Слова через край [Чезаре Дзаваттини] (fb2) читать онлайн

- Слова через край (пер. Лев Александрович Вершинин, ...) 885 Кб, 450с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Чезаре Дзаваттини

Настройки текста:



Чезаре Дзаваттини Слова через край

Предисловие

Имя Чезаре Дзаваттини в нашей стране широко известно. Страстный и неутомимый борец за мир, Дзаваттини видит его залог в общении и сплоченности людей, а в служении делу человеческого единства — главную задачу литературы, искусства, культуры в целом. В 1955 году он был удостоен Международной премии Мира, а в 1982 году, в связи с восьмидесятилетием, был награжден орденом «Дружба народов». Имя этого художника ассоциируется в первую очередь с выдающимся прогрессивным явлением итальянской культуры послевоенных лет — неореализмом. В памяти встают созданные по его сценариям такие шедевры, как «Похитители велосипедов» — фильм, вошедший в десятку лучших фильмов мирового кино следом за «Броненосцем „Потемкиным“» Эйзенштейна и чаплиновскими лентами, — как «Умберто Д.», «Крыша», «Рим, 11 часов» и многие, многие другие. Вспоминается ставшее чуть ли не обязательным определение: «Дзаваттини — мозг неореализма», а еще то, что в 1979 году в Москве Чезаре Дзаваттини был торжественно вручен специальный приз «За выдающийся вклад в развитие прогрессивного кино и в ознаменование шестидесятилетия советского кино».

Бесспорно, общественная деятельность, так же как творчество кинодраматурга и теоретика кино — огромные важные материки на «планете Дзаваттини», занимающей столь видное место на небосклоне послевоенной итальянской культуры. Но не единственные. По величине и густонаселенности с ними может поспорить материк под названием Литература. Ибо Дзаваттини, как он сам не устает подчеркивать, прежде всего — писатель, и писатель многоплановый: и юморист, и сатирик, и эссеист, и драматург, и поэт. Литературную работу он начал намного раньше, чем пришел в кино, а последние полтора десятка лет вновь отдает ей себя почти целиком, как в молодости. Литературовед Наталино Сапеньо писал, что исследование необъятного, многообразного творчества писателя из Эмилии требует раздельного подхода и должно вестись коллективно — общими усилиями различных специалистов. Из этого же принципа исходила и созванная в 1975 году в городе Азиаго конференция, посвященная творчеству Дзаваттини. Один из ее участников шутливо заметил, что Дзаваттини, подобно господу богу, един в трех лицах. Ведь у Дзаваттини по меньшей мере три ипостаси: писатель, кинематографист, а также художник, — выставки его живописи и графики, художественные альбомы репродукций привлекают к себе внимание уже почти полвека и в Италии, и за границей.

В этом сборнике, впервые предлагающем вниманию советских читателей прозу Дзаваттини, мы сосредоточились на изначальной, чисто литературной форме его художественного самовыражения, постаравшись, как это ни трудно, абстрагироваться от кинематографического творчества и всех прочих видов деятельности Дзаваттини: публицистики, эссеистики, речей, интервью[1]. Сделать это действительно нелегко, такое вмешательство (это говорилось и на конференции в Азиаго), хотя и необходимо в интересах изучения, подчас носит механический, если не хирургический характер, ибо творчество Дзаваттини едино и неделимо, как и весь сложный комплекс его поэтики, вся система его общественных и эстетических взглядов; оно столь же цельно, как характер, как политическая и жизненная позиция этого художника-борца, мастера культуры в горьковском понимании этого высокого слова.


В одной из автобиографий (1967) Дзаваттини писал: «Буду краток: я родился в Лудзаре, мой отец — владелец деревенского кафе, мать — булочница (она до сих пор читает мне нотации), у меня жена, четверо взрослых детей, две сестры, брат, внуки, друзья, враги и сожаления о том, что я не умею ни печатать на машинке, ни играть на рояле, ни избавиться от возраста, которого достиг. Живу я в Риме, но предпочитаю Милан — ведь оттуда всего час пути до моего родного селения. Я пессимист, но вечно об этом забываю».

Лудзара — селение на берегах По, в «красной» Эмилии — области, где всегда были сильны традиции народной борьбы — крестьянские выступления, социалистическое движение, а впоследствии — антифашизм и партизанская война. Глубинная органическая связь с родным селением помогает понять, откуда у Дзаваттини такой настойчивый интерес к судьбам простых людей, отчего он их так верно знает, почему столь народно, демократично, национально его творчество.

Родился Чезаре Дзаваттини 20 сентября 1902 года. В дни, когда пишутся эти строки, передовая общественность Италии, да и не только Италии, всех стран мира, где известны его книги (а они переведены более чем на 20 языков) и его фильмы, отмечают восьмидесятилетие художника, продолжающего активно работать.

Детство и юность проходят далеко от дома, но с частыми возвращениями в родную Лудзару. Родители послали Чезаре учиться в Бергамо, где он жил у родственницы-садовницы; потом, когда семья в поисках работы перебралась в городок неподалеку от Рима, Чезаре продолжил учение в столице, поселившись на квартире одного железнодорожника. Однако на выпускных экзаменах он провалился, так как постоянно прогуливал занятия, увлекшись театром. Из актеров больше всех его восхищал великий комик Этторе Петролини с его абсурдным, сюрреалистическим юмором. Гимназию пришлось заканчивать в Алатри, за сто километров от Рима, где Чезаре организовал первую в Чочарии (так называют гористый край между Римом и Неаполем) забастовку учащихся. Потом он устроился воспитателем в колледж, в Парме, одновременно поступив на юридический факультет пармского университета.

Начало журналистской и литературной деятельности относится к середине 20-х годов. В колледже Дзаваттини дружит с одним из своих учеников — Джованни Гуарески (впоследствии известным писателем и карикатуристом), вместе с ним выпускает подпольный юмористический журнал, затем сближается с Аттилио Бертолуччи (видным поэтом-коммунистом, отцом кинорежиссеров Бернардо и Джузеппе Бертолуччи), печатает свои статьи и рецензии в «Ла гадзетта ди Парма» и вскоре переходит туда работать, став редактором «третьей полосы» (в итальянских газетах — страница литературы и искусства). В этот же период — в 1924 году — он женился на дочери почтальона и в Лудзаре родился его первый сын.

К концу 20-х годов литературная деятельность Дзаваттини становится все активнее, он посылает свои материалы уже в римские газеты и журналы — теперь это не только рецензии на книги других писателей, но и первые юмористические рассказы.

Попав на военную службу во Флоренцию, Дзаваттини входит в группу антифашистски настроенных литераторов, сложившуюся вокруг журнала «Солариа», и начинает сотрудничать в этом издании. Он первым в Италии публикует в римском журнале «Фьера леттерариа» рецензию на роман Альберто Моравиа «Равнодушные», впоследствии запрещенный фашистской цензурой. Деятельность молодого литератора распространяется и на Милан — там он ведет юмористическую рубрику в журнале «Секоло XX».

Миланское издательство «Риццоли» предлагает ему ответственный редакционный пост, но от этого лестного предложения он вынужден отказаться, приходится прервать и работу над первой книгой — «Поговорим обо мне»: тяжело заболел отец, и Чезаре должен занять его место за стойкой кафе в Лудзаре. Скромное сельское кафе — своего рода клуб, тут обсуждаются не только все местные дела, но и политические события, это идеальное место для писательских наблюдений, для постижения нравов и судеб своих земляков — крестьян, рыбаков, лодочников, — их красочного языка, одного из диалектов Романьи, на котором Дзаваттини и поныне слагает стихи.

После смерти отца семья Дзаваттини остается без всяких средств к существованию, и в 1930 году Чезаре вновь уезжает в Милан. Но место, что ему предлагали у Риццоли, давно занято, и ему приходится поступить в это издательство простым корректором. Однако он показывает другому издателю, Бомпьяни, рукопись своей книги, и тот ее сразу публикует. Так началась дружба Чезаре с Валентине Бомпьяни; до сих пор в этом издательстве выходят почти все сочинения писателя. Между тем Дзаваттини продолжает работать у Риццоли, и за шесть лет проходит путь от корректора до главного редактора группы периодических изданий; кроме того, по инициативе Дзаваттини начинает выходить новый юмористический журнал «Бертольдо» (заметим, что в Италии из лона иллюстрированной юмористической периодики вышли многие видные писатели, драматурги, сценаристы, режиссеры, в том числе и Федерико Феллини), а затем другой журнал, также имевший огромный успех у читателей, — «Ле гранди фирме» («Подписи великих»). Этот журнал просуществовал всего два года: за антифашистскую направленность он был закрыт по личному распоряжению Муссолини.

«Свободное время, остававшееся у меня только ночью, — вспоминает Дзаваттини, — я проводил за разговорами с друзьями-литераторами (всем им без исключения судьба уготовила славу), а иногда делал заметки для своей новой книги».

Новая книга называлась «Бедняки безумны», она вышла в 1937 году. За ней последовала третья — сборник из 40 коротких рассказов под названием «Я — дьявол» (1941) — и четвертая — фантастическая повесть-сказка для детей и взрослых «Добряк Тото» (1943), которая впоследствии легла в основу фильма «Чудо в Милане».

К тому времени Чезаре Дзаваттини сложился и как кинематографический писатель, сценарист номер один итальянского кино (первые сюжеты и сценарии были написаны им еще в 1934–1935 годах). В этот период Дзаваттини уже занял четкую антифашистскую позицию и участвовал в деятельности подпольной группы, сложившейся вокруг журнала «Корренте».

Литературный успех молодого писателя был не просто неожиданным, но поистине сенсационным. На книгу «Поговорим обо мне» отозвался письмом философ Бенедетто Кроче — властитель дум тогдашней передовой итальянской интеллигенции; ее горячо приняли как маститые писатели — Массимо Бонтемпелли, Джованни Папини, так и молодые, оппозиционно настроенные писатели и критики — Итало Кальвино, Элио Витторини, Марио Аликата и другие.

Своеобразная трилогия Дзаваттини — «Поговорим обо мне», «Бедняки безумны», «Я — дьявол», — а также нет большая, написанная в форме дневника книга «Лицемер 1943 года» составляют ранний период творчества Дзаваттини. Эти книги неоднократно переиздавались и продолжают вызывать пристальное внимание итальянской литературной критики. С фрагментами из них мы знакомим читателя.

Вот что проницательно писал о трилогии видный литературовед и критик Карло Салинари: «Дзаваттини уже тогда шел к реализму; техника его юмора была реалистической. Однако он вырабатывал ту оригинальную поэтику, благодаря которой реальность наполнялась символами, аллюзиями, подтекстом, выходившими за ее пределы; то был реализм, так сказать, кинематографического типа, в котором зеркальное изображение, благодаря композиции и ассоциативным связям, вызывает мысли, чувства и ощущения, идущие куда дальше, чем это изображение воспроизводит».

Своеобразие коротеньким рассказам придавал именно этот контрапункт фантастичности одновременно со стремлением автора постоянно оставаться на почве реальности; их исповедальный, доверительный тон, легкость, развлекательность сочетались с несомненной гражданственностью, социальностью, горячим сочувствием к маленьким, задавленным жизнью героям. Сквозь оболочку гротеска и фантазии вполне реально проглядывалась повседневная жизнь простых итальянцев в последние годы режима Муссолини. Жалость, испытываемая автором к своим персонажам, никогда не сентиментальна, смех его неизменно серьезен, а горькая ирония в основе своей жизнерадостна — Дзаваттини верит в лучшее будущее своих героев.

На сером, затхлом фоне итальянской «официальной» литературы 30-х годов трилогия была подобна глотку свежего воздуха. Ее критическую направленность уловили наиболее проницательные критики и читатели.

Джованни Папини в 1937 году писал: «Дорогой Дзаваттини, ваша последняя книжка („Бедняки безумны“ — Г. Б.) одна из самых неожиданных, самых итальянских и самых современных из того, что я читал в последние годы. Вас, я вижу, окрестили юмористом. В этой книге я, наоборот, нахожу трагического поэта, который прибегает к внешней форме гротеска, чтобы лучше показать болезненную, тоскливую, пугающую действительность».

А один критик еще в 1932 году отозвался о «Поговорим обо мне» так: «Эта книжечка — жестокое, безжалостное обвинение обществу».

До сих пор необычная форма, лаконичный язык, короткие, экзотические имена героев ранних книг Дзаваттини вызывают споры литературоведов, порой заставляют их проводить весьма сомнительные литературные аналогии, делать из Дзаваттини 30-х годов чуть ли не предтечу наисовременнейших и наимоднейших модернистских теорий, рассматривать форму и язык его первых книг под углом зрения структурализма и семиотики. Возможно, внешние сходные черты с письмом представителей различных авангардистских течений 20-х или 60-х годов при желании и можно обнаружить (сам Дзаваттини на это отнюдь не претендовал), но многие критики упускают из виду другое: такая отстраненная, зашифрованная форма выражения критики и протеста была в те годы единственно возможной в фашистской Италии. Под видом парадокса, игры, развлечения писатель выражал свое отношение к обществу, впервые ставил тему «богатых и бедных», ставшую вскоре главной темой его творчества.

К трилогии примыкают также короткие рассказы разных лет, впервые собранные воедино в вышедшем в 1976 году сборнике «Потом уничтожить». Некоторые из этих рассказов, не увидевших свет в то время, когда они были написаны, читатель также найдет в нашем сборнике.

Особое место в прозе Дзаваттини занимает фантастическая, лирическая и остросоциальная повесть-сказка «для детей, которую могут читать также и взрослые», — «Добряк Тото». Ныне она уже вошла в классику итальянской литературы, стала книгой для обязательного школьного чтения, переведена на множество языков.

Эта повесть стоит как бы на полпути между трилогией и творчеством Дзаваттини-неореалиста, в котором его несколько расплывчатые общественные взгляды получили более четкое выражение, а жалость, сочувствие к беднякам, ко всем «униженным и оскорбленным» Италии претворились на волне подъема антифашистского и демократического движения в конкретные формы борьбы за мир и социальную справедливость.

Антифашистский дух, демократизм литературного творчества Дзаваттини, его постоянное пристальное внимание к конкретному «факту», «событию», лежащему в основе всех его рассказов, заинтересованное участие в судьбах героев — незаметных, «маленьких» людей — все это органически слилось с принципами неореализма, нашедшими свое наиболее яркое проявление в итальянском послевоенном кино, но затронувшими и литературу, театр, изобразительное искусство.

«Моральное открытие» неореализма Дзаваттини (по его собственному выражению) произошло в разгар войны, когда итальянский фашизм уже трещал и рушился. Война, жажда реальности, любовь и сочувствие к людям — вот что сразу сблизило Дзаваттини с неореалистами, сделало его одним из «идеологов» этого направления.

«Да, должен признать, я, как и другие, многим обязан неореализму, — пишет он впоследствии. — Неореализм помог мне глубже прочувствовать свою гражданскую ответственность, более конкретно осознать факты и события, уже не довольствуясь одними эмоциями, появляющимися и исчезающими подобно летающим тарелкам, помог ощутить внутреннюю нерасторжимость человека и художника и понять: все, что мы пишем, все, что мы создаем, имеет вполне определенную направленность и влечет за собой конкретные последствия…»

Неореализм составил важнейший этап в формировании мировоззрения писателя, и эта эволюция свершалась в сторону своеобразного социализма, который можно было бы назвать стихийным, так как ни Маркса, ни Ленина Дзаваттини, по его признанию, тогда не читал.

«В соприкосновении с действительностью неореализм открыл прежде всего голод, нищету, эксплуатацию, поэтому он естественно был социалистическим», — писал Дзаваттини.

Фантастическая повесть-сказка родилась из сюжета неосуществленной кинокомедии «Дадим всем людям лошадь-качалку» и вышла в 1943 году отдельной книгой.

Поэтическая книжка, проникнутая доброй выдумкой, в которой некоторые находили созвучия с «Алисой в Стране Чудес» (можно было бы вспомнить и «Пиноккио» Коллоди, и сказки Джанни Родари, и «Три толстяка» Олеши, и пьесы-сказки Шварца), несла вместе с тем мощный неореалистический заряд социальной критики и хранила верность подлинной жизни: в городе Бамба все узнали Милан, в бездомных друзьях Тото — вполне реальных бродяг — «барбони» (бородачей), а в их лачугах на пустыре — бидонвили на миланских окраинах. Вполне реальной, поистине провидческой оказалась даже фантазия Дзаваттини: десяток лот спустя возле Милана действительно забила из-под земли нефть…

Есть в повести и антивоенные, антифашистские мотивы. Однажды защитнику бедняков чудотворцу Тото пришла в голову мысль «победить войну», и тотчас из жерл пушек вместо ядер начали вылетать мелодии модных песенок (по требованию цензуры в окончательном варианте это место пришлось несколько изменить). Штурмующие поселок бедняков солдаты застывают вдруг на одной ноге, а их командир — бравый капитан Джеро — начинает расценить военные приказы, словно оперные арии… Если вспомнить, что книга вышла в разгар военной истерии, раздуваемой фашизмом, то станет понятно, что все «чудеса» Тото были не столь уж невинны и сказка в целом свидетельствовала о большом мужестве автора.

В «Добряке Тото» Дзаваттини демонстрирует мастерство писателя, владеющего всеми формами комического — от веселого, озорного юмора до горькой иронии и беспощадной сатиры. Немало словечек и образов из повести-сказки вошло в итальянский язык 50-х годов, например «мобизм» — от имени богача Мобика.

Повесть-сказка стала широко известна в Италии только через несколько лет — после падения фашизма, и еще в 50-е годы буржуазная критика вполне серьезно вопрошала: куда же полетел на своей метле Тото, каков тайный смысл фразы о стране, где слова «добрый день» действительно означают добрый день, не Советский ли это Союз? И Чезаре Дзаваттини был бесповоротно объявлен «красным».

Послевоенный подъем итальянского киноискусства захватил Дзаваттини, и он на добрых полтора десятка лет оставляет чисто литературную деятельность. Он становится глашатаем неореализма в кино, его теоретиком и практиком. В тесном содружестве с Витторио де Сика (но не только с ним, а и с такими режиссерами, как Лукино Висконти, Джузеппе Де Сантис, Альберто Латтуада, и другими) от создает фильмы, в которых сохраняет верность некогда выбранной им теме «богатых и бедных»; он щедро раздает идеи, сюжеты, пишет сценарии, экранизирует классику (например, гоголевскую «Шинель»), в десятках статей закладывает теоретические основы кинонеореализма, готовит молодые кадры прогрессивного кино, с головой уходит в борьбу за мир, за обновление итальянской культуры, за демократический и национальный характер киноискусства. Конечно, киносценарии — также один из жанров литературы, но в большинстве случаев в итальянском кино создание сценария носит характер коллективных усилий нескольких сценаристов и режиссера. И хотя сюжет и львиная доля работы над сценарием чаще всего принадлежали Дзаваттини, далеко не всегда он мог считать себя полноправным автором.

Здесь-то и кроется один из парадоксов творчества Дзаваттини: его кинематографическая слава уже в 50-х годах затмила былую литературную, но он отнюдь не был ею удовлетворен. Вмешательство режиссеров, продюсеров всей машины буржуазного кинопроизводства по давало кинодраматургу возможности воплотить свои взгляды и программируемые принципы в сценариях (наиболее «дзаваттиыиевскими», пожалуй, можно считать «Умберто Д.» и «Крышу»). Поэтому тогда уже, и впоследствии, и до сих пор Дзаваттини неизменно подчеркивает, что он в первую очередь и главным образом писатель — в своих книгах он имеет большую возможность самовыражения.

Мучительную неудовлетворенность, внутреннюю драму предельно требовательного к себе художника Дзаваттини выразил в пьесе-исповеди, пьесе-монологе «Как создается киносценарий», написанной в 1959 году. В основе ее — подлинная, вполне реальная история из творческой биографии автора.

Некогда, еще во времена неореализма, Дзаваттини предлагал Де Сика поставить фильм о безработном, который вынужден продать последнее, что у него осталось, — собственный глаз. Такое объявление встретилось Дзаваттини однажды в газете. Был написан сценарий «Продам глаз» (перевод его публиковался у нас в журнале «Искусство кино»), но цензурные и финансовые трудности заставили Де Сика и Дзаваттини надолго отказаться от этого фильма. И только много лет спустя они поставили на эту тему фильм «Бум», в котором ситуация существенно видоизменилась: безработный трансформировался в разорившегося бизнесмена, глаз он продает не для того, чтобы прокормить семью, а чтобы удовлетворить капризы молодой жены, — словом, трагедия превратилась в комедию, если не в фарс.

За спиной у молодого кинодраматурга Антонио неотступно стоят, словно два ангела-хранителя, цензор-клерикал и заказавший сценарий продюсер. Лестью, посулами, прямым подкупом они добиваются своего, и, сколько бы Антонио ни бунтовал, ему не вырваться из-под их власти, и все его «неореалистические» намерения пропадают втуне…

Вполне достоверно отобразив положение дел в итальянском кино, Дзаваттини с большой гражданской и моральной смелостью на личном примере разоблачил мнимую «свободу творчества», обобщенно показал трагедию художника в буржуазном обществе. Пьеса с успехом прошла по сценам итальянских и французских театров, однако, на наш взгляд, это все же преимущественно «пьеса для чтения», представляющая собой интереснейший образец писательской манеры Дзаваттини, его чуть абсурдного юмора, горькой иронии и самоиронии, разящей сатиры. Любопытно и то, что о своей творческой драме писатель повествует не в форме рассказа или повести и не в форме сценария, а впервые прибегает к новой для него форме пьесы.

Многолетняя параллельная работа в кино, естественно, повлияла на прозу Дзаваттини, превратила ее в «кинопрозу». Он широко пользуется ретроспекциями, свободно перемещая действие во времени и пространстве, «флеш-беками» (вспышками памяти), резким, неожиданным «монтажом», он по-кинематографически динамичен и лапидарен, как в словах, так и в художественных средствах, — порой одна деталь или «монтаж» нескольких деталей делают ненужными подробные описания или авторские размышления. Однако следует признать, что такая «кинематографичность» была присуща прозе Дзаваттини еще и тогда, когда он никакого отношения к кино не имел: критика отмечала «предметность» его ранних рассказов, важную роль детали, неожиданность переходов и все прочее, что ныне можно определить при помощи чисто «киношной», терминологии. Эта издавна свойственная Дзаваттини писательская манера, вероятно, и помогла ему стать сценаристом номер один итальянского кино.

Все эти черты проявились в рассказах, каждый — готовый сюжет для фильма. Они написаны в основном в 60-е годы, когда Дзаваттини вернулся к активной литературной работе. Эти рассказы разнообразны по содержанию, по форме, но одинаково ёмки, кое-какие из них поистине микророманы (например, «Дневник женщины»), их можно было бы развернуть на множество страниц. По Дзаваттини неизменно лаконичен, и ему помогает в этом его кинотехника: например, в том же «Дневнике женщины» героиня лежит, уставившись в потолок, и на нем, как на киноэкране, перед ней, словно кадры фильма, мелькают сцены прошлого.

Эти рассказы, пожалуй, уже не назовешь юмористическими, большинство из них — яростные разоблачения. Это и гротескный портрет фашистского приспособленца («Дневник женщины»), и осмеяние военного психоза («Убежище»), и не менее безжалостная сатира на литературные нравы в современной Италии — механику присуждения премий («Нельзя терять времени»). На несколько трансформированный сюжет одного из этих рассказов — «Правда-а-а!» — в 1982 году поставлен одноименный телефильм — это режиссерский, а также и актерский дебют восьмидесятилетнего Дзаваттини: он сам играет старика Антонио, сбежавшего из сумасшедшего дома и говорящего людям в лицо горькую правду — кто, кроме сумасшедшего, станет это делать?!

В вышедшую в 1967 году книгу «Слова через край» впервые вошли дневниковые записи Дзаваттини — он ведет их начиная с 1940 года. Многие из них ранее публиковались в журналах, но тысячи страниц дневников еще рассеяны по всевозможным изданиям или лежат на полках личного архива писателя, ожидая своей очереди. С наиболее характерными из них мы хотим познакомить читателя. Эти краткие «мысли», маленькие эссе, мини-сюжеты, записи разных лет дают представление о целой огромной области творчества Дзаваттини, позволяют заглянуть в его писательскую «кухню», очертить круг интересов художника-гражданина.

Дневникам предшествует предисловие Дзаваттини, написанное к весьма своеобразной книге, созданной им в 1955 году вместе с прославленным фотографом Полом Стрэндом. Она называется «Мое селение» и должна была явиться первой в серии «Моя Италия», призванной дать читателю литературно-социологический и фотографический «портрет» современной Италии. К сожалению, эта инициатива Дзаваттини не осуществилась, так же как и идея создания аналогичной киносерии: за «Селением» так и не последовало других выпусков. «Мое селение» — исполненный лиризма рассказ о родной Лудзаре, гимн его скромным труженикам.

Мы не назвали еще многих других произведений Дзаваттини-прозаика: книгу «Ночь, когда я дал пощечину Муссолини» (1976), написанную в виде воображаемого разговора автора с Муссолини в ночь, когда тот был захвачен партизанами и ожидал казни, — здесь Дзаваттини с предельной искренностью критически и самокритически исследует позицию итальянской интеллигенции в годы черного двадцатилетия фашизма, размышляет о прошлом и настоящем итальянской культуры; лирическое «Письмо с Кубы к женщине, которой я изменил», и опыты во многих других жанрах, например в фантастике, и первые итальянские комиксы, опубликованные в 1938 году в альманахе «Линус». Мы оставляем в стороне его поэтическое творчество, хотя поэма, посвященная художнику-примитивисту Лигабуэ (1967), а особенно сборник диалектальных стихов «Мне хотелось бы сжаться в единое слово» (1973) вызвали большой интерес литературоведов и филологов.

В 1974 году издательство «Бомпьяни» выпустило однотомник избранных произведений Дзаваттини (свыше тысячи страниц), составленный видным литературоведом Ренато Барилли, ему же принадлежит и вступительная статья; пять лет спустя в том же издательстве вышел трехтомник «кинематографических» произведений писателя, ныне «Бомпьяни» готовит полное собрание его сочинений.

Наш сборник завершает фрагмент из книги Дзаваттини 1970 года, носившей полемическое название «Не-книга». Набранная различными типографскими шрифтами, черными и цветными, текст вперемежку с факсимиле авторских черновиков и карикатурными рисунками, «He-книга» даже внешне выглядела необычно, носила явно эпатажный характер. Написана она в виде магнитофонной записи монолога Дзаваттини «с голоса», а в конце прилагается к ней грампластинка, на которой сперва Дзаваттини говорит, потом переходит на речитатив и, наконец, срывается на крик: писателю в нынешнем буржуазном обществе, чтобы быть услышанным, чтобы не остаться гласом вопиющего в пустыне, уже недостаточно традиционных форм выражения, он должен прибегнуть к магнитофону, к дискам, подвязать себе на шею колокольчик, как прокаженный, а если и это не поможет привлечь к себе внимание, ему остается лишь кричать, выть волком…


Дзаваттини не может пожаловаться на недостаточное внимание к его прозе со стороны итальянской критики — вот уже полвека его книги в центре дискуссий. Но он «неудобный» писатель, трудно поддающийся даже классификации, не говоря уж о серьезном анализе. Поэтому большинство критиков и рецензентов спешит, воздав должное его оригинальности и мастерству, отделаться от углубленного разбора, приклеив какой-нибудь из обычных ярлыков: «юморист», «сюрреалист», «неореалист» и так далее.

Действительно, нелегко ориентироваться в обилии жанров и форм прозы Дзаваттини, тем более что за полвека она претерпевала изменения. Естественно стремление критики найти какой-то «общий знаменатель» этой своеобразной и многообразной прозы, какую-то константу, точку опоры, иначе рискуешь быть унесенным стремительной рекой его творчества — изменчивой, постоянно обновляющейся, но текущей, как и все реки, в одном неизменном направлении. Каково же это направление, этот «общий знаменатель»?

Может быть, стремление к лаконичности, желание «сжаться в единое слово»? Дзаваттини издавна пристрастен к мини-формам, даже имена у его героев короткие, а сам он часто подписывается просто «Дза». Писатель считает, что нельзя больше терять времени: надо неотложно спасать итальянскую культуру, разрушенную за годы фашизма и последующего клерикального засилья, нельзя терять время на «длинные» жанры, на романы, на длинные имена, на придумывание длинных и сложных «историй», когда людям грозит война, когда они нуждаются в срочном избавлении от произвола, голода, нищеты. «Нельзя забывать о том, что пуля за одну секунду пролетает более тысячи метров» («He-книга»). У писателя есть даже специальное эссе о «длинном и коротком».

А возможно, как полагают некоторые, таким «общим знаменателем» является юмор, пронизывающий все его произведения? Относительно системы юмора Дза высказано немало суждений. Элемент абсурда, явный нонсенс порой придает его юмору сходство с англосаксонским. У Дзаваттини, как и у большинства англосаксонских юмористов и сатириков, вызывающие смех несоответствие, нелепость всегда подчинены морализаторской или социально-обличительной задаче (вспомним хотя бы слугу, которого богач Мобик вывешивал за окно в качестве барометра).

В отличие от большинства своих итальянских коллег Дзаваттини предпочитает нюансы, избегает явных, лобовых эффектов, никогда не утрачивает чувства меры. Юмор для него не цель, а одно из многих средств синтетически выразить мысль. Даже грубоватую, озорную шутку он обращает в исполненное горечи раздумье, серую повседневность — в волшебную фантазию. Юмор сквозит в любом его произведении, везде, но писатель куда больше чем юморист, как справедливо отметил еще Папини.

По мнению многих, «общим знаменателем» для творчества Дзаваттини является тяга писателя к конкретному факту, событию, неизменно лежащим в основе всего им написанного, стремление до минимума сократить зазор между искусством и действительностью, «жажда реальности», желание превратить в искусство саму действительность, неприязнь к «выдуманным историям». Зачем творить поэзию, когда она вокруг нас, как бы говорит Дзаваттини. По его словам, он постоянно носит с собой рамочку, в которую «вставляет» привлекший его факт, событие, и при этом громко кричит, обращая на него внимание других. Недаром один из критиков назвал Дзаваттини «поэтом факта». Но при этом писатель отнюдь не приверженец фактографии. Роль художника вовсе не сводится им лишь к документальной регистрации, копированию действительности: художник обязан, повторяет Дзаваттини, вносить в произведение собственное видение мира, моральную требовательность, социальные идеалы, осуществлять свое творческое вмешательство в собранный материал, раскрыть в самых мелких и реальных фактах «все гуманное, исторически обоснованное, существенное, что в них кроется».

Еще одна обобщающая черта прозы писателя — ее автобиографичность, исповедальность, монологический, дневниковый характер. Название первой книги — «Поговорим обо мне» — дало повод и друзьям, и недругам Дза подчеркивать его настойчивую, если не навязчивую, порой — агрессивную решимость «говорить о себе», его некоторый эгоцентризм. Дзаваттини решительно возражал: нет, это не так, напротив, говорить о себе — высшее проявление скромности и смирения, этим писатель показывает, что он — такой же, как все, ибо все люди равны и одинаковы, это попытка разобраться на глазах у всех в самом себе, чтобы научиться понимать других, чтобы превратить лирическое начало в рациональное.

«Во мне всегда настолько велико было сознание человеческого равенства, — пишет Дзаваттини, — что я никогда не ощущал какой-то вины, говоря о себе — ведь я говорил о человеке!»

Но если друзья видели в стремлении писателя говорить от первого лица свидетельство его потребности прямого личного вмешательства в действительность, то недруги усматривали в этом, помимо эгоцентризма, результат неспособности создать законченные персонажи, проследить развитие характеров и так далее. Таким «критикам» Дзаваттини ответил в «He-книге»: они говорят, что «если бы я умел как следует вылепить персонаж, то не прибегал бы к автобиографизму, ко всем этим, как они выражаются, неестественным художественным приемам, а я в это время выступаю на митинге и говорю: а пошли они все подальше, ни за что на свете я не соглашусь придумывать, создавать кого-то по имени, допустим, Грандоцци… Им бы этого хотелось, чтобы отвлечь меня…»

Все эти характерные черты творчества Дзаваттини весьма существенны и во многом определили его писательские стиль и манеру, но самая главная, на наш взгляд, решающая, — это его внимание и любовь к человеку. В этом ключ к пониманию всего творчества писателя-гуманиста. Еще в первой своей книге он писал: «Меня, сказать по правде, интересуют не столько факты, сколько люди — эти миры, изолированные друг от друга, словно планеты в космосе». И свою задачу Дзаваттини видел и видит в том, чтобы преодолеть силой слова, силой почти зрительного изображения эту изоляцию, эту человеческую отчужденность. Писатель неоднократно упоминает о своем врожденном «инстинкте неодиночества», о том, что невозможно быть умным в одиночку: для этого надо быть, как минимум, вдвоем. А к тому же, «когда человек один, быть умным неэффективно».

Писатель сам сформулировал в одном из недавних интервью (по случаю присуждения ему премии имени Флайяно в 1979 году) «главный принцип» своего творчества: «Быть может, кто-нибудь из вас уже читал о тех не лишенных наивности поисках, которыми я занят в последние годы, — поисках некоего принципа, который помог бы собрать воедино растерянные мною надежды и вновь зажечь их в сердце, придав им большую конкретность. Порой мне кажется, что я нашел такой принцип, — это величие человека».

Несмотря на все трудности борьбы и разочарования, Дзаваттини верит в человека, в его разум, остается убежденным оптимистом.

«Переживаемый нами кризис, — пишет он, — это, как мне кажется, не кризис самой мысли, а проблема, которая повторяется из века в век и будет безжалостно повторяться до тех пор, пока будет существовать мысль для масс, а не мысль масс».

В отрыве итальянских художников, интеллигенции от масс Дзаваттини, вслед за Антонио Грамши, видит главную беду современной итальянской культуры. Культура должна стать достоянием всех и каждого, ибо все люди равны и одинаковы. Всякие привилегии, также и в области культуры, надо решительно уничтожить. В острополемической статье «Теперь с интеллигентом покончено» (1973) он писал: «Именно о массах забыла культура, забыла политическая власть… Да, потому что было время (я говорю о Ленине, но мог бы назвать и другие имена), когда интеллигент отождествлял себя с определенной массой, с каким-то одним классом. Ныне же он отождествляется с продукцией. И потому не может претендовать на роль двигателя. Он уже скорее прицеп, ибо продукцией распоряжается не он, а экономическая и политическая власть».

Отсюда четкая позиция Чезаре Дзаваттини в вопросе о гражданской ответственности художника, о буржуазной «маскультуре» и подлинной культуре масс — демократической, народной, национальной. Отсюда его бесчисленные практические инициативы: идея издавать дневники бедняков, итальянских детей, всех итальянцев; идея создания лучшими писателями Италии ста книг на все самые актуальные темы современной жизни, — такая библиотечка-минимум должна быть в доме у каждого; идея о том, чтобы лучшие писатели, ученые, деятели культуры и искусства приняли участие в написании мини-словаря, содержащего сто самых важных слов, и чтобы этот словарь стал настольной книгой всякого итальянца.

Одним из первых в Италии Дзаваттини почувствовал необходимость быть предельно доходчивым, ясным, прямым, даже категоричным. Он — противник каких-либо уступок, компромиссов, всякой многозначности, неопределенности, а также всего того, что в Италии называют «герметизмом» — всех «парализующих усложненностей, которыми литература наслаждалась в прошлом». При помощи литературных ухищрений буржуазное общество пытается скрыть свои структуры, замаскировать виновников повсеместного лицемерия и произвола. Тому, кто не хочет стать его сообщником, остается один выход: яростно атаковать это буржуазное общество всеми средствами художественного выражения, не слишком заботясь, однако, о соблюдении требований формы (чем непочтительнее к ним, тем лучше), необходимо ударить по отдельным представителям, классам, институтам существующего строя, начиная с литературы, которая продолжает прикрываться разными «тайнами», хотя во всем, что действительно жизненно важно для человека, нет ничего таинственного.

С годами Чезаре Дзаваттини осознал иллюзорность былых надежд добиться изменения окружающей действительности средствами искусства, как бы они ни были многообразны, эффективны и современны. И литература, и кино бессильны освободить человека — для этого необходимы коренные социальные сдвиги, осуществить которые под силу только массам.

«Я чувствую себя в долгу: я принадлежу к поколению, которое пыталось создавать новый тип литературы, кино — вообще искусства. Но беда в том, что все это не смогло автоматически открыть новый тип общественной и политической жизни… наша драма еще не получила политического разрешения, а ныне вновь пытаются заменить один тип литературы другим, не изменяя самого типа жизни».

Через любовь к человеку, веру в его величие писатель пришел к осознанию роли масс. Только они смогут начать новую жизнь, глашатаем которой вот уже полвека выступает Дзаваттини в литературе, кино, изобразительном искусстве, общественной деятельности. Его титанический труд, неукротимая энергия, боевой задор, неистощимая фантазия, верность жизненной правде, доброта к людям, непримиримость к тому, что мешает им жить спокойно и счастливо, весь подвиг столь плодотворной жизни художника-гражданина — поистине пример подлинного величия Человека.

Г. Богемский

ПОГОВОРИМ ОБО МНЕ

Портрет автора

На моем рабочем столе — чернильница, ручка, несколько листов бумаги, моя фотография. Какой у меня большой лоб! Кем станет этот красивый молодой человек? Министром, королем?

Посмотрите на суровую линию рта, на глаза. О, эти задумчивые, впившиеся в меня глаза! Порой я испытываю истинное смятение и спрашиваю — неужели это я? Целую свои руки, придя к выводу, что этот молодой человек — все-таки я, и снова с усердием принимаюсь за работу, чтобы быть достойным его.

Глава первая

Ночью 17 января 1930 года я читал роман о любви. В камине потрескивали дрова. Лежа в мягкой постели, я время от времени прерывал чтение, чтобы послушать, как шумит в лесу ветер. За начищенными до блеска стеклами окон были видны бледное небо и два дерева на запорошенном снегом холме. Я взглянул на настенные часы. Погасил свет и свернулся калачиком под одеялом. «Поспим», — сказал я себе. Прошло двадцать, тридцать минут — я понял, что лежу с открытыми глазами. Час спустя я все еще зачарованно глядел на звезды, которые мало-помалу исчезали за облаками, приплывшими с моря. Я размышлял о своей бессоннице, когда одно облако разродилось мелким дождичком. Я повернулся на бок и твердо решил заснуть. Внезапно — я уже почти задремал — до меня донеслись странные шорохи и шумы. «Наверно, это призраки», — подумал я. Тихонько поднял голову и огляделся вокруг. Комнату слабо освещал огонь последних, догоравших головешек. Нет, я не ошибся. Прозрачные, похожие на паруса фигурки поколыхались над мебелью, сливаясь с дымом из камина, а затем застыли перед зеркалом. Свет я не зажег, а остался лежать и притворился, будто сплю.

Еще с детства я привык к посещениям призраков. Мой дом, большой и старинный, окружен кипарисами, ближайшее селение от него — на расстоянии ружейного выстрела. Все это, и более всего моя увядшая, угрюмая, в неизменном трауре тетушка, было для призраков отличной приманкой. Когда мы обедали в холодной столовой за пределами белого круга света, который лампа струила на скатерть, мы и сами казались тенями, а из комнат второго этажа доносились скрипы, хлопанье дверей. Тетя говорила: «Это призраки», и мы продолжали есть чинно и спокойно.

По совести говоря, разве они так уж зловредны? Ну, двигают стулья, заставляют мебель скрипеть. Дожидаются темноты — и начинают свои обычные проделки: тот листает книгу, тот колышет оконные занавески, тот тихонько открывает шкаф. Признаться, я порой развлекаюсь тем, что их пугаю. Внезапно вхожу в комнату и зажигаю свет. И вижу повисший в пустоте стул, стоящую, ребром страницу книги.

Люди клевещут на них. Своей враждебностью загоняют их на чердаки разрушенных домов. А ведь призраки охотно побыли бы с нами. Я словно слышу их голоса: «Мы будем вести себя тихо, прилично, только дайте посидеть с вами хоть часок». Бедняжки, они радуются уже одной возможности приблизиться к теплому дыханию живых. Между тем человек, едва их замечает, тут же начинает кричать, вопить, звать соседей.

Знаю, это брошенные на ветер слова. Но раз уж мы об этом заговорили, хочу предупредить матерей: порой и малютки становятся призраками. Я познакомился с одной молодой женщиной, которая каждый вечер отправлялась в лес, где однажды появилась тень ее бедной ушедшей малютки. Давайте поступим так же и мы. Вместо театра пойдем в озаренные луной места, куда прилетают призраки, — к ручьям, на склоны холмов. Поболтаем с душами усопших. Не станет ли тогда смерть легкой? Испуская дух, мы сможем пообещать остающимся: «До встречи завтра в восемь вечера, или в девять, или в четверть десятого».

Но если между живущими и умершими установятся столь близкие отношения, живые со временем, возможно, сами не захотят прийти на встречу.

А вот лорд Гостеприимный рассуждал совсем иначе. Однажды утром его нашли в библиотеке умершим от разрыва сердца. Перед лордом на столе лежал лист бумаги, на котором было написано: «О, эти призраки! Газеты вынуждены беспрестанно писать о них, они повсюду. В то самое время, когда я нишу, один из них, верно, уже стоит за моей спиной и вполне может отвесить мне оплеуху, которыми они славятся. Становится не по себе от мысли, что в такие моменты за вами следит один из призраков».

Часто, когда мы плачем на могилах умерших, их души, по рассказам, вполне могут летать по миру и учинять всякие проказы.

Глава вторая

Настенные часы пробили шесть утра. Призраки исчезли. Но один из них, все время стоявший в стороне с задумчивым видом, подошел к моей постели и произнес:

— Предлагаю вам совершить путешествие в загробный мир. Согласны?

Решительный и откровенный поступок моего собеседника, его серьезность, сдержанность, подобающие покойнику, внушали мне все большую симпатию. Однако из естественной осторожности я спросил, какие причины побудили его предложить мне столь необычное путешествие. Он ответил:

— Вы единственный, кто встречает нас радушно. Между вами и мной есть много общего.

— Я подумал с минуту.

— Поторопитесь, — сказал призрак.

Я вскочил с постели и хотел надеть брюки.

— Нет-нет, — остановил он меня, — наденьте ночную рубаху..

Намазанный восковой мазью, я превратился в настоящее привидение.

Новый знакомый взмыл ввысь, увлекая меня за собой; мы прошли через стены так, словно это была веленевая бумага.

Некоторое время мы летели, едва не задевая верхушки деревьев, там, где таяли остатки облаков, а потом стали подниматься все выше. Холод делался просто невыносимым. Внизу по дороге шли редкие прохожие. Дома казались маленькими кубиками, одни совсем сливались с землей, другие точно прижимались к ней вплотную.

В домах поздней ночью собираются все — и плохой сын, и развратный отец. Ангел, случайно пролетая мимо и увидев, как они мирно спят рядом, подумал бы: «Какая хорошая, дружная семейка!» Между тем один из них встает рано, а другой — поздно и тут же убегает из дому, даже не попрощавшись.

Если бы мать попросила мужа и детей: «Побудьте со мной сегодня вечером», они бы рассмеялись, словно это шутка.

В новых домах призраков нет. Внутрь они проникнут и через игольное ушко, но им нужны длинные коридоры и очень просторные комнаты. Вот было бы смеху, если бы вдруг служанка среди ночи в современном доме подняла шум: «В гостиной приведения!»

А у воров есть свой дом? Я знал одного вора, у которого даже были дети. Спал он днем, и когда дети, качаясь на деревянных лошадках, начинали сильно шуметь, мать их осаживала:

— Тише, отец отдыхает.

Старший сын как-то раз проснулся на рассвете — из кухни доносился странный звук…

— Мама, мама, воры! — крикнул сын, испуганно тараща глаза во тьме.

Женщина зажгла лампу, прислушалась, потом улыбнулась сыну.

— Спи, мое сокровище, спи, это отец…


Наш полет продолжался.

— Мне холодно, — сказал я.

Мы повернули направо, затем — налево, потом снова — направо и снова — налево, затем, словно два метеорита, упали на лужок возле большого камня.

И дальше пошли пешком по нескончаемому пути.

По дороге, как это принято, мы беседовали.

Глава третья

— Я не верю в бесконечность. Проще простого сказать — этому нет конца. Разве такое возможно? Если идти по прямой миллион веков, миллиард веков, разве не придешь к концу бесконечности? Понимаете — миллиард веков… Даже два миллиарда… По-моему, мы даже преодолели бы конец бесконечности… Но проблема в другом: куда направиться — направиться направо или же налево?

— Право, не знаю, — ответил мой провожатый. Он помолчал с минуту, потом добавил — Бесконечность, смерть… Разные вещи или одна? Люди не думают ни о бесконечности, ни о смерти. Поверьте, каждый убежден, что уж он-то не умрет. «О, один, только один сможет ее избежать, если будет по-умному вести себя», — думают они. Никому, понятно, об этом не говорят, даже детям. Ведь если число таких хитрецов увеличится, то навсегда избежать смерти станет очень трудно. Так они и живут с этой тайной надеждой — не умирать… Иначе разве отправлялись бы они так спокойно на похороны! Как-то летом в Сен-Морице я сидел с банкиром Шаппеном на краю пропасти. Шаппен сказал: «Вечером полакомлюсь куропаткой с грибами». А мне хотелось его подтолкнуть, слегка подтолкнуть. Беспечная уверенность некоторых доходит до того, что они назначают встречу в будущем году. «До встречи в Биаррице…» Ну а матери: «Сокровище мое, когда ты вырастешь…» Безумные, да и только!

— Я знаю свою судьбу. Поживу еще лет десять, а вдруг и все сто? Годы, если уметь ими наслаждаться, не так уж и коротки. Достаточно не уподобляться тем, кто уже в тридцать лет в поезде или на службе говорит, не подумав о скоротечности жизни, что время летит. Тогда вдруг понимаешь, что дни просеиваются, как песок между пальцами, и жизнь становится коротенькой историей. Я же взвешиваю каждый день, делю его на двадцать четыре часа и ценю каждое мгновение. Знаете, сколько всего можно сделать за час? Поужинать, выкурить сигару, прогуляться. Смотрю на витрины, на прохожих, и рождаются порой мысли, которые, запиши я их на бумаге, принесли бы мне славу. Когда мне кажется, что время бежит слишком быстро, я делю час на минуты, а иногда и на секунды, а ведь в одном часе три тысячи шестьсот секунд…

А знаете, какие для меня самые прекрасные мгновения дня? Перед зеркалом… Сначала любуюсь собой одетым с иголочки, затем — в одних трусах и, наконец, вовсе нагим. В профиль я тоньше, если смотреть справа; гримаса боли меня огрубляет. Я встаю на цыпочки — само совершенство, я был бы самим совершенством, будь я пальца на два выше. Затем начинаю танцевать, кланяться, здороваться… В общем, я собой доволен. Потом задаюсь вопросом, как бы я выглядел, будь я безумцем? Таращу глаза, широко разеваю рот, взъерошиваю волосы, хохочу. Я считал, что такое может случиться лишь с другими, а оказывается, может произойти и со мной. Как печально! В конце воображаю, будто я — мертвец: пододвигаю к зеркалу кровать, пудрю лицо, лежа в постели, разглядываю себя, прищурив глаза. И думаю: «Через двадцать, сто лет и я буду точно таким же, только в другой одежде, быть может, с усами и с бородой, но в основном тот же». Думаю, думаю и наконец засыпаю. Так я понемногу привыкаю к грядущей смерти. Смерть! Это тайна и для меня, и для всех нас, привидений. Нам кажется, что мы еще в пути, слишком уж мы похожи на себя прежних. А подлинная смерть куда более страшна. В загробном мире вы услышите те же слова, что и при жизни. Все по-прежнему поглощены своими заботами, своей бедой, свалившейся еще в короткой земной жизни, — мы будем волочить все это за собой еще миллиарды веков, пока богу угодно.

Будь я богат, большую часть дня я проводил бы в мягком кресле, раздумывая о смерти. Увы, я беден и могу открыто думать о ней лишь урывками и тайком. Несколько дней назад господин Беттер застал меня врасплох. Я зачарованно глядел в потолок, и он закричал: «Опять думаете о смерти на службе. Чтоб это было в последний раз!» Скоро я уйду на пенсию и буду свободен. Когда встречу господина Беттера, чтобы его позлить, стану изо всех сил думать о смерти. Если бы я был королем, я бы и детей заставил думать о ней. Хоть час в день. Вот они, еще не остывшие после недавней шумной игры, сидят за партой, скрестив руки, и думают, думают.

— А мне еще при жизни судьба казалась самой необъяснимой и достойной глубочайших раздумий тайной. Один незначительный факт смутил мое спокойствие. Однажды я гулял по саду и увидел муху, ставшую пленницей паука, который сплел паутину между двух веток. «Судьба», — подумал я. Хотел уйти, и тут меня осенило: взял и вынул муху из паучьей сети. Но минуту спустя вновь вернул ее в «тюрьму». Какова же истинная судьба этой мухи? Час спустя я все еще продолжал вынимать и снова класть муху в паутину. Смятение мое было велико. Мимо проходил мой сосед Смит. Я позвал его, в двух словах объяснил ему свои сомнения, протянул муху и ушел. Он же так и остался стоять в полной растерянности — с мухой, зажатой в пальцах.

— Этот случай кажется мне куда менее сложным, чем тот, что произошел со мной. Как-то утром, ближе к полудню, я вышел из дому. Съел я такую маленькую булочку, что почти забыл о ней. Тогда я был одинок и очень беден. На повороте я остановился у кондитерской «Джиппер». Смотрю на вкусные вещи, выставленные в витрине. К моим ногам подкатилась собачка Милтона. Что тут делает его собачка? Даю этой непочтительной твари пинка. Милтон увидел, стал меня оскорблять, я ответил ему как подобает, вокруг собралась толпа. Я ушел и побрел по безлюдной улице. Недавнее происшествие настроило меня на весьма мрачный лад. Шел я шел и в первом же переулке, куда свернул, увидел на земле пакет. Короче говоря, сунул в карман деньги и почувствовал себя счастливым, таким счастливым, что даже слезы навернулись на глаза. Я направился домой, хотел поскорее пересчитать деньги. У кондитерской «Джиппер» все еще толпился народ; в центре стоял Милтон и рассказывал, рассказывал. Я прошел мимо, поклонился Милтону, поздоровался с остальными.

Увы, с того дня я потерял покой. Я думал о случае, о могуществе случая. Лежа в постели, я мучился сомнениями: «А может, внизу, на дороге, уже опять лежит пакет с деньгами? Или будет лежать там через пять минут либо через пять секунд? Ведь хорошее или плохое может свершиться и в одну секунду». Я не мог спокойно лежать, мне хотелось спуститься тут же, немедленно.

Глава четвертая

Несколько минут мы хранили молчание. То, что я слышал от своего спутника, интересовало меня не меньше, чем то, что рассказывал я сам. Оба мы дали волю мыслям, словно разговаривали сами с собой (кстати, во время одного такого внутреннего монолога я заметил, что шагаю вприпрыжку под веселые звуки шарманки, хотя размышлял я о весьма печальных вещах).

— Как по-вашему, неприятности переносятся легче болезней? Сам бы я этого не сказал. Я знал одну старую даму, которая умерла от глубоко личных неприятностей. Возьмем, к примеру, бедняка, заболевшего ревматизмом. И что же? Его кладут в теплую больницу, кормят там, сестры-монахини ухаживают за ним с материнской любовью. Ну а если у него неприятности? Никто на него даже не взглянет. В сущности, даже простуда всегда вызовет у людей большую жалость, чем самая крупная неприятность.

— Надо бы открыть больницы и для неприятностей, с соответствующими отделениями, одно — для любовных, другое — для служебных.

— Кроме неприятностей и болезней есть и другие проблемы. Большие проблемы. Достаточно перелистать газеты, чтобы убедиться в этом. Я искренне восхищаюсь всеми стариками. Глядя на них, я неизменно думаю, как это им удалось дожить до столь преклонного возраста?! Даже на апельсиновой корке не поскользнулись и балка им на голову не упала? Между тем можно было бы договориться заранее о дате, чтобы хотя бы в этот день ничего не происходило, ровным счетом ничего — ни наездов, ни краж, ни произвола, чтоб ни один ребенок на улице не упал. Увы, при нынешнем всеобщем безразличии разве бывает минута, мгновение, одна сотая мгновения, когда в Манчестере или Бомбее, на Зондских островах или в Мадриде не случалось бы несчастья? Не могу спокойно выкурить трубку после обеда, потому что думаю: в этот самый момент где-то женщина попала под поезд, а где-то убили человека, ограбили квартиру. Когда я открываю утром окна, свежий ветерок приносит запах всех умерших за ночь.

Несколько километров мы летели молча, а потом заговорили о неприятных вещах, которые случаются с людьми.

— Вам это может показаться странным, но я, как и многие, жил в атмосфере приключенческого романа, но так и не стал очевидцем сколько-нибудь примечательного события. Почему мне ни разу не довелось очутиться на месте преступления? Я бы удовлетворился и обыкновенной ссорой. По воскресеньям я специально прочесывал весь город вдоль и поперек, сидел в трактирах, останавливался У шлагбаумов, у речной пристани. Где-нибудь на пустынной площади мальчишки устраивали драку — вот и все, что мне удавалось увидеть. А другие не успевают выйти из дому, как уже становятся свидетелями ссоры или наезда. До сих пор завидую людям, которые в полночь встают с постели, чтобы завинтить неплотно закрытый кран, и на миг выглядывают в окно… Сразу же шепотом зовут жену: «Иди сюда, скорее». Спрятавшись за занавесками, они смотрят на крадущиеся тени, которые, выйдя из магазина, исчезают в ночи, — на воров.

— Знаете, что я делал порой ночью? Ходил по улицам и звонил у домов в колокольчик. Вот до меня через открытое окно доносится эхо яростной перебранки. Семейная сцена, тут же догадываюсь я. Передо мной проносятся ужасные факты уголовной хроники. Я торопливо дергаю колокольчик. Мгновенно в окно высовывается мужчина.

— В чем дело?

— Вам телеграмма, — отвечаю я.

Пока он спускался по лестнице, я успевал исчезнуть. Я был счастлив. «Супруги долго будут обсуждать этот непонятный случай, — думал я, — и на рассвете заснут, быть может даже нежно обнявшись».

Глава пятая

— Меня, в сущности, интересуют не столько факты, сколько люди, эти отдельные миры, далекие друг от друга, как планеты в пространстве. Каждый идет по дороге так, словно других не существует. Между тем можно пройти всего в полуметре от самого счастливого или самого знаменитого человека в мире. Однажды я пересек площадь и подошел к мосту. Я решил покончить жизнь самоубийством. А люди проходили мимо, задевали меня и даже не оборачивались.

— Часто мне хочется кричать, бить витрины лавок. Все наконец-то подбежали бы ко мне. Остановились бы повозки и автомобили, красивые дамы вышли бы на балконы. «Что случилось, кто это такой?» Тогда я объяснил бы: «Я такой-то…» — «Такой-то?» Неужели нужно изобрести порошок бессмертия, чтобы вокруг собралась толпа? Изобрети я такой порошок, я вышел бы на прогулку в самом скверном костюме, равнодушная толпа приняла бы меня за безработного. Внезапно я бы закричал: «Я изобрел порошок бессмертия!..» И вот уже все у моих ног, восхваляют меня. Тысячи людей воскликнули бы: «Да здравствует господин… господин…» Но они не знают даже моего имени. И тогда я развеял бы свой порошок по ветру.

— А любовь? Мне не терпится услышать ваше мнение.

— О, вы, будучи усопшим, подтверждаете, что любопытство существует само по себе. Я тоже очень любопытен и охотно остановил бы людей, чтобы в упор спросить у того или другого: «О чем вы думаете в данный момент?» Мне нравится также подслушивать, стоя у чужих дверей, неотступно следить за супружескими парами, за таинственными такси. Я всегда поднимаю с земли листок бумаги в надежде хоть раз найти какой-то документ, чью-то запись. С какой охотой я поработал бы разносчиком телеграмм, чтобы увидеть, как люди реагируют на печальные известия. Плачут? Я бы остановил и тех, кто утром уверенно и быстро идет на службу. «Простите, что такое жизнь?» — спросил бы я у них. Но они бы не ответили, даже не остановились бы на миг, боясь опоздать.

— Прошу вас, ответьте на мой вопрос. А любовь?

Мой флегматичный, сдержанный проводник был явно смущен.

Мы посидели немного в тени куста и, когда я съел по совету призрака два свежих водянистых плода, приятно таявших во рту, мы продолжили полет, а с ним и разговор.

— Отвечаю с карандашом в руке. В среднем женщина за свою жизнь раздает тридцать тысяч поцелуев и получает их примерно двести тысяч. В моем городе триста тысяч женщин, а значит, люди обмениваются миллиардами поцелуев. Кому достаются тысячи поцелуев, а кому — всего несколько десятков. При таких поразительных цифрах полсвета должно было бы возрадоваться. Нет, господа, кое-кто вообще остается без поцелуя. Понаблюдайте, к примеру, за худющими, плохо одетыми мужчинами, которые стоят на углах улиц и провожают жадными взглядами красивых женщин, идущих мимо. Эти люди отдали бы целое состояние за один-единственный поцелуй. Увы, у них еле хватает денег на еду. Я хотел бы стать самой красивой женщиной во вселенной — ста поцелуями в день я доставил бы отраду сотне таких бедняков. Они стаями слетелись бы с самых далеких окраин. По очереди, установленной заранее, чтобы избежать заторов, ссор, злоупотреблений. «Меня поцелуй в нос», «А меня — в правую щеку», «А меня — за ушко». Ну прямо как дети!

Еще я думаю о некрасивых женщинах. Возвращаясь домой, они то и дело оборачиваются — не идет ли кто-нибудь за ними следом. Никто из мужчин не идет за ними, и когда молодому человеку бывает с ними по дороге, он тут же сворачивает в переулок, чтобы люди не приняли его за поклонника. Женщины эти приходят домой и бегут к окну — а вдруг кто-нибудь строит там, внизу. Никого. Медленно-медленно опускают жалюзи, зажигают свет и с минуту стоят перед зеркалом. Я все это хорошо знаю — и в свой отпуск хожу поочередно за каждой из них по пятам. Когда они это замечают, то становятся призрачно-бледными и, будь мы одни, подбежали бы поцеловать мне руку. Я останавливаюсь под их окнами и, едва заколышется занавеска, изображаю милейшую из улыбок.

Глава шестая

— Какое смешение противоположных чувств! Думаю, вы меняетесь, словно цвет облака. Довелось бы вам переделывать мир по-своему, вы бы вскоре впали в противоречия и потерпели бы неудачу. К примеру, я хотел бы увидеть вас богатым, безмерно богатым. Вам бы это пришлось по душе?

— Я бы с утра до вечера бродил по улицам города, весело насвистывая, напевая песенки, пританцовывая, а может, даже кувыркаясь. Я бы потребовал, чтобы ночью слуга осторожно будил меня каждые двадцать минут и шептал: «Вы — обладатель десяти тысяч миллионов». Я часто кружил бы по кварталам бедняков, останавливал бы прохожего и спрашивал в упор: «Угадайте, сколько у меня миллионов?» — «Десять», — отвечал бы прохожий. «Больше, куда больше». — «Сто». — «Больше, много больше». — «Тысяча». — «Больше, еще больше». Представляете себе лицо этого прохожего! Вот в чем заключалось бы подлинное мое счастье. Все остальное, как вы понимаете, я бы купил и на десять миллионов.

— Готов поклясться, что вам хочется ответить: «На эти деньги я сделал бы людям много добра».

— Конечно, сделал бы, но только тайком. Одно время я становился у окна и, когда мимо проходил нищий, сбрасывал вниз пакет с купюрами по пятьдесят лир каждая, выскакивал на улицу и шел за бедняком. Не берусь вам даже описать, какую он испытывал радость, когда в уединенном местечке мог наконец насладиться зрелищем своего богатства. Мне хотелось сказать ему, что деньги эти подкинул я, и потом бы мы вместе пошли в театр. Прибегал я и к другому способу: проделывал дырку в брюках, и через нее, когда шагал по людным улицам, сыпались на дорогу свернутые в трубочку деньги.

— Если позволите мне кое-что добавить, я вам расскажу о нищем, которого знал при жизни. По его вине я прожил очень тяжелый год — и никогда этого не забуду. Помнится, мне по дороге на службу неизбежно нужно было проходить мимо этого нищего. Иногда у меня была при себе мелочь, иногда — нет. Тогда-то и начинались мои мучения. Я проходил мимо, будто бы поглощенный чтением газеты, либо проносился бегом, окликая воображаемого приятеля в толпе; иной раз я пережидал, стоя у афиши, когда нищий отвлечется, чтобы проскочить через улицу, а иной раз заранее начинал рыться в кармане, еще за десять шагов, когда он замечал меня издали. А поравнявшись с ним, бормотал словно бы про себя: «Черт побери, ну просто ни гроша!» Однажды в кармане у меня лежало две лиры. Я смутился, отдал ему две лиры. А ведь мог ему сказать: «Дайте мне лиру восемьдесят пять чентезимо сдачи». Как по-вашему? Или же: «Дайте мне сдачи лиру и девяносто». В конце концов я переселился за мост Кольт, где нищий был слепым.

— Я тоже знал одного нищего, по имени Таб. У Таба была жена и двое детей. Одному не было и двух, его звали Нин, а второму — шесть лет, очень своенравный паренек. Старшего Таб водил по улицам, но нередко, когда он взывал: «Синьор, мой несчастный ребенок…» — ребенок-то давно куда-то удрал. К счастью, нищие обычно говорят неразборчиво, иначе бы Таб не раз оставался ни с чем.

Таб надеялся, что со временем младший поможет ему в работе, и заранее веселился до упаду. Он изображал из себя богатого прохожего, а малыш должен был бежать к нему с оловянной тарелкой в руке.

По воскресеньям, если погода была хорошая, они всей семьей выходили на прогулку и по дороге то и дело протягивали прохожим руку. Маленький Нин очень смешил женщин, когда просил жалобно: «Подайте милостыню, подайте милостыню».

На площади Таб всегда становился метрах в двадцати от Тико. Кто шел с севера, вначале натыкался на Тико, а кто шел с юга — на Таба. Я ни разу не видел, чтобы один и тот же человек давал милостыню обоим, за исключением одного робкого молодого человека. Тико, по натуре очень злобный, часто небрежным жестом опускал в карман монету, но это была уловка, чтобы досадить сопернику. Однажды он подбросил в воздух сверкающую серебряную монету, в другой раз начал хныкать и таким манером собрал вокруг себя толпу. Но как-то раз Таб, едва стемнело, направился домой и, проходя мимо Тико, хотел крикнуть ему: «Каналья!» И тут его осенило: он бросил в черную шляпу Тико монету и, приободрившись, продолжал свой путь.

Ночью Табу приснился чудесный сон: его младший, Нин, сидит в кресле на углу улицы. Нин стал толстый, розовощекий, на груди у него золотая цепь, и все прохожие бросают в его новую шляпу серебряные монеты, куда более крупные, чем монета Тико.

Мы спустились на широкую просеку. Небо потемнело, и в тучах проносились огромные черные птицы.

— Тучи в трауре, — сказал я; этот красивый образ навеяли черные крылья странных птиц.

Несколько минут мы молчали. Наконец мой проводник сказал:

— Так называемый траур — кажется ли он вам разумным установлением?

— Поскольку это — установление, то и оно подвержено влиянию времени, — ответил я. — К примеру, прежде люди одевались во все черное, и стоило это тьму денег, пожалуй даже больше, чем сами похороны. Потом некоторые стали лишь нашивать широкую черную полоску на рукав. Теперь же распространился иной обычай — тоненькая черная нашивка на лацкане пиджака и обшлаге пальто. Это новшество мне нравится, оно делает траур доступным даже беднякам, у которых есть либо пиджак, либо пальто.

Глава седьмая

— Тсс, мы добрались, — прервал меня мой спутник.

Мы очутились в большой сырой пещере. Луч света проникал через дыру в потолке и в щель маленькой дверцы.

— Ведите себя непринужденно, не то они поймут, кто вы такой на самом деле, и горе мне тогда…

В огромном внутреннем дворе было полно призраков. С высокой скалы за ними надзирал дьявол.

— Это лжецы, — объяснил мне мой знакомый.

Мне казалось, будто взгляды всех устремлены на меня. И чтобы выглядеть непринужденно, я принялся свистеть.

— Кто свистит? — рявкнул дьявол, с силой взмахнув бичом.

У меня от ужаса волосы встали дыбом. Никто не ответил.

— Может, это я? — грозно спросил дьявол, скрежеща зубами.


— Я свистел, — выкрикнул кто-то.

— Нет, я, — вмешался другой.

Минуту спустя весь двор огласился воплями: «Это я, это я, это я».

Дьявол, раздавая удары бичом направо и налево, быстро восстановил спокойствие.

— Как приятно, — шептали призраки-лжецы.

Я спросил у одного из них:

— Сколько будет два плюс два?

— Тридцать семь, — ответил тот.

Я надавал бы ему пощечин, если б мой проводник не бросил на меня суровый взгляд, напоминая о своем предостережении.

— Простите, — обратился мой спутник к тому же призраку, — чтобы попасть к чревоугодникам, надо свернуть направо или налево?

— Налево, — любезно ответил призрак.

Мы оба свернули направо.

Чревоугодников держали взаперти в просторных комнатах, облицованных бледно-розовой эмалью. Посреди каждой комнаты в величественном беспорядке громоздились печенье, пудинги, мороженое. По трубам из хрусталя, изящно обрамлявшим горы яств, ручейками с тихим журчанием, словно вода в луговой траве, текли виноградные вина и наливки. Над яствами облаком плыл белый дымок, и альпийский ветер, пахнущий соломой, шевелил листву свисавшего с потолка дерева, которое было усыпано разноцветными персиками.

Бедняги, обреченные на муки, столпились вокруг чудесных кушаний и таращили на них широко раскрытые глаза. А тем временем черти жадно, с радостным мычанием набивали себе утробы. Один из них, хлопнув себя по животу, воскликнул:

— Вот он — настоящий рай!

Кто-то из призраков предложил одному черту:

— Хотите пари на оплеуху, что я за пять минут съем сто слоеных пирожных?

— Шиш тебе, — ответил тот.

Я на цыпочках удалился. В сердце у меня была тоска, а рот наполнился слюной.

Мы торопливо прошли через множество большущих комнат, но ничего нового не увидели. И вот в последней комнате мы оба остановились с отвисшими от изумления челюстями — тут шел пир горой. И усопшие, и стражники беседовали самым милым образом. Внезапно один из чертей влез на горку бисквитов и закричал:

— Требуем еще одну историю!

Шум мгновенно утих, и все легли на землю. Стоять остался лишь странный тип, который с улыбкой произнес:

— Я расскажу вам об очень важных открытиях в жизни планет. — Затем он с необычайной быстротой проглотил дюжину устриц. Все слушатели заулыбались, кто слегка, а кто и во весь рот, кто-то даже тихо хихикнул.

Мой спутник собрал все интересующие нас сведения.

Он появился месяц назад. Зовут его Цезарь Кадабра. С того дня, как он прибыл, все наши привычки изменились. Его любопытные истории приводят чертей в восторг. А Кадабра тем временем начал рассказывать:

— Обитатели Венеры живут только час. И за этот короткий промежуток времени каждый проходит полный жизненный цикл, как у нас на Земле — за многие годы… Все венеряне счастливы, ведь, когда они рождаются, возле каждого уже стоит Ангел. «Кем вы хотите быть?» — «Я — королем… я — поэтом… я — богачом… я — врачом… я — актером». И умирают, не успев даже раскаяться в своем выборе.

На Юпитере жизнь дается его обитателям как награда: тот, кто ведет себя хорошо, стареет крайне медленно, тот же, кто — плохо, буквально пожирает годы. У нас есть ад и чистилище, а там, на Юпитере, — страх перед временем. Мальчуган украл кусок сахару? Он сразу же стареет на месяц. Кто-то украл сто лир? Стареет на год, Убил ближнего? За секунду стареет сразу на тридцать лет. Дети, мечтая поскорее вырасти, совершают скверные поступки.

На Сатурне рождаются в том возрасте, когда у нас на Земле обычно умирают, и начинается обратный счет годам. Преимущества этого велики: с самого момента рождения, точно зная день, час и минуту своей смерти, обитатели Сатурна привыкают к мысли об уходе в мир иной. Там можно услышать такой диалог: «Я умру в пятницу в половине одиннадцатого». — «Жаль, еще сутки, и мы бы умерли вместе».

Вы когда-нибудь слышали о планете Сантелио? Так вот, тамошние жители почти не видны друг другу, каждый видит лишь ногу другого. Счастливые люди! Утром встают, надевают один ботинок — и уже готовы идти. По воскресеньям на улицах сплошные новые ботинки — блестящие, из золота, из серебра, усыпанные драгоценными камнями. Тот, у кого ботинок рваный, вообще не выходит из дому. Часто ночью на затихших улицах видны странные, бредущие вдоль стен свертки из лохмотьев и бумаги. Это бедняки. Они думают: когда же я смогу купить ботинок? У нас бедняк мечтает об очень многом, а там — только об одном ботинке.

На Мелании, весьма далекой планете, вообще живут существа-невидимки. Слышны лишь голоса — нежные, хриплые, женственные, мужественные, мелодичные. И по тону голоса, который воспринимается в тончайших оттенках…

Но тут прибежавший черт прервал рассказчика.

— Ангелы, ангелы! — крикнул он, тяжело дыша.

В мгновение ока все заняли свои места. Призраки застонали, а черти стали вновь раздавать удары, пинки, пощечины.

Глава восьмая

В комнату влетел ангел с белоснежными крыльями. У него были кроткие глаза и туника с золотыми прожилками.

— Есть тут такой — Кадабра?

— Это я, — ответил он.

— Вы не умерли, — мягко сказал посланец.

Мы все затаили дыхание.

— Каталепсия, — объяснил ангел, — каталепсия. Ваши родные слишком поторопились отнести вас на кладбище. Следуйте за мной. Я верну вас на Землю, и вы останетесь там, пока это будет угодно Всевышнему.

Ангел дал свисток. Появились два других, весьма скромных ангела и встали по бокам от Кадабры.

— Я скоро вернусь, — взволнованно сказал Кадабра, уходя.

Даже у чертей были слезы на глазах.

— Ручаюсь, что это лишь предлог, — пробурчал тучный покойник, — предлог, чтобы отнести его в рай и там самим повеселиться.

Один из чревоугодников пал к ногам ангела, уже переступившего порог, и стал его умолять:

— Разрешите ему еще хоть две-три историйки рассказать.

Ангел позволил и вернул Кадабру и двух своих помощников.

Когда вновь воцарилась благоговейная тишина, Кадабра начал новый рассказ:

— Рок заработал миллионы на траурных речах. На планете Тор к его услугам прибегали все. Он говорил так красиво, рассказывал о покойнике разные приятные вещи, но надгробная речь стоила тьму денег и не всякому была по карману. Рок неизменно одевался во все черное и приходил на кладбище на несколько минут позже остальных. Его речь над могилой бедняги Виттеля была шедевром, и Року пришлось повторить ее на бис. Все девушки на Торе были влюблены в него и воспринимали смерть как свадебное путешествие с Роком.

— Браво! — крикнул один из чертей.

А Кадабра продолжал:

— Чужеземец вошел в таверну и пророкотал: «Я Маг Всемогини», сел за стол и снял свой широкий плащ. Все смотрели на него, разговоры притихли. К нему подскочили хозяин таверны, служанка и официант. Чужеземец выпил полный стакан водки, встал и медленно направился к двери. В таверне слышалось лишь слабое позвякиванье посуды. Он открыл дверь и, обращаясь ко всем сразу, с улыбкой крикнул:

«Я не Маг Всемогини!»— И исчез в ночи.

Аплодисменты, казалось, долетали до звезд.

— О, таинственная сила имени… — прошептал один из ангелов.

Кадабра приступил к очередной истории:

— Созима и Диодика нежно любили друг друга, они были самыми красивыми в мире сестрами — сиамскими близнецами. Они путешествовали по свету с цирком «Макенс». Диодика была любовницей Вальтера, укротителя. Когда в звездные ночи он приходил к их фургону, чтобы сыграть на гитаре нежную мелодию, Диодика будила Созиму. «Вставай», — еле слышно шептала она. И обе сестры приникали к оконцу.

Кадабра провел рукой по лбу и перешел к четвертой истории:

— Однажды вдова Маргарет Самб пригласила меня к себе на обед. Еда была просто необыкновенная. После того как мы выпили наливки, вдова Самб сказала: «Антония, граммофон». Служанка поставила на старый граммофон пластинку, послышались странные потрескивания, вздохи, стоны, и наконец раздался тоненький голосок: «Прощай, Маргарет». Пластинка остановилась.

— Это голос моего мужа, его последние слова. Так я вспоминаю о нем.

Мы долго пребывали в мрачном молчании, затем выпили еще по рюмочке наливки. До позднего вечера мы проговорили на самые разные темы, но время от времени Антония снова ставила пластинку.

Тут ангелы двумя мощными взмахами крыльев унесли Кадабру далеко-далеко, а бешеные аплодисменты вскоре затихли в лабиринтах загробного мира.

Глава девятая

Каким был следующий круг, я так и не узнал, да и ничего любопытного там не заметил, за исключением одного призрака очень почтенного вида. Я сразу его узнал, это был знаменитый философ. О, недоступная сложность божественных откровений! Философ был окружен многочисленными учениками, которые слушали его разинув рот.

Он рассуждал о происхождении идей:


— Время от времени кто-то восклицает: «Мне пришла идея!» А в действительности идеи рождаются сами по себе, когда ты меньше всего этого ждешь, даже во сне. Возникают и тут же исчезают.

Со мной бывает так: похвальные идеи рождаются вместе с идеями, достойными осуждения, и часами спорят друг с другом. В подобных случаях мне часто надоедает ждать исхода спора, и я ложусь спать.

Философ задумался, потом продолжал:

— А теперь, как и положено, хочу дать вам совет полезный, то есть честный. Впрочем, может ли вообще совет не быть полезным? Итак, слушайте. Когда кто-либо умирает, в дом покойника прибывают целые пачки телеграмм. Они гласят: выражаем глубокое соболезнование, выражаем глубочайшее соболезнование, целиком разделяю ваше горе, целиком и полностью разделяю ваше горе. Случается, друг семьи пишет — искренние соболезнования, а просто знакомый — самые искренние соболезнования. Представляете, что о вас подумают, если вы напишете, скажем, выражаю свое соболезнование, не добавив — искреннее. Следовательно, будьте внимательны и посылайте убедительные телеграммы. К примеру, выражаю самое глубокое из всех соболезнований, выражаю соболезнование в превосходной степени. Словом, ищите наиболее удачную форму, дайте волю фантазии, оставаясь, конечно, в пределах тарифа: десять слов — две лиры.

— Спасибо, — сказал один из учеников, — жаль только, что мы не можем…

— Хотите загадку? — тут же прервал его философ, чтобы не отвечать на серьезные возражения.

— Да, да, да, — хором ответили ученики.

— У кого их пять, у кого — сто. И это несправедливо. Чтобы иметь их так много, надо пролить немало пота, жениться, завести детей, узнать мир. Некоторые, хоть и полны благих намерений, больше тридцати так и не получают. Часто дети только начинают их собирать — и сразу же вынуждены прерваться. Некоторые, самые отъявленные негодяи, имеют их немало, и с ними повсюду считаются. Бывают даже такие, что устают их копить. Для некоторых дел нужно набрать определенную сумму, а вот чтобы умереть, любое число подойдет.

— Годы, — уверенно ответили ученики.

Мы заглянули в круг для гордецов. Мой спутник стал расспрашивать седовласого старика, но тот ответил, что помнит лишь один эпизод из своей на редкость долгой жизни:

— Я сидел у входа в кафе, а один художник рисовал улицу. Потом я встал и подошел к художнику. Да, на картине был изображен и я — небольшое темное пятно на фоне розовой стены. Я побежал домой, надел белый костюм, снова сел за столик у входа в кафе и с усмешкой поглядел на художника.

Глава десятая

От разговора нас отвлек молодой человек, который медленно приближался к нам. Он сказал, сопровождая свои слова игрой на примитивной цитре:

— Мне нравятся селеньица, приютившиеся в горах, — каких-нибудь четыре домика, церковь, кладбище, и все рядом. Кладбище — узенькое, с низкой каменной оградой. Нередко козы перепрыгивают через нее и лежат в сорной траве под белесым горным солнцем. В повозках нет нужды, несколько шагов — и ты уже на кладбище. Крестьяне слушают надгробные речи, высунувшись из окна.

За молодым человеком шел призрак и глухим голосом продолжил рассказ, перемежая странные улыбки с печальными жестами:

— Небо серое, от воды поднимается легкий туман, ветерок колышет верхушки высоких тополей. Я медленно-медленно иду по берегу реки, и на душе у меня печаль. Начинаю танцевать, петь, издаю нелепые звуки, тра-ра-ра, убу-бу-ала-ла. Все напрасно — печаль не исчезает. Неужели с таким же хмурым, бледным лицом я буду идти за гробом юного друга? Смерть, увы, не навевает нам нежную печаль тоненького одинокого деревца.

— В аду полно таких странных людей, — сказал мне мой проводник.

Мы немного постояли возле трех призраков, мирно беседовавших между собой.

— Это бедняки, — объяснил мой гид, — они всегда вместе и с рассвета до заката говорят об одних и тех же вещах.

Из робости я не спросил, как это трое бедняков вдруг попали в ад.

Один из бедняков сказал:

— Завтра я уезжаю в Америку. Я узнал, где живет господин Морган — самый богатый человек в мире. Я скажу ему: я — глава многочисленной и нищей семьи, у меня множество сыновей, жена, братья, старая мать и два двоюродных брата — тоже бедняки. Что для вас миллион или на худой конец полмиллиона? Нет, не долларов — лир, по нынешнему валютному курсу мне достанется не больше ста тысяч долларов. При желании вы можете заработать их за час. А подумайте, какое это будет счастье для моей семьи, когда я вернусь с миллионом. Не представляете? Радостные слезы, объятия, прыжки, крики. Послушайте, всего вместе с другими бедными родственниками нас наберется человек сорок, и мы будем вам благодарны всю жизнь. Часто будем вам писать, и я научу своих детей каждый вечер молиться за здоровье господина Моргана.

В разговор вступил второй бедняк:

— Подумайте только, друзья, сколько здоровых, крепких людей, которые могли бы радостно прогуливаться по солнечным улицам, не едят, не спят по ночам и, если и выходят из дому, избегают людей, сразу ныряют в пустынные переулки. Они внезапно поворачивают назад, быстро прячутся в парадном, вдруг становятся багровыми. Кто-то стучится в дверь? Они мгновенно бледнеют и бегут прятаться на чердак. Посылают своих детей открыть дверь. Они ни о чем не говорят, не читают газет, за месяц, ну, самое большее, за два, за три превращаются в худющих стариков. Некоторые из них даже подумывают о самоубийстве. Что случилось — конец света? Нет, они должны заплатить портному, булочнику… Только и всего. Невероятно, но факт.

А третий сказал:

— Счастливцы эти богачи. В моем городе тоже есть богачи, крупные богачи. У них красивая одежда, шелковые платья, новые ботинки. Не знаю даже, как мне получше отомстить этим кровопийцам. Хоть немного, да мщу, остановив на улице идущего рядом с богачом оборванца. Снимаю шляпу, громко его приветствую: «Как поживает ваша супруга, детишки?» Потом мы уходим вместе, важно беседуя. Еще я очень люблю кидать в богачей скатанными из бумаги шариками, заранее приготовленными дома. Тот, в кого попадет шарик, оборачивается — вокруг много людей, играют дети. Меня он не подозревает. Не станет же пожилой человек столь глупо подшучивать над ближним. Я снова кидаю в него шарик. Богач становится красным как рак, звереет, обводит всех злобным взглядом, а потом уходит совершенно удрученный.

Я хотел поразмыслить над услышанным, но тут мой призрак сказал мне на ухо:

— Посмотрите на Свена…

Тот, на кого он указывал, сидел на невысокой скале. По пути мой удивительно приятный спутник поведал:

— Свен был в раю уже месяц — и с каждым днем все худел и худел. Блаженные спрашивали у него: «Что с вами, добрый человек?» А Свен отвечал: «Спасибо, ничего». На самом деле небесная музыка и полеты ангелов будили его рано утром, и это было для Свена сущей пыткой… При жизни он и мухи не обидел, но любил поспать всласть под мягким одеялом. Иной раз во время молитвы Свен засыпал, и один из херувимов сразу же будил его мягкими упреками. И вот однажды Свен, увидев, что дверь в чистилище открыта, проскользнул в нее. В те времена чистилище представляло собой мокрую длинную дорогу, где, сбившись в кучу, стояла и ждала тьма людей. Свен пробрался в молчаливую толпу и, отыскав себе местечко, лег и стал радостно позевывать. Он уже почти заснул, как вдруг в черном небе появились ангелы и начали повсюду его искать. Свен свернулся в клубок. «О боже, только б не нашли!» Посланцы в печали вернулись к Всевышнему без беглеца. Немного спустя в чистилище раздался храп. «Это Свен!»— обрадовались ангелы. Взлетели и вскоре отыскали мирно спавшего Свена. Встали вокруг, раскрыв крылья, и один из ангелов пощекотал ему пером подбородок. Свен проснулся, посмотрел одним глазом на стражей и, смачно выругавшись, повернулся на другой бок. В тот же миг пред ним разверзлась пропасть.

Теперь Свен здесь, в аду, он обречен считать звезды. Только он подойдет к концу, как настает рассвет. Поэтому каждый вечер ему приходится начинать сначала. Часто, пересчитывая звезды, Свен на мгновение засыпает, и ему кажется, будто он в раю.

Глава одиннадцатая

Перед нами высилась огромная отвесная стена. На краю ее сидел призрак, казавшийся белой тучкой на фоне угрюмого пейзажа.

— Кто это? — спросил я, охваченный любопытством, у своего спутника.

— Человек, — ответил он. Наклонился и поднял листок бумаги, который плавно опустился с высоты. — Читайте, — сказал проводник. — Время от времени ветер приносит нам листы бумаги, на которых этот призрак записывает странные вещи.

Я стал жадно пробегать глазами строку за строкой: «Вчера я гулял с господином Маком: он рассказывал о своих нескончаемых любовных приключениях. Вдруг мне захотелось громко крикнуть: бабабараба. Я попытался отвлечься, но мое волнение росло. Внезапно я воскликнул: „Бабабараба!“ Господин Мак изумленно взглянул на меня и продолжил свой рассказ. Мне казалось, что я разом избавился от тяжкого груза. Но спустя несколько минут меня стала мучить новая неотвязная мысль, что я должен сказать: бебеберебе. „Нельзя, — думал я, — нельзя, лучше уж убегу“. Вместо этого через пять секунд я воскликнул: „Бебеберебе!“ Господин Мак прошептал: „Всего доброго“, и исчез в полном смятении.

На улице я часто испытываю желание, сильное желание дать пинка идущему впереди меня. Я сворачиваю в темный безлюдный переулок, чтобы не совершить столь некрасивого поступка. А теперь, заметьте, ведя свой дневник, я чувствую, что в конце страницы непременно напишу: „Апчхи, Верцингеторикс!“ А почему? Почему апчхи, Верцингеторикс?»

А на обороте листа было:

«Пришла весна, я несу жене фиалки. А по дороге с тоской думаю, сколько мужчин в этот самый момент несут букетик фиалок дорогой супруге. Настает ночь, мы ложимся спать, тушим свет. „Спокойной ночи“. — „Спокойной ночи…“ Издали доносится неясный гул. Да, сейчас многие, так же как и я, лежат рядом с любимой женщиной и неотрывно глядят в темноту, полные всяких смутных мыслей… Мне страшно — уж не просто ли я отражение в зеркале? Начинаю насвистывать какую-то мелодию. Мария просыпается, зажигает свет и удивленно глядит на меня. Спрашиваю в упор: „Сколько будет семью восемь?“— „Пятьдесят шесть“, — отвечает она. Смотрит на меня своими большими грустными глазами. Я поворачиваюсь на другой бок и вскоре засыпаю, довольный, с тайной надеждой».


Несколько минут спустя мы очутились в круге для завистников. Стали расспрашивать одного из них. Он долго смотрел на нас с любопытством, потом сказал: — Да, признаюсь, я завистлив. Иногда в людных местах, когда все с виду всем довольны, я начинал кричать, размахивая газетой: «Я выиграл миллион…» Торопливо объяснял тому, кто бежал за мной, что выиграл в лотерею миллион, и уходил счастливый, представив, как же эти люди мне завидуют.

— Посмотрите на Джинджера! — воскликнул мой гид. Лежа в углу, Джинджер грыз ногти. О нем я уже слышал: у него был очень близкий друг по имени Батт. Этот Батт писал книгу, и Джинджера мучила зависть. Он спрашивал у Батта: «О чем ты думаешь?» — «О своей книге», — отвечал Батт. Для Джинджера это было как нож в сердце, и он всячески старался его отвлечь. «Батт, посмотри — муха», «Батт, у меня поясница болит».

Мы ушли, и я долго еще испытывал гнетущую тоску.

— А вот и гордецы, — сказал мой провожатый, когда мы пересекли широкий пустырь.

Эти бедняги бросали слова на ветер, и они оставались без ответа: Один из призраков говорил:

— Я стану знаменитым, моя книга прогремит на весь мир — мне это сказал господин Куст, а он человек весьма образованный. Как я рад! Сколько статей появится в газетах! Вечером я скажу жене: «Читай вслух». И жена прочтет целые колонки, восхваляющие меня. «Родился в… Еще мальчиком… Однажды…» Ночью я тихонько поднимусь и снова пойду читать газету. Но что можно обо мне написать? Что? Моя жизнь такая заурядная. Увы, у меня нет для них даже анекдота, коротенького анекдота. Может, рассказать эту историйку?

Проходят дни. «Карл, это твое новое чудачество просто невыносимо!» — кричит мне жена. Уже неделю я сплю с открытыми окнами. Туман проникает в комнату, из-за него преют одеяла и у меня ломит спину. Ну и что? Зато — скажут — он спал с открытыми окнами в декабре. Но может, этого мало, ведь о великих людях обычно рассказывают истории куда более удивительные.

По левую руку от нас остался круг для грубиянов, и четверть часа спустя мы вошли в адов круг для воров. Они старательно взламывали огромные и мощные несгораемые шкафы. Чертыхались, грязно ругались. Мы прошли мимо. Потом я захотел в последний раз взглянуть на этих несчастных и обернулся: они уже отложили в сторону свой воровской инструмент и мирно улеглись на землю. Но едва заметили, что я гляжу на них, снова тут же принялись за дело.

Мой гид сказал:

— Надо нам поторапливаться, время летит. Придется от других зрелищ отказаться. Давайте лучше посетим чистилище.

Глава двенадцатая

Мощные железные врата отделяли ад от чистилища. Вход в него охранял ангел. Но вот врата открылись, пропустив процессию ангелочков, распевающих псалмы. Мой друг сказал что-то на ухо ангелу-хранителю, и тот разрешил нам пройти.

Чистилище представляло собой гигантский луг, поросший ромашками. Вдали виднелись высокие врата рая, словно повисшие в воздухе. Свежий ветер заносил сюда звуки небесной музыки, которая немного мешала тем, кто ждал своей очереди. Время от времени в воздухе проносились удивительной красоты ракеты, озаряя все вокруг прекрасным, неземным светом. И тогда из тумана возникали на миг золотые крыши, изумрудные купола, изящные колокольни. Сердца усопших при виде этих чудес полнились смутной тревогой, как сердца живых, когда из черных окон они видят, что в городе зажглись тысячи огней.

Обреченные на ожидание пытались скоротать время, обрывая лепестки ромашек: да — нет, да — нет. Другие собирались в кружок, играли в разные детские игры, но было заметно, что всем им скучно. Мы подошли к группе призраков, выделявшихся своим спокойным и приветливым видом.

— Они здесь, можно сказать, по формальным причинам, — объяснил мне мой спутник. — И очень скоро попадут в царствие небесное. На совести у них лишь совсем маленькие грехи. Быть может, не стоило даже заставлять их ждать.

Мы подошли совсем близко, а призраки улеглись в траву. Один из них сказал:

— Начни ты, Эразм…

Гид сообщил мне, что каждый день в одно и то же время эти призраки собираются и рассказывают самые бурные эпизоды своей жизни, и слушать их — одно удовольствие. Порой даже кое-кто из архангелов прилетает издалека насладиться их рассказами.


Голос у Эразма был приятный, мелодичный.

— На море был штиль, рыбачья шхуна мирно плыла к Карибским островам. Я сидел на корме шхуны на канатах и смотрел, как дельфины играют в сверкающих волнах. Вдруг до меня донесся голос морской Сирены. Я зажал уши, но не мог отвести он нее взгляда. Она вынырнула из пенного круга, и ее груди, покрытые капельками воды, блестели в лунном свете. Я соскользнул вниз по якорной цепи. Сирена обняла меня, словно ребенка, и долго-долго целовала в губы. Потом, крепко прижавшись друг к другу, мы спустились на дно моря. Вода была прозрачнее воздуха. Сирена уложила меня в коралловом гроте и сказала: «Пойду соберу водоросли для нашего ложа».

Мы провели божественную ночь: мимо медленным кортежем проплывали яркие медузы, похожие на цветы; рыбы короной окружили наше прибежище. На заре створки моллюсков сомкнулись, полипы словно слились со скалами, медузы опустились на дно. «Мы всегда будем вместе», — прошептала Сирена и подарила мне жемчужины, много жемчужин.

Всегда? Я вспомнил страшные истории о влюбленных Сиренах. На закате она увлекла меня на скалы.

«Я сошью тебе одежду из губки, и мы поплывем в северные моря», — шептала она, но я почти не прислушивался к ее словам.

Берег был от нас в нескольких сотнях метров. Мне пришла в голову хитрая идея. «Давай сыграем в жмурки», — предложил я. Сирена захлопала в ладоши, я завязывал ей глаза, а она смеялась. «Ку-ку!» — крикнул я. «Ку-ку», — ответила Сирена. Я тихонько нырнул в воду и быстро достиг берега.

Вторым рассказчиком был некий Вассари.

— Мне кажется, будто это случилось только вчера. Я лежал в больнице Сиднея. Месяц спустя в нашей палате осталось лишь двое — я и Боб. Но Боб, мой бедный друг, скоро умрет. Я мог уже неделю назад вернуться в родное селение. Между тем, как и прежде, лежу в кровати под одеялом, чтобы хоть немного утешить бедного Боба. Лишь ночью, в те редкие часы, когда он спит, встаю и подхожу к окну, из которого виден угрюмый лес. Но Боб ворочается и просыпается. Я бегу к постели, ложусь и сразу начинаю стонать. «Боб, мне плохо, Боб, мне плохо…» Боб, похоже, воспрянул духом — и снова засыпает.

И вот настали последние минуты жизни Боба, он повернулся ко мне лицом и смотрит на меня, понимаете, смотрит неотрывно. Щеки у меня порозовели, а руки не такие уж худые. О, как хорошо было бы, если бы Боб меня не видел! И тут меня осенило: я закричал, стал стонать. Подбежали сестра-монахиня Челесте, сестра-монахиня Анджелика. Я судорожно размахиваю руками, потом вдруг застываю и лежу неподвижно, с закрытыми глазами. Сестра Челесте в ужасе наклоняется ко мне. «Я притворяюсь, сестра Челесте, притворяюсь», — шепчу я. Монахиня все поняла, положила мне на грудь крест и преклонила колени вместе с сестрой Анжеликой. «Умер», — громко сказала она. Обе монахини прошептали молитвы, потом на цыпочках удалились. Я пролежал не шевелясь час или два, потом заснул. Прошло не знаю сколько времени, и вот меня будит сестра Челесте: «Идем, Джек, наш Боб умер». Я встал, оделся, взял свой узелок, поцеловал Боба в лоб и ушел, почти не испытывая печали.

Глава тринадцатая

Очень интересным мне показался рассказ третьего призрака, родом из Лондона…

— Карета тронулась, и мы четверо, ежась от ветра, двинулись за ней по дороге, усеянной лужами. Некоторые лужи я мог бы и обойти, но было бы дико увидеть со стороны, как хорошо одетый человек, идущий за гробом, отпрыгивает вправо или влево, чтобы не загрязниться. Наконец мы добрались до кладбища. Я, друг бедняги Сода, бросил на гроб первую горсть земли. Потом мы молча покинули кладбище.

«Давайте вернемся назад на трамвае, — предложил я. — Плачу за всех».

Едва мы очутились дома, мне захотелось попросить одежную щетку, но я не решался — дядюшка Клер смотрел на дорогу через приоткрытые ставни, и его плечи вздымались и опадали, словно кузнечные мехи. Вдова Сод плакала, сидя в темном углу гостиной рядом с юной дочерью. «Мужайтесь, мужайтесь», — сказал я им. После долгой паузы прибавил: «Если я вам понадоблюсь, не стесняйтесь, сразу же мне звоните. Прощайте и не падайте духом».

Дядюшка Клер не ответил. Бетси заплакала еще сильнее, вдова Сод со вздохом поднялась и вышла проводить меня в прихожую. Открыла дверь, выглянула на лестничную площадку и вся в слезах обняла меня за шею. «Жду тебя в пятницу, любовь моя…» — «Ну-ну, мужайся, дорогая, — прошептал я. И, секунду поколебавшись, спросил: — А щетки у тебя случайно нет?»


Потом некий Моне из Брюгге рассказал:

— Часы пробили полночь, я проснулся. Кто это? Я сразу ее узнал. У меня волосы встали дыбом. «Пришла за мной», — подумал я. Дядя вот уже три дня кашляет, остальные здоровы… Но дяде шестьдесят лет, а мне — всего тридцать. Я пролепетал: «Бедный дядя». Увы, смерть протянула руки ко мне. Я вскочил с постели. Она засмеялась. «Посмотрите на меня», — и запрыгала по комнате, прошла сквозь стену. Она то исчезала, то мгновенно появлялась, каждый раз в другом месте. «Я была в Китае…»

Я осознал всю нелепость своего вида и снова лег в постель. Мысли метались: «Надо попробовать, если хорошенько все обдумать, то, может…» Но едва я открыл рот, с улицы донесся крик. Смерть жестом приказала мне молчать, прислушалась. «Поторопитесь, — сказала она. — Я посчитаю до десяти, а вы приготовьтесь: раз, два, три, четыре, пять…» — «Посчитайте до тысячи», — стал я умолять, «…шесть, семь, восемь, девять, десять…»

Я закрыл глаза, чтобы не видеть, сердце бешено колотилось, и вдруг мне захотелось смеяться.

Но вот я уже призрак, идущий по аллее своего сада. Не узнаю ничего вокруг, вижу лишь звезды, луну и мог бы одним прыжком достать до них — таким я стал легким, невесомым. Свежий ветерок подталкивает меня к озеру, где, рассекая серебристые воды, плывут два белых лебедя. Внезапно я почувствовал, что таю, как роса под лучами солнца, и уношусь вверх, все выше, выше. «Лечу в рай», — думаю я, ничуть не удивляясь. Пронзительный окрик нарушает этот небесный покой.

Оборачиваюсь — смерть мчится за мною, отчаянно загребая руками воздух. В синем небе ее развевающаяся мантия чудесно отливает черным. Она кричит: «Вы не Ритц. Я ошиблась. Через год прилечу за вами».

Таинственным жестом очертила что-то в пустоте, и я мгновенно очутился в своей комнате.

Ровно через год я приготовился ее встречать. В полночь она явилась, подергала меня, пощупала. Я лежал неподвижно, выпучив глаза и затаив дыхание. Я заранее натер мелом лицо, подвел черной тушью глазницы.

«Смотри-ка, уже умер!» — воскликнула она и полетела в дом напротив.

Все мы вежливо посмеялись.


Затем настала очередь одного усопшего из Майнца.

— Мой отец был могильщиком в одном селении на Рейне. Я поливал цветы, зажигал лампадки, тайком хоронил ящериц и кротов. В углу, прикрытом ветками, я соорудил для них маленькое кладбище с настоящими крестами. Я думал, что, когда вырасту, тоже буду легко, словно пушинки, вынимать ведра с жирной землей, роя настоящие могилы. В двенадцать лет я влюбился в одну девочку, которая приходила на кладбище каждое воскресенье. Однажды она спросила: «Тебе не страшно здесь ночью?» Я показал ей, что держу черепа в руках так, словно это груши. На могилу ее родных я всегда клал самые красивые цветы, но отец ворчал, потому что дедушка и бабушка Карлотты ни разу даже гроша нам за это не дали. В день поминовения усопших кладбище побелело от стужи, и кипарисы под свинцово-синим небом казались увешанными белоснежной бахромой. На Карлотте было красивое платьице и пушистая муфта. Она увидела, что могила ее близких усыпана хризантемами и рядом лежит новый фонарь, позолоченный, с искусно вырезанными ангелами. «Нравится тебе фонарь?» — «Да». — «Его купил я».

Я стал раскладывать хризантемы, как вдруг стоявший рядом сынок госпожи Курт взвизгнул: «Вот он, вот он!»

Подбежала, вся запыхавшись, госпожа Курт, за которой семенил мой отец. «Этот фонарь — мой», — сказала госпожа Курт. Взяла позолоченный фонарь с ангелочками и удалилась, грозя мне всяческими карами. Отец, опустив голову, поплелся за ней, а я остался стоять, растерянный и красный как рак. Карлотта сказала: «Покажешь мне твое маленькое кладбище?» И мы молча, держась за руки, пошли.


Если не ошибаюсь, последнюю историю рассказал один француз.

— Я шел за каретой вместе с родственниками, низко опустив голову и повторяя про себя наиболее важные места из своей надгробной речи. Двоюродный брат тихонько сказал мне: «Не тушуйся и четко выговаривай слова». Все исподтишка поглядывали на меня, и синьорина Грациэлла тоже охотно поглядела бы, если б не была племянницей бедняги Фрагонара. Наконец мы добрались до кладбища. Грациэлла наконец-то взглянула на меня — восхищенно, влюбленными глазами. Ее немного бледное лицо, словно камея, сверкало на фоне черного с серебряной каймой бархата, которым был накрыт гроб, а ее нежная рука покоилась на крышке. А мои волосы лохматил ветер, и во взгляде была мрачность, даже суровость, как сказала потом моя старая учительница Саррал. Первым заплакал толстяк Трабе. Последнюю страницу я читал медленно-медленно. И когда священник стал произносить заупокойные молитвы, толпа разошлась под частым холодным дождем, от которого заблестели мраморные надгробья на могилах и в одну минуту потемнело небо.

Глава четырнадцатая

Мой провожатый и я неохотно ушли оттуда, но время поджимало, и нам еще многое предстояло увидеть…

Изредка прилетал ангел, повисал над лугом, вынимал из-под белоснежной туники пергаментный свиток, разворачивал его и начинал громко читать имена тех, кого вызывают в рай. Все с трепетом ждали, и на землю падали лепестки ромашек. Ангел вызвал:

— Антония Траннер.

— Здесь.

— Марсель Рибемон.

— Здесь.

— Но ведь вы не Марсель Рибемон…

— Нет, это я.

Ангел спросил у стоявших рядом и выяснил, что это точно не Марсель Рибемон.

— Вы пробудете тут лишних пять веков! — в гневе крикнул ангел обманщику.

— Марсель-то Рибемон здесь всего несколько лет, а я уже десять веков, — пробурчал незнакомец. — Несправедливо пользоваться протекцией.

Ангел продолжил перекличку:

— Бикс Бенас.

— Отсутствует.

— Отсутствует?

— Бикс Бенас еще жив.

— Но он у меня в списке.

Ангел сделал пометку рядом с именем Бикса Бенаса и сказал:

— В течение дня доставим его сюда.

Группа избранных с многочисленным эскортом ангелов направилась в рай. Остальные стали с ними прощаться.

— До свидания, до свидания.

Один старик пожаловался:

— Мне еще ждать тысячу лет. По лицу его текли обильные слезы.

— Успокойтесь, они пролетят незаметно, — утешил его я.

— Конечно, пролетят. — И он вытер глаза.

Мой призрак торопливо сказал мне:

— Я вынужден вас оставить. Попытайтесь присоединиться к умершим. Я должен вернуться. Но, уверен, вы и сами не пропадете тут. Потом навещу вас в вашей комнатке.

Группа уже подходила к вратам рая. Я бросился их догонять — и бежал, бежал изо всех сил.

Ангел-хранитель, едва меня увидел, сказал слегка раздраженным голосом:

— Вам не стыдно являться в таком виде?

Я наклонил голову в полной растерянности. А он, добрый как ангел, впустил меня и отвел в свой белый домик с зелеными жалюзи и ухоженным садиком.

Глава пятнадцатая

Я был в раю. Дышалось здесь удивительно легко, все казалось сотканным из воздуха. Я загляделся на свое отражение в бассейне фонтана — до того я стал красив. Надел новую шелковую рубашку розового цвета, мягкую как пух, а потом пал к ногам ангела и признался в обмане:

— Чтоб это было в первый и последний раз, — сказал ангел, с трудом сдержав улыбку, — Но я знал. — И мы вместе двинулись по аллее.


Мимо прошли, держа друг друга под руку, четыре призрака. Они шагали весело, чем-то довольные.

— Это Кайфа, Бартон, Тик и Ропс, — сказал мой ангел-проводник. — Они неразлучные друзья. Кайфа — наш общий любимец. Знаете, он стал грабителем от несчастной любви. Правда, еще в детстве он всегда повторял: «Когда вырасту, стану бандитом». Он бежал из своего городка в лес и долго жил в полом стволе дерева. При виде лесника он густо краснел. Однажды вечером на безлюдной тропинке Кайфа встретил врача и остановил его: «Кошелек или жизнь?» Врач страшно рассердился: «Что за нахальство!» — «Я всерьез», — сказал Кайфа. Врач, пожав плечами и пробормотав: «Невежа», пошел дальше. Кайфа готов был сквозь землю провалиться — как он оскандалился. Весьма удрученный, он скрылся в ночи.

После трех лет сплошных разочарований Кайфа вернулся в город, к людям. По рекомендации бургомистра его приняли на работу в один из банков. Это доказательство большого к нему доверия его и доконало. Он умер от разрыва сердца в тот самый день, когда ему поручили доставить миллион в соседний городок.

— А Бартон, Бартон? — спросил я, сгорая от любопытства.

— Бартон? Он был самый старый из всех кассиров Нью-Йорка. В его времена не меньше двух кассиров в день убегали, прихватив всю кассу. Бартон, неумолимо старевший в маленьком банке на окраине, спрашивал себя: «Куда они деваются?» Однажды во время вечерней прогулки он дошел до железнодорожной станции. Из города уезжала тьма людей, и среди них наверняка был хоть один из его коллег. Он вернулся домой и по дороге все думал, что, может, и есть в мире всякие чудеса, о которых пишут в газетах. На другой день он дрожащей рукой вывел на листке бумаги: «Господин директор, я тоже исчезаю. С уважением Бартон…» Директор тут же пересчитал все деньги и убедился, что не пропало ни единого гроша.

Ропс был главой многочисленного семейства. По воскресеньям Ропсы не шли в кино, а собирались в гостиной, садились в ряд под старинными часами и от души развлекались, глядя, как бежит время.

А вот Тик беспрестанно спрашивал себя: есть ли у камней душа? Он любил вещи, как живых людей. Особую любовь он питал к Джованне, зубной щетке своей жены. Тику больно было видеть, как она с каждым днем все редеет и тает. И вот однажды утром — он был один дома и решился — взял Джованну, распахнул окно и сказал: «Беги». Джованна взлетела и опустилась неподалеку на куст.

Лишь только мы дошли до широкой площади, моим глазам предстало удивительное зрелище. На высоте примерно трех метров на белом облачке преспокойно восседал человек в пурпурной мантии. Толпа, вздымая к небу руки, кричала: «Да здравствует Цезарь, да здравствует Цезарь…»

— Это какой Цезарь — Юлий? — спросил я у ангела.

— Нет, Кадабра.

Черт возьми, это был он! В этом живописном персонаже я узнал больного каталепсией, которого встретил в круге для чревоугодников. О, эти ангелы, сколь ангельски они милосердны! Внезапно от порыва ветра облако раскололось, и Кадабра упал на землю. Ангелы тут же подбежали ему помочь.

— Ничего-ничего, я не ушибся, — сказал Кадабра. — Лучше послушайте одну историйку.

Один из ангелов нажал кнопку, и мгновенно, словно метеорит в пространстве, прилетел стол, на который и взобрался наш герой в пурпурной мантии. В толпе призраков многие зааплодировали. Три ангела, пролетавшие в этот момент мимо, решили, что аплодисменты предназначены им. Они замерли, потом исполнили несколько фигур высшего пилотажа и понеслись дальше к Эмпирею.

Цезарь Кадабра начал свой рассказ:

— Однажды мне в голову пришла удивительная мысль. Свернувшись клубком под одеялом, я думал: «Хочу дождаться сна, схватить его в тот самый миг, в миллионную долю мига, когда полудрема неощутимо и окончательно переходит в сон». Примерно четверть часа спустя всего меня охватило сладкое оцепенение: началось оно в нижних конечностях и, словно неторопливая, теплая река, потекло вверх до самой головы. «Вот он, этот миг», — с трепетом душевным прошептал я. И, словно гонимая назад ветром, река вернулась в свое русло. Чтобы время шло быстрее, я стал считать до пяти тысяч, потом начал читать наизусть стихи, запомнившиеся мне еще с далекого детства. Лучик света возвестил о наступлении зари. Странно, но я не мучился от бессонницы и чувствовал себя хорошо, вполне хорошо. Что же будет дальше? Я терпел, мне лишь очень хотелось спать, что вполне естественно, ведь я крепился из последних сил. В восемь утра в дверь постучал слуга. Я ответил ему громким храпом. В девять я вконец изнемог. И тогда (признаюсь в своей слабости) я отказался от своего намерения и заснул.

Рассказ Кадабры был встречен очень тепло. Воздух содрогался от смеха. Прибежали с десяток херувимов и сразу же присоединились к общему веселью. Херувимы — это души детей, блуждающие в пространстве. Глаза у них черные либо голубые, лицо и шея нежные, розовые, а на грациозных головках — густые, курчавые волосы.

— Мы тоже хотим послушать интересную историю, — прошептали они.

Кадабра немного поломался, потом уступил:

— Пусть будет по-вашему, нежные херувимы. Я расскажу вам сказочку, которую очень любил мой сыночек.

Херувимы обступили рассказчика, который в лучах солнца, скользивших по его голове, вид имел совершенно небесный.

— Жил-был когда-то больной мальчик — сирота, без отца и без матери. Жил он со злыми родичами, а злыми они были из-за множества долгов. Кредиторы стучались к ним в дверь непрерывно, с утра до вечера. Однажды к ним пришел господин Филе — требовать квартирную плату. «Приходите завтра», — сказали ему родственники мальчика. Наступило «завтра», и они со страхом ждали появления господина Филса, ведь они не смогли достать ни гроша. И что же придумали, чтобы выиграть время? Уложили малыша в кровать и сказали, грозно сверкая глазами: «Вот пошевелись только!» Сложили ему руки на груди, закрыли и занавесили окно, по обоим краям постели поставили по горящей свече. Мальчик испугался и продолжал плакать. Ему заткнули рот рукой и даже ударили несколько раз кулаком. Господину Филсу его показали через полуоткрытую дверь. «Сейчас не время, господин Филе, не так ли?» Домовладелец ушел. Спустившись с лестницы, он услышал доносившийся сверху громкий смех. Он их знал, этих Грантов, все сразу понял и вернулся, багровый от ярости. Увидев его, все онемели.

Господин Филе подошел к постели — мальчик лежал неподвижно. Едва господин Филе понял, что малыш в самом деле умер, он поспешил удалиться, низко опустив голову. Когда и супруги Грант это увидели, они какое-то время молчали, а потом жена сказала: «Придется купить еще и два цветка».

Херувимы со слезами на глазах поблагодарили рассказчика, один из них от имени всех поцеловал его в лоб, а затем вся стайка полетела дальше на северо-запад. Легкий шум их крыльев еще долго отдавался слабым эхом у нас в ушах.

Глава шестнадцатая

Мой новый гид и я пошли было дальше, как вдруг один из блаженных крикнул:

— Долой Кадабру! — И, к всеобщему изумлению, добавил: — Я бросаю ему вызов и докажу… Словом, вызываю его на поединок…

Остальные встретили это странное предложение яростным свистом. Но один из ангелов, судя по виду — главный здесь, заставил всех умолкнуть и сказал:

— Почему бы нам и этого не послушать? Пусть говорит. Давайте устроим настоящее состязание. Каждый из соперников расскажет две истории, а в конце мы все назовем победителя.

— Ур-ра, ур-ра! — хором закричали блаженные.

— Конечно, я принимаю вызов, — пробурчал Кадабра, — только не пойму, как это завистников пускают в рай?

— Довольно болтовни, — отрезал главный ангел. — Приступим к делу. Первым рассказывает Тэд Макнамара, вторым — Кадабра.

— А третьим я? — покраснев, спросил бледный призрак, вынырнувший неизвестно откуда.

— Вы? А вас как зовут?

Призрак поднял голову и робко произнес:

— Прежде я был служащим.

Ангел повторил:

— Я спрашиваю, как вас зовут?

Призрак назвал какое-то странное имя.

— Раньше я был служащим, служил в муниципалитете города Дег. Но я написал несколько произведений… тайком. Тогда, при жизни, у меня не хватило мужества их прочесть кому-либо. Но здесь, в раю, все такие добрые, и я осмелился…

— Хорошо, вы будете третьим, — согласился ангел.

— Спасибо, — ответил человек и с решительным, сосредоточенным видом сел в углу.

Макнамара в благоговейной тишине начал рассказывать:

— «Хотите позировать для меня? — спросил он. — Две лиры в час».

Я был голоден и согласился бы даже чистить ему ботинки. И я покорно пошел за ним.

Сразу было видно, что он артист. Я возблагодарил небо за то, что оно помогло мне встретить его в этом маленьком кафе. Жил он на пятом этаже.

Он сел за стол. Взял в руки перо. Перед ним лежали стопки белых листов бумаги. «Можете походить. Словом, делайте все, что хотите». Я стал ходить взад и вперед, робко, осторожно. Он смотрел на меня, погружал перо в чернильницу, опускал глаза и смотрел на стол. «Стоп!» — вдруг крикнул он. Я увидел, что он что-то выводит на листе. «Садитесь и сморщите нос», — приказал он. Я повиновался. «Посвистите». Я снова повиновался, но с большим трудом. Все знают, как трудно свистеть и одновременно морщить нос. Я насвистывал песенку квартета «Гомбос». А он смотрел на меня, вскидывая и опуская голову, хмуря брови и вновь окидывая меня взглядом сверху вниз, как это принято у художников и у скульпторов. «Пройдитесь, теперь повернитесь…»

Проходя за его стулом, я увидел нечто такое, что заставило меня вздрогнуть, — на листе был не рисунок, а черной линией в две строки вытянулась фраза: «Элизабет протерла туфли старой шерстяной тряпкой…»

Через час он отпустил меня домой. «Приходите завтра», — сказал он. Больше я к нему не пошел.

Много лет спустя я узнал, что этот тип был знаменитым писателем, но создавать свои произведения без натурщика не мог. Свой шедевр он написал, поставив перед собой старика, который каждые две минуты повторял слово «позума».

Ах, искусство для меня — великая тайна!

Восторг был всеобщим, и только уважение к святости места не позволило блаженным разразиться безудержным смехом.

Макнамара без долгих предисловий смело приступил ко второму рассказу:

— Казаки в траншее ожидали приказа наступать. Ровно в десять лейтенант Ильев скомандовал: «Примкнуть штыки!»

Минуту спустя могучие сыновья Дона с громкими криками ринулись на врага. Грохотали орудия, ружейные залпы слились в один сплошной гул. «Ну, ребята, и жаркая будет пляска!» — крикнул майор Васильев.

Тем временем из вражеских траншей, словно туча саранчи, поднялись японские солдаты. Еще миг — и начнется рукопашная схватка. Внезапно бежавший впереди взвода лейтенант Ильев споткнулся и упал. Он мгновенно вскочил, но лицо его побледнело. Дети степей остановились все как один и сгрудились вокруг своего командира. «Ничего, все в порядке», — улыбнулся им лейтенант.

В нескольких шагах от них остановились и японцы. Один из офицеров спросил взволнованным голосом: «Вы ушиблись?» — «Нет, спасибо», — ответил лейтенант Ильев.

Снова загрохотали орудия, и враги схватились врукопашную.

Невозможно даже описать, как весело и с каким восторгом встретили блаженные и эту историю Макнамары.

Они так настойчиво его упрашивали, что Макнамаре в нарушение строгих небесных правил пришлось рассказывать и третью историю.

— Это одно из воспоминаний детства. Я жил тогда в Гёттингене. Был декабрь тысяча восемьсот семидесятого года. Мой отец и я приехали в академию, когда ее президент Мауст уже зачитывал имена участников Всемирного Состязания Математиков. Отец сразу пошел записываться, поручив меня заботам старинного друга нашей семьи — госпожи Каттен. От нее я узнал, что сторож академии Помб выстрелом из пушки подаст сигнал к началу этого исторического состязания. Попутно госпожа Каттен рассказала мне малоизвестный эпизод из жизни Помба. Этот Помб вот уже тридцать лет подряд стреляет из пушки, возвещая о наступлении полудня. Однажды он забыл дать залп. Тогда на другой день он произвел выстрел за предыдущий день, и так до самой пятницы декабря тысяча восемьсот семидесятого года. И никто в Гёттингене даже не заметил, что Помб каждый раз дает орудийный залп днем позже.

Но вот все приготовления были завершены. В присутствии принца Оттона, а также большой группы писателей и ученых состязание началось. «Один, два, три, четыре, пять…»

В зале были слышны лишь голоса конкурентов. К пяти часам счет перевалил за двадцать тысяч. Зрители распалялись все больше, и громким спорам об исходе благородного состязания не было конца.

В семь часов вечера математик Ален из Сорбонны без чувств свалился на пол.

К восьми часам осталось всего семь участников. «Тридцать шесть тысяч семьсот сорок семь, тридцать шесть тысяч семьсот сорок восемь, тридцать шесть тысяч семьсот сорок девять, тридцать шесть тысяч семьсот пятьдесят…»

В девять вечера Помб зажег фонари. Зрители воспользовались этим, чтобы подкрепиться бутербродами, захваченными из дому.

«Сорок тысяч семьсот девятнадцать, сорок тысяч семьсот двадцать, сорок тысяч семьсот двадцать один…»

Я смотрел на своего отца. Лицо его вспотело, но он держался стойко. Госпожа Каттен поглаживала меня по голове и повторяла словно припев: «Какой у тебя замечательный отец!» А мне даже есть не хотелось.

Ровно в десять — первая крупная неожиданность. Алгебраист Пулл вдруг крикнул: «Миллиард!»

Все восторженно заохали, пораженные его находчивостью. На миг воцарилась тишина, зрители затаили дыхание. И тут итальянец Бинакки сказал: «Миллиард миллиардов миллиардов».

В зале раздались аплодисменты, но сразу смолкли, едва президент Мауст сердито махнул рукой. Отец с видом превосходства огляделся вокруг, улыбнулся госпоже Каттен и начал: «Миллиард миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов…»

Зрители восторженно заревели: «Ур-ра, ур-ра!» Госпожа Каттен и я, крепко обнявшись, плакали от волнения.

«…миллиардов миллиардов миллиардов….»

Президент Мауст, бледный как полотно, шептал отцу, дергая его за полы пиджака: «Довольно, довольно, вам станет плохо».

Однако отец неумолимо продолжал: «Миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов…» Мало-помалу голос его стал слабеть, он в последний раз еле слышно выдохнул: «Миллиардов» — и без сил рухнул на стул. Зрители, вскочив с мест, бешено хлопали в ладоши.

Принц Оттон подошел к отцу — и уже собирался повесить ему на грудь медаль, как вдруг Джанни Бинакки завопил: «Плюс один!»

Толпа, ворвавшись на кафедру, с триумфом вынесла Джанни Бинакки из зала.

Когда мы подъехали к дому, на пороге нас в неописуемом волнении ждала мать. Шел дождь. Отец, едва он вылез из дилижанса, бросился в объятия моей матушки и, всхлипывая, прошептал: «Скажи я „плюс два“, победа осталась бы за мной».

Глава семнадцатая

Наконец настал черед Кадабры, нашего старого знакомца.

И он начал рассказывать:

— Наступила пасха, даже солнце утром появилось вовремя, а может, и чуть раньше. Меня всего распирало от доброты. Сегодня мы все немного ангелы. Ощущаю в теле такую легкость, что, кажется, вот-вот взлечу. Выхожу из дому, что-то весело насвистываю. Я всех люблю, всех до единого. Раздаю приветствия налево и направо. Хочу совершить доброе дело, но это невозможно: у всех — что видно по сияющим лицам — то же тайное желание. Посмотрите-ка, посмотрите-ка, кто идет мне навстречу… Синьор Антонио, мой портной. Я мгновенно поворачиваю назад и прячусь в первом попавшемся подъезде.

Автомобили едут медленно-медленно. Поезда останавливаются у шлагбаумов, машинист слезает, смотрит влево и вправо, и если у перехода никого нет, снова сигналит отправление.

Воры сидят дома и красят яйца для своих детей.

Куры копаются на гумне с гордым видом — ведь это до некоторой степени и их праздник. Но не успело еще солнце зайти, как хозяйка заперла их в курятнике. «Это насилие, — думают куры, — хоть сегодня могла бы добавить нам часок». Наседки говорят: «Ох, детям хочется яйцо с сюрпризом». И засыпают, все думая об этих странных яйцах. Кто знает, может, со временем они и смогут нести такие яйца. Им снится, всю ночь снится мальчуган, который с трепетом разбивает белую скорлупку. И что же он находит? Цыпленка, читающего стихи. Мальчик радостно хлопает в ладоши, а куры во сне плачут от избытка материнских чувств.

В публике прошел неодобрительный шепот, явно не вдохновивший Кадабру.

Он начал рассказывать вторую историю чуть потише: — Мои родители всего боялись. После вечерней молитвы запирали дверь, и никто уже не мог войти. Когда отцу нужно было спуститься в погреб, он с важным видом говорил: «Посвети мне». Не понимаю только, чем я, крохотный сморчок, мог бы ему помочь. Спали мы все в одной комнате. На стене висело изображение Мадонны, и перед ней всегда горела восковая свеча — благовидный предлог, чтобы не лежать в темноте. Когда из других комнат доносился шум, мы говорили вполголоса, даже если воздух стыл в неподвижности: «Это ветер». Либо притворялись, будто уже спим, сжавшись в комок под одеялом.

Вот уже год, как я один. Я сплю внизу и всю ночь гляжу на тени, ползущие по стене, прислушиваюсь к каждому шороху. Едва начинает светать и на улице слышатся шаги первых прохожих, я засыпаю. Но с каждым днем становлюсь все бледнее и печальнее. Я решил: женюсь на крупной, смелой женщине. Она встретит призраков пинком, а воров — подзатыльниками. Я тайком положу ей в постель хлебные крошки, и она не сможет заснуть. А я рядом с ней, бодрствующей в ночи, буду спокойно спать даже при потушенной лампе.

Рассказ нашего давнего приятеля был встречен общим молчанием. До появления Макнамары его небесная слава непревзойденного рассказчика достигла было своего апогея, но теперь стремительно покатилась вниз.

Кадабра ушел, в отчаянии колотя себя кулаками по голове.

Один из ангелов тут же пошел за ним, намереваясь его утешить.

Глава восемнадцатая

Кто-то потянул главного ангела за тунику.

— Простите, а я?

Это был бывший служащий муниципалитета в городе Дег. Ангел водрузил его на стол и повелел блаженным выслушать его без всякого пристрастия.

Бледный человек развернул слегка пожелтевший широкий лист бумаги, на котором записал свои два рассказа. Потом осипшим от робости голосом начал:

— В углу кладбища есть уголок, где еще не рыли могил. Там будет моя могилка. Я купил клочок земли, и там, на деревянной крестовине, уже выведено мое имя: «Маккеннел из Нороны, в знак его бесстрашия перед смертью». Время от времени я отбрасываю ногой ком земли, и часто оттуда вылезает розовый дождевой червь. Но гроб будет металлическим, и червь, ползая по нему, оставит лишь тоненькие серебристые следы.

Дети, улизнув от родителей, которые молятся на могилах своих близких, прибежали сюда поиграть; они топчут траву. Я молча гляжу на них. Ага, я велю поставить высоченный гранитный камень. Или же в завещании попрошу Дика приходить хоть в погожие дни на мою могилку — пусть спокойно читает там свои странные книги. Дик своей тросточкой будет грозить проказникам, и они убегут и спрячутся за кипарисами. О, если бы я мог не умереть и сам ухаживать за своей могилой! Я бы всегда держал ее в чистоте, там горело бы множество поминальных свечей, и в день усопших я бы нежно оплакивал бедного Маккеннела из Нороны.

У маленького человечка не хватило смелости сделать даже короткую паузу, и он сразу приступил ко второму рассказу.

— Я болен, уже много дней лежу в постели, но не испытываю никаких мучений. Я вообще чувствую себя нормально, вот только кровь чуть горячее, чем обычно, да глаза покраснели. На мне лучшая из моих ночных сорочек, свет притушен, я лежу на целой горе мягких, чистых подушек. Меня старательно причесали, руки у меня бледные, а взгляд кроткий. Мне очень хотелось бы, чтобы таким меня запечатлели для потомков. В полдень меня навещают двое друзей. Когда уходят, стоят с минуту на лестнице и о чем-то говорят вполголоса.

Ночью я остаюсь наедине со своими мыслями. «Как я умру — медленной смертью или же внезапно?» Оглядываюсь вокруг. Комната в относительном порядке. Ох, я оставил на видном месте рваные ботинки! С трудом слезаю с кровати. Прячу в шкаф еще и старое пальто. На двери истершаяся визитная карточка, меняю ее на новую. Под именем и фамилией чернилами добавляю: известный писатель. Наваливается усталость, я бы охотно поспал. Но боюсь испортить прическу, ведь на похороны придут, надеюсь, и юные девушки с нижнего этажа. Я снова спускаюсь с постели, беру расческу и кладу ее под подушку. Может, я все-таки успею причесать волосы и…

Человечек со странным именем поднял глаза, чуть-чуть, еле заметно, и увидел, что остался один. Он долго стоял неподвижно в каком-то оцепенении, потом слез со стола и побрел к парку. Там он сел на скамью и уперся взглядом в камень.

Глава девятнадцатая

Какие здесь прекрасные аллеи, какие укромные уголки, какое царит спокойствие. На берегу озерца, окруженного кипарисами, один из блаженных мирно удит рыбу. Он улыбается небесной улыбкой, курит трубку и держит руки в карманах. Время от времени из воды выскакивает рыба и, извиваясь всем телом, сама падает в корзину у ног рыбака.

В двадцати метрах от него супружеская пара обедает на лугу, разместившись прямо на нежной, свежей траве. Весеннее солнышко окрашивает воздух в золотой цвет.

— Лучи солнца мне мешают, — сказал рыбак.

— А нам они приятны, — ответила с луга женщина.

Вмешался ангел — по мановению ока сдвинул озерцо в сторону, и теперь обе спорящие стороны остались довольны.

До меня донеслись радостные крики детей. Сквозь деревья парка я увидел стайку детей-призраков, догонявших друг друга. Я подошел к ним. Одни играли в солдат, другие — в «добеги до круга», третьи — в прятки. Мамы с улыбкой глядели на них.

Но в углу парка одиноко и печально стояли два мальчугана.

— У них мамы в аду, — объяснил мне ангел.

Мама! Говорят, все матери хорошие. Может быть. Но для меня моя мама — самая загадочная женщина в мире. Когда она спит? Кто знает? Возвращаюсь домой после полуночи, а она все еще роется в шкафах. Если просыпаюсь еще до рассвета, она уже ходит по комнате легкими, неслышными шагами или шепчется с младшим братом. Они всегда о чем-то тайком беседуют, хоронясь от остальных членов семьи.

Моя мать еще и немного волшебница. Скажем, она собирает мой чемодан. «Я положила тебе майки, носовые платки, рубашки…» Прежде чем закрыть чемодан, все проверяю и вижу майки, платки и рубашки. Приезжаю на место, открываю чемодан, нахожу майки, носовые платки, рубашки и… большой крендель. Как, когда она успела его туда сунуть? Словом, со временем эти тайные действия начинают меня беспокоить.

Днем она чинит горы чулок и носков. Ну кто умудрится порвать столько чулок? Уверен, что дырки в них порой делает она сама, чтобы все утро просидеть со штопкой у окна.

Но иной раз ее поступки просто дики… Однажды вечером вернулся домой Фред, мой старший брат, счастливый донельзя. «Я получил хорошее место в Кёльне». Отец сказал: «Давайте, ребятки, разопьем по этому случаю бутылочку бордо».

А мать печально уселась в углу, и на глазах у нее, похоже, слезы. Неужели от зависти?


Ну а отец? Один мальчуган, с которым я познакомился в сквере, открыл мне душу:

Нередко отец возвращается домой мрачный, нервный. Мы, дети, испуганно молчим. Такое ощущение, будто кто-то умер. Отец разваливается в кресле, словно он сам император, и горе тому, кто скажет хоть слово. Хотел бы я посмотреть, как он ведет себя со взрослыми мужчинами Уж они-то, верно, отучили бы его от нервозности.

Несчастные дети. Они встают рано, ложатся спать совсем рано, лишены пороков и все время чем-то заняты. Утром и вечером они должны читать молитвы, и не одну, а много. Даже во здравие дальнего родственника, который давно уж живет в Америке. Словом, если семья попадает в рай, заслуга тут детей: родители обходятся тем, что осеняют себя крестом.

«Прочитай благодарственную молитву и за синьора Антонио», — шепчет мама. Синьор Антонио — друг дома.

Дети всегда любят отца, даже если отец — каналья. Видят, что отец с кем-то спорит? Начинают громко плакать. А если отец видит, что его мальчик ссорится с другим мальчиком? Он не только не начинает плакать, а дает сыну подзатыльник.

Когда дети хорошо учатся, учителя хвалят родителей. Корнелия вошла в историю потому, что была матерью двух честных, отважных сыновей. Были бы они двумя лентяями, то вошли бы в историю сами по себе.

Родители уходят, оставляют детей одних. «Спи, мое сокровище, спи, я принесу тебе шоколадку». Этой обещанной шоколадкой они успокаивают свою совесть. Дети съедят шоколадку, но останутся при своем убеждении: нехорошо оставлять их вечером одних.

Пока родителей нет дома, дети, свернувшись клубочком под одеялом, волнуются за них. «Не угодят ли они под машину, не нападут ли на них бандиты?» То и дело прислушиваются. Лишь когда родители возвращаются, дети засыпают, усталые и довольные. Сколько треволнений, сколько часов оторвано у сна из-за этих родителей!

Если в семье праздник, их быстро отправляют спать. Будят их звуки фортепьяно, песня, которую поет мама, веселый шум. Они тихонько слезают с кровати, подкрадываются к двери и так, стоя босиком на холодном полу, неотрывно слушают.

Если родители ссорятся, дети отлично знают, кто из них прав. Однако молчат, чтобы не усиливать раздора.

Если умирает грудной младенец, родители говорят: «Может, это и к лучшему. Он бы так настрадался в этом гнусном мире!» Проходит несколько месяцев, и они рожают другого.

У меня тоже есть сын — красивый, добрый, умный. Когда мы остаемся одни, я показываю ему газету: «Это написал твой отец». Он смотрит на меня изумленными глазами.

Но я вижу, скоро он вырастет, станет высоким, грузным, с усами и с бородой. Когда я думаю об этом, мне даже хочется умереть, пока он еще маленький. Каждое воскресенье он вместе с мамой приходил бы на кладбище. Мама вся в черном, он в матроске, с букетом цветов в руке. Пока мама зажигает свечу, он бегает по чистым дорожкам.

Этот уголок рая был весь золотым, кроме лугов. На них растет густая трава, чтобы дети, когда упадут, не ушиблись. До чего же неутомимы в играх эти малыши; соревнования по бегу проводятся таким образом, что все участники финишируют первыми. Все довольны и счастливы и не испытывают зависти к сопернику.

Играют они также в борьбу, и ангелы, перевоплотившись в детей, дают положить себя на лопатки, к бурной радости победителей.

Мой новый спутник сказал, что в аду дети только плачут и кричат от боли. Дети и там бегают наперегонки, но, наоборот, все приходят последними, к великому своему разочарованию и ярости. То и дело один из чертей-невидимок подкрадывался к малышу и больно его щипал. Малыш мгновенно оборачивался и, понятно, обвинял во всем стоявшего рядом. Представляете себе, какие потом начинались драки!

Внезапно большой резиновый мяч угодил в нос блаженному, который в тени раскидистого дуба перелистывал книгу с иллюстрациями. Блаженный тут же вскочил:

— Из-за этих детей жить в раю скоро станет невозможно.

И в гневе удалился.

Глава двадцатая

Мы с ангелом шли рядом, как двое друзей. На душе у меня была отрада, я испытывал неодолимую потребность рассказать что-нибудь своему небесному спутнику.

— В детстве, — сказал я, — когда взрослые беседовали в гостиной, оставив меня стоять совсем одного в углу, я внезапно бросал на пол вазу или стул и убегал. Потом приникал к двери, чтобы подслушать, как взрослые это восприняли. Когда я был солдатом, едва на поверке называли мое имя, меня заливала волна нежности к себе самому. Поэтому я прятался за товарища и не отвечал, и сержанту приходилось несколько раз подряд выкрикивать мое имя. Теперь у меня есть белый домик, заботливая жена, послушный сын. Вечером, после ужина, мы садимся на мягкую оттоманку и час или два, пока не захочется спать, всласть говорим обо мне.

Мой гид посмотрел на меня с мягкой улыбкой. Я то и дело восклицал: «Как тут прекрасно!» Мне хотелось вдруг побежать по аллее и даже обнять ангела за шею, но меня удерживала робость.

Одолев невысокий холм, мы подошли к большой реке. Вода струилась между двух берегов, поросших высокими тополями. Время от времени в воду осыпались комья земли, и до нас доносился легкий всплеск.

Внезапно тишину нарушил громкий голос, дорогой и знакомый:

— Чезаре!

— Отец! — крикнул я.

Но ангел взмахнул крылом, и все исчезло из памяти.

Мы углубились в густой подлесок, на ветках нежно щебетали голубые птички. Чем дальше мы шли, тем больше смыкались деревья, отбрасывая на тропу черную тень. Но в глубине уже виднелась просека, и там в бледных лучах солнца, словно облака в светлое утро, время от времени проплывали призраки. Ангел едва касался травы своими розовыми ногами, даже не задевая фиалок.

Сколько вопросов хотелось мне задать своему провожатому! Кто такие на самом деле ангелы, где обитель Всевышнего, живут ли во вселенной только люди, и если так, то почему… Но спросить я не решался. В голове бушевал рой мыслей, и жизнь казалось лишь сном без начала и конца. Мне тоже хотелось бы вдруг превратиться в облачко. Но нам предстояло продолжить наше путешествие через млечные пути, кометы, планеты, бесконечные неземные миры, чтобы я смог добраться до своего маленького городка и своего маленького дома. А завтра я, верно, снова начну ссориться из-за пустяков с господином Смитом и буду снова испытывать безотчетный страх перед кладбищем зимой в дождливый день, перед похоронными процессиями ранним туманным утром, когда и живые, идущие за гробом, кажутся тенями.

Я остановился, не понимая, где я и какое сейчас время суток. Вдруг мне вспомнился мой маленький сын… И так хотелось поскорее вернуться домой.

Мой ангел поручил меня заботам нескольких призраков, которые как раз возвращались на Землю. Воздух был неподвижен, тишина безбрежна. То и дело меня ослепляли, заставляя невольно закрывать глаза, мощные лучи света. Потом мы летели через широкие равнины погруженные в кромешную тьму.

А когда достигли Земли, то полетели над замершими реками и пустынными полями. Один из призраков остался в старинном полуразрушенном замке. На короткое время мы задержались на маленьком кладбище, где двое призраков смели со своих могил принесенные ветром сухие листья.

Немного спустя я уже был в своей постели.

ИЗ КНИГИ «Я — ДЬЯВОЛ»

Предисловие

Юноша смотрел на человека, который только что вернулся из вагона-ресторана. Тучный, почти совсем лысый, с глазами навыкате, по виду ему уже больше сорока. Уронив голову на грудь, он громко храпел, но то и дело приоткрывал дрожащий водянистый глаз. Он был в новом костюме, и капля пота со лба скатывалась вниз по багровому после обильной трапезы лицу. Юноша подумал: «У меня всего один костюм, да и тот старый, зато я ловкий и гибкий». Он ухватился за железные прутья багажной сетки и стал яростно сгибаться и разгибаться, затем вскочил на мягкое сиденье, встал на колени и высунул голову в окно, чтобы ветер растрепал его белокурые волосы.

Когда по коридору прошла девушка с пышной грудью, тучный мужчина взглянул на нее одним глазом и сразу же снова заснул.

— Всю грудь проглотил разом, — пробормотал юноша.

Его попутчик весь вздрагивал во сне, и сквозь шелковую рубашку видно было белое, рыхлое тело. «Ты скоро умрешь, а я еще долго буду радоваться жизни», — подумал юноша. Поля, ломтиками залетавшие в окошко, тут же становились спокойными и далекими, отражаясь в дверном зеркале. Тучный мужчина проснулся, залпом выпил бутылку воды, и юноша увидел, как она по пищеводу стекает в живот, теряясь в сплетениях вен. Капли воды упали на грудь. Мужчина вновь улегся спать; через разинутый рот было видно нёбо, и резко проступал на лице нос, словно изъеденный неутомимой тенью от тутовых деревьев.

Поезд с грохотом въехал на железный мост. Мужчина испуганно вздрогнул, а юноша презрительно скривился — этот человек напомнил ему утопающих, пришедших в неистовый восторг при вести о нежданной помощи. Еще недавно они в ужасе метались по палубе, кусали дрожащие, все в пене губы, и вдруг в сером тумане загудела сирена, показались огни спешащего на выручку корабля. И сразу, словно на экране, огромные лица стариков, их безмерно благодарные всевышнему глаза, небесная музыка. До чего же хочется всех их избить! Юноша с радостью исколошматил бы незнакомца-попутчика за его мгновенно успокоившееся лицо, лицо человека, уверенного, что проживет он еще долго. Большой палец правой руки, бессильно лежавшей на колене, заколыхался в воздухе. Этот палец жил по своим особым законам, независимо от остальных. Но вот и другой палец медленно зашевелился, пробуждаясь от летаргического сна.

На первой же станции юноша сошел с поезда, тучный мужчина лениво поглядел на свою ногу, которую юноша ему отдавил, выходя из вагона.

Эта история (тучным человеком был я) случилась со мной в прошлом году.

Я — дьявол

Подозрение о том, что я — дьявол, зародилось у меня вчера. Ничего особенного, и серой не пахло: я беседовал с одним пассажиром на трамвайной остановке и вдруг ощутил тошноту от его слов, обычных слов о дождливой, уж чересчур дождливой погоде.

Некоторые факты подтвердили впоследствии мои подозрения.

Первое: в разговоре с Ансельмо мы оба воскликнули: «В таком случае не следует уступать!» И оба изумленно замолчали. Мы одновременно произнесли одну и ту же фразу, оба подумали об одном и том же, и даже обычное покалывание в пальцах правой руки сейчас ничем не отличало меня от него. На миг время слило нас воедино, и это потрясло меня.

Второе: я гулял по берегу моря, наслаждаясь зрелищем волнистого песчаного берега. Мой взор упал на полосу песка, и я сразу признал в нем уголок моего родного селения. Я с давних лет запомнил эту игру теней; стоило мне поднять голову, и я увидел бы рядом колокольню нашей сельской церкви. А потом и шум прибоя показался мне бесконечно знакомым.

Я не знаю, к чему приведет мое открытие. Возможно, другие и дальше будут считать мою жизнь вполне нормальной, и никто не заметит происшедшей во мне перемены.

Долги

Я никогда особенно не дружил с семьей Чиро, ко еще юношей всегда спрашивал себя, почему этот человек должен таять как свеча из-за долгов? Утром он просыпался с воспаленными, красными глазами, потому что часами думал о долгах.

«Сегодня не буду о них думать», — решал он иной раз.

И в самом улыбчивом настроении садился за стол: он любил свежеиспеченный хлеб с тонко нарезанной ветчиной. Но очень скоро спокойствие покидало его: в конце концов он оказывался у окна, выходившего на улицу, и мрачно стоял там до самого вечера. Семья знала, что отец думает о долгах; единственное, чем ему можно было помочь, — это ходить бесшумно, на цыпочках. Когда Чиро заболел, долги возросли; кредиторы приходили к нему домой; вначале они говорили вполголоса, потом начинали сердиться. Один из них даже закричал, что требует немедленно вернуть хотя бы половину долга. Он вошел в комнату, держа шапку в руках, и, взглянув на худое лицо больного, почувствовал неловкость. Но стоило Чиро сказать: «Садись», как он рассвирепел.

— Мне нужны завтра же три тысячи восемьсот лир. Дела не ждут, понятно тебе?

— Отсрочь хоть на несколько дней, — умолял его Чиро.

Сыновья его стояли рядом, вцепившись в спинку кровати.

Я жил в соседнем доме и наблюдал за происходящим через дырку в стене. Вдруг случилось неожиданное: перед моими глазами повторилась та же сцена.

— …завтра три тысячи восемьсот лир. Дела не ждут, понятно тебе?

— Отсрочь хоть на несколько дней.

И так еще пять или шесть раз.

— …три тысячи восемьсот…

Сыновья Чиро все так же цеплялись за спинку кровати; луч солнца скользил по полу и возвращался назад.

Теперь я думаю вот что: ангел позволил мне увидеть ту сцену, дабы я извлек из нее урок. В самом деле, достаточно сущего пустяка, чтобы все злобные споры между людьми разрешались миром, — попробуйте лишь много раз подряд повторить одну и ту же ссору.

Но у кого было время хорошенько поразмыслить об этом? Я в ту пору часами играл в теннис чтобы похудеть.

Автобус в Ман

Однажды, когда отец вечером возвращался из долины, ему показалось, будто младший сын сидит на мосту. Смерть младшего совершенно его убила, это было видно даже по одежде. Мать теперь часами сидела согнувшись у окна, опушенного снежной бахромой, и смотрела вдаль, туда, где за горным перевалом был Черный Камень посреди равнины. Старший сын жил далеко от них. Он приехал в Ман вечером 12 декабря и на похороны не поспел. Всю ночь отец, мать и сын проговорили, а уже на рассвете Антонио вернулся назад из-за неотложной работы.

Двенадцатого декабря Антонио ждал в Ка, когда отойдет автобус на Ман, его родной город. Через потрескавшееся оконное стекло маленького кафе он видел, как пассажиры торопливо садились в автобус, а тот весь подрагивал — мотор уже был заведен.

Любил ли он младшего брата? Пожалуй, нет, за всю его долгую болезнь ни разу о нем не вспомнил. И все-таки, едва получил известие о его смерти, бросил все дела и поехал. Скоро он прибудет в Ман, он заранее видел себя стоящим на холодной дороге у дверей родного дома вместе с другими людьми, одетыми в траур. И он, тоже бледный, замерзший, будет плакать на плече у Би или Ти. Ему заранее было неприятно при мысли, что он сойдет с автобуса и сразу же ощутит запах беды. Все столпятся вокруг новоприбывшего, точно он один испытывает горе. Белые руки отца и матери, протянутые к нему, выставят его напоказ. Антонио уже видел, как он с непокрытой головой идет за похоронными дрогами, которые на самом спуске всегда пронзительно скрипят. А жители городка будут глазеть на него через прорези ставен.

Шофер объявил, что автобус отъезжает. Антонио не поднялся. «Подожду следующего — и тогда приеду уже после похорон». Он увидел, как автобус тронулся с места, окутанный голубым облаком газа, с грохотом вылетавшего из выхлопной трубы. Колеса расплющили тоненькую корочку льда на мощеной мостовой. Немного спустя Антонио встал, вышел из кафе и спросил у одного из прохожих:

— Когда отходит автобус на Ман?

— Только что ушел, — ответил прохожий.

Антонио досадливо махнул рукой. Вернулся в кафе, полное незнакомых людей, и потом время от времени снова с досадой махал рукой.

В пути

Мой попутчик вдруг засмеялся и показал мне в окно на хвост ящерицы, прыгавшей по камешкам между рельсами. Поезд уже несколько минут стоял на маленькой станции, было очень жарко, откуда-то доносился рев вола. Я увидел бесхвостую ящерицу, повисшую с высоко поднятой головкой в нескольких метрах от нас на стене.

Наконец поезд снова тронулся. Мой попутчик снял пиджак и угостил меня сигарой. Он ехал в Чи — большое селение в долине.

— Останусь там навсегда, — сказал он. И потом долго рассказывал об этом своем селении, которое в закатные часы летом все окрашено в красный цвет.

— Там меня все знают, пусть уж это случится там, где меня все знают.

Он объяснил, что боится сойти с ума — симптомы он у себя уже замечает.

— Иной раз в голове проносится образ, а я потом безуспешно пытаюсь как-то его назвать. Образ исчезает, а я остаюсь в полной растерянности. Мне видятся самые простые вещи — фиговое дерево, стол. И я даже не знаю, за что уцепиться, лишь бы этот образ не забыть. Как назвать эти пришедшие мне на ум вещи? Тут одна лишь начальная буква, скажем «эл» или «эм», могла бы меня спасти.

У моего попутчика не было детей, и это его утешало.

— Представляете, сын увидит меня со всклокоченными волосами и высунутым языком!

Я задал ему множество вопросов — так я всегда поступаю с больными, — беспокоясь только за себя самого. Неделю назад я сказал пою домой вместо иду домой…

Мой сосед по купе устал все запоминать, ведь каждый день, каждую минуту в наш мозг входят новые имена и названия.

— Эта ветка, вы, скрип вагона. Стоит открыть глаза И прислушаться, как память пополняется чем-нибудь новым. С меня довольно!

В Сти мы купили газеты и с час просидели погруженные в чтение.

Поезд сбавил ход, он чуть ли не касался рисовых полей, залитых густой, сверкающей на солнце водой. На горизонте красное солнце падало в тонкие сети трав.

— Скоро моя станция! — воскликнул он, выкладывая на сиденье множество чемоданов. Потом добавил: — В сущности, безумие меня не пугает. Но вот буду ли я и тогда ощущать вкус пищи, желание выпить вина? Мне и этой малости хватит, чтобы быть довольным. Посмотрите, какой закат!

Он показал на крыши селения, видневшегося теперь всего в каком-нибудь полукилометре. Сам он стал розовым, и воздух — тоже, и мои руки тоже.

Прежде чем уйти вместе с человеком, который встретил его радостными возгласами, он вежливо со мной попрощался.

Римская баня

Моющиеся, шесть человек, собрались в третьем зале. Когда я вошел, неприятно стуча деревянными сандалиями, все на миг обернулись. Я устроился в углу, мой взгляд, словно бабочка, блуждал по стенам, тайком останавливаясь на соседях.

Молчание прерывалось лишь сиплыми вздохами да плеском воды. Руки скользили по лицу, отирая ручьи пота. Сквозь запотевшие стекла я видел, как работает банщик в белом халате. Время от времени он прислонялся носом к стеклянной двери, его глаза выплывали из тумана и сразу становились огромными.

Все молчали, каждый разглядывал другого, но тут же опускал глаза, если взгляды встречались. Тут собрались люди пожилые — от сорока до шестидесяти лет, солидные, упитанные. Лишь один был худенький, розовокожий, с тоненькой золотой цепочкой на шее.

От моего разгоряченного тела шел пар.

«Вот похудею — и тогда не буду страдать при виде чужого несчастья».

Тощий человечек часто открывал свой рыбий рот, явно желая что-то сказать. Остальные заметили это. Для начала ему достаточно было поднять руку и сказать: «Мне кажется, что…» Но все дружно отворачивались. Я тоже избегал вступать в разговор с худым человечком; у него была тонкая кожа новорожденного мышонка. Нас раздражало, что его обуревало одно с нами желание. Полные невысказанных слов, мы, словно коршуны, молча преследовали этого человека, пока он не встал и не вышел, низко опустив голову.

«Встретимся в аду», — с горечью подумал я об оставшихся. Немного спустя я пошел в душевую, не понимая, а сам-то я, собственно, кто такой. Под прохладными струями моя душа постепенно возвращалась ко мне.

В опере

Когда супруги С. вошли в ложу, Карло пришлось повторить свой рассказ:

— Прежде в нашем университете было два отличных преподавателя — Гаспаре и Клаудио. В один прекрасный день Гаспаре исчез. Он уехал далеко, в Кремону, чем весьма удивил друзей. Они знали, что он влюблен в свой город, и теперь строили всевозможные догадки, весьма далекие от истины. Гаспаре уехал потому, что он и Клаудио не могли больше спокойно смотреть друг другу в глаза.

Сидевшие в ложе засыпали Карло вопросами, и ему приходилось отвечать всем сразу.

— Очевидно, он чувствовал за собой вину?

— Нет, никакой.

— Люди, которых не мучает совесть, могут спокойно глядеть друг другу в глаза.

— Это всего лишь тривиальная фраза. Даже дети этого не умеют. Я сам не смог в трамвае выдержать взгляд одного старика, которого видел впервые.

— Значит, вам было в чем себя упрекнуть, и в глубине души вы чего-то стыдились. Иногда даже незаметный физический недостаток вдруг заставляет вас смешаться.

— Ну, скажем, начальная форма экземы.

— Даже куда менее серьезное заболевание.

— Вчера, когда вы рассказывали об озере Комо, я покраснел от давнего воспоминания. В тысяча девятьсот тридцать втором году один человек грубо толкнул меня, В я никак не отреагировал. Вот и растерялся на миг, а вы, наверно, подумали бог знает что.

— Давайте поглядим друг другу в глаза. Посмотрим, кто из четырех дольше всех выдержит чужой взгляд.

— Продолжайте ваш рассказ, Карло…

— Итак, однажды утром Гаспаре писал письмо и внезапно заметил, что друг перестал читать газету и пристально глядит на него. Это длилось всего мгновение; один тут же снова погрузился в чтение, а второй продолжил письмо. Минуту спустя их взгляды вновь встретились…

— О господи, такое случается очень часто…

— С этого момента оба они потеряли покой. К каким только уловкам они ни прибегали (мне сам Клаудио рассказывал в прошлом году), чтобы сбросить растущее напряжение. Они прикрывали глаза ладонью, на ученом совете садились подальше друг от друга.

— Поверьте, у них были на то свои причины.

— Любые причины хороши, когда их начинаешь искать. Все дело в сокровенной сути наших отношений с ближними.

— Всегда чувствуешь себя ужасно глупо, когда не можешь отыскать причину.

— Прошу вас, дайте Карло досказать.

— Так ведь больше, собственно, и рассказывать нечего. Расставшись, они немного успокоились.

Все засмеялись, заметив, что Ансельмо не сидится на месте. Поймав на себе взгляд Пьетро, он попытался спрятать лицо за веером графини, но и это не помогло. Но тут поднялся занавес, погасли огни, и в наступившей темноте было видно лишь белое платье графини Фантис.

Рождественский рассказ

К тетушке мы приехали в декабре, после смерти отца: я, мать, брат, сестра и еще собака по имени Москино, давно ставшая как бы членом нашей семьи. У нас не осталось ни гроша и не было другого выхода, как только отправиться к тетке. Она встретила нас неприветливо. Когда мать первой встала из-за стола, чтобы отнести на кухню грязную тарелку, тетка вскочила, схватила тарелку своими здоровенными ручищами, поставила ее на прежнее место, хлопнув ею о деревянный стол.

— Зачем вам собака? — спросила однажды тетка.

Она повторила свой вопрос, выпялив на маму свои серые глаза; видно было, как вздувается толстенная, словно канат, жила на ее шее. Я бросился в погоню за собакой, надеясь заслужить благосклонность тетки и выпросить у нее новые ботинки. Догнав собаку, я даже дал ей пинка.

Все же я не забыл тетке недобрую шутку, которую она однажды сыграла со мной, тогда совсем еще малышом.

Она громко позвала меня. Я обернулся, и тут тетка со смехом поднесла прямо к моему носу свой слюнявый палец. Потом она целую минуту хохотала, подергивая шеей. В другой раз она очень зло поглядела на меня, когда я дал понять, что такая шутка мне не нравится. Вид чужой слюны пугает меня. Заставьте меня бегать голым, но только, прошу, не мажьте своей слюной.

Настал вечер перед рождеством. В моих краях канун рождества не такой, как в других местах. Обычно селение заволакивает черный туман, магазины закрываются в восемь, с восьми до девяти на улицах полнейшая тишина.

Все сидят по домам и объедаются; женщины работали два дня без роздыху — готовили на кухне, но мужчины не говорят им за это спасибо.

Едят в полной тишине и пьют вино из кружек с большими ручками. Почти все здесь страдают ревматизмом и печенью, на багровом лице — голубые прожилки. После ужина выходят погулять, закутавшись в пальто, либо засыпают тут же за столом.

В канун рождества все, кто могут, возвращаются из города и, поев тыквенного пирога, выпячивают жирные губы и пускаются в рассуждения о Священном писании. Неизменно всплывают старые обиды, вспыхивают ссоры. А утром с первым же поездом все уезжают в город.

В тот вечер тетушка восседала на своем древнем стуле и смотрела, как мы едим. На ней было новое платье в полоску.

Я только что вернулся и перед этим долго разглядывал на снегу следы — длинную полосу, которую оставил вдоль стены велосипед Манти, нашего кредитора. Он сказал: «Вашего Москино я отправил в Верону». Все молчали. Мне сразу же стало понятно: с самого утра я не видел собаки. А до этого тетушка долго о чем-то говорила с человеком, державшим в руках мешок. Заметив их, я отошел, негромко насвистывая.

Человека с мешком зовут Эдмондо. Он собирает и потом бросает в По собак, кошек, мышей.

По протекает рядом с нашим селением: зимой ее воды темно-свинцовые, лишь низко над берегом стелется белый, легкий туман — так и хочется покувыркаться в нем.

— Теперь Москино в Боргофорте, — безразличным тоном сказал я, не переставая жевать.

Боргофорте — в двадцати километрах от моет селения; гам мост, к опорам которого северное течение приносит всевозможные отбросы. Мать побледнела, сестра, не доев, Встала из-за стола, собрала тарелки и ушла в кухню плакать. Я принялся бегать по комнате.

— Гав, гав, — по-собачьи затявкал я. Потом встал на четвереньки и с лаем начал ползать вокруг тетки, злобно кусая ее юбку.

— Хватит, довольно! — завопила тетка. Она вскочила со стула и впилась в меня своими широко раскрытыми серыми глазищами.

За столом

Артемио имел привычку за обедом читать газету. Поэтому детям запрещалось громко разговаривать, но они и так молчали. Жена тоже молча вставала, словно плывя по воздуху, подавала еду и снова садилась. Артемио пробегал глазами бесчисленные заголовки; газетные новости он поглощал с той же жадностью, что и еду; в его тщедушном теле все усваивалось: похоронные процессии, имена, числа, улицы — бесконечный поток сведений.

Он ел медленно и сосредоточенно в окружении слов и не подозревал, что каждая новость заставляла его молча отдавать приказ, кричать, превращаться то в мутную воду, то в скорбящую женщину. Пока жена подливала ему в стакан вина, он успел прочесть в городской хронике: «Преступник, ударив бедного Анто топором по голове, принялся лихорадочно искать деньги, но безрезультатно. Убийца все перевернул в комнате вверх дном и на рассвете удрал через окно. Деньги были найдены полицейскими между страниц гроссбуха, где Анто записывал свои ежедневные расходы».

Артемио уже перескочил на заголовок другой статьи: «Новый проход через горный перевал», а сам все шептал про себя: «Как же он не догадался перелистать этот гроссбух? Достаточно было спокойно поразмыслить…»

Дети молча ели. Артемио прервал чтение. Озираясь вокруг, он встретился взглядом со своим первенцем, который за эти долгие обеденные часы молчания успел его возненавидеть. Остальные исподтишка наблюдали, как отец поедает огромную порцию мяса.

— Ты чем-то обеспокоен? — робко спросила жена, заметив его растерянность и яркий румянец на щеках.

— Нет, — ответил он.

Ему показалось, что жена угадала его мысли.

«Я не способен обидеть даже муху!» — чуть было не крикнул он сыновьям, перед которыми испытывал сейчас страх.

В сущности, он всегда ощущал внутреннюю связь с абстрактным представлением о своих детях, а не с ними самими.

Артемио положил газету на диван, снова принялся за еду и больше уже не читал. Это поразило его близких. Но ненадолго — после обеда каждый заторопился по своим делам.

Единица, помноженная на ноль

Эти двадцать детей из самых разных семей стали совершенно одинаковыми в передничках и школьных курточках с целлулоидными воротничками. Когда они играли на лугу за школой, из травы виднелись лишь головы, будто парящие над землей.

Учитель был долговязый и злой. Если дети начинали громко смеяться, он тут же накидывался на них: «В сорок лет ты заболеешь ревматизмом. А у тебя вздуются вены на лице». Карло он заставил разинуть рот. «А у тебя все зубы сгниют». Часто он сидел, сгорбившись, в кресле и разглядывал пятна на деревянной двери, похожие на человеческие лица. Ученики сидели неподвижно, не дыша, лишь ярко блестевшие глазенки косили то вправо, то влево. Однажды во время такого затянувшегося молчания он раздавил большой нарыв на носу, и сидевшие в первом ряду увидели, как оттуда брызнули белые капли.

В конце учебного года он объяснял правила умножения:

— Единица, помноженная на ноль, равняется нулю.

Мел со скрежетом полз по доске, мальчишкам хотелось показать учителю язык, но тут мел сломался у него и руке.

Один из учеников посмотрел на раскрасневшихся от волнения ребят, которые жестами подбадривали его, поднялся и сказал:

— Равняется единице.

Учитель с минуту молчал, глядя на оробевшего ученика Ему хотелось спрыгнуть со своего возвышения и покусать этих злобных агнцев, но он сдержался. Лишь наклонился к ним и крикнул:

— Единица, помноженная на ноль, равняется нулю!

Его руки доставали до потолка, а тень от них, пролетев по стенам, обрушилась на испуганные головы учеников. Один из мальчишек захныкал.

Раздался звонок. Дети, как всегда, робко стали в ряд и по команде старосты вскинули левую ногу, ожидая от учителя приказа «Шагом марш!». А он неподвижно стоял, сжав кулаки, и впервые в жизни в голове у него бушевал вихрь сомнений.

Граф К

Граф К. дважды поцеловал жену и уже с порога улыбнулся ей.

Жена лежала на кровати, закинув руки за голову. Ее одолевал сон. За тридцать лет супружеской жизни ей не надоело каждый вечер любоваться просторной спальней цвета слоновой кости, тонкой резной мебелью. Здесь, в этой комнате, родились ее дети.

Бахрома колеблемых легким ветерком тюлевых занавесок касалась кровати. «Точь-в-точь как в тысяча девятьсот двенадцатом…» Воспоминания смежили ей веки, прежде чем окончательно завладеть ею. Она потушила свет и тут же ощутила во рту молочный запах утра. В мозг на миг ворвались лучи солнца. Проплыли еще несколько минут, а сон все не приходил.

Из коридора в спальню проник слабый свет — кто-то вновь зажег его.

Она тотчас узнала мужа, когда легкий шум заставил ее открыть глаза и посмотреть на дверь: граф К. медленно приближался к ней.

— Энрико! — закричала она и судорожно зажгла лампу. Муж стоял в шаге от кровати, сжимая в правой руке нож-закладку.

— Энрико, — повторила женщина, смертельно побледнев.

— Испугалась, — сказал граф, бросив нож на ковер. — Значит, ты можешь меня бояться?

Женщина словно окаменела. Граф К. грустно покачал головой.

— Значит, ты могла выбежать из комнаты, Позвать людей на помощь?

Женщина плакала, содрогаясь всем телом. Она отняла руку, которую Граф — крепко сжимал в своей.

— Я посплю тут, рядом.

Он лег поверх одеяла и сжался в комок. Снова взял руку жены и прижал ее к своему лбу. Проснувшись на рассвете, он почувствовал, что жена все еще лежит с открытыми глазами. Граф К. заговорил тихим, печальным голосом и не прервался, даже когда из сада донеслись крики детей, качавшихся на качелях.

— Как же мне не огорчаться оттого, что ты испугалась? Наша любовь длится уже не одну тысячу дней, а мы все так же мало знаем друг о друге.

Дневник

12 апреля 1899 года. Начинаю вести дневник, потому что нашел в письменном шкафу чистую тетрадь. Правда, мне несколько неприятно придавать фактам сегодняшнего дня большее значение, чем давним и уже забытым. Да и что я могу теперь заносить в дневник?

Я просыпаюсь на рассвете вместе с животными.

Быть может, подсознательно я преследую одну-единственную цель — проверить, в состоянии ли я еще написать четко и ясно: «В этом доме все ждут моей смерти».

Мои семьдесят лет плохо пахнут. Как я завидовал утром зеленой траве! Я знал, что, если повернуть голову влево, передо мной откроются ближние луга. Лежа в постели, я медленно-медленно повернулся и увидел, что трава в лугах такая же густая и неподвижная, как обычно. Мне так хочется, чтобы всегда шел дождь.

16 апреля 1899 года. Я забыл, что произошло вчера. Значит, можно не удержать в памяти ничего из того, что происходило одним днем или даже несколькими часами раньше.

Помню лишь, что ни один из родных меня не любит. И меня не спасут ни доброта моя, ни злоба. Они не ведают страха. И не подозревают, что я тоже сужу их и жду, когда кому-нибудь из них станет плохо. Для них существуют люди лишь в радиусе одной мили от дома, остальной мир, в их представлении, — пуст. Все они носятся, кричат, плачут, в их жизнь постоянно врываются новые голоса и слова. Они улыбаются мальчишке-водоносу, но не мне. А ведь я каждый раз за обедом прикасаюсь руками к хлебу, который они едят. Они беспрестанно чем-то заняты, но я ко всему этому не причастен. У меня даже не осталось надежды, что я смогу постигнуть суть вещей. Теперь для меня скачущая мимо лошадь — всего лишь лошадь.

Часто на балкон дома напротив выходит человек и видит, что я днем подолгу сижу у окна. Я не знаю, сколько ему лет и кто он, ибо не могу с такого расстояния рассмотреть черты его лица. Он тоже лишь смутно видит меня, но все-таки для него я — один из обитателей этого дома.

Незваный гость в доме Стефано К

Стефано К. читал в столовой газету. Вошла служанка.

— Вас спрашивает незнакомый синьор, — сказала она.

— Впустите его.

Вошел человек лет сорока с рыжеватыми усами и худыми плечами, с виду весьма похожий на заурядного чиновника.

— Что вам угодно?

— Я — время.

Стефано К. вытянул шею.

— Как вы сказали?

— Время, я сказал, время.

Стефано К. вскипел.

— В каком смысле?

Незнакомец спокойно ответил:

— Время как таковое. Скажи я — лудильщик, вы бы, очевидно, сразу поняли, что я — лудильщик, не так ли?

В комнату вошли жена и дочь Стефано К. и остановились на пороге.

— Короче говоря, признайтесь откровенно, вы не верите, что я — время. Вы считаете меня глупцом или умалишенным, — продолжал незнакомец.

— Нет, я не стану поспешно судить о вас, но тут явное недоразумение.

— Вся сложность заключается в том представлении, которое у вас сложилось обо мне. Вы заранее исключаете, что время может быть человеком сорока лет, одетым как все. Но…

— Простите, уже поздно, нам пора спать, — прервала его жена Стефано.

— Я ухожу, синьора. Я уже проверил на многих, никто мне не верит. Ну хотя бы заподозрили что-то. Скажите честно, у вас не зародилось ни малейшего подозрения, что я есть время?!

— Любезный друг… — раздраженно покачивая головой и всем видом показывая, что терпению есть предел, негромко проговорил Стефано К.

— Вот если я эта докажу, вы поверите. Но я надеялся увидеть изумление на вашем лице при первых же моих словах. Ради этого я и пришел.

Он направился к выходу, но в дверях обернулся и, постепенно повышая голос, сказал:

— По-вашему, я должен быть в тунике или еще черт знает в чем… Ну и физиономии же у вас!

Он пронзил взглядом всех троих; глаза его сверкали презрением и гневом.

— То! — воскликнул он, внезапно вскинув руку.

В тот же миг Стефано К., его жена и дочь постарели а четыре-пять лет, на пол упал зуб.

— Теперь поверили! — с горечью воскликнул незнакомец.

Спускаясь по лестнице, он беспрестанно что-то бормотал и чертыхался.

Луиза

Девочка припудрила лицо, надела платье матери, накинула на голову платок и, изменившись до неузнаваемости, на цыпочках пошла в сад, куда уже спустились сразу после обеда мать и родные. Гравий громко хрустел под сандалиями. Луиза их сняла: шла по аллее и наслаждалась, наступая босыми ногами на солнечные блики.

— Вот они, — сказала она себе и сморщила носик, чтобы не рассмеяться.

Наверно, они спали, раз молча и неподвижно сидели в плетеных креслах. Луиза подкралась к дубу и, поправив платок, наконец выскочила из засады и подбежала к ним с криком «Ха-ха!». Они подняли головы, но ни у кого на лице ни один мускул не дрогнул. Все тут же отвели взгляд и снова уставились — кто на лист дерева, а кто в пустоту. Луиза посмотрела на мать — у той щеки пылали огнем. Луиза перестала весело смеяться и лишь изредка еще пыталась коротким смешком привлечь внимание этих людей, которые — она заметила — прежде никогда не смотрели прямо перед собой широко открытыми глазами. Она отошла на несколько шагов и еще раз безуспешно попробовала расшевелить их смехом, растерянно шаря рукой по одежде и по спутанным волосам.

Вдруг дядя Эрнесто сказал:

— Документ подписан.

А отец отозвался:

— Мы расстанемся в начале месяца.

Луиза уже убежала прочь, но в глубине аллеи еще не осело облачко пыли, поднятое ее слишком длинным платьем.

В самолете

С сухим треском захлопнулась дверь кабины и отделила наши голоса от голосов провожающих, махавших нам руками. В моих глазах осталось лишь несколько слов. Вскоре мы уже были среди облаков, а под нами лежала бесконечная белая равнина. Я мог бы ринуться вниз головой в самую гущу облаков и даже не пораниться: не сейчас, а вот теперь зажегся нужный свет. Так мальчишкой в краткий миг я мог на бегу упасть с большой высоты и не получить ни одной царапины. Дома, рассыпанные среди полей, — я хотел бы жить там, а не тут. Неопределенность парения длится долго, но вот появляется новый город — у этого города есть свое начало, свой периметр, я еще не решил, где проведу старость, которая наступила уже много лет назад. Я не в силах найти покой ни в одном из мест, иной раз мне хочется проглотить самого себя до последнего куска — может, тогда я смогу ощутить покой.

Внизу под кучевыми облаками селение совсем черное, кто-то говорит: сегодня не выйду, будет дождь.

Справа я различил большой город; тень покидала его, чтобы уступить место солнцу, которое надвигалось так, словно оно вышло из медленно распахиваемой двери. Слева — река. Я родился на берегу этой фиолетовой с серым отливом реки. Не хочу умереть в моем селении, там я снова превращусь в землю, а вот среди огромных домов города однажды утром мог бы и возродиться.

Сколько тут пространства! Можно его одолеть? Но ведь стоит нам овладеть одним местом, как мы просыпаемся в другом, уже подвластные кому-то. Самолет во мне самом, достаточно было закрыть глаза, и я обтянул его своей кожей. Во сне случаются вещи, для свершения которых нужно свое долгое время, заключенное в нашем, более коротком.

Меня отвлекла зелень, проступившая на поверхности воды, затопленного рисового поля, — зеленый цвет, какого прежде никогда не было.

Самолет спустился, а я — это мальчик, что, глядя в окно, говорит: посмотри — самолет.

Письмо с юга

…И пишу я тебе наверняка в последний раз. Конец мой близок (я не говорю — смерть, потому что от этого слова веет чем-то страшным, и, значит, оно не подходит к моему случаю), я жду его с часу на час. Я очень бы удивился, если бы этого не случилось.

Ты думаешь, я хочу уйти из жизни по своей воле — я не желал бы и не осмелился поступить наперекор законам природы — или же из-за совсем расстроенного здоровья. Нет, Антонио, тело твоего молодого друга еще долго могло бы противостоять смерти, особенно на этой земле. Здесь деревья источают особый аромат, и капли смолы стекают по коре; вода тут чистая, для всех есть работа, и каждый может отдохнуть у моря, на берегу, к которому каждые десять дней, рассекая волны, подплывает почтовое судно.

Вчера я был один в лесу и там получил предвестие гибели и принял его без всякого страха. Поэтому я решил написать тебе, дорогой друг, объяснить все спокойно, словно это далекий и почти не волнующий меня факт. Послушай же меня: время — не что иное, как способность человека беспрестанно совершенствоваться. Я знаю цель жизни, но знаю также, что достичь ее не смогу. Вижу добро, но не стремлюсь к нему. Мое состояние души показалось мне таким неестественным, что в тот миг, когда я это осознал, я едва не лишился чувств. Нет, время не пройдет через меня, как через стекло!

Я уйду в небытие от внезапной болезни. Может, меня укусит ядовитый доликон — насекомое, которое, кстати, редко встречается здесь, а может, я упаду в одну из ям С острыми кольями, вырытых местными жителями для охоты на диких зверей. Одно я знаю точно — момент настал. И все произойдет так, словно я никогда и не рождался на свет. Недавно я видел, как улитка оставила после себя крохотный серебристый след, а я не оставлю ничего. И это будет справедливо.

Обнимаю и прощу: возьми себе маленькие фигурки из слоновой кости, которые я в июле, когда приехал на родину, оставил на сохранение Ка.

Твой М. С.

ИЗ КНИГИ «ЛИЦЕМЕР-43»

Интродукция

Жили-были когда-то король, маг, фея, ведьма. Но больше их нет. Что же мы будем рассказывать детям? Жил-был когда-то человек. А почему «когда-то»? Стоит выглянуть в окно, и мы увидим, как мимо проходит множество людей — маленьких и больших, блондинов и брюнетов, белокожих и лысых. Накинем на одного из них лассо. На любого. Ага, поймали! Он в наших руках. Отведем его домой.

Друзья, помогите мне, держите крепче этого человека. Давайте привяжем его к стулу обрывком веревки. Вот так надо веселиться в рождественский вечер, к черту бенгальские огни, которые трогают души прожженных жуликов. Отныне мы будем заниматься лишь человеком. Но делать все нужно по правилам: проверим, друзья, человек ли это, не лунный ли житель. Нет, человек. Взгляните, у него есть вены и линия жизни на руке. А пальцев ровно пять. Один, два, три, четыре, пять. Этот палец называется указательным. Разве можно поверить, что он-то и нажимал на курок винтовки! Пум! Кто-то упал. Где? В одной из частей света.

Да, но это произошло много лет назад, во время войны — дело прошлое. Ну а может, хотите рассмотреть его глаза? Накройте остальную часть тела веленевой бумагой. Лучше всего цветной (она наверняка найдется сегодня у вас в доме), так, чтобы видны были только глаза или один глаз. Вот, хорошо. Надо признать, впечатление сильное. Но вы полагаете, что его рот, ухо, взятые в отдельности, напугали бы вас меньше? Это ухо слышало столько стонов. А глаз? Он видел, как рухнула стена, придавив кого-то — я даже мог бы назвать размер ботинок этого бедняги: сорок третий. Одна нога торчала из-под каменных обломков, словно перископ. Смелее, друзья мои, теперь снимите бумагу, и вот он снова весь перед вами. Тише, он хочет что-то сказать! «Я вовсе не злой», — говорит он. Слышали? Говорит, не злой. А голос-то блеющий. Он настаивает, божится, даже начинает плакать. Зачем вы дали ему кусок торта? С каким умилением ест он этот торт, с каким изяществом подносит его ко рту! Шевелит белыми пальцами — да, и указательным тоже, — так нежно, словно играет на арфе. Одет он в костюм из добротной ткани, все бумаги у него в порядке, он их тут же показывает. Какой вред может причинить человек, у которого все бумаги в порядке и нее печати есть? Расскажите ему веселую историйку, и он засмеется… уже засмеялся. Нет, не верьте ему, не развязывайте его, пока он не даст вам убедительного доказательства. После стольких лет мы имеем право этого потребовать. И пусть вас не обманывает смех этого человека. Он совершенно спокоен и уверенно по слогам произносит: папа, мама, сыночек, бедняк. Но он притворяется. Предупреждаю вас: стоит трубе заиграть, барабану загрохотать, знамени взметнуться (чье оно, это знамя?), приказу прозвучать, как он схватит оружие той же самой рукой, которая сейчас держит бокал, сжимая его большим и указательным пальцами… Как, вы его развязали?! Не прислушались к моим словам — ах, молодость, молодость! Отпустили: вновь слышатся его шаги по тротуару. Что же заставило вас освободить его? Быть может, надежда..

Астма

— Хотите знать, — продолжал рыбак, — почему я ни разу не совершил преступления? Потому что у меня астма.

Еще раньше он сказал:

— Сегодня я расскажу все.

Я тоже уже много лет хотел все рассказать, и теперь на этом островке посреди реки (молчание возносило нас над всем окружающим), когда ближние селения скрыты от нас тополями, а города словно утонули, мне казалось, настал подходящий момент. Мы со случайным попутчиком сразу поняли друг друга. Тут не было никакой опасности, что вас услышат, лишь проплывавшие вдали лодки гнали к острову легкие волны, которые отступали назад с негромким рокотаньем, и рыбы мчались за ними, обезумев от страха, что могут навсегда завязнуть в прибрежном иле.

Мой попутчик был сейчас мною, а я был им. Нам необходимо было говорить, говорить громко, чтобы слова не сгнили, не изъязвили нам все внутренности. Разговор пошел бы нам на пользу, как кровопускание. Начался он с бабочки, которая прилетела с другого берега. «Что заставило ее совершить столь долгий и трудный перелет на своих хрупких крыльях?» Ведь ивы и робинии на том берегу такие же, как на этом?

— Не будь у меня астмы, я бы такого натворил!

Я слушал и одновременно беседовал в мыслях с целым миром. Ведь я так давно ждал этой минуты. Достаточно набежать тучам, внезапно налететь ветру или мне услышать радостные крики на дороге, чтобы я начал свою исповедь. И встречные тоже исповедались бы. Как только старик умолкнет, я громко крикну: «Смотрите на меня, не отрывайте глаз! Есть кто-нибудь на земном шаре, чей взгляд не прикован ко мне?!»

Да, вон тот человек на холме — он надевает ботинок. Ну, готово? Наконец-то все на меня смотрят — и сейчас увидят, как я умру. Бум-бум! Я застрелился на этом шпиле. Я ушел, точно последний луч солнца, а вы навечно останетесь в моей тени. Рыбак толкнул меня локтем в бок. Он поднес прямо к моему лицу рыбу, которую вынул из корзины.

— Астма — она такая же.

Рот рыбы открывался и закрывался, открывался и закрывался — должно быть, так глотают воздух младенцы, умирающие с голоду.

— Скоро она уснет. А от астмы не умирают, вернее, умирают медленно. Все внутри словно стекленеет, и вздохнуть нечем. А птицы прилетают и одним взмахом крыла уносят целые потоки воздуха. На астматиков и глядеть смешно. Я возвращаюсь в село, когда уже стемнеет, чтобы женщины не увидели, что рот у меня как у этой рыбы. Вдруг мне станет плохо, когда я соберусь сделать что-нибудь страшное? Преступление надо совершать спокойно. Преступник не должен быть смешным и жалким. — Мой попутчик погрузил корзину с рыбой в воду. — Так они не подохнут и попадут на кухонный стол свеженькими.

Вскоре я под каким-то предлогом распрощался с рыбаком, а потом в сельской больнице расспросил врача об астме. «Астма», — прочитал я на санитарном щите. Раз в семье не было астматиков, так нет и причин бояться этой болезни, объяснил мне медик.

«Но как же тогда бог меня объегорит?» Я мысленно выразился именно так: «объегорит». Хотелось бы это знать заранее. Но я никогда этого не узнаю.

«Эти печальные мысли наверняка скоро улетучатся, — подумал я. — А вдруг они всегда теперь будут со мной?» Я вздрогнул.

Я рассказываю об этом спустя несколько месяцев, и, помнится, грустные мысли улетучились уже через пять минут. Странно, что они могли исчезнуть и вновь исчезнут через несколько минут или даже секунд. Но как и куда они улетают?

Кино

Быть может, тому виной мой вопль, но мои дети так скоро этого не забудут. В субботу вечером мы все сидели и столовой. Сначала посмотрели короткометражный фильм «В зоопарке», потом комическую сценку. Дочка, смеясь, подбежала ко мне, и я, тоже рассмеявшись, взял ее на руки. Клаудио вставил третью кассету из тех, что мы взяли напрокат. Антонио крикнул: «Подождите минуточку», помчался в кухню за хлебом и вернулся, жуя здоровенный кусок. Потом сел рядом с матерью. Он был по-настоящему счастлив. Ничто на свете не могло сделать его счастье еще более полным. Джулио на глазах у Россаны извлек из колоды бубновую семерку.

— Мама, как это Джулио ухитряется стать богом? — изумилась Россана.

Вот сейчас на белой стене появится корабль.

— «Рыбная ловля на севере», — громко прочел Клаудио наклейку на кассете.

Все уставились на стену. Погас свет. Я тоже был счастлив. Разве я виноват, что чувствовал себя счастливым?

— Человек умер, — сказал мой вечный исповедник.

— Ну и что? — сказал я.

— Сто человек умерло, — не сдавался духовник. У него дурно пахло изо рта, и я старался держаться подальше от исповедальни. Он говорил умные слова, но они скатывались с меня, словно вода с мрамора.

— Три миллиона людей погибло!

Нет-нет, я все-таки счастлив. Счастлив оттого, что мой сын жует кусок хлеба, а густые волосы моей жены серебрятся, едва ее голова попадает в конус света, прорезающий комнату, счастлив оттого, что поскрипывают стулья, а я сижу, прислонившись к буфету из орехового дерева. Ореховое дерево теперь в цене, с такой мебелью я не обеднею до самой смерти. Бывают позы, когда ты весь точно в гипсе, достаточно сместить локоть на сантиметр, и уже не будешь счастлив.

«Служащий из проката ошибся», — подумал я. На экране была не «Рыбная ловля на севере», а гостиная, заставленная зеркалами. Какой-то человек стал поспешно раздеваться. Секунда-другая — и он остался в одних трусах. Дети засмеялись. За плечами мужчины чернела портьера. Вот она раздвинулась, и показалась раздетая женщина. Мужчина мгновенно повернулся, женщина протянула к нему руки. И тут я закричал. На миг глаза моих детей оторвались от картины. Жена вскочила и тоже отчаянно закричала. Ее руки, словно крылья летучей мыши, замелькали перед экраном.

А мужчина тем временем положил руки женщине на грудь.

— Остановись, остановись же! — завопил я.

Я мог умереть, выброситься из окна, весь мир мог на коленях умолять его, но тот человек уже не в силах был остановиться.

Я толкнул ногой стол. Антонио включил свет: прожектор свалился на пол, из него шел дым. Я сорвал с дивана покрывало и уже бросился было тушить пожар, но это оказалось ненужным. Антонио уже рассматривал аппарат, пытаясь определить, где же он поврежден. Я хотел сделать что-то немедленно, пока не поздно, но не знал что.

Все глядели на меня. Уж лучше пожар, пускай языки пламени лизали бы мебель и занавески. Я бы бросился звать людей, поплакался бы: мол, все сгорело. Впрочем, стоит ли жаловаться на пожар или на болезнь чужим людям?

«Ну и вздую же я завтра этого типа из проката. Уж я ему покажу. Заставлю с его собственной башки брильянтин слизывать». Окажись он в тот миг в комнате, я бы его задушил, потому что не знал, что еще могу сделать или сказать. Антонио и Клаудио все еще возились с аппаратом.

— Сумеете починить? — спросил я.

Сыновья не ответили, а я не решился повторить свой вопрос. Жена с дочкой исчезли. Я мучительно думал: «Можно ли что-то придумать, чтобы все случившееся не случилось?» Нет, ничего не придумаешь! Это случилось на всю жизнь, вобрав в себя мои дни и дни Клаудио, и еще дни Антонио и Джулио, а заодно и дни моей жены и Россаны. Часы пробили одиннадцать. Начиналась долгая, слишком долгая жизнь. Мне хотелось сесть и задохнуться от удушья, только бы не делать даже тех нескольких шагов, которые отделяли меня от спальни.

ИЗ КНИГИ «ПОТОМ УНИЧТОЖИТЬ»

Невероятное

Когда наступает осень и на бульварах загораются призывные огни, а стены разукрашиваются яркими афишами, на улицу Люмьер стайками слетаются девушки из Перигора, Тюрени, Шампани — краев, где женщины славятся своими широкими бедрами и стройными ногами. По крайней мере так казалось господину Оноре де Бальзаку, знатоку в этой сфере.

В родные места эти «ласточки наоборот» возвратятся лишь в мае.

Все они девушки из ревю, которых мы увидим полуголыми и обезображенными гримом в «Фоли-Бержер» — искусственном раю для иностранцев.

Едва погаснут огни рампы, а последний звук саксофона все еще будет парить огромной летучей мышью над темными ложами, эти девушки выскользнут из еле заметной дверцы и быстро разойдутся в разные стороны.

Куда же они уходят?

Зритель в своем воображении низвергает в пропасть порока светящуюся наготу их тел, а загадочные черные линии вокруг глаз рисуются ему пещерами оргий.

Куда же они уходят?


…На чердаке одного дома нашли мертвую девушку. Она жила там одна. Заболела, и никто о ней не вспомнил. Умерла, как одинокая птичка. А мать в селении ждет, когда она вернется весной с деньгами, заработанными в Париже.


Куда же они уходят?

Невероятное в нашем мире — это честность. Или же поэзия.

Упорядочить призывы к тишине!

В одном из театров Аделаиды (Австралия) зрители учинили драку.

Мы получили возможность сообщить нашим читателям неизвестные доселе подробности этого ставшего достоянием хроники события.

В зале находилось сто пятьдесят человек, не считая билетеров. Шла драма Шекспира.

В середине первого действия молоденькая девушка, сидевшая в партере на приставном стуле, тихонько кашлянула.

Семьдесят зрителей амфитеатра пристыдили ее:

— Тссс!..

Казалось, откуда-то вдруг с шумом выпорхнула стая летучих мышей.

В партере человек сорок благопристойных дам и господ вскинули глаза вверх, и кто-то из них одернул тех, кто пристыдил барышню.

Тогда тридцать уважаемых господ из лож, придя в крайнее нервное возбуждение, пристыдили зрителей, которые пристыдили пристыдивших бедную девушку.

Тут три театральных критика, люди по натуре миролюбивые, поскольку их оторвали от выполнения высокой миссии, пристыдили всех, стыдивших друг друга прежде.

В ту же минуту галерка (кажется, человек шесть) обрушила на партер свой абсолютно оправданный гнев и громко пристыдила зрителей партера.

В ответ весьма пожилой господин из первого ряда поднялся и устыдил галерку столь яростно и громко, что шипение воды, упавшей на раскаленный стальной брус, показалось бы едва слышным шелестом молодых листочков.


Представление прервалось, и началась драка, о которой мы упоминали выше.


Вместо того чтобы извлечь из этой истории мораль в духе Эзопа — о способах излечения, часто более вредоносных, чем сама болезнь, — мы вносим предложение экстравагантное, но, в сущности, очень полезное и для Италии, где призывы к тишине, хоть они и являются одной из важнейших привилегий зрителей, все-таки нуждаются в упорядочении. Мы советуем призывать к тишине не после, а до того, как раздастся чей-то кашель или же скрипнет кресло.

Пари

Вечером 10 января в кливлендском кафе «Уолкер» собрались восемь финансистов.

Один из них, по рассказам крайне трусливый, объявил, что у него достанет храбрости пройти мимо кладбища ровно в полночь.

— Держим пари, что не осмелишься, — сказали остальные семеро.

И побились об заклад на тысячу долларов. Когда наступила полночь, банкир Блейк поднялся и сказал:

— Прошу двоих из вас пойти со мной и проверить, чтобы все было честно.

— Конечно, конечно, — хором откликнулись остальные.

— Мы не предложили этого сразу только из уважения к тебе, — сказал Блейку его близкий друг.

Но нью-йоркские банкиры, опасаясь, что эти трое сговорились заранее, решили пойти с господином Блейком и двумя свидетелями.

В кафе их остался ждать лишь престарелый господин Томпсон.

Семеро финансистов направились к кладбищу и прошли мимо него в благоговейном молчании.

Блейк, за которым в пяти шагах шли друзья, вел себя превосходно.

Он даже постоял несколько минут у ворот кладбища и попросил друзей подойти и убедиться, что никакого обмана нет.

Так была опровергнута легенда о трусости Блейка.

Первое апреля

Войдите в магазин, купите товару на тысячу лир. Потом уйдите, не заплатив. Если хозяин и продавщицы вас нагонят, скажите самым безразличным тоном:

— Первое апреля!

И тогда захохочут даже камни.


Позвоните по телефону и позовите своего друга Бальдассара.

— С кем я говорю? — спросит Бальдассар.

А вы ему:

— С Гамлетом!

Потом повесьте трубку и смейтесь, смейтесь до упаду. Ведь вас зовут совсем иначе, ну, скажем, Сикст.


На улице сядьте на землю и кричите:

— Помогите, помогите, я упал и ушибся!

Подбегут прохожие. Тогда вы скажете:

— Первое апреля!

Когда же они разойдутся, постарайтесь упасть так, чтобы и в самом деле ушибиться, и потом зовите на помощь. На этот раз никто не бросится к вам.

Вот вы и разыграли всех этих людей, ведь теперь-то вы и в самом деле нуждаетесь в их помощи.


А эта шутка особенно остроумна, но здесь нужна большая ловкость.

Скажите другу:

— Взгляни на луну.

Друг посмотрит, а луны-то и нет.

Чтобы шутка удалась, лучше проделать это днем.

Ценность признания

Присяжные удалились на совещание.

Час спустя секретарь зачитал страшный приговор:

— Лебрюк приговорен к смертной казни. Затем судья спросил у осужденного:

— Хотите ли вы что-либо добавить?

Лебрюк, белый как полотно, поднялся и, обращаясь к присяжным, сказал:

— Я виновен.

Потом он тихим голосом поведал свою постыдную историю вымогателя и убийцы.

Впечатление от его рассказа было непередаваемым.

Я защищал Лебрюка — и тотчас уловил эту благоприятную перемену.

— Господа присяжные, Лебрюк признался. Этот человек мог умереть, так и не сказав правды, а он раскаялся и обнажил перед вами свою душу.

Моя короткая речь вызвала бурю аплодисментов. Толпа кричала:

— Бис, бис!

Я пообещал повторить речь на бис по окончании заседания. Обстановка стала еще более благоприятной для моего подзащитного.

— Давайте оправдаем его, — предложил один из присяжных.

— Почему бы и не оправдать? — отозвался другой.

Прежде чем вторично удалиться на совещание, глава присяжных спросил у Лебрюка:

— Скажите честно, почему вы не признались сразу, в начале процесса?

— Боялся повлиять на ход обсуждения, — ответил Лебрюк.

Растроганный глава присяжных пожал ему руку.

Часы

У часов есть свои амбиции. Как, впрочем, и у гребешков, щеток и других якобы неодушевленных предметов, перечислять которые мы не станем — это завело бы нас слишком далеко. То, что часы тщеславны, я заметил много лет назад, стоя перед лавкой часовых дел мастера Сандори.

В витрине были выставлены сто, а может, даже двести всевозможных часов. Я долго и внимательно следил за ними. И обнаружил, что каждые из них стремятся обогнать своих собратьев. Было умилительно наблюдать, как малюсенькие часики гнались за большим золотым хронометром. Целый час им удавалось держаться рядом, не отставая ни на миг. Но потом часики отстали на секунду, на три, четыре и вот, выбившись из сил, остановились.

Мое внимание привлекли и старинные часы — музыкальная шкатулка. Каждый час они исполняли чудесную сонатину. Тем временем остальные часы дружно бросались вперед и выигрывали несколько секунд.

Кстати, в моей гостиной тоже стоят часы — музыкальная шкатулка, четыре раза в день они имитируют завывание ветра. Честно говоря, гостям быстро надоедает слушать завывание ветра, и мне, чтобы их развлечь, приходится показывать фокусы, порой даже акробатические трюки. Вы скажете, почему бы вам не продать вашу музыкальную шкатулку?! Увы, это память об одном из моих предков. Почти все часы — наследие предков. Поэтому их надо беречь как зеницу ока. У меня было много предков, и потому теперь есть много часов.

Тот, кто оставляет после себя часы, хочет, чтобы наследники всегда носили их и сверяли по ним время. Обычай хороший, но, по-моему, его не мешало бы изменить. Почему бы, к примеру, не дарить наследникам на память вместо часов большие камни?.. «Этот камень принадлежал моему прадедушке, а этот — прапрадедушке». В кармане жилета мы будем носить не часы, а большие камни. Это станет куда более надежным доказательством нашей любви к предкам и уважения к их памяти. Ведь часы, в сущности, удобная вещь, и в унылые зимние дни следить за быстрой секундной стрелкой — одно удовольствие. Очень приятно проводить время и наблюдая за тем, как движется часовая стрелка. А в том, что она движется, сомнений нет. Но, увы, момент движения заметить не удается. Правда, один мой друг утверждает, что отчетливо видел, как двигалась часовая стрелка. Он вызывает у всех нас восхищение. Вот только не лжет ли он?..

Еще одно приятное развлечение — точно угадать, когда часы с маятником пробьют очередной раз. Вы считаете: раз, два, три… Если при слове «три» часы с маятником пробьют время, вы выиграли. А вот часы-копилку, столь редкие в наши дни, я просто ненавижу. Часы эти ходят, только если вы каждые сутки опускаете в них монету. Забудете опустить — они сразу же останавливаются. Гости смотрят на замершие стрелки и думают о вас самые неприятные вещи. Однажды мой друг, увидев, как остановились мои часы-копилка, отказался дать мне денег взаймы. После этого я убрал их на кухню. Теперь, чтобы отомстить за перенесенные унижения, я опускаю в них вместо монет пуговицы.

Наступит день, когда нам уже не понадобятся наручные часы. Громкоговорители каждые пять минут, а может, и каждую минуту будут объявлять точное время. По это новшество, насколько мне известно, вступит в силу лишь в 1990 году. А пока самые нетерпеливые предложили использовать для этой цели нищих. В Англии, Франции и Турции такое предложение было встречено весьма благожелательно. Суть новшества вот в чем: когда вы подаете милостыню нищему, тот вместо длинных изъявлений благодарности коротко и ясно говорит в ответ: «Спасибо. Сейчас четверть десятого». Таким образом вы совершаете доброе дело и в то же время извлекаете из него пользу. Понятно, нищих надо вначале снабдить особо точными часами.

Идея использовать нищих в рекламных целях была выдвинута и осуществлена шведом Соренсеном еще в 1912 году. Он был владельцем фирмы «Варенье Соренсена». Нищие, приняв милостыню, громко благодарили, а затем, чуть потише, добавляли: «Покупайте варенье Соренсена». А так как совет, поданный человеком, которого вы только что облагодетельствовали, не мог не быть бескорыстным, успехи фирмы не заставили себя ждать.

Но оставим эти хитроумные выдумки, по-моему, они весьма сомнительного свойства, и вернемся к часам. Вернее, поговорим о времени. Меня давно интересует одна проблема, которую нельзя разрешить с помощью современных часов. Вот в древнюю эпоху не существовало никаких часов, даже песочных, и только ящерицы волей-неволей выполняли роль солнечных часов. Наверно, тогда было совсем другое время. А теперь оно вызывает у меня чувство, близкое к ненависти. Я убеждаюсь в этом всякий раз, когда иду к себе на службу. На углу площади, ровно в восемь часов пятьдесят минут, я неизменно встречаю одного старика. Мы смотрим друг на друга с презрением. Для нас обоих эта встреча означает лишь одно — снова восемь часов пятьдесят минут, и ничего больше.

Мир удивителен, он переполнен часами, минутами, секундами, от звезд нас отделяют миллионы и миллионы километров, но в восемь пятьдесят холодные глаза старика враждебно уставятся на меня, что бы ни случилось на земле.

Однажды утром я спрятался в парадном и, высунувшись, наслаждался его изумлением, когда он меня впервые не увидел. На этом я потерял две минуты и вынужден был поспешить, чтобы прийти на службу в девять. Как всегда, ровно в девять. Бедное старое время, почему ты так злобно преследуешь маленьких людей?! Когда-то твоими жертвами были герои, великие полководцы, а теперь ты неустанно гонишься за худыми человечками в серых пиджаках и с покрасневшими от недосыпания глазами.

Есть на земле остров, куда все часы мира попадают в конце своей трудолюбивой жизни. Ускользнув от беспощадных рук любопытной детворы, они опускаются на траву и отдыхают в ней, прекрасные, как цветы. Их стрелки остановились — у одних на пяти часах, у других на девяти часах и двух минутах. Ведь у каждых часов было свое любимое время.

В день Страшного суда они снова затикают, и вырастут у них крохотные невидимые крылышки. Они взлетят и опустятся в жилетный карман своих прежних владельцев: вора, барона, мальчишки. И скажут барону, вору, мальчишке: «Знаешь, сейчас четверть шестого». И все пойдет как прежде.

Пальто

Я устал, кредиторы охотились за мной, было ясно — скоро они меня обнаружат. Признаюсь вам, я решил покончить жизнь самоубийством. Но в последний момент передумал. Я стоял на мосту Ваграм, туман скрывал воды реки, но до меня доносилось ее клокотание. Я снял пальто, шляпу, положил их на парапет и бегом скрылся в ночи.

В десять утра в дверь постучали. Вошел худой, довольно приличного вида человек.

— Я от фирмы «Бенсон», — сказал он.

— У меня нет денег, — ответил я.

Он коротко хохотнул.

— У меня тоже, — и добавил: — Мне платят проценты со всего, что я выколочу… Я ищу вас с раннего утра. Только я мог вас разыскать. — Он поглядел по сторонам и показал на пианино. — К примеру, это…

Мы долго спорили, все громче и громче, пианино я отдавать ни за что не соглашался: это мой рабочий инструмент.

— Я не отступлю, — сказал он. — Я голоден.

Никогда еще мне не встречался такой упорный и бессердечный сборщик налогов. Его глаза словно превращали любой предмет в моей комнате в сандвич.

Я умолял его, просил дать мне два дня отсрочки и вдруг — вы не поверите — заметил, что пальто на нем — мое.

— Я нашел его на мосту, — объяснил он. — Хотел покончить счеты с жизнью. Но как ни странно, стоит иной раз увидеть пальто, чтобы ваши намерения изменились. У меня не было пальто… Впрочем, не будем терять времени даром.

Игра в покер

В 1902 году я был гостем Экарда, бургомистра города Бланфурт. Мы играли в покер — я, Экард, его жена и капитан Отто. Отто выигрывал, перед ним высилась целая гора марок. Экард глядел на него исподлобья. У меня тоже мелькнула мысль: этот человек передергивает. Я уже проиграл почти все свое жалованье, остались последние двадцать марок. Да и вообще познакомились мы с Отто совсем недавно, месяц назад, после смены гарнизона. Руки у него были белые и проворные.

Мы с Экардом обменялись молниеносным взглядом — а ведь есть еще люди, не верящие в передачу мыслей на расстоянии.

Внезапно я заметил, что капитан, пока Экард тасовал карты, опустил руку под стол. Длилось это всего лишь мгновение, он сразу же снова вынул руку и с самым невозмутимым видом сунул ее в карман. Экард яростно заскрипел зубами.

В два часа ночи госпожа Экард пожала руки гостям, поцеловала мужа и ушла спать.

— Хотите виски? — предложил Экард.

Мы неторопливо потягивали виски, и Экард вдруг сказал, тыча пальцем в капитана Отто:

— Капитан, вы злоупотребили моим гостеприимством.

Капитан Отто смертельно побледнел. Хотел что-то сказать, но Экард его остановил:

— Я все видел… Уходите…

Я побежал вслед за капитаном и нагнал его на углу улицы.

— Простите, а мои марки…

Он посмотрел на меня с презрением и, возвратив мне деньги, сказал:

— По крайней мере не болтайте об этом с другими. Не ради меня, а ради госпожи.

Он подошел к фонарю и стал читать записку, которую госпожа Экард передала ему под столом.

Господин Брам

Господин Брам часто приглашал в дом множество гостей… У него были жена и дочь, очень красивая блондинка. Говорили, что у господина Брама есть два необыкновенных дара — он гипнотизер и медиум. Спиритические сеансы нравились всем. Вот только госпожа Брам упорно не хотела, чтобы муж вызывал дух дяди Клементина, ибо покойный слыл клептоманом. И верно, как-то вечером во время сеанса исчезла серебряная пепельница.

Однажды господин Брам пригласил и меня.

— Займемся немного гипнозом, — скромно сказал он.

Я посмотрел на него с немым восхищением.

Вечером я и еще двое приглашенных сидели в гостиной. Первый опыт хозяин дома проделал с учителем Тортоном. Пристально и долго глядел ему в глаза, пока Тортон не погрузился в гипнотический сон. Он очутился полностью во власти господина Брама. О, сколь велики еще тайны вселенной!

— Вы, — загробным голосом приказал Брам, — ступайте подметите прихожую.

Невероятно, но факт — Тортон, словно автомат, пошел и прихожую выполнять приказание.

Второй опыт гипноза Брам проделал с Меттом. Мы смотрели затаив дыхание, в полной тишине, слышно было, как пролетела муха.

— Вы, — так же мрачно сказал Брам, — пойдите на кухню и вымойте посуду.

Когда наступил мой черед, я сказался больным и поспешно распрощался с хозяевами. Я понял наконец, почему семейство Брам уже много лет обходится без прислуги.

Скорый поезд

Тебя удивляют вполне объяснимые вещи, — сказал мне однажды мой друг Антонио.

Он считает себя многоопытным, но я-то уверен, что мы удивляемся куда реже, чем должно. Кто возмущается из-за гнилого персика, кто сокрушается из-за недоданного яблока. И вообще, как это ни удивительно, все эмоции подчинены желудку. А по-моему, никто не должен считать меня глупцом, когда я говорю:

— Я удивился в тот день, когда мне сшили рубаху с прекрасным воротником. Вот уже двадцать лет, несмотря на мои подробнейшие объяснения, белошвейки ни разу не смогли мне угодить. Лишь теперь, в преклонные годы, я понял, что эти белошвейки слушали меня вполуха. Другой удивительный факт — в ресторанах, если вы хотите получить неразваренный рис, не говорите: хочу неразвареный рис, а доверьтесь судьбе. И она может подарить вам неразваренный рис, хотя официант, по вполне понятным причинам, будет упорно приносить рис переваренным.

После такой преамбулы рискну вам признаться, что четвертого июля примерно в шесть часов утра я удивился, и сильно. Напрасно ли было мое удивление? В любом случае я не хотел бы, чтобы из моего «отчета» были сделаны социальные умозаключения. Я стремлюсь избегать демагогии и к тому же знаю полезную безрассудность некоторых «мер». Но расскажу все по порядку.

Я выехал из Рима в полночь. Заснул я с радостным вскриком — ведь так редко удается заснуть в поезде — и открыл глаза уже в Фальконара Мариттима. Небо, море, станция были анисового цвета. Красный или желтый цвет сразу разрушили бы скромную красоту пристанционных строений. Обведя все вокруг ласковым взглядом, я направился в туалет — сполоснуть руки и промыть глаза. Туалет был занят (извините за подробности, но они, увы, необходимы), и я начал считать: один, два, три, — готовый держать пари, что на шестьдесят четвертой секунде пассажир выйдет.

— Господа, поезд трогается, — крикнул кто-то с перрона.

И тут, точно молния, в коридор ворвался железнодорожник с мешком за плечами и громко постучал в дверь туалета.

— Быстрее, быстрее! — кричал он.

Дверь открылась, и мы увидели намыленное лицо человека лет пятидесяти.

— Что случилось?

— Разрешите на одну минутку, — сказал железнодорожник.

И почти втиснулся в туалет.

— Ага! — воскликнул он. Схватил рулон туалетной бумаги (повторяю, без подробностей тут не обойтись) и бросил его в мешок. Потом взял маленькие полотенца (помните, такие белые с синей каймой), тоже бросил их в мешок и хотел уйти. Пассажир запротестовал, и железнодорожник торопливо — поезд уже отходил — объяснил:

— В Фальконара поезд до самой Болоньи из экспресса становится скорым. Поэтому… — И он показал на мешок, готовясь спрыгнуть на перрон.

Вероятно, вы тоже не знаете этого правила. Но оно существует, в чем я убедился позже, поговорив с одним авторитетным представителем железнодорожной администрации.

Документ

Граф Аппонс сказал:

— Наконец-то, — и направился в столовую, жадными глазами пробегая старинный документ, найденный им в одном из томов «Истории Мирмидонов». Ведь этот документ поможет ему отыскать сказочные сокровища рода Аппонс.

Граф вошел в столовую все еще в очень возбужденном состоянии. Он решил никому не рассказывать о своем поразительном открытии. Едва он вошел, все согнулись в поклоне. Графиня улыбнулась ему, маленький Кун захлопал в ладоши, воспитательница слегка покраснела, мажордом вытянулся в струнку, слуга поставил на стол дымящееся блюдо «регинос». Секретарь графа, Бела Штандар, также проявил не меньше почтительности, чем обычно.

Граф с небрежным видом человека, не придающего никакого значения своему поступку, положил документ в один из ящиков маленького углового столика из красного дерева, украшавшего столовую. Затем сел и милым, даже веселым голосом пожелал всем приятного аппетита. Но, видимо повинуясь какому-то предчувствию, тут же поднялся и направился к маленькому столику. Он решил спрятать важный документ у себя на груди. Выдвинул ящик… Документ исчез… Все произошло в одну минуту.

— Закройте двери! — крикнул потрясенный граф, сильно побледнев. — Никто отсюда не выйдет.

Все застыли словно в столбняке. И так просидели в полной растерянности, пока не прибыл вызванный по телефону сыщик-дилетант Питер Уайт.

Он вошел и развалился в кресле. Велел опустить гардины, закурил трубку, а затем принялся задумчиво следить за облачками дыма, которые поднимались к узорчатому потолку. Внезапно он заговорил:

— Бесполезно обыскивать присутствующих. Такого рода документ мог интересовать только человека достаточно сообразительного. И, следовательно, он знал, что его обыщут вместе с остальными. Таким образом, то, что мы ищем, спрятано где-то в другом месте. Посмотрите, господин граф, на журнальном столике.

Граф подошел к столу, порылся в газетах и журналах и объявил, тяжело дыша:

— Ничего нет.

— Это было ясно заранее, — проронил сыщик. — Теперь все знают, что лучший способ спрятать какую-либо вещь — никуда ее не прятать. Но раз и полиция это знает, к такому способу мог прибегнуть лишь жалкий воришка. А мы, не забывайте, имеем дело с преступником, наделенным определенной сметливостью.

Питер Уайт вновь раскурил погасшую трубку и продолжал:

— Никто из комнаты не выходил, окно было и осталось закрытым, никто не спрятал документ у себя на теле, ни у кого не было, да и не могло быть, достаточно времени, чтобы надежно спрятать документ в комнате… Следовательно… Ну, господин граф, сделайте окончательный вывод, это же просто, очень просто…

— Не понимаю, — пробормотал граф.

— Так вот, документ должен по-прежнему лежать в ящике.

На лицах присутствующих отразилось величайшее удивление. Граф бросился к столику из красного дерева, открыл ящик… и, к своему изумлению, сразу увидел пропавший документ.

— Я мог бы продолжить расследование, — добавил Питер Уайт, — и найти виновного, но это не имеет смысла, господин граф, если только…

— Немедленно увольняю всю прислугу, да-да, всю, — сказал граф.

Питер Уайт направился к выходу. В этот момент мажордом Рика робко спросил:

— Можно мне сказать, господин граф?

— Говорите, — разрешил граф.

— Ха-ха… — язвительно произнес Питер Уайт, остановившись на пороге.

— Господин граф, — начал Рика, — документ вы положили в первый ящик, а когда решили взять, то открыли второй ящик… Теперь же вы снова открыли первый…

Питер Уайт удалился явно раздраженный.

Не будет нелепым предположить, что наш Питер Уайт, пользуясь своей несокрушимой логикой, нашел бы документ и в том случае, если бы он был похищен на самом деле.

Кавалер Ришелье

Журналистами рождаются. Для вас человек, идущий сквозь туман, — это человек, идущий сквозь туман. А для меня это факт хроники. Два года назад я упал посреди улицы. Прежде чем подняться, я вынул записную книжку и записал в нее точное время и место. Все же тому, кто не занимается журналистикой, это покажется преувеличением. Необычное занятие — домой возвращаешься на рассвете, встречая по дороге собственных персонажей: пропащих женщин, воров, ревнивых мужей. Они бродят по пустынным площадям, как актеры по сцене после представления. А засыпая, думаешь, что ничего нового не произойдет до того самого момента, когда ты проснешься. Я, как известно, дебютировал в «Герольде». Вначале я был корректором. Директор писал «озорство» с двумя «с», и у меня хватило такта ему об этом не говорить. Вот почему он благоволил ко мне, чем не могли похвастать мои предшественники. О господи, к кому же и быть снисходительным, как не к своему начальству?! Затем я подал директору одну идею: печатать время от времени не выигравшие номера лотереи. Вначале этот психологический трюк ошеломил читателей, но потом пришелся им весьма по душе. Все читали наш бюллетень, толпа с нетерпением ждала у нашего здания очередной выпуск. «Номера 4, 18, 19 не выиграли», — сообщал один выпуск. «Номера 44, 66, 90, 3 не выиграли», — сообщал другой. Но люди не унывали — ведь позже официальный тираж мог принести им приятный сюрприз. Вы, конечно, поняли, что обращались мы к тем, кто всегда проигрывал, а их миллиарды. Вот у них-то наш бюллетень вызывал надежду, а не отчаянье. Словом, я окончательно завоевал расположение нашего директора.

Случилось это майским утром, а кажется, будто вчера. Небо было безоблачное, свежий ветерок, легкий-легкий, влетев в распахнутое окно, шевелил бумаги на его столе.

— С нынешнего дня вы редактор, — сказал мне директор. И протянул свою маленькую, пухлую руку, которая писала «серебряный» с двумя «н». Но я все равно растроганно пожал эту руку.

В знак благодарности я тайком от всех внес небольшое изменение в название газеты: вместо «Герольд, ежедневная газета под началом Джона Блита» — «Герольд, ежедневная газета под началом Джона Блита, человека талантливого и сердечного, не говоря уже обо всем остальном».

— Друг мой, вы далеко пойдете, — сказал Блит, — но я не хотел бы, чтобы злопыхатели… сами понимаете… снимите добавление…

Жаль, я уже приготовил ему в подарок сто визитных карточек на отличной бумаге с тем же заголовком.

С того дня я стал кавалером Ришелье. Быть может, и вам известно, что этим псевдонимом я подписывал рубрику «Розовые письма». Ручаюсь, что одно-два письмеца послали и вы — весь город поверял свои тайны кавалеру Ришелье и просил у него совета.

Мне было двадцать лет, я был робок и еще не ведал любви. Немало я узнал на этом месте, узнал, что жены могут изменять мужьям и наоборот, что мечта большинства женщин — упругая грудь и многое другое, заставлявшее меня краснеть от стыда. «Я красива, молода, мне восемнадцать лет (виа Мерулана, 48). Что мне делать?» Таково было одно из писем. Я ответил: «Успокойся, милая девушка, надо уметь терпеливо ждать своего счастья». Мой ответ очень понравился директору, и он похвалил меня перед всеми коллегами. В ту ночь я не сомкнул глаз — виа Мерулана, 48… На другой день я пошел на виа Мерулана. Перед домом 48 сердце у меня екнуло. Но я ускорил шаги еще и потому, что вдруг увидел, как из тумана вынырнул человек и стал разглядывать номера домов. Это был господин Блит.


Почта прибывала три раза в день: двадцать писем в газету и тридцать кавалеру Ришелье. (Кстати, этот псевдоним придумал мой предшественник. Я почтительно заметил директору, что Ришелье был кардиналом, и весьма известным, но он возразил, что мой предшественник явно не имел в виду кардинала.)

Директор прочитывал письма, а затем с улыбкой отдавал мне.

— Мир велик и ужасен, — обычно говорил он.

Однажды в полдень в редакцию пришла госпожа Блит, красивая блондинка лет тридцати.

— Познакомься с кавалером Ришелье.

— Этот?..

— Этот.

— А где же старик Абрам?

— Абрам пишет теперь отчеты о лекциях в католическом университете.

Я покраснел так густо, как в минуты, когда читал интимные письма.

С этого момента я почувствовал, что такое быть кавалером Ришелье… Значит, она тоже читала «Розовые письма». Я утроил свое усердие, и часто рассвет заставал меня над белыми листами. Отныне все превратилось для меня в поэзию: совет, как вывести слишком густые волосы на ногах, рецепт от пор на коже… Ведь она тоже читала!.. Я работал, не зная усталости. Вы, верно, и сами знаете — такая рубрика отнимает уйму времени. Амарантовый Миозотис почти каждый день присылал мне трудные алгебраические задачи, удрученная горем Долорес донимала меня сложнейшими загадками. И это лишь два примера из многих. (Ну мог ли я догадаться, что Амарантовый Миозотис был студентом технической школы?!) Я прибегал к самым хитроумным уловкам, чтобы вставить в ответ коротенькие лирические стихи, пламенные слова любви.

«Воскресшая к жизни Анкона, 61, ты спрашиваешь, принадлежит ли картина „Афинская школа“ кисти Рафаэля? Какое это имеет значение? В неизвестности есть свое очарование, и, как сказал поэт: „Уверенность не украшает жизнь“».

Поэтом был я.


Кто посмел бы остановить мой победоносный марш? Все женщины станут моими: Джиэссе Н2 — Рим, мятущаяся Изолина — Бари, одинокая Леонида — Венеция.

Но директор рылся в моих письмах, он тоже мечтал о Джиэссе Н2 из Рима и многих других… Быть может, он уже не раз целовал в губы виа Мерулана, 48…

Да, я его ненавидел. Можно ли вдруг возненавидеть человека? Когда я видел, как плотоядно блестят его глаза, впившиеся в голубой лист с отпечатанным на машинке письмом, мне хотелось крикнуть ему: «Вы пишете „аттракцион“ с одним „т“!» Даже — «Ты пишешь». Может, чтобы его оскорбить, хватило бы этого «ты», брошенного прямо в лицо.

— Ну и ну, — сказал он, протягивая мне записку, — эти мне женщины! Ответьте, как она того заслуживает. Вы умеете.

Я жадно пробежал глазами записку: «Жду тебя в шесть у обелиска. Молодая незнакомка».

Солнце закатывалось, мы зажгли свет. До шести вечера оставалось тридцать минут.

— Конечно-конечно, — ответил я.

Джон Блит нервно прохаживался по комнате. Что-то напевал. Без пяти шесть я с невинным видом поднялся и хотел надеть пальто, как вдруг Блит, откашлявшись, сказал:

— Погодите, молодой человек, я забыл… Напишите мне передовую на тему… на тему… «Чрезмерная страсть масс к спорту»…

Я ни разу не слышал, как скрипят зубы, считал, что это метафора. Но тут я отчетливо услышал скрип моих зубов. Мысленно я видел женщину, благоухающую майораном (разве уже одно это не любопытно?!), ждущую меня у обелиска. Она молода, ее руки на моем лице кажутся мне нежными прохладными фонтанчиками, ее губы ласкают мне ухо. «У тебя поэтическая душа», — шепчет она.

— Я кончаю в шесть, господин Блит…

— Мне, молодой человек, нужно уйти по срочному делу. Статейку…

— Но ведь есть главный редактор, господин Блит…

Ох, он собрался туда, туда… Никогда он не уходил из редакции так рано. Ни разу!

Блит с минуту подумал, потом сказал:

— Нанзер с завтрашнего дня заменит вас. А вы займете его место. Радуйтесь, молодой человек, теперь главный редактор — вы.

Он взял шляпу, трость и, поспешно ушел. Между тем, признаюсь, вернись он вдруг, он бы увидел меня в необычной позе — я делал стойку на руках. Только так я мог убедить самого себя, что просто обезумел от счастья.

В половине седьмого я почти закончил статью. Я писал:. «Искусство пребывает в полном забвении, в то время как…» — и тут вошел господин Блит.

Позвонил в колокольчик и позвал:

— Нанзер!

Вошел Нанзер.

— С завтрашнего дня кавалер Ришелье — я. — Он стукнул кулаком по столу. — Этот молодой человек уволен.

Наутро я зашел в газету забрать свой убогий заработок за конец месяца. Было это тридцать первого. Прощайте, ротационные машины, прощайте, шрифты семь и девять.

У подъезда я увидел нежное создание — госпожу Блит. Белокурую, розовую, хрупкую. Как мне хотелось сказать ей: «Я люблю тебя», или же: «Ваш муж пишет „ассистент“ с одним „с“». Она шла мне навстречу, как на экране, крупным планом. Что случилось с ее глазами? Нет, это уже не были нежные, мягкие глаза, они горели яростью.

Она прошла мимо, окинула меня презрительным взглядом и пробормотала несколько слов, пожалуй, не меньше двадцати. Но я расслышал лишь четыре:

— Обелиск… шесть часов… доносчик…

Уважаемый господин Понтон

Лондон, 15 марта 1930

Уважаемый господин Поптон!

Я вынужден вторично пожаловаться на жильца Карлисона с пятого этажа. Он возвращается к себе поздно ночью, громко хлопает дверьми, а главное — тут, господин Поптон, у меня не хватает слов, — кажется, будто разновидности всех шести тысяч шумов, недавно закаталогизированных одним ученым, господин Карлисон проверяет на полу своей комнаты. А по воле господней, в наказание, видно, за мои грехи, я живу как раз под ним. Прошу вас, примите меры, иначе я вынуждена буду в знак протеста не платить вам квартирную плату за текущий квартал.

С наилучшими чувствами

Анна Пирс


Лондон, 17 марта 1930

Уважаемый господин Поптон!

Хорошо, я буду в вашей конторе завтра в одиннадцать. Клянусь вам, ничто так меня не огорчает, как несправедливые наветы. Моя соседка Анна Пирс хотела бы, чтобы я ходил на цыпочках. Я ношу ботинки с резиновой подметкой и по старой доброй привычке надеваю домашние туфли, едва вхожу в квартиру. Впрочем, мы объяснимся с госпожой Пирс в вашем присутствии.

Джей Карлисон


Лондон, 22 мая 1930

Уважаемый господин Поптон!

К великому сожалению, вынужден вас побеспокоить. Я, как вы знаете, не люблю жаловаться, но сейчас без этого просто не обойтись. Вот уже десять дней, как жилица с четвертого этажа, чья квартира прямо над моей, словно всбесилась. Фантазия у меня небогатая, но, по-моему, на пол с грохотом падают стулья, столы, во всяком случае какая-то мебель. Через привратницу я выразил госпоже Пирс свое недовольство, но эффекта это не возымело: час спустя от мощного удара какого-то предмета об пол задрожал весь дом. Не стану вас утомлять дальнейшими подробностями, господин Поптон, в надежде, что вы примете действенные меры.

С почтением Бен Свифт


Лондон, 12 июня 1930

Уважаемый господин Поптон!

Посылаю плату за последний квартал и сообщаю, что с 1 января я освобождаю квартиру. С наилучшими чувствами

Анна Пирс


Лондон, 30 декабря 1930

Уважаемый господин Поптон!

Вношу деньги за весь квартал. Рад сообщить, что в ближайшие дни зайду в вашу контору, чтобы возобновить контракт.

С приветом

Джей Карлисон


Лондон, 4 февраля 1931

Уважаемый господин Поптон!

Это невероятно, может, тут виновны призраки, но адские шумы на четвертом этаже не прекращаются. У нового жильца те же скверные привычки, что и у госпожи Пирс. Впрочем, с ней я помирился: вчера она пригласила меня выпить рюмочку портвейна по случаю ее предстоящего бракосочетания с господином Джеем Карлисоном. Они, как вы знаете, уже некоторое время живут вместе, и, по правде говоря, это произвело не самое лучшее впечатление на остальных жильцов. Но я, кажется, отвлекся от сути дела, господин Поптон, а потому выражаю вам свое почтение в надежде, что вы призовете к порядку нового жильца Исайю Келлога.

Бен Свифт


Лондон, 10 февраля 1931

Уважаемый господин Поптон!

Считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что произошло сегодня утром. Жилец Исайя Келлог встретил на лестнице госпожу Анну Пирс и, похоже, попросил ее ходить по своей комнате потише, так как он страдает головными болями, а шаги супругов Карлисон отдаются в голове, точно пушечные залпы. Госпожа Анна Пирс, по мужу Карлисон, ответила ему грубостью, и между двумя жильцами вспыхнула ссора, которая, однако, вскоре закончилась благодаря моему вмешательству. Господин Исайя Келлог, обращаясь к госпоже Пирс, произнес малоприятную для меня фразу: «Видите, вы даже привратницу заставили выступить в роли примирительницы…» Надеюсь, что вы, достопочтенный господин Поптон, укажете Исайе Келлогу на неуместность подобных слов.

Джудит Белборн


Лондон, 29 февраля 1931

Уважаемый господин Поптон!

Пусть будет по-вашему, завтра я приеду в вашу контору и объяснюсь начистоту с госпожой Пирс, по мужу Карлисон. Но никакие объяснения не понадобились бы, знай супруги Карлисон правила приличного поведения. Они ссорятся с утра до вечера, дерутся, кидаются друг в друга шкафами и комодами. Судя по грохоту, это точно шкафы и комоды. Я погибаю от головных болей, и мне, господин Поптон, увы, придется покинуть ваш прекрасный дом.

Исайя Келлог


Лондон, 29 августа 1931

Уважаемый господин Поптон!

После короткой передышки господин Исайя Келлог вновь начал донимать своих соседей. Глубокой ночью меня будят сильные шумы, точное происхождение которых я определить, затрудняюсь. Господин Келлог не кажется мне плохим человеком, и, верно, вина тут целиком его жены, госпожи Анны Пирс, на поведение которой жильцы в свое время уже жаловались. Ее первый муж Джей Карлисон намекает на ее бешеный темперамент, а что это значит, вы и сами понимаете. Вынужден со всей решительностью просить вас — примите меры…

С почтением

Бен Свифт


Лондон, 30 августа 1931

Уважаемый господин Поптон!

Вы столько раз делали мне добро, что я просто не могу не исполнить вашу просьбу — прийти в вашу контору и объясниться с жильцом Беном Свифтом. Собственно, вы пригласили моего мужа, но Исайю приковал к постели ишиас. Впрочем, так даже будет лучше — этот господин нуждается в паре точных и крепких слов, и я их найду. Мужчины либо мирятся, либо говорят лишь половину того, что думают.

С глубоким уважением

Анна Пирс


Лондон, 30 декабря 1931

Уважаемый господин Поптон!

Я незамедлительно, выполнила ваши распоряжения — квартира на третьем этаже будет заново оклеена обоями, и вы сможете въехать туда в установленный срок. Господин Бен Свифт освободит ее сегодня же. Он сказал мне, что намерен покинуть город сразу же после развода с госпожой Анной Пирс. У этого человека масса недостатков, и думаю, что госпожа Анна стала жертвой грубости господина Бена Свифта. Я уверена, господин Поптон, что госпожа Анна нашла в вас идеального друга жизни и что вы проживете в согласии и счастье много-много лет.

Джудит Белборн

P. S. Записала ваше распоряжение о том, чтобы квартиры на втором и четвертом этажах впредь сдавались лишь женатым.

Примерно пятьдесят строчек

Позвольте мне выступить в защиту футбольных судей. В воскресенье, когда «Амброзиана» выиграла у «Болоньи», три тысячи зрителей кричали: «Смерть Даттило, смерть Даттило!» А он спокойно, невозмутимо даже, бегал по полю В своих коротеньких штанишках и рубашке «а-ля Робеспьер». Его красивые черные кудри развевались на ветру.

Бедные судьи, они не могут даже привести на стадион своих домочадцев, хотя вход для них бесплатный.

Когда арбитры покидают стадион под охраной полиции, мальчишки с улюлюканьем несутся за ними. Однажды судья среди преследователей узнал своего сына. Помнится, в тридцать шестом году один судья во время матча то и дело давал свисток и, к общему изумлению, останавливал игру. Молчание длилось с минуту или чуть больше. Судья вглядывался в далекий горизонт, потом встряхивал головой, вздыхал и столь же внезапно давал свисток к продолжению матча.

Интересно, какие мысли одолевали его в ту минуту?

Другой судья, когда наступал момент окончания матча, бросал взгляд на часы и вдруг застывал в изумлении. Он становился бледным, подзывал игроков к себе и говорил им проникновенно:

— Вот, тик-так, тик-так, бегут секунды… Время летит…

Всех охватывала глубокая печаль, и в раздевалке разговор шел о бессмертии души.

Поистине, самые чувствительные души нашей эпохи надо искать среди футбольных судей!

Футбольный чемпионат начался. Командор Ансельми, под дождем ли, под градом ли, непременно займет место на трибуне, чтобы поддержать свою команду. Если бы его родные видели, как он подпрыгивает, кричит, поет со сдвинутой набекрень шляпой, когда гол забивает его команда, либо со стоном падает на ступеньки, когда гол влетает в ее ворота, — если б родные все это увидели, они бы ночью наверняка устроили ему «темную». Но они уверены, что он отправляется на стадион и там, важный и хмурый, как в своем служебном кабинете или в кругу семьи, следит за игрой и время от времени пронзает грозным взглядом судей на линии или судью на поле и оставляет без ужина вратаря, защитника, правого крайнего. И верно, домой он возвращался с обычным суровым выражением лица. Лишь тонкий наблюдатель по ласковому шлепку младшему сыну или подзатыльнику старшему мог бы определить, как закончилась игра.

Однажды командор Ансельми привел на ужин весьма солидного синьора. Все в семье подумали: «Это крупный коммерсант». Между тем, это был всего лишь человек, который на стадионе согласился с командором в оценке игры полузащитника Гидеони.

Таинственную жизнь ведут командоры, следящие за футбольным чемпионатом! Это каждодневная жестокая борьба: по двенадцать часов просиживают они в своем кабинете, не моргнув глазом увольняют сразу несколько рабочих, мечтают о международных трестах и дают оплеуху сыну, если он резиновым мячом играет возле дома в футбол.

Лишь в воскресные дни на трибунах они трепещут, как знамена на ветру, и способны растрогаться, услышав пение соловья. Я видел, как они, крича «Го-о-ол», обнимали своих старых, заклятых врагов.

Будь на то моя воля, я бы организовал чемпионат так, чтобы каждый день командоры ходили на футбольный матч, и приказал, чтобы побеждала их любимая команда — команда командоров.


Теперь я уже могу сказать: Нобелевская премия по химии в этом году была присуждена мне. Но я от нее отказался.

Меня настойчиво убеждали согласиться, даже грозили. Король Густав лично позвонил мне и был предельно любезен, но я стоял на своем — и не раскаиваюсь.

Почему?

Да потому, что нужен был пример. Сейчас, когда все, словно голодные волки, гоняются за титулами и почестями, должен же был появиться человек, способный добровольно от них отказаться.

Жить стало просто невозможно, друзья мои: вокруг одни измученные, бледные лица. Мой сосед по дому, к примеру, всю новогоднюю ночь проплакал. Только потому, что 1937-й прошел, так и не принеся ему никаких почестей. В бешенстве он надавал пинков сыну, который упрямо просил у Деда Мороза духовое ружье.

А один мой родственник!.. Ему сказали: «Обскачи на одной ноге Соборную площадь, и тебя сделают кавалером». Он обскакал, прохожие глядели на этого седовласого чудака в немом изумлении. Потом ему сказали, что это была шутка. Мой родственник тут же покинул Милан, и больше о нем не слышали.

После моего жеста кто осмелится и дальше неистово охотиться за почестями? О, я чувствую, что начинается новая эра!.. Я буду налево и направо раздавать пергаментные удостоверения с золотыми виньетками и розочками. «Синьор Ансельмо Дацци в такой-то день такого-то года отказался… от титула…»

И все повесят мои удостоверения в красивых резных рамках на видном месте в столовой.

Все уже вернулись после летнего отдыха. Никого не осталось? Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Я пересчитал всех и увидел: одного недостает. Город зажил своей прежней бурной жизнью, но кто-то на поверку не явился.

А-а, это Амилкар Деис из Флоренции, служащий нефтеперегонного завода. Он должен был вернуться в город 31 августа из Сирате, горного селения, расположенного на высоте тысяча метров. Но не вернулся, и о нем нет никаких вестей. В Сирате его звали синьор Деис, ему прямо домой приносили кувшины с парным молоком, мальчишки наперебой искали в пыли брошенные им никелевые монетки, и даже солнце заходило только для него.

Полиция сообщила, что Амилкар Деис выехал из Сирате, но у ворот города остановился. Ему страшно: хозяин никогда не принесет ему кувшина с молоком, никто не снимет перед ним почтительно шляпу. Что теперь делать бедняге Амилкару? Вернуться в Сирате он не может — не осталось у него больше монеток для мальчишек и для старушки, которая приносила ему из долины газету.

Амилкар Деис несколько дней бродил вокруг города, потом исчез, и следы его затерялись.

Каждый год после летнего отдыха появляются новые жертвы. В прошлом году ею стал Альфонсо Тьери из Мачераты, еще раньше, в 35-м, — Паоло Ренси из Озимо, в этом году — Амилкар Деис. Давайте отменим летний отдых, который делает людей бродягами, наивными мечтателями, отменим летний отдых, друзья мои!

Письма

К Сальваторе Квазимодо

Адресую это письмецо тебе, ведь, насколько мне известно, ты получил недавно прибавку к жалованью…

Продолжаю свои статистические изыскания. Я установил, что семьдесят процентов всех ссор между старыми друзьями вызваны повышением жалованья. Люди, которые уважают друг друга и готовы в огонь и в воду ради товарища, внезапно меняются, и на смену взаимной привязанности приходят презрение и ненависть. Это случается всякий раз, когда один из двоих начинает получать высокое жалованье. Обычно жалованье до трех тысяч лир в месяц не приводит к разрыву, а вызывает лишь легкие недомолвки. Жалованье от трех до пяти тысяч уже становится источником серьезного раздора, но примирение еще возможно. От пяти до десяти тысяч — приводит к обмену жесточайшими оскорблениями. А вот после десяти тысяч происходит нечто странное: вместо того, чтобы возрасти, что, казалось бы, логично, раздоры прекращаются. При жалованье же свыше двадцати тысяч у одного из друзей наблюдаются даже случаи преклонения и рабской услужливости по отношению к преуспевшему.

Как же остановить на первой стадии это отрицательное социальное явление?

Увы, даже деньги, заработанные в поте лица, не спасают от вышеназванных вредоносных последствий.

Я видел, как один служащий мчался домой, чтобы сообщить радостную весть — ему повысили жалованье. Он несся, пританцовывая на бегу, и пел.

— На сколько повысили, на сколько? — спрашивали его соседи.

— Миллион, — отвечал он, — буду получать миллион в месяц.

Все глядели ему вслед злыми глазами и медленно, с тоской закрывали окна. Никто даже не заметил, что этот служащий сошел с ума.

К Антонио Бальдини

Мы встретились в прошлом месяце под ласковым небом Монтекатини. Какой благодатный и поучительный уголок. Я напишу об этом роман, а Вы, надо думать, — немало тонких, музыкальных страниц.

Но сейчас пишу Вам, чтобы спросить, не омрачила ли Ваше пребывание там проблема чаевых — сложности с чаевыми, раздумья, порой тягостные, о чаевых? Не хотите ли Вы подписать вместе со мной письмо королю с просьбой ввести смертную казнь для тех, кто дает или берет чаевые? Нет, я вовсе не брежу, без подобных радикальных мер мы не уничтожим эту заразу. Страна может морально деградировать, если этот обычай будет процветать.

У меня мягкое сердце, я не решаюсь пройти мимо носильщика, чистильщика обуви, швейцара, мальчика-посыльного, официанта, директора гостиницы, не раздав монет — маленьких, средних, крупных. Все эти люди глядят на тебя с собачьей преданностью, преследуют тебя в коридорах гостиницы, виляя хвостом, тихонько скребутся в дверь твоего номера. «Добрый день», — говорят они. И ждут терпеливо, как змеи.

Ночью я не спал, прикидывая — три лиры для паренька, который открыл мне дверь телефонной кабины, многовато, а две лиры для женщины, которая почистила мне брюки, пожалуй, мало. Надо всегда иметь при себе много мелких монет, мучительно думал я. Я ворочался в постели с боку на бок, и передо мной возникали недовольные лица извозчиков, шоферов, красивые лица рыбаков и розовощекие — разносчиц воды, лица парикмахеров, билетеров, массажистов, банщиков, продавцов сигар и папирос, маленьких монахинь, неподвижно, точно статуи, стоявших на бульварах с жестяными коробочками для пожертвований.

— Дайте мне пинка, — взывали они хором, — сильнейшего пинка, обзовите меня как угодно, но вложите мне в руку серебряные монеты, и я подползу к вашим ногам.

Почему этому, а не тому?

У того вид честного человека.

А этот лжет, хотя кто его знает, может, и не лжет.

Со мной ничего не случится, если я дам на чай целых пять лир, зато он запрыгает от радости.

Он назвал меня «командор». Наглый льстец. Ведь он наверняка догадывается, что у меня нет титула командора. Но он ждет за свою лесть вознаграждения. Не могу же я его унизить отказом.

Одну лиру? Две? Полторы, одну и семьдесят?

О господи, сколько трудностей! Святой Франциск дарил все подряд, и у него не было этих проблем. Как ловко он их разрешил!

За день я дал на чай пятьдесят лир, и все чаевые были логичны, обдуманы заранее. Когда мы встречались, дорогой Бальдини, я не любовался конскими каштанами, а мучительно прикидывал: «Четыре лиры, пять лир?»

Мой сосед по номеру свалился с лестницы — он никогда не давал чаевых. Понимаете, свалился?

А другой постоялец, почтенный отец семейства, ночью бежал из гостиницы, преследуемый невысказанными проклятиями обслуги. Куда он исчез?

Согласитесь сами, только смертная казнь может положить конец этой драматической ситуации.

К сенатору Николе Пенде

Пишу Вам потому, что Вы поистине гениальны и столь же знамениты. Вы меня поймете.

Я тоже считаю, что узкая специализация в медицине была бы ошибкой. Надо знать ухо пациента и его ноготь, блеск глаз и волос — словом, открыть закон, управляющий всем организмом. Знать, как кровь омывает нос, колено, диафрагму, роговицу. Странно, что до сих пор нет специалистов по крови; по моему мнению, это не было бы узкой специализацией.

Я уже говорил: надо найти общий закон. Ваша наука, господин сенатор, должна стать более простой. Да, но как найти этот закон, если самые именитые специалисты сами себя ограничивают по мере того, как растет их слава?

Следите за ходом моих мыслей: знаменитый врач берет за визит 100, 200, 300 лир. Кто может заплатить подобную сумму, кроме состоятельных людей? Получается, что пациенты знаменитых врачей принадлежат к одной-единственной социальной категории. А это значит — и к одной физической категории, ибо уровень жизни вызывает изменения и в состоянии, и в настроении человека…

Это мне не по душе. Не потому даже, что люди бедные, малоимущие не могут обратиться за помощью к известным врачам, но потому хотя бы, что такое положение дел задерживает открытие закона, великого закона для всего организма, ибо опыт таких врачей ограничивается только одной социальной группой.

К комиссару полиции Милана

Уже два года я страдаю бессонницей.

Все хлопают меня по плечу, восклицают: «У тебя отменное здоровье!» В самом деле, лицо у меня, слава тебе господи, розовое. Но в мозгу одна за другой гибнут клетки. Каждый украденный у сна час — и тук-тук: погибла тьма мозговых клеток.

Но главное ведь не в этом, а в мыслях, которые приходят, когда ворочаешься под одеялом. Я вижу своих друзей, начальников, женщин, которых люблю; с жужжанием я кружу над ними, точно шмель. Утром мы все встречаемся, они с улыбкой идут мне навстречу, и я тоже приветливо с ними здороваюсь. Они не знают, что я думал о них ночью, иначе не стали бы даже со мной здороваться и помчались бы к Вам, господин комиссар, с жалобой на меня. Я заранее принял меры. Теперь, когда я открыто признался Вам в своем недуге, у меня в случае совершения преступления будут смягчающие вину обстоятельства.

Господин полицейский комиссар, как хорошо было мне прежде! Весело насвистывая, я выходил из дому и погружался в туман, как ребенок в мыльную пену. А теперь я до самого полудня мучаюсь темными мыслями, возникшими в ночной тьме. Они гвоздем засели в моем мозгу.

Скорее пришлите под мои окна на все будущие ночи отряд полицейских с мандолинами и лютнями, и пусть они поют тихие колыбельные песни. Не давайте мне спать, господин комиссар, это — ваш служебный долг. Предупредите преступление!

К Луиджи Фредди

Я побывал в Киногородке: звезды экрана, режиссеры, операторы, техники звукозаписи. Чудесное солнце освещало аллеи и лица. Строгий порядок и работа.

Я на цыпочках отделился от общей толпы, чтобы самому побродить по павильонам, среди статистов. На углу рабочие сооружали фасад дома. Один из них, весело насвистывая, укладывал кирпичи. Я подошел к нему, держа шляпу в руке.

— Простите, — сказал я, — не дадите ли мне автограф?

В этот момент мимо нас с воплями пронеслись несколько почтенных старушек из Милана, которые преследовали Камилло Пилотти, еще не успевшего после съемки снять фрак.

— Да, но я Антонио Дрей, плотник.

Я настаивал, и он с трудом вывел свою подпись на почтовой открытке.

Потом я расспросил его о семье, о чем он думает, что ест, какой у него марки велосипед.

— Снимите меня рядом с Антонио Дреем, — попросил я.

И фотографы — мгновенно, как в Голливуде, — исполнили мою просьбу. Я был очень взволнован. Как раз перед этим «лейка» запечатлела меня рядом с Мастрочинкуе и Виви Джой, а еще раньше я подробно интервьюировал Марио Камерини и других знаменитостей кино, и все это проделал совершенно спокойно.

Но сейчас я был очень взволнован, ведь рядом стоял Антонио Дрей, один из лучших в мире рабочих. Можно спорить о достоинствах актера, сценариста, режиссера. Но наши рабочие вне конкуренции, даже за границей признают их мастерство. И вот передо мной один из лучших плотников в мире.

Теперь ты понимаешь, дорогой Фредди, почему я позвал своих коллег, Бокказиле, Манци, Нандо, Маджо, Баракко, Вальтера, и мы устроили хоровод вокруг Антонио Дрея. Мы расспрашивали его о работе, просили автографы. Вскоре мы опубликуем в газете его портрет, такой же огромный, как портрет Блазетти и Лауры Нуччи.

К Марко Рамперти

Когда глашатаи объявили об избрании двадцати двух новых академиков, я подумал: «Вскоре я буду среди них. Двадцать два человека — это немало, а значит, у меня есть шансы на успех». Я встретил многих друзей, которые бежали, чтобы купить газету. Они тоже надеялись. Я заметил, что все мы тайно надеемся, что нас изберут в академики. Все? Да, все. В Милане 427 писателей и журналистов, 515 художников, скульпторов и архитекторов, и все мы ждем, что нас вот-вот сделают академиками. (В Риме, по последним данным, академиков примерно две тысячи, во всей Италии — около тридцати тысяч.) Вы, дорогой Рамперти, единственный — и я хвалю вас за это, — кто в частных беседах и публично заявляет прямо, что хочет стать академиком.

Всех нас, желающих попасть в академики, объединяет уверенность, что наше избрание будет встречено радостными криками, вот избрание других вызовет взрыв негодования, и первыми, кто проявит это негодование, будем мы сами.

«Такого-то? — закричим мы. — Что же нас ждет дальше, если этого типа избрали академиком? Позор, да и только!»

В четверг точно такую же фразу произнес один мой коллега, которого я совершенно не уважаю, и, если б его избрали академиком, я бы заболел от недоумения и ярости.

До чего причудлива жизнь! Даже поэты, внимающие дыханию листвы, годами ждут титула «Ваше превосходительство».

У меня есть предложение: в академики избирать людей не старше сорока лет. Тогда они смогут вполне насладиться всеми преимуществами этого звания. Они наденут новенький мундир и будут выглядеть в нем на редкость элегантно: женщины преисполнятся к ним симпатии, и новоиспеченные академики побегут по площадям, перед изумленной толпой, вздымая облака пыли, и золотистые полы их пиджаков будут развеваться на ветру.

В шестьдесят лет… в шестьдесят лет — слишком поздно. А в семьдесят я большую часть дня буду сидеть на белой улице моего селения, думая о тщете и суетности мечтаний стать академиком.

К Франческо Мессине

Ты скульптор и в самом деле работаешь — я сам видел, как ты трудишься над огромными, с дом, глыбами мрамора. Пишу тебе, чтобы сообщить, что я окончательно пришел к выводу: живопись, напротив, есть сплошное развлечение, все равно что посещение кино. Даже еще большее.

Как-то Карло Карра при мне воскликнул:

— Придется, видно поработать весь завтрашний день!

Помнится, и Примо Конти два года назад говорил в Виареджо:

— Сегодня я поработал пять часов — и очень устал.

Он провел рукой по лбу, а родные стояли и заботливо обмахивали его веерами. Какой же он лицемер!

Мой друг Анастасио Солдати, уезжая на отдых с маленьким этюдником, объявляет:

— Три месяца буду работать днем и ночью. Работа, работа! А между тем, дорогой Мессина, они развлекаются. Дети целыми часами забавляются с карандашами, пастелью, тюбиками. Точно так же и художники.

Прежде чем поведать тебе о своем открытии, я долго думал. Но личный опыт окончательно убедил меня в моей правоте. Я пробовал рисовать; рисовал я плохо, но все же рисовал. До чего приятное развлечение! Ни о чем не думаешь, синий цвет может обрадовать тебя не меньше, чем мороженое. Рисуешь деревца, а потом говоришь себе: добавим красное пятнышко в эту желтизну и поглядим, что получится. Ты мажешь краской пальцы, руки, нос, находишь зеленые пятна на носках. Словом, сплошное развлечение…

Мои домашние, люди весьма благоразумные, позволяют мне два-три часа стоять у мольберта, но потом темнеют в лице и говорят: «Все, хватит, не злоупотребляй нашим терпением, поработай наконец».

И мне приходится садиться за стол, думать и что-то сочинять, иначе они решат, что я забыл свой долг перед семьей.

К Трилуссе

Теперь я понимаю, почему ты никогда не покидаешь свой благословенный Рим.

Я отдыхаю в горах, целый год я мечтал о покое — уснешь на лугу и проснешься окутанный облаком, потом спустишься в долину, по тропинке, и твои шаги отзовутся гулким эхом, и ветер будет нестись за тобой по пятам. Позовешь: Паоло, Антонио, Джульетта. И, к великой твоей радости, никто не ответит. Адвокат Ансельми, профессор Реджис! И опять никакого ответа. Весь этот воздух лишь для меня и для моей семьи.

Но приходит вечер и с ним скука. Смотрю, как в ресторане моей гостиницы все молча обедают. Взгляды взмывают ввысь, словно летучие мыши. Нас человек сорок. Бледный свет придает нам еще большую неподвижность. Мы глядим друг на друга затравленно, как овцы. «Скажи же мне хоть слово, хоть одно слово», — умоляют эти взгляды. Но никто не хочет быть первым. Больше того, каждый втайне шепчет: «Ты мечтал об одиночестве. Ты ненавидишь людей, любишь пинии и орлов. И я тебе ни звука не скажу, хотя бы ты ползал у моих ног».

Минуты летят, посыпая столы хлебными крошками.

— Пам-пам, — вдруг начинает напевать мой сосед.

Остальные смотрят на него.

Секунду спустя десять человек сразу выкрикивают: «Пам-пам!» Затем вновь воцаряется тишина. Вдруг вскакивает старик и вопит:

— Да здравствует одиночество!

К нему подбегают официанты с нашатырным спиртом. Господин с черным зубом улыбается мне, а я в ответ улыбаюсь ему — он мне несимпатичен.

— Покер! — внезапно кричит кто-то.

— Покер, — отзываются семь-восемь человек сразу.

Они бросаются к колодам карт, молодые и пожилые, воры и благовоспитанные лжецы. Садятся рядом и обдают друг друга своим зловонным дыханием.


Больше я не поеду в город.

Завидую тебе, Трилусса, тебе, который всегда ждет, когда медленные воды Тибра принесут в Рим осень.

К Карло Бернари

К восьми вечера город погружается во тьму. Все идут по улицам с большой осторожностью, но все же неизбежно сталкиваются с кем-то, нечаянно толкают кого-то локтями. Я при этом никогда не возмущаюсь…

Да и как возмутишься? Ведь мне не разглядеть лица того, кого надо обругать.

Вчера вечером на виа Салариа двое прохожих поскандалили, столкнувшись на повороте. Было темно, луна еще пряталась за Монте Марио. Вокруг собралось шесть-семь человек, вернее, теней. И уж тут оскорбления посыпались со всех сторон. Вскоре началась драка, подоспела дорожная полиция. Когда порядок был восстановлен, каждый направился своей дорогой.

Вот видишь! А ты удивился, когда в пятницу вечером я сказал тебе в такси, что плохо понимаю людей. На виа Салариа спорщики слышали лишь голоса; враждующие партии и составились-то по голосам, ведь невозможно было различить ни носа, ни уха, и никто не спросил у другого фамилию.

Я же отвечаю оскорблением, только если оскорбляют меня лично. И во время ссоры, прежде чем приступить к расправе и дать человеку пощечину, вежливо спрашиваю: «Вы именно меня намерены оскорбить?»

«Да, вас», — ответил мне один тип, которому я нечаянно наступил на ногу. Я долго молча смотрел на него, потом спросил: «Кто я такой?» — «Я вас не знаю», — сказал он. «Значит, вы не меня лично хотели оскорбить?» Лишь когда я назвал свое имя, а этот тип продолжал осыпать меня бранью, я дал ему пинка.

Теперь ты понимаешь, дорогой Бернари, почему я обычно ссорюсь только с друзьями!

К Джузеппе Чезетти

Что самое противное в человеке? Боязнь, страх, ужас, что ты станешь нищим. Свойственно это, разумеется, в основном людям богатым, вернее даже, очень богатым. А поводом к такому заключению послужило твое письмо. Ты писал мне: «Купил себе сельский домик и там проведу остаток жизни».

Сельский домик — наиболее распространенная и приемлемая мечта. Каждый из нас, после честно прожитой жизни, имеет в старости право на несколько лет покоя, право вернуться в родные края. Мне почему-то кажется, что все родились не в городе, а в маленьких селениях, где тебе знаком каждый камень. И я думаю, что покинуть город можно без всякой ностальгии; с каждым днем я все яснее понимаю, что для светлой души закат не так уж и печален. Один мой старый друг, представь себе, даже не радовался восходу солнца.

Почти все, или вообще все, знакомые мне богатые люди невольно признаются, что днем и ночью мучаются мыслью, как обеспечить себе навсегда безбедную жизнь.

К примеру, у К. П. есть миллион. Так что же? Вот как он рассуждает: «Куплю себе в городе квартиру. Обеспечу себя на всю жизнь. А еще куплю кусок земли, и это даст мне средства к существованию. Зерна, пшеницы, для себя я всегда смогу собрать. Потом надо купить большой брильянт и везде носить его с собой. Если даже случится война, недород, придется бежать из страны, золото и брильянты своей цены не утеряют. А вдруг и они обесценятся? Ведь могут же открыть огромные алмазные россыпи, и тогда брильянты будут стоить гроши. Тогда я сооружу большущий бронированный погреб и буду хранить там тысячи консервных банок, сотни бутылок вина, центнеры муки и других продуктов, десятки пар ботинок, рулоны тканей. Хотя и это может не помочь. Когда вспыхивают мятежи, безжалостные повстанцы проникают повсюду, они вспарывают матрацы, ломают стены, для них нет ничего святого. О боже, как же поступить?! Надо перевести в заграничный банк по крайней мере двести тысяч лир. Нет, лучше вырою в моем поле тайник…»

Думаешь, все это я сочинил? Такие мысли я читаю в глазах многих наших друзей. Нечто подобное пронеслось недавно и в моей голове, когда, заплатив свои годичные долги, я взял и отнес в банк несколько тысяч лир.

Нет, не принимай меня за врага сберегательных касс и других столь же разумных учреждений. Но поверь, зло накопительства не знает исключений.

Итак, я навещу тебя в твоем сельском домике и буду искренне тебе завидовать.

К Марко Бранкаччи

Эта твоя рубрика мне нравится все больше, в ней ты бичуешь один из самых больших и темных пороков человека — неуважение к молчанию. Мы хотим всегда, каждую секунду, слышать звук собственного голоса. Вчера я наблюдал, как Сатурн и Юпитер словно бы сплелись и имеете плыли в облаках. На площади нас было всего двое. Внезапно мой друг сказал: «Видал, тот дом в глубине выкрасили в зеленый цвет?» — «Да», — ответил я, и потом мы заговорили о всяких других вещах. Дома я долго над этим думал и в конце концов пришел к выводу, что друг споим пустым вопросом напрасно помешал мне любоваться звездами.

Я знаю людей, способных совершить весьма скверные поступки, лишь бы вмешаться в разговор своим тоненьким «вы правы» или же ничего не значащим восклицанием. Часто слово — всего-навсего рабское стремление напомнить о себе, чтобы другой отвлекся от своих мыслей и послушал твой голос. В их овечьих глазах сверкает страстное желание заговорить. Знаешь, люди, принужденные целый месяц молчать, не обменявшись ни с кем ни словом, порой сходят с ума. Многие готовы стать подлыми, наивными, глупыми, лишь бы им позволили произнести хоть коротенькое словечко: но, если тебе… Они осторожно наклоняются, уточняют какую-то цифру, подсказывают чье-то имя. Обычно они бывают лаконичны. «Вчера украли десять шуб», — говорят одни. «И золотые часы», — добавляет прохожий и удаляется, затаив дыхание, уверенный, что к его спине прикованы удивленные взгляды ему подобных.

Мне жаль этих слабых людей. Однажды я даже сказал одному старику, которого никто не хотел слушать: «Выговорись мне в жилетку». Он говорил целый час, и я заснул. Поразительно: эта неспособность помолчать даже две секунды — на слово мы тратим секунду — нередко наносит людям огромный вред. И все потому, что мы не можем не открывать рта одну, две, три секунды.

«В Неаполе ранили трех человек», — сказал кто-то из нашей компании. Сидевший за соседним столиком человек, давно мечтавший присоединиться к нашему разговору, подвинулся чуть ближе и уточнил: «Четырех». И сразу принял важный вид, слегка покраснев от удовольствия, что мы все посмотрели на него. В точности как пироманы — поджигатели домов.

ДОБРЯК ТОТО

Повесть-сказка для детей, которую могут читать также взрослые

TOTÓ IL BUONO

Milano, 1943

Перевод А. Богемской

Глава первая

Тетушка Лолотта, овдовевшая много-много лет назад, безвременно утратив синьора Лолотту, жила в тихом и малолюдном квартале города Бамбы. Носила она вечно одно и то же коричневое платье с сереньким воротничком, а по праздникам только меняла воротничок.

Некогда ее изредка заходил проведать синьор Рибонтис, которому довелось услышать в дремучих лесах Узанды последние слова синьора Лолотты, погибшего во время охоты на тигра; тетушка в который раз заставляла синьора Рибонтиса повторять ей финальную сцену.

— Не нужно цветов, нужны благие дела, — сказал, испуская дух, синьор Лолотта.

Синьор Рибонтис слегка заикался, и поэтому у него получалось:

— Не нужно цветов, нужны бла-бла, бла-бла, бла-благие дела!

В конце концов он от стеснения вообще перестал бывать у тетушки Лолотты, и она, таким образом, лишилась своей последней радости в жизни.

Тетушка Лолотта ела не больше, чем канарейка, впрочем, как все поистине добрые люди; ей хватало двух листочков салата с крошечного огородика, очень ухоженного и разделенного надвое белой дорожкой: справа — десятка два капустных кочанов, слева — салат и несколько кустов желтой акации. В глубине огород замыкала невысокая ограда, а по бокам он был зажат между глухими стенами соседних домов.

Огородик, уверяла тетушка Лолотта, был непростой: в самом деле, солнце садилось прямо позади огорода, и это обстоятельство переполняло ее гордостью. Было просто замечательно, что солнце заходит именно там: его можно было чуть ли не потрогать рукой, такое красивое, красное или же лиловатое, когда подергивалось поднявшимся с каналов туманом. Этим она хвасталась перед четой Де Саттас, которых нередко приглашала полюбоваться поразительным зрелищем: супруги усаживались перед окошком, как в театре, и не спускали глаз с солнца до тех пор, пока оно совсем не исчезало за кустами; они даже привставали на цыпочки, чтобы еще увидеть хотя бы узкую полоску солнца. Когда домовладелец синьор Контис узнал об этом, он увеличил тетушке Лолотте квартирную плату.

Однажды мартовским утром тетушка Лолотта, как обычно выйдя в огород, увидела тянувшуюся через дорожку цепочку муравьев и долго стояла там, с интересом наблюдая за ними. Она обнаружила вход в муравейник и была изумлена, увидев, насколько стремительно муравьи входят через это крошечное отверстие, таща соломинки, листочки, хлебные крошки, комочки земли. И вдруг услышала детский плач. Испуганная, она стала озираться вокруг. Но разве детский плач может испугать? Может: уже много лет утренние рассветы она встречала в полном одиночестве, ее испугал бы и собственный голос. Но это продолжалось всего одно мгновение, потому что всякий страх все равно бы прошел — солнце уже приближалось к крыше дома, и сквозь сумрак проступали краски — серый цвет стен, ярко-красный — калитки, ведущей в поля, и множество оттенков зелени трав; краски появлялись со всех сторон: вот голубая, лиловая, синяя. Тетушка так любила разные цвета, что ей и самой хотелось стать розовым цветом, но только не ярким, а блеклым, словно выгоревшим на солнце. Конечно, тетушка Лолотта — не исключение, у некоторых людей чувство цвета просто в крови; я знал одного художника, так вот он в минуту вдохновения писал не кистью, а пальцами и чуть ли не пожирал краски. Но не все так устроены: например, синьор Контис любил желтый цвет только за то, что это самая дешевая краска, и только тогда, когда приходило время красить фасад принадлежащего ему дома.

Плач то затихал, то возобновлялся где-то у грядок с капустой. Тетушка Лолотта увидела, что один кочан шевелится: то был не обман зрения, листы действительно двигались. Она сразу же подумала о кроликах, которые в прошлом году пробрались в огород, проделав лазейку под забором, и всю капусту пожрали. Однако кролики не плачут как младенцы, хотя тетушка Лолотта и была готова в это поверить. Она сгорбила свою худенькую спину, потрогала кочан — прекрасный голубоватый вилок. Отогнула лист и обнаружила под ним новорожденного — младенец лежал совершенно голенький, дрыгал ножками; на его пяточках тотчас же засверкали солнечные блики. Тетушка Лолотта прошептала: «Де Саттас, Ансельмис, Мареллис» — это были фамилии ее знакомых — и принялась бегать взад-вперед по дорожке, пока не успокоилась; потом она осторожно-осторожно, так же как собирала с грядок овощи, взяла ребеночка на руки и, не обращая внимания на свои кости, поскрипывающие при каждом движении, помчалась в дом.

С тех пор у тетушки Лолотты появился сын. Она назвала его Тото. Ей бы и в голову не пришло назвать его Антонио или Карло, а только каким-нибудь именем вроде Тото, ибо эта милая женщина начала теперь изъясняться лишь посредством всевозможных «ту-ту» и «би-би».

Она тянула мальчика, не жалея сил, но это ей стоило немалых жертв, ведь пенсия, которую ей выплачивал губернатор, была совсем скудной; с малых лет она ему внушила, что у лжи короткие ноги, научила его писать, чтобы на рождество они вместе могли посылать анонимные письма соседям. Однажды, например, такое письмецо они послали супругам Тарвис, где сообщали, как о них хорошо отзывался посыльный из молочной.

Тетушка Лолотта одевала Тото в костюмчики, которые выкраивала из прекрасно сохранившихся брюк синьора Лолотты (покойный всегда клал их под матрац, чтобы они держали складку).

Однако, как известно, не бывает бочки меда без ложки дегтя — их счастливую жизнь омрачала мысль: а что будет, когда тетушка Лолотта покинет сей мир? Ей было уже семьдесят. Она думала не о себе, а о бедняжке Тото и старалась внушить ему, что однажды ее не станет; пряталась за дверью — сначала на несколько минут, а потом постепенно увеличивая время, даже до целого часа. Но глаза у ребенка при этом сразу же наполнялись слезами. У Тото были огромные черные глаза с яркими белками; сам он был худенький, с длинной шейкой и острым подбородком и совершенно не доставлял своей маме никаких хлопот, если, конечно, не говорить о молоке. Эта неприятная история с молоком повторялась довольно часто. Тетушка Лолотта говорила: «Последи, пожалуйста, за молоком на плите. Как только оно начнет кипеть, выключи газ». Но у Тото каждый раз молоко убегало. Тетушка Лолотта кидалась на кухню и начинала ему выговаривать, хотя и ласково, но выговаривать, повторяя, что подобная рассеянность может ему повредить в жизни. Тото не решался объяснить, в чем дело: в кастрюле с молоком ему чудились совершенно удивительные вещи. Сперва он видел белую спокойную поверхность, потом равнина покрывалась рябью, начинала корежиться и изнутри ее, словно множество кратеров, прорывали пузырьки. Мириады существ, освобожденных из-под ледового покрова, лезли вверх по стенкам кастрюли, в клубах пара, под раскаты взрывов достигали краев, готовые вторгнуться в теплые земли, и — ах! — они уже перелезают через край, устремляются в населенные районы и вот уже достигают цели, захлестнув все жилище тетушки Лолотты… Но здесь прибегала сама тетушка, крича, что молоко уже залило пол.

Во всем остальном они жили душа в душу. В самом деле, если бы Тото рассказал тетушке Лолотте о том, что он видит в кастрюле, она не только бы его простила, но сама застыла бы, зачарованная зрелищем штурма, предпринятого обитателями недр.

Однажды тетушка Лолотта заболела. Тото было всего шесть лет, и он ничего еще не знал о мире под солнцем, которое садилось за их огородик. Болезнь тетушки Лолотты очень испугала Тото. Но никто не обращал на него внимания, ни о чем не спрашивал, а если и спрашивал, то только о том, где старуха держит деньги, которые были необходимы для уплаты врачу. Точнее даже, врачам, ибо как-то вечером пришли двое врачей, они заперлись в комнате больной. Тото глядел в замочную скважину: один был высокий и толстый, другой — низенький и тощий. «Аппендицит», — сказал высокий. «Плеврит», — сказал низенький. Плеврит — аппендицит, плеврит — аппендицит, плеврит — аппендицит. Высокий толстяк вдруг закричал: «Я сказал — аппендицит!» — и готов был уже засучить рукава. Тогда другой склонил голову и пробормотал: «Аппендицит».

В следующий приход врача Тото опять стал подглядывать в замочную скважину. Доктор приказал тетушке Лолотте: «Откройте рот и закройте глаза». Она закрыла глаза и открыла рот, а врач воспользовался этим, чтобы проглотить конфеты от кашля, которые тетушка Лолотта держала на тумбочке возле кровати.

Тетушка Лолотта умерла. Извините, что я говорю об этом так просто, но тетушка сама сказала бы точно так же.

Когда похоронные дроги тронулись в путь, за ними шел только один Тото, не видно было даже супругов Де Саттас. Проехав несколько вымощенных булыжником узких улиц, дроги достигли центра города — чтобы добраться до кладбища, нужно было проехать через центр. Тото брел, опустив голову, и думал о тетушке Лолотте, но нарастающий вокруг него шум заставил его поднять голову. Вы должны учесть, что он еще ни разу, буквально ни разу, не покидал своей короткой и темной улочки и думал, что за ее поворотом — край света. Потому столь велико было его изумление: улицы кишели людьми, их заполняли всевозможные экипажи, сверкали витрины, огни, в воздухе стоял веселый гул; в довершение ко всему в небе летел самолет, казалось, было воскресенье, даже пахло вокруг по-праздничному. Тото подумал, что он в раю или, во всяком случае, где-то поблизости. Он то и дело приостанавливался, следя восхищенным взглядом за такси или любуясь какой-нибудь стеной, а потом едва-едва успевал догнать дроги, так как их сразу же разделял поток прохожих, особенно у светофоров, где люди ожидают перехода, уже занеся ногу, чтобы при зеленом свете, не теряя ни секунды, продолжать свой путь.

Бамба и в самом деле насчитывала тысячи, тысячи и тысячи жителей, причем многие были так богаты, что носили вечерний костюм даже днем. Здания в центре были очень высокие и построены из ценных пород мрамора — например, зеленого и черного, как дворец известного богача Мобика, про которого говорили, что он утопает в золоте. Про него слыхал даже Тото: тетушка Лолотта рассказывала, что у Мобика много слуг, в том числе один почти карлик; хозяин вывешивал его на крюк за окно; когда гости спрашивали: «Синьор Мобик, идет дождь?», он открывал окно, хватал своей огромной лапищей крошечного слугу и, если тот сухой, отвечал: «Дождя нет».

Тото все шел и шел — и вдруг заметил, что рядом с ним шагает какой-то мужчина лет пятидесяти. Он следовал за гробом и плакал, точнее, закрывал лицо руками, а плечи его ходили вверх и вниз, словно сотрясаясь от глубокого и искреннего горя. Тото удивился: выходит, кто-то горюет больше него. Но не осмелился спросить незнакомца, кто он такой, и только искоса на него поглядывал. Едва миновали центр города, кучер пустил лошадей рысью, и Тото с незнакомцем пришлось следовать за гробом бегом. Незнакомец задыхался. Вдруг он спросил Тото: «Мальчик, за нами никто не идет?» Тото оглянулся. Позади них никого не было. Тогда мужчина перестал делать вид, что плачет, одернул пиджак, разгладил ладонями лицо и, даже не попрощавшись, насвистывая, пошел обратно. Тото остановился и смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за домами. Встретить этого человека нам не представится больше случая. Однако я могу удовлетворить ваше любопытство: то был некий житель Бамбы, который столкнулся со своим кредитором и, чтобы избежать неприятного объяснения, спешно пошел за гробом.

Между тем дроги неслись все дальше, и Тото еле их различал где-то далеко впереди. В эту минуту на волосок от Тото промчался автомобиль, окутав его облаком пыли. Когда же пыль рассеялась, похоронные дроги уже окончательно скрылись из виду.

На следующий день Тото поместили в сиротский дом Бамбы, откуда он вышел, когда ему было почти двадцать лет.

Итак, мы продолжаем наш рассказ, где далее говорится о нефти, об ангелах, о чудесах. Вы встретитесь с уже упомянутым синьором Мобиком, к которому, прослышав про его богатство, многие приезжали из самых дальних стран; гости ходили вокруг Мобика и, смотря снизу вверх, разглядывали его со всех сторон, в то время как гид сообщал любопытным цифры: год рождения и сумму капитала. Враги синьора Мобика клялись, что первые свои денежки он скопил преступным путем: ночью прятался за камином, и когда добрая фея Бефана спускалась из трубы с мешком, полным подарков, Мобик нападал на нее и грабил. В самом деле, ведь порой некоторые дети остаются без подарков; было бы, однако, преувеличением приписывать ответственность за это одному лишь синьору Мобику. Возможно, он просто стал жертвой клеветы, которая всегда рождается вокруг тех, у кого много денег.

Глава вторая

Узнав, что наш Тото остался один-одинешенек и воспитывается в сиротском доме, вы, наверное, ужасно расстроились, но, признайтесь, совсем ненадолго — ведь у каждого свои дела и заботы. А Тото тем временем вырос, по счастью, вовсе и не догадываясь о вашем мимолетном сострадании.

Выйдя из сиротского приюта, Тото устроился работать в мастерскую к шлифовальщику мрамора, потому что ему нравились статуи. Нужно сказать, что у него не было склонности к городской жизни. Представьте себе, он останавливал на улице людей и спрашивал: «Как поживаете?» — «Как поживаю?» — переспрашивали они, нахмурясь. «Как поживаете?» — любезно повторял Тото. «Я с вами не знаком», — возмущались прохожие, замечая мимоходом, что незнакомец плохо одет. Тото уточнял: «Мне действительно хотелось бы знать, как вы поживаете». Люди поворачивались спиной и продолжали свой путь, что-то бормоча себе под нос.

Однажды в жаркий августовский день, после полудня, жадно напившись воды из фонтана посреди площади, Тото принялся кричать: «Да здравствует вода!» — и, весь мокрый, громко смеялся от удовольствия. «Да здравствует вода, да здравствует вода!» Его сразу же окружила большая толпа, и он предложил собравшимся устроить шествие в честь воды. Но вмешался полицейский, который чуть было не упрятал его за решетку.

Тогда Тото, чувствуя себя в городе с каждым днем все неуютнее, решил вместе со своими друзьями Рапом, Элеутерио и Бибом удалиться жить на окраину. Они выбрали маленькую лощинку и, раздобыв несколько старых листов жести и кирпичи, построили лачугу. Однажды из случайно вырытой в земле ямки высоко забила сверкающая струя. «Нефть!» — сразу же сказал Тото. Это особенно обрадовало Биба, который с тех пор смог совершенно бесплатно выводить пятна со своей одежды.

А Бамба продолжала расти, улицы ее становились все освещеннее, и жить там могли люди сильные и веселые, вот почему некоторым приходилось эмигрировать в другие страны или же переселяться на окраины. В лощинке Тото и его друзей число лачуг увеличивалось с каждым днем, и скоро их стало уже не меньше сотни; появились улицы, улочки, переулки, маленькие площади. В лачугах жили в основном холостяки, но было и несколько семей, а однажды ночью даже родился ребенок — совсем как в Бамбе.

Обитатели лачуг и бараков признали в лице Тото высшую власть. И не то чтобы он к этому стремился, просто, как известно, командуют всегда либо самые хорошие, либо самые скверные люди, даже если они того и не хотят.

Тото обладал очень богатой фантазией, если бы он побольше учился, то наверняка мог бы стать министром. Подумайте сами: в своем поселке на воткнутых в землю шестах он повесил совершенно необычные таблички с названиями улиц: «Улица 7х8 = 56», «Улица 9x9 = 81». И ничего, что дети целыми днями болтались на улицах, зато они учили арифметику. Однажды он написал письмо губернатору Бамбы с предложением высекать на могилах умерших тексты рассказов с продолжением — каждому новому умершему причиталась следующая часть рассказа: благодаря этому люди гораздо охотнее ходили бы на кладбище (он заметил, когда навещал могилу тетушки Лолотты, что люди приходят на кладбище словно против воли, некоторые даже не могут найти нужную могилу). Но Тото не учел, что страсть к чтению могла породить у некоторых желание, чтобы их ближние умирали почаще.

Я считаю своим долгом отметить, что Тото в своем оптимизме все же не был слеп. Да, он посадил лилии и гвоздики, но у него в поселке вы могли встретить и Гаэтано. Это был уполномоченный по оплеухам, то есть по штрафам. Каждый штраф — оплеуха (за брань, за нарушение тишины или чистоты). Без этих оплеух, я полагаю, порядок в поселке все же иногда нарушался бы. Гаэтано было дано право отвешивать провинившемуся пощечину тогда, когда он хотел, — через минуту после нарушения или через год. Он все записывал себе в книжечку, и не было никакой возможности уклониться от наказания; неожиданно при всем честном народе на виновного обрушивалась оплеуха. «Вот, — говорил Гаэтано, — это вам за нарушение, имевшее место 17 апреля прошлого года». Иногда к числу он добавлял даже и час.

Самыми после Тото уважаемыми людьми в поселке были Биб и Элеутерио. Биб говорил, что он человек чрезвычайно чувствительный и самолюбивый; это проявлялось не только в том, что он всегда ходил в свежевычищенном нефтью костюме, но и в том, что из всего поселка у него одного на двери хибарки красовалась табличка с именем. У двери был также звонок-колокольчик с рукояткой, за которую надо было потянуть. Теперь вам понятно, почему его младший сынишка бегал по лачуге привязанный за веревочку: ведь, когда тянули за рукоятку, колокольчик не звонил, потому что никакого колокольчика не было и в помине, вместо колокольчика был сынишка, который, почувствовав, что кто-то тянет за веревку, сразу же, как это было условлено, кричал: «Папа, звонят!» Один раз рукоятку дернули так сильно, что ребенок взлетел чуть ли не под самый потолок. Этими удобствами Биб очень дорожил; предмет его особой гордости составляло также то, что он первым в поселке стал пользоваться зубной щеткой.

Кроме того, Биб создал кружок любителей карточной игры. Назвали его «Клубом неимущих», и клуб этот имел, пак полагается, свой устав, который запрещал принимать в члены клуба знатных и богатых; впрочем, точно так же поступают знатные и богатые, препятствуя вступлению в свои клубы тех, кто не богат и не знатен. Надо сказать, что многое из всего этого Биб делал, чтобы поднять свой авторитет в глазах сына. Каждое воскресенье он водил мальчика в Бамбу и там, потихоньку проникая в подъезды домов, они катались на лифтах. А когда на улице им навстречу попадались какие-нибудь шествия или оркестры с фанфарами, Биб раскланивался и говорил: «Спасибо, спасибо», чтобы сын думал, что все это в честь его родителя.

Рап же был очень завистливый, а его лачуга заросла грязью. Он умирал от желания купить себе цилиндр, который был выставлен в одной витрине Бамбы на красной атласной подушке. Вы спросите, чему же он мог завидовать, когда все вокруг него были так бедны? Но зависть ищет и находит. Думая о своих друзьях, Рап вертелся с боку на бок в постели и каждую ночь долго мучился, прежде чем заснуть. Наконец, он зажигал свечу и кричал: «Тото ни на что не годен!» — или же: «Биб — дурак!» И только после этого ему удавалось забыться сном.

Иногда Рап вставал на рассвете и выходил на улицу еще пустынного поселка подышать воздухом. Он делал глубокие вдохи (воздух был свежий и чистый, казалось, его станет меньше, когда все встанут и пойдут на работу) и думал, что таким образом он вдыхает больше воздуха, чем другие, и ему удастся прожить дольше всех.

Элеутерио в отличие от Рапа, у которого кожа была желтая, был розовый, высокий и рассеянный; при ходьбе он качался словно маятник. Когда его спрашивали, который час, он всегда отвечал с точностью до минуты. Он знал также множество других вещей: сколько плохих людей на Земле, сколько взяточников, сколько врунов. Время от времени он произносил: «Человек — это…» — и запинался. Его мечтой было дать человеку такое красивое определение, чтобы его высекли на мраморе, а снизу поставили подпись: «Элеутерио». В конце концов, ведь ему не хватало всего лишь одного слова, какого-нибудь эпитета, поэтому он вполне справедливо считал, что он уже на полдороге. Познакомившись с Тото, он сразу же к нему привязался, покинув стариков, у которых жил уже три года. Эта старая супружеская пара, богатая и бездетная, когда-то нашла его в городском парке, взяла к себе домой, накормила, обогрела и одела. За это он позволял, чтобы в сочельник его приносили на стол внутри большого шоколадного яйца, где он сидел согнувшись в три погибели и откуда выскакивал завернутый в целлофан. Затем он декламировал стихотворение, доставляя таким образом престарелой чете запоздалые родительские радости. Но по натуре он был бродяга, что и заставило его покинуть гостеприимный кров и последовать за Тото. Теперь он говорил, что не оставит поселка бездомных ни за какие сокровища мира.

И был прав. Если издали посмотреть на эти ярко сверкавшие на солнце жестяные крыши, они представляли очень живописное зрелище. Усеянный бьющими из земли фонтанчиками (каждый житель вырыл собственную ямку, чтобы независимо от других чистить свою одежду), поселок казался тихим и спокойным также и тому, кто глядел на него с дороги. Граждане Бамбы появлялись в этих местах только на автомобилях, и взгляд их выхватывал всего пять-шесть хибарок, не больше, так как они мчались на большой скорости.

Кому могли помешать несколько сот человек? Эти поросшие травой пустыри были закуплены спекулянтами недвижимостью, которые терпеливо выжидали момент, чтобы перепродать их втридорога, когда город начнет разрастаться в эту сторону. Но город рос в противоположном направлении, и некоторые из спекулянтов успели умереть, так и не сумев извлечь выгоду из своих планов, а земли эти оставили в наследство своим детям, те — своим детям, которые в свою очередь уже начинали стареть.

Надо признать, что обитатели лачуг совершенно не мешали подлинным гражданам Бамбы. Лишь один-единственный раз произошел не слишком приятный случай: некий бездомный по имени Ансельмо останавливал по ночам людей со старым пистолетом в руке и, вместо того чтобы наставлять его на жертву, направлял оружие на себя и произносил: «Кошелек или моя жизнь!» И так как до прохожего не сразу доходил смысл таких слов, то Ансельмо объяснял, что если они не дадут ему мелкой монетки, то он покончит самоубийством. Но ему так и не удалось получить ни гроша ни у одной из своих жертв.

Вы спросите, на что эти бездомные жили? Не одним нее воздухом они питались? Наши четверо друзей продолжали лепить гипсовые статуи и статуэтки, а другие работали в городе — кто носильщиком, кто продавцом газет, кто полотером, кто мойщиком окон. Джео варил сахарные леденцы, а Семп был бродячим торговцем, но он настолько увлекался ораторским искусством, что каждый раз забывал о конечной цели — сбыть товар: так долго он расхваливал его в самых цветистых выражениях, что покупателям это надоедало, и они расходились. Был Акилле-акробат и еще один Акилле, который изобрел вексель с изображением цветочков и амурчиков, чтобы как-то облегчить печаль тех, кто должен по нему платить. Однажды тому Акилле было указано на то, что нововведение его — односторонне, поскольку никак неинтересно тем, кто должен по таким векселям получать.

В общем, все работали и все ели — пусть недостаточно, но все же ели. Говорят, что главная проблема в жизни состоит не в том, чтобы есть, а в том, чтобы другие не ели больше тебя. Это не совсем так; раз в месяц один из обитателей лачуг, вытянувший счастливый жребий, ел курицу, а остальные на него глядели. Это происходило в помещении наподобие маленького театрика, построенном Тото. В тот день все жители поселка сбегались посмотреть, как едят курицу, обычно вареную и еще дымящуюся. Некоторые пожирали ее с такой быстротой и одновременно с таким достоинством, что их награждали аплодисментами.

Некий Мак сводил концы с концами, собирая милостыню; подаяние он просил у нищих, так как просить у хорошо одетых людей он не решался. Нередко он хлестал себя но щекам, чтобы они покраснели, и оттого друзья его не замечали, когда он в самом деле краснел, слыша кое-какие разговоры. Если, например, кто-нибудь говорил: «Исчезло яблоко», он сразу же заливался краской, хотя я нам клянусь, что яблоко стащил не он. Тото делал все от него зависящее, чтобы отучить Мака от его пагубного ремесла. Ожидая, пока Мак исправился, Тото придумал способ улучшить его положение и вместе с тем сделать так, чтобы он приносил пользу ближнему. Каждому, кто подавал милостыню, Мак должен был говорить: «Спасибо, помни, что ты должен умереть», — таким образом уча прохожих уму-разуму. Через некоторое время ни один человек в Бамбе не подавал Маку больше ни гроша, и тогда Тото посоветовал Маку вместо мудрых фраз сообщать точное время: «Спасибо, сейчас десять минут девятого».

Когда было решено расширить и украсить общественный садик — бездомные могли гулять в нем по очереди, не больше трех семей одновременно, — потребовались деньги, хоть немножко, а их не было, и наш Тото придумал выдавать безработных напрокат гражданам Бамбы. А на что эти бедняки жителям Бамбы? Сейчас скажу. Тото собирал своих подданных в одной из лачуг — одних ставил по правую руку, других — по левую. Справа висел плакат: «Славословы — 10 лир в час», слева: «Слушатели — 15 лир в час».

Как только у граждан Бамбы появлялась нужда в тех или других, за ними приходили и уводили с собой, а потом приводили обратно и платили положенную сумму. И являлось за ними гораздо больше людей, чем вы предполагаете, — знатные господа, адвокаты, врачи и так далее. Например, один бамбиец брал двух славословов на полдня: он вел их с собой в парк и, усевшись на скамейку, приказывал, не умолкая ни на секунду, себя славословить, так что несчастные уже не знали, что говорить, и без конца повторяли одни и те же похвалы. Однако клиент был все равно доволен. По правде говоря, у него и дома были слуги, которые время от времени распахивали дверь в его кабинет и кричали: «Тонкий ценитель искусств!» — или: «Благородная и чистая душа!» — а потом исчезали, чтобы вновь появиться и петь ему славу из-за портьеры или через форточку.

Так текла жизнь в поселке бездомных, не скажу — радостная и веселая, но все же близкая к тому; текла до тех пор, пока в дело не вмешался дьявол. Дьявол пошептал что-то на ушко Рапу, и однажды утром Рап, не сказав никому ни слова, пошел в город. Скоро мы с вами увидим, для чего он туда направился.

Глава третья

Чтобы вы не умерли от любопытства, скажу заранее, что Рап пошел к синьору Мобику; о последнем пора уже дать читателям объективную информацию. Пока я отвечаю на ваши вопросы, Рап дожидается приема у синьора Мобика.

Красив он или уродлив?

Мобик был довольно высокий и толстый, в общем, вы про него сказали бы, что он ничем не примечателен, совсем как мы с вами; однако вы не правы — у него были свои дома, он торговал растительным маслом, шелком, резиной, лошадьми, железом, и ему принадлежала самая большая фабрика детских воздушных шариков. В его гардеробе насчитывалось десятка два пар обуви. С ним все здоровались первыми, даже те, кто не имели с ним никаких деловых отношений и отнюдь его не любили. Мобик считал это вполне естественным.

Была ли у него семья?

Синьор Мобик семьи не имел. А может быть, и имел. Когда дело касается воротил финансового мира, установить это довольно трудно. Известно лишь, что один старый слуга по имени Адемаро был ему весьма предан.

Этот Адемаро служил у Мобика уже много лет. Сколько раз бедняга Адемаро кубарем летал с лестницы! Может быть, потому что Мобик давал ему пинка? Нет, честное слово, нет. Когда Мобик только приехал в Бамбу из провинции, он был гол как сокол; он приглашал к себе обедать влиятельных лиц города, чтобы проложить себе дорогу, завязать нужные знакомства, но после того, как Мобик сообщал гостям, какие деликатесы им сейчас подадут — например, куропаток с трюфелями и картофель, приправленный ароматическими травами, отборную спаржу и лангуста, отваренного заживо в молоке, — так вот, в тот самый момент Адемаро спотыкался и падал с невысокой лесенки, которая вела в столовую, где гости сидели с вилками наизготовку. Гости в испуге вскакивали, Мобик чуть не падал в обморок при виде распростертого на полу слуги и казался столь безутешен, что приглашенным приходилось отказаться от яств, расхваленных Мобиком. Расходились они, однако, в убеждении, что Мобик не только страшно богат, но и обладает чувствительной душой. Таким образом, при минимальных затратах, хотя и с серьезным риском для здоровья Адемаро, который однажды охромел на месяц, а в другой раз — на целых два, Мобик сумел войти в доверие к лучшим семьям Бамбы. Был ли он счастлив?

Благодаря болтливости одного слесаря стало известно, что в глубине души нашего Мобика кое-что мучает, а именно страх остаться в один прекрасный день без всяких средств к существованию. Потому он велел построить подземелье со множеством запоров, которое набил доверху разными продуктами. «Никогда не знаешь, — говорил он, — что может случиться». Но что, если это убежище обнаружат? И он приказал соорудить другое, потом третье, потом еще одно — так все поля вокруг города превратились в нечто вроде катакомб. Кроме того, он закопал брильянтовую брошь у подножия дерева в своем парке, запрятал большую жемчужину в ножку кресла, зашил изумруд в бандаж, державший его жирное брюхо, — Мобик был уверен, что уж в этих-то местах никому не придет в голову искать драгоценности. А еще купил земли в Упале, надеясь, что в этой стране никогда не произойдет политических волнений. Ах, совсем забыл сказать, что в квартире у себя он держал корову. «Что бы ни произошло, — говаривал он, — у меня всегда будет стакан парного молока». За коровой ухаживал крестьянин, живший с ней в большой комнате — туда была проведена вода, а стены имели асбестовую прокладку, чтобы мычание не тревожило сон Мобика.

Любил ли он своих рабочих?

Надо сказать, что его фабрики и заводы ставили в пример даже за границей как образцовые. Производительность труда рабочих была максимальной благодаря одной хитроумной мере, придуманной самим синьором Мобиком: когда его рабочие немножко уставали, они просили разрешения пойти на несколько минут в так называемую «комнату Мобика» — просторное помещение с голыми стенами — и там кричали сколько влезет: «Мобик — разбойник, Мобик — жулик!» Из этой комнаты они выходили веселые, бодрые, готовые продолжать работу с еще большим усердием.

Чего он желал?

Однажды вечером, возвращаясь домой, он увидел в небе Бамбы падающую звезду. Он верил в тайное могущество падающих звезд и потому сразу же закричал: «Я хочу…» — но от волнения слова у него застряли в горле, мысли спутались, и он произнес: «Я хочу тра-ля-ля-ля» Кто знает, что он пытался загадать…

Был ли он весел?

Иногда он смеялся; в Новый год он устраивал нечто вроде приема, на который приглашал своих многочисленных служащих. На этих вечерах он любил занимать присутствующих придуманной им игрой: он прятал в гостиной кольцо. Найдешь — кольцо твое. Гости начинали искать, а синьор Мобик их понукал. Он смеялся как ребенок, глядя на мельтешащих гостей; когда казалось, что кто-то напал на след, все остальные кидались туда же, некоторые пинали или кусали своих сослуживцев, если те случайно оказывались у них на дороге; в конце концов, полумертвые от усталости, задыхающиеся, они аплодировали тому, кому посчастливилось отыскать кольцо.

Ради такого веселья Мобик не стеснялся в расходах, на его приемах было так много еды и питья, что хватило бы на весь город. «Вот видите, он совсем не скуп», — говорили те, кто хотели защитить его от куда более тяжких обвинений.

Был ли он тщеславен?

То обстоятельство, что все горожане при встрече с ним снимали шляпы и низко кланялись, родило в нем желанно — ну-ка, отгадайте какое? — воздвигнуть себе памятник. «Я этого заслуживаю», — говорил он сам себе. Когда он высказал свое желание губернатору, тот попытался ему объяснить, что обычно памятники ставят тем, кто уже умер, но Кармело, секретарь Мобика, напомнил о некоторых случаях, когда памятники воздвигались живым. Губернатор не стал больше возражать и приказал соорудить памятник. Уже ноги синьора Мобика вышли из блока мрамора, когда сам Мобик попросил прекратить работу. И знаете; почему? Из страха перед сборщиком налогов. До тех пор синьору Мобик у удавалось избегать с ним встречи. «Памятник напомнит ему обо мне», — опасался Мобик. И потому отказался, не могу передать — с каким огорчением, от памятника. Чтобы не переводить зря мрамор, изготовили памятник другому гражданину Бамбы, на этот раз — умершему, но ради любви к истине следует сообщить, что у этого памятника — ноги Мобика.

Пожалуй, вы теперь знаете достаточно о синьоре Мобике, и вам не терпится поскорее добраться до того момента, когда начнутся чудеса. Все в свое время. А пока что посмотрим, что делает в приемной наш Рап.

В приемной синьора Мобика всегда было полно ожидавших его людей. Из-за одной двери время от времени выглядывал секретарь и говорил то тому, то другому: «Прошу вас еще минуточку подождать», — и все улыбались и отвечали: «Ну конечно, ради бога»; могло показаться, что это ожидание доставляет им огромное удовольствие. Какой-то очень худой мужчина лет пятидесяти вдруг поднялся со стула и, подойдя к Рапу, сказал: «Не позабудь меня», а затем возвратился на место и снова сел. У этого человека из-за того, что синьор Мобик никак не желал его принять, чуточку помутился рассудок. Он был убежден, что люди, к которым он подходит с этими словами, никогда в жизни его не забудут: «Они могут кричать, рвать на себе волосы, рыдать, но воспоминание обо мне сохранится навечно». Он пытался остаться в памяти возможно большего числа людей, чтобы хоть как-то оправиться от пережитого унижения, вознаградить себя за то, что ему так и не удалось предстать пред светлыми очами Мобика.

В другом углу уже очень давно дожидался приема человек, на лице у которого было написано смиренное терпение; он говорил, что у него есть один проект, который должен понравиться Мобику. Речь шла о стоячем автомобиле. Согласно этому проекту, легковые машины следовало делать не горизонтальные, а вертикальные — такие, чтобы стоять в них во весь рост, может быть держась за какую-нибудь петлю или ручку, как в трамвае. Цель проекта — избежать того, чтобы вид людей, удобно развалившихся на сиденье автомобиля, вызывал у тех, кто идет пешком и на них смотрит, зависть или еще более низменные чувства.

Вдруг дверь кабинета Мобика распахнулась, и оттуда, весело насвистывая, вышел молодой человек, некий Анкизе. У Анкизе был дядя-лунатик, который уже много лет по ночам с закрытыми глазами и вытянутыми вперед руками в одной ночной рубашке бегал по спинкам кроватей и по карнизам домов — каждую ночь в один и тот же час. Анкизе добился у Мобика ссуды для того, чтобы поставить во дворе скамейки и кресла и показывать все это как акробатический аттракцион.

В приемной сидел также мужчина с ребенком. Этот человек когда-то служил курьером в фирме «Карлит», почти такой же большой, как фирма «Мобик». Его уволили, и с тех пор дома, давая выход своему возмущению, он днем и ночью поносил синьора Карлита, а за обедом даже бил об пол тарелки, разумеется не всегда, но довольно часто.

«Я его раздавлю, как… как…» — кричал он, так никогда и не находя подобающего сравнения. Сынишка попросил у него на рождество необычный подарок: «В первый день рождества ты пнешь в зад синьора Карлита, я хочу на это посмотреть». «Обещаю», — ответил бывший курьер, только что грохнув об пол тарелку. На рождество они стали вдвоем поджидать синьора Карлита на улице. Конечно, шел снег. Когда показался синьор Карлит, они пошли позади него; снегопад был такой густой, что синьор Карлит, несмотря на все свое могущество, иногда казался им всего лишь темным пятном. «Ну давай!» — понукал его сын. «Сейчас, одну минутку». Отец все медлил. В конце концов мальчик, видя, что отец никак не может решиться, стал хныкать. Тогда отец изо всех сил дал впереди идущему пинка. Но ему и на этот раз не повезло — он пнул в зад не синьора Карлита, а кого-то другого.

Неужели действительно было так трудно попасть на прием к синьору Мобику?

Без визитной карточки — невозможно. У всех, кроме Рапа, в руках были визитные карточки. Однако его уже внесли в список, так как он сказал секретарю: «Мне нужно поговорить с синьором Мобиком об одной вещи, которая начинается на букву „н“».

Синьор Мобик понял и согласился его выслушать.

Значит, синьор Мобик был умен?

Вы меня утомили этими вашими вопросами. Некоторые сомневались в талантах синьора Мобика, поскольку было известно, что он очень не любит лекций, докладов, выступлений. Причину этого следовало искать в одном инциденте, приключившемся с ним в зале «Общества докладов и лекций», почетным членом или даже президентом которого он состоял. Оратор, по правде говоря чуточку многословный, заметив, что господин Мобик часто отвлекается и не слушает, прервав свой доклад, в упор спросил его: «Что я сейчас сказал? Повторите!» — Мобик смешался и молча потупился.

* * *

Итак, Рап был принят.

— Говорите, — сказал ему Мобик, не поднимая головы от листка бумаги — он только делал вид, что писал.

— Если вы мне дадите сумму, необходимую на покупку цилиндра, я открою вам, где тут, совсем неподалеку от Бамбы, есть нефть. (Нефть, как вы, наверно, заметили, начинается именно на букву «н».)

Мобик, не поднимая головы, ответил, что разговоры насчет значения нефти сильно преувеличены, что цилиндры нынче довольно дороги и у него самого, например, нет цилиндра. Рап уже испугался, что его мечта о цилиндре так и не осуществится. Они еще немного поговорили, и, когда Рап наконец решился и назвал место, Мобик вскочил, поцеловал Рапа и позвал Кармело. Он дал ему приказ скупить в течение часа все земли на северной окраине города и выдать в награду Рапу денег на приобретение цилиндра.

Так Рап возвратился под вечер домой с цилиндром на голове. Он увидел поселок издали: поскольку день был праздничный, на струях фонтанов плясали целлулоидные шарики, лучи заходящего солнца сверкали и переливались на жести лачуг. Картина была очень красивая, и, без сомнения, кто-то из тех мальчишек, что бегали по улочкам поселка, до самой старости будет вспоминать солнечные блики, радость и спокойствие того предвечернего часа.

Но Рап не растрогался. Столкнувшись с Тото, он поздоровался с ним, но у него не хватило мужества посмотреть другу в глаза, и он сразу же скользнул в свой барак; к сожалению, он совсем позабыл про цилиндр и ударился головой о дверную притолоку, цилиндр слетел и покатился по земле. Тото даже не заметил цилиндра, потому что был занят тем, что смахивал пыль со своих гипсовых статуй, которые были почти все одинаковы и изображали девушку с чуть поднятой ножкой и голубкой в руке.

Тото очень любил эти статуи для украшения садов, особенно одну из них, на которой не было ни малейшей трещинки, ни малейшей царапинки, она вышла абсолютно гладкой и блестящей.

Я не скажу, что он был в нее влюблен, но, несомненно, в голову ему довольно часто приходила такая мысль: «Вот если бы на свете жила такая женщина, как эта, я был бы по-настоящему счастлив». Тото все еще созерцал статую, когда его окликнули.

— Тебя тут спрашивают, — сказал Биб.

Тото увидел двух мужчин в черном, в жестких целлулоидных воротничках.

— Мы курьеры, — сказали они. В руках у них была какая-то бумага.

— Земля эта принадлежит синьору Мобику, нужно немедленно ее освободить. Все должны быть отсюда выселены.

Тото прямо остолбенел. Он попытался изложить им свои доводы, но они торопились и его не слушали.

— Никаких разговоров, — сказали они. — К завтрашнему дню тут не должно остаться ни одного человека. — И ушли.

— Это невозможно, — сказал Элеутерио. — Неужели при помощи одной такой маленькой бумажки нас могут отсюда выселить?

— Нет, это невозможно, — подтвердили остальные.

Никто не стал больше об этом и думать, и все направились к маленькой площади, где по воскресеньям собирались обитатели поселка. Опустился тихий летний вечер, и особенно отчетливы стали все, даже самые малейшие, шумы, какие-то шорохи, которые слышатся и вокруг настоящих каменных жилищ. Дым, поднимавшийся в небо из труб разбросанных тут и там крестьянских домов, придавал долине вид поля битвы, представшего перед взором оглохшего человека.

Глава четвертая

Все разместились на густо заросшем травой склоне; то и дело кто-нибудь вдруг вскакивал: его начинала щекотать попавшая в нос или ухо травинка. Они неспешно беседовали в течение долгих часов, глядя, как над Бамбой непрестанно вспыхивают зеленые зарницы, которые слали в небо бесчисленные троллейбусы.

Когда солнце ушло с лужайки на склоне, воздух словно превратился в воду. Некоторые бездомные, озябнув, побежали на соседний пригорок, потому что верхушку его еще грели солнечные лучи, но сумрак, словно пригнув траву, добрался и туда. Обитатели лачуг глядели на ползущие тени чуть ли не с испугом, тщетно про себя заклиная их: остановитесь! — и отступали перед ними шаг за шагом, стремясь остаться как можно дольше на солнце, будто впервые в жизни заметив, что день сменяется ночью, которая может продлиться вечно. Солнце скрылось, но вскоре вновь показалось за кучей мусора в виде оранжевого прямоугольника площадью десятка в два квадратных метров. Биб, Мим и другие сразу же кинулись туда, с радостными криками купаясь в этих последних лучах заката, облепленные мошкарой; они изо всех сил упирались ногами в освещенную солнцем землю в надежде удержать свет. На этом островке они ощущали уверенность в завтрашнем дне, тогда как их стоящие вокруг товарищи уже погружались в пучину серой тьмы. Но солнце так быстро ускользнуло сквозь щели соседнего забора, что те, кто хотели продолжить преследование, вновь были вынуждены отказаться от своего намерения: солнце теперь можно было догнать только взглядом. Оно искрой блеснуло на каком-то черепке и огромным прыжком, задевая за верхушки деревьев, скрылось за лесом, который сразу погрузился в ночь и стал казаться еще выше.

Остальные между тем не отрывали глаз от неба; оно было пока что совсем светлое, и это создавало у бездомных иллюзию, что вокруг еще день. Но подбирающаяся снизу темнота уже ползла у них по ногам, грозя вскоре поглотить их целиком. В небе же происходила битва облаков: антилопа против быка или коровы; на первый взгляд это был бык, но, когда облако проплывало по чистому просвету неба, взору открылись во всей красе даже не одно, а целых два тугих вымени, которые, лопнув, залили бы светом весь город. У антилопы, стройной и четко очерченной, голова была увенчана маленькими рожками, их окружали небольшие облачка, стремившиеся тоже стать каким-нибудь животным или предметом. Иногда, например, очень легко превратиться в озеро, в лодку или в замок — достаточно слабого дуновения ветерка.

Ну как уследить за происходящим в небе: только поймешь, что напоминает тебе то или другое облако, как оно тут же меняет свою форму. Какие-то шары, похожие на круглый, туго набитый живот, вертелись вокруг собственной оси, потом, дымясь, сливались друг с другом, и в дымке появлялись и исчезали спины, хвосты, ноги. Антилопа плыла навстречу корове, по-видимому даже не подозревая о грозящей ей опасности; когда она приблизилась, уже безногая, почти вплотную к коровьей морде, то зажмурила от страха свой кобальтовый глаз. Корова поджидала ее на темнеющем лугу, и рот ее был распахнут, как пасть кита, — но вместо рыб в эту разверстую бездну влетали кудрявые облачка — небесные барашки.

Бездомные разделились на два лагеря — одни были за антилопу, другие — против; кто-то даже уверял, что если бы антилопа превратилась в огромного удава, то она несомненно проглотила бы корову.

Но пока они спорили, острая мордочка антилопы, которой немного помогал и ветер, насквозь продырявила широкую морду коровы, и та начала рассыпаться на куски. Громкие аплодисменты приветствовали победительницу. В то время как голова антилопы продолжала одна-одинешенька свой бег по небу, туловища недавних врагов все еще сражались — движения их были беспорядочны и замедленны, как во сне. Вскоре от этой колышущейся массы осталась всего лишь узкая полоска, нечто вроде мола, что, отделясь от хаотичного нагромождения облаков, далеко вдавался в зияющую пустоту неба; и как сказал Тото, глядя на этот белоснежный мол, хочется даже броситься с него вниз головой, если бы не страх повиснуть на железных пиках оград, выстроенных вдоль лепящихся друг к другу бесчисленных огородов.

Позднее Тото стал рассказывать своим товарищам о тайнах неба.

— Вот, — сказал он, — небо, а каждый метр неба кишит миллионами солнц, каждое же солнце окружено миллионами звезд. Если бы люди, миллиард людей, взялись подсчитать количество звезд на небе, а потом сложили бы вместе все свои итоги, то мы не получили бы и одной миллиардной части всех звезд, которую содержит одна миллиардная часть неба… Даже если бы в течение миллиарда лет…

— Хватит! — закричал в ужасе Мим.

И Тото, который только начал развивать свою мысль, был вынужден прервать объяснения, чтобы не напугать остальных присутствующих.

— А почему бы нам не поговорить о шелковичных червях? — вдруг предложил Элеутерио.

— О шелковичных червях? — переспросил кто-то из бездомных.

— Ну да, о шелкопряде. Мы провели за беседой столько вечеров, но ни разу еще не говорили о шелковичных червях. Вот состаришься, а о некоторых вещах так и не поговоришь.

— У меня на плече большой фурункул, — влез в разговор молодой Иларио.

У Иларио была мания самоунижения, и, чтобы себя унизить, он говорил всем в лицо такое, на что никто другой бы не решился.

— А я очень рассеян, — сказал Рек. — Приходится записывать на листке все, что хорошо, и все, что плохо, а листок этот я прикрепляю к спинке кровати.

Элио стал рассказывать какой-то старый анекдот, причем, как всегда, смеялся первым. Только открыв рот, он начинал хохотать так, что еще ни разу не досказал до конца ни одного анекдота.

Эузебио вспомнил, как однажды неожиданно решил поехать в родную деревню за тем лишь, чтобы съесть кусок хлеба. Это вызвало недоверчивые возгласы. А вот я ему верю: иногда человек ощущает просто неотложную необходимость положить в рот что-нибудь такое, что ел в детстве, в своем родном краю.

Все замолчали, и эта короткая пауза позволила Фламбу произнести во весь голос новое слово. У него был толковый словарь, он каждый день выучивал новое слово и хвастался им перед друзьями.

— Катаракта, — выговорил он.

Все расхохотались, а Фламб в отчаянии повторил:

— Катаракта.

Тут в него полетели камни, он спрятался за дерево и, время от времени выглядывая, кричал.

— Катаракта!

Бедняга Фламб, никто не понимал его любви к словам. Мысль о том, что его отец, дед и прапрадед произносили, например, слово «карета» точно так же, как он, приводила его в приятное волнение. С иностранными словами было иначе: Фламб всякий раз даже краснел, произнося иностранное слово. При его звуке Фламб чувствовал, как у него земля уходит из-под ног.

Было уже поздно, и все стали просить Тото рассказать какую-нибудь историю.

Жил-был когда-то, — начал Тото, некий Каддео, который ненавидел некоего Рама. Он неотступно думал о нем. В самые счастливые минуты вдруг — ах! — на ум ему приходит Рам. У Каддео был отец, и однажды вечером он умер. Каддео с превеликим удивлением увидел, как душа его отца отделилась от тела, словно это было не тело, а дым. Душа ушла, и Каддео побежал вслед за ней. Она отправилась — куда бы вы думали? — прямехонько в лавку его врага. И мало того — вошла внутрь тела недруга. «Сейчас она оттуда выйдет», — сказал себе Каддео. Ничего подобного. Но Рам продолжал спокойно подсчитывать выручку и ничего не заметил. Более того, он был очень доволен, ибо обдумывал одно дельце, которое принесет убыток Каддео. Тот хотел броситься на него, но мысль, что в этом теле сидит душа отца, остановила его. Проходили дни, месяцы. Рам все богател за счет Каддео. А Каддео нищал и нищал — и в один прекрасный день не смог больше сдерживаться и как следует поколотил Рама палкой. Удары оказались слегка сильнее, чем нужно, и Рам умер. И вот Каддео увидел, как душа Рама подступила совсем близко к нему; Каддео упал на стул, на лбу у него выступил холодный пот. Но душа Рама все приближалась к нему, пока не вошла через ухо — точно так же, как душа его отца вошла в Рама. Он попытался успокоиться, посмотрел на себя в зеркало и увидел, что он — Каддео, как был, так и есть. Кто знает, в какой уголок его тела запряталась душа Рама и зачем ей это понадобилось. Он носил ее в себе, наверное, до самой своей смерти. Каждый из нас может иметь в себе, иногда хотя бы временно, так сказать транзитом, души других людей, и мы движем своей рукой или ногой благодаря какому-то покойнику, которого при жизни терпеть не могли.

Еще одну историйку рассказал Вискардо:

— Жили-были однажды Пик и Пок, лучших друзей на свете не сыскать. Как-то оба долго болели и не виделись, а когда повстречались, то по обычаю рассыпались в любезностях, стараясь превзойти друг друга. «Ты прекрасно выглядишь, Пок», — «Да нет, это у тебя отменное здоровье, а у меня временами побаливают почки». — «Неправда, у тебя глаза живые, как у юноши, а на мне здорового места нет». — «Да я по сравнению с тобой восьмидесятилетний старик». — «А я по сравнению с тобой стою одной ногой в могиле». И тогда Пок сказал: «Держи меня, я теряю сознание». Но Пик уже опустился на землю и умер без единого стона.

Бездомные разошлись по своим лачугам и улеглись спать. На землю спустился ночной холод, от которого все словно сразу стали меньше ростом. Только один Рик по своему обыкновению спрятался, чтобы тихонько подглядывать сквозь щели лачуг за спящими и видеть их сны. Обычно он видел фейерверки или рыб в ботинках, которые плакали. Или же бездомным снилось, что уши у них отделяются от головы и уходят, а потом, возвратясь из долгих странствий, наполняют голову всем, что услышали. Кому снилось, что небо вплоть до горизонта можно скатать в рулон, как шатер бродячего цирка; кто побеждал в войне, командуя войском из людей, страдающих зубной болью, — он бросал войско в атаку в момент, когда боль становилась нестерпимой; другому снилась толпа, шагавшая под звуки труб, под раскаленным докрасна небом в направлении огромного блюда, полного грибов, — люди пожирали нежные желтоватые грибы, хотя и боялись, что они ядовиты и таят в себе смерть. Многим снилось, что они, как собаки, лапами роют землю и находят красивые золотые монеты. «Еще, еще!» — кричали они во сне. И продолжали копать, рыли землю чуть ли не носом, а монеты на глазах превращались в нечто такое, что я просто стесняюсь назвать. Бибу снилось, что ему поручено председательствовать на родительском собрании, на котором были окончательно классифицированы различные типы детской лжи: потом он видел во сне дворец — весь из чистого золота, — где он устраивал огромные приемы, приглашая своих друзей вместо пятичасового чая или коктейля на омывание ног: все ставили ноги в красивые фарфоровые тазики с водой и беседовали о торговых сделках. Когда прием кончался, гости уходили и внизу у парадной лестницы ожидали, когда им подадут машины, которые вызывали одну за другой, громко выкликая фамилии владельцев; но вместо автомобилей появлялись гарцующие, как кони, высокие, все в галунах слуги, гости вскакивали на них верхом, и те, пустившись рысью, доставляли их на плечах домой. Элеутерио же снилось его детство. Его отец был санитаром и выучил сына счету на пульсе больных: сначала отец, чтобы он попривык, давал ему считать удары пульса у легко больных, потом постепенно мальчик научился считать очень быстро, практикуясь на больных с высокой температурой.

Рапу снилось, что он убивает Тото, но так как Рап-то был трус, то убивал он его самым подлым способом: сквозняками. Медленно-медленно он приоткрывал дверь лачуги, когда Тото сидел у распахнутого окна, и устраивал сквозняк; Тото начинал чихать, а потом ложился в постель с бронхитом, плевритом и воспалением легких. В конце концов Тото умирал, и Рап захватывал в свои руки правление поселком бездомных.

Неужели даже и бедняки могут быть до такой степени коварны? Да, конечно. Вообще я вам скажу, что людей следует делить не только на богатых и бедных, но также на добрых и злых. Однако богачи не должны слишком злоупотреблять таким делением.

Единственный, кто не видел снов, — это Тото. Он не мог мечтать и видеть снов потому, что слишком часто подолгу рассматривал сплетение линий на своих ладонях. Или же мучился вопросом: правда ли, что Земля вертится с головокружительной быстротой? Вечерами, в полнолуние, он ложился где-нибудь посреди поля и, напрягая до предела внимание, пытался заметить что-нибудь такое, что помогло бы ему разрешить эту загадку. Тщетно. Но от царившей вокруг тишины голова у него пустела и кружилась как после танцев. Ему казалось, что лежит он не на огромных просторах земли, а на какой-то темной, немного выпуклой поверхности, и его чуть ли не охватывал страх, что он сейчас свалится и полетит в тартарары.

* * *

Но вот наступило утро. И снова пришли одетые в черное курьеры. Тото это начинало беспокоить. Они повторили:

— Или вы сейчас же отсюда уберетесь, или мы вызовем полицию.

Никто из бездомных не шелохнулся. Все сгрудились вокруг Тото, который стоял и думал. И когда прибыла полиция, они решили, что ни за что не сдвинутся с этого места. Казалось, они навеки сжились с этими камнями, с этой травой, и не так легко было за каких-то несколько часов вырвать их из своего сердца. Полицейских было четверо. Они твердили: «Убирайтесь, убирайтесь!» — топали ногами, кричали, но все продолжали стоять неподвижно. Полицейские готовы были заплакать от злости. Их было слишком мало перед трехсотенной толпой бездомных, поэтому они решили сбегать за подкреплением.

И вот через некоторое время на дороге показались двенадцать полицейских.

Тото велел вырыть нечто вроде траншеи и соорудил катапульты, полные мышей. Дети, веселясь, подносили ведра с водой и банановые корки. Элеутерио заготовил камни, предварительно пронумеровав их.

Бездомный номер один по команде Тото возьмет камень номер один, номер второй возьмет камень номер два — и так далее!

Но предпочтение было отдано мышам, и в нужный момент катапульты метнули разъяренных мышей, которые с честью выполнили поставленную перед ними задачу, заставив врага отступить. Некоторые из них на лету производили потомство, и вместе со взрослыми мышами на полицейских посыпалось сверху множество новорожденных мышат. Полицейские сбились в кучу посреди дороги и стали обсуждать, что им делать. Потом от группы отделился один и направился в сторону лачуг, крича:

— Чур, посла не бить!

Тото выслушал парламентера, который передал им приказ убраться до вечера — в противном случае полиция пустит в ход огнестрельное оружие.

— Знаете вы, кто наш командир? Сам капитан Джеро!

Парламентер внимательно вглядывался в лица Тото и его помощников, чтобы увидеть, какое впечатление произвело на них это имя, но никто из бездомных не проявил ни малейшего удивления, и послу ничего не оставалось, как удалиться, повторив, что капитан Джеро дает им срок до вечера. Потом он обернулся и добавил, словно высказывая личное мнение:

— А кидаться мышами все-таки нечестно!

Бездомные тотчас же послали всех детей в поселке за мышами — их надо было запасти как можно больше.

* * *

Между тем до ушей синьора Мобика дошло, что выселение бездомных несколько затягивается. Такое известие вывело его из себя, он боялся, что вокруг этого дела поднимется слишком большой шум и его конкуренты начнут ставить ему палки в колеса. Он вызвал по телефону капитана Джеро.

— Нужно выгнать их как можно скорее! И посоветовал применить ручные гранаты.

— Вполне достаточно будет одного моего присутствия!

Джеро и правда был такой тип, что мог нагнать страху на целый полк. Однако не будем забывать и о мышах. Капитан Джеро, явившись на место, заорал:

— Убирайтесь вон, или мы будем стрелять!

После приказа открыть огонь полицейские сделали несколько выстрелов в воздух. Не успело смолкнуть эхо первого выстрела, как дети обитателей лачуг спрятались за материнские юбки, да и взрослые несколько испугались. Например, Биб бросился со всех ног в сторону, противоположную той, откуда раздались выстрелы, но, заметив, что его бегство видел сын, тотчас же вернулся: ему, мол, показалось, что враг в той стороне, куда он побежал. У Тото душа была добрая и чистая, поэтому он не испытал страха, он расхаживал взад и вперед, ободряя тех, кто пал духом; на спине к пиджаку у него была привешена бумажная рыба, ибо он знал, что, когда люди видят у кого-нибудь сзади бумажную рыбу, они не в силах удержаться от смеха[2].

Раздался еще один залп, такой же громкий, как первый, — он произвел уже меньшее впечатление. А третий почти совсем никого не испугал. Полицейские продолжали палить, чтобы окончательно запугать бездомных, но чем больше они стреляли, тем больше бездомные привыкали к выстрелам; более того, все вновь заняли свои боевые позиции, и вскоре на осаждавших обрушилась туча мышей. Полицейский отряд был рассеян. Некоторые мыши погибли под широкими подошвами удиравших полицейских, остальные искали какой-нибудь камень, трещинку в земле или листик, чтобы спрятаться; много-много часов они просидели, зажав в зубах хвостик, в своих убежищах, не покинув их даже тогда, когда все о мышах и думать уже за были.

Как всегда, опустился вечер. На выстрелы сбежались к поселку многие жители Бамбы, и это еще больше разожгло воинственный пыл капитана Джеро.

— Сейчас я начну штурм! — сказал он.

Но, видя, что вокруг скапливается слишком уж много любопытных, он решил расставить заградительные кордоны, чтобы избежать давки. На это капитан использовал всех своих людей, и в результате, когда он хотел начать атаку, у него не осталось ни одного человека. Пришлось опять посылать за подкреплением. А тем временем Джеро решил собственной рукой метнуть маленькую слезоточивую бомбу, и десятка три бездомных начали лить слезы. Тото, видя, что его товарищи плачут, сказал:

— Придется нам сдаться.

Но плачущие закричали:

— Нет-нет! — и продолжали плакать.

Тогда Тото покачал головой и пошел в свою лачугу, чтобы изготовить из простыни белый флаг. Да, из этого дорогого их сердцу места действительно придется уйти, бездомные уже представляли себе, как они, растянувшись длинной цепочкой, с детьми на руках и с узлами за спиной, побредут отсюда неведомо куда.

В лагерь противника прибыло — еще двадцать полицейских, некоторые из них — конные. Поскольку толпа зевак не уменьшалась, им было приказано усилить кордоны. И Джеро пришлось просить новое подкрепление. К ночи полицейских было уже не менее полусотни; изо рта у них валил пар, как у лошадей после скачки, и на фоне освещенного луной неба взад и вперед мотались султаны на касках, под которыми, как стало известно впоследствии, шевелились, например, такие мысли: «Завтра я свижусь с моим двоюродным братом Антонио». Или же: «Говорят, соль полезна». Капитан решился бросить вторую бомбу. Но она не принесла ожидаемого эффекта, ибо упала среди группки самых робких бездомных, которые и так уже проливали слезы — так сказать, по собственной инициативе.

* * *

Тото в своей комнате, тяжело вздыхая, выкраивал из простыни белый флаг, как вдруг лачуга озарилась ослепительным серебристым светом. Первым делом он подумал о пожаре. Но взгляду его предстало нечто совсем другое: на стене, перед собой, он увидел четко очерченную тень голубя. Тото остолбенел от удивления. Сразу же затем он услышал и мелодичный голос, который произнес:

— С этой минуты в твоей власти будет творить чудеса. Достаточно тебе сказать «трык», и все станет возможным.

«Если есть тень, значит, должен быть и сам голубь», — подумал Тото и со страхом огляделся вокруг. Все предметы в комнате были видны как днем, даже, может, еще отчетливее, но больше нигде ничего. Крылья голубя зашелестели, он расправлял их, чтобы взлететь, потом тень поднялась выше и легла на потолок. Тото почти ощущал, как перышки касаются его лица, обдавая его холодной струей воздуха. Он еле успел перевести взгляд на окно, чтобы увидеть, как там что-то сверкнуло, какой-то блестящий зигзаг, который исчез в небе с музыкальным свистом наподобие того, что издают детские волчки. И все. Как полагается в подобных случаях, Тото вылил себе на голову бутылку холодной воды. Он был весь мокрый, но застыл на месте, не в силах пошевелиться. Потом набрался храбрости и произнес:

— Трык, яичницу из двух яиц!

На столе перед ним появилась яичница на отличной сковороде из огнеупорной глины — яйца, по-видимому, были свежайшие, только сегодня из-под курицы. Тото провел рукой по лицу и, пробормотав: «Значит, это правда?», плюхнулся на стул.

Глава пятая

Синьор Мобик кругами бегал по комнате, в которой каждое утро, едва встав с постели, он проделывал гимнастические упражнения. Он должен был много раз обежать комнату, ибо так прописал ему доктор Ампеллиус, потом пополоскать горло — словом, выполнить все предписания врача, единственного человека, с которым он здоровался, не ожидая, что тот поздоровается с ним первым. Ампеллиус воображал, что хорошо поет, и Мобик, всячески стремившийся его задобрить, просил врача перед ежедневным осмотром что-нибудь спеть. Вы, наверно, уже поняли, что Мобик страшно боялся смерти и потому не составлял завещания. Однажды он принялся было его писать, ибо, хочешь не хочешь, он все равно должен был кому-то оставить свои громадные богатства, но после первых же слов — «Я завещаю» — разревелся, как теленок, и с тех пор о завещании ему больше не осмеливались напоминать.

В то утро Мобик, сидя в порфировой ванне, диктовал Кармело следующее письмо: «В результате терпеливых поисков — бурения пробных скважин — обнаружены залегания нефти у самых стен города. Представляется возможным вести добычу ценного сырья и при этом избежать транспортных и прочих расходов. Я рад сообщить господам акционерам о том, что нефтеносный участок находится в моих руках, согласно контракту, подписанному губернатором. Ура! Мобик».

Кармело трепетал перед хозяином и выполнял свои обязанности с большой тщательностью и усердием. Толстяк, который, сидя голышом, диктует письмо, мог бы вызвать смех — Кармело же восхищался своим шефом, который в клубах пара и облаке талька казался ему еще более великим. Даже длинная, курчавая шерсть, украшавшая грудь синьора Мобика, внушала Кармело глубокое почтение, ибо он видел в ней свидетельство силы; он об этом даже частенько рассуждал дома, быть может потому, что просто никогда не замечал, что его собственная грудь покрыта не менее длинной и курчавой растительностью.

Но я хочу вам рассказать, каким образом Кармело стал секретарем синьора Мобика. Однажды синьор Мобик, совершая прогулку по улицам Бамбы, вдруг почувствовал неотложную необходимость минутку побыть одному. В Бамбе общественных уборных очень мало. Более того, один муниципальный советник, пользовавшийся славой неутомимого поборника морали, внес предложение их и вовсе ликвидировать. Синьор Мобик не знал, как ему быть, и, хотя ничего позорного в этом не было, не решался войти в первый попавшийся дом и попросить о необходимом гостеприимстве. У этого богача, обладающего столькими миллионами, не хватало смелости спросить: «Не разрешите ли вы мне зайти по малой нужде?» Он переживал адские муки, когда вдруг вспомнил, что как раз на этой улице, в доме номер сорок пять, живет один старый служащий фирмы «Мобик». Быстрыми мелкими шажками достиг он двери квартиры своего подчиненного и позвонил; дверь ему открыл сам Кармело, который вместе со своей семьей чуть не упал в обморок.

— Вы будете моим секретарем! — крикнул Мобик, пронесшись мимо Кармело как ветер и сразу же исчезнув за узкой дверкой, маленькие размеры которой подсказали ему, куда она ведет. Кармело, его жена и дети остолбенели от удивления. Минуту спустя Мобик уже покидал их жилище.

— Я хотел посетить вашу квартиру — в ней царит чистота и порядок, — сказал он Кармело, который, так же как и все члены его семьи, еще никак не мог прийти в себя и сдвинуться с места. — Поэтому вы заслуживаете чести стать моим секретарем.

С этими словами Мобик ушел. Выходит, Мобик был человек, который держит слово? Но вряд ли кто-нибудь мог бы не сдержать своего обещания, прочтя такой испуг в глазах Кармело, а главное — данного с порога той самой маленькой дверки.

Но мы остановились на том, что синьор Мобик, отпустив Кармело, бегал в одних кальсонах по комнате. Внезапно он увидел нечто такое, что дало ему полное право остановиться и целую минуту простоять с отвисшей от изумления челюстью. За стеклом балкона появился человек и, сказав «ку-ку», улетел прочь. Я говорю «улетел», потому что комната находилась на пятом этаже. Человек летел без крыльев: он скользил по воздуху подобно конькобежцу, размахивая руками, как дирижер. Мобик протер Обеими руками глаза и выбежал на балкон. Его взгляду открылся обычный вид на Бамбу с ее фабричными трубами и дворцами, однако небо кишмя кишело человеческими фигурками — они весело летали взад-вперед, гонялись друг за дружкой, поднимались в самое поднебесье, а потом бросались оттуда вниз головой, или отдыхали на трубах или на телеграфных проводах. Мобик закричал не своим голосом:

— Этого не может быть!

Однако даже после этого возгласа люди продолжали летать. Более того, небо вдруг стало красным в голубой горошек.

Дорогие читатели, я чувствую, что слишком поторопился, излагая все эти события. Действительно, мне страшно хотелось поскорее дойти до описания ужаса, охватившего синьора Мобика при виде летающих людей и неба в голубой горошек — дело рук нашего Тото, как вы, наверно, уже поняли сами. Теперь я считаю необходимым сделать шаг назад и возвратиться к истоку чудес. Итак, Тото, увидев перед собой яичницу из двух яиц, не стал ее есть — но не из недоверия, — а сразу же побежал за Элеутерио, Бибом и Рапом. Однако он не мог немедленно рассказать им о случившемся: слова застряли у него в горле, и он лишь показывал им на яичницу. Трое его друзей, хотя и относились к яичнице с должным уважением, все же никак не могли взять в толк, почему Тото указывает на нее с таким видом, почему у него так блестят глаза, почему он скачет, как жеребенок, и даже катается по земле от радости. Наконец Тото вновь обрел дар речи и в течение трех секунд выпалил почти целую тысячу слов, что, в сущности, было равносильно молчанию, так как его друзья все равно ничего не поняли. И, видя тщету своих попыток что-нибудь им объяснить, Тото вновь прибегнул к помощи яичницы. Он крикнул:

— Трык, яичницу из двух яиц!

И еще одна яичница из двух яиц появилась рядом с уже стоящей на столе. Этого оказалось достаточно, чтобы с головы у Рапа слетел цилиндр, Биб побледнел, а Элеутерио перестал раскачиваться как маятник. Первым опомнился от удивления Рап и пробормотал, что хорошо бы иметь еще одно доказательство.

— Трык, яичницу из двух яиц! — вновь крикнул Тото.

На столе появилась третья сковородочка с яичницей.

— Я хочу золотые часы! — закричал Биб. Элеутерио сказал:

— И я тоже.

От волнения даже лица у них стали совсем другими. Только Рап стоял молча и чистил рукавом свой упавший на землю цилиндр. Потом он сразу же ушел под тем предлогом, что у него разболелась голова. Это была явная ложь, потому что у бедняков никогда не болит голова. Двое других остались слушать рассказ Тото о голубе, причем Тото, изображая голубя, даже выпрыгнул из окна на улицу. Все вместе они строили разные планы, пока наконец Тото не отослал их, сказав, что хочет спать.

* * *

Капитан Джеро принял новое решение: выселить бездомных из их хибарок при помощи брандспойтов. Вместо огня — использовать воду. Достаточно было нажать кнопку — и выстроенные в ряд на лужайке помпы начали со страшной силой извергать водяные струи. Луна спряталась за крышу какого-то дома, и, поскольку никогда не знаешь, что там вокруг тебя в темноте (вам я могу сказать по секрету: все то же, что и при свете, только чуточку большего размера), Джеро счел разумным отложить атаку до рассвета. Бездомные, воспользовавшись передышкой, улеглись спать. Биб оставил в дозоре только одного Мека — того так и подмывало закричать: «Идут, идут!», чтобы посмотреть, как от его крика мгновенно придет в движение весь лагерь. Биб и Элеутерио и во сне не переставали думать о том, что бы им такое попросить у своего могущественного друга. Прежде чем лечь, они приготовили целый список просьб, в начале которого стояло: «Красивый дворец со слугами».

Тото не спал. Он прошелся по улочкам поселка, беспрестанно повторяя: «Спокойствие, спокойствие». Вы должны согласиться, что сохранять спокойствие было не так-то легко. Или же он должен был сотворить чудо: оставаться спокойным. Но до этого он просто не додумался, да и вообще не мог решить, как использовать свое могущество. Только его осеняла какая-нибудь удачная мысль, как сразу же возникал другой проект, а его вытеснял третий. В голове у Тото был такой же ералаш, как у синьора Мобика, когда тот увидел падающую звезду. Тото спохватился и понял, что бродит среди гипсовых статуй, выстроенных под навесом на самом краю поселка — там, где уже начинались поля. Они стояли в строгом порядке: множество юных девушек с чуть приподнятой ножкой и голубкой в руке, десятка два дискоболов — копий с той знаменитой статуи, которую вы, наверно, видели в какой-нибудь книге, — а также умирающие гладиаторы. И здесь ему пришла в голову сумасшедшая мысль. Он сказал: «Трык!» — и все статуи пришли в движение, начали оживать, некоторые даже оглядывались вокруг, голубки взмыли у девушек с ладоней в небо, к луне, гладиаторы пробовали свои мускулы, а диск, пущенный одним из метателей, разбил стекло лавочки в одном из переулков Бамбы. Сразу послышались какие-то слова: достаточно было статуям увидеть друг друга, как тотчас же родились и любовь, и ненависть.

— Как раньше! — крикнул испуганный Тото.

И в одно мгновение все вернулось на прежнее место, стало как раньше. Почему даже нечто самое прекрасное иногда может нас испугать — право, не берусь объяснить. Тото немножко успокоился — на это ему понадобилось не меньше четверти часа. Взгляд его остановился на статуе юной девушки. Эта статуя была красивее всех, и не из гипса, а из мрамора. Тото набрался смелости, пригладил ладонью волосы, отряхнул пиджак и… да-да, вы угадали: «Трык» — и статуя превратилась в самую что ни на есть настоящую живую девушку; голубка улетела, а девица принялась танцевать вокруг Тото, приговаривая: «Ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля». Потом преспокойно уселась на траве. Тото был очарован, и недаром: я думаю, не многие девушки могли бы с ней сравниться. Она была чуть бледна, но в остальном само совершенство. Тото захотелось упасть перед ней на колени, как-то выразить свое восхищение, и он сорвал с соседней живой изгороди дикие розы и стал бегать вокруг сидящей девушки, осыпая ее лепестками цветов. Говоря по правде, девушку это не слишком растрогало, она даже несколько раздраженно отмахнулась, словно желая сказать «хватит». Тогда Тото пригласил ее:

— Прошу вас, пойдемте в мою лачугу.

А поскольку она, как это принято у статуй, была босиком, то Тото превратил камушки на тропинке в поразительно красивые розовые розы. Но девушка принялась визжать и скакать, как кузнечик, потому что Тото позабыл уточнить свой приказ: розы должны быть без шипов! Тото посадил девушку себе на плечи и доставил в лачугу. А так как она зевала, то он сказал, что охотно уступает ей свой тюфяк. Прежде чем выйти, Тото удостоверился, что на стенах нет сороконожек, паучков или комаров, от которых в это время года нет спасения; он оставил только одного некусачего комарика: его жужжание было чрезвычайно нежно и навевало сон. Когда Тото вышел на улицу, чтобы дать гостье спокойно отдохнуть, он наконец-то почувствовал себя счастливым. Теперь весь мир в его руках. С той минуты, как у него на глазах ожило это мраморное создание, ему хотелось непрерывно испытывать свое могущество.

— Я счастлив! — закричал он. — Трык! Пусть пляшет весь мир!

И земной шар сильно вздрогнул от этой фразы, которую, не подумав, произнес Тото. Это продолжалось всего одно мгновение, ибо Тото сразу же дал отбой, но и того было достаточно, чтобы едва не началось землетрясение. Толчок заставил всех проснуться, но все сразу же опять заснули, подумав, что, видно, мимо дома проехал грузовик.

«Надо выбирать выражения, особенно, когда у тебя хорошее настроение», — подумал Тото. Он также твердо решил, что будет пользоваться своим чудесным даром только в добрых целях.

— Пусть завтра фасады всех домов в поселке будут свежевыкрашены!

Но одно влечет за собой другое, и он сам того не заметил, как у него после обычного «трык!» выскочило:

— Хочу, чтобы все стали добрыми!

Лучше бы он никогда этого не произносил: все вскочили с постели, высыпали в ночных рубашках на улицу — каждый хотел подать милостыню другому. В результате все переругались, а некоторые подрались. Тото уложил всех спать, а сам, задрав голову вверх, погрузился в созерцание ночного неба. Он досмотрелся до того, что ему захотелось знать, что же происходит на звездах. Трык! — он как ракета понесся сквозь космос и на полдороге уголком глаза успел заметить другого Тото, который летел в сторону Земли. На планетах он нашел все, что было на Земле, будто он и не двигался с места. Вот Бамба, вот лачуги бездомных, вот он сам, Тото. Даже не стоило возвращаться назад. И если бы я не боялся окончательно замутить головы моим читателям, то сказал бы, что Тото остался там, наверху, а здесь внизу, был другой Того — тот, которого он встретил на полдороге.

Но вот наступило утро. Просто трудно поверить: ведь стоило Тото захотеть, и утро бы не наступило.

Глава шестая

Едва успела богиня утренней зари Аврора разогнать своими розовыми перстами ночную мглу, как лагерь пришел в движение. Жители поселка бездомных сгорали от нетерпения узнать, что за возня происходит в сотне метров от них, то есть на дороге: полицейские хлопотали там вокруг пушки, не слишком большой, но все же пушки, а капитан Джеро, твердо решивший добиться победы не позже нынешнего утра, прежде чем любопытствующие обыватели Бамбы вновь начнут над ним насмехаться, вырядился в новую форму. Мобик прислал ему чек на десять тысяч лир, чтобы он поторопился (чеки — это такие маленькие прямоугольные кусочки бумаги, на которых написана какая-нибудь цифра — любая денежная сумма, какую вы только захотите. Мобик хорошо знал людей и понимал, что чек на десять тысяч производит куда более сильный эффект, чем десять тысяч лир наличными, ибо тот, кому выдан чек, всегда надеется при оплате его получить хоть немножко больше, чем на нем проставлено).

Джеро решил предпринять последнюю попытку и послал к лачугам двух парламентеров, поручив им объявить, что он предоставляет бездомным несколько минут на то, чтобы они убрались.

— Мы не можем сейчас отсюда уйти, потому что многие наши еще спят и проснутся не раньше чем через полчаса, — ответил им Биб, давясь от смеха и немного важничая, ибо исполнял обязанности Тото, пока тот не встал. Подумайте сами, разве могли они сдаться после всех чудес с яичницей?!

— Лучше уйдем отсюда, — советовали те, что постарше.

— Вот еще! Только этого не хватало, — возражали Биб и Элеутерио и смеялись весьма оскорбительно для парламентеров, которые вернулись не солоно хлебавши и доложили капитану Джеро:

— Они смеются.

Проснувшийся в это время Тото отправился, как положено, совершать обход по лачугам и обнаружил нечто в высшей степени неприятное: Рапа, который писал записку. Кому? Синьору Мобику. Он предупреждал, чтобы тот был осторожен, ибо Тото может творить чудеса. Тото сразу заподозрил неладное.

— Трык! Я хочу понять.

И понял, что в нападении на их родную лощинку виноваты Рап и Мобик — они всему причиной. Так как быть добрым еще не значит оставлять безнаказанными виновных, он строгим голосом крикнул Рапу:

— Пусть отныне все, к чему бы ты ни притронулся, превращается в цилиндры!

Рап растерянно поглядел на него, не зная, верить или нет. Потом с опаской протянул руку к стакану на столе. Он переводил взгляды с Тото на стакан и со стакана на Тото. Когда пальцы его коснулись стакана, стакан превратился в цилиндр. Рап отпрыгнул от стола и схватился дрожащими руками за стену, из которой тотчас вышли два цилиндра. Рап издал вопль и выбежал на улицу. Однако прикосновениями не только рук, но и ног он все на своем пути превращал в цилиндры. Дико вопя, он исчез в полях, а вслед ему, подобно пыли, катилось облако новехоньких цилиндров.

На его крики сбежались бездомные и при виде этого бесчисленного множества цилиндров стали высказывать самые забавные предположения. В конце концов все весьма охотно украсили ими свои головы. И с цилиндрами на головах приготовились дать отпор капитану Джеро. Но шум воды заставил их поскорей отправиться на поиски Тото: капитан Джеро привел в действие свои водометы. Джеро был уверен, что сейчас увидит, как испуганный противник задаст деру из своих лачуг, но прошло уже несколько минут после этого яростного обстрела, а бездомные все еще не подавали ни малейших признаков бегства.

Дело в том, что наши друзья преспокойно качались посреди водной глади на отличных плотах; из прозрачной голубой воды то и дело высовывали свои круглые ротики ничуть не испуганные рыбы. С дороги этого никак нельзя было увидеть, иначе зрелище совершенно ошарашило бы Джеро и его солдат — так же, как оно ошарашило самих обитателей лачуг, конечно за исключением Элеутерио и Биба. Тото решил держать свой могущественный дар в тайне, но Биб рассказал о нем на ушко Гаэтано, тот — Фламбу, и дело кончилось тем, что секрет через несколько минут стал известен всем. Бездомные изумленно уставились на Тото — они так таращили и пялили на него глаза, что скоро, кроме этих широко раскрытых глаз, вообще ничего не стало видно вокруг.

Наконец Тото, под десятками устремленных на него взглядов, не смог больше сдерживаться и крикнул, что да, это правда, он вполне серьезно может творить чудеса. И — «трык!» — по его велению на них дождем посыпались с неба бутерброды. Тото позабыл уточнить, чтобы бутерброды были разные, на всякий вкус, и потому сперва дождь был встречен радостным кличем, но потом послышалось и недовольное ворчание — некоторые не очень любили ветчину, а все бутерброды были именно с ветчиной. Не прошло и нескольких минут, как жители поселка начали выкрикивать свои пожелания, а капитан Джеро, услышав галдеж, счел было, что это успешный результат осуществленной им боевой операции. Однако он никак не мог понять, почему же никто не удирает из затопленного поселка. Наконец над крышей одной из хижин поднялась длинная палка, на конце которой развевался кусок белой материи.

Вне себя от гордости, Джеро обратился к солдатам:

— Вот видите — белый флаг!

Когда он вновь повернулся лицом к поселку, флаг по приказу Тото стал желтым. Джеро протер глаза — флаг снова был белым. Тогда он скомандовал солдатам: «Вперед!», но в это самое мгновение флаг изменил цвет и сделался зеленым. Джеро страшно расстроился, от досады у него потускнели краги и козырек фуражки.

Между тем бездомные обступили Тото и наперебой требовали, чтобы он немедленно выполнил их желания. Он умолял их успокоиться, никогда еще ему не приходилось так надрываться, чтобы призвать их к порядку. Первым он уважил Артенио, уже лет тридцать как совершенно лысого, — он помог ему обрести роскошную черную кудрявую шевелюру с тонкой седой прядью посредине, что выглядело крайне изысканно. Радость Артенио была так велика, что он отважно вызвался один встретить грудью врага: сердце его переполнили самые благородные чувства. Ньеро же удовлетворился тем, что подрос на пять сантиметров, но, так как он был на редкость маленького роста, никто не понимал, почему бы ему не попросить прибавить себе сразу десять. Быть может, потому, что он всегда мечтал подрасти хотя бы на пять сантиметров. Рек уже целую неделю мучился от прострела: один взмах ресниц Тото — и боль прошла, но Рек стал раскаиваться, что выразил такое пустяковое желание, и кричал, что хочет обратно свой прострел, а взамен просит новый костюм. Нашлись и такие, кто открыто заявили — хочу миллион; тогда другие стали требовать два, а еще кто-то — три и так далее. Дело кончилось тем, что они перессорились, так как никто не желал быть менее богатым, чем другой, — каждый желал вроде бы не так уж много, но чтобы больше, чем у других. Риб получил все золотые зубы плюс служанку Астианатту — красивую, преданную, здоровую и со скромными требованиями, которая тут же словно выросла из-под земли. Это была женщина лет двадцати пяти, полная и краснощекая; он тут же приказал ей натереть до блеска полы в его хижине — став хозяином, он с ходу не мог придумать ничего лучшего, чем натирка пола, однако таковой в его хижине отсутствовал, вместо пола была голая земля. Стен также захотел иметь служанку, и его желание незамедлительно исполнилось. Женщина спросила Стена:

— А у вас в семье все здоровы?

И так как у Стена не было на руках соответствующих медицинских справок, она вновь исчезла, вызвав возмущенные замечания в свой адрес, ибо только хозяева имеют право требовать гарантии относительно здоровья прислуги. Некоторые, отойдя на минутку в сторону подумать, потом опрометью бросались к Тото выразить свое желание, но на ходу передумывали и возвращались обратно, прятались за живой изгородью или за бараком и вновь погружались в размышления. Цилиндры, вероятно, навели некоторых на мысль о шубе, и дело кончилось тем, что вскоре многие уже разгуливали в цилиндре, шубе и с тростью. Саверио попросил сделать так, будто внутри у него — радиоприемник: сначала послышался треск, свист, потом из груди потоком хлынула музыка, какой-то марш. Саверио завопил от радости, вприпрыжку пустился по лугу, высокие травы сомкнулись за ним, и он скрылся из виду. Но в ушах бездомных еще долго звучали рвавшиеся из него ликующие марши. Некий Каст высказал просьбу, чтобы оживало все, что он видит на стенах и листве деревьев. Так, все пятна на стене превратились в человеческие лица, в острова, в диких животных или в диких животных с человеческими лицами, а промежутки между листьями и сама листва приняли очертания человеческих фигур, которые при малейшем дуновении ветерка, казалось оживают. Но потом пришлось ему отказаться от своего желания, ибо он клялся, что на одном заборе пятно плесени превратилось в пасть, из которой извергается множество змей, ужей, угрей и прочей нечисти.

Дети разделились на две группы: одни хотели стать большими, другие требовали сладостей. Мим так упрашивал, что Тото пришлось уступить, и родители вдруг увидели рядом с собой вместо четырехлетнего мальчика какого-то длинного худого дядю с красным, как у пьяницы, носом; тогда Тото поспешил превратить его обратно в ребенка, гоняющегося за бабочками. Что касается сластей, Тото не стал особенно разбираться — всю живую изгородь он превратил в сахар и миндальное печенье, и дети, словно козы, с жадностью набросились на сладкие заросли, а фонтаны нефти — в фонтаны газированной воды с розовым сиропом. Детям хотелось, чтобы весь окружающий мир стал съедобным, но в полях золотистого марципана, орошаемых ручейками анисового ликера, таких красивых на вид, они могли бы погибнуть, как в зыбучих песках, а свалившись в расщелину высокой горы от основания до вершины целиком из косхалвы, кто-нибудь мог переломать себе ребра или ноги.

Черебоамо шепнул на ухо Тото, что желал бы смерти Стока; Сток попросил его о том же в отношении Черебоамо. Дело в том, что Черебоамо и Сток были врагами, они, словно им нечего было больше делать, ссорились каждый день, доказывая один другому, что он сильней. Тото посоветовал им на глазах у всех помериться силой, и тогда наконец разрешился бы их старый спор. Но не тут-то было. Оба отказались наотрез, а потом все видели, как они ушли под ручку, всячески понося Тото.

— Ну, на сегодня хватит чудес, — объявил Тото.

И под занавес сыграл шутку с Бибом, которая всех очень насмешила: «трык!» — дерево протянуло ветку и сбило цилиндр с головы Биба.

Если мы хотим, чтобы рассказ о событиях тех дней был объективным, нельзя умолчать о том, что в поселке бездомных имелось двое больных, которые были прикованы к постели. И поскольку Тото разрешил своим товарищам на первый раз выразить только по одному желанию, родственники больных, по правде говоря, совсем забыли о них, и больные так и остались лежачими.

Удовлетворив желания бездомных, Тото подумал: теперь надо бы сделать что-нибудь необычайное. Но от этой мысли его отвлек страшный треск. Перед ним одна за другой взлетали в воздух лачуги поселка. Капитан Джеро открыл артиллерийский огонь. Осколок снаряда навылет пробил ладонь Элеутерио, но тут же из отверстия в ладони потоком хлынули елочные звезды и гирлянды, а затем рана на глазах затянулась. Вдруг Тото услышал, как капитан Джеро вновь командует: «Огонь!», и вовремя успел крикнуть: «Вода!» — «Огонь!» — «Вода!» — «Огонь!» — «Вода!». Пушка перестала стрелять, так как вся-вся намокла, из жерла у нее текла тонкая струйка.

Наступило несколько минут передышки, во время которой Джеро успел обтереть досуха пушку, а Тото — задать себе вопрос: с чего это вдруг жители Бамбы так на них ополчились. Ему стало любопытно, что же станется с Мобиком и с Бамбой через пять лет. «Трык!» — и готово. Бамба на вид не слишком изменилась, Мобик же несколько месяцев как умер. Джеро сидел в кресле и громко жаловался на боли в суставах, лощина, где стоял поселок бездомных, исчезла, и на ее месте поднялись высокие дома, население значительно обновилось за счет непрерывного притока из провинции, но люди, если смотреть сверху, производили прежнее впечатление — всё так же суетились, куда-то спешили. И если бы посреди этой толкотни, так похожей на теперешнюю, крикнуть: «Мобик!» — никто даже и не оглянулся бы. От этой картины, представившейся его внутреннему взору, Тото отвлекли его друзья. Они уговаривали его:

— Давай заключим мир. Поторопимся, потому что нам хочется пойти в город и прогуляться там по улицам в наших шубах.

Тото не додумался, что он может одним словом положить конец войне. Вместо того он продолжал каждый раз придумывать что-нибудь новое, чтобы сдержать наступление Джеро. А капитан Джеро обнажил саблю, обернулся к солдатам и пропел:

— В атаку!

Может быть, вы недостаточно внимательно прочитали. Я написал именно «пропел». И пропел довольно красивым голосом на мотив арии из одной знаменитой оперы: в ата-аа-аа-ата-ааа-ааа-куу! Солдаты удивленно на него воззрились, но он, очевидно не замечая, что поет, сделал шаг вперед. Солдаты не тронулись с места.

— Я сказал — в атаку!

Он пропел эту фразу, на что у него ушло не менее двух минут, с модуляциями, обертонами, то басом, то фальцетом и закончил на высокой ноте, которую тянул нескончаемо долго (надо признать, что на этот раз выдумка Тото была действительно удачной). Адъютант Джеро счел своим долгом объяснить начальнику, как обстоит дело. Он вышел из рядов и начал:

— Господин капитан…

Невероятно — он тоже запел, а вы понимаете, что, когда человек поет, ему трудно отдавать или получать приказания. Полицейские и солдаты, желая что-то сказать, вступали один за другим и превращались в хористов, а поле боя стало, таким образом, оперной сценой.

Время шло, и губернатор, приятель Мобика, прибыл на место собственной персоной; когда он увидел, что Джеро и солдаты стоят и поют, ярости его не было предела. Он хотел тут же, при всем народе, разжаловать Джеро, который замер, не решаясь больше открыть рот, но вдруг произошло буквально следующее: один из пожарных рукавов, шурша словно змея, подполз сзади к губернатору, обрушил на него мощную струю воды, а потом обессиленно опустился на землю. Никто не в силах был объяснить, как это случилось. Губернатор взбеленился; он вскочил на коня и принял на себя руководство боевыми операциями. Но не успел он еще как следует усесться в седло, как над бараками и хижинами с чириканьем поднялись в воздух обитатели поселка бездомных и вскоре заполнили все небо Бамбы. Весьма нескоро придя в себя от изумления, губернатор скомандовал открыть огонь, но ни одного из них не удалось подстрелить. Пули, пролетая совсем близко от цели, разрывались в воздухе, превращались в змейки белого дыма, каскады серебристого света, золотые звезды и плавно опускались вниз, в реку; вместо «бум!» они издавали нечто похожее на «аах!». Именно в эту минуту синьор Мобик увидел в окне летающих людей и разноцветное небо, о чем я не утерпел уже доложить нам в предыдущей главе.

Глава седьмая

По приказу Тото бездомные спикировали, как соколы, в свой поселок. Губернатор, Джеро, солдаты и полицейские успокоились. Наверно, это был только сон. Небо также вновь приняло свой обычный голубой цвет. Разноцветное небо сильно потрясло жителей Бамбы, однако порешили на том, что это был обман зрения. Мобик был в числе тех, что отстаивали именно такую версию, но тем не менее взял такси и лично отправился посмотреть, что же все-таки произошло на нефтеносном участке. Прибыв на место, он стал расплачиваться: счетчик показывал миллион.

— Это какая-то ошибка! — завопил Мобик.

Шофер не желал ничего слушать: раз на счетчике миллион — стало быть, плати миллион. Кто знает, чем бы это кончилось: таксист уже снял куртку, чтобы как следует отдубасить синьора Мобика, но какой-то прохожий сказал ему:

— Так это же синьор Мобик!

Таксист не осмелился настаивать и удовлетворился десятью лирами, которые швырнул ему синьор Мобик. В этот момент губернатор скомандовал атаку на лачуги. Во главе солдат шел Джеро, горящий желанием вновь выслужиться перед губернатором. Мобик, расплатившись с таксистом, поспешил подойти поближе к солдатам, чтобы не пропустить интересное зрелище. Но, увы, был очень раздосадован: солдаты, в том числе и Джеро, застыли на одной ноге (другая была высоко поднята) и не двигались ни назад, ни вперед.

— Вперед, вперед! — кричал губернатор, а Джеро смотрел на него умоляющими глазами, словно говоря: «Не могу, никак не получается…»

Чем же было объяснить этот своего рода паралич? После срочного военного совета (без пения!) Мобик и офицеры пришли к выводу, что у них сделалось нечто вроде судороги в результате отравления недоброкачественной пищей. В такой позе солдаты стояли несколько часов, муравьи уже успели подняться по голенищам сапог и заползти им в штаны. Вообразите, что должен был испытывать Джеро, который в довершение ко всему умирал от голода. Когда же привезли обед, вояк пришлось кормить как малых детей. Наконец судороги прошли, и солдатам удалось распрямить ноги, но тем временем уже совсем стемнело. Им бы лечь поспать, но со стороны поселка прилетел рваный ботинок и угодил прямо в лоб капитану Джеро. Этот опорок не относился к числу чудес Тото — его бросил все тот же неугомонный Биб, желавший продемонстрировать сыну, на что он способен. Результатом было то, что осаждавшие еще пуще разъярились (опорок может разъярить больше, чем выстрел, это как сильный щипок — вы, наверно, замечали, что щипок заставит кого хочешь, даже самого выдержанного человека, обернуться с искаженным от злости лицом; неожиданный щипок может спровоцировать убийство). Джеро бросил в атаку кавалерию. Но кони вдруг куда-то исчезли, и с десяток всадников осталось висеть в воздухе — так сказать, верхом, но без лошади. Тут Мобик не выдержал и приказал отвезти его в город.

В своем кабинете, окруженный привычными лицами, на которых застыла мина почтения и страха, он попытался спокойно во всем разобраться и был вполне в состоянии это сделать, ибо видел, что многие, вернее, даже все, находящиеся тут предметы оставались такими, какими им и положено быть.

— Это что такое? — спросил он Кармело, показывая на чернильницу.

— Чернильница, — почтительно ответил секретарь.

— А это? — вновь спросил Мобик.

— Нож для разрезания бумаги.

Мобик битый час задавал подобные вопросы, в результате чего к нему вернулось самообладание. Потом позвал Аннибале — состоящего у него на службе наемного убийцу — и что-то долго шептал ему на ухо.

* * *

Вы должны согласиться, что наш Тото довольствовался весьма скромными чудесами; человек с более бурным темпераментом заставил бы осаждающих терять пальцы, а мог бы — скажем без обиняков — и вообще их умертвить. Но Тото, прежде чем решиться даже на такие невинные шутки, о которых вы знаете, каждый раз долго колебался, воспринимая их как неуважение к людям. Однако он бдительно следил за Мобиком. Подумайте только, стоило Тото захотеть, и Мобик появился бы перед ним, пролетев по воздуху, в виде стола или же превратился бы в улитку — точно такую же, как те, что в нескольких шагах от Тото покачивались на листе тыквы. Но я вам уже объяснял, что Тото не слишком много раздумывал, как ему употребить свою безграничную власть. Пожалуй, больше времени у него уходила на то, чтобы удивляться обретенному могуществу, чем на то, чтобы им воспользоваться. Например, Амина могла бы добиться от него любого чуда, но она не просила ничего, кроме глазированных каштанов — их она уничтожала десятками и вечно сидела с набитым ртом. Тото доставлял каштаны при помощи своего «трык!» из лучших кондитерских Бамбы: это лакомство непрерывно исчезало с подносов на глазах изумленных хозяев, которые не знали, чем объяснить столь загадочное явление. Тото взирал на Амину с благоговейным обожанием, и если встречался с ней взглядом, то, чтобы побороть смущение, поспешно произносил: «Глазированные каштаны!» — каковые немедленно влетали в его хибарку через окно, сквозь щели в стенах, сыпались с потолка. Амина находила это вполне естественным.

Воспользовавшись бездеятельностью противника, Тото отправился в полном одиночестве полюбоваться на поля, простиравшиеся к югу от лачуг. Тихий и безмятежно спокойный пейзаж всегда приводил его в восхищение. «Я теперь могу сделать его еще красивее», — думал Тото с гордостью.

Но было ли это возможно? Вечерние тени одели в бархат коричневые пашни, и более нежную дымку, чем эта, без сомнения, нельзя и придумать. Глядя на поля, так хотелось растянуться на них до самого горизонта и навсегда остаться лежать на просторе. Некоторые облака принимали облик вздыбленных коней, а затем таяли в ту самую минуту, когда, казалось, уже готовы были пуститься вскачь по фиолетовому небосклону. Хорошенькая лошадка с узкой мордой вытянула шею, пытаясь достать до моря, но от этого усилия шея переломилась и распалась на множество веточек-отростков. Тото не мог оторвать завороженного взгляда от неба, где растворялись эти призрачные образы, и вдруг ему вспомнилась тетушка Лолотта: «Ах, если бы мне только удалось повидаться с тетушкой Лолоттой хоть на одну минутку, какую это придало бы мне силу!» Он закрыл глаза, пытаясь воскресить в памяти образ доброй женщины. И на фоне пейзажа, вдали, между кроной одного дерева и телеграфным столбом появилась тетушка Лолотта. Она занимала большую часть неба. Это продолжалось всего мгновение; она стремглав кинулась к Тото, и, когда приблизилась к нему, он убедился, что перед ним действительно тетушка Лолотта, причем точь-в-точь такая, как двадцать лет назад… Она улыбнулась ему и молниеносно возвратилась на прежнее место, оставив за собой в небе длинный разноцветный след, а потом отодвинула какую-то тучку, позади которой оказалось отверстие, и из этой дыры в небе хлынули потоки молочного дождя, вскоре затопившего все окрестные поля. Среди этого потопа виднелись лишь торчащие там и сям из белого океана верхушки тополей. Тото нашел пристанище на маленькой лодочке, в то время как у него над головой стремительно пересекали небо десятки красных заходящих солнц. И на всем этим разносился голос тетушки Лолотты, которая просила его не быть таким рассеянным, ибо это может очень повредить ему в жизни.

Если бы в эту минуту его кто-нибудь окликнул, он бы не услышал. А его действительно звали, так как в поселке произошло новое событие. Но Тото сидел неподвижно, скрытый от чужих глаз густым кустарником. Ведь, даже не прибегнув к своему обычному «трык!», ему удалось увидеть тетушку Лолотту, растаявшую потом в той перламутровой полосе, что отделяет небо от земли, и стать свидетелем других столь же непостижимых вещей!

В конце концов Биб и Элеутерио его нашли и притащили в поселок, а точнее — в его хибарку, где находилась Амина, которую сторожил Фламб. Руки у нее были все в золотых браслетах. Откуда они взялись? Дело в том, что Амину подкупил Аннибале, агент Мобика, — он передал девушке снотворное, чтобы она подмешала его в воду, которую пьют жители поселка. И теперь все бездомные спали крепким сном — за исключением Биба, Элеутерио и Фламба, избежавших опасности благодаря тому, что через несколько дней им предстояло праздновать день рождения Биба, и они в ожидании торжественной даты дали зарок не пить воды. Было бы слишком долго объяснять, каким образом Мобику удалось узнать о появлении в поселке бездомных этого странного создания — Амины, но надо признать, расчет его был верен, ибо у Амины была предельно развита способность предавать друзей. Теперь она стояла перед Тото и не мигая смотрела ему в глаза. Она глядела на него и шептала: «Ля-ля, ля-ля, тра-ля-ля», надеясь воскресить в его сердце воспоминания о первой встрече. Но Тото мог простить что угодно, кроме измены и предательства. Он позабыл обо всем, даже о тетушке Лолотте, и «трык!» — Амина вновь прекратилась в статую.

Товарищи оставили Тото наедине с его горем. Им надо было скорее бежать на улицу, чтобы поднять там адский шум, иначе капитан Джеро, который, несомненно, получил указания Мобика и был начеку, мог бы заметить, что жители поселка действительно уснули, и начать наступление. Если бы вы только видели, какой гвалт устроили наши друзья, заставляя противника поверить, что их не трое, а триста, вы отдали бы должное их таланту. Но оставим их на улицах поселка кричать и вопить, разыгрывать ссоры, быть в листы жести и вернемся к Тото. Тото, оставшись один, продолжал превращать статую в женщину и женщину в статую, и негодуя, и раскаиваясь, и отрекаясь — словом, испытывая те противоречивые чувства, которые, как говорят, удел всех влюбленных. Он все надеялся, что Амина произнесет хоть словечко, скажет ему: «Это неправда!» Этого было бы достаточно, чтобы спасти Амину. Но девушка только повторяла свое «ля-ля, тра-ля-ля», так что Тото вынужден был окончательно и бесповоротно оставить ее статуей. И после этого попытался заснуть. Но тщетно. Сидя перед статуей, этим воплощением полного краха его надежд, он чувствовал себя самым низким, самым злым человеком на свете, его обуревала жажда мести. «Трык! Хочу, чтоб тут появился Мобик». И перед ним сразу же предстал Мобик, удивленный, каким образом он очутился в этой лачуге. Мобик дергал себя за нос, щипал за щеку, чтобы проверить, бодрствует он или все это ему привиделось во сне. Тото сказал ему:

— Да-да, вы находитесь именно здесь, передо мной.

И Тото превратил его в сковородку. Если бы вы увидели ту сковородку на столе, то никогда и не подумали бы, что это может быть Мобик. Но потом Тото пришло в голову, что поскольку сковорода — предмет неодушевленный, бесчувственный, то Мобик, может, вовсе и не страдает от этого своего превращения, и поэтому он уточнил приказание: Мобик превратился спереди в Мобика, а сзади — в сковородку. Тото стал бросать в нее камешки, которые, ударяясь, звякали: дзинь, дзинь, дзинь. Мобик же непрерывно оглядывался посмотреть, что же это звенит у него за спиной; он оборачивался с каждым разом все быстрее, так что стал походить на вертящийся волчок. Потом Тото превратил один из его пальцев в гвоздику; Мобик никогда не любил цветов, он считал и пересчитывал пальцы и, видя, что их у него всего девять, утешал себя тем, что ошибся. Кто знает, как долго это могло продолжаться. Заставить Мобика страдать по-настоящему было не так-то легко, ведь он, хотя и действительно страдал, но был уверен, что страдает не наяву, а во сне. Тогда Тото решил временно отказаться от мести и возвратил Мобика в его постель в Бамбе, где вскоре того разбудил камердинер, сообщивший, что украли корову. И Мобик про себя подумал: как хорошо, что втайне от всех держал еще одну корову на чердаке.

А Тото впал в еще более мрачное настроение: он вертелся с боку на бок на своей узкой койке, время от времени бросая печальные взгляды на статую. И вдруг крикнул:

— Хочу, чтоб наступил конец света!

Птицы неподвижно замерли в воздухе, и даже луна покрылась сосульками. Время остановилось. Но Тото не почувствовал ни малейшего облегчения и начал придумывать еще что-нибудь другое, ибо один дурной поступок влечет за собой другой: он превратил стариков в детей, а детей — в стариков, но это, в сущности, не слишком меняло дело. Никакого эффекта не произвело и превращение людей в жирафов, ибо Тото не додумался, что должен был оставить хоть кого-нибудь в человеческом обличье, чтобы те, кто подверглись превращению, по-настоящему расстроились…

— Хочу, чтобы все стали плохими!

Вот когда мы могли наблюдать ужасные картины. Некоторые на цыпочках крались по улице вслед за каким-нибудь прохожим и кололи его сзади иголкой. Дети ковыряли в носу; В ресторанах все ели, совершенно не заботясь о том, покажутся ли они окружающим воспитанными людьми: кто ел подсушенный хлеб и сухарики, производил при этом адский хруст, а кто пил — громко хлюпал, официанты же обмахивали салфетками, которые они обычно носят под мышкой, пыль с ботинок или вытирали пот. Многие бегали на почту и отправляли телеграммы с выражением соболезнования родственникам умерших, вставляя в текст какие-то странные слова ироде «тирли-тити». Последнее, да и многое другое, о чем лучше не упоминать, так сильно огорчило Тото, что он спрятал голову под подушку, чтобы всего этого не видеть, и сам не заметил, как уснул непробудным сном.

Глава восьмая

Оставим его спокойно спать. А я воспользуюсь этим, чтобы спросить себя, не забыл ли что-нибудь. Ведь это вовсе не так трудно. В самом деле, я очень часто отвлекаюсь, следя краем глаза за людьми, не имеющими абсолютно никакого отношения к нашему рассказу. Я говорю себе: «Вот синьор Мариани, он проходил по улице в то время, как я писал, у него тоже свои заботы и неприятности, а я не посвятил ему даже запятой». Излишние угрызения совести! Или задаю себе вопрос: «А имею ли я право вынуждать полицейских Джеро стоять целый час на одной ноге, как аисты? Можно ли выставлять их перед вами в таком смешном виде?»

Ах да, я действительно кое о чем забыл вам сказать: о ежегодной речи, которую синьор Мобик произносил перед своими двумя тысячами рабочих. Вот ее содержание: «Я купил небольшой холм, окруженный персиковыми деревьями, которые цветут каждую весну. Землю эту можно разделить на две тысячи участков. Каждый из вас получит на этих зеленых склонах место для могилы. Эта мысль пришла мне в голову, когда я любовался персиковыми деревьями, в ветвях которых резвились синие и красные птички. „Чип-чип, — щебетали они, — чип-чип“ (синьор Мобик весьма похоже подражал птичьим голосам). И я, не раздумывая, решил, выплатить за вас в виде аванса необходимую сумму. Теперь вы можете спокойно взирать на свое будущее. Ежемесячно из вашего жалованья будет удерживаться совершенно незначительная сумма, и вы, почти незаметно для себя, погасите задолженность»! Эта речь, однако, не вызвала аплодисментов. Синьор Мобик сошел с трибуны вне себя от возмущения:

— Негодяи, может, они думают, что никогда не умрут?

И Мобику пришлось искать покупателя на холм, который он унаследовал от своего дядюшки и земля на склонах которого была совсем неплодородной.

А сейчас синьор Мобик собрал всех своих служащих, чтобы призвать их работать с еще большим рвением. Десять тысяч лир, посланные Джеро, Мобик хотел возместить немедленно, в тот же день добившись более интенсивной отдачи от всех своих подчиненных. Он уже проделывал так не раз: если ему приходилось нести какие-то непредвиденные расходы, он притворялся ужасно рассерженным, глубоко недовольным своими служащими, чтобы заставить их поднажать и принести ему большую прибыль. Наорав на подчиненных, Мобик, у которого от бешенства даже выступила на губах пена, отослал их обратно на рабочие места. И только когда из его кабинета уже выходил последний служащий, Мобик спохватился, что на нем нет брюк: он держал речь перед своими подчиненными в одних кальсонах. Хороший признак: увидев его в кальсонах, ни один даже не засмеялся, а это значит, что они трепещут перед ним. Очевидно, в то утро, выйдя из дома, он забыл надеть брюки и не заметил этого. Он позвонил в колокольчик, и перед ним тотчас вырос Кармело.

— Дайте мне ваши брюки, — приказал Мобик.

Быть может, это был самый счастливый день в жизни Кармело. Он ответил:

— С удовольствием!

Это событие наполнило его такой гордостью, что он обежал все предприятие, рассказывая всем, какая ему выпала честь — одолжить пару брюк самому синьору Мобику. Рикардо — помощник секретаря — дал свои брюки взаймы Кармело и в свою очередь стал всем хвастаться, что через Кармело одолжил штаны самому синьору Мобику.

Вы, наверно, опять догадались: вся эта история с брюками была делом рук Тото, одной из его шуток. Тото проснулся в веселом настроении оттого, что в его лачугу падал луч света из окна, и по нему, казалось, можно идти, как по проволоке. Тото развлекался тем, что приближался к окну, широко раскрыв рот, и глотал лучик, потом быстро поворачивался, а луч оставался целый, невредимый и будто сотканный из бесчисленных сверкающих точечек. Мир был прекрасен, тьма со своими летучими мышами и всякими страхами ушла прочь. Тото не думал больше об Амине, более того, он превратил статую в стоячую вешалку, которая ему давно уже была нужна. Тото наспех умылся и вышел из лачуги. Тут ему сразу же доложили, что противник получил подкрепление и окружил поселок. Тогда по приказу Тото из земли забили фонтаны нефти, такие сильные, что полицейских подбросило в воздух: на вершинах струй теперь вместо целлулоидных шариков барахтались орущие от страха полицейские. Цвет неба (неизвестно почему) подсказал Тото окончательное решение: заставить всех жителей Бамбы аплодировать. А когда человек бьет в ладоши, он, естественно, не может делать ничего другого, и Тото в сопровождении товарищей смог преспокойно направиться в город — им не только никто не мешал, но, наоборот, все встречали их громкими рукоплесканиями. Тото не собирался завоевывать Бамбу, а лишь хотел удовлетворить желание своих товарищей, жаждавших покрасоваться перед горожанами в цилиндрах и роскошных шубах. Не буду вам описывать Джеро и губернатора: при виде Тото и его друзей глаза у них от ярости готовы были выскочить из орбит, но и они аплодировали, да еще так бурно, что казалось, они хотят высечь из ладоней искры.

Кармело, писавший письмо под диктовку синьора Мобика, тоже принялся вдруг бить в ладоши. Это несколько удивило Мобика, но нельзя сказать, чтобы ему не понравилось. А может, и вовсе не удивило, ибо Кармело приучил его к самым различным проявлениям своего перед ним преклонения. Мобик приподнялся и хотел было соответствующим образом ответить на бурное проявление чувств своего секретаря, как вдруг сам ощутил потребность зааплодировать. Кармело, думавший, что эти рукоплескания обращены к нему, так растрогался, что от радости чуть было не упал в обморок. Это выражение взаимного восхищения продолжалось довольно долго, пока оба не выбежали на балкон, чтобы взглянуть на площадь, откуда несся шум толпы и приветственные клики. Люди встречали появившихся на площади Тото и его друзей: аплодисменты теперь уже были естественными, искренними, поскольку Тото на ходу творил разные чудеса, вызывавшие восторг жителей. Одному прохожему, который уронил на землю бутылку с молоком, он не только вернул разбившуюся бутылку целехонькой, но из нее непрерывной струей полилось молоко, и многие, стремясь хоть как-то приобщиться к этому изобилию, лили себе молоко в глаза, в уши, на волосы; какой-то хромой отбросил прочь костыли, причем от радости швырнул их так сильно, что они стукнули по голове другого прохожего, и тот лишился чувств; пострадавшего Тото сразу же оживил стаканом марсалы, принесенным на лету горлинкой. Наконец «трык!» — и у всех жителей Бамбы на ногах оказались новехонькие ботинки. Радость горожан достигла апогея, недовольны остались лишь владельцы обувных магазинов: из их группки даже раздался протестующий свист. Но разве можно добиться, чтобы все вокруг были довольны? Ведь есть, например, немало людей, которые черпают радость в несчастье ближнего, и доброму господу богу иногда приходится их тоже удовлетворять.

Неподалеку от Тото, напыжившись, прогуливались его друзья, то и дело восклицая «трык!» в надежде, что им тоже удастся сотворить какое-нибудь чудо. Тщетно! Только Биб, с детства имевший большую склонность к разным фокусам, сумел добиться, что из носа у его сынишки одна за другой выскакивали мелкие монетки, которые он тут же раздавал нищим. Это, как Биб и желал, приковало к нему изумленные взгляды толпы. Большим успехом пользовался также Саверио, который то появлялся, то исчезал в переулках, оставляя в воздухе звуки музыки.

Тото, слегка ошалев от аплодисментов, продолжавшихся уже целый час, велел им прекратиться и приказал Бибу и Элеутерио слетать за Мобиком. Они улетели и, продемонстрировав несколько сложных фигур высшего пилотажа, проникли с балкона в кабинет Мобика. Мобик обессиленно лежал в кресле: пришел и его черед усомниться, все ли и впрямь так ясно и понятно на этом свете. Путешествие Мобика было совсем коротким: время от времени Биб и Элеутерио отпускали его, и он камнем падал вниз, но, когда до земли оставалось не больше метра, вновь подхватывали и увлекали ввысь; это повторялось несколько раз, под дружный хохот зрителей, которые сразу же смекнули, что синьор Мобик не пользуется симпатией Тото. Все над ним насмехались, показывали ему язык, включая даже помощника его секретаря, который все еще был в одних подштанниках. Меньше чем за минуту Тото воздвиг посреди площади помост и приказал Гаэтано высечь синьора Мобика перед лицом всего населения. Выполнить это оказалось не так-то легко, потому что, когда с него стаскивали штаны, синьор Мобик брыкался изо всех сил. Нужно было видеть, как отчаянно этот человек, который пальцем бы не пошевелил, чтобы прийти на защиту Бамбы, который из страха перед смертью требовал, чтобы Кармело говорил «уморить» вместо «умереть», если нельзя было избежать этого слова, — так вот, надо было видеть, как он отбивается от Гаэтано, как стремится избежать унижения, которому должен подвергнуться. Из стыда? Право, затрудняюсь сказать.

В воздухе еще не смолкли звучные шлепки, которыми награждал Мобика Гаэтано, когда делегация в составе шести человек направилась к Тото и предложила ему ключи от города. Мысль эта пришла Дифирамбису, известному своей хитростью. Он несколько лет просидел в тюрьме и вышел оттуда благодаря одной остроумной уловке. Он хорошо изучил характер своего тюремщика, человека очень раздраженного, обидчивого и самолюбивого. Однажды тот вошел в его камеру, чтобы проверить прочность решетки на окне, и с ловкостью ксилофониста провел по прутьям железной палкой, сумев извлечь довольно приятные музыкальные ноты. Дифирамбис неожиданно схватил его фуражку и выбросил через прутья на улицу. Это произошло совершенно молниеносно; тюремщик со всей силы отвесил ему оплеуху и приказал: «Иди и сейчас же принеси!» Дифирамбис, весь сжавшись, послушно вышел из камеры и больше туда так и не возвратился. Потом он отрастил усы, и никто в Бамбе не узнавал в нем Дифирамбиса — беглого арестанта. А если кто и узнавал, не подавал виду — ведь Дифирамбис стал очень влиятельной персоной — и обращал внимание только на усы (надо признать, прежний Дифирамбис действительно усов не носил), и таким образом совесть у него оставалась совершенно спокойной.

Глава девятая

Итак, делегация направилась к Тото, чтобы предложить ему править городом. Тото отказывался, говоря, что у него в этом деле нет никакого опыта, но члены делегации так настаивали, что оробевшему Тото пришлось согласиться. В качестве резиденции ему предоставили дворец губернатора, где все ему очень понравилось, за исключением постели — уж очень она была велика. Он произнес «трык!» и значительно ее уменьшил. В первые дни, занявшись городскими делами, он сразу же обнаружил свою неопытность. Он хотел, чтобы жители выходили на улицу с игрушками, требовал, чтобы у них в обязательном порядке были игрушечные лошадки, трубы, сабли, обручи, — Тото был убежден, что это облагораживает души. Горожане приняли этот приказ без возражений, их это действительно забавляло, хотя про себя и ворчали: «Надо же такое придумать!» В правление Тото газеты Бамбы выходили, например, с такими заголовками «Карлетто де Маллис сумел добиться увеличения своей заработной платы». Затем шла биография, причем весьма интересная, вышеуказанного служащего. Потому что вообще биография каждого человека очень интересна, и я прошу вас не попадаться на удочку романов, где рассказывается о жизни какого-нибудь выдуманного Джулиано так занимательно, что мы с вами по сравнению с этим господином выглядим просто старыми шлепанцами.

Я отвлекся, а вы все, наверно, хотите поскорее узнать, что же стало с Мобиком. Мобик провел несколько очень неприятных часов: никто больше и знать его не хотел; но к нему вдруг явился Дифирамбис, а когда ушел, Мобик весьма приободрился. Дифирамбис с Мобиком были старые друзья, и Дифирамбис нашел способ вновь открыть перед Мобиком возможность участвовать в жизни города. Каким же образом? Назначив его председателем «Комитета чествования Тото»! Дифирамбис же стал правой рукой Тото, при которого поистине можно сказать, что он попал как кур в ощип. А «правая рука» неустанно напевал ему: «Нужно такое-то чудо, такое-то совсем маленькое чудо, такое-то огромное чудо». И Тото послушно подчинялся, потому что сам уже разленился. Дифирамбис даже добивался, чтобы Тото передал ему дар творить чудеса: для того, дескать, чтобы не приходилось его так часто беспокоить, и Тото уже готов был уступить, но, как видно, это было не в его власти.

Теперь Тото проводил целый день валяясь на диване — читал приключенческие книжки, попивал лимонад и фруктовые соки. Дифирамбис в полдень представлял ему список требуемых чудес, и Тото наспех их творил, не требуя никаких объяснений. Почти все жители Бамбы хотели иметь дома форель — так, чтобы только открыть кран, и форель, живая, трепыхающаяся, была тут как тут: бросай на сковородку да жарь. Каждый вечер устраивался фейерверк, которым жители Бамбы любовались, пируя на площадях. Кстати сказать, один хотел яблок без семечек, другой — мороженого, но чтобы не болели зубы, третий — жареных дроздов без косточек, и каждое желание исполнялось. Красивым фейерверком охотно полюбовался бы и я сам, он заполнял все небо, и придумывали его лучшие художники: голубые города неожиданно рушились под напором урагана и исчезали в темноте ночи, а потом из развалин вылетали птицы, взмывавшие ввысь, до самого усыпанного звездами небесного купола, и там пробивали клювами щель, сквозь которую можно было увидеть серебристое сияние и золотые блестки. Щель эта постепенно расширялась, потом с грохотом распахивалась, и из нее сыпались вниз закованные в серебро рыцари с длинными пиками. Они почти достигали голов толпы, людей на мгновение охватывала паника, над площадями и улицами прокатывалось испуганное «а-ах!», но рыцари, разлетевшись на множество светящихся огоньков, повисали метрах в трех над землей и продолжали светить, как фонарики, до конца пиршества. В общем, одно празднество следовало за другим.

Все хотели, чтобы их имена и фамилии были начертаны неоновыми буквами на их жилищах, а также требовали разных почетных титулов и званий. Просыпаясь утром, люди находили на тумбочке бумажку в тысячу лир и немножко мелочи. Была устроена большая лотерея (подобные идеи, по правде говоря, может породить только праздность), главный выигрыш предусматривал право оскорбить на выбор любого человека, включая даже правителей Бамбы. Перед дворцом всегда стояла большая толпа, у каждого была своя просьба: кто просил какую-нибудь вещь, кто — место. «А это действительно надежное место?» — спрашивал проситель и недоверчиво смотрел на Тото. Ибо известно, что надежных мест, по счастью, вообще не существует.

Когда с Тото заговорили о памятнике, он попытался возражать. Но было ясно, что ему это приятно. Однако из деликатности он высказал мысль, что следовало бы по крайней мере назвать какие-нибудь улицы, пусть не слишком длинные и широкие, именами Биба и Элеутерио. Эти двое ночи напролет развлекались в ночных барах и кабаре, которые по распоряжению Дифирамбиса оставались открытыми круглые сутки. Какими далекими теперь казались те времена, когда они жили в жалких лачугах в поселке бездомных и Элеутерио останавливал на улице прохожих и говорил: «Ваша жена скончалась», или же: «Ваш дом рухнул»; люди впадали в отчаяние, рыдали, а он их успокаивал: «Я пошутил!» Так Элеутерио воспитывал в людях способность больше ценить то, что жизнь дарит нам изо дня в день. Теперь же он останавливал женщин и спрашивал: «Синьора, это ваше манто?» — и наклонялся поднять с земли роскошное манто из горностая, словно это носовой платочек. «Да», — неизменно отвечали дамы, и Элеутерио удалось таким образом завязать немало приятных знакомств. Кроме того, он больше не качался на ходу, как маятник, и заказал себе визитные карточки, которые не скупясь раздавал направо и налево. И он и Биб стали друзьями Дифирамбиса и Мобика, перешли с ними на «ты», и все четверо в одинаковой степени были убеждены, что заслуживают хотя бы мемориальной доски.

Дифирамбис и Мобик между тем не сидели сложа руки. И вот в день открытия памятника Тото произошло нечто непредвиденное. Тото восседал под балдахином на золоченом стуле, напоминавшем трон, слушая, как оратор вовсю его славословит, и вдруг откуда-то сверху на голову нашего Тото обрушилась балка. Толпа с криком «Помогите!» кинулась врассыпную, площадь в одно мгновение опустела. Только кто-то протянул руку, чтобы схватить маленькую собачку, поднявшую лапку на тротуаре. Не прошло и пяти минут, как на всех домах Бамбы был расклеен манифест, гласивший: «Принимаю на себя правление Бамбой вместо Тото, погибшего, как все видели собственными глазами, в результате несчастного случая, каковой не может быть приписан ничему другому, кроме чистой случайности. Подпись: Дифирамбис». Через час был опубликован другой манифест: «Синьор Дифирамбис просил освободить его по состоянию здоровья от должности губернатора города. На этот пост городское население единодушно выдвинуло синьора Мобика». В течение часа произошло немало всяких неожиданностей. Исчез Тото, тело которого не удалось обнаружить среди обломков губернаторской трибуны. Возни ли острые разногласия между Дифирамбисом и Мобиком: «Я вас назначу заместителем моего главного помощника». Да — нет, да — нет. Мобик, заручившись поддержкой тех, кто был возмущен Дифирамбисом, не предложившим им поста, который он предложил Мобику, сместил Дифирамбиса. Элеутерио и Биб, кричавшие: «Да здравствует Дифирамбис!», едва успели вместо имени, уже готового сорваться у них с языка, издать какое-то мычание — в случае необходимости оба могли заявить, что это «м-м-м» было первой буквой имени Мобика.

Первым распоряжением Мобика был приказ организовать похороны Тото. По бокам катафалка, держась за него руками, шли Биб, Элеутерио, Мобик и капитан Джеро. Мобик то и дело смахивал пальцем воображаемую слезу, что производило огромное впечатление на публику.

Здесь любопытный читатель спросит: а что же Тото? Нет-нет, он не умер, а если бы и умер, то вам нечего его жалеть, ибо он пошел по дурной дорожке. Однако случай с балкой, треснувшей его по голове, открыл ему глаза, и он стал прежним Тото. Первой мыслью Тото было побежать и поклониться тем местам, где он увидел голубя. Однако голубь его покинул: Тото несколько раз произнес «трык!», но безрезультатно. Тогда медленным шагом Тото вернулся в город. Он хотел пойти к Бибу и Элеутерио и уговорить их покинуть вместе с ним этот рай, эмигрировать за границу. Из опасения, что его узнают прохожие, он нацепил большую черную бороду. Вдруг впереди показалась пышная похоронная процессия. Тото чуть не прослезился, увидев шедших за гробом Биба и Элеутерио. Да и у многих вокруг подозрительно блестели глаза. Сказать по правде, они вовсе не оплакивали Тото, просто всегда находятся люди, которые плачут при виде похорон. В похоронной процессии шагали трое братьев Фрате (из них плакал только старший, который пользовался наибольшим авторитетом), Гаэтано, Кармело, громко всхлипывавший всякий раз, когда синьор Мобик проводил пальцем по глазу, Саверио, из чьей груди, несмотря на всеобщее осуждение, время от времени вырывался то голос певца, заводившего какую-нибудь модную песенку, то свист и завывания, долетавшие по эфиру из самых далеких уголков земли. Толпа начала редеть только тогда, когда с кладбища вернулись все важные лица. Теперь извозчики пустили своих лошадей почти что рысью, вновь распахнулись двери лавок и магазинов, в городе воцарилась почти что радостная атмосфера. Тото брел по этим оживленным улицам охваченный прежней робостью. Когда он проходил мимо какого-то бара, мальчик-официант нечаянно брызнул ему на костюм минеральной водой. Хозяин стал кричать на мальчика, тогда Тото остановился, взял у того из рук бутылку, вылил ее всю себе на костюм и сказал: «Вот видите? Пожалуйста, не беспокойтесь, все в полном порядке». Однако целая бутылка минеральной воды была пущена в расход, и это так рассердило хозяина, что в конце концов он все-таки поколотил мальчишку.

Тото с трудом разыскал Биба и Элеутерио. Они жили в огромном доме, охраняемом полицейскими. Полицейские, услышав просьбу какого-то бородача впустить его, перед лицом такой наглости не могли удержаться от смеха. Кончив хохотать, они сказали: «Подайте прошение», — и прогнали Тото прочь. Тото так разволновался, что борода его упала на Мостовую. Его сразу же узнал какой-то прохожий: «Смотрите — Тото!» Его узнали и другие прохожие, кто знает, может быть, они подхватили бы его на руки и с триумфом пронесли по улицам Бамбы. Но Тото пустился наутек, он хотел от них убежать, и все бросились его преследовать с криками: «Держи его, держи, это Тото!» Вскоре за ним по пятам гнались уже несколько сот человек. Тото бежал скорее от смущения и досады, чем из страха, он слышал позади дыхание преследователей, спиной видел их высунутые языки. Никто из них не думал о том, что станется с Бамбой через пять лет, или о том, что в один прекрасный день у них на ногах уже не будет ботинок, в которых они его сейчас преследуют. Тото очень хотелось обернуться и крикнуть: «Через пять лет…» Но это все равно ничем бы не кончилось. Пробегая мимо какой-то лавчонки, где продавали метлы, Тото схватил одну из них, уселся на нее верхом и в тот самый миг, когда руки преследователей уже готовы были схватить его, задыхаясь крикнул: «Трык!» Метла взмыла в воздух, оставив преследователей с раскрытыми от изумления ртами. Тото вновь обрел свой прежний чудесный дар. Его сразу же охватило желание отомстить: словно по мановению волшебного жезла, посреди равнины вырос гигантский бык высотой в добрую сотню метров; прямо напротив быка, по другую сторону города, красным предзакатным светом пламенел горизонт. Бык опустил голову и кинулся на красную полосу заката: под его копытами дома плющились, как торты, однако тот, кто влез бы на подернутую дымкой спину быка, не услышал бы ни грохота обвалов, ни криков жертв. Было восемь часов вечера восемнадцатого июня. В это время синьор Мобик сидел у своего парикмахера, который выстригал ему торчащие из ноздрей волоски; кто подносил ко рту кусок хлеба, кто хотел сказать «ма…» — вот так, наверно, случается с муравьями, когда мы давим их подошвами наших сапог.

Но у Тото не стало легче на душе, и он тут же решил воскресить Бамбу и ее жителей. Ведь так или иначе всем им суждено когда-нибудь умереть — кому под колесами трамвая, кому от мучительной болезни, кому просто от старости. «Помогите, — начнут они тогда кричать, — ах, ох, ай-ай-ай!» — и тому подобное. И разве их ужас в последнюю минуту смогло бы хоть самую малость умерить воспоминание о том безмятежном спокойствии, которое царило — в восемь часов вечера восемнадцатого июня? Ну конечно, нет.

— Так оставим же их заниматься своими делами, — сказал Тото.

Потом он повернул метлу на север и вскоре исчез за горизонтом — как раз там, где скрылась тетушка Лолотта. Тото направился в тот край, где, если говоришь «добрый день», эти слова действительно означают добрый день.

КАК СОЗДАЕТСЯ КИНОСЦЕНАРИЙ

Монолог в двух частях

COME NASCE

UN SOGGETTO CINEMATOGRAFICO

Milano, 1959

Перевод А. Богемской

Часть первая

Мы находимся в настоящем саду с просторной лужайкой посередине. Слева — стол с пишущей машинкой и стул, ярко освещенные лучами утреннего солнца; справа от машинки — две-три ступеньки, ведущие в новый дом — веселый, довольно богато обставленный, насколько можно судить по открывающимся за распахнутой дверью комнатам. В глубине сцены — за невысоким каменным парапетом — раскинулся огород. Когда поднимается занавес Антонио — мужчина лет тридцати — с чашечкой кофе в руках и газетой под мышкой выходит в пижаме из ванной, где с веселым шумом в красивую ванну бьет струя горячей воды, наполняя воздух паром.

Антонио. (глядя на небо). Поистине великолепное утро: я получаю удовольствие от мелочей, как герой от великих событий. И кофе прекрасный. В моей благодарной душе перемешивается все — кухарка и бесконечность. На старой квартире в ванной вечно текло из крана… А соседи сушили на улице носки. Как только им удавалось их развешивать? Здесь же все трепещет в солнечных лучах, сверкает не хуже, чем в игральных автоматах. Телефон звонит непрерывно — это спрашивают меня, и цена на сценарии, которые я пишу для кино, растет с каждым днем. (Ставит чашку, пробегает глазами газету, потом кладет ее рядом с чашкой.) Нет, тщеславие мне не чуждо. Если я смотрю на луну, то первым делом замечаю, что она похожа на меня. Но я люблю свое ремесло — безграничное, вольное. Кто может помешать мне думать так, как я хочу? (Громко, оглядываясь вокруг.) Кто? Если я пожелаю, чтобы говорило дерево, оно заговорит, даже начнет кашлять. (Смеется в окружающей его тишине и продолжает фантазировать.) Я полон противоречий — у меня их столько, сколько у собаки блох. Например, я представляю себе девушку — честную, светловолосую сироту. Она будет героиней придуманной мною истории. Ей придется немало выстрадать и пролить слез. Несчастная, говорю я. И мне ее жаль, я даже немного страдаю… (Делает короткий, точно рассчитанный скачок вправо.) А здесь я радуюсь… предвкушая успех… и заработок. (Скакнув влево, возвращается на прежнее место.) Здесь я испытываю сострадание… (Вновь прыгает вправо.) А здесь доволен… горжусь собой. (Перескакивает три-четыре раза, все быстрей и быстрей, с одного места на другое, испуская по очереди то коротенькие жалостные «ах, ах», то удовлетворенные «ох, ох». В спешке сбивается и резко останавливается.) Ну вот, сбился… Какая мешанина возвышенного и вульгарного! Впрочем, когда двое целуются, даже если их любовь чиста… вечна, губам их все-таки приходится когда-нибудь разомкнуться… чтобы передохнуть. (Вновь делает жест, словно желая сказать: «В самом деле, что за мешанина!» Потом садится за пишущую машинку, но сразу же вскакивает и переставляет ее.). Достаточно отойти на шаг в сторону, и сердце у тебя начинает биться по-другому. Вот, к примеру, я оставил сейчас жену в нашей широкой постели. Мне хотелось бы заняться с ней любовью. Но я не решился ее разбудить. Она предпочитает вечером. Говорит, что после того, как она выполнит супружеский долг, ей лучше спится. А я наоборот! Я предпочитаю утром. Всякий раз я испытываю такое чувство новизны, что неожиданно останавливаюсь и кричу: «Неужели это действительно правда?!» И это правда. Как я люблю тебя, жизнь! Я ощущаю твой вкус буквально нёбом. Даже если иногда что-то не клеится, что-то не так, жизнь все равно прекрасна… и чем глубже ты в нее погружаешься, тем она прекрасней, чем глубже, тем прекрасней, вот снаружи у тебя остается только рот, ты уже захлебываешься — что, что, что, а она прекрасна… великолепна. (Неожиданно встревожась.) Только мне хотелось бы поменьше зависеть от других. А то внутри все вдруг сжимается и тускнеет.

Несколько долгих секунд молчит, словно у него перед глазами проходят нарисованные им фантастические картины, потом взъерошивает рукой волосы и поднимает воротник пижамы, в то время как на сцене появляются шесть-семь возникших у него в мыслях персонажей — они движутся навстречу друг другу, словно пешеходы по улице; в шорохе их шагов улавливается некий балетный ритм. Антонио непринужденно выходит на сцену и принимает вид нищего, собирающегося просить милостыню, но колеблется, к кому обратиться. Наконец подходит к одному из прохожих, но, увидев его скромную одежду, отказывается от своего намерения; подходит к другому, одетому более богато, ведущему за руку мальчика, но тот, почувствовав, что бедняк — в исполнении Антонио — собирается о чем-то его просить, жестом, словно выражающим извинение за отказ, указывает ему на ребенка. Тогда Антонио останавливает третьего — хорошо одетого, представительного господина.

Антонио. Извините, вы не могли бы одолжить мне сто двадцать тысяч лир?

Представительный господин (удивленно). А кто вы такой?

Антонио. Я… мне нужны сто двадцать тысяч.

Представительный господин. Что? Вот так вдруг? Согласитесь сами, это довольно странно.

Антонио (нетерпеливо). Да, я совершенно согласен.

Представительный господин. Нужно сначала познакомиться, поговорить. Абсолютно необходимо какое-то определенное число часов, месяцев… слов… жестов…

Антонио (стремительно, словно готовясь за одну минуту вылить целый поток слов, которыми обмениваются двое людей за долгое время). Я, я, я… ты, ты, мы, вы, ах, ах, мир, однако же, голод… пляж… стареем… такая нежная зелень… когда я был… я это сделаю… (Неожиданно умолкая.) Вот видите? Будто год прошел…

Представительный господин. Похоже… но все же это не так.

Антонио. Удовлетворите мою просьбу. И я весь растаю от удовольствия. Вам придется бежать за ведром, чтобы собрать меня… Неужели вы не чувствуете, какое множество счастливых дней можете мне даровать! Их хватит, чтобы я добрался до Кальтаниссетты. Там у меня родственник. Ну так как?

Представительный господин. Но ведь я живу в другом городе.

Антонио. Так приятно сознавать, что есть кто-то на свете, пусть даже далеко, кто всегда готов с тобой согласиться, не возражать тебе, не спорить…

Представительный господин. Боюсь, что вы так говорите только потому, что в этот момент испытываете необходимость…

Антонио. Ну же — да или нет?

Представительный господин. Дайте мне еще чуть-чуть подумать… хотя бы… ну совсем немного.

Антонио (настойчиво). Вот вы там… а я здесь, мы кажемся стоящими поодаль друг от друга, а на самом деле вы меня сейчас бьете, вы мне, ай-ай, тычете в глаз пальцем. Не обольщайтесь тем, что мой голос звучит музыкально… Он вас не пугает? В его спокойствии — безумие…

Представительный господин снова жестом показывает, что должен еще подумать, и всем своим видом выражает упрямый отказ.

(Поспешно.) Ах, ах, ах… У меня нет долгов… Напротив, мне удалось кое-что отложить… Поэтому-то я, дорогой мой, и чувствую себя независимым… Или почти независимым.

Одним прыжком вскакивает на стул и, повернувшись в сторону дома, весело зовет невидимую жену, в то время как Представительный господин, то и дело оглядываясь, в изумлении удаляется. За ним следуют и все остальные, остановившиеся было послушать странный разговор. Они исчезают под уже знакомый нам ритмический шорох подошв.

Мария, Мария!..

Голос Марии. Сумасшедший, что с тобой?

Антонио. Я — солнце, мои лучи ложатся на тебя… Мария…

Голос Марии. Нет, нет, нет. Сумасшедший. Работай, работай, Антонио.

Антонио. Подобно лучику, я проникаю сквозь твои губы. Я забираюсь под одеяло… (Спрыгивает со стула.) Вот и я!

Голос Марии. Нет, Антонио. Не забывай о своих обязательствах. Работай.

Антонио (разочарованно). Она умеет держать себя в руках, я ей не завидую. (Вновь обращается к жене с неожиданной надеждой в голосе.) Я потом наброшусь на пишущую машинку… будто на рояль.

Умолк, ждет ответа, но его ожидание тщетно. Неохотно садится за машинку и вставляет в нее бумагу. Потом устремляет взгляд кверху, словно ожидая вдохновения. Тем временем появляются, запыхавшись и таща высокие табуреты для стойки бара, Кьяретти — в очках, с одной намыленной щекой, в халате, и Салони — с газетой в руках, в домашней шелковой куртке. Обоим за сорок.

Кьяретти (усаживаясь на высокий табурет за спиной Антонио). Вечно он садится работать в самое неподходящее время дня.

Салони (усаживаясь так же, как Кьяретти). Если вы хотите добриться, я за ним присмотрю.

Кьяретти. Не очень-то я полагаюсь на вашу бдительность. Извините.

Салони. Пожалуйста. Наш Антонио не так уж плох. Он всегда здоровается первым.

Кьяретти. А когда идет к министру, вбирает голову в плечи и складывает губы бантиком. Добрый день, — говорит он. И шляпу всегда держит в руке.

Салони. Ему даже не чуждо чувство благодарности. Ведь все, что мы видим под этой крышей, куплено на мои деньги, В том числе и простыни, на которых он забавляется со своей женой.

Антонио (про себя). Они уже здесь. Только я не могу точно сказать, где именно. Как я их ненавижу! Впервые я говорю об этом открыто. Быть может, и напрасно, ибо это потом заставит меня смущаться всякий раз, когда я к ним буду приходить. Поэтому лучше возьмем назад мое неосторожное заявление. (Встает и делает ногами те же движения, что собаки, когда закапывают свои нечистоты, по-прежнему не глядя на двоих, сидящих позади него.)

Салони. Должно быть, его обычные разглагольствования. Можно на минутку отлучиться.

Кьяретти. Его никогда не следует оставлять одного.

Салони. Антонио теперь уже знает, чего я от него хочу. (Подобострастно поправляется.) Чего вы от него хотите.

Кьяретти. Не доверяйте ему. Вчера он меня вдруг укусил.

Салони (снисходительно смеется). Как котенок.

Кьяретти. Вы смеетесь, потому что ваши интересы чисто коммерческие.

Салони. Закон их защищает. Но не сердитесь. Водрузим камень на этом пустом споре. Прошу вас, оскорбите меня.

Кьяретти (поискав подходящее определение). Невежда!

Салони. Да будет так. (Пожимает руку Кьяретти, потом ласково и сердечно подгоняет Антонио.) За работу, Антонио…

Антонио (про себя). Когда я куплю этот дом… моя фантазия вырвется на простор. Пока что приходится служить им, но огонек, горящий внутри меня, я берегу… (Поднимает ладонь, словно защищая пламя от ветра.) Как крестьянин, когда идет с фонарем по двору в ненастную ночь. И в один прекрасный день огонек этот разгорится… У меня впереди уйма времени. Ведь я еще так молод.

Салони. Антонио, не отвлекайся. (Дает ему шутливый, подзатыльник.)

Антонио, несколько секунд поколебавшись, принимается стучать на машинке.

Кьяретти и Салони (поспешно начинают в один голос читать вслух). Паоло и Паола. Кинематографический сюжет Антонио… Мы с вами находимся в одном людном городе Северной Италии.

Салони (к Кьяретти, с удовлетворением). Северной Италии. Большом. Залитом светом.

Кьяретти. У меня нет никаких возражений.

Салони. Здесь знакомятся друг с другом наши герои…

Антонио с хитрым видом, словно желая над кем-то подшутить, быстро забивает напечатанное и стучит вновь.

Кьяретти и Салони (читая в унисон). Мы находимся в маленьком городе Южной Италии. (Изумленно смотрят друг на друга, а Антонио усмехается.)

Кьяретти. Мне не хотелось бы, чтобы сценарий начинался с этих обычных взбрыкиваний. А кто такой этот твой Паоло?

Антонио (по-прежнему не оборачиваясь). Главный герой. Красивый парень… Немножко безработный…

Кьяретти. Что значит — немножко?

Антонио. Буду откровенен, господин цензор: совсем, полностью безработный.

Кьяретти (морща нос). Пожалуйста, подыщи ему место.

Антонио. Это не легко.

Кьяретти (с досадой). Перестаньте, при помощи одной фразы вы можете его прилично устроить.

Салони. Прошу тебя, исполни его просьбу. Не надо чего-нибудь особенного… Достаточно скромного местечка.

Антонио (резким движением в первый раз оборачивается и указывает на Кьяретти). Ты найди ему место… А-ах!..

Кьяретти. Твои мысли слишком непочтительны. (Возмущенно встает и удаляется.)

Салони (задыхающимися от волнения голосом, к Антонио). Не раздражай его… иначе что я буду делать с твоим сценарием? У этого типа тысячи разных способов изрядно мне напакостить. (Решительно.) Я не куплю твоего сценария…

Антонио (неохотно). Упаковщиком годится?

Салони (поспешно, к Кьяретти). Мы все согласовали. Упаковщик… Двадцать тысяч лир в месяц.

Кьяретти (останавливается и оборачивается). Тридцать.

Салони. Тридцать, тридцать. Пиши, Антонио.

Кьяретти с достоинством усаживается, а Салони улыбается ему, как бы подтверждая, что все уладилось в соответствии с его желаниями.

Работает. Нужно только запастись терпением. Давай, Антонио, действуй.

Антонио раздосадован. Он вдруг резко, словно хлыстом печатает на машинке одно только слово. Кьяретти поспешно читает, и на лице у него сразу появляются изумление и негодование.

Кьяретти. Ну, нет. Это не пойдет. Такие слова пишут только на стенах уборных.

Салони с встревоженным видом тоже читает и непроизвольно начинает смеяться, но, тотчас опомнившись, умолкает из страха перед Кьяретти.

Салони. Наверно, это можно немножко смягчить. У Антонио перо — как игла штопальщицы.

Кьяретти. Меня этот термин волнует не столько сам по себе, ибо он все же несет до некоторой степени конструктивный смысл, сколько то, какими намерениями он подсказан… В нем таится, хотя и облеченный в вульгарную и смутную форму, некий дух мятежа. (Обличительным тоном.) Он хочет послать нас подальше. Избавиться от нас.

Салони. Подумаешь, да я одной ассигнацией исправлю дело!

Кьяретти. Напрасно вы так в этом уверены. Когда не хватает характера, иногда может взбунтоваться искусство. Понимаете?

Салони. Нет. Моя задача — быть менее проницательным, чем вы.

Кьяретти. Давайте на него строго посмотрим. (Подталкивает локтем Салони, чтобы тот тоже устремил на Антонио строгий взгляд.)

Салони. Не беспокойтесь. Он от меня никуда не денется.

Кьяретти. Нужно обладать запасом пессимизма, по крайней мере таким же, что есть в Евангелии.

Салони. Я более современен. (Громче, к Антонио.) Я разрываю с тобой контракт.

Антонио (обеспокоенный, оборачивается посмотреть на них, но оба глядят в другую сторону. Старается, чтобы его голос звучал ласково и приветливо). Добрый день.

Кьяретти делает знак Салони, чтобы тот не отвечал.

(Повторяет еще ласковее.) Добрый день.

Салони уже готов сдаться, но Кьяретти бросает на него свирепый взгляд.

Ну же, ну, улыбнитесь. Мне необходимы улыбки, даже если они неискренни. Мне уже стало немного холодно. Выпьем вместе аперитивчик, доброе красное вино поднимет нам настроение.

Салони (так, словно он это предвидел). Ну вот, он уже и раскаялся.

Кьяретти. И все же поиграем еще в нашу игру. Его надо проучить хорошенько.

Антонио (встает и делает то, что играющий Антонио актер умеет делать лучше — смешить при помощи быстрой мимики, например, положить под нос карандаш на манер усов. По те продолжают смотреть в другую сторону, хотя Салони уже с трудом удерживается от смеха). А вот послушайте новенький… «Гляди», — говорит горожанин деревенщине. И нажимает на выключатель. (Иллюстрирует анекдот, пользуясь расположенным рядом выключателем яркой лампы.) «Ах!» — удивляется крестьянин. «Теперь ты попробуй», — говорит горожанин. Крестьянин робко нажимает на клавишу. (Изображая крестьянина, нажимает на выключатель и гасит лампу.) «Ох, ох!» — восклицает разочарованный крестьянин. «Нет, надо вот так, — настаивает тот, — вот так». (Вновь нажимает клавишу, и свет загорается.) Тогда деревенщина тихонько, тихонько, со всей осторожностью, вновь пробует зажечь свет… (Нажимает пальцем на выключатель, и свет опять гаснет. Он сверлит взглядом Кьяретти и Салони, которые словно советуются друг с другом.) Ха-ха-ха…

Кьяретти и Салони крепятся, но Антонио хохочет все заразительнее, и наконец ему удается рассмешить обоих — сперва Салони, потом Кьяретти.

Салони (примирительно). Сегодня вечером поужинаем все вместе, с нашими любимыми женами. Плачу я.

Кьяретти (смягчаясь). Согласен. За работу… за работу, Антонио.

Салони. У того, кто увидит нас, просто и весело сидящих за одним столом, составится прекрасное представление о жизни. В одном большом городе Северной Италии…

Кьяретти. Паоло и Паола любят друг друга. Салони. Очень.

Антонио (делая над собой усилие). Оба они работают на одном большом заводе.

Салони широко улыбается Кьяретти, словно говоря: видите, я был прав, все уладилось.

Владелец завода, Массари…

Антонио принимается стучать на машинке, а Кьяретти и Салони хором читают напечатанный текст; одновременно белый луч кинопроектора высвечивает на экране гротесковые примитивные сценки, сменяющие одна другую с молниеносной быстротой.

Кьяретти и Салони …пытается совратить Паолу.

Перед нами мелькает соответствующая сцена: Паола с Массари, высоким толстяком лет пятидесяти, который хочет ее обнять.

Кьяретти. Тут, возможно, есть некоторая предвзятость. Я сам был свидетелем, как один бедняк увел женщину у богача.

Салони. А я знаю случай, когда бедняк — у бедняка.

Кьяретти и Салони (продолжают читать). Паола дает хозяину пощечину.

Мы видим Паолу в синем комбинезоне, поднимающую руку для удара. Кьяретти и Салони выказывают удивление.

Кьяретти и Салони (читают дальше). Паоло сажают в тюрьму. (Вид Кьяретти и Салони выражает удовлетворение.) В тюрьме Паоло выучивается читать и писать. (Мы видим Паоло у тюремного окна с книжкой в руках.) То и дело он глядит вниз, на улицу. Оттуда сквозь зарешеченное окно доносится милый его сердцу шум уличного движения… голоса. Он думает о побеге… В камеру входит тюремщик и проверяет, прочна ли решетка. Тюремщик проводит железным прутом по решетке, слышатся звуки ксилофона.

Антонио (перестает печатать и громким голосом продолжает рассказ, в то время как перед нашими глазами проходит эта сцена). Неожиданно Паоло в голову приходит одна мысль: он срывает фуражку с головы тюремщика и выкидывает ее в окно. Тюремщик подпрыгивает от изумления и издает вопль: «Ах-ах!»

Тюремщик со всех сил отвешивает Паоло оплеуху, потом повелительно указывает ему на дверь.

Тюремщик. Сейчас же иди и подбери ее!

Паоло подчиняется и, опустив голову, уходит. На лице у него написано удовлетворение: он осуществил свой план. Кьяретти и Салони ошеломленно переглядываются, затем смотрят на Антонио. У него такой вид, будто он только что рассказал не совсем приличный анекдот.

Антонио (неожиданно возобновляет чтение). Паоло бросается на поиски Паолы… Ищет ее отчаянно. Целый месяц. Но не находит.

Салони. Два. Чем дольше разлука, тем трогательнее встреча.

Кьяретти и Салони (продолжают читать со все возрастающим интересом). Однажды… в самом центре огромного города… он видит ее на противоположной стороне улицы. Раздается крик, нет, два крика одновременно. Паоло и Паола бросаются друг к другу… (Разочарованно.) Но на светофоре зажигается красный свет. (Пауза.) Ничего не поделаешь — нужно ждать.

Антонио (прекращает печатать). Тридцать секунд… Это много. Слишком долго. Возможно, у вас нет чувства времени. Что можно успеть за тридцать секунд? Посмотрите на свои часы. Ну-ка, проверим.

Антонио смотрит на часы, словно собирается крикнуть: «Старт!» Кьяретти и Салони с некоторым недоверием и слегка заинтересованные тоже смотрят на часы.

Готовы? Хотите убедиться, что может произойти всего лишь за тридцать секунд? Готовы? (Глядит на часы у себя на руке. Все делают то же самое.) Начали… (Произносит свой короткий монолог быстро, но отчетливо.) Мы находимся за городом. Шорохи. Более громкий шорох. (Оборачивается, словно услышав шорох за спиной.) Это там. Она на тебя смотрит. Кто? Стрекоза. Ты глядишь на нее. Вам никогда не случалось долго играть в «гляделки» с каким-нибудь иным существом? Дети бегают по лугу, эхо их громких голосов трижды перекатывается в воздухе. Барабамбарааааааа. (Подражая эху, он два раза во весь голос произносит: «Барабамбарааааааа»; потом испуганно смотрит вверх и принимается имитировать зловещий, громкий, глухой гул самолета.) Дзуууууууууууууууу… Барабамбараааааа… (При помощи мимики показывает, что падает бомба.) Дзззззззз. Вспышка. Потом… Потом ничего. (Показывает тыльную сторону руки.) Как здесь. В воздухе в третий раз слышится: «Барабамбарааа»… (Немного меняя тон и еще быстрее.) Вчера мой приятель Паолони хлопнул меня по плечу. На площади Барбериии. Мы с ним поговорили. Он смеялся. Привет, Паолони, привет. Сегодня он силой взял Кармелу. Я боюсь. Не знаю, куда бежать. Мне хотелось бы спрыгнуть с земного шара. Солнце садится. Я думаю о смерти. Вот звезды, как они далеко одна от другой, а взгляд достает их в один миг тонкими серебряными линиями. (Меняя тон.) Тридцать секунд. Видите? Наконец дали зеленый. Паоло… и Паола… идут… медленно… навстречу друг другу…

В кругу света Паоло и Паола медленно движутся друг другу навстречу.

Салони (к Паоло и Паоле). Бегите… летите… вопите… обнимитесь… упадите на землю… прямо вот там, посреди улицы… кусайте друг друга, катайтесь по асфальту. (К Антонио.) Нужно остановить движение… напрасно автомобили, громко сигналя, требуют освободить проезд. (В сильнейшем возбуждении подражает звукам автомобильных гудков.)

Антонио (холодно, с некоторым злорадством, в то время как Паоло и Паола встречаются, спокойно здороваются за руку и скрываются во тьме). Ожидание было слишком долгим… Возможно, они уже даже на «вы».

Кьяретти и Салони не могут скрыть досады, качают головами — все быстрее и быстрее.

Салони (повелительным тоном). Как прекрасно любить друг друга в большом североитальянском городе…

Кьяретти. Быть может, немного туманном.

Салони (уточняя). Но не слишком.

Кьяретти. Стены домов, каменные ограды. Нескончаемо длинные.

Салони. Крепко обнявшиеся парочки. Стоят, прислонившись к стенам.

Антонио (почти машинально). Велосипеды… Резкие звуки велосипедных звонков…

Кьяретти и Салони (довольны, что Антонио наконец поддержал их). Велосипедные звонки… Дзинь… Дзинь… Велосипеды…

Антонио. Заводские гудки…

Кьяретти и Салони (подражая звуку гудков). Ууууу…

Антонио. Уууууу… Уууууу… Синие комбинезоны. На фоне серого неба.

Кьяретти и Салони. Ууууу…

Антонио (неожиданно вскакивая). Забастовка-а-а!

Кьяретти (поспешно). Не будем отвлекаться от темы.

Антонио (все более распаляясь). Стачка-а-а!

Кьяретти (еще стремительнее). Имеются тысячи других слов, тоже начинающихся на «с»: столовая, слон, соль, свинец, сапог, сигара, сифон, судья, сон, судак… (В негодовании, к Салони.) Помогай!

Салони (с трудом подыскивая слова). Содом, скамейка, священник, скалка, спина, султан, станция.

Антонио. Стоп. Станция. Это меня вдохновляет. Я словно жеребенок: достаточно, чтобы по небу пролетело облачко, и я меняю направление бега. (Свистит.) По вагонам!.. Господа, по вагонам.

Подражает звуку рожка начальника станции. Кьяретти и Салони ошарашенно глядят на него, а в это время двое мужчин одинакового возраста, один одет хорошо, в руке красивый кожаный портфель, а другой — скорее плохо, появляются перед весьма условным коротеньким поездом, на котором отчетливо видны надписи: «Первый класс» и «Второй класс»; они останавливаются возле поезда, здороваются и начинают разговаривать, уезжает, по-видимому, тот, что одет хорошо.

(Еще громче, словно он и вправду начальник станции). По вагонам, господа, по вагонам!..

Хорошо одетый. До свиданья, до свиданья, пиши мне, привет семье…

Плохо одетый. До свиданья, до свиданья, привет семье, пиши мне.

Антонио. По вагонам…

Антонио изображает шум отправляющегося поезда; двое мужчин никак не могут распрощаться, обнимаются. Поезд трогается.

Хорошо одетый (вскакивает на подножку). Я был рад встретиться с тобой через двадцать лет! У нас есть что вспомнить!

Плохо одетый. Есть что вспомнить через двадцать лет! Я был рад с тобой встретиться!

Хорошо одетый открывает дверь купе первого класса, поспешно входит и тотчас бросается к окошку, а Плохо одетый спустя две секунды, еще раз помахав рукой уже севшему в поезд приятелю, устремляется в вагон второго класса и тоже высовывается в окошко. Поезд исчезает, увозя обоих — они высунулись из окон и машут платками, продолжая прощаться друг с другом, в то время как Антонио подражает шуму удаляющегося поезда.

Кьяретти (раздраженно). Сегодня, по моему, он особенно вызывающе себя ведет.

Салони (тоном человека, которому пришла в голову удачная мысль). Может быть, было бы достаточно разделить эти два вагона одним товарным.

Кьяретти (иронически). Боюсь, что недостаточно.

Салони (призывая Антонио вернуться к прежней теме). В одном большом городе на Севере Италии…

Антонио (покорно, усаживаясь за машинку). В одном большом городе на Севере Италии…

Салони. Паоло и Паола…

Антонио. Паоло и Паола…

Кьяретти и Салони. Любят друг друга…

Антонио (тут же вновь подражает звуку заводского гудка). Ууууу…

Кьяретти и Салони (вновь поддаваясь). Ууууу. (Но вдруг вспоминают, что было раньше, и поспешно пытаются предотвратить катастрофу.) Сукно, сливки, солист, стерва, скорпион, сковорода, скафандр…

Антонио (невинным голосом). Да ведь это совсем небольшая стачка, мирная забастовка… без оружия… без камней, даже без единого камушка. Попробуем?

Кьяретти и Салони (обменявшись вопросительными взглядами). Ну что ж, попробуем.

Полные внимания, принимаются смотреть, как в театре; Антонио стучит на машинке; перед нами проходят незамысловатые сценки. Заводские ворота, перед которыми бурлит толпа рабочих и работниц в синих комбинезонах, с велосипедами, мотороллерами, пеших; толпа разделена на две группы.

Группа А (кричат). Хотим забастовку!

Группа Б (кричат). Не хотим забастовки!

Кажется, сейчас начнется потасовка, но какой-то Находчивый, рабочий прерывает спор, вытаскивая из кармана монету.

Находчивый рабочий. Орел — да, решка — нет. (Подбрасывает монету в воздух.)

Все в напряженной тишине ждут результата.

Находчивый рабочий (поднимает монету и смотрит на нее). Забастовка!

Все (радостно). Забастовка! (Вскакивают на велосипеды, мотороллеры и уносятся прочь под грохот моторов.)

Площадь пустеет. Молодой рабочий на велосипеде едва не сбивает Молодую работницу.

Молодой рабочий. Я тебя не ушиб?

Молодая работница. Нет.

Молодой рабочий. Как тебя зовут?

Молодая работница. Паола. А тебя?

Молодой рабочий. Паоло.

Смеются.

Паоло. Садись.

Паола садится на раму велосипеда. Они уезжают в сторону…

Вторая сцена: лужок, заросший лютиками. Паоло и Паола, обнявшись на велосипеде, среди лютиков. В кадр входит колесо велосипеда.

Паоло. Ты плачешь?

Паола. Это от счастья.

Паоло. Я тоже хотел бы заплакать, но мне не удается. Я схожу с ума от радости.

Паола. Не верю.

Паоло. Вот смотри.

Принимается жадно пожирать пучки травы. Потом они обнимаются и целуются. Вдруг до них доносятся заводские шумы: пыхтенье, лязг, удары, звон прокатываемого металла.

Они возобновили работу! (Инстинктивно вскакивает на велосипед и уже готов умчаться.)

Паола. Паоло!

Паоло (в смущении останавливается). Паола!

Девушка садится на раму, и Паоло в отчаянии вертит педали, направляясь обратно к заводу.

Третья сцена: закрытые заводские ворота. Паоло соскакивает с велосипеда. Перед воротами взад-вперед прохаживается Сторож.

Сторож (бурчит себе под нос). Они пришли к соглашению. Три часа назад.

Паоло (в полной растерянности). Массари нас выгонит.

Паола (в отчаянии). Отец меня убьет.

Сторож (жестоко). Так вам и надо. Вы одни бастовали… А возможно, и сделали ребенка…

Паола плачет, уткнувшись головой в плечо Паоло. Но в эту секунду раздается смех. Из-за ограды выходят хозяин, Массари, и группа хохочущих рабочих — они смеются над незадачливой парочкой, которую, очевидно, все поджидали, чтобы сыграть с ними эту шутку.

Массари. Я вас беру обратно.

Все хохочут еще громче, а юноша и девушка, оправившись от растерянности, обнимаются и целуются на виду у всех.

Салони (к Кьяретти). Ну как?

Кьяретти. Мне нравится.

Салони (к Антонио). Ему нравится. Покупаю.

Антонио какое-то мгновение колеблется, потом вновь принимается с воодушевлением стучать на машинке.

(К Кьяретти.) Так приятно видеть его за работой, когда его охватывает вдохновение. Такое чувство, будто сидишь в театре…

Кьяретти между тем быстро просматривает то, что пишет Антонио, потом с довольным видом вытаскивает из кармана газету, протягивает один лист Салони, и оба погружаются в чтение.

Кьяретти (читая газету). «Рим, двенадцатого. Один старик уже много лет, ежедневно в обеденное время, ходил в тратторию „Эсперия“ просить объедки для своей собаки. Только на днях случайно выяснилось, что у старика никогда не было собаки».

Салони (неодобрительно покачав головой). Вчера ко мне домой пришел один человек. «Я голоден», — сказал он, закатывая глаза. Мы ему дали вареную куру. Куру — в полном смысле слова, с ножками, с двумя крылышками. Он тут же принялся ее пожирать. Потом вдруг перестал жевать. И таким любезным голоском попросил: «Щепотку соли, пожалуйста!»

Кьяретти (бросив на Салони понимающий взгляд, продолжает читать). «Наводнение в Калабрии. Тысячи гектаров затоплены. Дома разрушены. Погибло бесчисленное множество голов скота. Имеются жертвы среди населения».

Антонио (будто его ударило электрическим током). Поднимается занавес… Выходит актер и громким голосом говорит о наводнении в Калабрии. Тысячи гектаров затоплены, дома разрушены. Бесчисленное множество голов погибшего скота всплыло на поверхность вод. Человеческие жертвы… Занавес опускается…

Кьяретти (со значением). Это не искусство.

Антонио делает жест, как бы желая сказать: какая жалость!

Достаточно какого-нибудь нюанса, чтобы газетное сообщение заиграло, прямо на лестничной площадке, стало зрелищем. Но все-таки что-то требуется еще. Не думайте, что эти проблемы мне чужды, ведь цензура, в сущности, одно из проявлений вкуса.

Антонио (ободренный, прежним тоном). Я понял. Поднимается занавес. (Кричит.) Наводнение в Калабрии! Тысячи гектаров затоплены, дома разрушены! Бесчисленное множество голов скота всплыло на поверхность вод! Человеческие-е жертвы-ы-ы. (Его завывание постепенно становится более протяжным, словно выражая инфантильный, но вполне сознательный укор.)

Кьяретти (протестующим тоном). Ну, ну, нечего вам! Вы это произносите так, словно хотите возложить на меня вину за разлив рек. За это отвечают компетентные учреждения.

Антонио. Было бы хорошо, если бы с каждым днем эти различия все больше стирались. (Вскакивая на ноги.) Кто против войны — поднимите руку!

Поднимает руку; Кьяретти и Салони после некоторого колебания следуют его примеру. Первым руку поднимает Кьяретти, а потом, поглядев на него, и Салони.

(С удовольствием.) Наконец-то мы пришли к согласию. Я уже не вижу, что у одного руки слишком волосатые, а у другого глаза чуть подслеповаты. Вы оба даже кажетесь мне красивыми. Вы одухотворены. Слышите звуки труб?..

В самом деле раздаются звуки труб, и высвечивается сцена, изображающая площадь, на которую падают тени человеческих фигур, появляющихся и исчезающих и раскрытых окнах. На площадь выходит Герольд в сопровождении двух барабанщиков.

Герольд (громким голосом). Объявлена война!.. Война!.. Война!.. (Повторяет слово «война» на разные лады — растягивая, сокращая, быстро, медленно, пронзительно, торжественно, нежно, угрожающе.) Все граждане обязаны немедленно явиться на призывные пункты!

Тени в окнах колеблются, как волны. Никто не выходит на площадь. Снова раздается барабанный бой. Появляются два всадника, предшествующие прибытию Главы. А вот прибывает и сам Глава — большой, толстый, с грозным выражением лица. Он тоже верхом на детской деревянной лошадке, состоящей лишь из головы и палки.

Глава (властно). Считаю до десяти… Кто не явится, будет расстрелян.

Бьют и тотчас смолкают барабаны.

Раз, два, три, четыре, пять…

Делает неожиданную паузу, вновь бьют и мгновенно смолкают барабаны.

Шесть… семь… восемь… девять…

Долгая, мертвая тишина.

Девять с четвертью… девять с половиной…

Силуэты за жалюзи обнимаются: мужья и жены, матери и сыновья. Наверно, прощаются перед разлукой.

Девять с половиной… Девять и три четверти… Десять!

Он окидывает взглядом окна и ждет. Тени застыли неподвижно. Тишина кажется еще более давящей, бесконечной.

Десять!..

Никто не появляется. Проходит еще несколько томительных секунд. Глава все пытается делать хорошую мину при плохой игре и вдруг, уткнувшись в плечо одного из барабанщиков, разражается рыданиями. Так они и покидают площадь, а вслед на одной ножке скачет Антонио, как мальчик, бегущий за бродячими клоунами.

Кьяретти (изо всех сил трясет головой, а в это время персонажи аполога исчезают). Ну, это уже лишнее. Наш подопечный любит разные отступления от темы.

Салони. Да, верно. Подумайте, что было бы, если я, заключая крупную сделку, вдруг вскочил бы и пустился в пляс… а потом опять уселся бы и продолжал переговоры.

Кьяретти (указывая на Антонио). К сожалению, им многое позволено. Как шутам.

Салони (которому Кьяретти отдал газету, вдруг читает вслух одну заметку, и постепенно в голосе его звучит все большее изумление). «Он хочет купить глаз. Милан, двенадцатого. Синьор Н. Б. из Ломеллины в течение нескольких дней разъезжал в автомобиле по нашей провинции в поисках человека, который согласился бы продать ему глаз. Как сообщают, вчера вечером он встретился с неким Джакомо Н., который, находясь в затруднительном денежном положении, допускает мысль о том, чтобы обдумать эту перспективу».

Антонио (с довольным видом возвращаясь с той стороны, куда исчез Глава со своими людьми, резко останавливается, услышав сообщение). Извините… Прочтите еще раз.

Салони (торопливо перечитывает заметку, а потом комментирует прочитанное). Прямо мороз по коже. (К Кьяретти.) Смотрите (показывает ему гусиную кожу на запястье). Знаете, я иногда просыпаюсь в темноте… И думаю: это темнота или я ослеп? Иной раз даже кричу. И скорее зажигаю свет.

Антонио глядит в пространство, словно находится где-то далеко отсюда.

Кьяретти. Сказать по правде, слепых не так уж мало и они не кричат.

Салони. А я бы кричал. Руками, ногтями пытался бы раздвинуть эту черноту. (Передергивает плечами, как от холода.) Когда я делаю два шага от дома до моей конторы, я всегда прохожу через общественный сквер… В воздухе полно желтых, красных, зеленых резиновых мячей, и мне, чтобы уклониться от них, приходится вертеть головой, будто я дрессированный тюлень. Если мячик попадет мне сюда (показывает на лицо), я могу лишиться глаза. С сегодняшнего дня буду ходить другой дорогой.

Кьяретти (с досадой). Говорите тише. Нельзя давать ему повод отвлечься.

Салони (никак не избавится от страха, вызванного заметкой). У меня есть один кривой курьер. Когда он приносит мне стакан воды, он с одной стороны лица весь живой. А когда он уходит и видна другая сторона — он весь угасший. Наверно, такой должна быть поверхность Луны, там, где ее не освещает Солнце… Мне иногда кажется, что я дышу глазами.

Антонио (возвращаясь оттуда, где витали его мысли). Серые глаза… зеленые… черные… маленькие глазки, открывающиеся впервые… с капелькой росы на ресницах. Глаза, которые закрываются навеки, остается виден лишь краешек белка… Глаза, широко распахнутые, как мои. (Возмущенно размахивает газетой.) Да неужели это возможно сегодня?

Кьяретти. Вернемся к нашим делам. Не будем отвлекаться. Время торопит. (Лицемерно.) У меня ведь, дорогой мой, не один вы… за кем я должен следить… давать советы. Таких, как вы, в нашей стране — легионы.

Антонио (словно не слыша его). Вчера я был здесь, и воробьи перелетали с одного куста на другой, а в это время тот человек ехал в автомобиле по Ломеллине. Я не знаю, где эта Ломеллина. Есть тут кто-нибудь, кто хочет продать свой глаз? Может, вон там, отвечают ему… Тук… тук… — стучит он в дверь одного дома. Вы хотите продать свой глаз? Высокий, толстый господин… в очках… одно стекло в них черное… большой автомобиль… тоже черный… Тук… тук… Ах, мы должны рассказать об этом! Как только в зале вспыхнет свет, все зрители вскочат со своих мест. Люди что-нибудь да предпримут. Тотчас же. Они что-нибудь сделают… Я сажусь писать. (Бросается к машинке.)

Кьяретти (к Антонио). Не верьте газетам. Они иногда лгут.

Салони. Очень грустная история!..

Кьяретти. Она печалит также и государство. (К Салони.) Вы можете себе представить опечаленное государство?

Салони. Попробую. (Придает лицу такое выражение, словно пытается себе это представить.) Нет, ничего не выходит.

Кьяретти. Кроме того, это слишком редкий случай. Такие случаи, как этот… происходят, наверно, три… ну, четыре раза… в год. Во всем мире.

Салони (с искренним любопытством). А каково, по вашему мнению, должно быть их число, чтобы могло вспыхнуть возмущение?

Кьяретти. Ну, примерно, тысячу… или больше.

Салони. Ты слышишь, Антонио?

Кьяретти. Антонио…

Тот не отвечает.

Салони. Антонио! Отвечай.

Кьяретти. Антонио!

Салони. Он зовет тебя по имени. Цени это.

Салони и Кьяретти. Антонио-о-о-о!

Антонио (затыкая уши). Если я вас буду слушать, все погибло. Вы — как термиты. (Кричит, повернувшись в сторону дома.) Мария, Мария!..

Постепенно вырисовывается силуэт Марии, к которой взывает Антонио: вот она, сладострастно раскинувшись, спит на широкой постели.

(Поднявшись и направляясь к постели, оборачивается.) Я был как рыба, задыхающаяся без воды, и вот нежданно меня снова уносит поток.

Салони. Я тебе заказал написать киносценарий, а не форель ловить.

Кьяретти (чтобы отвлечь его, с молниеносной быстротой читает другое газетное сообщение). «Мужчина замечает только в первую брачную ночь, что женится на мужчине».

Салони (поспешно). Жених и невеста бегут с Сицилии до самого Больцано, преследуемые отцом.

Кьяретти. Так ведь это тоже возможность познакомиться со своей страной…

Салони (настойчиво читает еще одну заметку). «Промышленник, пожелавший остаться неизвестным, предложил для оказания помощи пострадавшим миллион лир».

Антонио выпрямляется, словно пытаясь противостоять этим «советам», при помощи которых они хотят его удержать.

Антонио (с таким видом, словно его убедили. Оборачивается после короткого молчания). Почему не два миллиона? (И, оставив Кьяретти и Салони, остолбеневших от изумления, решительными шагами выходит в сцену, где мы видим его жену.) Мария… Мария…

Мария тотчас протягивает ему навстречу руки. Антонио опускается у постели на колени и обнимает жену.

Мария, как ты думаешь, этот Джакомо Н. женится?

Мария. Думаю, да, и дети у него будут.

Антонио (весь во власти своей идеи). Если ты меня поддержишь… к вечеру все будет написано… Я вижу их старую кухню. Они уже получили часть денег за проданный глаз. И сразу же себе кое-что купили. На столе две бутылки ликера, еще не развернутые, а у Джакомо на голове новая шляпа.

Мария. Обними меня крепче. Эти известия проникают из всех щелей, сильнее сквозняка. (Обнимает его, целуются.)

Антонио. Ты с каждым мгновением становишься все прекрасней…

Мария (отталкивая его). Антонио, я изменяю тебе… с вещами, которыми обставлена наша квартира: с бронзой, столом, люстрой. Давай займемся немного подсчетами?

Антонио (машинально гладит жену, а сам, уставившись перед собой, весь захвачен мыслью о Джакомо). Джакомо и его жена ложатся спать. Это ночь перед большим событием. На завтра назначена операция.

Мария. Надо поставить надежные замки. Самые современные. Мы возвращаемся домой — и дверь за нашей спиной делает «щелк!», и этот звук наполняет меня такой радостью, уверенностью.

Антонио. Оба притворяются, что уснули… С улицы доносится стук лошадиных копыт.

Мария. Антонио… дай мне много солнц, много лун, чтобы я могла спокойно наслаждаться жизнью.

Антонио. Конечно, Мария. (Короткая пауза.) Вдруг в темноте слышится голос мужа. «Вот я, я — Джакомо. Даже самое тонкое бритвенное лезвие не могло бы нас теперь разлучить». Жену зовут Эльвира. «Ты меня будешь меньше любить, Эльвира, когда у меня не будет одного глаза», — говорит он. «Я буду любить тебя все сильнее и сильнее, дорогой, — говорит Эльвира. — Я буду целовать тебя вот сюда, где останется след, душа моя. Когда любишь, то очень плохо, если предмет твоей любви — само совершенство…». Неожиданно женщина разражается рыданиями: «Ты не должен продавать глаз! Я возвращу ожерелье, пальто, рубашки сыновей, перчатки. Ты не должен этого делать. Мы откроем маленькую фруктовую лавочку. Я буду до блеска протирать каждое яблочко, каждую грушу, мы будем ловко заворачивать фрукты — персики, абрикосы, сливы — в бумагу, она будет весело шуршать, и все будут приходить к нам. Не продавай глаз». А Джакомо в ответ: «Я буду приходить первым на центральный рынок со своими корзинами. Костяшками пальцев простучу каждый арбуз. Уж я-то сумею выбрать товар». Эльвира: «Мы будем каждый день сыты». Но вдруг он кричит: «Как, как выйти из этого положения?» — «Давай убежим. Будем спать на каком-нибудь сеновале, — говорит жена, — в конюшне. Научимся получать радость от того, чего раньше не ценили». — «У нас же ничего не было», — говорит он. А жена, обнимая его: «Всегда что-то имеешь, если любишь, нужно только никогда, ни на минуту не прекращать друг друга любить. И когда до нас долетит голос кредиторов, я тебя обниму и мы будем любить друг друга. Кто может этому помешать? Они будут бить кулаками в нашу дверь, такие разные, не похожие друг на друга, но столь единые в своей ненависти против нас. Они будут кричать, что мы не имеем права получать удовольствие, пока не заплатим долг, но мы не разомкнем наших объятий. Словно майские жуки. Их не оторвать друг от друга, они скорее умрут».

Мария. Сокровище мое, эта история напоминает человека с беззубым ртом… или тарелку с оббитыми краями. Салони наверняка не купит такой сценарий.

Антонио (поворачиваясь к ней). Неважно, Мария. Я должен его написать. Я даже не знаю, годится эта история или нет. Но я напишу. Все остальное так неопределенно. А это вполне определенно, я вижу это, осязаю и чувствую, что должен написать. Придется пойти на жертвы, дорогая. Ну годик, два.

Мария. Эти вечные разговоры! У нас нет таких сбережений, Антонио.

Антонио. Вернемся на старую квартиру.

Мария. Ну нет, за эту я буду держаться зубами… (С неожиданной мягкостью.) Приближается октябрь, у нас родится ребенок…

Антонио (воодушевляясь). Я буду всюду ходить с ним, покажу ему и то, и это. И есть еще много всего другого, скажу я ему. Какая радость будет Показывать ему все новое и новое… Если я поддамся, Мария, мир станет уже. И он, как старичок, будет стукаться об острые углы…

Мария. Иди ко мне, Антонио, через час ты обо всем этом и думать забудешь.

Антонио. Существуют планеты, Млечный Путь, а я не выполню того, что задумал! Я презираю тебя за то, что ты любишь меня, человека, которого презираешь.

Мария. Я тебя не презираю.

Антонио. Тем хуже. Я все слабею, а ты ищешь новые и новые способы доставить мне удовольствие. Твоя походка становится еще более гордой, когда мы проходим и все на нас оборачиваются.

Мария. Поцелуй меня, дорогой.

Антонио. Какие у тебя сладкие губы! Но я не хочу. Мне хотелось бы суметь описать то мгновение, именно мгновение, когда губы сливаются воедино и все преображается.

Мария. Джельтруде мне сказала, что ей не нравится кожа ее мужа. Слишком шершавая. Она думает о его автомобиле… длинном, мощном, и таким образом ей удается получить хоть чуточку удовольствия. Я согласилась бы, чтобы он на меня наехал, говорит она. Поцелуй меня, Антонио!

Антонио (отталкивая ее). С некоторых пор мне видится лицо другой женщины… словно в тумане. Но я ее встречу… Я не знаю даже, толстая она или худая… А ты — здесь, ты смотришь на меня уголком глаза, ждешь, чтобы я протянул руку… Почему же ты не понимаешь, Мария? Ведь если у нашего сына немного покраснеют глаза, тебе придется каждую ночь вставать, чтобы промывать их соленой водой. (Смотрит на жену, которая спит или притворяется.) Спит… Мне хотелось бы побить ее. Однако на моих глазах растет ее грудь. Бедро напоминает морскую волну. Как хочется вот так, не спеша, вытянуть руку! Мария… (Резко убирает руку.) Она сейчас вся сверкает. И все же потом — так солнце, зайдя, делает неприветливым самый роскошный уголок — я различу на ее коже слишком крупные поры, жирные от пота крылья носа… Когда мы с ней впервые встретились, она была с подругой. Порыв ветра вздул юбку, и обнажилась ляжка Марии… вот до сих пор… Подруга же оказалась более проворной и успела придержать юбку рукой… Иначе она, она могла бы стать моей женой… и, быть может, сказала бы мне: «Антонио, я хочу того же, чего хочешь ты». Как много всего связано, Мария, с твоей приоткрывшейся ляжкой… сколько событий, обязательств, знакомств, семейных дел, крестин, похорон… Я буду таскать тебя за собой всю жизнь, как консервную банку, привязанную к кошачьему хвосту… (Почти крича.) Мария, я женился на твоей за… (В раскаянии затыкает себе рот рукой.)

Мария возмущенно привстает и меряет его враждебным взглядом.

О, прости меня, прости… скажи же мне хоть слово… Если ты мне поможешь, все будет так, словно мы с тобой только что поженились… Говори же…

Мария упорно молчит; между тем на сцену входят на цыпочках Салони и Кьяретти.

Салони. Держитесь, синьора, не уступайте. Мы выражаем вам нашу солидарность.

Кьяретти. Я посоветовал бы вам, синьора, повернуться спиной… вот так… (Будто режиссер, помогает Марии выставить спину самым соблазнительным образом.)

Салони. Нажимайте на ребенка, который должен родиться. Назовите его по имени один раз, потом другой. По имени. Как вы его назовете?

Мария. Ах, господа, вы и сами могли убедиться, что Антонио никакой не отец, в лучшем случае любовник. (Исчезает вместе со всей сценой.)

Кьяретти. Антонио, подумай хорошенько. Может, этот случай с глазом — выдумка.

Антонио. Теперь уже это правда. Какой-то человек казался ничем, и вдруг он становится знамением. Вот, например, этот.

Появляется самый обычный человек, примерно типа Антонио, но чуть победнее, и медленно пересекает сцену. Луч прожектора высвечивает его фигуру. Он вот-вот скроется за кулисами, когда Антонио, весь охваченный новым порывом, делает Кьяретти и Салони знак остановить этого человека.

Улыбнись…

Человек останавливается и улыбается. И с этой минуты исполняет просто и точно все желания Антонио.

Плачь. Беги. Говори. Приди в отчаяние. Поздоровайся. Танцуй. Изобрази страх. Изумление. Смейся. Убей. Метни диск. Повернись вокруг себя. Медленнее. Как земной шар. (К Кьяретти и Салони, которые следуя его настойчивым мимическим призывам, хотя и приближаются, но с недоверием.) Сюда, сюда, попробуйте взглянуть на него вот отсюда…

Смещается в сторону, и они оба, подгоняемые им, следуют за человеком, пытаясь увидеть то, на что, очевидно, указывает Антонио, на лице у него написано неподдельное восхищение. Антонио продолжает принимать самые различные позы, чтобы получше разглядеть этого человека, к которому явно испытывает огромный, можно сказать, девственный интерес, и призывает Кьяретти и Салони последовать его примеру; незнакомец же продолжает свои действия.

Кьяретти. Я больше не сделаю ни шагу, если вы мне точно не скажете, по какому принципу построен наш рассказ.

Антонио (в то время как человек, удаляясь, становится тенью). У меня нет больше времени на рассуждения. Они уже идут.

И самом деле приближаются несколько человек. Впереди — мужчина в белом халате с зеркальцем окулиста на лбу.

(Вполголоса, обращаясь к Кьяретти и Салони.) Это Окулист.

За ним следует другой мужчина, тоже средних лет, скромно одетый, вид у него несколько смущенный, робкий, в руках он вертит шляпу.

Это Джакомо… А вот это супруги Массари.

Входят муж и жена Массари. Жена маленькая, приземистая. Массари мы уже знаем, однако теперь он в очках: одно стекло — то, что закрывает больной глаз, — черное.

Салони (вполголоса). Но этого я уже видел…

Кьяретти. Тот же, что и раньше. Антонио. Да, тот же. Он всегда мне представляется таким.

Кьяретти (к Салони). Какое воплощение упрямства!

Вновь прибывшие усаживаются за длинный стол, все, кроме Окулиста, который начинает исследовать глаза Джакомо; Антонио умоляюще улыбается Кьяретти и Салони, как бы прося их не мешать, ибо сцена вот-вот начнется. Он входит в сцену и чуть подправляет позы сидящих, чтобы все были лучше освещены. Источник света — юпитер, такой, какие используют при съемках фильма. Кьяретти и Салони остаются в тени.

Окулист. В течение часа все будет кончено. Это легкая операция. (Двумя пальцами раскрывает Джакомо глаз, освещая его при помощи укрепленного у него на лбу аппарата. Глаз — голубой, с чуть зеленоватым оттенком.)

Венерические болезни?

Джакомо. Не болел.

Окулист. Молодец! (Отходит на несколько шагов, поднимает четыре вытянутых пальца и показывает их Джакомо.)

Джакомо. Четыре.

Окулист. Прекрасно! (Указывая на листок календаря, чтобы Джакомо прочел.)

Джакомо. Одиннадцатое апреля… Святой Бьяджо…

Окулист. Отлично!

Массари. Извините… А в политическом отношении?

Джакомо ошарашен.

Окулист (к Массари). Это не имеет значения, уверяю вас.

Синьора Массари (поднимаясь со стула). Разрешите? (Пересаживается подальше, за спину Окулиста, чтобы лично проверить остроту зрения продавца глаза, и поднимает пальчик, такой коротенький, что он еле-еле высовывается.) Сколько?

Джакомо. Ни одного.

Синьора Массари. Как же так?.. Один.

Окулист. Вы не обижайтесь, синьора, но пальцы у вас чуточку коротковаты, и их нелегко разглядеть.

Синьора Массари (с досадой). Ну хорошо, так сколько же вы хотите?

Джакомо. Сумму назвать не так просто… Можно запросить десять, а можно и тысячу, и миллиард…

Синьора Массари (иронически). Конечно, запросить-то все можно. (Агрессивно.) Назовите сумму. (Ожидает ответа с враждебным видом.)

Массари. Мы позволяем себе обсуждать этот вопрос не столько потому, что он интересует нас лично, сколько из соображений общего характера. Подумайте о сфере компенсаций при несчастных случаях.

Окулист. Да, действительно. Глаз — столько-то. Два глаза вдвойне. А сколько за палец? Ведь если у каждого итальянца их десять штук, то может набраться полмиллиарда.

Синьора Массари. Автомобильные наезды становятся все чаще.

Джакомо. Синьора… В будущем вы по-прежнему собираетесь жить в этом городе?

Синьора Массари. Разумеется.

Джакомо. Значит, когда-нибудь я смогу встретиться с вашим мужем… Это несколько осложняет положение…

Синьора Массари (с неожиданной тревогой). В тридцать восьмом году мы нашли на улице собачку. Она прожила у нас год… Потом откуда-то явился хозяин, но собачка всегда прибегала к нам.

Окулист. Успокойтесь. Это не наш случай. Я допускаю, что могут мелькать искры, появляться радужные блики, одним словом, что-то останется, но что-то легкое, незаметное, вроде касания крылом волны, не более…

Массари (к Джакомо). Итак, назовите сумму, дорогой друг…

Джакомо. Мне очень хотелось бы открыть кафе и смотреть… на людей… на все вокруг…

Синьора Массари. Мне кажется, тут какое-то недоразумение. Вы говорите так, будто это уже невозможно… Ведь нам нужен только один… один глаз, а не два.

Массари. Учтите, ведь только вчера мы даже не думали об этой возможности. Нам случайно стало известно о вашем прискорбном намерении…

Джакомо. Это верно. Потом я услышал о вас и сказал: значит, я еще кое-чего стою. Это был минутный порыв.

Синьора Массари. Вам следует знать, что есть люди, которые их даже дарят.

Джакомо. Это святые, синьора.

Синьора Массари. А не могут возникнуть какие-нибудь осложнения с юридической точки зрения?

Окулист. Гражданский кодекс, во всяком случае, не разрешает продавать какую-либо часть нашего тела, даже самую маленькую. Или все, или ничего…

Массари. Мы все одинаково заинтересованы в молчании.

Окулист. Современная цивилизация — увы! — держится на том, о чем умалчивают, а не на том, о чем говорят!..

Массари. Мне хотелось бы поскорее закончить дело.

Джакомо. Тогда вы сами предложите цену.

Синьора Массари. Попробуйте закрыть один глаз рукой.

Джакомо подчиняется, а синьора берет со стола бутылку.

Что это?

Джакомо. Бутылка.

Синьора Массари. Вот видите? Вы же не сказали что-нибудь другое… Вы сказали: бутылка. Назначьте цену.

Джакомо (продолжая закрывать один глаз рукой, пытается обвести взглядом всех присутствующих). На меня больше не взглянет ни одна женщина…

Синьора Массари (с удивлением и неодобрением). У вас ведь жена и дети…

Джакомо. Да, но мне всегда хотелось немножко отвлечься… Теперь я мог бы позволить себе кое-что на это потратить…

Синьора Массари. Я надеюсь, что вы используете наши деньги как порядочный отец семейства.

Джакомо. Конечно, но представляете себе, что значит: никогда больше. В каких-то вещах всегда приходится себя ограничивать… достаточно запретить себе думать о них как о чем-то невозможном.

Синьора Массари. Вы колеблетесь?

Джакомо. Нет… Нет, если представлю себе рожу лавочника и то, как я выкладываю перед ним на прилавок тысячные бумажки… Вы сможете дать мне новенькие?

Массари. Охотно.

Джакомо (со вздохом). Сейчас мне кажется, что глаза — это, наверное, самое главное в жизни.

Синьора Массари. Возможно, вы несколько переоцениваете важность зрения. Я придаю большее значение ногам.

Окулист. Синьора… а руки? Мне кажется, что руками я думаю… (Шевелит в воздухе руками, демонстрируя их ловкость и выразительную подвижность.)

Синьора Массари. Представьте, что вдруг вспыхивает пожар, а у вас нет ног. Я ужасно боюсь пожаров. А в остальном, сказать по правде, у меня нет повода жаловаться на жизнь.

Окулист. Пожарные добились в своем деле немалых успехов.

Синьора Массари (качая головой). Я никогда не решусь броситься вниз на этот белый брезентовый круг.

Окулист (успокаивающе). Вы ведь живете на первом этаже, синьора.

Синьора Массари. Но мы много путешествуем.

Джакомо. Разрешите мне позвать жену?

Джакомо оборачивается, делает знак, и в сцену вступает из темноты его жена — скромно одетая женщина средних лет, вид у нее довольно измученный и смущенный.

Скажи-ка, правду ли я говорю… Когда мы с тобой познакомились… что ты мне сказала?

Жена Джакомо. Я хотела бы войти в твои глаза.

Джакомо. Она мне казалась красивой рыбкой, которая хочет войти в мои глаза, словно вплыть в маленькое озеро… Господа ждут, что я назову цифру… Подскажи мне, дорогая…

Жена некоторое время колеблется, потом начинает безмолвно плакать, стыдясь своих слез и закрывая лицо руками.

Синьора Массари. Не думайте, синьора, что мы делаем эту покупку из тщеславия.

Массари. Борьба в мире бизнеса безжалостна… Мы смотрим друг другу в глаза. И тот, у кого глаз только один, понимает, что ему трудно тягаться с другими.

Синьора Массари. Мы кормим триста семей…

Джакомо (с неожиданной решимостью, отбросив робость). Пятнадцать.

Наступает мертвая тишина: Массари и его жена обмениваются вопросительным взглядом. Тогда Джакомо начинает расхваливать свой товар. Он легонько нажимает пальцем на один глаз.

Если я надавливаю на него пальцем, даже еле-еле, то глаз мой начинает видеть ослепительные полосы, желтые… оранжевые круги… которые зажигаются, увеличиваются и размерах, сливаются друг с другом.

Синьора Массари. Если вы приложите ассигнации одна к другой, то с пятнадцатью миллионами у нас получится полоса длиною от мыса Пассеро до Сирмоне.

Жена Джакомо. Что мы скажем детям?

Джакомо. Мы скажем, что произошел несчастный случай, что я попал под трамвай. Они не должны обо мне плохо думать.

Жена Джакомо. На прошлой неделе у нас вывозили мебель, а он смеялся. Дети глядели на него, а он нее смеялся.

Джакомо. Я сказал им, что борюсь против одного очень влиятельного человека, даже против правительства, и потому дети гордятся мною.

Жена Джакомо (мужу, внезапно). Джакомо, не делай этого, не делай.

Джакомо. Тебе очень больно… Ну, давай же, сделай эту боль еще нестерпимее. Пусть сердце не выдержит и разорвется. Но я должен платить, дорогая. Расскажи господам, как мы вечерами ложимся спать.

Жена Джакомо (грустно). Да, это правда, мы раздеваемся так, словно должны лечь в могилу.

Джакомо. Продолжай. Скажи им, сколько времени мы с тобой уже не занимаемся любовью?

Жена Джакомо. В прошлом месяце он солгал, потому что (смущенно)… ему очень захотелось. Он сказал мне: «Эльвира, я нашел место». А потом, наутро, мы поссорились.

Джакомо. Мы начинаем ненавидеть друг друга. Ненависть всегда гнездится на самой… близкой ветке. (В возбуждении вскакивает и после короткого колебания сбавляет цену.) Дайте мне четырнадцать… четырнадцать, и дело с концом. Я не хочу никого ненавидеть… Четырнадцать миллионов… Но немедленно. Сейчас же.

Массари. Успокойтесь.

Достает из кармана толстую пачку ассигнаций — новеньких, с пылу с жару, молниеносно раскладывает одну за другой на столе. Джакомо берет их и в сопровождении жены, к которой присоединяются двое маленьких детей — один держит трехцветных флажок, другой бенгальские огни, — совершает по сцене круг почета, в то время как Кьяретти, выскочив из тени, набрасывается на Антонио.

Кьяретти (кричит). Я тебе не позволю пачкать наше знамя дешевыми фантазиями. (С еще большим ожесточением.) Я этого не позволю. (Пауза.) По крайней мере…

Антонио. По крайней мере…

Кьяретти (пытаясь взять себя в руки). По крайней мере если вы как-то не постараетесь… в ходе развития сюжета… распутать… путем научного синтеза… этот страшный узел.

Салони (с горячностью вступает в разговор, тогда как Джакомо со своей семьей садится в уголке и застывает там неподвижно, выставив перед собой флажок, словно на какой-то церемонии). Я тоже, Антонио, я тоже хочу, чтобы зритель трепетал, чтоб его подирал мороз по коже — сильнее, чем когда скребут по стеклу… чтобы у него от волнения застывало дыхание… вплоть до того момента, как у Джакомо ложечкой, словно желток из яйца, вынут глаз… Но потом… потом… проблеск надежды. (С хитрым видом.) Вложи надежду в последние метры фильма. Ты вложишь надежду?

Антонио. Но ведь я… я… я и так исполнен надежды.

Кьяретти. В таком случае, Антонио, докажи нам свое расположение. Поделись, каков будет финал. (Лицемерно.) Такое впечатление, что ты никогда не видел бедняков, когда они в полночь выходят из кино. Отец несет маленького сына на руках, а мать идет сзади. И еще один ребенок, хныча, семенит рядом. Дадим им радость. И ясность. (Умоляюще.) Ну, открой же — что в финале?

Антонио (весело). Я сам не знаю. Сейчас я вижу только начало.

Кьяретти (с угрозой в голосе). Нет… финал. Я хочу знать, что в финале.

Антонио. Начало… вот начало… Мы находимся на фабрике Массари. Поглядите, как он спокоен.

И самом деле появляется Массари, в тех же очках с одним темным стеклом: он спокойно, с начальственным видом, расхаживает взад-вперед. Постепенно вырисовываются фигуры нескольких рабочих — они стоят за длинным столом и дуют в трубы, из которых вылетают детские воздушные шарики.

Обратите внимание на спокойствие хозяина — это спокойствие богатого человека. Мы все слишком спокойны.

Антонио усаживает Кьяретти и Салони, которые заинтересованы происходящим на сцене, но вместе с тем удивлены и полны недоверия. Рабочие, испуганные присутствием Массари, дуют изо всех сил, но им не скрыть своей усталости. Специально выделенный рабочий непрерывно ходит вдоль стола, собирая шарики, словно цветы. Вдруг одного из рабочих, который слишком сильно надул шарик, будто подхватывает порывом ветра, и он взмывает вверх. Все вскакивают на ноги, пытаясь удержать его, но полет столь стремителен, что они не успевают даже его коснуться.

Все рабочие вместе. Акилле!.. Акилле!.. Акилле!..

Один из рабочих. Гляди, сел на облако…

Другой рабочий. Нет-нет, он летит дальше…

Все вместе. Акилле!.. Акилле!.. Его уже не видно… (К Массари с агрессивным отчаянием.). Его уже по видно… Это третий за месяц.

Массари снимает шляпу и принимает скорбную позу, словно перед могилой.

Первый рабочий (кричит). Я его еще вижу. Вон он!..

Третий рабочий. Нет, это голубь.

Четвертый рабочий (горестно). Тот, которого унесло два месяца назад, упал в океан!

Третий рабочий (к Массари). Вы должны увеличить сумму страховки.

Массари. Еще минутку молчания — почтим его память!

Все замолкают и стоят, склонив головы, кроме двоих-троих, которые пытаются тайком взглянуть вверх.

Третий рабочий (враждебным тоном). Двадцать процентов!

Пятый рабочий. Иначе мы начнем стачку.

Все скрещивают руки на груди.

Кьяретти (взрываясь). Сепия, свинец, солома, сурок, сироп, слог.

Салони. Селезень, секвойя, ступенька, суфле.

Антонио гладит то одного, то другого по голове, умоляет, целует им руки, опускается перед ними на колени, только бы молчали, оставались сидеть и не мешали продолжать сцену. Кьяретти и Салони неохотно уступают и успокаиваются.

Третий рабочий. Синьор Массари, двадцать процентов.

Массари (долго молча смотрит на рабочих, качая головой). Почему вы всегда разговариваете со мной таким враждебным тоном? Ни разу не видел, чтоб вы улыбнулись… говорили со мной, как полагается человеку с человеком…

Третий рабочий. Двадцать процентов, синьор Массари.

Массари. Может быть, вы предполагаете, что я не могу дрожать, вздрагивать, даже исхудать, как жердь. Нет. Я не…

Четвертый рабочий. Двадцать процентов.

Массари. Грусть, печаль? Вы ее всю забрали себе, я не могу опечалиться. Я всегда смеюсь, вот так — ха-ха-ха. Никакой меланхолии. Она вся у вас.

Третий рабочий. Двадцать процентов, синьор Массари.

Массари. Если мы усядемся здесь, вот на этих двух стульях, и в них будут гвозди — ах! ах! — мы вскочим вместе на ноги, вместе… хотя у меня всего один глаз. (Другим тоном). Я не допущу, чтобы кто-то использовал этот мой физический недостаток. (Продолжая чуть торжественным тоном.) Лучше разойдемся, отойдем друг от друга, как солдаты. (Делает несколько шагов, словно маршируя.) Но потом, когда настанет ночь, мы все равно — хотим мы того или не хотим — собьемся в кучу, словно щиты, и будем прислушиваться к далекому вою сирены.

Все вместе. Двадцать процентов, синьор Массари.

Массари (к одному из рабочих). Потрогай, ну, потрогай… я такой же, как вы… Потрогай. (Рабочий, ошарашенный, дотрагивается до него.) Нет, ты внутри потрогай — внутри. Не гляди только на форму… Нет, я не «совсем плохой». Я не… нечто другое. Я — обыкновенный, будничный. (Явно собирается сообщить что-то очень важное, так как озирается с видом человека, не желающего, чтобы его услышали посторонние.) Только вы должны это знать. И поразмыслить над этим. Потом можно возобновить переговоры. Я… мне (вновь озирается, прежде чем сделать свое признание)… жена наставляет мне рога. (Опускает голову, притворяясь огорченным, но исподтишка наблюдает за рабочими, чтобы увидеть, какое впечатление произвело на них его сообщение.)

Третий рабочий (смущенно). Да мы это знали, синьор Массари.

Массари поднимает голову, изумленный неожиданным ответом, он получил удар в самое сердце, но растерянность длится всего одно мгновение. Ему удается взять себя в руки, и после короткой паузы он вновь обращается к рабочим.

Массари (с дрожью в голосе). Ну так что же?

Все вместе. Двадцать процентов, синьор Массари.

Массари (разочарованно). Нет, с вами поистине невозможно достичь понимания. (В сердцах резко тычет сигарой в воздушный шарик, тот лопается, и сцена исчезает.)

Кьяретти (решительно). Все это — одна серость, промозглость и сырость.

Салони. А людям подай яркость, страстность, пылкость.

Кьяретти. И если вы в этом сомневаетесь, давайте проверим. На первом встречном. (С самым невинным видом обращается в темнеющую глубину сцены.) Эй, послушайте, любезный…

Появляется карабинер в полной парадной форме.

Что вам больше по душе: сырость, серость, промозглость или пылкость, страстность, яркость?

Карабинер (встав по стойке «смирно» и по-военному скандируя). Яркость! (Поворачивается налево кругом и исчезает.)

Салони (торжествующе). Ну, убедились?

Антонио. Нет…

Кьяретти. Хватит, сегодня вы утратили даже чувство собственного достоинства…

Салони. Его точно подменили, у него даже голос стал другим. (Вкрадчиво.) Прошу тебя, Антонио, повторим еще раз нашу… нашу вчерашнюю встречу. Мы подписали контракт. Я дал тебе аванс. Не так ли?

Антонио. Да, это так.

Салони. У меня еще сейчас в ушах звучат твои слова, а тут (показывает ладонь) я ощущаю тепло твоей руки. (Меняет тон, стараясь точнее воссоздать вчерашнюю сцену.) Антонио, как поживает твоя жена? (Антонио медлит с ответом.) Ну, давай же, умоляю тебя, Антонио, как поживает твоя жена? (Другим тоном.) Это было, кажется, в три часа дня. Вчера, в моей конторе.

Антонио (весьма неохотно соглашаясь на эту игру). Она все хорошеет, Салони. А твоя?

Салони (словно подстегивая его). Естественнее. Вчера это звучало чуточку естественнее. Любезнее…

Антонио (находя верный тон). Она все хорошеет. Салони. А твоя?

Салони (удовлетворенно). Вот так… Моя кашляет. Все эта ледяная трамонтана.

Антонио. Пусть посидит дома. И через несколько дней вернется к нам еще красивее, чем прежде.

Салони (к Кьяретти). Вот видите? Это снова он. (К Антонио, неожиданно резко.) Кто умирает в последней сцене?

Антонио. Никто.

Кьяретти. Ах, так ты, значит, знаешь, чем кончится…

Антонио. Пока еще очень расплывчато…

Кьяретти (с плохо скрываемым нетерпением). Я понимаю всю тонкость творческого процесса. Но сделайте над собой усилие. Дайте нам хотя бы намек…

Салони. Я буду тебе очень признателен.

Кьяретти. Мы будем сидеть тут тихо-тихо… как мышки. Говорите, а мы, если вас смущает наше присутствие, отвернемся в другую сторону. (Отворачивается, веля Салони тоже отвернуться, пока Антонио собирается с мыслями.)

Антонио. Может быть, так… Джакомо и его жена…

Кьяретти и Салони (резко, с тревогой оборачиваются). Что? Джакомо и его жена?.. (Но видя, что Антонио остановился, снова отводят взгляды.)

Антонио. Вот они… сидят в приемной клиники… и ожидании решающего момента… Съежились, как эмигранты.

Кьяретти (лишь на одно мгновение молниеносно обернувшись). Проблеск надежды… Не забудьте про надежду. (Потом вновь отворачивается, не позволяя Салони, который пытается подсмотреть, мешать Антонио.)

Между тем на сцене высвечивается маленькая приемная в глазной клинике. На стенах большие таблицы с буквами алфавита различной величины для проверки остроты зрения. Стеклянная дверь ведет в большой зал; сквозь нее видны снующие туда-сюда фигуры людей в белых халатах, несколько человек с повязками на глазу. Антонио входит в сцену и, подобно режиссеру, усаживает Джакомо и его жену — которые хотя и забились в уголок, но одеты очень хорошо, настолько хорошо, что это даже забавно, — так, чтобы их позы были как можно более выразительны.

Антонио (подсказывая женщине, как суфлер). Они сказали в восемь, дорогой. Осталось еще полчаса. (Замечает, что Кьяретти и Салони смотрят на него.) Нет… Нет… Вы меня сбиваете.

Настигнутые на месте преступления, Кьяретти и Салони, взявшись за руки, резко отворачиваются, а Антонио подает жене Джакомо знак начать.

Жена Джакомо. Они сказали в восемь, дорогой… Осталось еще полчаса.

Джакомо (тоже смотря на часы). По-моему, немножко меньше.

Жена Джакомо. Наши часы должны идти минута в минуту, ведь они у нас новые.

Женщина прижимается к мужу. Из большой двери выходит Окулист. Оба непроизвольно вскакивают.

Окулист. Не волнуйтесь! Синьор Массари уже там… ждет… он поистине образец спокойствия. Всего еще только полчаса. Пока же вы сможете присутствовать при одном научном и вместе с тем поэтичном событии. Хотите пойти со мной?

Жена Джакомо (вставая). Скажите же нам что-нибудь утешительное… Видите, как я дрожу.

Окулист (после короткого размышления, словно действительно пытаясь придумать что-нибудь утешительное). Подумайте о пятнадцатом июня…

Жена Джакомо. Через три месяца.

Окулист. Вот именно. Вы в этот час, наверно, будете еще в постели… вы просыпаетесь и звоните, чтобы прислуга принесла вам кофе. И все это (обводит рукой приемную) будет от вас уже так далеко.

Жена Джакомо. У нас никогда не было прислуги.

Окулист. Если с умом распоряжаться деньгами, которые вы получите, с сегодняшнего дня это станет для вас возможно. Ну, идемте же.

Отодвигает раздвижную дверь в стене, и нам открывается просторная палата, полная людей, среди которых мы различаем супругов Массари и сидящую посреди комнаты Девочку в бинтах.

Окулист (вполголоса к Джакомо и его жене). Эта девочка впервые в жизни увидит свет… жизнь… И жизнь должна сразу произвести на нее ободряющее впечатление. (Кидается к присутствующим, стараясь, слоено фотограф, расставить их перед девочкой в как можно более идиллических позах.)

За спиной у Девочки — пожилая Медсестра, она готова по первому знаку спять бинты. Все нервничают. Говорят, вернее, кричат вполголоса, чтобы Девочка не заметила всех этих торжественных приготовлений. В сутолоке Массари и его жена оказываются лицом к лицу с Джакомо и его женой. Джакомо и жена спешат отойти, чуть ли не убежать подальше. Но Окулист их догоняет и ставит рядом с Массари, просит улыбаться, словно на семейной фотографии. В сцену входят, сами того не замечая, Кьяретти и Салони, позабыв о том, что они могут лишь тайком подглядывать. Они спрашивают у Антонио, где им встать. Антонио сперва досадливо от них отмахивается, потом вталкивает в общую живую картину. Кьяретти вытаскивает из стоящей поблизости вазы несколько роз, делит их с Салони и становится в позу.

Шевелитесь, шевелитесь…

Кьяретти и Салони обрывают лепестки роз и бросают их вверх. Медсестра протягивает руки к бинтам Девочки. Но Окулист останавливает ее: пусть подождет еще минуточку. Потому что он хочет отодвинуть назад синьору Массари, которая настойчиво выпирает на первый план. Потом поправляет галстук одному из присутствующих, выглядящему несколько потрепанно, но не удовлетворен этим и решает его также задвинуть на задний план. Нескольких больных с забинтованными головами он выставляет из палаты, и они толпятся за стеклянной дверью, наблюдая происходящее издалека. Затем он опять подходит к Джакомо и его жене и нетерпеливым жестом призывает согнать грустное выражение, вновь появившееся на их лицах.

Беседуйте… беседуйте…

Все подчиняются и принимаются болтать друг с другом сердечно и бестолково, как в комедиях, когда образующие фон статисты импровизируют на заданную тему; и в то же время все не отрывают глаз от Девочки, чтобы не пропустить решающего момента.

Не смотрите в эту сторону… Приготовились… Держитесь как можно естественнее…

Массари и Джакомо делают вид, будто и они сердечно беседуют друг с другом. Окулист, точно командуя «старт!», делает рукой жест, означающий «снять бинты!». Пожилая Медсестра осторожно разматывает повязку, и все как один сразу умолкают и смотрят на Девочку. Девочка некоторое время остается неподвижной и сидит закрыв глаза. Все глубоко взволнованы, мертвая тишина. Взволнованы даже Салони и Кьяретти. Девочка медленно открывает глаза, потом закрывает и открывает вновь и, наконец, широко распахивает их, уставившись на лица перед собой; и тогда все по знаку Окулиста автоматически возобновляют свою болтовню, жестикулируя при этом с подчеркнутым оживлением, особенно Массари и Джакомо, которых теперь уже можно при нить за старых друзей.

Девочка. Я вижу.

Все опять застывают затаив дыхание, а Девочка хватается за одежду стоящей рядом Медсестры, словно выражая свое изумление и вместе с тем испуг, и утыкается ей в колени.

Все вместе. Она видит!

Девочка постепенно набирается смелости и вновь обводит взглядом присутствующих.

Окулист. Откройте дверь на балкон.

Одна из медсестер распахивает балконную дверь-окно, выходящую в партер. Стул Девочки осторожно двигают вперед на самый край просцениума. Все толпятся вокруг и глядят на нее.

(Указывает пальцем в партер). Мужчина… Женщина… Старик… Ребенок… Шляпа… Сумочка…

Все. Молодой человек… Кресло… Дверь… Люстра…

Джакомо и его жена тоже с воодушевлением участвуют в этом взволнованном перечислении. Но вдруг останавливаются и смотрят друг на друга, словно внезапно вернувшись к своим заботам. Жена берет Джакомо за руку. Они еще раз бросают нежный взгляд на Девочку, вокруг которой продолжается шумная суета, потом жена увлекает Джакомо прочь. Они выходят из палаты, которая исчезает за их спиной. Доносящийся оттуда хор голосов постепенно стихает. Они сразу же оказываются перед высокой белой стеной, которая вдруг освещается, и мы видим, что это большое белое полотнище наподобие экрана. На экране их тени гигантски растут; они пускаются бежать, бегут, почти не трогаясь с места и то и дело оглядываясь, словно опасаясь погони. Между тем раздаются первые ноты музыкального сопровождения к фильму — эта музыка задает темп их бегу на месте. Но вот появляется целая группа преследователей: Массари с женой, Окулист, Кьяретти и Салони. Они тоже бегут, почти оставаясь на месте, но мало-помалу расстояние между ними и беглецами сокращается. Тщетно Джакомо с женой пытаются ускорить свой бог. Лица их выражают отчаяние. Антонио тоже пустился бегом, но бежит сбоку от преследуемых и их преследователей; он по-прежнему режиссер.

Кьяретти (на бегу обращаясь к Антонио). Вы переходите все границы! (С яростью.) Я вам этого не позволю! (Трагически.) Иначе я мотеряю песто…

Антонио (запыхавшись). Что-что?

Кьяретти (запыхавшись). Я петеряю мосто…

Антонио (запыхавшись). Не понимаю.

Кьяретти (запыхавшись). Тем хуже для вас. Вы не умеете использовать момент искренности, лишь чуть-чуть завуалированный налетом официальности, момент, который, быть может, никогда уже не повторится.

Антонио (к жене Джакомо). Ваше лицо, синьора, должно выражать еще более глубокую тревогу и отчаяние. Надо еще жизненнее! Вас смешали с дерьмом… до предела унизили, запугали.

Кьяретти (к Салони). Нужно внушить ему страх перед загробным миром.

Салони. Но если он и так уже в него верит?..

Кьяретти. Тогда наше дело дрянь.

Антонио. Задыхайся, Джакомо… дыши тяжелее. (Показывая, сам преувеличенно тяжело дышит.)

Кьяретти (в ярости). Антонио, не обольщайся, ты не бессмертен.

Кьяретти жестом подзывает кого-то из стоящих позади, и появляется Священник весьма серьезного вида, который сразу же присоединяется к бегущим. Темп бега постепенно замедляется, и несколько секунд спустя всё останавливаются. Джакомо и его жена, остановившись, словно перед ними выросло какое-то препятствие, в ужасе смотрят на мгновенно настигающих их преследователей.

Антонио Обнимайтесь, стойте обнявшись…

Джакомо с женой обнимаются, словно готовясь вместе прыгнуть в разверзшуюся перед ними пропасть. Антонио подправляет их позу, стремясь придать ей большую выразительность. Кьяретти подаст знак Священнику перейти к решительным действиям. Священник в ответ показывает ему, что должен отдышаться. Потом сзади подходит к Антонио, который с видом заправского режиссера ставит в позу Джакомо и его жену, и громко стучит йогами о пол, как делают дети, когда хотят кого-то испугать.

Антонио (оборачивается, и впрямь испуганный. Видит Священника и спрашивает с удивлением и горестной укоризной). Зачем вы меня испугали?

Священник. Я только хотел вам напомнить, что плоть слаба.

Антонио. Спасибо.

Священник (удаляясь). Не за что.

Антонио (словно охваченный сомнением, почтительно). Ваше преподобие…

Священник останавливается.

Скажите откровенно, что вы думаете об этом сюжете с продажей глаза?

Священник (после короткого размышления). Господу богу… наверно, поправилось бы… первая часть… А вторая немного меньше.

Антонио (смиренно). А почему?

Священник. Слишком ощущается заданность, заземленность.

Антонио (мягко). Не-е-ет…

Священник (с твердым убеждением). Да! (Уходит.)

Антонио (громче). Нет!

Священник (оборачиваясь, упрямо). Да!.. И я могу вам это доказать.

Кьяретти и Салони с надеждой переглядываются.

Антонио. Быть может, это рискованно. Если вас опьянит аромат цветущих апельсиновых деревьев, или вы заболеете, или вдруг, кто знает, я окажусь проницательнее… вы ведь можете стать атеистом…

Священник. Вы чересчур самоуверенны и тщеславны. Это почти невыносимо.

Антонио. Ваше преподобие, скажите, пожалуйста, как вас зовут?

Священник. Джулио Мадзони, сын покойного Акилле.

Антонио. Мадзони — через «дз»?

Священник. Через «дз».

Антонио. Возможно, я недостаточно почтителен… Но сколько в вашем обвинении от Джулио Мадзони… и сколько от… (Показывает вверх, имея в виду бога.)

Священник (ошарашенно). Трудно сказать. Мерки здесь очень тонкие.

Антонио. Ну, говорите откровенно, мы же здесь в мужском обществе.

Священник. Это очень сложный вопрос, и неожиданный…

Антонио. Так сколько же? (Наступает.)

Священник в раздумье уставился себе под ноги.

Вот Кьяретти в своем патриотическом рвении валит в одну кучу… самые разные вещи… Он приплел сюда даже свою мамочку… которая очень переживает, когда я выхожу из воли ее сына… Потому что в сетях сыночка остается тогда только парочка несчастных курьеров. А Салони — нет… Он — целиком и полностью Салони.

Салони (протестуя). У меня тоже есть мама.

Антонио. Уже не знаю, чудовищно это или прекрасно. (По-братски тепло, к Священнику.) Прошу… Я вас слушаю.

Священник колеблется.

Идите сюда, идите, Мадзони. (Нежно привлекает его к себе.) Идите ко мне…

Священник утыкается головой к нему в плечо и что-то шепчет, словно на исповеди. Антонио согласно кивает головой, будто это он духовник.

Да… да… да… да… Вот так… открой мне душу… Теперь тебе легче? Легче тебе стало?

Священник утвердительно кивает, смахивает ладонью слезу и, удаляясь, долго машет Антонио рукой.

Кьяретти (после минутной растерянности, в гневе). Здесь оскорбляют бога!

Антонио (звонко). В твоем голосе нет бога. В нем звучит гнев. (Поворачивается к Джакомо и его жене, а также к другим участникам сцены, торопливыми жестами требуя продолжать.)

Жена Джакомо (с безнадежным видом снимая шляпу и меховое манто). Мы отдали все… абсолютно все. (К мужу.) Сними это, сними…

Джакомо снимает пальто.

Жена Массари. Нельзя односторонне разрывать контракт. Мой муж уже принял на себя обязательства, для выполнения которых ему необходимы оба глаза.

Жена Джакомо. Ну ударьте нас… бейте… Но мы не можем.

Жена Массари. Мне кажется, я видела вас в то время, как вы тратили полученные от нас деньги: непрерывный ряд удовольствий, исполнение желаний… вы даже тихонько вскрикивали от радости… вздрагивали, словно от раздававшихся у вас внутри звоночков…

Массари. И быть может, даже кого-то огорчили. А что вы даете нам взамен?

Джакомо и его жена не знают, что ответить. Джакомо смущен и растерян.

Жена Массари (агрессивно). Возвратите аванс… Раз так, верните аванс…

Джакомо опускает голову с видом человека, потерпевшего поражение. Массари и Окулист тотчас же встают у него по бокам, как жандармы. Жена Джакомо тяжело опускается на тумбу, потом встает, взывая к мужу.

Жена Джакомо. Джакомо… Джакомо!

Этот уход разыгран так же, как и начало сцены: трое персонажей отражаются на экране, как тени, — их фигуры все уменьшаются, и крещендо музыкального финала заглушает крики жены Джакомо.

Кьяретти. Я все это предвидел. Это уже было заключено в том грязном слове, которое мы читаем на стенах. Посмотрим друг другу в глаза. (С угрожающей решительностью становится против Антонио, приближаясь почти вплотную к нему.) Если я опущу глаза, значит, дал слабину сам ход исторического процесса.

Антонио (выдержав его взгляд). Теперь все равно я вас уже оставил на берегу, бедные высохшие медузы.

Кьяретти. Ты почувствуешь, как костлявые руки хватают тебя за плечи.

Антонио. О, радость, уж слишком сладка была моя жизнь. Позвольте мне посмеяться. (Сухо.) Ха-ха-ха, я смеюсь при мысли, что мог вам завидовать!

Кьяретти. Наконец открылось. Он нам завидовал.

Салони (отстраняя Кьяретти). Твои пальцы шуршали в карманах моими деньгами, а сам ты в это время желал моей смерти.

Антонио. Это правда, правда.

Кьяретти. Убийца…

Антонио. Давно уже мысленно мы переубивали друг друга. (Подражая автоматной очереди.) Та-та-та-та-та-та-та-та.

Кьяретти (отстраняя Салони). Твоя жизненная концепция схематична. (Очень быстро.) Богатый-бедный, богатый-бедный, богатый-бедный.

Антонио. Борьба всегда схематична. Та-та-та-та-та-та.

Кьяретти. Нужно сохранять благоразумие.

Салони. А если необходимо — то и петь.

Антонио (поет).

Другой берег далек,
Я доплыть не смогу…
Но душа-мотылек
Уж на том берегу!

Салони (тоже поет).

Пешком пойдешь, вздымая пыль.
Загонишь свой автомобиль!

Антонио (поет).

Коль радость у тебя внутри,
Снаружи что — нам дела нет.
Качу на роликах, смотри,
И ложка риса — мой обед.

Кьяретти (поет, размахивая перед Антонио белым платком).

Лишь согласись, что платок — голубой,
Пища, квартира и слава с тобой!

Салони. Он — голубой, голубой, голубой!

Антонио. Нет — белый, белый! (Берет верхнюю ноту.) Бе-е-лый!

Кьяретти (в ярости). Та-та-та-та-та-та!

Антонио. Та-та-та-та-та-та.

Салони. Та-та-та-та-Та-та.

Все трое стреляют во все убыстряющемся темпе. Салони, войдя в раж, по ошибке палит также и в Кьяретти.

Кьяретти (возмущенный, в свою очередь стреляет в Салони). Да что вы делаете?

Салони. Извините…

Кьяретти (поспешно, в то время как двое остальных продолжают перестрелку). Это ваше подсознание. Помните, мы с вами еще об этом говорили. Но пока что соединим усилия…

Салони. Соединим… Та-та-та-та-та. (Вновь обращает огонь против Антонио.)

Антонио. Та-та-та-та-та-та…

Мария (стремительно входя). Мир, мир!.. Пусть я вновь увижу вас радостными… вновь услышу мелодичный стук столовых приборов, раздающийся, когда мы ужинаем вместе, и пусть песни бродячих музыкантов веселят наши души… Этот платок голубой.

Антонио прорывает жену, отвешивая ей звонкую пощечину.

Антонио. Освобождение! Я тебя низложил! Ура!

Мария (вопит, показывая на живот). Сюда ты должен был ударить! Сюда!

Антонио (во все убыстряющемся темпе погружает на неизвестно откуда взявшуюся маленькую тележку пишущую машинку и еще какие-то свои вещи). Прощай, прощай! (Поет.)

Вернусь я обратно в старый свой дом,
Согрею его я сердечным теплом!

Джакомо, его жена и дети (все время стоявшие в уголке, теперь, подняв флажок, поют, следуя веселым кортежем за Антонио).

Вернется Антонио в старый свой дом,
Согреет его он сердечным теплом!

Салони (к Антонио). Демагог… пустозвон… свинья…

Жена Антонио всхлипывает в сторонке.

(К Кьяретти.) Ну подскажите же мне какое-нибудь ужасное, страшное, кошмарное оскорбление…

Кьяретти (глядя вслед удаляющемуся Антонио). Спокойствие… Не будем терять надежду… Время — лучший врач.

Опускается занавес

Конец первой части

Часть вторая

Еще до тою как поднимается занавес, вновь слышится пение Антонио и вторящего ему хора.

Вернется Антонио в старый свой дом,
Согреет его он сердечным теплом!

Занавес поднимается

Слева те же сценические элементы, что и в первой части, то есть уголок нового дома, цветы, пишущая машинка. Тотчас же в глубине сцены, посередине, появляется наш Антонио — он словно идет из города, который, как и в первой части, виднеется за невысокой каменной оградой. Антонио шагает, таща за собой маленькую тележку. Справа: большой дом, заселенный беднотой. На веревках сушатся носки и белье; из окон и дверей маленьких балкончиков высовываются жильцы, приветствующие возвращение Антонио. Это рабочие и мелкие служащие, многие в майках или пижамах. Квартира на первом этаже с окнами прямо на улицу, по которой идет Антонио, заперта. Некоторые жильцы выбегают ему навстречу.

Все жильцы. С благополучным возвращением! Как мы рады снова видеть вас, синьор Антонио. Мы всегда помним о вас, синьор Антонио.

Люди в окнах аплодируют и присоединяются к хору. Один из жильцов аккомпанирует на аккордеоне.

Антонио (продолжая напевать, делает круг по сцене в сопровождении жильцов, которые вторят ему).

Я вернулся в старый дом,
Вновь свободен в доме том!

Хор.

Вернулся Антонио в старый дом
И снова свободен в доме том!

Антонио (пускаясь в галоп и делая ритмичные грациозные скачки). Я сбросил их всех с седла… Никому никогда больше не сидеть на мне верхом! Гоп-ля, гоп-ля!.. (Останавливается и разражается детским смехом.) Разве тут не тот же воздух? (Делает два глубоких вдоха.) Чтоб оценить его, нужно минутку не дышать. Вот так. (Задерживает на некоторое время дыхание.) Ах… какой прекрасный воздух! Да здравствует воздух и все простые вещи, которые отныне-будут моими союзниками в борьбе! Вместе мы сумеем добиться многого!

Все рукоплещут.

Не аплодируйте, или вы меня вновь ввергнете в тот мир, откуда я вырвался. Разве вам не надоело восхищаться другими? Я пришел сюда работать… Все. Браво!.. Ура!..

Антонио. Я хочу всех вас включить в свой рассказ, всех до единого, таких как есть, ни на йоту ничего не меняя. И тебя тоже, Катерина, и тебя, Фаллетти, (Начинает разгружать вещи.)

Фаллетти. Все мое семейство в вашем распоряжении.

Антонио. Мы находимся в пункте А. А хотим достичь пункта М. Надо пройти Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К, Л… Путь долог, друзья. Но горе нам, если мы остановимся в Б… в В… как какие-то старушки… Дальше, идемте дальше!.. Нас зовет пункт Г, он ждет нас и торопит… Что-то надо подправить… Подумать о синтаксисе… Нет-нет… Вперед!.. Одним прыжком… Из А в М. С сегодняшнего дня я — замечательный акробат, буду везде поспевать раньше слов. (Обращается к вышедшему на балкончик старику.) Привет, Джильоцци.

Джильоцци. Я старею, Антонио…

Антонио. Кто не стареет, тот чудовище. (Продолжает разгружать тележку.)

Присутствующие помогают ему и, распахнув двери в его квартиру, вносят туда вещи: зажженная тусклая лампочка освещает голые стены; виден также уголок допотопной ванной комнаты.

Все. Вот это точно! Прекрасно сказано. Сущая правда. Джильоцци. Но старик с толстым бумажником все-таки моложе старика без толстого бумажника.

Все смеются.

Антонио (ударяя ладонью по лбу). Это я запишу. Великолепно. (Обращаясь к другому жильцу, который курит.) Обнимаю вас, Джузеппе.

Джузеппе. Только осторожно… потому что у меня ревматические боли…

Антонио. Ну, здесь они и у меня будут… Согласен и на это. Мы должны стать единым целым… Если вам что-нибудь понадобится, зовите меня… Даже ночью.

Джузеппе. А ваша дражайшая супруга?

Антонио (задетый за живое). Она умерла… Увы! Она умерла.

Все (с горестным изумлением). А-а-ах!

Жилец с полотенцем. У нее был такой нежный голосок.

Лысый жилец. И очень длинные и стройные ноги, что большая редкость…

Жилец в кепке. Однажды лил дождь. А она стояла здесь, внизу… вода заливала ей вот сюда. (Показывает себе за пазуху.) И воробышек сел к ней на грудь, чтобы напиться.

Жилец с балкона. Как-то утром ветер унес у меня передник, а она бежала за ним до самого лужка… И, улыбаясь, принесла мне его.

Антонио (пристраиваясь с пишущей машинкой под деревом). Хватит. Я пришел сюда не для того, чтобы проливать слезы.

Усатый жилец. Мы всегда глубоко уважали вас, синьор Антонио.

Антонио (смеясь). Даже слишком. Вам достаточно показать клочок печатной бумаги, и вы сразу падаете на колени.

Лысый жилец. Правда. Правда. Стоит мне, к примеру, прочитать в книге, что дерево затрепетало всеми ветвями, и мне сразу кажется, что речь идет уже не о простом, а о каком-то особенном дереве.

Антонио (поет).

Толку нет — увы! — в поэте,
Слишком тонки его сети,
Фактов нам в них не поймать.
Толку нет — увы! — в поэте,
Все он — путает на свете:
Пишет он про незабудки,
А у нас урчит в желудке…
Нет, нельзя им доверять!

(Прекращает петь). Да, кстати, друзья, кто из вас согласился бы продать глаз?

Все. Глаз?

Антонио. Глаз.

Низенький жилец. А кто хочет купить?

Антонио. Один с Севера.

Низенький жилец. А-а, значит, серьезный человек.

Высокий жилец. А зачем ему он?

Антонио. Он себе его вставит, у него правый глаз не в порядке.

Лысый жилец. И сколько он дает?

Антонио. Миллионы.

Низенький жилец. Я бы согласился…

Усатый жилец. А можно знать — сколько?

Антонио. Четырнадцать.

Усатый жилец. Я куплю себе дом. Это пять миллионов. А девять еще останется.

Лысый жилец. Я получаю тридцать тысяч в месяц. Если посчитать, выходит, сорок лет спокойной жизни. Я встану тут, у окна…

Внезапно слышатся громкие голоса — кто-то яростно ссорится в квартире на втором этаже.

Бас Мариани. Тварь несчастная, вот я сейчас разобью тебе рожу, если не признаешь, что прав я.

Пронзительный голос жены Мариани. Ну давай. Ты только на это и способен.

Все. Хватит! Ни стыда у них, ни совести.

Антонио (усаживаясь за пишущую машинку). Тише… Молчите. Я все записываю. Я не меняю ни единого слова.

Все из уважения к Антонио замолкают и тоже прислушиваются. Слышен только стук пишущей машинки и голоса ссорящихся.

Бас Мариани. Скажи еще, что ты ждешь не дождешься, когда я сдохну…

Пронзительный голос жены Мариани. Какая мне разница, жив ты или умер?

Бас Мариани. В один прекрасный день ты подложишь мне в суп мышьяку…

Пронзительный голос жены Мариани. Хорошо бы, но что будет с бедными детьми…

Бас Мариани. Ах ты змея!

Слышится грохот.

Высокий жилец. Каждый день такие сцены…

Низенький жилец. А что беднякам делать — им нечем больше заняться.

Лысый жилец. Проживи они еще двадцать лет на свете, и каждый день будет все та же музыка!

Толстая жилица. Они могут прожить и больше… В газетах пишут, что теперь люди живут дольше…

Толстый жилец. А о нас почему не напишут? Я бы знаете сколько мог порассказать…

Антонио. Все должны высказаться. Встаньте в очередь. Я здесь — перед вами. Я вас слушаю. Точный, как зеркало. Ничего не прибавляю и не убавляю.

Все становятся в очередь, оправляя одежду и приглаживая волосы.

Жилец. Сперва я хочу пойти переодеться.

Антонио. Нет-нет, умоляю вас… вот так… кто в чем есть. Вот там кто-то причесывается, ну зачем ты причесываешься?.. А ты зачем поправляешь одежду?

Жилец, поправляющий одежду. Разрешите мне немножко подтянуть брюки…

Антонио. Ничего, пускай падают…

Четвертый в очереди. Я могу показать, как чищу зубы углем: они делаются белыми, лучше чем от зубной пасты.

Беременная женщина (выходя вперед). Я беременна. Этого достаточно?

Третий в очереди. Скажи хотя бы — на каком месяце.

Беременная женщина. На девятом.

Все. Молодец!

Беременная женщина возвращается на свое место так, словно совершила проход по просцениуму: тем временем ссора на втором этаже возобновляется, сначала довольно тихо, потом все громче и громче.

Бас Мариани. Тварь несчастная! Я тебе рожу разобью, если не признаешь, что прав я. Ты подложишь мне в суп мышьяку. А я тебе сверну шею. Хочешь посмотреть, как это будет? Хочешь?

Пронзительный голос жены Мариани. Давай, давай, ты ни на что другое не способен.

Усатый жилец (кричит в сторону ссорящихся). Мы позовем полицию.

Лысый жилец. А я уже привык…

Толстая жилица. Человек ко всему привыкает.

Усатый жилец. Сидишь, к примеру, смотришь телевизор. Закусываешь… а где-то из воды вытаскивают утопленника.

Толстый жилец. А что было бы… если бы завтра началась война…

Усатый жилец. Возможно, это уже не произвело бы особого впечатления…

Худой (по-детски возмущенно). Когда я вижу людей, на которых много всего надето, мне становится дурно.

Приятель Худого. Что правда, то правда, однажды на военном параде он упал в обморок.

Худой. Я могу выдержать до девяти одежек. Потом у меня что-то обрывается… здесь… однажды вот там стоял один тип. Такой же худой, как я. И на него вдруг начали напяливать разные вещи — сутаны, шарфы. Еще тепло было. А его все одевали и одевали… то одно, то другое. Ну нет, подумал я, не поддамся, это они надо мной издеваются. А они продолжают: еще одну шелковую сутану — шелестит, как море. Потом еще что-то на голову. Когда он уходил, он еле мог двигаться. Его поддерживали под руки.

Антонио. Теперь это уже нелегко. Слишком много надо с него снимать. (Обескураженно качает головой.).

Двенадцатилетняя девочка (внезапно). А я умею танцевать на пуантах… и я уже не та, какой меня родила мама. Мы спим впятером на одной кровати. Папа, мама, мой брат Карло, ему четырнадцать. Дорине восемь…

Антонио (вскакивая). Но что ты говоришь? И тебе не стыдно? Надо же иметь хоть немного стыда, дочь моя.

Двенадцатилетняя девочка. Меня приходили осматривать. О нас писали в газетах.

Все. Ах ты бессовестная! Кто тебя сюда звал? Она даже не из нашего дома…

Двое приближаются к ней с угрожающим видом. Испуганная Девочка одним прыжком, как балерина, исчезает за кулисами.

Антонио (взволнованно). Даже с объективной точки зрения… Как можно спать впятером в одной постели?

Лысый жилец. Можно, можно… Особенно зимой.

Низенький жилец. Мы спим вчетвером.

Лысый жилец. Ночью не так, как днем. Человек просыпается, и ему кажется, что он в колодце.

Низенький жилец. Человек забывает даже, кто он. Это моя рука? А это спина? Это рот?.. Благодаря теплу люди чувствуют себя вместе.

Антонио (в волнении). Я отдам одну комнату… (К Лысому жильцу.) Двое могут спать здесь.

Лысый жилец. Я пойду их приглашу. (Весело убегает.)

В это время ссора вспыхивает вновь, на этот раз особенно яростно.

Все (протестуя). Эй вы… Полицию позовем.

Антонио. Постараемся создать более веселую атмосферу…

Антонио и хор.

Толку нет — увы! — в поэте,
Слишком тонки его сети,
Фактов нам в них не поймать!
А у нас работы много,
Брось его ты у дороги,
Что же время с ним терять?
Пусть спрягает там глагол,
Будто чинит он прокол.

Жена Мариани (неопределенного возраста, одетая, как мелкая лавочница, у которой плохо идут дела, прибегает, спасаясь от погони). Синьор Антонио, он меня убьет!

Мариани (тоже вбегая; ему за сорок, вид у него не грубый; на нем рваная желтая майка). Ты совершенно права. Я тебя убью. (Резко останавливается, увидев Антонио.) Синьор Антонио. Со счастливым возвращением!

Антонио. Мариани, честное слово, я рад вас видеть.

Жена Мариани. Мы никогда о вас не забывали. Антонио. Я тоже.

Жилец Ф. Они все испортили. Нам было весело…

Жилец Е. Ну, пошли ужинать.

Жилец Ц. До завтра, синьор Антонио…

Жилец Т. Завтра и мой сын придет… У него тоже есть что сказать…

Жена жильца Т. Он учился. Все. Пошли, пошли ужинать…

Удаляются: вдалеке под сурдинку начинает играть аккордеон; музыка сопровождает их и умолкает, когда они расходятся.

Жена Мариани. Это правда, синьор Антонио, что вы всех нас вставите в фильм?

Антонио. Правда, синьора.

Жена Мариани (к мужу). Ты слышишь, Мариани? (К Антонио). Я сниму свои сабо, чтобы не мешать вам работать.

Мариани. Мой приемник не будет вас больше беспокоить.

Антонио. Да я и не собирался жаловаться на шум, я стал гораздо терпимее, чем прежде.

Мариани. Как жаль, синьор Антонио. А я его продал.

Жена Мариани. Мы тоже пойдем в кино, Мариани, поглядеть на себя на экране?

Мариани. Ты с ума сошла! А кто с детьми останется?

Жена Мариани. Наш средний иногда просыпается.

Мариани. И ревет.

Жена Мариани. Он даже глаз не открывает. Сходит на горшок, а потом опять валится в постель.

Мариани. А Джулиана, ты же знаешь, всегда протягивает ручонку… и если тебя не находит, начинает плакать.

Жена Мариани. Ну так я подвину подушку к ней поближе. И положу ее так, чтобы она думала, что это грудь.

Мариани (к Антонио). Вы видите? Она не уступит…

Жена Мариани. Ну что я за несчастная. Никогда не могу вырваться из дома.

Мариани. Плохи дела, синьор Антонио. Мне иногда хочется выйти на улицу и убивать всех подряд. Но не знаешь, с кого начать… Вот так тебя и обдуряют. Никогда не знаешь, с кого начать.

Антонио. Все изменится, Мариани.

Мариани. Когда?

Антонио. Скоро.

Мариани. А нельзя ли точнее?

Антонио. Совсем скоро. Ведь я уже объяснил… Мы находимся в пункте А…

Мариани (к жене, которая как завороженная глядит на Антонио). Ну чего уставилась? (К Антонио.) Стоит ей увидеть кого-то, кто кажется более довольным жизнью, чем я, так она уже готова лечь с ним в постель.

Антонио. Могу заверить вас, синьора, что между мною и вашим мужем нет каких-либо существенных различии.

Мариани. Разве ее убедишь!

Антонио. Вам случалось когда-нибудь слышать, чтобы Мариани воскликнул: «Какой прекрасный вечер!»?

Жена Мариани (после короткого раздумья). Да… однажды это случилось.

Антонио. Ну вот! Значит, в жилах у него течет почти такая же кровь, как и у меня, когда я пишу «Какой прекрасный вечер!»… Идите и (с легким нетерпением)… обещайте мне, что не будете больше ссориться.

Жена Мариани. Это уж точно. Часа через два-три сами увидите.

Мариани. В тех условиях, что мы живем, предлог всегда найдется.

Жена Мариани. Сегодня утром началось с мыши.

Мариани. Ведь прекрасно было слышно, как она скребется под умывальником, а жена хоть бы что… говорит, это шумит в трубе…

Антонио. Надо с собой бороться. Плохо, когда сила воли становится привилегией имущих. По крайней мере хоть закрывайте окна.

Мариани (с досадой). Да… но, в сущности, ведь я никогда у вас ничего не просил. Даже щепотки соли.

Антонио (уязвленно). Это только на первый взгляд. Вот, например… вы требуете от окружающих… от меня… новую майку.

Мариани. Неправда.

Антонио. Сколько я вас знаю… вы всегда ходите с этой дырой… Нет-нет, я вас не упрекаю. Я просто хочу объяснить. В теории это носит название: невольные просьбы. Или косвенные.

Мариани (к жене, сердито). Ну ладно, пошли отсюда…

Жена Мариани. Да, мне нужно разогреть молоко.

Они уходят, и, прежде чем скрыться в доме, муж непринужденно обнимает жену, а она склоняет голову ему на плечо. Антонио смотрит им вслед. Из квартир доносится печальный перезвон посуды — привычные вечерние звуки. В это время с веселыми лицами вбегают Старик и Юноша, оба в грубых, явно сшитых дома пижамах, босиком и с подушками в руках.

Старик (к Антонио). Это здесь нам дадут комнату?

Антонио (все еще провожает взглядом чету Мариани). Вон туда. (Указывает на маленькую комнатку со стоящей в ней узкой кроватью.)

Юноша (вбегает в комнату, за ним Старик). Я лягу на полу.

Старик. Можно «валетом».

Юноша. Это на завтра. Пока мне и так хорошо. Я уже предвкушаю удовольствие.

Старик опускается на кровать, Юноша — на пол.

Старик. Ой, гляди. Таракан.

Юноша вскакивает, потом тоже кидается на кровать. Ноги их торчат в разные стороны. Старик смеется. Озираясь кругом, появляются Кьяретти и Салони; они напускают равнодушный вид, но исподтишка разглядывают обстановку. Бросают взгляды и в сторону Антонио, который сидит на своей постели и смотрит на спящих — в открытую дверь видна чья-то нога.

Кьяретти (вполголоса). Кажется, сейчас самый подходящий момент.

Салони (оглядывается вокруг, потом смотрит на небо). Даже луна тут какая-то уродливая.

Антонио уже расслышал их голоса и высовывается на улицу, пытаясь разглядеть их в полумраке.

Кьяретти. Я не пожалел бы больших денег, лишь бы увидеть, как он смирится.

Антонио, думая, что ошибся, садится в прежнюю позу и сидит с меланхолическим видом, уставившись в пространство.

Одни люди сдаются… а другие не сдаются… чуть дольше.

Салони. Я дал бы ему выговориться. Пусть говорит, говорит… А потом я вдруг как наскочу на него. Да люди в очереди стоят, ждут, чтобы я взял их к себе на работу.

Кьяретти. Талант всегда можно заменить… Вот сейчас он нас действительно заметил.

В самом дело Антонио вновь вглядывается в полумрак и, очевидно, замечает их присутствие. Он встает и, притворяясь, будто он их не видит, начинает им в отместку напевать и подпрыгивать на пружинистой кровати, как ребенок.

Антонио. Ла-ла-ла-ла… (На мотив «Толку нет — увы! — в поэте».)

Старик (приподняв голову с подушки). Эй!.. Тсс!

Антонио направляется к входной двери, потирая руки, чтобы все видели, что настроение у него веселое, и продолжая тихонько насвистывать.

Кьяретти. Свисти, свисти… Хорохорится, ведь он здесь всего несколько часов. Но если мы заставим его пробыть в этом доме подольше… Скоро наступит зима. (К Салони.) Изобрази-ка ветер.

Салони (завывая). Уууууу.

Кьяретти. Более зловеще!

Салони (более зловеще). Ууууу!

Хлопают ставни. Какая-то женщина поспешно высовывается в окно, втягивает веревку с жалкими тряпками и носками и тут же закрывает створки.

Антонио уходит в дом, захлопывает за собой дверь, и мы видим в окно, как он делает гимнастику, чтобы согреться.

Кьяретти. Тук… тук… ток… ток… тук… тук…

Салони. А это что?

Кьяретти. Дождь, стучащий по жестяной вывеске…

Салони. При всем моем к вам уважении должен сказать, что это не очень убедительно… Ток… тик… тик… тик… тук… тук… тук…

Кьяретти и Салони соревнуются, имитируя дождь.

Кьяретти. Тук… тук… тук… ток… ток… ток…

Салони. Слишком много «ток».

Кьяретти. Это старая жесть вибрирует…

Салони. Совсем непохоже…

Кьяретти. Пусть зазвонит телефон…

Салони (имитируя телефонный звонок). Дрин-дрии.

Антонио торопливо снимает трубку, словно только этого и ждал.

Антонио. Алло! Алло!.. (Никто не отвечает. Разочарованно вешает трубку.)

Кьяретти. Ах-ах! Он думал, что люди будут приходить толпами, чтоб прославлять его. Тоже мне герой! (Жестами приказывая Салони опять звонить, как телефон.) Еще раз, как будто из-за границы.

Салони (изображая междугородный звонок). Дрин-дрин-дрин-дрин…

Антонио. Алло! (Огорченно и безнадежно вешает трубку.)

Кьяретти. Вот он… в одиночестве… если ему надо купить себе ломоть хлеба, даже совсем тонкий… весы неумолимо показывают его вес.

Салони. Взвешено даже дыхание булочника.

Кьяретти. Он постепенно сознает, что легче жить с идеями, чем с людьми.

Салони. Идеи не пахнут.

Кьяретти. Давай — приход весны. (Входит в роль весны. Можно сказать, играет ее.) Кап… кап… кап… Журчит вода. Детские ручонки ищут фиалки в мокрой траве. (Воодушевляясь.) Возвращаются ласточки… Возвращаются ласточки… цып… цып… цып…

Салони. Как приятно любоваться всем этим из нашего дома…

Кьяретти. Наполненного нежным жужжанием пылесоса. Изобразите пылесос.

Салони (вибрирует, пытаясь подражать звуку пылесоса). Жжжжж…

Кьяретти. Лето.

Салони. Я обожаю лето. Я становлюсь хорошим, добрым и потею.

Кьяретти. После обеда мы все — или почти все — ляжем в постель вздремнуть. Свежие простыни… (С удовлетворением.) А-ах!

Салони. Люди собираются у телевизоров, а на кустах мерцают светлячки…

Раздаются звуки марша.

Кьяретти (набрасывает на Салони белую простыню, а сам надевает на голову цилиндр. Между тем вокруг них собираются люди. Говорит голосом диктора). Борго Сан-Джованни. Состоялось открытие памятника такому-то. (Стягивает с Салони простыню, будто с памятника. Раздаются аплодисменты. Вновь голосом диктора.) Сан-Стефано. Большие маневры военного флота. Какая сила, какая уверенность! Напрасно волны вздымаются и заливают верхнюю палубу…

Салони. А ты, Антонио, вне всего этого.

Кьяретти. Но если ты все это принимаешь, то ты уже отчасти внутри… Прими это. И сам превратишься в броненосец.

Салони. Наступает осень.

Кьяретти. Чем мягче воздух, тем тяжелее одиночество.

Салони. У тебя немного обтрепался галстук. Вчера на виа Саллюстиана ты сделал вид, что проводишь ладонью по лицу, чтобы тебя не заметила синьора Тоньяни.

Антонио (порывисто). Ох, да я бы рад ходить в старых галстуках, с заплатами на брюках, но окружающие только и делают, что надевают все новое… Это они нарочно. Сейчас продают галстуки из тяжелого блестящего шелка, даже с золотыми нитями.

Кьяретти (в высшей степени довольный, к Салони). Давай, давай… про жену…

Из-за кулис доносятся какие-то стопы. Вырисовывается фигура акушерки в белом халате.

Голос акушерки. Ну, синьора Мария, еще одно усилие…

Голос Марии. О-ох!..…

Голос акушерки (возбужденно). Идет, идет!.. Позовите отца…

Кьяретти и Салони (показываясь Антонио). Сейчас он появится На свет! Беги скорее, Антонио.

Антонио. Нет… нет… никто не заставит меня уйти отсюда.

Голос акушерки. Вот… Вот… уже видна головка…

Кьяретти и Салони (бегая взад-вперед, от кулис к Антонио). Видна, видна!..

Антонио. Лучше бы он не рождался… Лучше бы он не рождался.

Голос Марии. Антонио… Антонио…

Антонио. Как трудно выстоять. Но если я поддамся, разве мой ребенок родится другим? Семя уже посеяно. Не может быть, чтобы поступок, который я совершаю сейчас, имел обратное действие… Так в чем же дело? Нет… Держись, Антонио. (И целует себе руки, гладит себя, чтобы выстоять.) Крепись, Антонио.

Голос Марии. Ах… ох… Антонио.

Антонио (в отчаянии, боясь, что не выдержит). Помогите мне кто-нибудь… Джакомо… Джакомо!..

Салони (напористо). Новорожденного мы назовем Джакомо.

Мария испускает отчаянный вопль, за которым следует плач новорожденного.

Кьяретти. Готовьте белую ленту… Мальчик…

Антонио. Джакомо!.. Джакомо!..

Появляется человек, продавший глаз, — Джакомо, с повязкой на глазу; между тем вокруг разрешившейся от бремени Марии продолжается радостная суета — доносятся веселые голоса, поздравления.

Иди сюда… Не отходи от меня. Ты должен мне помочь. (Обнимает его, чуть ли не виснет на нем.)

Кьяретти (продолжая сновать от кулис к Антонио). Он уже говорит… Он сказал «папа».

Салони (также приближаясь со стороны кулис). Он уже ходит.

Кьяретти. Похож на тебя, у него высокий лоб.

Антонио (к Джакомо). Твое присутствие придает мне силы… заходи время от времени меня проведать.

Джакомо. Я глубоко вам благодарен… но у меня совсем нет времени…

Антонио. Но мне надо хотя бы иногда слышать твой голос.

Джакомо. У меня маленькая лавчонка… на виа Скальвини. Если бы я открыл ее на каких-нибудь три десятка шагов дальше, дела мои шли бы успешнее. Не знаю, свет, что ли, там какой-то другой…

Салони и Кьяретти вернулись к кулисам, откуда продолжают доноситься радостные крики, смех и веселый шум.

Антонио. Не оставляй меня одного.

Джакомо. Мне действительно надо идти. Я вам напишу.

Джакомо уходит, слышны его удаляющиеся шаги, возвращаются Кьяретти и Салони.

Кьяретти (с напускной веселостью). Тебя ждут. Родственники собрались.

Салони. На крестины… Никто и не заметит, что произошло.

Кьяретти. Ты немного осунулся. Но лицо округляется скорее, чем заживают царапины у детей…

Салони. Положим на прошлое камень. Вот мы его и положили. Разве что-нибудь вокруг изменилось?

Антонио озирается. Все на прежних местах. Кьяретти и Салони ждут — они уверены, что он вот-вот сдастся.

Кьяретти. Разве если писатель пишет о прокаженном, ему обязательно становиться прокаженным самому? Если о хромом — хромым? Если о слепом — он должен ослепнуть? А если он пишет о сырой квартире, то надо жить в ней?

Салони. И заболеть ишиасом, скрючиться, ходить с распухшими суставами, так, что даже нельзя печатать на машинке?

Кьяретти. Неважно.

Оба возвращаются к кулисам, Салони то и дело оборачивается, подавая Антонио знаки следовать за ним. Кьяретти и Салони вернулись к молодой матери, из-за кулис снова несутся веселые голоса и взрывы смеха.

Антонио (вымученно). Хотел бы я сыграть шутку с этими господами. Со всеми. Возьму и повешусь — пусть найдут меня в петле. Не желаю я уступать! (Берет веревочку, брошенную детьми, подходит к невысокому деревцу и принимается завязывать петлю.) Жена начнет голосить. Она дура. Однако нельзя сказать, что я ее не люблю. Ты глупа, дорогая. Но наш сын приникнет к твоей груди, как щеночек. А когда пойдет в солдаты, то, прощаясь, обнимет тебя крепко-крепко. И все же ты очень глупа. (Закончив вязать петлю, просовывает в нее голову. Говорит сухим, бесстрастным голосом.) Его звали Антонио. Я знал его… Он носил темный непромокаемый плащ… Почему он это сделал?

Салони и Кьяретти подбегают, чтобы сообщить Антонио еще одну приятную новость.

Салони. Твой сын уже говорит. Говорит! Уже говорит!

Кьяретти. И ходит…

Останавливаются пораженные, не веря своим глазам.

Салони. Антонио… Антонио… (Качая головой.) Вот так они все кончают…

Кьяретти. …нарушая существующий порядок. (Принимается качать головой вместе с Салони.)

Антонио (услышав их, снимает с шеи петлю). Ну нет… Они того не заслуживают. (Принимается скакать через веревочку по всей сцене.)

Салони (в изумлении). Он сошел с ума.

Кьяретти (с недоверием проследив за Антонио взглядом). Не исключено.

Салони. Хуже смерти.

Кьяретти. А вы предпочли бы умереть или сойти с ума?

Салони (содрогнувшись). Дайте подумать… Я хочу работать, работать, работать.

Оба стоят неподвижно, глядя на Антонио, продолжающего прыгать через веревочку.

Кьяретти. Пожалуй, теперь… мы можем уйти.

Удаляются. Антонио сделав еще несколько скачков, резко останавливается и смотрит на дерево.

Антонио. Кто хочет умереть? Мученик? Отверженный? Или ничтожество? (Вновь глядит на дерево.) Меня накроют простыней. Из-под нее будет торчать одна нога… Для фотографов. (Передергивает плечами от охватившего его неприятного чувства.) Нет, не здесь. А на глазах у людей. Я хочу прежде закричать. Открыть душу. Чтоб этот мертвец хоть на что-нибудь сгодился. (Кричит.) Дамы и господа!..

Антонио делает несколько шагов вперед и оказывается в зале чисто условного кинотеатра: кресла, пучок света, идущий от кабины киномеханика, лица зрителей то возникают из темноты, то вновь в нее погружаются. Раздаются взрывы смеха… На экране мелькают кадры какого-то фильма — в чем там дело, даже не понять. Антонио останавливается как раз перед проектором, но в это время в зале вспыхивает свет.

Антонио. Дамы и господа… Я кончаю с собой… (Приставляет к виску дуло револьвера.)

Все зрители (как один вскакивая на ноги). Неееееееет!

Антонио (с довольным видом отводит револьвер от виска). Такое единодушие прекрасно. А ведь, наверно, среди вас есть и воры и убийцы, и гомосексуалисты, и чревоугодники. Поистине прекрасно. Но чтобы увидеть такое единодушие, необходимы поистине чрезвычайные обстоятельства. (Вдруг резким движением вновь подносит оружие к виску.)

Все. Неееееет!

Антонио. Это решено. У меня уже рот полон земли. Теперь моя смерть — просто дело техники. Всего лишь «пум». (Имитирует выстрел.) Поэтому можете рассматривать мои слова как завещание… Я — художник. Художник и трус, дамы и господа. Но я это хотя бы признаю. И плачу за это собственной шкурой. А вы — нет. Вы всё держите внутри себя. И сидите тут… довольные… что удалось поглазеть. (Имитирует перед экраном их смешки и раскаты смеха, самых разных оттенков.) Поглазеть на что? Зачем вы приходите сюда? (Все сидят молча и неподвижно, испуганные. Антонио срывается на крик.) Зачем?

Зритель, заикающийся от страха. Что… чтобы… за… забыть. Чтобы… за… за… забыть.

Антонио. А надо бы помнить… Выложите наконец все, что у вас внутри… Выкладывайте… выкладывайте… Остальное — загадка. Ведь то, что держишь внутри, портится, тухнет, разве вы не знаете, что вы все в шишках?

Зритель в синем. Правда! У меня вот тут шишка. (Показывает на бок.)

Зритель в белом (дотрагиваясь до бледного зрителя, сидящего рядом). Этот весь в шишках. Святая мадонна, только посмотрите!

Антонио. Ну начинайте. Поднимите жалюзи!

Бледный зритель пытается заговорить, но это ему никак не удается.

Зритель в белом (указывая на бледного зрителя). Ему бы хотелось. Но у него не выходит…

Антонио. Конечно, без привычки. Хлопните-ка его по спине.

Соседи с обеих сторон бьют его по спине, как делают, когда кто-нибудь поперхнется… Один из зрителей, в галстуке бабочкой, снял пиджак, чтобы было удобнее себя ощупать, посмотреть, есть ли у него на тело бугры и шишки, а другой, подстриженный ежиком, выпустил из брюк рубашку. Все осматривают друг друга, ощупывают, пока еще не веря.

Зритель в галстуке бабочкой. Боюсь, что ни путаете лимфатические явления с моралью…

Антонио (иронически). В таком случае — ура! Значит, нечего и менять. (Кричит.) Пошли все в плавательный бассейн!

Зритель в синем. Нет, что-то не в порядке. Я согласен с этим синьором… Не в порядке. Утром, когда выходишь из дому, это ощущается в воздухе. Все так напряжено. Встречаю одного… Вот думаю, сейчас он начнет кричать. Такое впечатление, что он даже стал выше ростом. Однако ничего не произошло. В лучшем случае он взглянул на меня. Может, ожидал, что я…

Антонио. Ну а вы, вы что?

Зритель в синем. Я… Я подумал: раз так, заговорю с ним… Но как раз в момент, когда уже собрался открыть рот… Все вдруг опять стало, как всегда. Один закурил трубку. Другой поправляет спустившийся носок. И я боюсь ошибиться.

Антонио. Скупец. Вы боитесь дать. Скряжничаете там, где надо проявить щедрость.

Зритель в белом галстуке (с воодушевлением). Я отдаю свою шляпу этому синьору, у которого нет шляпы.

Зритель без шляпы (досадливо). Я в состоянии себе ее купить.

Зритель в белом галстуке. Слушайте меня. Я хочу развеять легенду. Итак, я отдаю вам свою шляпу… (Протягивает шляпу.)

Зритель без шляпы (неохотно). Спасибо.

Зритель в белом галстуке. Всего лишь спасибо?

Зритель без шляпы (что-то осознав). Ах… (Возвращает шляпу.)

Зритель в белом галстуке (с удовлетворением). И поскольку нет никакой причины считать, что я хуже вас, возвращаю вам ее.

Зритель без шляпы возвращает ему шляпу. Оба все быстрее и быстрее суют друг другу шляпу, и наконец шляпа — чик! — повисает в воздухе между ними.

Зритель в белом галстуке (к Антонио). Вот видите? Шляпа превратилась как бы в абстрактное понятие. (Подхватив ее, садится на свое место.)

Антонио собирается ему ответить, но в это время Зритель в коричневом заходится криком.

Зритель в коричневом. Да говори же! Говори, наконец… (Трясет бледного зрителя.)

Бледный зритель (после нескольких безуспешных попыток, в результате которых из его рта выходят лишь какие-то невнятные звуки, вдруг отчетливо кричит). Нет!.. Нет!.. Нет!.. Неправда!

Все. Что — неправда?

Бледный зритель (виновато). Не помню. У меня это сидело внутри уже несколько лет. (Вновь начинает кричать.) Нет, это неправда, неправда… (И уходит, продолжая вопить: «Неправда!»)

Зритель в коричневом (встревоженно). Куда он пошел? Если он выйдет на площадь, его арестуют… (Бежит вслед за ним.)

Антонио. Смелее. Вот так и продолжайте. Я почти примиряюсь с жизнью.

Все аплодируют. В сторонке сидят, обнявшись, двое молодоженов. Вдруг муж, которого жена тщетно пытается удержать, вскакивает на ноги.

Муж. Господа… Мне тоже хотелось бы воспользовался этой приятной атмосферой.

Жена (обеспокоенно). Джулио, идем домой.

Муж. Дорогая, этот синьор всей душой стремится к чему-то абсолютному. Успокойся, дорогая. Наш случай, если мы в нем разберемся с помощью этих синьоров, может стать образцом. Мы здесь, если я правильно понял, в качестве подопытных кроликов. Я горд этим. Итак, бывают моменты, когда я готов любить всю вселенную. С одной стороны, в духовном плане, это доставляет мне даже удовлетворение, но с другой… заставляет страдать. (Ко всем.) Прошу вас, сделайте ширмочку из ваших пальто.

Несколько человек снимают пальто и заслоняют ими молодоженов.

Жена. Какое бесстыдство!

Муж. Дорогая, не возражай. Это имеет дидактическое значение. (К присутствующим.) Кому еще не исполнилось шестнадцати лет… покиньте, пожалуйста, зал.

Одна женщина уводит дочь, а молодожены, после некоторого сопротивления со стороны жены, скрываются за занавесом из пальто.

Голос жены (после нескольких секунд молчания). Джулио… душа моя… я люблю тебя… люблю… душа моя, как я тебе благодарна…

Муж (быстро появляясь из-за пальто, его одежда в некотором беспорядке, он растрепан). Слышите, слышите, она говорит: «Моя душа». Я… Ее лицо, обычно такое бледное, словно залила розовая волна. Она изумительна, чиста, священна. (Вновь скрывается за пальто, так как жена продолжает свой монолог.)

Голос жены (все мелодичнее). Позволь мне говорить бессмысленные вещи. Если бы они имели хоть малейший смысл, меня бы это огорчило, Джулио. Пробегает газель шелковой рысью. Плакать. Я ищу слово — глупое, никогда не существовавшее. Астарамунта. Сарасурро.

Муж (вновь выходя из-за пальто, поспешно, с заговорщическим видом). Войдите кто-нибудь… пожалуйста. (К сидящему поблизости зрителю.) Прошу вас…

Сидящий поблизости зритель. Я?..

Он поправляет галстук, после короткого колебания, одним прыжком исчезает за пальто, тогда как муж остается сидеть среди публики, вблизи от Антонио.

Муж. У меня разрывается сердце.

Антонио. Я вас понимаю. Я невольно думаю о своей жене. В подобных обстоятельствах она тоже употребляет выражения, которые я осмелюсь назвать… паническими.

Голос жены. Душа… Душа моя… Нет ни раньше, ни потом. Я вся в этом мгновении и не думаю, чтобы что-нибудь существовало вне меня… Такое чувство, что описываешь рукой ровный круг, который кажется наполненным воздухом.

Муж. Увы, я чувствую, что порчу все это своей ревностью… От частного она восходит к общему, словно капля воды, высушенная солнцем… (С воплем кидается за ширму из пальто.) Амалия! Амалия!

Занавес из пальто падает, и появляется женщина. Она бросается в объятия мужа, который так же страстно ее обнимает, в то время как сидевший поблизости зритель удаляется, непрерывно приподнимая над головой шляпу.

Жена. Джулио… Мой Джулио…

Муж (к Антонио). Вы меня извините. У меня не было вульгарных намерений…

Антонио (с нежностью, к обоим супругам). Идите… отведите их выпить чего-нибудь горячего… чашечку кофе…

Супруги удаляются в сопровождении всех присутствующих, которые пользуются случаем, чтобы улизнуть. Но Антонио их останавливает.

(Повелительно.) Останьтесь. Вы останетесь. (Мягко.) Не лишайте себя такой возможности… Я ведь даже мог бы отказаться от своего безумного плана, если бы вы меня убедили.

Зритель за тридцать (к Антонио). Вопрос в порядке ведения… До каких пределов можно быть искренним?

Антонио. До самого горизонта и даже дальше.

Зритель за тридцать (сухо). Я никого не люблю.

Некрасивая женщина (возмущенно). Нет, вы только послушайте этого негодяя.

Антонио. Синьора… Мы находимся здесь не для того, чтобы говорить о любви.

Некрасивая женщина. Если бы я знала, я бы ушла раньше.

Антонио. Если не любишь, лучше об этом прямо сказать. Это более конструктивно.

Некрасивая женщина. Проще говоря, этому синьору нет никакого дела, если кто-то умирает…

Зритель за тридцать (зло). Никакого. (К некрасивой женщине.) А вам?

Некрасивая женщина обиженно отворачивается.

Антонио. Синьора! (Подбадривает ее жестами, призывая выложить все, что у нее на душе, и показывает на свой револьвер, как бы напоминая о том, что он собирался сделать.)

Некрасивая женщина (после некоторого колебания). Ну, в общем, конечно…

Зритель за тридцать (недоверчиво). Даже если кто-то умрет в Азии? Ведь там их целый миллиард человек.

Некрасивая женщина. Честно говоря, это так далеко…

Зритель за тридцать. Катания ближе. И что же — вы сильнее бы горевали об умершем в этом итальянском городе?

Некрасивая женщина. Разумеется.

Зритель за тридцать. Но сегодня на самолете быстрее долетишь до Калькутты, чем пешком дойдешь до Катании. Так как же?

Некрасивая женщина (растерянно). Прогресс часто ставит нас в такое затруднительное положение.

Зритель в синем. В отношении мертвых все меньше знаешь, как себя вести.

Зритель за тридцать. Если плакать из-за одного, что делать, когда мрут тысячи?

Зритель в сером. Ну… Во всяком случае, в году, есть такой специальный день.

Антонио. Понятно. В таком случае, до второго ноября. (Подносит револьвер к виску.)

Все (слабее, чем раньше). Неееет.

Антонио. Я замечаю в вашем «нет» некоторое ослабление.

Зритель в сером (быстра вставая, энергично). Даже самые сильные чувства… со временем слабеют.

Антонио. Я отказываюсь этому верить.

Зритель в сером (резко оборачивается к пожилой изящной даме, устремившей пристальный взгляд на Антонио). Синьора, ваш сын Умберто…

Пожилая дама (в смятении). Нет… Нет… Это невозможно…

Зритель в сером (сочувственно). Несчастный случай.

Пожилая дама после некоторой паузы разражается слезами.

Нет, это неправда, синьора. Вышло недоразумение…

Пожилая дама перестает плакать, и ее лицо озаряется радостью.

Пожилая дама. Ах, какая радость, я словно его во второй раз родила!

Зритель в сером (на глазах мрачнея). Что я слышу? Телеграф… Синьора, это ужасно… Даже жестоко. Но я неожиданно получил подтверждение…

Пожилая дама (заметно менее горестным тоном). Он умер?

Зритель в сером. Мертв.

Пожилая дама, рыдая, падает ему на грудь.

(Неожиданно.) Он жив!

Пожилая дама. Я… я воскресла. (С благодарностью его целует.)

Зритель в сером. А если… а если бы я должен был вместо того…

Пожилая дама (еле слышно). Если бы вы должны были… должны были…

Антонио (вмешивается, заботливым тоном). Синьора, он пытался доказать, что даже мать в сотый, в тысячный раз… привыкает.

Пожилая дама (мягко). Может, это только кажется, но все совсем по-другому. Пойду позвоню ему, господа. (Уходит, кивнув на прощанье и убыстряя шаг.)

Зритель в сером (к Антонио). Должен признать, что в данном конкретном случае я был неправ… но в целом, в принципе… правда на моей стороне. Кроме того, вы ведь даже не наш близкий родственник.

Все. Это правда. Правда.

Антонио. И я этому радуюсь. Прежде чем оплакивать меня, наведите справки… о степени родства… разузнайте хорошенько… а пока что не забывайте все время отводить назад стрелки часов вашими ловкими пальцами…

Зритель в сером (с беспокойством). Извините, что я вас прерываю… У меня впечатление, что мы тут движемся.

Антонио. В каком смысле?

Господин в белом. В прямом. Мы все движемся… туда… в ту сторону…

Все вскакивают и испуганно озираются.

Некрасивая женщина. Боже мой, мы движемся…

Антонио встревоженно оглядывается вокруг, сравнивая себя с остальными.

Зритель в синем. Извините, у меня тут с собой, рулетка. (Достает рулетку.) Измерим. (Подходит к Зрителям в белом и коричневом, стоящим рядом с ним.) В настоящее время расстояние между вами двумя… семьдесят сантиметров. Проверьте… Спустя некоторое время измерим снова.

Зритель в белом. Я подозреваю, что расстояние останется неизменным… Мы движемся все вместе…

Зритель в сером. Тише! Молчите! (Кладет палец в рот, потом вытягивает его кверху, как делают моряки, чтобы узнать, в какую сторону дует ветер.) Да, чувствуется… мне кажется, в эту сторону…

Зритель в шляпе. Будем смотреть в одну точку. (Указывает в сторону кулис.)

Все устремляют взгляд в одну точку. Наконец мы замечаем, что, если присмотреться, все действительно очень медленно движутся в ту сторону.

Красивая женщина (ошеломленно). Правда… правда… Что же нам делать?

Зритель в белом галстуке (испуганно). Я за что-нибудь уцеплюсь, чтобы остаться здесь. (Хватается, за кресло.)

Антонио (с силой, в то время как все за что-то цепляются). А я ни за что не ухвачусь. Более того: я буду стоять на одной ноге. (Становится на одну ногу.)

Какой-то юноша проскальзывает на место стоящего позади него мужчины в пальто, то есть движется в обратном направлении по сравнению со всеми. Тот в свою очередь потихоньку занимает место мужчины с бородой. Зритель с бородой пытается пойти назад, но ему это не удается, словно мешает идти встречный ветер.

Зритель с бородой. Ну, раз такое дело, то уж позвольте, я буду молиться.

Поспешно начинает молитву, и все присоединяются к нему, слов молитвы не слышно, но по шепоту можно предположить, что все они действительно молятся. Некоторые жестикулируют, рассказывая при помощи мимики свою историю. А многие сопровождают молитву жестами, моля отсрочить уход в другой мир.

Антонио (возмущенно). Все это несерьезно. Я ведь, господа, собираюсь покончить с собой.

Все (прерывая на мгновение молитву). Присоединяйтесь к нам. (Продолжают молитву.)

Антонио. Это нечестно.

Зритель в сером (прерывая молитву, с иронией). Уточните, пожалуйста… Уточните, что вы считаете честным, а что — нечестным. (Продолжает молиться.)

Антонио. Может быть, никто не в состоянии дать этому точное определение. Но это единственное, в чем мы теперь можем быть уверены.

Зритель с бородой (прерывая молитву). Если вы от нас требуете полной откровенности, то надо сказать, что нельзя быть все время честным. Всегда, всегда…

Зритель в сером. Разделяю эту точку зрения. Минуту здесь… минуту там… Ведь день-то длинный, дорогой мой.

Антонио (возбужденно, нетерпеливо). Но сколько же времени в общей сложности вам это удается в течение дня?

Зритель с бородой и зритель в сером торопливо советуются друг с другом и с остальными, которые, однако, не перестают молиться.

Зритель в сером. Приблизительно минут десять.

Антонио. Слишком мало, господа. (Наконец спускает курок.).

Сцена тотчас же исчезает. Появляется кладбище: длинные ряды совершенно одинаковых открытых могил. Около одной из них ожидает Могильщик в рубахе, с лопатой в руках. Вновь слышится громкий — голос Антонио.

Голос Антонио (с удовлетворением). Ах… Ну вот, наконец я это сделал. Никто бы не поверил. Нужно было, чтобы кто-то подал пример.

Антонио входит на сцену и одним прыжком соскакивает в яму, около которой стоит наготове Могильщик со сверкающей лопатой и насыпанной рядом горкой земли.

Антонио. Засыпай, засыпай, я здесь. Я тешил себя пустой надеждой, что эти лицемеры сделают для меня что-нибудь новенькое. (Иронически.) Нееееет. Это было поистине замечательное «нееееет». (К Могильщику, прислушиваясь.) Слышишь? Они уже расходятся по домам. Но я к ним явлюсь, когда они будут меньше всего этого ожидать… Может быть, на море.

Как раз в тот момент, когда Могильщик уже обрушивает на Антонио лопату земли, в глубине сцены появляются три фигуры, идущие гуськом друг за другом, словно в похоронной процессии, и приближаются к могиле Антонио: это его жена, Кьяретти и Салони.

Вот и они. Они хорошие. (Могильщику, который собирается бросить на него вторую лопату земли.) Одну минутку, одну минутку. (Усмехаясь.) Я хочу почувствовать, как меня оросит дождик их слез… Как горячи слезы вдовы!..

Могильщик становится в выжидательную позу, опершись подбородком на рукоять лопаты, а Антонио, по-видимому, садится в могиле, ибо его голова скрывается из поля зрения.

Мария (останавливаясь). Боже мой, ну почему, почему? Всего час назад сосед слышал, как он насвистывал…

Кьяретти. Кто знает? Он был весь выкрученный, как винтовая лестница. Не понимал окружающих. Меня, например, он совсем не понимал.

Салони. А кроме того, дорогая синьора… у него был один грешок… он любил сквернословить. (К Кьяретти.) Не правда ли? Во всяком случае, жуткая смерть.

Кьяретти (к Салони). Клоунская. (К женщине) Я приношу вам соболезнования от имени правительства.

Мария. Искренние?

Кьяретти. Вы сомневаетесь, синьора?

Мария. Вы снимаете камень у меня с сердца. Я боюсь, что там, наверху, могут подумать бог знает что… Даже, что я изменила Антонио…

Салони (с готовностью). Я могу это опровергнуть. Я думаю, что второй такой прекрасной пары не найти. Однажды я в замочную скважину видел, как вы занимались любовью.

Мария. Может быть, Антонио был слишком… ну как бы это сказать? Экспансивен. Романтичен. Однако я все же была бы вам очень благодарна, если бы вы мне предоставили письменное свидетельство.

Кьяретти. Охотно. Вы сможете показывать его журналистам.

Мария. Меня бы не удивило, если бы он сделал эту глупость лишь для того, чтобы я мучилась угрызениями совести.

Кьяретти. Возможно, эта история с глазом превратилась для него в навязчивую идею.

Салони. И подумать только, что он ведь мог рассказывать ее на разные лады.

Кьяретти. Даже в фантастическом плане. Например, в виде мультипликации. Глаза всех цветов, взмывающие вверх… как воздушные шары…

Салони (словно ему пришла в голову блестящая идея). Осмелюсь сказать, что можно было бы придумать потрясающие эффекты, основывающиеся на том, что лицо, купившее глаз, то есть Массари, после успешной операции оказался с одним глазом богача, а с другим — бедняка.

Мария. Словно человек, одной ногой шагающий по тротуару, а другой — по проезжей части.

Кьяретти. Стремительная, веселая серия противоречий. Какой ритм!

Салони. Массари в первой половине фильма мог бы в результате извечных контрастов… даже окосеть.

Кьяретти. А во второй — обрести оптическое равновесие, каковое, не только в метафорическом плане, означает равновесие моральное.

Салони. Я консультировался с весьма влиятельными лицами. Они полагают, что было бы трогательно, если бы в душе Массари… внезапно… среди ночи…

Кьяретти (поправляя). На рассвете. Есть чувства, чем-то похожие на цветок… Они раскрываются на рассвете.

Салони. Прекрасное зрелище — Массари бежит по пустынным улицам… слышится классический шелест метлы по асфальту… А он все бежит и бежит… туда, где живет Джакомо.

Мария. Не забывайте, что синьору Массари за пятьдесят.

Салони. Можно показать, как старик бежит и десять километров. При помощи некоторых приемов монтажа.

Мария. Потрясающе!

Кьяретти. Как только Джакомо, выходящий в это время из дома, чтобы отправиться в клинику, видит приближающегося к нему Массари… он пугается… будто дворняжка, увидевшая петлю живодера. Инстинктивно хватает за руку жену, и они оба удирают.

Салони. А Массари преследует их.

Мария. Обычно бедняки бегают быстрее, чем богатые.

Кьяретти. Достаточно, чтобы бедняк немножко прихрамывал… Благодаря этому богатый его догоняет. И вот они лицом к лицу — Массари и Джакомо. Оба бледные. Смотрят друг на друга. Глаз Массари сверкает по-новому, кажется, его зрачок вбирает в себя первые солнечные лучи. «Прости меня», — говорит он. И кладет ему руку на плечо. Джакомо все понимает. Душа у него быстрее ума; значит, у него не отберут глаз. Массари бормочет: «Нельзя строить свое счастье на несчастье других». А Джакомо смотрит… смотрит на золотистую пыль, которая уже начала наполнять воздух… На нежную зелень газонов… Радугу, которая сверкает и переливается в струе воды, пущенной дворником в стену дома на противоположной стороне улицы.

Мария (растроганно). А можно сделать фильм цветным?

Салони. Да, мы сделаем его в цвете. Но мне не хотелось бы, чтобы был снят вопрос о полученном авансе. Зрители об этом помнят. Я предлагаю, чтобы супруга Массари, прибежавшая в домашнем халате, сказала бедняку, что дарит ему эти деньги.

Кьяретти. Нет, человек, продавший глаз, сам, по собственной воле, вспоминает про аванс.

Салони. Он питает чувство уважения к собственности.

Кьяретти. Вот именно.

Салони. Массари отказывается брать назад аванс.

Кьяретти. Нет. Это было бы манерно. В рассрочку. Массари соглашается брать частями. А в это время музыка наполняет зал и уже слышится первое хлопанье кресел, зрители встают с мест и устремляются к выходу…

Кьяретти вынужден остановиться, ибо жена Антонио настолько растрогалась, что, слушая его рассказ с напряженным вниманием, всхлипывает, уткнувшись головой в плечо Салони.

Салони. Ну перестаньте, перестаньте, синьора. Я тоже растроган… (Нежно прижимает ее к себе, обнимая за плечи.)

Все трое вместе удаляются, полностью открывая нашему взгляду могилу. Тотчас же Могильщик принимается забрасывать могилу землей. Антонио высовывается по пояс из ямы, отряхивая землю.

Антонио (к Могильщику, после краткого размышления). Вынужден признать, что в идее Кьяретти есть известное благородство. А вам она понравилась?

Могильщик. Нет… Пожалуйста, сойдите вниз.

Антонио. Не спорю. Сколько вам еще осталось?

Могильщик. Да уже немного.

Антонио. Я думал о том, не забыл ли я сказать что-нибудь важное этим господам. Мне было бы очень жаль. Я намеревался выложить целиком все, что у меня на душе. У меня… у меня была наготове одна фраза, которая полностью бы выразила мое душевное состояние. Именно ее-то я и не сказал.

Могильщик. Извините за настойчивость… (Приготавливается бросить новую лопату земли.)

Антонио (словно неожиданно вспоминая приготовленную фразу). Где есть совесть… есть будущее. Удачно, а?

Могильщик. По-моему, довольно туманно.

Антонио. Я мог бы сделать эту фразу яснее, но боюсь, она утратила бы свою лаконичность. Я мечтаю, чтобы она запомнилась и стала поговоркой…

Могильщик (замечает, что в глубине кладбища потихоньку кто-то вылезает из могилы и хочет незаметно удрать). Эй!

Беглец не останавливается и исчезает.

То и дело бегут отсюда. Сегодня уже третий. Когда-то люди были серьезнее.

Антонио. Плохо, плохо. Они позорят человека.

Могильщик. Это кладбище для образованных. Вчера удрала целая стайка… В сумерки… Самое их время… Я крикнул им вслед: шуты гороховые! А иногда они меня бьют…

Антонио. Стыд и срам!

Могильщик. Сегодня утром один тут принялся рассуждать о бесконечности… Просто заслушаешься, как складно говорил… А потом вдруг… как выпрыгнет из могилы и ускакал, точно кенгуру… Прошу вас, лягте. (Замечает, что готовятся убежать еще трое. Бросается в их сторону, крича.) Стой!

Антонио (вторя Могильщику и пытаясь выбраться из могилы). Стой!

Беглецы останавливаются.

Могильщик, (поворачивается к Антонио). Пожалуйста, не трогайтесь с места.

Антонио. Не беспокойтесь. Я человек последовательный.

Могильщик. Браво! Помогите-ка мне образумить этих несчастных.

Трое робко приближаются. Один из них маленького роста, один — высокий, один — толстый.

Поздравляю. Этот синьор тоже очень удивлен… Не так ли?

Антонио (с некоторым усилием). Да, да…

Могильщик (Толстому). Вы уже целую неделю бегаете взад-вперед… Примите наконец какое-нибудь решение — или туда, или сюда.

Толстый. Решено… У меня было предчувствие. Предчувствия словно светлячки. Они появляются и исчезают неожиданно. (Глубоко прочувствованно и почти возмущенно.) Но почему я? Почему именно я? (Пауза.) Всего хорошего. (Уходит.)

Все (за исключением Могильщика). Всего хорошего…

Маленький (несколько смущенно указывая на Толстого). Он посеял в моей душе некоторые сомнения… Вот нас двое… (Считая себя и Высокого.) Один… Два… А остальных (указывая куда-то далеко)… их миллиарды. Здесь… Двое… Там… Миллиарды… Может показаться, что мы хотим придать себе слишком большое значение… (Не продолжает и поворачивается к Высокому с жестом, словно говорящим: он-то знает.)

Антонио. Значение символическое, догматическое. Я понял.

Маленький с довольным видом указывает Высокому на Антонио.

Антонио (все более участливо). Самомнение… недостаток, который я больше всего ненавижу.

Высокий. Я не доверяю судьям. Если до них дотронешься… сразу отдернешь руку… словно они сделаны из какой-то другой, неведомой нам материи.

Антонио. В самом деле, нынче стоит о чем-нибудь подумать, как это сразу же покажется тебе чем-то прямо противоположным.

Маленький. Очень, очень современно…

Антонио. Это значит, что ты рискуешь расстаться со своей шкурой во имя того, что может показаться тебе ложным тотчас же после принесенной тобой жертвы.

Маленький (глядя на Антонио с лицемерным восхищением). Как это гуманно!

Высокий. Одним словом, боишься, что ты совершил этот поступок скорее из-за страха перед людьми, чем в силу обдуманного решения.

Маленький. Не надо испытывать страх перед людьми.

Высокий. Ни перед кем.

Антонио. (воодушевляясь). Даже перед… богом. Из-за той капельки отчуждения нашего «я», всего одной капельки, которую этот страх содержит.

Высокий. Очень хорошо сказано.

Могильщик (к Антонио, саркастически). Вот теперь и я понял.

Антонио (одергивая его). Да что вы поняли? Я продемонстрировал, что я человек с богатым внутренним миром. Я доказал, что обладаю ярко выраженным, даже мучительным социальным чувством. Пожалуйста, без инсинуаций… Я… остаюсь.

Могильщик. В таком случае… извините. (Принимается вновь закапывать могилу.)

Маленький (очень испуганно). Я — нет… Я ухожу… Но я больше не буду ничем заниматься. Я буду жить там… как цветок мака, который набирает соки благодаря воздуху, воде, солнцу — и больше ему ничего не нужно… Кто мне может в этом помешать?

Могильщик. А если удерет вор и повстречает вас… с вашим прекрасным желанием превратиться в мак, тюльпан или кедр. Но вор-то побежит другой дорогой.

Маленький. Не понимаю. Видите ли, я недостаточно умен. Так что же, вы будете меня за это сечь? Всего хорошего.

Высокий. Всего хорошего…

Антонио. Всего хорошего…

Маленький (издалека). Всего хорошего.

Высокий. Всего хорошего.

Оба вновь оборачиваются и машут рукой на прощанье. Антонио в ответ тоже машет им, а Могильщик начинает засыпать его землей.

Антонио (некоторое время старается выдержать, потом делает знак Могильщику, который прерывает свою работу). Я сейчас вас насмешу: дело в том, что мой взгляд упал вот на эту каменную ограду… Нюансы. Если бы не было этой ограды, я бы покинул сей мир без тени сожаления.

Могильщик. Всегда что-нибудь да найдется.

Антонио. Что это — еще одна инсинуация?

Могильщик. Нет-нет.

Антонио. Художник, он как листья подсолнуха. От легкого порыва ветерка (пытается показать жестами) они меняют цвет.

Могильщик. Не дергайте руками. Не то мы никогда не кончим.

Антонио (вновь уязвленно). Вы хотите заставить меня изменить характер, чтобы сэкономить какую-то минуту.

Могильщик. Нет-нет. (Готовится бросить еще одну лопату земли.)

Антонио (громким голосом, словно хвастаясь). Почему я жестикулирую? Да потому что я латинянин. И я стал им не по своей прихоти. Вам никогда не случалось… вдруг почувствовать себя мелом, которым пишут на классной доске?..

Могильщик (все более ворчливо, с досадой). Нет, не припомню.

Антонио. Будьте осторожны в будущем. Чувствуешь себя именно мелом. Кто-то тобой чертит. Вот он уже провел две линии — стороны треугольника — и тихонько-тихонько проводит третью. Треугольник. А если захочет, говорит: я превращу тебя в трапецию. Как тут не взбунтоваться, не правда ли?

Могильщик (швыряя на землю лопату, с раздражением опускает засученные рукава рубашки, явно намереваясь уйти). Ну вот что. Я решил: с сегодняшнего дня меняю профессию.

Антонио (вскипая). Вы уходите, потому что… потому что вы, наверное, ромб. Да-да, не обольщайтесь. Вы — ромб.

Могильщик (почти про себя). Буду приходить время от времени присмотреть за Гаибасси. (Глядит на соседнюю могилу, тонущую в цветах.) Или Гаифасси, не разобрать. Дождем немного смыло фамилию.

Антонио (осторожно выбираясь из могилы). Если позволите, я вам помогу прочесть… у меня глаза, как у кошки. (Приближается к могиле, пытается разобрать надпись.) Гаитасси, Гаифасси, или Гаимасси…

Могильщик (все так же про себя). Он перемешался с землей… Там, внутри, все спуталось… Ему даже не надо, чтобы к нему приходили и приносили цветы… Он сам их выращивает… Глядите-ка, какие красивые маргаритки. (Наклоняется поправить рукой цветы на могиле.)

Антонио (под впечатлением услышанного). Но этот… он что, в самом деле ни разу не пошевелился?

Могильщик. Ни разу.

Антонио (невольно). Мне очень жаль… (К медленно уходящему Могильщику.) Хотя бы попрощались.

Могильщик оборачивается, неодобрительно глядит на него и исчезает, так и не попрощавшись.

(После короткой паузы, поборов неловкость.) Но что он знает об извилистых дорогах, крутых обрывах, скалистых пиках, темных пещерах, таящихся внутри меня? Выстрел из револьвера был одним мгновением, минутным импульсом. Таким коротким, что внутрь не проникло ни крупицы диалектики. Чем-то целостным, неделимым. Но здесь… (указывая на кладбище) здесь мы можем, мы должны все четко разграничивать. И я принадлежу к категории людей, которые обязаны думать… всегда… даже когда они умерли. (Вдруг испускает крик, словно перекликаясь с кем-то в лесу.) Ооооо! (Никто не отвечает.) Я действительно один. Слишком много проблем лежит на моих слабых плечах. И никто не придет на помощь. Никто. (Тяготится пауза.) Даже эха не слышно. (Кричит снова.) Ооооо! (Никто не отзывается.) Если есть бог, сейчас был бы самый подходящий момент… Какой-нибудь знак, ну хоть самый маленький… или его голос. Нет, голоса лучше не надо. Потому что если у него вдруг такие же интонации, как у нас… если голос похож… не знаю на кого… например, на Винченцони… или Нардуцци… он на меня бы уже не подействовал… Ну тогда пусть… на минутку закроет рукой луну… Тем более тут никого нет. Только он и я — совершенно одни… Если ты это сделаешь… клянусь, я спрыгну обратно в могилу и собственноручно засыплю себя землей. (Медленно прохаживается взад-вперед, смотря на луну.) Измени хотя бы цвет кустарника. (Продолжает семенить мелкими шажками, то и дело останавливаясь.) Иначе… иначе, смотри, я уйду… Я уйду, вернусь туда… и… пошлю письмо Кьяретти, поздравлю его с днем рождения. (Снова испускает крик.) Ооооо! (Бочком, медленно, шевеля только ступнями, направляется к кулисам. Потом оборачивается, глядит вверх.) Я в самом деле ухожу… Я тебя предупредил…

И в то время как он убегает, ярко высвечивается прежняя сцена, то есть реальное жилище Антонио. В доме зажжены все лампы, ванна, в клубах пара, с веселым шумом наполняется водой — все точно так же, как вначале. То и дело оглядываясь назад, в сторону кладбища, показывается запыхавшийся Антонио. Он усаживается за пишущую машинку и начинает все быстрее и быстрее стучать по клавишам, в то время как из глубины сцены на нас надвигается большой белый экран. На экране что-то показывают в цвете. Мы еще как следует не различаем, что именно, но по мере того как экран приближается и занимает, как обычные экраны в кинотеатрах, весь просцениум, мы начинаем постепенно узнавать как раз тот финал, который придумал на кладбище Кьяретти. В самом деле, вот бежит Джакомо, преследуемый Массари. Но путь ему преграждает стена. Джакомо в испуге оборачивается. Массари настигает его, улыбается и хлопает по плечу. Тогда испуганное лицо Джакомо постепенно озаряется улыбкой и приближается к нам — мы видим его самым крупным планом, — он счастливо глядит по сторонам и бормочет все отчетливее: «Спасибо… Спасибо… Спасибо…» На фоне этого светящегося благодарностью лица, под аккомпанемент этого «спасибо» на экране появляется слово «КОНЕЦ», сопровождаемое характерным для финалов музыкальным крещендо, заглушающим также и стрекот пишущей машинки.

Занавес

ИЗ КНИГИ «ХВАТИТ СЮЖЕТОВ»

Ты, Маджорани

Рассказанной ниже истории будет предшествовать надпись на экране:

ЭТА ИСТОРИЯ — БЫЛЬ

В то майское утро 1948 года рабочие завода «Бреда», в пригороде Рима, работали, как обычно, в своих цехах. В токарном цеху вдруг кто-то на мгновение отвлекся от работы и показал товарищам на группу людей, появившихся на пороге цеха. Многие узнали среди неожиданных посетителей режиссера и актера Витторио Де Сика.

Его сопровождали директор завода и несколько инженеров. Чего ему понадобилось на «Бреде»? Де Сика искал рабочего, настоящего рабочего, для участия в своем новом фильме «Похитители велосипедов». Он пожимал руки, внимательно всех осматривал. Неожиданно взгляд его остановился на довольно высоком, худощавом, темноволосом мужчине с добрым и открытым лицом. Рабочий не мог понять, почему Де Сика так долго на него смотрит. «Ты», — сказал Де Сика, потом взял его под руку и задал несколько вопросов. Фамилия рабочего была Маджорани, он был женат и имел троих детей. «Ты хотел бы сняться в фильме?» — спросил Де Сика. Маджорани сначала не понял вопроса. Когда же смысл дошел до него и до его товарищей, раздался смех, потому что это казалось поистине невероятным. Потом Де Сика сказал Маджорани: «Приходи попозже на САФА». Маджорани подумал, что это, наверно, шутка или вроде того.

На киностудию САФА Маджорани отправился вместе с женой. Он робел, а жена ободряла его: «Ты красивый мужчина, в кино часто снимаются такие, что тебе и в подметки не годятся». Де Сика делал пробы каких-то странных людей — нищих, детей, стариков, женщин всех возрастов. Маджорани велели подождать. Среди ожидавших были мальчик, которого звали Энцо Стайола, и довольно элегантно одетая женщина по фамилии Карелл; они даже не посмотрели друг на друга. Был там еще какой-то человек, внешне походивший на Муссолини. Он жаловался, что его никто не берет на работу, потому что он похож на Муссолини. Подошла очередь Маджорани. Пробу сделали, и Де Сика отпустил его, сказав, что сам сообщит ему результат.

На следующий день Маджорани, как обычно, стоял у своего токарного станка, и вдруг его вызвали в дирекцию. Там его ждал Де Сика. Режиссер сказал, что он добился для него трехмесячного отпуска, если Маджорани согласен сниматься в важной роли в его фильме. Маджорани поглядел на директора и, поскольку тот улыбался, ответил: «Да, согласен». Протягивая ему на подпись контракт, Де Сика сказал: «Ты парень что надо и головы но потеряешь. Ты должен дать мне честное слово, что, снявшись в фильме, охотно вернешься на свою работу». Маджорани, не раздумывая ни секунды, дал честное слово.

Со всего рабочего поселка приходили люди и спрашивали, правда ли, что он стал киноактером, и все смеялись и хотели по этому случаю с ним как следует выпить. Некоторые отпускали в адрес соседа и товарища по работе иронические шуточки, но жена всех ставила на место, а сам Маджорани все никак не мог поверить, что у него в кармане и впрямь лежат двести тысяч лир — такой суммы он еще не держал в руках. Жена была спокойна, уверенна и всем показывала фотографии тех времен, когда они поженились, по которым, как она утверждала, видно, что Маджорани уже тогда был настоящим красавцем. Дети объясняли своим приятелям, что их отец снимается в кино.

В эту ночь супруги проговорили до рассвета. Он все твердил, что никуда не пойдет, так как боится, что не сумеет двигаться перед аппаратом.

Однако он все-таки пошел, и была отснята первая сцена — где крадут его велосипед на улице Криспи. Де Сика был очень терпелив, он заставил переснимать сцену восемь раз. Маджорани сгорал от стыда, больше всего ему хотелось удрать со съемочной площадки. Вечером его отправили домой на машине — вместе с мальчиком и женщиной, которые с ним работали; Энцо Стайола говорил, что ему давно уже нужно сделать операцию — удалить аденоиды, а Карелл рассказывала, что она журналистка и пришла к Де Сика брать интервью, а он вместо этого сказал ей: «Ты будешь сниматься в роли жены». В то утро у нее в кармане осталась всего тысяча лир, последняя, а дома двое детей.

Пока деньги еще не разлетелись, Маджорани выкроил минутку, чтобы пойти с женой и детьми купить столовый гарнитур. Потом они отправились в бар по соседству с домом, вспрыснули покупку, всех угостили. Бар они оглядели внимательнее, чем обычно, ведь они мечтали когда-нибудь купить этот бар.

Де Сика привел всех актеров в просмотровый зал — поглядеть отснятые куски фильма. Маджорани и все остальные были взволнованы, увидев себя на экране. Вдруг Маджорани начал хохотать в самом неподходящем месте, когда он и жена горюют из-за украденного велосипеда. Маджорани сказал, что просто невероятно, как он сумел сыграть эту сцену, и продолжал смеяться как ребенок.

Настало лето, фильм был закончен. «Стоп!» — крикнул режиссер. Известной сценой в публичном доме для Маджорани кончилась актерская карьера. Де Сика похлопал его по плечу, пожелал удачи в работе. Маджорани со всеми распрощался, и машина в последний раз отвезла его в поселок.


Он вернулся на завод, на свое рабочее место. Теперь от работы на токарном станке у него болели руки — ведь три месяца не притрагивался к инструменту, к заготовке. Но это ничего, привыкнет. Маджорани был счастлив снова очутиться среди своих товарищей, к тому же у него теперь был столовый гарнитур и пятьдесят тысяч лир на книжке.

Когда прозвучал гудок, рабочие созвали заводское собрание. Он тоже пошел. Говорили о предстоящих увольнениях, о том, что надо протестовать, бороться. Хозяева собирались уволить по крайней мере человек триста. Маджорани выступил, его переполняли чувство солидарности, сознание лежащей на нем ответственности. Кто-то сказал ему: «Теперь ты уже актер, а не рабочий» — и вытащил из кармана журнал; где была впервые помещена фотография Маджорани на всю страницу. Все на него уставились, некоторые смеялись, Маджорани это было очень неприятно.

Начались увольнения — сначала десять, потом двадцать, потом сто человек. Рабочие объявили забастовку. Снимать ее приехали ребята из «Недели ИНКОМ[3]». Но в конце концов хозяевам удалось одержать победу. Они выгнали пятьсот рабочих, в том числе Маджорани.

Тогда группа рабочих решила создать кооператив. «Дайте нам работу!» — кричали они. Они не хотели оставлять своих детей без хлеба. Один сказал: «Если меня месяц продержат без работы, я сделаю что-нибудь ужасное, ведь денег осталось ровно на месяц». Другой спросил: «А против кого мы должны бороться?» В спорах планы создания кооператива стали конкретнее; Маджорани был самым неунывающим, самым дисциплинированным, хотел заставить всех забыть, что целых три месяца провел в другой среде, будто предал своих товарищей. Нужен был небольшой капитал. Они отправились к одному типу, но тот потребовал слишком высокие проценты. Так из их начинания ничего не получилось. Все разошлись, не сказав друг другу ни слова, каждый со своими заботами и горестями, которые должен был преодолевать, как мог, и одиночку. Маджорани пытался искать работу, но ничего не нашел.

И однажды в маленьком баре, который он мечтал купить, напился и начал хвастаться, что был большим актером. Показывал всем толстую пачку фотографий из фильма, которую подарил ему Де Сика. Наконец за ним пришла жена и увела домой. По дороге жена говорила, что нельзя терять времени: он должен найти работу в кино, должен пойти к режиссеру, который, без всякого сомнения, ему поможет. Он отвечал, что с кино больше не будет иметь дела — ведь он дал честное слово. Тогда жена первый раз в жизни обругала его, закричала: «А чем ты будешь кормить своих детей?!»

На следующее утро он вышел из дому готовый на все. Он отправился на студию САФА и нашел режиссера в цехе озвучивания среди техников и актеров. На экране один за другим проходили отрывки из сцен фильма. Маджорани с изумлением обнаружил, что на экране говорит не своим голосом, а голосом актера, сидящего тут же перед микрофоном. Де Сика принял его очень сердечно, но у Маджорани не хватило смелости рассказать, как обстоят дела. «Если хочешь, — сказал ему сам Де Сика, — я, как только начну снимать новый фильм, найду для тебя местечко, разумеется не в качестве актера». Оба рассмеялись, и Маджорани попрощался, обещав режиссеру, что как-нибудь снова зайдет.

Он направился в квартал по соседству с площадью Аннибалиано, где строили много новых жилых домов. Там он поругался со старшим мастером, что обещал ему работу, но не сдержал слова. Еще немного, и они бы подрались. Вмешались люди и разняли их. Расстроенный Маджорани поплелся домой.

Дома он застал большое оживление. Дети играли в театр, все нарядились для представления, в котором участвовали и их маленькие приятели — соседи по дому. Дети воображали себя настоящими актерами, а дочка Маджорани и впрямь очень мило танцевала, отец, наверно, похвалил бы ее, если бы не был так удручен. Жена сказала, что завтра сама похлопочет, чтобы девочку взяли хоть на какую-нибудь роль в кино — ведь она такая способная. Их младшенький уже несколько дней болел и лежал в постели; Маджорани пошел посидеть с ним, пока другие играли.

Через несколько дней врач сказал, что ребенок нуждается в серьезном лечении. Тогда Маджорани продал одному из соседей столовый гарнитур и купил сыну лекарства.

Зимой фильм «Похитители велосипедов» начали демонстрировать во всем мире, а Маджорани продолжал искать работу. Тем временем его сынишку увезли в больницу, средства на лечение кончились. Потянулись нескончаемо длинные и тягостные дни.

В один из таких дней Маджорани сидел на груде камней перед заводом, где теперь царило запустение. Сидел и лениво посматривал кругом. Вдруг перед ним появился его старший сын с какими-то типами. «Они уже целый час ищут тебя, это журналисты». Его тут же поспешно принялись фотографировать, сделали множество снимков. Сказали, что это нужно для крупной американской газеты, заставляли его прохаживаться взад-вперед, смеяться, разговаривать с мальчиком, потом повели домой и там снимали каждый уголок его нищего жилища. Скоро фильм «Похитители велосипедов» выйдет на экран в Америке, и они должны первыми опубликовать фотографии Маджорани. Жене хотелось угостить журналистов, но в доме хоть шаром покати, и она послала взять что-нибудь в кредит в баре; хозяин отказал: здесь, мол, ничего не отпускают в кредит. Один из журналистов заметил что Маджорани похож на бандита Джулиано. «Может, мужу дадут роль в фильме о Джулиано», — вмешалась жена. Журналист ответил: «Чтобы исполнять роль Джулиано, надо быть или Джулиано, или великим актером. А он не бандит и совсем не великий актер. Де Сика взял его, потому что он настоящий рабочий». И они удалились, продолжая щелкать аппаратом на лестнице, куда уже сбежались соседи, прослышав про журналистов.

Позже Маджорани вместе с женой пошли навестить ребенка в больнице. Они задолжали сапожнику и, чтобы не проходить мимо его мастерской, сделали большой крюк.

В больнице жена сказала Маджорани, что фильм восторженно приняли во многих городах. И вновь начала подбадривать его, убеждать пойти на студию насчет работы. Он ответил, что к Де Сика он ни за что не пойдет, но не объяснил почему. Кончилось тем, что супруги начали ссориться в этой длинной палате, сами не замечая, что говорят на повышенных тонах и больные дети молча и с любопытством глядят на них. И сын тоже смотрел на них, не произнося ни слова.

Как-то под вечер Маджорани, сам не зная как, очутился у ворот Киногородка. Привратник не хотел его пускать, но одному машинисту, который работал вместе с Маджорани на фильме, удалось провести его. Они вместе выпили, потом Маджорани принялся обходить съемочные павильоны, спрашивая, нет ли какой работы. Таких, как он, безработных, было и там хоть отбавляй. Маджорани говорил, что он готов быть статистом, грузчиком, делать что угодно, лишь бы наконец принести домой хоть немного денег. В одном из павильонов снимали фильм. Кто-то сказал режиссеру, что пришел Маджорани, рабочий из «Похитителей велосипедов», — он стоит за дверью, просит работы. Режиссер — его фамилия была Радвани — понял, что Маджорани дошел до последнего предела, и дал ему маленькую роль в своем фильме.

У супругов вновь появилось на что жить. Маджорани смог принести сыну апельсины и сласти. Жена говорила: «Вот видишь, разве я была не права?» Казалось, жизнь налаживается. Он завел много знакомств среди кинематографистов, но это были уже не нищие и безвестные люди, как во время съемок у Де Сика, а знаменитые актеры, потрясающе красивые женщины, например Валентина Кортезе или Виви Джой. Он беседовал с ними как равны а жена не переставала твердить: «Видишь, кто был прав?» Но это счастье длилось считанные дни, потом еще одно рукопожатие, слова прощания, и Маджорани вновь очутился на улице.

«Сходи к Де Сика», — опять твердила ему жена. Но он отказался, ведь он не сдержал своего обещания, своего честного слова. «Де Сика начинает снимать новый фильм, — настаивала жена, — он что-нибудь для тебя найдет, должен найти». — «Я не актер, я бездарность», — отвечал Маджорани. Такое самоуничижение почти доставляло ему удовольствие; не имея возможности хаять других, он отводил душу, понося самого себя. Он проклинал судьбу, ему казалось, причина всех несчастий — кино; да, конечно, кино виновато и в том разладе, который происходит между ним и женой. Маджорани заявил, что, может, он и не способен быть актером, однако же стать вором или бандитом, таким, как Джулиано, он сумеет. И, не оглянувшись, ушел из дому, хлопнув дверью. Жена бросилась следом, звала его в тумане долго и тщетно. В прощальных словах мужа ей почудилось какое-то мрачное предзнаменование.

Маджорани брел по городу, как он бродил в фильме в поисках похищенного велосипеда, шагал и шагал среди тумана. Он и сам не знал, куда идет. Он устал и вконец растерялся. Ему хотелось принести что-нибудь сладкое больному ребенку, но не было денег. Проходя мимо кинотеатра, где показывали «Похитителей велосипедов», он видел, как очень хорошо одетая дама, выходя из кино, вытирает слезы. Он тоже решил пойти. Билетерша сначала не впускала его, хоть он и уверял, что он главное действующее лицо в фильме, но потом все-таки смилостивилась. Маджорани поглядел фильм и тоже очень растрогался. Потом, на улице, идя в толпе, которая его не замечала, он наблюдал, как люди выходят из кино, поднимают воротники, направляются в свои теплые квартиры, выбросив из головы все, что только что видели.

Жена в отчаянии прибежала к Де Сика. Она подумала, что муж, возможно, отправился к нему. Но Де Сика был занят — снимал сцену своего нового фильма «Чудо в Милане». Женщине пришлось ждать, пока кончится съемка. На площадке — большой луг, застроенный жалкими лачугами, и добрая сотня бедняков. Они пели.

Клочка земли нам хватит, чтоб жить и умирать,
Лачуги ветхой хватит, чтоб жить и крепко спать,
Сапог нам дайте пару да хлеба каравай,
Лишь на таких условьях в грядущий верим рай!

Увидев жену Маджорани, Де Сика прервал работу. Женщина, плача, рассказала ему все, все, чего он не знал и даже представить себе не мог. Где Маджорани? Они сели в автомобиль и отправились на поиски.

А Маджорани все бредет и бредет но улицам Рима, проходит через пассаж на площади Колонны, идет мимо здания парламента, поднимается вверх по виа Венето, полной людей, причастных к кино. Из отеля «Эксельсиор» выезжают огромные автомобили с номерами дипломатического корпуса. Его приводит в себя чей-то голос: «Чао, Маджорани!» Это актриса Виви Джой. Маджорани отвечает на приветствие и движется дальше. Каждый его шаг словно превращается в усталые, волочащиеся шаги сотен, тысяч человек. За ним следуют все персонажи фильмов, которые в послевоенные годы взывали к людям о помощи, — расклейщик афиш Антонио, священник из картины «Рим — открытый город», дети из «Шуша», мальчик из фильма «Германия, год нулевой» — и толпы, толпы зрителей, которые плачут в залах кинотеатров, толпы, которые рукоплещут в сердечном порыве выдуманному персонажу и ничего не делают для персонажа реального. Он идет, а в агентства печати тем временем поступают телеграммы: «Пришлите нам фото и биографию Маджорани». Он идет, а на полосе одной из американских газет появляются его фотографии, которые сделали два журналиста перед обезлюдевшим заводом. На одном из снимков он радостно смеется с ребенком на руках, потом еще и еще фотографии — он, жена, дети, и все улыбаются, все кажется сплошным большим праздником. В какой-то другой американской газете появляется крупный заголовок: «Маджорани — безработный». А он все бредет и бредет…

Убежище

У кого нет комплексов, поднимите руку. У Антонио комплекс есть — и бьет по его нервам, как молот по наковальне: это страх, страх перед тем, что его счастье неожиданно испарится, исчезнет, как ласточка в небе.

А он считает себя совершенно счастливым. У него есть жена, которую он любит, любовница, которая ему нравится, строительная фирма, дела которой идут просто превосходно, честный компаньон и прекрасное здоровье. Мы забыли еще старую бабушку, потому что наш герой иногда и сам о ней забывает.

Когда утром Антонио раскрывает газету, новости неизменно вселяют в него тревогу. Завтрак доставляет ему радость — он одевается, выбирая рубашку и галстук с юношеским удовольствием (сказать по правде, ему всего лишь немного за тридцать и он недавно женат), но, стоит ему ознакомиться с международной обстановкой, лоб его прорезает морщина: постоянно существует угроза войны. «И когда только они успокоятся?!» — кричит он. Накапливающиеся с каждым днем все новые сообщения, которые газеты преподносят под все более драматическими заголовками, источили его душу, как червь точит дерево — сначала маленькая дырочка, потом целый туннель. И жена все чаще застает его сидящим с зачарованным, отсутствующим видом, будто он хочет первым расслышать какой-то далекий звук.

Но по натуре он довольно динамичен и поэтому в один прекрасный день вдруг начинает действовать и пускается на поиски практического выхода. «Я не хочу быть застигнутым врасплох», — говорит он.

Никому ничего не сказав, тихонько, как мышка, он строит на окраине города убежище — ни больше, ни меньше. Если бы об этом пронюхали его родные, друзья, они решили бы, что он немножко рехнулся, но он считает, что сумасшедшие-то они, ибо, как учит история, войны всегда начинаются неожиданно и неотвратимо, и ошибаются те, кто думают, что последняя война была действительно последней, тогда как она всегда только предпоследняя. А кроме того, газеты надо читать внимательно, а не пробегать их рассеянным взглядом; Антонио в этом деле стал настоящим мастером, умеет сразу найти самую тревожную фразу или прилагательное, и в конце концов даже невинные рекламные объявления усиливают угрожающий гул, все нарастающий в его голове.

Однажды, когда ежедневное чтение газет особенно огорчило Антонио, он открыл жене, что приготовил противоатомное убежище. Джаннина представляет собой полную противоположность своего мужа: она весела, беспечна, быть может, в глубине души уверена, что не только никогда не состарится, но даже никогда не умрет, и считает бесполезными большие расходы, сделанные мужем. Никто уже и не думает об убежищах, они вышли из моды. Но Антонио убежден, что его жена и все на свете не отдают себе отчета в действительном положении вещей, и не идет на уступки. Более того, он хочет немедленно провести репетицию: представить, будто разразилась война, и посмотреть, как надо действовать, чтобы вовремя достигнуть убежища.

Антонио предусмотрительно построил убежище не слишком далеко от дома. Можно доехать минут за пятнадцать, учитывая также возможные задержки из-за возрастающей интенсивности уличного движения. Но это не единственная проблема, которая встала перед Антонио.

Убежище может вместить пять человек. Кого взять? Он обсуждает это с женой. Конечно, он сам, Джаннина, бабушка и компаньон. Компаньон хороший человек, серьезный администратор и к тому же холост. Остается еще одно место. И Антонио думает о своей любовнице, разумеется про себя.

Антонио ведет жену посмотреть убежище, так хорошо замаскированное, что совершенно не бросается в глаза. Он его оборудовал со всем современным комфортом, запасов еды и напитков хватит по крайней мере на пару недель. Очаровательные диванчики напоминают о морской поездке, имеется телевизор и все необходимое, что скрасит жизнь, когда над городом пронесется страшный опустошительный ураган. А также и винтовка, чтобы защититься от тех, кто вдруг захочет ворваться в убежище, — кто знает, всякое может случиться.

Его жене очень хотелось бы взять собаку — вот и пятое место, но Антонио ей объясняет, что собака дышит и потребляет кислород. Говоря начистоту, у него есть американская кислородная установка, поэтому воздуха у них будет достаточно, но в таких случаях всегда лучше экономить. Они слегка ссорятся, но Антонио не может уступить, так как его тайный план — включить в пятерку любовницу. Приласкав обиженную жену, он объясняет ей, что тот, кто живет в убежище, должен быть спокоен и тактичен, поскольку тактичный человек не кричит и слишком много не жестикулирует, в общем, потребляет меньше кислорода, чем нетактичный.

Его компаньон Паоло, услышав об этом проекте, протестует, находит страхи Антонио преувеличенными, они противоречат его разумному оптимизму. Но Антонио напорист, и ему удается, впечатляюще истолковав самые последние события, убедить компаньона в том, что мы обязаны быть предусмотрительными. Конечно, а что нам остается? Почему правительства до сих пор сами не позаботились о строительстве противоатомных убежищ? Только из финансовых соображений. Но он, Антонио, слава богу, в состоянии преодолеть эту проблему и за четыре-пять миллионов обеспечить себе душевное спокойствие. Или почти обеспечить. Мы уже сказали, что Антонио вбил себе в голову мысль о необходимости провести репетицию, своего рода большие маневры. Остается только назначить день. Какой-нибудь самый обычный день, потому что война начнется без всяких предупреждений, в любой день. Ты сидишь, моешься в ванне, говорит Антонио, и вдруг вой сирены: началась третья мировая война.

Вместо, так сказать, сирены должна сработать его секретарша. Ей поручено в течение дня неожиданно позвонить по телефону своему шефу и произнести сакраментальные слова: «Синьор Антонио, это началось». И Антонио будет действовать, запустит в ход весь механизм и с молниеносной быстротой — он сам и все остальные — достигнет спасительного убежища.

Секретарша не знает, о чем идет речь; она хорошая девушка, не слишком привлекательная, немного занудливая, но весьма исполнительная. Она ходит взад-вперед по своей канцелярии, обеспокоенная полученным заданием. И наконец, поборов некоторую робость, решается и звонит синьору Антонио, произнося условленную фразу: «Синьор Антонио, это началось» (не следует удивляться, если Антонио попросил ее также изобразить вой сирены).

Как раз в эту минуту Антонио находится у своей любовницы; половина его существа занимается любовью, а другая половина пребывает в ожидании, в тревожном ожидании именно этого телефонного звонка, висящего над ним весь день как дамоклов меч.

С молниен