Анж Питу (fb2)

- Анж Питу 1.15 Мб, 593с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Александр Дюма

Настройки текста:



АНЖ ПИТУ

Александр ДЮМА

Глава 1. В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ ЗНАКОМИТСЯ С ГЕРОЕМ НАШЕГО ПОВЕСТВОВАНИЯ И С КРАЕМ, ГДЕ ОН ПОЯВИЛСЯ НА СВЕТ

На границе Пикардии и Суассона, в центре той части Французской земли, что под именем Иль-де-Франс входила в исконные владения наших королей, посреди гигантского полумесяца, образованного протянувшимся с севера на юг лесом площадью в пятьдесят тысяч арпанов, под сенью огромного парка, посаженного при Франциске I и Генрихе II, раскинулся городок Виллер-Котре, славный тем, что в его стенах появился на свет Шарль Альбер Демутье, который в пору, когда началась эта история, сочинял в родном городе, на радость тогдашним красавицам, «Письма к Эмилии о мифологии», пользовавшиеся бешеным успехом.

Дабы упрочить поэтическую репутацию городка, которому недоброжелатели, несмотря на королевский замок и две тысячи четыреста жителей, отказывают в звании города, добавим, что он находится в двух милях от Ла Ферте-Милона, где родился Расин, и в восьми милях от Шато-Тьерри, где родился Лафонтен, а мать автора «Британика» и «Гофолии» была родом из самого Виллер-Котре.

Вернемся к королевскому замку и двум тысячам четыремстам обитателям городка.

Замок этот, строительство которого было начато при Франциске I, чьи саламандры по сей день украшают его стены, и закончено при Генрихе II, чей вензель, сплетенный с вензелем Екатерины Медичи и окруженный тремя полумесяцами Дианы де Пуатье, и поныне венчает его двери, служил прибежищем королю-рыцарю в пору его любви к г-же д'Этамп и Луи Филиппу Орлеанскому в пору его любви к красавице г-же де Монтессон, однако после смерти этого последнего сделался почти необитаем, ибо сын его Филипп Орлеанский, получивший позднее прозвище Эгалите, превратил королевскую резиденцию в обычный охотничий приют Как известно, замок и лес Виллер-Котре входили в число земель, пожалованных Людовиком XIV его брату, когда тот женился на сестре короля Карла II, Генриетте Английской.

Две тысячи четыреста жителей, о которых мы посулили сказать несколько слов, состояли, как это бывает в любом городке, насчитывающем две с лишним тысячи человеческих особей:


1) из нескольких дворян, проводивших лето в окрестных замках, а зиму в Париже и, по примеру герцога Орлеанского, бывавших в Виллер-Котре лишь от случая к случаю;

2) из немалого числа буржуа, которые в любую погоду выходили из дома с зонтиком под мышкой, дабы совершить ежедневную послеобеденную прогулку, конечным пунктом которой был расположенный в четверти мили от города широкий ров, отделяющий парк от леса; местные жители звали его «Ого!» – по всей вероятности, из-за исполненного гордости восклицания, которое исторгал его вид у астматиков, сумевших проделать, не запыхавшись, столь долгий путь;

3) из множества ремесленников, трудившихся целую неделю и лишь по воскресеньям позволявших себе ту прогулку, которой их более удачливые земляки наслаждались ежедневно;

4) и, наконец, из нескольких жалких пролетариев, которым даже воскресенье не приносило отдыха, ибо, работая шесть дней в неделю на дворян, буржуа или даже ремесленников, они по воскресеньям отправлялись в лес, чтобы собрать там сучья, которыми гроза – этот лесной жнец, расправляющийся с дубами так же легко, как и с колосьями, осыпает влажную почву высоких мрачных лесов в роскошных герцогских владениях.


Если бы Виллер-Котре, Villerii ad Cotiam Retiae, имел несчастье занимать в истории место, достаточно значительное для того, чтобы археологи обратили на него внимание и исследовали его превращение из деревни в городок и из городка в город – превращение, которого, как мы уже сказали, не желают признавать его враги, – они непременно установили бы тот факт, что вначале эта деревня представляла собою двойной ряд домов, построенных по обе стороны дороги из Парижа в Суассон; затем, продолжили бы они, когда местоположение на опушке прекрасного леса привлекло сюда новых жителей, к первой улице прибавились новые, расходящиеся в разные стороны, подобно солнечным лучам, и устремляющиеся к соседним поселениям, с которыми необходимо было поддерживать сношения, из одной-единственной точки, которая, естественно, сделалась центром, тем, что именуют в провинции ПЛОЩАДЬЮ; вокруг этой площади выросли красивейшие дома деревни, ставшей городком, а в центре воздвигся фонтан, украсившийся в наши дни широкой четырехугольной оградой; наконец, археологи точно установили бы день, когда подле скромной церквушки – первой необходимости народа – были заложены первые камни просторного замка – последней прихоти короля; замка, который, как мы уже сказали, выполняя в разные времена роль королевской и герцогской резиденции, превратился ныне в печальный и отвратительный приют нищеты под надзором префектуры департамента Сена.

Однако в эпоху, когда началась эта история, королевская власть хотя и пошатнулась, но все же еще не пала так низко, как сегодня; в замке, конечно, уже не жил герцог, но он еще и не стал пристанищем для нищих; он был просто-напросто пуст, и под крышей его обитала лишь прислуга, необходимая для поддержания порядка, – прислуга, среди коей главными лицами были привратник, капеллан и распорядитель игры в мяч. Все окна огромного здания, как те, что выходили в парк, так и те, что смотрели на вторую городскую площадь, именуемую, на аристократический манер, замковой, были закрыты, что делало еще более унылой и безлюдной эту площадь, на одном из углов которой стоял домик, о котором читатель, надеюсь, позволит нам сказать несколько слов.

Домик этот был, можно сказать, виден только со спины, но спина, как это случается и у иных людей, являлась самой выразительной его чертой. В самом деле, фасад его, главной достопримечательностью которого была дверь, топорно закругленная сверху и угрюмо запертая восемнадцать часов в сутки, выходил на улицу Суассон; с противоположной же стороны раскинулся сад, из-за ограды которого виднелись верхушки вишен, слив и яблонь, а по обеим сторонам калитки, выходящей на площадь, росли две вековые акации, которые каждую весну протягивали ветви через стену, словно для того, чтобы осыпать все кругом своими душистыми цветами.

Дом этот принадлежал капеллану замка, который не только служил обедню в тамошней церкви, где, несмотря на отсутствие хозяина, каждое воскресенье совершалась месса, но и содержал небольшой пансион, выпускники которого могли претендовать на две стипендии – в коллеже Плески и в суассонской семинарии. Нечего и говорить, что деньги на эти стипендии давало семейство герцогов Орлеанских (первой из них горожане были обязаны отцу Филиппа Эгалите, второй – сыну регента) и что обе эти стипендии были предметом вожделения родителей и причиной отчаяния детей, вынужденных из-за них писать каждый четверг особые контрольные работы.

Так вот, однажды в четверг – дело происходило в июле 1789 года – стояла пасмурная погода, с запада надвигалась гроза, и две великолепные акации, о которых мы уже упоминали, начали сбрасывать свой весенний целомудренный наряд и ронять на землю пожелтевшие от первой летней жары листочки; все утро на площади царила тишина, нарушаемая лишь шуршанием этих листьев, гонимых ветром по истоптанной многочисленными прохожими мостовой, да чириканьем воробьев, проносившихся над самой землей в погоне за мухами, но вот наконец на высокой аспидного цвета городской колокольне пробило одиннадцать.

В ту же секунду над площадью грянуло «ура», достойное целого полка улан, и раздался грохот, похожий на шум горного потока: калитка между двух акаций распахнулась или, вернее сказать, рухнула, и ватага детей высыпала на площадь, где почти сразу разделилась на пять-шесть веселых и шумных стаек: одни начали пускать волчок, другие – прыгать по начерченным белым мелом клеткам, третьи – играть в мяч, который они старались забросить в вырытые на ровном расстоянии одна от другой ямки.

В то же самое время, когда школяры-озорники, которых те редкие соседи, чьи окна выходили на площадь, именовали скверными мальчишками и которые были, как правило, одеты в продранные на коленях штаны и продранные на локтях куртки, застряли на площади, другие школяры, которых звали примерными учениками и которые, по словам окрестных кумушек, составляли радость и гордость родителей, отделились от толпы и медленным шагом, нехотя, разошлись по домам, где их ждал хлеб с маслом или вареньем, призванный заменить игры, от участия в которых они добровольно отказались. Примерные ученики были, как правило, одеты в добротные куртки и почти безукоризненные штаны, что вкупе с их пресловутым благоразумием делало их предметом насмешек и даже ненависти в глазах их хуже одетых и менее послушных товарищей.

Помимо этих двух разрядов школяров, – назовем их озорниками и пай-мальчиками, – существовал еще и третий разряд, в который входили лентяи: они никогда не покидали школу вместе с товарищами ни для того, чтобы поиграть на площади, ни для того, чтобы побывать в родительском доме, ибо этих незадачливых школяров вечно оставляли в классе после уроков, иначе говоря, когда их товарищи, закончив переводы с латыни и на латынь, отправлялись прыгать во дворе или поедать хлеб с вареньем, они, прилипнув к партам, всю перемену корпели над теми переводами, которые не успели закончить во время урока, – если, конечно, не были уличены в более серьезных проступках, за которые им причиталась порка.

Поэтому, если бы мы проделали в обратном направлении тот путь, каким шли школяры, только что выпущенные на свободу, то, пройдя по дорожке, которая предусмотрительно огибала фруктовый сад и выходила в широкий двор, предназначенный для малых перемен, мы бы услышали громкий, четко чеканящий слова голос, доносившийся с верхней площадки лестницы, и увидели бы спускающегося по этой лестнице школяра, движениями своими напоминавшего либо осла, который стремится сбросить седока, либо мальчишку, которого только что пребольно наказали; беспристрастность историка не позволяет нам скрыть, что он принадлежал к третьему разряду.

– Ах, безбожник! Ах, нехристь! – упрекал голос. – Ах, змееныш! Убирайся, уходи прочь, vade, vade! Вспомни: я терпел тебя целых три года, но ты – из тех негодников, которые вывели бы из терпения самого Господа Бога. Кончено! С меня довольно! Забирай своих белок, лягушек, ящериц, забирай шелковичных червей и майских жуков и ступай к своей тетке, ступай к дядьке, если он у тебя есть, убирайся к дьяволу, иди куда хочешь – лишь бы я тебя больше никогда не видел! Vade, vade!

– Ох, милый господин Фортье, простите меня, – отвечал с нижней ступеньки лестницы другой, умоляющий голос, – стоит ли так гневаться из-за одного несчастного варваризма и нескольких, как вы их называете, солецизмов.

– Три варваризма и семь солецизмов в сочинении из 25 строк! – возмущался гневный голос.

– Сегодня я и вправду наделал ошибок, господин аббат: по четвергам мне не везет; но если завтра я вдруг напишу перевод как следует, может, вы простите мне сегодняшнюю неудачу, господин аббат?

– Три года подряд каждый четверг ты твердишь мне одно и то же, бездельник! А экзамен назначен на первое ноября, и мне, который, поддавшись на уговоры твоей тетки Анжелики, имел глупость определить тебя кандидатом на стипендию в суассонской семинарии, придется снести этот позор: моего ученика выгонят с экзамена и я повсюду буду слышать: «Анж Питу – осел, Angelus Pitovius asinus est».

Дабы внушить благосклонному читателю сочувствие к Анжу Питу, чье имя только что так живописно латинизировал аббат Фортье, поспешим сказать, что он и есть герой нашей истории и в полной мере заслуживает этого сочувствия – О добрейший господин Фортье! О мой дорогой учитель! – в отчаянии молил ученик.

– Я – твой учитель! – вскричал аббат, глубоко оскорбленный этими словами. – Слава Создателю, я тебе не учитель, а ты мне не ученик; я от тебя отрекаюсь, я тебя не знаю, я много бы отдал за то, чтобы никогда тебя не видеть, я запрещаю тебе упоминать мое имя и даже здороваться со мной. Retro, несчастный, retro.

– Господин аббат, – настаивал несчастный Питу, который, казалось, был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы примириться с наставником, – господин аббат, умоляю вас, не лишайте меня своей благосклонности из-за какого-то жалкого перевода.

– Ах вот как! – завопил аббат, выведенный из себя этой последней просьбой, и спустился вниз на четыре ступеньки, причем Анж Питу в то же самое время спустился ровно на столько же ступенек и оказался во дворе. – Ах вот как! Ты не можешь перевести ни одной фразы, но зато пускаешься в рассуждения, ты не умеешь отличить именительный падеж от родительного, но зато умеешь вывести меня из терпения!

– Господин аббат, вы были так добры ко мне, – отвечал любитель варваризмов, – вам стоит только замолвить за меня словечко монсеньеру епископу, который будет нас экзаменовать.

– Мне, несчастный! Мне – поступать против совести?!

– Но ведь вы сотворите доброе дело, господин аббат, и Господь вас простит.

– Ни за что! Ни за что!

– А потом, кто знает? Вдруг экзаменаторы обойдутся со мной так же снисходительно, как с моим молочным братом Себастьеном Жильбером, который в прошлом году получил стипендию в Париже. А уж он-то, слава Создателю, грешил варваризмами куда больше моего, хотя ему было всего тринадцать лет, а мне уже семнадцать.

– Ну и ну! вот уж глупость так глупость! – сказал аббат, спускаясь с лестницы и, в свою очередь, появляясь во дворе с плеткой в руке, вследствие чего Питу почел за лучшее по-прежнему держаться от него подальше. – Да, я сказал: глупость! – повторил аббат, скрестив руки на груди и с негодованием глядя на своего ученика. – И это результат моих уроков диалектики! Глупейший из глупцов! Вот, значит, как хорошо ты усвоил аксиому: Noti minora loqui majora volens1. Да ведь именно оттого, что Жильбер моложе тебя, с ним, четырнадцатилетним мальчиком, обошлись снисходительнее, чем обойдутся с тобой, восемнадцатилетним балбесом!

– От этого, а еще оттого, что он – сын господина Оноре Жильбера, имеющего восемнадцать тысяч ливров дохода только со своих земель на равнине Писле, – жалобно добавил логик.

Аббат Фортье пристально взглянул на Питу, вытянув губы трубочкой и нахмурив брови.

– Не так уж глупо, – проворчал он после минутной паузы. – Впрочем, это только видимость логики, но не ее суть. Speciem, non autem corpus.

– О если бы я был сыном человека, имеющего десять тысяч ливров дохода! – повторил Анж Питу, заметивший, что его ответ произвел на преподавателя некоторое впечатление.

– Да, но у тебя этих денег нет. Вдобавок, ты невежда, подобный тому шалопаю, о котором пишет Ювенал – автор светский, – аббат перекрестился, – но правдивый:

– Arcadius juvenis. Бьюсь об заклад, ты знать не знаешь, что такое arcadius.

– Черт возьми! – отвечал Анж Питу, гордо приосанившись. – Из Аркадии.

– И что с того?

– С чего?

– Аркадия – родина ослов, а у древних, как и у нас, asinus означало stultus2.

– Я не хотел так толковать эту фразу, – отвечал Питу, – ибо был далек от мысли, что суровый ум моего достойного наставника может унизиться до сатиры.

Аббат Фортье снова взглянул на своего ученика пристально – не менее пристально, чем в первый раз.

– Клянусь честью, – пробормотал он, немного смягчившись под действием льстивых речей незадачливого школяра, – в иные минуты можно подумать, что этот негодяй не так глуп, как кажется.

– Пожалуйста, господин аббат, – сказал Питу, который если не слышал слов преподавателя, то угадал по его лицу, что тот немного смягчился, – простите меня; вот увидите, какую отличную работу я напишу завтра.

– Ладно, согласен, – сказал аббат, в знак примирения засовывая плетку за пояс и подходя ближе к Питу, который, видя этот обнадеживающий жест, не стал отступать.

– О! Спасибо, спасибо! – вскричал школяр. – Погоди, не спеши благодарить; я тебя прощаю, но при одном условии.

Питу повесил голову и стал покорно ожидать приговора почтенного аббата, от которого зависела его судьба.

– Условие мое такое: ты без единой ошибки ответишь на вопрос, который я тебе задам.

– По латыни? – встревоженно спросил Питу.

– Latine, – отвечал аббат. Питу горестно вздохнул.

Тут до его слуха донеслись веселые крики ребят, игравших на площади перед замком. Он вздохнул еще горестнее.

– Quid virtus? Quid religio3? – спросил аббат.

Эти слова грозного педагога показались бедняге Питу трубным гласом ангела, возвещающим начало Страшного суда. Глаза его затуманились, а мозг заработал так напряженно, что внезапно Питу понял, как сходят с ума.

Однако эти непомерные умственные усилия никак не могли увенчаться хоть каким-нибудь результатом, и искомый ответ заставлял себя ждать. В тишине было слышно, как грозный экзаменатор неспешно втягивает в нос понюшку табаку.

Питу помял, что дольше молчать невозможно.

– Nescio4, – сказал он, надеясь, что учитель простит ему это признание, коль скоро оно сделано по-латыни.

– Не знаешь, что такое добродетель! – возопил аббат, задыхаясь от гнева. – Не знаешь, что такое религия!

– Я знаю, что это такое, по-французски, – отвечал Питу, – но не по-латыни.

– В таком случае отправляйся в Аркадию, juvenis5, между нами все кончено, бездельник!

Питу был так удручен, что даже не подумал отскочить, хотя аббат Фортье вытянул из-за пояса плетку с таким же серьезным видом, с каким полководец, вступая в бой, извлекает из ножен шпагу.

– Но что же мне делать? – спросил несчастный, бессильно уронив руки, – что же мне делать, если меня не примут в семинарию?

– Делай, что хочешь, мне это, черт возьми, совершенно безразлично.

Добрый аббат был так разгневан, что не выбирал слов.

– Но разве вы не знаете, что моя тетка считает меня без пяти минут аббатом?

– Что ж! Придется ей узнать, что ты неспособен быть даже ризничим.

– Но, господин Фортье?..

– Я же сказал тебе: убирайся вон: limina linguae6.

– Ладно! – сказал Питу тоном человека, принявшего решение, пусть тягостное, но окончательное. – Вы позволите мне забрать мою парту?

Питу надеялся, что, пока суть да дело, аббат Фортье смилостивится.

– Еще бы, – отвечал аббат. – Забирай ее вместе со всем содержимым.

Питу понуро поплелся по лестнице в класс, находившийся на втором этаже. Он вошел в комнату, где вокруг большого стола человек сорок школяров делали вид, что занимаются, тихонько приподнял крышку своей парты, дабы убедиться, что все ее обитатели в целости и сохранности, осторожно снял ее с места и медленно двинулся в обратный путь, стараясь ничем не потревожить своих питомцев.

На верхней площадке лестницы стоял, указывая вниз рукояткой плетки, аббат Фортье.

Пришлось Анжу Питу пройти под кавдинским ярмом7. Он постарался сжаться в комочек и принять самый униженный вид. Это не помешало аббату Фортье наградить его последним ударом того орудия, которому учитель был обязан своими лучшими учениками и которое, хотя Анж Питу подвергался его действию чаще и продолжительнее, чем любой другой школяр, принесло в его случае столь незначительные плоды.

Покуда Анж Питу, утирая последнюю слезу, направляется со своей партой на голове в сторону Пле – квартала, где живет его тетка, скажем несколько слов о его наружности и происхождении.

Глава 2. В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ТЕТКА НЕ ВСЕГДА МОЖЕТ ЗАМЕНИТЬ МАТЬ

В ту пору, когда началась эта история, Луи Анжу Питу исполнилось, как он сам сказал в разговоре с аббатом Фортье, семнадцать с половиной лет. Был он юноша высокий, худощавый, светловолосый, краснощекий и голубоглазый. На устах его цвели свежесть и невинность юности, рот был большой, что называется, до ушей, за толстыми губами прятались два ряда великолепных зубов, призванных поражать всех тех, с кем будет разделять трапезу их хозяин.

Длинные костистые руки увенчивались ладонями широкими, как вальки; кривоватые ноги, колени величиною с голову ребенка, туго обтянутые узкими черными штанами, огромные ступни в стоптанных башмаках телячьей кожи, порыжевших от времени; чтобы довершить точное и беспристрастное описание особых примет бывшего воспитанника аббата Фортье, добавим, что он был одет в длинную блузу из коричневой саржи.

Нам остается набросать его нравственный портрет.

Анж Питу осиротел в двенадцать лет; в эту пору он лишился матери, у которой был единственным сыном. Отец Ханжа умер, когда ребенок был совсем мал, и любящая мать до последних дней своей жизни позволяла сыну делать, что ему вздумается, благодаря чему физическое развитие мальчика было выше всяких похвал, нравственное же развитие оставляло желать лучшего. Родившийся в очаровательной деревушке под названием Арамон, расположенной в одной миле от города и окруженной лесами, Анж Питу начал познание мира с исследования этих лесов и впервые напряг свой ум, отыскивая средства борьбы с обитавшими там животными. Поскольку деятельность эта увлекла Ханжа Питу безраздельно, к десяти годам он стал незаурядным браконьером и первоклассным птицеловом, не затратив почти никакого труда и, главное, не получив никаких уроков; им двигал исключительно тот инстинкт, который вселяет природа в человека, рожденного среди лесов, инстинкт, родственный тому, каким наделены животные. Ни один заяц, ни один кролик не мог проскользнуть мимо него незамеченным. В радиусе трех миль он знал наперечет все лужицы, откуда пьют птицы, а на всяком дереве, подходящем для их подмани, обнаруживались следы его ножа. Постоянные упражнения позволили Питу добиться во всех этих занятиях чрезвычайных успехов.

Благодаря своим длинным рукам и могучим коленям он взбирался на самые высокие и толстые деревья и разорял гнезда, свитые на любой высоте, с ловкостью и уверенностью, которые восхищали всех деревенских мальчишек и удостоились бы, живи он ближе к экватору, уважения обезьян. Охота на птиц, в которой блистал Питу и к которой неравнодушны также и многие взрослые, заключается в следующем: охотник подманивает птицу к дереву, ветки которого намазаны клеем, подражая крику сойки или совы, которые так глубоко ненавистны всему пернатому сословию, что всякий зяблик, всякая синица, всякий чиж, заслышав их голос, срываются с места, дабы потрепать врага, а нередко и самому получить хорошенькую трепку; товарищи Питу, прежде чем устроить засаду, ловили живую сойку или сову, либо запасались специальной травой, трубчатые стебли которой позволяли им более или менее удачно подражать крику одной из этих птиц; что же касается Питу, то он пренебрегал всеми этими средствами, презирал все эти ухищрения, он полагался только на себя самого, устраивал ловушку своими силами и сам издавал пронзительные отвратительные звуки, вводившие в заблуждение не только птиц другой породы, но и самих соек и сов, – настолько похоже воспроизводил Питу их пение, а точнее, крик. Охота же на птиц, слетающихся к лужице попить воды, была для Питу сущим пустяком, и если он не гнушался ею, то лишь оттого, что, требуя очень мало мастерства, она приносила очень много добычи. Поэтому, несмотря на презрение, питаемое Анжел к этому слишком легкому виду охоты, никто не умел лучше него накрыть папоротником лужицу, чересчур большую, чтобы ее можно было, как говорят знатоки, употребить в дело целиком; никто не умел лучше Питу наклонить под нужным углом смазанные клеем ветки, чтобы самые хитрые птицы не смогли проскользнуть ни над, ни под ними; наконец, никто не мог так уверенно и точно отмерить смолу, масло и клей для приготовления раствора не слишком жидкого и не слишком густого.

Так вот, поскольку отношение окружающих к талантам того или иного человека зависит от поприща, которое он избирает, и зрителей, в присутствии которых он на этом поприще подвизается, Питу пользовался среди жителей родной деревни, среди крестьян, то есть людей, заимствующих добрую половину своих способностей у природы и питающих, как все крестьяне, инстинктивную ненависть к цивилизации, уважением, не позволявшим его бедной матери заподозрить, что сын ее следует ложным путем и дает сам себе бесплатное образование, решительно несходное с тем, какое он мог бы получить за деньги, а эта возможность у него имелась.

Но когда добрая женщина заболела, когда она почувствовала приближение смерти, когда она поняла, что дитя ее остается в мире одиноким и беззащитным, ее охватили сомнения и она принялась искать будущему сироте покровителя. Тут она вспомнила, как однажды ночью, десять лет назад, некий юноша постучал в ее дверь и принес ей новорожденного ребенка, на воспитание которого оставил ей круглую сумму денег, добавив, что другая, еще более значительная сумма, предназначенная малышу, хранится у нотариуса в Виллер-Котре. Поначалу г-жа Питу не знала об атом таинственном юноше ничего, кроме того, что зовут его Жильбер; но три года назад он явился к ней вновь: к этому времени он превратился в мужчину лет двадцати семи, довольно сурового, не терпящего возражений, держащегося не без высокомерия. Впрочем, эта чопорность сразу пропала, стоило ему увидеть сына и, поскольку он убедился, что мальчик красив, силен, весел и воспитан так, как и хотелось отцу, в тесном единении с природой, он пожал руку доброй женщине и сказал:

«Если вам придется туго, обращайтесь ко мне». Затем он спросил, как попасть в Эрменонвиля, совершил с сыном паломничество на могилу Руссо и возвратился в Виллер-Котре. Там, соблазнившись, без сомнения, свежим воздухом и добрыми отзывами нотариуса о пансионе аббата Фортье, он оставил маленького Жильбера у этого достойного человека, чей философический нрав оценил по заслугам с первого взгляда: мы говорим «философический», ибо в эту эпоху философия забрала над людьми такую власть, что влияния ее не избежали даже священники. Затем, оставив аббату Фортье свой адрес, доктор Жильбер уехал в Париж.

Все это было известно матушке Питу. На смертном одре она вспомнила слова: «Если вам придется туго, обращайтесь ко мне». Ее осенило: конечно же, Провидение позаботилось о том, чтобы малыш Питу обрел больше, чем утратил. Поскольку она не знала грамоте, письмо по ее просьбе написал кюре; в тот же день оно было доставлено к аббату Фортье, который поспешил надписать на конверте адрес и отнести его на почту. Через день матушка Питу умерла.

Анж был слишком мал, чтобы ощутить всю горечь утраты: он плакал, но не оттого, что сознавал ужас вечного прощания, а оттого, что мать лежала перед ним холодная, бледная, чужая; кроме того, бедный ребенок чутьем угадывал, что ангел-хранитель покинул его дом, что дом этот без хозяйки опустеет, обезлюдеет; он не только не понимал, как сложится его будущая жизнь, но и не знал, куда ему податься сегодня: поэтому после того, как мать его свезли на кладбище, после того, как над могилой вырос свежий рыхлый холмик, он уселся рядом и на все приглашения вернуться домой отрицательно мотал головой и отвечал, что никогда не расставался с мамой Мадленой и хочет быть там, где лежит она.

Весь остаток дня и всю ночь он провел на кладбище. Именно там нашел его благородный доктор – мы, кажется, забыли упомянуть, что будущий покровитель Питу был медиком, – который, поняв, какие обязанности накладывает на него данное им обещание, прибыл в Арамон спустя самое большее двое суток после отправки письма.

Анж был совсем мал, когда увидел доктора впервые.

Но, как известно, детские впечатления оставляют в душе вечный след, вдобавок визит таинственного гостя переменил весь уклад жизни в семье Питу. Вместе с ребенком он принес в дом благополучие: мать Анжа преклонялась перед Жильбером, так что когда он, уже повзрослевший, в звании врача, появился в Арамоне вторично, Питу, видя, как благодарна приезжему мать, рассудил, что и он должен последовать ее примеру; не слишком хорошо понимая, зачем он это делает, бедный мальчуган стал бормотать те же уверения в вечной признательности и глубоком почтении, в каких только что рассыпалась его мать.

Поэтому, когда Питу увидел доктора сквозь частокол, окружающий кладбище, когда тот направился к нему по дорожке, идущей между поросших травой могил и сломанных крестов, мальчик узнал его, поднялся и пошел к нему навстречу; он понял, что этому человеку, прибывшему сюда по зову покойной, он не может сказать «нет»; он только отвернулся, когда Жильбер взял его, плачущего, за руку и увел прочь из могильного придела. У ворот стоял элегантный кабриолет, доктор усадил в него бедного мальчугана и повез в город, где остановился вместе со своим юным подопечным на самом лучшем постоялом дворе, каковым в описываемую пору считался «Дофин»; дом Питу он на время оставил без присмотра, положившись на порядочность соседей и сострадание, внушаемое несчастьем. Добравшись до постоялого двора, он немедля послал за портным, и тот, упрежденный заранее, явился с запасом готового платья. Жильбер нарочно выбрал наряды подлиннее – предосторожность, которая, судя по тому, как стремительно рос наш герой, не могла принести много пользы, и отправился с ним в тот квартал города, о котором мы уже упоминали и который именовался Пле.

Чем ближе они подходили к этому кварталу, тем медленнее передвигал ноги Питу, ибо у него не оставалось никаких сомнений в том, что его ведут к тетке Анжелике, а между тем, хотя бедный сирота видел свою крестную мать, наградившую его поэтическим именем Анж, очень редко, он вынес из этих встреч со своей почтенной родственницей самые ужасные впечатления.

В самом деле, ребенку, привыкшему, подобно Питу, к разнообразным проявлениям материнской заботы, общение с теткой Анжеликой не сулило ровно ничего привлекательного; тетка Анжелика была в ту пору старой девой пятидесяти пяти – пятидесяти восьми лет, богобоязненной до глупости и заменившей в угоду дурно понятому благочестию все добрые, человеколюбивые, милосердные чувства хитрой алчностью, постоянно возраставшей от ежедневных сношений с городскими ханжами. Не то чтобы она жила исключительно милостыней; на хлеб она зарабатывала пряжей льна и тем, что, с разрешения капитула, за деньги предоставляла стулья прихожанам во время мессы; однако благочестивым особам, обманутым ее богомольными ужимками, случалось дарить ей небольшие суммы; медные деньги она обращала в серебряные, серебряные в золотые, золотые же монеты одна за другой исчезали за обивкой старого кресла, причем исчезали настолько незаметно для окружающих, что никто и не подозревал об их существовании; в тайнике луидоры присоединялись к немалому числу своих собратьев, также осужденных покоиться здесь взаперти до того самого дня, когда смерть старой девы принесет им свободу и отдаст их в руки ее наследника.

Вот к этой-то достопочтенной особе и направлялся доктор Жильбер, таща за руку верзилу Питу.

Мы говорим «верзилу», ибо Питу с самого рождения неизменно был чересчур крупным для своего возраста.

У тот миг, когда доктор и его подопечный переступили порог дома мадмуазель Розы Анжелики Питу, эта особа пребывала в самом радужном настроении. Пока в арамонской церкви отпевали ее невестку, в церкви Виллер-Котре состоялись крещение и свадьба, так что за один день благочестивая прихожанка выручила целых шесть ливров. Мелкие монеты мадмуазель Анжелика, по своему обыкновению, превратила в один экю, а поскольку три других экю уже давно были у нее припасены, она стала обладательницей целого луидора. Естественно, что день встречи этого луидора с его предшественниками, занявшими свое место за обивкой много раньше, был для мадмуазель Анжелики днем праздника.

Доктор и Питу вошли в ту самую минуту, когда, снова отперев дверь, запертую на время столь важной операции, тетка Анжелика в последний раз осматривала кресло, дабы удостовериться, что снаружи ничто не выдает присутствия сокровища, спрятанного внутри.

Свидание тетки с племянником могло бы стать трогательным, но беспристрастному наблюдателю, каким был доктор Жильбер, оно показалось только смешным. Завидев юного Питу, старая ханжа пролепетала несколько слово своей бедной сестрице, которую она так любила, и притворилась, будто утирает слезы. Со своей стороны доктор, желавший, прежде чем составить мнение о старой деве, выяснить ее затаенные мысли, сделал вид, будто желает напомнить ей о долге перед племянником. Чем дольше он говорил и чем более елейные речи долетали до слуха старой девы, тем суше становились ее глаза, в которых и раньше невозможно было разглядеть слезу, тем сильнее походило ее лицо на древний пергамент; левую руку она поднесла к своему острому подбородку, а на правой принялась загибать иссохшие пальцы, подсчитывая приблизительное число су, которые приносит ей в год сдача внаем стульев; подсчет кончился одновременно с речью доктора, и она смогла немедленно ответить, что, как бы она ни любила бедную сестрицу и какое бы участие ни принимала в дорогом племяннике, скудость ее средств не позволяет ей, несмотря на то, что она приходится мальчику не только теткой, но и крестной матерью, взять на себя дополнительные расходы.

Впрочем, доктор ничего другого и не ожидал, поэтому отказ старой девы не удивил его; великий поклонник новых идей, он уже успел изучить недавно вышедший том Лафатера и применил физиогномическое учение цюрихского философа к костлявой желтой физиономии мадмуазель Анжелики.

Маленькие горящие глазки старой девы, ее длинный нос и тонкие губы открыли ему, что владелица их скупа, эгоистична и лицемерна разом.

Итак, ответ ее ничуть не удивил доктора. Однако как исследователю человеческой природы ему было любопытно, до какой степени подвержена богомолка этим трем отвратительным порокам.

– Как же так, мадмуазель, – сказал доктор, – ведь Анж Питу – бедный сирота, сын вашего брата…

– Ох, господин Жильбер, – отвечала старая дева, – сами посудите, мне это будет стоить лишних шесть су в день – и хорошо если не больше: ведь этот бездельник наверняка съедает в день по целому ливру хлеба.

Питу скривился: он привык уминать по полтора ливра за одним только завтраком.

– Я уж не говорю о мыле для стирки, – продолжала мадмуазель Анжелика, – а он, я помню, ужасный грязнуля.

В самом деле, Питу очень скоро пачкал свою одежду, что неудивительно, если учесть, какой образ жизни он вел; впрочем, надо отдать ему должное: еще чаще он ее рвал.

– Ах! – сказал доктор, – стыдитесь, мадмуазель Анжелика, вам ли, известной своим христианским милосердием, опускаться до подобных расчетов, когда речь идет о вашем племяннике и крестнике!

– Да еще одежду ему чини! – взорвалась старая богомолка, вспомнив все заплаты, какие ставила сестрица Мадлена на куртки и штаны сына.

– Итак, – подвел итог доктор, – вы отказываетесь взять к себе племянника; значит, сироте, изгнанному из дома родной тетки, придется просить милостыню у чужих людей?

Как ни скупа была мадмуазель Анжелика, она поняла, как скверно будет выглядеть в глазах соседей, если своим отказом доведет племянника до необходимости побираться.

– Нет, – сказала она, – я его не брошу.

– Превосходно! – воскликнул доктор, радуясь пробуждению доброго чувства в сердце, которое он было уже счел безнадежно зачерствевшим.

– Да, – продолжала старая дева, – я замолвлю за него словечко августинцам из Бург-Фонтена, и они возьмут его к себе послушником.

Доктор, как мы уже сказали, был философом. Известно, что значило быть философом в ту эпоху.

Следовательно, он решился приложить все старания, дабы не позволить августинцам умножить число неофитов, точно так же как августинцы, со своей стороны, приложили бы все старания, чтобы философы не могли похвастать еще одним адептом.

– Ну что ж, – произнес доктор, опуская руку в свой глубокий карман, – раз вы, дорогая мадмуазель Анжелика, находитесь в столь затруднительном положении и, за неимением собственных средств, вынуждены уповать на милосердие, которое проявят к вашему племяннику посторонние, я постараюсь отыскать кого-нибудь, кто сумеет лучше распорядиться той суммой, какую я намерен потратить на воспитание бедного сироты. Мне необходимо вернуться в Америку. До отъезда я отдам вашего племянника Питу в учение к плотнику или каретнику. Впрочем, выбор я предоставлю ему самому. В мое отсутствие он подрастет и к моему возвращению как-никак уже овладеет избранным ремеслом, а там поглядим, куда его определить. Итак, малыш, поцелуй тетушку, нам пора.

Не успел доктор договорить, как Питу уже бросился к почтенной барышне Анжелике, вытянув вперед свои длинные руки; он торопился поцеловать тетку в надежде, что поцелуй этот возвестит их вечную разлуку.

Но когда мадмуазель Питу услышала слово «сумма», когда она увидела, как доктор опускает руку в карман, когда рука эта неосторожно тронула лежавшие там экю, которых, судя по тому, как они оттягивали карман сюртука, было немало, и монеты издали серебристый звон, в сердце старой девы зажглась алчность.

– И все-таки, дорогой мой господин Жильбер, – воскликнула она, – знаете, что я вам скажу?

– Что? – спросил доктор.

– Господи! Да вот что: никто не будет любить этого милого мальчугана так, как я!

И, сжав своими тощими руками руки Питу, она запечатлела на его щеках кислый поцелуй, заставивший мальчика содрогнуться всем телом.

– О! – сказал доктор, – это-то я знаю. Я был так уверен в вашем добром расположении к нему, что сразу привел его к вам: ведь вы – его первая опора. Но все, что вы мне сказали, дорогая барышня, убедило меня не только в вашей доброте, но и в вашей бедности; вам самой, я вижу, слишком трудно сводить концы с концами – где уж вам помогать тому, кому жить еще труднее.

– Но, дорогой господин Жильбер, – отвечала старая ханжа, – Господь нас не оставит. Господь дает пропитание всем своим созданиям.

– Разумеется, – сказал Жильбер, – он дает корм птицам, но не определяет в учение сирот. А Анж Питу нуждается именно в том, чтобы его определили в учение, что вам, так сильно стесненной в средствах, обойдется наверняка чересчур дорого, не так ли?

– Ну, а если вы отдадите мне эту сумму, господин доктор?

– Какую сумму?

– Сумму, о которой вы упомянули, сумму, которая лежит у вас вон в том кармане, – прибавила старая ханжа, указав скрюченным пальцем на баску каштанового камзола.

– Я ее непременно отдам вам, дорогая мадмуазель Анжелика, но при одном условии.

– При каком?

– Что ребенок выучится ремеслу.

– О господин доктор, не сомневайтесь, он ему выучится, это обещаю вам я, Анжелика Питу, – отвечала ханжа, не сводя глаз с кармана врача.

– Вы мне это обещаете?

– Обещаю.

– Обещаете всерьез?

– Господь свидетель, дорогой господин Жильбер, я вам в этом клянусь!

И мадмуазель Анжелика простерла над землею свою иссохшую руку.

– Ну что ж, так тому и быть, – сказал доктор, доставая из кармана весьма пухлый мешочек, – как видите, я готов дать вам деньги, а вы – готовы ли вы ручаться мне за ребенка?

– Вот вам крест, господин Жильбер!

– Вместо того, чтобы клясться, дорогая мадмуазель Питу, давайте-ка лучше подпишем несколько бумаг.

– Я подпишу, господин Жильбер, я подпишу.

– В присутствии нотариуса?

– В присутствии нотариуса.

– Что ж, тогда пойдемте к папаше Ниге.

Папаша Ниге, которого доктор именовал так фамильярно по праву старого знакомого, был, как уже известно тем из наших читателей, кто знаком с романом «Джузеппе Бальзамо», самым почтенным нотариусом в округе.

Мадмуазель Анжелика также пользовалась его услугами, поэтому ей нечего было возразить против предложения доктора и она последовала за ним в контору нотариуса. Там мэтр Ниге изложил на бумаге обещание девицы Розы Анжелики Питу взять на содержание и выучить какому-нибудь достойному ремеслу Луи Анжа Питу, ее племянника, за каковую услугу ей причитается ежегодно двести ливров. Договор был заключен на пять лет; доктор оставил восемьсот ливров нотариусу, а двести ливров задатка тут же на месте вручил старой деве.

Назавтра доктор покинул Виллер-Котре, предварительно посетив одного из фермеров, о котором у нас еще будет случай рассказать. А мадмуазель Питу, коршуном бросившись на вышеупомянутые двести ливров, препроводила под обивку своего кресла восемь новеньких луидоров.

Что же до оставшихся восьми ливров, они попали в маленькое фаянсовое блюдечко, которое вот уже тридцать или сорок лет служило пристанищем для кучи монет разного достоинства; спустя два или три воскресенья им предстояло воссоединиться с недостающими шестнадцатью ливрами и, обратившись в вожделенный золотой, в свой черед перекочевать под обивку кресла.

Глава 3. АНЖ ПИТУ У ТЕТКИ

Мы уже имели случай заметить, что Анжу Питу не слишком улыбалось долгое пребывание в доме тетки Анжелики: повинуясь инстинкту, не уступающему инстинкту тех зверей, с которыми он вел войну, а быть может, и превосходящему его, бедный ребенок сразу почувствовал, что жизнь у тетки сулит ему множество не сказать – разочарований, ибо он не строил никаких иллюзий, но огорчений, тревог и тягот.

Во-первых, – хотя это как раз печалило Питу меньше всего – после отъезда доктора Жильбера тетка и не подумала отдать племянника в учение. Добряк нотариус завел было речь о соблюдении этого условия, но мадмуазель Анжелика ответствовала, что племянник ее еще мал и, главное, слишком слаб здоровьем, чтобы исполнять работы, которые, быть может, окажутся ему не по силам. Нотариус восхитился добрым сердцем мадмуазель Питу, и обучение ремеслу отложили до следующего года. Впрочем, еще не все было потеряно, мальчику только что исполнилось двенадцать лет.

Переселившись к тетке, которая без устали обдумывала, как извлечь из воспитания племянника как можно больше выгоды, Питу очутился снова в родном лесу или около того и очень скоро убедился, что в Виллер-Котре можно вести такую же жизнь, как и в Арамоне.

Обойдя округу, он выяснил, что самые удобные лужицы находятся близ дороги в Дамле, дороги в Компьень и дороги в Вивьер, а дичи больше всего в районе, именуемом Волчьей рощей.

Покончив с разведкой, Питу приступил к делу. Легче всего было обзавестись клеем и намазать им ветки – для этого не требовалось никакого капитала: из коры остролиста, растертой пестиком и растворенной в воде, получался клей, что же до веток, то они в изобилии произрастали на окрестных березах. Итак, не сказав никому ни слова, Питу срезал огромный пук веток, изготовил горшок первоклассного клея и однажды на заре, взяв накануне у булочника в долг от имени тетки четыре ливра хлеба, отправился на охоту; домой он вернулся лишь под вечер.

Перед тем, как решиться на этот шаг, Питу взвесил возможные последствия. Он предвидел грозу. Не обладая мудростью Сократа, он, однако, так же хорошо изучил нрав тетки Анжелики, как прославленный учитель Алкивиада изучил нрав своей супруги Ксантиппы.

Предчувствия не обманули Питу, однако он надеялся выстоять, предъявив старой ханже свой дневной улов. Увы, он не мог предусмотреть, когда именно над его головой грянет гром.

Гром грянул, едва он переступил порог. Мадмуазель Анжелика караулила племянника в засаде за дверью, поэтому, лишь только он вошел в комнату, как получил подзатыльник, данный иссохшей рукой, в которой он сразу же узнал руку старой богомолки.

К счастью, голова у Питу была крепкая; он едва почувствовал удар, но, дабы разжалобить тетку, которая озлилась еще сильнее оттого, что руке стало больно, сделал вид, что не удержался на ногах и рухнул на пол в противоположном конце комнаты; когда же тетка стала приближаться к нему, размахивая веретеном, он поспешил предъявить талисман, который, как он надеялся, мог искупить его побег. То была дюжина птиц: шесть малиновок и шесть певчих дроздов.

Мадмуазель Анжелика с изумлением взглянула на эту добычу и, продолжая для порядка ворчать, завладела птицами и поднесла их к свету.

– Что это такое? – спросила она.

– Вы же видите, добрая тетушка Анжелика, – отвечал Питу, – это птицы.

– Съедобные? – живо спросила старая дева, которая, как всякая богомолка, обожала вкусно поесть.

– Съедобные! – воскликнул Питу. – Еще бы: малиновки и дрозды; будьте покойны: уж они-то съедобны.

– И где же ты их украл, несчастный мальчишка?

– Я их не украл, а поймал.

– Каким образом?

– У лужицы.

– Как это у лужицы?

Питу взглянул на тетку с удивлением; он не мог постичь, что существуют на свете существа настолько темные, чтобы не знать, как ловят птиц у болотца.

– Лужица, черт подери, это лужица, – отвечал он.

– Да, но я, господин шалопай, не знаю, что такое лужица.

Поскольку сердце Питу было исполнено сострадания к невеждам, он объяснил:

– Лужица – это маленькая лужа: их в лесу штук тридцать; кругом пристраивают ветки, намазанные клеем, а глупые птицы прилетают попить и ловятся на это.

– На что?

– На клей.

– Ну-ну! – сказала тетка Анжелика, – это-то я понимаю, но откуда ты взял деньги?

– Деньги? – переспросил Питу, удивленный тем, что кто-то мог предполагать в нем обладателя хотя бы одного единственного денье, – деньги, тетушка Анжелика?

– Да.

– Ниоткуда.

– В таком случае как же ты купил клей?

– Клей я сделал сам.

– А ветки?

– Тем более.

– Значит, эти птицы…

– Что, тетя?

– Ничего тебе не стоили?

– Наклониться и подобрать – вот и все дела.

– А часто можно туда ходить, к этой лужице?

– Каждый день.

– – Превосходно!

– Только этого не нужно делать.

– Не нужно делать.., чего?

– Ходить туда каждый день.

– Почему?

– Ну как же! Потому что это портит.

– Портит что?

– Да лужицу же. Понимаете, тетушка Анжелика, если ты поймал птицу…

– Ну?

– То другие птицы туда не прилетят.

– Ты прав, – согласилась тетка.

Впервые с тех пор, как Питу жил у мадмуазель Анжелики, она признала его правоту; это неслыханное событие привело мальчика в восторг.

– Вообще-то, – сказал он, – в те дни, когда нельзя ходить к лужице, можно ходить в другое место. В те дни, когда нельзя ловить птиц, можно ловить кого-нибудь другого.

– Кого же, например?

– Да хоть кроликов.

– Кроликов?

– Да. Мясо съесть, а шкурку продать. За кроличью шкурку дают два су.

Тетка Анжелика подняла на племянника восхищенные глаза; она не подозревала в нем такого крупного экономиста.

– Но продавать шкурку буду я?

– Конечно, – отвечал Питу, – как прежде матушка Мадлен.

Ему никогда не приходило в голову, что охота может дать ему самому что-нибудь, кроме пищи.

– А когда ты пойдешь ловить кроликов?

– Когда! Когда у меня будут силки.

– Ну так сделай их. Питу покачал головой.

– Но ты же сделал себе клей и ветки.

– Да, клей и ветки я делать умею, это правда, но я не умею делать латунную проволоку, ее надо купить у бакалейщика.

– И сколько она стоит?

– Ну, на четыре су я смогу сделать две дюжины силков, – отвечал Питу, произведя подсчеты на пальцах.

– А сколько ты поймаешь кроликов с двумя дюжинами?

– Как повезет – четыре, пять, может быть, шесть; но эти штуки можно использовать и по несколько раз, если их не найдет сторож.

– На тебе четыре су, – сказала тетка Анжелика, – ступай, купи у Дамбрена латунной проволоки, а завтра отправляйся ловить кроликов.

– Я расставлю силки завтра, – сказал Питу, – но поймались кролики или нет, узнаю только послезавтра.

– Ладно, все равно – ступай.

В городе проволока стоила дешевле, чем в деревне: ведь драмонские торговцы закупают товар в Виллер-Котре. Итак, потратив 3 су, Питу заполучил проволоку на 24 силка. Одно су он вернул тетке.

Нежданная честность племянника почти растрогала старую деву. У нее даже мелькнула мысль наградить его этим сэкономленным су. Но, к несчастью для Питу, монета эта, некогда расплющенная молотком, в темноте могла сойти за два су. Мадмуазель Анжелика сочла, что не стоит расставаться с такой выгодной добычей, на которой можно заработать ровно вдвое больше, и спрятала су в карман.

Питу заметил ее колебания, но не придал им значения. Ему и в голову не могло прийти, что тетка может подарить ему целое су.

Он принялся за изготовление силков.

Назавтра он попросил у мадмуазель Анжелики мешок.

– Зачем? – осведомилась старая дева.

– Затем, что он мне нужен, – отвечал Питу.

Держался он крайне таинственно.

Мадмуазель. Анжелика вручила племяннику требуемый мешок, положила туда хлеба и сыра на завтрак и обед, и на заре он отправился в Волчью рощу.

Тетушка же Анжелика тем временем взялась ощипывать малиновок, которых прочила на завтрак и обед себе самой. Двух дроздов она отнесла аббату Фортье, а четырех других продала хозяину трактира «Золотой шар», который заплатил ей за каждого по 3 су и посулил платить столько же впредь.

Тетушка Анжелика вернулась домой сияющая. С Питу на ее дом снизошло благословение Божие.

«Да, – думала она, поедая малиновок, жирных, как садовые овсянки, и нежных, как лесные жаворонки, – правду говорят, что добрые дела вознаграждаются».

Анж появился дома под вечер; сумка его чудесно округлилась. На этот раз тетушка Анжелика ждала его не за дверью, а на пороге, а вместо подзатыльника мальчика встретила гримаса, отдаленно напоминающая улыбку.

– Вот и я! – сказал, входя в комнату, Питу; в тоне его звучала самоуверенность человека, сознающего, что он прожил день недаром.

– Ты и твой мешок, – сказала тетка Анжелика.

– Я и мой мешок, – повторил Питу.

– И что же лежит в твоем мешке? – осведомилась тетка Анжелика, с любопытством протягивая к нему руки.

– Шишки.

– Шишки?

– Конечно; сами посудите, тетушка Анжелика: если бы папаша Лаженес, сторож Волчьей рощи, увидал, что я рыскаю по его участку без мешка, он бы тут же спросил:

«Что это ты здесь делаешь, маленький бродяга?» И вдобавок что-то бы заподозрил. Другое дело, если я хожу с мешком; он меня спросит, что я здесь делаю, а я в ответ:

«Я-то? Я шишки собираю. А что, теперь уже запрещено собирать шишки?» – «Нет». – «Ну вот; раз это не запрещено, значит, вы мне ничего не можете сделать» И, действительно, пусть только попробует что-нибудь мне сделать – нет у него такого права.

– Выходит, вместо того, чтобы расставлять силки, ты целый день собирал шишки, бездельник! – завопила тетушка Анжелика, которая, не желая вникать в тонкости, думала только об ускользавших от нее кроликах.

– Наоборот, я расставлял силки, собирая шишки, прямо на глазах папаши Лаженеса.

– И он ничего тебе не сказал?

– Почему же? Он сказал: «Передай привет тетушке Питу». Вообще-то он молодчина, правда?

– А кролики? – продолжала гнуть свое тетушка Анжелика, которую ничто не могло отвлечь от главной цели.

– Кролики? Луна встает в полночь, в час пополуночи я схожу взглянуть, поймались они или нет.

– Сходишь куда?

– В лес.

– Как, в час пополуночи ты пойдешь в лес?

– Конечно.

– И ты не боишься?

– А чего мне бояться?

Тетушка Анжелика была столько же очарована храбростью Питу, сколько удивлена его ловкостью.

Дело в том, что Питу, простодушный, как все дети природы, не знал ни одного из тех ложных страхов, что мучают городских детей.

Поэтому в полночь он, не моргнув глазом, отправился в путь вдоль кладбищенской стены. Невинный ребенок, никогда не оскорблявший своим независимым существованием ни Бога, ни людей, так же мало боялся мертвых соотечественников, как и живых.

Боялся Питу одного-единственного существа – папашу Лаженеса, отчего нарочно сделал крюк, чтобы пройти мимо его дома. Поскольку двери и ставни были закрыты, а свет в доме потушен, Питу, дабы удостовериться, что сторож у себя, а не в лесу, принялся лаять по-собачьи так похоже, что Ронфло, пес папаши Лаженеса, принял этот лай за чистую монету и, разразившись лаем еще более заливистым, подбежал к двери, чтобы принюхаться.

С этой минуты Питу успокоился. Раз Ронфло дома, значит, дома и папаша Лаженес. Ронфло и папаша Лаженес были неразлучны, и если на горизонте показывался один, можно было поручиться, что очень скоро рядом возникнет и другой.

Итак, совершенно успокоенный, Питу направил свои стопы к Волчьей роще. Силки сделали свое дело, два кролика попались в ловушки и там задохлись.

Питу сунул их в широкий карман того чересчур длинного кафтана, который уже через год стал ему слишком короток, и возвратился к тетушке.

Старая дева уже легла, но жадность не давала ей уснуть; подобно Перетте, она уже сосчитала, какую сумму выручит, если будет продавать по четыре кроличьи шкурки в неделю, и подсчеты эти так увлекли ее, что она не сомкнула глаз; увидев мальчика, она с дрожью в голосе осведомилась о том, что он принес.

– Всего пару. Эх, тетушка Анжелика, не моя вина, что я не принес больше; сдается мне, что кролики папаши Лаженеса – большие хитрецы.

Результат превзошел все ожидания тетушки Анжелики: сияя от радости, она взяла несчастных зверей, обследовала их шкурки, и, убедившись, что они не понесли никакого урона, заперла тушки в кладовку, где отродясь не водилось такой пищи, какая появилась там стараниями Питу.

Затем она довольно мягко предложила Питу лечь спать, и уставший ребенок последовал ее совету, даже не поужинав, что еще больше расположило к нему тетушку.

Через день Питу повторил свой опыт: удача снова улыбнулась ему; более того, он поймал уже не двух, а целых трех кроликов.

Две тушки отправились в трактир «Золотой шар», третья – в дом священника. Тетушка Анжелика не упускала случая задобрить аббата Фортье, который со своей стороны всегда напоминал о ее добродетелях благотворителям из числа своих прихожан.

Дела шли таким чередом три или четыре месяца подряд. Тетушка Анжелика была в восторге, Питу находил положение сносным. Он вел в Виллер-Котре почти такую же жизнь, как в Арамоне, разве что здесь его существование не скрашивала материнская любовь. Однако неожиданное обстоятельство, которое, впрочем, вполне можно было предвидеть, развеяло иллюзии тетушки и прервало лесные похождения племянника.

Из Нью-Йорка пришло письмо от доктора Жильбера. Ступив на американский берег, путешественник-философ не забыл своего малолетнего подопечного. Он осведомлялся у мэтра Ниге, соблюдаются ли поставленные им условия, и требовал либо немедленного исполнения договора – в том случае, если он до сих пор не выполнен, либо его разрыва – в том случае, если никто и не собирается его выполнять.

Нотариус встревожился. На карту была поставлена его репутация; он немедля явился к тетушке Питу с письмом доктора в руках и потребовал отчета.

Отступать старой деве было некуда: вид Питу опровергал все ссылки на его слабое здоровье. Он был высок и тощ, но деревья в лесу тоже высоки и тощи, что не мешает им пребывать в самом добром здравии.

Мадмуазель Анжелика попросила неделю на размышления с тем, чтобы выбрать для племянника ремесло.

Питу был так же печален, как и его тетка. Его образ жизни казался ему превосходным, и другого он не желал.

В эту неделю обоим было не до птиц и не до кроликов! к тому же стояла зима, а зимой птицы пьют где попало, люди же оставляют следы, и папаша Лаженес меньше чем через сутки наверняка определил бы, какой ловкий плут опустошает охраняемые им владения.

В отсутствие добычи старая дева вновь выпустила когти. Перед Питу, вновь оказалась прежняя тетушка Анжелика, наводившая на него беспредельный ужас и подобревшая на мгновение лишь под действием корысти – главного движителя ее существования.

Чем ближе подходил назначенный срок, тем сильнее злобилась старая дева, так что на пятый день Питу уже только и мечтал о том, чтобы тетка отдала его в учение – не важно, к кому, лишь бы не оставаться при ней мальчиком для битья.

Внезапно измученный ум старой ханжи осенила великолепная идея. Идея эта мгновенно вернула ей покой, утраченный шесть дней назад.

Заключалась эта идея в том, чтобы попросить аббата Фортье безвозмездно принять несчастного Питу в школу, а затем, выхлопотав ему стипендию, учрежденную его высочеством герцогом Орлеанским, отдать его в семинарию. Тетке Анжелике эта учеба не стоила бы ни су, а г-н Фортье был просто обязан порадеть племяннику богомольной особы, сдающей внаймы стулья в его церкви и в придачу уже полгода ублажавшей его дроздами и кроликами. Таким образом Анж, помещенный под стеклянный колпак, приносил бы тетушке доход в настоящем и сулил его в будущем.

Аббат Фортье в самом деле принял Анжа в свою школу, не взяв никакой платы. Аббат этот был добряк, менее всего заслуживавший упреков в корысти; он дарил свои познания невеждам, отдавал свои деньги неимущим и был непримирим только в одном отношении: он терпеть не мог солецизмов и лютой ненавистью ненавидел варваризмы. Когда дело касалось грамматики, друг и враг, богач и бедняк, ученик, за которого платят, и ученик, посещающий школу бесплатно, – все были для него равны; он обрушивался на грешников с римской беспристрастностью и спартанским стоицизмом, а рука у него была тяжелая. Родители знали об этом и, решившись определить детей в пансион аббата Фортье, отдавали их в полное его распоряжение; на попытки матерей заступиться за своих отпрысков аббат отвечал изречением, выгравированным на поверхности его ферулы и на рукоятке его плети: «Кого люблю, того и бью».

Итак, по просьбе тетки Анж Питу был принят в число учеников аббата Фортье. Старая богомолка, гордая этим обстоятельством, которое, однако, гораздо меньше радовало ее племянника, вынужденного проститься с независимой бродячей жизнью, отправилась к мэтру Ниге и объявила, что не только выполнила, но даже перевыполнила условия доктора Жильбера. В самом деле, доктор потребовал, чтобы Анжа Питу выучили достойному ремеслу: тетка же готова сделать для ребенка больше и дать ему превосходное образование, и где? в том самом пансионе, где учится Себастьен Жильбер, за которого доктор платит 50 ливров.

Правда, платить за обучение Анжа она не собиралась, но об этом доктору Жильберу знать было решительно незачем, а если бы даже тайна раскрылась, она никого бы не удивила: бескорыстие и беспристрастие аббата Фортье были общеизвестны. Подобно своему небесному учителю, он возлагал на школяров руки, говоря: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне». Однако отеческие эти руки были неразлучны с учебником и пучком розог, так что от Иисуса, к которому дети приходили в слезах, чтобы уйти утешенными, аббат Фортье отличался самым решительным образом: к нему ученики приходили, объятые страхом, а уходили, глотая слезы.

Новый ученик вошел в класс со старым сундуком под мышкой, роговой чернильницей в руках и двумя-тремя обломками перьев за ухом. Сундук был призван с грехом пополам заменить парту, чернильницу подарил новоявленному школяру бакалейщик, а обломки перьев мадмуазель Анжелика прибрала к рукам накануне, при посещении мэтра Ниге.

Анжа Питу ждал тот братский и нежный прием, на который горазды и дети и взрослые, а именно – град насмешек. Весь класс принялся издеваться над новеньким. Двоих учеников оставили после уроков из-за его соломенных волос, двух других – из-за его удивительных коленей, которым мы уже посвятили несколько слов. Еще двое сравнили ноги Питу с узловатыми корабельными канатами. Острота имела успех, обошла стол, вызвала всеобщее веселье и, следовательно, насторожила аббата Фортье.

В результате, отучившись четыре часа и выйдя на улицу в полдень, Питу, за все это время не сказавший ни единого слова ни с кем из соучеников и мирно зевавший за своим сундуком, успел нажить в классе шестерых врагов, причем врагов тем более свирепых, что он ничем не был перед ними виноват. Шестеро обиженных поклялись на печке, заменяющей школярам алтарь отечества, что выдерут новенькому соломенные волосы, выцарапают голубые фаянсовые глаза и выпрямят кривые ноги.

Питу даже не подозревал о намерениях противника. Покидая класс, он поинтересовался у соседа, отчего это все уходят, а шесть человек остаются.

Сосед посмотрел на Питу косо, назвал его подлым доносчиком и удалился, не пожелав вступать с ним в разговор.

Питу не мог уразуметь, каким образом он, не произнеся и слова, ухитрился стать подлым доносчиком. Однако во время уроков он услышал от школяров и аббата Фортье столько непостижимых для него вещей, что отнес ответ соседа к числу истин, чересчур возвышенных для его ума.

Завидев Питу, возвращающегося из школы, тетушка Анжелика, воспылавшая любовью к образованию, ради которого ей пришлось принести такие огромные жертвы, спросила, чему он научился в школе.

Питу отвечал, что он научился молчать. Ответ, достойный пифагорейца. Правда, пифагореец изъяснил бы эту мысль при помощи знаков.

Новоявленный школяр вернулся в класс после обеда без особенного отвращения. Утренние занятия помогли школярам изучить физический облик Питу; вечерние помогли преподавателю исследовать его нравственный облик. По зрелом размышлении аббат Фортье пришел к выводу, что из Питу вышел бы отличный Робинзон Крузо, но шансов стать Фонтенелем или Боссюэ у него очень мало.

В течение всего вечернего урока, гораздо более утомительного для будущего семинариста, чем урок утренний, школяры, наказанные из-за него, несколько раз грозили ему кулаком. Во всех странах, как цивилизованных, так и нет, этот жест не сулит ничего хорошего. Питу приготовился к обороне.

Наш герой не ошибся: по выходе из класса, а точнее, из владений аббата Фортье, шестеро наказанных известили его, что ему предстоит заплатить им за два часа незаслуженного заточения наличными с процентами.

Питу понял, что речь идет о дуэли на кулаках. Хотя он был вовсе не знаком с mecion книгой «Энеиды», где юный Дарет и старый Энтель предаются этому занятию к вящему восторгу троянских беглецов, он знал сей вид развлечения, не чуждый крестьянам его родной деревни. Поэтому он объявил, что готов сразиться с тем из противников, кто желает быть первым, а затем со всеми остальными по очереди. Этим заявлением новичок заслужил немалое уважение сотоварищей.

Они приняли условия Питу. Зрители стали в круг, а бойцы, сбросив один куртку, а другой кафтан, ринулись друг на друга.

Нам уже случалось говорить о руках Питу. Руки эти, мало приятные на вид, не вызывали желания ощутить их силу. Кулаки у нашего героя были с детскую голову, и, хотя бокс в ту пору еще не привился во Франции, а следовательно, начала его были совершенно неизвестны Питу, он влепил своему первому противнику столь меткий удар, что глаз у того немедленно заплыл и украсился синяком абсолютно правильной формы: самый ловкий математик, вооруженный циркулем, не сумел бы начертить такую идеальную окружность.

Его сменил следующий боец. Питу устал в первом бою, но и его соперник явно уступал в силе и ловкости предыдущему дуэлянту. Вследствие этого второй бой кончился гораздо скорее первого. Внушительный кулак Питу обрушился на нос врага, и потекшие оттуда струйки крови немедленно засвидетельствовали мощь удара.

Третьему бойцу повезло больше других: он отделался сломанным зубом. Остальные трое предпочли не настаивать на продолжении.

Питу прошел сквозь толпу, с почтением расступившуюся перед победителем, и, цел и невредим, направился в свои пенаты, точнее, в пенаты своей тетушки.

Назавтра трое учеников явились в школу один с подбитым глазом, другой с расквашенным носом, третий с распухшими губами; аббат Фортье учинил дознание: он ведь отвечал не только за нравственное, но и за физическое здоровье своих подопечных. Однако у школяров есть свои добродетели: никто из раненых бойцов не выдал товарища, и лишь от совершенно постороннего свидетеля аббату Фортье удалось узнать, что урон троим бедолагам нанес не кто иной, как Питу. Родители всех троих пожаловались аббату. Необходимо было покарать обидчика. Питу на три дня лишился перемены: один день причитался ему за глаз, другой – за нос, третий – за зуб'.

Эти три дня вдохновили мадмуазель Анжелику на гениальное новшество. Заключалось оно в том, чтобы оставлять Питу без обеда всякий раз, как аббат Фортье оставит его без перемены. Решение это бесспорно должно было пойти на пользу Питу, ибо кому охота дважды претерпевать наказание за одну и ту же провинность.

Впрочем, Питу так никогда и не взял в толк, отчего его назвали доносчиком, раз он ничего не говорил, и отчего его наказали за то, что он поколотил тех, кто хотел поколотить его; но если бы мы понимали все в этом мире, мы лишились бы главных источников его очарования: тайны и неожиданности.

Три дня Питу провел без перемен и без обеда, довольствуясь завтраком и ужином.

Слово «довольствуясь» тут не слишком уместно, поскольку Питу не был доволен ни в малейшей степени, однако язык наш так беден, а Академия так сурова, что приходится довольствоваться тем, что мы имеем.

Однако мужество, с которым Питу нес наказание, и не подумав выдать противников, которые, по правде говоря, напали на него первыми, снискало ему всеобщее уважение. Правда, свою роль сыграли, пожалуй, и три удара могучего кулака.

С этого дня Питу зажил жизнью обычного школяра, с той только разницей, что товарищи его получали за переводы с латыни разные отметки, смотря по обстоятельствам, Питу же неизменно занимал пятое или шестое место от конца и оставался без перемены ровно в два раза чаще, чем все остальные'.

Впрочем, надо сказать, что не меньше трети наказаний имели причиной одну особенность натуры Питу вкупе с тем образованием, какое он получил, а точнее, не получил в раннем детстве, иными словами – его природную тягу к животным.

Знаменитый сундук, который тетушка Анжелика нарекла партой, превратился благодаря своей вместительности и устроенным в нем Анжем Питу многочисленным отделениям в некое подобие Ноева ковчега, где содержались всевозможные ползающие, прыгающие и летающие твари. Там жили ящерицы, ужи, муравьиные львы, жуки-навозники и лягушки, и все эти твари становились Питу тем дороже, чем больше кар он из-за них претерпевал.

Свой зверинец Питу собирал во время прогулок, которые совершал на неделе. Ему захотелось иметь саламандр, которые очень популярны в Виллер-Котре, ибо входят в герб Франциска I, украсившего их скульптурными изображениями все камины, и он раздобыл их; правда, одну сильно занимавшую его загадку он так и не смог разрешить и успокоился на том, что разгадка этой тайны выше его понимания; дело в том, что он постоянно находил саламандр в воде, поэты же всегда помещают этих пресмыкающихся в огонь. Это обстоятельство внушило Питу, превыше всего ставившему точность, глубокое презрение к поэтам.

Сделавшись владельцем двух саламандр, Питу пустился на поиски хамелеона, но на сей раз все его старания оказались напрасны. В конце концов Питу решил, что хамелеона вообще не существует в природе или же он обитает в других широтах.

Постановив это, Питу прекратил поиски.

Остальные же две трети наказаний обрушивались на Питу из-за проклятых солецизмов и окаянных варваризмов, которые произрастали в его переводах на латынь, словно сорняки в поле.

По четвергам и воскресеньям Питу был свободен от школы и посвящал эти дни ловле птиц и браконьерству, однако, поскольку рос он не по дням, а по часам и в шестнадцать лет был верзилой пяти футов четырех дюймов росту, некое обстоятельство слегка отвлекло его от любимых занятий.

Подле дороги, ведущей в Волчью рощу, расположена деревня Писле – быть может, та самая, имя которой носила прекрасная Анна д'Эйи, любовница Франциска I.

В этой деревне жил фермер папаша Байо, и по чистой случайности едва ли не всякий раз, как Питу проходил мимо его фермы, на пороге стояла хорошенькая девушка лет семнадцати-восемнадцати, свежая, резвая, веселая; при крещении ей дали имя Катрин, но в деревне ее чаще звали Бийотова дочка.

Вначале Питу просто кланялся Бийотовой дочке; мало-помалу он расхрабрился и начал кланяться ей с улыбкой; наконец, в один прекрасный день, поклонившись и улыбнувшись, он остановился, покраснел и произнес фразу, казавшуюся ему верхом дерзости:

– Здравствуйте, мадмуазель Катрин!

Катрин была добрая девушка; она отвечала Питу как старому знакомцу: в самом деле, уже два или три года она по меньшей мере раз в неделю видела, как Питу проходит мимо ее родной фермы. Вся штука в том, что Катрин видела Питу, но Питу ее не видел. Ибо Катрин было тогда шестнадцать лет, а Питу всего четырнадцать. Когда Питу, в свою очередь, стало шестнадцать, все пошло по-другому.

Мало-помалу Катрин начала по достоинству ценить таланты Питу, ибо Питу дарил ей плоды своей деятельности в виде самых красивых птиц и самых жирных кроликов. Вследствие этого Катрин принялась хвалить Питу, а Питу, тем более чувствительный к похвалам, что ему редко доводилось их слышать, поддался очарованию новизны и, вместо того, чтобы, как прежде, направлять свои стопы в Волчью рощу, останавливался на полдороге, а вместо того, чтобы собирать буковые шишки и расставлять силки, бродил с утра до вечера вокруг фермы папаши Бийо в надежде увидеть Катрин.

В результате число кроличьих шкурок существенно уменьшилось, не говоря уже о малиновках и дроздах.

Тетушка Анжелика высказала свое неудовольствие. Питу отвечал, что кролики сделались более недоверчивы, а птицы стали замечать ловушки и пить росу из листьев либо из складок древесной коры.

Единственное, что утешало тетушку Анжелику, удрученную смекалкой кроликов и хитростью птиц, которые она объясняла успехами философии, была мысль о стипендии, которую получит ее племянник; она предвкушала, как он поступит в семинарию, проучится там три года и выйдет из ее стен аббатом. А ведь окончить свои дни экономкой аббата была заветной мечтой мадмуазель Анжелики.

Старая дева твердо верила в исполнение этой мечты: ведь, став аббатом, Анж Питу не мог не взять тетку к себе в экономки, особенно после всего, что тетка для него сделала.

Сладостные грезы старой девы омрачало лишь одно: аббат Фортье, с которым она иной раз делилась своими планами, отвечал, качая головой:

– Дражайшая мадмуазель Питу, чтобы сделаться аббатом, вашему племяннику следовало бы уделять поменьше внимания естественной истории и побольше De viris illustribus или Selectae de profanis scriptoribus8.

– Что вы имеете в виду? – спрашивала мадмуазель Анжелика.

– Что он допускает много варваризмов и чудовищно много солецизмов, – отвечал аббат Фортье, приводя мадмуазель Анжелику в полное смятение.

Глава 4. О ВЛИЯНИИ, КОТОРОЕ МОГУТ ОКАЗАТЬ НА ЖИЗНЬ ЧЕЛОВЕКА ОДИН ВАРВАРИЗМ И СЕМЬ СОЛЕЦИЗМОВ

Мы были обязаны изложить вам все эти подробности, ибо без них любой читатель, как бы умен он ни был, не смог бы постичь весь ужас положения, в котором очутился Питу после того, как его выгнали из школы.

Бессильно опустив одну руку, придерживая другой сундук, который нес на голове, он направился в сторону Пле; в ушах у него все еще звучали гневные возгласы аббата Фортье, а сам он как бы оцепенел.

Наконец с уст его сорвалась короткая фраза, выразившая самую суть его размышлений: «Иисусе! Что скажет тетушка!»

В самом деле, что могла сказать мадмуазель Анжелика Питу об этом крушении всех ее надежд?

Между тем Анж знал о планах тетки ровно столько, сколько знают верные и умные собаки о планах своих хозяев, то есть основывал свои выводы лишь на выражении ее лица. Инстинкт – бесценный поводырь, он никогда не обманывает; другое дело рассуждения, способные сбиться с пути под действием фантазии.

Из горестного восклицания, сорвавшегося с уст Анжа Питу, следовало, что он понимал, какое неудовольствие изъявит старая дева, узнав роковую новость. А опыт подсказывал ему, что если неудовольствие достигает неслыханных размеров, то и следствия этого неудовольствия должны быть ни с чем не сообразны.

Во власти этих ужасных дум Питу добрался до Пле. Всего триста шагов отделяли ворота школы от начала улицы, где жила мадмуазель Питу, но племяннику ее потребовалось целых четверть часа, чтобы одолеть это расстояние.

Часы на колокольне пробили час.

Тут он заметил, что потратил на решительное объяснение с аббатом и дорогу домой целый час, а значит, утратил все шансы получить обед.

Мы уже упоминали об остроумном способе, каким старая дева карала племянника за безрассудные порывы и школьные неуспехи; пообедать в доме тетушки Анжелики позже половины первого было невозможно, и это позволяло ей экономить на несчастном Питу худо-бедно 60 обедов в год.

Но на этот раз запоздавшего школяра волновала вовсе не утрата скудного теткиного обеда; хотя завтрак был еще более скудным, у Питу было слишком тяжело на сердце, чтобы он мог ощутить, как пусто у него в желудке.

Для всякого школяра, каким бы бездельником он ни был, самая нестерпимая пытка – это беззаконное пребывание в каком-нибудь укромном уголке после того, как его выгнали из школы; это окончательные и насильственные каникулы, которые он вынужден сносить, меж тем как товарищи его с папками и книгами под мышкой каждый день отправляются в школу. В такую пору ненавистный коллеж становится предметом мечтаний. Школяр всерьез задумывается о тех переводах с латыни и на латынь, о которых так мало беспокоился прежде и которыми занимаются все остальные в его отсутствие. Есть много общего между этим учеником, которого изгнал учитель, и верующим, которого отлучили от церкви за безбожие и который, лишившись права войти в церковь, тут же проникается страстным желанием услышать мессу.

Вот отчего, чем ближе подходил Питу к дому тетки, тем ужаснее представлялась ему жизнь, ожидающая его в этих стенах. Вот отчего впервые в жизни он воображал школу земным раем, откуда аббат Фортье, новоявленный ангел-истребитель, только что изгнал его, употребив вместо огненного меча свою плетку.

Однако, как бы медленно ни шел Питу, как бы часто он ни останавливался и как бы долго ни стоял на одном месте, в конце концов он добрался до дверей дома, внушавшего ему такой сильный страх. Волоча ноги и машинально теребя шов на штанах, он переступил порог.

– Ах, тетушка Анжелика, знаете, мне что-то неможется, – сказал бедняга, дабы предупредить насмешки и упреки, а быть может, надеясь вызвать к себе хоть немного жалости.

– Ладно-ладно, – сказала мадмуазель Анжелика, – знаю я эту немощь; небось, если бы перевести стрелку на полчаса назад, ты бы мигом выздоровел.

– Ах, Боже мой, вовсе нет, – отвечал Питу, – я ничуть не голоден.

Тетушка Анжелика удивилась и едва ли не встревожилась; болезнь страшит не только любящих матерей, но и злых мачех: матерей пугает опасность для здоровья, мачех – опасность для кошелька.

– Ну-ка, признавайся, – сказала старая дева, – что с тобой стряслось?

При этих словах, произнесенных, впрочем, без особой нежности, Анж Питу заплакал, причем лицо его скривила гримаса, бывшая, не станем скрывать, на редкость уродливой.

– Ох, милая тетушка, у меня такое горе!

– Какое же? – спросила тетка.

– Господин аббат выгнал меня! – воскликнул Анж Питу, рыдая.

– Выгнал? – переспросила мадмуазель Анжелика, как бы не в силах уразуметь, что произошло.

– Да, тетушка.

– Откуда же он тебя выгнал?

– Из школы.

И Питу разрыдался еще пуще прежнего.

– Из школы?

– Да, тетушка.

– Навсегда?

– Да, тетушка.

– Значит, с экзаменом, с конкурсом, со стипендией, с семинарией – со всем этим покончено?

Рыдания Питу перешли в вой. Мадмуазель Анжелика взглянула на него так, словно хотела прочесть в глубине его души истинные причины его исключения.

– Бьюсь об заклад, что вы опять прогуливали, – сказала она, – бьюсь об заклад, что вы опять рыскали подле фермы папаши Бийо! Какой стыд! Будущий аббат!

Анж помотал головой.

– Вы лжете! – вскричала старая дева, чей гнев разгорался тем сильнее, чем очевиднее становилась для нее серьезность положения, – вы лжете! Не дальше, чем в прошлое воскресенье вас видели с Бийотовой дочкой в аллее Вздохов.

Лгала сама мадмуазель Анжелика, но ханжи во все века считали себя вправе лгать, ибо руководствовались иезуитской аксиомой, гласящей: «Дозволено утверждать ложь, дабы узнать истину».

– Никто не мог видеть меня в аллее Вздохов, – сказал Анж, – я там не был; мы гуляли подле Оранжереи.

– Ах так, несчастный! Значит, вы в самом деле были с нею!

– Но, тетушка, – возразил Анж, краснея, – мадмуазель Бийо тут вовсе ни при чем.

– Да-да, зови ее мадмуазель, чтобы спрятать концы в воду, бесстыдник! Я все расскажу духовнику этой жеманной девчонки!

– Но, тетушка, я вам клянусь, что мадмуазель Бийо не жеманная девчонка.

– Вы еще ее защищаете! Подумали бы лучше о себе! Выходит, вы уже спелись. Час от часу не легче! Куда мы катимся. Господи Боже мой!.. Шестнадцатилетние дети!

– Нет, тетушка, мы вовсе не спелись с Катрин, наоборот, она вечно меня прогоняет.

– Ах вот как! Вы времени не теряете! Вы уже зовете ее попросту Катрин! Да, она вас прогоняет, лицемерка.., при людях.

– Подумать только, – воскликнул Питу, потрясенный этим открытием, – подумать только, ведь это чистая правда: как же я этого не замечал!

– Вот видишь! – сказала старая дева, воспользовавшись простодушным восклицанием племянника, дабы убедить его, что он в сговоре с Бийотовой дочкой, – но постой, я наведу тут порядок. Господин Фортье – ее духовник, я попрошу его запереть тебя недели на две и посадить на хлеб и воду, а что до твоей мадмуазель Катрин, так ли ей не излечиться от любви к тебе, кроме как побывав в монастыре, что ж, мы ей поможем! Мы се отправим в Сен-Реми.

Старая дева произнесла последние слова властно и убежденно, как человек, наделенный властью, и Питу содрогнулся.

– Милая тетушка! – сказал он умоляюще. – Клянусь вам, вы ошибаетесь, если думаете, что мадмуазель Бийо хоть сколько-нибудь виновата в моем несчастье.

– Непристойность – мать всех пороков, – изрекла мадмуазель Анжелика.

– Тетушка! Повторяю вам: аббат прогнал меня не за непристойности, он прознал меня за варваризмы; он сказал, что вместе с солецизмами они не дают мне никакой надежды на стипендию.

– Никакой надежды? Значит, ты не получишь стипендии и не будешь аббатом, а я не буду твоей экономкой?

– Боже мой! Нет, тетушка.

– Кем же ты в таком случае будешь? – спросила вконец испуганная старая дева.

– Не знаю.

Питу жалобно воздел очи горе.

– Кем будет угодно Провидению! – добавил он.

– Провидению? – воскликнула мадмуазель Анжелика. – Так вот, значит, в чем дело: его сбили с толку, ему заморочили голову новыми идеями, ему внушили принципы философии.

– Этого не может быть, тетушка, потому что философию начинают проходить после риторики, а я и до риторики никак не мог добраться.

– Нечего мне зубы заговаривать, я тебе не про ту философию толкую. Я тебе толкую про философию философов, несчастный! Про философию господина Аруэ, господина Жана Жака, господина Дидро, который написал «Монахиню».

Мадмуазель Анжелика перекрестилась.

– «Монахиню»? – спросил Питу. – А что это такое, тетушка?

– Ты читал ее, несчастный?

– Нет, тетушка, клянусь, что нет!

– Теперь я понимаю, отчего тебе не нравится Церковь.

– Вы ошибаетесь, тетушка, это я не нравлюсь Церкви.

– Положительно, это не мальчишка, а змееныш. Он еще смеет возражать!

– Нет, тетушка, я просто объясняю.

– Увы, он погиб! – вскричала мадмуазель Анжелика и в полнейшем изнеможении рухнула в свое любимое кресло.

На самом деле слова: «Он погиб» – не означали ничего, кроме: «Я погибла!»

Отступать было некуда. Тетушка Анжелика решилась на крайнюю меру: словно подброшенная пружиной, она поднялась и бросилась к аббату Фортье, дабы потребовать у него объяснений, а главное, в последний раз попытаться его переубедить.

Питу проводил ее глазами до порога; когда она вышла из дома, он в свою очередь подошел к дверям и увидел, как она с невиданной быстротой устремилась к улице Суассон. Сомнений быть не могло: она отправилась к его учителю.

Чем бы ни кончилось дело, передышка Анжу была обеспечена. Решив воспользоваться этой четвертью часа, подаренной ему Провидением, он собрал остатки теткиного обеда, чтобы покормить своих ящериц, поймал пару мух для своих муравьев и лягушек, а потом, пошарив по шкафам и ларям, поел сам, ибо с одиночеством к нему вернулся аппетит.

Покончив со всеми этими приготовлениями, он возвратился к двери, дабы вторая мать не застала его врасплох.

Второй матерью Питу именовала себя мадмуазель Анжелика.

Покуда Питу поджидал тетку, в конце переулка, соединяющего улицу Суассон с улицей Лорме, показалась красивая молодая девушка верхом на лошади; она везла с собой две корзины: одну с цыплятами, другую с голубями. То была Катрин. Заметив Питу на пороге теткиного дома, она остановилась.

Питу по обыкновению покраснел, потом разинул рот И с восхищением уставился на мадмуазель Бийо, бывшую, по его понятиям, высшим воплощением человеческой красоты.

Девушка быстро окинула взглядом улицу, легонько кивнула Питу и двинулась дальше. Питу, трепеща от восторга, кивнул ей в ответ.

Все это заняло всего несколько секунд, однако лицезрение мадмуазель Катрин настолько захватило великовозрастного школяра, что он не мог отвести глаз от места, где она только что находилась, и не заметил, как тетка, возвращавшаяся от аббата Фортье, подошла к нему и, побледнев от гнева, схватила его за шиворот.

Пробужденный от прекрасных грез той электрической искрой, какая всегда пробегала по его телу, когда к нему прикасалась мадмуазель Анжелика, он обернулся, перевел глаза с разъяренного лица тетки на свою собственную руку и с ужасом увидел, что в руке этой зажата половина огромного ломтя хлеба, щедро намазанного свежим мелом и покрытого куском сыра.

Мадмуазель Анжелика испустила крик ярости, Питу – стон ужаса. Анжелика подняла крючковатую руку, Питу опустил голову; Анжелика вооружилась случившимся поблизости веником, Питу выронил бутерброд и, не тратя времени на объяснения, обратился в бегство.

Два сердца поняли друг друга и согласились в том, что между ними не может быть ничего общего.

Мадмуазель Анжелика вошла в дом и заперла дверь изнутри на два замка. Питу, которому скрип ключа в замочной скважине показался запоздалым ударом грома, припустился еще быстрее.

Сцена эта привела к последствиям, которых не могла предвидеть мадмуазель Анжелика и которых тем более не ждал Питу.

Глава 5. ФЕРМЕР-ФИЛОСОФ

Питу мчался так, словно за ним гналось целое полчище чертей, и вмиг выбежал из города.

Обогнув угол кладбища, он едва не уткнулся носом в круп коня.

– О Боже! – произнес нежный голосок, хорошо знакомый Питу. – Куда вы так спешите, господин Анж! Вы такой страх на нас навели, что Малыш чуть не закусил удила.

– Ах, мадмуазель Катрин, – воскликнул Питу, отвечая не столько девушке, сколько собственным мыслям, – ах, мадмуазель Катрин, какое несчастье, Господи, какое несчастье!

– Иисусе! Вы меня пугаете, – сказала девушка, останавливая коня посреди дороги. – Что такое стряслось, господин Анж?

– Стряслось то, мадмуазель Катрин, – отвечал Питу, словно жалуясь на величайшую несправедливость, – что я не буду аббатом.

Однако мадмуазель Бийо встретила эту весть вовсе не так, как ожидал Питу; она покатилась со смеху.

– Вы не будете аббатом? – переспросила она.

– Нет, – отвечал Питу горестно, – выходит, что невозможно.

– Что ж! Значит, вы будете солдатом.

– Солдатом?

– Конечно. Стоит ли огорчаться из-за такого пустяка? Я-то уж было подумала, что у вас умерла тетушка.

– Ax! – сказал Питу с чувством. – Для меня она все равно что умерла: она выгнала меня из дому.

– Простите, – сказала Бийотова дочка с хохотом, – значит, вы даже не можете ее оплакать – а это бы вас так утешило.

И Катрин расхохоталась еще громче, снова изумив Питу.

– Но разве вы не слышали: она выгнала меня из дому! – воскликнул бывший школяр в отчаянии.

– И что с того! Тем лучше, – отвечала Катрин.

– Хорошо вам смеяться, мадмуазель Бийо; у вас, должно быть, очень веселый нрав, если чужие беды вас совсем не трогают.

– А кто вам сказал, что я вас не пожалею, господин Анж, если с вами приключится настоящая беда?

– Вы меня пожалеете, если со мной приключится настоящая беда? Но разве вы не знаете, что мне не на что жить?

– А я вам опять скажу: тем лучше.

– Но что же я буду есть? – спросил Питу. – Ведь должен человек что-то есть, а я и так всегда голоден.

– Выходит, вы не хотите работать, господин Анж?

– Работать? А кем? Господин Фортье и тетушка Анжелика тысячу раз твердили мне, что я ни на что не годен. О, если бы меня отдали в учение к плотнику или каретнику, вместо того, чтобы готовить меня в аббаты! Решительно, мадмуазель Катрин, решительно надо мной тяготеет проклятие!

И Питу в отчаянии всплеснул руками.

– Увы! – сочувственно сказала девушка, знавшая, как и все в округе, горестную историю Питу, – вы во многом правы, дорогой господин Анж, но… Отчего бы вам не сделать одну вещь?

– Какую? – воскликнул Питу, готовый уцепиться за совет мадмуазель Бийо, как утопающий за соломинку, – какую, скажите?

– У вас, кажется, есть покровитель?

– Да, господин доктор Жильбер.

– Вы, должно быть, дружили с его сыном, который тоже учился у аббата Фортье?

– Еще бы! Больше того, я несколько раз спасал его от взбучки.

– Так отчего бы вам не обратиться к его отцу? Он вас не оставит.

– Вот беда-то! Я бы непременно к нему обратился, если бы знал, где его искать; но, быть может, это известно вашему отцу, мадмуазель Бийо: он ведь арендует свою ферму у доктора Жильбера.

– Я знаю, что он наказал отцу пересылать одну часть арендной платы в Америку, а другую вносить на его счет одному парижскому нотариусу.

– Ох! – вздохнул Питу. – Америка – это так далеко.

– Неужели вы поедете в Америку? – спросила девушка, почти испуганная решимостью Питу.

– Я, мадмуазель Катрин? Что вы! Ни за что! Нет. Если бы мне было, где жить и что есть, я прекрасно чувствовал бы себя во Франции.

– Прекрасно! – повторила мадмуазель Бийо.

Анж потупился. Девушка замолчала. Молчание продлилось несколько минут.

Питу погрузился в мечтания, которые сильно удивили бы такого логичного человека, как аббат Фортье.

Поначалу смутные, мечтания эти внезапно засияли ярким светом, а затем затянулись некоей дымкой, из-под которой продолжали сверкать искры, чье происхождение таинственно, а источник неизвестен.

Меж тем Малыш тронулся С места, а Питу двинулся вперед рядом с Малышом, придерживая одной рукой корзины. Что до мадмуазель Катрин, погрузившейся в мечтания не менее глубокие, чем грезы Питу, она опустила поводья, не боясь, что скакун понесет. Тем более, что чудовища в окрестностях не водились, а Малыш мало напоминал коней Ипполита.

Наконец конь остановился, а вместе с ним машинально остановился и Питу. Перед ними были ворота фермы.

– Гляди-ка, к нам пришел Питу! – воскликнул мужчина могучего телосложения, горделиво восседавший верхом на коне, который в эту самую минуту пил воду из лужи.

– О Боже! Да, господин Бийо, это я самый и есть!

– У бедняги Питу новое горе! – сказала Катрин и спрыгнула с лошади, нимало не заботясь о том, что юбка ее, взмыв кверху, явила всему миру ее подвязки, – тетка выгнала его из дома.

– Чем же он так не угодил старой ханже?

– Пожалуй, тем, что я не силен в греческом, – отвечал Питу.

Этот фат еще хвастался! Ему следовало сказать: в латыни.

– Не силен в греческом, – сказал широкоплечий мужчина, – а на что тебе сдался этот греческий?

– Чтобы толковать Феокрита и читать «Илиаду».

– А какой тебе прок толковать Феокрита и читать «Илиаду»?

– Тогда я смогу стать аббатом.

– Ерунда! – сказал господин Бийо. – Разве я знаю греческий? Разве я знаю латынь? Разве я знаю французский? Разве я умею читать? И разве все это мешает мне сеять, жать и убирать хлеб в амбар?

– Да, но вы, господин Бийо, вы же не аббат, вы земледелец, agricola, как говорит Вергилий. О fortunatos nimium9.

– И что же, по-твоему, земледелец, у которого имеются 60 арпанов земли под солнцем и тысяча-другая луидоров в тени, хуже долгополого? Отвечай немедленно, скверный служка!

– Мне всегда говорили, что быть аббатом – это самое лучшее, что есть на свете; правда, – добавил Питу, улыбнувшись самым пленительным образом, – я не всегда слушал то, что мне говорили.

– Ну и молодец, что поступал так, экий ты чудак! Видишь, я тоже могу говорить стихами, коли захочу. Мне сдается, из тебя может выйти кое-что получше, чем аббат, и тебе крупно повезло, что ты не станешь заниматься этим ремеслом, особенно по нынешним временам. Знаешь, я фермер, я разбираюсь в погоде, а нынче погода для аббатов скверная.

– Неужели? – спросил Питу.

– Да, скоро грянет гром, – отвечал фермер. – Ты уж мне поверь. Малый ты честный, образованный…

Питу поклонился, очень гордый тем, что впервые в жизни заслужил титул образованного.

– Значит, ты можешь зарабатывать на жизнь, и не став аббатом.

Мадмуазель Бийо, вынимая из корзины цыплят и голубей, с интересом прислушивалась к беседе Питу с ее отцом.

– Зарабатывать на жизнь – но это, должно быть, очень трудно, – сказал Питу.

– Что ты умеешь делать?

– Я-то? Я умею ловить птиц на ветку, намазанную клеем, и расставлять силки. Еще я неплохо Подражаю пению птиц, правда, мадмуазель Катрин?

– О, еще как правда, он распевает, точно зяблик.

– Да, но все это не профессия, – сказал папаша Бийо.

– А я о чем говорю, черт подери?

– Ты ругаешься, это уже недурно.

– Как, неужели я выругался? – воскликнул Питу. – Простите меня великодушно, господин Бийо.

– О, ничего страшного, со мной это тоже случается, – отвечал фермер. – Эй, дьявол тебя задери, будешь ты стоять спокойно! – крикнул он своему коню, – этих чертовых першеронов хлебом не корми, только дай погарцевать да поржать. Но вернемся к тебе, – продолжал он, вновь обращаясь к Питу, – скажи, ты ленив?

– Не знаю; я занимался только латынью и греческим, и…

– И что?

– Честно говоря, я знаю их довольно скверно.

– Тем лучше, – сказал Бийо, – это доказывает, что ты не так глуп, как я думал.

Питу раскрыл глаза так широко, что они едва не выскочили из орбит: первый раз в жизни он слышал такие речи, решительно противоположные всему, что ему доводилось слышать прежде.

– Я тебя спрашиваю про другую лень; скажи, боишься ли ты усталости?

– О, усталость, это другое дело; нет, я могу пройти хоть десять миль и вовсе не устать!

– Ладно, это уже кое-что, – отвечал Бийо, – если ты похудеешь еще на несколько ливров, то сможешь стать рассыльным.

– Похудею? – сказал Питу, взглянув на свои длинные костлявые руки и длинные ноги, похожие на жерди. – Сдается мне, господин Бийо, что я и так уже достаточно худ.

– По правде говоря, – сказал фермер, покатившись со смеху, – ты настоящий клад.

Питу впервые слышал столь высокую оценку своей скромной персоны. Чем дольше он говорил с папашей Бийо, тем сильнее удивлялся.

– Послушай, ты никак не возьмешь в толк, про какую лень я говорю, – сказал фермер. – Я спрашиваю, ленишься ли ты, когда тебе задают работу?

– Не знаю; я ведь никогда не трудился. Катрин рассмеялась, но папаша Бийо на этот раз остался серьезен.

– Подлые священники! – воскликнул он, погрозив могучим кулаком в сторону города. – Вот плоды их воспитания – никчемные бездельники. Какую пользу, спрашиваю я вас, может принести своим братьям вот этот малый?

– О, очень небольшую, я это прекрасно понимаю, – отвечал Питу. – К счастью, у меня нет братьев.

– Под братьями, – возразил Бийо, – я разумею всех людей на земле. Или, может быть, ты хочешь сказать, что люди друг другу не братья?

– Нет, конечно, не хочу; да об этом и в Евангелии говорится.

– Все люди братья и равны меж собой, – продолжал фермер.

– Э нет, это дело другое, – сказал Питу, – если бы мы с аббатом Фортье были равны, он не стал бы так часто охаживать меня плеткой и линейкой, а если бы мы были равны с моей теткой, она не выгнала бы меня из дому.

– А я тебе говорю, что все люди равны, – настаивал фермер, – и скоро мы докажем это тиранам.

– Tyrannis! – воскликнул Питу.

– А покамест, чтобы доказать это, я беру тебя к себе.

– Вы берете меня к себе, дорогой господин Бийо; вы, должно быть, хотите посмеяться, если говорите такое?

– Вовсе нет. Послушай, сколько тебе нужно, чтобы не умереть с голоду?

– Ну, примерно три ливра хлеба в день.

– А кроме хлеба?

– Немного масла и сыра.

– Отлично, – сказал фермер, – я вижу, прокормить тебя не трудно. Вот мы тебя и прокормим.

– Господин Питу, – вмещалась Катрин, – разве вы больше ничего не хотели узнать у моего отца?

– Я, мадмуазель? Ах, Боже мой, нет.

– В таком случае зачем же вы сюда пришли?

– Затем, что сюда шли вы.

– Ах вот как? Очень мило с вашей стороны, но я не слишком доверяю комплиментам. Вы пришли, господин Питу, чтобы справиться у моего отца о вашем покровителе.

– Ах, да, правда, – сказал Питу. – Подумать только, я про это совсем забыл.

– Ты хотел узнать что-то о достойнейшем господине Жильбере? – спросил фермер, причем в голосе его зазвучало беспредельное почтение.

– Именно так, – отвечал Питу, – но теперь мне это без надобности; раз господин Бийо берет меня к себе, я могу спокойно дождаться возвращения господина Жильбера из Америки.

– В таком случае, мой друг, долго тебе ждать не придется, ибо он уже вернулся.

–Неужели? – воскликнул Питу. – Когда же это?

– Точно не знаю; но неделю назад он был в Гавре, потому что сегодня утром я получил в Виллер-Котре пакет, который он отправил мне по приезде; вот, глядите.

– А почему вы знаете, отец, что пакет от него?

– Черт подери! Потому, что в пакете лежит письмо.

– Простите, отец, – улыбнулась Катрин, – но я думала, что вы не умеете читать. Вы ведь везде хвастаете, что не знаете грамоте.

– Что да, то да, хвастаю! Я желаю, чтобы обо мне могли сказать: «Папаша Бийо никому ничего не должен, даже школьному учителю; он сам составил свое состояние». Вот чего я желаю. Так что письмо прочел не я, а сержант жандармерии, которого я встретил на обратном пути.

– И что там говорится, отец? Господин Жильбер по-прежнему доволен нами?

– Суди сама.

И фермер, вытащив из кожаной папки письмо, подал его дочери.

Катрин прочла:


«Дорогой мой господин Бийо!

Я возвратился из Америки, где видел народ, более богатый, великий и счастливый, чем наш. Все дело в том, что он свободен, а мы нет. Но и мы также движемся к новой эре, и каждый должен трудиться, дабы приблизить день, когда над нашей землей воссияет свет. Я знаю ваши убеждения, дорогой господин Бийо, знаю, как уважают вас соседи-фермеры и все работники и земледельцы, которыми вы командуете не по-королевски, а по-отечески. Внушайте им принципы самоотвержения и братской любви, которые вы, как я мог убедиться, исповедуете сами. Философия всеобъемлюща, все люди должны узреть при свете ее факела свои права и обязанности. Посылаю вам книжечку, где исчислены все эти обязанности и права. Ее автор – я, хотя мое имя не выставлено на обложке. Распространяйте содержащиеся в ней идеи – идеи всеобщего равенства; устройте так, чтобы долгими зимними вечерами кто-нибудь читал ее вслух вашим работникам. Чтение – пища для ума, как хлеб – пища для тела.

Скоро я навещу вас и расскажу о новом способе аренды, распространенном в Америке. Он состоит в том, чтобы делить урожай между фермером и землевладельцем. По моему мнению, такой способ близок к обычаям первобытных времен, а главное, угоден Богу.

С братским приветом Оноре Жильбер, гражданин Филадельфии».


– Ну и ну! – проговорил Питу. – Вот уж письмо так письмо.

– Не правда ли? – переспросил Бийо.

– Да, дорогой отец, – сказала Катрин, – но я сомневаюсь, что жандармский лейтенант был того же мнения.

– Отчего это?

– Оттого, что письмо доктора Жильбера может, по-моему, повредить не только ему самому, но и вам.

– Ладно, – сказал Бийо, – что с тобой толковать, ты известная трусиха. Как бы там ни было, вот брошюра, а вот и дело для тебя, Питу. По вечерам ты будешь читать ее нам.

– А днем?

– А днем будешь пасти овец и коров. Вот тебе брошюра.

И фермер достал из седельной кобуры одну из тех брошюрок в красной обложке, какие во множестве публиковались в то время с разрешения властей либо без оного.

В последнем случае, правда, автор рисковал отправиться на галеры.

– Прочти-ка мне название, Питу, чтобы я по крайней мере знал, о чем тут речь. Остальное ты прочтешь мне позже.

Питу взглянул на первую страницу и прочел слова, с тех пор сделавшиеся от частого употребления весьма зыбкими и неопределенными, но в то время находившие искренний отклик во всех сердцах: «О независимости человека и свободе наций».

– Что ты на это скажешь, Питу? – спросил фермер.

– Скажу, господин Бийо, что мне сдается: независимость и свобода – это одно и то же; господин Фортье выгнал бы моего покровителя из класса за плеоназм.

– Плеоназм это или нет, но эту книгу написал настоящий мужчина, – сказал фермер.

– И все-таки, отец, – сказала Катрин, повинуясь безошибочному женскому чутью, – спрячьте ее, умоляю вас! Из-за нее с вами может стрястись беда. Я, например, дрожу при одном только ее виде.

– Отчего же это она повредит мне, если не повредила автору?

– А откуда вы знаете, что она ему не повредила? Письмо написано неделю назад и пришло только сегодня, хотя вообще письма из Гавра доходят к нам гораздо быстрее. А я тоже получила сегодня утром письмо.

– От кого это?

– От Себастьена Жильбера, который тоже вспомнил о нас; он многое поручил мне передать своему молочному брату Питу; у меня это совсем вылетело из головы.

– И что же он пишет?

– А вот что: его отец уже три дня как должен был приехать в Париж, но так до сих пор там не появился.

– Мадмуазель права; мне тоже не нравится это опоздание, – сказал Питу.

– Замолчи, заячья душа, и ступай читать трактат доктора; тогда ты станешь не только ученым, но еще и мужчиной! – воскликнул фермер.

Так разговаривали французы в ту пору, ибо стояли на пороге десятилетия, когда французская нация принялась подражать греческой и римской истории со всеми ее составляющими: самоотвержением, проскрипциями, победами и рабством.

Питу взял книгу с величайшим почтением, чем окончательно покорил сердце фермера.

– А теперь скажи-ка, – спросил тот у Питу, – ты обедал?

– Нет, сударь, – отвечал Питу, сохраняя тот полублагоговейный, полугероический вид, какой принял, получив книгу.

– Он как раз собирался пообедать, когда его выгнали из дому, – сказала девушка.

– Ну что ж! – сказал Бийо. – Ступай к мамаше Бийо и скажи, чтобы она покормила тебя тем, что едят у нас на ферме, а завтра приступишь к работе.

Питу бросил на господина Бийо благодарный взгляд и в сопровождении Катрин отправился на кухню, где единовластно правила госпожа Бийо.

Глава 6. БУКОЛИКИ

Госпожа Бийо была дородная матрона лет тридцати пяти – тридцати шести, круглая, как шар, свежая, пышная, сердечная; она без устали сновала между двумя голубятнями, между стойлами для коров и овец, словно многоопытный генерал, объезжающий расположение войск; она производила смотр своим горшкам и сковородкам; ей довольно было одного взгляда, чтобы определить, все ли в порядке, довольно было повести носом, чтобы узнать, не следует ли подбросить в кастрюльки тмина и лаврового листа; по привычке она вечно ворчала, но и в мыслях не имела досадить этим ворчанием мужу, которого уважала не меньше, чем самых важных персон, дочери, которую любила сильнее, чем г-жа де Севинье г-жу де Гриньян, или батракам, которых кормила так, как ни одна фермерша в округе. Поэтому за право работать на г-на Бийо шли споры. К несчастью, и здесь, как на небесах, было много званых, но мало избранных.

Со своей стороны Питу, как мы видели, не был зван, но был избран. Он в полной мере оценил свое счастье, когда слева от него на стол легла золотистая буханка хлеба, справа поместился кувшин с сидром, а перед ним возник кусок свежепросоленной свинины. С тех пор, как Питу потерял мать, а тому уже минуло пять лет, он не едал так не то что по будням, но даже и по праздникам, Поэтому, уминая хлеб, смакуя свинину и запивая все это большими глотками сидра, Питу, и без того полный признательности, ощущал, как растет его восхищение фермером, его почтение к фермерше и любовь к их дочери, Одно только омрачало его настроение – мысль об унизительной обязанности пасти коров и овец, которую ему придется выполнять днем: уж больно занятие это не соответствовало делу, каким ему предстояло заниматься вечерами и какое имело своей целью усвоение человечеством возвышеннейших истин бытия и философии.

Питу продолжал обдумывать свое положение и после обеда, причем превосходный этот обед оказал немалое влияние на ход его размышлений. Насытившись, он взглянул на вещи иначе. Он рассудил, что даже олимпийским богам и полубогам случалось пасти коров и овец и, следовательно, он напрасно счел это занятие столь оскорбительным для своего достоинства.

Аполлон, оказавшись в сходном положении, то есть будучи изгнан с Олимпа, подобно тому, как он, Питу, был изгнан из квартала Пле тетушкой Анжеликой, стал пастухом у Адмета. Правда, Адмет был король-пастух, но Аполлон-то был бог.

Геракл был скотником или кем-то вроде того, ибо, если верить мифам, таскал за хвосты коров Гериона, а уж с какой стороны подходить к коровам – с хвоста или с головы – это дело привычки; как ни крути, тот, кто имеет дело с коровами, то бишь со скотом, – скотник и никто иной.

Более того, Титир, о котором рассказывает Вергилий, – тот, что лежит под буком и в таких прекрасных стихах благодарит Августа за свой покой, тоже был пастухом. Наконец, и Мелибей, так поэтически жалующийся на необходимость расстаться с родными краями, носил то же звание.

Все эти особы наверняка достаточно хорошо знали латынь, чтобы стать аббатами, и тем не менее предпочитали смотреть, как их козы жуют горький ракитник, а не служить мессу и петь церковные гимны. Значит, если рассуждать здраво, в пастушеской жизни есть свои прелести. Да и кто помешает Питу возвратить этой жизни утраченную поэзию и потерянное достоинство? Кто помешает Питу устраивать состязания в песнях между Меналками и Палемонами из окрестных сел? Разумеется, никто. Питу не однажды случалось петь, стоя за аналоем, и, если бы аббат Фортье не застал его как-то пробующим церковное вино и со своей обычной суровостью не исключил немедленно из числа певчих, он мог бы далеко пойти на этом поприще. Правда, он не умел играть на флейте, но зато умел извлекать любые звуки из обычной короткой трубки, а это, должно быть, почти одно и то же. В отличие от любовника Сиринги он не вырезал себе из дерева свирель, но зато изготовлял из липового или каштанового дерева превосходные свистки, не раз удостаивавшиеся рукоплесканий его товарищей. Итак, Питу мог без ущерба для собственной гордости сделаться пастухом; хотя нынче занятие это и перестали ценить по заслугам, он не опустился до него, но поднял бы его до себя.

Вдобавок в овчарне распоряжалась мадмуазель Бийо, а приказания, полученные из ее уст, были уже не приказания.

Но Катрин, со своей стороны, также пеклась о достоинстве Питу.

В тот же вечер, когда юноша подошел к ней узнать, в котором часу нужно ему завтра встать, чтобы выйти в поле вместе с пастухами, она ответила, улыбаясь:

– Никуда идти не нужно.

– Отчего же? – изумился Питу.

– Я объяснила отцу, что вы получили слишком хорошее образование, чтобы исполнять такую черную работу; вы останетесь на ферме.

– Ах, как хорошо! – воскликнул Питу, – значит, я смогу все время быть рядом с вами.

Питу высказал свою заветную мысль исключительно по простоте души и тут же залился краской. Катрин с улыбкой потупилась.

– Ах, простите, мадмуазель, я сам не знаю, что говорю, не сердитесь на меня, – сказал Питу.

– Я вовсе не сержусь на вас, господин Питу, – отвечала Катрин, – вы ведь не виноваты, что вам приятно быть рядом со мной.

Они помолчали. Ничего удивительного: в немногих словах бедные дети сумели так много сказать друг другу.

– Но, – продолжал Питу, – не могу же я оставаться на ферме, ничего не делая; что я буду делать?

– То же, что делала я: вести счета, рассчитываться с работниками, записывать приход и расход. Вы ведь умеете считать?

– Я знаю все четыре арифметических действия, – гордо ответствовал Питу.

– На одно больше, чем я, – сказала Катрин. – Я никогда не могла одолеть четвертого. Видите, мой отец только выиграет, заполучив такого счетовода, как вы; а раз мы с вами тоже выиграем, значит, в выигрыше будут все без исключения.

– А что же на этом выиграете вы, мадмуазель?

– Я выиграю время и потрачу его на то, чтобы сшить себе новый чепчик и стать более красивой.

– Ах, – сказал Питу, – по-моему, вы и без чепчиков такая красивая!

– Возможно, но это уже вопрос вашего личного вкуса, – засмеялась девушка. – Не могу же я ходить по воскресеньям на танцы в Виллер-Котре с непокрытой головой. Это могут себе позволить только знатные дамы, которые пудрят волосы.

– А по-моему, ваши волосы гораздо красивее без пудры, – сказал Питу.

– Ладно-ладно, вы, я вижу, пустились делать мне комплименты.

– Нет, мадмуазель, я не умею делать комплименты; у аббата Фортье этому не учили.

– А танцевать вас учили?

– Танцевать? – изумился Питу.

– Да, танцевать.

– Танцевать! У аббата Фортье! Помилуй, Боже, мадмуазель… Что вы такое говорите!

– Значит, вы не умеете танцевать?

– Нет, – сказал Питу.

– В таком случае в воскресенье вы пойдете со мной на танцы и поглядите, как танцует господин де Шарни; он это делает лучше всех молодых людей в округе.

– Но кто такой господин де Шарни? – спросил Питу.

– Владелец замка Бурсон.

– – И он будет танцевать в воскресенье?

– – Конечно.

– С кем?

– Со мной.

Сердце Питу невольно сжалось.

– Так, значит, это для того, чтобы танцевать с ним, вы хотите быть красивой?

– Чтобы танцевать с ним или с кем-нибудь другим, со всеми.

– Кроме меня.

– А почему бы и не с вами?

– Потому что я-то не умею танцевать.

– Вы научитесь.

– Ах! Если бы вы, мадмуазель Катрин, согласились показать мне, как это делается, я научился бы гораздо скорее, чем глядя на господина де Шарни, уверяю вас.

– Там поглядим, – сказала Катрин, – а пока пора спать; спокойной ночи, Питу.

– Спокойной ночи, мадмуазель Катрин.

В том, что узнал Питу от мадмуазель Бийо, было и хорошее, и плохое; хорошее заключалось в том, что из пастуха его повысили до письмоводителя; плохое – в том, что он не умеет танцевать, а г-н де Шарни умеет; по словам Катрин, он танцует даже лучше всех остальных.

Ночь напролет Питу видел во сне г-на де Шарни тот танцевал, и выходило это у него прескверно.

Назавтра Питу под руководством Катрин принялся за работу и очень скоро сделал потрясающее открытие: с иными учителями ученье – на редкость приятная штука, г прошло и двух часов, как он постиг все, что требовалось.

– Ах, мадмуазель, – сказал он, – если бы латыни меня учил не аббат Фортье, а вы, я наверняка никогда не употреблял бы варваризмов.

– И стали бы аббатом?

– И стал бы аббатом.

– И вас бы заперли в семинарию, куда нет входа женщинам?

– Скажите на милость, мне это и в голову не приходило, мадмуазель Катрин… В таком случае я не хочу быть аббатом.

В девять утра на ферму возвратился папаша Бийо; уехал он, когда Питу еще спал. Каждый день в три часа утра фермер провожал в путь своих лошадей и возчиков; потом до девяти объезжал поля, дабы убедиться, что все работники на своих местах и заняты делом; в девять он возвращался к завтраку; а в десять снова уезжал; в час наступало время обеда, а после обеда он опять осматривал свои владения. Поэтому дела у папаши Бийо шли превосходно. По его собственным словам, ему принадлежали 60 арпанов земли под солнцем и тысяча луидоров в тени. Более того, вполне возможно, что если бы посчитать получше, если бы подсчетами этими занялся Питу и если бы Присутствие мадмуазель Катрин или мысли о ней не слишком развлекали его, выяснилось бы, что число арпанов и луидоров несколько превышает названное.

За завтраком фермер предупредил Питу, что первое чтение книги доктора Жильбера состоится послезавтра, в десять утра, в Риге.

Питу робко заметил, что десять утра – время мессы, но фермер возразил, что нарочно выбрал этот час, дабы испытать своих работников.

Как мы уже говорили, папаша Бийо был философ.

Он ненавидел священников, которых считал апостолами тирании, и, если ему представлялась возможность столкнуть один алтарь с другим, он спешил ею воспользоваться.

Госпожа Бийо и Катрин попытались было возразить главе семейства, но фермер ответил, что женщины, если хотят, могут отправляться к мессе, потому что религия – дело женское, что же касается мужчин, то они, если желают по-прежнему работать у папаши Бийо, будут слушать сочинение доктора.

У себя дома философ Бийо был настоящий деспот: одной Катрин дозволялось поднимать голос против его распоряжений, да и то, если фермер в ответ хмурил брови, умолкала и она.

Впрочем, Катрин решила извлечь из сложившегося положения пользу для Питу. Вставая из-за стола, она заметила отцу, что юноша слишком бедно одет для того, чтобы декламировать все те превосходные вещи, которые написаны в книге доктора; раз он будет читать вслух наставления, значит, он будет за учителя, а учителю не след краснеть перед учениками.

Бийо согласился с доводами дочери и велел ей договориться насчет платья для Питу с г-ном Дюлоруа, портным из Виллер-Котре.

В самом деле, новое платье было необходимо Питу, как воздух: он до сих пор носил те штаны, что купил ему пять лет назад доктор Жильбер, – штаны, которые некогда были чересчур длинны, а теперь сделались чересчур коротки, хотя, не будем скрывать, стараниями тетушки Анжелики удлинялись каждый год на целых два дюйма. Что же до кафтана и куртки, о них уже два года не было ни слуху ни духу; их заменяла саржевая блуза, в которой наш герой предстал перед читателем на первых страницах этого повествования.

Питу никогда не задумывался о своем наряде. В доме мадмуазель Анжелики не водилось зеркал, а взглянуть на свое отражение в лужицах, подле которых он ловил птиц, мальчику, не склонному, в отличие от Нарцисса, любоваться собою, в голову не приходило.

Но с той минуты, когда мадмуазель Катрин заговорила с ним о совместном посещении танцев, с той минуты, когда она завела речь об элегантном кавалере господине де Шарни, с той минуты, когда слух Питу поразило сообщение о чепчиках, с помощью которых девушка надеется приукрасить себя, племянник тетушки Анжелики взглянул в зеркало и, удрученный ветхостью своего наряда, спросил себя, нет ли и у него средства как-нибудь приумножить свои природные достоинства.

К несчастью, ответа на этот вопрос Питу не знал. Платье его обтрепалось; на покупку нового платья требовались деньги, а Питу отродясь не имел ни единого денье.

Питу знал, что пастухи, соревнуясь в пении или игре на свирели, украшали себя розами, но он справедливо рассудил, что этот венец, пусть даже он окажется ему к лицу, лишь подчеркнет убогость его наряда.

Поэтому Питу был приятно удивлен, когда в воскресенье, в восемь часов утра его размышления о способах украсить себя нарушил Дюлоруа, зашедший к нему в комнату и повесивший на стул кафтан, небесно-голубые штаны и белый в розовую полоску камзол.

Вслед за ним вошла белошвейка и повесила на другой стул, стоявший напротив первого, рубашку и галстук; ей было приказано, если рубашка окажется впору, сшить еще полдюжины таких же.

То был час сюрпризов: за белошвейкой явился шляпник. Он принес маленькую треуголку самой модной и элегантной формы, одно из лучших произведений господина Корню, первого шляпника Виллер-Котре.

Кроме того, шляпник доставил от сапожника пару башмаков с серебряными пряжками, сделанными по вкусу самого сапожника.

Питу не мог прийти в себя от изумления, не мог поверить, что все эти сокровища предназначаются ему. В самых дерзких мечтах он не смел вообразить себя владельцем такого гардероба. Слезы благодарности выступили у него на глазах, и он смог пробормотать только одно:

«О мадмуазель Катрин! Мадмуазель Катрин! Я никогда не забуду того, что вы для меня сделали».

Все вещи были точно впору, словно их сшили нарочно для Питу, но башмаки нестерпимо жали. Г-н Лодро, сапожник, снял мерку с ноги своего сына, который был старше Питу на четыре года.

На мгновение превосходство над юным Лодро преисполнило Питу гордости, но гордость сразу уступила место тревоге, когда он сообразил, что ему придется идти на танцы без башмаков или же в старых опорках, никак не сочетавшихся с новым нарядом. Впрочем, тревога Питу очень скоро рассеялась: ему оказались впору башмаки, присланные для папаши Бийо. Выяснилось, что у г-на Бийо и Питу один и тот же размер, чего решили не сообщать фермеру, дабы он не обиделся.

Покуда Питу облачался в свои роскошные одежды, прибыл парикмахер. Он разделил соломенные волосы Питу на три части: одной, самой густой, надлежало опуститься на спину в виде косички, двум другим – укрыть виски; боковые эти пряди носили малопоэтическое, но, увы, общепринятое название «собачьи уши».

Не станем скрывать: когда Питу, причесанный, завитой, с хвостом и собачьими ушами, в кафтане и небесно-голубых штанах, в розовом жилете и рубашке с жабо, взглянул в зеркало, он с трудом узнал самого себя и обернулся, дабы удостовериться, не сошел ли на землю Адские собственной персоной.

Но в комнате больше никого не было. Тогда Питу приятно улыбнулся и, высоко подняв голову, сунув руки в жилетные кармашки, встав на цыпочки, произнес:

– А теперь, господин де Шарни, посмотрим, кто кого! В самом деле, в новым облачении Анж Питу как две капли воды походил если не на пастуха из эклоги Вергилия, то на пастуха с картины Ватто.

Поэтому на кухне его ждал подлинный триумф.

– Ах, посмотрите, маменька, как хорош стал Питу! – закричала Катрин.

– И вправду, его не узнать, – сказала г-жа Бийо. К несчастью, Катрин не ограничилась общим осмотром и перешла к деталям. А в деталях Питу был далеко не так хорош.

– Ох, какие у вас огромные руки, – сказала Катрин, – никогда таких не видела!

– Да, – сказал Питу, – руки у меня будь здоров, правда?

– И колени тоже.

– Это оттого, что я еще расту.

– А по мне, вы и так выросли уже предостаточно, господин Питу.

– Не важно, все равно я еще вырасту; мне ведь только семнадцать с половиной.

– А икры у вас совсем тощие.

– Точно, икры так себе, но они тоже еще подрастут.

– Дай-то Бог, – сказала Катрин. – Но все равно вы очень хороши.

Питу поклонился.

– Ну и ну! – сказал фермер, входя и в свой черед окидывая Питу взглядом. – Экий ты красавец, мой мальчик! Хотел бы я, чтобы тебя увидела в таком наряде тетушка Анжелика.

– Я тоже.

– Хотел бы я послушать, что бы она на это сказала.

– Она бы ничего не сказала, она бы взбесилась.

– Но, папа, – сказала Катрин с некоторой тревогой, – она ведь не сможет забрать его назад?

– Так она ж его выгнала.

– К тому же, – добавил Питу, – пять лет уже прошли.

– Какие пять лет? – спросила Катрин.

– Те, на которые доктор Жильбер оставил ей тысячу франков.

– Так он оставил вашей тетушке тысячу франков?

– Да-да-да, чтоб она заплатила за мое обучение.

– Вот какой это человек! – сказал фермер. – И всякий день я слышу о нем нечто подобное. Вот почему я буду верен ему до гробовой доски.

– Он хотел, чтобы я выучился ремеслу.

– И был прав. Но случается так, что хорошие намерения извращаются дурными людьми. Человек оставляет тысячу франков на то, чтобы парнишку обучили ремеслу, – глядь, а парнишку вместо этого отдают длиннополому, который хочет запереть его в семинарию. И сколько же она платила твоему аббату Фортье?

– Кто?

– Твоя тетка.

– Она ему ничего не платила.

– Выходит, двести ливров доброго господина Жильбера она прикарманила?

– Наверное.

– Послушай, я хочу дать тебе совет, Питу: когда эта старая ханжа отдаст концы, пошарь хорошенько повсюду; в шкафах, в матрасах, в горшках с цветами.

– Зачем? – спросил Питу.

– Затем, что ты найдешь там клад, вот зачем. Старые луидоры в шерстяном чулке. Да, именно в чулке, потому что в кошелек ее сбережения не влезут.

– Вы думаете?

– Я уверен. Но мы еще потолкуем об этом в свое время и в своем месте. А нынче нам предстоит небольшая прогулка. Книга доктора Жильбера у тебя с собой?

– Она у меня в кармане.

– Отец, – спросила Катрин, – вы все обдумали?

– Тому, кто делает доброе дело, думать нечего, детка; доктор велел мне читать людям эту книгу, распространять содержащиеся в ней принципы – значит, книга будет прочитана, а принципы распространены.

– Но мы-то с мамой сможем пойти к мессе? – робко поинтересовалась Катрин.

– Ступайте, – сказал Бийо, – вы женщины, а мы мужчины, это дело другое; пошли, Питу.

Питу раскланялся с г-жой Бийо и Катрин, а потом, гордый тем, что его назвали мужчиной, отправился вслед за фермером.

Глава 7. В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ДЛИННОНОГИЕ – ПЛОХИЕ ТАНЦОРЫ, НО ЗАТО ОТЛИЧНЫЕ БЕГУНЫ

В риге собралось многочисленное общество. Бийо, как мы уже сказали, пользовался большим уважением своих работников, ибо, частенько ворча на них, сытно их кормил и хорошо им платил.

Поэтому все они поспешили откликнуться на его приглашение.

К тому же в эту пору народ был охвачен той странной лихорадкой, какая заражает все народы, готовящиеся взяться за дело. Удивительные, новые, почти непонятные слова слетали с уст, никогда прежде их не произносивших. То были слова «свобода», «независимость», «эмансипация», и, странная вещь, слышались они не только среди простого народа, нет, первыми их произносили дворяне, а голос простонародья был лишь отзвуком голоса знати.

Свет, который вскоре разгорелся так ярко, что стал источником пожара, пришел с запада. Солнце, разжегшее во Франции огромный костер, в огне которого устрашенные народы прочли написанное кровавыми буквами слово «республика», взошло в Америке.

Итак, собрания, посвященные политике, происходили чаще, чем можно было бы предположить. Люди, явившиеся неизвестно откуда, безвестные апостолы невидимого бога, скитались по городам и весям, сея повсюду семена свободы. Правительство, дотоле действовавшее так, словно его поразила слепота, пыталось взглянуть правде в глаза. Те, кто стоял во главе огромного механизма, именуемого государственным аппаратом, чувствовали, что некоторые части машины по непонятной причине отказывают. Сопротивление охватило все умы, хотя руки еще бездействовали; невидимое, оно было, однако, ощутимым, заметным, грозным, причем особенно грозным оттого, что, подобно привидениям, оставалось неуловимым и его можно было угадать, но нельзя было поймать.

Двадцать – двадцать пять испольщиков, работающих на Бийо, собрались в риге.

Бийо вошел туда первым, Питу последовал за ним. Все головы обнажились, шляпы оказались в руках присутствующих. Было видно, что эти люди готовы умереть по знаку хозяина.

Фермер объяснил крестьянам, что брошюра, которую им будет читать Питу, сочинена доктором Жильбером Доктора хорошо знали в округе, где он владел несколькими участками земли, самым большим из которых была ферма, арендуемая Бийо.

Для чтеца приготовили бочку. Питу взобрался на эту импровизированную трибуну и начал чтение.

Осмелюсь заметить, что люди из народа, а может быть и из всех других сословий, слушают тем внимательнее, чем меньше понимают. Очевидно, что общий смысл брошюры ускользнул от просвещеннейших умов деревенской ассамблеи и даже от самого Бийо. Однако среди темных фраз внезапно вспыхивали, подобно зигзагам молнии на черном небе, сверкающие слова «независимость», «свобода» и «равенство». Большего и не требовалось: раздались аплодисменты, послышались крики: «Да здравствует доктор Жильбер!». Прочтена была примерно треть брошюры: с остальным порешили ознакомиться в следующие два воскресенья.

Все присутствовавшие получили приглашение собраться на том же месте в следующее воскресенье, и каждый обещал прийти.

Питу читал прекрасно. Нет ничего легче, чем пожинать лавры. Часть аплодисментов, доставшихся книге, Питу по праву отнес на свой счет; сам г-н Бийо, поддавшись всеобщему воодушевлению, ощутил в своем сердце некоторое почтение к ученику аббата Фортье. Физически и без того развитой не по годам, Питу после чтения вырос нравственно на десять локтей.

Лишь одно омрачало его триумф – отсутствие мадмуазель Катрин.

Впрочем, папаша Бийо, восхищенный действием, какое произвела брошюра доктора на слушателей, поспешил сообщить об успехе Питу жене и дочери. Г-жа Бийо промолчала – она была женщина недалекая.

А Катрин улыбнулась очень печально.

– Ну, в чем дело? – спросил фермер.

– Отец, отец! – отвечала Катрин. – Я боюсь, что все это не кончится добром.

– Еще чего! Не каркай, пожалуйста! Учти, я больше люблю жаворонков, чем ворон.

– Отец, меня уже предупреждали, что за вами следят.

– Кто это тебя предупреждал, скажи на милость?

– Один друг.

– Один друг? Добрые советы заслуживают благодарности. Назови-ка мне имя этого друга. Давай-давай, признавайся.

– Это человек, который много знает.

– Имя? Имя?

– Господин Изидор де Шарни.

– Какое дело этому щеголю до моих мыслей? С какой стати он дает мне советы? Разве я советую ему, какой надеть камзол? А мне ведь тоже нашлось бы, что сказать.

– Отец, я не для того вам об этом сказала, чтобы вас рассердить. Он ведь дал этот совет из самых добрых побуждений.

– В таком случае совет за совет; послушай, что скажу я, и передай это ему от моего имени.

– Что же?

– Что он и ему подобные господа дворяне поступили бы куда умнее, если бы подумали о себе, а не то им зададут жару в Национальном собрании; там уже не раз заходила речь о фаворитах и фаворитках. Пусть-ка его брат, господин Оливье де Шарни, который заседает там, в Собрании, и, говорят, недурно ладит с Австриячкой, возьмет это себе на заметку.

– Отец, – сказала Катрин, – у вас больше опыта, поступайте, как хотите.

– В самом деле, – прошептал Питу, осмелевший от собственного успеха, – зачем ваш господин Изидор вмешивается не в свое дело?

Катрин не услышала или не захотела услышать этих слов, и разговор прервался.

Обед прошел, как обычно. Но Питу он показался нестерпимо длинным. Ему не терпелось блеснуть своим новым великолепием и появиться на людях вместе с мадмуазель Катрин. Для него это воскресенье было великим днем, и он поклялся вечно сохранить в памяти священную дату 12 июля.

Они вышли из дому около трех часов пополудни. Катрин, хорошенькая черноглазая блондинка, тоненькая и гибкая, словно ива над ручьем, текущим близ фермы, выглядела очаровательно. Она нарядилась с тем врожденным кокетством, которое подчеркивает все прелести женщины, а чепчик, сшитый, как она призналась Питу, ее собственными руками, был ей на редкость к лицу.

Танцы обычно начинались не раньше шести. Четверо деревенских музыкантов, получавших по шесть медных монет за контрданс, имели честь, расположившись на дощатом помосте, аккомпанировать танцам в этой бальной зале под открытым небом. В ожидании шести часов публика прогуливалась по знаменитой аллее Вздохов, о которой толковала тетушка Анжелика; отсюда можно было увидеть, как молодые господа из города или окрестных замков играют в мяч под руководством мэтра Фароле, главного распорядителя игры в мяч на службе у его высочества монсеньера герцога Орлеанского. Мэтр Фароле слыл местным оракулом по части всех тонкостей игры в мяч, и приговорам его игроки внимали с почтением, какого заслуживали его лета и добродетели.

Питу, сам не зная отчего, ощутил острое желание остаться в аллее Вздохов; но не для того надела Катрин восхитивший Питу кокетливый наряд, чтобы прятаться в тени окаймляющих эту аллею буков.

Женщины подобны цветам, которые по воле случая произрастают в тени; они без устали тянутся к свету, и рано или поздно их свежий душистый венчик раскрывается навстречу лучам солнца, которые иссушают и губят их красоту Лишь скромная фиалка, если верить поэтам, не покидает укромного уголка; да и то, затерянная в лесной глуши, носит траур по своей бесполезной красе.

Поэтому Катрин ухватилась за руку Питу и употребила все свои силы на то, чтобы направить его в сторону площадки для игры в мяч. Впрочем, скажем сразу, сил ей пришлось потратить не так уж много: Питу так же не терпелось показать честной компании свой небесно-голубой кафтан и кокетливую треуголку, как Катрин не терпелось похвастать чепчиком a la Galatee и переливчатым лифоном. Более того, у нашего героя было одно преимущество, позволившее ему ненадолго затмить Катрин. Поскольку он никогда прежде не носил столь роскошного наряда, никто его не узнавал и гуляющие принимали его за какого-нибудь заезжего гостя, за какого-нибудь родственника семейства Бийо, а может быть, даже за жениха Катрин. Меж тем Питу вовсе не стремился скрыть свое истинное лицо, совсем напротив – и заблуждение скоро рассеялось. Он столько раз кивал головой приятелям, столько раз снимал шляпу, кланяясь знакомым, что наконец все узнали в кокетливом селянине недостойного ученика мэтра Фортье, и в толпе послышались возгласы:

– Это Питу! Вы видели Анжа Питу?

Толки об этом происшествии дошли и до мадмуазель Анжелики, однако из рассказов очевидцев следовало, что Питу расхаживал по аллее Вздохов, выгнув грудь колесом и чеканя шаг; поэтому старая дева, привыкшая видеть племянника сутулящимся и волочащим ноги, недоверчиво покачала головой и сказала коротко:

– Вы ошибаетесь, это вовсе не мой непутевый племянник.

Молодая пара добралась до площадки для игры в мяч. В тот день игроки из Виллер-Котре сражались с игроками из Суассона, так что партия была из самых оживленных. Катрин и Питу остановились подле «веревки», в самом низу холма; этот наблюдательный пункт выбрала Катрин.

Через секунду они услышали крик мэтра Фароле: «Вперед!»

Игроки в самом деле устремились вперед, иначе говоря, отправились защищать место, где остановились их мячи, и приковать место, где остановились мячи противников. Один из игроков, проходя мимо нашей парочки, с улыбкой поклонился Катрин; она покраснела и сделала реверанс, а Питу почувствовал, как по руке девушки, опиравшейся на его руку, пробежала нервная дрожь Сердце Питу сжала неведомая ему прежде тревога.

– Это господин де Шарни? – спросил он, взглянув на свою спутницу.

– Да, – ответила Катрин. – Так вы его знаете?

– Я его не знаю, – сказал Питу. – Я догадался.

В самом деле, по тому, что рассказала Катрин накануне, Питу нетрудно было догадаться, что перед ним – г-н де Шарни.

Человек, поклонившийся мадмуазель Бийо, был элегантный юноша лет двадцати трех – двадцати четырех, красивый, хорошо сложенный, с изысканными манерами и грациозными движениями, какими обладают люди, получившие аристократическое воспитание. Во всех физических упражнениях, в которых можно достичь совершенства, лишь если заниматься ими с малых лет, Изидор де Шарни выказывал замечательное мастерство; вдобавок, он был из тех, кто умеет выбрать себе платье, подобающее роду занятий. Его охотничьи наряды отличались безупречным вкусом; от его костюма для фехтования не отказался бы сам Сен-Жорж; наконец, его платье для верховой езды было сшито совершенно особенным образом – впрочем, все дело, быть может, заключалось в том, как он его носил.

В то воскресенье г-н де Шарни, младший брат нашего старого знакомца графа де Шарни, причесанный по-утреннему небрежно, был одет в нечто вроде узких светлых панталон, подчеркивавших форму его тонких, но мускулистых ног, обутых, разнообразия ради, не в башмаки с красными каблуками и не в сапоги с отворотами, но в элегантные сандалии для игры в мяч, ремни которых опоясывали его лодыжки; жилет из белого пике облегал его стан плотно, как корсет, а зеленый камзол с золотыми галунами он отдал стоявшему поодаль слуге.

Игра оживила его черты, возвратив им свежесть и очарование юности, которое отнимали ночные оргии и длящиеся до рассвета карточные поединки.

Ни одно из достоинств г-на виконта, без сомнения, восхищавших мадмуазель Бийо, не укрылось от Питу. Глядя на ноги г-на де Шарни, он начал меньше гордиться щедростью природы, позволившей ему одержать победу над сыном сапожника, и пришел к выводу, что природа эта могла бы более толково распределить между частями его тела пошедший на них материал.

В самом деле, сэкономив на ступнях, руках и коленях Питу, природа могла бы одарить его красивыми икрами. Но все перепуталось: там, где требовалась худоба, налицо была полнота, а там, где была необходима полнота, торчали одни кости.

Питу взглянул на свои ноги с тем видом, с каким смотрел на свои олень из басни.

– Что с вами, господин Питу? – спросила Катрин. Питу ничего не ответил и лишь вздохнул. Очередная партия окончилась. Виконт де Шарни воспользовался перерывом и подошел поздороваться с Катрин.

Виконт кивнул Питу, а затем с учтиво-непринужденным видом, какой тогдашняя знать принимала, разговаривая с буржуазками и гризетками, осведомился у Катрин о ее самочувствии и попросил оставить за ним первый контрданс. Катрин согласилась. Вместо благодарности юный дворянин наградил ее улыбкой. Пора было начинать новую партию, виконта позвали на поле. Он поклонился Катрин и удалился с тем же непринужденным видом, с каким подошел.

Питу ощутил все превосходство человека, который так говорит, улыбается, подходит и отходит.

Потрать он, Питу, целый месяц на изучение одного-единственного движения г-на де Шарни, его подражание вылилось бы самое большее в смешную пародию.

Если бы в сердце Питу было место ненависти, с этой минуты он возненавидел бы виконта де Шарни.

Катрин следила за игрой до той самой минуты, когда игроки подозвали слуг, дабы облачиться в кафтаны. Тогда она направилась к площадке для танцев, а Питу, которому в этот день суждено было делать то, что ему не по душе, в отчаянии поплелся за ней.

Господин де Шарни не заставил себя ждать. Незначительные изменения наряда сделали из игрока в мяч элегантного танцора. Скрипки подали знак к началу танцев, и он подошел к Катрин, дабы напомнить о данном ему обещании.

Когда Катрин отняла у Питу свою руку и, зардевшись, вступила в круг вместе со своим кавалером, Питу испытал одно из самых неприятных ощущений в своей жизни. На лбу у него выступил холодный пот, в глазах потемнело, он вынужден был опереться рукой о балюстраду, ибо ноги, как ни крепки они были, отказывались его держать.

Что же до Катрин, она, кажется, вовсе не подозревала, что творится в душе у Питу; она была счастлива и горда разом: счастлива оттого, что танцует, горда оттого, что танцует с самым красивым кавалером в округе.

Если Питу вынужден был признать, что г-н де Шарни превосходно играет в мяч, то ему и подавно пришлось отдать должное виконту, когда дело дошло до танцев. В ту пору люди еще не начали именовать танцами простую ходьбу. Танец был искусством, которому специально учились. Не говоря уж о г-не де Лозене, обязанном своим благоденствием мастерскому исполнению куранты в королевской кадрили, не один дворянин завоевал расположение двора умением ставить ногу и тянуть носок. В этом отношении виконт был образцом изящества и совершенства; подобно Людовику XIV, он мог бы танцевать на театре, вызывая рукоплескания, хотя не был ни королем, ни актером.

Питу во второй раз взглянул на свои ноги и вынужден был признать, что, если, конечно, эта часть его тела не претерпит кардинальных изменений, победы вроде тех, какие одерживает в настоящую минуту г-н де Шарни, ему заказаны.

Контрданс окончился. Для Катрин он длился от силы несколько секунд, Питу же показалось, что с его начала прошел целый век. Возвратясь, чтобы снова взять под руку своего первого кавалера, Катрин заметила происшедшую с ним перемену. Питу был бледен, на лбу его блестели капельки пота, в глазах стояли слезы ревности.

– Ах, Боже мой! – сказала Катрин. – Что с вами стряслось, Питу?

– Со мной стряслось то, – отвечал несчастный юноша, – что теперь, когда я увидел, как вы танцуете с господином де Шарни, я ни за что не осмелюсь танцевать с вами.

– Пустяки! – возразила Катрин. – Не стоит так расстраиваться, вы станцуете, как сумеете, а мне все равно будет приятно танцевать с вами.

– Эх! – сказал Питу. – Вы это говорите, чтобы меня утешить, мадмуазель, но сам-то я себе цену знаю; я понимаю, что вам всегда будет приятнее танцевать с этим молодым дворянином, чем со мной.

Катрин ничего не ответила, потому что не хотела лгать; однако, поскольку у нее было доброе сердце и она чувствовала, что с беднягой Питу творится что-то странное, она начала оказывать ему многочисленные знаки внимания; увы, даже это не могло возвратить ему утраченной радости. Папаша Бийо был прав: Питу становился мужчиной; он страдал.

Катрин станцевала еще пять или шесть контрдансов, из них один – с г-ном де Шарни. На этот раз, мучаясь так же сильно, Питу внешне выглядел более спокойным. Он пожирал глазами каждое движение Катрин и ее кавалера. Он пытался прочесть по губам, о чем они говорят, а когда в танцевальной фигуре их руки соединялись, старался отгадать, что это – дань правилам или выражение нежности. Без сомнения, Катрин дожидалась второго контрданса с виконтом, ибо, станцевав его, сразу предложила Питу пойти домой. Никогда еще ни одно предложение не встречало такого сочувствия; но удар был нанесен, и Питу, меряя дорогу такими широкими шагами, что Катрин приходилось время от времени сдерживать его, хранил ледяное молчание.

– Что с вами? – спросила наконец Катрин. – Почему вы со мной не разговариваете?

– Я с вами не разговариваю, мадмуазель, – ответил Питу, – потому что не умею разговаривать, как господин де Шарни. Что я могу вам сказать после всех тех красивых слов, которые говорил вам он?

– Как же вы несправедливы, господин Анж, ведь мы говорили о вас.

– Обо мне, мадмуазель? Каким же это образом?

– А вот каким, господин Питу: если ваш покровитель не отыщется, вам придется выбрать себе другого.

– Значит, я уже недостаточно хорош, чтобы вести счета на вашей ферме? – спросил Питу со вздохом.

– Напротив, господин Анж, я полагаю, что счета на нашей ферме недостаточно хороши для вас. С тем образованием, какое вы получили, вы можете достичь большего.

– Не знаю, чего я могу достичь, но знаю, что ничего не хочу достигать, если своими достижениями мне придется быть обязанным господину де Шарни.

– А отчего бы вам не принять его покровительство? Его брат, граф де Шарни, кажется, на хорошем счету при дворе и женат на ближайшей подруге королевы. Он мне сказал, что если я захочу, он подыщет вам место в департаменте, ведающем налогом на соль.

– Премного благодарен, мадмуазель, но я вам уже сказал, что я в этом не нуждаюсь, и останусь на ферме, если, конечно, ваш отец меня не прогонит.

– А какого дьявола я стану тебя прогонять? – спросил грубый голос, в котором Катрин, вздрогнув, узнала голос отца.

– Милый Питу, – тихонько прошептала она, – не говорите отцу про господина Изидора, прошу вас.

– Ну, отвечай живее!

– Потому что.., потому что, быть может, вы сочтете, что я недостаточно учен, чтобы быть вам полезным, – пролепетал вконец смущенный Питу.

– Недостаточно учен! Да ты считаешь, как Барем, а читаешь так, что утрешь нос нашему школьному учителю, а он мнит себя великим книгочеем. Нет, Питу, мне людей посылает сам Господь Бог, и если уж они ко мне попали, то остаются столько времени, сколько угодно Богу.

Питу возвратился на ферму, ободренный этими словами, но до конца не успокоенный. За эти полдня в душе его свершилась огромная перемена. Он утратил веру в себя, а это такая вещь, которую, раз потеряв, уже не вернуть, поэтому Питу, против обыкновения, спал ночью очень плохо. Ворочаясь с боку на бок, он вспоминал книгу доктора Жильбера, которая была обращена против знати, против злоупотреблений привилегированных сословий, против трусости тех, кто им подчиняется; Питу показалось, что только теперь он начал понимать все те красивые слова, которые читал утром, и он дал себе слово, как только рассветет, прочесть в одиночестве и про себя тот шедевр, который давеча читал на людях и вслух.

Но, поскольку Питу плохо спал ночью, проснулся он поздно. Тем не менее он решил исполнить задуманное. Было семь часов. Фермер должен был вернуться к девяти; впрочем, застань он Питу за чтением, он бы только одобрил это занятие, которое сам же и присоветовал.

Итак, юноша спустился по приставной лесенке и уселся на скамейке под окном Катрин. Случай ли привел Питу в это место, или ему было известно, что это за скамейка? Как бы там ни было, Питу, вновь облаченный в свой старый повседневный наряд, состоявший из черных штанов, зеленой блузы и порыжевших башмаков, вытащил брошюру из кармана и принялся за чтение.

Не станем утверждать, что поначалу глаза его вовсе не отрывались от страниц, дабы бросить взгляд на окно, но поскольку в окне этом, окаймленном настурциями и вьюнком, не было видно ровно ничего, Питу в конце концов всецело предался чтению.

Впрочем, хотя он и смотрел только в книгу, рука его ни разу не потянулась перевернуть страницу; можно было поручиться, что мысли его блуждают где-то далеко и он не столько читает, сколько грезит.

Внезапно Питу почудилось, что на страницы брошюры, прежде освещавшиеся утренним солнцем, упала тень. Тень эта была так густа, что источником ее не могло быть облако; оставалось предположить, что ее отбрасывает непрозрачное тело, а среди непрозрачных тел встречаются донельзя прелестные – поэтому Питу живо обернулся, дабы узнать, кто же заслонил от него солнце.

Его ждало разочарование. В самом деле, тело, отнявшее у него ту толику света и тепла, какую Диоген требовал у Александра, было непрозрачным, но назвать его очаровательным было решительно невозможно; напротив, оно имело крайне неприятный вид.

Это был мужчина лет сорока пяти, еще более длинный и тощий, чем Питу, и ходивший почти в таком же отрепье; читая брошюру через плечо нашего героя, он, казалось, был настолько же внимателен, насколько рассеян был Питу.

Наш герой очень удивился. На губах человека в черном появилась любезная улыбка, обнажившая оставшиеся во рту четыре зуба: два сверху и два снизу, острые, словно кабаньи клыки.

– Американское издание, – сказал незнакомец гнусавым голосом, – формат ин-октаво: «О свободе людей и независимости наций». Бостон, тысяча семьсот восемьдесят восьмой год.

Пока человек в черном произносил эти слова, Питу все шире и шире раскрывал изумленные глаза, так что, когда человек в черном замолчал, глаза Питу стали совершенно круглыми.

– Бостон, тысяча семьсот восемьдесят восьмой год. Именно так, сударь, – подтвердил Питу.

– Это трактат доктора Жильбера? – осведомился человек в черном.

– Да, сударь, – вежливо согласился Питу. Тут он поднялся, потому что слышал, что с человеком, который выше тебя по званию, не следует разговаривать сидя, а простодушный Питу во всяком человеке видел высшего по званию.

Но, поднимаясь, Питу заметил в окне что-то розовое и движущееся. Это была мадмуазель Катрин. Девушка смотрела на него как-то странно и подавала ему непонятные знаки.

– Сударь, не сочтите за нескромность, – спросил человек в черном, стоявший спиной к окну и не видевший всей этой пантомимы, – скажите, чья это книга?

И он указал пальцем на брошюру, которую Питу держал в руках.

Питу хотел было ответить, что книга принадлежит г-ну Бийо, но тут до его слуха донеслись слова, сказанные почти умоляющим тоном: «Скажите, что она ваша».

Человек в черном, не сводивший глаз с книги, ничего не услышал.

– Государь, – величаво произнес Питу, – эта книга моя.

Человек в черном поднял голову, ибо заметил наконец, что Питу то и дело устремляет куда-то изумленный взор. Однако Катрин угадала его намерение и, быстрая, как птичка, спряталась в глубине комнаты.

– Что вы там высматриваете? – спросил человек в черном.

– О, сударь, – сказал Питу с улыбкой, – позвольте мне вам заметить, что вы весьма любопытны, curiosus, или, скорее, avidus cognoscendi, как говорит мой учитель аббат Фортье.

– Итак, вы утверждаете, – продолжал незнакомец, нимало не смутившись образованностью, которую выказал Питу в надежде снискать большее уважение со стороны собеседника, – вы утверждаете, что эта книга принадлежит вам?

Питу скосил глаза так, чтобы окно вновь попало в поле его зрения. В окне снова показалась Катрин и утвердительно кивнула головой.

– Да, сударь, – ответил Питу. – Быть может, вы желаете ее прочесть, или, иначе говоря, вы avidus legendi libri либо legendae historiae.

– Сударь, – отвечал человек в черном, – вы, кажется, принадлежите к сословию гораздо более образованному, нежели то, какое обличает ваш наряд: поп dives vestitu sed ingenio10, вследствие чего я вас арестую.

– Как! Вы меня арестуете? – воскликнул Питу, вне себя от изумления.

– Да, сударь, следуйте за мной, прошу вас. На этот раз Питу бросил взгляд не вверх, но вбок и увидел двух полицейских, возникших словно из-под земли и ожидавших приказаний черного человека.

– Составим протокол, господа, – сказал человек в черном.

Один из полицейских связал руки Питу веревкой, а книгу доктора Жильбера забрал себе.

Потом он привязал веревку к кольцу, вделанному в стену под окном. Питу хотел было воспротивиться, но услышал тихую команду голоса, имевшего над ним такую большую власть:

– Не спорьте.

Поэтому, к вящему восторгу сержантов и, главное, черного человека, он покорился своим гонителям, и они, утратив осторожность, оставили его одного, а сами вошли в дом Бийо. Полицейские хотели принести оттуда стол для составления протокола, а чего хотел черный человек, мы узнаем позднее.

Не успели эти трое скрыться, как Питу услышал давешний голос.

– Поднимите руки! – скомандовала мадмуазель Бийо.

Питу поднял не только руки, но и голову, и увидел бледное, перепуганное лицо Катрин; в руках девушка держала нож.

– Выше.., еще выше… – приказала она.

Питу поднялся на цыпочки.

Катрин высунулась из окна; лезвие коснулось веревки, и руки Питу вновь обрели свободу.

– Возьмите нож, – сказала Катрин, – разрежьте веревку, которой вы привязаны к кольцу.

Повторять ей не пришлось: Питу разрезал веревку и стал совершенно свободен.

– А теперь, – сказала Катрин, – : вот вам двойной луидор; у вас длинные ноги: бегите в Париж и предупредите доктора.

Закончить она не успела: в ту секунду, когда к ногам Питу упал двойной луидор, на пороге дома показались полицейские.

Питу живо поднял монету. Меж тем полицейские застыли на пороге, изумленные тем обстоятельством, что человек, которого они минуту назад так крепко связали, снова на свободе. При виде сержантов волосы на голове Питу встали дыбом, и он смутно припомнил in crinibus angues11 Эвменид.

Мгновение полицейские и Питу пожирали друг друга глазами, застыв в позах охотничьих псов и зайца. Затем, так же, как при первом движении псов заяц пускается бежать, при первом движении сержантов Питу сорвался с места и, высоко подпрыгнув, перелетел через ограду.

Полицейские испустили вопль; услышав его, из дома выбежал жандарм с небольшой шкатулкой под мышкой. Жандарм не стал терять времени на разговоры и сразу бросился в погоню за беглецом. Полицейские последовали его примеру. Но, в отличие от Питу, они не могли перепрыгнуть изгородь высотою в три с половиной фута и были вынуждены бежать к воротам.

Добежав до угла, они увидели, что Питу уже одолел не меньше пятисот футов и движется через поля прямо к лесу, от которого его отделяет от силы четверть мили и которого он достигнет уже через несколько минут.

Тут Питу обернулся и, заметив полицейских, устремившихся в погоню за ним не столько в надежде его догнать, сколько для очистки совести, удвоил скорость и вскоре скрылся за деревьями на опушке леса.

Питу бежал, не сбавляя скорости, еще с четверть часа; при необходимости он мог бы мчаться так же быстро и два часа: он был резв и вынослив, как олень.

Но через четверть часа, когда чутье подсказало ему, что опасность миновала, он остановился, перевел дух и, убедившись, что рядом никого нет, сказал себе: «Поразительно, сколько всего может произойти в каких-то три дня».

Потом, взглянув на свой двойной луидор и на нож, он воскликнул: «О! Как было бы хорошо, если бы я успел разменять этот луидор и вернуть мадмуазель Катрин два су, а то, боюсь, этот нож разрежет пополам нашу дружбу. Но ничего не поделаешь, раз она мне велела отправиться в Париж, я так и поступлю».

После чего, осмотревшись и убедившись, что он находится между Бурсоном и Ивором, Питу углубился в лесок, намереваясь достичь Гондревильских вересковых зарослей, близ которых проходит дорога на Париж.

Глава 8. ПОЧЕМУ ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ ВЕРНУЛСЯ НА ФЕРМУ ВМЕСТЕ С ПОЛИЦЕЙСКИМИ

Теперь возвратимся на ферму и расскажем о событиях, предшествовавших только что описанной нами развязке.

Около шести часов утра полицейский агент из Парижа в сопровождении двух помощников прибыл в Виллер-Котре, явился в комиссариат полиции и справился о местонахождении фермы Бийо.

В пятистах футах от фермы жандарм заметил работника, трудящегося в поле. Он подошел к нему и осведомился, дома ли г-н Бийо. Тот отвечал, что г-н Бийо никогда не возвращается домой раньше девяти утра. Однако, случайно подняв глаза, испольщик увидел в четверти мили всадника, разговаривающего с пастухом, и, указав на него пальцем, произнес:

– Впрочем, вот тот, кого вы ищете.

– Господин Бийо?

– Да.

– Вот этот всадник?

– Он самый.

– В таком случае, друг мой, скажите: желаете ли вы доставить удовольствие вашему хозяину?

– Я только этого и хочу.

– Тогда ступайте к нему и передайте, что на ферме его ждет приезжий из Парижа.

– О! – воскликнул испольщик. – Неужели это господин Жильбер?

– Ступайте-ступайте! – сказал жандарм.

Крестьянин не заставил себя просить дважды; он двинулся через поля, а жандарм и его пособники притаились за полуразрушенной оградой почти напротив дверей фермы.

Через минуту они услышали топот копыт: это возвращался домой Бийо.

Он въехал во двор фермы, соскочил на землю, бросил поводья конюху и ринулся в кухню, уверенный, что первым, кого он увидит там, будет доктор Жильбер, стоящий перед широким каминным колпаком, однако в кухне не было никого, кроме г-жи Бийо, ощипывавшей уток со всей тщательностью и аккуратностью, каких требует эта сложная операция.

Катрин у себя в спальне шила чепчик к следующему воскресенью; как мы видим, она бралась за это дело заранее; впрочем, если женщины больше всего на свете любят, как они говорят, наряжаться, то есть одно занятие, которое им еще милее, – готовить себе новые наряды.

Бийо остановился на пороге и огляделся.

– Кто же это меня спрашивал? – поинтересовался он.

– Я, – отвечал из-за его спины тонкий голос. Бийо обернулся и увидел человека в черном в обществе двух полицейских.

– Эге! – сказал он, отступая на три шага назад. – А вам чего надобно?

– Ах, Боже мой, сущую безделицу, дорогой господин Бийо, – отвечал человек с тонким голосом, – сделать обыск у вас на ферме, вот и все.

– Обыск? – переспросил Бийо.

– Обыск, – повторил жандарм. Бийо бросил взгляд на свое ружье, висящее над камином.

– Я думал, – сказал он, – что с тех пор, как нами правит Национальное собрание, гражданам больше не грозят подобные притеснения, напоминающие другие времена и другие порядки. Что вам может быть нужно от меня, человека мирного и честного?

У полицейских всего мира есть одно общее свойство: они никогда не отвечают на вопросы своих жертв. Но встречаются среди полицейских такие, которые, обыскивая, арестовывая, связывая жертву, жалеют ее; эти – самые опасные, ибо кажутся лучшими.

Тот, кто нагрянул к фермеру Бийо, принадлежал к школе Тапена и Дегре, людей приторных, щедро льющих над жертвой слезы, но пускающих в ход руки отнюдь не только для того, чтобы утереть глаза.

Человек в черном со вздохом сделал знак двум полицейским, и они подошли к Бийо, который тут же отскочил назад и протянул руки к ружью. Однако от этого оружия, вдвойне опасного, ибо оно могло убить разом и того, кто его направлял, и того, в кого оно было направлено, руку фермера отвели две маленькие ручки, которым придали силу страх и отчаяние.

Ручки эти принадлежали Катрин, которая, услышав шум, сбежала вниз и подоспела как раз вовремя, чтобы спасти отца, уже готового дать повод обвинить себя в неповиновении властям.

Немного успокоившись, Бийо прекратил сопротивление. Жандарм велел запереть его в одной из комнат первого этажа, а Катрин – в ее спальне на втором этаже; что же до г-жи Бийо, то ее сочли неопасной и разрешили ей остаться в кухне. Затем, почувствовав себя хозяином положения, жандарм принялся рыться в секретерах, шкафах и комодах.

Попав в западню, Бийо первым делом стал искать способа бежать. Но в комнате, где его заперли, как и повсюду на первом этаже, окна были зарешечены. Черный человек с первого взгляда заприметил эти решетки, а Бийо, сам их установивший, только теперь вспомнил об их существовании.

В замочную скважину он увидел, как жандарм и его сообщники переворачивают дом вверх дном.

– Эй вы! – крикнул он. – Что вы там делаете?

– Вы прекрасно видите, дорогой господин Бийо, – отвечал жандарм, – мы ищем одну вещь, но пока еще не нашли ее.

– Но вы же бандиты, злодеи, воры!

– О, сударь, – отвечал жандарм из-за двери, – вы напрасно нас обижаете, мы, как и вы, честные люди, но мы состоим на жаловании у его величества и обязаны выполнять его приказы.

– Приказы его величества! – воскликнул Бийо. – Выходит дело, король Людовик XVI приказал вам перерыть бумаги в моем секретере и вывалить вещи из моих комодов и шкафов?

– Разумеется.

– Его величество! – повторил Бийо. – Когда в прошлом году у нас свирепствовал такой голод, что мы едва не съели своих лошадей, когда два года назад тринадцатого июля град побил весь наш урожай, его величество о нас и не вспомнил. Какое же ему дело нынче до моей фермы, которую он никогда не видел, и до меня, которого он вовсе не знает?

– Простите, сударь, – сказал жандарм, осторожно приоткрывая дверь и предъявляя фермеру приказ, подписанный начальником полиции, но, по традиции, начинавшийся словами: «Именем короля», – его величество слышал о вас, хоть он и не знает вас лично; не отказывайтесь от чести, которой он вас удостоил, и примите как полагается тех, кого он к вам послал.

После чего, поклонившись и дружески подмигнув фермеру, жандарм снова закрыл дверь и продолжил поиски.

Бийо замолчал и, скрестив руки на груди, принялся расхаживать по комнате, словно лев по клетке; он чувствовал, что попал в ловушку и находится во власти этих людей.

Обыск шел в молчании. Казалось, эти люди свалились на ферму с неба. Никто их не видел, кроме работника, указавшего им дорогу; даже собаки во дворе не залаяли; без сомнения, начальник этой экспедиции был человек ловкий и опытный.

Бийо слышал жалобы дочери, запертой в комнате, находившейся как раз над той, что служила темницей ему. Он вспомнил ее слова, оказавшиеся пророческими, ибо было совершенно очевидно, что преследования на фермера навлекла брошюра доктора.

Тем временем пробило девять часов, и Бийо сквозь свою решетку мог видеть, как один за другим возвращаются с полей работники. Это зрелище убедило фермера, что, дойди дело до драки, если не право, то сила будет на его стороне. Тут кровь вскипела в его жилах. Дольше он сдерживаться не мог и, схватившись за ручку двери, рванул ее так, что еще немного – и она соскочила бы с петель.

Полицейские тотчас открыли ее и увидели, что фермер стоит на пороге с самым угрожающим видом; в доме его все было вверх дном.

– В конце концов что вы у меня ищете? – завопил Бийо. – Скажите мне это по доброй воле или, черт подери, я заставлю вас это сказать!

Возвращение работников не ускользнуло от взгляда такого опытного человека, каким был жандарм. Он пересчитал их и убедился, что вряд ли сумеет одолеть эту рать в честном бою. Поэтому он подошел к Бийо и еще приторнее, чем обычно, произнес, поклонившись до земли:

– Я все скажу вам, господин Бийо, хоть это и против наших правил. Мы ищем у вас преступную книгу, зажигательную брошюру, внесенную королевскими цензорами в список запрещенных сочинений.

– Книгу – у фермера, не умеющего читать?

– Что же в этом удивительного, если вы – друг автора, и он сам прислал ее вам?

– Я вовсе не друг доктора Жильбера, я его покорнейший слуга. Быть другом доктора – слишком большая честь для бедного фермера вроде меня.

Необдуманная выходка Бийо, выдавшего себя признанием, что ему известен не только автор, – что было вполне естественно, ибо у этого автора он арендовал землю, – но и книга, сослужила полицейскому хорошую службу. Он приосанился и с любезнейшей улыбкой, перекосившей его лицо, тронул руку Бийо.

– Ты сам его назвал: знаете вы этот стих, дражайший господин Бийо?

– Я не знаю никаких стихов.

– Его написал Расин, великий поэт.

– Ну, и что означает этот ваш стих? – переспросил Бийо в нетерпении.

– Он означает, что вы только что выдали сами себя.

– Я?

– Именно вы.

– Как это?

– Назвавши сами доктора Жильбера, чье имя мы, люди сдержанные, и не думали произносить.

– Это правда, – прошептал Бийо.

– Итак, вы сознаетесь?

– Я сделаю даже больше.

– О, дражайший господин Бийо, вы безмерно любезны. Что же вы сделаете?

– Если вы ищете эту книгу и я скажу вам, где она, вы перестанете здесь все ворошить? – спросил фермер с тревогой, которую не мог полностью скрыть.

Жандарм сделал знак двум сбирам.

– Разумеется, – отвечал он, – раз обыск проводится из-за этой книги. Впрочем, – прибавил он с кривой улыбкой, – как знать: вдруг вы отдадите нам первый экземпляр, а у вас их десять?

– У меня только один, клянусь вам.

– Именно в этом нам и надлежит удостовериться в ходе тщательного осмотра, дражайший господин Бийо. Потерпите еще пять минут. Мы – всего-навсего жалкие полицейские, получившие приказ от властей; не станете же вы, господин Бийо, противиться тому, чтобы порядочные люди – а порядочные люди, господин Бийо, имеются во всех сословиях, – исполнили свой долг.

Человек в черном рассчитал точно. С Бийо нужно было говорить именно таким тоном.

– Тогда кончайте, – сказал он, – только побыстрее.

И повернулся к полицейским спиной.

Жандарм осторожно закрыл дверь, еще более осторожно повернул ключ в замке. Бийо пожал плечами, ибо был уверен, что при желании откроет дверь в любую минуту.

Человек в черном дал сержантам знак продолжать обыск, и все трое с удвоенной энергией принялись за дело, так что в мгновение ока книги были раскрыты, бумаги перелистаны, белье переворошено. Внезапно жандарм заметил в глубине опустошенного шкафа маленький, окованный железом дубовый ларец. Он коршуном кинулся на добычу. Без сомнения, это было именно то, что он искал, и он понял это с первой секунды, с первого взгляда, с первого прикосновения. Живо спрятав ларец под полу своего ветхого плаща, он знаком показал полицейским, что дело сделано.

Как раз в эту минуту фермер окончательно потерял терпение и, остановившись Перед запертой дверью, крикнул:

– Но я же вам сказал, что без моей помощи вы ее не найдете! Незачем без толку рыться в моих вещах. Я, черт возьми, не бунтовщик! Эй, вы меня слышите? Отвечайте или, клянусь дьяволом, я отправлюсь в Париж и подам жалобу королю, Национальному собранию, всему свету!

В эту пору короля еще ставили впереди народа.

– Да, дорогой господин Бийо, мы вас слышим и готовы согласиться с вашими неопровержимыми доводами. Итак, скажите нам, где эта книга, и, поскольку мы убедились, что больше у вас экземпляров нет, мы конфискуем тот единственный, что у вас имеется, и откланяемся: вот и все.

– Ладно, – сказал Бийо, – слушайте. Эта книга находится у одного честного малого, которому я ее отдал сегодня утром, чтобы он отнес ее другу.

– И как же звать этого честного малого? – ласково спросил черный человек.

– Анж Питу. Это бедный сирота, которого я приютил из милости и который даже не знает, о чем эта книга.

– Благодарю вас, дражайший господин Бийо, – сказал жандарм, торопливо убирая в шкаф белье – но не ларец! – и затворяя дверцы. – И где же, скажите на милость, нам искать этого любезного юношу?

– Сдается мне, что, входя во двор, я видел его на скамейке близ грядок испанской фасоли. Ступайте, заберите у него книгу, только не причините ему зла!

– Не причините ему зла! О дорогой господин Бийо, как плохо вы нас знаете! Мы не причиним зла даже мухе!

И полицейские направились в указанное место. Подойдя к грядке с испанской фасолью, они увидели Питу, который из-за своего высокого роста показался им куда более грозным, чем был на самом деле. Сочтя, что подчиненным не справиться вдвоем с этим юным великаном, жандарм снял плащ, завернул в него ларец и спрятал в укромном уголке.

Тем временем Катрин, которая, прижав ухо к замочной скважине, пыталась понять, что происходит в доме, расслышала слова «книга», «доктор» и «Питу». Сообразив, что разбушевалась та гроза, которую она предвидела, девушка попыталась смягчить удар. Тут-то она и шепнула Питу, чтобы он объявил владельцем книги себя. Мы видели, что произошло дальше, как Питу был связан жандармом и его пособниками и освобожден Катрин, воспользовавшейся минутой, когда полицейские отправились в дом за столом, а черный человек – за Своим плащом и ларцем, Мы рассказали о том, как Питу спасся, перепрыгнув через ограду, но умолчали о том, как жандарм, будучи человеком неглупым, сумел обратить это бегство во благо себе.

В самом деле, теперь, когда обе его цели были достигнуты, бегство Питу послужило ему и двум его помощникам превосходным предлогом для того, чтобы в свою очередь обратиться в бегство.

Поэтому, хотя жандарм не питал ровно никакой надежды поймать беглеца, он приказал полицейским броситься в погоню за ним и сам показал подчиненным пример; все трое так резко припустили через поля клевера, пшеницы и люцерны, словно были злейшими врагами бедного Питу, – меж тем в глубине души они благословляли его длинные ноги.

Но как только Питу углубился в лес, вся компания, как раз достигшая опушки, остановилась за первым же кустом. В это время к известной нам троице присоединились еще два полицейских, которые сидели в засаде неподалеку от фермы, готовые по первому зову командира прийти ему на помощь.

– Клянусь честью, – сказал жандарм, – наше счастье, что у этого парня была книга, а не ларец. Иначе нам пришлось бы догонять его на почтовых. Черт подери, это не человек, а олень.

– Да, – сказал один из полицейских, – но ведь ларец не у него, а у вас, не правда ли, господин Волчий шаг?

– Совершенно верно, друг мой, вот он, – отвечал тот, чьего имени, а точнее, прозвища, данного за легкую и вороватую походку, мы прежде не слышали.

– Значит, мы получим обещанную награду?

– Она при мне, – отвечал жандарм, доставая из кармана четыре луидора и раздавая их четырем полицейским, как тем, что участвовали в обыске, так и тем, что бездействовали в засаде.

– Да здравствует господин лейтенант! – заорали полицейские.

– Нет ничего дурного в том, чтобы крикнуть: «Да здравствует господин лейтенант!» – сказал Волчий шаг, – но кричать нужно с умом. Платит-то вам не господин лейтенант.

– А кто же?

– Один из его приятелей или одна из его приятельниц – особа, пожелавшая остаться неизвестной.

– Ручаюсь, что это та или тот, кому принадлежит ларец, – сказал один из полицейских.

– Ригуло, друг мой, – отвечал человек в черном, – я всегда говорил, что ты парень проницательный, но, дабы эта проницательность принесла свои плоды и удостоилась награды, следует, мне кажется, поторопиться; проклятый фермер не слишком любезен и, если заметит пропажу ларца, вполне сможет отрядить за нами в погоню всех своих работников, а они бравые ребята и могут всадить вам пулю в затылок не хуже самых метких швейцарцев из гвардии его величества.

Полицейские не стали спорить, и вся компания двинулась в путь по опушке леса, которая, скрывая сыщиков от посторонних глаз, должна была через три четверти мили привести их к дороге.

Предосторожность эта оказалась отнюдь не напрасной, ибо, как только Катрин увидела, что человек в черном и двое сержантов устремились следом за Питу, она, не сомневаясь в проворстве того, за кем они гнались, и зная наверняка, что погоня окончится очень нескоро, позвала испольщиков, которые чувствовали, что на ферме что-то происходит, но не понимали толком, что именно, и попросила их отпереть дверь ее комнаты, а очутившись на свободе, вызволила из заключения своего отца.

Бийо, казалось, был не в себе. Вместо того, чтобы броситься вон из дома, он ступал с осторожностью и кружил посередине комнаты. Казалось, он не может оставаться на одном месте, но в то же время не может и заставить себя взглянуть на шкафы и комоды, взломанные и опустошенные полицейскими.

– Так что, забрали они в конце концов книгу или нет? – спросил Бийо.

– Я думаю, что забрали, отец, но его – его они забрать не сумели.

– Кого его?

– Питу. Он убежал, а они, если все еще гонятся за ним, добрались, должно быть, не меньше как до Кайоля или Васьена.

– Тем лучше! Бедный мальчуган! Ведь это я втравил его в эту историю.

– О, отец, не тревожьтесь за Питу, подумайте лучше о нас. Питу выкрутится, не беспокойтесь. Но какой тут беспорядок. Боже мой! Посмотрите, матушка!

– Ах, мой бельевой шкаф! – воскликнула г-жа Бийо. – Они не пощадили даже мой бельевой шкаф! Какие негодяи!

– Они рылись в бельевом шкафу! – вскрикнул Бийо. Он бросился к шкафу, который жандарм, как мы помним, тщательно закрыл, и погрузил обе руки в кипу скомканного белья.

– Нет! Это невозможно!

– Что случилось, отец? – спросила Катрин. Бийо посмотрел кругом невидящими глазами.

– Поищи. Поищи, может быть, ты где-нибудь его найдешь. Но нет, в этом комоде его быть не может, в секретере тем более; конечно же, он стоял здесь, здесь… Я сам его сюда поставил. Не книгу они искали, жалкие твари, они искали ларец.

– Какой ларец? – спросила Катрин.

– Ты же прекрасно знаешь.

– Ларец доктора Жильбера? – осмелилась спросить г-жа Бийо, обычно при чрезвычайных обстоятельствах хранившая молчание и предоставлявшая говорить и действовать другим.

– Да, ларец доктора Жильбера, – вскричал Бийо, запуская пальцы в свою густую шевелюру. – Этот бесценный ларец!

– Вы пугаете меня, отец! – сказала Катрин.

– Несчастный я человек! – завопил Бийо вне себя от ярости. – Я даже ничего не заподозрил! Даже не подумал о ларце! О, что скажет доктор? Что он подумает? Что я предатель, трус, жалкое ничтожество!

– Но, Боже мой, отец, что было в этом ларце?

– Не знаю, но я поклялся доктору своей жизнью, что сберегу его, и обязан был погибнуть, но не выпустить его из рук.

В голосе Бийо звучало столько отчаяния, что жена и дочь в ужасе попятились.

– Боже мой! Боже мой! Бедный отец, в своем ли вы уме? – спросила Катрин и разрыдалась.

– Ответьте же мне, – молила она, – ради всего святого, ответьте мне!

– Пьер, друг мой, ответь же своей дочери, ответь своей жене, – вторила ей г-жа Бийо.

– Коня! Коня! – закричал фермер. – Мне нужен конь, и немедленно!

– Куда вы поедете, отец?

– Предупредить доктора: доктора обязательно нужно предупредить.

– Но где его искать?

– В Париже. Разве ты не читала в его письме, что он едет в Париж? Он наверняка уже там. И я тоже поскачу в Париж. Коня! Коня!

– И вы покинете нас в такую минуту, отец? Покинете нас в такие тревожные часы?

– Так надо, дитя мое, так надо, – ответил фермер, обнимая дочь и судорожно ее целуя. – Доктор сказал мне:

«Если ты потеряешь ларец, Бийо, или, что более вероятно, у тебя его украдут, то, как только ты заметишь пропажу, немедленно предупреди меня, где бы я ни находился. Ты обязан сделать это даже ценою человеческой жизни».

– Иисусе! Что же такое может быть в этом ларце?

– Не знаю. Все, что я знаю, это что мне отдали его на хранение, а я его не сберег. Ну, вот и мой конь. У сына доктора, который учится в коллеже, я узнаю, где отец.

И, в последний раз обняв и жену и дочь, фермер вскочил в седло и галопом понесся через поля к парижской дороге.

Глава 9. ДОРОГА В ПАРИЖ

Вернемся к Питу.

Питу был движим двумя самыми могущественными силами этого мира – страхом и любовью.

Страх сказал ему без обиняков: «Тебя могут арестовать или поколотить; берегись, Питу!»

И этого было довольно, чтобы он припустился во все лопатки.

Любовь сказала ему голосом Катрин: «Бегите скорей, дорогой Питу!»

И Питу бросился бежать.

Более того, под действием двух этих сил он даже не бежал, а летел!

Решительно, Господь велик. Господь непогрешим!

Как кстати пришлись длинные ноги Питу, казавшиеся рахитичными, и огромные колени, позорившие его на танцах, – как кстати пришлись они в дороге, когда сердце его, мучимое страхом, колотилось в несколько раз быстрее обычного.

Разве смог бы развить такую скорость г-н де Шарни с его маленькими ступнями, изящными коленями и аккуратными икрами?!

Питу вспомнил ту прелестную басню, где олень, глядясь в пруд, сокрушается о том, что ноги у него тонки, как спички, и, хотя у нашего героя, в отличие от оленя, не имелось на голове того ветвистого украшения, вид которого утешил четвероногого, он упрекнул себя за былое презрение к своим жердям.

Жердями назвала ноги Питу г-жа Бийо, когда Питу смотрелся в зеркало. Итак, Питу спешил вперед по лесам, оставив Кайоль справа, а Ивор слева; на каждом повороте он оглядывался, а точнее сказать, прислушивался, ибо давным-давно перестал видеть своих преследователей: благодаря своему блистательному таланту бегуна он сразу оторвался от полицейских на тысячу футов, и расстояние это с каждым шагом увеличивалось все больше и больше.

Как жаль, что Аталанта была замужем! Питу сразился бы за ее руку и победил Гиппомена, не пускаясь на хитрости и не бросая на дорогу золотые яблоки.

Правда, как мы видели, пособники г-на Волчьего шага, завладев желанной добычей, утратили всякий интерес к судьбе Питу, но он-то об этом не знал.

Спасшись от действительной погони, он продолжал убегать от теней.

Что же до черных людей, то они были преисполнены веры в себя, отдающей человека во власть лени.

«Беги-беги! – говорили они, запуская руки в жилетные карманы, дабы лишний раз убедиться, что награда, полученная от господина Волчьего шага, на месте. – Беги, приятель! Когда захотим, мы всегда сможем тебя найти».

И это, заметим кстати, было отнюдь не хвастливой бравадой, а самой настоящей правдой.

И Питу продолжал бежать, словно слышал эти реплики полицейских агентов.

Запутав следы, по примеру лесных хищников, спасающихся от своры гончих, свив из них такую сложную сеть, в которой не разобрался бы и сам Нимврод, Питу наконец решился приступить к исполнению своей главной задачи, состоявшей в том, чтобы повернуть направо и примерно на уровне Гондервильских вересковых зарослей выйти на дорогу, ведущую из Виллер-Котре в Париж.

Приняв это решение, Питу устремился в лесок, срезал правый угол и минут через пятнадцать вышел к дороге, вдоль которой тянулись желтые пески и росли зеленые деревья.

Не прошло и часа после его побега с фермы, а он был уже на мощеной дороге.

За этот час он одолел примерно четыре с половиной мили. Неплохой результат для доброго коня, пущенного крупной рысью.

Он бросил взгляд назад. Никого.

Он бросил взгляд вперед. Две женщины на ослах.

Питу унаследовал от юного Жильбера книгу, посвященную мифологии. В ту эпоху люди шагу не могли ступить без мифологии.

История олимпийских богов и богинь входила в школьную программу. Разглядывая гравюры, Питу познакомился с мифами: он знал, что Юпитер превратился в быка, дабы соблазнить Европу, и в лебедя, дабы распутничать с дочерью Тиндарея, что другим богам также случалось претерпевать более или менее живописные метаморфозы, но чтобы агент полиции его величества превратился в осла – такого не бывало! Сам король Мидас получил от осла только уши, а он был король и все, к чему он прикасался, превращалось в золото, значит, он мог купить себе всю шкуру четвероногого целиком.

Отчасти успокоенный тем, что он увидел или, скорее, тем, чего он не увидел, Питу кубарем скатился на лужайку, отер рукавом свою побагровевшую круглую физиономию и, улегшись среди молодого клевера, позволил себе всласть попотеть на покое.

Однако нежные ароматы люцерны и майорана не могли вытеснить из памяти Питу свежепросольную свинину мамаши Бийо и весившую целый ливр четвертинку пеклеванного хлеба, которую он получал из рук Катрин за каждой трапезой, иными словами, трижды в день.

Хлеб этот стоил в ту пору четыре с половиной су за ливр – непомерная цена, соответствующая примерно девяти нынешним су; во всей Франции он был величайшей редкостью и казался тем, кому доводилось его отведать, лакомством наподобие сдобной булочки, которой, по мнению герцогини де Полиньяк, парижанам следовало кормиться, когда у них кончалась мука.

Понятно поэтому, что Питу в своих философических размышлениях представлял мадмуазель Катрин великодушнейшей в мире принцессой, а ферму папаши Бийо – роскошнейшим в свете дворцом.

Затем, подобно израильтянам на брегах Иордана, он, собрав последние силы, обращал взоры к востоку, иначе говоря, к этой благословенной ферме, и вздыхал.

Впрочем, вздыхать – занятие небесполезное для человека, которому нужно перевести дух после безумной гонки. Вздыхая, Питу дышал полной грудью и чувствовал, как мысли его, мгновение назад такие путаные и смутные, проясняются.

– Отчего же, – спросил он самого себя, – в такой короткий срок со мной случилось столько невероятных событий? Отчего я пережил за три дня больше, чем за всю остальную жизнь? Все дело в том, что мне приснилась кошка, которая хотела меня оцарапать.

И он сделал рукой жест, означающий, что источник всех его несчастий не вызывает у него никаких сомнений.

– Однако, – прибавил Питу, немного подумав, – почтенный аббат Фортье учил меня вовсе не такой логике. Не может быть, чтобы все приключения произошли со мной только оттого, что мне приснилась злая кошка. Сон дан человеку как предупреждение, не больше. Не помню какой автор сказал: «Тебе приснился сон, берегись! – Cave, somniasti!»

– Somniasti? – в ужасе спросил себя Питу. – Неужели я опять употребил варваризм? О нет, это всего-навсего элизия; следовало сказать somniavisti.

– Удивительно, – продолжал Питу, не в силах сдержать восхищения самим собой, – насколько лучше я знаю латынь с тех пор, как бросил ее учить.

И, восславив таким образом самого себя, Питу поднялся и продолжил свой путь.

Он шел широкими шагами, но более спокойно. На такой скорости он мог одолевать в час две мили.

Поэтому через два часа он уже оставил позади Нантей и устремился к Даммартену.

Внезапно слух его, острый, как у индейца из племени сиу, поразили доносящиеся откуда-то издалека топот копыт и звон подков.

– Ну и ну! – подумал Питу и продекламировал знаменитый стих из «Энеиды»:

Quadrupedante putrem sonitu quatit ungula campum12.

Он оглянулся.

Но ничего не увидел.

Быть может, это те ослы, которых он обогнал в Левиньяне, пустились галопом? Но это предположение Питу отверг, так как по мостовой стучал, говоря словами поэта, железный коготь, а Питу знал, что ни в Арамоне, ни в Виллер-Котре никто никогда не подковывал ослов, за исключением матушки Сабо, да и та подковала своего осла только потому, что развозила почту между Виллер-Котре и Креспи.

Питу на время позабыл об услышанном шуме и возвратился к своим раздумьям.

Кто были те черные люди, которые расспрашивали его о докторе Жильбере, связали ему руки, гнались за ним, но не сумели его настичь?

Откуда взялись эти люди, не известные никому в округе?

Чего могли они хотеть от Питу, который их никогда не видел и, следовательно, совсем не знал?

Каким образом вышло, что он их не знает, а они его знают? Зачем мадмуазель Катрин велела ему бежать в Париж и зачем дала ему на дорогу луидор, равный сорока восьми франкам, на который можно купить двести сорок ливров хлеба по четыре су за ливр – столько хлеба, что, если расходовать его экономно, можно продержаться целых восемьдесят дней, то есть почти три месяца?

Выходит, мадмуазель Катрин считает, что Питу может или должен провести вдали от нее целых восемьдесят дней?

Тут Питу вздрогнул.

– О Боже! – воскликнул он. – Опять этот звон подков!

И он насторожился.

– На этот раз, – сказал себе Питу, – ошибки быть не может; это скачет галопом конь; я увижу его на пригорке.

Не успел он договорить, как на вершине небольшого холма, с которого сам он только что спустился, то есть примерно в четырехстах футах, показался всадник.

Питу, не веривший, что полицейский способен превратиться в осла, вполне допускал, что полицейский этот способен вскочить в седло, дабы поскорее нагнать ускользающую добычу.

Страх, ненадолго оставивший Питу, овладел им с новой силой: ноги его, кажется, сделались еще длиннее и выносливее, чем два часа назад, когда они сослужили ему такую хорошую службу.

Не раздумывая, не оглядываясь назад, даже не попытавшись скрыть свои намерения, рассчитывая только на свои стальные мускулы, Питу одним прыжком преодолел ров, идущий вдоль дороги, и бросился бежать через поля в направлении Эрменонвиля. Питу не знал, что это Эрменонвиль; но он заметил на горизонте верхушки нескольких деревьев и сказал себе: «Если я доберусь до этих деревьев, я наверняка окажусь на опушке какого-нибудь леса; в этом – мое спасение».

И он припустил в сторону Эрменонвиля.

На этот раз он состязался с конем. Поистине ноги Питу обратились в крылья.

Отмахав примерно сто футов, Питу все-таки оглянулся и увидел, что всадник как раз преодолевает огромным прыжком тот ров, который только недавно пересек он сам.

С этой минуты у беглеца не осталось сомнений касательно намерений всадника, и он удвоил скорость; чтобы не терять времени, он больше не оборачивался. Теперь его подгонял не стук копыт, ибо поросшая травой земля заглушала этот звук; его подгоняли слова, которые выкрикивал всадник; Питу мог расслышать только последний слог, что-то вроде «У! у!», и крик этот, рассекавший воздух, казался исполненным ярости.

Питу мчался сломя голову минут десять и наконец почувствовал, что ему нечем дышать, а голова его вот-вот лопнет. Перед глазами у несчастного все прыгало, колени, казалось, разбухали с каждой минутой все сильнее и сильнее, в боках кололо, словно туда набились мелкие камешки. Он, имевший обыкновение при беге так высоко задирать ноги, что были видны все гвозди на подметках, начал спотыкаться о борозды.

Наконец конь, которого природа создала тварью более быстрой, чем человек, нагнал двуногого соперника, который как раз в это мгновение расслышал, что всадник кричит вовсе не «У! у!», а четко и ясно: «Питу!»

Делать было нечего: Питу понял, что все кончено.

Все же он попытался продолжить бег; он двигался как бы по инерции, влекомый силой отталкивания, но вдруг ноги его подкосились, он пошатнулся и, испустив глубокий вздох, ничком рухнул на траву.

Он дал себе слово, что никогда не поднимется, во всяком случае, по собственной воле, но тут удар кнута ожег ему спину, и Грубый, хорошо знакомый голос заорал:

– Ах, тупица, ах болван! Ты что же, задумал уморить Малыша?

Имя Малыша разрешило все сомнения Питу.

– О! – воскликнул он, резко поворачиваясь с живота на спину. – О, я слышу голос господина Бийо!

Перед ним в самом деле стоял папаша Бийо. Удостоверившись в этом факте, Питу позволил себе сесть.

Фермер, со своей стороны, остановил совершенно взмыленного Малыша.

– Ах, дорогой господин Бийо, – воскликнул Питу, – как это любезно с вашей стороны – вот так гнаться за мной! Я клянусь вам, что и сам непременно вернулся бы на ферму, когда двойной луидор мадмуазель Катрин подошел бы к концу. Но, раз уж вы меня догнали, заберите эти деньги, ведь по сути дела они ваши, и вернемся на ферму вместе.

– Тысяча чертей! – вскричал Бийо. – При чем тут ферма? Где ищейки?

– Ищейки? – переспросил Питу, не слишком хорошо понимавший, что это значит.

– Ищейки, ищейки, – повторил Бийо, – ну, другими словами, черные люди!

– Ах, черные люди! Сами понимаете, дорогой господин Бийо, что я не стал их дожидаться.

– Браво! Значит, они отстали.

– Да уж, надеюсь; после такой гонки, как сейчас, им трудно было не отстать.

– Если ты так в этом уверен, чего ж ты удирал?

– Да потому, что я думал, что это их начальник, чтоб не опростоволоситься, решил догнать меня верхом.

– Ну-ну, да ты не так глуп, как я думал. Ладно, пока дорога свободна, вперед! Вперед в Даммартен!

– Как это – вперед, вперед?

– Вперед и есть вперед. Поднимайся и ступай за мной.

– Так мы едем в Даммартен?

– Да. Я там возьму коня у кума Лефрана, а Малыша, который совсем притомился, оставлю ему, и мы уже к вечеру будем в Париже.

– Будь по-вашему, господин Бийо, будь по-вашему!

– Тогда – вперед!

Питу попытался исполнить приказание.

– Я бы с радостью, дорогой господин Бийо, но я не могу.

– Не можешь подняться?

– Нет.

– Но ты же только что ворочался, как карась на сковородке?

– О! Только что – дело другое: я услышал ваш голос, н одновременно вы огрели меня кнутом по спине. Но эти средства хороши только на один раз: к вашему голосу я теперь привык, а что до кнута, то я уверен, что теперь вы употребите его только для того, чтобы взбодрить Малыша, который выглядит не лучше меня.

Логика Питу, которая в конечном счете была та самая, какой он научился у аббата Фортье, убедила и даже почти растрогала фермера.

– Некогда мне тебя жалеть, – сказал он Питу. – Давай-ка поднатужься, залезай на спину Малыша – и поедем вместе.

– Но, – возразил Питу, – бедняга Малыш этого не вынесет.

– Ерунда! Через полчаса мы будем у папаши Лефрана.

– Но, дорогой господин Бийо, мне-то ведь совершенно нечего делать у папаши Лефрана.

– Почему это?

– Потому что вам нужно попасть в Даммартен, а мне – нет.

– Да, но мне нужно, чтобы ты вместе со мной попал в Париж. В Париже ты мне пригодишься. У тебя крепкие кулаки, а там, я уверен, скоро начнется заваруха.

– Неужели? – воскликнул Питу, не слишком прельщенный этой перспективой.

Фермер взвалил его на спину Малыша, словно куль с мукой, снова выехал на дорогу и принялся так усердно действовать поводьями, коленями и шпорами, что в самом деле уже через полчаса достиг Даммартена.

Бийо въехал в город по хорошо известной ему улочке. Добравшись до фермы папаши Лефрана, он оставил Питу и Малыша во дворе, а сем кинулся на кухню, где папаша Лефран как раз зашнуровывал гетры.

– Живей, живей, кум! – крикнул ему Бийо, не дожидаясь, пока тот придет в себя от изумления. – Мне нужна твоя самая крепкая лошадь.

– Это Марго, – сказал Лефран, – она уже оседлана, я собирался на ней выехать. Добрая скотина.

– Ладно, Марго так Марго. Но предупреждаю, я ее, возможно, загоню.

– Хорошенькое дело! Загонишь Марго – с какой это стати, скажи на милость?

– С такой, что мне сегодня вечером необходимо быть в Париже, – мрачно отвечал Бийо.

И он сделал Лефрану самый выразительный масонский знак.

– В таком случае загоняй Марго, а я оставлю у себя Малыша.

– Идет.

– Стаканчик вина?

– Два.

– Так ты не один?

– Нет, со мной один добрый малый, который так уморился, что не доползет сюда. Дай ему что-нибудь поесть.

– Сейчас, сейчас.

Не прошло и десяти минут, как оба кума опрокинули каждый по бутылке, а Питу проглотил два ливра хлеба и пол-ливра сала. Покуда он ел, работник папаши Лефрана обтирал его охапкой люцерны, как породистую лошадь.

Освежившись, заморив червячка, Питу в свой черед выпил стакан вина, для чего пришлось откупорить третью бутылку, которая была опорожнена тем более быстро, что ей отдали должное все трое сотрапезников. Затем Бийо оседлал Марго, а Питу с помощью Лефрана взгромоздился позади фермера.

Шпоры впились в бока славной коняги, и она резво поскакала в сторону Парижа, не переставая отгонять мух своим могучим хвостом, чей густой волос сбивал пыль со спины Питу, а иногда хлестал его по тощим икрам в спущенных чулках.

Глава 10. ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КОНЦЕ ДОРОГИ, ПО КОТОРОЙ ЕХАЛ ПИТУ. ИНЫМИ СЛОВАМИ, В ПАРИЖЕ

От Даммартена до Парижа восемь миль. Первые четыре пролетели почти незаметно, но после Ле Бурже ноги Марго, хотя длинные ноги Питу и подбадривали ее, начали уставать.

Когда они добрались до Ла Виллет, Бийо заметил над Парижем зарево.

Он указал Питу на красноватый горизонт.

– Разве вы не видите, – изумился Питу, – что это солдаты на бивуаках разжигают костры?

– Солдаты? – переспросил Бийо.

– Раз они есть здесь, почему бы им не быть там?

В самом деле, внимательно посмотрев направо, папаша Бийо разглядел, что равнина Сен-Дени усеяна отрядами пехоты и кавалерии, тихо движущимися в темноте.

Иногда в бледном свете звезд можно было увидеть, как блестит их оружие.

Питу, во время своих ночных вылазок в лес свыкшийся с темнотой, показал своему хозяину даже пушки, по ступицу увязшие в сырой земле.

– Ну и ну, – сказал Бийо, – неужто там что-то стряслось? Надо спешить, мой мальчик, надо спешить.

– А ведь там, пожалуй, и вправду пожар, – вдруг сказал Питу, приподнявшись на крупе Марго. – Глядите, глядите! Видите искры?

Марго остановилась. Бийо спешился и, подойдя к солдатам в сине-желтых мундирах, разбившим лагерь под деревьями близ дороги, спросил их:

– Друзья, не можете ли вы мне сказать, что нового в Париже?

Но солдаты вместо ответа лишь проворчали несколько немецких ругательств.

– Какого дьявола они хотят? – спросил Бийо у Питу.

– Это не латынь, дорогой господин Бийо, – отвечал Питу, дрожа с ног до головы, – вот и все, что я могу сказать.

Поразмыслив, Бийо всмотрелся в солдат.

– Ну и дурак же я! – воскликнул он. – Нашел у кого спрашивать – у немчуры.

Однако, снедаемый любопытством, он остановился посреди дороги и не трогался с места.

Один из офицеров приблизился нему.

– Сдубайте звоим бутем, – сказал он с сильным не мелким акцентом. – Сдубайте бистрее.

– Простите, капитан, – отвечал Бийо, – но я еду в Париж.

– Дак сдубайте.

– Но я боюсь, что ваши солдаты меня не пропустят.

– Бас бробуздят.

Бийо вновь вскочил в седло и рванулся вперед. Его и в самом деле пропустили.

Тут он наткнулся на гусаров Бершени, заполонивших Ла Виллет.

На сей раз он имел дело с соотечественниками, и расспросы его увенчались большим успехом.

– Сударь, – спросил он, – скажите, пожалуйста, что нового в Париже?

– А вот что: ваши парижане совсем взбесились, – отвечал один из гусаров, – подавай им Неккера, а покамест они палят из ружей по нас, хотя мы тут совсем ни при чем.

– Подавай им Неккера! – воскликнул Бийо. – Но разве Неккер не с ними?

– Конечно, нет, ведь король дал ему отставку.

– Король дал отставку господину Неккеру? – переспросил Бийо с изумлением верующего, на глазах которого оскорбляют святыню. – Король дал отставку этому великому человеку?

– О Господи! Именно так, любезнейший; больше того, этот великий человек сейчас скачет в Брюссель.

– Ну что ж! Это им дорого обойдется! – вскричал Бийо громовым голосом, нимало не заботясь о том, что произносить такие мятежные речи в окружении полутора тысяч вооруженных роялистов по меньшей мере неразумно.

Он вновь безжалостно вонзил шпоры в бока Марго, и она понесла его и Питу к заставе.

Чем ближе они подъезжали, тем явственнее различали на горизонте пламя пожара; тонкий столп огня поднимался от заставы в небо.

Горела сама застава.

Вопящая, разъяренная толпа, в которой было немало женщин, по обыкновению кричавших и грозивших громче мужчин, подбрасывала в громадный костер обломки стен, мебель и вещи чиновников, собиравших здесь прежде ввозную пошлину.

На дороге стояли венгерский и немецкий полки; опустив ружья, солдаты и офицеры бесстрастно взирали на этот разбой.

Горящая застава не остановила Бийо: он направил Марго прямо в огонь, и она храбро перепрыгнула через костер, но по другую сторону заставы перед нашими героями выросла густая толпа людей, которые двигались из центра города к окраинам, одни с песнями, другие с криками: «К оружию!»

Бийо на вид казался тем, кем и был на самом деле: простаком фермером, прибывшим в Париж по делам. Разве что он слишком громко кричал: «Дорогу! Дорогу!» Но Питу так вежливо вторил ему: «Дорогу! Уступите, пожалуйста, дорогу!» – что одно уравновешивало другое. Никому не было никакой корысти в том, чтобы помешать Бийо отправиться по своим делам: ему дали дорогу.

Марго воспрянула духом: огонь опалил ей брюхо, необычный шум возбудил любопытство. Бийо приходилось сдерживать ее, чтобы не раздавить тех зевак, что толпились перед дверями собственных домов, и тех, что, покинув свои дома, торопились к заставе.

Бийо с переменным успехом прокладывал себе дорогу, направляя Марго то вправо, то влево; так они добрались до бульвара, но тут им пришлось остановиться.

Огромная процессия тянулась от Бастилии к Королевской кладовой – в ту пору эти два здания были двумя каменными узлами на поясе, обхватывавшем стан Парижа.

Впереди толпы, заполонившей бульвар, шли люди, которые несли на носилках два бюста: один, покрытый траурной вуалью, другой – усыпанный цветами. Первый был бюст отставленного министра Неккера; второй – бюст герцога Орлеанского, открыто принявшего при дворе сторону женевского экономиста.

Бийо спросил у проходящих, что здесь делается, и ему объяснили, что здесь народ приносит дань уважения Неккеру и его защитнику герцогу Орлеанскому.

Бийо родился в краю, где имя герцога Орлеанского почиталось уже добрых полтора столетия. Бийо принадлежал к секте философов и, следовательно, видел в Неккере не только великого министра, но и спасителя человечества.

Поэтому услышанного было более чем достаточно, чтобы Бийо потерял голову. Сам не понимая толком, что он творит, он соскочил с коня и, крича: «Да здравствует герцог Орлеанский! Да здравствует Неккер!» – смешался с толпой.

Когда человек смешивается с толпой, он утрачивает свободу воли. Это известно всякому: попав в толпу, мы начинаем желать того же, чего желает она, делать то, что делает она. Бийо подчинился толпе особенно легко оттого, что находился ближе к голове процессии, нежели к ее хвосту.

Парижане орали что есть мочи: «Да здравствует Неккер! Долой иноземные войска! Чужестранцев – вон!»

Бийо присоединил свой могучий бас к этим голосам.

Талант, какого бы рода он ни был, всегда находит в толпе ценителей. Жители парижских пригородов, обладатели голоса либо тонкого, либо сиплого, либо ослабевшего от голода, либо охрипшего от вина, оценили глубокий, чистый и звучный голос Бийо и дали ему дорогу, благодаря чему наш фермер смог в конце концов добраться до носилок, причем по дороге его не толкали, не душили и не пихали локтем в бок, а если и потрепали, то лишь самую малость.

Минут через десять один из носильщиков, чье рвение явно превосходило физические возможности, уступил ему свое место.

Как мы видим, Бийо делал стремительную карьеру.

Еще вчера он был простым пропагандистом брошюры доктора Жильбера, а сегодня стал одним из орудий триумфа Неккера и герцога Орлеанского.

Но едва он приступил к выполнению своих новых обязанностей, как вспомнил о Питу и Марго: «Где они? Что с ними?»

Не выпуская из рук носилки, фермер обернулся и в свете факелов, озарявших улицу, и плошек, расцвечивавших все окна, заметил в середине толпы какой-то движущийся бугор, состоявший из пяти-шести человек, которые кричали и махали руками.

Глядя на этот клубок тел, нетрудно было различить в его середине длинные руки Питу и узнать его голос.

Питу делал все, что мог, дабы защитить Марго, но, несмотря на его старания, Марго клонилась к земле. Прежде Марго несла на своей спине Бийо и Питу – груз уже довольно весомый для бедного животного. Теперь ей приходилось нести на спине, на крупе, на шее и на холке всех, кто только мог там поместиться.

Во тьме, увеличивавшей все предметы по своему произволу, Марго казалась слоном, на котором охотники отправляются сражаться с тигром.

На ее широкой спине расположились пять или шесть молодчиков, оравших: «Да здравствует Неккер! Да здравствует герцог Орлеанский!» – на что Питу отвечал: «Вы удушите Марго».

Но хмельные от восторга люди ничего не желали слушать. Бийо хотел было броситься на помощь Питу и Марго, но, поразмыслив, понял, что если он хотя бы на секунду оставит свой почетный пост и бросит ручку носилок, назад его уже не пустят. Вдобавок он рассудил, что, раз он оставил папаше Лефрану Малыша взамен Марго, то Марго может считаться его собственностью, а в таком случае если а ней что и произойдет, он просто-напросто потеряет три или четыре сотни ливров – сумму, которой он вполне может пожертвовать во славу отечества.

Меж тем процессия двигалась вперед; она повернула налево и по улице Монмартр спустилась к площади Побед. У Пале-Рояля ей помешало скопление народа; то были люди с зелеными листками на шляпах, кричавшие: «К оружию!»

Необходимо было выяснить, кто эти люди, заполонившие улицу Вивьен: друзья или враги? Зеленый – цвет графа д'Артуа. Что означают зеленые кокарды? Через мгновение все разъяснилось.

Узнав об отставке Неккера, некий юноша вышел из кафе Фуа, взобрался на стол и, размахивая пистолетом, закричал: «К оружию!»

На этот крик сбежались все, кто гулял в Пале-Рояле, и в свой черед стали призывать к оружию.

Как мы уже сказали, вокруг Парижа в эту пору собрались иностранные войска. Можно было подумать, что грядет австрийское нашествие; сами названия полков оскорбляли слух французов; одного звучания фамилий их командиров: Рейнак, Салис-Самаде, Дисбах, Эстергази, Ремер, было достаточно, чтобы толпа поняла: перед ней – враги. Юноша, влезший на стол, назвал их всех поименно; он предупредил, что швейцарцы, расположившиеся на Елисейских полях и установившие там четыре артиллерийских орудия, должны вечером войти в Париж вслед за драгунами принца де Ламбеска. Он предложил французам ввести новую кокарду, отличающуюся от вражеской, сорвал с каштана листок и прикрепил его к своей шляпе. В десять минут три тысячи человек оборвали листья со всех деревьев Пале-Рояля.

Утром никто еще не знал имени этого юноши; вечером оно уже было у всех на устах. Его звали Камиль Демулен.

Когда недоразумение разъяснилось, люди из обеих толп начали брататься, обниматься; затем процессия продолжила свой путь.

Во время остановки любопытство тех, кто, даже поднявшись на цыпочки, не мог ничего увидеть, разгорелось еще ярче, и новая тяжесть обрушилась на поводья, седло и стремена Марго, так что когда толпа снова двинулась вперед, несчастное животное в буквальном смысле слова рухнуло на землю, не вынеся этого груза.

На углу улицы Ришелье Бийо оглянулся: Марго уже не было видно.

Он почтил память бедной коняги тяжким вздохом, а, затем так громко, как только позволяла его глотка, трижды выкрикнул имя Питу, как Делали римляне на похоронах родичей; ему показалось, что какой-то голос из глубины толпы ответил ему. Но голос этот затерялся среди угрожающих и приветственных криков, на которые не скупились парижане.

Процессия двигалась вперед.

Все лавочки закрылись; однако все окна были открыты и из них слышались ободряющие возгласы упоенных зрителей. Так толпа добралась до Вандомской площади. Здесь ее ждало еще одно неожиданное препятствие.

Как бревна, плывущие по вышедшей из берегов реке, встречают на своем пути опоры моста, так народная армия натолкнулась на Королевский немецкий полк, занимавший Вандомскую площадь.

Иноземные драгуны, увидев людской поток, запрудивший улицу Сент-Оноре и начавший выплескиваться на Вандомскую площадь, пустили во весь опор своих застоявшихся лошадей, которым надоело топтаться на месте пять часов подряд, и они ринулись на толпу.

Те, кто несли бюсты, приняли на себя первый удар и рухнули, придавленные собственной ношей. Савояр, шедший перед Бийо, поднялся первым, схватил бюст герцога Орлеанского и, укрепив его на конце палки, взметнул над головой с криком: «Да здравствует герцог Орлеанский! Да здравствует Неккер!». Первого из них он никогда не видел, о втором ничего не знал.

Бийо хотел было поступить так же с бюстом Неккера, но его опередили. Юноша лет двадцати четырех-двадцати пяти, одетый достаточно элегантно, чтобы прослыть щеголем, не сводил глаз с изваяния министра и, как только бюст очутился на земле, завладел им.

Напрасно фермер шарил вокруг себя: бюст Неккера уже венчал длинную пику и вместе с бюстом герцога Орлеанского плыл над толпой Внезапно площадь озарилась ярким светом. В ту же секунду грянул залп, засвистели пули; что-то тяжелое ударило Бийо в голову; он упал. В первую минуту ему показалось, что он умирает.

Но, поскольку он не потерял сознания и ощущал только резкую боль в голове, фермер сообразил, что не убит, а самое большее ранен, и, поднеся руку ко лбу, чтобы выяснить, насколько серьезно его ранение, понял, что контужен в голову; затем он взглянул на свои руки и увидел, что они залиты кровью.

Юноше же в модном наряде, шедшему впереди Бийо, пуля попала в самое сердце. Он-то и был убит, и кровь на руках Бийо была его кровью. Фермера ударил по голове бюст Неккера, выпавший из рук сраженного насмерть щеголя.

Бийо испустил вопль, полный ярости и ужаса; толпа подхватила этот вопль, и он, траурным эхом прокатившись по округе, долетел до самой улицы Сент-Оноре.

Гнев подсказал Бийо, что делать: не раздумывая, он схватил бюст, валявшийся на земле подле корчившегося в предсмертных муках юноши и измаранный его кровью, поднял его над головой и, презирая опасность, стал выкрикивать во весь голос слова протеста.

Но в тот же миг широкая и могучая рука легла на плечо Бийо и надавила на него с такой силой, что фермеру пришлось пригнуться. Он хотел высвободиться, но другая, не менее могучая рука опустилась на другое его плечо. Взревев от ярости, Бийо обернулся, чтобы выяснить, какой противник покушается на его свободу.

– Питу! – вскричал он.

– Да, да, – ответил Питу, – пригнитесь немного, а там посмотрим.

И, удвоив усилия, Питу заставил непокорного фермера улечься на землю рядом с собой.

Не успели они прижаться лицом к мостовой, как раздался второй залп. Савояр, несший бюст герцога Орлеанского, рухнул в свой черед, раненный в ногу.

Затем мостовая задрожала под копытами коней. Драгуны двинулись в атаку вторично; конь с развевающейся гривой, гневный, словно конь Апокалипсиса, пронесся над несчастным савояром, почувствовавшим, как в грудь его вонзается острие копья.

Грозное войско ринулось в глубину улицы, неся с собой ужас и смерть! На тротуаре остались лежать только трупы. Живые убегали по прилегающим улицам. Окна затворились. Восторженные крики и гневные возгласы сменились скорбной тишиной.

Бийо, по-прежнему удерживаемый осторожным Питу, выждал немного; затем, поняв, что опасность удаляется вместе с шумом, он встал на колено, меж тем как Питу, подобно зайцу в норе, поднял не голову, но ухо.

– Я вижу, господин Бийо, – сказал Питу, – вы были правы: мы прибыли как раз вовремя.

– Давай-ка помоги мне.

– А что нужно сделать? Убежать отсюда?

– Нет; юный щеголь убит, но бедняга савояр, я думаю, просто лишился чувств. Помоги мне взвалить его на спину, мы не можем бросить его здесь на растерзание этим чертовым немцам.

Слова Бийо задели Питу за живое. Не говоря ни слова, он выполнил приказание. Приподняв окровавленное бесчувственное тело савояра, он взвалил его, словно куль, на плечи могучего фермера, который, решив, что улица Сент-Оноре свободна, двинулся вместе с Питу к Пале-Роялю.

Глава 11. НОЧЬ С 12 НА 1.3 ИЮЛЯ

Улица показалась Бийо и Питу безлюдной оттого, что драгуны, бросившись в погоню за убегающей толпой, поскакали в направлении рынка Сент-Оноре и рассеялись по улицам Людовика Великого и Гайона, но чем ближе подходил фермер к Пале-Роялю, безотчетно твердя вполголоса слово: «Месть!», тем больше людей возникало на углах улиц и переулков, на порогах домов; поначалу молчаливые и растерянные, они оглядывались вокруг и, убедившись в отсутствии драгунов, присоединялись к траурному шествию, повторяя сперва вполголоса, а затем в полный голос то же самое слово: «Месть!»

Питу шел вслед за фермером с колпаком савояра в руке.

Когда страшная траурная процессия достигла площади Пале-Рояля, хмельной от гнева народ уже держал там совет и просил у французских солдат защиты от чужеземцев.

– Что это за люди в мундирах? – спросил Бийо, указывая на солдат, которые перегораживали площадь Пале-Рояля, растянувшись цепью от главных ворот дворца до Шартрской улицы.

– Это французские гвардейцы! – крикнули несколько голосов.

– Как же так? – сказал Бийо, подходя к гвардейцам поближе и показывая им тело савояра, который к этому времени уже испустил дух. – Как же так? Вы, французы, позволяете немцам убивать нас!

Гвардейцы невольно подались назад.

– Он мертв! – прошептали несколько голосов.

– Да, он мертв! Он убит, и не он один.

– Кто же его убил?

– Драгуны Королевского немецкого полка. Вы разве не слыхали криков, стрельбы, топота копыт?

– Слыхали, слыхали! – ответили разом две или три сотни голосов. – На Вандомокой площади расправлялись с народом.

– Да ведь вы-то тоже народ, тысяча чертей! – воскликнул Бийо, обращаясь к солдатам. – Разве не подлость с вашей стороны – позволять немцам убивать ваших братьев?!

– Подлость? – послышался в ответ угрожающий шепот.

– Да.., подлость! Я это сказал и своих слов обратно не возьму. Или, может быть, вы хотите убить меня, чтобы доказать, что вы не подлецы?

С этими словами Бийо сделал несколько шагов к тому месту, откуда раздались угрозы.

– Ладно-ладно!.. Хватит… – сказал один из солдат. – Вы, друг мой, храбрый малый, но вы буржуа и можете делать, что хотите, а военные – солдаты, они выполняют приказ.

– Выходит, – закричал Бийо, – если вам дадут приказ стрелять в нас, безоружных людей, вы будете стрелять – вы, наследники тех, кто при Фонтенуа позволили англичанам первыми открыть огонь?!

– За себя ручаюсь: я стрелять не стану, – сказал кто-то из гвардейцев.

– И я! И я тоже! – повторила вслед за ним сотня голосов.

– В таком случае позаботьтесь о том, чтобы и другие в нас не стреляли, – сказал Бийо. – Если вы позволите немцам убивать нас – это будет все равно как если бы вы убивали нас сами.

– Драгуны! Драгуны! – закричали сразу несколько голосов.

Толпа, теснимая преследователями, выплеснулась с улицы Ришелье на площадь, а издалека донесся топот копыт тяжелой кавалерии, с каждой минутой слышавшийся все более отчетливо.

– К оружию! К оружию! – кричали беглецы.

– Тысяча чертей! – воскликнул Бийо, сбрасывая наземь тело савояра, которое до этой минуты все еще держал на своих плечах. – Если вы сами не способны пустить в ход ружья, отдайте их нам.

– Если на то пошло, мы, черт подери, пустим их в ход сами! – сказал солдат, к которому обратился Бийо, и отобрал у фермера ружье, за которое тот уже ухватился. – Живо, живо! Заряжай! Пусть только австрийцы попробуют сказать слово этим парням!

– О, дьявол! – закричал Бийо, топнув ногой. – Угораздило же меня оставить дома охотничье ружье! Но если только одного из этих австрийских псов подстрелят, я заберу у него мушкетон.

– А покамест возьмите этот карабин, он заряжен, – произнес чей-то голос, и какой-то человек сунул в руки Бийо дорогой карабин.

В ту же самую минуту драгуны ворвались на площадь, опрокидывая и рубя саблями всех, кто оказывался у них на пути.

Офицер, командовавший французскими гвардейцами, выступил на четыре шага вперед.

– Эй, господа драгуны! – крикнул он. – Стойте! Остановитесь, прошу вас.

То ли драгуны не услышали его, то ли не захотели услышать, то ли так разогнались, что не смогли остановиться, но они метнулись по площади вправо и сбили женщину и старика, которые тут же исчезли под копытами их лошадей.

– Раз так – огонь! Огонь! – закричал Бийо. Он стоял рядом с офицером, так что можно было подумать, что команду эту дал офицер. Гвардейцы вскинули ружья и дали залп, остановивший драгунов. Эскадрон пришел в замешательство.

– Эй, господа гвардейцы, – сказал, выезжая вперед, немецкий офицер, – знаете ли вы, в кого стреляете?

– Черт подери! Еще бы нам не знать, – сказал Бийо и выстрелил в офицера. Тот упал.

Тогда французские гвардейцы произвели второй залп, и немцы, поняв, что на этот раз имеют дело не с горожанами, обращающимися в бегство от первого же удара саблей, но с солдатами, готовыми принять бой, развернулись и воротились на Вандомскую площадь; вслед им раздался такой оглушительный вопль восторга, что немало лошадей понесли и сломали себе шею.

– Да здравствуют французские гвардейцы! – кричал народ.

– Да здравствуют солдаты отечества! – кричал Бийо.

– Спасибо, – отвечали гвардейцы. – Мы видели, как стреляют, и получили боевое крещение.

– И я, – сказал Питу, – я тоже видел, как стреляют.

– Ну, и что ты скажешь? – спросил Бийо.

– Скажу, что это не так страшно, как я думал.

– Теперь, – сказал Бийо, осмотрев карабин и убедившись, что он стоит больших денег, – теперь я хотел бы знать, чье это ружье?

– Моего хозяина, – отозвался из-за его спины давешний голос. – Но вы так ловко пустили его в ход, что мой хозяин раздумал забирать его назад.

Бийо обернулся и увидел доезжачего в ливрее герцога Орлеанского.

– А где он, твой хозяин? – спросил он. Доезжачий показал ему приоткрытые жалюзи, из-за которых герцог мог видеть все, что происходило на улице.

– Значит, он за нас, твой хозяин? – спросил Бийо.

– Он душой и сердцем за народ, – ответил доезжачий.

– В таком случае скажем еще и еще раз: да здравствует герцог Орлеанский! – закричал Бийо. – Друзья, герцог Орлеанский за нас, да здравствует герцог Орлеанский!

И он указал толпе на жалюзи, за которыми скрывайся герцог.

Тогда они отворились полностью, и герцог Орлеанский трижды кивнул толпе.

Затем жалюзи вновь затворились.

Каким бы коротким ни был этот эпизод, он привел толпу в исступление.

– Да здравствует герцог Орлеанский! – возопили две или три тысячи голосов.

– Взломаем двери оружейников! – предложил кто-то в толпе.

– Пойдем в Дом инвалидов! У Сомбрея двадцать тысяч стволов! – подали голос солдаты.

– В Дом инвалидов! – кричали одни.

– В Ратушу! – призывали другие. – У купеческого старшины Флесселя есть ключи от склада, где хранится оружие гвардии, он даст их нам.

В результате толпа растеклась по трем указанным направлениям.

Тем временем драгуны собрались вокруг барона де Безанваля и принца де Ламбеска на площади Людовика XV.

Бийо и Питу, не последовавшие ни за одной из трех партий, на которые разделилась толпа, и оставшиеся на площади Пале-Рояля в почти полном одиночестве, об этом не знали.

– Ну, дорогой господин Бийо, куда мы пойдем теперь? – спросил Питу.

– Вообще-то, – отвечал Бийо, – у меня большая охота последовать за этими храбрыми парнями. Не к оружейникам, потому что у меня теперь есть отличный карабин, но в Ратушу или к Инвалидам. Но поскольку я прибыл в Париж не затем, чтобы драться, а затем, чтобы разыскать господина Жильбера, мне сдается, что нам следует пойти в коллеж Людовика Великого, где учится его сын; а уж когда я повидаю доктора, я с чистой совестью ввяжусь в эту драку.

И глаза фермера сверкнули.

– Мне кажется, что весьма логично отправиться в коллеж Людовика Великого, раз мы прибыли в Париж именно за этим, – изрек Питу.

– Тогда забирай ружье, саблю, любое оружие, какое хочешь, у этих бездельников, что валяются здесь, – сказал Бийо, указывая на пятерых или шестерых драгунов, лежащих на земле, – и вперед! Вперед в коллеж Людовика Великого!

– Но ведь это оружие мне не принадлежит, – усомнился Питу.

– Кому же оно принадлежит? – поинтересовался Бийо.

– Королю.

– Оно принадлежит народу, – сказал Бийо.

И Питу, ободренный поддержкой фермера, которого знал как человека, не способного украсть у соседа зернышко проса, со всевозможными предосторожностями подошел к тому драгуну, что лежал к нему ближе других, и, удостоверившись, что он в самом деле мертв, забрал у него саблю, мушкетон и сумку с патронами.

Питу очень хотелось забрать также и каску, но он не был уверен, что слова папаши Бийо распространяются и на оружие оборонительное.

Вооружаясь, Питу не переставал внимательно вслушиваться в звуки, доносящиеся с Вандомской площади.

– Эге-ге, – сказал он, – сдается мне, что Королевский немецкий полк возвращается.

В самом деле, судя по топоту копыт, к Пале-Роялю приближалась шагом группа всадников. Питу выглянул из-за угла кафе «Регентство» и заметил у рынка Сент-Оноре драгунский патруль, скакавший к площади.

– Живей, живей! – крикнул Питу. – Они возвращаются.

Бийо оглянулся, дабы определить, возможно ли оказать врагам сопротивление. Но площадь была почти пуста.

– Ну что ж, – сказал фермер, – вперед в коллеж Людовика Великого.

И он двинулся по Шартрской улице; Питу следовал за ним; не зная, как поступить с огромной саблей, позаимствованной у мертвого драгуна, он тащил ее в руках.

– Тысяча чертей! – сказал Бийо. – Ты похож на продавца железного лома. Сейчас же прицепи свой палаш.

– Куда? – спросил Питу.

– Куда, черт подери! Да вот сюда, – отвечал Бийо, прицепляя саблю к поясу Питу, что позволило тому идти гораздо быстрее, чем прежде.

Без приключений добравшись до площади Людовика XV, наши герои наткнулись здесь на колонну, направлявшуюся в Дом инвалидов и застрявшую посреди площади.

– В чем дело? – спросил Бийо.

– Дело в том, что по мосту Людовика Пятнадцатого прохода нет.

– А по набережным?

– По набережным тоже.

– А через Елисейские поля?

– Тоже нет.

– В таком случае вернемся назад и пройдем по мосту Тюильри.

Предложение звучало вполне разумно, и толпа, последовав за Бийо, показала, что доверяет ему, однако у сада Тюильри на набережной сверкали сабли. Там расположился эскадрон драгунов.

– Черт возьми, – прошептал фермер, – куда ни сипишь, всюду эти проклятые драгуны!

– Сдается мне, дорогой господин Бийо, что мы попали в ловушку, – сказал Питу.

– Ерунда, – отвечал Бийо, – невозможно поймать в ловушку пять или шесть тысяч человек, а нас здесь никак не меньше.

Драгуны медленно, но верно приближались.

– У нас еще осталась в запасе Королевская улица, – сказал Бийо. – Ну-ка, Питу, пошли.

Питу следовал за фермером как тень.

Но у заставы Сент-Оноре улицу перегораживала цепь солдат.

– Ну и ну! – воскликнул Бийо. – Пожалуй, ты прав, друг Питу.

– Хм! – только и сказал в ответ Питу.

Но горечь, звучавшая в его голосе, показывала, что он дорого бы дал за то, чтобы оказаться неправым.

В самом деле, принц де Ламбеск ловким маневром окружил зевак и мятежников, число которых доходило до шести тысяч и, перекрыв проходы по мосту Людовика XV, по набережным, по Елисейским полям, по Королевской улице и по улице монастыря Фельянтов, создал некое подобие огромного стального лука, тетивой которого являлась стена сада Тюильри, которую было трудно одолеть, и решетка Разводного моста, одолеть которую было почти невозможно.

Бийо оценил положение: оно было дурно. Однако, будучи человеком спокойным, хладнокровным и в минуты опасности весьма изобретательным, он огляделся и, заметив на берегу реки кучу бревен, сказал:

– Есть у меня одна мысль, Питу. А ну-ка, пошли.

Питу, не спрашивая у фермера, какая именно мысль осенила его, последовал за ним.

Бийо направился к бревнам и ухватился за одно из них, бросив Питу: «Помоги мне». Питу поспешил на помощь, опять-таки не спрашивая, в каком именно деле эта помощь требуется; он настолько доверял фермеру, что спустился бы вслед за ним в ад, не обратив внимания ни на длину лестницы, ни на глубину пропасти.

Папаша Бийо взялся за бревно с одного конца, Питу с другого.

Оба возвратились на набережную с грузом, который с трудом смогли бы поднять пять или шесть обычных людей.

Сила всегда вызывает у народа восхищение, поэтому, как ни тесна была толпа на площади, она раздвинулась, чтобы пропустить Бийо и Питу.

Затем многие сообразили, что эти двое действуют в общих интересах, и несколько человек стали прокладывать дорогу нашим героям, идя перед ними с криком: «Расступитесь! Расступитесь!»

– А все-таки, папаша Бийо, – спросил Питу, когда они одолели шагов тридцать, – долго мы будем так идти?

– До решетки Тюильри.

– О! – выдохнула сразу все понявшая толпа и раздвинулась еще шире.

Питу поглядел вперед и увидел, что от решетки его и Бийо отделяют еще шагов тридцать.

– Дойду, – изрек он с пифагорейской немногословностью.

Ему было тем легче выполнить обещанное, что пять-шесть самых могучих мужчин из толпы подставили свои плечи под бревно.

Дело пошло живее.

В пять минут они очутились перед решеткой.

– Ну-ка, – скомандовал Бийо, – навались!

– Теперь я понял, – сказал Питу, – мы сделали военную машину. Римляне называли это тараном.

Придя в движение, бревно страшным ударом потрясло ворота Тюильри.

Солдаты, несшие караул внутри сада, бросились к решетке, дабы противостоять нападению, но с третьего удара ворота подались, распахнулись, и толпа ринулась в их зияющую мрачную пасть.

По движению толпы принц де Ламбеск понял, что те, кого он полагал своими пленниками, нашли выход из ловушки, и пришел в ярость. Он пришпорил коня и поскакал вперед, чтобы лучше оценить положение. Драгуны, располагавшиеся за его спиной, решили, что он подает им сигнал к наступлению, и двинулись следом. Разгоряченных коней было трудно удержать, да всадники, желавшие взять реванш за поражение на площади Пале-Рояля, должно быть, их и не удерживали.

Принц понял, что драгунов уже не остановить; они ринулись на безоружную толпу, и душераздирающие вопли женщин и детей понеслись к небесам, взывая к Господнему возмездию.

Страшная трагедия свершилась под покровом ночи. Жертвы обезумели от боли, солдаты – от ярости.

Народ, находившийся на террасах, попытался защищаться; в драгунов полетели стулья. Принц де Ламбеск, получив удар по голове, взмахнул саблей, ничуть не тревожась о том, что обрушивает ее на невинного, и семидесятилетний старец свалился к его ногам.

Бийо увидел это и испустил вопль.

Не медля ни секунды, фермер вскинул карабин к плечу, огненная нить прошила тьму, и, если бы по воле случая лошадь принца в этот самый миг не встала на дыбы, он расстался бы с жизнью.

Пуля вонзилась в шею лошади, и та рухнула на землю.

Все кругом решили, что принц убит. Тогда драгуны ринулись в сад, стреляя в спину убегающим.

Но те рассеялись по просторному саду и укрылись за деревьями.

Бийо хладнокровно перезарядил карабин.

– Клянусь честью, Питу! Ты был прав, – сказал он. – Я думаю, мы подоспели вовремя.

– Кажется, я держусь молодцом, – сказал Питу, прицеливаясь в самого толстого из драгунов и спуская курок. – Сдается мне, это не так трудно, как я думал.

– Да, – сказал Бийо, – но бесполезное молодечество – еще не храбрость. Ступай за мной, Питу, и постарайся, чтобы сабля не путалась у тебя в ногах.

– Подождите немножко, дорогой господин Бийо. Если я вас потеряю, мне некуда будет податься. Я ведь не знаю Париж так, как вы; я здесь в первый раз.

– Пошли-пошли, – сказал Бийо и двинулся вперед по той террасе, что ближе к воде. Когда они с Питу миновали пехотинцев, спешивших по набережной на выручку к драгунам принца де Ламбеска, и достигли края террасы, фермер сел на парапет и спрыгнул на набережную.

Питу последовал его примеру.

Глава 12. ЧТО ПРОИСХОДИЛО В НОЧЬ С 12 НА 13 ИЮЛЯ 1789 ГОДА

Очутившись на набережной, два провинциала увидели, как сверкают на мосту Тюильри ружья нового отряда, который, судя по всему, был отрядом противника; тогда наши герои спустились к самой воде и пошли дальше берегом Сены.

Часы во дворце Тюильри пробили одиннадцать.

Как только фермер и Питу оказались под деревьями, растущими над рекой, под прекрасными осинами и высокими липами, уходящими корнями под воду, как только густая – .листва укрыла их, они улеглись на траву и стали держать совет.

Вопрос был в том, оставаться ли им на месте, то есть в относительной безопасности, или же вернуться на улицы и принять участие в той борьбе, которая наверняка продлится еще добрую половину ночи?

Вопрос этот задал Бийо; ответа он ждал от Питу.

Питу за последние два дня сильно вырос в глазах фермера. Причиной тому была, во-первых, ученость, которую он выказал давеча, а затем отвага, какую он проявил нынче. Питу ощущал эту перемену, однако не только не возгордился, но, напротив, преисполнился еще большей благодарности к фермеру: юноша был от природы скромен.

– Господин Бийо, – сказал он, – вы, безусловно, более отважны, а я менее труслив, чем я думал. Гораций, который, между прочим, не нам чета, во всяком случае в том, что касается поэзии, в первой же схватке бросил оружие и бежал, а я сберег свой мушкетон, что доказывает, что я храбрее Горация.

– Ну, и что ты хочешь этим сказать?

– Я хочу сказать, дорогой мой господин Бийо, что даже самый храбрый человек может погибнуть от пули.

– Дальше?

– Дальше, дорогой господин Бийо, следует вот что: вы говорили, что вас влечет в Париж важная цель…

– Тысяча чертей! Меня влечет ларец.

– Значит, вы приехали сюда из-за ларца? Да или нет?

– Я приехал из-за ларца, черт подери, и не из-за чего другого!

– Но если вы погибнете от пули, дело, из-за которого вы приехали, не будет сделано.

– Честно говоря, Питу, ты тысячу раз прав!

– Слышите грохот и крики? – продолжал Питу. – Там дерево рвется, как бумага, железо гнется, как лен.

– Потому что народ разъярен, Питу.

– Но, – осмелел Питу, – мне кажется, что и король разъярен не меньше.

– При чем тут король?

– При том, что австрийцы, немцы, все эти псы, как вы их называете, – солдаты короля. И если они стреляют в народ, значит, им приказал король. А коли он отдает такие приказы, значит, он тоже в ярости, разве не так?

– И так, Питу, и не так.

– Этого не может быть, дорогой господин Бийо, и я осмелюсь заметить, что, если бы вы изучали логику, вы не отважились бы высказать такую парадоксальную мысль.

– Это и так, и не так, и ты сейчас поймешь, отчего.

– Буду очень рад, но сильно сомневаюсь, что вам удастся мне это доказать.

– Видишь ли, Питу, при дворе есть две партии: партия короля, который любит народ, и партия королевы, которая любит австрийцев.

– Это оттого, что король француз, а королева – австриячка, – философически заметил Питу.

– Постой! На стороне короля господин Тюрго и господин Неккер; на стороне королевы – господин де Бретейль и Полиньяки. Король не хозяин в королевстве, раз ему пришлось отставить Тюрго и Неккера. Значит, хозяйка – королева, иначе говоря, Бретейли и Полиньяки. Вот отчего все идет так скверно. Видишь ли, Питу, все зло от госпожи Дефицит. Госпожа Дефицит гневается, и войска стреляют ей на радость; австрийцы защищают австриячку: это же проще простого.

– Простите, господин Бийо, – осведомился Питу, – дефицит – слово латинское и означает, что чего-то не хватает. Чего же не хватает здесь?

– Денег, тысяча чертей! И именно оттого, что денег не хватает, а не хватает их оттого, что их прикарманивают королевины любимцы, королеву зовут госпожа Дефицит. Значит, гневается не король, а королева. А король просто сердится, сердится, что все идет так скверно.

– Я понял, – сказал Питу. – Но как быть с ларцом?

– Твоя правда, Питу, твоя правда; эта чертова политика всегда увлекает меня в такие дебри, в какие я и не думал залезать. Да, ларец прежде всего. Ты прав, Питу, сначала надо повидать доктора Жильбера, а там уж я вернусь к политике. Это мой священный долг.

– Нет ничего более священного, чем священный долг, – промолвил Питу.

– Тогда вперед в коллеж Людовика Великого, где учится Себастьен Жильбер, – сказал Бийо.

– Вперед, – согласился Питу со вздохом, ибо ему не хотелось подниматься с мягкой травы.

За прошедший день на долю Питу выпало столько приключений, что он с трудом мог успокоиться, однако в конце концов сон, верный друг людей с чистой совестью и усталым телом, начал предъявлять на добродетельного и обессилевшего бойца свои права.

Бийо уже поднялся, а Питу собирался последовать его примеру, когда пробило полдвенадцатого.

– Однако, – сказал Бийо, – сдается мне, что в полдвенадцатого ночи коллеж Людовика Великого закрыт.

– О, разумеется, – сказал Питу.

– К тому же ночью можно налететь на какой-нибудь вражеский патруль; сдается мне, что солдаты разожгли костры возле Дворца Правосудия; меня могут схватить или убить, а мой долг в том, чтобы меня не схватили и не убили, – тут ты, Питу, совершенно прав.

В третий раз за день Питу слышал эти столь лестные для человеческой гордыни слова: «Ты прав».

Он счел, что ему ничего не остается, кроме как повторить то, что сказал Бийо.

– И вы правы, – произнес он, укладываясь на траву. – Ваш долг в том, чтобы вас не убили, дорогой господин Бийо.

Конец этой фразы застрял в горле Питу. Vox faucibus hoesit13, – сказал бы он, если бы бодрствовал, но он уже спал.

Бийо этого не заметил.

– Вот что я тебе скажу, – обратился он к своему спутнику.

Питу в ответ тихонько похрапывал.

– Вот что я тебе скажу: как бы я ни был осторожен, меня могут убить, меня могут зарезать или застрелить; если это случится, ты должен знать, что передать от меня доктору Жильберу; но держи язык за зубами, Питу.

Поскольку Питу ничего не слышал, он, естественно, промолчал.

– Если меня смертельно ранят и я не смогу исполнить свой долг, ты пойдешь к доктору Жильберу вместо меня и скажешь ему… Ты меня слышишь, Питу? – спросил фермер, наклоняясь к юноше. – Ты скажешь ему… Да он дрыхнет, несчастный.

При виде крепко спящего Питу все возбуждение Бийо сразу улеглось.

– Раз так, посплю и я, – сказал он и не без удовольствия растянулся рядом со своим спутником.

Как ни привычна ему была усталость, дневная скачка и вечерние сражения оказали свое снотворное действие и на него тоже. А через три часа после того, как оба наши герои уснули или, скорее, забылись, взошло солнце.

Раскрыв глаза, Бийо и Питу увидели, что, хотя Париж вовсе не утратил того сурового облика, какой имел накануне, кругом было множество простолюдинов, но ни одного солдата.

За ночь парижане вооружились наспех изготовленными пиками, ружьями, с которыми большинство не умело обращаться, и роскошными старинными мушкетами, новоявленные владельцы которых с восхищением взирали на украшения из золота, слоновой кости и перламутра, не умея взять в толк, как устроены эти чудные штуки и что с ними делать.

Вскоре после отступления солдат народ опустошил Королевскую кладовую, а также завладел двумя небольшими пушками, которые толпа как раз катила к Ратуше.

На колокольне Собора Парижской Богоматери, в Ратуше, во всех приходских церквях били в набат. Неведомо откуда, как из-под земли, выплескивались на улицы легионы бледных, изможденных, полураздетых мужчин и женщин, которые еще вчера кричали: «Хлеба!», а сегодня стали кричать: «К оружию!»

Ничего не могло быть мрачнее, чем эти скопища призраков, которые вот уже целый месяц, если не больше, прибывали из провинции, бесшумно проникали в город и обосновывались в Париже, жители которого и сами были голодны, словно вампиры из арабских сказок.

В этот день Франция, приславшая в Париж голодающих из всех провинций, требовала у своего короля: «Дай нам свободу!», а у своего Бога: «Дай нам поесть!»

Бийо, проснувшийся первым, разбудил Питу, и оба направили свои стопы к коллежу Людовика Великого, с трепетом оглядываясь по сторонам и сострадая той душераздирающей нищете, что предстала их глазам.

Подходя к тому району Парижа, который мы зовем сегодня Латинским кварталом, поднимаясь по улице Лагарпа, наконец, вступая на улицу Сен-Жак, являвшуюся целью их похода, они видели, что кругом, как во времена Фронды, вырастают баррикады. Женщины и дети таскали на верхние этажи домов огромные фолианты, тяжелую утварь, драгоценные мраморные статуэтки, дабы сбросить все это на головы иностранных солдат, если они посмеют вторгнуться в этот уголок старого Парижа с его узкими извилистыми улочками.

Время от времени Бийо замечал одного-двух французских гвардейцев, окруженных народом; они давали горожанам команды и с изумительным проворством учили их стрелять из ружей; уроки происходили на глазах женщин и детей, следивших за происходящим с любопытством и едва ли не с завистью.

Когда Бийо и Питу добрались до коллежа Людовика Великого, выяснилось, что там тоже поднялось восстание: ученики взбунтовались и прогнали учителей. В ту минуту, когда фермер и его спутник подошли к воротам, школяры с угрозами осаждали эти ворота, а испуганный ректор в слезах пытался их урезонить.

Фермер помедлил мгновение, наблюдая за этой междуусобицей, а затем зычным голосом спросил:

– Кто из вас зовется Себастьен Жильбер?

– Я, – отозвался юноша лет пятнадцати, в чьей красоте было что-то женственное; вместе с несколькими товарищами он тащил лестницу, чтобы перелезть через ограду и покинуть коллеж таким способом, раз уж нет возможности открыть ворота.

– Подойдите сюда, дитя мое, – позвал юношу фермер – Что вам угодно, сударь? – спросил Себастьен.

– Неужели вы хотите увести его? – вскричал ректор, устрашенный видом двух вооруженных мужчин, из которых один, обратившийся к юному Жильберу, был весь в крови.

Мальчик же смотрел на этих двоих с удивлением, не узнавая в стоящем за воротами воине своего молочного брата Питу, неимоверно выросшего за время их разлуки.

– Увести его! – воскликнул Бийо. – Увести сына господина Жильбера, потащить его в эту свару, где с ним может приключиться какая-нибудь беда; нет, клянусь честью, я этого не сделаю.

– Видите, Себастьен, – сказал ректор, – видите, бешеный юнец, даже ваши друзья не желают брать вас с собой. Ведь что ни говори, эти господа вам, кажется, друзья. Юные мои ученики, дети мои, господа, – закричал ректор, – послушайтесь меня, послушайтесь, я этого требую; послушайтесь, молю вас.

– Oro obtes torque14, – сказал Питу.

– Сударь, – отвечал юный Жильбер с твердостью, удивительной для ребенка его лет, – удерживайте моих товарищей, если вам угодно, что же до меня, усвойте это раз и навсегда, я хочу выйти отсюда.

И он двинулся к воротам. Учитель схватил его за руку. Но мальчик, тряхнув прекрасными каштановыми кудрями, падавшими на его бледный лоб, воскликнул:

– Сударь, берегитесь. Я, сударь, не чета другим; мой отец арестован, заключен под стражу; мой отец в руках тиранов!

– В руках тиранов! – вскрикнул Бийо. – Что это значит, дитя мое? Говори, не мешкай!

– Да, да! – закричали хором все дети. – Себастьен говорит правду: его отца арестовали, и, раз народ отпирает двери темниц, он хочет сделать так, чтобы и его отца тоже освободили.

– О горе! – простонал фермер, тряся ворота своей ручищей, могучей, как у Геракла, – доктор Жильбер арестован! Дьявольщина! Неужели малышка Катрин была права?

– Да, сударь, – продолжал юный Жильбер, – его арестовали, и поэтому я хочу убежать отсюда, хочу взять ружье и пойти сражаться, чтобы освободить отца!

Сотня яростных голосов подхватила эти слова, повторяя на все лады: «К оружию! К оружию! Дайте нам оружие!»

Услышав эти крики, собравшаяся на улице толпа, которой передался пыл юных героев, ринулась на ворота, дабы помочь им обрести свободу.

Ректор, упав на колени, простирал руки сквозь решетку, моля: «О друзья мои! Друзья мои! Ведь это же дети!»

– Разве ж мы не видим! – ответил какой-то французский гвардеец. – Такие хорошенькие мальчуганы – в строю они будут смотреться что твои ангелочки.

– Друзья мои! Друзья мои! Эти дети – клад, который доверили мне их родители; я за них отвечаю; родители рассчитывают на меня, я поклялся им беречь жизнь их отпрысков; ради всего святого, не уводите детей!

Ответом на эти мольбы послужило шиканье, донесшееся из глубины улицы, то есть из последних рядов собравшейся здесь толпы.

Тут Бийо выступил вперед и, наперекор гвардейцам, толпе, даже самим школярам, сказал:

– Он прав, дети – священный клад; пусть мужчины дерутся, пусть убивают друг Друга, но дети должны жить; нужно, черт подери, оставить семена на будущее.

В ответ послышался недовольный ропот.

– Кто это там недоволен?! – заорал Бийо. – Бьюсь об заклад, у него нет детей. У меня, говорящего теперь с вами, у меня умерло вчера на руках двое бойцов; вот их кровь на моей рубашке, смотрите!

И он показал толпе свои окровавленные куртку и рубашку таким величавым жестом, что приковал к себе все взоры.

– Вчера, – продолжал Бийо, – я сражался в Пале-Рояле, и этот юнец сражался рядом со мной, но у него нет ни отца, ни матери, вдобавок он уже почти мужчина И он указал на приосанившегося Питу.

– Сегодня, – продолжал Бийо, – я буду сражаться вновь, но я не хочу, чтобы кто-то мог сказать: у парижан недостало сил дать отпор чужестранцам, и они призвали на помощь детей.

– Верно, верно! – закричали со всех сторон женщины и солдаты. – Он прав. Дети, вернитесь, вернитесь назад!

– О, благодарю вас, благодарю вас, сударь, – бормотал ректор, пытаясь сквозь решетку поймать руки Бийо.

– А вы берегите Себастьена, это самое главное, – сказал фермер.

– Беречь меня! Ну так знайте: меня уберечь не удастся! – воскликнул юноша, побледнев от гнева и вырываясь из рук дежурных учеников, пытавшихся его увести.

– Дайте мне войти, – сказал Бийо, – я сумею его успокоить.

Толпа раздвинулась.

Бийо, а за ним и Анж Питу вошли во двор коллежа.

У открывшихся на мгновение ворот сразу выросли три-четыре гвардейца и дюжина часовых из штатской публики, которые внимательно следили, чтобы никто из юных бунтовщиков не выбрался на улицу.

Бийо направился прямо к Себастьену и, взяв тонкие белые руки мальчика в свои громадные мозолистые лапищи, Спросил:

– Себастьен, вы узнаете меня?

– Нет.

– Я папаша Бийо, фермер вашего отца.

– Я узнаю вас, сударь.

– А этого парня ты знаешь?

– Это Анж Питу.

– Да, Себастьен, да, это я, я!

И Питу, плача от радости, бросился на шею к своему молочному брату и школьному товарищу.

– Ну, – спросил Себастьен мрачно, – и что дальше?

– Дальше… Если у тебя забрали отца, я верну его тебе, можешь не сомневаться.

– Вы?

– Да, я! И все эти люди, которые хотят того же, чего и я. Дьявольщина, даром, что ли, мы вчера имели дело с австрийцами и заглянули в их патронташи?!

– В доказательство чего могу предъявить свой, – сказал Питу.

– Освободим мы его отца? – спросил Бийо у толпы.

– Да, да, – заревела толпа, – мы его освободим! Себастьен покачал головой.

– Отец в Бастилии, – сказал он грустно.

– И что же? – крикнул Бийо.

– Что?! Бастилию не возьмешь, – отвечал мальчик.

– Что же ты в таком случае собирался делать?

– Я хотел пойти на площадь; там будут драться, и отец, быть может, увидит меня сквозь решетку.

– Это невозможно!

– Невозможно? Отчего же? Однажды я гулял рядом с крепостью вместе с другими учениками и увидел одного пленника. Если бы я увидел моего отца, как видел этого несчастного, я бы крикнул ему: «Будь спокоен, отец, я люблю тебя!»

– А если бы солдаты, охраняющие Бастилию, убили тебя?

– Ну и что! Ведь они убили бы меня на глазах у моего отца.

– Черт знает что такое! Ты скверный мальчишка, Себастьен, если собираешься умирать на глазах у собственного отца! Чтобы он, у которого дороже тебя нет никого в целом свете, он, который так тебя любит, изнемог от горя в своей клетке! Решительно, Жильбер, у тебя нет сердца.

И фермер оттолкнул мальчика.

– Да, да, нет сердца! – завопил Питу, разражаясь слезами.

Себастьен ничего не ответил.

Пока он в хмуром молчании предавался размышлениям, Бийо любовался его благородным белокожим лицом, горящими глазами, тонким ироническим ртом, орлиным носом и волевым подбородком; черты мальчика обличали разом и благородство души, и благородство крови.

– Так ты говоришь, что твоего отца посадили в Бастилию? – спросил наконец фермер.

– Да.

– За что же?

– За то, что он друг Лафайета и Вашингтона, за то, что он сражался за независимость Америки шпагой, а за независимость Франции пером, за то, что в Старом и Новом свете он известен как ненавистник тирании, за то, что он проклял Бастилию, где томятся несчастные узники… За все это туда заключили его самого.

– Когда?

– Шесть дней назад.

– А где его схватили?

– В Гавре, лишь только он сошел на берег.

– Откуда тебе это известно?

– Я получил от него письмо.

– Из Гавра?

– Да.

– И схватили его тоже в Гавре?

– В Лильбонне.

– Послушай, мальчуган, не дуйся на меня и расскажи мне толком все, что знаешь. Я клянусь тебе, что либо кости мои останутся гнить на площади Бастилии, либо отец вернется к тебе.

Себастьен взглянул на фермера и, видя, что тот говорит совершенно искренно, смягчился.

– Дело вот в чем, – сказал он, – в Лильбонне отец успел нацарапать карандашом на книге несколько слов:


«Себастьен, меня схватили и везут в Бастилию. Терпи, надейся и трудись.

Лильбонн, 7 июля 1789 года.

Р. S. Меня схватили, потому что я боролся за свободу.

Мой сын учится в коллеже Людовика Великого, в Париже. Умоляю того, кто найдет эту книгу, во имя человечности передать ее моему сыну; его зовут Себастьен Жильбер».


– И что произошло с книгой? – спросил Бийо, задыхаясь от волнения.

– Он вложил между страниц золотую монету, перевязал книгу шнурком и выбросил в окошко.

– И?..

– И ее нашел деревенский священник. Он выбрал самого крепкого юношу из своей паствы и сказал ему: «Оставь двенадцать франков своей голодающей семье, а Другие двенадцать франков возьми себе и ступай в Париж к бедному мальчугану, у которого отца схватили из-за того, что он слишком сильно любит народ». Юноша прибыл в Париж вчера в полдень, он отдал мне книгу отца – вот откуда я знаю, что отец арестован.

– Ну и дела! – сказал Бийо. – Я начинаю думать, что и среди священников попадаются неплохие люди. К несчастью, их очень мало. А где этот отважный юноша?

– Отправился вчера вечером в обратный путь; он надеется сберечь Для своих родных пять франков из двенадцати, которые взял на дорогу.

– Как это прекрасно, Жильбер, как это прекрасно! – сказал Бийо, плача от радости. – О, какой добрый у нас народ, ведь правда, Себастьен?

– Теперь вы знаете все.

– Да.

– Вы обещали вернуть мне отца, если я вам все расскажу. Я рассказал; подумайте, как сдержать слово.

– Я уже сказал, что спасу его или погибну. А теперь покажи мне книгу.

– Вот она, – отвечал мальчик, доставая из кармана «Общественный договор».

– А где письмо твоего отца?

– Вот здесь.

– Можешь не беспокоиться, – сказал Бийо, поцеловав строки, начертанные доктором. – Я иду в Бастилию, чтобы вернуть тебе отца.

– Несчастный! – сказал ректор, беря руки Бийо в свои. – Как же вы проникнете к государственному преступнику?

– Захватив Бастилию, тысяча чертей! Несколько гвардейцев рассмеялись. В мгновение ока смех охватил всю толпу.

– Да что же такое эта Бастилия, скажите на милость? – взревел Бийо, окинув толпу сверкающим от ярости взглядом.

– Камни, – сказал один солдат.

– Железо, – сказал другой.

– И огонь, – добавил третий. – Берегитесь, старина, он жжется.

– Да, да, он жжется, – повторила устрашенная толпа.

– Ах вот как, парижане, – завопил фермер, – ах вот как! У вас есть кирки, а вы боитесь камней; у вас есть свинец, а вы боитесь железа, у вас есть порох, а вы боитесь огня! Трусливые парижане! Подлые парижане! Парижане, созданные, чтобы прозябать в рабстве! Тысяча дьяволов! Найдется здесь хоть один храбрый человек, который пойдет со мной и Питу на приступ королевской Бастилии?! Я – Бийо, фермер из Иль-де-Франс. За мной, вперед!

Отвага внушила Бийо самые возвышенные слова.

Толпа, трепеща от возбуждения, забурлила, закричала:

«На Бастилию! На Бастилию!»

Себастьен вцепился было в рукав Бийо, но тот мягко отстранил его.

– Дитя, – спросил он, – какое слово стоит последним в письме твоего отца?

– «Трудись», – отвечал Себастьен.

– В таком случае трудись здесь, а мы пойдем трудиться там. Только наш труд будет состоять в том, чтобы рушить и убивать.

Юноша ничего не ответил ни бросившемуся ему на шею Анжу Питу, ни фермеру; он стоял, закрыв лицо руками, а затем вдруг начал биться в таких сильных судорогах, что его пришлось унести в школьную больницу.

– На Бастилию! – крикнул Бийо.

– На Бастилию! – крикнул Питу.

– На Бастилию! – повторила толпа. И все двинулись в сторону Бастилии.

Глава 13. КОРОЛЬ ТАК ДОБР, КОРОЛЕВА ТАК ДОБРА

Теперь, с позволения читателей, мы расскажем об основных политических событиях, свершившихся незадолго до описанных выше событий в жизни французского двора.

Те, кто хорошо знают историю этой эпохи, а также те, кого история как она есть пугает, могут пропустить эту главу и перейти к следующей, где вновь пойдет речь о приключениях Бийо и Питу; что же до этой главы, то она адресована лишь умам требовательным и пытливым.

Вот уже год или два как нечто неслыханное, неведомое, нечто, пришедшее из прошлого и устремляющееся в будущее, носилось в воздухе.

То была революция.

Вольтер, приподнявшись на мгновение со своего смертного одра, разглядел в окружавшей его тьме сверкание ее зари.

Подобно Христу, в чьем уме она родилась, революция призвана была свершить свой суд над живыми и мертвыми.

«Когда Анна Австрийская стала регентшей, – говорит кардинал де Рец, – у всех на устах было только одно:

«Королева так добра!»

Однажды врач г-жи де Помпадур, Кенуа, живший в ее доме, увидел входящего к маркизе Людовика XV: помимо почтения, некое другое чувство охватило его с такой силой, что он побледнел и задрожал – Что с вами? – спросила г-жа дю Оссе.

– Вот что, – отвечал Кенуа. – Всякий раз, как я вижу короля, я говорю себе: а ведь этот человек может отрубить мне голову!

– О! Не бойтесь, – отвечала г-жа дю Оссе. – Король так добр.

Из этих двух фраз «Король так добр!» и «Королева так добра!» – родилась французская революция.

После смерти Людовика XV Франция вздохнула полной грудью. Вместе с королем она освободилась от особ вроде маркизы де Помпадур и графини Дю Барри, равно как и от Оленьего парка.

Забавы Людовика XV обходились нации недешево – они стоили ей больше трех миллионов в год К счастью, на престол взошел король юный, нравственный, человеколюбивый, почти философ.

Король, который, подобно Жан-Жакову Эмилю, выучился ремеслу, вернее, даже целым трем.

Он был слесарем, часовщиком и механиком.

Ужаснувшись бездне, разверзшейся у его ног, король начал с того, что отказал просителям в каких бы то ни было милостях. Царедворцы содрогнулись. Утешало их лишь одно: отказывает им не король, а Тюрго; к тому же королева, быть может, еще не вступила в свои права и не имеет сегодня той власти, какую получит завтра.

Наконец, к 1777 году она получает эту долгожданную власть: королева становится матерью, король, уже показавший себя таким добрым королем и добрым супругом, будет отныне еще и добрым отцом.

Как отказать в чем-либо той, кто подарила Франции наследника престола?

Вдобавок, король еще и добрый брат; он, например, приносит Бомарше в жертву графу Прованскому, – а ведь король недолюбливает графа Прованского за излишнее педантство.

Но зато он обожает графа д'Артуа, являющего собой образец французского остроумия, изящества и благородства. Король так любит графа д'Артуа, что если королеве он еще может в чем-нибудь отказать, то стоит ей взять в союзники графа д'Артуа, как у короля недостает сил противиться.

Таким образом, страной правят любезнейшие особы. Господин де Калон, один из самых обходительных людей во всем свете, – генеральный контролер финансов; это он сказал королеве: «Сударыня, если это возможно, это уже сделано; если это невозможно, это будет сделано».

С того дня, как об этом прелестном афоризме узнали в салонах Парижа и Версаля, красная книга королевских расходов после долгого перерыва вновь стала пополняться новыми записями.

Королева покупает Сен-Клу.

Король покупает Рамбуйе.

Фавориток заводит не король, а королева: г-жа Диана де Полиньяк и г-жа Жюль де Полиньяк обходятся Франции так же дорого, как Помпадур и Дю Барри.

Королева так добра!

Выдвигается идея уменьшить слишком большие жалованья. Иные люди принимают новшество покорно. Но один из завсегдатаев королевского дворца решительно не желает сдаваться; это г-н де Куаньи; он встречает короля в коридоре и с глазу на глаз закатывает ему скандал. Король убегает, а вечером рассказывает со смехом:

– По правде говоря, если бы я не уступил, Куаньи, боюсь, поколотил бы меня. Король так добр.

Да и вообще судьбы королевства часто зависят от безделицы – например, от шпоры пажа.

Людовик XV умирает; кто займет место господина д'Эгийона?

Король Людовик XVI предлагает Машо. Машо – один из министров, способных поддержать уже покачнувшийся трон. Тетки короля принимают сторону г-на де Морепа, – ведь он так забавен и сочиняет такие прелестные песенки. Он насочинял их в Поншартрене столько, что хватило на три тома, которые он назвал своими мемуарами.

Все это похоже на скачки. Кто придет первым: король с королевой в Арнувиль или королевские тетки в Поншартрен?

У короля в руках власть, значит, у него есть шансы на победу. Не теряя времени, он пишет:

«Немедленно приезжайте в Париж. Я жду вас».

Он кладет депешу в конверт и выводит на нем:

«Графу де Машо, в Арнувиле».

Призванному по такому случаю пажу вручают послание короля и велят скакать во весь опор.

Теперь, когда паж уже в пути, король может принять своих теток.

Тетки – те самые, которых отец звал такими истинно аристократическими именами, как Тряпка, Ворона и Пустомеля, ждут за дверью, противоположной той, в которую должен выйти паж.

Раз паж вышел, они могут войти.

Они входят и просят короля за г-на де Морепа; главное для короля – выиграть время; он не хочет отказывать своим теткам. Король так добр.

Он даст свое согласие, когда паж будет уже далеко и его нельзя будет вернуть.

Он спорит с тетками, то и дело поглядывая на стенные часы: получаса хватит, а часы у него точные, он сам их выверяет.

Сдается он через двадцать минут.

– Пусть пажа вернут, – говорит он, – а там посмотрим.

Тетки счастливы; пусть слуги седлают коня, пусть загонят коня, двух коней, десять коней, лишь бы перехватить пажа.

Не стоит беспокоиться, лошадей загонять не придется.

Спускаясь с лестницы, паж зацепился за ступеньку и сломал шпору. А как скакать во весь опор без шпоры?

Вдобавок, шевалье д'Абзак, командующий королевской конюшней, подвергает досмотру всех курьеров и не выпустит ни одного из них в виде, порочащем честь главной конюшни королевства.

Поэтому шпор непременно должно быть две.

Отсюда следует, что, вместо того чтобы перехватывать пажа на дороге в Арнувиль, его перехватывают у ворот дворца.

Он уже сидит в седле и выглядит безукоризненно.

У него отбирают конверт и оставляют ему само письмо, равно подходящее для обоих претендентов. Тетки короля изменяют только адрес: вместо «Графу де Машо, в Арнувиле» они пишут «Графу де Морепа, в Поншартрене».

Честь королевской конюшни спасена, но монархии грозит гибель.

С Морепа и Калоном дела идут на славу: один поет, другой платит; к тому же, кроме царедворцев, есть еще откупщики – они тоже не сидят сложа руки.

Людовик XIV начал свое царствование с того, что, по совету Кольбера, повесил двух откупщиков, после чего взял в наложницы Лавальер и построил Версаль. Лавальер не стоила ему ничего.

Но Версаль, где он хотел ее поселить, стоил дорого.

Затем в 1685 году из Франции изгоняют миллион предприимчивых людей – якобы за то, что они протестанты.

Поэтому в 1707 году, еще при жизни великого короля, Вуагильбер писал, имея в виду год 1698:

«В те времена дела шли еще не так плохо; силы в нас еще теплились. Нынче мы выбились из сил».

Что бы он сказал восемьдесят лет спустя, после того, как во Франции похозяйничали Дю Барри и Полиньяк! Народ истекал потом, ему придется истекать кровью – вот и все.

Но зато сколько обходительности в манерах!

Прежде откупщики были суровы, грубы и холодны, словно двери тюрем, куда они бросали свои жертвы. Ныне это истинные филантропы: одной рукой они обирают народ, это правда, но другой строят богадельни.

Один мой друг, великий финансист, уверял меня, что из ста двадцати миллионов, которые приносил налог на соль, откупщики оставляли себе семьдесят.

Однажды в некоем собрании, где речь шла о том, чтобы потребовать у откупщиков список их расходов, некий советник, играя словами, пошутил:

«Нам нужны не частные списки расходов, нам нужны общие списки генеральных штатов».

Искра попала в порох, порох загорелся, и начался пожар.

Все повторяли остроту советника; с великой торжественностью Генеральные штаты были созваны.

Двор назначил их открытие на 1 мая 1789 года.

24 августа 1788 года ушел в отставку г-н де Бриенн. Он тоже был из тех, кто не «лишком стеснялся, распоряжаясь финансами.

Но, по крайней мере, уходя, он дал добрый совет: вернуть Неккера.

Неккер вновь стал министром, и народ вздохнул спокойно.

Меж тем вся Франция обсуждала великий вопрос о трех сословиях.

Сьейес выпустил свою знаменитую брошюру о третьем сословии.

Провинция Дофине, где штаты продолжали собираться против воли двора, постановила, что представит столько же депутатов от третьего сословия, сколько от дворянства и духовенства.

Вновь было созвано собрание нотаблей.

Оно заседало тридцать два дня, с 6 ноября по 8 декабря 1788 года.

На сей раз в дело вмешался Господь. Когда недостает королевского бича, бич Божий со свистом рассекает воздух и заставляет народы торопиться.

Пришла зима, а с нею – голод.

Зима и голод привели с собою 1789 год.

Париж наполнился войсками, на улицах появились патрули.

Два или три раза перед умирающей от голода толпой солдаты заряжали ружья.

Однако стрелять они не стали.

Утром 26 апреля, за пять дней до открытия Генеральных штатов, из уст в уста в голодной толпе начало переходить одно имя.

Имя это сопровождалось проклятьями тем более злобными, что носивший его человек был разбогатевший рабочий.

Если верить слухам, Ревельон, владелец прославленной бумажной фабрики в Сент-Антуанском предместье, сказал, что собирается уменьшить ежедневную плату рабочим до 15 су.

Это была правда.

Если верить другим слухам, король обещал надеть на Ревельона черную ленту, то есть наградить его орденом Святого Михаила.

Это была ложь.

Мятежная толпа всегда верит какому-нибудь абсурдному слуху. Примечательно, что именно слух собирает мятежников вокруг себя, сплачивает, ведет в бой.

Народ сооружает чучело, нарекает его Ревельоном, надевает на него черную ленту и поджигает его у дверей на стоящего Ревельона, а затем тащит горящее чучело на площадь Ратуши, где оно догорает на глазах у городских властей.

Безнаказанность придает толпе храбрости; парижане предупреждают, что если сегодня они расправились с изображением Ревельона, то завтра доберутся до него самого.

То был форменный вызов на поединок.

Власти в ответ выслали к толпе три десятка французских гвардейцев, да и в этом заслуга не их, а полковника де Бирона.

Эти три десятка гвардейцев сделались свидетелями великой дуэли, которой не могли помешать. На их глазах простолюдины грабили фабрику, бросали в окна мебель, все били и все жгли. В суматохе кто-то украл пятьсот луидоров.

Народ выпил все вино, хранившееся в погребах, а когда кончилось вино, принялся за фабричные краски, с виду так на него похожие.

Мерзости эти творились весь день 27 апреля, с утра до вечера.

На помощь трем десяткам гвардейцев прибыли несколько гвардейских рот, которые стреляли сначала холостыми патронами, а затем самыми настоящими пулями. Под вечер к французским гвардейцам присоединились гвардейцы швейцарские под командой г-на де Безанваля.

Когда дело доходит до революции, швейцарцы не шутят.

Швейцарцы не долго думая зарядили ружья и спустили курки; природа недаром сотворила их охотниками: два десятка грабителей упали замертво.

У некоторых из них отыскались в карманах луидоры из числа тех пяти сотен, что были украдены у Ревельона: из его секретеров они перешли к грабителям из простонародья, а от них – к швейцарцам.

Безанваль дал команду стрелять и, как говорится, взял все на себя Король не поблагодарил его, но и не пожурил.

Впрочем, отсутствие королевской похвалы означает хулу.

Парламент начал дознание.

Король приказал окончить его, не доводя до конца.

Король был так добр!

Кто распалил народ? Неизвестно.

Разве не бывает летом, в сильный зной, пожаров, которые начинаются сами собой, без причины?

В разжигании бунта обвиняли герцога Орлеанского.

Обвинение столь нелепое, что о нем очень скоро забыли и думать.

29 апреля Париж был совершенно спокоен или казался таковым.

Настало 4 мая, король и королева вместе с двором направились в Собор Парижской богоматери выслушать Veni, Creator15.

Народ приветствовал их дружными криками: «Да здравствует король!» и, главное, «Да здравствует королева!»

Королева была так добра.

То был последний спокойный день.

Назавтра крики «Да здравствует королева!» сделались тише, а крики'. «Да здравствует герцог Орлеанский!» громче.

Это сильно обидело королеву: бедняжка до такой степени ненавидела герцога, что обвиняла его в трусости.

Как будто в роду Орлеанских, начиная с Филиппа, брата Людовика XIV, выигравшего битву при Касселе, и кончая герцогом Шартрским, ковавшим победы при Жеммапе и Вальми, были трусы!

Так вот, бедняжка королева так огорчилась, что едва не лишилась чувств; голова ее поникла. Об этом рассказывает г-жа Кампан в своих записках. Но очень скоро эта поникшая голова воспрянула с видом гордым и презрительным. Те, кто увидел выражение ее глаз, навсегда излечились от привычки твердить: «Королева так добра!»

Существуют три портрета королевы: один написан в 1776 году, другой в 1784-м, третий – в 1788-м.

Я видел все три. Взгляните на них и вы. Если когда-нибудь эти три портрета будут собраны в одной галерее, в них можно будет прочесть всю историю Марии-Антуанетты.

Соединение трех сословий в одном собрании, обещавшее кончиться всеобщим братанием, обернулось объявлением войны.

«Три сословия! – сказал Сьейес, – нет, три нации!»

3 мая, накануне богослужения, король принял депутатов в Версале. Среди них нашлись такие, которые посоветовали ему меньше полагаться на этикет и больше – на обычное человеческое радушие.

Король не послушался.

Он принял сначала духовенство.

Затем дворянство.

Наконец, третье сословие.

Депутаты от третьего сословия ждали дольше всего.

Депутаты от третьего сословия были недовольны.

В старину на ассамблеях представителям третьего сословия полагалось говорить, стоя на коленях. Нынче главу депутации третьего сословия нельзя было заставить опуститься на колени. Тогда решили, что третье сословие вовсе не будет произносить речей.

5 мая король открыл Генеральные штаты. Он был в шляпе.

Дворяне также.

Депутаты от третьего сословия хотели было также надеть шляпы, но тут король снял свою; он предпочел держать речь с непокрытой головой, лишь бы не видеть перед собой депутатов от третьего сословия в шляпах.

В среду 10 июня Сьейес вошел в Собрание и увидел, что в зале сидят преимущественно депутаты от третьего сословия.

Духовенство и дворянство заседали отдельно.

«Перережем канат, – сказал Сьейес, – пора!»

И предложил потребовать от духовенства и дворянства, чтобы они явились на совместное заседание не позже, чем через час.

«Если они не явятся, то будут числиться отсутствующими».

Версаль окружали немецкие и швейцарские войска. На Собрание была наведена артиллерийская батарея.

Сьейес об этом не думал. Он думал о народе, который хочет есть.

– Но ведь третье сословие, – возразили Сьейесу, – не может одно составить Генеральные штаты.

– Тем лучше, – отвечал Сьейес. – Оно составит Национальное собрание.

19 июня король приказывает закрыть залу, где заседало прежде Национальное собрание.

Но для такого государственного переворота королю требовался предлог.

Залу закрыли для приготовлений к королевскому заседанию, которое состоится здесь в понедельник.

20 июня в семь часов утра председатель Национального собрания узнает, что в этот день заседаний не будет.

В восемь утра он вместе со многими другими депутатами приходит к дверям залы.

Они закрыты, и подле них стоит часовой.

Идет дождь.

Депутаты хотят взломать дверь.

У часовых приказ, они загораживают проход штыками.

Один депутат предлагает заседать на площади Оружия.

Другой – в Марли.

Гильотен предлагает Залу для игры в мяч. Гильотен!

Странная вещь тот самый Гильотен, чье имя благодаря его творений прославится четыре года спустя, предложил отправиться в валу для игры в мяч!

Эта Зала для игры в мяч, голая, ветхая, открытая всем ветрам, стала яслями Христовой сестры, колыбелью революции! С той разницей, что Христос был сын добродетельной женщины. А революция была дочерью изнасилованной нации.

На это великое проявление народной воли король отвечает королевским словом: «ВЕТО!»

К мятежникам посылают г-на де Брезе, который приказывает им разойтись.

«Мы пришли сюда по воле народа, – отвечает Мирабо, – и уйдем лишь со штыком в брюхе».

Он сказал именно так, а не так, как утверждают иные:

«лишь уступая силе Штыков». Отчего за спиной всякого великого человека непременно прячется ничтожный ритор, который под предлогом улучшения губит его речи! Отчего этот ритор прятался за спиной Мирабо в Зале для игры в мяч? За спиной Камбронна при Ватерлоо?

Ответ пересказали королю.

Он помолчал со скучающим видом.

– Они не хотят разойтись? – осведомился он наконец.

– Не хотят, ваше величество.

– Ну, так пускай их оставят в покое.

Как видим, королевская власть начала уступать воле народа, И уступила ей уже немало.

С 23 июня по 12 июля продолжался период относительного спокойствия, но то был тяжелый, душный покой – такой, какой предшествует грозе. То был дурной сон, приснившийся в дурную ночь.

11 июля под давлением королевы, графа д'Артуа, Полиньяков, всей версальской камарильи король принимает решение и отставляет Неккера. 12-го об этом становится известно в Париже.

Мы видели действие, оказанное этой новостью. 13-го вечером прибывший в Париж Бийо увидел на улицах баррикады.

13-го вечером Париж защищался, а 14-го утром был готов наступать.

14-го утром Бийо закричал: «На Бастилию!» – и три тысячи человек подхватили этот крик, а вскоре к ним присоединилось все население Парижа.

Ибо существовало здание, которое вот уже около пяти столетий давило на грудь Франции, как давила адская глыба на плечи Сизифа, с той лишь разницей, что Франция, меньше верящая в свои силы, – чем титан, даже не пыталась сбросить тяжкую ношу.

Это здание, эта феодальная печать на челе Парижа звалась Бастилией.

Король, как говорила г-жа дю Оссе, был слишком добр, чтобы отрубать головы, Король отправлял неугодных в Бастилию.

А попав в Бастилию по приказу короля, человек оказывался выброшен из жизни, замурован, похоронен, уничтожен.

Ему суждено было оставаться там до тех пор, пока король о нем не вспомнит, меж тем королям приходится думать о стольких новых происшествиях, что они частенько забывают о старых.

К слову сказать, Бастилия была отнюдь не, единственной французской крепостью; во Франции их имелось не меньше двадцати: Фор Л'Эвек, Сен-Лазар, Шатле, Консьержери, Венсеннский замок, замок Ла-Рош, замок Ив, остров Святой Маргариты, замок Пиньероль и проч.

Но лишь крепость у Сент-Антуанских ворот в Париже народ звал Крепостью с большой буквы, как Рим называют Городом с большой буквы.

Эта крепость была всем крепостям крепость.

В течение столетия с лишком ею правили члены одного и того же рода.

Старейшиной этого избранного клана был г-н де Шатонеф. Ему наследовал его сын Ла Врийер, которого сменил его сын Сен-Флорантен, приходившийся, следовательно, внуком г-ну де Шатонефу. Династия угасла в 1777 году.

Никто не может сказать, сколько королевских указов о заключении в крепость было подписано во время этих трех царствований, которые по большей части пришлись на век Людовика XV. Один лишь Сен-Флорантен подписал их более пятидесяти тысяч.

Указы эти приносили большой доход.

Их продавали отцам, желавшим избавиться от сыновей.

Их продавали женщинам, желавшим избавиться от мужей.

Чем красивее были женщины, тем дешевле стоили указы.

Красавицы сговаривались с министром полюбовно; обе стороны проявляли добрую волю.

С конца царствования Людовика XIV все государственные тюрьмы, и в первую очередь Бастилия, находились в руках иезуитов.

Напомним главных пленников Крепости: Железная маска, Лозен, Латюд.

Иезуиты были исповедниками; для пущей надежности именно они исповедовали узников.

Для пущей надежности умерших узников хоронили под вымышленными именами.

Тот, кого называли Железной маской, был, как мы помним, похоронен под именем Маркьяли.

Он провел в тюрьме сорок пять лет.

Лозен провел там четырнадцать лет.

Латюд – тридцать.

Но Железная маска и Лозен, по крайней мере, были повинны в величайших преступлениях.

Железная маска, приходился ли он братом Людовику XIV или нет, походил на него как две капли воды. Какая неосторожность – осмелиться быть похожим на короля!

Лозен собирался жениться или даже женился на кузине короля. Какая неосторожность – осмелиться взять в жены племянницу короля Людовика XIII, внучку короля Генриха IV.

Но чем провинился бедняга Латюд?

Он осмелился влюбиться в мадмуазель Пуассон, она же г-жа Де Помпадур, любовница короля. Он написал ей записку. Эту записку, которую порядочная женщина отослала бы автору, г-жа де Помпадур отослала г-ну де Cap-тину.

Латюда арестовали, он бежал, был пойман и провел тридцать лет в стенах Бастилии, Венсеннского замка и тюрьмы Бисетр.

Так что Бастилию ненавидели недаром.

Народ ненавидел ее как живое существо; его воображение превратило ее в одного из тех гигантских тарасконских драконов, что безжалостно пожирают ни в чем не повинных людей.

Понятно поэтому, как тяжко страдал несчастный Себастьен Жильбер от сознания, что его отец посажен в Бастилию.

Понятно поэтому, как глубоко был убежден Бийо в том, что освободить доктора можно, лишь взяв тюрьму приступом.

Понятно поэтому, какой неистовый порыв охватил толпу, когда Бийо воскликнул: «На Бастилию!»

Однако солдаты утверждали, что надежда взять Бастилию приступом безрассудна.

У Бастилии имелся запас продовольствия, гарнизон, артиллерия.

У Бастилии имелись стены шириной 15 футов наверху и 40 футов в основании.

У Бастилии имелся комендант по имени де Лоне, который держал в погребах тридцать тысяч ливров пороха и поклялся взорвать крепость вместе с половиной Сент-Антуанского предместья, если кто-нибудь покусится на его владения.

Глава 14. ТРИ ВЛАСТИ. ПРАВЯЩИЕ ФРАНЦИЕЙ

Бийо продолжал идти вперед, но ему уже не было нужды кричать. Пленившись его воинственным видом, признав его за своего, обсуждая его речи и поступки, толпа следовала за ним, постоянно разрастаясь, словно волны во время прибоя.

За спиной Бийо, когда он ступил на набережную Сен-Мишель, шло более трех тысяч человек, вооруженных тесаками, топорами, пиками и ружьями. Все они кричали:

«На Бастилию! На Бастилию!»

Бийо погрузился в размышления. Уму его представилось все то, о чем мы упомянули в конце предыдущей главы, и мало-помалу его лихорадочное возбуждение спало. Тогда он смог взглянуть на вещи трезво.

Предприятие, которое он затеял, было величественным, но безумным. То растерянное или ироническое выражение, какое появлялось на лицах людей, слышавших клич: «На Бастилию!», говорило само за себя.

Впрочем, все это лишь укрепило Бийо в его намерении. Однако он понял, что отвечает перед матерями, женами, детьми за жизнь всех тех людей, что идут за ним, и решил принять все возможные меры предосторожности.

Поэтому для начала он повел свою рать на площадь Ратуши.

Там он выбрал из толпы лейтенанта и офицеров – псов, чья обязанность – сторожить стадо.

«В конце концов, – подумал Бийо, – во Франции есть власть, даже две власти, а то и три. Попытка не пытка!»

Итак, он вошел в здание Ратуши и спросил, кто здесь главный.

Ему ответили, что это купеческий старшина де Флессель.

– Гм-гм, – промычал Бийо не слишком радостно, – де Флессель, дворянин, то есть враг народа.

– Да нет, – услышал он в ответ, – господин де Флессель человек умный.

Бийо поднялся по лестнице. У дверей его встретил привратник.

– Мне нужно поговорить с господином де Флесселем, – сказал Бийо, когда привратник, явно желая узнать, что ему надобно, двинулся ему навстречу.

– Это невозможно! – отвечал привратник. – Он занят организацией городской милиции.

– Это очень кстати, – обрадовался Бийо, – я тоже организую милицию, и у меня уже есть три тысячи человек, готовых к бою, так что я могу говорить на равных с господином де Флесселем, у которого нет еще ни одного солдата под ружьем. Пропустите же меня к господину де Флесселю, и поживее. А если вам угодно глядеть в окно, глядите на здоровье.

Привратник и в самом деле метнул быстрый взгляд в сторону набережной, где собрались люди Бийо. Увидев эту толпу, он поспешил предупредить купеческого старшину и, дабы уверить его в правдивости своего сообщения, показал на столпившихся внизу соратников Бийо.

Зрелище это внушило купеческому старшине некоторое почтение к человеку, желающему его видеть; однако, выйдя к Бийо, он оглядел его с ног до головы, понял, с кем имеет дело, и улыбнулся.

– Это вы спрашивали меня? – сказал он.

– Вы – господин де Флессель, купеческий старшина?

– Да, сударь. Чем могу служить? Только говорите поскорее: я очень занят.

– Господин старшина, – спросил Бийо, – сколько властей правит нынче Францией?

– Ну, это как посмотреть, сударь мой, – отвечал Флессель.

– Скажите, как смотрите вы сами.

– Если вы спросите господина Байи, он скажет вам, что во Франции одна власть – Национальное собрание; если обратитесь к господину де Дре-Брезе, он вам ответит, что во Франции одна власть – король.

– А если спросить вас, господин старшина?

– А если спросить меня, я тоже скажу, что сейчас во Франции всего одна власть.

– Власть Собрания или власть короля?

– Ни та, ни другая; я говорю о власти нации, – отвечал Флессель, комкая жабо.

– Ах, вот как? Нации? – повторил фермер.

– Да, иначе говоря, тех господ, что ждут там внизу, на площади, с ножами и вертелами; нация для меня – это все люди без исключения.

– Возможно, вы правы, господин де Флессель, – отвечал Бийо, – недаром мне говорили, что вы человек умный. Флессель поклонился.

– К какой из этих властей обратитесь вы, сударь? – спросил он.

– Клянусь честью! – сказал Бийо. – По мне, если просишь чего-то важного, надо обращаться к самому Господу Богу, а не к его святым.

– Иначе говоря, вы обратитесь к королю.

– Я этого хочу.

– Будет ли нескромным с моей стороны осведомиться, о чем вы собираетесь просить короля?

– Об освобождении доктора Жильбера, который заключен в Бастилию.

– Доктора Жильбера? – переспросил Флессель пренебрежительно. – Это сочинитель брошюр?

– Это философ, сударь.

– Разница невелика, дорогой мой господин Бийо. Я думаю, у вас мало шансов добиться от короля этой милости.

– Отчего же?

– Во-первых, оттого, что если король заключил доктора Жильбера в Бастилию, значит, у него были на то свои резоны.

– Отлично! – сказал Бийо. – Он изложит мне свои резоны, а я изложу ему свои.

– Дражайший господин Бийо, король очень занят и не примет вас.

– О! Если он меня не примет, я найду способ войти к нему без разрешения.

– В этом случае вы первым делом встретите господина Де Дре-Брезе, который прикажет вышвырнуть вас за дверь.

– Вышвырнуть меня за дверь?

– Да, он хотел поступить так со всем Собранием целиком; правда, ему это не удалось, но с тем большей охотой он займется вами.

– Ладно; тогда я обращусь к Собранию.

– Дорога на Версаль перекрыта.

– Я отправлюсь туда с моей трехтысячной ратью.

– Берегитесь, сударь мой, вы встретите на дороге четыре или пять тысяч швейцарцев и две или три тысячи австрийцев, которые сотрут в порошок и вас, и вашу трехтысячную рать; в мгновение ока от вас и следа не останется.

– Дьявольщина! Что же прикажете мне делать?

– Делайте, что хотите, но окажите мне любезность увести куда-нибудь вашу рать. У меня подвалы полны пороха, и одной искры довольно, чтобы все это здание взлетело на воздух, а ваши бойцы курят, да к тому же дырявят мостовую своими алебардами – В таком случае, – оказал Бийо, – я знаю, как мне быть; я не стану обращаться ни к королю, ни к Национальному собранию; я обращусь к самой нации, и мы возьмем Бастилию.

– Каким же это образом?

– А вот каким: вы, господин старшина, дадите нам тот порох, которым полны ваши подвалы.

– Неужели? – спросил Флессель издевательским тоном.

– Вне всякого сомнения, сударь. Пожалуйте мне ключи.

– Вы, должно быть, шутите?

– Нет, сударь, я не шучу, – отвечал Бийо. Тут он внезапно схватил Флесселя обеими руками за шиворот и приказал:

– Давайте ключи, или я позову своих людей. Флессель стал бледен как смерть. Губы и зубы его конвульсивно сжались, но голос не дрогнул. Тем же ироническим тоном, что и прежде, старшина произнес:

– По правде говоря, сударь, вы окажете мне большую услугу, если избавите меня от этого пороха. Поэтому я отдам вам ключи, которых вы домогаетесь. Учтите только, что я нахожусь при исполнении обязанностей, и если вы будете иметь несчастье поступить со мной на людях так, как только что поступили с глазу на глаз, вы ровно через час будете повешены городской стражей. Вы по-прежнему хотите получить этот порох?

– По-прежнему, – отвечал Бийо.

– И сами станете его раздавать?

– Да, сам.

– Когда же?

– Сию минуту.

– Прошу прощенья, давайте условимся: мне здесь осталось дел минут на пятнадцать, а я бы предпочел, если вы не возражаете, чтобы раздача пороха началась после моего ухода. Мне предсказали, что я умру насильственной смертью, но мне очень не хотелось бы взлететь на воздух.

– Ладно, пятнадцать минут я подожду. Но у меня тоже есть просьба.

– Какая?

– Подойдемте вместе к этому окну.

– Зачем?

– Я хочу сделать вас популярным.

– Премного благодарен. Каким же это образом?

– Сейчас узнаете.

Бийо подвел старшину к окошку.

– Друзья мои, – крикнул он толпе, – вы по-прежнему хотите взять Бастилию?

– Да, да, да! – проревели три или четыре тысячи глоток.

– Но вам нужен порох, не так ли?

– Да, да! Порох! Порох!

– Так вот! Господин купеческий старшина согласен дать нам порох, который хранится в подвалах Ратуши. Поблагодарите его, друзья мои!

– Да здравствует господин купеческий старшина! Да здравствует господин де Флессель! – заорала толпа.

– Спасибо! – отвечал Бийо. – Спасибо вам от меня и от него!

– Теперь, сударь, – обратился он к Флесселю, – мне больше незачем хватать вас за шиворот ни с глазу на глаз, ни на людях, ибо если вы не дадите мне пороха, нация, как вы выражаетесь, разорвет вас в клочки.

– Вот ключи, сударь, – сказал старшина, – поистине вам невозможно отказать.

– В таком случае, ловлю вас на слове, – произнес Бийо, в чьей голове, кажется, родился какой-то новый план.

– Черт возьми, вы собираетесь еще о чем-то просить меня?

– Да. Знакомы вы с комендантом Бастилии?

– С господином де Лоне?

– Я не знаю его имени.

– Его имя господин де Лоне.

– Отлично. Знакомы вы с господином де Лоне?

– Он мой друг.

– Значит, вы не хотите, чтобы с ним стряслась беда?

– Разумеется, я этого не хочу!

– Ну вот! Чтобы с ним не стряслось беды, он должен добровольно отдать мне Бастилию или хотя бы доктора Жильбера.

– Не надеетесь же вы, что мои уговоры заставят его отдать в ваши руки узника или крепость?

– Это уж мое дело; я прошу у вас только письма к нему.

– Дражайший господин Бийо, предупреждаю вас, что если вы и войдете в Бастилию, то один, без овиты.

– Прекрасно!

– Предупреждаю вас также, что, войдя туда без свиты, вы, возможно, оттуда не выйдете.

– Замечательно!

– Я дам вам пропуск в Бастилию.

– Этого я и хочу – Но у меня есть еще одно условие.

– Какое?

– Что вы не явитесь ко мне за пропуском на Луну. Предупреждаю вас, что в тех краях у меня знакомых нет.

– Флессель! Флессель! – глухо произнес чей-то голос за спиной у купеческого старшины. – Если ты будешь no-прежнему вести двойную игру, улыбаясь и аристократам и народу, ты не сегодня-завтра выпишешь себе пропуск в те края, откуда никто не возвращается.

Флессель вздрогнул.

– Кто говорит со мной? – спросил он, оборачиваясь.

– Это я, Марат.

– Марат-философ, Марат-врач! – воскликнул Бийо.

– Он самый, – ответил тот же голос.

– Да, Марат-философ, Марат-врач, который хорошо бы сделал, занявшись лечением безумцев, – у него не было бы отбоя от пациентов, – сказал Флессель.

– Господин де Флессель, – ответил мрачный собеседник купеческого старшины, – этот отважный гражданин просит у вас пропуск к господину де Лоне. Замечу вам, что вы заставляете ждать не только его, но и три тысячи его спутников.

– Хорошо, сударь, он его получит. Флессель подошел к стогу, поднес одну руку ко лбу, а другой схватил перо и быстро начертал несколько строк.

– Вот ваш пропуск, – сказал он, отдавая бумагу Бийо.

– Прочтите, – сказал Марат.

– Я не умею читать, – отвечал Бийо.

– Тогда дайте мне, я прочту.

Бийо протянул бумагу Марату. Она гласила:


«Господин комендант!

Мы, купеческий старшина города Парижа, посылаем к вам господина Бийо, желающего обсудить с вами вопросы, касающиеся интересов этого города. 14 июля 1789 года.

Де Флессель».


– Ладно, – сказал Бийо, – сойдет.

– Вы полагаете, что такого пропуска вам довольно? – спросил Марат.

– Разумеется.

– Постойте; господин старшина прибавит к письму постскриптум, благодаря которому пропуск станет много лучше.

С этими словами Марат подошел к Флесселю, который стоял, опершись на стол, и презрительно смотрел на двух людей, с которыми имел дело до сих пор, и на третьего, полуголого, который только что возник в дверях и встал там, опираясь на мушкетон.

Этот третий был Питу, который всюду следовал за фермером и готов был выполнить любое его приказание.

– Сударь, – обратился Марат к Флесселю, – я вам скажу, какой постскриптум вам следует прибавить к пропуску, чтобы его улучшить.

– Диктуйте, господин Марат.

Марат положил бумагу на стол и, указав пальцем место, где нужно поместить постскриптум, продиктовал:

«Я вверяю жизнь гражданина Бийо, направляющегося к вам в качестве парламентария, вашей чести».

Флессель кинул на Марата взгляд, в котором ясно читалось желание скорее размозжить голову этому невзрачному субъекту, чем выполнить то, о чем он просит.

– Вы колеблетесь, сударь? – спросил Марат.

– Нет, – отвечал Флессель, – ибо в конечном счете ваша просьба справедлива.

И он приписал требуемый постскриптум.

– Однако, господа, – сказал он, – заметьте себе, что я не ручаюсь за судьбу господина Бийо.

– Зато я за нее ручаюсь, – сказал Марат, забирая у купеческого старшины бумагу, – ибо залог его свободы – ваша свобода, залог его жизни – ваша жизнь. Держите ваш пропуск, отважный господин Бийо.

– Лабри! – крикнул г-н де Флессель. – Лабри! Вошел лакей в парадной ливрее.

– Карету мне! – приказал Флессель.

– Карета ждет ваше сиятельство во дворе.

– Пойдемте, господа, – сказал старшина. – Вам больше ничего не угодно?

– Нет, – ответили в один голос Бийо и Марат.

– Пропустить его? – спросил Питу.

– Друг мой, – сказал Флессель, – осмелюсь заметить, что для несения караула у моих дверей вы одеты чересчур легкомысленно. Если вы намерены здесь остаться, прикройте, прошу вас, грудь патронташем, а спиной прислонитесь к стене.

– Пропустить его? – повторил Питу, глядя на г-на де Флесселя с видом, показывающим, что остроумие купеческого старшины оставило его совершенно равнодушным.

– Пропусти, – сказал Бийо. Питу освободил проход.

– Быть может, вы напрасно отпускаете этого человека, – сказал Марат, – следовало бы оставить его заложником; впрочем, тревожиться не о чем, я его из-под земли достану.

– Лабри, – сказал старшина, садясь в карету, – здесь, нынче будут раздавать порох. Я не хочу присутствовать при взрыве ратуши. Трогай, Лабри, трогай!

Карета покатилась к воротам и выехала на площадь, где уже начинали роптать четыре или пять тысяч парижан.

Флессель испугался, как бы толпа не истолковала его отъезд как бегство.

Он по пояс высунулся в окно.

– В Национальное собрание, – приказал он кучеру. Толпа в ответ разразилась бешеными аплодисментами. Марат и Бийо слышали последние слова Флесселя с балкона.

– Даю голову на отсечение, что он едет не в Собрание, а к королю, – сказал Марат.

– Вернуть его? – спросил Бийо.

– Нет, – отвечал Марат со своей отвратительной усмешкой. – Будьте покойны, как бы он ни поспешал, мы его опередим. А теперь займемся порохом!

– Займемся порохом! – согласился Бийо.

И они вместе с Питу двинулись по лестнице вниз.

Глава 15. ГОСПОДИН ДЕ ЛОНЕ, КОМЕНДАНТ БАСТИЛИИ

Господин де Флессель говорил правду: подвалы ратуши были полны пороха.

Освещая себе дорогу лампой, Марат и Бийо вошли в первый подвал; лампу они подвесили к потолку.

Питу остался караулить у входа.

Порох хранился в бочонках примерно по двадцать ливров в каждом Люди выстроились на лестнице и стали передавать эти бочонки по цепочке.

Сначала поднялась суматоха. Неизвестно было, хватит ли пороха на всех, и каждый спешил скорее получить свою долю. Но командиры, назначенные Бийо, сумели навести порядок, и дело пошло веселее.

Каждому гражданину досталось по пол-ливра пороха – этого количества должно было хватить на тридцать – сорок выстрелов.

Но когда все оказались при порохе, выяснилось, что очень мало у кого есть ружья; вооружены были самое большее пятьсот человек.

Раздача пороха еще продолжалась, когда часть разъяренной толпы, требовавшей ружей, ворвалась в залу, где шло заседание выборщиков, обсуждавших, как только что узнал Бийо от привратника, организацию Национальной гвардии. Они как раз постановили, что гвардия эта должна состоять из сорока восьми тысяч человек. Гвардия существовала пока только на бумаге, но уже шли споры о том, кто будет ею командовать.

Народ заполонил Ратушу в тот момент, когда споры эти были в самом разгаре. Народ сам превратил себя в гвардию. Он рвался в бой. Ему недоставало только оружия.

Тут раздался стук колес: к Ратуше подкатила карета. Это возвращался купеческий старшина: ему не дали проехать, хотя он предъявил приказ короля, призывающий его в Версаль, и силой вернули в Ратушу.

– Оружия! Оружия! – требовали от него со всех сторон.

– У меня оружия нет, – сказал Флессель, – но оно, должно быть, есть в Арсенале. Ответом был крик:

– В Арсенал! В Арсенал!

И толпа, состоящая из пяти или шести тысяч человек, хлынула на Гревскую набережную.

Арсенал, однако, был пуст.

С гневными криками народ возвратился в Ратушу.

У старшины оружия не было, а точнее, он не хотел его давать. Парижане не отступали, и ему пришло на мысль послать их в Картезианский монастырь.

Картезианцы отперли ворота, но, несмотря на самые тщательные поиски, мятежники не обнаружили у них ни единого пистолета.

Между тем Флессель, узнав, что Бийо и Марат еще не покинули подвалов Ратуши, предложил послать депутацию выборщиков к де Лоне с просьбой убрать пушки.

Пушки эти, высовывавшиеся из бойниц, служили предметом величайшего возмущения толпы. Флессель надеялся, что если их уберут, народ успокоится и не станет требовать большего Депутация только что отбыла, как возвратилась назад разъяренная толпа, отправленная Флесселем к картезианцам Услышав гневные крики, Бийо и Марат вышли во двор.

Флессель, стоя на нижнем балконе, пытался урезонить народ. Он предлагал принять декрет, предписывающий округам выковать пятьдесят тысяч пик.

Народ был уже готов согласиться.

– Положительно, этот человек – предатель, – сказал Марат.

И, обернувшись к Бийо, добавил: «Ступайте в Бастилию и сделайте то, что собирались Через час я пришлю к вам двадцать тысяч человек с ружьями».

Бийо с самого начала проникся огромным доверием к этому человеку, чья слава была так велика, что дошла и до Виллер-Котре Он даже не спросил, откуда Марат возьмет столько ружей. В толпе он разглядел аббата, который, разделяя Всеобщее воодушевление, кричал вместе с остальными парижанами: «На Бастилию!» Бийо не любил аббатов, но этот ему понравился. Он поручил ему раздавать порох; бравый аббат согласился.

Тем временем Марат взобрался на каменную тумбу. Кругом стоял ужасающий шум.

– Тихо! – произнес он. – Я – Марат и хочу кое-что сказать вам.

Все до одного замолчали, словно по мановению волшебной палочки, и впились глазами в оратора.

– Вам нужно оружие? – спросил Марат.

– Да, да! – ответили тысячи голосов.

– Чтобы взять Бастилию?

– Да, да, да!

– Прекрасно! В таком случае идите за мной, и вы его получите.

– Где же?

– В Доме инвалидов, там хранится двадцать пять тысяч ружей.

– В Дом инвалидов! В Дом инвалидов! В Дом инвалидов! – закричали все хором.

– А вы, – обратился Марат к Бийо и только что подошедшему к нему Питу, – пойдете в Бастилию. Да, постойте: может случиться, что до прихода моих людей вам потребуется помощь.

– В самом деле, – согласился Бийо, – это возможно. Марат вырвал листок из маленького блокнота, написал карандашом два слова: «Посланец Марата» и поставил свою подпись.

– Что же мне делать с этой запиской, на которой нет ни имени, ни адреса? – удивился Бийо.

– Адреса у того, к кому я вас посылаю, нет, а имя его известно всем. Справьтесь у первого попавшегося вам рабочего о Гоншоне, простонародном Мирабо.

– Запомни, Питу: Гоншон.

– Гоншон, или Gonchonius, – повторил Питу, – я запомню.

– К Инвалидам! К Инвалидам! – все яростнее и яростнее ревела толпа.

– Итак, ступай, – сказал Марат Бийо, – и да поможет тебе гений свободы!

Затем, крикнув в свою очередь: «К Инвалидам!» – Марат вышел на Жеврскую набережную; двадцать тысяч человек потянулись за ним.

Оставшиеся пять или шесть ситен – те, что были вооружены, – пошли следом за Бийо.

В ту минуту, когда один поток был готов устремиться вдоль реки, а Другой – в сторону бульвара, купеческий старшина подошел к окну.

– Друзья мои, – спросил он, – отчего у вас на шляпах зеленая кокарда?

Он говорил о листке Камиля Демулена, который многие нацепили, беря пример с соседей, но не понимая, зачем они это делают.

– Зеленый цвет – цвет надежды! Цвет надежды! – закричали несколько голосов.

– Верно; но цвет надежды – это одновременно и цвет графа д'Артуа. Неужели вы хотите выглядеть его слугами?

– Нет, нет! – закричали все хором, и громче Других – Бийо.

– В таком случае перемените кокарду, и если уж вам так необходима ливрея, пусть это будет ливрея нашего общего отца – города Парижа, а его цвета – синий и красный, друзья мои, синий и красный.

– Да, да! – согласились все разом. – Да, синий и красный.

С этими словами парижане все как один сорвали с себя зеленую кокарду и бросили на землю; им потребовались ленты, и, как по волшебству, отворились окна и из них рекой полились красные и синие ленты.

Но и этих лент хватило только на тысячу человек. Тогда парижанки мигом порвали, растерзали, разодрали в клочки фартуки, платья, шарфы, занавески, и клочки эти в мгновение ока превратились в банты, розетки, косынки. Каждый взял свою долю.

Затем маленькая армия Бийо двинулась в путь. Впрочем, во время пути она заметно увеличилась; все улицы Сент-Антуанского предместья отрядили ей в помощь своих самых горячих и отважных обитателей.

Соблюдая относительный порядок, войско Бийо добралось до улицы Ледигьер, где уже глазели на башни Бастилии, сверкающие в ярких лучах солнца, многочисленные зеваки, одни – робкие, другие – невозмутимые, третьи – бесцеремонные.

Прибытие со стороны Сент-Антуанского предместья барабанщиков, а со стороны бульвара – сотни французских гвардейцев, не говоря уже о появлении войска Бийо, состоящего из тысячи с лишним человек, мгновенно изменили вид и настроение толпы: робкие осмелели, невозмутимые взволновались, бесцеремонные начали выкрикивать угрозы.

– Долой пушки! Долой пушки! – вопили двадцать тысяч человек, грозя кулаками страшным орудиям, высовывавшим в амбразуры свои длинные медные шеи.

В эту самую минуту артиллеристы стали откатывать пушки назад, и вскоре их стволы скрылись из виду, так что можно было подумать, будто комендант послушался приказаний толпы.

Парижане захлопали в ладоши; они ощутили свою мощь: ведь их угрозы возымели действие.

Тем временем часовые продолжали прогуливаться по орудийным площадкам. Инвалиды шагали навстречу швейцарским гвардейцам.

Теперь толпа, только что кричавшая: «Долой пушки!», принялась требовать: «Долой швейцарцев!» То было продолжение вчерашних выкриков: «Долой немцев!»

Но швейцарцы тем не менее, как и прежде, шагали навстречу инвалидам.

Один из тех, кто кричал: «Долой швейцарцев!», – потеряв терпение, навел свое ружье на часового и выстрелил.

Пуля впилась в серую стену Бастилии примерно одним футом ниже верхушки башни, как раз под тем местом, где проходил часовой. На стене осталась белая отметина, но часовой даже не остановился, даже не повернул головы.

Поступок человека, подавшего пример неслыханного, безрассудного нападения, толпа встретила громким гулом, в котором было пока больше страха, чем ярости.

Большинство не могло взять в толк, что можно вот так запросто выстрелить из ружья в сторону Бастилии; они полагали, что это – преступление, караемое смертью.

Бийо разглядывал зеленоватую громаду, похожую на сказочных чудовищ, которых древние изображали покрытыми чешуей. Он подсчитывал амбразуры, где вот-вот могли вновь показаться пушки, и длинные ружья, чьи страшные глаза глядели на толпу из крепостных бойниц.

Видя все это, Бийо покачал головой. Он вспомнил слова Флесселя.

«Ничего у нас не выйдет», – прошептал он.

– Почему это у нас ничего не выйдет? – произнес чей-то голос у него за спиной.

Бийо оглянулся и увидел человека в лохмотьях, со свирепым лицом и горящими, как уголья, глазами.

– Потому что мне сдается: такую громадину невозможно взять силой.

– Взятие Бастилии, – отвечал незнакомец, – вопрос не силы, а веры: верь, и ты победишь.

– Терпение, – сказал Бийо и полез в карман за своим пропуском, – терпение.

Незнакомец истолковал его жест неверно.

– Терпение! – повторил он. – Да, конечно, ты-то вон какой жирный, ты смахиваешь на фермера.

– Я и есть фермер, – сказал Бийо.

– Тогда понятно, отчего ты толкуешь насчет терпения: ты всегда ел досыта, но погляди на тех призраков, что нас окружают, взгляни на их бескровные лица, пересчитай их кости сквозь прорехи в платье и спроси у них: могут ли они терпеть?

– Красиво он говорит, – сказал Питу, – но я его боюсь – Я тоже, – ответил Бийо.

Затем, повернувшись к незнакомцу, он продолжал:

– Я сказал: терпение, разумея, что нужно набраться терпения всего на четверть часа, не более.

– Ха! – хмыкнул незнакомец. – Четверть часа – это в самом деле немного; и что же изменится за четверть часа?

– За четверть часа я побываю в Бастилии, узнаю, из скольких человек состоит ее гарнизон, выясню намерения коменданта, наконец, пойму, как туда входят.

– Да, если поймешь, как оттуда выходят.

– Что ж! Если я не выйду оттуда сам, мне поможет один человек.

– Кто же это?

– Гоншон, простонародный Мирабо. Незнакомец вздрогнул; глаза его вспыхнули.

– Ты его знаешь?

– Нет.

– Тогда в чем же дело?

– Дело в том, что, как мне сказали, всякий человек на площади Бастилии, к которому я обращусь, отведет меня к нему; мы с тобой говорим на площади Бастилии, веди меня к нему.

– Что тебе нужно от него?

– Передать ему эту записку – От кого?

– От Марата, врача.

– От Марата! Ты знаешь Марата? – воскликнул незнакомец.

– Я только сейчас говорил с ним.

– Где это?

– В Ратуше.

– Что он там делает?

– Отправился к Инвалидам добывать оружие для двадцати тысяч человек.

– В таком случае давай сюда записку: я – Гоншон. Бийо отступил на шаг.

– Ты – Гоншон? – переспросил он.

– Друзья, – сказал человек в лохмотьях, – этот человек не знает меня и сомневается, в самом ли деле я – Гоншон Толпа разразилась смехом; эти люди не могли поверить, что кто-то не знает их любимого оратора.

– Да здравствует Гоншон! – завопили две или три тысячи голосов.

– Держите, – сказал Бийо, отдавая ему записку.

– Друзья, – сказал Гоншон, прочтя ее и хлопнув Бийо по плечу, – этот человек – брат всем нам; его послал ко мне Марат, значит, мы можем на него положиться. Как тебя зовут?

– Меня зовут Бийо.

– А меня, – отвечал Гоншон, – зовут Топор; надеюсь, вдвоем мы чего-нибудь добьемся16.

Толпившиеся кругом парижане усмехнулись этой кровавой игре слов.

– Да, да, мы чего-нибудь добьемся, – подтвердили они.

– Мы согласны, но как нам чего-нибудь добиться? – спросили несколько голосов. – Что нам делать?

– Как что, черт подери?! Брать Бастилию! – отвечал Гоншон.

– В добрый час! – сказал Бийо. – Сказано – сделано. Послушай, Гоншон, сколько у тебя людей?

– Тысяч тридцать.

– Тридцать тысяч у тебя, двадцать тысяч придут к нам на помощь от Инвалидов, десять тысяч уже здесь – это больше, чем нужно для победы, если мы вообще можем победить.

– Мы победим непременно, – сказал Гоншон.

– Надеюсь. Так вот, собирай свои тридцать тысяч, а я пойду к коменданту и постараюсь уговорить его сдать крепость; если он согласится, – тем лучше, мы не станем проливать кровь; если он откажется, – что ж! тогда пролитая кровь будет на его совести, а нынче кровь, пролитая за неправое дело, не приносит счастья. Немцы это уже узнали.

– Сколько времени ты пробудешь у коменданта?

– Как можно дольше, чтобы твои люди успели полностью окружить крепость. Если это удастся, тогда мы сможем пойти на приступ, лишь только я вернусь.

– Договорились.

– Ты веришь мне? – спросил Бийо, протягивая руку Гоншону.

– Я? – отвечал Гоншон с презрительной усмешкой, пожимая руку могучего фермера с силой, которую трудно было предположить в этом тощем, хилом теле. – А отчего бы мне тебе не верить? С какой стати? Если я захочу, мне довольно будет одного слова, одного знака, чтобы истолочь тебя в порошок, даже если ты скроешься за этими стенами, которые завтра исчезнут с лица земли, даже если тебя возьмут под защиту эти солдаты, которые сегодня вечером окажутся в наших руках либо отправятся на тот свет. Так что ступай и положись на Гоншона, как Гоншон полагается на Бийо.

Успокоенный Бийо направился ко входу в Бастилию, а собеседник его скрылся в глубине квартала, провожаемый дружными криками толпы: «Да здравствует Гоншон! Да здравствует простонародный Мирабо!»

– Не знаю, каков Мирабо у знати, – сказал Питу папаше Бийо, – но наш Мирабо, на мой вкус, здорово уродлив.

Глава 16. БАСТИЛИЯ И ЕЕ КОМЕНДАНТ

Мы не станем описывать Бастилию: это бесполезно.

Она навсегда запечатлелась в памяти стариков и детей.

Мы лишь напомним, что две ее башни выходили на площадь Бастилии, а два фаса шли вдоль того места, где сегодня пролегают берега канала.

Вход в Бастилию охраняли, во-первых, караул, во-вторых, две линии часовых, в-третьих, два подъемных моста.

Преодолев все эти препятствия, вы попадали в Комендантский двор, где стоял дом коменданта.

Отсюда галерея вела ко рву, через который был перекинут еще один подъемный мост; подле него располагалась еще одна караульня, а рядом железные ворота.

То был второй вход в Бастилию.

Бийо задержали было у первого входа, но он предъявил Флесселево письмо, и его пропустили.

Тут Бийо заметил, что Питу идет за ним следом. Сам Питу не был способен ни на какое решение, но по приказу фермера спустился бы в ад или поднялся на луну.

– Оставайся снаружи, – сказал Бийо, – если я не выйду отсюда, кто-то должен напомнить народу, что я сюда вошел.

– Это верно, – согласился Питу. – Через сколько времени я должен об этом напомнить?

– Через час.

– А ларец? – спросил Питу.

– Верно. Вот что: если я не выйду отсюда, если Гоншон не возьмет Бастилию или же, взяв ее, не отыщет меня внутри, ты должен сказать доктору Жильберу – его-то вы, я надеюсь, разыщете в крепости, – ты должен сказать ему, что приезжие из Парижа отняли у меня ларец, который он доверил мне пять лет назад, что я немедля бросился в Париж, чтобы сообщить ему об этом, но, по прибытии туда, узнал, что он в Бастилии, ты должен сказать ему, что я хотел взять Бастилию и, пытаясь взять ее, распростился с жизнью, которая целиком принадлежала ему, доктору.

– Все это хорошо, папаша Бийо, – сказал Питу, – только чересчур длинно, и я боюсь что-нибудь забыть.

– Из того, что я сейчас сказал?

– Да.

– Я повторю.

– Нет, – произнес чей-то голос подле Бийо, – лучше напишите.

– Я не умею писать, – сказал Бийо.

– А я умею, я судебный исполнитель.

– Ах, так вы судебный исполнитель?

– Станислас Майяр, судебный исполнитель суда Шатле. И он вытащил из кармана длинный роговой чернильный прибор с пером, бумагой и чернилами, словом, всем тем, что требуется для письма.

Майяр был мужчина лет сорока пяти, высокий, тощий, серьезный, одетый в черное, как и подобает человеку его профессии.

– Вылитый могильщик, – прошептал Питу.

– Вы утверждаете, – продолжал невозмутимый судебный исполнитель, – что приезжие из Парижа отняли у вас ларец, принадлежащий доктору Жильберу. А ведь это преступление.

– Эти приезжие были из парижской полиции.

– Подлая воровка – эта полиция! – пробормотал Маяйр и, подавая Питу лист бумаги, добавил: «Держи, юноша, вот тебе памятка, а если его убьют… – он показал на Бийо, – и тебя тоже, то уж я-то, надеюсь, уцелею».

– И что же вы сделаете, если уцелеете?

– Сделаю то, что должен был сделать ты.

– Спасибо, – сказал Бийо и протянул судебному исполнителю руку.

Тот пожал ее с силой, удивительной для столь тощего субъекта.

– Итак, я могу рассчитывать на вас? – спросил Бийо.

– Как на Марата и Гоншона.

– Ну и дела! – сказал Питу. – Вот так Троица – бьюсь об заклад, в раю о такой не слыхали. Затем, обернувшись к Бийо, он продолжил:

– Кстати, папаша Бийо, не забывайте об осторожности.

– Питу, – отвечал фермер с красноречивой торжественностью, какой трудно было ожидать от сельского жителя, – не забывай, что во Франции самая большая осторожность – это отвага.

И он пересек первую линию часовых, меж тем как Питу возвратился на площадь.

У подъемного моста фермеру пришлось вновь вступить в переговоры.

Бийо показал свой пропуск: мост опустился, ворота открылись.

За воротами его ждал комендант.

Внутренний двор, в котором встретил фермера комендант Бастилии, служил заключенным местом для прогулок. Его окружали восемь башен – восемь гигантских стражей. Ни одно окно не выходило в этот двор. Луч солнца никогда не достигал его сырой, осклизлой мостовой, напоминавшей дно глубокого колодца.

В этом дворе башенные часы, циферблат которых поддерживали изваяния скованных узников, отмеряли часы и минуты так неторопливо, что приводили на память капли, сочащиеся с потолка в темнице и постепенно разъедающие ее каменный пол.

Очутившись на дне этого колодца, внутри этого каменного мешка, заключенный, чьему взгляду открывалась одна лишь неумолимая нагота камней, очень скоро просил вернуть его обратно в камеру.

За воротами, ведущими в этот двор, стоял, как мы уже сказали, г-н де Лоне.

Господин де Лоне был человек лет сорока пяти – пятидесяти; в тот день на нем был розовато-серый кафтан, украшенный красной лентой ордена Святого Людовика; в руке он держал шпагу-трость.

Господин де Лоне был дурной человек: об этом можно судить по обнародованным недавно запискам Ленге; народ ненавидел коменданта Бастилии почти так же сильно, как управляемую им тюрьму.

Члены рода де Лоне, подобно Шатонефам, Ла Врийерам и Сен-Флорантенам, передававшим по наследству право подписывать королевские указы о заключении в крепость, были потомственными властителями Бастилии.

Известно, что офицеры, служившие в Бастилии, получали назначение не от военного министра. Все места в крепости, от коменданта до поваренка, покупались. Комендант Бастилии был просто важный привратник, кабатчик в эполетах, который к шестидесяти тысячам франков жалованья прибавлял шестьдесят тысяч франков, полученных с помощью грабежа и вымогательства.

Нужно же было оправдать расходы.

По части скупости г-н де Лоне оставил далеко позади своих предшественников. Впрочем, может быть, все дело в том, что он заплатил за свое место дороже, чем они, да к тому же предвидел, что недолго его сохранит.

Своих домашних он кормил за счет заключенных. Он уменьшил расход дров для узников, удвоил цену каждого предмета их утвари.

Де Лоне имел право на беспошлинный ввоз в Париж ста бочек вина. Право свое он продавал трактирщику, который благодаря этому ввозил в столицу превосходные вина. Право же на ввоз десятой части комендант оставлял за собой и покупал скверное вино, по вкусу напоминающее уксус, – им он поил своих узников.

Несчастным заключенным оставалось одно утешение – садик, разведенный на крыше одного из бастионов. Там они гуляли, там на мгновение вспоминали, что такое воздух, цветы, свет, одним словом, природа.

За 50 ливров в год комендант сдал этот садик какому-то садовнику и лишил узников последней радости.

Правда, к богатым заключенным он проявлял чрезвычайное снисхождение: возил их к своей любовнице, жившей в собственном доме и, следовательно, не стоившей ему, де Лоне, ни гроша.

Прочтите «Бастилию без покрова»: там изложены этот и многие другие факты.

Впрочем, де Лоне был храбр.

Уже второй день он чувствовал, что над его головой собираются тучи. Уже второй день он слышал, как волны бунта все громче и громче бьются о стены его крепости.

Все это заставило его побледнеть, однако он сохранял хладнокровие.

Впрочем, за его спиной стояли четыре пушки, готовые открыть огонь, рядом с ним был гарнизон швейцарцев и инвалидов, а перед ним – один-единственный человек, и притом безоружный: перед тем, как войти в крепость, Бийо отдал свой карабин Питу. Он понимал, что по ту сторону ворот любое оружие принесет ему больше вреда, чем пользы.

Бийо было достаточно одного взгляда, чтобы заметить все: грозное спокойствие коменданта, швейцарцев в караульнях, инвалидов на орудийных площадках, молчаливую суету артиллеристов, грузящих в фургоны зарядные картузы.

Часовые держали ружья наизготовку, офицеры обнажили шпаги.

Комендант не двигался с места, и Бийо пришлось подойти к нему; ворота закрылись за спиной посланца народа с таким мрачным скрежетом, что, как ни отважен был фермер, его пробрала дрожь.

– Что вам еще угодно от меня? – спросил де Лоне.

– Еще? – удивился Бийо. – Сдается мне, что мы видимся впервые в жизни, и у вас нет причин утверждать, что я докучаю вам просьбами.

– Но мне сказали, что вы пришли ко мне из Ратуши.

– Это верно.

– А я только что принимал посланцев муниципалитета.

– Зачем же они приходили?

– Затем, чтобы попросить меня не открывать огонь.

– И вы обещали?

– Да. Еще они просили меня убрать пушки.

– И вы их убрали, я видел. Я был в эту минуту на площади.

– И, конечно, решили, что я испугался угроз этой толпы?

– Натурально, – согласился Бийо, – очень было на это похоже.

– Что я вам говорил, господа, – обратился де Лоне к офицерам, – что я вам говорил: нас сочли способными на такую подлость!

Затем он продолжил свои расспросы.

– А от чьего имени пришли ко мне вы? – поинтересовался он у Бийо.

– От имени народа, – гордо ответил Бийо.

– Прекрасно, – улыбнулся де Лоне, – но у вас, кажется, есть и другая рекомендация, иначе вы не пересекли бы и первой линии часовых.

– Да, у меня есть письмо от вашего друга господина де Флесселя.

– Флесселя! Вы назвали его моим другом?!, – живо подхватил де Лоне, так пристально вглядываясь в лицо Бийо, словно ему хотелось прочесть все тайные мысли собеседника. – Откуда вы взяли, что господин де Флессель – мой друг?

– Мне так показалось.

– Показалось. Все дело в этом. Ладно, поглядим на письмо.

Бийо подал ему бумагу.

Де Лоне прочел ее один раз, затем второй, развернул листок, дабы убедиться, что на обороте нет никакой приписки, поднес его ближе к свету, чтобы удостовериться, что в письме нет никакой тайнописи, скрытой между строк.

– И это все? – спросил комендант.

– Да.

– Вы уверены?

– Уверен.

– И он ничего не велел передать на словах?

– Ничего.

– Странно! – произнес де Лоне, бросив сквозь бойницу взгляд на площадь Бастилии.

– Не что же вы хотели от него услышать? – спросил Бийо.

Де Лоне вздрогнул.

– В общем-то, ничего особенного. Вернемся к вам; говорите, что вам нужно, но поскорее: я спешу.

– В двух словах: мне нужно, чтобы вы сдали нам Бастилию.

– Что-что? – переспросил, встрепенувшись, Де Лоне тоном человека, плохо расслышавшего слова собеседника. – Что вы сказали?

– Я сказал, что пришел к вам от имени народа с требованием сдать Бастилию. Де Лоне пожал плечами.

– По правде говоря, странная это тварь – народ, – сказал он.

Бийо в ответ только хмыкнул.

– И что же хочет сделать с Бастилией этот ваш народ?

– Он хочет ее разрушить.

– Какого черта далась ему Бастилия? Разве людей из народа сажали в Бастилию? Бастилия! Народу следовало бы благословлять каждый ее камень. Кого сажают в Бастилию? Философов, ученых, аристократов, министров, князей – одним словом, врагов народа.

– Ну что ж, значит, народ не такой себялюбец.

– Друг мой, – сказал де Лоне с неким сочувствием, – сразу видно, что вы не солдат.

– Вы правы, я фермер.

– И что вы не парижанин.

– Вы правы, я из провинции.

– И что вы плохо знаете Бастилию.

– Совершенно верно, я знаю только то, что видел, то есть стены.

– В таком случае пойдемте со мной, я покажу вам, что такое Бастилия.

«Ох-ох-ох! – подумал Бийо, – сейчас он спихнет меня в какой-нибудь каменный мешок – и прощай, папаша Бийо»

Однако отважный фермер ничем не выдал своих опасений и приготовился пойти следом за комендантом Бастилии – Для начала, – сказал де Лоне, – усвойте, что в подвалах у меня достанет пороха, чтобы взорвать Бастилию, а с нею – половину Сент-Антуанского предместья.

– Это я знаю, – спокойно отвечал Бийо.

– Прекрасно. Теперь взгляните на эти четыре пушки.

– Я их вижу.

– Они, как нетрудно заметить, держат под прицелом всю эту галерею, путь к которой, кроме того, преграждают караулы, два рва, через которые можно перебраться только по подъемным мостам, и, наконец, ворота.

– Да я ведь не говорю, что Бастилия плохо укреплена, – невозмутимо ответствовал Бийо, – я говорю, что мы будем ее хорошо атаковать.

– Пойдем дальше, – сказал де Лоне. Бийо кивнул.

– Вот потерна, выходящая в ров, – сказал комендант. – Убедитесь в толщине ее стен.

– Не меньше сорока футов.

– Да, внизу сорок, а сверху пятнадцать. Вы сами можете убедиться, что, какие бы острые когти ни имел народ, этот камень ему не своротить.

– Я и не говорил, что народ сначала разрушит Бастилию, а затем возьмет ее; я сказал, что он возьмет ее, а затем разрушит, – возразил Бийо.

– Поднимемся наверх, – предложил де Лоне.

– Поднимемся, – согласился Бийо. Они поднялись на три десятка ступеней. Комендант остановился.

– Смотрите, – сказал он, – вот еще одна амбразура, откуда мы можем держать под обстрелом проход, которым вы собираетесь воспользоваться; конечно, из нее высовывается ствол не пушки, а всего лишь длинного ружья, но у этого ружья недурная репутация. Знаете песенку:


Любимая волынка,

Как голос твой мне мил!


– Разумеется, знаю, – отвечал Бийо, – но, по моему разумению, сейчас не время ее петь.

– Погодите, я не договорил. Дело в том, что маршал Саксонский называл эти длинные ружья волынками, потому что они лучше всех исполняли его любимую мелодию.

– Ах вот что! – только и сказал Бийо.

– Поднимемся еще выше И они поднялись на орудийную площадку Графской башни.

– Ну и ну! – сказал Бийо. – Что такое?

– Вы же не убрали пушки.

– Я приказал откатить их от бойниц, вот и все.

– Но я скажу народу, что пушки еще здесь.

– Говорите.

– Вы, значит, не хотите их убрать?

– Нет.

– Решительно?

– Королевские пушки стоят здесь по приказу короля, сударь; следовательно, уберу я их тоже по приказу короля, и никак иначе.

– Господин де Лоне, – сказал Бийо, чувствуя, как зреет в его уме величественная фраза, – истинный король, которому вам надлежит повиноваться, – там, внизу, и я советую вам не забывать об этом.

С этими словами он указал коменданту на серую толпу, в которой кое-где алели окровавленные повязки участников вчерашних боев и сверкало на солнце оружие.

– Сударь, – отвечал де Лоне, с надменным видом откинув назад голову, – быть может, вы подчиняетесь двум королям, но я, комендант Бастилии, признаю только одного; это Людовик, шестнадцатый король, носящий это имя, – король, который поставил свою подпись под моим назначением на эту должность и волею которого я командую этой крепостью и находящимися в ней людьми.

– Значит, вы не гражданин? – гневно воскликнул Бийо.

–Я французский дворянин, – отвечал комендант.

– Ах да, верно, вы солдат и говорите как солдат.

– Вы совершенно правы, сударь, – согласился де Лоне, поклонившись, – я солдат и выполняю приказ.

– А я, сударь, – сказал Бийо, – гражданин, и поскольку мой долг гражданина противоречит вашему солдатскому долгу, одному из нас придется умереть.

– Вполне вероятно, сударь.

– Итак, вы намерены стрелять в народ?

– Пока нет – до тех пор, пока он не начнет стрелять в меня. Я дал слово посланцам господина де Флесселя. Вы ведь видите, что пушки отодвинуты от амбразур. Однако после первого же выстрела, произведенного с площади по моей крепости…

– Что же произойдет после первого выстрела?

– Я подойду к одному из этих орудий, хотя бы вот к этому. Я сам подкачу его к амбразуре, сам наведу и сам приставлю фитиль.

– Вы?

– Я.

– О, неужели вы способны на такое преступление! – воскликнул Бийо.

– Я ведь вам сказал, сударь, что я солдат и выполняю приказ.

– В таком случае, смотрите, – сказал Бийо, подводя де Лоне к амбразуре и показывая пальцем сначала в сторону Сент-Антуанского предместья, а затем в сторону бульвара, – вот кто будет приказывать вам отныне.

Там, внизу, извивалась, подобно гигантской змее, чей хвост терялся где-то вдали, черная, плотная, вопящая масса людей.

Гигантская эта змея была покрыта сверкающей чешуей.

Ее составляли два людских потока, два войска, которым Бийо назначил свидание на площади Бастилии: одно из них возглавлял Марат, другое – Гоншон.

Они текли к площади с двух сторон, потрясая оружием и испуская устрашающие крики.

Увидев все это, де Лоне побледнел и, взмахнув тростью, крикнул: «По местам!»

Затем, двинувшись к Бийо с угрожающим видом, он воскликнул:

– А вы, несчастный, вы, явившийся сюда как парламентарий, в то время как сообщники ваши идут на приступ, знаете ли вы, что заслуживаете смерти?

Бийо опередил коменданта и, быстрый, как молния, схватил де Лоне за шиворот и за пояс.

– А вы, – сказал он, приподняв его над землей, – вы заслуживаете, чтобы я швырнул вас вниз, прямо в ров. Но, благодарение Богу, я расправлюсь с вами другим способом.

В эту минуту оглушительный вопль, который, казалось, испустила разом вся площадь, пронесся по воздуху, как ураган, а на площадке показался плац-майор Бастилии господин де Лорм.

– Ради Бога, сударь, – обратился он к Бийо, – покажитесь толпе; эти люди думают, что с вами стряслась беда; они непременно хотят вас увидеть.

В самом деле, толпа выкрикивала имя Бийо, которое сообщил ей Питу.

Бийо отпустил коменданта, а тот убрал свою шпагу в ножны.

Снизу доносились угрожающие крики и призывы к мести; наверху три человека медлили, не зная, как поступить.

– Покажитесь же им, сударь, – сказал де Лоне. – Не то чтобы эти крики меня смущали, но я не хочу прослыть бесчестным человеком.

Тогда Бийо высунул голову в бойницу и помахал рукой. При виде его толпа разразилась рукоплесканиями. В лице этого человека из народа, первым ступившего по своей воле на орудийную площадку Бастилии, толпа, казалось, приветствовала воплощенную революцию.

– Теперь, сударь, – сказал де Лоне, – мне больше не о чем говорить с вами, а вам больше нечего здесь делать. Вас ждут там, внизу; ступайте.

Бийо оценил этот благородный жест человека, в чьей власти он находился; он начал спускаться вниз; комендант шел за ним следом.

Что же до плац-майора, то он остался наверху: комендант тихонько отдал ему какие-то приказания.

Было очевидно, что г-ном де Лоне владеет одно-единственное желание – чтобы присланный к нему парламентарий как можно скорее возвратился в ряды его врагов.

Бийо молча пересек двор. Он увидел, что артиллеристы уже заняли места подле орудий. Фитили уже дымились.

Бийо остановился перед канонирами.

– Друзья! – сказал он. – Помните, что я приходил к вашему коменданту и просил его избежать кровопролития, но он отказал мне.

– Именем короля, сударь! – сказал де Лоне, топнув ногой. – Уходите отсюда прочь!

– Берегитесь, – сказал Бийо, – вы гоните меня отсюда именем короля, но я вернусь именем народа.

Затем, обернувшись к караульным-швейцарцам, он спросил:

– А вы, на чьей вы стороне?

Швейцарцы молчали.

Де Лоне указал ему пальцем на железные ворота.

Бийо решил предпринять последнюю попытку.

– Сударь! – сказал он коменданту. – Заклинаю вас именем нации! Именем ваших братьев!

– Моих братьев! Вы называете моими братьями тех, кто орет: «Долой Бастилию! Смерть коменданту!» Быть может, вам эти люди – братья, но мне – увольте!

– В таком случае, заклинаю вас именем человечности!

– Именем человечности! Человечности, которая заставляет сто тысяч человек добиваться смерти сотни несчастных солдат, запертых в этих стенах!

– Вы имеете прекрасную возможность сохранить им жизнь, сдав Бастилию народу.

– И потеряв свою честь.

Бийо замолчал; эта логика солдата подавляла его; затем он снова обратился к швейцарцам и инвалидам.

– Сдайтесь, друзья мои! – вскричал он. – Сдайтесь, пока еще есть время. Через десять минут будет уже поздно.

– Если вы сию же минуту не выйдете отсюда, сударь, – вскричал в свою очередь де Лоне, – я велю расстрелять вас, даю слово дворянина.

Бийо секунду помедлил, а затем, скрестив руки на груди в знак презрения и в последний раз взглянув в глава Де Лоне, покинул крепость.

Глава 17. БАСТИЛИЯ

Толпа, трепеща, хмелея, ждала под палящим июльским солнцем. Люди Гоншона смешивались с людьми Марата. Сент-Антуанское предместье узнавало и приветствовало своего брата – предместье Сен-Марсо.

Гоншоново войско возглавлял сам Гоншон. Что же до Марата, то он исчез.

Смотреть на площадь было страшно.

При виде Бийо крики усилились.

– Итак? – спросил Гоншон, подходя к фермеру.

– Итак, – отвечал Бийо, – этот человек не робкого десятка.

– Что вы хотите сказать? – спросил Гоншон.

– Я хочу сказать, что он упорствует – Он не хочет сдать Бастилию?

– Нет.

– Он уверен, что выдержит осаду?

– Да.

– И вы думаете, что он будет держаться долго?

– До смерти.

– Значит, он умрет.

– Но сколько же человек умрут вместе с ним! – сказал Бийо, сомневаясь, по всей видимости, в том, что Господь дал ему, Бийо, то право, которое без колебаний присваивают себе генералы, короли. Императоры, – право проливать людскую кровь.

– Ничего! – отвечал Гоншон. – Раз половине французов не хватает хлеба, значит, их народилось чересчур много. Правда, друзья? – обратился он к толпе.

– Правда, правда! – с возвышенным самоотвержением согласилась толпа.

– А ров? – спросил Бийо.

– Его нужно заполнить в каком-нибудь одном месте, – отвечал Гоншон. – Меж тем по моим подсчетам половины этих тел достанет, чтобы заполнить его целиком, правда, Друзья?

– Правда, правда! – повторила толпа с тем же воодушевлением.

– Ну что ж! Да будет так, – сказал Бийо.

В этот момент на орудийной площадке в сопровождении де Лосма и нескольких офицеров показался де Лоне. – Начинай! – крикнул Гоншон коменданту. Тот молча повернулся к нему спиной. Быть может, Гоншон снес бы угрозу, но пренебрежения он снести не мог; он живо прицелился, и один офицер из свиты коменданта упал.

Сотня, тысяча выстрелов прозвучали одновременно, словно люди только и дожидались этого сигнала. Серые стены Бастилии покрылись белыми отметинами.

Затем на несколько секунд воцарилась тишина, словно толпа сама испугалась содеянного.

И тут над одной из башен взметнулся в облаке дыма столб пламени; раздался залп, в толпе послышались жалобные стоны; пушка Бастилии сделала свой первый выстрел, пролилась первая кровь. Сражение началось.

Толпа, мгновение назад казавшаяся столь грозной, испытала ужас. Начавшая оборону Бастилия предстала перед ней во всей своей неприступности. Народ, должно быть, надеялся, что в пору, когда власти делают ему уступку за уступкой, штурм Бастилии также обойдется без кровопролития.

Народ ошибался. Пушечный залп показал парижанам всю трудность дела, за которое они взялись.

Вслед за пушкой подали голос длинные ружья, и их меткий огонь в свой черед обрушился на толпу.

Потом снова наступила тишина, прерываемая раздающимися там и сям криками, стонами, жалобами.

Море народа подернулось зыбью: это парижане подбирали убитых и раненых.

Однако люди, собравшиеся на площади, и не думали бежать, а если бы у них и появилось такое желание, то, оглядевшись кругом, они бы его устыдились.

В самом деле, бульвары, улицу Сент-Антуан, Сент-Антуанское предместье затопило безбрежное человеческое море: каждая волна имела лицо, на каждом лице сверкали горящие глаза, угрожающе кривился рот.

В мгновение ока в окнах всех близлежащих домов, даже тех, откуда вести огонь по Бастилии было невозможно, появились стрелки.

Если на оружейных площадках или в амбразурах крепости появлялся инвалид или сухонький швейцарец, сотня ружей брала его на мушку, и град пуль крошил камень, за которым укрывался солдат.

Но стрелять по бесчувственным стенам – скучно. Стрелки хотели попасть в живую плоть. Они хотели, чтобы от удара свинца брызнула не пыль, но кровь.

Каждый в толпе давал свои советы, пытаясь перекричать соседей. Люди собирались вокруг оратора, но, убедившись, что предложение его лишено смысла, расходились.

Какой-то каретник предложил построить катапульту наподобие древних римских машин и пробить брешь в крепостной стене.

Пожарники предлагали залить водой запальные устройства и фитили пушек, забывая, что самая мощная из их помп взметнет струю воды самое большее на две трети высоты крепостных стен.

Прославленнейший пивовар Сент-Антуанского предместья, получивший с тех пор иную, более зловещую известность, предложил облить стены захваченным накануне маковым и лавандовым маслом, а затем поджечь с помощью фосфора.

Бийо выслушал все эти предложения, а затем, выхватив из рук какого-то плотника топор, двинулся вперед под градом пуль, косивших людей справа и слева от него, и, достигнув первой караульни, расположенной подле первого подъемного моста, стал рубить цепи этого моста; пули свистели кругом, били по крыше караульни, но Бийо не обращал на них никакого внимания; наконец, через четверть часа, цепи подались и мост опустился.

Толпа, затаив дыхание, следила за действиями этого безумца, которого мог свалить каждый новый залп. Забыв об опасности, которой подвергались они сами, парижане думали только о той опасности, какая грозила этому смельчаку. Когда же мост опустился, они с громким воплем ринулись в первый двор Бастилии.

Порыв толпы был так стремителен, так мощен, так сокрушителен, что никто даже не пытался ему противостоять.

Неистовые крики радости оповестили де Лоне об этой первой победе народа.

Никто даже не заметил, что деревянная громада моста придавила какого-то человека.

Но не успели парижане насладиться своим успехом, как дула тех четырех пушек, которые показывал фермеру комендант, сверкнули, словно четыре огня в глубине пещеры; ядра вылетели из них одновременно, издав ужасающий грохот, и рухнули посреди первого двора.

Железный ураган оставил в толпе длинную кровавую борозду: десять или двенадцать убитых, пятнадцать или двадцать раненых – таковы были последствия этого первого залпа.

Бийо, к счастью, уцелел, и вот почему: соскользнув с крыши караульни на землю, он неожиданно столкнулся с Питу, неведомо как оказавшимся рядом с ним. У Питу были зоркие глаза опытного браконьера. Он увидел, как артиллеристы поджигают фитили, схватил Бийо за полу и живо оттащил назад. Угол стены защитил обоих от первого залпа.

С этой минуты стало ясно, что дело приняло серьезный оборот; шум стоял ужасающий, схватка шла не на жизнь, а на смерть; десять тысяч ружей разом открыли огонь по Бастилии, подвергая опасности не столько осаждаемых, сколько осаждающих. Вдобавок к ружьям прибавилась пушка, которую доставили на площадь французские гвардейцы.

Офицеры Бастилии, чувствуя, что их солдаты слабеют, сами хватают ружья и открывают огонь.

В эту самую минуту, среди грохота пушечных и ружейных залпов, среди воплей толпы, вновь бросающейся подбирать убитых, чьи раны взывают к отмщению, в воротах первого двора появляется группа безмятежных, безоружных буржуа; парламентарии движутся сквозь толпу под охраной одного лишь белого знамени, готовые пожертвовать своей жизнью.

Это – депутация из Ратуши; выборщики узнали, что в Бастилии идет сражение; желая предотвратить кровопролитие, они уговорили Флесселя обратиться к коменданту крепости с новыми предложениями.

От имени города депутаты хотят предписать де Лоне, чтобы он прекратил огонь и, ради сохранения жизни граждан, гарнизона и своей собственной, разместил в крепости сотню человек из городской милиции.

Обо всем этом депутаты сообщают толпе. Народ, сам убоявшийся того дела, за которое взялся, народ, видящий, сколько раненых и убитых уже лежат на носилках, готов принять предложение депутатов: если де Лоне согласится на полупоражение, толпа смирится с полупобедой.

При виде парламентариев защитники крепости, ведущие огонь во втором дворе, прекращают стрелять; они делают депутатам знак приблизиться, и те в самом деле приближаются, поскальзываясь в крови, перешагивая через трупы, помогая подняться раненым.

Благодаря им народ получает передышку. Трупы и раненых уносят, и во дворе остаются лишь лужи крови, обагряющие его серые камни.

Защитники крепости больше не стреляют. Бийо выходит на площадь, чтобы уговорить осаждающих также прекратить стрельбу. В воротах он встречает Гоншона. Тот, безоружный, невозмутимо идет вперед, словно движимый некоей потусторонней силой; кажется, ему не страшны ни пули, ни ядра.

– Ну, – спрашивает он у Бийо, – что там с депутацией?

– Она вошла в крепость, прекратите огонь.

– Это бесполезно, – говорит Гоншон так уверенно, как будто Господь дозволил ему заглянуть в будущее. – Комендант не согласится.

– Не важно, мы должны уважать военные законы, раз мы стали солдатами.

– Ладно, – кивает Гоншон.

Подозвав двух парижан, которые, судя по всему, помогали ему управлять всей этой человеческой массой, Гоншон приказал:

– Ступайте, Эли и Юллен, и чтобы я не слышал ни единого выстрела.

По слову своего командира адъютанты нырнули в толпу, и вскоре гром выстрелов начал стихать, а затем и вовсе умолк.

На площади наступила тишина. Народ воспользовался минутами покоя, чтобы позаботиться о раненых, число которых достигло тридцати пяти или даже сорока.

В тишине раздался бой часов: било два. Наступление началось в полдень. Значит, сражение шло уже два часа.

Бийо вернулся на свой пост; Гоншон последовал за ним.

Он тревожно поглядывал на ворота, не скрывая своего нетерпения.

– Что с вами? – спросил его Бийо.

– Со мною то, что если через два часа мы не возьмем Бастилию, все пропало.

– Отчего же?

– Оттого, что двор узнает, чем мы тут заняты, и пришлет сюда швейцарцев Безанваля и драгунов Ламбеска, так что мы окажемся между двух огней.

Бийо не мог не признать, что Гоншон совершенно прав. Наконец в воротах показались депутаты. По их унылому виду было ясно, что они ничего не добились.

– Ну, что я говорил! – воскликнул Гоншон, сияя от радости. – Предсказанное свершится: эта проклятая крепость обречена.

Даже не расспросив ни о чем парламентариев, он выбежал из первого двора с криком:

– К оружию! К оружию, дети мои! Комендант не желает сдаваться!

В самом деле, не успел комендант прочесть письмо Флесселя, как лицо его просветлело, и он воскликнул:

– Поздно, господа парижане, вы желали сражения, и вы его получили.

Парламентарии настаивали, перечисляли все беды, к которым может привести упорство де Лоне. Но он не пожелал слушать никаких доводов и в заключение сказал парламентариям то же самое, что два часа назад услышал от него Бийо: «Уходите или я прикажу расстрелять вас».

И депутация удалилась.

На сей раз де Лоне перешел в наступление первым. Казалось, он захмелел от нетерпения. Депутаты еще не покинули двор крепости, как волынка маршала Саксонского принялась выводить свою мелодию. Три человека упали: один был убит, двое – ранены.

Из этих двоих один был французский гвардеец, а другой – парламентарий.

При виде этого человека, утопающего в крови, хотя возложенная на него миссия делала его личность неприкосновенной, толпу вновь охватила ярость.

Адъютанты Гоншона, как прежде, заняли места подле него; за время передышки оба успели сходить домой переодеться: ведь один жил рядом с Арсеналом, а другой – на улице Шаронн.

Юллен, в прошлом женевский часовщик, ставший затем егерем маркиза де Конфлана, возвратился из дому в ливрее, похожей на мундир венгерского офицера.

Эли, бывший офицер полка ее величества, надел свой старый мундир, дабы парижане не думали, что армия на их стороне, и чувствовали себя более уверенно.

Обе стороны вновь открыли огонь и вели его с еще большим ожесточением, чем прежде.

В это время плац-майор Бастилии, господин де Лосм, подошел к коменданту.

Этот отважный и честный солдат остался гражданином; ему больно было видеть то, что происходит, и больно думать о том, что может произойти.

– Сударь, – сказал он коменданту, – известно ли вам, что у нас нет провианта?

– Мне это известно, – отрезал де Лоне.

– Вдобавок у нас нет приказа – это вам также известно?

– Прошу прощения, господин де Лосм, у меня есть приказ держать ворота Бастилии закрытыми, на этот предмет мне и доверили ее ключи – Сударь, ключи служат не только для того, чтобы закрывать двери, но и для того, чтобы их открывать. Вы пожертвуете всем гарнизоном, но не спасете крепости. Вы подарите мятежникам две победы в один день. Взгляните на этих людей: мы убиваем их, а они вновь вырастают среди камней. Утром их было пять сотен, три часа назад их было десять тысяч, теперь их шестьдесят тысяч, завтра их будет сто тысяч. Когда наши пушки замолчат, а рано или поздно им придется замолчать, у этих людей достанет сил разрушить Бастилию голыми руками.

– Вы говорите, как человек штатский, господин де Лосм.

– Я говорю, как француз, сударь. Я думаю, что, поскольку его величество не давал нам приказа.., а господин купеческий старшина сделал нам вполне приемлемое предложение, вы могли бы принять это предложение, разместить в крепости сто человек из городской милиции и тем предотвратить несчастья, которых я опасаюсь.

– По вашему мнению, господин де Лосм, нам следует повиноваться парижским городским властям?

– Да, если мы не имеем прямых указаний его величества.

– Ну что ж, – сказал де Лоне, отводя де Лосма в угол двора, – в таком случае прочтите вот это, господин де Лосм.

И он подал плац-майору маленький листок бумаги.

Плац-майор прочел:


«Держитесь: я морочу парижанам голову кокардами и посулами. К вечеру господин де Безанваль пришлет вам подкрепление.

Де Флесселъ».


– Как попала к вам эта записка, сударь? – спросил плац-майор.

– Она была в конверте, который принесли мне господа парламентарии. Они полагали, что вручают мне приглашение сдать Бастилию, а вручили приказ защищать ее.

Плац-майор потупился.

– Отправляйтесь на свой пост, сударь, – приказал де Лоне, – и не покидайте его до тех пор, пока я вас не позову.

Господин де Лосм исполнил приказание.

Де Лоне холодно сложил записку, убрал ее в карман и возвратился к канонирам, которым велел целить точно и стрелять метко.

Канониры, как и г-н Лосм, повиновались.

Но судьба крепости была предрешена. Ни одному смертному не под силу обмануть судьбу.

На каждый пушечный залп народ отвечал: «Нам нужна Бастилия!»

Голоса требовали Бастилию, а руки действовали.

В числе голосов, требовавших особенно громко, в числе рук, действовавших особенно энергично, были голоса и руки Питу и Бийо Разница состояла лишь в том, что каждый поступал сообразно своей натуре.

Бийо, отважный и доверчивый, как бульдог, сразу бросался вперед, невзирая на ружейную и пушечную пальбу.

Питу, осторожный и осмотрительный, как лисица, наделенный могучим инстинктом самосохранения, употреблял все свои способности для того, чтобы избежать опасности.

Он видел все самые смертоносные амбразуры, он улавливал малейшие движения медных стволов, готовых выстрелить. В конце концов он дошел до того, что точно угадывал мгновение, когда стрелки, держащие под прицелом подъемный мост, начнут свою смертоносную работу.

Эту услугу оказывали Питу глаза; дальше за спасение своего хозяина принимались другие части его тела.

Голова втягивалась в плечи, грудь задерживала дыхание, все тело становилось плоским, как доска.

В эти минуты Питу, упитанный Питу, – ибо у Питу тощими были только ноги – уподоблялся геометрической линии, не имеющей ни ширины, ни толщины.

Он облюбовал закоулок между первым и вторым подъемным мостом, нечто вроде бруствера, образуемого выступающими из стены камнями; один из этих камней защищал его голову, другой – живот, третий – колени, и Питу благословлял природу и фортификационное искусство за то, что они так слаженно охраняют его от смертоносных пуль.

Из своего угла, где он притаился, как заяц в норе, Питу время от времени постреливал – в основном для очистки совести, так как перед ним были лишь крепостные стены и деревянные балки, да еще для того, чтобы доставить удовольствие папаше Бийо, который то и дело орал ему:

«Стреляй же, несчастный!»

Со своей стороны Питу, стремясь умерить пыл папаши Бийо, который в подбадриваниях не нуждался, кричал ему:

– Не высовывайтесь так сильно, папаша Бийо! или:

– Осторожнее, господин Бийо, вернитесь, сейчас выстрелит пушка; берегитесь – у ружья щелкнул курок.

И, не успевал Питу произнести эти пророческие слова, как пушечные или ружейные залпы обрушивались на головы парижан.

Бийо не внимал предостережениям Питу и совершал чудеса силы и ловкости – впрочем, все понапрасну. Он жаждал пролить кровь на поле брани, но ему это не удавалось, и вместо крови он истекал потом.

Десятки раз Питу приходилось хватать его за полу и укладывать на землю за секунду до того, как раздавался выстрел.

И всякий раз Бийо поднимался с земли, если не с новыми силами, как Антей, то с новыми идеями.

Иной раз эта идея заключалась в том, чтобы посту» пить со вторым мостом так же, как он уже поступил с первым, то есть обрубить его цепи.

Тогда Питу старался удержать фермера протестующими воплями, а затем, видя, что вопли эти бесполезны, выскальзывал из своего убежища со словами:

– Господин Бийо, дорогой господин Бийо, но ведь если вас убьют, госпожа Бийо останется вдовой!

А тем временем швейцарцы спускали вниз стволы своих ружей, дабы взять на мушку смельчака, покушающегося на их мост.

В другой раз Бийо решал обстрелять мост из пушки, но защитники крепости снова пускали в ход ружья, артиллеристы Бийо отступали, он оставался при орудии один, и Питу вновь приходилось покидать убежище.

– Господин Бийо, – кричал он, – господин Бийо, заклинаю вас именем мадмуазель Катрин! Подумайте же о том, что если вас убьют, мадмуазель Катрин останется сиротой!

И Бийо подчинялся, ибо оказывалось, что этот довод имеет над ним большую власть.

Наконец богатому воображению фермера представилось еще одно средство.

Он бросился на площадь с криком: «Тележку! Тележку!»

Питу, решив, что кашу маслом не испортишь, последовал за Бийо с криком: «Две тележки! Две тележки!»

– Сухого сена и соломы! – потребовал Бийо.

– Сухого сена и соломы! – повторил Питу.

И тут же две сотни человек притащили им по охапке сена или соломы.

Другие приволокли на носилках высушенного навоза.

Пришлось крикнуть доброхотам, чтобы они остановились, иначе через час на площади Бастилии выросла бы гора фуража, не уступающая по высоте самой Бастилии.

Бийо схватил тележку, груженную соломой, за ручки и стал толкать ее перед собой.

Питу поступил так же: зачем он это делает, он не знал, но полагал, что раз так поступает фермер, значит, и ему следует поступать так же.

Эли и Юллен, догадавшись, что задумал Бийо, также схватили тележки и покатили их во двор.

Во дворе их встретила стрельба; пули летели с пронзительным свистом и попадали в солому либо в дощатые стенки тележек. Ни один из наступающих ранен не был.

Как только стрельба ненадолго затихла, две или три сотни осаждающих бросились на приступ вслед за людьми с тележками и под защитой этого прикрытия разместились прямо под настилом моста.

Тогда Бийо вытащил из кармана огниво с трутом, насыпал в бумажный кулек пороха, поджег его и бросил в солому.

Порох зажег бумагу, бумага зажгла солому.

Вслед за первой запылали и остальные тележки.

Чтобы погасить огонь, защитникам крепости пришлось бы ее покинуть; покинуть же ее означало обречь себя на верную смерть.

Огонь охватил мост, впился острыми зубами в деревянный настил, зазмеился по опорам.

Крик радости, послышавшийся во дворе, повторила вся площадь. Люди видели поднимающийся из-за стен дым. Они не знали толком, в чем дело, но подозревали, что в крепости происходит что-то гибельное для ее защитников.

В самом деле, раскалившиеся от огня цепи оторвались от столбов. Мост, наполовину сломанный, наполовину сгоревший, дымящийся, потрескивающий, рухнул вниз.

Тут за дело взялись пожарники со своими насосами. Комендант приказал открыть огонь, но инвалиды отказались ему повиноваться.

Команды де Лоне выполняли одни лишь швейцарцы. Но они не умели обращаться с пушками, и пушки замолчали.

Напротив, французские гвардейцы, воспользовавшись прекращением артиллерийского огня, приставили фитиль к своей пушке; третьим выстрелом им удалось разбить ворота.

Комендант стоял на вершине одной из башен, пытаясь разглядеть, не идет ли обещанное подкрепление, когда вдруг заметил поднимающиеся снизу клубы дыма. Именно после этого он сбежал по лестнице вниз и приказал артиллеристам открыть огонь.

Отказ инвалидов привел его в отчаяние. А увидев разбитые ворота, он понял, что все кончено.

Господин де Лоне знал, что его ненавидят. Он сознавал, что ему не спастись. С самого начала сражения его не покидала мысль о том, чтобы погубить себя вместе с Бастилией.

Убедившись, что сопротивление бесполезно, он выхватывает из рук артиллериста фитиль и устремляется в подвал, где хранятся боеприпасы.

– Порох! – в ужасе восклицают разом два десятка голосов. – Порох! Порох!

Эти люди увидели фитиль в руках коменданта и угадали его намерение. Два солдата бросаются ему наперерез и приставляют штыки к его груди в тот самый момент, когда он берется за ручку двери.

– Вы можете убить меня, – говорил де Лоне, – но, перед тем как испустить дух, я все-таки успею швырнуть этот фитиль в бочонок с порохом; тогда вы взлетите на воздух все разом – и осаждающие и осаждаемые.

Солдаты уступают. Штыки по-прежнему приставлены к груди де Лоне, но команды отдает он, ибо все понимают, что их жизнь – в его руках. Все словно оцепенели. Наступающие замечают, что происходит нечто странное. Они устремляют взгляды в глубь двора и видят коменданта, готового погубить и себя и всех кругом.

– Послушайте, – говорит де Лоне, – вы видите, что в моей власти погубить вас всех; предупреждаю: если хотя бы один из вас войдет в этот двор, я подожгу порох.

Тем, кто слышат эти слова, кажется, что земля дрогнула у них под ногами.

– Чего вы хотите? Чего вы требуете? – кричат несколько человек, и в голосе их слышен ужас.

– Я хочу почетной капитуляции.

Однако осаждающие не верят словам де Лоне, продиктованным отчаянием; они хотят во что бы то ни стало войти в крепость. Возглавляет их ряды Бийо. Внезапно он вздрагивает и бледнеет; он вспоминает, зачем пришел к стенам Бастилии.

– Стойте! – кричит Бийо, бросаясь к Эли и Юллену. – Заклинаю вас именем пленников, стойте!

И эти люди, готовые пожертвовать своей жизнью ради победы, отступают, в свой черед бледнея и трепеща.

– Чего вы хотите? – вновь задают они коменданту вопрос, который уже задавали солдаты гарнизона.

– Я хочу, чтобы все покинули территорию Бастилии, – отвечает де Лоне. – Я не буду вести никаких переговоров до тех пор, пока в крепости останется хотя бы один посторонний.

– Однако, – возражает Бийо, – в наше отсутствие вы сможете привести здесь все в боевой порядок.

– Если мы не договоримся о капитуляции, мы вернемся туда, где находимся теперь: я – к этим воротам, вы – к тем.

– Вы даете слово?

– Слово дворянина.

Некоторые осаждающие недоверчиво покачали головами.

– Даю слово дворянина! – повторил де Лоне. – Здесь есть люди, не верящие слову дворянина?

– Нет, нет, мы верим! – ответили пять сотен голосов.

– Пусть мне принесут бумагу, перо и чернила. Приказ коменданта был исполнен в мгновение ока.

– Хорошо, – сказал де Лоне; затем он обратился к своим противникам:

– А вы все ступайте прочь.

Бийо, Юллен и Эли подали пример и вышли первыми.

Остальные последовали за ними.

Де Лоне отложил фитиль и, положив бумагу на колено, начал набрасывать условия капитуляции.

Инвалиды и швейцарцы, понимая, что решается их судьба, молча, объятые священным трепетом, следили за ним.

Прежде чем положить перо, де Лоне оглянулся. Дворы были пусты.

Меж тем снаружи мгновенно узнали обо всем, что произошло внутри.

Как и предсказывал де Лосм, народу на площади становилось все больше и больше: люди словно выходили из-под земли. Бастилию окружало уже около ста тысяч человек.

Тут были не только рабочие, но и граждане всех сословий, не только мужчины, но и дети, и старики.

И каждый был вооружен, каждый что-то кричал.

То там, то сям мелькали заплаканные, растрепанные женщины, заламывающие руки и в отчаянии проклинающие каменную громаду.

Это были матери, у которых Бастилия только что отняла сыновей, жены, у которых Бастилия только что отняла мужей.

Меж тем уже несколько минут Бастилия не грохотала, не изрыгала пламени и дыма. Бастилия погасла. Бастилия стала нема, как могила.

Нечего было и пытаться сосчитать следы пуль, избороздившие ее стены. Каждый постарался принять участие в наступлении на это гранитное чудовище, зримое воплощение тирании.

Поэтому, когда в толпе узнали, что страшная Бастилия вот-вот капитулирует, что комендант обещал сдать ее народу, никто не смог в это поверить.

Охваченная сомнениями, в молчании, толпа ждала развязки, когда вдруг в одной из амбразур показалась шпага, на конце которой белел лист бумаги.

Однако между этим письмом и толпами наступающих пролегал ров – широкий, глубокий, наполненный водой.

Бийо потребовал доску: три были испробованы, но оказались слишком коротки. Четвертая подошла.

Бийо перекинул ее через ров и, ни секунды не поколебавшись, двинулся вперед по этому шаткому мосту.

Толпа молча следит за ним; все глаза устремлены на этого смельчака, делающего шаг за шагом над бездной, напоминающей воды Коцита. Питу, дрожа, усаживается на самом краю рва и укрывает лицо руками. Мужество изменяет ему, он плачет.

Внезапно, уже оставив позади две трети пути, Бийо теряет равновесие, взмахивает руками, падает и скрывается под водой.

Питу издает глухой стон и, подобно верному ньюфаундленду, бросается в воду вслед за своим повелителем.

Тогда к доске, с которой только что упал Бийо, подходит еще один человек.

Также без колебаний он ступает на импровизированный мост. Это Станислас Майяр, судебный исполнитель из суда Шатле.

Дойдя до места, где барахтаются в тине Питу и Бийо, он на мгновение опускает глаза вниз и, убедившись, что они доплывут до берега целыми и невредимыми, продолжает свой путь.

Через полминуты он оказывается на другом берегу рва и снимает с кончика шпаги письмо коменданта.

Затем так же невозмутимо, тем же твердым шагом он той же дорогой возвращается назад.

Но в тот самый миг, когда народ окружает его, чтобы прочесть письмо, раздается мощнейший залп, и на толпу обрушивается град пуль.

– Вот что значит верить тиранам! – кричит Гоншон. И забыв о капитуляции, о порохе, о собственной жизни, о жизни заключенных, без раздумий, без чувств, с единственным желанием – отомстить, – народ бросается внутрь крепости: на приступ идут уже не сотни, но тысячи парижан.

Теперь путь им затрудняет не стрельба, но недостаточная ширина ворот.

Услышав грохот, двое солдат, ни на минуту не покидавших г-на де Лоне, бросаются на него, а третий выхватывает у него фитиль и топчет ногами.

Де Лоне вытаскивает шпагу из ножен и хочет заколоться; шпагу у него отбирают и переламывают пополам.

Комендант понимает, что ему остается лишь одно – ждать, и он ждет.

Народ заполняет крепость, гарнизон братается с ним, и вот уже Бастилия в руках восставших: капитуляции не потребовалось.

Все дело в том, что вот уже сто лет, как в королевскую крепость заключали не человека, но саму мысль. Мысль взорвала Бастилию, и народ устремился в образовавшуюся брешь.

Что же до залпа, прозвучавшего во время перемирия – этого неожиданного, бесцельного, рокового залпа, – никто никогда не узнал, кто подал к нему сигнал, кто его замыслил и осуществил.

Бывают минуты, когда судьба взвешивает на своих весах будущее целой нации. Одна чаша перевешивает. Люди уже мнят, что добились своего. Внезапно невидимая рука бросает на другую чашу острие клинка или пистолетную пулю. В одно мгновение все меняется и со всех сторон раздается крик: «Горе побежденным!»

Глава 18. ДОКТОР ЖИЛЬБЕР

Пока народ с воплями радости и ярости врывается в крепость, два человека барахтаются в грязной воде, наполняющей ров.

Эти двое – Питу и Бийо.

Питу поддерживает Бийо; пули не ранили фермера, он цел и невредим, но падение слегка оглушило его.

Фермеру и его верному оруженосцу бросают веревки, протягивают шесты.

Питу хватается за шест, Бийо за веревку.

Пять минут спустя обоих уже обнимают, невзирая на их перепачканное платье, и качают как героев.

Фермеру подносят стаканчик водки, Питу угощают колбасой и вином.

Потом обоих обтирают соломой и ведут погреться на солнце.

Внезапно в уме Бийо вспыхивает мысль, а точнее – воспоминание; он вырывается из рук заботливых доброжелателей и бросается в крепость.

– Свободу узникам! – кричит он на бегу.

– Да, да, свободу узникам! – повторяет в свой черед Питу, бросаясь вслед за ним.

Толпа, до этой секунды занимавшаяся лишь палачами, содрогнувшись, вспоминает об их жертвах.

Она выдыхает вся разом: «Да, да, да, свободу узникам!»

И новая волна осаждающих, словно раздвигая пределы крепости, врывается в нее, дабы даровать свободу ее пленникам.

Жуткое зрелище предстало глазам Бийо и Питу. Хмельная, разъяренная, бешеная толпа заполонила двор. Она растерзала первого попавшегося на ее пути солдата.

Гоншон хладнокровно наблюдал эту расправу. Без сомнения, он считал, что гнев народа подобен течению большой реки, которая губит тех, кто пытается ее остановить.

Эли и Юллен, напротив, бросились наперерез толпе убийц; они просили, они умоляли, утверждая – святая ложь! – что обещали сохранить гарнизону жизнь.

Появление Бийо и Питу сослужило им хорошую службу.

Толпа увидела, что Бийо, за которого она мстит, жив, что он отделался легким испугом: поскользнулся и искупался в тине.

Сильнее всего народ ненавидел швейцарцев, но швейцарцев нигде не было видно: они успели надеть серые блузы, так что их стало невозможно отличить от слуг или заключенных. Толпа забросала камнями башенные часы и разбила фигуры узников, поддерживавшие циферблат. Толпа бросилась вверх по лестницам, чтобы расквитаться С пушками, сеявшими смерть. Толпа мстила камням и в кровь стирала себе руки, пытаясь своротить их.

Когда первые победители показались на вершине башни, все, кто был внизу, то есть сто тысяч человек, приветствовали их оглушительным криком: «Бастилия взята!»

Крик этот пронесся над Парижем и, словно быстрокрылый орел, устремился во все концы Франции. Когда люди услышали этот крик, глаза их наполнились слезами, руки открылись для объятий; они забыли о том, что принадлежат к противоположным партиям, к враждующим классам; парижане ощутили себя братьями, французы ощутили себя свободными.

Миллионы людей слились в порыве восторга. Бийо и Питу вошли в крепость вместе с толпой; они искали не своей доли триумфа, но свободы заключенных.

Пересекая комендантский двор, они увидели человека в сером фраке, который, опираясь на трость с золотым набалдашником, с невозмутимым видом взирал на все происходящее.

То был комендант. Он спокойно ждал либо своих друзей, которые могли его спасти, либо своих врагов, которые должны были с ним расправиться.

Узнав коменданта, Бийо вскрикнул и направился к нему.

Де Лоне также узнал Бийо. Скрестив руки, он смотрел на него, как бы говоря: «Так, значит, это вы нанесете мне первый удар?»

Бийо понял: «Если я заговорю с ним, я выдам его и погублю», – и остановился.

Как, однако, отыскать в атом хаосе доктора Жильбера? Как вырвать у Бастилии тайну, сокрытую в ее недрах?

Де Лоне угадал его сомнения, оценил его героическую щепетильность.

– Что вам угодно? – спросил комендант вполголоса.

– Ничего, – отвечал Бийо, кивая в сторону ворот и указывая коменданту путь к спасению, – ничего. Я сам разыщу доктора Жильбера.

– Третий каземат, – мягко, почти растроганно отвечал де Лоне, не двигаясь с места.

Вдруг чей-то голос за спиной Бийо произнес:

– А, вот и комендант!

Голос этот был нечеловечески спокоен, и тем не менее чувствовалось, что каждое из произносимых им слов – острый нож, поворачиваемый в груди де Лоне.

Принадлежал этот голос Гоншону.

Услышав слова Гоншона, люди вздрогнули, словно до их слуха донесся набат, и, хмелея от жажды мести, с горящими глазами, бросились на де Лоне.

– Возьмите его под свою защиту, – попросил Бийо Юллена и Эли, – иначе ему конец.

– Помогите нам, – отвечали адъютанты Гоншона.

– Мне нужно идти, я должен спасти другого человека.

В мгновение ока тысяча неистовых рук схватили, скрутили, поволокли де Лоне.

Эли и Юллен бросились вдогонку, крича:

– Стойте! Мы обещали сохранить ему жизнь!

Ничего подобного никто не обещал, но эти благородные люди, не сговариваясь, прибегли к священной лжи.

Не прошло и минуты, как толпа потащила де Лоне к выходу из крепости, крича: «В Ратушу! В Ратушу!» Эли и Юллен бежали следом.

Для многих де Лоне – живая добыча – стоил добычи мертвой – взятой Бастилии.

Впрочем, и сама крепость – печальное и безмолвное здание, куда четыре столетия был закрыт доступ всем, кроме стражи, тюремщиков и мрачного коменданта, – представляла достойное внимания зрелище теперь, когда она сделалась добычей народа, расхаживавшего по ее внутренним дворам, бегавшего вверх и вниз по лестницам и, подобно шумному рою пчел, наполнявшего этот гранитный улей гулом и суетой.

Бийо проводил глазами де Лоне, которого толпа не столько вела, сколько несла, так что он, казалось, плыл над людскими головами.

Мгновение спустя он уже исчез из виду. Бийо вздохнул, оглянулся, увидел Питу и с криком: «Третий каземат!» – ринулся к одной из башен.

На пути ему попался трепещущий тюремщик.

– Где третий каземат? – спросил Бийо.

– Вот здесь, сударь, но у меня нет ключей.

– Почему?

– Они их у меня отобрали.

– Гражданин, дай мне на время твой топор, – попросил Бийо какого-то участника штурма.

– Бери его насовсем, раз Бастилия взята, он мне больше не нужен.

Бийо схватил топор и бросился вверх по лестнице вслед за тюремщиком, указывавшим ему дорогу.

Тюремщик остановился перед одной из дверей.

– Сюда?

– Да, сюда.

– Человека которого поместили в эту камеру, зовут доктор Жильбер?

– Не знаю.

– Его привезли пять или шесть дней назад?

– Не знаю.

– Ладно, – сказал Бийо, – зато я сейчас это узнаю.

И он начал рубить дверь топором.

Дверь была дубовая, но дуб не мог устоять против ударов могучего фермера.

Не прошло и минуты, как Бийо проделал в двери отверстие, сквозь которое смог осмотреть темницу.

Через зарешеченное окно башни в нее проникал дневной свет, и в этом свете Бийо увидел человека, который стоял, слегка откинувшись назад; в руках он держал оторванный от кровати брус и, судя по всему, был готов дорого продать свою жизнь.

Несмотря на короткую бородку, бледное лицо, коротко остриженные волосы, Бийо узнал пленника. То был доктор Жильбер.

– Доктор! Доктор! – закричал Бийо. – Это вы?

– Кто меня зовет? – спросил пленник.

– Это я, Бийо, ваш друг.

– Вы, Бийо?

– Да, да, это он, это он! Это мы, это мы! – закричали два десятка людей которые, услышав, как Бийо ломает Дверь, остановились на лестничной площадке.

– Кто вы?

– Мы, захватившие Бастилию! Бастилия взята, вы свободны!

– Бастилия взята! Я свободен! – вскричал доктор. И, просунув обе руки в отверстие, прорубленное фермером в двери, он так сильно тряхнул ее, что она едва не соскочила с петель, а большой кусок ее затрещал и отломился.

– Погодите-погодите, – сказал Бийо, понявший, что еще одна атака на дверь подорвет силы и без того чересчур взволнованного узника, – погодите.

И он стал колотить по двери с удвоенной мощью. Сквозь расширившееся отверстие он смог увидеть, что опасения его оправдались: узник, этот новый Самсон, едва не разрушивший Бастилию, рухнул на табуретку, бледный как смерть и неспособный даже поднять деревянный брус, валяющийся рядом.

– Бийо, Бийо! – шептал он.

– Да, да, это я.

– И я, Питу, я тоже здесь, господин доктор; вы ведь помните беднягу Питу, которого вы отвели к тетушке Анжелике. Потерпите, еще немного, и мы освободим вас.

– Но я могу пролезть в эту дыру! – закричал доктор.

– Нет! Нет! – отвечали хором его спасители. – Потерпите!

Все они старались как могли: одни поддевали дверь ломом со стороны стены, другие пытались всунуть рычаг со стороны замка, третьи напирали на дверь крепкими плечами и цепкими руками, так что в конце концов дубовая громада затрещала в последний раз, со стены посыпалась штукатурка, дверь рухнула, и все, кто был в коридоре, ворвались в темницу.

Жильбер очутился в объятиях Питу и Бийо.

К 1789 году Жильбер, юный крестьянин из замка Таверне, Жильбер, которого мы оставили истекающим кровью в пещере на Азорских островах, превратился в мужчину лет тридцати четырех – тридцати пяти, бледного без болезненности, черноволосого, с пристальным и волевым взглядом; взор его никогда не блуждал бесцельно; если доктор не созерцал какой-либо предмет внешнего мира, достойный его внимания, он обращал взор внутрь своей души, отчего выражение его глаз становилось еще более сумрачным и серьезным; нос у него был прямой, за высокомерно приподнятой верхней губой виднелись зубы ослепительной белизны. Одевался доктор обычно просто и строго, словно квакер, однако благодаря безмерной заботе о чистоте платья казался едва ли не щеголем. Роста он был чуть выше среднего и хорошо сложен, что же до его физической силы, то ее источником было напряжение нервов: мы видели, на что мог подвигнуть доктора порыв гнева или восторга.

В тюрьме, где он провел почти неделю, доктор так же тщательно, как и всегда, следил за своей наружностью; лишь отросшая за это время бородка, подчеркивавшая матовый цвет его лица, обличала некоторую небрежность, в которой, впрочем, был повинен не узник, а его тюремщики, не пожелавшие ни дать ему бритву, ни позвать к нему парикмахера.

Пожав руки Бийо и Питу, доктор оглядел людей, заполонивших его темницу, и, словно за этот миг самообладание вновь вернулось к нему, воскликнул:

– Итак, день, предсказанный мною, настал! Спасибо вам, друзья мои, спасибо вечному разуму, охраняющему свободу народов!

И он протянул обе руки своим освободителям, которые, угадав в нем по гордому взгляду и возвышенному тону человека незаурядного, едва осмелились до них дотронуться.

Выйдя из темницы, доктор пошел впереди толпы, опираясь на плечо Бийо; Питу шагал следом за фермером.

В первое мгновение Жильбер отдал дань благодарности дружбе, но уже через несколько минут стало очевидно, какое громадное расстояние отделяет ученого доктора от невежественного фермера, добряка Питу и всех остальных простолюдинов, участвовавших в штурме Бастилии.

На пороге башни Жильбер остановился, ослепленный потоком солнечного света. Скрестив руки на груди и подняв глаза к небу, он воскликнул:

– Привет тебе, прекрасная свобода! Я видел твое рождение на другом краю света, мы старые друзья. Привет тебе, прекрасная свобода!

По улыбке, показавшейся на лице доктора, было в самом деле понятно, что крики народа, опьяненного независимостью, для него не новость.

Помолчав несколько секунд, доктор обратился к Бийо:

– Итак, народ победил деспотизм?

– Да, сударь.

– И вы прибыли сюда, чтобы принять участие в сражении?

– Я прибыл, чтобы освободить вас.

– Вы знали о моем аресте?

– Я узнал о нем сегодня от вашего сына.

– Бедный Себастьен! Вы его видели?

– Видел.

– Он был спокоен?

– Его с трудом удерживали четыре санитара.

– Он болен? У него жар?

– Он рвался в бой вместе с нами.

– Ах, вот как! – воскликнул доктор, и лицо его озарила торжествующая улыбка. Сын не обманул его надежд.

– И что же вы ему сказали? – продолжал свои расспросы доктор.

– Я сказал: раз доктор Жильбер в Бастилии, Бастилию нужно взять. Теперь она взята. Но это еще не все.

– Говорите!

– Украден ларец.

– Ларец, который я оставил у вас?

– Да.

– Кто же его украл?

– Люди в черном, которые ворвались в дом под тем предлогом, что им нужно отобрать у меня вашу брошюру; они схватили меня, посадили под замок, обшарили весь дом, нашли ларец и унесли его с собой.

– Когда?

– Вчера.

– Вот как! Нет никакого сомнения, что мой арест и эта кража связаны между собой. Приказ арестовать меня и приказ похитить ларец отдало одно и то же лицо. Если я узнаю, кому обязан арестом, я узнаю имя вора. Где находится архив тюрьмы? – спросил доктор Жильбер у тюремщика.

– В Комендантском дворе, сударь, – отвечал тот.

– В таком случае скорее в архив! Скорее в архив! – вскричал доктор.

– Сударь, – взмолился тюремщик, – позвольте мне пойти с вами, а еще лучше – замолвите за меня словечко всем этим отважным людям.

– Хорошо, – согласился Жильбер и, обращаясь к глядевшей на него с любопытством и почтением толпе, сказал:

– Друзья, этот человек никому не делал зла; он открывал и закрывал двери, но к пленникам он был добр, не обижайте его.

– Нет, нет, мы его не тронем, ему нечего бояться, – закричали со всех сторон покорители Бастилии.

– Спасибо, сударь, – сказал тюремщик. – Если вас и впрямь интересует архив, поторопитесь; мне кажется, там внизу уже жгут бумаги.

– О, в таком случае мы не должны терять ни минуты, – вскричал Жильбер, – скорее в архив!

И он бросился в Комендантский двор; толпа, возглавляемая Бийо и Питу, последовала за ним.

Глава 19. ТРЕУГОЛЬНИК

У входа в архив в самом деле горела огромная куча бумаг.

К несчастью, первая потребность народа после победы состоит в том, чтобы все разрушать. Архив Бастилии был разорен.

В этой просторной зале хранились многочисленные планы и тюремные книги; здесь находились дела всех заключенных, содержавшихся в Бастилии последние сто лет.

Толпа с яростью рвала в клочки все эти бумаги; без сомнения, парижанам казалось, что, разрывая приказы о заключении под стражу, они законным образом возвращают свободу узникам.

Жильбер вошел в залу и с помощью Питу начал рыться в уцелевших бумагах: книги записей текущего года там не оказалось.

Обычно невозмутимый и хладнокровный, доктор побледнел и нетерпеливо топнул ногой.

В эту минуту Питу заметил, что один из тех отважных сорванцов, какие всегда принимают участие в победоносных народных восстаниях, бежит к костру, таща на голове том, похожий по формату и переплету на те, что листал доктор Жильбер.

Питу бросился за мальчишкой и благодаря своим длинным ногам очень скоро догнал его.

Том, которым завладел мальчишка, оказался книгой записей 1789 года.

Переговоры продлились недолго. Питу назвал себя, объяснил, что этот том необходим одному из бывших узников, и юный парижанин уступил свою добычу, утешив себя следующим умозаключением:

– Ладно! Я сожгу что-нибудь другое. Питу открыл книгу записей, перелистал страницы и в самом конце обнаружил следующий текст:

«Сегодня, 9 июля 1789 года, поступил в крепость господин Ж., философ и публицист, представляющий чрезвычайную опасность: содержать в строжайшей тайне».

Наш герой принес книгу доктору.

– Посмотрите, господин Жильбер, это то, что вы ищете?

– О, это именно то, что мне нужно! – вскричал доктор, хватая книгу.

И он прочел слова, которые мы только что привели.

– А теперь поглядим, кем подписан приказ. И он стал искать помету на полях.

– Неккер! – вскричал он, найдя ее. – Приказ арестовать меня подписан Неккером, моим другом. О, здесь, без сомнения, скрыта какая-то тайна.

– Неккер ваш друг? – почтительно воскликнули люди, стоявшие вокруг, ибо имя это, как мы уже могли убедиться, пользовалось в народе огромным уважением.

– Да, да, он мне друг, я поддерживал его, – отвечал доктор, – я уверен, что Неккер не знает о моем аресте. Но я разыщу его и…

– Разыщете – где? – спросил Бийо.

– Как где? В Версале, разумеется!

– Господина Неккера изгнали из Версаля; он отставлен.

– Где же он?

– В Брюсселе.

– А его дочь?

– О, этого я не знаю, – отвечал Бийо.

– Его дочь живет в Сент-Уэне, – произнес чей-то голос в толпе.

– Спасибо, – сказал Жильбер, даже не зная толком, кого он благодарит.

Затем он обратился к тем, кто жег бумаги:

– Друзья, во имя истории, которая отыщет в этом архиве приговор тиранам, я молю вас: довольно насилия над бумагой! Сровняйте Бастилию с землей, но сберегите эти книги – они пригодятся нашим потомкам.

Парижская толпа сразу постигла своим ясным умом смысл этих слов.

– Доктор прав! – закричала сотня голосов. – Довольно жечь бумаги! Им место в Ратуше!

Пожарник, который вместе с несколькими собратьями по ремеслу как раз показался в Комендантском дворе, подтащил свой насос к пламени, которое, подобно Александрийскому пожару, готово было пожрать архивы целого мира, и погасил его.

– А по чьей жалобе вы были арестованы? – спросил Бийо у доктора.

– Вот это-то меня и интересует, но я ничего не могу понять, имя пропущено.

Помолчав немного, доктор добавил;

– Но я это непременно выясню.

Вырвав лист с касающейся его записью, он сложил его вчетверо и сунул в карман, а затем обратился к Бийо и Питу:

– Пойдемте, друзья, больше нам здесь делать нечего.

– Пойдемте, – согласился Бийо, – впрочем, это легче сказать, чем исполнить.

В самом деле, толпа, которую любопытство влекло внутрь Бастилии, плотным кольцом окружала вход в крепость, ибо у входа стояли остальные узники.

Их было семеро: Жан Бешад, Бернар Ларош, Жан Лакореж, Антуан Пюжад, де Вит, граф де Солаж и Таверне.

Первые четверо не вызывали особенного интереса. Они попали в Бастилию всего два года назад по обвинению в подделке векселя – обвинению, которое скорее всего было ложным.

С тремя остальными дело обстояло куда интереснее.

Граф де Солаж, человек лет тридцати, радостный и восторженный, обнимал своих спасителей, превозносил их победу и рассказывал окружающим историю своего заключения.

Арестованный в 1782 году по навету отца и посаженный в Венсеннский замок, он был затем переведен в Бастилию, где пробыл пять лет, ни разу не подвергнувшись допросу и ни разу не видавши ни следователя, ни судьи; отец его уже два года как умер, но за эти два года никто и не вспомнил о сыне и, вероятно, не вспомнил бы и впредь. Если бы народ не взял Бастилию, графу де Солажу, вероятно, никогда бы не удалось ее покинуть.

Де Виту было лет шестьдесят; он бормотал что-то бессвязное с сильным иностранным акцентом. На многочисленные вопросы толпы он отвечал, что не знает, ни сколько времени пробыл в темнице, ни за что был туда заключен. Он помнил лишь одно: что он приходится кузеном г-ну де Сартину. В самом деле, один из тюремщиков, по имени Гийон, видел, как однажды г-н де Сартин навестил де Вита в тюрьме и дал ему подписать какую-то доверенность, о чем, впрочем, вовсе не помнил узник.

Старше всех был Таверне; на его счету было десять лет заключения на островах Святой Маргариты и тридцать лет, проведенных в стенах Бастилии; это был девяностолетний старец, седоволосый и седобородый; от постоянного пребывания в полутьме он почти ослеп и видел окружающий мир как в тумане. Когда народ открыл его темницу, он не понял, чего хотят все эти люди; услышав речи о свободе, он покачал головой, а когда ему наконец объяснили, что Бастилия взята, он разволновался:

– О Господи! Что-то скажут на это король Людовик XV, госпожа де Помпадур и герцог де Ла Врийер?

Разница между де Витом и Таверне была та, что первый в тюрьме помешался, а второй впал в детство.

Радость этих людей вселяла в душу страх; она настолько напоминала испуг, что взывала к мести. С тех пор, как они очутились в Бастилии, эти несчастные никогда не слышали больше одного человека зараз; единственными звуками, долетавшими до их слуха, было медленное, таинственное поскрипывание сырого дерева, подобный тиканью невидимых часов шорох паука, ткущего свою паутину, да шуршание лапок испуганной крысы, спешащей юркнуть в Щель; теперь же, когда кругом гремели голоса сотен тысяч людей, несчастные узники, казалось, готовились проститься с жизнью.

В тот миг, когда Жильбер приблизился к воротам, самые ревностные защитники свободы предложили торжественно отнести бывших заключенных в Ратушу, и предложение это было единодушно принято.

Жильбер был бы рад избегнуть этого триумфа, но не сумел: его, равно как и Бийо с Питу, уже узнали.

При криках: «В Ратушу! В Ратушу!» – два десятка человек разом подхватили доктора и вознесли над толпой.

Напрасно доктор отбивался, напрасно Бийо и Питу раздавали товарищам по оружию полновесные тумаки, – кожа народа огрубела от восторга и счастья. Удары кулаком, удары древком пики, удары прикладом ружья – все это победители принимали, как нежные ласки, и лишь сильнее хмелели.

Пришлось Жильберу смириться с тем, что его место – на щите.

Роль этого щита исполнял стол, в середину которого была воткнута пика, за которую триумфатор мог держаться.

Отсюда доктор мог видеть океан голов, колыхавшихся от Бастилии до аркад церкви Святого Иоанна, бурное море, чьи волны несли пленников-триумфаторов среди пик, штыков и ружей самого разного образца, разной формы и разных эпох.

А рядом страшный, неумолимый океан омывал другую группу людей, которые так тесно прижимались один к Другому, что напоминали остров.

То были люди, взявшие в плен де Лоне. Отсюда слышались речи не менее громкие и возбужденные, чем те, которыми народ приветствовал узников, однако в этих речах звучала не гордость победителей, но угроза мстителей.

Со своего возвышения Жильбер во все глаза следил за этим страшным шествием.

Он один из всех получивших свободу узников Бастилии сохранил здравый ум и твердую память. Пять дней тюремного заключения, омрачившие его жизнь, пролетели очень быстро. Зрение его не успело ослабеть в тюремной мгле.

Обычно сражающиеся люди безжалостны лишь до тех пор, пока длится сражение. Как правило, те, кто уцелел в бою, снисходительны к врагам.

Но в тех грандиозных народных волнениях, каких было так много во Франции со времен Жакерии до наших дней, толпа, не решающаяся сама взяться за оружие и возбуждающаяся громом чужих сражений, толпа, разом и жестокая и трусливая, после победы ищет возможности принять хоть какое-нибудь участие в той борьбе, которая только что наводила на нее такой страх. Она берет на себя отмщение.

С тех пор, как комендант покинул пределы Бастилии, каждая минута приносила ему новые страдания.

Впереди тесной группы, сопровождавшей коменданта, шел Эли, вместе с Юлленом вступившийся за его жизнь; защитой этому герою недавнего штурма служили его мундир и восхищение толпы, видевшей, как он в первых рядах шел в атаку под огнем противника. На кончике шпаги Эли нес полученную от Станисласа Майяра записку, которую г-н де Лоне передал народу через амбразуру.

Следом шел смотритель королевской податной службы с ключами от крепости, за ними – Майяр со знаменем, за ним – юноша, показывавший всем желающим проткнутый штыком устав Бастилии – отвратительный документ, по вине которого было пролито столько слез. И наконец, вслед за этим юношей шел под охраной Юллена и еще двух-трех человек сам комендант; впрочем, его почти не было видно из-за кулаков, сабель и пик, которыми яростно размахивали окружавшие его парижане.

Рядом и почти параллельным курсом по улице Сент-Антуан, идущей от бульваров к реке, двигался другой не менее страшный человеческий клубок, в середине которого находился плац-майор де Лосм; он, как мы видели, пытался спорить с комендантом, но в конце концов подчинился его приказу и продолжил защиту крепости.

Многие несчастные узники Бастилии были обязаны плац-майору де Лосму, человеку доброму и храброму, смягчением своей участи. Однако толпа об этом не знала.

Видя блестящий мундир де Лосма, парижане принимали его за коменданта, меж тем как комендант в своем сером кафтане без всякого шитья и без ленты ордена Святого Людовика, которую он успел с себя сорвать, еще мог надеяться на спасение – лишь бы в толпе не нашлось людей, знающих его в лицо.

Все это представилось сумрачному взгляду Жильбера, который не терял хладнокровия и наблюдательности даже в минуты опасности.

Выйдя с комендантом за ворота Бастилии, Юллен призвал к себе на помощь самых надежных и преданных, друзей, самых храбрых солдат своего народного войска: двое или трое откликнулись на его зов и пытались помочь ему исполнить благородное намерение – спасти де Лоне от расправы. Беспристрастная история сохранила имена этих смельчаков: их звали Арне, Шолла и де Лепин.

Смельчаки эти, которым, как мы уже сказали, прокладывали дорогу в толпе Юллен и Майяр, старались защитить жизнь человека, осужденного на смерть сотней тысяч их собратьев.

Рядом с ними шли несколько гренадеров французской гвардии, чей мундир, ставший за последние дни куда более популярным, чем прежде, вызывал у народа безграничное почтение.

Покуда руки этих великодушных покровителей отражали удары парижан, господин де Лоне не страдал физически, хотя никто не мог защитить его от угроз и оскорблений.

Однако уже на углу улицы Жуй стало ясно, что от гренадеров ждать помощи не приходится. Толпа похитила их одного за другим, то ли для того, чтобы выказать им свое восхищение, то ли для того, чтобы поскорее покончить с комендантом. Жильбер видел, как они один за другим, словно бусины четок, исчезли в людском водовороте.

В эту минуту он понял, что победа неминуемо будет омрачена кровопролитием; он хотел спрыгнуть со стола, заменявшего его спасителям Щит, но их железные руки не давали ему шевельнуться. Сознавая свою беспомощность, Жильбер послал на помощь коменданту Бийо и Питу: оба они, стремясь исполнить приказ доктора, делали все возможное, чтобы разрезать людские волны и добраться до де Лоне.

Дело в том, что защитники коменданта остро нуждались в помощи. Шолла, со вчерашнего дня ничего не евший, так обессилел, что внезапно лишился чувств; хорошо, что его успели подхватить, – иначе его бы вмиг затоптали.

Итак, Шолла вышел из строя, и его отсутствие стало проломом в стене, дырой в плотине.

В пролом этот ринулся человек, который уже поднял руку, чтобы нанести коменданту ужасающий удар ружейным прикладом по голове.

Однако де Лепин предупредил убийцу: он бросился ему наперерез и принял на себя удар, предназначавшийся пленнику.

Оглушенный, ослепленный, дрожащий, он закрыл лицо руками, а когда пришел в себя, то увидел, что его отделяет от коменданта не меньше двадцати шагов.

Именно в эту минуту Бийо с Анжем Питу на буксире добрались до коменданта.

Заметив, что его опознают прежде всего по непокрытой голове, Бийо снял шляпу и, вытянув руку, надел ее ему на голову.

Комендант обернулся и узнал Бийо.

– Благодарю, – сказал он, – однако, что бы вы ни делали, вам меня не спасти.

– Главное – добраться до Ратуши, – сказал Юллен, – а там я все устрою.

– Да, – согласился де Лоне, – но доберемся ли мы до нее?

– С Божьей помощью мы попытаемся, – отвечал Юллен.

В самом деле, не все еще было потеряно, толпа уже вступила на Ратушную площадь, но площадь эту запрудили люди, которые размахивали кулаками, потрясали саблями и пиками. До них уже дошел слух, что сюда ведут коменданта и плац-майора Бастилии, и они, точно свора, которая, скрежеща зубами, долгие часы ловит носом запах добычи, ждали своего часа.

Лишь только комендант показался на площади, как все эти люди кинулись на него.

Юллен понял, что настал решающий миг, началась последняя схватка: чтобы спасти коменданта, ему требовалось только одно – взойти с ним на крыльцо Ратуши.

«Ко мне, Эли, ко мне, Майяр, ко мне, все, в ком есть хоть капля храбрости, – закричал он, – дело идет о нашей чести!»

Эли и Майяр услышали его зов и принялись расталкивать толпу, которая, однако, не слишком усердствовала в стремлении им помочь: сначала люди, стоявшие у них на пути, дали им дорогу, но тут же вновь сомкнулись и отрезали их от основной группы, в центре которой находились Юллен и де Лоне.

Убедившись в своей победе, разъяренная толпа обвилась кольцами вокруг коменданта и его спутников, словно гигантский удав. Бийо подхватили, поволокли, оттащили в сторону; Питу, ни на шаг не отступавшего от фермера, постигла та же участь.

Юллен споткнулся о первую ступеньку Ратуши и упал. В первый раз ему удалось подняться, но его тут же вновь повалили на землю, а рядом с ним упал де Лоне.

Комендант остался верен себе: до последней минуты он не издал ни единого стона, не попросил пощады, он лишь кричал пронзительным голосом:

– По крайней мере не мучайте меня, кровожадные тигры! Убейте сразу!

Никогда еще ни один приказ не выполнялся с такою точностью, как эта просьба: в мгновение ока грозные лица склонились над упавшим де Лоне, вооруженные руки взметнулись над его телом. Руки сжали клинки, клинки вонзились в человеческую плоть, и вот уже окровавленная голова, насаженная на острие пики, взлетела над толпой; на лице застыла прежняя презрительная улыбка. То была первая голова, доставшаяся народу. Все это происходило на глазах Жильбера; он не раз порывался броситься на помощь коменданту, но две сотни рук не позволяли ему двинуться с места.

Когда все было кончено, он вздохнул и отвернулся. Мертвая голова взметнулась над толпой как раз напротив того окна Ратуши, подле которого стоял в окружении выборщиков де Флессель; ее открытые глаза глядели на купеческого старшину, словно передавая ему прощальный привет.

Трудно сказать, чье лицо была бледнее – живого или мертвого.

Внезапно подле того места, где лежало тело де Лоне, раздался оглушительный гул.

Покойника обыскали и нашли в его кармане записку купеческого старшины – ту самую, которую он показывал де Лосму.

Записка эта, как мы помним, гласила:


«Держитесь: я морочу парижанам голову кокардами и посулами. К вечеру господин де Безанваль пришлет вам подкрепление.

Де Флессель».


Жуткие проклятия полетели с мостовой в окно Ратуши, перед которым стоял де Флессель.

Не постигая их причины, купеческий старшина понял, чем они грозят ему, и отскочил от окна.

Но народ видел его, народ знал, что он находится в Ратуше; толпа ринулась вверх по лестнице, и на этот раз порыв ее был столь заразителен, что люди, несшие доктора Жильбера, спустили его на землю, дабы влиться в этот вышедший из берегов гневный человеческий поток.

Жильбер тоже захотел проникнуть в Ратушу – не для того, чтобы принять участие в расправе с Флесселем, но для того, чтобы защитить его. Он успел подняться на три или четыре ступеньки, как вдруг чьи-то руки с силой повлекли его назад. Он обернулся, желая освободиться от этих объятий, и увидел Бийо, а рядом с ним – Питу.

С лестницы доктору была видна вся площадь.

– О, что же там происходит? – воскликнул он, указывая дрогнувшей рукой в сторону улицы Тиксерандери.

– Скорее, доктор, не медлите! – взмолились в один голос Бийо и Питу.

– О убийцы! – вскричал доктор. – Убийцы! В самом деле, в это мгновение плац-майор де Лосм упал, сраженный ударом топора: объятый яростью народ обрек одной и той же смерти жестокого и самовлюбленного коменданта, мучителя несчастных узников, и благородного человека, служившего им опорой.

– О, пойдемте отсюда, пойдемте, – сказал Жильбер, – я начинаю стыдиться свободы, полученной из рук подобных людей.

– Будьте покойны, доктор, – отвечал Бийо, – те, кто сражались там, и те, кто убивают здесь, – разные люди.

Но как раз в тот миг, когда доктор стал спускаться с лестницы, по которой начал подниматься, спеша на помощь Флесселю, людская волна, поглощенная Ратушей, выплеснулась обратно на площадь. Посреди этого потока бился какой-то человек.

– В Пале-Рояль! В Пале-Рояль! – кричала толпа.

– Да, друзья мои, да, мои добрые друзья, в Пале-Рояль! – повторял этот человек.

Но людское море, вышедшее из берегов, несло купеческого старшину не к Пале-Роялю, а к реке, словно намереваясь утопить его в Сене.

– О! – вскричал Жильбер, – вот еще один несчастный, которого они вот-вот прикончат. Попытаемся спасти хотя бы его.

Но не успел он договорить, как раздался пистолетный выстрел, и Флессель исчез в дыму.

В порыве возвышенного гнева Жильбер закрыл лицо руками; он проклинал этот народ, великий, но не сумевший остаться чистым и запятнавший победу тройным убийством!

Когда же он отнял руки от глаз, то увидел на остриях трех пик три головы Первая принадлежала Флесселю, вторая – де Лосму, третья – де Лоне.

Одна плыла над ступенями Ратуши, другая – посреди улицы Тиксерандери, третья – над набережной Пеллетье.

Все вместе они образовывали треугольник.

– О Бальзаме! Бальзамо! – со вздохом прошептал доктор. – Такой ли треугольник – символ свободы?

И, увлекая за собой Бийо и Питу, он устремился прочь от этого места.

Глава 20. СЕБАСТЬЕН ЖИЛЬБЕР

На углу улицы Планш-Мибрей доктор остановил фиакр и сел в него.

Бийо и Питу устроились рядом с ним.

– В коллеж Людовика Великого! – приказал Жильбер и погрузился в размышления, которые Бийо и Питу не смели нарушить.

Экипаж пересек Мост Менял, покатил по улице Сите, выехал на улицу Сен-Жак и вскоре остановился у ворот коллежа Людовика Великого.

Париж был объят волнением. Повсюду только и слышались толки о последних событиях; торжествующие рассказы о взятии Бастилии смешивались со слухами об убийствах на Гревской площади; лица выражали работу ума, выдавали движения души.

Жильбер даже не взглянул в окно; Жильбер не произнес ни слова. В народных восторгах всегда есть что-то комичное, и Жильбер не дорожил своим успехом у толпы Вдобавок ему казалось, что капли той крови, которой он не помешал пролиться, пятнают и его.

У дверей коллежа доктор вышел из фиакра и знаком приказал Бийо следовать за ним.

Питу из скромности остался сидеть в фиакре.

Себастьена еще не отпустили из лазарета: услышав о приезде доктора Жильбера, ректор самолично провел гостя к сыну.

Хотя Бийо не отличался особой наблюдательностью, но, зная характеры отца и сына, внимательно следил за их встречей.

Насколько слаб, раздражителен, нервен был Себастьен, когда им владело отчаяние, настолько спокойным и сдержанным он показал себя в радости.

Увидев отца, он побледнел и поначалу не мог выговорить ни слова. Губы его дрожали.

Затем он бросился Жильберу на шею, вскрикнув от радости так, как вскрикивают от боли, и долго молча сжимал его в объятиях.

Доктор ответил на это безмолвное объятие, также не произнеся ни слова, а потом долго глядел на сына с улыбкой, в которой было больше печали, чем радости.

Человек более проницательный, чем Бийо, сказал бы себе, что в прошлом у этого мужчины и этого мальчика – либо несчастье, либо преступление С Бийо Себастьен держался более непринужденно. Вначале он не видел никого, кроме отца, но затем заметил добряка-фермера, подбежал к нему и обнял за шею со словами;

– Вы молодец, господин Бийо, вы сдержали слово, и я вам благодарен.

– Что и говорить, господин Себастьен, это было нелегко, – отвечал Бийо. – Вашего отца так здорово закупорили, что нам пришлось на славу потрудиться, прежде чем мы до него добрались.

– Себастьен, – спросил доктор с тревогой, – вы себя хорошо чувствуете?

– Да, отец, – отвечал юноша, – я здоров, хотя меня и держат в лазарете. Жильбер улыбнулся.

– Я знаю, почему вы сюда попали, – сказал он. Юноша улыбнулся в свой черед.

– Вы ни в чем не нуждаетесь? – продолжал расспросы доктор.

– Благодаря вам ни в чем.

– В таком случае, друг мой, я повторю вам то, что говорил всегда: трудитесь. Это мой единственный наказ.

– Хорошо, отец.

– Я знаю, что для вас это слово не пустой и однообразный звук; в противном случае я не твердил бы его вам.

– Отец, не мне давать вам отчет, – сказал Себастьен, – спросите лучше господина Берардье, нашего превосходного ректора.

Доктор обернулся к г-ну Берардье, но тот знаком показал ему, что хотел бы поговорить с ним наедине.

– Подождите минутку, Себастьен, – сказал доктор и подошел к аббату Берардье.

Тем временем Себастьен с волнением спросил у Бийо:

– Сударь, все ли благополучно с Питу? Бедняги нет с вами.

– Он ждет у ворот, в фиакре.

– Отец, – попросил Себастьен, – позвольте господину Бийо привести сюда Питу; мне очень хочется его увидеть.

Жильбер кивнул, и Бийо вышел.

– Что вы хотели мне сказать? – спросил Жильбер у аббата Берардье.

– Я хотел сказать, сударь, что вашему сыну следует рекомендовать не труд, а отдых.

– Отчего же, господин аббат?

– Дело в том, что он – превосходный отрок, и все у нас любят его, как сына или брата, но… Аббат запнулся.

– Но что? – спросил встревоженный отец.

– Но если он не будет соблюдать осторожность, он может погибнуть.

– Отчего?

– От труда, который вы ему предписываете.

– От труда?

– Да, сударь, от труда. Если бы вы видели, как он сидит за партой, скрестив руки, уткнувшись в словарь, глядя в одну точку…

– Думая или грезя? – спросил Жильбер.

– Думая, сударь, подыскивая самое точное выражение, вспоминая старинный оборот, форму греческого или латинского слова; он проводит в этих раздумьях целые часы, да, впрочем, поглядите на него хоть теперь…

В самом деле, хотя отец отошел от Себастьена всего пять минут назад, а Бийо только что закрыл за собой дверь, юноша уже впал в задумчивость, близкую к экстазу.

– Часто это с ним случается? – спросил Жильбер с тревогой.

– Сударь, я склонен полагать, что это его обычное состояние. Посмотрите сами: он что-то ищет.

– Вы правы, сударь; впредь, если вы застанете его погруженным в такие поиски, прошу вас: развлеките его.

– Мне будет жаль это делать, ибо его письменные работы, должен вам заметить, когда-нибудь составят славу коллежа Людовика Великого. Предсказываю вам, что через три года ваш сын будет первым по всем предметам.

– Осторожнее, – возразил доктор, – эта сосредоточенность – проявление скорее слабости, нежели силы, симптом болезни, а не здоровья. Вы правы, господин аббат, этому ребенку не следует рекомендовать много трудиться или во всяком случае нужно научить его отличать труд от грез.

– Сударь, уверяю вас, что он трудится.

– Когда впадает в подобное состояние?

– Да, не случайно ведь он заканчивает все задания раньше других. Видите, как шевелятся его губы? Он повторяет урок.

– Так вот, когда он будет повторять урок таким образом, господин Берардье, развлеките его; урока он не забудет, зато станет себя лучше чувствовать.

– Вы думаете?

– Я уверен.

– Что ж! – ответил аббат. – Вам виднее, ведь вы, по мнению господ де Кондорсе и Кабаниса, – один из самых ученых людей нашего времени.

– Только, – предупредил Жильбер, – когда вы будете отвлекать его от грез, действуйте осторожно, говорите вначале тихо и лишь затем постепенно повышайте голос.

– Почему?

– Потому что тогда он будет возвращаться в мир, который только что покинул, постепенно.

Аббат взглянул на доктора с удивлением. Он был близок к тому, чтобы счесть его безумцем.

– Постойте, – сказал Жильбер, – сейчас вы убедитесь, что я говорю правду.

В эту минуту в комнату вошли Бийо и Питу. Питу с порога бросился к юному Жильберу.

– Ты хотел меня видеть, Себастьен? – спросил Питу, беря юношу за руку. – Спасибо тебе, ты так добр.

И он коснулся своими неуклюжими губами матового лба мальчика.

– Смотрите, – сказал Жильбер, схватив аббата за руку. В самом деле, Себастьен, внезапно отлученный сердечным поцелуем Питу от своих грез, покачнулся; лицо его из матового сделалось мертвенно бледным, голова поникла, словно шея уже не могла ее удержать, из груди вырвался горестный вздох. Прошло несколько секунд, затем на щеках юноши заиграл яркий румянец. Он покачал головой и улыбнулся.

– Ах, это ты, Питу, – сказал он. – Да, правда, я хотел тебя видеть.

Внимательно оглядев Питу, Себастьен спросил:

– Так ты сражался?

– Да, и очень храбро, – ответил Бийо.

– Отчего вы не взяли меня с собой? – сказал юноша с упреком. – Я бы тоже сражался, я бы хоть что-нибудь сделал для отца.

– Себастьен, – ответил на это Жильбер, подходя к сыну и прижимая его голову к своей груди, – ты сделаешь для отца гораздо больше, если будешь не сражаться за него, а исполнять его пожелания, если станешь образованным человеком, прославленным ученым.

– Как вы, отец? – спросил юноша с гордостью. – О, это моя мечта.

– Себастьен, – сказал доктор, – теперь, когда ты обнял и поблагодарил наших добрых друзей Бийо и Питу, мы могли бы погулять с тобой вдвоем по саду и поговорить.

– С радостью, отец. Я всего два или три раза в жизни оставался с вами наедине и помню наши разговоры так ясно, как будто все это было вчера.

– Вы позволите, господин аббат? – спросил Жильбер.

– Какие могут быть сомнения?

– Бийо, Питу, друзья мои, вы, наверное, голодны?

– Черт возьми, еще бы! – сказал Бийо. – Я не ел с утра, да и Питу, я думаю, не откажется перекусить.

– Я, конечно, умял не меньше буханки хлеба и два или три здоровых куска колбасы после того, как нас вытащили из воды, но после купания просыпается такой аппетит!..

– Ну, так ступайте в столовую, – сказал аббат Берардье, – вас накормят обедом.

– Да как же… – начал было Питу.

– Полно, не тушуйтесь, вас примут как дорогих гостей. К тому же, дорогой мой господин Питу, вы, кажется, нуждаетесь не только в трапезе?

Питу бросил на ректора взгляд, исполненный целомудрия.

– Что если бы вам предложили не только обед, но и штаны?

– Я бы согласился, господин аббат, – отвечал Питу.

– Ну что ж! В таком случае и штаны и обед ждут вас.

И аббат Берардье увел Бийо с Питу в одну сторону, меж тем как Жильбер с сыном, помахав им рукой, направили свои стопы в другую.

Они пересекли двор, где воспитанники коллежа проводили перемены, и вошли в маленький садик – вотчину преподавателей; этот тенистый уголок служил приютом почтенному аббату, когда ему приходила охота погрузиться в сочинения своих любимцев – Тацита и Ювенала Жильбер сел на деревянную скамейку в тени ломоноса и дикого винограда, привлек Себастьена к себе и, убрав рукой длинные волосы, упавшие юноше на лоб, сказал:

– Ну вот, мой мальчик, мы снова вместе. Себастьен поднял глаза к небу, – Благодарение Господу, отец, мы вместе. Жильбер улыбнулся:

– Если кого и благодарить за это, то не Господа, а храбрых парижан.

– Отец, – сказал мальчик, – не говорите, что Господь тут ни при чем; когда я вас увидел, мне в первое же мгновение стало ясно, что это чудо сотворил Господь.

– А Бийо?

– Бийо был орудием Господа, как карабин был орудием Бийо.

Жильбер задумался.

– Ты прав, мой мальчик, Господь – основа всего, что есть на свете. Но вернемся к тебе и поговорим немного, прежде чем снова расстаться.

– Неужели мы опять расстанемся?

– Надеюсь, ненадолго. В то самое время, когда меня арестовали, у Бийо украли мой ларец, содержащий бесценные бумаги. Мне необходимо узнать, кто виновен в моем аресте, кто похитил мой ларец.

– Хорошо, отец, я подожду, когда вы окончите свои поиски.

И мальчик вздохнул.

– Тебе грустно, Себастьен? – спросил доктор.

– Да.

– Отчего?

– Сам не знаю; мне кажется, я не создан для того, чтобы жить, как другие дети.

– Что ты такое говоришь?

– Правду.

– Объясни мне как следует, что ты имеешь в виду.

– У всех детей есть забавы, радости, а у меня – нет.

– У тебя нет забав и радостей?

– Я хочу сказать, отец, что игры с ровесниками меня не забавляют.

– Учтите, Себастьен, что такой характер мне не по душе. Умы, созданные для славы, подобны отборным плодам, которые поначалу всегда горьки, терпки, зелены и лишь потом достигают восхитительной сладости. Поверьте, дитя мое: быть молодым – большое счастье.

– Не моя вина, что я не умею быть молодым, – ответил Себастьен с меланхолической улыбкой.

В продолжение всего этого разговора Жильбер, сжимая руки сына в своих руках, пристально глядел ему в глаза.

– Ваш возраст, друг мой, – это время сева; в эту пору ничто из того, что заронила в вас учеба, еще не должно проступать наружу. В четырнадцать лет степенность – знак либо гордыни, либо болезни. Я спросил вас, хорошо ли вы себя чувствуете, вы отвечали, что хорошо. Теперь я спрашиваю вас, не гордец ли вы? Я предпочел бы услышать, что нет.

– Успокойтесь, отец, – сказал мальчик. – Я грущу не; от болезни и не от гордыни; нет, я грущу оттого, что у меня горе.

– Горе, бедное мое дитя! Какое же у тебя горе? Какое может быть горе в твоем возрасте? Расскажи мне все без утайки.

– Нет, отец, нет, не теперь. Вы ведь сказали, что торопитесь; у вас мало времени. Поговорим о моих безумствах в другой раз.

– Нет, Себастьен, иначе у меня будет неспокойно на душе. Расскажи мне о своем горе.

– По правде говоря, я не смею.

– Чего же ты боишься?

– Боюсь показаться вам одержимым, а еще боюсь огорчить вас своим рассказом.

– Ты больше огорчишь меня, если не откроешь мне своей тайны.

– Вы прекрасно знаете, отец, что у меня нет тайн от вас.

– В таком случае начинай свой рассказ.

– Честное слово, я не смею.

– Себастьен, ты ведь хочешь, чтобы тебя считали мужчиной?

– В этом все дело.

– Тогда наберись смелости!

– Ну, хорошо! Отец, источник моего горя – сон.

– Сон, который тебя пугает?

– И да, и нет; когда я вижу этот сон, мне не страшно, я просто переношусь в какой-то другой мир.

– Что ты хочешь сказать?

– Еще когда я был совсем мал, меня посещали эти видения. Вы ведь знаете, мне два или три раза случалось заблудиться в густом лесу, окружающем деревню, где я вырос.

– Да, я слышал об этом.

– Так вот, я заблудился, потому что шел следом за призраком.

– За призраком? – переспросил Жильбер, глядя на сына с изумлением, смешанным с ужасом.

– Понимаете, отец, вот что происходило: я играл с другими детьми, и, пока я не выходил за околицу деревни, пока я не оставался один, я никого не видел; но стоило мне выйти за околицу, как я начинал слышать подле себя что-то вроде шороха шелка; я протягивал руки, но не мог ухватить ничего, кроме воздуха; однако чем дальше я уходил, тем лучше различал призрак. Сначала это было дымчатое облако, затем дымка сгущалась и принимала форму человеческого тела. Это была женщина, она не столько шла, сколько скользила по воздуху, и чем темнее были уголки леса, куда она углублялась, тем явственнее становились очертания ее фигуры. Неведомая, странная, неодолимая сила влекла меня к этой женщине. Я шел за ней следом, вытянув руки и, подобно ей, не произнося ни слова: я не раз пытался окликнуть ее, но так и не смог выговорить ни единого звука; я шел за ней, не в силах догнать ее, а она не останавливалась и наконец таким же чудом, как возникла, начинала исчезать. Силуэт ее становился все бледнее и бледнее; плоть обращалась в дымку, дымка истончалась и пропадала из виду. А я без сил падал на землю в чаще леса. Там меня и находил Питу, иногда в тот же день, а иногда лишь назавтра.

Жильбер продолжал смотреть на сына со все возрастающей тревогой. Пальцы его искали пульс мальчика. Себастьен понял, какие чувства обуревают доктора.

– О, не тревожьтесь, отец, – сказал он, – я знаю, что ничего подобного на самом деле быть не может, я знаю, что это просто видение.

– А как выглядела эта женщина? – спросил доктор.

– О, она была прекрасна, как королева.

– Тебе случалось видеть ее лицо?

– Да.

– Как давно? – спросил Жильбер, трепеща.

– Уже в Париже.

– Но в Париже ведь нет такого леса, как в Виллер-Котре, нет высоких деревьев, под зелеными кронами которых царит таинственный полумрак? В Париже нет ни тишины, ни уединения – а без них откуда взяться призракам?

– Нет, отец, все это есть и здесь.

– Где же?

– В этом саду.

– Как в этом саду? Ведь доступ в этот сад открыт только преподавателям?

– Вы правы, отец. Но два или три раза мне показалось, что эта женщина проскользнула со двора сюда, в сад. Я хотел пойти за ней, но всякий раз натыкался на запертую калитку. И вот однажды, когда аббат Берардье, очень довольный моим переводом, опросил меня, что бы я хотел получить в награду, я сказал, что хотел бы иногда гулять в этом саду. Он позволил. Я пришел сюда, и здесь, отец, здесь видение посетило меня вновь.

Жильбер вздрогнул.

– Странная галлюцинация, – сказал он, – впрочем, у мальчика такая впечатлительная натура. И что же, ты видел ее лицо?

– Да, отец.

– И запомнил его? Мальчик улыбнулся.

– А ты пробовал подойти к ней?

– Да.

– Пробовал коснуться ее рукой?

– Тогда она исчезает.

– Как, по-твоему, Себастьен, кто эта женщина?

– Мне кажется, что это моя матушка.

– Твоя матушка?! – воскликнул Жильбер, побледнев, и приложил руку к сердцу, словно желая унять мучительную душевную боль.

– Ведь это все только сон, – сказал он, – а я почти такой же безумец, как и ты.

Мальчик замолчал и, наморщив лоб, взглянул на отца.

– Ты что-то хочешь сказать? – спросил Жильбер.

– Я хочу сказать вот что: это, конечно, сон, но он существует наяву.

– Что?

– В прошлом году на Троицу нас повезли на прогулку в Саторийский лес неподалеку от Версаля и там, когда я предавался грезам вдали от остальных учеников, вдруг…

– Появилось прежнее видение?

– Да, но на этот раз она ехала в карете, запряженной четверкой великолепных лошадей.., на этот-раз она была такая живая, такая настоящая. Я едва не лишился чувств.

– Отчего?

– Не знаю.

– И что ты подумал после этой новой встречи?

– Что та женщина из моих грез не матушка, ведь матушка умерла, и я не мог видеть ее в карете близ Версаля.

Жильбер поднялся и провел рукою по лбу. Он был близок к обмороку.

Себастьен заметил его волнение и испугался его бледности.

– Вот видите, отец, напрасно я рассказал вам о своих безумствах.

– Нет, дитя мое, напротив, рассказывай мне о них как можно чаще, рассказывай о них при каждой нашей встрече, и мы постараемся вылечить тебя.

Себастьен покачал толовой.

– Вылечить меня? Зачем? – сказал он. – Я привык к этой грезе, она сделалась частью моей жизни. Я люблю это видение, хоть оно и убегает от меня, а подчас, как мне кажется, даже меня отталкивает Не исцеляйте меня, отец. Может случиться так, что вы снова покинете меня, снова отправитесь в путешествие, вернетесь в Америку. С этим видением мне будет не так одиноко жить на свете.

– Вот в чем дело! – прошептал доктор. Прижав Себастьена к груди, он сказал:

– До свидания, мой мальчик, до скорого свидания; я надеюсь, что мы больше не расстанемся, а если мне придется снова уехать, я постараюсь взять тебя с собой.

– Матушка была красивая? – спросил мальчик.

– О да, очень красивая, – отвечал доктор сдавленным голосом.

– А она любила вас так же сильно, как и я?

– Себастьен! Себастьен! Никогда не говори со мной о твоей матери! – вскрикнул доктор и, последний раз коснувшись губами лба сына, бросился вон из сада.

Мальчик не последовал за ним; в полном изнеможении он опустился на скамью и погрузился в раздумья.

Во дворе Жильбер застал Бийо и Питу, которые, подкрепив свои силы, посвящали аббата Берардье в подробности взятия Бастилии.

Доктор дал ректору последние наставления насчет воспитания Себастьена и вместе с обоими своими спутниками сел в фиакр.

Глава 21. ГОСПОЖА ДЕ СТАЛЬ

Когда Жильбер вновь уселся в фиакр рядом с Бийо и напротив Питу, он был бледен; на лбу его блестели капельки пота.

Впрочем, не такой он был человек, чтобы долго оставаться во власти чувств. Устроившись в углу экипажа, он прижал обе руки ко лбу, словно хотел загнать глубоко внутрь роящиеся в уме мысли; несколько минут он просидел неподвижно, а когда опустил руки, на лице его, вновь сделавшемся совершенно невозмутимым, не осталось и следа, тревог.

– Итак, вы говорите, дорогой господин Бийо, что король дал барону де Неккеру отставку? – спросил он у фермера.

– Да, господин доктор.

– И что эта отставка в какой-то мере послужила причиной парижских волнений?

– В очень большой.

– Вы сказали также, что господин де Неккер немедля покинул Версаль.

– Он получил письмо за обедом, а час спустя уже катил в сторону Брюсселя.

– Где же он теперь?

– Там, куда направлялся.

– Вы не слышали, делал ли он остановки по дороге?

– Да, говорят, что он остановился в Сент-Уэне, чтобы попрощаться со своей дочерью, госпожой де Сталь.

– Госпожа де Сталь уехала вместе с ним?

– Я слышал, что его сопровождала только жена.

– Кучер, – приказал Жильбер, – остановите меня возле первой же лавки готового платья.

– Вы хотите переодеться? – спросил Бийо.

– Да, клянусь честью! Мое платье слишком сильно пропиталось запахами Бастилии – в таком виде не пристало появляться перед дочерью изгнанного министра. Поройтесь в карманах, может быть, там найдется для меня несколько луидоров?

– Ох-ох-ох! – сказал фермер, – сдается мне, что вы оставили кошелек в Бастилии?

– Этого требовал устав, – с улыбкой согласился Жильбер, – Все ценные вещи сдаются в канцелярию.

– И остаются там навечно, – добавил фермер, протягивая доктору на своей широкой ладони два десятка луидоров.

Жильбер взял десять луидоров. Через несколько мину г фиакр остановился перед лавкой старьевщика, каких в ту пору было в Париже еще немало. Жильбер сменил фрак, износившийся во время заключения, на чистый черный фрак, похожий на те, в которых посещали Национальное собрание господа депутаты от третьего сословия.

Цирюльник и чистильщик сапог довершили туалет доктора.

Кучер направил лошадей в сторону парка Монсо, а затем по внешним бульварам довез доктора и его спутников до Сент-Уэна.

Когда часы на колокольне церкви Дагобера пробили семь, Жильбер был уже у ворот дома господина де Неккера.

В доме этом, где прежде всегда шумели многочисленные гости, царило теперь безмолвие, которое нарушил стуком колес лишь экипаж доктора.

Однако тишина эта ничем не напоминала меланхолию заброшенных замков, сумрачное уныние домов, на чьих владельцев легла печать изгнания. Ставни были закрыты, садовые дорожки пусты, однако ничто не свидетельствовало о поспешном и горестном бегстве.

Вдобавок во всем восточном крыле ставни были открыты, и, когда Жильбер направился туда, ему навстречу вышел лакей в ливрее г-на де Неккера.

Лакей подошел к воротам, и между ним и доктором состоялся следующий диалог:

– Друг мой, господина де Неккера нет дома?

– Нет, господин барон в субботу уехал в Брюссель.

– А госпожа баронесса?

– Уехала вместе с господином бароном.

– А госпожа де Сталь?

– Госпожа де Сталь дома. Но я не знаю, сможет ли она вас принять; теперь время ее прогулки.

– Отыщите ее, прошу вас, и скажите ей, что ее спрашивает доктор Жильбер.

– Я узнаю, в доме госпожа де Сталь или в саду. Если она дома, то, без сомнения, примет господина Жильбера, но во время прогулки мне приказано ее не беспокоить.

– Прекрасно. Ступайте, прошу вас.

Лакей открыл ворота, и Жильбер вошел.

Бросив подозрительный взгляд на экипаж, привезший доктора, и на странные физиономии его спутников, лакей запер ворота и скрылся в доме, покачивая головой, как человек, отказывающийся понимать происходящее, но отказывающий также и всем остальным в способности пролить свет на то, что покрыто мраком для него самого.

Жильбер ждал лакея у ворот. Минут через пять лакей вернулся.

– Госпожа баронесса прогуливается, – сказал он и поклонился, намереваясь выпроводить непрошеного гостя. Но доктор не сдавался.

– Друг мой, – сказал он лакею, – благоволите, прошу вас, нарушить приказ и доложить обо мне госпоже баронессе; скажите ей, что я – Друг маркиза де Лафайета.

Имя это наполовину разрушило сомнения лакея, а полученный от доктора луидор довершил дело.

– Входите, сударь, – сказал лакей.

Жильбер пошел за ним. Лакей провел его в парк.

– Вот любимый уголок госпожи баронессы, – сказал лакей, остановившись перед садовым лабиринтом. – Благоволите обождать здесь.

Минут через десять листва зашуршала, и из лабиринта вышла женщина лет двадцати трех – двадцати четырех, высокая, с наружностью скорее величественной, чем грациозной.

Она, казалось, была удивлена молодостью гостя.

Вдобавок, внешность Жильбера была слишком замечательна, чтобы оставить равнодушной такую проницательную наблюдательницу, как г-жа де Сталь.

Мало кто мог похвастать столь правильными чертами лица – чертами, которым могучая воля сообщала выражение исключительной непреклонности. Труд и страдания сделали взгляд прекрасных глаз доктора, от природы столь красноречивых, сумрачным и жестким, отняв у него то смятение, что составляет одно из главных очарований юности.

В углу тонких губ пролегла глубокая, пленительная и таинственная складка, являющаяся, если верить физиогномистам, признаком осторожности. Качеством этим Жильбер, казалось, был обязан не природе, но одному лишь времени и ранней опытности.

Широкий и округлый лоб с небольшой залысиной, окаймленный прекрасными черными волосами, давно уже не знавшими пудры, обличал глубокие познания и ясный ум, большое трудолюбие и живое воображение. Из-под бровей Жильбера, густых, как и у его учителя Руссо, сверкали глаза – средоточие его личности, Итак, несмотря на свое скромное платье, Жильбер показался будущей сочинительнице «Коринны» человеком замечательной красоты и замечательного изящества; это впечатление подкрепляли длинные белые руки, маленькие ступни и стройные, но сильные ноги.

Несколько секунд г-жа де Сталь разглядывала своего гостя.

Тем временем Жильбер холодно поклонился ей, держась с суховатой вежливостью американских квакеров, которые видят в женщине сестру, нуждающуюся в поддержке, но не кумира, жаждущего поклонения.

В свой черед и он окинул быстрым взглядом стоявшую перед ним молодую женщину, уже снискавшую себе немалую славу, женщину, чье лицо, умное и выразительное, было начисто лишено обаяния; лицо это, которое куда больше пристало бы не женщине, а невзрачному юноше, решительно не подходило к роскошному соблазнительному телу.

В руке г-жа де Сталь держала ветку гранатового дерева, с которой, сама того не замечая, обкусывала цветы.

– Вы, сударь, и есть доктор Жильбер? – спросила баронесса.

– Да, сударыня, это я.

– Вы так молоды и уже завоевали такую известность? Или, может быть, знаменитый доктор Жильбер – Это ваш отец или дядя?

– Я не знаю других Жильберов, сударыня, и если вы полагаете, что имя это снискало некоторую известность, я имею полное право отнести ваши слова на свой счет.

– Вы представились мне другом маркиза де Лафайета, сударь. Маркиз не однажды рассказывал нам о вас, о ваших неисчерпаемых познаниях.

Жильбер поклонился.

– Познаниях тем более замечательных, тем более любопытных, – продолжала баронесса, – что они, кажется, принадлежат не заурядному химику, практику, каких много, но человеку, проникшему во все таинства жизни.

– Господин маркиз де Лафайет, как я вижу, выдал меня за колдуна, сударыня, – возразил Жильбер с улыбкой, – а раз так, у него, я уверен, достало остроумия на то, чтобы это доказать.

– В самом деле, сударь, он рассказывал нам о неизлечимых больных, которых вы чудом ставили на ноги прямо на поле боя или в американских госпиталях; генерал утверждал, что вначале вы обрекали их искусственной смерти, которая как две капли воды походила на настоящую.

– Эта искусственная смерть, сударыня, – достижение науки, которая нынче известна лишь избранным, но которая в конце концов сделается всеобщим достоянием.

– Я полагаю, вы говорите о месмеризме? – спросила г-жа де Сталь с улыбкой.

– Да, именно о месмеризме.

– Вы брали уроки у самого учителя?

– Увы, сударыня, Месмер не столько учитель, сколько ученик. Месмеризм, или, точнее, магнетизм, – древняя наука, известная еще египтянам и грекам. Она затерялась среди безбрежных просторов средневековья Шекспир угадал ее в «Макбете». Урбен Грандье открыл ее заново и поплатился за свое открытие жизнью. Истинно великий учитель, тот, что давал уроки мне, – граф Калиостро – Этот шарлатан! – воскликнула г-жа де Сталь.

– Осторожнее, сударыня, вы судите с точки зрения современников, потомки же придут к иному мнению. Этому шарлатану я обязан моими познаниями, а мир, возможно, будет обязан своей свободой.

– Пусть так, – улыбнулась г-жа де Сталь. – Я сужу понаслышке, а вы – со знанием дела; быть может, я ошибаюсь, а вы правы… Но вернемся к вам. Отчего вы провели так много времени вдали от Франции? Отчего не вернулись, дабы занять свое место рядом с такими учеными, как Лавуазье, Кабанис, Кондорсе, Байи, Луи?

Услышав перечень имен, Жильбер чуть заметно зарделся.

– Мне еще слишком многому надобно научиться, сударыня, чтобы сравняться с этими светилами.

– А теперь вы вернулись, но вернулись в тяжелую для нас пору. Отец, который охотно помог бы вам, отставлен, и три дня как уехал.

Жильбер улыбнулся.

– Сударыня, – сказал он, слегка поклонившись, – шесть дней назад по приказу господина барона Неккера я был заключен в Бастилию.

Теперь зарделась г-жа де Сталь.

– По правде говоря, сударь, вы меня удивляете. Вы – в Бастилию!

– Я, сударыня, и никто иной.

– За что же?

– Это могли бы сказать лишь те, кто меня туда отправил.

– Но вы вышли оттуда?

– Потому что Бастилии больше не существует.

– Как не существует? – деланно изумилась г-жа де Сталь.

– Разве вы не слышали пушечную пальбу?

– Пальбу я слышала, и что же?

– О, позвольте мне, сударыня, усомниться в ваших словах. Невозможно, чтобы госпожа де Сталь, дочь господина де Неккера, до сих пор не знала о том, что Бастилия захвачена народом.

– Уверяю вас, сударь, – отвечала баронесса в смущении, – что с тех пор, как господин де Неккер уехал, я живу вдали от мирз и целые дни только и делаю, что оплакиваю разлуку с отцом.

– Сударыня, сударыня! – покачал головой Жильбер. – Королевские курьеры слишком хорошо знают дорогу в Сент-Уэнский замок, и я не могу поверить, чтобы хотя бы один из них не побывал здесь за те четыре часа, что прошли после капитуляции Бастилии.

Баронесса поняла, что ей остается лишь пойти на явного ложь. Лгать ей не хотелось; она переменила тему.

– Итак, сударь, чему же я все-таки обязана вашим посещением? – спросила она.

– Я желал иметь честь побеседовать с господином де Неккером, сударыня.

– Но вы ведь знаете, что он покинул Францию?

– Сударыня, я не могу поверить, что господин де Неккер оставил Францию, что он, такой большой политик, не захотел подождать исхода событий, и потому я…

– Что же?

– Признаюсь, сударыня, я рассчитывал, что вы поможете мне разыскать его.

– Вы найдете его в Брюсселе.

Жильбер бросил на баронессу испытующий взгляд.

– Благодарю вас, сударыня, – сказал он, поклонившись. – Итак, я отправлюсь в Брюссель, ибо должен сообщить господину барону сведения чрезвычайной важности.

Госпожа де Сталь явно колебалась.

– Вас, сударь, я почитаю за человека серьезного и верю вам, в устах же любого другого такие слова привели бы меня в недоумение… Что может быть важно для моего отца после отставки, после всего, что ему довелось пережить?

– Кроме прошлого, в жизни существует и будущее. И я, быть может, в какой-то степени могу влиять на него. Впрочем, теперь речь не об этом. Теперь главное для меня и для господина де Неккера – чтобы мы встретились… Итак, сударыня, вы утверждаете, что ваш отец в Брюсселе?

– Да, сударь.

– Я потрачу на дорогу двадцать часов. Знаете ли вы, что такое двадцать часов во время революции и сколько событий может свершиться за эти двадцать часов? О, сударыня, как неосторожно поступил господин де Неккер, поставив между собою и историей, между деятелем и целью эти двадцать часов!

– По правде говоря, сударь, вы меня пугаете, – сказала г-жа де Сталь, – и я начинаю думать, что отец в самом деле поступил неосмотрительно.

– Увы, сударыня, сделанного не воротишь, не так ли? Покорнейше прошу простить за беспокойство. Прощайте, сударыня.

Однако баронесса остановила его.

– Повторяю вам, сударь, вы меня пугаете, вы обязаны объясниться, обязаны успокоить меня.

– Очень жаль, сударыня, – отвечал Жильбер, – но в эту минуту меня мучает такое множество собственных тревог, что мне решительно невозможно принимать участие в тревогах чужих; дело идет о моей жизни и моей чести, а также о жизни и чести господина де Неккера, который согласился бы со мной, услышь он сейчас те слова, что я скажу ему через двадцать часов – Сударь, позвольте мне напомнить об одной вещи, которою я сама совершенно упустила из виду, а именно, что не следует обсуждать подобные вопросы под открытым небом, в парке, где нас могут услышать посторонние – Сударыня, – сказал Жильбер, – осмелюсь заметить, что здесь хозяйка вы, и место для нашей беседы выбрано вами. Как прикажете поступить? Я к вашим услугам.

– Сделайте милость, пройдите вместе со мной в мой кабинет – там мы сможем продолжить наш разговор.

– Ну и ну, – сказал Жильбер сам себе, – не опасайся я смутить ее, я спросил бы, не находится ли ее кабинет в Брюсселе Спрашивать он, однако, ничего не стал и молча пошел за баронессой, поспешно двинувшейся в сторону замка.

У дверей стоял тот самый лакей, что впустил Жильбера в парк. Г-жа де Сталь кивнула ему и, сама открыв двери, провела доктора в свой кабинет – уютный уголок, убранство которого пристало бы скорее мужчине, чем женщине; вторая дверь кабинета и два окна выходили в маленький садик, недоступный для незваных гостей и чужих глаз.

Закрыв дверь кабинета, г-жа де Сталь взмолилась:

– Сударь, будьте милосердны! Вы обязаны сказать мне, какая тайна, связанная с моим отцом, привела вас в Сент-Уэн – Сударыня, – сказал Жильбер, – если бы ваш отец мог слышать меня, если бы он знал, что я – тот самый человек, кто отправил королю секретные записки под названием «О состоянии идей и прогрессе общества», я убежден, что он тотчас же появился бы в этом кабинете и спросил: «Доктор Жильбер, чем могу быть полезен? Говорите, я слушаю».

Не успел Жильбер договорить, как потайная дверь, замаскированная живописным панно работы Ванлоо, бесшумно отворилась и на пороге предстал улыбающийся барон Неккер; за его спиной была видна узенькая винтовая лестница, на которую сверху падал свет лампы.

Тут баронесса де Сталь кивнула Жильберу в знак прощания и, поцеловав отца в лоб, удалилась по потайной лестнице.

Неккер приблизился к Жильберу и протянул ему руку со словами:

– Я к вашим услугам, господин Жильбер; чем могу быть полезен? Говорите, я слушаю.

Хозяин и гость опустились в кресла.

– Господин барон, – сказал Жильбер, – вы можете судить об образе моих мыслей, ибо знаете мою тайну. Это я четыре года назад представил королю записку о нынешнем состоянии Европы, это я присылал ему затем из Соединенных Штатов записки, касающиеся всех сложных вопросов внутренней политики Франции.

– Записки, о которых его величество неизменно отзывался с глубоким восхищением и не менее глубоким страхом, – продолжил Неккер – Да, ибо они говорили правду. В ту пору правду было страшно слышать, но сегодня, когда она сделалась явью, ее стало еще страшнее видеть, не так ли?

– Вне всякого сомнения, сударь, – ответил Неккер.

– Король показывал вам эти записки? – спросил Жильбер.

– Не все, сударь; я читал только две из них: в той, что касается финансов, вы во многом согласились с моими взглядами, хотя и высказали некоторые возражения; я вам весьма признателен – Это еще не все; среди записок была одна, где я предсказывал события, которые нынче уже свершились.

– Неужели?

– Да.

– Какие же это события, сударь?

– Назову лишь два: во-первых, я писал о том, что однажды, дабы исполнить взятые на себя обязательства, король будет вынужден дать вам отставку.

– Вы предсказали мое изгнание?

– Совершенно верно.

– Это первое событие, а второе?

– Взятие Бастилии.

– Вы предсказали взятие Бастилии?

– Господин барон, Бастилия была не просто королевской тюрьмой, она была символом тирании. Свобода началась с разрушения символа, революция совершит все остальное.

– Сознаете ли вы всю серьезность ваших слов?

– Без сомнения.

– И вы не боитесь высказывать вслух подобные теории?

– Чего же мне бояться?

– Как бы с вами не стряслось беды.

– Господин Неккер, – сказал Жильбер с улыбкой, – человек, вышедший из Бастилии, уже ничего не боится.

– Вы вышли из Бастилии?

– Не далее как сегодня.

– За что же вас туда заключили?

– Об этом я хотел спросить вас.

– Метя?

– Разумеется, вас.

– Но отчего же именно меня?

– Оттого, что в Бастилию меня заточили именно вы.

– Я заточил вас в Бастилию?

– Шесть дней тому назад; как видите, событие это произошло совсем недавно и не могло изгладиться из вашей памяти.

– Этого не может быть.

– Вы узнаете подпись?

И Жильбер предъявил экс-министру лист из тюремной книги записей с приложенным к нему указом о заключении под стражу.

– Да, конечно, – сказал Неккер. – Я, как вы знаете, старался подписывать как можно меньше таких указов, и тем не менее число их доходило до четырех тысяч в год.;

Вдобавок перед самым отъездом я обнаружил, что поставил свою подпись на некоторых незаполненных указах, в числе которых, к моему великому сожалению, оказался и тот, который употребили против вас.

– Вы хотите сказать, что не имеете касательства к моему аресту?

– Ни малейшего.

– Но, как бы там ни было, господин барон, – сказал Жильбер с улыбкой, – вы поймете мое любопытство: мне необходимо узнать, кому я обязан своим заточением. Благоволите открыть мне эту тайну.

– Нет ничего легче. Из предосторожности я никогда не оставлял свою переписку в министерстве и каждый вечер привозил все бумаги домой. Письма за этот месяц лежат вон в том шкафу, в ящике под литерой Г; поищем вот в этой стопке Неккер выдвинул ящик и принялся листать толстенную пачку бумаг, содержавшую не меньше пяти-шести сотен писем.

– Я храню только те бумаги, которые могут защитить меня от облыжных обвинений, – сказал экс-министр. – Всякий человек, арестованный по моему указу, становится моим врагом. Значит, я должен принять меры для обороны. Было бы очень странно, если бы я этого не сделал. Поглядим вот здесь. Ж… Ж… Вот, пожалуйста, Жильбер. Благодарите за свой арест придворный штат королевы.

– Ах, вот как! Придворный штат королевы?

– Да, просьба о заключении под стражу человека по фамилии Жильбер. Без определенных занятий. Черноглазый, темноволосый. Следует описание примет. Направляется из Гавра в Париж. Больше ничего. Так этот Жильбер – вы?

– Я. Не можете ли вы отдать мне это письмо?

– Нет, но я могу сказать вам, кем оно подписано.

– Скажите.

– Графиней де Шарни.

– Графиней де Шарни, – повторил Жильбер, – но я с ней не знаком, я не причинил ей никакого зла.

И он устремил взор вдаль, как бы стараясь что-то припомнить.

– Тут есть и приписка без подписи, сделанная почерком, который мне хорошо знаком. Взгляните.

Жильбер наклонился и прочел фразу, написанную на полях:

«Выполните немедля просьбу графини де Шарни».

– Странно, – сказал Жильбер. – От королевы я еще мог ожидать чего-то подобного: в моей записке шла речь о Полиньяках. Но госпожа де Шарни…

– Вы с ней не знакомы?

– Очевидно, это подставное лицо. Впрочем, нет ничего удивительного, что я не знаком с версальскими знаменитостями: я пятнадцать лет провел вне Франции и возвращался сюда только дважды; со времени моего последнего приезда прошло четыре года. Скажите же мне, кто такая графиня де Шарни?

– Подруга, наперсница, приближенная королевы; добродетельная красавица, боготворимая своим мужем, графом де Шарни, – одним словом, совершенство.

– Ну так вот: я не знаком с этим совершенством.

– В таком случае, дорогой доктор, смиритесь с тем, что вы стали жертвой какой-то политической интриги. Вы, кажется, упоминали имя графа Калиостро?

– Да.

– Вы его знали?

– Он был мне другом; больше чем другом – учителем; больше чем учителем – спасителем.

– Ну вот! Значит, вашего ареста потребовали Австрия или Папский престол. Вы сочиняли брошюры?

– Увы, да.

– В том-то и дело. В подобных историях все нити ведут к королеве; интриганы тянутся к ней, как стрелка компаса к полюсу, как железо к магниту. Ваши враги решили отомстить вам, они следили за вами. Королева поручила госпоже де Шарни подписать письмо, дабы отвести подозрения от себя, – вот вам и разгадка.

Жильбер на мгновение задумался.

Он вспомнил о ларце, украденном из дома Бийо в Писле, – ларце, не представляющем интереса ни для королевы, ни для Австрии, ни для Папского престола. Воспоминание это вывело его на верный путь.

– Нет, – сказал Жильбер, – дело не в том. Впрочем, не важно; поговорим о другом.

– О чем же?

– О вас.

– Обо мне? Что же вы можете сказать мне обо мне?

– То, что вы знаете лучше кого бы то ни было: а именно, что не позднее чем через три дня вы вернетесь к исполнению ваших прежних обязанностей и сможете управлять Францией по вашему разумению.

– Вы полагаете? – спросил Неккер с улыбкой.

– И вы полагаете точно так же – недаром вы не, уехали в Брюссель.

– Допустим, – сказал Неккер. – И что же? Мне интересен ваш вывод.

– Вот он. Французы любили вас, теперь они будут вас обожать. Королеве было досадно, что вас любят, королю будет досадно, что вас обожают; они подскажут народу имена других кумиров, а вы не сможете это стерпеть, Тогда наступит ваш черед лишиться популярности. Народ, дорогой мой господин Неккер, – это голодный лев, который лижет только ту руку, что его кормит, кому бы она ни принадлежала.

– Что же произойдет дальше?

– Дальше? Вас забудут.

– Меня забудут?

– Увы, да.

– И что же заставит народ забыть меня?

– История, – Клянусь честью, вы говорите как завзятый пророк!

– К несчастью, в какой-то мере я и в самом деле пророк.

– Хорошо, так что же произойдет дальше?

– О, предвидеть то, что произойдет, не составляет труда, ибо события эти уже вызревают в Собрании. За дело возьмется партия, которая нынче дремлет, точнее, не дремлет, а скрывается. Руководит этой партией убеждение, а оружие ее – идея.

– Я понимаю. Вы говорите об орлеанистской партии.

– Нет. Об этой партии я сказал бы, что ею руководит человек, а оружие ее – популярность. Я говорю вам о партии, имя которой еще не было никем произнесено, – о республиканской партии.

– О республиканской партии? Ну, это уж слишком!

– Вы мне не верите?

– Это химера!

– Да, химера с огненной пастью, химера, которая поглотит нас всех.

– Ну что ж! Тогда я стану республиканцем; да я уже и сейчас республиканец.

– Республиканец на женевский лад.

– Мне кажется, однако, что республиканец есть республиканец, откуда бы он ни был родом.

– Вы заблуждаетесь, господин барон; наши французские республиканцы будут не похожи на всех прочих: им придется истребить сначала привилегии, затем знать, затем королевскую власть; вы выйдете в путь вместе с ними, но до цели они доберутся без вас, ибо вы убедитесь, что вам с ними не по пути. Нет, господин барон де Неккер, вы не республиканец.

– О, если дело обстоит так, как говорите вы, то, конечно, нет; я люблю короля.

– И я тоже, – сказал Жильбер, – и все нынче любят его не меньше нас с вами. Скажи я то, что говорю вам, людям менее возвышенного ума, меня бы осмеяли, ошикали, но, поверьте, господин Неккер, я говорю правду.

– Клянусь вам, я рад был бы поверить, будь в ваших словах хоть какое-то правдоподобие, но…

– Знаете ли вы, что такое тайные общества?

– Я много о них слышал.

– Верите вы в их существование?

– В существование – да, но в их всемогущество – нет.

– Принадлежите вы к одному из них?

– Нет.

– Входите ли вы по крайней мере в какую-нибудь масонскую ложу?

– Нет.

– Ну вот! А я, господин министр, могу ответить на все эти вопросы утвердительно.

– Вы – член тайного общества?

– Да, и не одного. Берегитесь, господин министр, это огромная сеть, опутавшая все троны. Это невидимый кинжал, угрожающий всем монархиям. Нас три миллиона соратников, рассеянных по разным странам, принадлежащих к разным сословиям. У нас есть друзья среди простонародья, среди буржуазии, среди знати, среди князей и даже среди монархов. Берегитесь, господин де Неккер: князь, вызвавший ваше неудовольствие, может оказаться членом тайного общества. Слуга, кланяющийся вам, может оказаться членом тайного общества. Ни ваша жизнь, ни ваше состояние, ни ваша честь не принадлежат вам безраздельно. Всем этим распоряжается невидимая сила, против которой вы не можете восстать, ибо не знаете ее, и которая может вас погубить, ибо она-то вас знает. Так вот: эти три миллиона, которые уже совершили революцию в Америке, эти три миллиона попытаются создать республику во Франции, а затем ввести республиканское правление во всей Европе.

– Однако, – возразил Неккер, – республика, подобная той, что создана в Соединенных Штатах, ничуть не пугает меня, и я могу лишь приветствовать ее установление.

– Да, но между Америкой и нами – пропасть. Америка – страна новая, лишенная предрассудков, привилегий и королевской власти; Америка богата плодородной почвой, бескрайними землями, девственными лесами; Америка расположена между двух морей, что выгодно для торговли, и удалена от других стран, что полезно для ее населения, меж тем как Франция.., подумайте только, как много установлений придется разрушить во Франции, прежде чем она станет похожа на Америку!

– Но в конце концов чего же вы добиваетесь?

– Я добиваюсь того, к чему мы неизбежно придем. Но я хочу, чтобы мы пришли к этому плавно, а для этого движение наше должен возглавить король.

– В качестве знамени?

– Нет, в качестве щита.

– Щита! – улыбнулся Неккер. – Вы не знаете короля, если надеетесь навязать ему подобную роль.

– Отчего же, я его знаю. Ах, Господи, я его прекрасно знаю, я видел в Америке тысячи таких людей; они управляли маленькими округами: бравые люди, не умеющие себя держать, не способные настоять на своем, не обладающие ни малейшей предприимчивостью, – но что же тут поделаешь? Благодаря одному лишь своему званию король может послужить защитой от людей, о которых я только что говорил, а защита, пусть даже совсем слабая, все равно лучше, чем ничего. Помню, когда в Америке мы сражались с северными индейцами, мне приходилось проводить целые ночи в зарослях тростника; противник прятался на другой стороне реки и держал нас под прицелом. Тростник не слишком крепкая броня, не так ли? И тем не менее признаюсь вам, господин барон, что позади этих высоких зеленых трубок, которые пуля разрезала, как нитку, я чувствовал себя спокойнее, чем если бы находился в чистом поле. Так вот: король – это мой тростник. Он позволяет мне видеть противника, а самому оставаться невидимым. Вот отчего в Нью-Йорке или Филадельфии я был республиканцем, а во Франции сделался роялистом. Там нашего диктатора звали Вашингтон. Бог знает, как он будет зваться здесь: кинжал или эшафот.

– Вы видите все в кровавом свете, доктор!

– Вы поступили бы точно так же, барон, побывай вы сегодня вместе со мной на Гревской площади!

– Да, правда; я слышал, там была резня.

– Видите ли, народ – вещь прекрасная… Но, как бы прекрасен он ни был… О бури людские! Как далеко вам до бурь небесных!

Неккер задумался.

– Отчего я не могу советоваться с вами постоянно, доктор, – произнес он, – вы могли бы принести мне изрядную пользу.

– Будь я вашим помощником, господин барон, я не смог бы принести ни вам, ни Франции такую большую пользу, какую принесу, если отправлюсь туда, куда хочу.

– А куда вы хотите отправиться?

– Послушайте, сударь: главный враг трона находится подле самого трона, главный враг короля – подле самого короля; это – королева. Бедная женщина забывает, что она дочь Марии-Терезии или, точнее, вспоминает об этом лишь для того, чтобы потешить свою гордость; она мнит, что спасает короля, а на самом деле губит не только короля, но и королевскую власть. Так вот: нам, любящим короля, нам, любящим Францию, следует уговориться о том, как лишить королеву власти, как свести на нет ее влияние.

– В таком случае сделайте то, о чем я вас просил, станьте моим помощником. Мы объединим наши усилия.

– Если я стану вашим помощником, мы образуем вместе одну-единственную силу: вы будете мною, я буду вами. Нам нужно разделиться, и тогда, сударь, сила наша возрастет вдвое.

– И чего мы таким образом добьемся?

– Мы наверняка не сумеем отвратить катастрофу, но, возможно, отдалим ее; во всяком случае, я гарантирую вам поддержку могущественного союзника, маркиза де Лафайета.

– Лафайет – республиканец?

– Настолько, насколько может им быть человек из рода Лафайетов. Раз уж нам никак не обойтись без равенства, поверьте мне, лучше избрать равенство знатных господ. Я предпочитаю равенству унижающему равенство возвышающее.

– И вы можете поручиться за Лафайета?

– До тех пор, пока от него не будет требоваться ничего иного, кроме порядочности, отваги и преданности, безусловно.

– Хорошо, в таком случае скажите, что требуется от меня?

– Рекомендательное письмо к его величеству королю Людовику XVI.

– Такому человеку, как вы, нет нужды в рекомендательных письмах; ваше имя говорит само за себя.

– Нет, мне удобнее считаться вашим ставленником; если вы отрекомендуете меня королю, я скорее добьюсь своей цели.

– А какова ваша цель?

– Стать одним из лейб-медиков.

– О, нет ничего легче. Но как же королева?

– Главное – чтобы я оказался при дворе, а дальше уж мое дело.

– А вдруг она начнет вас преследовать?

– Тогда я заставлю короля действовать в моих интересах.

– Заставите короля? Это выше человеческих сил.

– Тот, кому подвластно тело, будет большим глупцом, если не сумеет овладеть и умом.

– Но не кажется ли вам, что человек, побывавший в Бастилии, – не самый лучший претендент на звание лейб-медика?

– Нисколько. Ведь, если верить вам, меня преследовали за приверженность философии?

– Боюсь, что так.

– Значит, взяв на службу врача – последователя Руссо, сторонника новых идей, наконец, пленника, только что вышедшего из Бастилии, король вернет себе популярность среди народа. Объясните ему это при первой же встрече с ним.

– Вы, как всегда, правы, но скажите: очутившись при дворе, вы не оставите меня своими советами?

– Ни в коем случае, лишь бы вы не отклонялись от политики, касательно которой мы с вами условимся.

– Что можете вы мне обещать взамен?

– Что я дам вам знать, когда придет пора эмигрировать.

Неккер пристально взглянул на Жильбера, а затем произнес, помрачнев:

– В самом деле, это величайшая услуга, какую преданный друг может оказать министру; более того, это последняя услуга.

И, сев за стол, он принялся за письмо к королю. Жильбер тем временем перечитывал полученную от Неккера бумагу, повторяя: «Графиня де Шарни? Кто бы это мог быть?»

– Держите, сударь, – сказал Неккер через несколько минут, подавая Жильберу лист бумаги. Жильбер взял его и прочел следующее:


«Ваше Величество, Вам, без сомнения, надобно иметь верного человека, с которым можно говорить о делах. Покидая вас, я оставляю вам мой последний дар, оказываю вам последнюю услугу, посылая к вам доктора Жильбера. Ваше Величество поймет меня, если я скажу, что доктор Жильбер не только один из опытнейших в свете медиков, но и автор записок о „Правлении и политике“, которые произвели на Ваше Величество столь сильное впечатление.

Покорный слуга Вашего Величества, барон де Неккер».


Неккер не поставил под письмом даты и, запечатав его простой печатью, отдал Жильберу.

– Итак, – сказал он на прощание, – мы с вами виделись в Брюсселе, не правда ли?

– Да, разумеется, более чем правда. Впрочем, завтра утром я дам вам знать о себе.

Барон условленным образом постучал по панно, и на пороге вновь возникла г-жа де Сталь, на этот раз державшая в руке не только ветку гранатового дерева, но и брошюру доктора Жильбера, титульный лист которой она не без кокетства показала автору.

Жильбер простился с г-ном де Неккером, поцеловал руку баронессе, проводившей его до дверей кабинета, и вышел.

Покинув замок, он направился к фиакру, где все – Питу и Бийо на переднем сиденье, кучер на облучке и даже лошади на подгибающихся ногах – крепко спали.

Глава 22. КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XVI

Свидание Жильбера с г-жой де Сталь и господином де Неккером длилось около полутора часов. Жильбер возвратился в Париж в четверть десятого, приказал везти его прямо на почтовую станцию, нанял там экипаж с лошадьми и, отправив Бийо и Питу отдыхать от трудов праведных в маленькую гостиницу на улице Тиру, где Бийо обычно останавливался во время приездов в Париж, поскакал в Версаль.

Было уже поздно, но Жильбер не обращал на это никакого внимания. Люди его склада испытывают настоятельную потребность в действии. Поездка его могла и не принести пользы, но он предпочитал бесполезную поездку сидению на месте: для иных характеров неизвестность мучительнее самой ужасной реальности.

В Версаль он прибыл в пол-одиннадцатого. Обычно в эту пору здесь все спало глубоким сном, но в тот вечер жители Версаля бодрствовали: до городка и дворца докатились отзвуки той бури, что днем потрясла Париж.

Французские гвардейцы, королевские и швейцарские гвардейцы, перегородив все главные улицы, вели беседы меж собой или с теми гражданами, чья приверженность королю не вызывала сомнения.

Дело в том, что Версаль испокон веков был городом роялистов. Вера в монархию, если не в монарха, в крови у здешних жителей. Живя подле королей и милостями королей, в сени их сокровищ, вечно вдыхая пьянящий аромат белых лилий, видя блеск золототканых одежд и августейшие улыбки, жители мраморно-порфирного Версаля чувствуют и себя немного королями; даже сегодня, когда сквозь замшелые мраморные плиты пробивается трава, когда с деревянных панелей облупляется позолота, когда в парках стоит могильная тишина, Версаль – этот обломок падшей королевской власти, утративший могущество и богатство, не изменяет своему прошлому и стремится сохранить по крайней мере поэзию печальных воспоминаний и очарование меланхолических размышлений.

Итак, в ночь с 14 на 15 июля 1789 года весь Версаль в тревоге ожидал, как примет король Франции оскорбление, нанесенное его короне, пощечину, нанесенную его власти.

Мирабо своим ответом г-ну де Дре-Брезе плюнул королевской власти в лицо.

Народ взятием Бастилии ранил ее в сердце. Тем не менее люди недалекие и близорукие долго не раздумывали. В особенности же для военных, привыкших видеть во всяком событии победу либо поражение грубой силы, дело шло просто-напросто о том, чтобы пойти походом на Париж. Тридцати тысяч человек и двадцати артиллерийских орудий достанет на то, чтобы сбить с парижан спесь и прервать их буйное торжество, – утверждали они.

Никогда еще у короля не было столько советчиков; каждый высказывал свое мнение вслух, на людях. Самые умеренные говорили: «Все очень просто». Нетрудно заметить, что эту формулировку у нас употребляют, как правило, именно тогда, когда все очень сложно.

– Все очень просто, – говорили эти мудрецы, – для начала следует получить от Национального собрания санкцию, в которой оно нам, конечно, не откажет. С недавнего времени позиция его сделалась весьма обнадеживающей для всех французов, оно так же мало заинтересовано в буйстве низов, как и в злоупотреблениях верхов. Собрание объявит четко и ясно, что бунт – преступление, что народу негоже браться за оружие и проливать кровь, если у него есть депутаты, способные поведать королю обо всех его невзгодах, и король, способный вынести справедливый приговор.

Вооруженный декларацией Национального собрания, полученной без большого труда, король не преминет по-отечески, то есть сурово, наказать парижан.

Тогда тучи рассеются, королевская власть возвратит себе первейшее из своих прав, народы вспомнят о том, что их долг – послушание, и все пойдет, как шло от века.

Так рассуждали в большинстве своем завсегдатаи аллей и бульваров.

Однако на площади Оружия и в окрестностях казарм раздавались иные речи.

Там сновали люди пришлые, с умными лицами и загадочным взглядом, кстати и некстати изрекавшие таинственные пророчества, преувеличивавшие и без того грозные новости и проповедовавшие почти не таясь соблазнительные идеи, которые вот уже два месяца волновали Париж и будоражили предместья.

Вокруг этих людей собирались мрачные, агрессивные, возбужденные слушатели, которым ораторы напоминали об их нищете, об их бедах, о грубом презрении к ним монархии. Ораторы эти не скупились на описания народных страданий:

– Народ борется уже восемь столетий, и чего он добился? Ничего. У него нет социальных прав, нет и прав политических; положение его ничем не лучше положения коровы, у которой отбирают теленка, чтобы отвести на бойню, отбирают молоко, чтобы продать на рынке, отбирают жизнь, чтобы получить мясо и кожу. В конце концов монархия под давлением обстоятельств принуждена была пойти на уступки и созвать представителей сословий, но сегодня, когда представители эти собрались в Париже, что делает монархия? Она давит на них, как давила с самого первого дня работы Генеральных штатов. Если Национальное собрание все-таки было создано, то произошло это против воли короля. Так вот: раз наши парижские братья оказали нам такую грозную помощь, подтолкнем Национальное собрание вперед. Каждый его шаг на политическом поприще, где идет сражение, – наша победа; это расширение наших владений, это приумножение нашего богатства, это освящение наших прав. Вперед, граждане! Вперед! Бастилия не что иное, как форпост тирании! Форпост взят, осталось захватить самую крепость.

Иные сборища собирались в укромных уголках, иные говорились там речи. Те, кто их произносил, принадлежали, бесспорно, к высшему сословию, и их белые руки и изысканные манеры выдавали то, что призвано было скрыть простонародное платье.

– Народ! – призывали эти ораторы. – Узнай правду» тебя обманывают и те, кто просят тебя отступить назад, и те, кто толкает тебя вперед. Тебе толкуют о политических и социальных правах, но стал ли ты счастливее с тех пор, как получил право выдвигать депутатов и благодаря их посредничеству участвовать в голосовании? Стал ли ты богаче с тех пор, как представители, избранные тобою, отправились в Париж? Прибавилось ли у тебя хлеба с тех пор, как Национальное собрание принялось издавать декреты? Нет; итак, оставь, брось политику и теории, измышленные книгочеями. Тебе нужны не фразы и максимы, изложенные на бумаге, тебе нужен хлеб и еще раз хлеб; в нем – благополучие твоих детей, спокойствие твоей жены. Кто даст тебе все это? Король решительный, умный, великодушный. Людовик XVI не таков, Людовик XVI попал под каблук жены, бессердечной австриячки. Тебе нужен другой король. Это… Подумай сам; отыщи подле трона того, кто может сделать Францию счастливой, того, кто навлек на себя ненависть королевы именно тем, что портит ей всю игру, кто любит французов и любим ими.

Таков был глас версальского общественного мнения; так падали в почву семена гражданской войны.

Жильбер послушал, о чем толкуют версальцы, и, уяснив их умонастроение, направился прямо во дворец, охраняемый многочисленными часовыми. От кого? Этого никто не знал.

Несмотря на всех этих часовых, Жильбер беспрепятственно пересек все дворы и дошел до самого дворца, не привлекши к себе ничьего внимания.

В приемной его остановил гвардеец личной охраны короля. Жильбер вытащил из кармана письмо г-на де Неккера и показал гвардейцу подпись. Гвардеец прочел ее. Он получил строжайший приказ, но, поскольку строжайшие приказы больше всех прочих нуждаются в уточнениях, гвардеец сказал Жильберу:

– Сударь, приказ недвусмысленно гласит, что я не должен никого пускать к королю, но очевидно, что случай с посланцем господина де Неккера не был предусмотрен в этом приказе, а вы, должно быть, прибыли к королю с важным известием; входите, я беру ответственность на себя.

Жильбер вошел.

Король проводил этот вечер не в своих покоях, но в зале Совета, где принимал депутацию Национальной гвардии, прибывшую просить его отозвать войска, сформировать буржуазную милицию и избрать своей резиденцией Париж.

Людовик холодно выслушал просителей и отвечал, что должен вначале разобраться в происходящем и обсудить предложения депутации с Королевским советом.

Депутаты ожидали его решения на галерее, следя сквозь матовые стекла дверей за гигантскими тенями королевских советников, чьи движения казались угрожающими.

Это фантасмагорическое зрелище наводило их на мысль, что ответ будет неблагоприятный.

Подозрения их оправдались: король коротко ответствовал, что назначит буржуазной милиции командиров, а войскам, стоящим на Марсовом поле, прикажет отступить.

Что до его присутствия в Париже, сказал он, то этой милости мятежный город сможет удостоиться лишь тогда, когда возвратится к полной покорности.

Депутаты молили, требовали, заклинали. Король отвечал, что сердце его разрывается от боли, однако ничего другого он обещать не может.

Удовлетворенный этим минутным торжеством, этой демонстрацией власти, которой он уже не обладал, Людовик XVI возвратился в свои покои.

Там его ждал Жильбер. Подле него стоял гвардеец личной охраны короля.

– В чем дело? – спросил король.

Гвардеец подошел к нему, и, покамест он объяснял Людовику XVI причины, побудившие его нарушить приказ, Жильбер, уже много лет не видевший короля, безмолвно и пристально глядел на человека, которого Господь поставил у кормила власти в тот самый момент, когда на Францию обрушились жесточайшие бури.

Короткое толстое тело, вялое и невидное; бесформенное и невыразительное лицо; тусклая юность, борющаяся с ранней старостью; могучая плоть, подавляющая посредственный ум, которому лишь память о знатнейшем происхождении сообщала некое подобие величия, – для физиогномиста, штудировавшего Лафатера, для магнетизера, читавшего в книге будущего вместе с Бальзамо, для философа, грезившего вместе с Жан-Жаком, наконец, для путешественника, перед взором которого прошли бесчисленные человеческие племена, все это значило: вырождение, оскудение, бессилие, гибель.

Поэтому Жильбер наблюдал это печальное зрелище с волнением, источником которого было не почтение, но мука.

Король приблизился к нему.

– Это вы, сударь, привезли мне письмо от господина Неккера?

– Да, ваше величество.

– Ax! – воскликнул король, словно прежде сомневался в правдивости слов гвардейца. – Скорей давайте его мне! Он произнес эти слова тоном утопающего, который кричит: «Тону! Помогите!»

Жильбер протянул королю письмо. Людовик схватил его и быстро пробежал глазами, а затем величаво приказал гвардейцу:

– Оставьте нас, господин де Варикур.

Гвардеец вышел.

Залу освещала одна-единственная лампа; казалось, король предпочитал полумрак, ибо не хотел, чтоб посторонние могли прочесть на лице монарха, выражавшем не столько озабоченность, сколько скуку, его тайные мысли.

– Сударь, – сказал он, устремив на Жильбера взгляд гораздо более пристальный и проницательный, чем тот ожидал, – верно ли, что вы автор столь поразивших меня записок?

– Да, ваше величество.

– Сколько вам лет?

– Тридцать два, ваше величество, но научные занятия и жизненные невзгоды старят. Считайте меня человеком преклонных лет.

– Отчего вы медлили прийти ко мне?

– Оттого, ваше величество, что я не имел никакой нужды высказывать вашему величеству лично те взгляды, какие мог более свободно и непринужденно высказать на бумаге.

Людовик XVI задумался.

– Других причин у вас не было? – спросил он подозрительно.

– Нет, ваше величество.

– Однако, если я не ошибаюсь, по некоторым признакам вы могли понять, что я отношусь к вам весьма благосклонно.

– Ваше величество имеет в виду то свидание, которое я имел дерзость назначить королю пять лет назад, попросив его в конце моей первой записки поставить в восемь часов вечера лампу перед окном, дабы я мог знать, что он прочел мое сочинение.

– Ну и…? – спросил король, очень довольный.

– Ив назначенный день и час лампа стояла на том самом месте, на каком я просил вас ее поставить.

– А после?

– После я видел, как чья-то рука трижды приподняла и опустила ее.

– А после?

– После я прочел в «Газете»: «Тот, кого лампа трижды позвала к себе, может явиться к тому, кто трижды поднимал лампуза наградой».

– Объявление было составлено именно в этих выражениях, – подтвердил король.

– Да, вот оно, – сказал Жильбер, доставая из кармана газету, где пять лет назад было напечатано только что пересказанное им объявление.

– Превосходно, просто превосходно, – сказал король, – я давно ждал вас, а встретились мы в то время, когда я уже потерял надежду вас увидеть. Добро пожаловать, вы явились, как хороший солдат, в разгар боя.

Затем, взглянув на Жильбера более внимательно, он продолжал:

– Знаете ли вы, сударь, что для короля это дело не совсем обычное – чтобы человек, которому предложено прийти за наградой, не поспешил предъявить на нее права?

Жильбер улыбнулся.

– Отвечайте-ка, отчего вы не пришли? – потребовал Людовик XVI.

– Оттого, что я не заслуживал никакой награды, ваше величество.

– Как это?

– Я француз, я люблю мою страну, ревную о ее благоденствии, полагаю свою судьбу неразрывно связанной с судьбой тридцати миллионов моих сограждан, поэтому, трудясь ради них, я трудился и ради себя. А эгоизм, ваше величество, награды не достоин.

– Это все парадоксы! У вас наверняка имелась другая причина!

Жильбер промолчал.

– Говорите, сударь, я этого хочу.

– Быть может, ваше величество, вы угадали верно.

– Выходит, вы полагали, что дело плохо, и выжидали? – спросил король с тревогой.

– Выжидал, чтобы дела пошли еще хуже. Да, ваше величество, вы угадали верно.

– Я люблю честность, – сказал король, тщетно старавшийся скрыть свое смущение, ибо от природы он был робок и легко краснел. – Итак, вы предсказывали королю падение и боялись очутиться под обломками.

– Нет, ваше величество, ибо в тот самый момент, когда стало ясно, что падение неизбежно, я не убоялся опасности.

– Вы приехали от Неккера и говорите точно как он. Опасность! Опасность! Разумеется, нынче приближаться ко мне опасно. А где, кстати, сам Неккер?

– Полагаю, что совсем рядом и ждет приказаний вашего величества.

– Тем лучше, мне без него не обойтись, – сказал король со вздохом. – В политике упрямство ни к чему. Думаешь, что поступаешь хорошо, а выходит, что поступаешь плохо, а если поступаешь в самом деле хорошо, все равно слепой случай все путает: планы-то были отличные, а толку никакого нет.

Король еще раз вздохнул; Жильбер пришел ему на помощь.

– Ваше величество, – сказал он, – вы рассуждаете превосходно, но нынче самое важное – заглянуть в будущее так, как этого до сих пор никто не делал.

Король поднял голову; обычно лицо его было бесстрастно, но тут он слегка нахмурил брови.

– Простите меня, ваше величество, – сказал Жильбер, – я врач. Когда я имею дело с тяжелой болезнью, я стараюсь быть немногословным.

– Вы, стало быть, придаете большое значение сегодняшнему бунту.

– Ваше величество, это не бунт, это революция.

– И вы хотите, чтобы я примирился с мятежниками, с убийцами? Ведь что ни говори, они взяли Бастилию силой – это мятеж; они зарезали господина де Лоне, господина де Лосма и господина де Флесселя – это все убийства.

– Я хотел бы, чтобы вы не путали одних с другими, ваше величество Те, кто взял Бастилию, – герои; те, кто убил господина де Флесселя, господина де Лосма и господина де Лоне, – преступники.

Король легонько покраснел, но румянец тут же сошел с его щек, губы побледнели, а на лбу заблестели капельки пота.

– Вы правы, сударь. Вы настоящий врач или, точнее, хирург, ибо режете по живому. Но вернемся к вам. Вас зовут доктор Жильбер, не так ли? Во всяком случае, сочинения ваши были подписаны этим именем.

– Ваше величество, для меня большая честь убедиться, что у вас такая хорошая память, хотя, по правде говоря, гордиться мне нечем.

– Отчего же?

– Оттого, что совсем недавно имя мое, по всей вероятности, было произнесено в присутствии вашего величества.

– Не понимаю.

– Шесть дней назад я был арестован и заключен в Бастилию. Меж тем, как я слышал, ни один важный арест не производится без вашего ведома.

– Вы – в Бастилию! – вскричал король, широко раскрыв глаза.

– Вот запись о моем водворении в крепость, ваше величество. Заключенный туда, как я уже имел честь доложить вашему величеству, шесть дней назад по приказу короля, я вышел оттуда сегодня в три часа пополудни по милости народа.

– Сегодня?

– Да, ваше величество. Разве вы не слышали пушек?

– Разумеется, слышал.

– Ну так вот: пушки отворили мне двери.

– Я охотно порадовался бы этому, – пробормотал король, – если бы пушки эти стреляли по одной лишь Бастилии. Но они ведь стреляли еще и по королевской власти.

– О, ваше величество, не превращайте тюрьму в воплощение принципа. Скажите, напротив того, что вы рады взятию Бастилии, ибо отныне станет невозможно творить именем короля беззакония вроде тех, жертвой которых стал я – Но, сударь, в конце концов ваш арест имел какие-то причины?

– Насколько мне известно, ваше величество, ни одной; меня схватили сразу после моего возвращения во Францию и тут же заключили в тюрьму – вот и все.

– Правду сказал, сударь, – мягко укорил Жильбера Людовик XVI, – немного эгоистично с вашей стороны говорить со мной о ваших невзгодах, меж тем как я нуждаюсь в разговоре о моих.

– Дело в том, ваше величество, что мне необходимо услышать от вас одно-единственное слово.

– Какое?

– Причастны вы к моему аресту или?..

– Я не знал о вашем возвращении во Францию – Я счастлив это слышать, ваше величество; в таком случае я могу заявить во всеуслышание, что зло, творимое вашим именем, чаще всего творится без вашего ведома, а тем, кто в этом усомнится, привести в пример себя.

– Доктор, – улыбнулся король, – вы проливаете бальзам на мои раны.

– О, ваше величество! Бальзама у меня сколько угодно. Больше того, если вы захотите, я залечу вашу рану, ручаюсь вам в этом.

– Если я захочу! Какие могут быть сомнения?

– Но нужно, чтобы вы были тверды в своем желании.

– Я буду тверд.

– Прежде чем связывать себя словом, ваше величество, прочтите слова, стоящие на полях записи о моем заключении в Бастилию.

– Какие слова? – спросил король с тревогой.

– Вот какие.

Жильбер подал королю страницу тюремной книги записей.

Король прочел: «По требованию королевы…» Он нахмурился.

– Королевы! – сказал он. – Неужели вы попали в немилость к королеве?

– Ваше величество, я уверен, что ее величество знает меня еще меньше вашего.

– Но все-таки чем-то вы, должно быть, провинились; просто так в Бастилию не отправляют.

– Выходит, что отправляют, раз я оказался там.

– Но вас послал ко мне господин Неккер, и он же подписал указ о заключении вас под стражу?

– Совершенно верно.

– В таком случае подумайте как следует. Поройтесь в вашем прошлом Быть может, вы вспомните какое-либо обстоятельство, выпавшее из вашей памяти.

– Порыться в прошлом? Да, ваше величество, я сделаю это, и сделаю вслух, не тревожьтесь, я не отниму у вас много времени С шестнадцати лет я работал без устали Я был учеником Жан-Жака, соратником Бальзамо, другом Лафайета и Вашингтона и с тех пор, как покинул Францию, не совершал не только преступлений, но даже ошибок Сделавшись достаточно сведущ в науках, чтобы лечить больных и раненых, я всегда старался помнить, что отвечаю перед Богом за каждую свою мысль, за каждый свой поступок Поскольку Господь позволил мне спасать людские жизни, я проливал кровь, лишь беря в руку скальпель хирурга, леча же людей, всегда находил для них слова утешения, а нередко и протягивал руку помощи. Так прошло пятнадцать лет Богу было угодно, чтобы большинство моих пациентов выздоровели; все они лобызали мне руки в знак благодарности О тех же, кто умер, скажу одно – их осудил на смерть сам Господь. Нет, ваше величество, оглядывая мою жизнь за те пятнадцать лет, что я провел вне Франции, я ни в чем не могу себя упрекнуть.

– В Америке вы знались с защитниками новых идей и проповедовали эти идеи в своих сочинениях – Да ваше величество, – и тем заслужил благодарность королей л их подданных Король промолчал – Теперь ваше величество, – продолжал Жильбер, – жизнь моя вам известна, я никого не обидел, никого не оскорбил – ни нищего, ни королеву, и пришел к вашему величеству, дабы узнать, за что меня наказали.

– Я поговорю о вас с королевой, господин Жильбер, но скажите неужели вы полагаете, что указ о заключении вас под стражу исходил непосредственно от нее?

– Я этого не утверждал ваше величество, однако, я думаю, что королеве принадлежит лишь приписка к письму о моем аресте.

– Вот видите! – воскликнул Людовик с крайне довольным видом.

– Да, но вы ведь понимаете, ваше величество, что если королева делает приписку, значит, все происходит по ее воле.

– А кем написано само письмо? Дайте-ка взглянуть.

– Взгляните, ваше величество, – сказал Жильбер. И он протянул королю письмо с просьбой о заключении его под стражу.

– Графиня де Шарни! – воскликнул король. – Как, значит, вы были арестованы по ее желанию! Но чем же вы обидели бедняжку де Шарни?

– Еще сегодня утром, ваше величество, я не знал даже имени этой дамы.

Людовик провел рукою по лбу.

– Шарни! – прошептал он. – Шарни – сама нежность, само целомудрие, сама невинность!

– В таком случае, ваше величество, – засмеялся Жильбер, – выходит, что я оказался в Бастилии по воле этих трех священных добродетелей.

– О, я выясню, в чем тут дело, – сказал король и дернул шнурок звонка. Вошел слуга.

– Узнайте, не у королевы ли графиня де Шарни, – приказал Людовик.

– Ваше величество, – отвечал слуга, – госпожа графиня только что прошла по галерее и направилась к своей карете.

– Бегите за ней и попросите ее зайти ко мне по делу исключительной важности.

Затем, обернувшись к Жильберу, он спросил:

– Я угадал ваше желание, сударь?

– Да, – отвечал Жильбер, – и я приношу вашему величеству тысячу благодарностей.

Глава 23. ГРАФИНЯ ДЕ ШАРНИ

В ожидании графини де Шарни Жильбер укрылся в оконной нише.

Что же до короля, то он расхаживал по приемной, размышляя то о делах государственных, то о деле этого Жильбера, под чье влияние он, как ни странно, подпал в пору, когда ничто, кроме новостей из Парижа, казалось бы, не должно было его интересовать.

Внезапно дверь кабинета отворилась, слуга доложил о приходе графини де Шарни, и сквозь щель в шторах, которые он успел задернуть за собой, Жильбер смог разглядеть женщину, чьи широкие шелковые юбки с шуршанием коснулись створок двери.

Графиня была одета согласно тогдашней моде – на ней было серое в цветную полоску утреннее платье и шаль, перекрещенная на груди и завязанная на спине, что подчеркивало всю прелесть прекрасной пышной груди.

Маленькая шляпка, кокетливо увенчивавшая высокую прическу, туфельки на высоких каблуках, сидевшие как влитые на ножках безупречной формы, маленькая тросточка в изящных маленьких ручках с длинными аристократическими пальцами, затянутых в превосходные перчатки, – таков был облик особы, которую с таким нетерпением ожидал Жильбер и которая вошла в эту минуту в кабинет короля Людовика XVI.

Монарх сделал шаг ей навстречу.

– Вы собирались ехать, графиня?

– В самом деле, – отвечала графиня, – я садилась в карету, когда узнала о приказании вашего величества.

Услышав этот серебристый голос, Жильбер почувствовал страшный звон в ушах. Кровь прилила к его щекам, тело пронзила судорога.

Он невольно рванулся вперед и выступил на шаг из своего убежища.

– Она! – прошептал он. – Она… Андре!

– Сударыня, – продолжал король, который, как и графиня, не заметил волнения, которое охватило укрывшегося в полумраке Жильбера, – я хотел видеть вас, дабы задать вам несколько вопросов.

– Я рада служить вашему величеству.

Король наклонил голову в сторону Жильбера, как бы желая предупредить его.

Тот, понимая, что ему еще не время обнаруживать свое присутствие, потихоньку снова скрылся за шторами.

– Сударыня, – сказал король, – восемь или девять дней назад господин де Неккер получил на подпись указ о заключении под стражу…

Сквозь едва заметную щель между шторами Жильбер пристально глядел на Андре. Молодая женщина была бледна, возбуждена, взволнована; казалось, ее гнетет какая-то тайная, безотчетная тревога.

– Вы слышите меня, графиня? – спросил Людовик XVI, видя, что графиня де Шарни не решается ответить.

– Да, ваше величество.

– Так вот! Знаете ли вы, о чем я говорю, и можете ли мне кое-что разъяснить?

– Я пытаюсь вспомнить, – сказала Андре.

– Позвольте мне вам помочь, графиня. Под письмом с просьбой о заключении под стражу стоит ваша подпись, а на полях имеется приписка королевы.

Графиня молчала; ею все больше и больше овладевала та лихорадочная отрешенность от мира, что стала заметна уже после первых слов короля.

– Отвечайте же, сударыня, – сказал король, начинавший терять терпение.

– Вы правы, – дрожащим голосом произнесла Андре, – вы правы, я написала такое письмо, а королева сделала к нему приписку.

– В таком случае я хотел бы знать, какое преступление совершил тот, о ком шла речь в письме.

– Ваше величество, я не могу сказать вам, какое преступление он совершил, но ручаюсь вам, что преступление это очень тяжкое.

– И вы не можете мне открыть, в чем оно заключается?

– Нет, ваше величество.

– Не можете открыть этого королю?

– Нет. Я молю ваше величество простить меня, но я не могу этого сделать.

– В таком случае откройте это самому преступнику, сударыня; вы не сможете отказать в том, в чем отказываете королю Людовику XVI, доктору Жильберу.

– Доктору Жильберу! – вскричала Андре. – Великий Боже! Ваше величество, где он?

Король отошел в сторону, шторы раздвинулись, и из-за них показался доктор, почти такой же бледный, как Андре.

– Вот он, сударыня, – сказал король.

Увидев Жильбера, графиня покачнулась. Ноги ее подкосились. Казалось, она вот-вот лишится чувств; если бы не стоявшее позади нее кресло, на которое она оперлась, она бы непременно упала; с потухшими глазами, с безжизненным vhiiom, она напоминала Эвридику, в чьих жилах струится змеиный яд, – Сударыня, – повторил Жильбер, кланяясь со смиренным почтением, – позвольте мне повторить вопрос, заданный его величеством.

Губы Андре шевельнулись, но с уст ее не сорвалось ни единого звука.

– Чем я так прогневал вас, сударыня, что вы приказали заточить меня в эту страшную тюрьму?

– Услышав звуки его голоса, Андре содрогнулась; казалось, сердце ее рвется пополам.

Затем, вдруг взяв себя в руки, она остановила на Жильбере ледяной, змеиный взгляд.

– Я, сударь, вижу вас в первый раз, – проговорила она.

Однако, покуда она говорила эти слова, Жильбер со своей стороны не сводил с нее глаз, и такова была мощь и неодолимая дерзость его взгляда, что графиня потупилась и глаза ее погасли.

– Графиня, – сказал король с мягким упреком, – подумайте сами, как сильно злоупотребили вы вашей подписью. Перед вами господин, которого вы, как вы сами признаете, видите в первый раз в жизни; господин этот многоопытный, ученый врач, человек, которого вы не можете ни в чем упрекнуть…

Андре подняла голову и обожгла Жильбера презрительным взглядом, в котором светилось истинно королевское высокомерие.

Но доктор ничуть не смутился.

– Так вот, – продолжал король, – не имея ничего против господина Жильбера, преследуя кого-то другого, вы покарали невинного. Графиня, это дурно.

– Ваше величество! – сказала Андре.

– О, я знаю, у вас доброе сердце, – перебил ее король, немало напуганный необходимостью перечить фаворитке своей жены, – если бы вы стали кого-либо преследовать, то только по заслугам, но вы ведь понимаете, как важно, чтобы в будущем подобные недоразумения не повторялись.

Затем он обратился к Жильберу:

– Видите ли, доктор, в случившемся виноваты не столько люди, сколько времена. Мы родились в развращенный век и в нем же умрем, но мы по крайней мере постараемся подготовить для потомков лучшее будущее, в чем вы, доктор Жильбер, надеюсь, мне поможете.

И Людовик смолк, уверенный, что сказал довольно, чтобы потрафить обеим сторонам.

Бедный король! Произнеси он подобную фразу в Национальном собрании, она была бы не только встречена рукоплесканиями, но и повторена назавтра во всех газетах.

В аудитории же, состоящей из двух заклятых врагов, миротворческая философия короля не снискала успеха.

– С позволения вашего величества, – сказал Жильбер, – я попросил бы вас, сударыня, повторить то, что вы только что сказали, а именно, что вы со мной не знакомы.

– Графиня, – спросил король, – согласны вы исполнить просьбу доктора?

– Я не знакома с доктором Жильбером, – повторила Андре недрогнувшим голосом.

– Но вы знакомы с другим Жильбером, моим тезкой, чье преступление тяготеет надо мной?

– Да, – подтвердила Андре, – я с ним знакома и считаю его подлецом.

– Ваше величество, мне не пристало допрашивать графиню. Благоволите узнать у нее, какие подлости совершил этот человек.

– Графиня, вы не можете отказать господину Жильберу в столь обоснованной просьбе.

– Какие подлости он совершил! – воскликнула Андре. – Об этом, конечно, знает королева, ибо она сопроводила мою просьбу о его аресте собственноручной припиской.

– Однако, – возразил король, – мнения королевы еще недостаточно; было бы неплохо, чтобы ее убежденность разделял и я. Королева есть королева, но я как-никак – король.

– В таком случае, ваше величество, знайте: тот Жильбер, о котором идет речь в моем письме, совершил шестнадцать лет назад ужасное преступление.

– Ваше величество, благоволите спросить у госпожи графини, сколько лет нынче этому человеку. Король повторил вопрос Жильбера.

– Лет тридцать, – отвечала Андре.

– Ваше величество, – сказал Жильбер, – если преступление было совершено шестнадцать лет назад, его совершил не мужчина, а ребенок; предположим, что с тех пор мужчина не переставал раскаиваться в преступлении, совершенном ребенком, – разве не заслуживает он в этом случае некоторой снисходительности?

– Как, сударь, – удивился король, – выходит, вы знаете того Жильбера, о котором идет речь?

– Я знаю его, ваше величество, – ответил Жильбер.

– И он не повинен ни в чем другом, кроме юношеского проступка?

– Насколько мне известно, с того дня, как он совершил преступление – преступление, ваше величество, а не проступок, ибо я не столь снисходителен, как вы, – с того дня ни единое существо в целом свете ни в чем не могло его упрекнуть.

– Ни в чем, кроме составления отвратительных, источающих яд пасквилей.

– Ваше величество, спросите у госпожи графини, не было ли истинной причиной ареста этого Жильбера желание предоставить полную свободу действий его неприятелям, точнее, его неприятельнице, дабы она могла завладеть неким ларцом, содержащим некие бумаги, способные скомпрометировать одну знатную придворную даму. Андре задрожала всем телом.

– Сударь! – прошептала она.

– Графиня, что это за ларец? – спросил король, от которого не укрылись трепет и бледность графини.

– О, сударыня, – вскричал Жильбер, почувствовавший себя хозяином положения, – оставим уловки, оставим увертки. Довольно лгать и вам и мне. Я тот Жильбер, что совершил преступление, я тот Жильбер, что сочинял пасквили, я тот Жильбер, что владел ларцом. Вы – знатная придворная дама. Пусть нас рассудит король: предстанем перед его судом и поведаем нашему королю, а с ним и Господу, обо всем, что произошло между нами, и, покамест Господь не вынес своего приговора, выслушаем приговор короля.

– Поступайте, как вам заблагорассудится, сударь, – отвечала графиня, – но мне сказать нечего, я вижу вас впервые в жизни.

– а о ларце впервые в жизни слышите? Графиня сжала кулаки и до крови закусила бледную губу.

– Да, – сказала она, – впервые вижу и впервые слышу.

Но для того, чтобы выдавить из себя эти слова, ей пришлось совершить такое усилие, что она покачнулась, точно статуя при начале землетрясения.

– Сударыня, – сказал Жильбер, – берегитесь, вы ведь, надеюсь, не забыли, что я ученик Джузеппе Бальзамо, и власть над вами, какою обладал он, перешла ко мне спрашиваю в первый раз, согласны ли вы ответить на мой вопрос? Где мой ларец?

– Нет, – сказала графиня, находившаяся в чрезвычайном смятении и, казалось, готовая броситься вон ив комнаты. – Нет, нет, нет!

– Ну что ж! – ответил Жильбер, в свой черед побледнев и угрожающе воздев руку. – Ну что ж! Стальная душа, алмазное сердце, согнись, разбейся, смирись под неодолимым напором моей воли! Ты не хочешь говорить, Андре?

– Нет, нет! – вскричала обезумевшая от ужаса графиня. – Спасите меня, ваше величество! Спасите!

– Ты заговоришь, – сказал Жильбер, – и никто, ни король, ни Бог, не спасет тебя, ибо ты в моей власти; ты заговоришь, ты откроешь все тайники своей души августейшему свидетелю этой торжественной сцены. Сколько бы ни отказывалась госпожа графиня впустить нас в темные глубины своего сердца, скоро ваше величество, вы узнаете все ее секреты от нее самой. Засните, госпожа де Шарни, засните и начинайте свой рассказ. Я этого хочу!

Не успел доктор произнести эти слова, как крик, сорвавшийся было с уст графини, оборвался на середине, она протянула вперед руки и, ища опоры, поскольку ноги отказывались держать ее, упала в объятия короля, который, сам дрожа с головы до ног, усадил ее в кресло.

– О! – сказал Людовик XVI. – Я слышал об этом, но никогда ничего подобного не видел. Она ведь заснула магнетическим сном, не так ли, сударь?

– Да, ваше величество. Возьмите госпожу графиню за руку и спросите, отчего она добивалась моего ареста, – отвечал Жильбер.

По его тону можно было подумать, что в этой комнате всем распоряжается он один.

Людовик XVI, совсем потерявший голову при виде этих чудес, отступил на два шага назад, дабы убедиться, что он бодрствует и что все происходящее – не сон; затем, страстно желая узнать разгадку тайны, как желает математик вывести новую формулу, он приблизился к графине и взял ее за руку.

– Послушайте, графиня, – сказал он, – добивались вы ареста доктора Жильбера или нет?

Но графиня, хотя и спала, сделала последнее усилие, вырвала свою руку и, собрав оставшиеся силы» произнесла:

– Нет, я не стану говорить.

Король взглянул на Жильбера, как бы спрашивая, чья воля победит: его или графини? Жильбер улыбнулся.

– Вы не станете говорить? – спросил он. И, не сводя глаз со спящей Андре, сделал шаг в сторону ее кресла.

Андре содрогнулась.

– Не станете говорить? – повторил он, сократив расстояние, отделявшее его от графини, еще на шаг. Тело Андре напряглось в последней схватке.

– Ах, так вы не станете говорить! – сказал он в третий раз и, оказавшись совсем рядом с Андре, протянул руку над ее головой. – Значит, вы не станете говорить!

Андре корчилась в страшных судорогах.

– Осторожнее! – воскликнул Людовик XVI. – Осторожнее, вы убьете ее!

– Не бойтесь, ваше величество, я имею дело только е душой; душа сопротивляется, но она уступит.

Он опустил руку и опять приказал: «Говорите!»

Андре выпрямилась и попыталась вдохнуть воздух, словно что-то душило ее.

– Говорите! – повторил Жильбер, снова опустив руку. Все мускулы молодой женщины были так напряжены, что казалось, они вот-вот лопнут. На губах ее выстудила пена, судороги выдавали начало эпилептического припадка.

– Доктор! Доктор! – взмолился король. – Осторожнее!

Но доктор, не обращая внимания на его мольбы, в третий раз опустил руку и, дотронувшись ладонью до макушки графини, снова произнес:

– Говорите! Я приказываю!

Почувствовав прикосновение этой руки, Андре вздохнула, руки ее бессильно повисли вдоль тела, голова опустилась на грудь, а сквозь закрытые ресницы потоком потекли слезы.

– Боже мой! Боже мой! – шептала она.

– Призывайте Господа сколько хотите; тот, кто сам действует во имя Господне, его не боится.

– О, как я вас ненавижу! – воскликнула графиня.

– Ненавидьте меня, но говорите!

– Ваше величество, ваше величество! – взмолилась Андре. – Скажите ему, что он испепеляет, пожирает, убивает меня.

– Говорите! – в который раз повторил Жильбер. Затем он жестом показал королю, что тот может начинать расспросы.

– Так, значит, графиня, доктор и есть тот человек, которого вы хотели заключить под стражу?

– Да.

– Ни ошибки, ни путаницы не было?

– Нет.

– А что там случилось с ларцом?

– Но не могла же я оставить этот ларец в его руках! – глухо проговорила графиня.

Жильбер и король обменялись взглядами.

– И вы его забрали? – спросил Людовик XVI.

– Я приказала его забрать.

– Ну-ка, ну-ка, расскажите-ка все по порядку, графиня, – воскликнул король, позабыв об условностях и опускаясь на колени подле кресла, в котором сидела Андре. – Значит, вы приказали его забрать?

– Да.

– Откуда и каким образом?

– Я узнала, что этот Жильбер, который за шестнадцать лет уже дважды бывал во Франции, скоро приедет сюда в третий раз, дабы остаться у нас навсегда.

– А ларец?

– Начальник полиции господин де Кроен сообщил мне, что во время одного из своих приездов Жильбер приобрел земли в окрестностях Виллер-Котре и что фермер, арендующий их, пользуется его полным доверием; я заподозрила, что ларец находится у него.

– Как же вы это заподозрили?

– Я была у Месмера. Я заснула и увидела ларец.

– Где же он был?

– В большом платяном шкафу, под бельем.

– Изумительно! – сказал король. – А дальше? Дальше? Говорите.

– Я вернулась к господину де Кросну, и он по просьбе королевы предоставил в мое распоряжение одного из самых ловких своих подчиненных.

– Его имя? – потребовал Жильбер. Андре содрогнулась, словно ее обожгло каленым железом.

– Я спрашиваю у вас его имя. Андре попыталась сопротивляться.

– Его имя, я приказываю вам сказать его имя!

– Волчий Шаг, – произнесла графиня.

– А дальше? – спросил король.

– Вчера утром этот человек завладел ларцом. Вот и все.

– Нет, это еще не все, – возразил Жильбер, – теперь вы должны сказать королю, где находится ларец теперь.

– О, это уж слишком, – произнес Людовик XVI.

– Нет, ваше величество.

– Но мы сможем узнать у этого Волчьего Шага или у господина де Кросна, где именно…

– О нет, мы все узнаем точнее и скорее у графини.

Андре так судорожно сжимала зубы, что казалось, они вот-вот сломаются; она делала все возможное, чтобы требуемые слова не сорвались с ее уст.

Король обратил внимание доктора на эти судороги.

Жильбер улыбнулся.

Он дотронулся большим и указательным пальцем до подбородка графини, и ее лицевые мускулы в ту же секунду расслабились.

– Для начала, госпожа графиня, подтвердите королю, что этот ларец в самом деле принадлежит мне, – потребовал доктор.

– Да, да, это его ларец, – произнесла спящая с яростью.

– А где он сейчас? – спросил Жильбер. – Живее, живее, у короля нет времени ждать. Андре на секунду замешкалась.

– У Волчьего Шага, – сказала она. Как ни мимолетно было замешательство графини, Жильбер заметил его.

– Вы лжете! – воскликнул он. – Или, точнее, пытаетесь лгать. – Где ларец? Я хочу это знать!

– В моем версальском доме, – сказала Андре и разразилась слезами; все ее тело сотрясала нервная дрожь. – В моем доме, где Волчий Шаг уже давно ждет меня. Я назначила ему прийти в одиннадцать.

Часы пробили полночь.

– Он ждет до сих пор?

– Да.

– В какой комнате?

– Его провели в гостиную.

– В каком месте гостиной он находится?

– Он стоит подле камина.

– А ларец?

– Он поставил его на стол. Ах!

– Что такое?

– Нужно поскорее выпроводить его. Граф де Шарни, который собирался вернуться только завтра, из-за сегодняшних событий переменил планы. Я вижу его. Он уже в Севре. Выпроводите сыщика, граф не должен его видеть – Ваше величество, вы все слышали. Где дом графини де Шарни в Версале?

– Где вы живете, графиня?

– На бульваре Королевы, ваше величество.

– Прекрасно.

– Ваше величество, вы слышали ее слова. Ларец принадлежит мне. Угодно ли королю, чтобы он был возвращен владельцу?

– Без сомнения, сударь.

И король, заслонив кресло, в котором сидела госпожа де Шарни, ширмой, позвал дежурного офицера и шепотом отдал ему приказания.

Глава 24. КОРОЛЕВСКАЯ ФИЛОСОФИЯ

Это странное времяпрепровождение, избранное королем в тот самый момент, когда подданные подкапывались под его трон, эта любознательность ученого по отношению к удивительному явлению природы, выказанная в тот самый момент, когда Франция стояла на пороге важнейшего политического события – превращения монархии в демократию, это самозабвение монарха, оставившего попечение о собственных делах в разгар страшной бури, безусловно вызвало бы улыбку на лицах величайших мыслителей эпохи, уже три месяца бившихся над решением мучившей их проблемы.

За окнами дворца бушевал мятеж, а Людовик, забыв об ужасных происшествиях 14 июля, о взятии Бастилии, гибели де Флесселя, де Лоне и де Лосма, настроениях в Национальном собрании, готовом восстать против королевской власти, – забыв обо всем этом, предался разрешению вопроса сугубо частного, и разгадка этой загадки волновала его ничуть не меньше, чем судьба его королевства.

Поэтому, отдав гвардейскому капитану приказание отправиться за ларцом, он немедленно возвратился к Жильберу, который тем временем освобождал графиню от излишнего магнетического воздействия, дабы ее сомнамбулические конвульсии сменились спокойным сном.

Через мгновение графиня уже спала спокойно и безмятежно, словно младенец в колыбели. Тогда Жильбер одним движением руки открыл ей глаза и привел ее в состояние экстаза.

Тут перед доктором и королем предстала во всем своем великолепии изумительная красота Андре. Кровь ее, совершенно очистившись от земной скверны, отлила от щек, которые мгновением раньше окрашивала румянцем, а сердце начало биться с обычной размеренностью; лицо ее вновь побледнело и матовым цветом стало напоминать лица красавиц Востока; взор открытых чуть шире обычного глаз устремился к небу: слегка раздувавшиеся ноздри, казалось, вдыхали неземные ароматы, наконец, губы, в отличие от щек нисколько не побледневшие и сохранившие свой ярко-алый цвет, приоткрылись и обнажили два ряда жемчужных зубов, чуть влажных и оттого еще более блестящих.

Голову графиня с неизъяснимым, почти ангельским изяществом легонько откинула назад.

Казалось, будто ее неподвижный взгляд, устремленный в одну-единственную, очень далекую точку, достигает подножия Господня престола.

Короля это зрелище ослепило. Жильбер, вздохнув, отвел глаза: он не устоял против желания сообщить Андре эту сверхчеловеческую красоту, и теперь, уподобившись Пигмалиону, но Пигмалиону, который несчастен вдвойне, ибо знает о бесчувственности прекрасной статуи, был устрашен творением своих рук.

Даже не повернув головы, он жестом приказал Андре закрыть глаза.

Король пожелал, чтобы Жильбер объяснил ему причины этого чудесного состояния, в котором душа отделяется от тела и, вольная, счастливая, богоподобная, воспаряет над земными страданиями Подобно всем подлинно высоким умам, Жильбер был способен произнести слова, мучительные для посредственностей: «Я не знаю». Он покаялся королю в своем невежестве: он добивался результатов, не в силах объяснить их источник; факт существовал, но причина его оставалась неведомой.

– Вот, доктор, еще одна загадка, разгадку которой природа откроет ученым мужам грядущих поколений, – сказал король, выслушав признание Жильбера. – Время прольет свет на эту тайну, равно как и на многие другие проблемы, считающиеся неразрешимыми. Тайнами зовем их мы, а отцы наши назвали бы колдовством или чародейством.

– Да, ваше величество, – отвечал Жильбер с улыбкой, – во времена наших отцов я имел бы честь быть сожженным на Гревской площади ради вящей славы той религии, которую никто из тогдашних людей толком не понимал, а костер для меня разожгли бы невежественные ученые и неверующие священники.

– Кто же научил вас этой науке? – спросил король. – Месмер?

– О, ваше величество, – снова улыбнулся Жильбер, – я наблюдал удивительнейшие свершения этой науки за десять лет до того, как имя Месмера стало известно французам.

– Скажите же мне, как, по-вашему, этот Месмер, взбудораживший весь Париж, шарлатан или нет? Мне кажется, вы употребляете более простые средства. Я кое-что слышал об опытах Месмера, Делона и Пюисегюра. Вы ведь наверняка тоже знаете все эти рассказы и можете отличить правду от вздора.

– Да, ваше величество, я следил за всеми этими спорами.

– И какого же вы мнения о пресловутом чане?

– Да простит мне ваше величество, если на все вопросы об искусстве магнетизма я отвечу сомнением в том, что магнетизм – искусство.

– Неужели это не так?

– Да, магнетизм не искусство, но это сила, страшная сила, подавляющая свободную волю, разлучающая душу с телом, предающая тело сомнамбулы во власть магнетизера и лишающая спящего способности и даже воли к сопротивлению. Возьмите меня – я, ваше величество, наблюдал удивительные явления. Я сам творил немало удивительного и все же я сомневаюсь.

– Как, вы сомневаетесь? Вы творите чудеса – и сомневаетесь?!

– Нет, сейчас я не сомневаюсь. В настоящую минуту доказательство существования неслыханной, неведомой силы у меня перед глазами. Но стоит этому доказательству исчезнуть, стоит мне очутиться дома, остаться наедине с книгами, со всеми достижениями человеческой науки за три тысячи лет, как я снова начинаю сомневаться. – А ваш учитель, доктор? Он тоже сомневался?

– Быть может, но он был не так откровенен, как я, и не сознавался в этом.

– Вы учились у Делона? Или у Пюисегюра?

– Нет, ваше величество, нет. Мой учитель был на голову выше тех, кого вы назвали. На моих глазах он творил подлинные чудеса, особенно когда дело касалось ран; я не знаю науки, в которой он не был бы сведущ. Он постиг секреты египетских ученых, проник в тайны древней ассирийской цивилизации: то был многомудрый ученый, грозный философ, в ком жизненная опытность соединялась с непреклонной волей.

– Я знал его? – спросил король. Жильбер на мгновение смутился, но скоро овладел собой.

– Да, ваше величество.

– Его звали..?

– Ваше величество, – сказал Жильбер, – произнося это имя перед королем, я рискую прогневить его. А в этот час, когда большинство французов стали относиться к королевской особе без должного почтения, я ничем не хотел бы оскорбить ваше величество.

– Вы можете без боязни назвать мне имя этого человека, доктор Жильбер; будьте уверены, у меня тоже есть своя философия, философия достаточно здравая, чтобы позволить мне с улыбкой сносить обиды настоящего и угрозы будущего.

Несмотря на это ободрение, Жильбер все еще колебался.

Король приблизился к нему.

– Сударь, – сказал он с улыбкой, – если вы назовете мне Сатану, я отыщу против Сатаны кольчугу, какой нет и никогда не будет у ваших теоретиков; в наш век я, быть может, один владею ею и не стыжусь этого: я говорю о религии!

– В самом деле, ваше величество верует так же истово, как веровал Людовик Святой, – сказал Жильбер.

– В этом, признаюсь вам, доктор, вся моя сила; я люблю науку, обожаю достижения материализма; вы ведь знаете, я сведущ в математике: сложение двух чисел, созерцание алгебраической формулы наполняют меня радостью; однако, встречая людей, которых алгебра довела до атеизма, я возвращаюсь к своей вере, которая ставит меня разом и ниже и выше их; выше – применительно к добру; ниже – применительно к злу. Вы видите, доктор, что я человек, которому все можно поведать, король, который все способен выслушать.

– Ваше величество, – отвечал Жильбер едва ли не с восхищением, – я благодарен вам за все, что услышал; вы удостоили меня доверия, какое оказывают друзьям.

– О, я хотел бы, чтобы вся Европа услышала эти мои речи, – сказал Людовик XVI, робкий от природы. – Если бы французы знали, сколько решимости и нежности таится в моем сердце, они, я думаю, повиновались бы мне с большей охотой.

Окончание фразы, выдавшее в короле властителя, оскорбленного непокорностью подданных, повредило Людовику XVI в глазах Жильбера.

Доктор поспешил признаться без всяких приготовлений:

– Ваше величество, я повинуюсь: моим учителем был граф де Калиостро.

– Ах, этот эмпирик! – вскричал Людовик, зардевшись.

– Эмпирик… Да, ваше величество, – согласился Жильбер. – Ведь вашему величеству наверняка известно, что слово, употребленное вами, – одно из благороднейших слов в устах ученых. Эмпирик – значит человек, совершающий опыты Вечно совершать опыты, ваше величество, – это для мыслителя, для практика, одним словом, для человека значит совершать все самое великое и прекрасное, что Господь дозволил совершать людям. Пусть человек совершает опыты всю свою жизнь – это залог того, что жизнь его пройдет недаром – Но, сударь, – возразил Людовик XVI, – ваш Калиостро – великий ненавистник королей – Ваше величество, вероятно, хотели сказать: королев? Людовик вздрогнул, как от укола иглы.

– Да, – сказал он, – в этой истории с князем Луи де Ровном он сыграл весьма двусмысленную роль.

– Ваше величество, в этом случае, как и во всех прочих, Калиостро повиновался своему человеческому призванию: он совершал опыты, преследуя собственные цели. В науке, морали, политике нет ни добра, ни зла, нет ничего, кроме доказанных явлений и приобретенных познаний.

Впрочем, я не защищаю Калиостро. Повторяю, человек может быть достоин порицания, хотя в один прекрасный день само это порицание может превратиться в одобрение, ибо потомки не всегда разделяют взгляды своих предшественников; однако я брал уроки не у человека, но у философа и ученого.

– Ладно-ладно, оставим это, – сказал Людовик, чья душевная рана до сих пор кровоточила, ибо он был оскорблен вдвойне – и как король, и как муж, – мы забыли о графине, а она, возможно, дурно себя чувствует.

– Я разбужу ее, ваше величество, если вам это угодно, но я бы предпочел, чтобы она проснулась, когда ларец будет уже у меня.

– Отчего?

– Оттого, что вид этого ларца будет для нее слишком суровым уроком.

– Я слышу шаги, – сказал король. – Подождите немного.

В самом деле, приказание короля было исполнено в точности; ларец, отыскавшийся в особняке де Шарни в руках сыщика по кличке Волчий Шаг, доставили в королевский кабинет прямо на глазах графини, которая, впрочем, не могла этого увидеть.

Король знаком выразил офицеру, принесшему ларец, свое удовлетворение; офицер вышел.

– Итак? – спросил Людовик XVI.

– Итак, ваше величество, это украденный у меня ларец.

– Откройте его, – приказал король.

– Ваше величество, я готов это сделать, если такова ваша воля. Но прежде я должен предупредить ваше величество об одной вещи.

– О чем же?

– Ваше величество, как я уже говорил, в этом ларце нет ничего, кроме бумаг, которые легко вынуть и прочесть, однако от них зависит честь женщины.

– И эта женщина – графиня?

– Да, ваше величество; но вы вправе узнать ее тайну. Открывайте, ваше величество, – сказал Жильбер и подал королю ключ.

– Сударь – холодно возразил Людовик XVI, – заберите этот ларец, он принадлежит вам.

– Благодарю вас, ваше величество, но как нам быть с графиней?

– О, только не будите ее здесь. Я терпеть не могу криков и слез.

– Ваше величество, – отвечал Жильбер, – графиня проснется там, где вам будет угодно.

– Прекрасно, в таком случае пусть она проснется в покоях королевы.

Людовик позвонил. Вошел офицер.

– Господин капитан, – сказал король, – графиня, узнав о сегодняшних парижских происшествиях, лишилась чувств. Пусть ее отнесут в покои королевы.

– Сколько времени займет дорога? – спросил Жильбер у короля.

– Не больше десяти минут. Доктор простер руки над графиней.

– Вы пробудитесь через четверть часа, – приказал он. Два солдата, призванные офицером, подняли кресло, в котором полулежала графиня, и вынесли из комнаты.

– Что вам еще угодно от меня, господин Жильбер? – осведомился король.

– Ваше величество, я хотел бы просить вас о милости, которая приблизила бы меня к вам и дала возможность быть вам полезным.

– Что вы имеете в виду? – удивился король.

– Я хотел бы стать лейб-медиком, – сказал Жильбер, – это никому не внушит подозрений. Лейб-медик – доверенное лицо, остающееся в тени; пост важный, но не блестящий.

– Ничего не имею против, – сказал король. – Прощайте, господин Жильбер. Да, чуть не забыл, приветствуйте от меня Неккера. Прощайте.

С этими словами Людовик вышел из комнаты, попутно приказав слугам: «Ужинать!»

Забыть об ужине он не мог ни при каких обстоятельствах.

Глава 25. В ПОКОЯХ КОРОЛЕВЫ

Покуда король учился философически сражаться с революцией и осваивал на сей предмет оккультные науки, королева, исповедовавшая философию совсем иной глубины и основательности, собрала в своем большом кабинете всех тех, кого звали ее приверженцами, – без сомнения, оттого, что ни одному из них еще не довелось проверить и доказать свою верность.

Гости королевы также пересказывали друг другу страшные подробности прошедшего дня.

Больше того, королева узнала о случившемся первой, ибо, зная ее бесстрашие, подданные не побоялись известить ее об опасности.

Королеву окружали генералы, придворные, священники и знатные дамы.

У завешенных коврами дверей стояли пылкие и отважные юные офицеры, видевшие в бунтах черни лишь долгожданный случай блеснуть своим воинским мастерством перед дамами, как то делали средневековые рыцари на турнирах.

Все завсегдатаи покоев королевы, верные слуги монархии, внимательно выслушали последние парижские новости, сообщенные г-ном де Ламбеском, который прискакал в Версаль во главе своего полка, в мундире, усыпанном тюильрийской пылью, и поспешил утешить правдой перепуганных людей, которые рисовали себе несчастье, и без того немалое, еще более ужасным, чем на самом деле.

Королева сидела за столом.

То уже не была нежная и прекрасная невеста, ангел-хранитель Франции, которая предстала перед нами в начале этой истории с оливковой ветвью в руке. Не была это и прекрасная, грациозная дама, явившаяся однажды вечером вместе с принцессой де Ламбаль в жилище таинственного Месмера и усевшаяся весело и бездумно подле символического чана, скрывавшего тайну ее будущего.

Нет! Это была надменная и полная решимости королева, женщина с нахмуренными бровями и презрительно кривящимся ртом, властительница, в чьем сердце нежное и животворящее чувство любви потеснилось, дабы уступить место желчи – яду, который проник в ее кровь, потек по ее жилам.

Одним словом, это была женщина с третьего портрета Версальской галереи, не Мария-Антуанетта и не королева Франции, но та, которую уже не называли иначе, чем Австриячкой.

За ее спиной в полумраке неподвижно полулежала на софе, откинув голову на подушку и поглаживая рукою виски, молодая женщина.

То была г-жа де Полиньяк.

Завидев г-на де Ламбеска, королева подалась вперед с отчаянной радостью, как бы говоря: «Будь что будет, лучше узнать всю правду».

Господин де Ламбеск поклонился, знаком показав, что просит прощения за грязные сапоги, запыленный мундир и погнувшуюся саблю, не до конца входящую в ножны.

– Итак, господин де Ламбеск, – сказала королева, – вы только что из Парижа?

– Да, ваше величество.

– Что делает народ?

– Поджигает и убивает.

– От безумия или из ненависти?

– Нет, из кровожадности.

Королева задумалась, на первый взгляд готовая разделить мнение принца о народе. Затем, тряхнув головой, она возразила:

– Нет, принц, народ не жаждет крови, во всяком случае, не жаждет ее без причины. Вы что-то скрываете. В чем дело – в умоисступлении или в ненависти?

– Что мне сказать? Я полагаю, государыня, что это ненависть, дошедшая до умоисступления.

– Ненависть к кому? Ах, вы снова колеблетесь, принц; берегитесь, если вы будете так говорить со мной, я перестану вам верить и пошлю в Париж одного из своих курьеров; он потратит час на дорогу туда, час на пребывание в Париже, час на обратную дорогу и через три часа поведает мне о случившемся без затей и уверток, как это сделал бы гомеровский гонец.

С улыбкой на устах к королеве приблизился г-н де Дре-Брезе.

– Однако, государыня, – сказал он, – что вам до ненависти народа? Вам не должно быть до нее никакого дела. Народ может ненавидеть кого угодно, но не вас.

Королева даже не удостоила ответом эти льстивые речи.

– Смелее, принц, смелее! – приказала она г-ну де Ламбеску. – Говорите.

– Что ж, сударыня, я скажу: народом владеет ненависть.

– Ко мне?

– Ко всем, кто им правит.

– В добрый час, вот теперь вы сказали правду, я это чувствую, – заключила королева.

– Я солдат, ваше величество, – ответил принц.

– Вот и прекрасно! В таком случае говорите с нами, как солдат. Что следует предпринять?

– Ничего, сударыня.

Услышав эти слова, рыцари королевы в расшитых мундирах и при золоченых шпагах возроптали.

– Как ничего? – вскричала Мария-Антуанетта. – В тот час, когда народ, по вашим собственным словам, поджигает и убивает, вы, лотарингский принц, говорите королеве Франции, что ничего не следует предпринимать?!

– Слова Марии-Антуанетты также вызвали среди присутствующих шепот, на этот раз одобрительный.

Королева обернулась и обвела взглядом своих приближенных, стараясь отыскать среди множества горящих глаз те, в которых сверкал самый сильный огонь, ибо огонь этот казался ей залогом наибольшей верности – Ничего предпринимать не следует, – повторил принц, – ибо если дать парижанину остыть, он остынет; он берется за оружие, лишь если его доводят до крайности. Зачем оказывать ему столь великую честь, принимая его вызов и ставя на карту нашу победу? Сохраним спокойствие, и через три дня в Париже и помину не будет о бунте.

– Но Бастилия, сударь!

– Бастилия! Мы закроем ее ворота, и те, в чьих руках она оказалась, окажутся в наших руках, вот и все. Среди молчаливых слушателей раздались смешки. Королева сказала:

– Осторожнее, принц, теперь вы успокаиваете меня даже сверх меры.

Задумавшись, поглаживая рукою подбородок, она направилась к софе, на которой, по-прежнему погрузившись в размышления, бледная и печальная, полулежала г-жа де Полиньяк.

В глазах ее был написан ужас; лишь когда королева остановилась перед ней и улыбнулась, графиня улыбнулась в ответ, но и улыбка эта была бессильной и поблекшей, словно увядший цветок.

– Итак, графиня, – спросила королева, – что вы обо всем этом думаете?

– Увы, ничего, – отвечала та.

– Как, неужели совсем ничего?

– Ничего.

И графиня кивнула с неизъяснимым отчаянием.

– Веселей, веселей! – шепнула королева на ухо графине. – Милочка Диана у нас трусишка. Затем она произнесла вслух:

– А где же наша неустрашимая графиня де Шарни? Мне кажется, ей давно пора нас успокоить.

– Графиня садилась в карету, но ее позвали к королю.

– Ах, к королю, – рассеянно повторила Мария-Антуанетта.

Тут только она заметила, что в покоях ее стоит странная тишина.

Самые стойкие сердца, узнав о неслыханных, невероятных происшествиях, слухи о которых в несколько приемов дошли до Версаля, исполнились страха и в еще большей степени изумления; с каждым новым известием охватившее их оцепенение становилось все сильнее.

Королева поняла, что должна вдохнуть бодрость в души своих удрученных рыцарей.

– Итак, никто не хочет помочь мне советом? – сказала она. – Что ж! Прядется мне держать совет с самой собой.

Гости придвинулись ближе.

– Сердце у народа не злое, – продолжала Мария-Антуанетта, – он просто сбился с пути. Он ненавидит нас оттого, что нас не знает; позволим же ему познакомиться с нами поближе.

– А после накажем его за то, что он усомнился в своих повелителях – ведь это преступление, – произнес чей-то голос.

Королева взглянула в ту сторону, откуда донесся этот голос, и увидела г-на де Безанваля.

– Ах, это вы, барон, – сказала она. – Каких вы мыслей?

– Я уже высказал свое мнение, государыня, – сказал Безанваль с поклоном.

– Хорошо, – согласилась королева, – король накажет виновных, но по-отечески.

– Кого люблю, того и бью, – отвечал барон. – Вы разделяете мои взгляды, принц? – спросил он у господина де Ламбеска. – Народ виновен в убийствах…

– Которые он, к несчастью, именует справедливой местью, – глухо произнес мягкий молодой голос, на звук которого королева мгновенно обернулась.

– Вы правы, принцесса, но в этом-то и состоит его ошибка; будем же снисходительны.

– Однако, – робко возразила принцесса де Ламбаль, – прежде чем решать, должны ли мы покарать народ, следовало бы, мне кажется, выяснить, способны ли мы с ним справиться.

Истина, сорвавшаяся с этих благородных уст, была встречена всеобщим криком осуждения.

– Способны ли мы с ним справиться?! Да ведь у нас есть швейцарцы! – возражал один.

– А немцы? – добавлял другой.

– А личная охрана короля? – подхватывал третий.

– Здесь затронута честь армии и знати! – воскликнул юноша в мундире гусарского полка Бершени. – Неужели мы заслужили этот позор? Знайте, сударыня, что король может завтра же, – если только захочет, – поставить под ружье сорок тысяч человек, бросить их на Париж и разрушить его до основания. Ведь сорок тысяч человек, преданных королю, стоят полумиллиона взбунтовавшихся парижан.

У юноши, произнесшего эти слова, безусловно, имелось в запасе еще немалое число подобных доводов, но он замолчал, увидев устремленные на него глаза королевы; забывшись в верноподданническом пылу, он пошел несколько дальше, чем позволяли его воинское звание и светские приличия.

Поэтому, как мы сказали, он резко замолчал, устыдившись произведенного его речью впечатления.

Но было уже поздно, речь эта запала королеве в душу.

– Вам известно положение дел, сударь? – спросила она благожелательно.

– Да, ваше величество, – отвечал юноша, зардевшись, – я был на Елисейских полях.

– В таком случае, сударь, подите сюда и выскажите откровенно все ваши соображения.

Зардевшись еще сильнее, юноша выступил вперед и приблизился к королеве.

В то же мгновение принц де Ламбеск и господин де Безанваль, не сговариваясь, отошли в сторону, словно считали ниже своего достоинства присутствовать при беседе королевы с этим юнцом.

Королева не обратила – или сделала вид, что не обратила, – внимания на их уход.

– Вы говорите, сударь, что у короля сорок тысяч человек? – спросила она.

– Да, ваше величество: в Сен-Дени, Сен-Манде, на Монмартре и в Гренеле.

– Подробнее, сударь, расскажите подробнее! – потребовала королева.

– Ваше величество, господин де Ламбеск и господин де Безанваль разбираются во всем этом куда лучше меня.

– Продолжайте, сударь. Мне хочется услышать подробности из ваших уст. Кто командует этими сорока тысячами?

– В первую голову – господа де Безанваль и де Ламбеск; затем принц де Конде, господин де Нарбонн-Фрицлар и господин де Салкенайм.

– Верно ли это, принц? – осведомилась королева, обернувшись к г-ну де Ламбеску.

– Да, ваше величество, – отвечал принц с поклоном.

– На Монмартре, – продолжал юноша, – сосредоточена вся артиллерия; в течение шести часов весь квартал близ Монмартра может быть сожжен дотла. Стоит Монмартру открыть огонь, стоит Венсенну подхватить стрельбу, стоит десяти тысячам человек выйти на Елисейские поля, Другим десяти тысячам подойти к заставе Анфер, третьим – выйти на улицу Сен-Мартен, а четвертым – двинуться на Париж от Бастилии, стоит парижанам услышать палубу со всех сторон, и Париж падет не позднее, чем через сутки.

– Ах, наконец-то я слышу откровенные речи; наконец-то нашелся человек, имеющий точный план. Как вы полагаете, господин де Ламбеск?

– Я полагаю, – пренебрежительно отвечал принц, – что господин гусарский лейтенант – превосходный полководец.

– По крайней мере, – возразила королева, видя, что молодой офицер побледнел от гнева, – этот лейтенант – солдат, на которого можно положиться.

– Благодарю вас, ваше величество, – ответил юный офицер с поклоном. – Я не знаю, какое решение вы примете, но умоляю числить меня среди тех, кто готов умереть за вас, причем готовность эту разделяют со мной, прошу вас в это поверить, остальные сорок тысяч солдат, не говоря уж о наших командирах.

С этими словами юноша галантно поклонился принцу, который почти оскорбил его.

Галантность эта поразила королеву даже сильнее, чем предшествовавшие ей уверения в преданности.

– Как ваше имя, сударь? – спросила она у юного офицера.

– Барон де Шарни, государыня, – отвечал тот с поклоном.

– Де Шарни! – воскликнула Мария-Антуанетта, невольно зардевшись. – Значит, вы приходитесь родственником графу де Шарни?

– Я его брат, ваше величество. И юноша отвесил королеве поклон еще более низкий и изящный, чем все предыдущие.

– Мне следовало бы с самого начала узнать в вас одного из самых верных моих слуг, – сказала королева, справившись с замешательством и бросив на окружающих взгляд, исполненный прежней уверенности в себе. – Благодарю вас, барон; как могло случиться, что я впервые вижу вас при дворе?

– Сударыня, мой старший брат, заменяющий мне отца, приказал мне остаться в полку, и за те семь лет, что я имею честь служить в королевской армии, я был в Версале лишь дважды.

Королева пристально вгляделась в лицо юноши.

– Вы похожи на брата, – сказала она. – Я побраню его за то, что он не представил вас ко двору.

Простившись с бароном де Шарни, Мария-Антуанетта возвратилась к своей подруге графине, которую вся эта сцена не вывела из забытья, чего, однако, нельзя сказать обо всех остальных гостях королевы. Офицеры, воодушевленные ласковым обращением королевы с молодым де Шарни, воспылали еще большим желанием защитить честь короны, и отовсюду стали раздаваться грозные восклицания, свидетельствовавшие о готовности покорить по меньшей мере всю Францию.

Мария-Антуанетта не преминула воспользоваться этим умонастроением, безусловно отвечавшим ее тайным мечтам.

Она предпочитала борьбу смирению, смерть – капитуляции. Поэтому, едва узнав о парижских событиях, она решилась, сколько хватит сил, противостоять мятежному духу, грозившему гибелью всему государственному устройству Франции.

На свете есть две слепые, безрассудные силы: сила цифр и сила надежд.

Цифра, за которой следует армия нулей, способна померяться мощью с целым миром.

Точно так же обстоит дело с желаниями заговорщика или деспота: пыл, в основании которого лежит еле теплящаяся надежда, рождает грандиозные замыслы, которые впрочем, испаряются так быстро, что даже не успевают сгуститься в туман.

Нескольких слов барона де Шарни и последовавших за ними приветственных криков было довольно, чтобы Мария-Антуанетта вообразила себя предводительницей великой армии; она уже слышала, как катятся к месту боя ее пушки, призванные не убивать, но наводить ужас, и радовалась испугу парижан, словно окончательной победе.

Окружавшие ее мужчины и женщины, хмельные от молодости, доверчивости и влюбленности, толковали о блестящих гусарах, могучих драгунах, страшных швейцарцах, шумливых канонирах и издевались над грубыми пиками с необструганными древками, не сознавая, что острие этих пик грозит гибелью благороднейшим умам Франции.

– Я, – прошептала принцесса де Ламбаль, – боюсь пики больше, чем ружья.

– Потому что смерть от пики более уродлива, дорогая моя Тереза, – со смехом отвечала королева. – Но, как бы там ни было, не тревожься. Наши парижские копейщики не стоят прославленных швейцарских копейщиков Мора, к тому же у швейцарцев есть в запасе не только пики, но и превосходные мушкеты, из которых они, благодарение Богу, стреляют с превеликой меткостью!

– О! За это я ручаюсь, – подтвердил господин де Безанваль.

Королева снова взглянула на г-жу де Полиньяк, чтобы узнать, вернули ли ей все эти доводы хоть немного спокойствия, но графиня, казалось, сделалась еще бледнее и печальнее.

Мария-Антуанетта, относившаяся к подруге с такой нежностью, которая частенько заставляла ее забывать о королевском достоинстве, тщетно пыталась развеселить ее.

Молодая женщина хранила прежнюю мрачность и, судя по всему, предавалась самым мучительным раздумьям.

Но отчаяние ее повлияло лишь на настроение королевы. Юные офицеры с прежним пылом обсуждали план предстоящей битвы, а командиры их беседовали с бароном де Арни.

В тот миг, когда это лихорадочное возбуждение достигло наивысшей точки, в покои королевы один, без охраны и без доклада, улыбаясь, вошел король.

Не в силах сдержать волнения, которым она заразила своих гостей, королева бросилась ему навстречу.

Все, кто был в ее покоях, при виде короля смолкли, и в комнате воцарилась мертвая тишина; каждый ждал слов властителя, одного из тех слов, что воодушевляют И покоряют.

Как известно, когда в воздухе скапливается много электричества, малейшего сотрясения оказывается достаточно, чтобы высечь искру.

В глазах придворных король и королева, двигавшиеся навстречу друг другу, были двумя электрическими зарядами, из столкновения которых не могла не возникнуть молния.

Итак, придворные с трепетом ожидали первых слов, какие сорвутся с королевских уст.

– Сударыня, – сказал Людовик XVI, – из-за сегодняшних происшествий мне забыли подать ужин; сделайте милость, позвольте мне отужинать здесь, у вас.

– Здесь? – изумленно повторила королева.

– С вашего позволения.

– Но.., ваше величество…

– Я нарушил вашу беседу. Ну что ж, за ужином мы ее продолжим.

Короткое слово «ужин» погасил? всеобщее возбуждение. Однако последняя фраза короля: «за ужином мы ее продолжим», – была произнесена с таким хладнокровием, что даже королева не могла не признать: за этим спокойствием кроется немалое мужество.

Конечно же, король хотел показать, насколько он выше сиюминутных страхов.

Увы! Дочь Марии-Терезии не могла поверить, что в такой час потомок Святого Людовика по-прежнему пребывает во власти пошлых физических потребностей.

Мария-Антуанетта заблуждалась. Король просто-напросто был голоден,

Глава 26. КАК УЖИНАЛ КОРОЛЬ ВЕЧЕРОМ 14 ИЮЛЯ 1789 ГОДА

Мария-Антуанетта приказала накрыть для короля маленький столик прямо в ее покоях.

Однако дело пошло вовсе не так, как ожидала королева. Людовик XVI заставил всех ее приближенных умолкнуть лишь для того, чтобы они не отвлекали его от ужина.

Покуда Мария-Антуанетта пыталась вновь воодушевить своих сторонников, король поглощал яства.

Офицеры сочли это пиршество недостойным потомка Людовика Святого и глядели на короля с куда меньшим почтением, чем следовало бы.

Королева покраснела, она сгорала от нетерпения. Ее тонкая, аристократическая, нервная натура не могла постичь этого господства материи над духом. Она подошла к королю, надеясь, что это соберет вокруг его стола начавших расходиться придворных.

– Ваше величество, – спросила она, – нет ли у вас каких-нибудь приказаний?

– Что вы, сударыня, – отвечал Людовик с набитым ртом, – какие могут быть приказания? Разве что в эти тягостные дни вы станете нашей Эгерией.

И он мужественно продолжил сражение с начиненной трюфелями молодой куропаткой.

– Ваше величество, – ответила королева, – Нума был миролюбивый король. А нам сегодня, по всеобщему убеждению, потребен король воинственный, и если вашему величеству угодно искать примеры в древности, то, раз уж вы не можете сделаться Тарквинием, вам следовало бы стать Ромулом.

Король улыбнулся с почти блаженным спокойствием.

– А эти господа – люди воинственные? – спросил он, поворачиваясь к стоявшим поодаль офицерам.

Лицо его раскраснелось от еды, придворным же показалось, что оно воодушевлено отвагой.

– Да, ваше величество! – закричали они хором. – Мы мечтаем о войне! Мы хотим только одного – войны!

– Господа, господа! – остановил их король. – Мне, разумеется, весьма приятно сознавать, что при необходимости я могу на вас рассчитывать. Но в настоящую минуту я слушаюсь только двух наставников: Королевского совета и своего желудка; первый присоветует мне, как действовать впредь, а по совету второго я уже действую.

И он с хохотом протянул прислуживавшему ему офицеру измаранную салфетку.

Шепот изумления и гнева пробежал по толпе дворян, готовых по первому знаку короля пролить за него кровь.

Королева отвернулась и топнула ногой.

К ней подошел принц де Ламбеск.

– Видите, ваше величество, – сказал он, – король, без сомнения, полагает, подобно мне, что лучше всего обождать. Его величество действует так из осторожности, и, хотя я, к несчастью, не могу похвастать этой добродетелью, я уверен, что осторожность – качество по нашим временам весьма необходимое.

– Да, сударь, вы правы: весьма необходимое, – повторила королева, до крови кусая губы.

С отчаянием в душе, терзаемая мрачными предчувствиями, она отошла к камину.

Разница в настроении короля и королевы потрясла всех. Королева с трудом удерживала слезы. Король продолжал поглощать ужин с аппетитом, отличавшим всех Бурбонов и вошедшим в пословицы.

Неудивительно, что зала постепенно опустела. Гости растаяли, как тает при первых солнечных лучах снег в садах, обнажая там и сям черную унылую землю.

Увидев, что рыцари, на которых она так рассчитывала, покинули ее, королева почувствовала, как тает ее могущество; так некогда по велению Божию полчища ассирийцев и амалкитян гибли в морской пучине или ночном мраке.

От тягостных мыслей ее оторвал нежный голос графинь Жюль, подошедшей к ней вместе с Дианой де Полиньяк.

При звуках этого голоса будущее, представившееся было гордячке-королеве в мрачном свете, вновь явилось ее воображению в цветах и пальмовых ветвях: искренняя и верная подруга стоит десятка королевств.

– О, это ты, ты, – прошептала она, обняв графиню Жюль, – значит, одна подруга у меня все-таки осталась.

И слезы, которые она так долго сдерживала, ручьями полились из ее глаз, омыли ее щеки и оросили грудь впрочем, слезы эти были не горькими, а сладостными, они не мучили, но облегчали муки.

Мгновение королева молча сжимала графиню в своих объятиях.

Молчание нарушила герцогиня, державшая графиню за руку.

– Ваше величество, – начала она робко, как бы стыдясь собственных слов, – я хочу открыть вам один план, который, быть может, не вызовет у вас неодобрения.

– Какой план? – спросила королева, вся обратившись в слух. – Говорите, герцогиня, говорите скорее.

По-прежнему опираясь на плечо своей фаворитки графини, королева приготовилась выслушать герцогиню Диану.

– Сударыня, – продолжала герцогиня, – то, что я намереваюсь вам поведать, – не мое мнение, но мнение лица, чья беспристрастность не вызывает сомнений, – ее королевского высочества госпожи Аделаиды, тетушки короля.

– К чему столько приготовлений, дорогая герцогиня, – весело воскликнула королева, – переходите прямо к делу!

– Сударыня, дела складываются нерадостно. Народ сильно преувеличивает милости, оказанные вами нашей семье. Клевета пятнает августейшую дружбу, которой вы благоволите отвечать на нашу почтительную преданность.

– Неужели, герцогиня, вы находите, что я вела себя без должной отваги? – удивилась королева. – Разве я не отстаивала нашу дружбу, идя наперекор общественному мнению, двору, народу, даже самому королю?

– О, напротив, ваше величество, вы с беспредельным великодушием поддерживали своих друзей, защищая их собственной грудью и отражая направленные против них удары; именно поэтому сегодня, в минуту большой, быть может, даже ужасной опасности, эти друзья показали бы себя бесчестными трусами, если бы не встали в свой черед на защиту королевы.

– Ах, как это хорошо, как прекрасно! – вскричала Мария-Антуанетта и, пылко обняв графиню, пожала руку герцогине де Полиньяк.

Однако обе дамы, вместо того чтобы гордо поднять голову, побледнели.

Госпожа Жюль де Полиньяк попыталась высвободиться из объятий королевы, но та крепко прижимала ее к себе.

– Быть может, – пробормотала Диана де Полиньяк, – , вы, ваше величество, не совсем хорошо понимаете, что именно мы имеем честь предложить вам, дабы отвратить от вашего трона и от самой вашей особы бедствия, причиной которых может оказаться ваша драгоценная дружба. Есть мучительное средство, тяжкая жертва, которую мы, однако, обязаны принести, ибо такова печальная необходимость.

Тут настал черед королевы побледнеть, ибо в скромной и сдержанной речи герцогини она под маской отважной и преданной дружбы различила мучительный страх.

– Не мешкайте, герцогиня, – приказала она, – будьте откровенны со мной. О какой жертве идет речь?

– О, сударыня, жертву должны принести одни мы, – был ответ Дианы. – Мы, Бог знает почему, сделались для французов предметом ненависти; избавив ваш двор от своего присутствия, мы вернем ему прежний блеск, вернем вам любовь народа, которую наше присутствие гасит либо извращает.

– Вы хотите покинуть меня? – гневно воскликнула королева. – Кто это сказал? Кто это придумал?

Потерянно взглянув на потупившуюся графиню Жюль, королева тихонько отстранила ее от себя.

– Не я, – отвечала графиня Жюль. – Я, напротив, хочу остаться рядом с вами.

Однако тон, каким были произнесены эти слова, говорил: «Прикажите мне уехать, и я уеду».

О священная дружба, священная цепь, способная связать королеву и служанку неразрывными узами! О священная дружба, которой приносится больше жертв, чем любви и честолюбию, этим благородным болезням сердца человеческого. Королева разом разбила алтарь, возведенный ею в собственном сердце; одного-единственного взгляда ей достало, чтобы увидеть то, чего она не могла разглядеть в течение десяти лет: холодности и расчетливости; пусть оба порока были простительны, объяснимы, быть может, даже законны, но разве может измена того, кто предал свою любовь, казаться простительной, объяснимой, законной тому, кто еще любит?

Мария-Антуанетта отомстила за причиненную ей муку лишь холодным взглядом, которым смерила свою подругу с ног до головы.

– Так вот каково ваше мнение, герцогиня Диана! – сказала она, прижимая руку к груди и дрожа, как в лихорадке.

– Увы, сударыня, – отвечала та, – я слушаюсь не своих желаний, но велений судьбы.

– Разумеется, герцогиня, – отвечала Мария-Антуанетта. – А вы, графиня? – обратилась она к графине Жюль.

У той по щеке скатилась слеза – знак раскаяния, сжигающего ее душу, – но это усилие отняло у нее последние силы.

– Прекрасно, – сказала королева, – прекрасно. Мне отрадно видеть, как сильно я любима. Благодарю вас, графиня; конечно, здесь вам грозят опасности; конечно, ярость черни не знает предела; конечно, вы обе правы, а я – сумасбродка. Вы хотите остаться, вы жертвуете собой – я этой жертвы не принимаю.

Графиня Жюль подняла на королеву свои прекрасные глаза. Но вместо того чтобы прочесть в них изъявление дружеской преданности, королева прочла в них смятение перепуганной женщины.

– Итак, вы, герцогиня, решились уехать? – спросила королева, подчеркнув голосом слово «вы».

– Да, ваше величество.

– Вы, разумеется, направитесь в какое-нибудь из ваших дальних поместий.., самых дальних?..

– Сударыня, для того, кто решился уехать, решился покинуть вас, пятьдесят миль такое же огромное расстояние, как и сто пятьдесят.

– Так, значит, вы едете за границу?

– Увы! Да, сударыня.

Сердце королевы разрывалось от боли, но она не выдала своей муки ни единым вздохом.

– Куда же вы направитесь?

– На берега Рейна, сударыня.

– Прекрасно. Вы говорите по-немецки, графиня, – произнесла королева с неизъяснимой печалью, – уроки вы брали у меня. Что ж, дружба королевы принесла вам хоть какую-нибудь пользу: я рада. Я не хочу разлучать вас с вашими родными, дорогая графиня. Вы хотите остаться, и я ценю это желание. Но я боюсь за вас и хочу, чтобы вы уехали; больше того, я этого требую.

Тут королева замолчала; волнение сдавило ей горло, и как ни мужественно она держалась, ей, возможно, недостало бы сил сохранить видимость спокойствия, если бы до ее слуха не донесся голос короля, не принимавшего никакого участия в только что описанной сцене.

Его величество как раз приступил к десерту.

– Сударыня, – обратился король к своей супруге, – вас кто-то спрашивает.

– И все же, ваше величество, – воскликнула королева, отбросив прочь все остальные тревоги и помышляя лишь о спасении короны, – вам следует отдать приказы. Взгляните, в моем кабинете ждут вашего слова именно те трое, кто вам нужен: господин де Ламбеск, господин де Безанваль и господин де Брой. Приказывайте, ваше величество, приказывайте!

Король поднял на нее отяжелевший, нерешительный взгляд.

– Как вы обо всем этом думаете, господин де Брой? – спросил он.

– Ваше величество, – отвечал старый маршал, – если вы удалите войска из Парижа, люди скажут, что парижане разбили вас. Но если вы их там оставите, им придется разбить парижан.

– Прекрасно сказано! – вскричала королева, пожав маршалу руку.

Со своей стороны принц де Ламбеск только покачал головой.

– И что же вы мне предлагаете? – спросил король.

– Скомандовать: вперед! – отвечал старый маршал.

– Да… Вперед! – повторила королева.

– Ну что ж, раз вам так этого хочется: вперед!

В эту минуту королеве принесли записку, гласившую:

«Именем Неба! Сударыня, не принимайте поспешных решений! Я жду свидания с вашим величеством». «Это его почерк!» – прошептала королева. Обернувшись к камеристке, доставившей записку, она спросила: «Господин де Шарни ждет меня?»

– Он прискакал весь в пыли и, кажется, даже в крови.

– Минуточку, господа, – сказала королева г-ну де Безанвалю и г-ну де Брою, – подождите меня здесь, я скоро вернусь.

И она торопливо вышла из комнаты.

Король даже не повернул головы.

Глава 27. ОЛИВЬЕ ДЕ ШАРНИ

Войдя в свой будуар, королева застала там автора записки, которую только что получила.

То был мужчина лет тридцати пяти, высокий, с лицом мужественным и решительным; серо-голубые глаза, живые и зоркие, как у орла, прямой нос, волевой подбородок сообщали его лицу воинственность, оттеняемую изяществом, с каким он носил мундир лейтенанта личной охраны короля.

Батистовые манжеты его были смяты и порваны, а руки слегка дрожали. Погнутая шпага плохо входила в ножны.

В ожидании королевы ее гость быстро мерял шагами будуар, что-то лихорадочно обдумывая.

Мария-Антуанетта направилась прямо к нему.

– Господин де Шарни! – воскликнула она. – Господин де Шарни, вас ли я вижу?

Тот, к кому она обращалась, низко поклонился, как требовал этикет; королева знаком приказала камеристке удалиться.

Лишь только за ней закрылась дверь, королева, с силой схватив г-на де Шарни за руку, спросила:

– Граф, зачем вы здесь?

– Я полагал, государыня, что быть здесь – мой долг, – отвечал граф.

– О нет, ваш долг – бежать из Версаля, поступать так, как полагается, повиноваться мне, одним словом, брать пример со всех моих друзей, тревожащихся за мою судьбу; ваш долг – ничем не жертвовать ради меня, ваш долг – расстаться со мной.

– Расстаться с вами? – переспросил он.

– Да, бежать подальше от меня.

– Бежать вас? Кто же бежит вас, государыня?

– Умные люди.

– Мне кажется, что я человек неглупый, государыня, – именно потому я и прибыл в Версаль.

– Откуда?

– Из Парижа.

– Из мятежного Парижа?

– Из Парижа кипящего, хмельного, окровавленного. Королева закрыла лицо руками.

– О, значит и от вас я не услышу ничего утешительного! – простонала она.

– Государыня, в нынешних обстоятельствах вам следует требовать от всех вестников только одного – правды.

– А вы скажете мне правду?

– Как всегда, государыня.

– У вас, сударь, честная душа и отважное сердце.

– Я всего-навсего ваш верный слуга, государыня.

– Тогда пощадите меня, друг мой, не говорите ни слова. Сердце мое разбито; сегодня эту правду, которую всегда говорили мне вы, я слышу от всех моих друзей, и это меня удручает. О граф! Невозможно было скрыть от меня эту правду; ею полно все: багровое небо, грозные слухи, бледные и серьезные лица придворных. Нет, нет, граф, прошу вас впервые в жизни: не говорите мне правду.

Теперь граф в свой черед вгляделся в лицо королевы.

– Вам странно это слышать, – сказала она, – вы почитали меня более храброй, не так ли? О, вам предстоит узнать еще много нового.

Господин де Шарни жестом выразил свое удивление.

– Очень скоро вы сами все увидите, – сказала королева с нервным смешком.

– Вашему величеству нездоровится? – спросил граф.

– Нет, нет! Сядьте подле меня, сударь, и ни слова больше об этой отвратительной политике. Помогите мне забыть о ней…

Граф с печальной улыбкой повиновался. Мария-Антуанетта положила руку ему на лоб.

– Вы горите, – сказала она.

– Да у меня в мозгу пылает вулкан.

– А руки ледяные.

И она обеими руками сжала руку графа.

– Сердца моего коснулся могильный холод, – сказал он.

– Бедный Оливье! Я вас уже просила: забудем обо всем этом. Я больше не королева, мне ничто не грозит, никто не питает ко мне ненависти. Нет, я больше не королева, я просто женщина. Что для меня мир? Сердце, которое меня любит, – разве этого не достаточно?

Граф упал перед королевой на колени и покрыл поцелуями ее руки с тем почтением, с каким египтяне поклонялись богине Изиде.

– О граф, единственный мой друг, – сказала королева, пытаясь поднять его, – знаете ли вы, как поступила со мной герцогиня Диана?

– Она собралась за границу, – отвечал Шарни, не раздумывая.

– Вы угадали! Увы, значит, это можно было предугадать.

– О Боже! Разумеется, государыня, – отвечал граф. – Нынче может произойти все что угодно.

– Но почему же вы и ваше семейство не собираетесь за границу, если это так естественно? – вскричала королева.

– Я, государыня, не собираюсь туда прежде всего потому, что я глубоко предан вашему величеству и поклялся не вам, но самому себе, что ни на мгновение не расстанусь с вами во время надвигающейся бури. Мои братья не поедут за границу, потому что будут брать пример с меня, наконец, госпожа де Шарни не уедет за границу, потому что она, надеюсь, искренне предана вашему величеству.

– Да, у Андре благородное сердце, – согласилась королева с неприкрытой холодностью.

– Оттого-то она и не покинет Версаль.

– Значит, именно ее благородству я буду обязана возможностью всегда видеть вас? – осведомилась королева тем же ледяным тоном, не выражавшим ничего, кроме ревности или презрения.

– Ваше величество оказали мне честь, назначив меня лейтенантом королевской стражи, – сказал граф де Шарни. – Мой пост – в Версале; я не оставил бы моего поста, если бы вы, ваше величество, не послали меня охранять Тюильри. Вы должны удалиться, – приказала мне королева, – и я повиновался. Так вот, ко всему этому, как известно вашему величеству, графиня де Шарни не имела ни малейшего касательства.

– Вы правы, – сказала королева прежним ледяным тоном.

– Сегодня, – бесстрашно продолжал граф, – я счел, что обязан оставить свой пост в Тюильри и возвратиться в Версаль. Тогда, да не прогневается королева, я нарушил воинский долг, покинул место, где мне надлежало находиться, – и вот я перед вами. Боится госпожа де Шарни надвигающихся бедствий или нет, собирается она за границу или не собирается, я остаюсь подле королевы.., если только королева не сломает мою шпагу; но и тогда, лишившись права сражаться и умереть за нее на версальских паркетах, я сохраню за собой другое право – право убить себя на мостовой, у ворот дворца.

Граф произнес эти простые, искренние слова так мужественно и самоотверженно, что королева отбросила свою гордыню, служившую прикрытием для чувства, роднящего коронованных особ с простыми смертными.

– Граф, – взмолилась она, – никогда не говорите этих слов, не обещайте умереть за меня, ибо, клянусь вам, я знаю, что вы исполните свое обещание.

– О, напротив, я всегда буду говорить об этом! – воскликнул граф де Шарни. – Я буду говорить об этом всем и каждому, я буду об этом говорить и выполню то, о чем говорю, ибо, боюсь, грядут времена, когда все, кто любит королей, неминуемо погибнут.

– Граф! Граф! Откуда у вас это роковое предчувствие?

– Увы, государыня, – отвечал де Шарни, качая головой, – в пору этой злосчастной войны в Америке меня, как и многих других, охватило лихорадочное стремление к свободе; я тоже захотел принять деятельное участие в освобождении рабов, как тогда говорили, и сделался масоном; я вступил в тайное общество вместе с такими людьми, как Лафайет или Ламеты. Знаете ли вы цель этого общества, сударыня? Истребление тронов. Знаете ли вы его девиз? Три буквы: LPD.

– – И что означают эти три буквы?

– Lilia pedibus destrue – топчите ногами лилии.

– И как же вы поступили?

– Я вышел из общества, ничем не запятнав свою честь; однако на одного выбывшего члена приходилось двадцать только что принятых. Так вот: то, что происходит сегодня, это, сударыня, пролог великой драмы, которая готовилась в тиши, во тьме уже целых двадцать лет. Во главе людей, будоражащих Париж, распоряжающихся в Ратуше, занимающих Пале-Рояль, взявших Бастилию, стоят люди, мне знакомые, – это мои бывшие собратья по тайному обществу. Не обманывайте себя, государыня, все, что свершилось, – не результат несчастливого стечения обстоятельств; это мятеж, готовившийся уже давно.

– О, вы так думаете! Вы так думаете, друг мой! – вскричала королева, заливаясь слезами.

– Не плачьте, государыня, но постарайтесь понять, – сказал граф.

– Постараться понять! Постараться понять! – повторила Мария-Антуанетта. – Чтобы я, королева, я, повелительница двадцати пяти миллионов людей, я старалась понять эти двадцать четыре миллиона подданных, которые, вместо того чтобы повиноваться мне, бунтуют и убивают моих друзей! Нет, я никогда не смогу их понять.

– И тем не менее вам придется это сделать, ибо с тех пор как повиновение наскучило этим людям, рожденным для того, чтобы вам повиноваться, они стали видеть в вас врага, и покамест зубы этих голодных людей не сделаются достаточно остры, для того чтобы загрызть вас, они будут бросаться на ваших друзей, которых ненавидят еще сильнее, чем вас.

– Быть может, вы хотите уверить меня, господин философ, что они правы? – надменно воскликнула королева; зрачки ее расширились, ноздри раздулись.

– Увы, государыня! Да, они правы, – отвечал граф мягким, нежным тоном, – ибо когда я в моем мундире с золотым шитьем, в сопровождении моих лакеев, на чьи ливреи пошло больше серебра, чем потребовалось бы для того, чтобы прокормить три семьи, прогуливаюсь по бульвару в карете, запряженной прекрасными английскими лошадьми, двадцать пять миллионов голодных людей, именуемых вашим народом, задаются вопросом, какую пользу приношу им я, человек, ничем от них не отличающийся.

– Вот какую пользу вы им приносите, граф! – воскликнула королева, хватая за рукоятку шпагу графа. – Вы приносите им пользу посредством этой шпаги, которая служила вашему отцу при Фонтенуа, вашему деду при Стейнкерке, вашему прадеду при Лансе и Рокруа, вашим предкам при Иври, Мариньяне и Азенкуре. Дворяне приносят пользу французскому народу, сражаясь за него; золото, которым расшиты их камзолы, серебро, которым украшены ливреи их слуг, дворяне завоевали ценою собственной крови. Поэтому не спрашивайте больше, Оливье, какую пользу вы приносите народу, – вы, который так блестяще владеет шпагой, полученной в наследство от предков!

– Государыня, государыня! – возразил граф, качая головой. – Не говорите так много о дворянской крови; в жилах народа тоже течет кровь: эта кровь пролилась на площади Бастилии; взгляните на тех, кто пал там, пересчитайте мертвые тела, распростертые на алой мостовой, и поймите, что в день, когда ваши пушки стреляли в толпу, сердца этих людей бились точно так же, как бьются сердца дворян; в этот день, потрясая оружием, непривычным для их рук, эти люди пели под артиллерийским огнем и выказывали отвагу, какую не всегда выказывают храбрейшие из ваших гренадеров. О государыня, о моя королева, не смотрите на меня с таким гневом, молю вас. Что такое гренадер? Это синий разукрашенный мундир, под которым бьется точно такое же сердце, как сердце простолюдина. Разве ядру не все равно, куда лететь – в человека, одетого в синее сукно, или в человека, едва прикрытого лохмотьями? Разве сердцу не все равно, где остановиться – под холстом или под сукном? Настало время задуматься обо всем этом, сударыня; теперь вы имеете дело не с двадцатью пятью миллионами рабов, не с двадцатью пятью миллионами подданных, даже не с двадцатью пятью миллионами человек, но с двадцатью пятью миллионами солдат.

– Которые будут сражаться против меня, граф?

– Да, против вас, ибо они сражаются за свободу, а вы – препятствие на пути к ней.

За этими словами графа последовало долгое молчание. Королева прервала его первой.

– Одним словом, вы все-таки сказали мне ту правду, которую я умоляла вас скрыть от меня?

– Увы, государыня, сколько бы я ни прятал эту правду из преданности вам, сколько бы ни набрасывал на нее покрывало из почтения к вам, что бы я ни говорил и что бы ни говорили вы сами, отныне истина вечно пребудет перед вами; делайте что угодно: смотрите, слушайте, вникайте, осязайте, думайте, мечтайте – вам ни за что не от-Делаться от нее! Даже если вы захотите заснуть, дабы не забыть о ней, она сядет у вашего изголовья и войдет в ваши сны.

– О граф, – гордо произнесла королева, – я знаю сон, который ей не под силу нарушить.

– Этого сна, государыня, я боюсь не больше, чем вы, а желаю его, быть может, так же сильно, как вы.

– Неужели, – спросила королева с отчаянием, – вы полагаете, что это единственное, что нам осталось?

– Да, но не будем спешить, государыня, не будем опережать наших врагов, ибо, утомленные бурными событиями, мы все равно кончим этим сном.

И снова молчание, на этот раз еще более безысходное, повисло в комнате.

Граф и королева сидели рядом. Их руки соприкасались, и все же их разделяла пропасть: то были их мысли, устремлявшиеся по волнам будущего в разные стороны.

Королева первой возвратилась к тому, с чего они начали беседу, но возвратилась окольным путем. Пристально взглянув на графа, она спросила:

– Послушайте, сударь.., я должна задать вам последний вопрос о нас.., но обещайте сказать мне все, как есть.

– Спрашивайте, государыня.

– Вы можете поклясться, что вернулись сюда только ради меня?

– О, неужели вы в этом сомневаетесь?

– Вы можете поклясться, что госпожа де Шарни вам не писала?

– Госпожа де Шарни?

– Послушайте: я знаю, что она собиралась куда-то ехать, я знаю, что ей пришла в голову какая-то мысль… Поклянитесь мне, граф, что вы вернулись не ради нее.

В эту минуту кто-то постучал, а точнее, поскребся в дверь.

– Войдите, – сказала королева. Вошла давешняя камеристка.

– Государыня, – сказала она, – король отужинал. Граф удивленно взглянул на Марию-Антуанетту.

– Что же тут удивительного? – отвечала она, пожав плечами. – Разве королю не нужно ужинать? Оливье нахмурил брови.

– Передайте королю, – продолжала королева, ничуть! не смутившись, – что я слушаю рассказ о парижских происшествиях, а когда дослушаю, приду поделиться с ним новостями.

Затем она обратилась к де Шарни:

– Вернемся к нашей беседе; король отужинал – нужно дать ему время переварить съеденное.

Глава 28. ОЛИВЬЕ ДЕ ШАРНИ. (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Появление камеристки на мгновение прервало беседу, но нисколько не уменьшило двойной ревности, мучившей Марию-Антуанетту и как женщину и как королеву.

Поэтому, хотя могло показаться, что беседа ее с графом подходит к концу, на самом деле она только начиналась и вот-вот грозила стать куда более резкой, чем прежде: так в сражении после пристрелки наступает недолгое затишье, а потом артиллерия открывает огонь по всему фронту.

Впрочем, дело зашло так далеко, что граф, казалось, желал решительного объяснения так же горячо, как и королева, поэтому, лишь только они снова остались одни, он заговорил первым.

– Вы спрашиваете, – сказал он, – не ради ли госпожи де Шарни я вернулся? Значит, ваше величество, вы забыли о наших клятвах и о том, что я – человек чести.

– Да, – отвечала королева, поникнув головой, – да, мы дали друг другу клятву, да, вы человек чести, да, вы обещали принести себя в жертву моему счастью и эта-то клятва мучит меня сильнее всего, ибо, принося себя в жертву моему счастью, вы одновременно приносите в жертву прекрасную, благородную женщину… – и тем умножаете наши преступления.

– О, государыня, вы чересчур строги. Признайте, по крайней мере, что я сдержал слово, что я ничем не погрешил против закона чести.

– Да, вы правы, простите меня, я схожу с ума.

– Не зовите преступлением то, что является плодом случая и необходимости. Нам обоим нелегко дался этот брак, заключенный ради того, чтобы спасти честь королевы. Мне остается нести его бремя, что я и делаю последние четыре года.

– Да, – воскликнула королева. – Неужели вы думаете, что я не вижу ваших мук, не понимаю вашей печали, скрытой под покровом глубочайшего уважения? Неужели вы думаете, что я не замечаю всего этого?

– Умоляю вас, государыня, – сказал граф с поклоном, – уведомляйте меня обо всем, что вы видите, сам я страдаю недостаточно и недостаточно страдании причиняю другим, мои беды и беды тех, кто терпит муки по моей вине, сделались вдвое горше от сознания моего несовершенства сравнительно с вами.

Королева протянула графу руку. Как все, исходящее из сердца искреннего и страстного, слова этого человека были исполнены неодолимой силы.

– Итак, государыня, распоряжайтесь мною, не бойтесь, заклинаю вас: я к вашим услугам.

– О, да, да, я знаю, что не права; простите меня. Но если вы скрываете где-то вдали кумир, которому под покровом тайны курите фимиам, если есть в мире уголок, где живет женщина, которую вы обожаете… О! я не смею произнести это слово, оно пугает меня, я сознаю это, когда составляющие его слоги достигают моих ушей. Так вот, если вы храните в своей душе эту тайну, не забывайте, что в глазах всего света и в ваших собственных вы – супруг юной и прекрасной женщины, которую вы окружаете заботой и вниманием, женщины, которой опорой служит не только ваша рука, но и ваше сердце.

Оливье нахмурил брови, и чистые его черты на мгновение исказила судорога.

– Что же вам угодно, государыня? – спросил он. – Чтобы я отдалил от себя графиню де Шарни? Вы молчите: значит, таково ваше желание. Что ж! Я готов исполнить вашу волю, но ведь вам известно, что она одна в целом свете, она сирота! Ее отец, барон де Таверне, добропорядочный дворянин старого времени, который и помыслить не мог о тех событиях, которые происходят сегодня, умер несколько лет тому назад; ее брат Мэзон-Руж, как вам известно, навещает сестру не чаще одного раза в год, целует ее, заверяет ваше величество в своей преданности и исчезает неведомо куда.

– Да, все это мне известно.

– Не забывайте, государыня, что если бы Бог призвал меня к себе, графиня де Шарни могла бы вернуть себе свою девичью фамилию, и ни один из ангелов небесных не смог бы отыскать в ее снах, речах, помыслах ничего, что пристало замужней женщине.

– О, конечно, конечно, – сказала королева, – я знаю, что ваша Андре – сама сущий ангел, сошедший с небес, я знаю, что она достойна любви. Поэтому-то я и думаю, что у нее есть будущее, а у меня – нет. О, прошу вас, граф, более ни слова. Я говорю с вами не так, как пристало королеве, простите меня. Я забылась, но что же делать? В душе моей не умолкает голос, поющий мне о счастье, радости, любви, и мрачные голоса, предвещающие несчастья, войну, смерть, не способны заглушить его. Это голос моей юности, оставшейся далеко в прошлом. Простите меня, Шарни, я больше никогда не буду молодой, я больше никогда не буду улыбаться, никогда не буду любить Несчастная женщина закрыла свои пылающие глаза тонкими, исхудавшими руками, а по щекам ее скатились два алмаза – две королевские слезы.

Граф вновь упал на колени.

– Государыня, заклинаю вас всеми святыми, – сказал он, – прикажите мне покинуть вас, бежать, умереть, но не принуждайте меня смотреть, как вы плачете.

Произнося эти слова, граф сам с трудом подавлял рыдания.

– Я больше не буду, – сказала Мария-Антуанетта, выпрямившись и с улыбкой тряхнув головой.

Очаровательным жестом она откинула назад густые пудреные волосы, раскинувшиеся по ее белоснежной лебединой шее.

– Да, да, я больше не буду вас огорчать, забудем обо всех этих безумствах. Боже мой! Как странно: королеве надо быть такой сильной, а женщина так слаба. Вы ведь только что из Парижа, правда? Давайте поговорим. Вы мне уж что-то рассказывали, но я все забыла; а ведь дело, кажется, очень серьезно, не так ли, граф?

– Хорошо, государыня, вернемся к политике; то, о чем я вам расскажу, действительно весьма серьезно; да, я прибыл из Парижа, где присутствовал при падении королевской власти.

– Я просила вас говорить откровенно, но вы слишком щедры. Удавшийся мятеж вы называете падением королевской власти. Неужели взятие Бастилии означает гибель королевства?! О, господин де Шарни, вы забываете, что Бастилия была построена в XIV веке, а королевская власть существует в мире уже шесть тысяч лет.

– Я рад бы, государыня, обольщаться иллюзиями и, вместо того, чтобы печалить ваше величество, утешить вас самыми радостными известиями. К несчастью, всякий инструмент умеет издавать лишь строго определенные звуки.

– В таком случае, хоть я всего лишь женщина, попробую поддержать и вразумить вас.

– Я только об этом и мечтаю.

– Парижане взбунтовались, не так ли?

– Да.

– Сколько народу участвует в мятеже?

– Из каждых пятнадцати – дюжина.

– Откуда вам это известно?

– О, тут нет ничего мудреного: народ составляет двенадцать пятнадцатых французской нации; две пятнадцатых приходится на дворянство и одна – на духовенство.

– Расчет точен, граф; цифры вы выучили назубок. Вы читали господина и госпожу де Неккер?

– Господина де Неккера, государыня.

– Значит, – весело подытожила королева, – пословица не лжет: бойся друга как врага. Что ж, если желаете, можете выслушать мой расчет.

– Я весь внимание.

– Шесть пятнадцатых из этих двенадцати – женщины, не так ли?

– Да, ваше величество, но…

– Не перебивайте меня. Итак, шесть пятнадцатых – женщины, столько же остается на долю мужчин, но из них Две пятнадцатых – старики, беспомощные либо равнодушные. Вы согласны?

– Да.

– Остаются четыре пятнадцатых, из которых, вы не можете этого опровергнуть, половину составляют трусы и люди умеренные. Заметьте, я очень высокого мнения о французской нации. Итак, остаются две пятнадцатых; допустим, все эти люди сильные, отважные, воинственные и озлобленные. Но ведь следует подсчитать, сколько человек из них находится в Париже? Бунтуют-то только парижане, их и предстоит усмирить.

– Однако, государыня, однако…

– Опять однако… Погодите, я выслушаю вас позже. Господин де Шарни поклонился.

– Итак, – продолжала королева, – по моим расчетам, нам противостоит сотня тысяч парижан. Вы согласны? На сей раз граф промолчал. Королева заговорила вновь:

– Так вот, против этой сотни тысяч парижан, плохо вооруженных, недисциплинированных, необученных, нерешительных, ибо совесть их нечиста, выступят пятьдесят тысяч солдат, известных всей Европе своей отвагой, а также офицеры, подобные вам, господин де Шарни; с ними пребудет благословение Господне и моя душа, которую легко растрогать, но трудно разбить.

Граф по-прежнему молчал.

– Неужели вы полагаете, что при таких условиях один мой солдат не стоит двух простолюдинов? Де Шарни молчал.

– Скажите же, каково ваше мнение? – нетерпеливо потребовала королева.

– Государыня, – произнес граф, оставляя по приказу королевы свою почтительную сдержанность, – если сто тысяч человек, предоставленных самим себе, буйных и плохо вооруженных, а именно таковы парижане, сойдутся с вашими пятьюдесятью тысячами солдат на поле боя, они будут разгромлены в полчаса.

– Вот видите! – сказала королева. – Значит, я права, – Постойте. Дело обстоит совсем иначе. Во-первых, мятежников в Париже не сотня тысяч, а целых пять сотен.

– Пять сотен тысяч?

– Именно. В ваших расчетах вы не приняли во внимание женщин и детей. О королева Франции! о гордая и отважная женщина! Парижские простолюдинки ни в чем не уступят мужчинам; быть может, настанет день, когда они заставят вас признать за ними силу поистине дьявольскую.

– Что вы хотите сказать, граф?

– Государыня, знаете ли вы, какую роль играют женщины в гражданских войнах?! Нет? В таком случае я расскажу вам об этом, и вы убедитесь, что при определенных обстоятельствах одна женщина стоит двух солдат.

– Вы с ума сошли, граф! Де Шарни грустно улыбнулся.

– Видели ли вы парижанок во время штурма Бастилии, когда под огнем, под пулями они призывали мужчин взяться за оружие, грозили кулаками вашим закованным в броню швейцарцам, выкрикивали проклятья над убитыми, поднимая и зовя в бой живых? Видели ли вы, как они варят смолу, катят пушки, одаривают храбрых воинов патронами, а робких – патронами с поцелуем в придачу? Знаете ли вы, что по подъемному мосту, ведущему в Бастилию, прошло столько же женщин, сколько мужчин? Знаете ли вы, что, пока мы с вами ведем беседу, они орудуют кирками, разрушая стены Бастилии? О, государыня, примите в расчет парижских женщин, примите в расчет их, а заодно и детей, которые отливают пули, точат сабли, бросают булыжники с седьмого этажа; примите их в расчет, ибо пуля, отлитая ребенком, убьет вашего лучшего генерала, сабля, наточенная им, подкосит ваших лучших лошадей, а камень, брошенный им с высоты, разобьет головы вашим драгунам и гвардейцам. Примите в расчет и стариков, сударыня, ибо если они уже не в силах поднять шпагу, они в силах послужить щитом своим сыновьям. В штурме Бастилии, государыня, участвовали и старики; знаете ли вы, что делали эти старики, которых вы не принимаете в расчет? Они становились впереди юношей и те целились во врага из-за их спин, так что пули ваших швейцарцев впивались в тела бессильных стариков, служивших крепостной стеной мужчинам в расцвете лет. Примите стариков в расчет, ибо это они вот уже три сотни лет передают из рода в род рассказы о насилии, которому подвергались их матери, о полях, потравленных во время барской охоты, о бедствиях их сословия, страждущего под пятой феодалов, и, наслушавшись этих рассказов, сыновья хватают топоры, дубины, ружья, все, что есть под рукой, и отправляются убивать, заряженные стариковскими проклятиями, как пушка заряжена порохом и ядрами. В этот час в Париже все – мужчины, женщины, старики, дети – славят свободу, избавление от гнета. Примите в расчет всех, кто кричит, государыня, а их в Париже восемьсот тысяч душ.

– Триста спартанцев, господин де Шарни, победили армию Ксеркса, не так ли?

– Да, но сегодня на месте трехсот спартанцев – восемьсот тысяч парижан, а на месте армии Ксеркса – ваши пятьдесят тысяч солдат.

Побагровев от гнева и стыда, королева воздела кулаки к небу.

– О, пусть я лишусь трона, пусть ваши пятьсот тысяч парижан растерзают меня в клочья, лишь бы мне не слышать подобных речей от человека из рода де Шарни, моего слуги!

– Если этот человек говорит вам подобные вещи, государыня, значит, он видит в этом свой долг, ибо в жилах этого де Шарни нет ни капли крови, которая не была бы достойна его предков и не принадлежала бы вам.

– В таком случае пусть он идет вместе со мной на Париж и вместе со мной погибнет.

– Погибнет с позором, – подхватил граф, – не оказав сопротивления. Мы даже не сможем начать сражение, мы растворимся в ночи, как филистимляне или амаликитяне. Идти на Париж! Да знаете ли вы, что в тот час, когда мы войдем в Париж, дома обрушатся на нас, словно волны Красного моря на фараона; имя ваше будет проклято французами, а дети зарезаны, как волчата.

– Как же мне погибнуть, граф? – надменно спросила королева. – Научите, молю вас.

– Как гибнут жертвы, государыня, – почтительно отвечал де Шарни, – как гибнут королевы, улыбаясь и прощая тем, кто отнимает у них жизнь. Ах, если бы у вас было пять сотен тысяч таких слуг, как я! Тогда я сказал бы вам: «Уедем нынче же ночью, и завтра вы воцаритесь в Тюильри, завтра вы возвратите себе трон!»

– О! – вскричала королева. – Неужели вы, моя последняя надежда, отчаялись в победе?

– Да, государыня, я отчаялся, ибо вся Франция поддерживает Париж, ибо ваша армия, даже если она победит в Париже, не сумеет совладать с Лионом, Руаном, Лиллем, Страсбургом, Нантом и сотней других ощетинившихся городов. Будем мужественны, государыня, спрячем шпагу в ножны!

– А я-то старалась собрать вокруг себя самых отважных воинов, а я-то пыталась вдохнуть мужество в их сердца! – воскликнула королева.

– Если вы не согласны со мной, государыня, прикажите – и этой же ночью мы двинемся на Париж. Вам стоит сказать одно-единственное слово.

В голосе графа звучало такое самоотвержение, что королева испугалась сильнее, чем если бы он проявил строптивость; в отчаянии, не в силах совладать с собственным надменным нравом, она бросилась на софу.

Наконец, подняв голову, она спросила:

– Граф, вам угодно, чтобы я ничего не предпринимала?

– Я имею честь дать вашему величеству именно такой совет.

– Я послушаюсь вас. Возвращайтесь на свой пост.

– Увы, государыня, вы гневаетесь на меня? – спросил граф, глядя на королеву печальными глазами, в которых светилась неизъяснимая любовь.

– Нет. Дайте руку.

Граф с поклоном протянул королеве руку.

– А я забыла вас побранить, – сказала Мария-Антуанетта, пытаясь улыбнуться.

– За что, государыня?

– Как же: ваш брат служит мне, а я ничего об этом не знала.

– Я вас не понимаю.

– Нынче вечером молодой офицер гусарского полка Бершени…

– Это мой брат Жорж!

– Отчего же вы никогда ни словом не обмолвились об этом юноше? Отчего он имеет такой низкий чин?

– Оттого, что он еще совсем юн и неопытен, оттого, что он не заслужил права командовать, оттого, наконец, что если вашему величеству было угодно снизойти до меня, носящего имя де Шарни, и почтить меня своей дружбой, это отнюдь не означает, что мои родственники должны делать карьеру в ущерб множеству отважных молодых людей, куда более достойных, нежели мои братья.

– Значит, у вас есть и другие братья?

– Да, нас три брата, и все готовы умереть за ваше величество.

– А