Бастард де Молеон (fb2)

- Бастард де Молеон (и.с. Собрание сочинений-17) 3.87 Мб, 620с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Александр Дюма

Настройки текста:



Александр Дюма Бастард де Молеон

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I Каким образом мессир Жан Фруассар[1] услышал историю, которую мы намереваемся поведать

Путешественник, проезжающий сегодня ту часть Бигора,[2] что лежит между истоками рек Жер и Адур, а ныне зовется департаментом Верхние Пиренеи, может выбирать из двух дорог, ведущих из Турне в Тарб. Одна, совсем недавно проложенная по равнине, через два часа приведет его в бывшую столицу графства Бигор; другая, идущая вдоль гор, представляет собой путь древних римлян и длиннее на девять льё. Но за объезд и излишнюю усталость путника вознаградит красота местности, по которой ему придется ехать: великолепный вид на Баньер,[3] Монгайар и Лурд,[4] а на горизонте — широкая синяя стена Пиренеев, посреди которых высится грациозный Пик-дю-Миди, увенчанный снегом. Именно эту дорогу предпочитают художники, поэты и любители древности. Поэтому на нее мы и попросим читателя обратить вместе с нами свой взор.

В первые дни марта 1388 года, в начале царствования короля Карла VI,[5] когда островерхие башни замков, чьи руины теперь поросли травой, взмывались над кронами самых высоких дубов и надменных сосен, когда мужи в железных доспехах и с каменными сердцами, носившие имена Оливье де Клисон[6], Бертран Дюгеклен,[7] Сеньор де Бюш,[8] что начали слагать великую Илиаду,[9] завершить которую предстояло пастушке,[10] уже обрели покой в своих легендарных могилах, по этой узкой, разбитой дороге, единственной, связывающей тогда главные города юга, ехали два всадника.

За ними, тоже верхом, следовали двое слуг.

Господа были примерно одного возраста, лет пятидесяти пяти-пятидесяти восьми. Но сходство на этом заканчивалось, ибо отличие в одежде указывало, что занимаются они совсем разными делами.

Один из них — вероятно, по привычке он ехал на полкорпуса лошади впереди — был в бархатном, некогда ярко-малиновом жилете, который с тех пор, как хозяин впервые его надел, множество раз побывал под солнцем и дождем, потеряв не только свой глянец, но и цвет. Сильные руки были обтянуты рукавами из буйволовой кожи, принадлежащими куртке, которая в прошлом была желтой, но, подобно жилету, утратила первоначальный цвет, правда, не столько в общении со стихиями, сколько от трения о доспехи, коим, по-видимому, служила подкладкой. Вероятно, по причине жары шлем, вроде тех, что тогда называли «мисками», был привязан к левой луке седла, и это позволяло видеть непокрытую голову всадника, облысевшую на макушке, но на висках и затылке окаймленную длинными седыми волосами, которые гармонировали со слегка тронутыми проседью усами (так всегда бывает у мужчин, на чью долю выпали в жизни большие невзгоды) и ровно подстриженной серебристой бородой, прикрывавшей латный воротник[11] — единственную часть защитных доспехов, не снятую всадником. Вооружение его составляли длинная шпага, висевшая на широком кожаном поясе, и боевой с треугольным лезвием топорик, которым можно было и рубить и колоть. Это оружие было привязано к правой луке седла, как бы образуя противовес шлему.

У другого господина, того, что чуть отставал, ни в осанке, ни в одежде ничего воинственного не было. Одет он был в длинную черную сутану, на поясе которой вместо меча или кинжала висела чернильница из шагреневой кожи,[12] какие тогда носили с собой школяры и студенты; у него были живые, умные глаза, густые брови, массивный нос, несколько толстоватые губы, редкие, короткие волосы; ни усов, ни бороды он не носил; на голове был глубокий, закрывающий уши берет, в каких ходили тогда судьи, церковнослужители и прочие важные персоны. Из карманов торчали пергаментные[13] свитки, исписанные мелким, убористым почерком, который обычно характерен для тех, кто много пишет. Лошадь, казалось, повторяла мирный нрав седока; ее скромный вид, умеренная иноходь, склоненная к земле голова резко контрастировали с четким шагом, раздутыми ноздрями и капризным ржанием боевого коня, который словно гордился тем, что гарцует впереди.

Ехавшие позади слуги были, подобно своим господам, полной противоположностью друг другу. Один, в костюме из зеленого сукна, походил на английского лучника, тем более что за спиной у него болтался лук, а на правом боку — колчан; слева висел, как бы приклеившись к бедру, кинжал с широким лезвием — нечто среднее между ножом и ужасным оружием, называвшимся тогда «бычьим языком».

Позади него при каждом чуть резком шаге лошади побрякивали доспехи, которые хозяин временно снял, так как дорога была безопасной.

Другой слуга, как и его господин, был в черном и, видимо, принадлежал к низшим чинам духовенства, о чем свидетельствовали особым образом подстриженные волосы и тонзура[14] на макушке, которую можно было заметить, когда он приподнимал свою черную суконную скуфейку. Это предположение подтверждал и зажатый под мышкой требник;[15] довольно изящной работы серебряные уголки и застежки книги сохраняли свой блеск, хотя переплет был потрепан.

Так и ехали все четверо — господа пребывая в задумчивости, слуги болтая — до тех пор, пока не оказались на развилке, откуда дорога расходилась на три стороны, и рыцарь не остановил коня, сделав знак спутнику поступить так же.

— Ну вот, метр[16] Жан, — сказал он, — посмотрите хорошенько вокруг и скажите, как вам тут нравится.

Тот, кому адресовалось это предложение, огляделся и, поскольку кругом не было ни души и заброшенность этого места наводила на мысль о засаде, воскликнул:

— Право слово, господин Эспэн, место странное! И смею вас заверить, я не остановился бы здесь даже на то время, что требуется, чтобы трижды прочесть «Pater»,[17] и трижды «Ave»[18] не будь я в обществе столь прославленного рыцаря.

— Благодарю за комплимент, в котором узнаю всегдашнюю вашу учтивость, господин Жан, — ответил рыцарь. — А не забыли ли вы, что три дня назад, при выезде из города Памье, спрашивали меня о знаменитой схватке Монаха де Сен-Базиля с Эрнотоном-Биссетом в Ларрском проходе?

— Нет, конечно, не забыл, — ответил церковнослужитель. — Я просил вас предупредить меня, когда мы окажемся в Ларрском проходе, ибо хотел видеть знаменитое место, где погибло столько храбрецов.

— Так вот, мессир, оно перед вами.

— Я полагал, что Ларрский проход в Бигоре.

— Он и есть в Бигоре, мессир, и мы с вами находимся в Бигоре с той минуты, как перешли вброд речушку Лез. Вот уже четверть часа, как мы оставили слева от нас дорогу на Лурд и замок Монгайар; вон там, перед нами, деревушка Сивита, лес сеньора де Барбезана, а за деревьями виден замок де Маршера.

— Вот те на, мессир Эспэн! — удивился метр Жан. — Вы ведь знаете о моем интересе к славным воинским подвигам, которые я записываю по мере того, как сам их вижу или слышу рассказы о них, чтобы память о них не была утрачена, и посему расскажите мне подробно, что же здесь произошло.

— Это сделать нетрудно, — ответил рыцарь. — Лет тридцать тому назад, в тысяча триста пятьдесят восьмом — пятьдесят девятом году, во всех здешних гарнизонах, кроме Лурда, стояли французы. Чтобы прокормить город, лурдские солдаты часто совершали грабежи в окрестностях, хватая все, что попадется под руку, и увозя за крепостные стены, так что, едва в полях разносился слух о набеге, из всех соседних гарнизонов высылались отряды для охоты за ними, а когда противники сходились, разыгрывались жестокие схватки, во время которых совершались столь же блистательные подвиги, как и в настоящих сражениях.

Однажды Монах де Сен-Базиль — так его прозвали потому, что он имел обыкновение переодеваться монахом, чтобы лучше строить свои козни, — вышел из Лурда вместе с сеньором де Карнийяком и примерно ста двадцатью копейщиками: в цитадели не хватало съестного, и было решено выступить в большой поход. Ехали они долго, пока на лугу, примерно в одном льё от Тулузы, не нашли стадо быков, которое было ими захвачено; потом кратчайшей дорогой они отправились домой, но вместо того, чтобы осторожно следовать своим путем, лурдцы сворачивали вправо и влево, прихватывая то гурт овец, то стадо свиней, что позволило слухам об этой вылазке распространиться в округе.

Первым, кто услышал их, был капитан[19] из Тарба по имени Эрнотон де Сент-Коломб. Он тотчас покинул свой замок, оставив его на племянника (многие считали, что тот приходится капитану внебрачным сыном, — юношу лет пятнадцати-шестнадцати, который еще не бывал ни в одном бою, ни в одной стычке), и помчался предупредить о налетах лурдцев сеньора де Беррака, сеньора де Барбезана и тех оруженосцев Бигора, кого мог встретить в пути; в тот же вечер он оказался во главе отряда, почти равного по силе отряду Монаха де Сен-Базиля, и ему поручили им командовать.

Он сразу разослал по всей округе своих лазутчиков, чтобы выведать дорогу, по которой намеревались следовать солдаты из лурдского гарнизона, и, узнав, что отряд должен пройти через Ларрский проход, решил ждать его тут. Поскольку он прекрасно знал здешние места, а лошади его совсем не устали, тогда как кони его врагов, напротив, находились в пути уже четыре дня, он успел занять эту позицию; мародеры остановились в трех льё от того места, где их поджидал де Сент-Коломб.

Как вы изволили заметить, место это годится для засады. Люди из Лурда, да и сам Монах, ни о чем не подозревали, потому что стада они гнали перед собой, и животные уже миновали то место, где мы с вами стоим, когда по двум дорогам, что вы видите перед собой, справа и слева, на них галопом понесся орущий во все горло отряд Эрнотона де Сент-Коломба. Что ж, они встретили достойного противника; Монах, человек не робкого десятка, приказал своему отряду занять оборону и ждал удара.

Он был страшен, ведь иного и нельзя было ожидать от лучших воинов здешних краев. Но лурдских солдат привело в ярость главным образом то, что их отсекли от стада, ради которого они претерпели столько невзгод и опасностей; теперь они лишь слышали рев, мычание и блеяние скотины, погоняемой слугами противника, которым под прикрытием своих хозяев оставалось сражаться только с пастухами, но тем было безразлично, кому достанется скот, раз его у них отняли.

Поэтому лурдцы были вдвойне заинтересованы в разгроме врагов: во-первых, они хотели спасти себя, во-вторых, отбить провиант, который, как они знали, был необходим их товарищам, оставшимся в крепости.



Бой начался с обмена ударами копьями; но вскоре у многих копья были сломаны, и те воины, у кого они уцелели, решив, что в таком узком месте копье — оружие непригодное, побросали их, схватившись за топоры, мечи, палицы, за все, что под руку подвернулось, и разгорелась настоящая схватка, столь яростная, жестокая и упорная, что никто не хотел уступать; даже тот, кто получал смертельную рану, рад был пасть, лишь бы не подумали, будто он покинул поле битвы. Сражались они три часа кряду, поэтому те воины, что выбивались из сил, словно по взаимному согласию, отходили в сторону, чтобы перевести дух, отдохнуть в тылу под деревьями на траве, на земле у рва; сняв шлемы, они утирали кровь и пот и, вновь набравшись сил, с еще большим ожесточением бросались врукопашную; я даже думаю, что со времен знаменитого сражения Тридцати,[20] вряд ли в какой-либо битве видели столь яростные атаки и такую стойкую оборону.

Случаю было угодно, что все три часа битвы оба командира, то есть Монах де Сен-Базиль и Эрнотон де Сент-Коломб, сражались один справа, другой — слева. Оба разили так сильно и часто, что толпа дерущихся расступилась, и они наконец сошлись лицом к лицу. Поскольку каждый лишь этого и желал, с самого начала боя призывая противника к личному поединку, то, завидев друг друга, они закричали от радости, и все, поняв, что общее сражение должно смениться их единоборством, очистили им место и замерли в ожидании.

— Ах, как жаль, — со вздохом перебил рыцаря метр Жан, — что не довелось мне видеть подобного поединка, который, должно быть, напоминал о прекрасных временах рыцарства, кои, увы, миновали и не вернутся более!

— Да, мессир Жан, вы увидели бы прекрасное и редкое зрелище, — согласился рыцарь. — Оба бойца, истинные воины, могучие телом и искусные в бранном ремесле, сидели на крепких, породистых конях, которые, казалось, не уступали в упорстве своим хозяевам, стремясь растерзать друг друга, и конь Монаха де Сен-Базиля пал первым, сраженный ударом топора, что предназначался его хозяину. Однако Монах был очень опытным воином; хотя конь его стремительно рухнул, он успел отпустить стремена, так что на земле оказался не под конем, а рядом с ним и, вытянув руку, полоснул ножом по под коленку боевого коня Эрнотона; тот, заржав от боли, осел и упал на передние ноги; Эрнотон потерял преимущество и был вынужден спрыгнуть на землю. Когда он соскочил с коня, Монах уже стоял на ногах, и поединок возобновился, причем Эрнотон дрался топором, а Монах — булавой.

— Неужели на этом месте и разыгрался сей дивный ратный подвиг? — спросил церковнослужитель, чьи глаза сверкали так, словно он воочию видел бой, о котором ему рассказывали.

— Именно на этом, мессир Жан! Очевидцы десятки раз передавали мне то, о чем я вам рассказываю. Эрнотон находился на вашем месте, а Монах — на моем; Монах так яростно напирал на Эрнотона, что тот, защищаясь, был вынужден пятиться назад и, отбиваясь, отступил от камня, лежащего между ног вашей лошади, к самому краю рва, куда, вероятно, и свалился бы, если бы юноша, во весь дух примчавшийся к полю боя и наблюдавший за ним с другой стороны рва, увидев, что доброго рыцаря совсем теснят, и поняв, что тот теряет последние силы, одним махом не перепрыгнул через ров к Эрнотону и не подхватил из его слабеющих рук топор.

«Ну-ка, дорогой дядя, — сказал он, — дайте ненадолго ваш топор и не мешайте мне».

Эрнотон большего и желать не мог; он отдал топор и лег на краю рва, куда сбежались слуги и помогли ему снять доспехи, ибо он почти терял сознание.

— Ну, а что же молодой человек? — спросил аббат.

— Как что?! Юноша, хотя его и считали бастардом,[21] в этом случае доказал, что в его жилах течет благородная кровь и что дядя совершил ошибку, оставив его в старом замке, а не взяв с собой. Ведь едва топор оказался у него в руке, он, ничуть не смущаясь тем, что его противник закован в железо, а на нем лишь простая суконная куртка и бархатный колпак, нанес де Сен-Базилю такой мощный удар по голове, что разбил его шлем; оглушенный Монах покачнулся, еле устояв на ногах. Но он был слишком крепким воином, чтобы пасть от одного удара. Поэтому Монах выпрямился, замахнулся булавой и собрался обрушить на юношу удар такой силы, что, достигни тот цели, не сносить бы малому головы. Но юноша, не отягощенный доспехами, увернулся, отскочил в сторону, и сразу же, бросившись вперед, как легкий и резвый тигренок, обхватил уставшего от долгого боя Монаха, согнув его так, как ветер сгибает деревья, повалил на землю и, подмяв под себя, воскликнул: «Сдавайтесь, Монах де Сен-Базиль! Вам никто не поможет, вы погибли!»

— Неужели он сдался? — воскликнул метр Жан, который слушал рыцаря с таким интересом, что даже дрожал от удовольствия.

— Да нет же, — сказал мессир Эспэн, — на самом деле он ему ответил: «Сдаваться мальчишке? Я покрыл бы себя позором… убивай, если сможешь!»

«Ладно! Тогда сдавайтесь моему дяде Эрнотону де Сент-Коломбу, он храбрый рыцарь, а не мальчишка, вроде меня», — согласился юноша.

«Не сдамся ни твоему дяде, ни тебе, — глухим голосом ответил Монах, — ведь не подоспей ты, на моем месте был бы твой дядя… Наноси же удар! Я ни за что не попрошу пощады!»

«Что ж, раз не хочешь просить пощады, тогда берегись!» — сказал юноша.

«Еще посмотрим, — произнес Монах, пытаясь вырваться, подобно гиганту Энкеладу,[22] который хотел сбросить с себя гору Этну. — Еще посмотрим!»

Но напрасно он напрягал все свои силы: обхватив юношу руками и ногами словно двойным железным кольцом, одолеть его он не смог. Тот не уступал и одной рукой придавил монаха к земле, а другой выхватил из-за пояса длинный узкий нож, который воткнул ему под нагрудник. И все тут же услышали приглушенный хрип. Монах дернулся, напрягся, приподнялся, но так и не смог сбросить вцепившегося в него юношу, все глубже вонзавшего свой нож; вдруг сквозь решетку забрала Монаха противнику в лицо брызнула кровавая пена. И стало ясно, что эти почти сверхчеловеческие усилия Монаха — конвульсии агонии. Но бойцы не отпускали друг друга; казалось, что юноша повторяет все движения умирающего. Словно змея, что, обвив тело жертвы, душит ее, победитель поднимался, обмякал, напрягался вместе с побежденным, дрожал его дрожью, лежал на нем до тех пор, пока Монах не дернулся в последний раз и его хрип не перешел в предсмертный вздох.

Тогда юноша встал, утирая лицо рукавом куртки, а другой рукой стряхивая кровь со своего маленького ножа, похожего на детскую игрушку, которая, однако, позволила столь жестоко убить человека.

— Разрази меня Бог! — воскликнул аббат, забывая, что восторг чуть было не привел его к богохульству. — Неужели, господин Эспэн де Лион,[23] вы не назовете мне имени этого юноши, чтобы я мог внести его в мои анналы[24] и навсегда запечатлеть в книге истории?

— Зовут его бастард Аженор де Молеон, — ответил рыцарь, — и вы полностью внесите это имя в ваши, как вы говорите, анналы, мессир Жан, ибо носит его отважный воин, который вполне заслуживает подобной чести.

— Но, вероятно, он известен не только этим поступком, — сказал аббат, — и в жизни своей совершил другие подвиги, столь же славные, как и его первое деяние.

— Ну, конечно! Ведь через три или четыре года после этого он уехал в Испанию, где провел около пяти лет, сражаясь с маврами[25] и сарацинами[26], и вернулся оттуда без кисти правой руки.

— Ох! — горестно вздохнул аббат; вздох этот выражал сочувствие несчастью победителя Монаха де Сен-Базиля. — Вот уж горе так горе, ведь столь храбрый рыцарь наверняка был вынужден отойти от ратных дел!

— Да нет, совсем наоборот, вы глубоко заблуждаетесь, господин Жан, — ответил мессир Эспэн де Лион. — Ведь вместо отрубленной кисти он велел сделать себе железную ладонь, которой держит копье не хуже настоящей руки. Кроме того, он может держать в ней палицу и, говорят, наносит такие сильные удары, что получившие их уже не поднимаются.

— А нельзя ли узнать, при каких обстоятельствах он потерял кисть? — спросил метр Жан.

— К сожалению, этого я не могу вам сказать, сколь бы ни хотелось мне сделать вам приятное, — ответил мессир Эспэн. — Сам я не знаком с этим отважным рыцарем, а те, кто его знает, даже уверяли меня, что им тоже ничего об этом не известно; никогда он никому не хотел рассказывать об этих днях своей жизни.

— Значит, господин Эспэн, я совсем не буду упоминать о вашем бастарде, — сказал аббат, — ибо не хочу, чтобы люди, которые будут читать написанную мною историю, задавали себе тот же вопрос, что и я, не получая на него ответа.

— Черт возьми! — воскликнул мессир Эспэн. — Я расспрошу людей, постараюсь кое-что разузнать. Но для начала, метр Жан, поставьте на этом крест, ибо я сомневаюсь, чтобы вам когда-нибудь удалось об этом узнать даже от самого Молеона, если вам доведется его встретить.

— Так, значит, он еще жив?

— Жив и воюет по-прежнему.

— С железной рукой?

— С железной рукой.

— Ах! — воскликнул мессир Жан. — Мне кажется, я отдал бы свое аббатство за то, чтобы встретиться с этим человеком и чтобы он согласился поведать мне свою историю. Но, мессир Эспэн, вы все-таки закончите свой рассказ и сообщите мне, что сделали обе стороны, когда Монах был убит.

— Смерть Монаха положила конец сражению. Рыцари хотели вернуть украденные стада и своего достигли. Кстати, они знали, что после смерти Монаха знаменитый лурдский гарнизон, гроза всей округи, станет наполовину менее опасным, потому что часто вся сила гарнизона или войска заключается в одном человеке. Было условлено, что каждая из сторон заберет своих раненых и пленных, погибшие будут достойно похоронены.

Эрнотона де Сент-Коломба, совершенно израненного, увезли; мертвых погребли на том месте, которое топчут копытами наши кони. А чтобы столь отважный воин, как Монах, не был погребен вместе с простолюдинами, ему вырыли могилу по ту сторону высокой скалы, которую вы видите в четырех шагах от нас, и поставили там каменный крест с его именем, чтобы паломники, путешественники и доблестные рыцари могли, проезжая мимо, прочесть молитву за упокой его души.

— Пойдемте к тому кресту, мессир Эспэн, — предложил аббат, — и я от всей души прочту «Отче наш», «Ave, Maria» и «De Profundis»…[27]

И, как бы подавая пример рыцарю, аббат сделал знак слугам подъехать ближе, бросил поводья лошади служке и спрыгнул на землю с нетерпением, которое свидетельствовало, что, когда речь заходила о делах рыцарства, славный летописец сбрасывал половину своих лет.

Мессир Эспэн де Лион поступил так же, и оба направились к указанному месту. Но, обойдя скалу, остановились.

Какой-то рыцарь, о чьем присутствии они даже не подозревали, стоял на коленях перед крестом; он был укутан в широкий плащ, под жесткими складками которого угадывалось полное воинское облачение. Голова его оставалась непокрытой, шлем лежал на земле, а в десяти шагах позади него, скрытый скалой, находился всадник в доспехах, который держал в поводу снаряженного словно для боя коня своего господина.

Рыцарь был мужчина в расцвете сил, лет сорока шести-сорока восьми, смуглый, как мавр; густые волосы и пышная борода были цвета воронова крыла.

Оба путника на мгновение замерли, разглядывая мужчину, который застыл, словно изваяние, воздавая могиле Монаха долг благочестия, каковой и они намеревались исполнить.

Неизвестный рыцарь, казалось, пока молился, не обращал никакого внимания на вновь прибывших, потом, закончив молитву, он, к огромному их удивлению, левой рукой осенил себя крестным знамением, учтиво кивнул им головой, снова надвинул шлем на загорелый лоб, сел, не распахнув плаща, на коня, обогнул выступ скалы и удалился в сопровождении оруженосца, еще более поджарого, рослого и смуглого, чем хозяин.

Хотя в те времена встречалось немало подобных фигур, в этой было что-то особенное, и оба путешественника про себя отметили это. Время подгоняло их, предстояло проехать еще три льё, а церковнослужитель дал слово прочитать над могилой Монаха «Отче наш», «Ave, Maria», «De profundis» и «Fidelium».[28]

Отчитав молитвы, мессир Жан огляделся по сторонам (мессир Эспэн де Лион, который, вероятно, знал меньше молитв, чем он, оставил его в одиночестве), как и рыцарь, перекрестился, хотя и правой рукой, и поспешил к своему спутнику.

— Эй! — крикнул он слугам. — Вы видели рыцаря в боевых доспехах, с которым был оруженосец? На вид рыцарю лет сорок шесть, оруженосцу — около пятидесяти пяти.

— Я уже обо всем узнал, метр, — сказал Эспэн де Лион, который озабоченно думал о том же, что и его спутник. — Похоже, он едет той же дорогой, что и мы, и, вероятно, как и мы, заночует в Тарбе.

— Прошу вас, мессир Эспэн, давайте поедем рысью, чтобы его нагнать, — сказал летописец. — Возможно, если мы его нагоним, он разговорится с нами, как это принято между попутчиками. Сдается мне, что можно будет многое узнать от этого человека, который жил под таким палящим солнцем, что совсем потемнел.

— Будь по-вашему, мессир, — согласился рыцарь, — ибо, признаюсь вам, меня охватило не менее живое любопытство, чем вас. Хотя я из здешних мест, не припомню, чтобы когда-либо этого человека видели в наших краях.

Поэтому, договорившись обо всем, наши путешественники, перейдя на рысь, продолжали двигаться вперед в прежнем порядке: конь рыцаря немного опережал лошадь аббата.

Но напрасно они погоняли лошадей. Живописная дорога вдоль реки Лез была широкой, что позволяло незнакомцу и его оруженосцу ехать вдвое быстрее, и наши любознательные путники добрались до ворот Тарба, так и не догнав их.

Едва они въехали в город, аббатом, казалось, овладели иные заботы.

— Мессир, — обратился он к рыцарю, — вы знаете, что главное в дороге — надежный ночлег и добрый ужин. Так где же мы, смею вас спросить, заночуем в этом городе Тарб, где я никого не знаю, куда попал впервые, будучи вызванным сюда, как вам известно, монсеньером Гастоном Фебом?

— Не беспокойтесь, мессир, — с улыбкой ответил рыцарь. — Если вам будет угодно, мы остановимся в «Звезде» — это лучшая гостиница города. Кроме того, ее хозяин из числа моих друзей.

— Прекрасно, — сказал летописец. — Я всегда замечал, что в дороге лучше всего иметь в друзьях одну породу людей: городских воров и лесных разбойников, хозяев гостиниц и плутов. Значит, пойдемте к вашему другу, хозяину «Звезды», и вы порекомендуете ему приютить меня и на обратном пути.

И они направились к расположенной на главной площади города гостинице, которая, как уверял мессир Эспэн де Лион, снискала добрую славу на десять льё вокруг.

Хозяин стоял на пороге и, презрев свои аристократические замашки, собственноручно ощипывал великолепного фазана, с добросовестностью истинного гастронома оставляя ему перья на голове и хвосте, что могут оценить лишь гурманы,[29] умеющие наслаждаться не только вкусом и ароматом, но и красотой блюда; но, не успев полностью погрузиться в свое важное дело, он заметил мессира Эспэна де Лиона, который в этот момент въехал на площадь, и, зажав фазана под мышкой, пошел ему навстречу, на ходу снимая шляпу.

— А вот и вы, мессир Эспэн! — воскликнул он, выказывая самую искреннюю радость. — Добро пожаловать вам и вашей досточтимой компании! Давненько я вас не видел, хотя и был уверен, что вскоре вы завернете к нам в город. Эй, Овсяный Колосок, прими лошадей у господ! Марион, готовь лучшие комнаты! Прошу вас, господа, спешивайтесь и почтите своим присутствием наше скромное заведение!

— Ну вот, мессир Жан, — обратился рыцарь к своему спутнику, — я же говорил вам, что господин Барнабэ — рачительный хозяин, у которого можно мгновенно получить все необходимое.

— Согласен, — сказал аббат, — и пока мне нечего ответить, кроме одного: я слышал лишь о конюшне и комнатах, но не об ужине.

— О, пусть ваша милость об ужине не беспокоится, — живо ответил хозяин. — Мессир Эспэн подтвердит, что меня можно упрекнуть лишь в одном: я слишком обильно кормлю своих постояльцев.

— Ну полноте, господин гасконец, — сказал мессир Эспэн, который спрыгнул с лошади и передал поводья слугам. — Покажите нам, куда пройти, и дайте лишь половину из того, что вы нам обещаете, и мы останемся довольны.

— Половину? — воскликнул господин Барнабэ. — Почему половину!? Да меня уважать перестанут, поступи я таким образом: вы получите вдвое больше, мессир Эспэн, вдвое!

Довольный рыцарь взглянул на аббата, и оба проследовали за хозяином на кухню.

На кухне, где все дышало благополучием, их охватило предвкушение блаженства, которое для настоящих гурманов состоит в хорошо приготовленных и умело сервированных блюдах. Вертел поворачивался, в кастрюлях что-то булькало, на решетке что-то жарилось, и все эти звуки перекрыли настенные часы, которые пробили шесть раз, мелодичным своим звоном приглашая к столу.

Рыцарь потер руки, а летописец облизнул губы: как правило, летописцы — большие лакомки, особенно если принадлежат к духовному сословию.

И в этот миг, когда исходя из одной точки, а именно от вертела, взгляды наших путешественников описали круг, словно хотели удостовериться, что обещанные наслаждения вполне реальны и не растают в воздухе, как те волшебные яства, которые злые чародеи преподносили легендарным странствующим рыцарям, на кухню вошел, судя по облику, конюший и что-то шепнул на ухо хозяину.

— Фу ты, черт! — выругался тот, почесывая ухо. — Ты говоришь, что для лошадей этих господ места нет?

— Совсем нет, хозяин, ведь рыцарь, который только что приехал, занял два последних стойла, да и то не в переполненной конюшне, а в сарае.

— О-о! — простонал мессир Эспэн. — Нам будет тяжело расстаться с нашими лошадьми, но если у вас совсем нет для них места, мы согласимся, дабы не потерять те прекрасные комнаты, что вы нам обещали, чтобы их отвели вместе со слугами в какой-нибудь другой дом в городе.

— В таком случае, вам повезло, — сказал господин Барнабэ, — вашим лошадям будет даже лучше: ведь их разместят в таких конюшнях, каких нет и у графа де Фуа.[30]

— Меня устраивают эти знаменитые конюшни, — согласился мессир Эспэн, — но завтра в шесть утра лошади должны быть у ваших дверей в полной готовности, так как мы направляемся, мессир Жан и я, в город По, где нас ожидает монсеньер Гастон Феб.

— Будьте покойны, — ответил господин Барнабэ, — положитесь на мое слово.

Тут вошла горничная и стала что-то тихо шептать хозяину, на лице которого появилось выражение досады.

— Ну, что еще там? — спросил мессир Эспэн.

— Это невозможно! — воскликнул хозяин и снова подставил ухо горничной, чтобы она повторила новость.

— Что она сказала? — переспросил рыцарь.

— Нечто невероятное.

— Что именно?

— Что больше не осталось ни одной свободной комнаты.

— Так, значит, мы вынуждены отправиться на ночлег к нашим лошадям, — заметил мессир Жан.

— О, господа, господа! — вскричал Барнабэ. — Приношу свои извинения, но рыцарь, который прибыл чуть раньше вас, занял со своим оруженосцем две последние комнаты.

— Ерунда, — сказал мессир Жан, которому, судя по всему, было не привыкать к такого рода неудачам. — Скверная ночь пройдет быстро, если мы не останемся без доброго ужина.

— Видите, — сказал хозяин, — вот идет повар, которого я позвал.

Повар отвел хозяина в сторону и тихо о чем-то с ним заговорил.

— О, — простонал трактирщик, тщетно пытаясь побледнеть. — Этого быть не может!

Повар головой и руками изобразил что-то означающее: «но так оно и есть».

Аббат, который, похоже, в совершенстве владел языком знаков, особенно когда этот язык имел отношение к кухне, действительно побледнел.

— Неужто так оно и есть? — воскликнул он.

— Господа, Маритон не ошибается, — сказал хозяин.

— В чем?

— В том, что, как он мне сказал, вам нечего предложить на ужин, так как рыцарь, приехавший раньше вас, забрал остатки припасов.

— Это уж слишком, метр Барнабэ! — нахмурив брови, сказал мессир Эспэн де Лион. — Может быть, хватит шуток?

— Увы, мессир, — ответил хозяин, — прошу поверить, что я вовсе не шучу и несказанно огорчен, что так случилось.

— Я готов поверить, что вы нам сказали о конюшне и комнатах, — продолжал рыцарь, — но ужин совсем другое дело, и я повторяю вам, что вы меня не убедили. Вон целый строй кастрюль…

— Мессир, все они предназначены для владельца замка де Маршера, он здесь со своей супругой.

— А пулярка, что крутится на вертеле?

— Заказана тучным каноником из Каркасона, который направляется в свой приход и ест скоромное лишь раз в неделю.

— А решетка с бараньими отбивными, что так вкусно пахнут?

— И котлеты, и фазан, которого я ощипываю, пойдут на ужин рыцарю, что прибыл перед вами.

— Вот в чем дело! — вскричал мессир Эспэн. — Так он все забрал, этот чертов рыцарь! Метр Барнабэ, доставьте мне удовольствие и передайте ему, что некий голодный рыцарь предлагает скрестить копья, но не ради прекрасных глаз его дамы, а за вкусный аромат ужина, и прибавьте к этому, что летописец мессир Жан Фруассар будет судьей поединка, чтобы описать потом наши бранные подвиги.

— В этом нет нужды, мессир, — произнес чей-то голос за спиной метра Барнабэ. — Я пришел от имени моего господина пригласить вас, мессир Эспэн де Лион, и вас, мессир Жан Фруассар, отужинать с ним.

Мессир Эспэн обернулся, услышав этот голос, и узнал оруженосца неизвестного рыцаря.

— О-о! — изумился он. — Это приглашение я нахожу верхом учтивости… А вы что на это скажете, мессир Жан?

— Скажу, что оно не только весьма учтиво, но и очень уместно.

— И как же зовут вашего господина, друг мой? — спросил Эспэн де Лион. — Мы хотели бы знать, кому обязаны подобной любезностью.

— Он сам вам представится, ежели вы соблаговолите пойти со мной, — ответил оруженосец.

Путешественники переглянулись — отчасти из-за голода, отчасти из-за любопытства их желания совпали — и в один голос сказали:

— Идемте! Показывайте, куда идти.

Оба поднялись по лестнице вслед за оруженосцем, который отворил дверь в комнату; в глубине ее стоял, заложив руки за спину, неизвестный рыцарь, уже снявший доспехи и облаченный в черное бархатное одеяние с широкими, длинными рукавами.

Завидя их, он пошел им навстречу и, отвесив изысканнейший поклон, сказал, протягивая левую руку:

— Добро пожаловать, господа, и примите сердечную благодарность за то, что вы ответили на мое приглашение.

Весь облик рыцаря дышал такой добротой и таким радушием, левая рука была протянута так естественно, что оба пожали ее, несмотря на почти непреложный среди рыцарей обычай приветствовать друг друга правой рукой: поступить иначе считалось почти оскорблением.

Однако оба путешественника, проявляя по отношению к неизвестному рыцарю столь необычную учтивость, не могли совладать с удивлением, которое и отразилось на их лицах; только рыцарь, похоже, не обратил на это внимания.

— Это мы, мессир, должны благодарить вас, — возразил Фруассар. — Мы находились в большом затруднении, когда ваше любезное приглашение выручило нас. Примите же нашу признательность.

— Кроме того, я уступлю вам комнату моего оруженосца, — сказал рыцарь, — раз у меня комнаты две, а у вас — ни одной.

— Право слово, вы слишком благосклонны к нам! — воскликнул Эспэн де Лион. — Ну, а где заночует ваш оруженосец?

— В моей комнате, черт побери!

— Нет, нет, — сказал Фруассар, — это значило бы злоупотребить…

— Пустяки, мы к этому привыкли! — перебил его неизвестный рыцарь. — Более двадцати пяти лет прошло с тех пор, как мы впервые заночевали с ним в одной палатке, и за эти годы случалось это так часто, что мы и считать перестали. Да садитесь же, господа.

И рыцарь указал путешественникам на два стула у стола, на котором уже стояли бокалы и кубок; подавая гостям пример, он сел первым. За ним и путешественники сели за стол.

— Вот мы обо всем и договорились, — заключил неизвестный рыцарь, по-прежнему левой рукой наполняя три бокала пряным вином.

— Право же, договорились! Мы сочли бы, что оскорбили вас, отказавшись от столь сердечного приглашения — сказал Эспэн де Лион. — Надеюсь, вы со мной согласны, мессир Жан?

— Тем более согласен, что мы побеспокоим вас совсем ненадолго, — заметил казначей аббатства Шиме.

— Почему же? — спросил неизвестный рыцарь.

— Утром мы едем в По.

— Верно говорят, всегда знаешь, когда приедешь, не знаешь, когда выедешь, — сказал рыцарь.

— Нас ожидают при дворе графа Гастона Феба.

— И ничто вас не сможет так заинтересовать, чтобы вы задержались на неделю? — спросил рыцарь.

— Ничто, кроме очень поучительной и очень интересной истории, — ответил Эспэн де Лион.

— К тому же я вряд ли смогу не сдержать слова, данного его милости графу де Фуа, — прибавил летописец.

— Мессир Жан Фруассар, недавно в Ларрском проходе вы сказали, что охотно отдали бы аббатство в Шиме тому, кто расскажет вам о приключениях бастарда де Молеона, — продолжал неизвестный рыцарь.

— Как, разве я это сказал? Откуда вам это известно?

— Вы забыли, что я читал «Ave» на могиле Монаха и мог слышать все, что вы говорили.

— Вот что значит бросать слова на ветер, мессир Жан Фруассар, — со смехом заметил Эспэн де Лион. — За них вы поплатитесь вашим аббатством.

— Клянусь мессой, господин рыцарь, — сказал Фруассар, — сдается мне, что я попал в точку: именно вы знаете эту историю.

— Вы не ошибаетесь, — ответил рыцарь. — Никто не знает и не расскажет ее лучше меня.

— Начиная с той минуты, как де Молеон убил Монаха из Лурда, и до того дня, когда он лишился кисти? — спросил Эспэн.

— Да.

— И во что же мне это обойдется? — осведомился Фруассар, который, сгорая от любопытства услышать эту историю, все же начал сожалеть, что пообещал за нее свое аббатство.

— В неделю времени, господин аббат, — успокоил его неизвестный рыцарь. — Да и то вы вряд ли успеете за это время подробно записать на пергаменте все, о чем я вам расскажу.

— Мне помнится, бастард де Молеон поклялся, что никто никогда не узнает этой истории, — заметил Фруассар.

— До тех пор, пока не найдет летописца, достойного запечатлеть ее. Теперь, мессир Жан, у него нет больше причин ее утаивать.

— В таком случае, почему бы вам самому не записать ее? — спросил Фруассар.

— Потому что есть одна большая помеха, — улыбнулся рыцарь.

— Какая же? — поинтересовался мессир Эспэн де Лион.

— Вот такая, — ответил рыцарь, приподняв левой рукой правый рукав платья и положив на стол изувеченную руку с железным зажимом вместо ладони.

— Господи Иисусе! — задрожав от радости, воскликнул Фруассар. — Так, значит, вы…

— …бастард де Молеон собственной персоной, кого также называют Аженор с железной рукой.

— И вы расскажете мне вашу историю? — спросил Фруассар с волнением и надеждой.

— Сразу же после ужина, — пообещал рыцарь.

— Прекрасно, — потирая руки, сказал Фруассар. — Вы были правы, мессир Эспэн де Лион, монсеньер Гастон Феб подождет.

И после ужина бастард де Молеон, выполняя свое обещание, начал рассказывать мессиру Жану Фруассару историю, которую вам предстоит прочитать; мы позаимствовали ее из одной неопубликованной рукописи, лишь взяв на себя труд изменить в повествовании первое лицо на третье.

II О том, как между Пиньелом и Коимброй Бастард де Молеон повстречался с мавром, у которого спросил дорогу, а тот проехал мимо, не дав ответа

Чудесным июньским утром 1361 года всякий, кто отважился бы блуждать по равнинам Португалии в сорокаградусную жару, мог видеть, как по дороге из Пиньела в Коимбру едет верхом фигура, за описание которой наши современники будут нам признательны.

Это был не человек, а полный набор рыцарских доспехов, состоявший из шлема, лат, наручей и набедренников, копья в руке и маленького висевшего на шее щита; над всей этой грудой железа развевался султан из красных перьев, над которым сверкал наконечник копья.

Эти доспехи прочно сидели на коне, у которого разглядеть лишь можно было его черные ноги и сверкающие глаза, ибо, подобно своему хозяину, он исчезал под боевой броней, покрытой сверху белой попоной, отороченной красным сукном. Время от времени благородное животное встряхивало головой и ржало, больше из ярости, чем от боли: значит, слепень пробрался под складки тяжелого панциря и нещадно его жалил.

Всадник же прямо и твердо держал стремена, словно прикованный к седлу; казалось, он с гордостью бросает вызов этой жгучей жаре, которая обрушивалась с багрового неба, воспламеняя воздух и иссушая траву. Многие — никто не упрекнул бы их за это в изнеженности — позволили бы себе поднять решетчатое забрало, которое превращало шлем в сушилку, но по уверенному виду, благородной невозмутимости рыцаря было ясно, что он даже в пустыне щеголяет силой своего характера и стойкостью перед тяготами воинского ремесла.

Мы сказали «пустыня», и, действительно, местность, по которой проезжал наш рыцарь, вполне заслуживала этого названия. Это была своего рода долина, глубокая ровно настолько, чтобы собирать на дороге, по которой следовал рыцарь, самые испепеляющие лучи солнца. Уже более двух часов стояла такая жара, что долину покинули даже ее самые выносливые обитатели: пастухи и стада, которые по утрам и вечерам появлялись на ее склонах в надежде отыскать хоть какие-нибудь высохшие, ломкие травинки, теперь спали в тени, укрывшись за изгородями и под кустами. Вокруг, насколько хватало глаз, напрасно было бы искать путника, столь отважного или, вернее, столь нечувствительного к зною, чтобы он был в силах передвигаться по этой земле, которая, казалось, состояла из пепла сожженных солнцем скал. Только тысячи цикад служили доказательством того, что живые существа способны обитать в таком пекле; забившись между камнями, облепив каждую травинку или рассевшись на ветках белых от пыли олив, они пронзительно и монотонно стрекотали; то была их победная песнь, и возвещала она о завоевании пустыни, где они воцарились всесильными повелительницами.

Мы ошибочно сообщили вам, что тщетно было бы искать глазами на горизонте другого путника, кроме того, кого мы попытались изобразить, так как в ста шагах позади за ним следовала еще одна фигура, не менее занятная, чем первая, хотя и совсем иного рода: это был худощавый, сутулый, загорелый мужчина лет тридцати, который словно прилег, а отнюдь не сел верхом на лошадь, такую же тощую, как и он, и спал себе в седле, обеими руками вцепившись в луку; он и не помышлял ни об одной из тех мер предосторожности, что заставляли бодрствовать его спутника: его даже не заботило, по нужной ли дороге они едут, и, по-видимому, эту заботу он возлагал на другого всадника, более сведущего или более заинтересованного в том, чтобы не сбиться с пути.

Между тем рыцарь, которому, вероятно, надоело так высоко держать копье и так прямо держаться в седле, остановился, чтобы поднять забрало и тем самым выпустить горячий пар, который стал подниматься к голове из недр его железной оболочки, но, прежде чем сделать это, осмотрелся с видом человека, абсолютно уверенного, что храбрость становится менее достойной уважения, если сочетается с долей осторожности.

Повернувшись всем корпусом, он увидел своего беззаботного спутника и, вглядевшись в него повнимательнее, убедился, что тот спит.

— Мюзарон! — вскричал закованный в латы рыцарь, когда поднял забрало шлема. — Мюзарон! Да проснись ты, соня, а не то, клянусь бесценной кровью святого Иакова,[31] как говорят испанцы, ты приедешь в Коимбру без моего багажа, который либо сам потеряешь в дороге, либо украдут у тебя разбойники. Мюзарон! Так ты все спишь, болван?

Но оруженосец — именно эту службу нес тот, к кому обращался рыцарь, — спал таким глубоким сном, что звук человеческого голоса не способен был его разбудить. Поэтому рыцарь понял, что следует прибегнуть к другому, более верному способу, ибо лошадь спящего, увидев, что ее вожатый остановился, заодно тоже решила последовать этому примеру, и Мюзарону, перешедшему от движения к неподвижности, представилась возможность насладиться еще более спокойным сном. Рыцарь отцепил подвешенный к поясу небольшой рог из слоновой кости, инкрустированный серебром, и, приложив его к губам, несколько раз протрубил так громко, что поднял на дыбы своего коня и заставил заржать лошадь своего спутника.

На сей раз Мюзарон, вздрогнув, проснулся.

— Ну-ка! Сюда! — вскричал он, выхватив из-за пояса что-то вроде длинного кинжала. — Ко мне, бандиты, сюда, цыгане, дьявольские отродья, я покажу вам! Убирайтесь, или я изрублю вас, раскрою до седла!

И бравый оруженосец принялся размахивать ножом направо и налево, но, заметив, что рубит воздух, угомонился, удивленно уставившись на хозяина.

— А, это вы, мессир Аженор? Что стряслось? — спросил он, с изумлением глядя на него. — Где же разбойники, что напали на нас? Они, что, испарились или я изрубил их перед тем, как проснулся?

— Ты все спишь, бесстыжий, и во сне выронил мой щит, который болтается на ремне, что не пристало оружию благородного рыцаря. Ну же, проснись в конце концов, или я обломаю об тебя свое копье.

Мюзарон с нагловатой ухмылкой покачал головой.

— Клянусь честью, мессир Аженор, и правильно сделаете! — воскликнул он. — Так хоть одно копье будет сломано за весь наш путь. Вместо того чтобы воспротивиться этому намерению, от всего сердца предлагаю вам приступить к его исполнению.

— Ты на что намекаешь, наглец? — вскричал рыцарь.

— На то, что минуло уже шестнадцать дней, — продолжал оруженосец, с насмешливой беззаботностью подъезжая все ближе, — как мы плетемся по Испании, где, говорили вы перед отъездом, нас ждет множество приключений, а нашими врагами были лишь солнце и мухи, трофеями — лишь пыль и волдыри. Черт возьми, сеньор Аженор, я голоден, и меня терзает жажда, а кошелек мой, сеньор Аженор, пуст! Сие значит, что меня постигли три величайших несчастья этого мира, и я не вижу, чтобы мы начали обирать нехристей-мавров, как вы обещали мне на радость, что должно было обогатить нас и спасти наши души, и все это виделось мне в сладких снах, там, в нашем прекрасном Бигоре, еще до того, как я стал вашим оруженосцем, а особенно с тех пор, как я им стал.

— Неужели ты смеешь жаловаться, когда я все это терплю?

— Я чуть было не впал в уныние, мессир Аженор, но вовсе не потому, что мне не хватает храбрости. Почти все наши последние франки[32] ушли на оружейников из Пиньела, которые заточили ваш топор, заострили ваш меч, начистили до блеска ваши доспехи, и, по правде сказать, теперь нам не достает лишь встречи с разбойниками.

— Трус!

— Простите, мы должны объясниться, мессир Аженор, ведь я не сказал, что боюсь этой встречи.

— А что ты сказал?

— Сказал, что я жажду ее!

— Почему?

— Потому что мы обчистим воров, — ответил Мюзарон с лукавой улыбкой, которая вообще не сходила с его физиономии.

Рыцарь поднял копье с явным намерением обрушить его на плечи оруженосца, который приблизился к нему настолько, чтобы можно было успешно применить этот вид наказания, но Мюзарон ловко увернулся от удара — видимо, он к ним привык — и придержал копье рукой.

— Будьте осторожны, мессир Аженор, — сказал он, — не следует шутить, ведь кости у меня крепкие, а мяса на них почти нет. Может случиться беда: сделав неловкий удар, вы сломаете копье, и тогда нам самим придется смастерить древко и предстать перед доном Фадрике[33] с испорченным вооружением, что будет унизительно для чести беарнского рыцарства.

— Да замолчи же, чертов болтун! Уж коли не можешь помолчать, лучше поднимись вон на тот холм и скажи, что оттуда видно.

— О, попадись мне на этом холме сам сатана, то я приложусь к его когтистой лапе, если он подарит мне все царства мира![34]

— И ты пойдешь на это, отступник?

— С превеликим удовольствием, рыцарь.

— Мюзарон, вы в праве шутить над чем вам угодно, но не касайтесь святых понятий, — серьезно сказал рыцарь.

Мюзарон склонил голову.

— Ваша милость все еще желает знать, что видно с холма?

— Даже больше прежнего, ступайте.

Мюзарон отъехал в сторону, подальше от господского копья, и стал подниматься вверх по склону.

— О! — воскликнул он, когда оказался на вершине. — О, Иисус праведный, что же я вижу! — и перекрестился.

— Так что ты видишь? — спросил рыцарь.

— Рай или почти рай! — в полном восхищении воскликнул Мюзарон.

— Расскажи мне о твоем рае, — велел рыцарь, который по-прежнему опасался шутливого розыгрыша своего оруженосца.

— О, ваша милость, этого не передать словами! — воскликнул Мюзарон. — Рощи апельсинных деревьев с золотыми плодами, широкая река с серебристыми волнами, а вдали — море, сверкающее, как стальное зеркало.

— Если ты видишь море, — заметил рыцарь, который отнюдь не спешил своими глазами увидеть эту картину, боясь, что, когда он поднимется на вершину, все эти прекрасные дали исчезнут, подобно миражам, о которых рассказывали ему паломники с Востока, — если ты видишь море, Мюзарон, то еще лучше ты должен видеть Коимбру, потому что она непременно должна быть между нами и морем, а если ты видишь Коимбру — значит, мы у цели нашего путешествия, ведь в Коимбре мне назначил встречу мой друг, великий магистр дон Фадрике.

— О да! — вскричал Мюзарон. — Я вижу большой красивый город, высокую колокольню.

— Хорошо, хорошо, — ответил рыцарь, начиная верить оруженосцу и давая себе слово на этот раз серьезно его наказать, если эта затянувшаяся шутка действительно окажется розыгрышем. — Прекрасно, это город Коимбра,[35] это колокольня собора.

— Да что я все твержу город, колокольня! Передо мной два города и две колокольни.

— В самом деле два города, две колокольни, — удивился рыцарь, тоже поднявшись на холм. — Вот видишь, только что у нас совсем ничего не было, а теперь стало слишком много.

— И вправду, слишком, — согласился Мюзарон. — Посмотрите, мессир Аженор, один город — справа, другой — слева, а за рощей лимонных деревьев дорога расходится. Какой из них Коимбра, по какой дороге нам ехать?

— Вот и новая помеха, о которой я даже не думал, — пробормотал рыцарь.

— И помеха вдвойне, — подхватил Мюзарон, — потому что, если мы ошибемся и на наше горе приедем не в ту Коимбру, нам не удастся наскрести в кошельке на ночлег.

Рыцарь снова осмотрелся вокруг себя в надежде разглядеть какого-нибудь путника, у которого он мог бы спросить дорогу.

— Проклятая страна! — воскликнул он. — Вернее, проклятая пустыня! Ведь когда говорят «страна», имеют в виду место, где, кроме ящериц и цикад, живут и другие существа. О, где ты, моя Франция? — спросил рыцарь со вздохом, который порой вырывается у людей, не склонных к грусти, когда они думают о родине. — О Франция, там всегда найдется ободряющий голос, что подскажет тебе дорогу.

— И сыр из овечьего молока, что так освежает горло! Ах, как тяжела разлука с родиной! Да, мессир Аженор, вы правы, вспомнив о Франции. О, моя Франция!

— Да замолчи, болван! — вскричал рыцарь; про себя он думал то же, что Мюзарон высказывал вслух, но не хотел, чтобы оруженосец вслух говорил о том, о чем он сам думает. — Замолчи!

Мюзарон не обратил на окрик внимания — читатель, который уже довольно близко знаком с почтенным оруженосцем, знает, что тот не привык слепо повиноваться господину, а посему продолжал, как бы рассуждая вслух:

— А впрочем, кто поможет нам, кто приветит, ведь мы одни в этой Богом забытой Португалии. О, как прекрасно, как приятно, как солидно служить в наемных отрядах, а главное, как во Франции удобно жить. Ах, мессир Аженор, почему мы с вами не едем сейчас верхом с каким-нибудь отрядом наемников по дорогам Лангедока[36] или Гиени?

— Да будет вам известно, метр Мюзарон, что вы рассуждаете, как Жак-простак,[37] — ответил рыцарь.

— Я и есть Жак-простак, мессир, или, по меньшей мере, был им до того, как поступил на службу к вашей милости.

— Нашел чем хвастаться, несчастный!

— Не говорите о Жаках дурного, мессир Аженор, ведь они нашли способ кормиться, ведя войну, и в этом их преимущество перед нами, а мы с вами, хоть и не воюем, правда, но зато и не кормимся.

— Вся эта болтовня не поможет нам узнать, какой из двух городов Коимбра, — заметил рыцарь.

— Да, — согласился Мюзарон, — но, может быть, они помогут.



И он пальцем показал на облако пыли, которое поднимал небольшой караван, двигавшийся по той же дороге в полульё от них; изредка посреди каравана под лучами солнца что-то поблескивало.

— Ага, вот, наконец, и те, кого мы ищем, — сказал рыцарь.

— Ну да, или те, кто ищет нас, — подхватил Мюзарон.

— Ну что ж! Ты сам просил о встрече с разбойниками.

— Но я не просил их так много, — возразил Мюзарон. — Поистине Небо осыпает нас щедротами: я просил трех-четырех разбойников, а оно посылает нам целый отряд; нам нужен был один город, а оно послало нам два. Придется, господин рыцарь, — подъехав к Аженору, продолжал Мюзарон, — собрать совет и высказаться на сей предмет; ум хорошо, а два — лучше, как говорится. Что вы думаете?

— Я думаю, нам надо добраться до рощи лимонных деревьев, через которую идет дорога: там мы будем и в тени, и в безопасности. Там и переждем, готовые к атаке и обороне.

— О, какая разумная мысль! — вскричал оруженосец то ли насмешливым, то ли одобрительным тоном. — Я бесспорно с ней согласен. Тень и безопасность, большего я и не прошу. Тень — это наполовину вода; безопасность — это на три четверти отвага. Поэтому поедем в лимонную рощу, мессир Аженор, и побыстрее!

Но оба путника не учли в своих расчетах лошадей. Бедные животные так устали, что в обмен на бесчисленные удары шпорами едва плелись шагом. К несчастью, подобная медлительность имела для путников то неудобство, что им дольше пришлось оставаться на солнце. Небольшой отряд, заметив который они и приняли эти меры предосторожности, был еще слишком далеко, чтобы их видеть; поэтому въехав в рощу, они поспешили наверстать потерянное время. Мюзарон тут же соскочил с лошади, такой измученной, что она сразу легла на землю; рыцарь спешился, бросив поводья оруженосцу, и уселся под пальмой, которая высилась словно королева над этой благоуханной рощей.

Мюзарон привязал коня к дереву и принялся искать, чем бы поживиться в лесу. Через несколько минут он вернулся с дюжиной сладких желудей и тремя лимонами, которые сначала предложил рыцарю, поблагодарившего его кивком головы.

— О да, я прекрасно понимаю, что все это вряд ли восстановит силы людей, проехавших за шестнадцать дней четыреста льё — сказал Мюзарон, — но ничего не поделаешь, ваша милость, надо набраться терпения. Мы едем к славному дону Фадрике, великому магистру ордена Святого Иакова, брату или почти брату его милости дона Педро,[38] короля Кастилии,[39] и если он исполнит хотя бы половину того, что обещает в своем письме, то для ближайшей поездки у нас будут свежие лошади, мулы с колокольчиками, что привлекает внимание встречных, пажи в нарядных, радующих глаз одеждах, и сами увидите, как будут виться вокруг нас красотки на постоялых дворах, погонщики мулов и нищие; нас будут угощать вином, фруктами, а самые щедрые люди будут приглашать нас к себе в дома ради чести оказать нам гостеприимство. Уж тогда мы ни в чем не будем нуждаться, ведь всего у нас будет вдоволь, ну а пока придется грызть желуди и сосать лимоны.

— Верно, верно, господин Мюзарон, — усмехнулся рыцарь, — через два дня вы получите все, о чем сказали, и поститесь вы в последний раз.

— Да услышит вас Бог, сударь, — сказал Мюзарон, поднимая к небу полный недоверия взгляд и одновременно снимая с головы шляпу, украшенную длинным пером пиренейского орла. — Постараюсь быть на высоте моей удачи, но для этого мне надо лишь воспарить над пережитыми нами невзгодами.

— Полно! Пережитые невзгоды всегда входят в будущее счастье, — изрек рыцарь.

— Amen![40] — заключил Мюзарон.

Разумеется, несмотря на завершение беседы в совсем религиозном духе, Мюзарон уже намеревался завести разговор на любую другую тему, как вдруг издалека донесся звон колокольчиков, топот копыт дюжины лошадей или мулов, бряцание железа.

— Тревога! Берегись! — крикнул рыцарь. — Вот этот самый отряд. Черт возьми! Они торопятся, и, кажется, их лошади не так устали, как наши.

Мюзарон, спрятав в траве остаток желудей и последний лимон, бросился к стременам хозяина, который мгновенно вскочил в седло и сжал в руке копье.

Тогда из-за деревьев рощи, где они устроили себе краткий привал, они увидели, что на вершине холма показалось несколько всадников на добрых мулах; всадники были в богатых испанских и мавританских одеждах. Вслед за этой группой ехал мужчина, который, судя по всему, был у них командиром; с головы до ног закутанный в плащ из тонкой белой шерсти (украшением его служили шелковые кисти), он смотрел на мир сверкающими сквозь прорезь в капюшоне глазами.

Всего вместе с командиром в группе было двенадцать человек, крепких и хорошо вооруженных; четверо слуг вели в поводу шесть вьючных мулов. Как мы уже сказали, дюжина вооруженных мужчин ехала во главе каравана, потом следовал командир, а за ним, образуя арьергард,[41] шли шесть мулов и четверо слуг, посреди которых двигались расписанные и украшенные позолотой деревянные носилки, наглухо закрытые с обеих сторон шелковыми шторами; воздух проникал в них через отверстия, проделанные в украшающем их резном фризе.[42] Носилки везли еще два мула, ступавшие шагом.

Именно движение этого отряда и сопровождалось громким звоном колокольчиков и бубенцов.

— Ага! Вот они какие, настоящие мавры! — не без удивления произнес Мюзарон. — По-моему, мессир, я зря горячился, вы только посмотрите, какие они черные! Бог мой! Ну прямо стража сатаны! А как они богато разодеты, эти нехристи! Ну, скажите, мессир Аженор, разве не горе, что их так много, а нас всего двое? Я думаю, на небесах очень порадовались бы, если бы все эти богатства попали в руки двух добрых христиан, вроде нас с вами. Я говорю «богатства» и не ошибаюсь, потому что сокровища этого неверного наверняка спрятаны в том расписном и позолоченном деревянном коробе, который везут за ним и на который он беспрестанно оглядывается.

— Молчи! — приказал рыцарь. — Не видишь, что ли, они о чем-то договариваются, два вооруженных пажа вышли вперед. Они, видимо, хотят напасть на нас! Ладно! Пусть попробуют! Будь готов помочь мне, если понадобится, и подай щит, чтобы, если будет такая возможность, они тут узнали, что такое рыцарь из Франции!

— Мессир, по-моему, вы совершаете ошибку, — ответил Мюзарон, который, в отличие от своего господина, явно не торопился принимать воинственную позу. — Эти знатные мавры и не думают нападать на двух безобидных людей. Видите, один паж что-то сказал своему господину, а закутанный в плащ приказа не отдал, он дал знак идти вперед… О, смотрите, мессир, они снова двинулись в путь, не вынув стрел и не наведя на нас арбалеты,[43] они лишь держатся за рукоятки мечей… Наоборот, это друзья, которых нам посылает Небо.

— Друзья среди мавров! А куда девалась ваша христианская вера, язычник проклятый?

Мюзарон почувствовал, что в самом деле дал повод для этой грубой отповеди, и учтиво поклонился.

— Прошу прощения, мессир, я ошибся, назвав их друзьями, — пробормотал он. — Христианин, мне это доподлинно известно, не может быть другом мавра, я хотел назвать их советчиками, ведь у каждого можно спросить совета, когда эти советы добрые. Я пойду поговорю с этими достойными господами, и они покажут нам дорогу.

— Ну что ж, будь по-твоему, я согласен, — сказал рыцарь, — я даже хочу этого, потому что они, по-моему, слишком вызывающе проехали мимо, и, как мне показалось, их господин не ответил на мое учтивое приветствие копьем. Поэтому ступай к нему и от моего имени вежливо спроси, какой из этих городов Коимбра, а также передай, что тебя послал мессир Аженор де Молеон, и пусть этот мавританский всадник назовет тебе свое имя. Ступай!

Мюзарон, которому хотелось предстать перед главой каравана во всей красе, попытался поднять свою лошадь, но она так давно не видела тени и травы, ей было так удобно и приятно лежа пощипывать травку, что оруженосец не только не смог поставить ее на ноги, но даже сдвинуть с места. Смирившись со своей участью, он пустился бегом догонять отряд, который продолжал идти вперед, пока он препирался с лошадью, и, обогнув рощицу оливковых деревьев, уже вступил на извилистую тропу, идущую вниз по склону.

Пока Мюзарон мчался, чтобы исполнить свое поручение, Аженор де Молеон, привстав на стременах, твердо сидел в седле, неподвижный, словно статуя, и не терял из виду мавра с его спутниками. Вскоре он увидел, что всадник остановился, услышав крики оруженосца, а вслед за ним встал и его эскорт; все люди, входившие в него, казалось, были неотделимы от своего командира, они каким-то внутренним чутьем словно угадывали заранее все его желания, и им не требовалось никакого внешнего знака, чтобы подчиняться его воле.

Погода стояла такая ясная, в природе, дремотно отдыхавшей под жарким небом, царила такая глубокая тишина, что легкий ветерок с моря беспрепятственно доносил до рыцаря слова Мюзарона, который исполнял вверенную ему миссию не только как преданный слуга, но и как тонкий дипломат.

— Кланяюсь вашей милости, — говорил он. — Прежде всего поклон вам от имени моего сеньора, достойного и доблестного рыцаря Аженора де Молеона, который вон там, сидя в седле, ожидает ответа вашей милости. И засим поклон вам от имени его недостойного оруженосца, который искренне благодарит случай, что дал ему возможность обратить эти слова к вам.

Мавр ответил лишь степенным, осторожным кивком, молча ожидая окончания этой речи.

— Не соблаговолит ли ваша милость подсказать нам, какая из двух колоколен, что видны вдали, принадлежит собору Коимбры, — продолжал Мюзарон, — а также, если это известно вашей милости, среди всех прекрасных дворцов обоих городов, чьи сады возвышаются над морем, указать мне дворец прославленного великого магистра ордена Святого Иакова, друга отважного рыцаря, которого он с нетерпением ждет в гости, ибо рыцарь этот имеет честь просить у вас моими устами ответа на эти вопросы.

Мюзарон, чтобы придать больше значительности своему господину и собственной особе, многозначительно выделил те слова, что относились к дону Фадрике: Мавр, действительно, словно оправдывая старания Мюзарона, с большим вниманием выслушал вторую часть его обращения, и при упоминании имени дона Фадрике в глазах его сверкнул тот особенный хитроватый огонек, который люди этого племени, похоже, похищают у солнечных лучей.

Однако он не ответил ни на один вопрос и, немного подумав, снова слегка кивнул головой; потом властным, гортанным голосом сказал своим людям всего одну фразу, и авангард тут же двинулся дальше, сам мавр пришпорил мула, а за ним тронулся в путь и арьергард, в середине которого покачивались закрытые носилки.

Мюзарон, изумленный и оскорбленный, какое-то мгновение стоял как вкопанный. Рыцарь же терялся в догадках, была ли это арабская фраза, которую не понял ни он, ни Мюзарон, ответом на вопросы оруженосца или обращением мавра к своей свите.

— Вот в чем дело! — воскликнул вдруг Мюзарон, который не желал примириться с тем, что ему было нанесено оскорбление. — Он же не понимает по-французски, поэтому и молчал. Черт возьми, мне следовало бы обратиться к нему на кастильском наречии…

Но поскольку мавр отъехал уже слишком далеко, чтобы пеший Мюзарон смог его догнать, то рассудительный оруженосец, предпочтя, должно быть, утешительное сомнение оскорбительной уверенности, вернулся к своему господину.

III О том, как рыцарь Аженор де Молеон без помощи мавра нашел Коимбру и дворец дона Фадрике, великого магистра ордена Святого Иакова

Аженор, взбешенный рассказом оруженосца, который слово в слово повторил все, что рыцарь слышал собственными ушами, хотел было силой добиться от мавра того, чего не добился учтивостью. Но когда он пришпорил коня, чтобы погнаться за дерзким сарацином, бедное животное не выказало намерения исполнять желания хозяина, так что рыцарь вынужден был остановиться на усыпанном камнями склоне, который, кстати, и представлял собой едва заметную дорогу. Слуги из арьергарда мавра следили за действиями двух франкских воинов и время от времени оборачивались, не желая оказаться застигнутыми врасплох.

— Мессир Аженор! — закричал Мюзарон, встревоженный порывом своего господина, хотя усталость коня и делала этот порыв вовсе неопасным. — Мессир Аженор, ведь я сказал вам, что этот мавр не понимает по-французски, и признался, что мне, оскорбленному не меньше вас его молчанием, пришла мысль обратиться к нему по-испански, но, к сожалению, он уже был слишком далеко, чтобы я мог это сделать. Поэтому вы должны злиться не на него, а на меня, кому эта счастливая мысль не пришла раньше. Кстати, нам никто не угрожает, — прибавил он, увидев, что рыцарь вынужден остановиться, — а конь ваш совсем обессилел.

Молеон утвердительно кивнул.

— Все это прекрасно, — вздохнул он, — хотя мавр поступил не по-человечески; можно не знать ни слова по-французски, но повсюду люди понимают единый язык жестов, значит, когда ты произнес слово «Коимбра» и показал на оба города, он непременно должен был бы догадаться, что ты спрашиваешь, как туда попасть. Я не могу сейчас догнать дерзкого мавра, но — клянусь кровью Господа нашего, взывающего отомстить неверным, — пусть он никогда не попадается мне на глаза.

— Напротив, мессир, — возразил Мюзарон, кого осторожность не лишала ни отваги, ни злопамятности. — Наоборот, вам следует встретиться с ним, но в других условиях. Вам надо встретить его, когда, например, при нем будут лишь слуги, охраняющие его носилки. Вы взяли бы на себя господина, а я занялся бы слугами, потом мы посмотрели бы, что он хранит в своем золоченом деревянном коробе.

— Вероятно, какого-нибудь идола, — ответил рыцарь.

— Или же свою сокровищницу, — воодушевился Мюзарон, — огромный ларец, набитый алмазами, жемчугом, рубинами. Ведь эти чертовы неверные знают заклинания, что помогают им отыскивать спрятанные сокровища. Эх, будь нас шестеро, даже четверо, мы задали бы вам перцу, сеньор мавр! О Франция! Франция, где ты? — стенал Мюзарон. — Где вы, отважные воины? Почему вас нет с нами, достойные наемники, боевые друзья мои?

— Ага! — вдруг воскликнул рыцарь, пребывавший в задумчивости, пока его оруженосец изливал свою душу. — Я вспомнил…

— О чем? — спросил Мюзарон.

— О письме дона Фадрике.

— Ну и что?

— Как что? Может быть, это письмо нам подскажет, по какой дороге ехать в Коимбру, о чем я забыл.

— Ах, Боже правый! Вот что значит говорить верно и мыслить здраво. Достаньте письмо, мессир Аженор, пусть хоть оно утешит нас теми прекрасными обещаниями, которые в нем вам даны.

Рыцарь отцепил подвешенный к луке седла маленький футляр из пропитанной благовониями кожи и достал из него пергамент. Это было письмо дона Фадрике, которое Молеон возил и как охранную грамоту, и как талисман.

Вот что в нем было написано:

«Благородный и великодушный рыцарь, дон Аженор де Молеон, помнишь ли ты тот прекрасный удар копьем, которым ты открыл в Нарбоне поединок с доном Фадрике, великим магистром ордена Святого Иакова, когда кастильцы приезжали во Францию за доньей Бланкой Бурбонской?»

— Он хочет сказать за госпожой Бланш де Бурбон, — перебил его оруженосец, покачивая головой с видом человека, возомнившего, будто понимает по-испански, и не желающего упустить случай покрасоваться своей ученостью.

Рыцарь посмотрел на Мюзарона с презрительным выражением, с каким обычно воспринимал все хвастливые выходки, которые позволял себе его оруженосец. Потом снова устремил взгляд на пергамент:

«Я обещал сохранить о тебе доброе воспоминание, ибо ты вел себя со мной благородно и учтиво».

— Тут дело в том, — снова прервал чтение Мюзарон, — что ваша милость вполне могла вонзить ему в горло кинжал, как вы так изящно проделали с Монахом из Лурда, сражаясь в Ларрском проходе, где был ваш первый бой. Ведь на том знаменитом турнире, когда вы выбили дона Фадрике из седла и он, взбешенный тем, что оказался на земле, потребовал продолжать поединок боевым оружием вместо турнирного, которым вы оба сражались до той минуты, дон Фадрике был полностью в вашей власти, придавленный вашим коленом. Но, не прельстившись победой, вы великодушно сказали ему (я все еще слышу эти прекрасные слова): «Встаньте, великий магистр ордена Святого Иакова, чтобы не уронить честь рыцарства Кастилии».

И Мюзарон сопроводил эти слова исполненным величия жестом, словно повторяя тот жест, который обязательно должен был сделать его господин в сем торжественном случае.

— Он вылетел из седла по вине лошади, которая не выдержала удара, — пояснил Молеон. — Эти полуарабские-полукастильские лошади превосходят наших в резвости, однако уступают в бою. Но рыцарь он бесстрашный и искусный, а к моим ногам упал потому, что зацепился шпорой за корень дерева в тот самый миг, когда я ударил его топором по шлему. Это неважно, — продолжал Аженор с тем чувством гордости, которой при всей своей скромности, проявленной только что, не смог скрыть, — главное, что тот день, когда состоялся незабываемый поединок в Нарбоне, был счастливым для меня.

— И вы забыли о награде, которую в тот день вручила вам госпожа Бланш де Бурбон, хотя наша милая принцесса сильно побледнела и задрожала, когда увидела, что турнир, который она почтила своим присутствием, превратился в боевую схватку. Да, сударь, — продолжал Мюзарон, с трепетом предвкушая те почести, что были уготованы его хозяину и ему самому в Коимбре, — воистину то был счастливый день, когда фортуна вам улыбнулась.

— Я надеюсь, — скромно ответил Аженор. — Но давай продолжим! И он снова погрузился в чтение:

«Сегодня я призываю тебя к себе, потому что ты дал мне обещание только меня считать своим братом по оружию. Мы с тобой христиане, приезжай ко мне в Португалию, в Коимбру, которую я недавно отвоевал у неверных. Я предоставлю тебе возможность совершать славные подвиги в борьбе с врагами нашей святой веры. Ты будешь жить у меня во дворце. При дворе ты будешь словно моим братом. Приди же, брат мой, ибо я, живущий в окружении коварных и опасных врагов, действительно нуждаюсь в любящем меня человеке.

Коимбра — город, имя которого тебе должно быть известно, лежит в Португалии, в двух льё от моря, на берегу реки Мондегу. Тебе придется ехать только через дружественные нам земли: сначала через Арагон — родовое владение, завещанное Рамиро доном Санчо Великим,[44] который был, подобно тебе, бастардом, а стал настоящим королем, как ты стал отважным рыцарем; потом через Новую Кастилию, которую король Альфонс Шестой,[45] начал отвоевывать у мавров, а наследники его покорили окончательно; затем через Леон[46] арену великих подвигов прославленного Пелайо,[47] доблестного рыцаря, чью историю я тебе поведал; и, наконец, ты переправишься через Акведу и попадешь в Португалию, где я тебя и ожидаю. Не приближайся к горам, которые ты увидишь слева; если с тобой не будет большой свиты, не доверяй ни иудеям, ни маврам, когда повстречаешь их в дороге.

Прощай и не забывай, что я целый день велел называть себя Аженором в твою честь так же, как ты весь день звался Фадрике, чтобы оказать мне почтение.

В тот день я носил твои цвета, а ты — мои, ты повязал мой шарф, я — твой. Так мы и ехали вместе до самого Урхеля, охраняя возлюбленнейшую нашу королеву донью Бланку Бурбонскую. Приезжай, дон Аженор; мне необходим брат и друг. Жду тебя».

— Ничего нет в этом письме, что могло бы указать нам дорогу, — вздохнул Мюзарон.

— Нет есть! Наоборот, в нем все есть! — возразил Аженор. — Разве ты не слышал, что я весь день носил его шарф?

— Ну и что?

— Знай же, что цвета шарфа были желтый и красный. Посмотри хорошенько, Мюзарон, глаз у тебя зоркий, посмотри, не видишь ли ты в этих городах здания, над которым развевается желтый, как золото, и алый, как кровь, стяг; здание это будет дворцом моего друга дона Фадрике, а все, что окружает дворец, — городом Коимбра.

Мюзарон приложил ладонь ко лбу, чтобы защитить глаза от солнечных лучей, которые расплавляли все предметы в горячие волны света, и, долго водя головой слева направо и справа налево, наконец остановил свой взгляд на городе, что был расположен справа, в излучине реки.

— Значит, мессир Аженор, Коимбра находится справа, — начал Мюзарон, — там, у подножья этого холма, за стеной платанов и алоэ, ибо над самым высоким зданием города реет стяг, о котором вы только что говорили. Правда, над флагом еще возвышается алый крест.

— Это крест святого Иакова! — воскликнул рыцарь. — Верно! Но ты не ошибся, Мюзарон?

— Посмотрите сами, ваша милость.

— Солнце так сверкает, что я плохо вижу. Ну-ка, покажи, куда смотреть.

— Вон туда, мессир, вон туда… вдоль дороги… Видите два рукава реки? Развилку дороги видите?

— Да.

— Теперь смотрите вправо, на дорогу, что идет по берегу реки. Видите, как отряд мавра входит в городские ворота? Смотрите же, смотрите…

В этот миг солнце, которое до сих пор только мешало нашим путникам, пришло на помощь Мюзарону, высекая огненные искры из позолоченных доспехов мавров.

— Да, да, вижу! — воскликнул рыцарь. Затем, немного подумав, добавил: — Гм! Мавр ехал в Коимбру и не понял слова «Коимбра». Чудеса какие-то! Прежде всего я попрошу дона Фадрике оказать мне любезность и помочь мне наказать мавра за подобную наглость. Но почему же дон Фадрике, столь благочестивый сеньор, чей титул ставит его в первый ряд защитников веры, терпит мавров в своем вновь отвоеванном городе, откуда он изгнал их? — продолжал вслух рассуждать рыцарь.

— Как почему, мессир? — перебил Мюзарон, хотя его и не спрашивали. — Разве дон Фадрике не приходится единокровным братом сеньору дону Педро, королю Кастилии?

— При чем тут дон Педро? — спросил Аженор.

— Как при чем? Неужели вы не знаете — признаться, меня это удивляет, ибо слухи об этом уже дошли до Франции, — не знаете, что у этой семьи врожденная любовь к маврам? Говорят, король просто не может без них обойтись. Мавры у него в советниках, в лекарях, в телохранителях, и даже в любовницах у него мавританки…

— Замолчите, метр Мюзарон, — прикрикнул рыцарь, — и не смейте вмешиваться в дела короля дона Педро, знатнейшего государя и брата моего прославленного друга!

— Брата, брата! — пробормотал Мюзарон. — Слышал я, чем кончается это его братство с маврами, — удавкой или взмахом кривой сабли. По мне, лучше иметь братом Гийонне, что пасет коз в долине Андорры и распевает песенку:

Я высоко в горах,
Несчастный пастушок, —

чем короля дона Педро Кастильского. Так вот я думаю.

— Можешь думать, что хочешь, — резко сказал рыцарь, — я вот думаю, что тебе лучше помолчать. Когда люди оказывают тебе гостеприимство, нужно хотя бы не говорить о них дурного.

— Но ведь мы следуем не к королю дону Педро Кастильскому, — возразил неисправимый Мюзарон, — а приехали в Португалию к дону Фадрике, властелину Коимбры.

— Неважно к кому, — перебил его рыцарь, — молчи, и все тут.

Мюзарон поднял свой белый берет с красным помпоном и поклонился с лукавой усмешкой, которую скрыли длинные, черные как смоль волосы, упавшие на его худое смуглое лицо.

— Если вашей милости угодно ехать, — сказал он, немного помолчав, — я ваш покорный слуга.

— Надо спрашивать это у твоей лошади, — заметил Молеон. — Ладно, если она не хочет идти, оставим ее здесь. Вечером, когда она услышит вой волков, сама прекрасно доберется до города.

Животное, словно поняв эту угрозу, с неожиданной резвостью поднялось и подошло к своему хозяину, склонив холку, все еще блестевшую от пота.

— Ну что ж, поехали, — сказал Аженор.

И тронулся с места, приподняв забрало шлема, которое опустил при встрече с мавром. Окажись здесь командир арабов, он смог бы своими острыми глазами рассмотреть красивое и благородное лицо, раскрасневшееся, запыленное, но выражавшее сильный характер; уверенный взгляд, тонкий, лукавый рот, белые, словно из слоновой кости, зубы и еще не заросший бородой, твердо очерченный подбородок — признак несгибаемой воли.

В общем, он был молодой, красивый рыцарь, этот мессир Аженор де Молеон, в чем он сам мог убедиться, глядя на себя в отполированный до блеска щит, который только что принял из рук Мюзарона.

Короткая остановка несколько приободрила лошадей. Они весьма резвым шагом двигались по дороге, которую теперь безошибочно указывал им стяг, развевавшийся над дворцом великого магистра ордена Святого Иакова.

Чем ближе они подъезжали к городу, тем чаще видели, как из ворот, несмотря на жару, выходят люди. Слышались трубы, и колокольный перезвон рассыпался в воздухе гроздьями радостных, переливчатых звуков.

«Если бы я послал Мюзарона вперед, — размышлял Аженор, — тот действительно мог бы поверить, что эта музыка и все эти церемонии затеяны в мою честь. Но сколь бы лестным ни был для моего самолюбия такой прием, надо признать, что вся эта суматоха вызвана иной причиной».

Мюзарон же усматривал в этом шуме явные признаки праздничного веселья и держался бодро, в любом случае предпочитая встречу с людьми радостными, нежели грустными.

Оба путешественника не ошиблись в своих догадках. Большое оживление царило в городе, и если на лицах жителей не угадывались радостные улыбки, которые, казалось, должны вызывать у них звон колоколов и звуки фанфар, то на их физиономиях были написаны те чувства, которые вызывает у людей застигшая их врасплох важная новость.

Аженору и его оруженосцу не нужно было спрашивать дорогу, им лишь оставалось двигаться вместе с толпой, которая следовала к главной площади города.

Когда они пробивались сквозь скопление народа на эту площадь и Мюзарон, прокладывая путь ехавшему за ним благородному рыцарю, щедро раздавал направо и налево удары рукояткой своего кнута, перед ними вдруг возник дивный мавританский алькасар,[48] выстроенный для султана Мухаммеда, а теперь ставший дворцом молодого завоевателя Коимбры дона Фадрике; дворец осеняли высокие пальмы и пышные клены, которые клонились в ту сторону, куда в дни урагана гнул их ветер с моря.

Аженор и его оруженосец, хотя они сильно спешили, на мгновение замерли в восхищении перед огромным, причудливым сооружением, которое было украшено тончайшим кружевом из мрамора; казалось, что некий багдадский зодчий выполнил из топазов, сапфиров и лазуритов мозаики для сказочного дворца волшебниц или гурий.[49] Запад — вернее, юг Франции — в те времена знал только романские церкви, мосты или акведуки древних римлян, но понятия не имел о тех стрельчатых арках и ажурных каменных трилистниках, которыми спустя столетие Восток украсит фасады его соборов и верхушки его башен. Поэтому коимбрский алькасар представлял собой диковинное зрелище даже для наших невежественных и жестоких предков, презиравших в ту эпоху цивилизацию арабов и итальянцев, которой суждено было позднее обогатить их культуру.

Застыв в изумлении перед дворцом, они все же заметили, как из двух боковых ворот дворца вышли стражники и пажи, ведя в поводу мулов и коней.

Обе эти группы, описав каждая полудугу, сомкнулись, оттеснив народ и освободив перед парадным входом, к которому вела лестница в десять ступеней, большое свободное пространство в форме лука, чью тетиву словно образовывал фасад дворца. Смесь яркой роскоши одежд Африки с более строгим изяществом западных нарядов делала неотразимо привлекательным это зрелище, очарованию которого поддались Аженор и его оруженосец, увидевшие с одной стороны, как сверкают золотом и пурпуром попоны арабских скакунов и одеяния мавританских всадников, с другой — как сияют шелка и чеканное серебро; но главное — их поражала та надменная гордость, что сквозила во всем, даже в поведении вьючных животных.

Народ, наблюдая, как развертывается это представление, кричал «Вива!», как он обычно приветствует любые зрелища.

И вот под высоким сводом в форме трилистника — это был парадный вход во дворец — появилось знамя великого магистра ордена Святого Иакова; в сопровождении шестерых гвардейцев его нес могучий воин, который вышел на середину свободного от людей полукруга.

Аженор понял, что дон Фадрике либо собирается пройти во главе шествия по улицам города, либо намерен отправиться в другой город, и решил было, несмотря на скудость своего кошелька, поискать какой-нибудь постоялый двор, где мог бы подождать его возвращения, ибо Молеон не хотел своим неуместным присутствием нарушать церемонию торжественного выхода.

И в это мгновенье он увидел, как в боковые ворота алькасара въехал авангард мавританского отряда, а потом показались заинтересовавшие их носилки из позолоченного дерева, по-прежнему наглухо зашторенные и покачивающиеся на спинах белых мулов; именно эти носилки вводили Мюзарона в столь сильное, но вполне объяснимое искушение.

Наконец более громкие звуки раковин и фанфар возвестили, что сейчас выйдет великий магистр; двадцать четыре музыканта, по восемь в ряд, продолжая трубить, вышли из парадного входа к лестнице, по которой спустились на площадь.

Вслед за ними большими прыжками выбежал крупный, но резвый пес, из тех, что сторожат стада в горах, с заостренной, как у медведя, мордой, с горящими, как у рыси, глазами, с выносливыми, как у лани, ногами. Он был покрыт длинной шелковой попоной, отливавшей на солнце серебром; на шее у него был широкий, украшенный рубинами золотой ошейник с маленьким, тоже золотым колокольчиком; свою радость он выражал прыжками, в которых угадывались две цели — явная и скрытая. Видимой была белоснежная лошадь, укрытая просторной попоной из багряной парчи; она ржала, словно вторя игривым прыжкам пса; незримой, вероятно, был какой-нибудь вельможа, еще не сошедший с парадного крыльца, куда нетерпеливо убегал пес, чтобы через несколько секунд снова, весело прыгая, появиться у ступеней лестницы.

Наконец, тот, ради кого ржала лошадь и прыгал пес, тот, в чью честь народ кричал «Вива!», появился на верху лестницы, и тысячи голосов слились в один возглас:

— Да здравствует дон Фадрике!

Дон Фадрике продвигался вперед, беседуя с арабским воином, шедшим по правую руку, и идущим слева юным пажом с красивым лицом, хотя черные брови и поджатые алые губы делали его черты несколько жесткими; паж нес большой развязанный кошель с золотыми монетами, и дон Фадрике, остановившись на первой ступени, стал белой, нежной, как у женщины, рукой зачерпывать пригоршни монет и сыпать их сверкающим дождем на головы волнующейся толпы, что восторженными криками встречала эти щедрые дары, от которых она отвыкла при предшественниках своего нынешнего повелителя.

Новый властелин Коимбры был таким высоким, что казался величественным. Смесь галльской[50] и испанской кровей наградила его длинными черными волосами, голубыми глазами и светлой кожей; эти голубые глаза были такие ласковые и радушные, что многие люди, не желая отводить взоров от дона Фадрике ни на секунду, даже и не думали подбирать с земли цехины, громко провозглашая ему пожелания счастья.

Вдруг, посреди этого неистового ликования, трубы, и раковины, которые на мгновение умолкли, то ли по случайности, то ли предчувствуя, что такой добрый властелин скоро покинет город, зазвучали вновь, но веселая и радостная музыка казалась народу лишь печальной, заунывной мелодией, тогда как колокола, это новейшее изобретение, призванное служить посредником между человеком и Богом, казалось, били в набат, а не звонили живым, переливчатым звоном.

И тут пес, встав на задние лапы, положил передние на грудь хозяину и завыл так жалобно, протяжно, тревожно, что даже у самых храбрых дрогнули сердца.

Толпа онемела, и неожиданно в наступившей тишине кто-то выкрикнул:

— Не уезжайте, великий магистр, не покидайте нас, дон Фадрике!

Но никто не заметил, кто подал этот совет.

Аженор увидел, что мавр, услышав этот крик, вздрогнул, лицо его приобрело какой-то землистый оттенок — так бледнеют эти дети солнца, — и он стал с тревогой вглядываться в дона Фадрике, словно пытаясь прочесть в глубине его души, каким образом тот отзовется на всеобщее оцепенение и одинокий возглас из толпы.

Однако дон Фадрике ласково поглаживал воющего пса и, сделав едва заметный знак пажу, печально улыбнулся множеству людей, которые умоляюще смотрели на него, молитвенно сложив руки.

— Добрые друзья мои, — сказал он, — мой брат король Кастилии призывает меня в Севилью, где меня ждут празднества и турниры, кои ознаменуют радость нашего примирения. Вместо того чтобы мешать мне встретиться с моим братом и моим королем, лучше благословите от всего сердца любящих братьев.

Но народ встретил эти слова не криками радости, а гробовым молчанием. Паж что-то шепнул на ухо своему господину, а пес продолжал выть.

Все это время мавр успевал следить за толпой и пажом, псом и самим доном Фадрике.

Тревожная тень на мгновенье омрачила чело великого магистра. Мавр решил, что дон Фадрике боится.

— Сеньор, вы знаете, что судьба всех людей написана заранее: имена одних начертаны на золотых скрижалях, имена других — на медных. Ваша судьба вписана в золотую скрижаль, поэтому бесстрашно идите ей навстречу.

Дон Фадрике, который несколько минут стоял, опустив глаза, поднял голову, словно искал в толпе лицо друга, чей-нибудь ободряющий взгляд.

Именно в этот миг Аженор привстал на стременах, чтобы не упустить ни одной подробности сцены, которая разворачивалась перед ним. И словно угадав, кого искал великий магистр, он одной рукой приподнял забрало, а другой слегка покачал копьем.

Великий магистр радостно вскрикнул, глаза его засверкали, и счастливая улыбка, расцветшая на розовых, как у девушки, губах, озарила все лицо.

— Это дон Аженор! — воскликнул он, протягивая к рыцарю руку.

Пажу, который, казалось, обладал даром угадывать сокровенные мысли дона Фадрике, больше не нужно было слов, и он тут же подбежал к рыцарю, крича: «Прошу вас, дон Аженор, пожалуйте сюда!»

Толпа расступилась, потому что она боготворила все, что любил дон Фадрике, и все взгляды обратились на рыцаря, которого великий магистр встречал с той же радостью, с какой юный Товия принял своего божественного спутника, ниспосланного ему Небом.[51]

Аженор спешился, бросил поводья Мюзарону, передал ему копье, подвесил к луке седла щит и проследовал за пажом сквозь толпу.

Мавр снова побледнел. Он узнал того самого франкского рыцаря, которого повстречал на дороге в Коимбру, и оруженосца, которого он не удостоил ответа.

Между тем дон Фадрике распахнул Аженору свои объятья, и тот бросился в них со всем пылом юного сердца.

Истинное наслаждение было видеть этих двух красивых молодых людей, чьи лица дышали всеми благородными чувствами, что так редко дополняют на земле образ красоты.

— Поедешь ли ты со мной? — спросил дон Фадрике у Аженора.

— Куда угодно, — ответил рыцарь.

— Друзья мои, — громким, звонким голосом, который так нравился толпе, сказал великий магистр, — теперь я могу ехать, а вам больше нечего бояться: дон Аженор де Молеон, брат мой, гордость франкского рыцарства, едет вместе со мной!

И по знаку великого магистра барабаны заиграли бравурный марш, весело зазвенели трубы, конюший подвел дону Фадрике его прекрасного белого коня, и весь народ закричал:

— Да здравствует дон Фадрике, великий магистр ордена Святого Иакова! Да здравствует дон Аженор, франкский рыцарь!

Пес дона Фадрике пристально смотрел то на рыцаря, то на мавра. Мавру он показал белые клыки, угрожающе рыча; к рыцарю всячески ластился.

Паж, грустно улыбнувшись, погладил пса по шее.

— Ваша милость, — обратился Аженор к дону Фадрике, — когда вы просили меня ехать с вами, я сразу согласился, послушавшись лишь зова своего сердца, так же как и в тот день, когда я выехал к вам из Тарба. От Тарба до Коимбры я добрался за шестнадцать дней; переход был тяжелый. Поскольку кони мои смертельно устали, я вряд ли смогу сопровождать вашу милость в столь дальней поездке.

— Пустяки! Разве я не писал тебе, что мой дворец — это твой дворец? — воскликнул дон Фадрике. — Мое оружие и мои кони принадлежат тебе, как и все в Коимбре. Иди и выбери в моих конюшнях коней для себя, мулов для твоего оруженосца, или нет, постой, не оставляй меня ни на секунду. Всем займется Фернан. Фернан, ступай седлать моего боевого коня Антрима и заодно спроси у оруженосца дона Аженора, кто ему больше по душе, конь или мул. А если он не может расстаться со своими усталыми лошадьми — всякий истинный рыцарь дорожит своим конем, — они пойдут в обозе, где за ними будет хороший уход.

Паж помчался исполнять поручение и скрылся из виду.

Тем временем мавр, который полагал, что все скоро отправятся в путь, сошел по лестнице вниз, чтобы осмотреть носилки и отдать распоряжения тем, кто их охранял. Но, заметив, что отъезд откладывается и друзья, оставшись наедине, собираются поделиться какими-то секретами, он живо взбежал по лестнице и занял свое прежнее место рядом с великим магистром.

— Господин Мотриль, — обратился к мавру дон Фадрике, — рыцарь, которого вы видите, принадлежит к числу моих друзей. Он больше чем мой друг, он мой брат по оружию, и я беру его с собой в Севилью, ибо хочу рекомендовать моему властелину, королю Кастилии, взять его к себе на службу в качестве офицера, а если король соизволит оставить его при мне, то я возьму рыцаря себе. Он несравненно владеет мечом, а сердце его гораздо отважнее его меча.

Мавр отвечал на безупречном испанском, хотя в его произношении проскальзывал тот гортанный акцент, на который Аженор уже обратил внимание, когда по дороге в Коимбру тот произнес одну-единственную фразу по-арабски, после чего его отряд ушел вперед.

— Благодарю вас, ваша милость, за то, что вы назвали мне имя и сказали о достоинствах господина рыцаря, — сказал мавр, — но случай уже представил мне благородного француза. К несчастью, чужестранец, тем более путник, который, подобно мне, принадлежит к враждебному племени, часто должен с недоверием относиться к случаю, поэтому, встретив недавно в горах сеньора Аженора, я не выказал ему той учтивости, какую обязан был проявить.

— Вот оно что! Вы уже встречались! — воскликнул Фадрике с удивлением.

— Да, сеньор, — по-французски ответил Аженор, — и признаюсь, что пренебрежение господина мавра, который не пожелал ответить на простой вопрос, заданный ему мною через моего оруженосца, как проехать в Коимбру, меня несколько задело. По ту сторону Пиренеев мы более вежливо обходимся с чужеземными гостями.

— Мессир, вы заблуждаетесь только в одном, — возразил по-испански Мотриль. — Мавры еще находятся в Испании, это правда, но они больше не чувствуют себя как дома и по эту сторону Пиренеев; исключая Гранаду, мавры сами лишь гости испанцев.

«Ну и ну! Оказывается, он по-французски понимает», — прошептал про себя Мюзарон, незаметно пробравшийся к ступеням парадного входа.

— Пусть рассеется между вами это облако недоверия… Сеньор Мотриль, друг и министр моего повелителя, короля Кастилии, надеюсь, соблаговолит милостиво отнестись к шевалье[52] де Молеону, к другу и брату королевского брата, — сказал дон Фадрике.

Мавр молча поклонился и, поскольку Мюзарон, по-прежнему раздираемый любопытством, желая узнать, что же таится в носилках, подошел к ним совсем близко, чего Мотриль, вероятно, не допускал, сошел вниз, сделав вид, будто забыл отдать какие-то распоряжения слугам, и встал между носилками и оруженосцем.

Дон Фадрике воспользовался его отсутствием, чтобы наклониться к Аженору и прошептать:

— Ты видишь в этом мавре человека, который во всем влияет на моего брата, а значит, и на меня.

— Ах, откуда такая горечь в ваших словах?! — воскликнул Аженор. — Вы знатный принц и достойный рыцарь, дон Фадрике, и не забывайте никогда, что над вами властен только Бог!

— И все-таки я еду в Севилью, — вздохнул великий магистр.

— Почему вы едете туда?

— Король дон Педро меня просит, а просьба короля дона Педро — это приказ.

Мавр, казалось, разрывался между нежеланием отойти от носилок и боязнью, что дон Фадрике успеет слишком многое рассказать французскому рыцарю. Боязнь взяла вверх, и он снова подошел к друзьям.

— Сеньор, я должен сообщить вашей милости одно известие, которое нарушит ваши планы, — сказал мавр дону Фадрике. — Мне еще придется кое-что уточнить у моего секретаря, хотя я уже почти уверен в этом. У короля дона Педро начальником стражи служит капитан Тариффа,[53] отважный воин, которому король полностью доверяет, хотя тот родился, или, вернее, предки его родились, по ту сторону пролива.[54] Поэтому я боюсь, что французский рыцарь напрасно потратит свои силы, направляясь ко двору короля дона Педро. Учитывая это, я дам ему совет оставаться в Коимбре, к тому же, как всем известно, донья Падилья не любит французов.

— Неужели это правда, сеньор Мотриль? — воскликнул дон Фадрике. — Ну что ж, тем лучше! Мой друг останется со мной.

— Я приехал не в Испанию, а в Португалию. Я приехал служить не королю дону Педро, а великому магистру дону Фадрике, — с гордостью заявил Аженор. — Я нашел ту службу, которую искал, и другой мне не надо. Вот мой сеньор!

И он изящно поклонился своему другу.

Мавр улыбнулся, обнажив ослепительные зубы.

«Ну и зубы! — подумал Мюзарон. — Он, наверное, злобно кусается».

В этот момент паж подвел Антрима, боевого коня великого магистра, и Коронеллу, мула для Мюзарона. Рассаживание произошло мгновенно: Аженор де Молеон сел на нового коня, Мюзарон взгромоздился на свежего мула; их усталых лошадей передали слугам из свиты, а дон Фадрике, которого жестом пригласил мавр, сошел по лестнице и тоже хотел было садиться на коня.

Но прекрасный пес в белой шелковой попоне, казалось, снова решил помешать этому намерению. Он встал между хозяином и его конем, с воем отталкивая дона Фадрике.

Тот пнул пса ногой и, вопреки всем ухищрениям верного пса, сел в седло и дал приказ выступать. Тогда пес, словно поняв приказ и окончательно отчаявшись, кинулся на коня и укусил его в шею.

Конь взвился на дыбы, заржав от боли, и так резко отпрыгнул в сторону, что любой всадник, менее опытный, нежели дон Фадрике, вылетел бы из седла.

— Ты что, Алан?[55] — вскричал дон Фадрике, обращаясь к псу по кличке, указывавшей на его породу. — Ты что, злобное животное, взбесился?

И он так сильно стегнул пса кожаной плеткой, что тот, сбитый с ног, откатился футов на десять.

— Надо убить его, — сказал Мотриль.

Фернан искоса взглянул на мавра.

Алан уселся у подножья парадной лестницы дворца, задрал голову и, разинув пасть, опять жалобно завыл.

Тогда весь народ, молча наблюдавший эту сцену, зароптал, и крик, который раньше вырвался у кого-то одного, подхватила вся толпа:

— Не уезжайте, великий магистр дон Фадрике, останьтесь с нами, великий магистр! Что вам брат, когда у вас есть ваш народ? Что вам сулит Севилья такого, чего не может дать Коимбра?

— Ваша милость, неужели я должен вернуться к королю, моему повелителю, — вскипел Мотриль, — и сказать ему, что ваш пес, ваш паж и ваш народ не желают, чтобы вы поехали в Севилью?

— Нет, сеньор Мотриль, мы едем, — ответил дон Фадрике. — В дорогу, друзья мои!

Прощаясь, он помахал народу рукой и поехал во главе кавалькады, перед которой безмолвно расступалась толпа.

Позолоченные решетчатые ворота алькасара, которые заскрипели, словно ржавые дверцы заброшенного склепа, закрыли.

Пес сидел на лестнице до тех пор, пока мог видеть хозяина и надеяться, что тот передумает и вернется, но, потеряв эту надежду, когда дон Фадрике скрылся за поворотом улицы, ведущей к Севильским воротам, бросился вдогонку и в несколько огромных прыжков нагнал его; Алан, не сумев помешать хозяину пойти навстречу опасности, стремился хотя бы разделить с ним эту опасность.

Через десять минут кавалькада выбралась из Коимбры и устремилась по той же дороге, по которой утром прибыли мавр Мотриль и Аженор де Молеон.

IV Как Мюзарон обнаружил, что мавр разговаривает с носилками, а те ему отвечают

Отряд великого магистра состоял из тридцати восьми человек, включая франкского рыцаря и его оруженосца, но не считая мавра с его дюжиной стражников, пажами и слугами; вьючные мулы тащили богатую, разнообразную поклажу: ведь еще за неделю до приезда Мотриля дону Фадрике сообщили, что брат вызывает его в Севилью. Дон Фадрике тут же отдал приказ выступать, надеясь, что мавр будет слишком утомленным, чтобы ехать с ним, и останется в Коимбре. Но, видимо, усталость была неведома этим сынам пустыни и их коням, и казалось, что кони эти были потомками тех кобылиц, которых, как писал Вергилий,[56] оплодотворял ветер.

В день они проехали десять льё, а с наступлением сумерек разбили лагерь на склоне гор, с краю которых высился Помбал[57].

Во время этого первого перехода мавр не спускал глаз с обоих друзей. Сначала под предлогом, что желает принести извинения французскому рыцарю, а потом как бы стремясь искупить былую неучтивость истинной вежливостью, он отъезжал от Аженора лишь на несколько минут, необходимых ему для того, чтобы переговорить с охраной носилок. Но, сколь бы короткими ни были эти отлучки, на которые его тянуло какое-то неодолимое чувство, Аженор все-таки успел спросить великого магистра:

— Сеньор дон Фадрике, прошу вас, объясните мне, чем вызвано то упорство, с каким сеньор Мотриль преследует нас, не отходя ни на шаг. Значит, он, монсеньер, очень любит вас, ведь то, как я принял его запоздалые знаки внимания, вряд ли внушает ему большую симпатию ко мне.

— Не знаю, сколь велика любовь Мотриля ко мне, — ответил дон Фадрике, — зато мне известно, что он смертельно ненавидит донью Падилью, любовницу короля.

Аженор посмотрел на великого магистра с недоумением человека, который ничего не понял. Но к ним уже спешил навостривший уши мавр, и дон Фадрике едва успел шепнуть рыцарю:

— Говорите о другом.

Аженор поспешил последовать этому совету и, как будто подобная мысль возникла у него самого, спросил:

— Кстати, сеньор Фадрике, не расскажите ли вы мне, как живется в Испании нашей досточтимой госпоже Бланш де Бурбон, королеве Кастилии. Во Франции очень обеспокоены судьбой этой доброй принцессы, которой многие люди желали счастья, когда она уезжала из Нарбона, куда вы прибыли за ней от имени короля, ее супруга…

Договорить Аженор не успел, так как почувствовал, что его по левому колену больно ударил своим правым коленом паж, который, сделав вид, будто его тащит за собой конь, прошел между ним и великим магистром; рассыпаясь в извинениях перед рыцарем за свою неловкость и за своего коня, он пронзил его взглядом, способным заставить умолкнуть самого несдержанного болтуна.

Однако дон Фадрике понял, что ему придется дать ответ, поскольку он находился в таком положении, когда его молчание могло быть истолковано превратно.

— Но неужели сеньор Аженор ничего не слышал о донье Бланке с тех пор, как она в Испании? — вмешался Мотриль, желавший, казалось, поддержать разговор с тем же интересом, с каким великий магистр хотел его прекратить.

— Нет, господин мавр, уже почти три года, как я воюю в наемных отрядах против англичан, врагов моего повелителя короля Иоанна, лондонского узника,[58] и регента нашего, принца Карла,[59] которого когда-нибудь назовут Карлом Мудрым, ибо он не по летам весьма благоразумен и добродетелен, — ответил рыцарь.

— Я-то полагал, что, где бы вы ни находились, до вас дошли отзвуки толедского дела, которое наделало много шуму, — возразил Мотриль.

Дон Фадрике слегка побледнел, а паж приложил к губам палец, делая Аженору знак молчать.

Аженор отлично понял этот жест и лишь прошептал про себя: «Испания! Испания! Страна тайн!»

Но Мотриль не был намерен молчать.

— Поскольку, господин рыцарь, вам ничего не известно о свояченице вашего регента, — сказал он, — я расскажу вам, что с ней произошло.

— Не стоит, сеньор Мотриль, — не выдержал дон Фадрике. — Вопрос, заданный моим другом доном Аженором, принадлежит к тем простым вопросам, которые требуют однозначного ответа — либо «да», либо «нет», — а вовсе не пространных рассказов, что будут совсем не интересны слушателю, далекому от испанских дел.

— Но если сеньор Аженор далек от Испании, то он близок делам Франции, ведь донья Бланка — француженка. Кстати, рассказ мой будет коротким, и господин Аженор, едущий ко двору короля Кастилии, должен знать, о чем там принято говорить, а о чем нет.

Дон Фадрике вздохнул и по самые глаза завернулся в широкий белый плащ, словно прячась от последних лучей заходящего солнца.

— Вы провожали донью Бланку из Нарбона в Урхель, — продолжал Мотриль. — Это правда, сеньор Аженор, или, может быть, я ошибаюсь?

— Правда, — признал рыцарь, который держался настороженно, получив знак пажа и видя мрачное лицо дона Фадрике, но все-таки не способен был слукавить.

— Итак, она ехала в Мадрид через Арагон и часть Новой Кастилии под охраной сеньора дона Фадрике, который привез ее в замок Алькала, где королевская свадьба была отпразднована с пышностью, достойной столь знатных особ. Но на другой день, по причине, так и оставшейся тайной, — продолжал Мотриль, сверля дона Фадрике своими пронзительными, сверкающими глазами, — на другой же день, повторяю я, король вернулся в Мадрид, оставив в замке Алькала молодую жену скорее пленницей, нежели королевой.

Мотриль на мгновенье замолчал, как бы желая убедиться, скажет ли кто-либо из друзей хоть одно слово в защиту доньи Бланки; но оба безмолвствовали. Поэтому мавр продолжил свой рассказ:

— С того дня супруги стали жить отдельно. Более того, совет епископов высказался за развод. Вы согласитесь, рыцарь, что должны были быть веские причины для обвинений жены-чужестранки, — ядовито усмехнулся мавр, — чтобы столь почтенное и святое собрание, как епископский совет, расторгло узы, которыми их связали политика и религия.

— Или же этот совет полностью подчинялся королю дону Педро, — возразил дон Фадрике, неспособный более сдержать свои чувства.

— Ну нет! — возразил Мотриль с той нарочитой наивностью, от которой насмешка становится острее и горше. — Разве можно предположить, что сорок две святые особы, миссия которых — блюсти честность людей, пошли бы против собственной совести. Это невозможно, а если это произошло, то чего же стоит вера, которую несут подобные пастыри!

Друзья хранили молчание.

— Тем временем король заболел, и все даже думали, что он скоро умрет. Тут и стали обнаруживаться тайные честолюбивые замыслы сеньора Энрике де Трастамаре.[60]

— Сеньор Мотриль, не забывайте, что дон Энрике Трастамаре — мой брат-близнец, — сказал дон Фадрике, пользуясь случаем, чтобы возразить мавру, — и я не потерплю, чтобы при мне отзывались плохо и о нем, и о моем брате доне Педро, короле Кастилии.

— Справедливо сказано, — ответил Мотриль. — Простите меня, о славнейший великий магистр. Я забыл о вашем близком родстве, видя, что, хотя дон Энрике не покоряется королю дону Педро, вы нежно любите его. Поэтому я буду говорить только о госпоже Бланке.

— Проклятый мавр! — пробормотал дон Фадрике.

Аженор бросил на великого магистра взгляд, который означал: «Может, ваша милость, я избавлю вас от этого человека? Я это живо сделаю».

Мотриль притворился, что не слышал слов дона Фадрике и не заметил взгляда Аженора.

— Я уже говорил, что всюду стали проявляться честолюбивые намерения, ослабли узы преданности, и вот, когда король дои Педро почти ступил на порог вечности, однажды ночью ворота замка Алькала распахнулись, и из них выехала донья Бланка вместе с неизвестным рыцарем, который проводил ее до Толедо, где она и укрылась. Но Провидению было угодно, чтобы возлюбленный король наш дон Педро, хранимый молитвами всех своих подданных и, вероятно, молитвами своих родных, вернулся к жизни в силе и здравии. Тогда он и узнал о бегстве доньи Бланки, о помощи неизвестного рыцаря и о месте, куда удалилась беглянка. Одни говорят, что он хотел отправить ее назад во Францию — я и сам так думаю, — другие считают, что он хотел заточить ее не в замке, а в настоящей тюрьме. Но каковы бы ни были намерения ее супруга-короля, донья Бланка, которую своевременно предупредили об отданных королем приказах, укрылась во время воскресного богослужения в толедском соборе и там объявила горожанам, что требует права убежища и встает под защиту христианского Бога. Говорят, донья Бланка красивая, — продолжал мавр, пронизывая испытующим взглядом то рыцаря, то великого магистра, — даже слишком красивая. Но сам я никогда ее не видел. Ее красота, тайна, окутывающая ее несчастья, а также, быть может, и задолго подготовленные действия, тронули людские сердца: все приняли ее сторону. Епископ, один из тех, кто объявил ее брак с королем расторгнутым, был изгнан из храма, который превратили в крепость, и там приготовились защищать донью Бланку от присланных королем солдат.

— Как? — вскричал Аженор. — Солдаты намеревались похитить донью Бланку из церкви! Неужели христиане посмели посягнуть на право убежища?!

— Ну, конечно, о Аллах, конечно! — воскликнул Мотриль. — Сперва король дон Педро обратился к своим мавританским лучникам, но те заклинали его подумать о том, что святотатство будет гораздо более тяжким, если храм осквернят неверные, и дон Педро внял их сомнениям. Тогда он обратился к христианам, которые пошли на это кощунство. Что поделаешь, сеньор рыцарь, любая вера грешит такими противоречиями, и лучше других та, в которой их меньше.

— Уж не хочешь ли ты сказать, неверный, — воскликнул великий магистр, — что вера в Аллаха выше веры в Христа?!

— Нет, славнейший великий магистр, ничего подобного я не хочу сказать, и пусть Аллах сохранит меня, ничтожную пылинку, от любых окончательных суждений в сих делах! Нет. Сейчас я лишь рассказчик и повествую о приключениях госпожи Бланш де Бурбон, как говорят французы, или доньи Бланки Бурбонской, как называют ее испанцы.

«Неуязвимый!» — прошептал дон Фадрике.

— Так вот, когда солдаты, совершив страшное кощунство, проникли в собор и намеревались схватить донью Бланку, вдруг закованный в железо рыцарь с опущенным забралом, вероятно тот, что помог пленнице бежать, ворвался в собор верхом на коне.

— Верхом на коне?! — изумился Аженор.

— Ну да, — подтвердил Мотриль. — Это святотатство, но, наверное, имя, титул или какой-нибудь воинский орден давали сему рыцарю такое право. В Испании существует много подобных привилегий. Например, великий магистр ордена Святого Иакова имеет право входить во все церкви христианского мира в шлеме и при шпорах. Не правда ли, сеньор дон Фадрике?

— Правда, — глухим голосом ответил тот.

— Итак, рыцарь въехал в собор, разогнал солдат, призвал горожан к оружию, и по его зову город восстал, изгнал отряд короля дона Педро и запер ворота…

— Но потом мой брат отомстил сполна, — перебил его великий магистр, — и двадцать две головы, срубленные по его повелению на главной площади Толедо, принесли ему вполне заслуженное прозвище Справедливый.

— Да, но среди этих двадцати двух голов не оказалось головы мятежного рыцаря, ибо никто так и не узнал, кто это был.

— А как поступил король с доньей Бланкой? — спросил Аженор.

— Донью Бланку отвезли в крепость города Херес, где она находится под стражей, хотя, возможно, она заслуживала бы большего наказания, чем тюрьма.

— Сеньор мавр, не нам решать, какой кары или награды достойны те, кого Бог избрал править народами, — сурово сказал дон Фадрике. — Выше них один Бог, и лишь Бог властен карать или миловать их.

— Господин наш говорит истинно, а его смиренный раб не прав в том, что сказал, — ответил Мотриль, сложив на груди руки и склонив голову к холке коня.

Тут они добрались до места, где решено было остановиться на ночлег и разбить лагерь.

Когда мавр удалился, чтобы проследить, как опускают на землю носилки, великий магистр приблизился к рыцарю.

— Больше не говорите со мной ни о короле, ни о донье Бланке, ни обо мне при этом проклятом мавре, который постоянно вызывает у меня желание натравить на него моего пса! — со злостью воскликнул он. — Не говорите со мной об этом до ужина, когда мы останемся одни и сможем побеседовать спокойно. Мавр Мотриль будет вынужден оставить нас наедине, он не ест вместе с христианами, и, кстати, ему надо присматривать за носилками.

— Он что, прячет в этих носилках свои сокровища?

— Да, — улыбнулся великий магистр, — вы совершенно правы, в них его сокровище.

В этот момент к ним подошел Фернан; Аженор уже допустил за день множество оплошностей и теперь боялся казаться нескромным. Но его любопытство, которое он сдерживал, от этого не уменьшилось.

Фернан пришел, чтобы получить распоряжения своего господина, потому что палатку дона Фадрике уже установили в центре лагеря.

— Приготовь нам ужин, мой добрый Фернан, — обратился принц к молодому человеку, — рыцаря, наверное, терзают голод и жажда.

— Но я вернусь, — сказал Фернан. — Вы знаете, что я обещал не отходить от вас ни на шаг, и знаете, кому я обещал это.

Щеки великого магистра на мгновение покраснели.

— Останься с нами, дитя мое, ведь от тебя у меня секретов нет, — сказал он.

Ужин был накрыт в палатке великого магистра, и Мотриля, действительно, на нем не было.

— Теперь, когда мы одни, — сказал Аженор, — вы ведь сами сказали, что у вас нет секретов от меня, расскажите мне, дорогой сеньор, что же произошло, чтобы я впредь не допускал ошибки, подобной той, что совершил недавно.

Дон Фадрике с беспокойством огляделся.

— Полотняная стена — ненадежное укрытие для тайны, — заметил он. — Здесь можно подглядывать снизу и подслушивать снаружи.

— Ну что ж, поговорим о другом. Несмотря на мое вполне естественное любопытство, я подожду, — ответил Молеон. — И кстати, если этому сатане придет в голову снова помешать нам, до Севильи мы все-таки найдем время, чтобы поговорить друг с другом, ничего не опасаясь.

— Если бы вы не так сильно устали, — заметил дон Фадрике, — я предложил бы вам выйти со мной из палатки — мы захватили бы мечи и надели плащи — и пройтись в сопровождении Фернана. Мы смогли бы побеседовать на равнине, найдя достаточно открытое место, чтобы быть уверенными, что в пятидесяти шагах от нас мавр не превратился в змею — такова его природная сущность — и не подслушивает.

— Сеньор, я никогда не устаю, — ответил Аженор с той улыбкой, что придают человеку сила и неиссякаемая уверенность молодости. — Часто, весь день пробегав за серной по откосам самых высоких вершин наших гор, я возвращался домой поздно вечером, но мой благородный опекун Эрнотон де Сент-Коломб говорил: «Аженор, мы взяли в горах медвежий след, я знаю, где скрылся зверь; хотите пойти со мной в облаву?» Я успевал лишь выложить добытую дичь и в любое время снова отправлялся на охоту.

— Тогда пошли, — сказал великий магистр.

Сняв шлемы и доспехи, они закутались в плащи — не только потому, что ночи в горах прохладные, сколько из желания остаться не узнанными, — и вышли из палатки, направившись в ту сторону, где могли скорее выбраться из лагеря.

Пес хотел было идти за ними, но дон Фадрике подал ему команду, и умное животное улеглось у входа в палатку; все так хорошо знали пса, что он мог сразу же выдать друзей.

Они не прошли и нескольких шагов, как путь им преградил часовой.

— Чей это солдат? — спросил Фернана дон Фадрике, отступив на шаг.

— Ваша милость, это Рамон, арбалетчик, — ответил паж. — Я хотел, чтобы сон вашей милости охраняла надежная стража, и сам расставил часовых. Вы же знаете, что я обещал беречь вас.

— Тогда скажи ему, кто мы, — приказал великий магистр, — этому мы можем без опаски назвать себя.

Фернан, подойдя к часовому, что-то ему шепнул. Солдат поднял арбалет и, почтительно отойдя в сторону, пропустил их.

Но едва они отошли футов на пятьдесят, как в темноте вдруг возникла белая неподвижная фигура. Великий магистр, не зная, кто бы это мог быть, пошел прямо на сие приведение. Это был второй часовой, закутанный в плащ с капюшоном; он преградил им путь копьем, сказав по-испански с гортанным арабским — выговором:

— Прохода нет.

— А этот откуда? — спросил дон Фадрике у Фернана.

— Не знаю, — ответил паж.

— Разве не ты поставил его здесь?

— Нет, он же мавр.

— Пропусти нас, — приказал по-арабски дон Фадрике.

Мавр покачал головой, держа у самой груди великого магистра копье с острым наконечником.

— Что все это значит? Меня что, взяли под стражу? Меня, великого магистра, меня, принца? Эй, стража! Ко мне!

Фернан достал из кармана золотой свисток и засвистел.

Но раньше стражи и даже раньше часового-испанца, стоявшего в пятидесяти шагах позади них, вихрем, огромными прыжками примчался Алан: он узнал голос хозяина и понял, что тот зовет на помощь; ощетинившийся пес стремительно, подобно тигру, кинулся на мавра и с такой силой вцепился ему в горло, прикрытое складками плаща, что солдат упал, успев издать крик тревоги.

Услышав сигнал бедствия, из палаток высыпали мавры и испанцы. Каждый испанец в одной руке держал зажженный факел, в другой — меч; мавры же молча, не зажигая света, скользили в темноте, словно хищники.

— Алан, ко мне! — крикнул великий магистр.



Пес, услышав этот голос, медленно, как бы с сожалением, отпустил свою жертву и, пятясь, не сводя глаз с мавра, который уже привстал на одно колено, сел у ног хозяина, готовый снова броситься вперед по первому его знаку.

В этот момент и появился Мотриль.

Великий магистр, повернувшись к нему с достоинством, которое выдавало в нем принца и по характеру, и по рождению, спросил:

— Кто расставил часовых в моем лагере? Отвечайте, Мотриль! Это ваш человек. Кто сюда его поставил?

— Что вы, сеньор, я никогда не посмел бы расставить часовых в вашем лагере! — с глубочайшим смирением ответил Мотриль. — Я лишь приказал этому преданному рабу, — показал он на мавра, который, стоя на коленях, двумя руками обхватил окровавленную шею, — стоять на страже, так как я боялся ночных неожиданностей, а он либо нарушил мой приказ, либо не узнал вашу милость. Но если он оскорбил брата моего короля и если сочтут, что оскорбление это заслуживает смерти, он умрет.

— Я этого не требую, — вздохнул великий магистр. — Человека делает виновным дурной умысел, а поскольку вы, сеньор Мотриль, ручаетесь, что он ничего злого не замышлял, я должен вознаградить его за резвость моего пса. Фернан, отдай свой кошелек этому человеку.

Фернан с отвращением подошел к раненому и швырнул ему кошелек, который тот поспешно подобрал.

— А теперь, сеньор Мотриль, благодарю вас за заботу, хотя я в ней и не нуждаюсь, — сказал дон Фадрике тоном человека, который не потерпит никаких возражений. — Для защиты мне довольно моей стражи и моего меча. Поэтому приберегите свой меч для защиты себя и ваших носилок. Теперь вам известно, что я больше не нуждаюсь ни в вас, ни в ваших людях, возвращайтесь в свой шатер, сеньор Мотриль, и спите спокойно.

Мавр поклонился, а дон Фадрике пошел дальше.

Мотриль подождал, пока он отойдет, и, когда фигуры принца, рыцаря и пажа растворились в темноте, подошел к часовому.

— Ты ранен? — шепотом спросил он.

— Да, — мрачно ответил часовой.

— Тяжело?

— Проклятый зверь впился клыками мне в шею.

— Сильно болит?

— Очень.

— Так ли велика твоя боль, чтобы ты не нашел сил для мести?

— Кто мстит, тот забывает о боли. Приказывайте!

— Я отдам тебе приказ, когда придет время. Пошли.

И они вернулись в лагерь.

Пока Мотриль и раненый солдат возвращались в лагерь, великий магистр вместе с Аженором и Фернаном уходили все дальше по укутанной мраком равнине, которую на горизонте ограничивала горы Серра-да-Эштрела. Время от времени он посылал то вперед, то назад пса, который, если бы за ними кто-то шел, наверняка почуял бы соглядатая.

Когда дону Фадрике показалось, что они отошли достаточно далеко и даже звук его голоса не достигнет лагеря, он остановился и положил руку на плечо рыцаря.

— Послушай, Аженор, — сказал он тем проникновенным голосом, который, казалось, идет из самого сердца, — больше никогда не говори со мной о той особе, чье имя ты произнес вслух. Ибо если ты заговоришь о ней при чужих, то лицо у меня покраснеет от смущения, а руки задрожат; если ты заговоришь о ней, когда мы будем наедине, то сердце мое дрогнет. Вот все, что я могу тебе сказать. Несчастная донья Бланка не смогла добиться благосклонности своего царственного супруга: столь чистой и кроткой француженке он предпочел Марию Падилью, надменную и пылкую испанку. Целая печальная история, полная подозрений, вражды и крови, заключена в этих немногих словах, что я тебе сказал. Однажды, если потребуется, я расскажу тебе больше, но отныне, Аженор, сдерживай себя и больше не говори мне о ней. Я и без напоминаний слишком поглощен мыслями обо всем этом.

С этими словами дон Фадрике запахнул плащ, словно пытаясь уединиться и в его складках спрятать свое огромное горе.

Аженор задумчиво стоял рядом с великим магистром; он пытался, собрав все свои воспоминания, понять, чем он может ему помочь, и проникнуть в тайну своего друга; Аженор лишь догадывался, что в связи с этой тайной дон Фадрике и призвал его к себе.

Великий магистр понял, что творится в душе Аженора.

— Вот и все, что я хотел тебе сказать, друг мой, — прибавил он. — Отныне ты будешь жить подле меня, и, поскольку я не буду остерегаться моего брата, поскольку не буду говорить с тобой о донье Бланке, а ты не будешь спрашивать меня о ней, ты, разумеется, сможешь в конце концов измерить глубину той бездны, что повергает в ужас меня самого. Но сейчас мы едем в Севилью, где меня ждут празднества по случаю турнира. Мой брат-король желает оказать мне честь, а посему, как видишь, прислал ко мне дона Мотриля, своего советника и друга.

Услышав имя мавра, Фернан скорчил гримасу ненависти и презрения.

— Поэтому я и подчиняюсь ему, — продолжал дон Фадрике, как бы отвечая самому себе. — Но когда мы уезжали из Коимбры, у меня уже возникли подозрения, и слежка, которую устроили за мной, их подтвердила. Мне надо быть начеку. У меня есть не только мои глаза, но и глаза моего преданного слуги Фернана. А если Фернан будет вынужден покинуть меня с каким-нибудь тайным, необходимым поручением, то его заменишь ты, ибо я равно люблю вас обоих как близких моих друзей.

Дон Фадрике поочередно протянул руку каждому из них; Аженор почтительно прижал ладонь великого магистра к сердцу, а Фернан осыпал ее поцелуями.

— Сеньор, я счастлив любить вас и быть любимым вами, — сказал Молеон, — но я приехал слишком поздно, чтобы успеть заслужить столь пылкую дружбу.

— Ты будешь нам братом, — ответил великий магистр, — войдешь в наши сердца так же, как мы вошли в твое сердце. И с этой минуты давайте говорить лишь о празднествах и о прекрасных поединках на копьях, что уготовила нам Севилья. Пойдемте назад в лагерь.

За первой же палаткой, которую он обошел, дон Фадрике столкнулся с бодрствующим Мотрилем; он остановился и посмотрел на мавра, не в силах скрыть досаду, вызванную его неслыханной назойливостью.

— Сеньор, — обратился мавр к дону Фадрике, — когда я увидел, что в лагере никто не спит, мне пришла в голову мысль: поскольку днем стоит жгучая жара, не угодно ли будет вашей светлости сию же минуту отправиться в путь? Светит луна, ночь тиха и прохладна, и вы сократите часы нетерпеливого ожидания короля, брата вашего.

— А как же вы, ваши носилки? — спросил великий магистр.

— Помилуйте, сеньор! — воскликнул мавр. — Я и все мои люди повинуемся вашей милости.

— Хорошо, едем, я согласен, — сказал дон Фадрике. — Распорядитесь выступать.

Пока седлали лошадей и мулов, пока сворачивали палатки, Мотриль подошел к раненому часовому.

— Если этой ночью мы сделаем десять льё, то пересечем ли первую горную цепь? — спросил он.

— Да, — ответил солдат.

— А если завтра мы выйдем в семь вечера, то когда доберемся до брода через Зезири?

— В одиннадцать часов.

В указанный солдатом час они добрались до реки. Как и рассчитывал мавр, ехать ночью было очень приятно всем, а особенно самому Мотрилю, которому было легче скрывать носилки от любопытных взглядов Мюзарона, ибо у достойного оруженосца была одна-единственная забота — узнать, что за сокровище спрятано в позолоченном коробе, который так тщательно охраняет Мотриль.

Поэтому, будучи истинным сыном Франции, он, не обращая никакого внимания на совершенно непривычный для него климат, в полуденное пекло принялся бродить вокруг носилок.

Солнце жгло немилосердно; лагерь опустел. Дон Фадрике, чтобы никто не мешал ему предаваться раздумьям, удалился к себе в палатку. Фернан и Аженор беседовали в своей палатке, когда на пороге вдруг возник Мюзарон.

У оруженосца была сияющая физиономия человека, который почти нашел то, что давно искал.

— Сеньор Аженор, я сделал великое открытие! — воскликнул он.

— Какое же? — спросил рыцарь, привыкший к его шутовским выходкам.

— Мотриль разговаривает с носилками, а те ему отвечают.

— И о чем они говорят? — поинтересовался рыцарь.

— Я хорошо слышал разговор, но не смог его понять, — ответил Мюзарон, — ведь мавр говорил по-арабски.

Рыцарь пожал плечами.

— Что вы на это скажете, Фернан? — спросил он. — Вот, если верить Мюзарону, заговорило и сокровище дона Мотриля.

— Здесь нет ничего удивительного, потому что сокровище дона Мотриля — это женщина, — ответил паж.

— Вот оно что, — в полной растерянности пробормотал Мюзарон.

— Молодая? — игриво спросил рыцарь.

— Возможно.

— Красивая?

— О, сеньор рыцарь, вы слишком многого от меня требуете, это вопрос, на который сможет ответить мало кто даже из свиты дона Мотриля.

— Прекрасно! Я сам все узнаю, — решительно объявил Аженор.

— Каким образом?

— Раз Мюзарону удалось подобраться к носилкам, то и я проберусь не хуже него. Мы, горные охотники, привыкли бесшумно скользить со скалы на скалу и врасплох застигать серну на самых вершинах. Дон Мотриль вряд ли окажется более осторожным и пугливым, чем серна.

— Будь по-вашему! — воскликнул Фернан, также захваченный азартом юности. — Но при одном условии — с вами пойду и я.

— Пойдемте, а Мюзарон посторожит нас.

Аженор не ошибся, и все эти предосторожности даже оказались излишними.

Было одиннадцать часов утра. Африканское солнце палило нещадно, и лагерь казался обезлюдевшим; испанские и мавританские часовые попрятались в тени, кто под скалой, кто под одиноким деревом, и, если бы не палатки, ненадолго оживившие этот пейзаж, могло показаться, что ты находишься в пустыне.

Палатка дона Мотриля стояла на отшибе. Чтобы еще больше удалить ее от людей или в надежде найти чуть прохлады, Мотриль поставил ее в небольшой рощице. Он велел внести носилки в палатку, а вход завесить пологом из турецкой парчи, чтобы чужие взгляды не проникали внутрь. Именно эту палатку, где хранилось сокровище, Мюзарон и показал пажу и Аженору. Оставив Мюзарона на том месте, где он находился и откуда мог видеть, что происходит у той стенки палатки, которая была обращена к лагерю, молодые люди сделали круг и вышли на опушку рощи; потом, затаив дыхание и бесшумно ступая, прошли вперед, осторожно раздвигая ветви, шелест которых мог бы их выдать, и добрались, не услышанные доном Мотрилем, до круглого полотняного шатра, где тот находился вместе со своими носилками. Увидеть они ничего не могли, но зато все слышали.

— Жаль, что из их разговора мы ничего не узнаем, — вздохнул Аженор, — ведь они говорят по-арабски.

Фернан приложил к губам палец.

— Я понимаю по-арабски, — шепнул он, — дайте мне послушать.

Паж прислушался, а рыцарь погрузился в молчание.

— Странно, они говорят о вас, — сказал Фернан, который на минуту весь обратился в слух.

— Обо мне? Невероятно! — прошептал Аженор.

— Ну да, я не мог ошибиться.

— И что они говорят?

— Пока говорил только дон Мотриль. Он спросил: «Это рыцарь с красным султаном на шлеме?»

И в этот миг певучий, слабый голос — казалось, что он рассыпает янтарь и нежным эхом отзывается в сердце, — ответил:

— Да, молодой и красивый рыцарь с красным султаном.

— Конечно, молодой, ему ведь едва исполнилось двадцать, но красивым я его не назову.

— Он умело носит оружие и, кажется, храбрый.

— Храбрый? Разбойник он! Пиренейский стервятник, который приехал терзать труп нашей Испании!

«Что он сказал?» — спросил Аженор.

Паж, смеясь, повторил ему слова Мотриля.

Рыцарь покраснел, схватился за рукоять меча и даже наполовину вытащил его из ножен. Фернан придержал его руку.

— Сеньор, это же плата за любопытство. Не сомневаюсь, сейчас и мне достанется, давайте послушаем, — предложил он.

Нежный голос продолжал говорить по-арабски:

— Это первый рыцарь из Франции, которого я вижу, так простите же мое любопытство. Французские рыцари славятся своей учтивостью, так все говорят. Он на службе у короля дона Педро?

— Аисса! Не говорите мне больше об этом молодом человеке, — со сдержанной яростью сказал Мотриль.

— Вы сами рассказали мне о нем, — возразил мелодичный голос, — когда мы повстречали его в горах, и, сперва пообещав мне сделать привал в рощице, где рыцарь оказался раньше нас, стали, несмотря на мою усталость, убеждать, что нужно потерпеть, чтобы приехать в Коимбру раньше французского сеньора и не дать ему раньше нас встретиться с доном Фадрике.

Фернан удерживал рукой рыцаря; ему показалось, что завеса разорвалась и обнажила тайну мавра. «О чем он говорит?» — спросил рыцарь.

Фернан повторил слова Мотриля.

А тем временем мелодичный голос, чьи звуки проникали в самое сердце рыцаря, что-то говорил, хотя Аженор и не понимал слов.

— Если он трус, почему же вы его боитесь?

— Я никому не доверяю, но никого не боюсь, — ответил Мотриль. — К тому же считаю, что вы напрасно интересуетесь человеком, которого больше никогда не увидите.

Последние слова Мотриль произнес так выразительно, что не оставалось сомнений в их смысле; поэтому Аженор по знаку, который ему сделал паж, понял, что тот услышал нечто очень важное.

— Будьте крайне осторожны, господин де Молеон, — сказал он. — То ли по соображениям политическим, то ли по причине ревнивой ненависти, вы имеете в лице дона Мотриля врага.

Аженор презрительно усмехнулся.

Оба вновь прислушались, но больше ничего не услышали. Через несколько секунд они увидели из-за деревьев Мотриля, который вышел от Аиссы и пошел в сторону палатки дона Фадрике.

— Мне кажется, пора взглянуть на эту прекрасную Аиссу, которая с такой симпатией относится к французским рыцарям, и поговорить с ней, — сказал Аженор.

— Взглянуть можно, — согласился Фернан. — Поговорить нельзя. Неужели вы думаете, что Мотриль мог уйти, не поставив часовых у входа?

И острием кинжала Фернан разрезал шов палатки; сквозь образовавшуюся узкую щель можно было заглянуть внутрь.

Аисса полулежала на ложе, устланном расшитой золотыми узорами красной тканью; она загадочно улыбалась каким-то своим грезам, что свойственно женщинам Востока, вся жизнь которых отдана пылкой чувственности. Одной рукой она держала музыкальный инструмент, который называется гузла.[61] Другую она погрузила в убранные нитями жемчуга черные волосы, оттенявшие ее нежные, тонкие пальцы с алыми ногтями. Ее темные с поволокой глаза, опушенные мягкими длинными ресницами, казалось, хотели получше рассмотреть того, кого она видела в своих мечтаниях.

— Как она прекрасна! — прошептал Аженор.

— Не забывайте, сеньор, что она мавританка, а значит, врагиня нашей святой веры, — заметил Фернан.

— Пустяки! — воскликнул Аженор. — Я обращу ее в христианство.

В этот миг они услышали покашливание Мюзарона. Это был условный сигнал, который он должен был подать, — если к рощице будут приближаться чужие люди; так же осторожно, как и раньше, молодые люди вернулись назад. Выйдя на опушку, они увидели, что по севильской дороге мчится небольшой отряд — примерно с дюжину арабских и кастильских всадников. Они подъехали к Мотрилю, который, заметив их, остановился в нескольких шагах от палатки великого магистра. Эти всадники прибыли от короля дона Педро и привезли его брату новое письмо. Вместе с письмом они доставили записку и для Мотриля. Мавр прочел ее и вошел в палатку дона Фадрике, попросив гонцов немного подождать на тот случай, если великий магистр потребует каких-либо разъяснений.

— Ну что там еще! — возмутился великий магистр, увидев Мотриля на пороге палатки.

— Сеньор, смелости побеспокоить вас мне придало послание от нашего всемилостивейшего короля, которое я хотел незамедлительно вручить вам, — ответил мавр.

И он протянул дону Фадрике письмо, которое тот взял не без нерешительности. Но лицо великого магистра просветлело, едва он пробежал глазами первые строки.

Письмо гласило:

«Возлюбленный брат мой!

Поспеши, ибо мой двор уже полон рыцарей из разных стран. Севилья ликует, ожидая приезда отважного великого магистра ордена Святого Иакова. Все, кого ты возьмешь с собой, будут желанными гостями, но не обременяй себя в дороге большой свитой. Видеть тебя — будет мое блаженство, видеть как можно скорее — будет мое счастье».

В эту минуту Фернан и Аженор, которых несколько встревожило появление нового отряда, подъехавшего к палатке великого магистра, вошли в нее.

— Возьмите, — сказал дон Фадрике, протягивая Аженору письмо короля. — Прочтите и сами убедитесь, какой нам будет оказан прием.

— Не соизволит ли ваша светлость обратить слова привета к тем, кто привез письмо? — спросил Мотриль.

Дон Фадрике утвердительно кивнул и вышел; потом, когда он поблагодарил гонцов за их быстроту, ибо ему сказали, что они домчались из Севильи всего за пять дней, Мотриль тоже обратился к командиру отряда.

— Я забираю твоих солдат, чтобы увеличить почетный эскорт великого магистра, — объявил он. — А ты лети назад к королю дону Педро быстрее ласточки и передай ему, что принц на пути в Севилью.

И шепотом прибавил:

«Поезжай и скажи королю, что я не вернусь без той улики, добыть которую я ему обещал».

Арабский всадник молча склонил голову и, даже не освежив глотком воды ни себя, ни коня, стрелой поскакал в обратный путь.

Это распоряжение, сделанное шепотом, не ускользнуло от Фернана, который, хотя он и не знал, о чем шла речь, поскольку не смог слышать слов Мотриля, почел долгом предупредить своего господина, что этот поспешный отъезд только что прибывшего командира отряда — к тому же мавра, а не кастильца — кажется ему весьма подозрительным.

— Послушай, — сказал ему великий магистр, как только они остались наедине. — Опасность, если она и существует, не может угрожать ни мне, ни тебе, ни Аженору. Мы мужчины сильные и опасности не боимся. Но в замке Медина-Сидония заключено слабое и беззащитное существо, женщина, которая уже претерпела слишком много страданий ради меня и из-за меня. Ты должен покинуть меня, должен ехать к ней, тебе необходимо любыми способами — их выбор я оставляю за твоей смекалкой — проникнуть к ней и предупредить, чтобы она берегла себя. Все, что я не смогу доверить письму, передашь на словах.

— Я поеду, когда вы прикажете, — ответил Фернан. — Вы же знаете, что можете располагать мной.

Дон Фадрике сел за стол и написал на пергаменте несколько строк, под которыми поставил свою печать; но закончить он не успел, так как в палатку вошел вездесущий мавр.

— Вот видите, я тоже пишу королю дону Педро, — сказал великий магистр. — Я посчитал, что передать лишь устный ответ с вашим гонцом означает, будто я слишком равнодушно принял его послание. Завтра утром я отправлю свое письмо с Фернаном.

Мавр молча поклонился; он видел, что великий магистр вложил пергамент в вышитый жемчугом мешочек, который передал пажу.

— Теперь знаешь, как тебе поступать? — спросил он.

— Да, ваша милость, знаю.

— Но почему ваша светлость, желающая блага французскому рыцарю, не посылает его вместо пажа, который необходим вам? — спросил Мотриль. — Я дал бы ему эскорт из четверых моих людей, и, вручив королю письмо, письмо от его брата, он сразу же снискал бы милость короля, которую вы рассчитываете добиться для него.

Лукавство мавра на мгновение привело в замешательство дона Фадрике, но Фернан пришел ему на помощь.

— Мне кажется, к королю Кастилии следует послать испанца, — сказал он великому магистру. — Кстати, ваша светлость выбрала меня первым, и, кроме того, что этот приказ абсолютно не подлежит отмене, я желаю сохранить за собой честь исполнить эту миссию.

— Прекрасно, ничего в наших решениях мы менять не будем, — ответил дон Фадрике.

— Здесь повелевает ваша милость, у всех нас лишь одна обязанность — исполнять ваши приказы, ну а я пойду отдам свои приказания, — сказал Мотриль.

— Для чего?

— Для подготовки к отъезду. Разве мы не договорились, что, как вчера, поедем ночью? Неужели вашей светлости не понравился наш ночной переход?

— Наоборот, очень понравился.

— Вот и хорошо! У нас всего часа два светлого времени, поэтому скоро в дорогу.

— Отдайте нужные приказы, а я буду готов.

Мотриль вышел.

— Слушай, нам придется переправляться через реку, которая берет начало в Серра — Да-Эштрела и впадает в Тахо, — сказал дон Фадрике пажу. — Во время переправы всегда ненадолго возникает беспорядок, ты воспользуешься им, перейдешь на тот берег и, не останавливаясь, поедешь дальше, ибо я не думаю, чтобы тебе больше меня был нужен эскорт, который предлагал нам мавр. Только будь очень осторожен в пути и гораздо осторожнее, когда приедешь на место, ты ведь знаешь, как строго за ней следят.

— Да, ваша милость, знаю.

Мотриль не терял ни секунды, отдавая необходимые распоряжения. Караван двинулся в путь в привычном порядке: впереди ехали мавританские всадники, которые проверяли дорогу, за ними следовал великий магистр под присмотром Мотриля, а в хвосте шли носилки и арьергард.

В десять часов они перевалили через горы и вновь спустились в долину. Часом позже за растущими на горном склоне деревьями промелькнула полоска, похожая на длинную извилистую ленту, в разных местах которой луна высекала мириады искр.

— Вот и Зезири, — сказал Мотриль. — С позволения вашей милости, я пошлю искать брод.

Для дона Фадрике это была возможность ненадолго побыть одному с Аженором и Фернаном. Поэтому он поспешил кивнуть головой мавру в знак согласия.

Мотриль, как нам известно, глаз не спускал с носилок; поэтому, сделав крюк, он проехал в хвост каравана, охраняя свое сокровище, которое так сильно занимало мысли Мюзарона до тех пор, пока он не узнал, что оно собой представляет.

— Настал и мой черед просить разрешения у вашей светлости, — сказал Аженор. — Мы, французы, привыкли переходить реки там, где они нам встретились, и я хотел бы оказаться на том берегу вместе с мавром.

Это был еще один способ предоставить великому магистру возможность без свидетелей дать последние указания Фернану.

— Поступайте как сочтете нужным, — сказал он Молеону, — но не рискуйте бесполезно. Вы ведь знаете, как вы мне нужны.

— Ваша милость найдет нас на том берегу, — ответил Аженор.

И, описав в обратном направлении ту же дугу, которую проделали мавр и его носилки, рыцарь и Мюзарон исчезли в горных отрогах.

V Переправа

Мавр, выехавший раньше, первым оказался у реки.

Вероятно, либо по дороге в Коимбру, либо во время другой поездки он уже примерил брод, который узнал, ибо сразу же спустился к самой воде, оказавшись по пояс в зарослях олеандра,[62] который в южной части Испании и Португалии почти всегда растет по берегам рек. По его сигналу ездовые, что везли носилки, взяли мулов под уздцы и после того, как Мотриль показал им точную дорогу — идти надо было на заметную апельсинную рощу на другом берегу, — сошли к реке и перешли ее в брод; вода доходила мулам до брюха. Хотя Мотриль был совершенно уверен, что брод неопасен, он не спускал глаз с драгоценных носилок до тех пор, пока те не оказались на другом берегу в полной безопасности. Лишь тогда он огляделся и наклонился к зарослям олеандра.

— Ты здесь? — спросил он.

— Да, — послышалось в ответ.

— Ты ведь признаешь пажа?

— Это тот, кто свистком подозвал пса.

— Письмо — в мешочке, а мешочек — в маленькой охотничьей сумке, которую он носит на боку. Она-то мне и нужна.

— Она будет у вас, — ответил мавр.

— Значит, я могу его звать? Ты на посту?

— Я буду там вовремя.

Мотриль вновь поднялся на высокий берег реки и подъехал к дону Фадрике и Фернану.

В это время Аженор и Мюзарон уже добрались до отлогого берега, и, даже не думая о глубине реки, рыцарь смело направил коня в воду.

У берегов было совсем неглубоко. Поэтому рыцарь и оруженосец медленно, постепенно погружались в воду. Пройдя три четверти брода, конь потерял дно, но, удерживаемый поводьями и ласками седока, изо всех сил поплыл и вскоре, шагов через двадцать, снова нащупал дно. Мюзарон, словно тень, следовал за своим господином, и, проделав тот же маневр, целым и невредимым перебрался на другой берег. По обыкновению, он хотел было вслух похвалить себя за геройство, но Молеон, приложив палец к губам, сделал ему знак молчать. Итак, оба выбрались на берег, и никто ничего не услышал; кроме легкого всплеска воды, ни один шорох не выдал Мотрилю, что рыцарь переправился через реку.

Выехав на берег, Аженор остановился, спешился и отдал поводья Мюзарону, потом, сделав крюк, вышел на дальнюю опушку у апельсинной рощи и увидел перед собой золотой фриз носилок, поблескивающий в лунном свете; впрочем, даже если бы рыцарь и не знал, где они стоят, он нашел бы их без труда. Тревожные звуки гузлы звенели в ночи и указывали, что Аисса, желая отвлечься и ожидая, пока ее страж переправится через реку, искала утешения в музыке. Сперва слышались лишь бессвязные аккорды, какая-то неопределенная мелодия, которую рассеянно наигрывали пальцы музыкантши, словно пуская звуки по ночному ветру. Но аккорды сменились словами, которые, хотя они и представляли собой перевод с арабского, девушка пела на чистейшем кастильском наречии. Значит, прекрасная Аисса знала испанский, и рыцарь мог поговорить с ней; Аженор подходил все ближе, влекомый музыкой и голосом.

Аисса раздвинула шторы носилок с той стороны, которая не выходила на реку; два погонщика мулов, вероятно повинуясь приказу господина, отошли шагов на двадцать. Девушка возлежала в носилках, освещенная ярким светом луны, что плыла в безоблачном небе. Поза ее, как и пристало истинным дочерям Востока, дышала природной грацией и глубокой чувственностью. Казалось, она всей кожей впитывает ароматы ночи, теплым южным ветром принесенные из Сеуты[63] в Португалию. Аисса пела:

Фонте Фрида, ключ студеный,
Ключ любви, как он глубок,
Ключ, что всякую пичугу
Исцеляет от забот.
Только горлинка тоскует,
Как вдовица, слезы льёт.
Соловей там появился,
Сладким голосом поет,
Говорит голубке речи.
Речи сладкие, как мед:
«Быть слугой твоим, сеньора,
Я хотел бы, если б мог». —
«Ах, изыди враг, обманщик,
Ты зачем меня увлек!
Нет мне отдыха на ветке,
Мне постыл цветущий лог.
Мутной чудится водою
Мне прозрачный ручеек».[64]

Когда она пропела последние слова и в воздухе стройно прозвучали последние аккорды, рыцарь, который уже был не в силах совладать с собой, вышел в озаренное луной пространство между рощей и носилками. Если бы женщина Запада увидела, как перед ней внезапно возник незнакомый мужчина, она бы закричала и позвала на помощь. Прекрасная мавританка не сделала ни того ни другого; приподнявшись на левой руке, она правой вынула из ножен маленький кинжал, который носила на поясе; но, узнав рыцаря, тут же вложила кинжал в ножны и, подперев голову нежной, округлой рукой, подала ему знак бесшумно подойти к ней. Аженор повиновался. Длинные шторы носилок и покрывавшие мулов попоны образовывали своеобразную стенку, которая скрывала их от взглядов двух стражников, поглощенных, кстати, наблюдением за приготовлениями к переправе Фернана и дона Фадрике. Поэтому рыцарь смело подошел к носилкам, взял руку Аиссы и поднес ее к губам.

— Аисса любит меня, а я люблю Аиссу, — сказал он.

— Скажи, неужели все люди твоей страны некроманты,[65] что умеют читать в женском сердце тайны, которые они поверяют лишь ночи и одиночеству? — спросила она.

— Нет, — ответил рыцарь, — но они знают, что любовь призывает любовь. Или я, к несчастью своему, ошибаюсь?

— Ты же знаешь, что нет, — возразила девушка. — С тех пор как дон Мотриль возит меня в своей свите и стережет так, будто я ему жена, а не дочь, предо мной прошло много самых красивых мавританских и кастильских кавалеров, хотя я даже не отрывала глаз от жемчужинок на моем браслете и мыслями не отвлекалась от молитвы. Но с тобой все было иначе: в ту минуту когда я увидела тебя в горах, мне тут же захотелось выскочить из носилок и бежать за тобой. Тебя удивляет, что я так говорю, но я ведь не живу в городах. Я одинокий цветок, и, как цветок, что отдает свой аромат тому, кто его сорвал, и погибает, я отдам тебе свою любовь, если ты этого пожелаешь, и умру, если ты отвергнешь мою любовь.

Так же как Аженор был первым мужчиной, на котором прекрасная мавританка остановила свой взор, так и она была первой женщиной, столь нежно затронувшей его сердце благодаря гармонии ее голоса, жестов и взгляда. Поэтому он уже был готов дать ответ на это странное признание девушки, не таившей своей любви, а откровенно говорившей о ней, как вдруг раздался мучительный, глубокий, предсмертный крик, который заставил вздрогнуть Аженора и девушку. Одновременно они услышали с другого берега голос великого магистра, который кричал:

— На помощь, Аженор! На помощь! Фернан тонет!

Девушка быстро выглянула из носилок и, коснувшись губами лба молодого человека, спросила:

— Я ведь вновь увижу тебя, правда?

— О да, клянусь душой! — воскликнул Аженор.

— Беги же спасать пажа, — сказала она и, оттолкнув его одной рукой, другой задернула шторы.

Сделав два огромных прыжка в сторону, рыцарь очутился на берегу реки. В одно мгновение он отвязал меч и сбросил шпоры. К счастью, он был без доспехов, что позволило ему броситься к тому месту, где, как указывал водоворот, исчез паж.

А случилось вот что.

Мы уже сказали, что Мотриль, переправив носилки и дав последние указания мавру, прятавшемуся в зарослях олеандра, вернулся к великому магистру и Фернану, которые в ста шагах от берега ждали его вместе со свитой.

— Сеньор, брод найден, и, как ваша светлость мог видеть, носилки благополучно перешли на тот берег, — сказал мавр. — Но для бо́льшей безопасности я сам прежде провожу вашего пажа, потом вас, а уж затем пойдут мои люди.

Это предложение как нельзя лучше отвечало желаниям великого магистра, которому и в голову не пришло что-либо возразить. В самом деле, ничто иное не могло лучше помочь осуществлению плана, который замыслили Фернан и дон Фадрике.

— Отлично, — сказал он Мотрилю. — Сначала переправится Фернан, и поскольку он должен раньше нас успеть в Севилью, то поедет дальше, а мы тем временем перейдем через реку.

Мотриль поклонился в знак того, что не видит никакого препятствия для исполнения воли великого магистра.

— Имеете ли вы что-нибудь сообщить королю дону Педро, брату моему, с этой же оказией? — спросил дон Фадрике.

— Нет, ваша милость, — ответил мавр. — Мой гонец уже ускакал и будет на месте раньше вашего.

— Прекрасно, — сказал дон Фадрике. — Тогда, вперед!

Пока они спускались к реке, великий магистр нежно увещевал Фернана быть осторожным; он очень любил пажа, которого взял к себе еще ребенком, и юноша был искренне предан ему. Вот почему дон Фадрике мог доверять ему свои самые сокровенные тайны.

Мотриль ждал у самой воды. Вокруг было тихо. Залитая лунным светом местность, казавшаяся неровной из-за огромных, отбрасываемых горами теней — ее, словно зарницы, освещали яркие блики реки, — выглядела каким-то призрачным, волшебным царством. Самый недоверчивый человек, успокоенный этой тишиной и этой светлой ночью, не пожелал бы поверить в присутствие опасности, даже если бы его о ней и предупредили. Поэтому Фернан, по характеру смелый и не боявшийся риска, без всякой боязни направил коня вслед за мулом мавра.

Мотриль ехал впереди. Шагов пятнадцать конь и мул ступали по дну; но мавр едва заметно взял вправо.

— Вы сходите с брода, Мотриль! — кричал дон Фадрике с берега. — Осторожно, Фернан, осторожно!

— Не бойтесь, ваша милость, — ответил Мотриль, — я ведь еду впереди. Если бы возникла опасность, я первым столкнулся бы с ней.

Ответ был убедительным. Поэтому, хотя мавр все больше отклонялся от прямой линии брода, у Фернана не возникло подозрений. Кстати, может быть, это был прием, с помощью которого его вожатый мог с меньшими усилиями преодолеть течение. Мул мавра потерял дно, и конь Фернана тоже поплыл; но это пажа мало волновало, потому что он был способен переплыть реку в случае, если пришлось бы бросить коня.

Великий магистр продолжал наблюдать за переправой с возрастающей тревогой.

— Вы отклоняетесь в сторону, Мотриль! В сторону! — кричал он. — Держитесь левее, Фернан.

Но, чувствуя под собой уверенно плывущее животное, Фернан — кстати, мавр по-прежнему был впереди — ничуть не боялся этой переправы, в которой видел лишь забаву, и, повернувшись на седле, крикнул своему господину:

— Не беспокойтесь, ваша милость, я на верном пути, ведь передо мной дон Мотриль.

Но когда он обернулся назад, перед ним промелькнуло какое-то странное видение; ему показалось, что в пенном следе, который оставлял за собой его конь, он увидел голову мужчины, сразу же, едва Фернан повернулся, ушедшего под воду, хотя не настолько быстро, чтобы паж не успел его заметить.

— Сеньор Мотриль, по-моему, мы действительно потеряли брод, — сказал он мавру. — Ваши носилки прошли в другом месте, и, если я не ошибаюсь, это они сверкают на опушке апельсинной рощи, совсем влево от нас.

— Тут просто немного глубже, — возразил мавр, — и сейчас мы снова ступим на дно.

— Тебя же сносит, сносит! — кричал дон Фадрике, хотя Фернан и мавр уже настолько удалились от берега, что его голос едва долетал до юноши.

— Вправду сносит, — сказал слегка встревоженный Фернан, видя тщетные усилия коня, которого тащила по течению какая-то неведомая сила, тогда как Мотриль, уверенно правивший мулом, находился слева, довольно далеко от пажа.

— Сеньор Мотриль, это измена! — вскричал паж.

Едва он произнес эти слова, его конь вдруг жалобно застонал и, завалившись на левый бок, с силой забил задней правой ногой по воде, но не так, как если бы он плыл вперед. И сразу же заржал еще жалостнее, и его задняя левая нога повисла. Тогда круп коня, державшегося на плаву только передними ногами, стал медленно погружаться в воду.



Фернан понял, что настал момент броситься вплавь, но он напрасно пытался вытащить ноги из стремян: он почувствовал, что привязан к коню.

— На помощь! На помощь! — кричал Фернан.

Этот жалобный крик и услышал Аженор; он вырвал его из восторженного оцепенения, в которое погрузили рыцаря красота и голос прекрасной мавританки.

Конь уходил под воду: только его ноздри виднелись над поверхностью реки и шумно фыркали; передними ногами он бил по воде, разбрасывая брызги.

Фернан хотел еще раз позвать на помощь, но тайная сила, которой он тщетно пытался сопротивляться, вместе с конем увлекла его в бездну; лишь воздетая к небу рука, словно взывая к отмщенью или умоляя о помощи, на миг взметнулась над волнами, но тут же исчезла. И на поверхности реки можно было видеть лишь окровавленные пузыри, которые водоворот поднимал со дна.

Два друга бросились на крик Фернана: с одного берега Аженор, как мы уже сказали, а с другого пес, который привык отзываться на голос пажа почти так же беспрекословно, как и на голос своего хозяина.

Оба искали напрасно, хотя Аженор видел, как пес раза три нырял в одном и том же месте; кажется, на третий раз он вынырнул, держа в тяжело дышащей пасти обрывок ткани и, словно вырвав этот клочок, он сделал все, что было в его силах, Алан выплыл на берег и улегся у ног хозяина; послышался тот мрачный, отчаянный вой, который способен посреди ночи заставить содрогнуться самые бесстрашные сердца. Обрывок ткани — вот все, что осталось от Фернана.

Ночь прошла в бесплодных поисках. Дон Фадрике переправился через реку без происшествий и всю ночь провел на берегу. Он не мог решиться покинуть эту зыбкую могилу, из которой, как он еще надеялся, каждую секунду мог появиться его друг.

У его ног скулил пес.

Аженор, задумчивый и мрачный, держал в руке обрывок ткани, который притащил пес, и с явным нетерпением ждал рассвета.

Мотриль, который долго бродил, пригнувшись к земле, в зарослях олеандра, как будто разыскивая юношу, вернулся с убитым лицом, приговаривая: «Аллах! Аллах!» и пытаясь утешать великого магистра теми пустыми фразами, что лишь усугубляют горе страдающего.

Встало солнце, и первые его лучи озарили Аженора, сидевшего у ног великого магистра. Очевидно, рыцарь нетерпеливо ждал этой минуты, ибо, едва солнечный свет проник в палатку, он подошел к выходу и с глубоким вниманием осмотрел кусок ткани, вырванной из куртки несчастного пажа.

Этот осмотр, вероятно, подтвердил его подозрения, потому что он, горестно покачав головой, сказал:

— Сеньор, все это не только печально, но и очень странно.

— Да, очень печально и очень странно, — согласился дон Фадрике. — За что Провидение послало мне это горе?

— Ваша милость, я думаю, что во всем этом следует винить не Провидение. Взгляните на последнюю реликвию, оставшуюся от друга, которого вы оплакиваете.

— Глаза мои поблекнут от слез, глядя на нее, — сказал дон Фадрике.

— Неужели вы ничего не заметили, сеньор!?

— Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что куртка несчастного Фернана была бела, как облачение ангела. Я хочу сказать, что вода в реке чиста и прозрачна как хрусталь, а кусок этой ткани, взгляните, ваша милость, красноватого цвета. На этой ткани кровь.

— Кровь?

— Да, монсеньер.

— Алан тоже поранил себя, пытаясь спасти того, кого он любил. Вот видите, у него на голове кровавый след.

— Сперва я тоже так считал, ваша милость, но как я ни осматривал пса, ни одной раны у него не нашел. Это не его кровь.

— Но разве сам Фернан не мог разбиться о камень?

— Ваша милость, я нырял в том месте, где он исчез, там глубина больше двадцати футов. Но вот это может навести нас на след. Видите дырку на ткани?

— След от зубов пса.

— Нет, монсеньер! Вот, здесь прекрасно видно, что тут пес вцепился зубами. А вот прорезь, сделанная острым оружием, лезвием кинжала.

— О какая зловещая мысль! — воскликнул дон Фадрике, вскочив с места; он был бледен, волосы у него растрепались, в глазах горела ярость и ужас. — Ты прав! Прав! Фернан был отличный пловец; его конь, выращенный в моих конюшнях, сотни раз пересекал куда более бурные реки, чем эта. Здесь пахнет преступлением, Аженор, преступлением!

— Я не сомневался бы в этом, сеньор, если б знал, в чем дело.

— Верно, ты же ничего не знаешь… Тебе же неизвестно, что, выбравшись на тот берег, Фернан должен был покинуть меня, но не для того, чтобы ехать к королю дону Педро, как я сказал мавру, который этому не поверил, а чтобы выполнить одно мое поручение. Бедный мой друг! Мой такой преданный и такой надежный наперсник, чье сердце было открыто лишь одному мне! Увы! Он погиб ради меня и по моей вине!

— Да будет так, монсеньер, это долг всех нас — умереть за вашу светлость.

— О, кто знает, какие страшные последствия может повлечь за собой эта смерть! — прошептал дон Фадрике, словно отвечая своим мыслям.

— Пусть я не столь близкий ваш друг, как Фернан, — с грустью сказал рыцарь, — но я унаследую ваше доверие к нему, буду служить вам так, как служил он.

— Ты верно говоришь, Аженор! — сказал принц, протягивая ему руку и глядя на него с той нежностью, которую люди всегда с изумлением замечали во взгляде этого столь властного человека. — Я разделил свое сердце надвое: одна половина была отдана тебе, другая была отдана Фернану. Фернан погиб, отныне ты остался моим единственным другом, и я докажу тебе это, поведав, какое задание получил от меня Фернан. Он должен был отвезти письмо твоей соотечественнице, королеве донье Бланке.

— Ах, вот в чем причина! — воскликнул Аженор. — И где же было письмо?

— Письмо лежало в маленьком ягдташе, что висел у него на поясе. Если Фернан в самом деле был убит, а я, как и ты, теперь в этом уверен, если убийцы утащили труп, который мы не нашли, в какое-нибудь далекое, пустынное место на берегу реки, то тайна моя раскрыта, и мы пропали.

— Но если все так, как вы говорите, ваша милость, вам нельзя ехать в Севилью! — вскричал Аженор. — Бегите! Вы еще совсем близко от Португалии, чтобы беспрепятственно вернуться в ваш славный город Коимбру и укрыться за его надежными стенами.

— Не ехать в Севилью означает бросить ее одну, бежать — значит вызвать подозрения, которых пока не существует, если смерть Фернана представляет собой всего лишь обычное несчастье. Впрочем, дон Педро держит в своих руках донью Бланку, а благодаря этому и меня. Я поеду в Севилью.

— Но в таком случае, чем я могу быть вам полезен? — спросил рыцарь. — Не могу ли я заменить Фернана? Разве вы не можете дать мне такое же письмо, какое дали ему, в знак гарантии того, что я послан вами? Я не шестнадцатилетний мальчик, я ношу не легкую суконную куртку с шелковой подкладкой, а крепкие доспехи, о которые сломалось немало кинжалов, более опасных, чем все канджары[66] и ятаганы[67] ваших мавров. Дайте мне письмо, и я доставлю его. Если другим понадобится неделя, чтобы добраться до доньи Бланки, то, я вам обещаю, она получит ваше письмо через три дня.

— Благодарю вас, мой отважный француз. Но, если королю уже все известно, опасность сильно возрастет. Средство, к которому я прибегнул, оказалось негодным, ибо Бог не пожелал, чтобы оно удалось. Теперь мы будем действовать в зависимости от обстоятельств. Мы поедем дальше, словно ничего не случилось. За два дня до приезда в Севилью, когда все уже забудут о Фернане, ты покинешь меня, сделаешь крюк, а когда я буду въезжать в Севилью через одни ворота, проникнешь в город через другие. Вечером ты проскользнешь во дворец короля, где спрячешься в первом дворе, том, что осеняют величественные платаны; посреди него находится мраморный фонтан с львиными головами; ты увидишь окна с алыми портьерами, там обычно располагаются мои покои, когда я приезжаю к моему брату. В полночь приходи под эти окна; в это время я уже буду знать, по приему, какой окажет мне король дон Педро, чего нам следует опасаться и на что надеяться. Я все тебе скажу, а если не смогу говорить с тобой, то брошу записку, где будет сказано, что тебе делать. Поклянись мне только, что мгновенно исполнишь либо то, о чем я тебе скажу, либо то, о чем сообщу в записке.

— Всей душой, ваша милость, клянусь вам, что воля ваша будет исполнена в точности, — торжественно сказал Аженор.

— Вот и славно! — воскликнул дон Фадрике. — Вот мне и стало немного спокойнее. Бедный Фернан!

— Сеньор, не соизволит ли ваша светлость вспомнить о том, что в эту ночь мы сделали лишь половину перехода? — спросил его Мотриль, появившийся на пороге палатки. — Если вашей светлости будет угодно отдать приказ выступать, то через три-четыре часа мы доберемся до тенистого леса, который я знаю, ибо по дороге в Коимбру уже останавливался в нем, и переждем там дневную жару.

— Выезжаем, — решил дон Фадрике. — Ничто больше не удерживает меня здесь, когда я потерял последнюю надежду вновь увидеть Фернана.

Караван двинулся в путь, хотя великий магистр и рыцарь много раз обращали свои взоры к реке, много раз из самой глубины груди вырывался у них тягостный вздох: «Бедный Фернан! Бедный Фернан!»

VI О том, как Мотриль прибыл ко двору короля Кастилии дона Педро раньше великого магистра

Есть на свете города, которые, благодаря местоположению, коим одарила их природа, и сокровищам красоты, коими обогатили их люди, по праву царят в тех землях, что их окружают; такова Севилья — владычица прекрасной Андалусии, роскошной области Испании. Поэтому мавры — они с радостью завоевали этот город и любовно его украшали — со скорбью покинули Севилью, оставив там корону Востока, которая три века венчала ее главу. В одном из дворцов, что мавры за время своего владычества понастроили этой любимице султанов, теперь жил дон Педро, и туда мы перенесем сейчас наших читателей.

На мраморной террасе — благоуханные апельсинные, лимонные, гранатовые деревья и мирты укрывали ее таким густым сводом листвы, что сюда не проникал жар солнца; рабы-мавры ждали, когда погаснет в море испепеляющее пламя солнечных лучей. И когда начинает дуть вечерний ветерок, рабы обрызгивают пол водой, пахнущей розами и росным ладаном,[68] а легкий бриз разносит в воздухе природные и сотворенные людьми ароматы, что неотрывны друг от друга так же, как украшения от женской красоты. В тень, которую образуют висячие сады этого второго Вавилона, рабы выносят обитые шелком лежанки и мягкие подушки, потому что с наступлением темноты Испания оживает, и вместе с вечерней прохладой народ снова заполняет улицы, места для прогулок и террасы.

Вскоре гобелен,[69] отделяющий просторные покои от террасы, поднимается, и появляется мужчина; на его руку опирается красивая женщина лет двадцати четырех-двадцати пяти; у нее черные гладкие волосы, темные бархатистые глаза, матово-смуглая кожа, что на Юге считается у женщин признаком молодости; высокому мужчине двадцать восемь лет; светлые волосы и белая кожа, которую не могло покрыть загаром солнце Испании, как неизгладимая печать, свидетельствуют о том, что он происходит с Севера.

Эта женщина — донья Мария Падилья;[70] этот мужчина — король дон Педро.

Они молча идут под сводом зелени, но легко заметить, что их молчание вызвано не безмятежностью, а переполняющими их мыслями.

Прекрасная испанка, кстати, не обращает внимания ни на мавров, ждущих ее приказаний, ни на окружающее ее великолепие. Мария Падилья, хотя и родилась в скромной, почти бедной семье, быстро привыкла к ослепительной роскоши королевского двора с тех пор, как стала, словно дитя погремушкой, играть скипетром короля Кастилии.

— Педро, — сказала она наконец, первой прерывая молчание, которого они, казалось, не решались нарушить, — вы не правы, утверждая, будто я ваша подруга и уважаемая госпожа. Я, ваша светлость, просто рабыня, и меня здесь унижают.

Педро усмехнулся, и плечо у него слегка дернулось.

— Да, это бесспорно, я просто рабыня, и меня здесь унижают, — повторила Мария. — Я это говорю и не устану повторять.

— Почему же? — спросил король. — Извольте объясниться.

— О, это очень легко сделать, мой господин. Все говорят, что на турнир, который вы устраиваете, в Севилью приезжает великий магистр ордена Святого Иакова. Его покои расширяют за счет моих покоев, украшают драгоценнейшими гобеленами и самой красивой мебелью, которую сносят из всех комнат дворца.

— Он мой брат, — ответил дон Педро. Потом прибавил с интонацией, смысл которой был понятен лишь ему: — Возлюбленный брат мой.

— Ваш брат? — удивилась она. — Я-то думала, что ваш брат — Энрике де Трастамаре.

— Правильно, сеньора, ведь оба они — сыновья моего отца, короля дона Альфонса.

— Поэтому вы обращаетесь с великим магистром по-королевски. Я понимаю, ведь он почти имеет право на подобную честь, поскольку его любит королева.

— Я не понимаю вас, — сказал дон Педро, невольно побледнев, хотя ничто, кроме этой невольной бледности, не показывало, что Мария нанесла ему удар в самое сердце.

— Ах, дон Педро, дон Педро! — вздохнула Мария Падилья. — Вы или совсем слепы, или слишком мудры.

Король промолчал; он лишь демонстративно повернулся в сторону Востока.

— Ну и что вы там видите? — спросила неугомонная испанка. — Уж не своего ли возлюбленного брата?

— Нет, сеньора, — ответил дон Педро. — Смотрю, нельзя ли с дворцовой террасы, где мы с вами находимся, разглядеть башни Медины-Сидонии.

— О да, мне прекрасно известно, что вы скажете то, что говорите всегда: неверная королева в заточении, — возразила Мария Падилья. — А как же объяснить, что вы, кого называют Справедливым, наказываете одну, оставляя безнаказанным другого? Почему же королева находится в заточении, а ее сообщника осыпают почестями?

— Чем же, сеньора, вам так не угодил мой брат дон Фадрике? — спросил дон Педро.

— Если бы вы любили меня, то не спрашивали бы, чем он мне не угодил, а давно отомстили бы за меня. Чем не угодил? Тем, что преследовал меня, нет, не своей ненавистью — ненависть это пустяки, она делает человеку честь, — а своим презрением. И вам надлежало бы наказывать всякого, кто презирает женщину, которую вы, правда, не любите, но которую допустили до своего ложа, и она подарила вам сыновей.

Король молчал; невозможно было ничего разгадать под железным покровом этой непроницаемой души.

— О, как прекрасно украшать себя добродетелями, которых у тебя нет, — презрительно продолжала Мария Падилья. — Хитрым женщинам очень легко скрывать свои постыдные страсти за робкими взглядами, прикрывать свой позор тем предрассудком, будто, в отличие от испанок, галльские девушки холодны и бесчувственны.

Дон Педро продолжал хранить молчание.

— Ах, Педро, Педро, я думаю, вы поступили бы правильно, прислушавшись к голосу собственного народа, — не унималась любовница, раздраженная тем, что ее сарказмы не задевали невозмутимого суверена. — Послушайте, как он кричит: «Ох, уж эта королевская куртизанка Мария Падилья — позор Испании! Посмотрите на эту преступницу, которая во всем виновата, потому что она посмела полюбить своего повелителя не за то, что он король, а за то, что он человек! Когда другие женщины посягали на его честь, она вверила ему свою честь, рассчитывая на его покровительство и признательность. Когда его жены — ведь у христианина Педро женщин больше, чем у мавританского султана, — даже неверные жены оставались бесплодными, она — о какой позор! — принесла ему двух сыновей, которых он еще и любит! Проклянем же Марию Падилью, как мы прокляли Каву;[71] эти женщины всегда губят и народы и королей!» Это глас Испании. Прислушайтесь к нему, дон Педро!

Но будь я королевой, они стали бы говорить: «Бедная Мария Падилья! Ты была счастлива, когда была невинной и играла на берегу Гвадалопы с юными подругами! Бедная Мария Падилья, ты была так счастлива, когда король отнял твое счастье, притворившись, будто любит тебя! Твоя семья была столь знаменита, что первые вельможи Кастилии добивались твоей руки, но ты сделала ошибку, предпочтя короля. Бедная неопытная девушка, которая еще не знала, что короли — это не просто люди; ведь король обманывает тебя, которая никогда не изменяла ему даже в мыслях, даже в снах! Он отдает свое сердце другим любовницам, забывая о твоей верности, твоей самоотверженности, твоем материнстве». Будь я королевой, они говорили бы об этом и считали бы меня святой, да, святой. Разве не так называют в народе известную мне женщину, которая изменила мужу с его братом?

Дон Педро, чело которого еле заметно омрачилось, провел ладонью по лбу, и его лицо, казалось, снова приобрело спокойное, даже приветливое выражение.

— Короче говоря, сеньора, вы хотите стать королевой? — спросил он. — Вы же прекрасно знаете, что этого быть не может, ибо я уже женат, причем дважды. Просите у меня то, что в моих силах, и я все сделаю для вас.

— Я думала, что вправе просить того, чего требовала и добилась Хуана де Кастро.[72]

— Хуана де Кастро, сеньора, ничего не требовала. За нее просила необходимость — эта неумолимая повелительница королей. У Хуаны могущественная семья, и в то время, когда я нажил себе внешнего врага, расторгнув брак с Бланкой, мне надо было искать союзников внутри страны. Теперь вы хотите, чтобы я отдал моего брата тюремщикам в тот момент, когда мне грозит война, когда другой мой брат Энрике де Трастамаре поднимает против меня Арагон, отбирает у меня Толедо, захватывает Торо, когда я вынужден отвоевывать у своих близких собственные замки с большим трудом, нежели тот, что я потратил, чтобы отнять у мавров Гранаду.[73] Вы забываете, что одно время я, теперь держащий в плену других, сам был пленником, вынужденным таиться, гнуть шею, улыбаться всем, кто хотел меня укусить; словно дитя, я должен был пресмыкаться перед волей моей честолюбивой матери; целых полгода мне пришлось вести двойную игру, чтобы однажды найти ворота собственного дворца на минуту открытыми; мне пришлось бежать в Сеговию, по частям вырывать из рук тех, кто им завладел, наследство, оставленное мне отцом; пришлось зарезать Гарсиласьо[74] в Бургосе, отравить Альбукерке[75] в Торо, казнить двадцать два человека в Толедо и сменить мое прозвище Справедливый на прозвище Жестокий, даже не зная, какое из двух сохранит за мной потомство. Вот чем я поплатился за то якобы преступление, что оставил Бланку в Медине-Сидонии совсем одну, почти нищую, всеми забытую, как вы изволите себе это представлять.

— Ах нет, я говорю так не потому, что мне это нравится, — пылко воскликнула Мария Падилья, — а потому, что она опозорила вас!

— Нет, сеньора, — возразил дон Педро, — я не был опозорен, ибо не принадлежу к тем, кто ставит честь или бесчестье короля в зависимость от столь ненадежной опоры, как добродетель женщины. Все, что для других мужчин служит поводом для радости или горя, для нас, королей, лишь политическое средство, чтобы добиться совсем иной цели. Нет, я не был опозорен королевой Бланкой, хотя меня, против моей воли, насильно заставили жениться на ней. И я воспользовался той возможностью, что она и мой брат имели неосторожность мне предоставить. Я притворился, будто затаил в отношении их страшные подозрения. Я унизил, уничтожил ее, дочь первого королевского дома христианского мира. Поэтому, если вы меня любите, как вы утверждаете, вы должны молить Бога, чтобы со мной не случилось беды, ибо регент, а вернее, король Франции, — муж ее сестры. Это великий король, сеньора, у него сильная армия, которой командует первый полководец наших дней, мессир Бертран Дюгеклен.

— Вот в чем дело, король! Ты боишься! — вскричала Мария Падилья, которая предпочитала королевский гнев той холодной невозмутимости, что превращала дона Педро, никогда не терявшего самообладания, в самого опасного монарха на земле.

— Я боюсь вас, сеньора, да, боюсь, — ответил король. — Ведь до сих пор только вы были способны заставить меня совершить те ошибки, что я допустил.

— Мне кажется, король, ищущий советников среди мавров, а ростовщиков среди евреев, должен бы винить в собственных ошибках кого угодно, но только не женщину, которую он любит.

— Ах, вы тоже разделяете общее заблуждение, — недоуменно заметил дон Педро. — У меня, видите ли, в советниках мавры, а в кредиторах — евреи! Ну что ж, сеньора, я прислушиваюсь к советам умных людей, а средства беру у тех, у кого есть деньги. Если бы вы и все те, кто меня обвиняет, дали себе труд бросить взгляд на Европу, то вы увидели бы, что у мавров есть культура, а у евреев — богатства. Кто выстроил мечеть в Кордове, Альгамбру[76] в Гранаде, все те алькасары, что украшают наши города, даже тот дворец, где мы с вами сейчас находимся? Кто сотворил все это? Мавры. А в чьих руках торговля? В чьих руках хозяйство? В чьих руках скапливается золото беспечных народов? В руках евреев! Что можно ждать от наших полудиких христиан? Никчемного размахивания копьями, великих битв, что обескровливают народы. Но кто стоит в стороне и взирает, как они безумствуют? Кто благоденствует, слагает песни, любит, наслаждается, в конце концов, жизнью, когда наши народы корчатся в судорогах? Мавры. Ну а кто обирает трупы мавров? Евреи. Надеюсь, вы понимаете, что мавры и евреи суть настоящие министры и истинные ростовщики короля, который желает быть свободным и не зависеть от своих державных соседей. Надеюсь, вам ясно, к чему я стремлюсь, чего добиваюсь уже шесть лет. Именно это и вызвало злобную всеобщую враждебность ко мне, возбудило клевету. Все, кто хотели быть моими министрами, все, кто хотели стать моими кредиторами, превратились в моих заклятых врагов. Объяснение тому простое: я ничего для них не сделал и ни о чем их не просил, я удалил их от себя. Но с вами, Мария, все обстоит наоборот: я отнял вас у вашей семьи, приблизил к трону, насколько это было в моих силах; я отдал вам ту частицу моего сердца, над которой властен король, наконец, я полюбил вас, хотя все упрекают меня в том, будто я никогда никому не дарил своей любви.

— Ах нет, вы не любили меня, — возразила Мария со свойственным женщинам упрямством, которое всегда отвечает не на доводы какими опровергают их сумасбродные обвинения, а лишь на их собственные мысли. — Если бы вы любили меня, я не была бы обречена на слезы и позор за то, что предана моему королю. Если бы вы любили, то отомстили бы за меня.

— О, Боже мой! — воскликнул дон Педро. — Потерпите, и вы будете отомщены, если это потребуется. Неужели вы думаете, что дон Фадрике дорог моему сердцу? Неужели вы полагаете, что я не был бы счастлив найти повод покончить с этим безродным отребьем? Ну что ж, если дон Фадрике действительно оскорбил вас, в чем я сомневаюсь…

— А разве не оскорбление — посоветовать вам, как он это сделал, прогнать меня, вашу любовницу, и снова взять в жены королеву Бланку? — побледнев от гнева, спросила Мария.

— А вы уверены, Мария, что это он дал мне подобный совет?

— Конечно, уверена! Как в себе самой! — сделав угрожающий жест, ответила испанка.

— Итак, дорогая моя Мария, если дон Фадрике посоветовал мне отказаться от ваших услуг любовницы и снова приблизить к себе королеву Бланку, то вы допускаете ошибку, обвиняя его в том, что он любовник королевы Бланки, — возразил дон Педро с тем хладнокровием, что привадит в отчаяние людей, дающих волю своему гневу. — Ведь поймите же, ревнивица вы моя, они были бы счастливы наслаждаться неограниченной свободой, которую получает брошенная женщина.

— Для меня непонятно ваше красноречие, сир[77] Педро, — ответила Мария и встала, не в силах более сдерживать ярость. — Я отдаю должное вашему величеству, но постараюсь сама отомстить за себя.

Дон Педро молча проводил ее взглядом и, увидев, как она уходит, даже не попытался ее удержать, хотя Мария Падилья была единственной женщиной, к которой он в прошлом питал иное чувство, кроме чувства удовлетворенной плотской страсти. Но по этой же причине он боялся своей любовницы, словно врага. Поэтому он подавил слабое чувство жалости, шевельнувшееся в глубине сердца, и растянулся на подушках, на которых только что сидела Мария Падилья, устремив взор в сторону португальской дороги; с балкона, где отдыхал король, можно было видеть, как по равнине во все концы королевства разбегаются дороги, проложенные сквозь леса и через горы.

— Как страшен удел королей! — бормотал дон Педро. — Я люблю эту женщину и, однако, не должен показывать это ни ей, ни другим, никому на свете, потому что если она будет уверена в моей любви, то станет злоупотреблять ею; потому что нельзя допускать, чтобы кто-либо мог помыслить, будто обладает таким влиянием на короля, что способен вырвать у него удовлетворение за оскорбления или получить какую-либо иную выгоду. Нельзя допускать, чтобы люди говорили: «Королева оскорбила короля, он знает об этом и не отомстил!» — продолжал говорить сам с собой дон Педро, на лице которого отражалось все, что происходило в его душе. — Но если я буду действовать слишком грубо, мое королевство может погибнуть из-за этой неосторожной расправы. Ведь дон Фадрике зависит только от меня, а король Франции не властен над его жизнью или смертью. Вот только приедет ли он? А если едет, то успел ли предупредить сообщницу?

И тут король заметил на дороге, спускающейся со Сьерры-де-Арасена,[78] облако пыли, которое быстро разрасталось. Вскоре сквозь слегка рассеявшуюся завесу пыли он разглядел белые накидки мавританских всадников; потом по высокому росту король узнал Мотриля, ехавшего рядом с позолоченными носилками.

Отряд двигался резво.

— Он один! — прошептал король.

Когда он смог охватить взглядом всех людей — от первого до последнего — король пробормотал:

— Его нет! Что случилось с великим магистром? Уж не отказался ли он ехать в Севилью или мне надо было бы самому отправиться за ним в Коимбру?

Тем временем отряд приближался к городу.

Через несколько минут он исчез в городских воротах. Король провожал его глазами и изредка замечал, как он вновь появляется, сверкая оружием, в извилистых улицах города; наконец дон Педро увидел, что всадники вступили в алькасар; склонившись над перилами, он следил, как они проезжают по двору дворца.

Мавр имел право свободно входить к королю в любое время. Поэтому Мотриль очень скоро появился на террасе и нашел дона Педро на ногах; взгляд короля был устремлен, туда, откуда, как он знал, должен был войти мавр. Лицо короля было мрачным, но он и не пытался скрыть своей тревоги.

Мавр скрестил руки на груди и, кланяясь, почти коснулся лбом пола. Но на его приветствие дон Педро ответил лишь нетерпеливым жестом.

— Где великий магистр? — спросил он.

— Государь, я был вынужден поспешно вернуться в Севилью, — ответил Мотриль. — Важные вещи, о которых я должен вам сообщить, надеюсь, склонят вашу светлость выслушать голос преданного слуги.

Дон Педро, несмотря на всю свою проницательность, в эту минуту был полностью поглощен терзавшими его страстями мести и злобы, чтобы заметить в словах мавра хитрую, намеренную осторожность.

— Где великий магистр? — топнув ногой, повторил король.

— Сеньор, он приедет, — ответил Мотриль.

— Почему вы оставили его? Почему, если он невиновен, он сам не явился сюда, а если виновен, почему его не привезли сюда насильно?

— Сеньор, успокойтесь, великий магистр виновен, но тем не менее он приедет; может быть, он и хотел бы бежать, но его охраняют мои люди; они везут его сюда, а не просто сопровождают. Я опередил их, чтобы поговорить с королем не о том, что уже сделано, а о том, что еще предстоит ему сделать.

— Так, значит, он едет… Ты уверен? — повторил дон Педро.

— Завтра вечером он будет у ворот Севильи. А я, как видите, уже здесь.

— Кто-нибудь знает о его поездке?

— Никто.

— Вам понятна важность моего вопроса и серьезность вашего ответа?

— Да, государь.

— Хорошо! Ну что еще нового? — сокрушенно спросил дон Педро, ничем не выдав своей мучительной тревоги, потому что на лице его появилось равнодушное выражение.

— Королю известно, как ревниво я дорожу его честью, — сказал мавр.

— Да, но вам, Мотриль, тоже известно, — нахмурил брови дон Педро, — что клеветнические намеки на сей счет хороши для Марии Падильи, ревнивой женщины, которая может высказывать их мне, своему слишком, наверное, терпеливому любовнику. Однако вам, министру, не позволено, да будет вам известно, в присутствии короля дона Педро ни единым словом порочить безупречное поведение королевы Бланки, и если вы об этом забыли, то напоминаю вам.

— Государь дон Педро, у вас, столь могущественного и счастливого, любимого и любящего короля, в сердце не может быть места ни для зависти, ни для ревности, — возразил мавр. — Я понимаю, повелитель мой, как велико ваше счастье, но нельзя допускать, чтобы оно ослепляло вас.

— Значит тебе что-то известно! — вскричал дон Педро, сверля мавра своим тяжелым взглядом.

— Сеньор, ваше величество, вероятно, не раз размышляли о тех кознях, что ему строят, — холодно ответил Мотриль. — И в мудрости своей спрашивали себя: что станет с монархией Кастилии, поскольку наследников у короля нет.

— Почему же нет наследников? — переспросил дон Педро.

— По крайней мере, нет законных наследников, — пояснил мавр. — И если с вами случится несчастье, то королевство станет принадлежать самому дерзкому или самому удачливому из всех бастардов — дону Энрике, дону Фадрике или дону Тельо.

— К чему весь этот разговор, Мотриль? — спросил дон Педро. — Уж не хочешь ли ты, случайно, посоветовать мне жениться в третий раз? Оба первых брака не принесли мне счастья, так что я вряд ли последую твоему совету. Учти это, Мотриль.

Когда мавр услышал эти слова, которые сильное горе вырвало из глубины сердца короля, глаза его заблестели.

В признании короля раскрылись те муки, что терзали его смятенную душу; Мотриль знал лишь половину того, что он хотел узнать; несколько этих слов поведали ему об остальном.

— Сеньор, почему третьей женой не может быть женщина, характер которой уже известен, а плодовитость испытана? — спросил мавр. — Возьмите в жены, к примеру, донью Марию Падилью, поскольку вы так сильно ее любите, что не в силах с ней расстаться; она ведь происходит из весьма достойной семьи и может стать королевой. Тем самым ваши сыновья будут узаконены и никто не будет иметь права оспаривать у них трон Кастилии.

Мотриль напряг все силы своего ума, чтобы предугадать, какие последствия будет иметь этот его выпад. И тут, с наслаждением, что неведомо простым смертным, а знакомо лишь честолюбцам большого полета, которые играют судьбами королевств, Мотриль заметил, что на челе его суверена промелькнуло легкое облачко разочарования.

— Я уже безуспешно разорвал один брак, связавший меня с королем Франции, — объяснил дон Педро. — Теперь я не могу порвать другой брак, что связывает меня с семьей Кастро…

«Отлично! — подумал Мотриль. — Если в его сердце нет настоящей любви, то нечего бояться чьего-либо влияния; остается лишь занять место, если не на троне, то хотя бы в постели короля Кастилии».

— Ладно, хватит об этом, — сказал дон Педро. — Ты говорил, что хочешь сообщить мне нечто очень важное.

— Ну да! Просто мне осталось сообщить вам одну новость, которая освобождает вас от необходимости выказывать уважение к Франции.

— Что за новость? Говори!

— Сеньор, позвольте мне сперва сойти вниз, чтобы отдать кое-какие распоряжения людям, охраняющим во дворе носилки, — попросил Мотриль. — Я беспокоюсь, ибо оставил в одиночестве особу, которая мне очень дорога.

Дон Педро с удивлением посмотрел на мавра.

— Ступай и возвращайся скорее, — сказал он.

Мавр спустился по лестнице и приказал занести носилки в ближний двор.

С высокой террасы дон Педро рассеянно наблюдал за действиями своего министра. Через несколько минут Мотриль вернулся.

— Надеюсь, ваше величество и на сей раз, как обычно, соизволит предоставить мне комнаты в алькасаре, — спросил он.

— Да, разумеется.

— Позвольте мне тогда ввести во дворец особу, которая находится в носилках.

— Это женщина? — спросил дон Педро.

— Да, сеньор.

— Рабыня, которую ты любишь?

— Моя дочь, государь.

— Я и не знал, что у тебя есть дочь, Мотриль.

Мавр промолчал; сомнение и любопытство закрались в душу короля, чего Мотриль и добивался.

— Теперь расскажи мне, что тебе известно о королеве Бланке, — велел дон Педро, вынужденный из-за важности этого дела снова спрашивать о том, что ему хотелось узнать.

VIII Как мавр рассказал королю дону Педро о том, что произошло

Мавр подошел к королю и, придав лицу выражение глубокого сочувствия (проявление этого чувства со стороны подначального больно ранило дона Педро), сказал:

— Прежде чем начать этот рассказ, государь, необходимо, чтобы ваше величество вспомнило те приказы, которые мне были даны.

— Рассказывай, я никогда не забываю то, что однажды приказал, — заметил дон Педро.

— Король повелел мне ехать в Коимбру, и я туда отправился; король повелел мне передать великому магистру, что ожидает его, и я сообщил ему об этом; король повелел мне ускорить отъезд великого магистра, и в день нашего приезда мы — я отдыхал всего час — двинулись в путь…

— Хорошо, хорошо, — перебил дон Педро, — я знаю, Мотриль, что ты верный слуга.

— Ваша светлость также сказал: «Ты должен будешь следить за тем, чтобы во время пути великий магистр никому не сообщил о своем отъезде». Так вот! Утром в день отъезда, великий магистр… Но я, право, не знаю, должен ли я, несмотря на повеления вашего величества, рассказывать вам о том, что произошло.

— Говори! Утром в день вашего отъезда…

— …великий магистр написал письмо…

— Кому?

— Той самой особе, которой, как и опасалось ваше величество, он мог бы написать.

— Королеве Бланке! — побледнев, вскричал дон Педро.

— Королеве Бланке, государь.

— Мавр! — сказал дон Педро. — Подумай о серьезности подобного обвинения.

— Я думаю лишь о службе моему королю.

— Берегись, если я достану это письмо! — угрожающе вскричал дон Педро.

— Оно у меня, — бесстрастно ответил мавр.

Дон Педро сделал шаг в его сторону, вздрогнул и отпрянул назад.

— Оно, действительно, у тебя? — спросил он.

— Да.

— Это письмо написал дон Фадрике?

— Да.

— Бланке Бурбонской?

— Да.

— Ну и где же оно?

— Я отдам его вашей милости, когда вы умерите свой гнев.

— Я? Разве я в гневе? — нервно усмехнулся дон Педро. — Я никогда не был более спокойным.

— Нет, государь, вы встревожены, глаза ваши горят возмущением, губы ваши бледны, а рука дрожит и гладит рукоятку кинжала. Почему вы должны скрывать свою тревогу, государь? Она совершенно естественна, а месть в таком случае законна. Вот почему, догадываясь, что месть вашей светлости будет страшна, я заранее пытаюсь смягчить ее.

— Дайте мне это письмо, Мотриль, — вскричал король.

— Но, ваша милость…

— Немедленно дайте письмо, сию же секунду, я требую!

Мавр медленно достал из-под красного плаща охотничью сумку несчастного Фернана.

— Мой первый долг — повиноваться моему господину, что бы ни случилось потом, — заметил он.

Король осмотрел охотничью сумку, достал из нее вышитый жемчугом мешочек, развязал его и быстро схватил письмо. Печать с этого письма явно была сорвана; когда дон Педро увидел это, новая судорога исказила его черты; однако, ничего не сказав, он прочел:

«Госпожа, королева моя, король вызывает меня в Севилью. Я обещал писать Вам о важных событиях в моей жизни: это мне кажется решающим.

Что бы ни случилось, благородная дама и возлюбленная сестра, меня не устрашит месть доньи Падильи, которая, вероятно, и вызывает меня, если я буду знать, что Вы, столь любезная душе моей, находитесь вне ее посягательств. Мне неведомо, что меня ждет: наверно, тюрьма, возможно, смерть. Будучи в заточении, я не смогу больше Вас защитить, но если мне суждено умереть, то я пользуюсь той минутой, пока руки мои свободны, чтобы написать Вам, что и рука моя, покуда она не в оковах, и сердце, до последнего моего вздоха, будут принадлежать Вам.

Это, может быть, прощальное мое письмо, доставит Вам Фернан. Может быть, моя нежная королева и подруга, мы встретимся еще в этом мире, но на небесах мы наверняка будем вместе.

Дон Фадрике».

— Кто такой Фернан? Где он? — закричал дон Педро, мертвенно побледнев; смотреть на него было страшно.

— Фернан, сеньор, был пажом великого магистра, — абсолютно невозмутимым тоном ответил Мотриль. — Он ехал с нами; вечером, накануне нашего отъезда, он получил это письмо. Случаю было угодно, что той же ночью, переправляясь через Зезири, он утонул, и я нашел это послание на его мертвом теле.

Дон Педро не нуждался в объяснениях, чтобы понять Мотриля.

— Ах, вот оно что, вы нашли труп.

— Да.

— И все это видели?

— Конечно.

— Значит, никто не знает, о чем это письмо?

— Сеньор, простите мою дерзость, — ответил Мотриль. — Интересы моего короля взяли верх над скромностью, которую мне надлежало проявлять. Я вскрыл охотничью сумку и прочитал письмо.

— Его прочли только вы? Выходит, будто его не читал никто.

— Конечно, сеньор, раз оно попало в мои руки.

— Ну, а раньше?

— О сеньор, за то, что было раньше, я ручаться не могу, тем более, паж был не один со своим господином: с ними находился еще проклятый гяур… пес… какой-то христианин… Простите, государь.

— Кто этот христианин?

— Рыцарь из Франции, кого великий магистр называет своим братом.

— Вот как! — усмехнулся дон Педро. — По-моему, великий магистр мог бы иначе именовать своих друзей.

— Больше того! У него нет секретов от этого христианина, и не будет ничего удивительного, если рыцарь окажется посвященным в тайны пажа, и в таком случае о преступлении узнают все.

— Значит, великий магистр приезжает? — спросил дон Педро.

— Он едет следом за мной, сеньор.

Нахмурив брови, дон Педро какое-то время расхаживал по террасе, скрестив на груди руки и опустив голову, и было легко догадаться, какая страшная буря бушует в его сердце.

— Итак, надо начинать с него, — сказал он наконец мрачным голосом. — Кстати, это единственный способ действий, который мне может простить Франция. Когда король Карл V увидит, что я не пощадил родного брата, он не станет сомневаться в его виновности и простит меня за то, что я не пощадил и его свояченицу.

— Но разве, сеньор, вы не опасаетесь, что месть никого не обманет и все станут говорить, будто вы убили великого магистра не потому, что он любовник королевы Бланки, а потому, что он брат Энрике де Трастамаре, вашего соперника в борьбе за трон? — спросил Мотриль.

— Я оглашу это письмо, — заявил король, — и кровь смоет пятно позора. Ступайте, вы сослужили мне верную службу.

— Что теперь повелевает мой король?

— Приготовить покои великому магистру.

Мотриль ушел; дон Педро остался один, и мысли его стали гораздо мрачнее; он представил себе, как станут глумиться над ним, и под маской царственной невозмутимости в нем вновь ожил ревнивый и гордый мужчина, которому уже чудилось, будто слух о любви Бланки и великого магистра — со всеми преувеличениями, какими обрастают грехи королей, — распространяется среди народов. И поскольку он не сводил глаз с покоев доньи Падильи, ему показалось, что она стоит у окна, за занавеской, и он улавливает на ее лице улыбку удовлетворенной гордыни.

«Не Мария Падилья вынуждает меня совершить задуманное, — размышлял он, — но тем не менее все скажут, что это ее влияние, и даже сама она поверит в это».

Слегка раздосадованный, он отвернулся и рассеянно осмотрелся: по террасе, расположенной ниже королевской, прошли два раба-мавра, неся курильницы, из которых струился голубоватый благовонный дым. Веющий с гор ветерок донес до короля этот опьяняющий аромат.

За рабами шла, склонив покрытую голову, высокая, стройная женщина с гибким станом. Лицо ее скрывала чадра, сквозь узкую щель которой сверкали глаза. Мотриль почтительно следовал за ней; когда они подошли к двери комнаты, куда должна была войти чужестранка, мавр низко ей поклонился.

Эти ароматы, этот томный взор чужестранки, эта почтительность мавра составляли столь сильный контраст со страстями, которые терзали сердце дона Педро, что король на мгновение почувствовал себя бодрым, как бы заново родившимся; это видение словно вдохнуло в него молодость и жажду наслаждения, поэтому он с нетерпением ждал наступления темноты. Когда совсем стемнело, король вышел из своих покоев и под покровом ночи садами — бывать в них имел право только он — пробрался к маленькому домику, где остановился Мотриль; осторожно раздвинув густые гирлянды плюща и ветви огромного олеандра, которые лучше любого ковра скрывали от нескромных взоров комнату, он увидел на широком, расшитом серебром шелковом покрывале Аиссу; длинное прозрачное платье едва прикрывало ее тело, босые ноги по восточной моде были украшены кольцами и браслетами; лицо ее было спокойно; устремив вдаль мечтательные глаза, она улыбалась, приоткрыв алые губы и обнажив ряд мелких, белых и ровных, словно жемчужины, зубов.

Мотриль и рассчитывал на любопытство короля; вслушиваясь и вглядываясь в темноту, он различил шорох раздвигаемых веток; в прохладной ночной тишине он уловил жаркое дыхание дона Педро, но и виду не подал, будто заметил, что его суверен стоит совсем рядом.

Лишь когда беспечная девушка по рассеянности выронила из рук коралловые четки, он их поспешно поднял и протянул Аиссе, почти стоя перед ней на коленях.

Аисса улыбнулась.

— Почему в последние дни вы оказываете мне подобные почести? — спросила она. — Отец должен проявлять к своему ребенку только нежность, это ребенок обязан чтить отца.

— Мотриль делает то, что повелевает ему долг, — ответил мавр.

— Но почему же, отец, вы относитесь ко мне с большим почтением, чем к самому себе?

— Потому, что вам надлежит оказывать больше почтения, нежели мне, — сказал Мотриль, — ибо скоро настанет день, когда вам все откроется, и, когда день этот придет, вы, донья Аисса, может быть, больше не соизволите называть меня отцом.

Эти загадочные слова и на девушку, и на короля произвели странное, непонятное впечатление; но, несмотря на настойчивые просьбы Аиссы, Мотриль не пожелал больше ни о чем говорить и удалился.

После него в комнату вошли служанки Аиссы с большими опахалами из страусовых перьев, чтобы овевать прохладой софу своей госпожи; и хотя не было видно ни инструментов, ни музыкантов, слышалась нежная музыка, которая струилась в воздухе, словно неуловимый аромат. Аисса смежила свои большие глаза, горящие каким-то потаенным пламенем.

«О чем она грезит?» — спросил себя король, заметив, что легкая тень какого-то видения скользнула по лицу девушки.

Аисса грезила о прекрасном французском рыцаре.

К окнам подошли служанки, чтобы опустить портьеры.

«Странно, — думал король, вынужденный прервать это неосторожное рассматривание, — мне показалось, будто она произнесла чье-то имя».

Король не ошибся: Аисса прошептала имя Аженора.

Хотя портьеры опустились, дон Педро был не в том настроении, чтобы возвращаться к себе в покои.

В этот час в его сердце боролись самые противоречивые чувства. Они вели между собой схватку, не оставлявшую никакой надежды на покой и сон; прося прохлады у ночного воздуха и успокоения у тишины, король бродил по садам, каждый раз, словно к желанной цели, возвращался к домику, где самым крепким сном спала прекрасная мавританка; иногда король, проходя мимо покоев Марии Падильи, поднимал глаза на темные окна и, уверившись, что надменная испанка спит, продолжал свои блуждания, которые, неизменно приводили его к домику Аиссы.

Король ошибался: Мария Падилья не смыкала глаз; свет во дворце не горел, но ее сердце, полное огня, как и сердце дона Педро, пылало и трепетало в ее груди; одетая в темное платье, она неподвижно стояла у окна и смотрела на короля, не упуская ни одного его движения и угадывая почти все его мысли.

Но, кроме глаз Марии Падильи, устремленных в самое сердце короля дона Педро, за ним следили еще глаза мавра: он тоже стоял на посту в домике Аиссы, желая убедиться в результатах своей интриги. Когда король подходил к окнам Аиссы, мавр вздрагивал от радости. Когда дон Педро устремлял взгляд на окна Марии Падильи и словно раздумывал, не подняться ли ему к фаворитке, мавр шепотом изрыгал угрозы, которые его рука, машинально нащупывающая кинжал, казалось, готова была осуществить. Под этими острыми и злобными взглядами дон Педро провел всю ночь, думая, что он одинок и всеми забыт; наконец, сломленный усталостью, он за час до рассвета улегся на скамью и уснул тем лихорадочным, беспокойным сном, что лишь усугубляет страдания.

«Ты еще не тот, каким я хочу тебя сделать, — прошептал Мотриль, видя, что король свалился с ног под тяжестью усталости. — Мне надо избавить тебя от доньи Падильи: если тебе верить, ты разлюбил ее, но расстаться с ней не в силах».

И он опустил портьеру, которую приподнял, наблюдая за садом.

«Что ж, — думала Мария Падилья, — мне остается сделать последнюю, но быструю и решительную попытку, прежде чем эта женщина — ведь ясно, что он высматривает ее сквозь портьеру, — покорит его сердце».

И она отдала распоряжение слугам, с утра поднявшим во дворце страшный шум.

Когда король проснулся и прошел к себе, он услышал во дворе топот мулов и лошадей, а в коридорах — торопливые шаги служанок и пажей.

Он было собрался выяснить причины этого переполоха, как дверь распахнулась и на пороге показалась Мария Падилья.

— Кого ждут эти лошади и чего хотят все эти озабоченные слуги, сеньора? — спросил дон Педро.

— Они, государь, ждут моего отъезда, который я велела ускорить, чтобы избавить ваше величество от общества женщины, уже бессильной сделать что-либо для вашего счастья. Кстати, именно сегодня приезжает мой враг, а поскольку в ваши намерения, несомненно, входит в порыве братской нежности пожертвовать мной ради него, я уступаю ему свое место, ибо должна посвятить себя детям: им, раз о них забывает отец, мать необходима вдвойне.

Мария Падилья слыла первой красавицей Испании; и ее влияние на дона Педро было столь сильным, что современники — они были убеждены, что красота, сколь бы совершенна она ни была, не может обладать подобной властью, — предпочитали приписывать сие влияние волшебству, вместо того чтобы искать его причину в естественных прелестях чаровницы.

В Марии Падилье — прекрасной в свои двадцать пять лет и гордой званием матери, — с распущенными волосами, которые ниспадали на скромное шерстяное платье, облегавшее по моде четырнадцатого века руки, плечи и грудь, для дона Педро заключались не только все его мечты, но и вся его любовь, все пережитые им чувства; она была доброй феей королевского дома, цветком души и сокровищницей счастливых воспоминаний короля. Дон Педро смотрел на нее с грустью.

— Меня удивляет, что вы до сих пор не покинули меня, Мария, — заметил он. — Правда, вы весьма удачно выбрали момент, когда мой брат Энрике бунтует, мой брат Фадрике предает меня, а король Франции, вероятно, объявит мне войну. Женщины, поистине, не любят несчастий.

— Разве вы несчастны? — воскликнула донья Падилья, сделав несколько шагов вперед и протягивая дону Педро руки. — В таком случае, я не еду, мне достаточно ваших слов, хотя в былые дни я спросила бы: «Педро, ты будешь рад, если я останусь?»

Король склонился к ней, и прекрасная ручка Марии оказалась в его руках. Он переживал одно из тех мгновений, в которых нуждается глубоко израненное сердце, чтобы немного любви зарубцевало его раны. Он поднес ручку к губам.

— Вы неправы, Мария, я люблю вас, — сказал он. — Хотя для того, чтобы вы нашли любовь, достойную вас, вам следовало бы полюбить не короля, а другого мужчину.

— Но вы же не желаете, чтобы я уезжала, — ответила Мария Падилья с той восхитительной улыбкой, которая заставляла дона Педро забывать обо всем на свете.

— Нет, если только вы согласитесь разделить в будущем мою судьбу, так же как вы делили ее со мной в прошлом, — сказал король.

Тогда с того места, где она стояла, Мария Падилья жестом королевы, заставлявшим поверить, будто она родилась у подножия трона, подала знак толпе слуг, уже готовых к отъезду, возвращаться в комнаты.

В эту секунду вошел Мотриль. Слишком долгий разговор дона Педро с любовницей встревожил его.

— Что случилось? — раздраженно спросил дон Педро.

— Государь, случилось то, что прибывает ваш брат дон Фадрике, — ответил мавр. — На португальской дороге заметили его свиту.

При этом известии ненависть, словно молния, промелькнула в глазах короля; Мария Падилья сразу поняла, что ей нечего бояться приезда дона Фадрике, и она, подставив дону Педро лоб, которого он коснулся бледными губами, вернулась к себе, улыбаясь.

VIII Как великий магистр въехал в Алькасар Севильи, где его ждал король дон Педро

Великий магистр, как сказал Мотриль, действительно приближался к Севилье; в полдень, в разгар испепеляющей жары, он подъехал к воротам.

Всадники — христиане и мавры, — составлявшие его охрану, были покрыты пылью; по бокам мулов и лошадей стекал пот. Великий магистр бросил взгляд на городские стены, где ожидал увидеть скопление солдат и горожан, — так всегда бывает в праздники, — но заметил только дозорных, которые, как и в обычные дни, несли свою службу.

— Не надо ли предупредить короля? — спросил один из офицеров дона Фадрике, готовый поскакать вперед, если получит приказ.

— Не беспокойтесь, мавр приехал раньше нас, — с печальной улыбкой ответил дон Фадрике, — и мой брат предупрежден. Кстати, разве вы не знаете, что по случаю моего приезда в Севилье устраиваются турниры и празднества? — прибавил он с горечью в голосе.

Испанцы с удивлением озирались по сторонам, ибо ничто не предвещало обещанных турниров и особых торжеств. Наоборот, все выглядело грустно и мрачно; они обращались с вопросами к маврам, но те молчали.

Люди дона Фадрике въехали в город; двери и окна были закрыты, как это принято в Испании в сильную жару; на улицах не было видно ни людей, ни приготовлений к празднику и слышался только скрип открываемых дверей, откуда выглядывал какой-нибудь запоздавший любитель поспать, который, прежде чем предаться сиесте, любопытствовал узнать, что за отряд всадников появился в городе в такой час, когда в Испании даже мавры, эти дети солнца, прячутся в тени деревьев или ищут речной прохлады.

Впереди ехали всадники-христиане; мавры, числом превосходившие их вдвое — несколько мавританских отрядов присоединились в дороге к первому отряду, — образовывали арьергард.

Великий магистр взирал на все эти передвижения, на город, который надеялся увидеть оживленным и веселым, а нашел угрюмым и безмолвным как могила, и в сердце его закрадывались страшные подозрения. Подъехал офицер и, склонившись к его уху, спросил:

— Сеньор, вы обратили внимание, что ворота, через которые мы въехали, закрыли?

Великий магистр не ответил; они продолжали двигаться вперед и скоро увидели перед собой алькасар. Мотриль с группой офицеров дона Педро поджидал их у ворот. Вид у них был благожелательный.

Отряд, который ожидали с большим нетерпением, без промедления въехал во внутренний двор алькасара, и ворота тоже сразу захлопнулись.

Мотриль с выражением глубочайшего почтения следовал за графом.

Когда дон Фадрике спешился, к нему подошел мавр и сказал:

— Известно ли вашей светлости, что у нас не принято с оружием въезжать во дворец. Не соизволите ли приказать мне отнести ваш меч в ваши покои?

Великий магистр, казалось, лишь ждал этих слов, чтобы дать волю долго сдерживаемому гневу.

— Раб, — сказал он, — неужели угодничество сделало тебя таким хамом, что ты уже разучился узнавать своих сеньоров и чтить своих господ? С каких это пор великий магистр ордена Святого Иакова из Калатравы, обладающий правом в шлеме и при шпорах заходить в церкви и при оружии беседовать с Богом, лишился права вооруженным входить во дворец и, держа меч в ножнах, говорить с братом?

Мотриль почтительно выслушал его и униженно склонил голову.

— Ваша светлость говорит истинно, — ответил он, — а ваш ничтожнейший слуга запамятовал, что вы не только граф, но и великий магистр ордена из Калатравы. Все эти привилегии — обычаи христианские, и неудивительно, что жалкий нехристь, вроде меня, не знает о них или не помнит.

В эту секунду к дону Фадрике подошел другой офицер.

— Верно ли, сеньор, что вы отдали приказ покинуть вас? — спросил он.

— Кто это сказал? — воскликнул великий магистр.

— Один из стражей ворот.

— И что вы ему ответили?

— Что мы исполняем приказы только нашего сеньора.

Граф ненадолго задумался: он был молод, чувствовал себя сильным и храбрым, его окружало немало воинов, и можно будет долго отбиваться.

— Сеньор, скажите лишь слово, дайте знак, — продолжал офицер, увидев, что господин его советуется сам с собой, — и мы вырвем вас из западни, в которую вы попали. Нас здесь тридцать человек, у нас копья, кинжалы и мечи.

Дон Фадрике взглянул на Мотриля, и, заметив на его губах усмешку, посмотрел туда, куда смотрел мавр. Окружавшие двор галереи заполнили лучники и арбалетчики, держа оружие наизготовку.

«Я перебил бы этих храбрецов, — подумал дон Фадрике, — но, раз они хотят взять только меня, я пойду один».

Великий магистр, спокойный и уверенный, обернулся к своим товарищам.

— Ступайте, друзья мои, — обратился он к ним. — Я во дворце моего брата и моего короля. В подобных чертогах предательство не живет, а если я ошибся, не забывайте, что меня предупреждали об измене, но я не желал в это верить.

Солдаты дона Фадрике поклонились и ушли. Так великий магистр остался один с маврами и стражей короля дона Педро.

— Теперь я желаю видеть моего брата, — сказал он, повернувшись к Мотрилю.

— Ваше желание, сеньор, будет исполнено, ибо король с нетерпением ждет вас, — ответил мавр.

И он отошел в сторону, чтобы граф мог вступить на лестницу дворца.

— Где мой брат? — спросил великий магистр.

— В покоях на террасе.

Эти комнаты соседствовали с теми, где обычно останавливался дон Фадрике. Проходя мимо своей двери, великий магистр задержался.

— Не могу ли я зайти к себе и немного отдохнуть, прежде чем предстать перед моим братом? — спросил он.

— После того, как ваша светлость встретится с королем, — ответил Мотриль, — вы сможете отдыхать сколько угодно и как угодно…

Тут среди мавров, что шли следом за графом, возникло какое-то замешательство. Великий магистр обернулся.

— Пес, пес… — бормотали мавры.

Действительно, верный Алан вместо того, чтобы вслед за лошадью отправиться на конюшню, пошел за хозяином, словно предчувствуя грозившую ему опасность.

— Пес со мной, — сказал дон Фадрике.

Мавры расступились, больше из страха, чем из уважения, и радостный пес, встав на задние лапы, положил передние на грудь хозяину.

— Да, я тебя понимаю, — сказал дон Фадрике. — Фернан погиб, Аженор далеко, и ты единственный друг, который у меня остался.

— Ваша светлость, неужели среди привилегий великого магистра ордена Святого Иакова есть привилегия входить в покои короля вместе со своим псом? — с ехидной улыбкой осведомился Мотриль.

Дон Фадрике помрачнел от обиды. Мавр стоял рядом; рука великого магистра лежала на рукояти кинжала; мгновенное решение, молниеносный удар — и он отомстит этому насмешливому и наглому рабу.

«Нельзя, — сдержал он себя. — Величие короля лежит и на тех людях, что его окружают: не будем же посягать на величие короля».

Он хладнокровно открыл дверь в свои покои и сделал псу знак идти за ним.

Пес послушался.

— Жди меня, Алан, — приказал он.

Пес улегся на львиную шкуру. Великий магистр закрыл дверь. И тут до него донесся голос:

— Брат мой! Ну где же брат мой?

Дон Фадрике узнал голос короля и пошел на него.

Дон Педро, вышедший из ванной и еще бледный после бессонной ночи, сдерживая клокочущий в нем гнев, устремил суровый взгляд на молодого человека, который преклонил перед ним колено.

— Вот и я, мой король и брат мой, — сказал дон Фадрике. — Вы призвали меня, и я перед вами. Я приехал немедленно, чтобы видеть вас и пожелать вам всяческого благополучия.

— Неужели это возможно, великий магистр, и я не должен удивляться тому, что ваши речи полностью расходятся с вашими действиями? — спросил король. — Как, объясните, может быть, что вы желаете мне всяческого блага и сговариваетесь с моими врагами?

— Сеньор, я не понимаю вас, — ответил дон Фадрике, поднимаясь с пола, ибо с того мгновения, как ему предъявили обвинение, он больше ни секунды не хотел оставаться на коленях. — Неужели эти слова адресованы мне?

— Да, вам, великому магистру ордена Святого Иакова.

— Значит, государь, вы считаете меня предателем?

— Почему бы и нет? Вы и есть предатель, — ответил дон Педро.

Молодой человек побледнел, но не утратил самообладания.

— Почему вы обвиняете меня, мой король? — спросил он тоном безграничной кротости. — Я никогда не оскорблял вас, по крайней мере преднамеренно. Совсем наоборот, во многих боях, особенно в войне с маврами, вашими сегодняшними друзьями, я умело владел мечом, который был слишком тяжел для моей еще неокрепшей руки.

— Да, мавры — мои друзья! — вскричал дон Педро. — Мне пришлось выбирать себе друзей среди мавров, потому что в моей семье я нашел только врагов!

По мере того как упреки короля становились все несправедливее и оскорбительнее, дон Фадрике чувствовал в себе все больше гордости и бесстрашия.

— Если вы говорите о моем брате Энрике, — возразил он, — мне нечего вам ответить, меня это не касается. Мой брат Энрике поднял мятеж против вас, мой брат Энрике неправ, потому что вы наш законный сеньор и по возрасту, и по рождению. Мой брат Энрике хочет стать королем Кастилии; верно говорят, что честолюбие затмевает разум. Я же не честолюбив и не претендую ни на что. Я великий магистр ордена Святого Иакова: если вам известен более достойный человек, я готов уступить ему эту должность.

Дон Педро молчал.

— Я отвоевал Коимбру у мавров и сижу там как в моем владении. Никто не имеет права на мой город. Хотите, мой брат, я отдам вам Коимбру, это хороший порт.

Дон Педро и на сей раз промолчал.

— У меня есть небольшая армия, — продолжал дон Фадрике, — но я набрал ее с вашего позволения. Хотите, я отдам вам моих солдат, чтобы они сражались против ваших врагов.

Дон Педро продолжал хранить молчание.

— В моих руках лишь собственность, что принадлежит моей матери Элеоноре де Гусман, и богатства, которые я отнял у мавров. Брат мой, хотите я отдам вам свои деньги?

— Мне не нужны ни твоя должность, ни твой город, ни твои солдаты, ни твое богатство! — вспылил дон Педро, не в силах больше сдерживаться, видя спокойствие молодого человека. — Мне нужна твоя голова.

— Моя жизнь, как и все, что я имею, принадлежит вам, мой король, и я не намерен держаться ни за нее, ни за свои богатства. Но зачем вам моя голова, если мое сердце невинно?

— Невинно?! — закричал дон Педро. — А тебе известна француженка по имени Бланка Бурбонская?[79]

— Я знаю француженку, которую зовут Бланкой Бурбонской, и почитаю ее как мою королеву и мою сестру.

— Прекрасно! Так вот, я хотел тебе сказать, что та, которую ты считаешь твоей королевой и твоей сестрой, — враг твоего брата и твоего короля.

— Сир, если вы называете врагом человека, которого вы оскорбили и который хранит в сердце воспоминание об этом оскорблении, — возразил великий магистр, — то особа, о коей вы говорите, может быть, и является вашим врагом. Но, право слово, это все равно, как если бы вы считали своим врагом раненную вашей стрелой газель, что убегает от вас.

— Я называю моим врагом всякого, кто восстанавливает против меня мои города, а эта женщина подняла против меня Толедо. Я называю моим врагом всякого, кто вооружает моих братьев против меня, а эта женщина вооружила против меня моего брата, но не Энрике — честолюбца, как ты его сейчас назвал, а моего брата дона Фадрике, лицемера и кровосмесителя.

— Брат мой, клянусь вам…

— Не клянись, ты нарушишь клятву.

— Брат мой…

— А это тебе известно? — спросил дон Педро, доставая из охотничьей сумки Фернана письмо великого магистра.

Увидев это письмо, подтверждавшее, что Фернан был убит, это попавшее в руки короля доказательство его любви, великий магистр почувствовал, как его оставляют последние силы. Он преклонил колено перед доном Педро и стоял так некоторое время, склонив голову под тяжестью несчастий, которые он предвидел. Шепот пробежал по группе изумленных придворных, находившихся на другом конце галереи; Фадрике, на коленях перед братом, явно умолял о чем-то своего короля; если он упрашивал короля — значит, он виновен; придворные даже помыслить не могли, что дон Фадрике мог бы просить за другого человека.

— Сеньор, призываю в свидетели Бога, — сказал дон Фадрике, — что я не виновен в том, в чем вы обвиняете меня.

— Скоро ты сам скажешь Богу об этом, — ответил король, — потому что я тебе не верю.

— Моя смерть смоет пятно позора, — сказал великий магистр. — И тогда выяснится, что я не замешан в преступлении.

— Не замешан?! — взревел дон Педро. — Ну а что ты на это скажешь?

И в порыве ярости король наотмашь ударил по лицу брата письмом, которое дон Фадрике написал Бланке Бурбонской.

— Хорошо, — отпрянул назад дон Фадрике. — Убейте меня, но не оскорбляйте! Мне давно известно, что мужчины превращаются в трусов, живя в окружении льстецов и рабов!.. Ты трус, король! Ведь ты посмел оскорбить пленника!

— Ко мне! — вскричал дон Педро. — Стража, ко мне! Взять его и казнить!

— Не спеши, — перебил его дон Фадрике, величественно вытянув руку и останавливая брата. — Твою ярость сдержит то, что я тебе скажу. Ты заподозрил невинную женщину и оскорбил короля Франции своим подозрением, но оскорбить Бога не в твоей власти. Поэтому перед тем, как ты казнишь меня, я хочу помолиться, мне нужен час для беседы с небесным Повелителем. Я ведь не мавр какой-нибудь!

Дон Педро почти обезумел от гнева. Однако он сдержался, потому что вокруг были люди.

— Ладно, даю тебе этот час, — сказал он. — Ступай!

Все свидетели этой сцены похолодели от ужаса. Глаза короля пылали, но и взгляд великого магистра метал молнии.

— Будь готов через час! — крикнул вслед ему дон Педро, когда дон Фадрике выходил из комнаты.

— Будь спокоен, для тебя я все равно умру слишком рано, ведь я невинен, — ответил молодой человек.

Целый час он провел в своей комнате наедине с Господом, и никто его не беспокоил; когда час прошел, а палачи так и не явились, он вышел на галерею и крикнул:

— Ты заставляешь меня ждать, дон Педро, час прошел.

Вошли палачи.

— Какой смертью я должен умереть? — спросил дон Фадрике.

Один из палачей вытащил меч.

Фадрике внимательно осмотрел его, пальцем попробовал остроту лезвия.

— Возьмите мой, — предложил он, вынимая из ножен меч, — он острее.

Солдат взял этот меч.

— Когда вы будете готовы, великий магистр? — осведомился он.

Великий магистр жестом попросил солдат подождать, подойдя к столу, написал несколько строк на пергаменте, свернул его и зажал в зубах.

— Что это за пергамент? — спросил солдат.

— Талисман, делающий меня неуязвимым, — ответил дон Фадрике. — Руби скорее, я не боюсь тебя.



Молодой граф, подняв свои длинные волосы на затылок, обнажил шею и, сложив руки, с улыбкой на губах опустился на колени.

— Ты веришь в силу талисмана? — тихо спросил другой солдат у державшего меч.

— Сейчас посмотрим, — ответил тот.

— Руби! — приказал Фадрике.

Меч блеснул в руках палача; лезвие сверкнуло как молния, и голова великого магистра, снесенная одним ударом, покатилась по полу.

И в эту самую секунду жуткий вой разнесся под сводами дворца.

Король, который подслушивал у двери, в испуге убежал. Палачи кинулись прочь из комнаты. На месте остались лишь лужа крови, отрубленная голова и пес, который, выбив дверь, лег рядом с бренными останками хозяина.

IX Как к Бастарду де Молеону попала записка, за которой он приехал

На охваченный тревогой дворец опустились первые вечерние тени, серые и зловещие. Мрачный и встревоженный дон Педро укрылся во внутренних покоях, боясь оставаться по соседству с комнатой, где лежал труп брата. Сидящая рядом Мария Падилья плакала.

— Почему же вы плачете, сеньора? — вдруг ехидно спросил король. — Разве вы не добились того, чего страстно желали? Вы требовали от меня смерти вашего врага и теперь должны быть довольны — его нет!

— Государь, может быть, я в минуту женской гордыни, в порыве безумного гнева и пожелала этой смерти, но Бог простит меня за то, что подобное желание однажды закралось в мое сердце! — возразила Мария. — Я могу поклясться, что никогда не требовала этой смерти.

— Ха-ха-ха, все женщины одинаковы! — вскричал дон Педро. — Пылкие в желаниях, робкие в действиях, они всегда хотят всего, но не смеют ни на что решиться. Когда же находится человек, достаточно безумный, чтобы уступить их желаниям, они говорят, что даже не думали об этом.

— Государь, во имя Неба! Никогда не говорите мне, что ради меня вы пожертвовали братом! — умоляла Мария. — Эта смерть станет моей мукой в земной жизни и вечно будет терзать меня в жизни иной… Прошу вас, скажите правду, признайтесь, что принесли его в жертву ради своей поруганной чести. Я не хочу, вы слышите, не желаю, чтобы вы бросили меня, не сказав, что не я толкнула вас на убийство!..

— Я скажу все, что вы пожелаете, — холодно ответил король, поднявшись и идя навстречу Мотрилю, который вошел в комнату на правах министра и с уверенностью фаворита.

Мария отвела в сторону глаза, чтобы не видеть этого человека, которого возненавидела еще сильнее после казни великого магистра, хотя эта смерть была в ее интересах, и подошла к окну; пока король говорил с мавром, она смотрела на рыцаря в боевых доспехах, который, воспользовавшись беспорядком, вызванном в замке казнью великого магистра, въехал во двор: ни солдаты, ни часовые не удосужились поинтересоваться, к кому он направляется.

Это был Аженор, который приехал, откликнувшись на зов великого магистра; он искал глазами пурпурные портьеры — дон Фадрике сказал, что по ним можно найти его комнату, — и скрылся за углом.

Мария Падилья рассеянно следила за неизвестным рыцарем до тех пор, пока тот не исчез из виду. Тогда, отвернувшись от окна, она посмотрела на короля и Мотриля.

Король оживленно о чем-то говорил. По энергичным жестам было видно, что он отдавал страшные приказы. Донья Мария сразу все поняла; благодаря острому женскому чутью она догадалась, о ком идет речь.

Она подошла к дону Педро в тот момент, когда он подал мавру знак удалиться.

— Сеньор, два подобных приказа в один день вы не отдадите, — сказала она.

— Значит, вы все слышали? — побледнев, вскричал король.

— Нет, я догадалась. О государь! — упав перед королем на колени, воскликнула Мария. — Государь, я часто жаловалась вам на нее, часто настраивала вас против нее, но, молю вас, государь, не убивайте ее, ибо, убив ее, вы тоже будете говорить мне, как сказали по поводу казни дона Фадрике, что это я требовала у вас ее смерти.

— Мария, встаньте, — с мрачным видом сказал король, — и не просите, это бесполезно, все уже предрешено. Или не надо было начинать, или теперь надо кончать; смерть одного влечет смерть другой. Если бы я казнил лишь дона Фадрике, то на сей раз все подумали бы, что он поплатился не за преступление, а пал жертвой моей мести.

Донья Мария испуганно смотрела на короля, словно путник, в ужасе застывший у края пропасти.

— О Боже! — вздохнула она. — Все это падет на меня и моих детей. Люди станут говорить, будто я толкнула вас на это двойное убийство, но, Господь мой, вы все видите. Вы видите, — стенала она, простираясь у ног короля, — что я прошу его, умоляю не превращать эту женщину в призрак моего проклятия.

— Этого не будет, потому что я расскажу обо всем, о моем позоре и об их преступлении. Этого не будет, потому что я предъявлю письмо дона Фадрике его свояченице.

— Но вам никогда не найти испанца, который поднимет руку на свою королеву! — воскликнула донья Мария.

— Поэтому я и выбрал мавра, — невозмутимо ответил дон Педро. — К чему нужны мавры, если не заставлять их делать то, от чего отказываются испанцы?

— О, как я хотела уехать сегодня утром! — всхлипывала донья Падилья. — Зачем я осталась? Но до вечера еще есть время, позвольте мне покинуть дворец. Мой дом будет открыт для вас в любой час дня и ночи, вы будете приезжать ко мне.

— Поступайте как хотите, сеньора, — сказал дон Педро, перед которым, по странному капризу памяти, в эту секунду всплыл образ прекрасной, сладко спящей мавританки из домика в саду и служанок с большими опахалами, что охраняли ее сон. — Поступайте как вам угодно. Мне надоело вечно слышать от вас, что вы уезжаете, но не видеть вашего отъезда.

— Бог свидетель! — вскричала Мария. — Я ухожу отсюда, потому что не желала смерти дона Фадрике, и теперь напрасно вымаливаю жизнь для королевы Бланки.

И прежде чем дон Педро успел помешать ей уйти, Мария быстро распахнула дверь, вступив на порог. Но тут во дворце послышался сильный шум: отовсюду бежали люди, охваченные необъяснимым ужасом, раздавались крики, причину которых нельзя было угадать; казалось, над дворцом, простирая свои огромные крылья, парит безумие.

— Вы слышите? Слышите? — спросила Мария.

— Что происходит? — спросил дон Педро, подходя к ней. — И что все это значит? Отвечайте, Мотриль, — обратился он к побледневшему мавру, который, пристально вглядываясь во что-то, чего не мог видеть дон Педро, спокойно стоял на другом конце вестибюля, одной рукой сжимая рукоятку кинжала, а другой утирая пот, катившийся по лбу.

— О, ужас! Ужас! — слышалось со всех сторон.

Дон Педро нетерпеливо подался вперед, и глазам его предстало действительно чудовищное зрелище. На верхнюю площадку парадной лестницы вышел пес дона Фадрике, ощетинившийся, как лев, окровавленный и страшный; за длинные волосы он осторожно тянул по мраморному полу голову своего хозяина. Слуги и стражники бежали от него с криками, которые услышал дон Педро. Хотя дон Педро был человеком мужественным и хладнокровным, он тоже пытался убежать, но его ноги, как и у мавра, будто приросли к полу. Пес спускался вниз, оставляя за собой широкую кровавую полосу. Приблизившись к дону Педро и Мотрилю, он, словно признав в них убийц, опустил голову на пол и завыл так жалобно, что фаворитка упала в обморок, а король задрожал от страха, как если бы его коснулся крылом ангел смерти; потом пес снова подхватил свою драгоценную ношу и скрылся во дворе.

Еще один человек слышал вой пса и содрогался от ужаса; им был въехавший в алькасар рыцарь в боевых доспехах, которого видела донья Мария; будучи добрым христианином — правда, не менее суеверным, чем мавр, — он, услышав завывания пса, перекрестился, моля Господа избавить его от дурной встречи.

Но тут рыцаря испугали растерянные слуги, которые разбегались во все стороны, толкая и сбивая друг друга с ног. Не теряя достоинства, рыцарь, сжимая кинжал, стоял, прислонившись к платану, и смотрел, как проносятся мимо эти бледные призраки; наконец он заметил пса, а пес увидел его.

Пес шел прямо на него, ведомый тем чутьем, благодаря которому он безошибочно признал в рыцаре друга своего хозяина.

Аженор оцепенел от ужаса. Эта окровавленная голова, этот пес, похожий на волка, несущего добычу, эта толпа мертвенно-бледных слуг, что бежали, хрипло крича, — все казалось ему одним из тех кошмаров, которые мерещатся больным в лихорадке.

Пес приближался к рыцарю с какой-то горестной радостью и наконец положил к его ногам голову, покрытую пылью; потом задрал морду и завыл так уныло и душераздирающе, как не выл раньше. На мгновение похолодев от страха, Аженор подумал, что сейчас у него разорвется сердце; потом, поняв, что же произошло, он наклонился, расправил прекрасные волосы и увидел спокойные, кроткие, хотя и затянутые уже пеленой смерти, глаза друга. Рот его был как у живого, не искривился, и казалось, что на посиневших губах еще блуждает обычная улыбка дона Фадрике. Аженор опустился на колени, и крупные слезы покатились по его щекам. Он хотел унести эту голову, чтобы воздать ей последние почести, и лишь тут заметил, что в зубах несчастного великого магистра зажат маленький пергаментный свиток; он разжал зубы кинжалом, развернул его и с жадностью прочел:

«Друг, нас не обманули роковые предчувствия: мой брат убивает меня. Сообщи об этом королеве Бланке, ей тоже грозит опасность. Ты хранишь мою тайну, помни обо мне».

— Да, сеньор мой, — прошептал рыцарь. — Верь мне, я свято исполню твою последнюю волю! Но как мне выбраться отсюда?.. Сам не пойму, как я сюда попал… Голова идет кругом, я ничего больше не соображаю, и рука дрожит так сильно, что кинжал, который я не могу вложить в ножны, сейчас упадет…

Рыцарь, действительно, встал с колен бледный, дрожащий, почти обезумевший и пошел прямо перед собой, натыкаясь на мраморные колонны и вытягивая вперед руки, словно пьяный, который боится разбить себе лоб. Наконец он оказался в великолепном саду, где росли апельсинные, гранатовые деревья и олеандры, а из порфировых чаш, будто водопады серебра, струились потоки воды. Он подбежал к одной из чаш, жадно напился, освежил лицо, окунув лоб в ледяную воду, и попытался сообразить, где он; взгляд его привлек слабый свет, пробивающийся сквозь деревья. Он побежал на этот свет; женщина в белом, склоненная над узорчатой оградой балкона, узнала его, громко вздохнула и прошептала его имя. Аженор поднял голову и увидел протянутые к нему руки.

— Аисса, Аисса, — вскричал он и бросился из сада к балкону мавританки. Девушка с выражением глубокой любви подала ему руки, потом вдруг в испуге отпрянула:

— О Аллах! Француз, ты ранен?

У Аженора руки были в крови; но вместо ответа и излишне долгого объяснения, он одной рукой взял девушку за локоть, а другой показал на пса, бредущего за ним. Увидев это жуткое зрелище, девушка громко вскрикнула; Мотриль, возвращавшийся к себе, услышал ее крик. Он приказал принести факелы; затем раздались шаги Мотриля и его слуг.

— Беги, — закричала девушка, — беги! Если он тебя убьет, я тоже умру: ведь я люблю тебя.

— Аисса, я люблю тебя! — воскликнул рыцарь. — Будь мне верна, и мы встретимся снова!

Потом, прижав девушку к сердцу и поцеловав в губы, он опустил забрало шлема, обнажил длинный меч и, спрыгнув с низкого балкона, бросился бежать, ломая ветки и топча цветы; вскоре он выбрался из сада, пересек двор, выбежал за ворота и, сильно удивившись, что никто даже не пытался его задержать, заметил вдалеке Мюзарона, который твердо сидел в седле, держа в поводу прекрасного черного коня, подаренного доном Фадрике Аженору.

Громкий хрип слышался за спиной рыцаря; Аженор обернулся и сразу понял, почему стражники не слишком рвались отрезать ему путь к отступлению. За ним бежал пес, который не хотел покидать единственного оставшегося у него друга. В это время Мотриль, испуганный криками, поспешил к Аиссе. Он застал бледную девушку у окна; Мотриль хотел ее расспросить, но первые его вопросы она встретила угрюмым молчанием. Наконец мавр понял, что случилось.

— Здесь кто-то был? Отвечайте, Аисса…

— Да, — сказала девушка. — Голова брата короля.

Мотриль посмотрел на Аиссу более внимательно. На ее белом платье отпечаталась окровавленная ладонь.

— У тебя был француз! — вскричал взбешенный Мотриль.

Аисса смерила его гордым взглядом и на сей раз не удостоила ответом.

X Каким образом Бастард де Молеон проник в замок Медина-Сидония

Утром после того жуткого дня, когда первые лучи Солнца озарили вершины Сьерры-де-Арасена, Мотриль, закутанный в свободный белый плащ, прощался с королем доном Педро у подножия парадной лестницы алькасара.

— Я ручаюсь за моего слугу, — сказал мавр, — именно такой человек, государь, может отомстить за вас, у него твердая и быстрая рука. Впрочем, я прослежу за ним. Пока же прикажите разыскать этого француза, сообщника великого магистра, и, если схватите его, будьте безжалостны.

— Хорошо, — сказал дон Педро, — поезжай и возвращайся быстрее.

— Сеньор, для большей скорости моя дочь поедет верхом, а не в носилках, — ответил мавр.

— Почему ты не оставляешь ее в Севилье? — спросил король. — Разве у нее нет здесь дома, прислуги и дуэний?

— Сеньор, я не могу ее оставить. Необходимо, чтобы она повсюду была со мной. Это мое сокровище, и я берегу его.

— Ага, мавр, ты помнишь историю графа Хулиана и прекрасной Флоринды.[80]

— Я не должен ее забывать, — ответил Мотриль, — потому что именно благодаря ей мавры проникли в Испанию, и я, следовательно, обязан ей честью быть министром вашего величества.

— Но ты не говорил мне, что у тебя такая красавица-дочь, — заметил дон Педро.

— Это верно, дочь у меня очень красивая.

— Такая прекрасная, что ты молишься на нее, стоя перед ней на коленях, да?

Мавр притворился, будто его совсем смутили слова короля.

— На коленях?! — воскликнул мавр. — Кто сказал это вашему величеству…

— Никто, я сам видел, — ответил король. — Но она тебе не дочь.

— О, сеньор, надеюсь, вы не думаете, что она моя жена или любовница!

— Так кто же она?

— В свое время король об этом узнает. А пока я отправляюсь исполнять повеления вашего величества.

И, простившись с доном Педро, мавр ушел.

Девушка, закутанная в длинную белую накидку, которая позволяла видеть лишь ее большие черные глаза и изогнутые брови, действительно, входила в свиту мавра, но последний лгал, когда говорил, будто она должна сопровождать его в поездке. В двух льё от Севильи, он свернул с дороги и спрятал Аиссу в надежном месте, во дворце богатой мавританки, которой доверял.

А сам, помчался галопом и, не останавливаясь на отдых, сократил себе путь.

Вскоре он пересек Гуадалете в том месте, где погиб король дон Родриго[81] после знаменитой битвы, что продолжалась неделю, и между Тарифой и Кадисом увидел возвышающийся на равнине замок Медина-Сидония, окутанный печалью, которая всегда царит над обителями узников.

В этом замке уже давно жила в обществе единственной служанки белокурая и бледная молодая женщина. Словно опаснейшего преступника, ее окружала многочисленная стража; безжалостные глаза беспрерывно следили за ней и тогда, когда она, бессильно опустив руки и склонив голову, медленно прогуливалась в садах, опаленных солнцем, и тогда, когда, лежа у окна, забранного железными решетками, она грустно всматривалась вдаль, вздыхая по свободе и следя за бесконечными, вечно живыми волнами необъятного океана.

Это была Бланка Бурбонская, жена дона Педро, которую он оставил после первой брачной ночи. Она медленно чахла в слезах и сожалениях о том, что в жертву бесплодному призраку тщеславия принесла то сладкое будущее, которое однажды забрезжило перед ней в голубых глазах дона Фадрике.

Когда бедная женщина видела, как по равнине возвращаются девушки, неся корзины с виноградом херес или марбелла, когда слышала, как они поют о своих милых, которые шли к ним навстречу, сердце ее переполняла тоска, а из глаз катились слезы. И она, размышляя о том, что могла бы родиться вдали от трона и быть свободной, как одна их этих юных смуглых сборщиц винограда, вызывала в памяти дорогой для нее образ и тихо шептала имя, что произносила очень часто.

С тех пор как Бланка Бурбонская находилась здесь в заточении, Медина-Сидония казалась проклятым местом. Стража не подпускала к замку ни одного путника, всегда подозревая, что он либо сообщник, либо, по крайней мере, друг. Но каждый день королеве выпадал миг свободы или, вернее, одиночества: это был час, когда дозорные, которые сами стыдились, что так зорко стерегут женщину, предавались сиесте, спасаясь от палящего солнца, и дремали, опершись на копья, либо под сенью какого-нибудь ветвистого платана, либо в тени белой стены.

Тогда королева спускалась на террасу, которая выходила на заполненный водой ров, и если видела вдали какого-нибудь путника, то в мольбе протягивала к нему руки, надеясь, что он станет ей другом и отвезет весточку от нее королю Карлу, но никто еще не ответил на зов узницы.

В один прекрасный день она увидела на дороге из Аркоса двух всадников: один из них, несмотря на то, что солнце, подобно огненному шару, висело над его шлемом, казалось, чувствовал себя бодро в полном боевом облачении. Он так гордо держал копье, что в нем сразу можно было узнать храброго рыцаря. С первого мгновения, как она его заметила, Бланка, не отрываясь, смотрела на него. Он быстро мчался вперед на крепком черном коне и явно держал путь из Севильи в Медину-Сидонию. Несмотря на то, что все гонцы из Севильи до сих пор были вестниками несчастья, королева Бланка, увидев рыцаря, почувствовала скорее радость, нежели страх.

Заметив ее, рыцарь тоже остановился.

Смутное предчувствие надежды заставило забиться сердце узницы; она подошла к перилам, перекрестилась и, как обычно, подняла руки.

Незнакомец, пришпорив коня, галопом помчался прямо к террасе.

Испуганным жестом королева показала на часового, который дремал, прислонившись к дереву.

Рыцарь спешился, сделал знак оруженосцу подойти к нему и о чем-то пошептался с ним несколько минут. Оруженосец отвел лошадей за скалу, чтобы спрятать их там, вернулся к хозяину, и оба подошли к огромному миртовому кусту, откуда можно было слышать голос с террасы.

Достойный рыцарь, который, подобно Карлу Великому,[82] собственной рукой был способен начертать пером лишь те знаки, что имели форму кинжала или меча, приказал оруженосцу быстро написать карандашом — Мюзарон всегда носил его с собой — несколько слов на плоском камне.

Потом он сделал королеве знак отойти назад, потому что хотел забросить камень на террасу.

Камень, взлетев в воздух, упал на пол недалеко от королевы. Звук от его падения разбудил солдата, погруженного в тяжелый сон; он открыл глаза, но ничего не заметил, кроме неподвижной, опечаленной королевы, которую привык видеть каждый день на том же месте, и вскоре снова задремал.

Королева подобрала камень и прочла следующие слова:

«Вы ли несчастная королева Бланка, сестра моего короля?»

Ответ королевы был прекрасен в своем страдальческом величии. Она скрестила руки на груди и так сильно кивнула головой, что к ногам ее упали две крупные слезы.

Рыцарь, почтительно поклонившись, снова обратился к оруженосцу, который уже приготовил камень для второго письма.

— Пиши, — сказал Аженор:

«Госпожа, можете ли Вы выйти на эту террасу в восемь вечера. У меня к Вам письмо от дона Фадрике».

Оруженосец написал.

Второе послание долетело столь же счастливо, как и первое. Бланка радостно встрепенулась, потом надолго задумалась и ответила: «Нет».

Тогда был брошен третий камень.

«Есть ли способ пробраться к вам?» — спрашивал Аженор, вынужденный жестами заменить голос, который мог бы разбудить часового, и записку, которую его обессиленная рука уже не могла перебросить через ров. Королева показала рыцарю на дерево: по нему он мог забраться на стену; потом указала в стене на дверь, что вела в башню.

Рыцарь поклонился: он все понял.

Но тут проснулся солдат и снова встал на пост.

Рыцарь какое-то время прятался, потом, улучив момент, когда часовой отвлекся и внимательно смотрел в другую сторону, вместе с оруженосцем проскользнул за скалу, где их ждали лошади.

— Сеньор, мы с вами проделали тяжелую работу, — сказал оруженосец. — Почему бы сразу не послать королеве записку великого магистра? Уж я бы не промахнулся.

— Потому что записка может случайно оторваться от камня, а королева не поверит, что она потерялась. Оставим это дело до вечера и поищем способа пробраться на террасу тайком от часового.

Наступил вечер, а Аженор так и не придумал, как проникнуть в крепость. Наверное, было уже половина восьмого.

Аженор стремился попасть в замок, если возможно, без насилия, скорее с помощью хитрости, нежели силы. Но у Мюзарона, по обыкновению, имелось свое мнение, совершенно отличное от мнения его господина.

— Что бы вы ни делали, сеньор, — заметил он, — нам все равно придется дать бой и убивать. Посему ваша щепетильность мне кажется необоснованной. Убийство — всегда убийство. Оно будет грехом и в половине восьмого, и в восемь. Поэтому я утверждаю, что из всех способов, которые вы предлагаете, единственно приемлемый мой.

— Что это за способ?

— Сейчас увидите. На посту как раз стоит гнусный мавр; мерзкий басурман таращит свои белые глазищи так, словно уже охвачен адским пламенем, в котором в один прекрасный день он должен сгореть дотла. Соблаговолите, ваша милость, прочесть «In manus»[83] и мысленно окрестить неверного.

— И что это даст? — спросил Аженор.

— А то, что в этих обстоятельствах и должно нас заботить. Мы убьем его тело, но спасем душу.

Рыцарь еще не совсем понимал, что намеревался предпринять Мюзарон. Однако, поскольку он питал полное доверие к фантазии своего оруженосца, которую уже не раз имел возможность оценить, Аженор уступил просьбе Мюзарона и стал молиться. В это время Мюзарон спокойно — так он действовал бы на деревенском празднике, стремясь выиграть в качестве трофея серебряную кружку, — поднял арбалет, вложил стрелу, прицелился в мавра, и в ту же секунду раздался резкий свист. Аженор, который не сводил глаз с часового, увидел, как закачался его тюрбан, а сам он раскинул руки. Обмякнув, солдат разинул рот, словно хотел закричать, но из его глотки не вылетело ни единого звука; захлебнувшись кровью, он, поддерживаемый стенкой, к которой привалился спиной, остался стоять почти прямо и неподвижно.

Аженор повернулся к Мюзарону; тот, улыбаясь, закидывал за спину арбалет, из которого только что выпустил стрелу, поразившую мавра в сердце.

— Видите, сеньор, — сказал Мюзарон, — В том, что я сделал, есть два преимущества: во-первых, я против воли неверного, отправил его в рай; во-вторых, помешал ему крикнуть «Стой! Кто идет?» Теперь вперед, никто нам больше не мешает, на террасе никого, путь свободен!

Они спрыгнули в ров, который перешли вброд. Вода стекала по латам рыцаря, словно по чешуе рыбы. Мюзарон же, неизменно предусмотрительный и исполненный достоинства, снял верхнюю одежду, и водрузил ее на голову. Когда они добрались до дерева, он быстро оделся; пока его хозяин отряхивался, выплескивая воду из всех отверстий доспехов, Мюзарон первым вскарабкался на макушку дерева, на высоту крепостной стены.

— Ну, что там? — спросил Молеон.

— Ничего, — ответил оруженосец. — Правда, вижу дверь, ее никто не охраняет. Ваша милость разнесет ее двумя ударами топора.

Молеон тоже забрался на дерево и сам смог убедиться в правдивости слов Мюзарона. Путь был свободен, и лишь указанная дверь, запиравшаяся на ночь, преграждала проход с террасы в покои пленницы.

Как и советовал Мюзарон, Аженор, просунув между камней острый кончик топора, сорвал замок, потом — два засова.

Дверь открылась. За ней оказалась витая лестница, служившая потайным ходом в покои королевы; парадный вход находился во внутреннем дворе. На втором этаже они нашли еще одну дверь, в которую рыцарь постучал три раза, но ему никто не ответил.

Аженор догадался, что королева опасается неожиданностей.

— Не бойтесь, мадам,[84] это мы.

— Я прекрасно вас слышала, — ответила из-за двери королева. — Но не обманываете ли вы меня?

— Я вас не обманываю, мадам, — сказал Аженор, — потому что я вскрыл дверь, чтобы дать вам возможность бежать. Я убил часового. Мы перешли ров — это было делом нескольких минут, — и через четверть часа вы будете на свободе, далеко отсюда.

— Ну а от этой двери есть у вас ключ? — спросила королева. — Я же заперта.

Вместо ответа Аженор проделал ту же операцию, что так успешно удалась ему с нижней дверью. Через несколько минут дверь в комнаты королевы тоже была взломана.

— О Боже мой, как я вам благодарна! — воскликнула королева, увидев своих освободителей. — Но… но где же дон Фадрике? — спросила она дрожащим, еле слышным голосом.

— Увы, мадам, — медленно ответил Аженор, преклонив колено и протягивая королеве пергамент, — дон Фадрике… Вот его письмо.

При свете лампы Бланка прочла письмо.

— Значит он в опасности! — вскричала она. — Эта записка — последнее прощание человека, идущего на смерть!

Аженор промолчал.

— Во имя Неба! Во имя вашей дружбы с великим магистром, скажите, погиб он или жив? — умоляла королева.

— В любом случае, как вы понимаете, дон Фадрике приказывает вам бежать.

— Но к чему бежать, если он погиб? — вскричала королева. — Если он умер, зачем мне жить?

— Чтобы исполнить его последнюю волю, мадам, во имя его и вас потребовать мести от вашего брата, короля Франции.

В эту секунду внутренняя дверь в покои распахнулась; появилась бледная и перепуганная мамка Бланки, что приехала с ней из Франции.

— О мадам, замок заполнили вооруженные люди, приехавшие из Севильи, — сказала она. — Они говорят, что вас хочет видеть посланец короля.

— Надо уходить, мадам, нельзя терять ни минуты, — сказал Аженор.

— Наоборот, — ответила королева, — если они сейчас не найдут меня в замке, за нами бросятся в погоню и непременно схватят. Будет лучше, если я приму этого посланца, а потом, когда он успокоится, увидев меня и поговорив со мною, мы убежим.

— Ну, а если ему даны зловещие приказы, если у него дурные намерения? — возразил рыцарь.

— От него я узнаю, жив или мертв дон Фадрике, — упрямо настаивала королева.

— Хорошо, мадам, если вы принимаете этого человека лишь поэтому, я сам скажу вам правду: увы, дон Фадрике мертв!

— Если он погиб, какое мне дело, зачем приехал сюда этот человек! — возразила королева Бланка. — Думайте о себе, мессир де Молеон, вот и все.

Потом, поскольку рыцарь все еще хотел ее удержать, она величественным жестом велела ему повиноваться и вышла.

— Сеньор, послушайте меня, — сказал Мюзарон, — оставим королеву заниматься ее делами, раз она так хочет, и подумаем, как нам выбраться отсюда. Мы нелепо погибнем здесь, сеньор, я предчувствую это. Отложим на завтра бегство королевы, а сперва…

— Молчи! — приказал рыцарь. — Королева будет свободна сегодня ночью, или я умру!

— Тогда, сеньор, давайте хотя бы поставим двери на место, чтобы мавры ничего не заметили, если пожелают осмотреть террасу. Они же найдут труп часового, сеньор.

— Брось его в воду.

— Это мысль, но хороша она не больше, чем на час… Он всплывет, этот упрямец.

— Бывают случаи, когда час — это целая жизнь! — патетически воскликнул рыцарь. — Ступай!

— Как мне хотелось бы и уйти, и быть с вами! — воскликнул Мюзарон. — Если я останусь, они найдут мавра, если уйду, то буду бояться, как бы с вами не случилось несчастья, пока я оставлю вас одного.

— А что, по-твоему, со мной случится, если при мне и кинжал и меч?

— Гм! — пробормотал Мюзарон.

— Ступай же, не теряй времени.

Мюзарон уже пошел к двери, но внезапно остановился:

— Ага! Слышите, сеньор, этот голос?

До них, действительно, донеслись обрывки нескольких, довольно громко сказанных слов, и рыцарь это слышал.

— Похоже, это голос Мотриля! — вскричал Аженор. — Но быть этого не может!

— От мавров всего можно ждать — и ада и волшебств, — возразил Мюзарон, бросаясь к двери с такой поспешностью, которая свидетельствовала о его желании поскорее оказаться на вольном воздухе.

— Если это Мотриль, тем более надо идти к королеве! — вскричал Аженор. — Ведь если это он, королева погибла.

И он собрался уступить своему великодушному порыву.

— Сеньор, вы знаете, что я не трус, — сказал Мюзарон, удерживая его за рукав кольчуги. — Я просто осторожен, не скрываю этого и этим горжусь. Так вот! Подождите еще несколько минут, добрый мой сеньор, а потом, если пожелаете, я последую за вами в ад.

— Ладно, подождем, может, ты и прав, — согласился рыцарь.

Однако голос слышался по-прежнему, становясь все более угрожающим; напротив, голос королевы, которая всегда разговаривала тихо, постепенно звучал все резче. За этим странным разговором последовало недолгое молчание, потом — чудовищный крик.

Аженор не смог устоять на месте и выбежал в коридор.

XI Глава, в которой Бланка Бурбонская поручила Бастарду де Молеону передать кольцо своей сестре, королеве Франции

Вот что произошло, или, вернее, происходило, у королевы.

Едва Бланка Бурбонская пересекла коридор и, следуя за мамкой, поднялась по нескольким ступеням лестницы, которая вела в ее комнату, как на парадной лестнице башни раздался тяжелый топот множества солдат.

Но отряд расположился в нижних этажах; наверх вошло только двое солдат, причем один встал в коридоре, а другой подошел к комнате королевы.

В дверь постучали.

— Кто там? — дрожа от страха, спросила мамка.

— Солдат, который прибыл от короля дона Педро и привез донье Бланке письмо, — послышался ответ.

— Открой, — приказала королева.

Мамка открыла и отступила назад, увидев перед собой высокого мужчину: он был в одежде солдата: грудь его обтягивала кольчуга, поверх которой был наброшен свободный белый плащ; капюшон скрывал его лицо, а длинные рукава — руки.

— Ступайте к себе, добрая мамка, — сказал он с тем легким гортанным выговором, который отличает мавров, безупречно владеющих кастильским языком, — идите. Мне необходимо поговорить с вашей госпожой об очень важных вещах.

Первым чувством мамки было остаться, несмотря на приказ солдата; но госпожа, у которой она взглядом попросила разрешения, сделала ей знак удалиться, и она повиновалась. Но, выйдя в коридор, она сразу же раскаялась в своем послушании, так как увидела у стены прямого и молчаливого второго солдата, который, вероятно, был готов исполнить приказы солдата, вошедшего к королеве.

Пройдя мимо этого человека, мамка почувствовала, что теперь ее отделяют от госпожи не только двое этих страшных пришельцев, но и какая-то непреодолимая преграда, и поняла, что Бланка погибла.

Королева же, как всегда спокойная и величественная, подошла к мнимому солдату, посланцу короля, который опустил голову, словно боясь, что его узнают.

— Теперь мы одни, говорите, — сказала она.

— Сеньора, король знает, что вы переписывались с его врагами, — начал незнакомец, — а это, как вам известно, представляет собой очевидную измену.

— Неужели король только сегодня об этом узнал? — спросила королева с тем же спокойствием и тем же величием. — Однако, мне кажется, я уже довольно давно несу наказание за это преступление, о котором, как утверждает король, он узнал лишь сегодня.

Солдат поднял голову и возразил:

— На сей раз, сеньора, король говорит не о врагах его трона, а о врагах его чести. Королева Кастилии должна быть вне подозрений, но она тем не менее дала повод к скандалу.

— Исполняйте ваше поручение и уходите, когда закончите, — сказала королева.

Солдат какое-то время хранил молчание, словно не решаясь перейти к делу, потом спросил:

— Вы знаете историю дона Гутьере?

— Нет, — ответила королева.

— Но она разыгралась совсем недавно и наделала немало шуму.

— Я ничего не знаю о недавних событиях, — сказала пленница, — а шум, даже самый громкий, едва проникает сквозь стены замка.

— Хорошо! Тогда я вам расскажу, — сказал посланец короля.

Вынужденная слушать, королева, невозмутимая и исполненная достоинства, продолжала стоять.

— Дон Гутьере женился на юной, прекрасной девушке шестнадцати лет, — начал он свой рассказ. — Именно в этом возрасте ваша светлость вышла замуж за короля дона Педро.

Королева пропустила мимо ушей этот явный намек.

— Прежде чем она стала сеньорой Гутьере, эту девушку звали донья Менсия, — продолжал солдат, — и под этим девичьим именем она любила молодого сеньора, который был не кто иной, как брат короля, граф Энрике де Трастамаре.

Королева вздрогнула.

— Однажды ночью, вернувшись домой, дон Гутьере застал жену дрожащей от страха, в сильном волнении; он спросил, в чем дело; та сказала, будто видела мужчину, который спрятался в ее комнате. Дон Гутьере взял светильник и стал искать, но ничего не нашел, кроме очень богато украшенного кинжала. Он отлично понимал, что такой кинжал не мог принадлежать простому дворянину.

На рукояти была указана фамилия мастера; дон Гутьере пошел к нему и спросил, кому тот продал кинжал.

«Инфанту дону Энрике, брату короля дона Педро», — ответил мастер.

Дон Гутьере узнал все, что хотел знать. Отомстить графу дону Энрике он не мог, потому что был старым кастильцем, исполненным благоговейного почтения к своим господам, и не пожелал бы, несмотря на нанесенное оскорбление, обагрить руки в королевской крови.

Но донья Менсия не была дочерью знатного дворянина, поэтому он мог отомстить ей и отомстил.

— Каким же образом? — спросила королева, увлеченная рассказом об этом событии, которое так сильно напоминало ее собственную историю.

— О, самым простым, — ответил посланец. — Он подстерег у двери его дома бедного лекаря по имени Лудовико, когда тот возвращался к себе, приставил ему к горлу кинжал, завязал глаза и привел в свой дом.

Когда они вошли в дом, он развязал костоправу глаза. На кровати лежала связанная женщина; горели две свечи — одна в изголовье, другая у изножья, — словно женщина была уже покойницей. Левая ее рука была привязана так крепко, что ею нельзя было даже пошевельнуть. Лекарь стоял, онемев и ничего не понимая в этом спектакле.

«Отворите кровь этой женщине, — сказал дон Гутьере, — и пусть она истекает кровью, пока не умрет».

Лекарь хотел сопротивляться, но почувствовал, что кинжал дона Гутьере, пропоровший его одежду, был готов пронзить ему грудь; он подчинился. В ту же ночь бледный, окровавленный мужчина бросился к ногам дона Педро.

«Государь, — сказал он, — этой ночью меня, завязав глаза и приставив кинжал к горлу, затащили в дом, где силой заставили пустить кровь женщине и не останавливать до тех пор, пока та не умерла».

«И кто же тебя заставил? — спросил король. — Как зовут убийцу?»

«Не знаю, — ответил Лудовико. — Но, поскольку меня никто не видел, я обмакнул руку в таз с кровью, а выходя из дома, притворился, будто споткнулся, и оперся окровавленной рукой о дверь. Прикажите найти убийцу, сир, и дом, на двери которого вы увидите кровавый отпечаток ладони, будет домом виновного».

Король дон Педро взял с собой алькальда[85] Севильи, и они вдвоем ходили по городу до тех пор, пока не нашли кровавого знака. Тогда король постучал в дверь, и дон Гутьере сам открыл ему, потому что увидел из окна знатного гостя.

«Дон Гутьере, где донья Менсия?» — спросил король.

«Сейчас вы ее увидите, государь», — ответил испанец.

И, проведя короля в комнату, где все еще горели свечи и стоял наполненный дымящейся теплой кровью таз, сказал:

«Сир, вот та, кого вы ищите».

«Чем провинилась перед вами эта женщина?» — спросил король.

«Она мне изменила, государь».

«И почему вы отомстили ей, а не ее сообщнику?»

«Потому что ее сообщник — граф дон Энрике де Трастамаре, брат короля дона Педро».

«У вас есть доказательство?» — спросил король.

«Вот собственный кинжал графа, который он потерял в комнате моей жены, а я его нашел».

«Хорошо, — сказал король, — похороните донью Менсию и вымойте дверь вашего дома, на которой отпечаталась кровавая ладонь».

«Нет, государь, — ответил дон Гутьере. — Каждый человек, имеющий должность, обычно помещает над дверью своего дома какой-либо знак, обозначающий его профессию. Я сам имею честь быть врачом, и эта окровавленная рука будет моим знаком».

«Пусть же этот знак остается на двери, — согласился дон Педро, — и даст понять вашей второй жене, если вы возьмете новую супругу, что она должна почитать мужа и хранить ему верность».

— Неужели король больше ничего не сделал? — спросила Бланка.

— Сделал, сеньора, — ответил посланец. — Вернувшись во дворец, король дон Педро изгнал инфанта дона Энрике.

— Все это прекрасно! Но какое отношение эта история имеет ко мне, в чем донья Менсия похожа на меня?

— В том, что она, подобно вам, осквернила честь мужа, — ответил солдат, — и в том, что, подобно дону Гутьере, которого король одобрил и помиловал, король дон Педро уже покарал вашего сообщника.

— Моего сообщника! Что ты хочешь сказать, солдат? — воскликнула Бланка, которой эти слова напомнили о записке дона Фадрике ее страхах.

— Я хочу сказать, что великий магистр казнен, — холодно пояснил солдат. — Казнен за посягательство на честь короля, а вы, будучи виновны в том же преступлении, должны приготовиться к смерти, как и дон Фадрике.

Бланка похолодела от ужаса, но не от мысли, что она должна умереть, а от известия, что ее любовник казнен.

— Казнен! — повторила она. — Значит, правда, что он погиб!

Самый искусный человеческий голос вряд ли сумел бы передать отчаяние и ужас, вложенные молодой женщиной в эти слова.

— Да, сеньора, — подтвердил мавр. — А я привел с собой тридцать солдат, которые будут сопровождать тело королевы из Медины-Сидонии в Севилью, чтобы ей, хотя она и виновна, были возданы королевские почести.

— Солдат, я уже сказала тебе, что мне судья — король дон Педро, а ты лишь мой палач.

— Да будет так, сеньора, — согласился солдат и достал из кармана длинный, прочный шнурок, на конце которого сделал подвижную петлю.

Эта хладнокровная жестокость возмутила королеву.

— О Боже, — воскликнула она, — и где только король дон Педро отыскал в своем королевстве испанца, который согласился на такое гнусное дело?

— Я не испанец, я мавр! — сказал солдат, подняв голову и откинув белый капюшон, скрывавший его лицо.

— Мотриль! — вскричала она — Мотриль — бич Испании!

— Я человек благородной крови, — ухмыльнулся мавр, — и не обесчещу прикосновением своих рук голову моей королевы.

И, держа в руке роковой шнурок стал приближаться к Бланке.

— О нет, нет! Вы не убьете меня, грешную, без молитвы! — умоляла Бланка.

— Сеньора, вы безгрешны, потому что не считаете себя виновной, — возразил жестокий посланец короля.

— Негодяй! Ты еще смеешь оскорблять королеву перед тем, как задушить ее… О, трус! Почему здесь нет храбрых французов, чтобы защитить меня?

— Верно, нет, — рассмеялся Мотриль. — К несчастью, ваши храбрые французы остались по ту сторону Пиренейских гор, и если только ваш Бог не сотворит чуда…

— Мой Бог всемогущ! — воскликнула Бланка. — На помощь, рыцарь, ко мне!

И она бросилась к двери, но до порога добежать не успела, потому что Мотриль накинул веревку ей на шею. Он потянул петлю к себе, и королева, чувствуя, как холодное ожерелье стягивает ей горло, жалобно вскрикнула. И в ту же секунду Молеон, презрев советы оруженосца, кинулся на зов королевы.

— На помощь! — хрипела молодая женщина, корчась на полу.



— Кричи, кричи… — приговаривал мавр, затягивая петлю, в которую несчастная узница вцепилась судорожно сведенными пальцами. — Кричи, посмотрим, кто тебе поможет — твой Бог или твой любовник…

Неожиданно в коридоре зазвенели шпоры и перед изумленным мавром на пороге предстал рыцарь.

У королевы вырвался стон — от радости и страдания. Аженор занес меч, но Мотриль сильной рукой поднял королеву и, как щитом, заслонился ею от рыцаря.

Стоны несчастной сменились приглушенным, сдавленным хрипом, руки свела сильная боль, а губы посинели.

— Кебир! Кебир! На помощь! — по-арабски прокричал Мотриль.

Он защищался одновременно и телом королевы, и страшной турецкой саблей, изогнутое лезвие которой, охватывая шею, срезает голову, словно серп колосок.

— Ах, басурман, ты хочешь убить дочь Франции![86] — вскричал Аженор.

И через голову королевы попытался поразить Мотрил я мечом.

Но в это мгновенье Аженор почувствовал, что руки Кебира, словно железным кольцом, обхватили его и потянули назад.

Рыцарь повернулся к новому противнику, хотя драгоценное время было потеряно. Королева снова упала на колени, она больше не кричала, не стонала, даже не хрипела. Казалось, что она мертва.

Кебир высматривал в доспехах рыцаря место, куда он, на секунду разжав руки, мог бы всадить кинжал, зажатый в зубах.

Эта сцена заняла меньше времени, чем необходимо молнии, чтобы сверкнуть и угаснуть. Столько же секунд понадобилось Мюзарону, чтобы последовать за хозяином и вбежать в комнату королевы.

Крик, который он издал, увидев, что происходит, известил Аженора о внезапно подоспевшей подмоге.

— Сперва спасай королеву! — крикнул рыцарь, которого не отпускал мощный Кебир.

На мгновенье воцарилась тишина; потом Молеон услышал над ухом свист и почувствовал, что руки мавра разжались.

Стрела, пущенная Мюзароном из арбалета, попала Кебиру в горло.

— Скорее к двери! Закрой ее! — кричал Аженор. — А я убью разбойника!

Отбросив мешавший ему труп Кебира, который тяжело упал на пол, Аженор кинулся к Мотрилю и, прежде чем тот успел собраться и принять защитную позицию, нанес мавру удар такой силы, что тяжелый меч рассек двойной слой железа, который прикрывал голову Мотриля, и поранил ему череп. Глаза мавра потухли, по бороде полилась темная, густая кровь, и он рухнул на Бланку, словно хотел и в предсмертных судорогах задушить свою жертву.

Аженор ударом ноги отшвырнул мавра и, склонившись над королевой, быстро развязал петлю, которая глубоко врезалась ей в шею. Только долгий вздох показал, что королева еще жива, хотя она казалась оцепеневшей.

— Победа за нами! — воскликнул Мюзарон. — Сеньор, берите молодую госпожу под голову, я возьму за ноги, и мы вынесем ее отсюда.

Королева, словно услышав эти слова и желая помочь своим освободителям, судорожным движением приподнялась, и жизнь снова прилила к ее устам.

— Не трудитесь, это бесполезно, — сказала она. — Оставьте меня, я уже почти в могиле. Дайте мне крест, пусть я умру, целуя символ нашего искупления.

Аженор протянул ей для поцелуя рукоятку меча, которая имела форму креста.

— Увы! Горе мне! — вздохнула королева. — Едва сойдя с небес, я уже должна снова уходить туда. Вот я и возвращаюсь к своим невинным подругам. Бог простит меня, ибо я сильно любила и много страдала.

— Пойдемте, пойдемте, — умолял рыцарь. — Еще есть время, мы спасем вас. Она взяла Аженора за руку.

— Нет, нет, для меня все кончено! — вздохнула она. — Вы сделали все, что могли. Бегите, уезжайте из Испании, возвращайтесь во Францию, найдите мою сестру, расскажите обо всем, что вы видели, и пусть она отомстит за нас. А я передам дону Фадрике, какой вы благородный и преданный друг.

Она сняла с кольца перстень и, протягивая его рыцарю, сказала:

— Вы отдадите этот перстень моей сестре, она подарила его мне, когда я уезжала из Франции, от имени своего мужа, короля Карла.

И второй раз приподнявшись к рукоятке меча Аженора, она испустила дух в то мгновенье, когда коснулась губами железного креста.

— Сеньор, они идут, — крикнул Мюзарон, прислушавшись. — Они бегут, их много.

— Нельзя, чтобы они нашли тело моей королевы среди убийц, — сказал Аженор. — Помоги мне, Мюзарон.

И он, подхватив труп Бланки, величественно усадил его на стул из резного дерева и поставил ее ногу на окровавленную голову Мотриля, подобно тому, как художники и скульпторы изображали Пресвятую Деву, попирающую стопой поверженную главу змия.

— А теперь бежим, если нас еще не окружили, — сказал Аженор.

Через две минуты оба француза оказались под сводом небес и, добравшись до дерева, увидели убитого часового; он стоял в той же позе, прислонившись к стене, и, казалось, все еще смотрел большими незрячими глазами, которые смерть забыла закрыть.

Они уже были на другой стороне рва, когда мелькание факелов и громкие крики убедили их, что тайна башни раскрыта.

XII Как Бастард де Молеон ехал во Францию и что случилось с ним в дороге

Чтобы вернуться во Францию, Аженор выбрал почти тот же путь, каким добирался до Испании.

Один, а потому, не внушающий никому страха, бедный, а значит, не вызывающий ни у кого зависти, рыцарь надеялся успешно исполнить поручение, которое дала ему умирающая королева. Правда, на дороге следовало быть настороже.

Прежде всего надлежало остерегаться прокаженных, которые, как поговаривали в народе, отравляли источники, бросая в них сальные волосы, головы ужей и жабьи лапы.

Потом — евреев, действовавших в сговоре с прокаженными; и вообще опасаться людей или вещей, всего того, что могло навредить или причинить зло христианам.

Далее — следовало бояться короля Наварры,[87] врага короля Франции, а значит, и французов.

И еще надо было остерегаться крестьян, этих «Жаков-простаков», которые, после того как они долго возмущали народ против дворянства, наконец стали поднимать цепы и вилы на рыцарей.

И уж никак нельзя было забывать об англичанах, предательски расположившихся во всех лучших уголках прекрасного Французского королевства — в Байонне, Бордо, Дофине, Нормандии, Пикардии и даже в пригородах Парижа, и еще надо было помнить об отрядах наемников. Этих скопища разношерстного, вечно голодного сброда прокаженных, евреев, наваррцев, англичан, «Жаков», не считая разбойников со всех концов Европы, выходцев из самой бедной части ее населения, обшаривали и опустошали Францию, воевали против всех и всего: против одиноких путников и крестьян, против красоты и собственности, против власти и богатства. В наемных отрядах, столь живописно пестрых, попадались даже арабы; правда, из духа противоречия, они заделались христианами, что было им вполне позволительно, так как христиане-наемники в свою очередь превратились в арабов.

Если не принимать в расчет эти неудобства — мы перечислили здесь далеко не все, — то Аженор ехал вполне спокойно.

Путник той эпохи был обязан знать и изучать повадки вороватого воробья, подражать им. Он не смог сделать ни одного прыжка, ни одного движения, прежде чем быстро не оглянуться на все четыре стороны, чтобы убедиться, нет ли рядом стрелка, сетки-ловушки или пращи, нет ли поблизости собаки, ребенка или крысы.

Таким обеспокоенным вороватым воробьем и был Мюзарон; Аженор поручил ему распоряжаться их кошельком, и оруженосец не хотел, чтобы он совсем опустел.

Мюзарон издалека угадывал прокаженных, за льё чуял евреев, за каждым кустом видел англичанина, вежливо раскланивался с наваррцами, показывал «Жакам» свой длинный нож или арбалет; отрядов наемников он боялся гораздо меньше Молеона, или, вернее, не боялся совсем, потому что, как убеждал он своего господина, если их захватят в плен, то они вступят в наемный отряд, чтобы выкупить себя, и оплатят свою свободу свободой тех, у кого они сами ее отнимут.

— Все это будет прекрасно, когда я исполню свое поручение, — отвечал Аженор. — Тогда пусть случится то, что угодно Богу, а пока я желаю, дабы Богу было угодно, чтобы с нами ничего не случилось.

Они благополучно проехали Руссийон, Лангедок, Дофине, Лионне и добрались до Шалона-на-Соне. Погубила их беспечность: уверенные, что с ними больше ничего не случится, поскольку заветная цель была совсем близка, они рискнули ехать ночью и утром, едва занялся рассвет, попали в западню, которая была отлично устроена таким множеством солдат, что всякое сопротивление было бесполезно, поэтому осторожный Мюзарон в тот самый миг, когда Аженор намеревался неосторожно выхватить из ножен меч, удержал хозяина за руку, и они сдались без боя. С ними произошло то, чего они больше всего опасались, вернее, опасался рыцарь; Аженор с Мюзароном оказались в лапах командира наемного отряда, мессира Гуго де Каверлэ[88] — человека, который по рождению был англичанином, по уму — евреем, по характеру — арабом, по своим вкусам — «Жаком», по хитрости — наваррцем и, сверх всего, почти прокаженным, ибо он, по его словам, воевал в таких жарких краях, что привык в самом пекле не снимать доспехов и железных перчаток.

Враги же капитана — их у него, как у всех незаурядных людей, было немало — просто-напросто утверждали, будто Гуго де Каверлэ не снимает доспехи и всегда носит железные перчатки, чтобы не заразить своих многочисленных друзей гнусной болезнью, которую имел несчастье подцепить в Италии.

Мюзарона и рыцаря немедленно доставили к Каверлэ. Это был лихой вояка, который хотел собственными глазами видеть пленников и лично допросить их; ведь он всегда считал, что в это опасное время его люди смогут упустить какого-нибудь графа, переодетого в мужлана, и он в очередной раз потеряет возможность разбогатеть. Поэтому он сразу же постарался узнать о делах Молеона, разумеется тех, о которых рыцарь мог рассказать; ясное дело, что о поручении королевы Бланки сначала речи не заходило. Они говорили только о выкупе.

— Извините меня, — сказал Каверлэ, — я тут, на дороге, затаился, как паук под потолком. Поджидал кого-нибудь или чего-нибудь, подвернулись вы, я вас и схватил, хотя и без всяких злых умыслов. Увы, с тех пор как регентом стал король Карл Пятый и кончилась война, мы прокормиться не можем. Вы симпатичный рыцарь, и я учтиво отпустил бы вас, живи мы в обычное время, но в голодные времена, сами понимаете, мы и крохи подбираем.

— Вот мои крохи, — сказал Молеон, показывая Каверлэ пустой кошелек. — Я клянусь вам Богом и той долей, которую, надеюсь, он выделит мне в раю, что у меня нет ничего: ни земель, ни денег, ни чего-либо еще. Зачем я вам? Лучше отпустите меня.

— Прежде всего, мой юный друг, — ответил капитан Каверлэ, внимательно приглядываясь к крепкой фигуре и воинственному лицу рыцаря, — вы будете отлично смотреться в первой шеренге нашего отряда, во-вторых, у вас есть конь и оруженосец. Но не одно это делает вас для меня весьма ценной добычей.

— Прошу вас, скажите, что за несчастное стечение обстоятельств придает мне в ваших глазах столь большую ценность? — спросил Аженор.

— Вы ведь рыцарь, не правда ли?

— Да, я посвящен в Нарбоне одним из величайших сеньоров христианского мира.

— Поэтому вы для меня ценный заложник, раз признаетесь, что вы рыцарь.

— Заложник?

— Конечно. Представьте, что король Карл Пятый захватит в плен кого-либо из моих людей, одного из моих лейтенантов,[89] и пожелает его повесить. А я пригрожу, что вздерну вас, и это остановит короля. Если, невзирая на мою угрозу, он все-таки повесит моего человека, я в свою очередь повешу вас, и королю будет неприятно, что его рыцарь болтается на перекладине. Но, простите, — прибавил Каверлэ, — я вижу у вас на руке украшение, которого раньше не заметил, что-то вроде перстня. Чума меня забери! Покажите-ка мне эту штучку, рыцарь. Я люблю хорошо сделанные вещи, особенно если дорогой материал прекрасно обработан.

После этих слов Молеон сразу понял, с кем имеет дело. Капитан Каверлэ был предводителем банды; он стал главарем разбойников, потому что больше не видел смысла, как он сам себя убедил, честно продолжать заниматься ремеслом солдата.

— Капитан, есть у вас что-нибудь святое? — спросил Аженор, пряча руку.

— Для меня свято все, чего я боюсь, — ответил кондотьер.[90] — Правда, не боюсь я ничего.

— Жаль, — холодно возразил Аженор, — Будь иначе, этот перстень, который стоит…

— Триста турских ливров,[91] — перебил Каверлэ, бросив взгляд на кольцо, — судя по весу золота и не считая работы.

— Верно! Но этот перстень, который по вашей оценке стоит всего триста турских ливров, мог бы принести вам тысячу, если бы вы, капитан, хоть чего-нибудь боялись.

— Как вас понимать? Объясните, мой юный друг, учиться никогда не поздно, а я люблю набираться ума-разума.

— Но, надеюсь, вы человек слова, капитан?

— По-моему, я однажды уже дал слово, и больше никому давать его не намерен.

— Но вы хотя бы доверяете слову тех, кто его еще не давал и поэтому держит его?

— Я могу доверять слову лишь одного человека, но вы, рыцарь, не он.

— Кто же этот человек?

— Мессир Бертран Дюгеклен. Но поручится ли он за вас?

— Я с ним не знаком, по крайней мере, лично, — ответил Аженор. — Однако если вы позволите мне ехать куда мне надо, если дадите мне возможность передать этот перстень той особе, которой он предназначен, я, от имени мессира Дюгеклена, хотя и не имею чести его знать, обещаю вам даже не тысячу турских ливров, а тысячу экю[92] золотом.

— Я лучше предпочитаю наличными те триста турских ливров, что стоит перстень, — рассмеялся Каверлэ, протягивая Аженору руку.

Рыцарь быстро отошел назад и встал у окна, выходившего на реку.

— Этот перстень принадлежит королеве Бланке Кастильской, — сказал он, снимая его с пальца и вытягивая руку прямо над Соной, — и я везу его королю Франции. Если ты дашь слово, что отпустишь меня и я тебе поверю, гарантирую тебе тысячу золотых экю. Если ты откажешься, я брошу перстень в реку, и ты потеряешь все — и перстень и выкуп.

— Пусть так, но ты в моих руках, и я тебя повешу.

— Весьма слабое утешение для хитрого пройдохи, вроде тебя. Ты не ценишь мою голову в тысячу золотых экю, это доказывает то, что ты не говоришь «нет»…

— Я не говорю «нет», — перебил Каверлэ, — потому что…

— Потому что ты боишься, капитан. Скажи «нет», и перстень потерян, а потом, если хочешь, можешь меня повесить. Ну что, да или нет?

— Черт возьми! — в восхищении воскликнул Каверлэ. — Да ты, я вижу, малый храбрый. Даже твой оруженосец глазом не моргнул. Бес меня задери! Клянусь печенкой нашего святого отца, папы римского, ты мне нравишься, рыцарь.

— Прекрасно, я от души тебе признателен, но отвечай.

— А что я должен ответить?

— Да или нет, другого я не требую, вот мое последнее слово.

— Будь по-твоему, да.

— Отлично! — воскликнул рыцарь, снова надевая на палец перстень.

— Но лишь при одном условии, — заметил капитан.

— Каком?

Каверлэ собрался уже ответить, но громкий шум отвлек его внимание; шум доносился с другого края поселения, вернее, лагеря, разбитого на берегу реки и окруженного лесом. В дверь просунулись несколько озабоченных солдат, которые кричали:

— Капитан! Капитан!

— Слышу, слышу, иду, — ответил кондотьер, привыкший к подобного рода тревогам. — Потом, повернувшись к рыцарю, сказал: — А ты оставайся здесь, тебя будет охранять дюжина солдат. Надеюсь, тебе понятно, какую честь я тебе оказываю, а?

— Ладно, — согласился рыцарь. — Но пусть они ко мне не подходят, потому что, если хоть один из них сойдет с места, я швырну перстень в Сону.

— Не подходите к нему, но глаз с него не спускайте, — приказал Каверлэ своим бандитам и, кивнув рыцарю — Каверлэ так ни на секунду и не приоткрыл забрало шлема, — уверенным, привычным шагом направился в то место лагеря, где стоял невообразимый шум.

Все то время, что Каверлэ отсутствовал, Молеон и его оруженосец стояли у окна; стражники находились в другом конце комнаты, застыв перед дверью.

Шум продолжался, хотя и шел на убыль, потом совсем прекратился, и через полчаса Гуго де Каверлэ появился снова, ведя за собой нового пленника, которого захватил отряд наемников, раскинувший над этой местностью своего рода сеть для ловли жаворонков.

Пленник, высокий и крепко сбитый, был похож на сельского дворянина; на нем был проржавевший шлем и латы, которые его предок, казалось, подобрал на поле битвы при Ронсевале.[93] Первое впечатление, которое производил его нелепый наряд, вызывало смех; но какая-то гордость в осанке, решительность в манере держаться, хотя он и пытался напустить на себя смиренный вид, внушали наемникам если не почтительность, то настороженность.

— Вы хорошо его обыскали? — спросил Каверлэ.

— Да, капитан, — ответил немец-лейтенант, кому Каверлэ был обязан удачным выбором позиции, занятой его отрядом; выбор этот был внушен лейтенанту не ее удобным расположением, а отличными винами, которые уже в те времена делали на берегах Соны.

— Когда я говорю о нем, — пояснил капитан, — я имею в виду и его людей.

— Будьте спокойны, все сделано как следует, — ответил немец.

— И что вы у них нашли?

— Одну марку[94] золота и две марки серебра.

— Браво! — воскликнул Каверлэ. — Кажется, денек обещает быть недурным.

Потом он повернулся к новому пленнику.

— А теперь, мой паладин, давайте немного поболтаем, — начал Каверлэ. — Хотя вы очень похожи на племянника императора Карла Великого, меня вполне устроило бы узнать из ваших собственных уст, кто вы такой. Ну-ка, расскажите нам о себе откровенно, без всяких оговорок и умолчаний.

— Я, как вы можете убедиться по моему выговору, — ответил незнакомец, — бедный арагонский дворянин, путешествующий по Франции.

— И правильно делаете, — согласился Каверлэ. — Франция — страна красивая.

— Верно, вот только время вы выбрали неподходящее, — заметил лейтенант.

Молеон не сдержал улыбки, потому что он лучше, чем кто-либо, мог оценить меткость этого наблюдения.

Дворянин-иностранец держался с невозмутимым спокойствием.

— Ладно, ты нам лишь сказал, откуда ты, — продолжал Каверлэ, — то есть половину из того, что нам хочется узнать. Ну а звать тебя как?

— Если я вам скажу свое имя, это вам ничего не даст, — ответил рыцарь. — Впрочем, у меня нет фамилии, я бастард.

— Если ты не еврей, турок или мавр, — настаивал капитан, — у тебя должно быть имя, данное при крещении.

— Меня зовут Энрике, — ответил рыцарь.

— Будь по-твоему. А сейчас подними-ка забрало, чтобы мы смогли увидеть твое доброе лицо арагонского дворянчика.

Незнакомец заколебался и осмотрелся вокруг, словно желал убедиться, нет ли здесь его знакомых.

Каверлэ, которому наскучило ожидание, взмахнул рукой. Тогда один из наемников подошел к пленнику и, ударив рукояткой меча по шишаку его шлема, приоткрыл железное забрало, скрывавшее лицо незнакомца.

Молеон вскрикнул: это лицо было вылитым портретом несчастного великого магистра, дона Фадрике, в гибели которого он не мог сомневаться, ибо держал его голову в собственных руках.

Побледнев от испуга, Мюзарон осенил себя крестным знамением.

— Ага! Вы знакомы! — воскликнул Каверлэ, поочередно окинув взглядом Молеона и рыцаря в проржавевшем шлеме.

Услышав это восклицание, незнакомец не без тревоги посмотрел на Молеона, но первый же взгляд убедил его, что он впервые видит рыцаря, и успокоился.

— Ну что? — спросил Каверлэ.

— Вы ошибаетесь, я не знаю этого дворянина, — ответил он.

— Ну а ты?

— Я тоже, — подтвердил Молеон.

— А тогда почему ты вскрикнул? — допытывался капитан, настроенный весьма недоверчиво, несмотря на отрицательные ответы обоих пленников.

— Потому что мне показалось, что твой солдат, сбивая ему шишак, снесет незнакомцу голову.

Каверлэ захохотал.

— Какая же у нас дурная слава, — сказал он. — Но все-таки, рыцарь, скажи честно, ты знаком или не знаком с этим испанцем?

— Даю слово рыцаря, что вижу его в первый раз, — ответил Аженор.

Но, произнося эту клятву, которая была истинной правдой, Молеон не смог сдержать волнения, вызванного этим странным сходством.

Каверлэ переводил глаза то на одного, то на другого. Незнакомый рыцарь вновь обрел невозмутимость и казался каменной статуей.

— Ну ладно, — сказал Каверлэ, сгорая от желания проникнуть в его тайну. — Тебя взяли первым, рыцарь… Я забыл спросить, как тебя зовут. Но, может, ты тоже бастард?

— Да, бастард, — подтвердил Молеон.

— Хорошо, — ответил командир наемников. — Что ж, выходит, у тебя тоже нет имени?

— Почему же нет, есть, — возразил рыцарь. — Имя мое Аженор, а поскольку родился я в Молеоне, то обычно меня зовут бастард де Молеон.

Каверлэ бросил взгляд на незнакомца, чтобы убедиться, не произвело ли на того впечатления имя, произнесенное рыцарем.

На лице испанца не дрогнул ни один мускул.

— Ну что ж, бастард де Молеон, — сказал Каверлэ, — тебя взяли первым, поэтому сначала мы покончим с твоим делом. Затем перейдем к сеньору Энрике. Итак, мы договорились: две тысячи экю за перстень.

— Тысячу, — поправил Аженор.

— Ты так считаешь?

— Уверен.

— Будь по-твоему. Значит, за перстень тысяча экю. Но ты мне ручаешься, что это перстень Бланки Бурбонской?

— Ручаюсь.

На лице незнакомца появилось удивление, не ускользнувшее от Молеона.

— Королевы Кастилии? — спросил Каверлэ.

— Да, — подтвердил Аженор.

Незнакомец стал прислушиваться еще внимательнее.

— Свояченицы короля Карла Пятого? — уточнил капитан.

— Именно.

Незнакомец весь обратился в слух.

— Той самой, что заточена в замке Медина-Сидония по приказу короля дона Педро, ее мужа? — спросил Каверлэ.

— Той самой, что по приказу своего мужа дона Педро задушена в замке Медина-Сидония, — ответил незнакомец спокойным, хотя и многозначительным тоном.

Молеон с удивлением взглянул на него.

— Вот оно что! — воскликнул Каверлэ. — Это осложняет дело.

— Откуда вам известна эта новость? — спросил Молеон. — Я считал, что первый привезу ее во Францию.

— Разве я не сказал вам, что я испанец и приехал из Арагона?[95] — поинтересовался незнакомец. — Я узнал об этой беде, что наделала в Испании много шуму, перед самым отъездом.

— Но если королеву Бланку Бурбонскую задушили, каким образом у тебя оказался ее перстень? — спросил Каверлэ.

— Потому что перед смертью она дала его мне, чтобы я отвез перстень ее сестре, королеве Франции, а также рассказал ей, кто убил Бланку и при каких обстоятельствах она погибла.

— Значит, вы были свидетелем последних мгновений ее жизни? — живо спросил незнакомец.

— Да, — ответил Аженор, — и даже убил ее палача.

— Мавра? — поинтересовался незнакомец.

— Мотриля, — уточнил рыцарь.

— Правильно, но вы не убили его.

— Как так?

— Вы только его ранили.

— Черт возьми! — воскликнул Мюзарон. — Если бы я знал об этом, у меня ведь в колчане было еще одиннадцать стрел!

— Хватит об этом, — прервал их Каверлэ. — Может быть, вам все это и очень интересно, но меня это никак не касается, ведь я не испанец и не француз.

— Правильно, — согласился Молеон. — Поэтому, как мы договорились, ты забираешь все, что у меня есть, и возвращаешь свободу мне и моему оруженосцу.

— Об оруженосце речи не было, — сказал Каверлэ.

— И, само собой, оставляешь мне перстень, а я в обмен на него плачу тебе тысячу турских ливров.

— Прекрасно, но остается еще одно маленькое условие, — напомнил капитан.

— Какое?

— О котором я сказал в ту минуту, когда нас прервали.

— Да, помню, — подтвердил Аженор. — И в чем же оно заключается?

— В том, что, кроме тысячи турских ливров — столько, по-моему, стоит данный тебе пропуск, — ты еще должен прослужить в моем отряде всю первую кампанию, участвовать в которой король Карл Пятый соизволит нас нанять, или в той кампании, что будет угодно провести мне.

Молеон встрепенулся от удивления.

— Ага, ну да, таковы мои условия, — продолжал Каверлэ. — Все будет так или не будет вовсе. Ты дашь подписку, что вступишь в отряд, и ценой этого обязательства получишь свободу… на время, конечно.

— Ну, а если я не вернусь? — спросил Молеон.

— Да нет, вернешься, — ответил Каверлэ. — Ведь ты сам сказал, что держишь слово.

— Ну хорошо! Будь по-твоему! Я согласен, но с одной оговоркой.

— Какой?

— Ни под каким предлогом ты не будешь заставлять меня воевать против короля Франции.

— Ты прав, я не подумал об этом, — сказал Каверлэ. — Я ведь подчиняюсь только королю Англии, да и то… Значит, мы составляем договор, а ты его подпишешь.

— Я не умею писать, — ответил рыцарь, который безо всякого стыда признавался в невежестве, широко распространенном среди дворянства той эпохи. — Писать будет мой оруженосец.

— А ты поставишь крест! — воскликнул Каверлэ.

— Поставлю.

Молеон взял пергамент, перо и протянул их Мюзарону, который под его диктовку написал:

«Я, Аженор, рыцарь де Молеон, обязуюсь сразу же, как исполню мое поручение при дворе короля Карла V, отыскать мессира Гуго де Каверлэ всюду, где он будет находиться, и служить у него (вместе с моим оруженосцем) во время его первой кампании, лишь бы сия не велась ни против короля Франции, ни против сеньора графа де Фуа, моего сюзерена».

— А как же тысяча турских ливров? — вкрадчиво осведомился Каверлэ.

— Верно, о них-то я и забыл.

— Вот именно! Зато я помню.

Аженор продиктовал Мюзарону:

«А помимо уже сказанного, я передам господину Гуго Каверлэ сумму в тысячу турских ливров, которую я признаю своим долгом ему, в обмен на временную свободу, что он мне даровал».

Оруженосец поставил дату, после чего рыцарь взял перо так, словно бы схватил кинжал, и лихо начертил крест.

Каверлэ взял пергамент, очень внимательно его прочел, набрав горсть песку, присыпал еще не просохшую подпись, аккуратно сложил эту расписку и засунул за поясной ремень своего меча.

— Ну вот, теперь все как надо, — заметил он. — Можешь ехать, ты свободен.

— Послушай, — обратился к Каверлэ незнакомец. — Поскольку я спешу и меня тоже ждут в Париже по важному делу, я предлагаю тебе за себя выкуп на тех же условиях, что и рыцарь. Тебя это устроит? Отвечай быстрее.

Каверлэ рассмеялся.

— Но я же тебя не знаю, — сказал он.

— Разве ты лучше знал мессира Аженора де Молеона, который, мне кажется, находится в твоих руках всего час?

— Не скажите! — воскликнул Каверлэ. — Нам, людям наблюдательным, не нужно даже часа, чтобы оценить человека, а за тот час, что он провел у меня, рыцарь сделал кое-что, что позволило мне лучше его узнать.

Арагонский рыцарь как-то странно улыбнулся.

— Значит, ты мне отказываешь? — спросил он.

— Ну да.

— Ты пожалеешь об этом.

— Неужели?

— Послушай! Ты отнял у меня все, что при мне было, поэтому сейчас мне тебе дать больше нечего. Возьми в заложники моих людей, мои экипажи и оставь мне только коня.

— Черт возьми! Хорошенькое одолжение ты мне делаешь! Твои экипажи и люди принадлежат мне, раз я их захватил.

— Тогда позволь мне хотя бы сказать несколько слов этому молодому человеку, раз уж ты его отпустил.

— Пару слов о твоем выкупе?

— Конечно. Сколько ты с меня возьмешь?

— Ту сумму, что взяли у тебя и твоих людей, то есть марку золота и две марки серебра.

— Согласен, — ответил испанец.

— Ну и ладно, — сказал Каверлэ. — Говори с ним о чем захочешь.

— Выслушайте меня, рыцарь, — сказал арагонский дворянин.

И оба отошли в сторонку, чтобы поговорить более свободно.

XIII Каким образом арагонский рыцарь выкупил себя за десять тысяч золотых экю

Капитан Каверлэ пристально наблюдал за разговором чужестранцев, хотя испанец отвел Аженора довольно далеко от командира наемников, чтобы тот не смог услышать ни единого слова.

— Господин рыцарь, — начал незнакомец, — теперь нас нельзя слышать, но можно видеть: поэтому, прошу вас, не поднимайте забрало вашего шлема, чтобы остаться непроницаемым для всех тех, кто вас окружает.

— А вы, сеньор, позвольте мне до того, как опустите ваше забрало, посмотреть на ваше лицо, — попросил Аженор. — Поверьте мне, глядя на вас, я переживаю скорбную радость, которой вы не в силах понять.

Незнакомец грустно улыбнулся.

— Господин рыцарь, смотрите на меня сколько хотите, потому что забрала я не опущу, — сказал он. — Хотя я всего на пять-шесть лет старше вас, я достаточно страдал для того, чтобы быть уверенным в своем лице: мое лицо — это послушный слуга, который всегда говорит лишь то, что я хочу, чтобы он говорил, и тем лучше, если оно напоминает черты дорогого вам человека, это придает мне силы просить вас об одной услуге.

— Говорите, — предложил Аженор.

— Мне кажется, рыцарь, что вы лучше ладите с бандитом, который нас захватил. По-моему, со мной дело обстоит хуже. Тогда как он упрямо меня не отпускает, вам он разрешил ехать дальше.

— Да, сеньор, — ответил Аженор, удивленный тем, что испанец, беседуя с ним наедине, заговорил на чистейшем французском языке, хотя с еле уловимым акцентом.

— Так вот! — продолжал арагонец. — Мне не меньше вашего также необходимо ехать дальше, и я любой ценой должен вырваться из рук этого человека.

— Сеньор, если вы мне поклянетесь, что вы рыцарь, — сказал Аженор, — если дадите мне ваше слово, то я могу поручиться своей честью перед капитаном Каверлэ, чтобы он отпустил вас ехать вместе со мной.

— Но ведь именно об этой услуге я и собирался вас просить! — радостно воскликнул незнакомец. — Вы столь же умны, сколь и учтивы, рыцарь.

Аженор поклонился.

— Значит, вы дворянин? — спросил он.

— Да, господин Аженор. И даже могу добавить, что немногие дворяне способны похвастать более знатным происхождением.

— В таком случае у вас должно быть другое имя, не то, которым вы назвались? — спросил Аженор.

— Ну да, разумеется, — ответил рыцарь. — Но именно в этом и проявится ваша величайшая учтивость: необходимо, чтобы вы довольствовались моим словом, не зная моего имени, потому что его я не могу вам открыть.

— Не можете открыть ваше имя даже человеку, к чести которого взываете и которого просите поручиться за вас? — с удивлением спросил Аженор.

— Господин рыцарь, я укоряю себя за подозрительность, что недостойна ни вас, ни меня, — продолжал незнакомец. — Но этого требуют серьезные интересы, причем не только мои. Поэтому добейтесь моей свободы любой ценой, какую вы пожелаете назначить, и, сколь бы велика она ни была, я — даю слово дворянина! — заплачу. И еще, если вы позволите мне прибавить одно слово, я скажу вам, что вы не раскаетесь в том, что в данном случае я стал вашим должником.

— Перестаньте, сеньор, прошу вас, требуйте от меня услуги, но не покупайте меня заранее, — сказал Молеон.

— Позднее, господин Аженор, вы оцените мою честность, которая заставляет меня говорить с вами подобным образом, — пояснил незнакомец. — Ведь я мог бы сразу же солгать и назвать вам мнимое имя. Вы меня не знаете и в силу обстоятельств вынуждены довольствоваться этим.

— Я только что подумал об этом, — подхватил Молеон. — И вы, сеньор, окажетесь на свободе вместе со мной, если капитан Гуго де Каверлэ соизволит сохранить ко мне свое расположение.

Аженор покинул испанца, который остался на своем месте, и вернулся к Каверлэ, с нетерпением ожидавшего окончания разговора.

— Ну что? — спросил капитан. — Добились ли вы большего, мой дорогой друг, и узнали ли, кто этот испанец?

— Богатый торговец из Толедо, приехавший по делам во Францию; он говорит, что задержка принесет ему большой убыток и просит меня поручиться за него. Вы согласны?

— А вы готовы на это?

— Да. Побыв недолго в его положении, я, естественно, не мог ему не посочувствовать. Решайтесь, капитан, будем откровенны в делах.

Каверлэ задумался.

— Богатый торговец… — пробормотал он. — И ему нужна свобода, чтобы продолжать торговлю…

— По-моему, сударь, у вас вырвалось неосторожное слово, — шепнул Мюзарон на ухо хозяину.

— Я знаю, что делаю, — отрезал Аженор.

Мюзарон поклонился, как человек, отдающий должное осмотрительности хозяина.

— Богатый торговец! — повторил Каверлэ. — Черт возьми, вы понимаете, что ему это будет стоить дороже, чем дворянину, а наша первая цена в марку золота и две марки серебра больше недействительна.

— Поэтому я вам прямо сказал, кто он такой, капитан. Я не хочу мешать вам взять с вашего пленника выкуп, соответствующий его положению.

— Ну, черт побери, рыцарь, я уже сказал, что вы славный малый. И сколько он предлагает? Он, наверное, намекнул вам на это во время долгого разговора.

— Конечно, — ответил Аженор. — Он сказал, что может дать вам до пятисот экю серебром или золотом. Нет, золотом. Получив пятьсот экю серебром, вы слишком бы продешевили.

Каверлэ молчал, продолжая соображать.

— Пятьюстами экю золотом мог бы отделаться простой торговец, — заметил он. — Но вы, помнится, говорили о богатом торговце…

— Я тоже об этом помню, — перебил его рыцарь, — и даже вижу, что ошибся, сказав вам об этом, мессир капитан. Но поскольку мы должны расплачиваться за свои ошибки, то — ладно! — назначим выкуп в тысячу экю, а если придется за мою нескромность выложить пятьсот экю, то, что ж, их заплачу я!

— Но это мало за богатого торговца, — возразил Каверлэ. — Тысяча экю золотом! Самое большее, — это выкуп за рыцаря.

Аженор переглянулся с тем, кто поручил ему защищать свои интересы, чтобы узнать, может ли он обещать бо́льшую цену. Арагонец утвердительно кивнул.

— Тогда удвоим сумму и покончим с этим! — воскликнул рыцарь.

— Две тысячи экю золотом, — повторил кондотьер, начинавший сам удивляться той высокой цене, которую назначал за себя незнакомец. — Две тысячи экю золотом! Да, значит, он самый богатый торговец в Толедо! Ну нет, черт побери! По-моему, мне сильно повезло, и я должен этим воспользоваться. Ладно! Пусть он немножко прибавит, а там посмотрим.

Аженор снова посмотрел на испанца, который опять утвердительно кивнул.

— Отлично! — воскликнул рыцарь. — Раз вы такой ненасытный, мы дойдем до четырех тысяч экю золотом.

— Четыре тысячи золотых экю! — вскричал и удивленный, и восхищенный Каверлэ. — Значит он еврей, а я слишком добрый христианин, чтобы отпустить его меньше чем за…

— Сколько? — спросил Аженор.

— Меньше чем за… — капитан сам не решался назвать цифру, которая готова была сорваться у него с языка, настолько огромной она ему казалась. — Меньше чем за десять тысяч золотых экю! Ах, черт побери, слово сказано, и это даром, клянусь честью!

— Дайте руку, — сказал Аженор, протягивая Каверлэ руку, — сумма нам подходит, а значит, цена назначена.

— Постойте, постойте, за десять тысяч экю золотом я, — клянусь папской печенкой! — не приму поручительство рыцаря. Такую гарантию мне должен был бы дать какой-нибудь граф, да и то я знаю, что не много найдется таких, от кого я бы ее принял.

— Обманщик! — вскричал Молеон, схватившись за рукоятку меча, и пошел прямо на Каверлэ. — Ты что, не доверяешь мне?

— Да нет, дитя мое, ты ошибаешься, — возразил Каверлэ. — Я не доверяю не тебе, а ему. Неужто ты думаешь, что он, вырвавшись из моих когтей, заплатит десять тысяч экю золотом? Нет. На первом же перекрестке он свернет налево, и ты никогда его не увидишь; он был таким щедрым на словах или, если тебе это больше нравится, на жестах — я ведь видел, как он тебе кивал, — лишь потому, что платить он не намерен.

Несмотря на невозмутимость, которой так гордился незнакомец, Аженор заметил, что краска гнева залила его лицо, но он тут же сдержался и, сделав рыцарю величественный взмах рукой, сказал:

— Подойдите ко мне, господин Аженор, я вам должен кое-что сказать.

— Не подходи к нему, — заметил Каверлэ. — Он обольстит тебя красивыми словами, а десять тысяч экю золотом повиснут на тебе.



Но рыцарь всей душой чувствовал, что арагонец был более значительный человек, чем казался; поэтому он приблизился к нему с полным доверием и даже с некоторой почтительностью.

— Спасибо, честный дворянин! — тихо сказал испанец. — Ты правильно сделал, что поручился за меня и поверил моему слову. Тебе нечего бояться, я заплатил бы этому Каверлэ сию же секунду, если бы пожелал, ибо в седле моего коня зашито более трехсот тысяч экю золотом и бриллианты. Но этот негодяй взял бы выкуп и, получив его, не отпустил бы меня на свободу. Поэтому вы сделаете так: возьмете моего коня и уедете, оставив меня здесь; потом, в ближайшем городе, распорете седло, достанете кожаный мешочек, из него возьмете столько бриллиантов, сколько понадобится, чтобы получить за них десять тысяч экю золотом. Далее, взяв с собой солидную свиту, вернетесь за мной.

— О, Боже мой, сеньор! — удивился Аженор. — Но кто же вы, если обладаете такими богатствами?

— Я полагаю, что оказал вам достаточно доверия, отдав в ваши руки все, чем владею, чтобы вы не требовали от меня сказать вам, кто я такой.

— Сеньор! Сеньор, теперь мне действительно страшно! — воскликнул Молеон. — И вы не знаете, какие сильные сомнения гложут меня. Это странное сходство, это богатство, эта тайна, которая окутывает вас… Сеньор, мне предстоит защищать во Франции интересы… священные интересы… но, может быть, они противоположны вашим…

— Скажите, вы ведь едете в Париж? — спросил незнакомец тоном человека, привыкшего повелевать.

— Да, — подтвердил рыцарь.

— Вы направляетесь туда, чтобы передать королю Карлу Пятому перстень королевы Кастилии?

— Да.

— Вы едете в Париж, чтобы требовать мести во имя королевы?

— Да.

— Королю дону Педро?

— Да.

— В таком случае ни о чем не беспокойтесь, — сказал испанец. — У нас общие интересы, ибо король дон Педро убил мою… королеву, и я тоже поклялся отомстить за донью Бланку.

— Правда ли то, что вы мне говорите? — спросил Аженор.

— Господин рыцарь, внимательно посмотрите на меня, — твердым и величественным тоном приказал незнакомец. — Вы утверждаете, что я похож на какого-то вашего знакомого. Скажите, кто он?

— О, это был мой несчастный друг, благородный великий магистр! — воскликнул рыцарь. — Сеньор, вы похожи как две капли воды на его светлость дона Фадрике.

— Неужели? — улыбнулся незнакомец. — Да, странное сходство… братское…

— Быть этого не может! — прошептал Аженор, почти с ужасом вглядываясь в арагонца.

— Отправляйтесь в ближайший город, господин рыцарь, — продолжал незнакомец, — продайте бриллианты еврею и передайте командиру испанского отряда, что дон Энрике де Трастамаре — пленник капитана Каверлэ… Спокойно, я вижу даже сквозь ваши латы, как вы дрожите. Не забывайте, что на нас смотрят.

Аженор в самом деле дрожал от изумления. Он поклонился графу с бо́льшим, чем, наверное, следовало бы, почтением, и пошел к Каверлэ, который, наполовину сократив ему путь, двинулся навстречу ему.

— Ну что? — спросил он, кладя руку на плечо Аженора. — Он наговорил тебе много красивых, золотых слов, а ты и уши развесил, мой мальчик!

— Капитан, слова этого торговца поистине золотые, — ответил Аженор, — потому что он указал мне способ, как еще до вечера заплатить вам выкуп.

— Десять тысяч экю золотом?

— Десять тысяч.

— Нет ничего проще, — подойдя к ним, сказал незнакомец. — Рыцарь доедет до места — он знает его, — где я поместил кое-какие деньги. Он привезет тебе эти деньги — десять мешочков, по тысяче экю золотом в каждом. Тебе дадут потрогать это золото, чтобы ты не сомневался, а когда ты убедишься, что золото останется в твоих сундуках, ты меня отпустишь. Разве я прошу многого? Ну, договорились?

— Договорились. Черт побери, договорились, если ты это сделаешь! — воскликнул Каверлэ, которому казалось, что он видит сон. Потом, повернувшись к лейтенанту-немцу, сказал:

— Этот малый дорого себя ценит. Посмотрим, заплатит ли он.

Аженор взглянул на графа.

— Господин де Молеон, — сказал тот, — на память о доброй услуге, которую вы мне оказываете, и в знак признательности, которую я питаю к вам, давайте обменяемся конями и мечами, согласно братскому обычаю рыцарей. Может быть, вы и потеряете при обмене, но позднее я вознагражу вас за это.

Аженор поблагодарил. Каверлэ, услышав это, расхохотался.

— Он же тебя грабит, — шепнул он молодому человеку. — Я видел его коня, он твоего не стоит. Дело ясное, он не рыцарь, не торговец, не еврей, он араб.

Граф спокойно сел за стол, подав знак Мюзарону составить еще одну расписку, а когда та была готова, Аженор, который поручался за графа, поставил крест, как он раньше сделал на собственной расписке. Когда капитан Каверлэ со свойственной ему тщательностью рассмотрел ее, рыцарь отправился в Шалон, чьи башни виднелись на том берегу Соны.

Все произошло так, как сказал граф. В седле Аженор нашел небольшой мешочек с бриллиантами. Он продал их на двадцать тысяч экю, потому что графу, до нитки обобранному Каверлэ, было необходимо снова наполнить свой кошелек; потом, на обратном пути разыскал капитана-испанца, о котором говорил ему дон Энрике де Трастамаре, рассказал обо всем, что случилось с графом, и тот со своими людьми проводил Аженора до маленького леска, что находился в четверти льё от лагеря Каверлэ; испанцы там остановились, Аженор поехал дальше.

Все прошло гораздо честнее, чем на то надеялся рыцарь. Каверлэ считал и пересчитывал золотые экю, тяжело вздыхая, ибо лишь теперь ему пришла мысль, что с человека, который расплатился так быстро, он мог бы потребовать вдвое больше, чем запросил, и не получил бы отказа.

Но надо было принимать решение и, поскольку рыцарь точно сдержал слово, не позорить себя.

Поэтому Каверлэ разрешил молодым людям ехать, но тем не менее напомнил Аженору, что тот остается его должником, обязан выплатить за себя тысячу турских ливров и прослужить в его отряде целую кампанию.

— Я очень надеюсь, что вы никогда не вернетесь к этим бандитам, — заметил граф, когда они оказались на свободе.

— Увы! — вздохнул Аженор. — И все-таки возвращаться придется.

— Я заплачу сколько потребуется, чтобы вас выкупить.

— Вы не сможете выкупить моего слова, ваша светлость, так как я его уже дал, — возразил Аженор.

— Черт побери, я ведь не давал слова! — воскликнул граф. — И я повешу Каверлэ, это так же верно, как и то, что мы с вами еще живы. Лишь тогда я не буду жалеть, что мои золотые экю попали к нему.

Тут они подъехали к лесу, где укрылся капитан-испанец со своими копейщиками, и Энрике, радуясь, что отделался так дешево, вновь оказался среди друзей.

Таков был исход той переделки, в которую вместе попали граф и рыцарь; граф выпутался из нее благодаря данному рыцарем слову.

С другой стороны, Аженор, который отправился в путь без денег и без друзей, теперь почти разбогател и приобрел покровительство графа.

Насчет этого Мюзарон высказал множество соображений, одно глубокомысленнее другого, но все эти философические суждения хорошо известны еще с древних времен, чтобы мы их здесь пересказывали.

Однако свои рассуждения Мюзарон заключил слишком важным вопросом, о котором мы умолчать не можем.

— Сеньор, я не совсем понимаю, — обратился он к графу, — почему вы, имея в вашем распоряжении два десятка копейщиков, ехали с одним оруженосцем и двумя-тремя слугами.

— Потому, милостивейший государь, — рассмеялся граф, — что мой брат, король дон Педро, разослал по всем дорогам, ведущим из Испании во Францию, лазутчиков и убийц. Блестящая свита выдала бы меня, а я желал сохранить инкогнито. Ночная тьма подходит мне больше, нежели яркий день. К тому же я хочу, чтобы потом говорили: «Энрике уехал из Испании с тремя слугами, а вернулся с целой армией. Дон Педро, наоборот, имел в Испании армию, а уехал из нее в одиночестве».

— Братья! Они братья… — прошептал Аженор.

— Дон Педро убил моего брата, — продолжал Энрике де Трастамаре, — и я отомщу за него.

— Сеньор, — обратился к Молеону Мюзарон, улучив минутку, когда граф был занят разговором со своим лейтенантом, — это повод, чтобы его милость Энрике де Трастамаре не платили за себя еще раз десять тысяч экю золотом.

— Как он похож на доблестного великого магистра. Ты заметил, Мюзарон?

— Сеньор, дон Фадрике был белокурым, а этот рыжий, — ответил оруженосец, — у великого магистра глаза были черные, а у этого серые. У дона Фадрике был орлиный нос, а у дона Энрике — клюв стервятника; тот был гибкий, а этот — тощий; у дона Фадрике на щеках был румянец, а у его милости Энрике де Трастамаре проступает кровь: не на дона Фадрике он похож, а на дона Педро. Это два стервятника, мессир Аженор, два стервятника.

«Это правда, — подумал Молеон, — и сцепились они над телом голубки».

XIV Каким образом Бастард де Молеон вручил королю Карлу V перстень его свояченицы, королевы Бланки Кастильской

В саду прекрасного, хотя во многих частях еще не достроенного дворца, что высился на улице Сен-Поль,[96] прохаживался мужчина лет двадцати пяти-двадцати шести, одетый в длинную, с бархатными отворотами темную мантию, перепоясанную витым шнуром, кисточки которого свисали почти до земли. Вопреки обычаям той эпохи, у него не было ни шпаги, ни кинжала, не было ни одного отличительного знака благородного происхождения. Единственной драгоценной вещью, которую он носил, был своеобразный маленький венец из золотых лилий на острие бархатной шапки. Мужчина этот обладал всеми чертами чистейшей французской породы: у него были белокурые, коротко — признак знатного происхождения — подстриженные волосы, голубые глаза и каштановая бородка; лицо, хотя и выдавало указанный нами возраст, не было отмечено печатью страстей, а его серьезное, вдумчивое выражение обнаруживало человека глубоких мыслей, привыкшего к долгим размышлениям. Изредка он останавливался, склоняя голову на грудь и опуская руку, которую начинали лизать две крупные борзые, что в такт ему вышагивали рядом — они останавливались, когда он замедлял шаг, и сразу же двигались за ним, когда он шел дальше.

Недалеко от мужчины стоял, прислонившись к дереву, молодой, беззаботный паж, державший на рукавице в колпачке сокола и подразнивающий хищную птицу, которую по золотым бубенчикам можно было признать за его любимицу.

Издали, из всех укромных уголков сада, слышалось веселое щебетанье птиц, вступивших во владение цветами и рощами нового королевского жилища. Этот мужчина с задумчивым лицом был не кто иной, как регент Карл V, который управлял французским королевством (король Иоанн, его отец, раб своего слова, находился в плену в Англии) и строил этот новый, прекрасный дворец, чтобы заменить Луврский замок,[97] и дворец в Сите[98] где трудолюбивый монарх — единственный из наших королей, кого потомки нарекут Мудрым, — не обретал достаточно уединения и покоя.

В аллеях сновали взад-вперед многочисленные слуги, а нетерпеливый клекот сокола, отдаленное щебетанье птиц и голоса слуг иногда, словно раскат грома, перекрывало рычание огромных, выписанных королем Иоанном из Африки львов, которых держали взаперти в глубоких ямах.

Король Карл V прогуливался по аллее сада; дойдя до определенного места, он возвращался назад, чтобы не терять из виду парадный вход дворца, шесть внешних ступеней которого вели на террасу, куда выводила эта аллея.

Время от времени он останавливался, устремляя глаза на эту дверь: казалось, он ждал, что из нее кто-то выйдет, хотя он явно поджидал кого-то с нетерпением; всякий раз, когда надежда его не оправдывалась, на его лице не обнаруживалось ни малейшего признака недовольства, и он продолжал прогуливаться тем же размеренным шагом и с той же грустной невозмутимостью.

Наконец на верхней ступени появился одетый в черное человек, который держал в руках табличку из черного дерева и пергаменты. Он окинул взглядом сад, куда собирался сойти, и, завидев короля, направился прямо к нему.

— Вот вы и пришли, доктор, я ждал вас, — сказал Карл, направляясь навстречу ему. — Вы из Лувра?

— Да, сир.

— Прекрасно! Вернулся ли хоть один гонец от моих посольств?

— Ни одного. Правда, два рыцаря, которые, похоже, проделали долгий путь, прибыли только что и настоятельно просят чести быть представленными вашему величеству; по их словам, они должны сообщить сведения первостепенной важности.

— И что вы решили?

— Я привел их сюда, и они ждут решения короля в зале дворца.

— Есть новости от его святейшества папы Урбана Пятого?

— Нет, сир.

— Есть ли известия от Дюгеклена, которого я к нему послал?

— Пока нет, но совсем скоро мы сможем принять его здесь, ведь десять дней назад он писал вашему величеству, что выезжает из Авиньона.[99]

Несколько минут король оставался задумчивым и почти озабоченным; потом, словно что-то решив для себя, сказал:

— Хорошо, доктор, давайте посмотрим почту.

И король, дрожа от волнения, как будто каждое письмо должно было принести ему весть о новом несчастье, устроился в увитой жимолостью беседке, куда сквозь листву пробивались мягкие лучи августовского солнца.

Тот, кого король называл доктором, раскрыл папку, которую держал под мышкой, и достал несколько больших писем. Он наугад вскрыл одно из них.

— Ну что? — спросил король.

— Послание из Нормандии, — ответил доктор. — Англичане сожгли один город и два селения.

— Несмотря на перемирие и договор в Бретиньи,[100] который обходится так дорого! — прошептал король.

— Что вы сделаете, сир?

— Я пошлю денег, — ответил король.

— Послание из Фореза.

— Читайте.

— Отряды наемников бесчинствуют на берегах Соны. Разграблено три города, скошены хлеба, разорены виноградники, угнан скот. Наемники продали сто женщин.

Король закрыл лицо руками.

— Но разве Жак де Бурбон[101] не в тех краях? — спросил он. — Он обещал избавить меня от этих бандитов!

— Подождите, — попросил доктор, вскрывая третье письмо. — Вот письмо, где говорится о нем. Он встретил наемные отрады в Бринье, дал бой, но…

— Но?! — повторил король, беря у него из рук письмо. — Что там еще случилось?

— Прочтите сами, сир.

— Разбит и погиб! — пробормотал король. — Принц из королевского дома Франции убит, прикончен этими бандитами. И наш святой отец молчит. А ведь от Авиньона до Парижа не так далеко.

— Что прикажете, сир? — спросил доктор.

— Ничего! Вы хотите, чтобы я приказывал в отсутствие Дюгеклена? А нет ли среди писем послания от моего брата, короля Венгрии?[102]

— Нет, сир, — робко ответил доктор, видя, как постепенно накапливается груз бед, обрушивающихся на несчастного короля.

— Что в Бретани?

— Война по-прежнему в разгаре, граф де Монфор[103] добился превосходства.

Карл V воздел к небу не столько печальный, сколько мечтательный взгляд.

— Великий Боже! — прошептал он. — Неужели оставишь ты Францию? Мой отец был добрым королем, но слишком воинственным; я же, Господи, благоговейно принял испытания, что ты мне ниспослал; я всегда стремился сберечь кровь твоих созданий, считая тех, над кем ты меня поставил, людьми, за которых я должен держать ответ перед тобой, а не рабами, чью кровь я могу проливать по своей прихоти. И все-таки никто не отблагодарил меня за мою человечность, даже ты, Господи! Я хочу воздвигнуть преграду варварству, что отбрасывает мир в хаос. Намерение это благое, я уверен, но ведь никто не помогает мне, никто меня не понимает!

И король в задумчивости опустил на руку голову.

В эту секунду послышался громкий звон фанфар и до рассеянного слуха короля донеслись приветственные крики с улицы. Паж перестал дразнить сокола и вопрошающе посмотрел на доктора.

— Ступайте и посмотрите, что происходит, — сказал ему доктор. — Сир, вы слышите фанфары? — повернувшись к королю, спросил он.

— Государь, это мессир Бертран Дюгеклен, возвращающийся из Авиньона, входит в город, — сообщил прибежавший назад паж.

«Пусть приходит с миром, — подумал король, — хотя возвращается он с бо́льшей, чем мне хотелось бы, помпой».

И он живо поднялся, спеша навстречу Дюгеклену; но не успел он дойти до конца аллеи, как под сводом листвы появилась большая колонна людей, хлынувших в садовые ворота; то были ликующие горожане, стражники и рыцари; они окружали крупноголового и широкоплечего человека среднего роста, у которого были кривые ноги из-за постоянной езды верхом.

Это был мессир Бертран Дюгеклен; лицо у него было простое, но доброе, глаза светились умом; он улыбался и приветствовал горожан, стражников и рыцарей, осыпавших его благословениями.

В этот момент на другом конце аллеи показался король; все склонились в поклоне, а Бертран Дюгеклен быстро сбежал по лестнице, спеша изъявить почтение государю.

«Они падают передо мной ниц, — шептал про себя Карл, — но улыбаются Дюгеклену, они уважают меня, но не любят. Он ведь олицетворяет ту ложную славу, которая неотразимо действует на их пошлые души, я для них олицетворяю мир, который для этих недальновидных людей означает позор и покорность. Эти люди принадлежат своему времени, а я — другому, и я скорее сведу их всех в могилу, чем стану навязывать им перемены, не соответствующие ни их вкусам, ни их привычкам. Однако, если Бог даст мне силы, я им не уступлю».

Потом, спокойно и благожелательно посмотрев на воина, преклонившего перед ним колено, король громко сказал:

— Добро пожаловать, — и протянул Дюгеклену руку с тем изяществом, которое, словно нежный аромат, исходило от него.

Дюгеклен припал к королевской руке.

— Славный король, вот я и приехал, — поднимаясь с колен, сказал рыцарь. — Я, как изволите видеть, поспешил и привез новости.

— Добрые? — спросил король.

— Да, сир, очень добрые. Я собрал три тысячи копейщиков.

Народ, узнав о подкреплении, которое привел им храбрый полководец, встретил эту новость одобрительными возгласами.

— Это весьма кстати, — ответил Карл, не желая смущать радость, которую слова Дюгеклена вызвали среди восхищенных людей.

Потом он тихо шепнул Дюгеклену:

— Увы, мессир, не было нужды набирать еще три тысячи копейщиков, лучше бы сократить их количество на шесть тысяч. Нам всегда будет хватать солдат, если мы будем знать, как их использовать.

И, взяв под руку славного рыцаря, очарованного подобной честью, король поднялся с ним по лестнице, прошел сквозь толпу горожан, придворных, стражников, рыцарей и женщин, которые, видя доброе согласие, установившееся между королем и полководцем — все возлагали на это согласие свои надежды, — кричали «ура» так громко, что потолки дрожали.

Карл V, приветствуя всех взмахом руки и улыбкой, провел бретонского рыцаря в большую галерею (она предназначалась для аудиенций), примыкавшую к его покоям. Толпа провожала их криками, которые были слышны даже тогда, когда король закрыл за собой дверь.

— Сир, с помощью Неба и любви этих славных людей, — начал Бертран, светясь радостью, — вы вернете себе все свое наследство, и я твердо уверен, что через два года удачной войны…

— Но чтобы вести войну, Бертран, нужна армия, необходимо много денег, а у нас их нет.

— Пустяки, сир! — воскликнул Бертран. — Обложив небольшой податью села…

— У нас больше их не осталось, мой друг, англичанин опустошил все, а наши славные союзники, отряды наемников, подобрали все, что пощадил англичанин.

— Сир, вы наложите подушную подать в один франк на духовенство, будете брать себе десятую часть церковной десятины: ведь церковь давно собирает с нас эту десятину.

— Для этого я и посылал вас к нашему святому отцу, папе Урбану Пятому, — ответил король. — Дает ли он нам разрешение на сбор этой мзды?

— О, совсем наоборот, он сетует на бедность духовенства и просит денег! — воскликнул Бертран.

— Вы прекрасно понимаете, мой друг, — с грустной улыбкой заметил король, — что здесь мы бессильны что-либо сделать.

— Да, сир, но он оказывает вам великую милость.

— Всякая милость, которая дорого обходится, Бертран, — заметил Карл V, — это не благодеяние для короля, чьи сундуки пусты.

— Сир, папа бесплатно дарует ее вам.

— Тогда говорите скорее, Бертран, что эта за милость.

— Сир, сейчас наемные отряды превратились в бич Франции, не правда ли?

— Ну, разумеется. А что, папа нашел способ избавиться от них?

— Нет, сир, это не в его власти. Но он отлучил наемников от церкви.

— Ах, какая жалость! Это окончательно нас доконает! — в отчаянии воскликнул король, тогда как Бертран, с торжествующим видом сообщивший эту новость, растерялся. — Из воров они превратятся в убийц, из волков станут тиграми; среди них, наверное, еще оставалось несколько человек, которые боялись Бога и сдерживали остальных. Теперь им нечего больше терять, и они не пощадят никого. Мы погибли, мой бедный Бертран!

Достойный рыцарь знал глубокую мудрость и проницательный ум короля. Дюгеклен обладал ценным качеством для человека, занимающего подчиненное положение: он уважал суждения, превосходящие его разумение; поэтому он задумался, и природный здравый смысл подсказал ему, что король все понял правильно.

— Верно, — согласился он, — они славно посмеются, узнав, что наш святой отец обошелся с ними как с христианами. Но зато с нами они станут обходиться как с магометанами[104] и евреями.

— Ты прекрасно понимаешь, мой дорогой Бертран, в какое неприятное положение мы попали, — сказал король.

— Я, действительно, не подумал об этом, — признался рыцарь, — а еще полагал, будто сообщил вам добрую весть. Не угодно ли вам, чтобы я вернулся к папе и посоветовал ему не спешить?

— Спасибо, Бертран, — поблагодарил король.

— Простите меня, сир, — сказал Бертран. — Признаться, посол из меня плохой. Мое дело — вскочить в седло и мчаться в бой, когда вы приказываете мне: «На коня, Геклен, и вперед!» Но, сир, право слово, во всех вопросах, которые решаются не ударами меча, а росчерками пера, я плохой политик.

— И все-таки, если ты хочешь мне помочь, дорогой мой Бертран, еще ничего не потеряно, — успокоил его король.

— Почему, сир, вы спрашиваете, хочу ли я вам помочь?! — воскликнул Дюгеклен. — Я твердо знаю, что хочу. И отдаю вам все — мою руку, мой меч, всего себя!

— Но ты не сможешь меня понять, — вздохнул король.

— Ах, сир, видимо, это и так, — ответил рыцарь, — ибо голова у меня слегка твердовата, в чем, кстати, мне сильно повезло, ведь меня много раз по ней били, и, не сотвори ее природа такой прочной, не сидеть бы ей сегодня на моих плечах.

— Я не прав, говоря, что ты не сможешь меня понять, мой дорогой Бертран, мне следовало бы сказать, что ты не захочешь этого.

— Как это я не захочу? — удивился Бертран. — Разве я могу не захотеть того, чего желает мой король?

— Не горячись, мой дорогой Бертран. Ведь мы вообще хотим лишь того, что отвечает нашей природе, нашим привычкам и нашим склонностям, а то, о чем я хочу тебя просить, сначала покажется тебе необычным и даже странным.

— Говорите, сир, — попросил Дюгеклен.

— Бертран, ты ведь знаешь французскую историю? — спросил король.

— Не слишком хорошо, сир, — ответил Дюгеклен. — Знаю немного историю Бретани, потому что это моя родина.

— Но, надеюсь, ты слышал о тех великих поражениях, которые множество раз ставили французское королевство на край гибели.

— Конечно слышал, сир. Ваше величество хочет, вероятно, сказать, к примеру, о битве при Куртре,[105] в которой погиб граф д’Артуа, о битве при Креси,[106] откуда бежал король Филипп де Валуа, и, наконец, о битве при Пуатье, когда попал в плен король Иоанн.

— Так вот, Бертран, ты когда-нибудь задумывался, какие причины привели к поражению в этих сражениях? — спросил король.

— Нет, сир, я стараюсь думать как можно меньше, меня это утомляет.

— Да, я понимаю тебя. А я задумался и нашел их причину.

— Правда?

— Да, и сейчас открою ее тебе.

— Слушаю вас, сир.

— Ты обращал внимание, что, едва французы вступают в сражение, они — в отличие от фламандцев, которые прикрываются копьями, или англичан, которые прячутся за кольями, — вместо того чтобы использовать свое преимущество, когда наступает благоприятный для них момент, кучей, наперегонки бросаются в атаку, забывая о позиции? У всех лишь одна забота — первым домчаться до врага и нанести ему самый эффектный удар. Этим объясняется отсутствие единства, ведь никто никому не подчиняется, каждый действует как ему вздумается, слушает лишь тот голос, что кричит: «Вперед!» По этой причине фламандцы и англичане, люди серьезные и дисциплинированные, которые подчиняются приказам одного командующего, наносят удар своевременно и почти всегда разбивают нас.

— Правильно, так все и происходит, — согласился Дюгеклен. — Но разве есть способ помешать французам атаковать, если они видят перед собой врага?

— Именно этот способ и надо найти, мой славный Дюгеклен, — сказал Карл.

— Это можно было бы сделать, если бы нас вел король, — заметил рыцарь. — Наверное, его голос услышали бы.

— Здесь ты заблуждаешься, мой дорогой Бертран, — возразил Карл. — Все знают, что нрав у меня мирный, что по характеру я нисколько не похож на моего отца Иоанна и брата моего Филиппа.[107] Все думают, что я не иду на врага из трусости, ибо короли Франции по обыкновению бросаются туда, где враг. Но разве же это чудо повиновения не должен свершить признанный храбрец, прославленный воин, человек безупречной репутации? И человек этот — Бертран Дюгеклен.

— Неужели я, сир?! — воскликнул рыцарь, глядя на короля расширенными от изумления глазами.

— Да, ты, и только ты, ибо всем, слава Богу, известно, что тебе нравится опасность, и, если ты избегаешь ее, никто не заподозрит тебя в трусости.

— Сир, все, что вы говорите, лестно для меня, но кто заставит подчиняться мне всех этих сеньоров, всех этих рыцарей?

— Ты, Бертран!

— Вряд ли, сир, — ответил рыцарь. — Я слишком маленький человек, чтобы отдавать приказы вашей знати, половина которой по происхождению благороднее меня.

— Бертран, если ты хочешь мне помочь, служить мне, понять меня, то я поставлю тебя над всеми этими людьми.

— Вы, сир?

— Да, я, — подтвердил Карл V.

— И что же вы сделаете?

— Я назначу тебя коннетаблем.

— Ваша светлость шутить изволит, — усмехнулся Бертран.

— Нет, Бертран, я не шучу, — возразил король. — Наоборот, я говорю серьезно.

— Но, сир, меч, украшенный лилиями, обычно может сверкать лишь в руках принцев.

— В этом и заключается несчастье народов, — заметил Карл, — потому что принцы, которым вручается этот меч, получают его в знак своего высокого положения, а не как награду за труды. Владея этим мечом, так сказать, по праву рождения, но не получая его из рук своего короля, они забывают о тех обязанностях, какие это налагает на них. Тогда как ты, Дюгеклен, каждый раз, вынимая этот меч из ножен, будешь вспоминать о короле, который его тебе вручил, и тех наказах, что он тебе дал.

— Дело в том, сир, что если мне когда-нибудь будет оказана подобная честь… — начал Дюгеклен. — Но нет, это невозможно…

— Почему же?

— Нет, невозможно! Это нанесет ущерб вашему величеству. И мне не пожелают подчиняться, ибо я не знатный сеньор.

— Повинуйся только мне, — сказал Карл, придавая лицу выражение твердой решимости, — а заставить повиноваться остальных — моя забота.

Дюгеклен недоверчиво покачал головой.

— Послушай, Дюгеклен, не думаешь ли ты, что нас бьют потому, что мы слишком храбрые? — спросил король.

— Право слово! — воскликнул Дюгеклен. — Признаюсь, я об этом никогда не задумывался, но, думая сейчас об этом, полагаю, что согласен с вашим величеством.

— Ну, храбрый мой Бертран, это значит, что все будет хорошо. Мы не должны пытаться разбить англичан, мы должны постараться изгнать их, а для этого, Дюгеклен, не надо давать сражения, не надо; все, что требуется, — это отдельные бои, схватки, стычки. Надо постепенно, по одному, уничтожать наших врагов всюду — на опушке леса, на переправах, в селениях, где они останавливаются на постой; это займет больше времени, я понимаю, но так будет надежнее.

— О Боже мой, разумеется, вы правы! Мне известно об этом, но ваша знать ни за что не захочет вести такую войну.

— И все-таки, во имя Святой Троицы, надо добиться, чтобы знать приняла участие в подобной войне, если два таких человека, как король Карл V и коннетабль Дюгеклен пожелают этого.

— Для этого необходимо, чтобы коннетабль Дюгеклен обладал не меньшей властью, нежели Карл V.

— Ты получишь королевскую власть, Бертран, я предо ставлю тебе право даровать жизнь и обрекать на смерть.

— Хорошо, я получу право над вилланами.[108] А как быть с сеньорами?

— И над сеньорами.

— Подумайте, сир, ведь в армии служат и принцы.

— Право над принцами и сеньорами, над всеми. Слушай, Дюгеклен: у меня три брата[109] — герцоги Анжуйский, Бургундский и Беррийский. Так вот, я делаю их не твоими лейтенантами, а твоими солдатами; это заставит других сеньоров повиноваться, и если один из них нарушит свой долг, ты поставишь его на колени там, где он его нарушил, призовешь палача и велишь отрубить ему голову как предателю.

Дюгеклен с изумлением смотрел на короля Карла V. Он ни разу не слышал, чтобы столь добрый и кроткий государь говорил с такой твердостью.

Король взглядом подтвердил все, что выразил словами.

— Что ж, государь, я согласен, — сказал Дюгеклен. — Если вы предоставляете мне такие возможности, я буду повиноваться вашему величеству, попробую.

— Да, славный мой Дюгеклен, — сказал король, кладя руки на плечи рыцаря, — ты не только попробуешь, но и добьешься успеха. А я в это время займусь финансами, пополню казну, завершу постройку замка Бастилии,[110] прикажу надстроить стены Парижа или лучше возведу новые. Я заложу библиотеку,[111] ибо надо питать не только тело человека, но и его ум. Мы варвары, Дюгеклен, которые занимаются тем, что снимают ржавчину с доспехов, не помышляя о том, чтобы заставить сверкать свой разум. Презираемые нами мавры — это наши учителя, ведь у них есть поэты, историки, законодатели, а у нас нет.

— Это правда, сир, — согласился Дюгеклен, — хотя, по-моему, мы и без них обходимся.

— Да, обходимся, как Англия обходится без солнца, ведь у нее нет иного выхода, хотя это вовсе не означает, что без солнца может обходиться Франция. Однако если Господь продлит мои дни, а тебе, Дюгеклен, придаст мужества, мы с тобой дадим Франции все, чего ей не хватает, а чтобы дать Франции то, чего ей не хватает, сначала необходимо дать ей мир.

— А главное, нам надо найти способ избавить Францию от наемных отрядов, — подхватил Дюгеклен, — отыскать его может только чудо.

— Так вот, чудо это свершит Бог, — сказал король. — Мы с тобой слишком истовые христиане, и у нас слишком добрые намерения, чтобы он не пришел нам на помощь.

В этот момент в дверь осмелился заглянуть доктор.

— Сир, вы забыли о двух рыцарях.

— Ах да, верно! — воскликнул король. — Это потому, как вы сами, доктор, понимаете, что мы с Дюгекленом были заняты мыслями о том, как превратить Францию в первую державу мира. Теперь пригласите их.

Оба рыцаря тут же вошли в залу. Король подошел к ним. Забрало было поднято только у одного; его король не знал, но улыбка, которой он встретил рыцаря, от этого не была менее благожелательной.

— Это вы, рыцарь, просили о встрече со мной по исключительно важному делу?

— Да, сир, — ответил молодой человек.

— Тогда, добро пожаловать, — сказал Карл.

— Не торопитесь желать мне добра, мой король, — возразил рыцарь, — ибо я принес вам печальную весть.

Грустная улыбка пробежала по губам Карла.

— Печальная весть! — вздохнул он. — Других я уже давно не получаю. Но мы не из тех, кто путает вестника с вестью. Говорите же, рыцарь.

— Увы, сир!

— Откуда вы приехали?

— Из Испании.

— Мы давно больше не ждем из этой страны ничего хорошего. Все, что вы скажете, нисколько нас не удивит.

— Сир, король Кастилии погубил сестру нашей королевы.

Карл в ужасе отшатнулся.

— Он повелел убить ее после того, как опозорил клеветой.

— Убита! Моя сестра убита! — восклицал побледневший король. — Быть этого не может!

Рыцарь, который стоял, преклонив колено, резко поднялся.

— Сир, не пристало королю обижать подобными словами честного рыцаря, который претерпел много страданий, на службе своему государю, — дрожащим голосом сказал он. — Поскольку вы не желаете мне верить, возьмите перстень королевы. Может быть, ему вы поверите больше, чем мне.

Карл V взял перстень, долго его разглядывал; грудь его стала тяжело вздыматься, а глаза наполнились слезами.

— О, горе, горе! — вздохнул он. — Я узнаю перстень, ведь это мой подарок. Ну вот, Бертран, видишь? Еще один удар, — прибавил он, повернувшись к Дюгеклену.

— Сир, вам следует принести извинения этому храброму молодому человеку за ваши резкие слова, — заметил славный воин.

— Конечно, конечно, — ответил Карл. — Но он меня простит, ибо я подавлен горем и сразу не мог поверить этому, да и сейчас еще не могу.

В эту секунду к ним приблизился второй рыцарь и, подняв забрало шлема, воскликнул:

— А поверите ли вы мне, сир, если я скажу вам то же самое? Поверите ли вы мне, кого вы научили достоинству рыцаря, мне, сыну французского королевского двора, кто так сильно вас любит?

— Сын мой, Анри, сын мой! — воскликнул Карл. — Энрике де Трастамаре! О, благодарю, что ты приехал ко мне в день всех моих несчастий!

— Я приехал, сир, оплакать вместе с вами жестокую смерть королевы Кастилии. Я приехал встать под защиту вашего щита, ибо дон Педро убил не только вашу сестру донью Бланку, но и моего брата дона Фадрике.

Бертран Дюгеклен побагровел от гнева, и в его глазах вспыхнул мстительный огонек.

— Он злодей! — вскричал Дюгеклен. — Будь я королем Франции…

— То что бы ты сделал? — живо обернувшись к нему, спросил Карл V.

— Сир, защитите меня, — просил коленопреклоненный Энрике. — Спасите меня, сир.

— Я постараюсь, — ответил Карл V. — Но почему ты, испанец, приехавший из Испании, ты, так глубоко заинтересованный в этом деле, затаился, когда этот рыцарь подошел ко мне, почему молчал, когда он говорил!

— Потому, сир, что этот рыцарь, которого я рекомендую вам как одного из благороднейших и честнейших людей, известных мне, — ответил Энрике, — оказал мне большую услугу, и совершенно естественно, что я предоставил ему вполне заслуженную честь, позволив первым говорить с вами. Он вызволил меня из рук командира отряда наемников, был преданным моим спутником, и поэтому никто, кроме него, не мог рассказать обо всем королю Франции лучше, ибо он собственными глазами видел, как умирала королева Кастилии, и держал в руках окровавленную голову моего несчастного брата.

При этих словах, прерываемых слезами и рыданиями Энрике, которые, казалось, раздирали душу Карлу V, Бертран Дюгеклен тяжело топнул ногой по полу.



Энрике, прикрыв глаза железной перчаткой, внимательно наблюдал за тем впечатлением, какое произвели его слова. Их эффект превзошел его ожидания.

— Ну что ж! — воскликнул пылающий гневом король. — Этот рассказ станет известен моему народу, и да покарает меня Бог, если я тоже не выпущу на волю демона войны, которого я так долго держал на цепи в его логове. Пусть я погибну, пусть паду на труп моего последнего слуги! Пусть вся Франция погибнет в этой войне, но сестра моя будет отомщена!

По мере того как Карл V воспламенялся, Бертран все больше погружался в задумчивость.

— Король, подобный дону Педро, позорит трон Кастилии! — воскликнул Энрике.

— Коннетабль, — обратился Карл V к Бертрану, — теперь нам пригодятся ваши три тысячи копий!

— Я собрал их для Франции, а не для того, чтобы переходить с ними через горы, — возразил Дюгеклен. — Это заставит нас вести войну на двух фронтах! Все, что вы сейчас мне сказали, ваше величество, наводит меня на размышления. Пока мы будем воевать в Испании, сир, англичанин вернется во Францию и соединится с отрядами наемников.

— Тогда мы потерпим поражение, — сказал король. — Такова, вероятно, воля Божья, и на сем должны свершиться судьбы королевства! Но все будут знать, почему король Карл загубил свою судьбу. Народы погибнут, но они хотя бы примут смерть за дело, совсем по-другому праведное и совсем по-иному важное, чем война за обладание куском земли или ссора из-за посла.

— Ах, сир, если бы у вас были деньги… — вздохнул Бертран.

— Они у меня есть, — тихо ответил король, словно боясь, как бы его не услышали за стенами комнаты. — Но с помощью денег мы не вернем жизнь ни моей сестре, ни его брату.

— Это правда, сир, но мы за них отомстим! — воскликнул Дюгеклен. — И при этом не опустошим Францию.

— Скажи яснее, — попросил Карл.

— Дело ясное, — сказал Бертран. — На эти деньги мы завербуем командиров наемных отрядов. Этим дьяволам все равно, за кого воевать, им лишь бы получать деньги.

— А я, — робко вмешался в разговор Молеон, — если ваше величество позволит мне сказать несколько слов…

— Выслушайте его, сир, — обратился к королю Энрике. — Несмотря на молодость, он столь же умен, сколь смел и честен.

— Слушаю вас, — сказал Карл V.

— Насколько я понял, сир, эти отряды наемников вам в тягость.

— Они опустошают королевство, рыцарь, разоряют моих подданных.

— Что ж, может быть, как говорил мессир Дюгеклен, найдется способ избавить вас от них…

— Какой же, говорите! — приказал король.

— Сир, все банды сейчас собираются на Соне. Изголодавшиеся вороны, что больше не видят добычи в разоренном войной государстве, они набросятся на первую поживу, какую им укажут. Пусть мессир Дюгеклен, этот цветок рыцарства, которого знает и уважает даже последний из наемников, отправится к ним, возглавит их и поведет в Кастилию, где они найдут много чего пограбить и пожечь, и вы увидите, что они, поверив великому полководцу, поднимут свои стяги и все до единого отправятся в этот новый крестовый поход.

— Но если я поеду к ним, то не возникнет ли опасность, что они возьмут меня в плен и потребуют выкуп? — спросил Бертран. — Я ведь только бедный бретонский рыцарь.

— Правильно, но у тебя в друзьях короли, — ответил Карл V.

— А я скромно предложил бы свои услуги, — сказал Молеон, — чтобы представить вашу милость самому грозному из наемников, господину Гуго де Каверлэ.

— Но кто же вы? — спросил Бертран.

— Никто, мессир, или, по крайней мере, почти никто, но я попал в лапы этих бандитов и научил их уважать мое слово, ибо под мое слово они меня отпустили. И если я покину вашу светлость, то лишь для того, чтобы отвезти им мой долг в тысячу турских ливров, которые великодушно подарил мне граф Энрике, и завербоваться на год в их отряд.

— Вы будете служить у этих бандитов? — воскликнул Дюгеклен.

— Мессир, я дал слово, — ответил Молеон, — и только на этом условии они меня отпустили. Кстати, когда вы будете командовать ими, это будут уже не бандиты, а солдаты.

— И вы верите, что наемники уйдут? — спросил король, воодушевленный надеждой. — Верите, что они покинут Францию, согласятся оставить королевство?

— Сир, я уверен в том, о чем говорю, — ответил Молеон, — и там в вашем распоряжении будет двадцать пять тысяч солдат.

— А я заведу их так далеко, что ни один из них не вернется во Францию, клянусь вам в этом, мой дорогой король, — сказал Дюгеклен. — Они хотят войны, ну что ж, с Божьей помощью мы им ее дадим.

— Это я и хотел сказать, — продолжал Молеон. — Мессир Бертран дополнил мою мысль.

— Но кто вы? — спросил король, с удивлением глядя на молодого человека.

— Сир, я простой рыцарь из Бигора, — ответил Аженор, — и служу в одном из этих отрядов, как уже говорил вашему величеству.

— Давно ли? — спросил король.

— Уже четыре дня, сир.

— И как вы оказались в отряде?

— Расскажите, рыцарь, — предложил Энрике. — Вы только выиграете от вашего рассказа.

И Молеон рассказал королю Карлу V и Бертрану Дюгеклену историю своей сделки с Каверлэ, снискав восхищение короля, который умел ценить мудрость, и маршала, который знал толк в рыцарском достоинстве.

XV Как Молеон вернулся к капитану Гуго де Каверлэ и о том, что за этим последовало

Карл V был по-настоящему мудрым, постоянно размышляющим о делах королевства правителем, чтобы сразу же не понять всю ту пользу, которую он может извлечь из создавшегося положения, если события пойдут так, как их намеревался подготовить Молеон. Англичане, лишившись поддержки наемных отрядов — этих цепов, которыми они молотили страну, — неизбежно были бы вынуждены оплачивать войска, заменяющие те отряды, что сами добывали деньги, ведя доходную для себя войну и разоряя королевство. Благодаря этому Франция получила бы передышку, во время которой новые учреждения дали бы французам немного покоя, а королю позволили бы осуществить большие работы, начатые им по украшению Парижа и улучшению финансов.

Что касается войны в Испании, то большого риска Дюгеклен в ней не видел. Французское рыцарство превосходило силой и уменьем всех рыцарей мира. Поэтому кастильцы должны были потерпеть поражение; кстати, Бертран намеревался не щадить отряды наемников, отлично понимая, что, чем более дорогой ценой достанется ему победа, тем выгоднее она будет для Франции, и чем больше трупов отставит он на испанских бранных полях, тем меньше грабителей вернется с ним в королевство.

Политика в ту эпоху была совершенно эгоистической, то есть полностью зависела от отдельных людей; никому еще не пришла мысль установить принципы международного права, что упростило бы решение вопросов войны между королями. Каждый сеньор вооружался сам, рассчитывая на собственные ресурсы, на силу убеждения, принуждения или денег, и благодаря силе своего оружия добивался права, которое многие люди признавали за ним.

«Дон Педро казнил своего брата и убил мою сестру, — рассуждал Карл V, — но он будет считать, что был вправе так поступить, если я не сумею ему доказать, что он был неправ».

«Я старший, потому что родился в 1333 году, а мой брат дон Педро — в 1336, — размышлял дон Энрикеде Трастамаре. — Мой отец Альфонс был помолвлен с моей матерью Элеонорой де Гусман; поэтому она, хотя он на ней не женился, действительно была его законной супругой. Только случай сделал меня бастардом, да, случай, так все считают. Но, словно этой главной причины оказалось недостаточно, Небо обрушивает на меня особые оскорбления и взывающие к мести преступления моих врагов.

Дон Педро хотел опозорить мою жену, он убийца моего брата Фадрике, наконец, он убил сестру короля Франции. Посему у меня есть основания свергнуть дона Педро, ибо, если мне это удастся, я, по всей вероятности, займу на троне его место».

«Король по праву и законнорожденный, я женился по договору, сделавшему Францию моей союзницей, на юной принцессе королевской крови по имени Бланка Бурбонская, — рассуждал дон Педро. — Вместо того, чтобы любить меня, как предписывал супружеский долг, она полюбила моего брата дона Фадрике, и, словно мало было того, что меня принудили к этому политическому союзу, моя жена встала против меня на сторону моих братьев Тельо и Энрике, которые воюют со мной. Это преступление — государственная измена. Более того, она осквернила мое имя с моим третьим братом, доном Фадрике, а подобное преступление карается смертной казнью; я казнил дона Фадрике и Бланку — это мое право».

Правда, когда дон Педро оценивал свое положение, желая убедиться, прочная ли опора у этого права, он видел, что на его стороне лишь кастильцы, мавры и евреи, тогда как за доном Энрике де Трастамаре стоят Арагон, Франция и папа римский. Силы были неравные, и изредка это заставляло дона Педро, одного из умнейших королей той эпохи, втайне думать, что, хотя вначале он оказался прав, все может закончиться тем, что право будет не на его стороне.

Все приготовления при дворе Франции быстро закончились. Король Карл потратил лишь столько времени, сколько ему понадобилось, чтобы передать меч коннетабля в руки Бертрану Дюгеклену и произнести перед знатью и принцами речь, в которой он, сначала объявив о чести, оказанной им бретонскому дворянину, призвал их повиноваться новому главнокомандующему. Потом, поскольку для задуманной кампании прежде всего надлежало добиться сотрудничества наемных отрядов, сохраняя это в тайне из страха перед тем, что Педро за большие деньги сможет купить не помощь их командиров в Испании, но их пребывание во Франции (это, естественно, помешало бы королю Карлу V перенести войну за границы страны), король Карл V простился с Бертраном Дюгекленом и рыцарем Молеоном, который должен был представить коннетабля наемникам.

Граф Энрике де Трастамаре, заручившийся поддержкой короля Карла, следовал с ними как обыкновенный рыцарь.

Поездка совершалась без пышности. Послов короля сопровождали только личные оруженосцы, прислуга и дюжина солдат.

Вскоре послы увидели Сону и бесчисленные палатки наемников; опустошая терзаемые ими окраины Франции, их отряды постепенно продвигались к центру страны, словно охотники, гонящие перед собой дичь; они, подобно другой орде варваров, ждущих нового Аэция,[112] объединили свои знамена на плодородных равнинах.

Аженор поехал вперед, для безопасности оставив коннетабля в укрепленном замке Ларошпо, пока принадлежавшем королю Карлу; приняв эту меру предосторожности, он сразу же решительно бросился в по-прежнему расставленные сети наемных отрядов.

Он попался в западню, устроенную отрядом, командир которого был почти столь же знаменит, как и мессир Гуго де Каверлэ; его звали Смельчак, в этот день он стоял в авангарде. Аженора привели к нему, но, поскольку Молеон не намеревался дважды выплачивать выкуп, он потребовал повести его к господину Гуго де Каверлэ, в палатку которого его ввел сам Смельчак.

Грозный предводитель наемников удовлетворенно зарычал, увидев своего бывшего пленника, или, вернее, своего будущего товарища.

Не говоря ни слова, Аженор подтолкнул вперед Мюзарона, который достал из кожаного, плотно набитого благодаря щедрости графа Энрике и короля Карла V мешочка тысячу турских ливров, разложив их на столе.

— О, вот истинно благородный поступок, дружище, — сказал мессир Гуго де Каверлэ, когда последняя стопка серебряных монет поднялась рядом с девятью другими. — Признаться, я не ждал, что снова увижу тебя так скоро. Значит, ты свыкся с мыслью, сперва сильно тебя напугавшей, жить среди нас?

— Да, капитан, ведь настоящий солдат может жить всюду, и так, как ему нравится. И кстати, я подумал, что добрая новость всегда приходит вовремя, а я везу вам такую необыкновенную новость, которой, я уверен, вы даже и ожидать не могли.

— Вот как?! — воскликнул Каверлэ; услышав эти слова, он стал опасаться козней Молеона, который мог взять назад свое слово. — Ну и ну! Необыкновенную новость, говоришь?

— Господин капитан, недавно я говорил о вас королю Франции, — продолжал Молеон, — к кому, как вы знаете, меня послала перед смертью его сестра, и рассказал ему о той бескорыстной учтивости, с какой вы отнеслись ко мне.

— Ага! — хмыкнул польщенный Каверлэ. — Значит, он меня знает, король Франции?

— Разумеется, капитан, ведь вы так долго опустошали его королевство, что он не может о вас забыть: вопли сожженных живьем монахов, рыдания изнасилованных женщин, жалобы обложенных выкупом горожан заставляют победным звоном звучать ваше имя в его ушах.

Под своими черными доспехами Каверлэ трясся от гордости и удовольствия; в радости этой железной статуи было что-то зловещее.

— Значит, король знает меня, — повторил он, — значит, королю Карлу Пятому известно имя капитана Гуго де Каверлэ.

— Король знает ваше имя и помнит о вас, за это я ручаюсь.

— И что же он сказал обо мне?

— Король сказал: «Шевалье, отправляйтесь к славному капитану Гуго», а еще он прибавил…

Капитан словно прильнул глазами к губам Молеона.

— А еще он прибавил: «Я отправлю к нему одного из первых моих слуг».

— Одного из первых слуг?

— Да.

— Надеюсь, дворянина.

— Конечно, черт побери!

— Известного человека?

— О, даже знаменитого.

— Больно много чести оказывает мне король Франции, — заметил Каверлэ, снова переходя на насмешливый тон. — Значит, ему что-то от меня нужно, доброму королю Карлу Пятому.

— Он хочет обогатить вас, капитан.

— Молодой человек, полегче! — с неожиданной холодностью вскричал наемник. — Вы со мной не шутите, ибо подобная игра дорого обходилась тем, кто хотел подшутить надо мной. Может быть, королю Франции хочется получить от меня кое-что… ну, к примеру, мою голову; это, по-моему, его порадовало бы. Но сколь бы хитро он ни взялся за дело, я, шевалье, просто в отчаянии и должен признаться, что ему не видать ее даже при вашем вмешательстве.

— Вот что значит вечно творить зло, — серьезно ответил Молеон, благородство которого почти вызывало уважение у бандита. — Люди не доверяют никому, всех подозревают и клевещут даже на короля, заслужившего в своем королевстве звание честнейшего человека. Я начинаю думать, капитан, — прибавил он с сомнением, — что король ошибся, послав меня к вам: только принцы оказывают друг другу подобную честь, а сейчас вы говорите, как главарь банды, но не как принц.

— Ну-ну! — заметил Каверлэ, слегка смущенный такой дерзостью. — Никому не доверять, мой друг, означает быть мудрым. Да и, говоря откровенно, разве я могу приглянуться королю после воплей сожженных живьем монахов, рыданий изнасилованных женщин и жалоб обложенных выкупом горожан, о чем вы столь красноречиво распространялись только что!

— Отлично, теперь я понимаю, что мне надо делать, — сказал Молеон.

— Ну и что же вам надо делать? — спросил капитан Гуго де Каверлэ.

— Мне остается сообщить послу короля, что его поручение не выполнено, ибо командир наемников не доверяет слову короля Карла Пятого.

И Молеон направился к выходу из палатки, чтобы исполнить свою угрозу.

— Эй, постойте! — крикнул Каверлэ. — Я ни слова не сказал о том, о чем вы думаете, и даже не думал о том, о чем вы говорите. Впрочем, отослать назад этого рыцаря мы всегда успеем. Наоборот, дорогой друг, вызовите его сюда, и он будет желанным гостем.

— Король Франции не доверяет вам, мессир, — холодно возразил Молеон. — И он не разрешит одному из своих главных слуг приехать к вам в лагерь, если вы не дадите ему твердых гарантий.

— Клянусь печенкой папы, вы меня оскорбляете, приятель! — закричал Каверлэ.

— Нисколько, дорогой мой капитан, — ответил Молеон, — ведь вы сами подали пример недоверия.

— Бес меня забери, разве мы не знаем, что посланца короля никто не смеет тронуть, даже мы, для кого закон не писан? Он что, особенный?

— Может быть, — сказал Молеон.

— Тогда из любопытства я хочу на него взглянуть.

— В таком случае подпишите, как положено, охранную грамоту.

— Это проще простого.

— Конечно, но вы здесь не один, капитан, хотя я приехал именно к вам, ведь вы первый из всех, и у меня то преимущество, что я знаком с вами, но не знаю других командиров.

— Значит, послание адресовано не только мне? — спросил Каверлэ.

— Да, всем командирам наемных отрядов.

— Выходит, добрый король Карл хочет обогатить не одного меня? — насмешливо спросил Каверлэ.

— Король Карл достаточно могуч, чтобы обогатить, если пожелает, всех грабителей королевства, — отпарировал Молеон со смехом, который своей язвительностью превосходил насмешки капитана Каверлэ.

Видимо, так и следовало разговаривать с главарем наемников: эта острота развеяла его дурное настроение.

— Позовите моего письмоводителя, — приказал Каверлэ, — и пусть он составит охранную грамоту по всей форме.

Вперед выступил высокий, худой, робкий человек, одетый в черное: это был учитель из соседней деревни, которого капитан Гуго де Каверлэ на время возвел в звание своего секретаря.

Под присмотром Мюзарона он выправил самую точную и правильную охранную грамоту, которая когда-либо стекала на пергамент с пера сего ученого мужа. После этого капитан, поручив пажу призвать к нему собратьев, самых знаменитых бандитов, для начала приложил набалдашник своего кинжала (либо он не умел писать, либо по одному ему известной причине не хотел снимать свою железную перчатку) под текстом грамоты и попросил других командиров поставить под собственной монограммой свои кресты, печати, подписи; исполняя сию процедуру, командиры обменивались шутками, считая себя выше всех принцев на свете: ведь они выдавали охранную грамоту посланцам короля Франции.

Когда пергамент был усеян всеми печатями и подписями, Каверлэ повернулся к Молеону.

— И как же зовут посла?

— Вы узнаете его имя, когда он приедет и если он соизволит вам его сообщить, — ответил Аженор.

— Это какой-нибудь барон, — со смехом сказал Смельчак, — у которого мы сожгли замок и отняли жену, приезжает посмотреть, нет ли возможности выменять свою целомудренную супругу на своего коня и ловчих соколов.

— Готовьте ваши лучшие доспехи, — с гордостью посоветовал Молеон, — прикажите вашим пажам, если они у вас есть, надеть самые богатые костюмы и молчите, когда тот, о ком я объявлю, войдет, если потом не хотите сожалеть о том, что совершили большую ошибку для людей, сведущих в воинском деле.

И Молеон вышел из палатки, как человек, сознающий тяжесть удара, который ему предстоит нанести. Ропот сомнения и удивления послышался среди командиров.

— Он сумасшедший, — прошептал кто-то.

— О, вы его совсем не знаете, — возразил Каверлэ. — Да нет, он не сумасшедший, хотя от него можно ждать любых неожиданностей.

Прошло полдня. Лагерь вновь обрел свой привычный вид. Одни солдаты купались в реке, другие под деревьями пили вино, третьи просто валялись на траве. Можно было видеть шайки мародеров, чье возвращение сопровождалось криками радости и воплями горя; вместе с ними появлялись растрепанные женщины, избитые мужчины, которых волокли, привязав к хвостам лошадей. Ревущую скотину, что рвалась из рук новых хозяев, затаскивали под навесы, забивали и тут же разделывали на ужин, тогда как командиры проверяли результаты вылазки и забирали свою долю добычи, правда, не без серьезных стычек с пьяными или голодными солдатами.

Чуть поодаль обучали новобранцев. Это были крестьяне, вырванные из родных хижин и насильно взятые в отряд, которые через три-четыре года забудут о прошлой жизни и станут, подобно их новым товарищам, кровожадными грабителями; армии слуг, толпы каких-то оборванцев играли в карты или готовили пищу для хозяев. Разбитые бочки, украденные кровати, поломанная мебель, разодранные матрасы усеивали землю, а огромные бездомные псы, сбившись в стаи и рыская среди этих групп людей в поисках пропитания, обворовывали грабителей и вызывали плач испуганных детей, неизвестно каким образом оказавшихся здесь.

У ворот лагеря, который мы пытались изобразить, внезапно громко зазвучали фанфары четырех трубачей; впереди везли белое знамя, усеянное бесчисленными лилиями, которые в ту эпоху еще были гербом Франции.[113] Сильное оживление сразу же охватило лагерь наемников. Забили в барабаны, младшие офицеры кинулись собирать отставших солдат и занимать главные посты. Вскоре между плотными рядами удивленных, любопытных солдат медленно проследовал торжественный кортеж. Впереди ехали четыре трубача, чьи фанфары разбудили лагерь; потом герольд, который, высоко подняв его на руках, держал обнаженный меч коннетабля с широким, украшенным лилиями лезвием и золотой рукоятью; наконец, держась на несколько шагов впереди дюжины всадников — вернее, дюжины железных статуй, — ехал, опустив забрало, горделиво сидевший в седле рыцарь. Его могучий черный конь нетерпеливо грыз позолоченные удила; на боку у рыцаря висел длинный боевой меч, рукоять которого была отполирована до блеска от долгого употребления.

Рядом с рыцарем, хотя чуть позади, шел Молеон. Он вел всю группу к главному шатру, где собрались на совет командиры наемников.

Изумленный лагерь, который еще за минуту до этого громко шумел, застыл в ожидании.

Тот, кто, казалось, был главой этого отряда, спешился, приказал поднять королевское знамя под звуки фанфар и вошел в шатер.

При его появлении сидевшие командиры даже не привстали и с ухмылкой переглянулись.

— Это знамя короля Франции, — тихим и проникновенным голосом сказал рыцарь, склоняясь перед ним.

— Мы хорошо знаем это знамя, — ответил мессир Гуго де Каверлэ, вставая навстречу незнакомцу, — но ждем, когда посланец короля Франции назовет свое имя, чтобы мы могли поклониться ему, как он сам только что поклонился гербу своего властелина.

— Я — Бертран Дюгеклен, коннетабль Франции, — скромно ответил рыцарь, открывая забрало шлема, — и послан славным королем Карлом Пятым к господам командирам наемных отрядов, да пошлет им Бог всяческую радость и благополучие.

Едва он произнес эти слова, все головы обнажились, все мечи были выхвачены из ножен и с ликованием подняты вверх; уважение, или, вернее, восторг, выразился в громких криках; этот электрический разряд вспыхнул и быстро, словно горящий порох, воспламенил весь лагерь; вся армия, скрестив пики и мечи, кричала за порогом шатра:

— Ура! Ура! Слава доброму коннетаблю!

Бертран Дюгеклен с обычной скромностью поклонился и под гром рукоплесканий помахал всем рукой.

XVI Как командиры наемных отрядов обещали мессиру Бертрану Дюгеклену пойти за ним на край света, если он пожелает их вести

Первый порыв восторга вскоре уступил место вниманию, такому напряженному, что слова коннетабля, произнесенные со спокойной силой, пронзили плотную толпу и ясно, отчетливо донеслись в дальние концы лагеря, где им жадно внимали солдаты.

— Сеньоры капитаны, король Франции прислал меня к вам для того, чтобы я вместе с вами свершил одно деяние, которое, наверное, достойно лишь столь храбрых воинов, как вы, — начал Бертран с той почти заискивающей вежливостью, что завоевывала ему сердца всех, кто имел с ним дело.

Вступление было лестным, хотя — основное свойство ума господ командиров наемных отрядов составляла недоверчивость — итогом его стало то, что незнание цели, к которой стремился коннетабль, охладило энтузиазм слушателей; Дюгеклен понял, что надо говорить дальше и, воспользовавшись первым впечатлением, вызванным им, продолжал:

— Каждому из вас хватает славы, чтобы он желал прославиться еще больше; но никто не владеет таким богатством, чтобы сказать себе: хватит, я вполне богат. Кстати, каждый из вас должен переживать такие минуты, когда он жаждет примирить воинскую славу с выгодой, которую она обязана приносить. Так вот, благородные капитаны, представьте себе, что вы стоите во главе похода на богатого и сильного государя, и добыча, доставшаяся вам по праву законной войны, будет вашими столь же славными, сколь и выгодными трофеями. Я, как и вы, тоже наемник, как и вы, я тоже искатель удачи. Но, сеньоры, разве вы не устали, подобно мне, от того гнета, которому все мы подвергаем врагов, что слабее нас? Неужели у вас нет желания вместо стонов детей и криков женщин, которые я слышал, проезжая через ваш лагерь, услышать зов труб, возвещающих настоящую битву, и рык врага, с которым надо сразиться, чтобы его одолеть! Храбрые рыцари всех народов, каждый из вас должен блюсти честь своей родины; разве кроме славы и богатства, которые я вам обещал, вам не принесет счастье объединение ради дела, что прославит человечество? Ибо, в конце концов, какую жизнь ведем мы, солдаты? Ни один избранный Богом государь не позволяет нам грабить и бесчинствовать. Та кровь, что мы проливаем, иногда требует отмщения, ее глас вопиет не только к Небу, но и невольно терзает нашу душу, огрубевшую в ужасах войны. Разве после жизни, подчиненной превратностям и причудам судьбы, мы, став солдатами великого короля, защитниками Бога, наконец, богатыми и сильными людьми, не увидим, как сбудется истинное предназначение каждого мужчины, который посвящает себя суровому ремеслу рыцарства?

На этот раз долгий шепот одобрения пробежал по рядам командиров, ибо на них очень сильно действовал голос этого самого мощного сокрушителя копий, самого крепкого борца в поединках того времени. В дни битвы все они видели Бертрана в деле, многие испытали на себе остроту его меча или тяжесть его палицы, поэтому командирам казалось достойным присоединиться к мнению столь славного воина.

— Сеньоры, вот план, исполнение которого мне поручил наш славный король Карл Пятый, — продолжал Дюгеклен, очень довольный эффектом, что произвела первая часть его речи. — Мавры и сарацины вернулись в Испанию еще более наглыми и жестокими, чем прежде. В Кастилии король еще более дерзкий и жестокий, нежели сарацины и мавры; этот человек, господа, убил своего брата; этот рыцарь, носящий цепь и золотые шпоры, умертвил собственную жену, сестру нашего короля Карла; наконец, этот наглец своим преступлением бросил вызов законам рыцарства всего мира, ибо, если подобное преступление останется безнаказанным, то это будет означать, что на земле больше нет рыцарей.

Эта часть речи Дюгеклена почти не произвела впечатления на наемников. Убийства брата и жены короля, хотя и казались им несколько незаконными поступками, не представлялись им теми преступлениями, ради отмщения которых надо было беспокоить двадцать пять тысяч честных солдат. Дюгеклен заметил, что интерес к его делу слабеет, но ничуть не пал духом:

— Подумайте, сеньоры, был ли хоть однажды крестовый поход столь же славным, а главное — столь же выгодным. Вы знаете Испанию, кое-кто из вас облазил ее вдоль и поперек, все вы слышали о ней. Испания — страна серебряных рудников! Испания — страна дворцов, набитых сокровищами арабов! Мавры и сарацины спрятали в Испании богатства, награбленные ими на половине земли! В Испании женщины так прекрасны, что ради одной из них король Родриго погубил свое королевство! Так вот, туда я и приведу вас, сеньоры, если вы соблаговолите пойти за мной, потому что именно в Испанию я и направляюсь с некоторыми из моих добрых друзей, выбранных среди лучших копий Франции; именно в Испанию я и направляюсь, чтобы убедиться, столь же трусливы рыцари дона Педро, как их властелин, и чтобы испытать, равна ли закалка их мечей закалке наших боевых топоров. Предстоит прекрасная поездка, сеньоры капитаны, согласны ли вы принять в ней участие?

Коннетабль закончил речь одним из тех своих откровенных жестов, которые почти всегда склоняли на его сторону любое общество. Гуго де Каверлэ (во время торжественного обращения коннетабля он, казалось, едва мог усидеть на месте, словно бес войны пришпоривал под ним боевого коня) обошел круг командиров, спрашивая мнение каждого, и вскоре все стали подходить к нему, спеша высказаться; потом Каверлэ вернулся к Бертрану Дюгеклену, который, опершись на длинный меч, спокойно, не обращая внимания на то, что все солдаты пожирают его глазами, беседовал с Аженором и Энрике де Трастамаре, чье сердце сильно билось с самого начала этой сцены: ведь для него, совершенно неизвестного этой толпе, результатом этой речи оказывались трон или безвестность, то есть жизнь или смерть. Человеку подобного склада сердце заменяет честолюбие, для которого любая рана смертельна.

Обсуждение заняло всего несколько минут; затем воцарилась глубокая тишина, и к коннетаблю подошел Гуго де Каверлэ.

— Многоуважаемый сеньор Бертран Дюгеклен, — начал он, — славный воин, брат и боевой товарищ, вы, кто сегодня служит зерцалом рыцарства, можете быть уверены, что мы, зная вашу храбрость и вашу честность, готовы служить вам. Вы будете нашим предводителем, а не нашим союзником, будете нашим полководцем, а не просто одним из нас. Во всех невзгодах и боях мы будем с вами, мы пойдем за вами на край света. Будь это мавры, сарацины или испанцы, скажите только слово, и мы пойдем на них. Правда, среди нас много английских рыцарей, которые верны королю Эдуарду III,[114] и его сыну, принцу Уэльскому[115] поэтому они будут сражаться против всех, кроме своих сюзеренов. Устраивает ли это вас, славный воин?

Коннетабль поклонился, выказывая командирам все знаки глубокой признательности, и сказал еще несколько слов, чтобы поблагодарить за честь, которую столь доблестные воины пожелали ему оказать, и при этом Бертран нисколько не кривил душой. Подобное почтение, оказанное его высокой должности, льстило мужчине четырнадцатого века, вся жизнь которого была жизнью солдата.

Новость о решении командиров вызвала в лагере неописуемый восторг. Ведь наемники, действительно, вели изнурительную жизнь, отбиваясь от объединившихся против них крестьян, воюя против изгородей и оврагов, голодая среди изобилия, испытывая тоску от своих побед. Жить в другой, почти неведомой стране, на почти нетронутой земле, под ласковым небом, сменить вина и женщин, захватить у испанцев, мавров и сарацинов богатую добычу — такова была их мечта, которая прекрасно согласовывалась с той действительностью, что предводителем у них будет зерцало европейского рыцарства, как назвал коннетабля мессир Гуго де Каверлэ.

Поэтому Бертран Дюгеклен был принят с неистовым восторгом, и в палатку, приготовленную ему на самом видном и высоком месте лагеря, он прошел под сводом из копий, скрещенных над его головой наемниками, которые склонились не перед знаменем Франции, но перед человеком, принесшим это знамя.

— Сеньор, вы должны быть довольны, самое трудное дело позади, — сказал Бертран Энрике де Трастамаре, когда они вошли в палатку (в это время Гуго де Каверлэ и Смельчак поздравляли Аженора с возвращением, особенно с теми обстоятельствами, какими оно сопровождалось). — Мы все тоже довольны. Эти наемники, словно жаждущие крови мухи, облепят мавров, сарацинов, испанцев и будут больно их жалить. Устраивая свои дела, они устроят и ваши; обогащаясь, они посадят вас на трон. Чтобы уничтожить половину этих бандитов, я рассчитываю на андалусскую лихорадку, горные пропасти, переправы через реки, чье стремительное течение уносит лошадей и всадников, на их пьянство и разврат. Другая половина, я надеюсь, погибнет под ударами сарацинов, мавров и испанцев, которые послужат добрыми молотами для этих наковален. Поэтому в любом случае победителями окажемся мы. Я посажу вас на трон Кастилии и, к великому удовольствию доброго короля Карла, вернусь во Францию вместе с моими солдатами, которых сохраню, принеся в жертву этих знаменитых негодяев.

— Разумеется, мессир, — заметил глубоко задумавшийся Энрике де Трастамаре. — Но не опасаетесь ли вы какого-нибудь неожиданного решения короля дона Педро? Это умелый полководец и изобретательный ум.

— Я так далеко не заглядываю, сеньор, — ответил Дюгеклен. — Чем труднее нам будет, тем больше мы добудем славы, а также оставим побольше всяких каверлэ и смельчаков в славной кастильской земле. Меня тревожит только вступление в Испанию: ведь это означает войну с королем доном Педро, с его сарацинами и маврами. Но нельзя вести войну с объединенными провинциями Испании: пятисот наемных отрядов для этого не хватит, и прокормить армию в Испании куда труднее, чем во Франции.

— Поэтому я поеду вперед и предупрежу моего друга короля Арагона, который из любви ко мне и из ненависти к королю дону Педро позволит вам беспрепятственно пройти через свои владения, оказав помощь пропитанием, людьми и деньгами, — предложил Энрике. — Так что, если нас вдруг разобьют в Кастилии, мы будем иметь надежный путь к отступлению.

— Сразу видно, сеньор, что вы были вскормлены и воспитаны у доброго короля Карла, который одаряет мудростью всех, кто его окружает, — обрадовался коннетабль. — Ваш совет исполнен осмотрительности. Поезжайте, но остерегайтесь попасть в плен, не то война закончится, так и не начавшись, ибо, если я не ошибаюсь, мы сражаемся за то, чтобы свергнуть одного короля, а не за что-либо еще.

— Ах, мессир, — сказал Энрике, уязвленный проницательностью человека, которого он считал неотесанным воякой, — разве вы, когда король дон Педро будет свергнут, не будете счастливы заменить его верным другом Франции?

— Поверьте мне, ваша милость, король дон Педро был бы верным другом Франции, если бы Франция хоть чуть-чуть хотела быть другом короля дона Педро. Но суть спора не в этом, и вопрос решен в вашу пользу. Этот нечестивый убийца, этот христианский король, который позорит христианство, должен быть наказан, и вы, так же как и любой другой, годитесь на то, чтобы сыграть роль Божьего суда. А теперь, ваша милость, раз между нами все договорено и решено, немедленно поезжайте, потому что мне не терпится вместе с наемными отрядами быть в Испании раньше, чем король дон Педро успеет развязать свой кошелек и, как вы изволили заметить, выкинет какую-либо штуку, на что он большой мастак.

Энрике промолчал, чувствуя себя до глубины души оскорбленным этим покровительством, которое ему было необходимо сносить от простого дворянина из-за страха потерпеть неудачу в своей затее завладеть троном. Но корона, которая мерещилась ему в честолюбивых мечтах о будущем, служила утешением за мимолетное унижение.

Поэтому, когда Бертран повез главных командиров наемных отрядов в Париж, где король, осыпая их почестями и щедрыми подарками, склонял к тому, чтобы они с готовностью гибли за него на королевской службе, Энрике вместе с Аженором — с ним был его верный Мюзарон — отправились назад в Испанию, избегая двигаться по дороге, по какой они ехали во Францию, из-за опасений, что их опознают люди, которые могли бы доставить им неприятности, хотя у них были надежные охранные грамоты, выданные капитаном Гуго де Каверлэ и мессиром Бертраном Дюгекленом.

Они свернули вправо, что, кстати было самым коротким путем в Беарн, откуда можно было проехать в Арагон. Следовательно, они обогнули Овернь, проследовали берегом реки Везер и в Кастийоне переправились через Дордонь.

Энрике, почти уверенный в том, что никто его не узнает в скромных доспехах и под видом никому не ведомого рыцаря, хотел лично убедиться, как относятся к нему англичане, и попытаться, если возможно, привлечь на свою сторону принца Уэльского. Ему казалось, что этого вполне можно было добиться, если учесть, с какой охотой капитаны последовали за Бертраном Дюгекленом, хотя их поспешность указывала, что принц Уэльский еще не принял решения, к кому ему примкнуть. Иметь союзником сына Эдуарда III (еще ребенком принц Уэльский заработал себе шпоры в битве при Креси, молодым человеком разбил короля Иоанна при Пуатье) означало не только удвоить моральную силу дела дона Энрике, но и бросить на Кастилию еще пять-шесть тысяч копий, ибо столько солдат мог выставить принц Уэльский, не ослабляя своих гарнизонов в Гиени.

Принц Уэльский держал свой лагерь, или, вернее, двор, в Бордо. Поэтому, поскольку с Францией мир не был заключен, а было установлено перемирие, оба рыцаря без труда проникли в город; правда, был вечер праздничного дня, и по причине суматохи на них не обратили внимания.

Аженор предложил графу Энрике де Трастамаре остановиться вместе с ним у своего опекуна, мессира Эрнотона де Сент-Коломба, имевшего в городе дом; но, опасаясь, что Молеон недостаточно твердо будет хранить его инкогнито, граф сначала отверг это предложение; они даже условились: для большей безопасности Молеон проедет Бордо, не повидавшись с опекуном, что Молеон и обещал, хотя ему трудно далось быть совсем рядом с благородным покровителем, заменившим ему отца, и не обнять его. Но, после того как они объездили весь город, обивая пороги постоялых дворов, и убедились, что устроиться в них невозможно ввиду большого наплыва гостей, граф был вынужден вернуться к предложению, сделанному Аженором; поэтому они отправились к жилищу мессира Эрнотона в пригороде Бордо и торжественно поклялись друг другу, что имя графа названо не будет: представят его как простого рыцаря, друга и боевого товарища Аженора.

Впрочем, случай чудесным образом помог нашим путникам. Мессир Эрнотон де Сент-Коломб в это время уехал в Молеон, где имел замок и кое-какие угодья. В Бордо оставалось лишь трое слуг, которые встретили молодого человека так, словно он был не воспитанником, а сыном старого рыцаря.

Путников радушно принял старый верный слуга, на глазах которого родился Аженор. Кстати, за те четыре года, что Молеон не был в Бордо, дом сильно изменился. Огромный сад, который представлял собой убежище, куда не могли проникнуть солнечные лучи и людские взоры, теперь отделяла от дома высокая стена; казалось, что сад превратился в отдельное жилище.

Аженор расспросил старого слугу и узнал, что сад, где он под сенью ясеней и платанов провел свое беспечное детство, продан опекуном принцу Уэльскому, который выстроил там роскошный дом; в нем он селил тех гостей, кого не мог или не хотел открыто принимать в своем дворце. Ведь к сыну Эдуарда III приезжали придворные из всех стран и посланцы всех королей, потому что он, не потерпев ни единого поражения, у всех пользовался репутацией победителя.

Граф попросил Аженора повторить ему во всех деталях рассказ слуги, поскольку, напомним, он приехал в Бордо с намерением встретиться с Черным принцем и в надежде стать его другом; однако было уже поздно, день был трудным, путники устали, граф приказал своим слугам приготовить ему комнату и сразу после ужина удалился к себе. Аженор последовал его примеру и пошел в свою расположенную на втором этаже комнату, окнами выходившую в прекрасный сад; для него было праздником отправиться в этот сад и срывать там, словно цветы прошлого, чудесные воспоминания своей юности.

Поэтому, вместо того чтобы лечь спать, как это сделал граф, он сел у окна и, глядя со всей нежностью своих двадцати лет на дивные деревья, сквозь кроны которых едва пробивался свет луны, устремился вверх по берегам реки жизни, что обычно покрыты цветами тем больше, чем ближе мы к детству. Небо было чистым, воздух ласковым и тихим; вдалеке, словно серебряная чешуя огромной змеи, поблескивала река; но, благодаря то ли капризу воображения, то ли схожести пейзажей, то ли ароматам апельсинных деревьев Гиени, что сильно напоминают ароматы Португалии и Андалусии, — его мысль на крыльях воображения перенеслась через горы и опустилась к подножью Серра — Да-Эштрела, на берег маленькой речушки, что впадает в Тахо; на другом берегу этой реки он, привлеченный звуками гузлы, впервые сказал о своей любви прекрасной мавританке.

Вдруг в этой упоительной ночи сквозь листву, словно звезда, блеснул огонек, светящийся в таинственном доме; потом — о необъяснимое чудо! — рыцарю показалось, будто ему слышатся звуки гузлы, которые он принял за обман слуха. Трепеща, он вслушивался в эти аккорды, что были лишь прелюдией, но затем чистый, мелодичный голос, который нельзя было забыть, если хоть раз слышал, запел по-кастильски старый романс:

Был на ловле кабальеро,
Возвращаться собирался.
Гончие его устали,
Сокол в чаще затерялся.
Подъезжает рыцарь к дубу —
И в лесу такие редки, —
Видит юную инфанту
Там, на самой верхней ветке.
Ее волосы завесой
Ствол огромный прикрывают.
«Нет здесь чуда, кабальеро,
Пусть ничто вас не пугает.
Я инфанта, дочь кастильских
Короля и королевы.
Когда я была малюткой.
Мне судили феи-девы.
Что одна должна в чащобе
Семь годов я оставаться.
Семь годов прошли, и нынче
Мне пора освобождаться.
Вы меня с собой возьмите,
И за это вам воздастся.
Буду вам, сеньор, женою
Иль подругой — как хотите».[116]

Аженор больше не слушал; он вскочил, словно хотел стряхнуть с себя свои видения, и, вперив в платаны сада жадный взгляд, зашептал с лихорадочной надеждой:

— Аисса! Аисса!

XVII Как Аженор нашел ту, которую искал, а граф Энрике — того, кого не искал

Аженор, твердо уверовав в то, что он слышал голос Аиссы, и поддавшись первому порыву, столь естественному для двадцатилетнего юноши, взял меч, накинул плащ и приготовился выбраться в сад. Но в тот момент, когда он уже перекинул ногу через подоконник, Аженор почувствовал на плече чью-то руку; он обернулся и увидел своего оруженосца.

— Сеньор, я всегда обращал внимание на то, — сказал Мюзарон, — что некоторые глупости, совершающиеся в этом мире, делаются тогда, когда люди выходят из дверей, но все остальные, то есть подавляющее большинство глупостей, делаются тогда, когда люди выскакивают из окон.

Аженор рванулся вперед; Мюзарон почтительно, но крепко, удержал его.

— Пусти меня! — приказал молодой человек.

— Ваша милость, я прошу у вас пять минут, — сказал Мюзарон. — Через пять минут вы будете вольны совершать все глупости, какие ни пожелаете.

— Ты знаешь, куда я иду? — спросил Молеон.

— Догадываюсь.

— А тебе известно, кто находится в саду?

— Мавританка.

— Там Аисса, как ты сам сказал. И неужели ты думаешь меня удержать?

— Это зависит от того, будете вы разумным или безрассудным.

— Что ты хочешь сказать?

— Что мавританка не одна.

— Да, конечно, она с отцом, который ни на минуту не оставляет ее.

— А разве отца не охраняет постоянно дюжина мавров?

— Ну и что?

— Как что? Они бродят в саду под тенью деревьев. Вы натолкнетесь на одного из них и убьете его. На крик прибежит второй, вы и его прикончите. Но примчатся третий, четвертый, пятый, завяжется схватка, бой, зазвенят мечи. Вас узнают, схватят, может быть, убьют.

— Пускай, но я увижу ее!

— Тьфу! Погибнуть из-за мавританки!

— Я хочу встретиться с ней.

— Я не могу помешать вам, но встречайтесь с ней без риска.

— У тебя есть такая возможность?

— У меня нет, но граф может ее вам предоставить.

— При чем тут граф?

— При том. Неужели вы думаете, что он меньше вашего интересуется присутствием Мотриля в Бордо, и, узнав, что мавр здесь, не проявит столь же большого желания, как и вы, выяснить, чем занимается здесь отец, тогда как вы желаете узнать, чем занята его дочь.

— Ты прав, — согласился Аженор.

— Ага! Теперь-то вы понимаете, — заметил довольный Мюзарон.

— Хорошо! Ступай разбуди графа. А я останусь здесь, чтобы не спускать глаз с этого огонька.

— Но хватит ли у вас терпения нас дождаться?

— Я буду слушать, — ответил Аженор.

Нежный голос продолжал звучать в ночи; ему вторили струны гузлы. Перед глазами Аженора был уже не сад в Бордо, а сад алькасара; перед ним был не белый дом принца Уэльского, а мавританский домик, увитый плющом. Каждый звук гузлы все глубже проникал в его сердце, постепенно наполнявшееся восторгом. Едва он почувствовал себя в одиночестве, как с шумом открылась дверь и вошел Мюзарон; за ним следовал граф, закутанный в плащ и державший в руке меч.

В нескольких словах дон Энрике был посвящен в суть дела. Аженор, ничего не утаивая, рассказал ему о своих прежних отношениях с прекрасной мавританкой и о дикой ревности Мотриля.

— Именно поэтому вы должны попытаться поговорить с этой женщиной, — сказал граф. — От нее мы узнаем больше, чем от всех шпионов на свете. Женщина, которую держат в рабстве, часто властвует над своим деспотом.

— Вы правы, правы! — вскричал Молеон, сгоравший от нетерпения мчаться к Аиссе. — Я готов выполнить приказы вашей светлости.

— Вы уверены, что слышали именно ее голос?

— Так же, как я уверен в том, что слышу вас, ваша светлость. Это ее голос доносится оттуда, он еще звучит в моих ушах и выведет меня на свет из мрака ада.

— Прекрасно! Но трудность в том, чтобы проникнуть в дом, не натолкнувшись на охрану.

— Мы тоже так думаем, ваша милость!

— Разумеется, я пойду с вами, понятно, что я буду держаться в стороне, чтобы дать вам свободно поговорить с вашей возлюбленной.

— В таком случае нам больше нечего бояться, ваша светлость. Два таких воина, как вы и я, стоят десяти христиан и двадцати мавров.

— Да, но они устраивают скандал, убивают и на другой день вынуждены бежать, принося в жертву пустому фанфаронству успех важного дела. Поэтому будем благоразумны, шевалье; вы должны встретиться с вашей возлюбленной, соблюдая необходимую осторожность. Главное, остерегайтесь потерять ваш кинжал либо в саду, либо в комнатах отца или ревнивого мужа. Я потерял женщину, которую любил больше всего на свете потому, что забыл свой кинжал в комнате дона Гутьере.

— Да, осторожность и еще раз осторожность! — пробормотал Мюзарон.

— Конечно, но проявляя чрезмерную осторожность, мы рискуем потерять Аиссу, — возразил Аженор.

— Успокойтесь, — сказал Энрике. — Даю слово принца, что, если я когда-либо взойду на трон Кастилии, первой я отниму у мавров Аиссу. А пока давайте побережем этот трон.

— Я жду приказаний вашей светлости, — сказал Молеон, едва сдерживая нетерпение.

— Вот и отлично, — заметил Энрике. — Я вижу, что вы солдат дисциплинированный и для вас же будет лучше находиться под моим началом. Мы офицеры и должны знать уязвимые места позиции. Спустимся в сад, осмотрим стены, а когда отыщем подходящее место, то перелезем.

— Послушайте, сеньор, — вмешался в разговор Мюзарон, — перелезть через стену будет нетрудно, потому что я видел во дворе лестницу. Поэтому все места у стены будут подходящими. Но за стеной караулят мавры с кривыми саблями, с лесом копий. Мой хозяин знает, что я не трус, но когда речь идет о жизни столь знатной особы и столь прославленного рыцаря…

— Не говори вместо графа, — перебил его Аженор.

— Мне нравится этот славный оруженосец, — сказал Энрике, — он осторожен и будет очень надежен в арьергарде. Перахо, вы с оружием? — громко спросил он, обращаясь к своему оруженосцу, который стоял в дверях.

— Да, ваша милость, — ответил тот, кому адресовался вопрос.

— Тогда идите за нами.

Мюзарон убедился, что возражать бесполезно. Он добился лишь того, что они вышли через дверь и спустились в сад по лестнице. Впрочем, как всегда, когда он принимал решение, Мюзарон смело принялся за дело. Во дворе действительно была лестница, которую он приставил к стене. Граф пожелал лезть первым, за ним последовал Аженор, потом Перахо; последним взобрался Мюзарон и убрал лестницу.

— Стереги лестницу, — приказал граф. — Своей осмотрительностью ты внушил мне полное доверие.

Мюзарон уселся на нижнюю перекладину; Перахо расположился шагах в двадцати поодаль, спрятавшись за смоковницей, а Энрике и Аженор пошли вперед в тени больших деревьев, которая, естественно, скрывала их от взглядов тех, кто мог стоять на свету.

Вскоре они подошли к дому так близко, что вместо умолкнувших звуков гузлы услышали вздохи музыкантши.

— Граф, подождите меня под сводом жимолости, — сказал Аженор, который был уже не в силах ждать, — не пройдет и десяти минут, как я поговорю с мавританкой и узнаю, зачем ее отец приехал в Бордо. Если на меня нападут, не подвергайте опасности вашу жизнь и возвращайтесь к лестнице. Я дам вам знать, крикнув: «На стену!»

— Если на вас нападут, — ответил Энрике, — то помните, шевалье, что, наверное, никто, кроме моего брата короля дона Педро и моего сеньора мессира Дюгеклена, не владеет длинной шпагой[117] лучше меня. Тогда, шевалье, я докажу вам, что не хвастаюсь по-пустому.

Аженор поблагодарил графа, исчезнувшего в темноте, где глаза рыцаря не могли его разглядеть. Молеон направился к дому, который от леса отделяло пространство, озаренное луной. Он немного помедлил перед тем, как бросить вызов свету. Аженор уже был готов перебежать эту полосу, но в это мгновение боковая дверь дома со скрипом открылась и из нее вышли трое мужчин; они тихо беседовали. Тот, кто прошел совсем рядом с Аженором, который, оцепенев и затаив дыхание, прятался в тени платана, был Мотриль; его легко было узнать по белому бурнусу; рядом шел рыцарь в черных доспехах; третьему сеньору, в пурпурном плаще, прикрывавшем богатый кастильский костюм, предстояло пройти в двух шагах от дона Энрике.

— Сеньор, не надо сердится на Мотриля за то, что сегодня вечером он отказывается показать вам свою дочь, — весело обратился человек в пурпурном плаще к рыцарю в черном. — Он и мне, кто уже полтора месяца путешествует вместе с ним и ночью и днем, весьма неохотно позволил взглянуть на нее.

Рыцарь в черном что-то ответил, но Аженора нисколько не интересовали его слова. Он страстно желал знать лишь одно, что сейчас и узнал: Аисса осталась без присмотра. Услышав отцовский голос, она даже встала и, любопытствуя, высунулась из окна, чтобы проводить глазами трех таинственных мужчин.

Рыцарь выскочил из кустов и в два прыжка оказался под окном, расположенном на высоте двадцати футов.

— Аисса, ты узнаешь меня? — спросил он.

Сколь бы сильно девушка ни владела собой, она, невольно вскрикнув, отпрянула назад. Но тут же, узнав того, кто постоянно жил в ее мыслях, протянула руки и спросила:

— Это ты, Аженор?

— Да, любовь моя, это я. Но как мне влезть к тебе, когда я вновь обрел тебя столь чудесным образом? Нет ли у тебя шелковой лестницы?

— Нет, но завтра я ее достану, — ответила Аисса. — Мой отец проведет ночь в замке принца. Приходи завтра, а сейчас берегись, они бродят рядом.

— Кто они? — спросил Аженор.

— Мой отец, Черный принц и король.

— Какой король?

— Король дон Педро.

Аженор вспомнил об Энрике, который, наверное, окажется лицом к лицу с братом.

— До завтра, — тихо сказал он, убегая под деревья.

Аженор ошибся лишь наполовину. К месту, где прятался Энрике, направились все трое. Граф сразу же узнал Мотриля.

— Сеньор, ваше величество напрасно беспрестанно вспоминает Аиссу, — сказал Мотриль в тот момент, когда можно стало расслышать его голос. — Благородный сын короля Англии, прославленный принц Уэльский прибыл не для того, чтобы видеть бедную дочь Африки, а решать вместе с вами судьбу великого королевства.

Энрике, который, чтобы лучше слышать, наполовину высунулся из кустов, отпрянул.

«Принц Уэльский!» — пробормотал он, сильно удивившись и жадно вглядываясь в черные доспехи, столь известные в Европе после кровавых битв при Креси и Пуатье.

— Завтра я приму вас у себя, — сказал принц, — и завтра же, прежде чем мы разъедемся, все будет решено, и тогда дело можно будет предать огласке. Сегодня я должен исполнять желания моего гостя и не возбуждать любопытства придворных; поэтому мне нужно, перед тем как что-либо решать, точно узнать намерения его величества короля Кастилии дона Педро.

Сказав это, Черный принц учтиво поклонился в сторону кавалера в алом плаще.

Пот выступил на лбу Энрике, но ему стало гораздо страшнее, когда хорошо знакомый голос произнес:

— Я не король Кастилии, ваша светлость, а проситель, вынужденный искать помощи вдали от моего королевства, ибо мои самые жестокие враги находятся в моей семье: один из моих троих братьев посягал на мою честь, двое других посягают на мою жизнь. Того, кто посягнул на мою честь, я казнил; остались Тельо и Энрике. Тельо в Арагоне, где собирает армию против меня. Энрике во Франции у короля Карла и обольщает его надеждой завоевать мое королевство, чтобы Франция, обессиленная вашими победами, пожелала почерпнуть в Кастилии новые силы для борьбы с вами. Поэтому я подумал, ваша светлость, что в интересах вашей политики поддержать право законного монарха, продолжая в его стране, с теми ресурсами людей и денег, что он вам предлагает, войну против Франции, которую вам позволяет начать вероломное нарушение французами перемирия. Я жду ответа вашей светлости, чтобы знать, могу ли я питать надежду на защиту моего дела.

— Разумеется, да, не надо терять мужества, ваша светлость, потому что, я повторяю вам, закон на вашей стороне. Но, будучи в Гиени почти вице-королем, я не пожелал в одиночку нести ответственность за свое вице-королевство. Я просил моего отца учредить совет, составленный из мудрых мужей, что он и сделал. Мне необходимо все обсудить на совете, но будьте уверены, что, если большинство согласится со мной и уступит моему желанию угодить вам, никогда у вас не будет более верного и, смею заметить, решительного союзника, который станет сражаться под вашими знаменами. Завтра, сир, когда вы прибудете во дворец, я дам вам более определенный ответ. До этого вам не следует появляться на людях. Удача зависит главным образом от сохранения тайны.

— О, не беспокойтесь, здесь нас никто не знает.

— И мой дом надежен, — сказал принц. — Даже вполне неопасен, — со смехом прибавил он, чтобы успокоить страхи Мотриля насчет его дочери.



Мавр пробормотал несколько слов, которых Энрике не расслышал, потому что собеседники уже отошли довольно далеко. Кстати, одна мысль, страстная, безумная, почти невыносимая, терзала его с той секунды, как он услышал этот окаянный голос; здесь, в двух шагах, стоял его смертельный враг, призрак, вставший между ним и целью, которой он жаждал добиться; здесь, на расстоянии удара мечом, находился человек, жаждущий его крови, и сам он жаждал пролить его кровь; один удар, нанесенный ведомой ненавистью рукой, положил бы конец войне, разрешил бы все сомнения. Эта мысль заставляла сердце графа сильно биться, а руку — тянуться к врагу.

Однако Энрике был не из тех людей, кто поддается первому порыву души, даже если тот внушен смертельной ненавистью.

«Нет, нет, — шептал он, — если я его убью, то всему конец. Ведь мне мало его убить — я должен ему наследовать. Если бы я убил его, то принц Уэльский отомстил бы за своего убитого гостя, с позором устранил бы меня или на всю жизнь заточил бы в тюрьму… Да, но ведь я мог спастись, — продолжал он, — а Тельо, который находится в Испании (он усмехнулся про себя, что забыл об одном из своих братьев, хотя брат этот и был его сторонником), — Тельо я найду на троне!.. И все придется начинать снова!»

Эти соображения остановили руку Энрике; наполовину обнаженный меч опустился в ножны.

Духи тьмы, наверное, посмеялись над своим адским братом — тщеславием, которое впервые отвело руку честолюбца от кинжала.

Именно в это мгновенье к графу подошел Аженор; граф был мрачен — юноша сиял; Аженор забыл о войне, интригах, принцах, обо всем на свете — другой теребил кольца железных перчаток, думая, будто он уже изничтожил своих врагов и восходит на трон Кастилии.

XVIII. Ищейка

Тайна приезда Мотриля в Бордо отныне была раскрыта, и Аиссе больше ничего не пришлось выяснять для рыцаря. Но для них оставалось нечто гораздо более важное: тысячи признаний в любви, всегда новых для влюбленных, Аженор и Аисса, раньше не имели возможности, высказать друг другу.

С другой стороны, графу Энрике де Трастамаре стал известен план его брата, и он заранее предвидел ответ принца Уэльского, словно уже побывал на совете, который должен был собраться завтра. Поэтому ему, твердо убежденному, что дон Педро заручиться поддержкой англичан, не оставалось ничего другого, как уехать из Бордо раньше, чем будет скреплен этот союз; ведь в случае если бы его инкогнито раскрыли, он был бы объявлен военнопленным, и дон Педро, чтобы сразу покончить с их враждой, мог бы прибегнуть к крайнему средству, применить которое против дона Педро помешали Энрике только его честолюбивые замыслы.

Когда дон Энрике и рыцарь поделились друг с другом своими мыслями, когда один из них, вняв благоразумию другого, последовал мудрому совету насчет решения, которое следовало принять (то есть Аженор убедил Энрике немедленно отправиться в Арагон, чтобы встретить там первые посланные коннетаблем отряды наемников), граф вспомнил о сердечных делах своего юного спутника.

— И что же ваша любовь? — спросил он.

— Не скрою от вас, ваша светлость, что думаю о ней с горькой грустью, — ответил Аженор. — Напрасно я нашел в десяти шагах от себя счастье, о котором так долго мечтал и которое, как я опасался, мне придется искать всю жизнь, не настигая его, ведь…

— Полно! — возразил граф. — Ничего не изменилось, и что мешает вам, кому не надо сражаться с братом и завоевывать трон, вкусить мимолетно сие счастье?

— Вы разве не едете, граф? — спросил Аженор.

— Разумеется, еду, — ответил Энрике, — ибо, сколь ни была бы нежна любовь к вам, которая, я чувствую, родилась в моем сердце, дорогой Аженор, она не может — вы сами это поймете — перевесить интересы судьбы королевства и счастье целого народа. Вот если бы речь шла о вашей жизни, тогда другое дело! — вдруг воскликнул граф. — Ради спасения вас я пожертвовал бы моим состоянием и моим честолюбием.

И граф пристально посмотрел в светлые и ясные глаза молодого француза, словно настойчиво добиваясь от него слов признательности.

— Но я никогда не принес бы в жертву мою корону ради вашей вполне безумной, позвольте, мой друг, прямо сказать вам об этом, страсти к дочери предателя Мотриля, — продолжал Энрике.

— Мне это известно, ваша светлость, и с моей стороны было бы безрассудством даже питать какую-либо надежду. Поэтому, прощай, несчастная Аисса…

И он с такой печалью посмотрел из окна на дом, прячущийся за деревьями, что граф улыбнулся.

— Счастливый любовник, — тихо сказал он, слегка помрачнев, — он живет одной нежной мыслью, которая постоянно цветет в его сердце, наполняя благоуханием его жизнь. Увы! Мне тоже была ведома эта прелестная пытка, что заставляла трепетать в глубине души все юные и благородные чувства.

— Вы называете меня счастливым, ваша светлость, потому что завтра меня ждет Аисса! — воскликнул Аженор. — Завтра я должен увидеть Аиссу, но я не увижу ее. Ваша светлость, если все надежды двадцатидвухлетнего сердца терпят крах в тот миг, когда они должны сбыться, — это горе, и я самый несчастный из людей.

— Ты прав, Аженор, — согласился граф. — Поэтому, думай только о сегодняшнем дне. Ты ведь не домогаешься богатства, не гонишься за короной, ты просишь ласкового слова, жаждешь первого поцелуя. Твое сокровище — это женщина, твой трон — это усеянное цветами ложе, которое завтра она должна разделить с тобой. Послушай! Не теряй этой ночи, Аженор, может быть, она станет прекраснейшей жемчужиной, которую молодость положит на хранение в сокровищницу твоих воспоминаний.

— Но в таком случае, ваша светлость, вы поедете без меня? — спросил Аженор.

— Сегодня же ночью я хочу выбраться с территории англичанина, необходимо, как ты сам понимаешь, чтобы рассвет застал меня на ничейной земле. Дня три-четыре я пробуду в Наварре, в Памплоне. Приезжай ко мне скорее, Аженор, потому что больше я не смогу тебя ждать.

— Но как, мой сеньор, я могу оставить вас, когда вам грозит опасность? Мне кажется, что ради всех дивных радостей любви, которые меня ожидают, я не соглашусь на это.

— Не будем ничего преувеличивать, Аженор. Если мы выедем сегодня ночью, нам не грозит никакая опасность. Поэтому ты спускайся по своему цветущему склону. Ступай, со мной поедет Перахо, а ты знаешь, что у него добрый меч. Только возвращайся быстрее…

— Но, ваша светлость…

— И вот еще что. Если, как ты говоришь, ты любишь эту мавританку…

— Послушайте, ваша светлость, я не смею признаться вам, как сильно я ее люблю, ибо едва я увидел ее, едва обменялся с ней двумя словами…

— Двух слов вполне достаточно, если умеешь хорошо выбрать их в нашем славном кастильском языке. Посему я и говорю тебе, если ты любишь эту мавританку, то для тебя это будет двойной победой, потому что ты отнимешь у Мотриля дочь, а из ада вырвешь душу.

Это были слова и короля и друга. Аженор понял, что Энрике де Трастамаре уже играет роль короля, и Молеон, чтобы не выходить из своей роли, преклонил колено перед графом, для которого все любовные интересы друга были настолько ничтожны, что он уже отстранил их от себя и витал мыслью где-то далеко за Пиренеями, в тех облаках, что венчают вершины Сьерры-де-Арасена.

Было решено, что граф отдохнет час-другой и отправится к границе. Молеон, который отныне стал свободен, почувствовав, что его позолоченные цепи тотчас порвались, ликовал и парил в небесах.

У влюбленных сон хотя и неглубокий, но долгий: ведь он наполнен сновидениями, в которых они всегда вместе с любимыми, и так сильно напоминает счастье, что им очень трудно пробудиться.

Когда Аженор открыл глаза, солнце уже стояло высоко над горизонтом. Он сразу же позвал Мюзарона и от него узнал, что граф сел на коня в четыре часа утра и выбрался из Бордо с быстротой человека, который осознает всю опасность своего сложного положения.

— Прекрасно! — воскликнул Аженор, выслушав рассказ оруженосца, приукрашенный всеми примечаниями, которые тот посчитал своим долгом к нему добавить. — Отлично, Мюзарон! Значит, мы остаемся в Бордо до вечера, а может быть, и до завтра, но все это время — спорить бесполезно — нам следует не выходить из дома и не попадаться никому на глаза. Тем самым мы будем более свежими перед отъездом, ведь мы можем выехать в любую минуту. Ну, а ты, мой друг, хорошенько подготовь лошадей, чтобы они были в силах нагнать графа, даже если им придется идти с двойной поклажей и вдвое резвее.

— Ого! — воскликнул Мюзарон, который, как мы помним, держал себя запросто с молодым рыцарем, особенно если тот был в хорошем настроении. — Значит, от политики мы отходим и начинаем заниматься другими делами. Знай я, чем именно мы будем заниматься, я, наверное, мог бы вам помочь.

— Ты все узнаешь в полночь, Мюзарон, а пока будь скромным, незаметным и делай то, что я тебе говорю.

Мюзарон, неизменно очень довольный собой по причине непоколебимой уверенности в собственных силах, до блеска почистил лошадей, задал им двойную порцию овса и стал ждать полуночи, не высовывая носу из окон.

В отличие от него, Аженор, припав к опущенным шторам, не сводил глаз с соседнего дома.

Мы уже сказали, что Аженор встал поздно; поскольку Мюзарон последовал примеру хозяина, хотя улегся спать гораздо позже Аженора, то оба не заметили в саду, прилегающем к жилищу дона Педро, человека, который уже с рассвета, низко пригнувшись, с явной тревогой рассматривал следы, оставшиеся на рыхлой садовой земле, и оглядывал помятые сломанные ветки кустов, что окружали домик Аиссы.

Этим человеком, закутанным в просторный плащ, был мавр Мотриль; со свойственной людям его расы проницательностью он сравнивал их, как ищейка, взявшая след, с которого ее ничто не может сбить.

— Ну да, — приговаривал Мотриль (глаза у него горели, ноздри раздувались), — правильно, вот на этой аллее мои следы. Я узнаю их по форме моих туфель. Вот, рядом, более глубокие следы принца Уэльского; он был в сапогах с подковами, а доспехи утяжеляли его шаги. Вот, наконец, следы короля дона Педро. Они едва заметны, ведь походка у него легкая, как у газели. Да, это наши следы. Ну а это чьи?.. Не знаю.

И Мотриль перешел из кустов жимолости в массив деревьев, где так долго прятался Молеон.

— Здесь следы глубже, резче, разнообразнее, — бормотал он. — Откуда они идут? Куда? Ну да, к дому… Вот они снова, и доходят до стены. Здесь они глубже. Тот, кто тут ждал, наверняка привстал на цыпочки, вероятно пытаясь дотянуться до балкона. Сомнений нет, он хотел пробраться к Аиссе. Значит, Аисса с ним в сговоре! Именно это и надо выяснить.

И мавр, склонившись над следами, с озабоченным видом стал их разглядывать.

Через несколько минут он прошептал:

— Это след человека, носящего обувь франкских всадников. Вот бороздка, прочерченная шпорой… Посмотрим, откуда она тянется…

И Мотриль пошел вдоль бороздки, которая вывела его к кустам жимолости, где он снова начал свои поиски.

— Тут был еще кто-то, — пробормотал он. — След совсем другой. Вероятно, этот явился следить за нами, а первый пришел к Аиссе. Мимо шпиона мы прошли, едва не задев его, и он, наверное, слышал наш разговор. О чем же мы говорили, когда проходили здесь?

Мотриль попытался вспомнить те слова, что он говорил в этом месте, и слова своих спутников.

Но отнюдь не политика больше всего занимала Мотриля, и поэтому он быстро вернулся к изучению следов.

Тут он обнаружил широкую полосу, что вела к стене. Стало ясно, что в сад спустились трое мужчин; один из них укрывался за смоковницей, так как нижние ветки дерева были обломаны. Он, наверное, просто караулил.

Другой забрался в кусты жимолости; он, без сомнения, шпионил.

Наконец, третий дошел до массива деревьев, немного подождал и отсюда пробрался к особняку Аиссы; это наверняка был ее любовник.

Мотриль пошел назад по следам и очутился у подножия стены, которая отделяла дом Эрнотона де Сент-Коломба от особняка, проданного принцу Уэльскому. Здесь мавру все стало таким ясным и очевидным, будто он читал раскрытую книгу.

Стойки лестницы оставили в земле две ямки, а ее верх слегка повредил карниз стены.

«Они пришли оттуда», — подумал мавр.

Тогда он сам поднялся по лестнице и с жадным любопытством заглянул в сад Эрнотона; но было раннее утро, Аженор и Мюзарон, как мы уже сказали, еще не проснулись. Поэтому Мотриль никого не увидел, а лишь заметил по ту сторону стены другие следы, что тянулись к дому.

«Буду следить за ними», — решил он.

Весь день мавр расспрашивал соседей, но слуги Эрнотона были неболтливы; кстати, они не знали Энрике де Трастамаре и впервые видели Аженора. Они рассказали совсем мало и почти ничего не сообщили ни лазутчику мавра, ни самому Мотрилю, повторяя: «Наш гость — крестник сеньора Эрнотона де Сент-Коломба». Мотриль решил обратиться к хозяину дома.

Наступил вечер.

Короля дона Педро вместе с его верным министром ожидали во дворце принца Уэльского. В назначенный для визита час Мотриль был готов и вместе с королем пришел на совет как человек, душевные заботы которого не отвлекают его от исполнения долга.

Молеон — он поджидал ухода мавра и знал, что Аисса осталась одна, — как и накануне, взял меч, приказав оруженосцу держать оседланных лошадей во дворе дома Эрнотона; потом, приставив лестницу к стене в том же месте, что и накануне, спокойно перелез в сад принца Уэльского.

Стояла ночь, напоминавшая дивные ночи Востока; она была похожа на вчерашнюю и обещала быть столь же прекрасной, наполненной ароматами и тайнами.

Поэтому ничто, кроме избытка радости, не нарушало сердечного спокойствия Аженора; ведь то, что люди называют предчувствием, иногда представляет собой лишь чрезмерное блаженство, которое заставляет нас трепетать за найденное нами хрупкое счастье, способное разбиться от любого прикосновения. Совершенно беззаботному человеку неведомо полное счастье, и редко самый отважный влюбленный идет на свидание с возлюбленной, не испытывая трепетного страха.

Аисса, неистовая в любви, подобно прекрасным гуриям из знойных краев, где она появилась на свет, весь день думала о вчерашней ночи, казавшейся ей сном, и о наступившей ночи, которая представлялась ей нежнейшим выражением счастья; стоя на коленях перед раскрытым окном, она вдыхала ночную прохладу и запахи цветов, впитывала все флюиды, какие источал находившийся где-то рядом возлюбленный; эти минуты она жила лишь мыслями об этом мужчине, которого она пока еще не слышала и не видела, но угадывала в загадочной темноте и величественной тишине ночи.

Вдруг до нее донесся шелест листвы, и, покраснев от радости, она, раздвинув цветы, обвивавшие балкон, выглянула в сад.

Шум усилился, робкие, шуршащие по траве, осторожные, какие-то легкие шаги возвещали, что приближается ее возлюбленный.

В широкой полосе серебристого лунного света, отделявшей сад от дома, появился Молеон.

Тогда, быстрая, как ласточка, прекрасная мавританка, которая ждала лишь его появления, повисла на длинной шелковой веревке, привязанной к каменному балкону, потом соскользнула по ней на песок, бросилась в объятья к Аженору и, обхватив его голову тонкими пальцами, шепнула:

— Вот и я; видишь, я ждала тебя.

И Молеон, потерявший голову от любви и дрожавший от какого-то сладостного страха, почувствовал на губах жгучий поцелуй.

XIX Любовь

Молеон не мог говорить, но мог действовать. Он стремительно увлек Аиссу под свод жимолости, вчера вечером укрывавший Энрике де Трастамаре, и, усадив прекрасную мавританку на цветочную скамью, упал перед ней на колени.

— Я ждала тебя, — повторила Аисса.

— Неужели я заставил себя ждать? — спросил Аженор.

— Да, — ответила девушка, — ведь я ждала тебя не со вчерашнего вечера, а с того первого дня, как увидела.

— Значит, ты меня любишь! — воскликнул Аженор, охваченный радостью.

— Я люблю тебя, — ответила девушка. — А ты любишь меня?

— О да, да! Люблю!

— Я люблю тебя за то, что ты смелый, — сказала Аисса. — А ты за что меня любишь?

— За то, что ты красивая, — ответил Аженор.

— Ты ведь знаешь только мое лицо, а я вот разузнала о всех твоих делах.

— Значит, тебе известно, что я враг твоего отца?

— Да.

— Тогда ты знаешь, что я не просто его враг, между нами война не на жизнь, а на смерть.

— Я знаю это.

— И не отвергаешь меня за то, что я ненавижу Мотриля?

— Я люблю тебя!

— Я тебе верю. Я ненавижу этого человека, потому что он заманил дона Фадрике, моего брата по оружию, в смертельную западню! Ненавижу и потому, что он убил несчастную Бланку Бурбонскую! Наконец, я ненавижу его потому, что он стережет тебя не как дочь, а как любовницу. Ты, правда, его дочь, Аисса?

— Послушай, я об этом ничего не знаю. Мне кажется, что однажды, когда я совсем маленькой проснулась после долгого сна и открыла глаза, то первое, что я увидела, было лицо этого человека; он назвал меня дочерью, а я назвала его отцом. Но я не люблю его, он меня пугает.

— Он зол с тобой или строг?

— Наоборот, королеве не угождают так усердно, как мне. Каждое мое желание — закон. Стоит мне лишь знак подать, как он меня слушается. Кажется, все его мысли поглощены мной. Не знаю, что он намерен сделать со мной, но иногда меня ужасает его мрачная и ревнивая нежность.

— Поэтому ты и не любишь его так, как дочь должна любить отца?

— Я боюсь его, Аженор. Знаешь, иногда ночью он, словно привидение, заходит в мою комнату, и я дрожу от страха. Он подходит к постели, на которой я лежу (шаг у него такой легкий, что даже мои служанки, спящие на циновках на полу, не просыпаются), проходит между ними так, словно его ноги не касаются пола. Но я-то не сплю и сквозь прищуренные веки, которые ужас заставляет дрожать, вижу его страшную улыбку. Он подходит совсем близко, склоняется надо мной. Его дыхание обжигает мое лицо, и поцелуй, странный поцелуй то ли отца, то ли любовника, который, как он считает, должен охранять мой сон, оставляет у меня на лбу или на губах болезненный, словно от раскаленного железа, след. Вот видения, которые преследуют меня, видения наяву. С этими страхами я засыпаю каждую ночь, и все-таки что-то подсказывает мне, что страхи мои напрасны, ибо во сне или наяву я имею над ним какую-то странную власть. Я часто замечаю, что он вздрагивает, когда я хмурю брови, что его пронзительный и надменный взгляд никогда не выдерживает пламени моего взгляда. Но почему ты спрашиваешь меня о Мотриле, отважный мой рыцарь, ты же не боишься его, ты ведь ничего не боишься?

— Да, мне не страшен никто, я лишь боюсь за тебя.

— Ты боишься за меня, потому что любишь меня, — с восхитительной улыбкой объяснила Аисса.

— Аисса, я ни разу не любил женщин моей страны, где, однако, женщины красивые, и меня часто удивляло мое равнодушие, но теперь я понял почему. Потому что все сокровища моего сердца должны принадлежать тебе. Ты спрашиваешь, люблю ли я тебя, Аисса. Выслушай меня и суди сама. Если ты прикажешь мне бросить все, отречься ради тебя от всего, кроме моей чести, знай же, Аисса, что я принесу тебе эту жертву.

— А я сделаю еще больше, — с божественной улыбкой возразила девушка, — и ради тебя пожертвую моим Богом и моей честью.

Аженор еще ничего не знал о пылкой поэзии восточной страсти и, лишь увидев улыбку Аиссы, стал, кажется, ее понимать.

— Хорошо, — сказал он, обняв стан Аиссы, — Я не хочу, чтобы ты жертвовала твоим Богом и твоей честью, не связав свою жизнь с моей. В моей стране, Аисса, женщины, которых любят, становятся подругами, с ними вместе живут и умирают; когда женщины принимают нашу веру, они могут быть спокойны: их никогда не бросят в гарем, где они станут прислуживать новым наложницам человека, которого они любили. Стань христианкой, Аисса, оставь Мотриля, и ты будешь моей женой.

— Я только что хотела просить тебя об этом, — сказала девушка.

Аженор встал с колен, ловким движением подхватил на сильные руки возлюбленную (сердце Аиссы билось рядом с его сердцем, его лица ласково касались ее свежие, пахучие волосы, душу переполняла радость, голова кружилась) и побежал к тому месту у стены, где стояла лестница.

Молодой человек почти не чувствовал своей нежной ноши и стремительно как стрела промчался среди деревьев и преодолел живую изгородь, окаймлявшую аллею.

Он уже видел перед собой темную стену, прикрываемую деревьями, как вдруг Аисса, гибкая, словно уж, вырвалась из рук Аженора, скользнув телом по телу юноши.

Молеон остановился; мавританка присела на корточки у его ног и показала рукой в сторону стены.

— Смотри, — прошептала она.

И Молеон заметил белую фигуру, притаившуюся за нижними перекладинами лестницы.

«Ага! — подумал Аженор. — Уж не Мюзарон ли это, который, опасаясь за меня, стережет нас? Нет, этого быть не может, — засомневался он. — Мюзарон слишком осторожен, чтобы подвергать себя опасности по ошибке получить удар мечом».

Фигура выпрямилась; что-то голубоватое сверкнуло у ее пояса.

— Это Мотриль! — вскрикнула Аисса.

Пробужденный этим страшным именем, Аженор схватился за меч.

Вероятно, Мотриль еще не заметил девушку или, вернее, не различил ее в этом странном видении, которое представлял собой христианин, несущий на руках мавританку; но едва услышав крик девушки, высокий, стройный Мотриль вышел из тени, издал дикий вопль и яростно бросился на Аженора.

Однако любовь и на сей раз опередила ненависть. Быстрым, как мысль, движением Аисса опустила забрало рыцаря, и мавр оказался перед железной статуей, которую девушка обвила руками.

Мотриль остановился.

— Аисса! — с удрученным видом прошептал мавр, опустив руки.

— Да, Аисса! — ответила она с дикой решительностью, которая придала сил влюбленному Молеону, но заставила задрожать мавра. — Ты хочешь убить меня? Убей! Ну а рыцарь тебя не боится, ты ведь хорошо это знаешь, не так ли?

И она жестом показала на Аженора.

Мотриль протянул руку, чтобы схватить Аиссу, но она отпрянула назад, и перед ним предстал Молеон, который невозмутимо стоял, держа в руке меч.

В глазах Мотриля пылала такая яростная ненависть, что Молеон занес над ним меч.

Но в этот же миг он почувствовал, что Аисса удерживает его руку.

— Нет, не убивай его при мне! — воскликнула она. — Ты силен, вооружен, неуязвим, оставь его и уходи.

— Ах так! — вскричал Мотриль, ударом ноги сбив лестницу. — Ты силен, вооружен, неуязвим, сейчас посмотрим, кто сильнее.

В эту секунду раздался громкий свист, и появилась дюжина мавров с боевыми топорами и кривыми саблями.

— Ах, псы неверные! — вскричал Аженор. — Идите сюда и посмотрим, кто кого!

— Смерть христианину! — кричал Мотриль. — Смерть!

— Ничего не бойся, — шепнула Аисса.



Она спокойным твердым шагом вышла вперед, встав между рыцарем и нападавшими.

— Мотриль, я хочу видеть, как этот молодой человек уйдет отсюда, ты слышишь? — сказала она. — Я хочу, чтобы он ушел отсюда живым, и горе тебе, если хоть волос падет с его головы!

— Неужели ты любишь этого гяура? — воскликнул Мотриль.

— Я люблю его, — ответила Аисса.

— Тем более его следует убить. Убейте его! — приказал Мотриль, выхватывая из ножен кинжал.

— Мотриль! — нахмурив брови, крикнула Аисса, метнув в него грозный, словно молния, взгляд. — Ты разве не понял меня и тебе дважды надо повторять, что я хочу, чтобы юноша немедленно ушел отсюда?

— Убейте его! — повторил взбешенный Мотриль.

Аженор встал в защитную позу.

— Постой, сейчас ты увидишь, как тигр станет агнцем, — сказала Аисса, выхватив из-за пояса тонкий и острый кинжал, и, обнажив свою прекрасную, золотистую, как гранаты Валенсии, грудь, приставила его острием к коже, которая подалась под опасной тяжестью.

Мавр взвыл от ужаса.

— Знай же, — воскликнула она, — клянусь тебе Богом арабов, от которого отрекаюсь, клянусь Богом христиан, который станет моим Богом, что, если с этим юношей случится беда, я убью себя!

— Аисса! Умоляю тебя, остановись! — вскричал мавр. — Я с ума схожу!

— Тогда брось кинжал, — приказала девушка.

Мавр подчинился.

— Прикажи слугам уйти.

Мотриль махнул рукой, и слуги удалились.

Потом, устремив на молодого человека взгляд, томный от нежности и пылкий от желания, она тихо сказала:

— Подойди ко мне, Аженор, я хочу проститься с тобой.

— Разве ты не пойдешь со мной? — спросил Молеон.

— Нет, он предпочтет убить меня, нежели потерять. Я остаюсь, чтобы спасти нас.

— Но будешь ли ты меня любить? — спросил Молеон.

— Видишь вон ту звезду? — спросила Аисса, показывая молодому человеку самую яркую из звезд, горевших на небосводе.

— Да, вижу! — воскликнул Аженор.

— Так вот! Раньше она погаснет в небе, чем любовь угаснет в моем сердце. Прощай!

И, приподняв забрало шлема своего возлюбленного, она запечатлела на его устах долгий поцелуй; мавр же стоял в стороне и кусал от бессильной злости руки.

— Теперь, ступай, — сказала Аисса рыцарю, — но будь готов ко всему.

Стоя у лестницы, которую Аженор снова приставил к стене, Аисса улыбалась, глядя на Молеона; рукой она останавливала Мотриля, подобно тому, как укротители тигров одним, жестом заставляют улечься зверя, который, казалось, был готов растерзать их.

— Прощай! — воскликнул Аженор. — Помни о своем обещании.

— До свидания! — ответила прекрасная мавританка. — Я не нарушу его.

Аженор послал девушке последний воздушный поцелуй и скрылся по ту сторону стены.

Мавр проводил рычанием ускользнувшую добычу.

— Теперь не старайся доказывать мне, что ты следишь за каждым моим шагом, — обратилась Лисса к Мотрилю, — не заставляй меня подозревать, что обращаешься со мной как с рабыней, ведь тебе известно, что у меня есть средство стать свободной. Ладно, уже поздно, отец, пошли домой.

Мотриль пропустил ее вперед, и она, спокойная, задумчивая, пошла по аллее к дому. Он поднял свой острый кинжал и, проведя ладонью по лбу, прошептал:

— Дитя! Через несколько месяцев, может, даже дней, ты уже не укротишь Мотриля так просто.

В тот миг, когда девушка уже вступила одной ногой на порог, Мотриль услышал за спиной чьи-то шаги.

— Ступайте скорее, Аисса, — сказал он. — Это король.

Девушка вошла в дом и неторопливо, словно она не слышала этих слов, закрыла за собой дверь. Мотриль видел, как она скрылась в доме; через несколько секунд к нему подошел король.

— Ну что ж, друг Мотриль, с победой! — воскликнул король. — Да, мы победили. Но почему ты ушел в тот момент, когда совет начал обсуждать наши дела?

— Я подумал, что жалкому рабу-мавру не место среди столь могущественных христианских вельмож, — ответил он.

— Ты лжешь, Мотриль, — сказал дон Педро, — ты волновался за свою дочь и ушел следить за ней.

— Полно, сеньор! — возразил Мотриль, улыбаясь тому, что короля дона Педро так сильно волнует Аисса. — Клянусь честью, может показаться, что вы думаете об этом больше меня.

И оба вошли в дом, хотя дон Педро все-таки с любопытством бросил взгляд на окно, за которым вырисовывалась тень женщины.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I Глава, где мы убеждаемся, что мессир Дюгеклен — славный полководец, но и не менее славный знаток счета

Граф Энрике де Трастамаре и его спутник Аженор направлялись в Бордо, где их ждали события, о которых мы уже рассказывали, а Дюгеклен, коего Карл Пятый облачил неограниченными полномочиями, собрал главных командиров наемных отрядов и объяснял им свой план кампании.

Эти жестокие воины, вынужденные, подобно хищным птицам или волкам, каждый день проявлять осторожность, хитрость и дерзость, которые простых смертных возвышают, а людей одаренных делают гениальными, обладали большим, нежели вы думаете, пониманием стратегии и воинским искусством.

Поэтому они прекрасно разобрались в тех предложениях, которые бретонский герой вынес на их суд; совокупность их складывалась из боевых действий, которые всегда можно было легко прекратить, и отдельных операций, вытекающих из обстоятельств. Однако все эти воинственные замыслы упирались в единственный, неопровержимый довод: нужны деньги.

Будет справедливо сказать, что довод этот не вызвал возражений; требование денег было выдохнуто как бы единой глоткой.

— Верно, — ответил Дюгеклен, — и я уже подумал об этом.

Командиры одобрительно закивали головой в знак того, что они благодарны за подобную предусмотрительность.

— Но, — прибавил Дюгеклен, — деньги вы получите после первого сражения.

— До него еще дожить надо, — возразил рыцарь Смельчак, — и хоть немного заплатить нашим солдатам.

— Иначе, — подхватил Каверлэ, — нам придется по-прежнему драть шкуру с французского крестьянина. Но их вопли — вечно эти чертовы мужланы орут! — будут терзать слух нашего прославленного коннетабля. Кстати, как можно быть честным командиром, если тебе приходится грабить, словно последнему солдату?

— Исключительно правильно, — согласился Дюгеклен.

— А я добавлю, — начал Клод Живодер, другой плут, вполне свой в компании подобных волков (он слыл менее жестоким, чем Каверлэ, но был вероломнее и жаднее), — добавлю, говорю я вам, что мы теперь союзники его величества короля Франции, так как идем мстить за смерть его сестры, и мы будем недостойны этой чести — а для простых наемников вроде нас сия честь бесценна, — если не перестанем хоть на какое-то время разорять народ нашего царственного союзника.

— Умные и глубокие слова, — заметил Дюгеклен, — однако подскажите мне способ раздобыть деньги.

— Добывать деньги не наше дело, — ответил Гуго де Каверлэ, — наше дело — их получить.

— На это возразить нечего, — сказал Дюгеклен, — даже ученый муж не рассудил бы логичнее вас, господин Гуго. Ну ладно, сколько вы просите?

Командиры переглянулись, как бы советуясь друг с другом, и, поскольку все они заботу об общей выгоде, вероятно, поручили Каверлэ, тот объявил:

— Мы недорого возьмем, мессир коннетабль, даю слово командира!

От этого обещания и этой клятвы у Дюгеклена мурашки побежали по коже.

— Я жду, — сказал он, — говорите.

— Ну что ж, — продолжал Каверлэ, — пусть его величество Карл Пятый платит экю золотом каждому солдату до тех пор, пока мы будем находится во вражеской стране. Конечно, это немного, но мы принимаем во внимание, что нам выпала честь быть его союзниками, и мы будем скромны из уважения к столь достойному королю. У нас, кажется, пятьдесят тысяч солдат?

— Не совсем так, — возразил Дюгеклен.

— Чуть больше или чуть меньше.

— По-моему, меньше.

— Неважно! — ответил Каверлэ. — Мы беремся с тем количеством людей, каким располагаем, сделать то, что другие сделали бы, имея пятьдесят тысяч. Поэтому платить надо так, как если бы нас было пятьдесят тысяч.

— Значит, нужно пятьдесят тысяч золотых экю, — подытожил Бертран.

— Да, для солдат, — сказал Каверлэ.

— Идет! — согласился Дюгеклен.

— Хорошо, но остаются офицеры.

— Верно, — подтвердил коннетабль, — про офицеров-то я и забыл. Ну и сколько же вы будете платить офицерам?

— Я думаю, — вмешался Смельчак, боясь, вероятно, как бы Каверлэ не продешевил, — что эти храбрые, в большинстве своем опытные и благоразумные люди стоят никак не меньше пяти экю золотом на брата. Не забывайте, что почти у каждого из них пажи, оруженосцы и слуги, да еще по три коня.

— Ну и ну! — воскликнул Бертран. — Ваши офицеры живут лучше офицеров моего господина короля.

— Мы привыкли так жить, — заметил Каверлэ.

— И требуете на каждого по пяти золотых экю!

— По-моему, это самая низкая плата, какую можно было бы для них потребовать. Сам я хотел было просить шесть, но, раз уж Смельчак назвал цену, спорить с ним я не стану и соглашусь с тем, что сказал он.

Бертран смотрел на них, и ему чудилось, будто он снова торгуется с евреями-ростовщиками, к которым властелин посылал его выпрашивать небольшие займы.

«Проклятые негодяи! — думал он, тем не менее улыбаясь своей самой приветливой улыбкой. — С каким наслаждением я перевешал бы вас всех, будь на то моя воля!»

Потом громко сказал:

— Господа, я, как вы видели, обдумывал ваши требования, посему и слегка промедлил с ответом, но пять золотых экю на офицера вовсе не кажется мне чрезмерной платой.

— Ага! — крякнул Смельчак, удивленный сговорчивостью Дюгеклена.

— Так сколько у вас офицеров? — спросил мессир Бертран.

Каверлэ закатил глаза, потом снова заговорщически переглянулся со своими дружками.

— У меня тысяча, — ответил он.

Он удвоил цифру.

— А у меня восемьсот, — сказал Смельчак, подобно своему напарнику тоже удвоив цифру.

— И тысяча у меня, — объявил Клод Живодер.

Этот цифру утроил.

Другие командиры тоже не отставали от него, и число офицеров возросло до четырех тысяч.

— Выходит, один офицер на одиннадцать солдат! — восхищенно воскликнул Дюгеклен. — Черт бы меня побрал! Какую великолепную армию они нам создадут и какая в ней будет дисциплина!

— Да, верно, — скромно подтвердил Каверлэ, — армией мы управляем весьма недурно.

— Значит, на офицеров нам нужно двадцать тысяч экю, — подсчитал Бертран.

— Золотом, — вставил Смельчак.

— Черт возьми! — вырвалось у коннетабля. — Двадцать тысяч экю, решили мы, а если прибавить их к тем пятидесяти тысячам, о которых мы уже договорились, то получается ровно семьдесят тысяч!

— Правильно, счет точен до последнего каролюса,[118] — подтвердил Смельчак, восхищенный легкостью, с какой коннетабль складывал цифры.

— Но… — начал было Каверлэ.

Бертран не дал ему договорить.

— Но, — перебил он, — я понимаю, что мы забыли командиров.

Каверлэ изумился. Бертран не только удовлетворял его требования, но и предупреждал их.

— Вы забыли о себе, — продолжал Дюгеклен. — Какое благородное бескорыстие! Но я, господа, о вас помню. Итак, давайте считать. Командиров у вас десять, так ведь?

Вслед за Дюгекленом наемники стали считать. Им очень хотелось наскрести десятка два командиров, но сделать это не было никакой возможности.

— Десять, — подтвердили они.

Каверлэ, Смельчак и Клод Живодер устремили взгляды к потолку.

— Что составляет, — продолжал считать коннетабль, — беря по три тысячи золотых экю на каждого, тридцать тысяч монет, верно?

При этих словах командиры, восхищенные, взволнованные, потерявшие голову от неслыханной щедрости, вскочили — они были обрадованы не только громадной суммой, но и тем, что их ценили в три тысячи раз дороже солдат, — и, потрясая своими громадными мечами и подбрасывая вверх шлемы, даже не кричали, а вопили:

— Ура! Ура! Монжуа,[119] слава доброму коннетаблю!

«Ах, бандиты, — шептал про себя Дюгеклен, притворно опуская глаза, словно восторги наемников трогали его до глубины души, — с помощью Господа и нашей Богоматери Монкармельской я заведу вас в такое место, откуда никто не выберется».

Потом он громко объявил:

— Всего нужно сто тысяч золотых экю, благодаря которым удастся покрыть все наши расходы.

— Ура! Ура! — снова завопили наемники, чей восторг достиг апогея.

— Теперь, господа, — продолжал Дюгеклен, — вы располагаете моим словом рыцаря, что деньги будут выплачены вам до начала кампании. Правда, получите вы их не сразу, поскольку я не вожу с собой королевской казны.

— Согласны, согласны! — прокричали командиры, бурно радуясь тому, что все так складывалось.

— Значит, господа, решено: вы доверяете королю Франции под честное слово его коннетабля, — сказал Дюгеклен, подняв голову и приняв тот величественный вид, который заставлял трепетать даже отчаянных храбрецов, — и слово это нерушимо. Но мы, как честные солдаты, выступим в поход, а если к моменту вступления в Испанию денег не доставят, то у вас, господа, будет две гарантии: во-первых, ваша свобода, которую я вам возвращаю, во-вторых, пленник, который стоит сто тысяч золотых экю.

— Что за пленник? — удивился Каверлэ.

— Это я, разрази меня гром, — сказал Дюгеклен, — хоть я и беден! Ведь если женщинам моей страны придется прясть даже денно и нощно, чтобы собрать для меня сто тысяч экю, я ручаюсь вам, выкуп будет собран.

— Решено, — в один голос ответили наемники, и каждый из них в знак согласия коснулся руки коннетабля.

— Когда мы выступаем? — спросил Смельчак.

— Немедленно, — подхватил Гуго. — Действительно, господа, раз тут больше нечем поживиться, я предлагаю побыстрее перебраться в другое место.

Все командиры тут же разошлись по своим местам и подняли над палатками личные знамена; ударили барабаны, и в лагере началось сильное оживление; солдаты, что сначала окружили Дюгеклена, словно волны прибоя, отхлынули назад, к палаткам командиров.

Через два часа вьючные животные уже сгибались под тяжестью сложенных палаток; ржали лошади; под лучами солнца ярко сверкали ряды копий.

Меж тем по обоим берегам реки можно было видеть крестьян, разбегавшихся после долгого рабства у наемников; хоть и запоздало обретя свободу, они вели жен в свои пустующие дома, волоча изрядно потрепанный скарб.

В полдень армия выступила в поход, спускаясь по течению Соны двумя колоннами, которые двигались по берегам. Это было похоже на нашествие варваров, которые шли исполнить грозную волю пославшего их Господа, идя по стопам Алариха,[120] Гейзериха[121] и Аттилы[122] — этих исчадий рода человеческого.

Но человеком, возглавлявшим наемников, был славный коннетабль Бертран Дюгеклен, который, склонив голову на могучую грудь, ехал позади своего знамени, покачиваясь в такт ходу своего крепкого коня, и рассуждал сам с собой:

«Все идет хорошо, только бы так и дальше было. Но вот где я возьму денег; а ведь если у меня не будет денег; то как король соберет армию, достаточно сильную, чтобы отрезать обратный путь этим бандитам, которые, еще больше остервенев, вновь перевалят через Пиренеи?»

Погруженный в сии мрачные мысли, и ехал славный рыцарь, изредка оборачиваясь, чтобы взглянуть на катящиеся вокруг него пестрые и шумные волны людей; его изобретательный ум работал напряженнее, чем головы пятидесяти тысяч наемников.

Одному Богу ведомо, что грезилось наемникам, каждый из которых в мечтах уже видел себя повелителем Индии; но это были пустые грезы, потому что никто из них не знал, что ждет его впереди.

Вдруг, в то мгновение, когда солнце скрылось за последней оранжевой полосой облаков на горизонте, командиры, ехавшие позади славного рыцаря и начавшие удивляться его мрачности, увидели, как Дюгеклен поднял голову, горделиво расправил плечи, и услышали, как он зычно крикнул своим слугам:

— Эй, Жасляр, эй, Бернике! Кубок вина, да самого лучшего, что найдется у нас в обозе.

Про себя же он прошептал: «С помощью Божьей Матери из Оре я, по-моему, нашел сто тысяч экю, не нанеся убытка славному королю Карлу».

Затем повернулся к командирам наемных отрядов, которые, с полудня видя коннетабля столь озабоченным, начали проявлять беспокойство.

— Задери меня черт, господа, а не выпить ли нам немножко? — спросил он громким голосом.

Наемники не заставили себя уговаривать: они быстро спешились и осушили по доброму кубку шалонского вина за здравие короля Франции.

II Глава, где появляется папа, который расплачивается за то, что отлучил наемников от церкви

Армия шла вперед.

Если все дороги ведут в Рим, то дорога на Авиньон совершенно очевидно ведет в Испанию. Поэтому наемные отряды уверенно двигались по дороге на Авиньон.

Именно там и держал свой двор Урбан Пятый (сперва он был бенедиктинским монахом,[123] потом аббатом монастыря Сен-Жермен в Осере[124] и настоятелем монастыря Сен-Виктор в Марселе), который был избран папой с условием, что ни в чем не станет тревожить земного блаженства кардиналов и иерархов римской церкви; сразу же после избрания он стал ревностно соблюдать это условие во всей его благодушной строгости, благодаря чему рассчитывал добиться для себя права умереть в глубокой старости и окруженным ореолом святости, в чем и преуспел.

Напомним, что преемник святого Петра[125] был тронут жалобами короля Франции на наемников и отлучил их от церкви; в своем мудром предвидении будущего король Карл Пятый дал Дюгеклену почувствовать и неприятную сторону сего шедевра политики, оставившей у коннетабля после свидания с королем живое желание вернуть все на свои прежние места.

Светлая мысль, озарившая Бертрана на длинной дороге из Шалона в Лион в лучах прекрасного закатного солнца, о коем мы упомянули всего одним словом, ибо сами были озабочены молчаливостью славного коннетабля, сводилась к тому, чтобы со своими пятьюдесятью — чуть больше или чуть меньше, как говорил Каверлэ, — тысячами наемников нанести визит папе Урбану Пятому.

Мысль сия пришлась тем более кстати, что, по мере приближения наемников к владениям его святейшества, на которого, сколь бы безобидным ни было папское отлучение, они все-таки затаили злобу, чувствовалось, что в них просыпаются воинственные и жестокие инстинкты.

Следовало также учитывать, что наемники слишком долгое время вели себя смирно.



Когда отряды приблизились к городу на два льё, Бертран распорядился устроить привал, собрал командиров и приказал расположить войска по фронту возможно шире, чтобы эта внушительная полоса огибала город, образуя огромный лук, тетивой которого как бы служила река. После этого с дюжиной оруженосцев и французских рыцарей, составляющих его свиту, Дюгеклен верхом подъехал к воротам Воклюза и попросил аудиенции у его святейшества.

Урбан, чувствуя, что орда бандитов накатывается словно наводнение, собрал свою армию численностью в две-три тысячи человек, но, зная цену главному своему оружию, приготовился обрушить на головы наемников решающий удар ключами святого Петра.

Суть его мысли сводилась к тому, что бандиты, испугавшись папской анафемы, явятся к нему просить прощения и предложат, во искупление грехов своих, предпринять новый крестовый поход, полагая, что, благодаря их численности и силе, они извлекут выгоду из своей унизительной покорности папе.

Папа видел, с какой сильно удивившей его поспешностью примчался к нему коннетабль. В это время он как раз вкушал трапезу на террасе в тени апельсинных деревьев и олеандров со своим братом, каноником Анджело Гринвальдом, назначенным им в Авиньонское епископство — одну из основных резиденций христианского мира.

— Неужели это вы, мессир Бертран Дюгеклен? — воскликнул папа. — Значит, вы в этой армии, которая внезапно сваливается на нас, а мы даже не знаем, откуда и зачем она идет?

— Увы, святейший отец, увы! Я даже командую ею, — ответил коннетабль, преклоняя колено.

— Тогда я могу вздохнуть спокойно, — сказал папа.

— О, и я тоже, — прибавил Анджело и как бы в подтверждение глубоко и радостно вздохнул всей грудью.

— Почему вы можете вздохнуть спокойно, святейший отец? — спросил Бертран.

И он вздохнул печально и тягостно, словно ему передалась подавленность папы.

— Так почему же вы можете вздохнуть спокойно? — переспросил Дюгеклен.

— Да потому я дышу свободно, что мне известны намерения наемников.

— Не понимаю, — удивился Бертран.

— Ведь армией командуете вы, коннетабль, человек, уважающий церковь.

— Да, святейший отец, я уважаю церковь, — подтвердил коннетабль.

— Вот и прекрасно, дражайший сын мой, добро пожаловать с миром. Но скажите все-таки, чего хочет от меня эта армия?

— Прежде всего, — начал Бертран, избегая ответа на вопрос и откладывая, насколько возможно, объяснение, — прежде всего ваше святейшество с удовольствием узнает — у меня нет в этом сомнений, — что речь идет о жестокой войне против неверных.

Урбан Пятый бросил на брата взгляд, означающий: «Вот видишь! Я не ошибался!»

Потом, довольный новым доказательством той непогрешимости, которую он сам себе придал, папа повернулся к коннетаблю.

— Против неверных, сын мой? — с умилением спросил он.

— Да, святейший отец.

— И против кого именно, сын мой?

— Против испанских мавров.

— Благотворная мысль, коннетабль, она достойна христианского героя, ибо я полагаю, что принадлежит она вам.

— Мне и славному королю Карлу Пятому, святейший отец, — ответил Бертран.

— Вы поделитесь славой, а Бог сумеет воздать и голове, которая эту мысль породила, и длани, которая воплотила ее в жизнь. Так ваша цель…

— Наша цель, — и дай Бог, чтоб она была исполнена! — наша цель в том, чтобы истребить неверных, святейший отец, и да воссияет над их жалкими останками слава католической веры!

— Сын мой, обнимите меня, — сказал Урбан Пятый, растроганный до глубины души и восхищенный неустрашимостью коннетабля, который отдавал свой меч на службу церкви.

Бертран посчитал себя недостойным столь великой чести и удовольствовался тем, что поцеловал его святейшеству руку.

— Но, — продолжал коннетабль после короткой паузы, — вам известно, святейший отец, что солдаты, которых я веду в столь героическое паломничество, — те же самые, коих его святейшество посчитало долгом недавно отлучить от церкви.

— В то время я был прав, сын мой, и даже думаю, что тогда и вы были со мной согласны.

— Ваше святейшество всегда правы, — ответил Бертран, пропустив это замечание мимо ушей, — но все-таки они отлучены, и я не скрою от вас, святейший отец, что это угнетающе действует на людей, которые идут сражаться за христианскую веру.

— Сын мой, — сказал Урбан, медленно осушая бокал, наполненный золотистым монтепульчиано,[126] которое он любил больше всех остальных вин, даже тех, что рождались на холмах по берегам прекрасной реки, омывающей стены папской столицы,[127] — сын мой, церковь, как я ее понимаю — это вам хорошо известно, — терпима и милосердна; будь милосерден ко всякому греху, особливо когда грешник искренне раскаивается и если вы, один из столпов веры, поручитесь, что они вернутся к благоверию…

— О да, конечно, святейший отец!

— Тогда, — продолжал Урбан, — я сниму анафему и соглашусь, чтобы они испытывали лишь малую толику тяжести гнева моего, который, как вы сами видите, сын мой, исполнен снисхождения, — с улыбкой закончил папа.

Бертран сдержал себя, полагая, что его святейшество заблуждается все глубже.

Урбан по-прежнему говорил преисполненным кротостью голосом, хотя в нем все-таки звучала та твердость, что надлежит являть человеку, дарующему прощение, который, прощая, не забывает о серьезности оскорбления.

— Вы понимаете, дражайший сын мой, что люди эти скопили богатства неправедные, а как глаголет «Екклесиаст»:[128] «Omne malum in pravo fenore».

— Я не знаю древнееврейского языка, святейший отец, — смиренно признался Бертран.

— Посему я и говорил с вами на простой латыни, сын мой, — с улыбкой сказал Урбан Пятый. — Но я запамятовал, что воины не бенедиктинские монахи. Поэтому вот перевод слов, мною сказанных, которые, как вы убедитесь, чудесно подходят к создавшемуся положению: «Все зло в богатстве, неправедно нажитом».

— Золотые слова! — воскликнул Дюгеклен, улыбаясь в пышную бороду той шутке, которую, быть может, сыграет с его святейшеством это изречение.

— Поэтому, — продолжал Урбан, — я твердо решил, и это из уважения к вам, сын мой, клянусь, только ради вас, что сии нечестивцы — а они, верьте мне, нечестивцы, хотя и раскаиваются, — что на их имущество, говорю я, будет наложена десятина и благодаря этой мзде с них будет снята анафема. Теперь, вы сами видите это, когда я действую по своей доброй воле, даже не подвергаясь вашему нажиму, вам надлежит восхвалить перед ними, дражайший сын, ту милость, которую я им оказываю, ибо она велика.

— Она поистине велика, — согласился коленопреклоненный Бертран, — но я сомневаюсь, что они оценят ее по достоинству.

— Неужто так? — спросил Урбан. — Ну хорошо, сын мой, давайте решим, в каком размере установим мы искупительную десятину?

И, словно в поисках ответа на этот щекотливый и важный вопрос, Урбан повернулся к брату, который, томно расслабившись, уже представлял себя будущим папой.

— Пресвятейший отец, — ответил Анджело, откинувшись на спинку кресла и покачивая головой, — потребуется много мирского злата, чтобы утешить боль от ваших кар небесных.

— Несомненно, несомненно, — подтвердил Урбан, — но мы милостивы, и, надо признаться, все склоняет нас к милосердию. В этом авиньонском краю небо так лазурно, воздух так чист, когда мистраль[129] позволяет нам забыть, что он прячется в пещерах на горе Ветров, и все эти дары Господни возвещают людям о сострадании и братстве. Да, — прибавил папа, протягивая золотой кубок юному облаченному в белое пажу, который тут же наполнил его вином, — воистину все люди — братья.

— Позвольте, святейший отец, — заметил Бертран. — Я забыл сказать вашему святейшеству, в качестве кого я сюда прибыл. Я приехал с миссией посланца тех храбрых людей, о которых шла речь.

— И, будучи таковым посланцем, вы испрашиваете у нас отпущение грехов, не так ли?

— Прежде всего, святейший отец, разумеется, ваше прощение, которое всегда драгоценно для нас, несчастных солдат, что в любое мгновение могут погибнуть.

— О сын мой, считайте, что наше прощение даровано вам. Мы хотели сказать, что явлена наша милость или наше прощение, если вам это больше нравится.

— Мы рассчитываем получить его, святейший отец.

— Конечно, но вы знаете, на каких условиях мы можем даровать его.

— Увы, — возразил Дюгеклен, — условия эти неприемлемы, ибо ваше святейшество забывает о том, что армия намерена делать в Испании.

— И что же она будет там делать?

— Мне кажется, святейший отец, я уже говорил вам, что она будет сражаться за церковь Христову.

— Ну и что же?

— Как что? Она имеет право, отправляясь на это святое дело, не только на любое прощение и любое отпущение грехов со стороны вашего святейшества, но еще и на вашу помощь.

— На мою помощь? — переспросил Урбан, которого стала охватывать смутная тревога. — Что разумеете вы под этими словами, сын мой?

— Я разумею то, святейший отец, что апостольский престол великодушен и богат, что распространение веры ему весьма выгодно и что он способен заплатить за это для своей же пользы.

— Подумайте, что вы говорите, мессир Бертран! — перебил его Урбан, вскочив с кресла в приступе плохо скрываемой ярости.

— Его святейшество, я вижу, прекрасно меня поняли, — возразил коннетабль, поднимаясь с пола и отряхивая колени.

— Нет, не понял, — вскричал папа, который явно и не стремился понять коннетабля, — не понял, объяснитесь!

— Итак, святейший отец, знаменитые воины (они, правда, немного нечестивцы, хотя сильно раскаиваются), которых вы видите с террасы, бесчисленные, как листья в лесу и песчинки в море, — по-моему, это сравнение содержат священные книги, — знаменитые воины, коих, я повторяю, вы созерцаете отсюда, ведомые Гуго де Каверлэ, Смельчаком, Клодом Живодером, Вилланом Заикой, Оливье де Мони, ждут от вашего святейшества денежной помощи, чтобы начать военные действия. Король Франции обещал сто тысяч золотых экю; этот христианнейший государь наверняка заслуживает так же, как папа римский, быть причисленным к лику святых. Поэтому вы, ваше святейшество, представляющее собой замо́к в своде христианского мира,[130] вполне могли бы дать, например, двести тысяч экю.

Урбан снова подскочил в кресле. Но подобная упругость тела святого отца объяснялась лишь его нервной перевозбужденностью и ничуть не смутила Бертрана, который столь же почтительно, сколь и твердо, стоял на своем.

— Мессир, — сказал его святейшество, — я понимаю, что людей портит общество грабителей, и тем из них — имен я не назову, — кто до сего дня пользовался милостями святого престола, было бы вполне, мне кажется, воздано по заслугам, если б на их голову обрушились его кары.

Грозные эти слова, на действие которых папа сильно надеялся, к его великому изумлению, оставили коннетабля равнодушным.

— У меня, — продолжал святой отец, — шесть тысяч солдат.

Бертран понял, что Урбан Пятый, подобно Гуго де Каверлэ и Смельчаку, приврал ровно наполовину, что показалось ему, несмотря на сложность обстановки, несколько рискованным со стороны папы.

— У меня шесть тысяч солдат в Авиньоне и тридцать тысяч горожан, способных держать оружие. Да, способных держать оружие… Город укреплен, и даже не будь у меня ни крепостных стен, ни рвов, ни пик, у меня на челе тиара.[131] святого Петра, и я один, воззвав к Господу, прегражу путь варварам, не столь отважным, как воины Аттилы, коих папа Лев остановил у стен Рима.[132]

— Полноте, святейший отец. Духовные и мирские войны с королями Франции, старшими сыновьями церкви, всегда плохо удаются наместникам Христа, Свидетелем тому — ваш предшественник Бонифаций Восьмой, который получил, — храни меня Бог, чтоб я простил подобную обиду! — получил, говорю я, пощечину от Колонны[133] и умер в тюрьме, грызя собственные кулаки. Вы уже видите, какую услугу оказало вам это отлучение, ибо люди, проклятые вами, вместо того чтобы разбежаться, наоборот, сплотились и пришли добиваться от вас прощения вооруженной рукой. Что до ваших мирских сил, то шесть тысяч солдат и двадцать тысяч увальней-горожан ничтожно мало; жалкие двадцать шесть тысяч, даже если считать каждого горожанина мужчиной, против пятидесяти тысяч закаленных воинов, не боящихся ни Бога, ни черта и привыкших к папам гораздо больше, чем солдаты Аттилы, которые видели папу впервые — именно об этом я умоляю подумать его святейшество, прежде нежели он предстанет перед наемниками.

— Пусть только посмеют! — воскликнул Урбан с горящими яростью глазами.

— Святой отец, я не знаю, посмеют они или нет, но ребята они бравые.

— Посягнуть на помазанника Господня! О, несчастные христиане!

— Позвольте, позвольте, святейший отец, люди эти вовсе не христиане, ибо отлучены от церкви… И неужели вы думаете, что они пощадят кого-либо? Вот если б их не отлучили от церкви — дело другое: они могли бы опасаться анафемы. Но сейчас им ничего не страшно.

Чем весомее были доводы Дюгеклена, тем сильнее нарастал гнев папы; вдруг он встал и подошел к Бертрану:

— А вы сами, делающий мне столь странное предупреждение, неужели считаете себя здесь в полной безопасности?

— Я здесь в бо́льшей безопасности, чем даже вы, ваше святейшество, — ответил Бертран с невозмутимостью, которая вывела бы из себя самого святого Петра. — Ибо если допустить — хотя я даже представить себе этого не могу, — что со мной случится несчастье, то ни от славного города Авиньона, ни от выстроенного вами великолепного дворца, сколь бы он ни был неприступен, не останется камня на камне. О, эти прохвосты — дерзкие громилы, они по щепкам разнесут любую крепость так же быстро, как регулярная армия сметет со своего пути какую-нибудь хибару. К тому же вряд ли они на этом остановятся: проникнув из города в замок, они вслед за замком примутся за гарнизон, потом за горожан, и от тридцати тысяч ваших людей и костей не останется; значит, по воле вашего святейшества, я чувствую себя здесь в бо́льшей безопасности, нежели в собственном лагере.

— Пусть так! — вскричал разъяренный папа, понимая, что коннетабль связал его по рукам и ногам. — Пусть так! Но я упрям и буду ждать.

— Поистине, святейший отец, — сказал Бертран, — даю вам слово рыцаря, что сим отказом вы изменяете себе. Я был убежден — но, судя по тому, что вижу, ошибался, — что ваше святейшество пойдет навстречу и принесет жертву, как ему повелевает вера, и, следуя примеру славного короля Карла Пятого, святой апостольский престол выдаст двести тысяч экю. Поймите, святейший отец, — прибавил коннетабль, напуская на себя совсем печальный вид, — для доброго христианина, вроде меня, очень тяжело видеть, как первый князь церкви отказывается помочь тому благому делу, какое мы свершаем. Мои достойные командиры никогда не поверят в это.

Поклонившись смиреннее, чем обычно, Урбану Пятому, потрясенному неожиданными событиями, с какими ему пришлось столкнуться, коннетабль, почти пятясь, вышел с террасы, сбежал по лестнице и, найдя у ворот свою свиту, которая уже начинала беспокоиться о его судьбе, поскакал обратно в лагерь.

III Каким образом монсеньер легат[134] приехал в лагерь и как его там приняли

Вернувшись в лагерь, Дюгеклен начал понимать, что столкнется с большими трудностями, осуществляя задуманный им прекрасный план, который преследовал три основных цели — расплатиться с наемниками, покрыть расходы на военную кампанию и помочь королю закончить постройку дворца Сен-Поль, — если папа Урбан будет пребывать в том расположении духа, в каком он его застал.

Церковь упряма. Карл V — человек богобоязненный. Не стоило ссориться со своим властелином под тем предлогом, будто хочешь оказать ему услугу; нельзя было в начале кампании давать повод для суеверных суждений: после первых же военных неудач эти поражения не преминули бы приписать безбожию полководца и карающим молитвам папы римского.

Но Дюгеклен был бретонец, а значит, упрямее всех пап римских и прошлого и будущего. Кстати, оправдывая свое упрямство, он мог ссылаться на необходимость — эту неумолимую богиню, которую древние изображали с оковами на руках.

Поэтому он решил придерживаться своего плана, рискуя дальше действовать по воле обстоятельств, следуя ему или отказываясь от него — смотря по тому, как обстоятельства эти будут складываться.

Дюгеклен приказал своим людям снарядить обозы и готовиться выступать, отдал приказ бретонцам — они пришли два дня назад под водительством Оливье де Мони и Заики Виллана — выдвинуться ближе к Вильнёву, чтобы с высоты террасы, где неотлучно находился святой отец, тот мог видеть, как широкая голубоватая лента войск извивается, слов-до лазурная змея, кольца которой под лучами заходящего солнца то сверкали ярче золота, то вспыхивали более зловеще, чем молнии папского проклятия.

Урбан V был сведущ в военном деле почти столь же, сколь славен был в делах божественных. Ему не нужно было вызывать своего главнокомандующего, чтобы понять, что стоит Этой змее проползти чуть вперед, как Авиньон будет окружен.

— По-моему, они совсем обнаглели, — сказал он своему легату, с тревогой наблюдая за маневром наемников.

И желая убедиться, столь ли сильно разъярены отряды наемников и их командиры, как сказал ему Дюгеклен, папа Урбан V[135] направил своего легата к коннетаблю.

Легат не присутствовал на беседе папы с Дюгекленом, поэтому он не знал, что Дюгеклен требовал совсем другого, нежели смягчения анафемы, провозглашенной отрядам наемников; это неведение придало легату уверенность, что он отделается малым числом индульгенций и благословений.

Посему он отправился в лагерь верхом на муле в сопровождении бледного ризничего, своего приспешника.

Мы уже сказали, что легат ни о чем не ведал. Папа посчитал, что сообщать о своих опасениях посланцу — значит ослаблять доверие, которое тот должен питать к силе своего владыки. Вот почему аббат с радостной уверенностью ехал из города в лагерь, заранее наслаждаясь коленопреклонениями и крестными знамениями, которыми встретят его при въезде.

Но Дюгеклен, будучи ловким дипломатом, выставил в охрану лагеря англичан — людей, мало пекущихся об интересах папы, с которым вот уже более столетия они вели спор, и, кроме того, предусмотрительно переговорил с ними, чтобы склонить их на свою сторону.

— Будьте начеку, братья, — предупредил он, возвратившись в лагерь. — Вполне возможно, что его святейшество бросит на нас несколько своих вооруженных отрядов. Я только что немного поспорил с его святейшеством: я полагаю, он должен нам оказать одну любезность в обмен на злополучную анафему, которую он обрушил на наши головы. Я говорю «на наши», ибо с той минуты, как вы стали моими солдатами, я считаю себя тоже отлученным и так же, как вы, обреченным угодить в ад. Ведь святейшество — человек просто невероятный, слово коннетабля! Он отказывает нам в этой любезности…

При этих словах англичане встрепенулись, словно псы, которых забавы ради дразнит хозяин.

— Ладно! Ладно! — закричали они. — Пусть папа нас только тронет, и он увидит, что имеет дело с воистину проклятыми Богом людьми!

Услышав это, Дюгеклен счел их достаточно подготовленными и приехал в лагерь французов.

— Друзья мои, — обратился он к ним, — возможно, к вам приедет посланец папы. Римский папа — не знаю, поверите ли вы в это, — римский папа, получивший от нас Авиньон и графство, отказывает мне в помощи, которую я у него попросил ради нашего славного короля Карла Пятого, и признаюсь — пусть даже признание мое повредит мне в ваших глазах, — мы с ним слегка повздорили. В этой ссоре (наверное, в том, что она случилась, моя вина, да рассудит ее ваша совесть), — в этой ссоре папа римский неосторожно сказал мне, что, если не подействует духовное оружие, он прибегнет к оружию мирскому… Вы видите — я до сих пор дрожу от гнева!

Французы — по-видимому, уже в XIV веке солдаты папы снискали у них жалкую репутацию[136] — лишь громко расхохотались в ответ на краткую речь Дюгеклена.

«Добро! — подумал коннетабль. — Они встретят посланцев свистом, а этот звук всегда неприятен; теперь пойду к моим бретонцам, с ними будет потруднее».

Действительно, бретонцев — особенно бретонцев той эпохи, — людей набожных до аскетизма, могла страшить ссора с папой римским, поэтому Дюгеклен, чтобы сразу расположить их к себе, вошел к ним с совершенно убитым лицом. Бретонские солдаты относились к нему не только как к земляку, но и как к собственному отцу, потому что не было среди них ни одного, кому бы коннетабль чем-либо не помог, а многих он даже спас от плена, смерти или нищеты.

Увидев его лицо, выражавшее, как мы уже сказали, глубокое горе, дети древней Арморики[137] сгрудились вокруг своего героя.

— О чада мои! — воскликнул Дюгеклен. — Вы видите меня в отчаянии. Поверите ли вы, что папа не только не снял анафемы с наемников, но наложил ее и на тех, кто соединился с ними, чтобы отомстить за смерть сестры нашего доброго короля Карла? Так что мы, достойные и честные христиане, стали нехристями, псами, волками, которых может травить каждый. Клянусь, папа римский безумен!

Среди бретонцев послышался глухой ропот.

— Надо также сказать, — продолжал Дюгеклен, — что ему подают очень дурные советы. Кто — мне это неизвестно. Но я точно знаю, что он грозит нам своими итальянскими рыцарями и занят сейчас тем — вам даже в голову это не придет, — что осыпает их индульгенциями,[138] чтобы послать сражаться с нами.

Бретонцы угрожающе зарычали.

— А ведь я просил у нашего святого отца лишь права на католическое причастие и христианское погребение. Это такая малость для людей, идущих на борьбу с неверными. Вот, чада мои, до чего мы дошли. На этом я с ним и расстался. Не знаю, что думаете вы, но я считаю себя столь же добрым христианином, как любой другой человек. И я заявляю, что если наш святой отец Урбан Пятый намерен вести себя с нами как земной король — что ж, посмотрим кто кого! Не можем же мы позволить, чтобы нас побили эти папские служки!

После этих слов бретонцы с такой яростью повскакали с мест, что Дюгеклену пришлось их успокаивать.

Именно в эту минуту легат, выехавший из Лулльских ворот и переехавший мост Бенезе, въезжал в первый пояс лагерных укреплений. Он блаженно улыбался.

Англичане сбежались к ограде, чтобы поглазеть на него, и нагло орали:

— Эй! Эй! Это что за мул?!

Услышав такое оскорбление, ризничий[139] побледнел от гнева, но тем не менее притворно-отеческим тоном, обычным для служителей церкви, ответил:

— Легат его святейшества.

— Хо-хо-хо! — гоготали англичане. — А где мешки с деньгами? Ну-ка, покажи. Сможет ли мул их дотащить?

— Деньги! Деньги! — скандировали другие.

Никто из командиров не появился; предупрежденные Дюгекленом, они попрятались в своих палатках.

Оба посланца пересекли первую линию — ее, как мы видели, составляли англичане — и проникли на стоянку французов, которые, едва завидев их, бросились им навстречу.

Легат подумал, что они хотят оказать почести, и уж было приободрился, когда вместо ожидаемых смиренных приветствий услышал со всех сторон громкий смех.

— О господин легат, добро пожаловать! — кричал солдат (уже в XIV веке солдаты были такими же охальниками, что и в наши дни). — Неужели его святейшество прислал вас как авангард своей кавалерии?

— И намерен перегрызть нам глотки с помощью челюстей вашего мула? — орал другой.

И каждый, наотмашь стегая хлыстом по крупу мула, громко хохотал, отпуская шуточки с остервенением, которое унижало легата сильнее, нежели корыстные требования англичан. Последние, однако, отнюдь не оставляли его в покое; несколько человек шли следом, вопя во всю мощь своих глоток: «Money! Money!»[140]

Легат довольно быстро преодолел вторую линию.

И тут настал черед бретонцев, хотя, в отличие от других, они шутить не были намерены. Сверкая глазами, сжимая огромные кулачищи, они вышли навстречу легату, завывая страшными голосами:

— Отпущения грехов! Отпущения грехов!

Через четверть часа легат от крика, несущегося на него со всех сторон, уже ничего не мог разобрать в этом содоме, подобном грохоту бушующих волн, раскатам грома, вою зимнего ветра и скрежету камней, выбрасываемых морем на берег.

Ризничий утратил былую уверенность и дрожал всем телом. Со лба легата уже давно ручьем катился пот, а зубы его выбивали дробь. Поэтому легат, все больше бледнея и боясь за своего мула, на круп которого пытались на ходу вскочить французские шутники, робко спрашивал:

— Где ваши командиры, господа? Где? Не будет ли кто-нибудь из вас столь добр проводить меня к ним?

Услышав столь жалобный голос, Дюгеклен счел, что ему пора вмешаться.

Могучими плечами он рассек толпу — люди вокруг заходили волнами, — словно буйвол, который пробирается сквозь степные травы или тростники Понтэнских болот.

— А, это вы, господин легат, посланец нашего святого отца, черт меня задери! Какая честь для преданных анафеме! Назад, солдаты, осади назад! Ну что ж, господин легат, соблаговолите пожаловать ко мне в палатку. Господа! — вскричал он голосом, в котором не было и тени гнева. — Прошу вас оказывать почтение господину легату. Он, вероятно, везет нам добрый ответ его святейшества. Господин легат, не изволите ли опереться на мою руку, чтобы я помог вам слезть с мула? Вот так! Вы уже на земле? Прекрасно, теперь пойдемте.

Легат не заставил дважды себя упрашивать и, схватив сильную руку, протянутую ему бретонским рыцарем, спрыгнул на землю и прошел сквозь толпу солдат из разных стран, сбежавшуюся на него поглазеть; от кривляющихся фигур, опухших рож, хохота и грубых шуточек волосы вставали дыбом на голове ризничего: он, и не зная языков, понимал все, поскольку нехристи сопровождали свои слова довольно красноречивыми жестами.

«Что за люди! — шептала про себя церковная крыса. — Что за сброд!»

Войдя в палатку, Бертран Дюгеклен почтительно поклонился легату, попросив прощения за поведение своих солдат в выражениях, несколько приободривших несчастного посланца.

Легат, убедившись, что он почти вне опасности и под защитой слова коннетабля, тут же вспомнил о своем достоинстве и завел долгую речь, смысл коей заключался в том, что папа иногда дарует строптивым отпущение грехов, но никогда никому не дает денег.

Другие офицеры — по совету Дюгеклена они подходили постепенно и набивались в палатку — выслушали эту речь и без обиняков объявили легату, что подобный ответ их совсем не устраивает.

— Ну что ж, господин легат, — сказал Дюгеклен, — я начинаю думать, что никогда мы не сделаем наших солдат достойными людьми.

— Позвольте, — возразил легат, — мысль о вечном проклятии, что единым словом обрекло на погибель множество душ, тронула его святейшество; учитывая, что среди этих душ одни виновны менее других, но есть и такие, кто искренне раскаивается, его святейшество во благо ваше явит чудо милосердия и доброты.

— Ха-ха-ха, это еще что такое? — заорали командиры. — Мы еще посмотрим, что это за чудо!

— Его святейшество, — ответил легат, — дарует то чудо, коего вы жаждете.

— А дальше что? — спросил Бертран.

— Как что? — переспросил легат, ни разу не слышавший, чтобы его святейшество говорил о чем-нибудь другом. — Разве это не все?

— Нет, не все, — возразил Бертран, — далеко не все. Остается еще вопрос о деньгах.

— Папа мне ни слова не сказал о деньгах, и я об этом ничего не знаю, — сказал легат.

— Я полагал, — продолжал коннетабль, — что англичане высказали вам на сей счет свое мнение. Я слышал, как они кричали «Money! Money!»

— У папы денег нет. Сундуки казны пусты.

Дюгеклен повернулся к командирам наемников, словно спрашивая их, удовлетворены ли они таким ответом.

Командиры пожали плечами.

— Что хотят сказать эти господа? — встревоженно осведомился легат.

— Они хотят сказать, что в таких случаях святому отцу следует поступать так же, как они.

— В каких случаях?

— Когда их сундуки пусты.

— И что же они делают?

— Наполняют их деньгами.

И Дюгеклен встал.

Легат понял, что аудиенция окончена. Легкий румянец выступил на загорелых скулах коннетабля.

Легат сел верхом на мула и уже намеревался отправиться обратно в Авиньон вместе со своим ризничим, которого, кстати, страх охватывал все больше и больше.

— Постойте, — сказал Дюгеклен, — подождите, господин легат. Одного я вас не отпущу — ведь по дороге на вас могут напасть, а мне, бес меня забери, это было бы неприятно.

Легат был потрясен, и это доказывало, что, в отличие от Дюгеклена, не поверившего его словам, он, папский посланец, поверил словам Дюгеклена.

Коннетабль, молча шагая рядом с мулом, которого вел в поводу ризничий, проводил легата до границ лагеря; но их сопровождал столь выразительный ропот, столь грозное бряцание оружия и столь угрожающие проклятия, что отъезд, хотя и под охраной коннетабля, показался бедному легату куда страшнее приезда.

Поэтому, едва выехав за пределы лагеря, легат пришпорил своего мула так, словно боялся погони.

IV Как его святейшество папа Урбан V в конце концов решился оплатить крестовый поход и благословить крестоносцев

Перепуганный легат еще не вернулся в Авиньон, а Дюгеклен двинул вперед войска, и это сильно напугало Урбана V, с высоты террасы наблюдавшего за тем, как замыкается грозное кольцо окружения. Благодаря этому маневру Вильнёв-ла-Бегюд и Жервази были взяты без сопротивления, хотя в Вильнёве стоял гарнизон из пятисот или шестисот солдат.

Занять эти города коннетабль поручил Гуго де Каверлэ. Он знал манеру англичан располагаться на постой и не сомневался, что на авиньонцев подобное начало военных действий произведет должное впечатление.

Действительно, в тот же вечер с высоты городских стен авиньонцы могли видеть большие костры, которые с трудом разгорались, но каким-то чудом все-таки неизменно ярко вспыхивали. Постепенно ориентируясь и узнавая места, где бушевало пламя, они убеждались, что горели их собственные дома, а на растопку шли их оливковые деревья.

Одновременно англичане сменили вина из Шалона, Торена и Бона, остатками коих они еще пробавлялись, на вина из Ривзальта, Эрмитажа и Сен-Перре, которые показались им крепче и слаще.

При зареве пожаров, опоясывавших город и освещавших англичан, которые располагались на ночлег, папа и собрал свой совет.

Мнения кардиналов, по обыкновению, и даже резче, чем обычно, разделились. Многие склонялись к ужесточению, которое должно было бы обрушиться не только на наемников, но и на Францию спасительным страхом.

Однако легат, в чьих ушах еще звучали крики отлученной от церкви солдатни, отнюдь не скрывал от его святейшества и совета своих впечатлений.

Ризничий же на папской кухне рассказывал об опасностях, которым он подвергся вместе с господином легатом и которых оба избежали лишь благодаря их героической выдержке, вынудившей англичан, французов и бретонцев держать себя почтительно.

В то время как поваренок рукоплескал храбрости церковного служки, кардиналы слушали рассказ легата.

— Я готов отдать жизнь на службе нашему святому отцу, — говорил он, — и заявляю, что уже приносил ее в жертву, но она никогда не подвергалась столь грозной опасности, как во время нашей миссии в лагерь. Я также заверяю, что без повеления его святейшества, который этим обречет меня на муки, на страдания, — я их принял бы с радостью, если бы мог думать, что сие хоть немного укрепит нашу веру, — я не вернусь к этим бесноватым, если не привезу им того, что они требуют.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал папа, сильно растрогавшись и не менее сильно встревожившись.

— Но, ваше святейшество, — заметил один из кардиналов, — мы уже смотрим и даже прекрасно видим.

— И что же вы видите? — спросил Урбан.

— Видим, что на равнине пылает десяток домов, среди которых я отчетливо различаю и мой дом. Вот, смотрите, Святейший отец, как раз сейчас рушится крыша.

— Суть в том, что положение представляется мне чрезвычайным, — сказал Урбан.

— А мне — крайне чрезвычайным, святейший отец, ведь у меня в погребах хранится шестилетний урожай вина. Говорят, нехристи даже не тратят времени на то, чтобы правильно вскрыть бочку, а просто высаживают днище и лакают вино.

— А я, — подхватил третий кардинал, к чьей усадьбе уже подбирались языки пламени, — держусь мнения, что надо отправить посланца к коннетаблю, прося его от имени церкви немедленно прекратить опустошения, которые его солдатня творит на наших землях.

— Не хотите ли вы взять на себя эту миссию, сын мой? — спросил папа.

— С величайшим удовольствием, ваше святейшество, но я плохой оратор, а поскольку коннетабль меня не знает, лучше было бы, по-моему, послать к нему человека, с которым он уже знаком.

Папа повернулся к легату.

— Я прошу дать мне время прочесть «In manus», — ответил тот.

— Правильно, — согласился папа.

— Но торопитесь! — вскричал кардинал, дому которого угрожал огонь.

Легат встал, осенил себя крестным знамением и объявил:

— Я готов идти на муки.

— Благословляю вас, — сказал папа.

— Но что я скажу им?

— Скажите, пусть они загасят огонь — а я загашу гнев свой, пусть они прекратят поджоги — а я перестану их проклинать.

Легат покачал головой, как человек, сильно сомневающийся в успехе своей миссии, но все-таки послал за верным ризничим, которому — едва он закончил рассказ о своей илиаде, — к великому ужасу, предстояло теперь пережить одиссею.[141]

Как и в первый раз, оба выехали на муле. Папа хотел дать им эскорт гвардейцев, но те наотрез отказались, заявив, что их наняли на службу его святейшества для того, чтобы нести охрану и вязать чулки, а не для того, чтобы покрывать себя позором в схватках с нехристями.

Поэтому легат вынужден был отправиться без охраны; впрочем, он был почти доволен этим: будучи вдвоем с ризничим, он мог, по крайней мере, рассчитывать на свою слабость.

Легат подъезжал к лагерю с сияющим от радости лицом; он обломал целое оливковое дерево и, еще издали завидев англичан, стал размахивать этим символом мира:

— Добрые вести! Добрые вести!

Поэтому англичане — языка они не понимали, но поняли его жест — приняли легата не так грубо; французы, которые прекрасно все поняли, выжидали; а бретонцы, которые почти поняли, кланялись ему.

Возвращение легата в лагерь тем больше напоминало триумф, что, при наличии безграничной доброй воли, пожар можно было принять за праздничный фейерверк.

Но когда настало время сообщить Дюгеклену, что он вернулся, не привезя с собой ничего, кроме обещанного в первый приезд папского прощения, свое поручение несчастный посланец исполнил со слезами на глазах.

К тому же, когда он закончил свою речь, Дюгеклен взглянул на него с таким видом, будто вопрошал: «И вы посмели вернуться, чтобы сделать мне подобное предложение?»

Поэтому легат, уже не раздумывая, закричал:

— Спасите мне жизнь, господин коннетабль, спасите мою жизнь, ибо, когда ваши солдаты узнают, что я, обещавший им добрые вести, приехал с пустыми руками, они наверняка убьют меня!

— Гм! — произнес Дюгеклен. — Я бы не стал этого отрицать, господин легат.

— Горе мне! Горе! — стонал легат. — Я же предупреждал его святейшество, что он посылает меня на мученическую смерть.

— Признаюсь вам, — сказал коннетабль, — что эта солдатня — оборотни, нелюди. Анафема так на них подействовала, что я сам удивился. Я считал их более грубыми, и, поистине, если сегодня каждый из них не получит по два-три золотых экю, чтобы остудить им ожоги от молний папского гнева, я ни за что не поручусь: ведь завтра они могут спалить Авиньон, а в Авиньоне — ужас охватывает меня! — кардиналов и заодно с ними — прямо дрожь берет! — самого папу.

— Но ведь вы понимаете, мессир коннетабль, — объяснял легат, — мне необходимо доставить ваш ответ, чтобы там смогли принять решение, которое предотвратит столь великие беды, а для этого я должен вернуться живым и здоровым.

— Вы вернетесь слегка потрепанным, — заметил Дюгеклен, — хотя, по-моему, это лишь произведет на них более сильное впечатление. Но, — поспешил он прибавить, — мы не хотим принуждать его святейшество: мы хотим, чтобы его решение стало выражением его желания, результатом его свободной воли. Поэтому я сам провожу вас, как уже сделал это в первый раз, и для большей надежности выведу через другие ворота.

— Ох, мессир коннетабль, — вздохнул легат, — слава Богу, что вы истинный христианин.

Дюгеклен сдержал слово. Легат выбрался из лагеря целым я невредимым, но после его отъезда грабеж, ненадолго прерванный сообщением о добрых вестях, возобновился с пущим неистовством: разочарование усилило гнев.

Вина были выпиты, вещи разграблены, корма уничтожены.

С высоты городских стен авиньонцы — даже самые храбрые не смели выходить за ворота — по-прежнему наблюдали, как их подчистую грабят и разоряют.

Кардиналы стонали.

Тогда папа предложил наемникам сто тысяч экю.

— Принесите деньги, а там видно будет, — был ответ Дюгеклена.

Папа собрал совет и с глубокой скорбью на лице объявил:

— Дети мои, надо пойти на жертву.

— Да, — единодушно поддержали его кардиналы, — к тому же, как глаголет Иезекииль,[142] враг пришел на землю нашу, пожег и залил кровью города наши, надругался над женами и дочерьми нашими.

— Так принесем же нашу жертву, — призвал Урбан V.

И казначей уже был готов получить приказ отправиться за деньгами.

— Они требуют сто тысяч экю, — сказал папа.

— Надо отдать им деньги, — заявили кардиналы.

— Увы, надо! — согласился его святейшество и, воздев глаза к небу, глубоко вздохнул.

— Анджело, — продолжал папа, — вы отправитесь возвестить, что я накладываю на город подать в сто тысяч экю. Сперва не говорите, золотом или серебром, это прояснится позднее, скажите только, что я накладываю подать в сто тысяч экю на несчастный народ.

Накладывать на кого-либо подать, наверное, было не очень в духе французов, но, кажется, было вполне по-римски, так как папский казначей ни словом не возразил.

— Если люди будут жаловаться, продолжал папа, — вы скажите обо всем, чему сами были свидетелем, и о том, что ни мои молитвы, ни молитвы кардиналов не смогли спасти возлюбленный мой народ от сей крайней меры, столь горестной сердцу моему.

Кардиналы и казначей с восхищением взирали на папу.

— В самом деле, — сказал папа, — бедные эти люди будут даже рады выкупить за такую низкую цену свои дома и свое добро. Но воистину, — прибавил он со слезами на глазах, — для государя нет ничего печальнее, чем просто так отдавать деньги подданных…

— …которые принесли бы великую пользу его святейшеству в любом другом случае, — закончил, поклонившись, казначей.

— В конце концов, так угодно Господу! — воскликнул папа.

Подать была объявлена при сильном ропоте недовольства, если люди узнавали, что вносить надо серебряные экю, и упорном сопротивлении, если им говорили, что требуются экю золотые.

Тогда его святейшество прибегнул к помощи своих гвардейцев, а поскольку теперь они имели дело не с нехристями, но с добрыми христианами, гвардейцы, отложив вязальные спицы, так воинственно схватились за пики, что авиньонцы мгновенно покорились.

На рассвете легат, но уже не с мулом, а с десятью богато убранными лошадьми направился в лагерь нехристей.

Завидев его, солдаты громко закричали от радости, что, однако, раздосадовало легата сильнее, чем их прежние проклятия.

Но, вопреки ожиданиям, он застал Бертрана недовольным столь ощутимым и звонким доказательством покорности папского престола и с удивлением увидел, что тот сильно раздражен и вертит в руках недавно полученный пергамент.

— О, — воскликнул коннетабль, покачав головой, — хороши же денежки, что вы мне везете, господин легат!

— А разве плохи? — спросил посланец, полагавший, что деньги есть деньги, а значит, всегда хороши.

— Хороши, — продолжал Дюгеклен, — но кое-что меня смущает. Откуда они, эти деньги?

— От его святейшества, раз он вам их прислал.

— Прекрасно! Но кто их дал?

— Как кто?! Его святейшество, я полагаю.

— Простите меня, господин легат, — возразил Дюгеклен, — но человек церкви не должен лгать.

— Однако, — пробормотал легат, — я могу подтвердить.

— Прочтите вот это.

И Дюгеклен протянул легату пергамент, который без конца скручивал и раскручивал в руках.

Легат взял пергамент и прочел:

«Входит ли в намерения благородного шевалье Дюгеклена, чтобы неповинный город, который его властелин уже задушил поборами, и несчастные люди, наполовину разоренные горожане и умирающие с голоду ремесленники, лишились последнего куска хлеба, оплачивая никому не нужную войну? Вопрос этот во имя человеколюбия задает честнейшему из христианских рыцарей славный город Авиньон, который обескровил себя ста тысячами экю, тогда как его святейшество таит в подвалах своего замка два миллиона экю, не считая сокровищ Рима».

— Что вы на это скажете? — спросил разгневанный Бертран, когда легат закончил чтение.

— Увы, — вздохнул легат, — должно быть, его святейшество предали.

— Значит, верно, что мне тут пишут о его тайных богатствах?

— Люди так считают.

— Тогда, господин легат, — продолжал коннетабль, — забирайте это золото; людям идущим на защиту дела Господня, нужна не корка бедняка, а избыток богача. Посему внимательно слушайте, что скажет вам шевалье Бертран Дюгеклен, коннетабль Франции: если двести тысяч экю от папы, кардиналов не будут доставлены сюда до вечера, то ночью я сожгу не только окрестности и город, но и дворец, заодно с дворцом кардиналов и вместе с ними папу, так что от папы кардиналов и дворца следа не останется к завтрашнему утру. Ступайте, господин легат.

Эти исполненные достоинства слова солдаты, офицеры и командиры встретили взрывом рукоплесканий, который не оставил у легата никакого сомнения в единодушии наемников на сей счет; поэтому папский посланец, храня молчание посреди этих громовых возгласов, отправился с груженными золотом лошадьми обратно в Авиньон.

— Дети мои, — обратился коннетабль к тем солдатам, которые, стоя слишком далеко, ничего не слышали и удивлялись ликующим крикам товарищей, — этот бедный народ может дать нам лишь сто тысяч экю. Этих денег слишком мало, потому что именно столько я обещал вашим командирам. Папа должен дать нам двести тысяч экю.

Через три часа двадцать лошадей, сгибаясь под тяжестью ноши, вступили, чтобы никогда больше оттуда не выйти, в ограду лагеря Дюгеклена, и легат, разделив деньги на три кучи — в одной было сто тысяч золотых экю, в двух других по пятьдесят, — присовокупил к ним папское благословение, на которое наемники (славные ребята, если уступать их желаниям) ответили пожеланиями ему всяческих благ.

Когда легат уехал, Дюгеклен обратился к Гуго де Каверлэ, Клоду Живодеру и Смельчаку:

— Теперь давайте рассчитаемся.

— Идет, — согласились наемники.

— Я вам должен пятьдесят тысяч экю золотом, по экю на каждого солдата. Ведь так мы договорились?

— Так.

Бертран придвинул им самую большую кучу монет:

— Вот пятьдесят тысяч золотых экю.

Следуя пословице, что была в ходу уже в XIV веке: «Денежки счет любят», наемники пересчитали монеты.

— Все верно! — сказали они. — Это доля солдат. Ну а какова доля офицеров?

Бертран отсчитал еще двадцать тысяч экю.

— Четыре тысячи офицеров, — сказал он, — по пять экю на офицера, выходит — двадцать тысяч экю. Вы ведь так считали?

Командиры принялись пересчитывать монеты.

— Все точно, — подтвердили они через некоторое время.

— Хорошо! — сказал Дюгеклен. — Остались командиры.

— Да, остались командиры, — повторил Каверлэ, облизывая губы в радостном предвкушении поживы.

— Теперь, — продолжал Бертран, — по три тысячи экю каждому, так ведь?

— Цифра верная.

— Выходит — тридцать тысяч экю, — сказал Бертран, показывая на гору золота.

— Счет точен, — согласились наемники, — ничего не скажешь.

— Значит, у вас больше нет возражений, чтобы начать военные действия? — спросил Бертран.

— Никаких, мы готовы, — ответил Каверлэ. — Разве что наша клятва верности принцу Уэльскому…

— Да, — сказал Бертран, — но клятва эта касается лишь английских подданных.

— Разумеется, — согласился Каверлэ.

— Значит, договорились.

— Ну что ж, мы довольны. Однако…

— Что однако? — спросил Дюгеклен.

— А кому пойдут оставшиеся сто тысяч экю?

— Вы слишком предусмотрительные командиры, чтобы не понимать: армии, которая начинает кампанию, нужна казна.

— Несомненно, — подтвердил Каверлэ.

— Так вот, пятьдесят тысяч экю пойдут в нашу общую казну.

— Здорово! — обратился Каверлэ к своим сотоварищам. — Понял. А другие пятьдесят тысяч — тебе в казну. Чума меня забери, ну и ловкач!

— Подойдите ко мне, мессир капеллан, — сказал Бертран, — и давайте вместе напишем письмецо нашему доброму повелителю, королю Франции, коему я посылаю пятьдесят тысяч экю, что у нас остались.

— Вот это да! — воскликнул Каверлэ. — Поступок поистине прекрасный! Я бы никогда так не сделал. Даже ради его высочества принца Уэльского.

V Каким образом мессир Гуго де Каверлэ чуть было не получил триста тысяч золотых экю

Мы уже знаем, что после сцены в саду Аисса отправилась в дом отца, а Аженор исчез, перепрыгнув через стену.

Мюзарон понял, что его хозяина больше в Бордо ничего не удерживает; поэтому, едва молодой человек вышел из состояния мечтательности, в которую погрузили его разыгравшиеся события, он нашел своего коня под седлом, а оруженосца — готовым к отъезду.

Аженор одним махом вскочил в седло и, пришпорив коня, на полном скаку выехал из города в сопровождении Мюзарона, по своему обыкновению отпускавшего шуточки.

— Эй, сударь! — кричал он. — Мне кажется, мы удираем слишком быстро. Куда, черт возьми, вы дели деньги, за которыми ходили к неверному?

Аженор пожал плечами и промолчал.

— Не губите вашего доброго коня, сударь, он нам еще на войне пригодится: предупреждаю вас, что так он долго не проскачет, особенно если вы, подобно графу Энрике де Трастамаре, зашили полсотни марок золотом в подкладку вашего седла.

— В самом деле, — ответил Аженор, — по-моему, ты прав: полсотни марок золотом и полсотни железом для одной скотины — это слишком.

И он опустил на плечо непочтительного оруженосца свое окованное сталью копье.

Плечо Мюзарона осело под этой тяжестью, и, как предвидел Аженор, веселость оруженосца от лишней поклажи значительно поубавилась.

Так они двигались по следам графа Энрике, но не в силах его догнать, через Гиень и Беарн; потом перевалили Пиренеи и через Арагон въехали в Испанию.

Только в этой провинции они нагнали графа, которого увидели в отблесках пожара в маленьком городке, подожженном капитаном Гуго де Каверлэ.

Таким способом отряды наемников возвещали о своем появлении в Испании. Мессир Гуго, большой любитель красочных зрелищ, выбрал город — он рассчитывал сделать его своим маяком — на возвышенности, чтобы пламя на десять льё вокруг освещало этот край, который был ему неизвестен, но который он жаждал узнать поближе.

Энрике ничуть не удивляла эта прихоть английского капитана; он давно водил знакомство со всеми командирами наемных отрядов и знал их манеру вести войну. Правда, он просил мессира Бертрана Дюгеклена воздействовать своим авторитетом на подчинявшиеся ему наемные отряды, чтобы последние не все крушили на своем пути.

— Ибо, — весьма разумно полагал он, — поскольку это королевство в один прекрасный день станет принадлежать мне, я хотел бы получить его цветущим, а не разоренным.

— Что ж, верно, ваша светлость, — отвечал Каверлэ, — но при одном условии.

— При каком же? — спросил Энрике.

— Вы, ваша светлость, будете платить мне за каждый нетронутый дом и за каждую изнасилованную женщину.

— Я что-то не совсем понимаю, — сказал граф, сдерживая отвращение, которое вызывала у него необходимость действовать заодно с подобными бандитами.

— Однако все проще простого, — пояснил Каверлэ. — Города ваши останутся целы, а ваше население удвоится — по-моему, это денег стоит.

— Ну что ж, пусть так, — сказал Энрике, пытаясь улыбнуться. — Мы поговорим об этом завтра утром, а пока…

— Пока, ваша светлость, Арагон может спать спокойно. Ночью мне все будет видно здесь как днем, хотя, слава Богу, Гуго де Каверлэ ничуть не похож на чудотворца.

После этого обещания, которому можно было довериться, сколь бы странным оно ни казалось, Энрике вместе с Молеоном ушел в свою палатку, тогда как коннетабль отправился к себе.

Тогда Гуго де Каверлэ, вместо того чтобы уснуть, что, как могло показаться, он и сделает после столь утомительного дня, стал прислушиваться к звукам удаляющихся шагов; потом, когда эти звуки смолкли в отдалении, а фигуры растворились в темноте, он тихо поднялся и вызвал своего секретаря.

Этот секретарь был весьма важной персоной в доме храброго полководца (Каверлэ либо совсем не умел писать, что весьма вероятно, либо не снисходил до того, чтобы взять в руки перо, что весьма возможно), так как сему достойному писцу поручалось оформлять все сделки между командиром наемников и пленниками, за коих он назначал выкуп. Поэтому почти не проходило дня, чтобы секретарь Гуго де Каверлэ не составлял подобного рода документа.

Писец явился с пером и чернильницей, держа под мышкой свиток пергамента.

— Садись сюда, метр Робер, — сказал капитан, — и составь-ка мне расписку вместе с подорожной.

— Расписку на какую сумму? — спросил писец.

— Сумму не пиши, но места оставь побольше, ибо она будет немалая.

— На чье имя? — снова спросил писец.

— Имя, как и сумму, тоже не пиши.

— А места тоже оставить побольше?

— Да, потому что за этим именем будет значиться немало титулов.

— Прекрасно, прекрасно, отлично, — забормотал метр Робер, принимаясь за дело с таким рвением, будто ему платили проценты с вырученной суммы. — Но где же пленник?

— Сейчас мы его ловим.

Писарь знал привычку своего хозяина, поэтому он не медлил ни секунды, составляя эту цидулку: раз капитан сказал, что пленника ловят, значит, пленник будет.

В этой уверенности писаря льстивости не было: ведь едва писец закончил писать, как со стороны гор послышался приближающийся шум.

Казалось, Каверлэ не услышал его, а угадал, потому что шум еще не достиг чутких ушей часового, как капитан уже приподнял полог палатки.

— Стой! Кто идет? — сразу же прокричал часовой.

— Свои! — ответил хорошо знакомый голос помощника Каверлэ.

— Да, да, свои, — потирая руки, сказал Каверлэ, — пропусти и подними пику, когда они будут проходить. Ради тех, кого я жду, стоит постараться.

В этот момент, в последних отблесках угасающего пожара, можно было заметить, что к палатке приближается группа пленных в окружении двадцати пяти или тридцати солдат. Она состояла из рыцаря (он казался молодым, цветущим мужчиной), мавра, который не отходил от штор носилок, и двух оруженосцев.

Едва Каверлэ разглядел, что эта группа действительно состоит из лиц, которых мы назвали, он тут же удалил из палатки всех, кроме секретаря.

Те, кого он отослал, выходили из палатки с сожалением и даже не давали себе труда его скрывать: они строили догадки о цене добычи, попавшей в когти хищной птицы, каковой считали своего командира.

При виде четырех фигур, вошедших в палатку, Каверлэ низко поклонился, потом, обращаясь к рыцарю, сказал:

— Государь, если случайно мои люди обошлись с вашим величеством не слишком любезно, простите их, ведь они не знают вас в лицо.

— Государь?! — переспросил рыцарь тоном, которому пытался придать выражение удивления, но вместе с тем сильно побледнев, что выдавало его беспокойство. — Вы ко мне обращаетесь, капитан?

— К вам, государь дон Педро, грозному королю Кастилии и Мурсии.

Из бледного рыцарь стал мертвенно-белым. Он попытался изобразить на губах вымученную улыбку.

— Поистине, капитан, — сказал он, — я огорчен за вас, но вы совершаете большую ошибку, если принимаете меня за того, кем назвали.

— Право слово, ваше величество, я принимаю вас за того, кто вы есть, и думаю, что мне досталась поистине славная добыча.

— Думайте, что хотите, — сказал рыцарь, сделав несколько шагов, чтобы сесть, — как я понимаю, мне не составит труда разубедить вас.

— Чтобы разубедить меня, государь, вам следовало бы вести себя осторожнее и не сходить с места.

Рыцарь сжал кулаки.

— Это почему же? — спросил он.

— Потому, что ваши кости хрустят при каждом вашем шаге, а это очень приятная музыка для бедного командира наемного отряда, которому Провидение делает славный подарок, послав в его сети короля.

— Разве только у короля дона Педро при ходьбе хрустят кости и другой человек не может быть поражен схожим недугом?

— Действительно, — подтвердил Каверлэ, — такое возможно, и вы ставите меня в трудное положение; но у меня есть верный способ узнать, ошибаюсь ли я, как вы утверждаете.

— Какой же? — спросил, хмуря брови, рыцарь, которому явно надоедал этот допрос.

— Граф Энрике де Трастамаре находится всего в ста метрах отсюда; я пошлю за ним, и мы увидим, узнает ли он своего дорогого брата.

Рыцаря невольно передернуло от ярости.

— Ага, краснеете! — воскликнул Каверлэ. — Ну что ж, Признавайтесь, и, если признаетесь, я — слово капитана! — клянусь вам, все останется между нами, и ваш брат даже не узнает, что мне выпала честь несколько мгновений беседовать с вашим величеством.

— Ладно, говорите: чего вы хотите?

— Я ничего не захочу, вы это прекрасно понимаете, государь, до тех пор, пока не буду уверен, что мне в руки попал именно дон Педро.

— Предположите же, что я в самом деле король, и говорите.

— Чума меня раздери! Вам, государь, просто сказать: «Говорите!» Неужели вы думаете, что мне надо сказать вам так мало, что это уложится в два слова?! Нет, ваше величество, прежде всего нужна охрана, достойная вашего величества.

— Охрана?! Значит, вы рассчитываете держать меня в плену?

— Во всяком случае, таково мое намерение.

— А я говорю вам, что больше не останусь здесь ни часа, даже если это обойдется мне в половину моего королевства.

— О, именно столько это вам и будет стоить, государь, и это еще совсем дешево, поскольку в том положении, в каком вы оказались, вы почти наверняка рискуете потерять все.

— Тогда назначайте цену! — вскричал пленник.

— Мне надо подумать, государь, — холодно ответил Каверлэ.

Казалось, дон Педро сдержался с невероятным трудом и, не отвечая ни слова, сел напротив полога палатки, повернувшись к капитану спиной.

Тот, похоже, глубоко задумался; потом, помолчав, спросил:

— Вы ведь дадите мне полмиллиона экю золотом, не прав — Дали?

— Вы глупец, — ответил король. — Столько не найдется во всех провинциях Испании.

— Значит, триста тысяч, а? Надеюсь, я вполне благоразумен?

— И половины не дам, — сказал король.

— Тогда, ваше величество, — ответил Каверлэ, — я напишу записочку вашему брату Энрике де Трастамаре. Он лучше меня знает толк в таких делах и назначит цену.

Дон Педро сжал кулаки, и можно было заметить, как пот выступил у него на лбу и потек по щекам.

Каверлэ повернулся к секретарю:

— Метр Робер, попросите от моего имени графа дона Энрике де Трастамаре пожаловать в мою палатку.

Писец направился к выходу, но едва он собрался ступить на порог, как дон Педро встал.

— Я дам триста тысяч золотых экю, — сказал он.

Каверлэ подпрыгнул от радости.

— Но, поскольку, покинув вас, я смогу попасть в лапы какого-нибудь другого бандита вроде вас, который тоже назначит за меня выкуп, вы дадите мне расписку и охранную грамоту.

— А вы отсчитаете мне триста тысяч экю.

— Нет, ибо вы понимаете, что такую сумму с собой не возят; хотя среди ваших людей наверняка найдется какой-нибудь еврей, знающий толк в бриллиантах?

— Да я и сам в них разбираюсь, государь, — ответил Каверлэ.

— Отлично. Подойди сюда, Мотриль, — сказал король, сделав мавру знак приблизиться. — Ты слышал?..

— Да, государь, — сказал Мотриль, доставая из широких шаровар длинный кошелек, сквозь петли которого мелькали чудесные отблески, которые творец драгоценных камней заимствует у царя светил.

— Приготовьте расписку, — сказал дон Педро.

— Она уже готова, — ответил капитан, — надо лишь проставить сумму.

— А охранная грамота?

— Она под распиской. Я слишком усердный слуга вашего величества, чтобы заставлять вас ждать.

Кривая ухмылка появилась на губах короля. Он подошел к столу:

«Я, Гуго де Каверлэ, — прочел он, — командир английских наемников…»

Дальше король читать не стал; луч, подобный молнии, мелькнул в его глазах.

— Значит, вас зовут Гуго де Каверлэ? — спросил он.

— Да, — ответил командир, удивляясь радостному выражению в голосе короля, причину которого он тщетно старался угадать.

— И вы командир английских наемников? — продолжал дон Педро.

— Несомненно.

— Тогда подождите-ка, — сказал король Мотриль, — Положи эти бриллианты в кошелек, а кошелек спрячь в карман.

— Это почему же? — удивился Каверлэ.

— Потому, что здесь я должен отдавать, а не получать приказы, — вскричал дон Педро, доставая из-за пазухи пергамент.

— Это еще почему?! — высокомерно спросил Каверлэ. — Знайте же, государь, что на свете есть лишь один человек, который имеет право приказывать Гуго де Каверлэ…

— Так вот, — перебил его дон Педро, — подпись этого человека — внизу пергамента. От имени Черного принца приказываю вам, Гуго де Каверлэ, повиноваться мне.

Каверлэ, встряхнув головой, взглянул на развернутый пергамент в руке короля, но, едва увидев подпись, так завопил, что сбежались офицеры, из уважения к Каверлэ не входившие в палатку.

Пергамент, который пленник предъявил командиру наемников, действительно был охранной грамотой, данной Черным принцем дону Педро, и содержал приказ английским подданным повиноваться ему во всем до тех пор, пока сам принц не примет командование английской армией.

— Я вижу, что в самом деле отделался дешевле, чем думал ты, да и я тоже. Но не волнуйся, мой храбрец, я тебя вознагражу.

— Вы правы, государь, — ответил Каверлэ со зловещей улыбкой, которую скрывало опущенное забрало. — Вы не только свободны, я еще и жду ваших приказаний.

— Хорошо! — сказал дон Педро. — Прикажи-ка, как ты намеревался, метру Роберу отправиться за моим братом графом Энрике де Трастамаре и привести его сюда.

VI Глава, где мы находим продолжение и объяснение предыдущей

События, что остались нам неизвестны после отъезда, а вернее, бегства, Аженора из Бордо и сцены в саду, развертывались таким образом.

Дон Педро добился покровительства принца Уэльского, в чем он нуждался ради того, чтобы возвратиться в Испанию; уверенный в поддержке людьми и деньгами, он вместе с Мотрилем немедля отправился в путь, получив от принца охранную грамоту, что обеспечивало власть и безопасность при встрече с бандами наемников-англичан.

Маленький отряд направился к испанской границе, где, как мы уже рассказывали, храбрый Гуго де Каверлэ раскинул целую сеть ловушек.

И все-таки, несмотря на то что Каверлэ был осторожным командиром и опытным воином, король дон Педро, благодаря Знанию местности, сумел бы, вероятно, миновать Арагон и пробраться в Новую Кастилию без всяких неприятностей, если бы не следующий случай.

Однажды вечером, когда король с Мотрилем, разложив большой сафьяновый пергамент — карту всех Испании, отыскивали дорогу, по которой им предстояло ехать дальше, шторы носилок бесшумно раздвинулись и высунулась головка Аиссы.

Юная мавританка взглядом подала знак рабу, лежавшему рядом на земле, подойти поближе.

— Раб, из какой ты страны? — спросила она.

— Я родился за морем, — ответил он, — на берегу, который смотрит на Гранаду, но не завидует ей.

— Тебе ведь очень хочется вернуться на родину, правда?

— Да, — тяжело вздохнул раб.

— Завтра, если пожелаешь, станешь свободным.

— Отсюда далеко до озера Лаудиа,[143] — сказал он, — и беглец умрет с голоду, прежде чем туда доберется.

— Не умрет, потому что он возьмет с собой жемчужное ожерелье, и ему хватит одной жемчужины, чтобы прокормиться в пути.

И Аисса сняла свое ожерелье и бросила его рабу.

— Что я должен сделать, чтобы получить и свободу, и жемчужное ожерелье? — спросил раб, дрожа от радости.

— Видишь вон ту серую стену, что закрывает горизонт? — сказала Аисса. — Там лагерь христиан. Сколько тебе нужно времени, чтобы добраться до него?

— Еще не смолкнет песнь соловья, как я буду там, — ответил раб.

— Ну так слушай, что я тебе скажу, и храни каждое мое слово в своей памяти.

Раб внимал Аиссе с исступленным восторгом.

— Возьми эту записку, — продолжала она, — проберись в лагерь, узнай, где знатный рыцарь-франк, командир по имени граф де Молеон; устрой так, чтобы тебя провели к нему, и передай вот этот мешочек; за это он даст тебе сто золотых монет. Ступай!

Раб схватил мешочек, спрятал под своей грубой одеждой, улучил момент, когда какой-то мул забрел в соседний лесок, и, притворившись, будто побежал пригнать скотину назад, исчез в кустах с быстротой стрелы.

Никто не заметил исчезновения раба, кроме Аиссы, которая, трепеща от волнения, провожала его глазами и вздохнула с облегчением лишь тогда, когда он скрылся в кустах.

Случилось то, на что и рассчитывала юная мавританка. С опушки леса раб совсем скоро заметил странную — стальные когти, шлем с металлическим клювом, гибкое железное оперение кольчуги — хищную птицу, которая взгромоздилась на скалу, что высилась над колючим кустарником, чтобы иметь больший обзор.

Выйдя из зарослей, перепуганный раб попался на глаза часовому, который сразу же направил на него арбалет.

Беглецу только этого и надо было. Он помахал рукой, показывая, что хочет поговорить; часовой, продолжая целиться из арбалета, подошел ближе. Раб рассказал, что идет в лагерь христиан, и просил провести его к Молеону.

Это имя — правда, Аисса преувеличивала его значительность — пользовалось в наемных отрядах некоторой известностью после одного дерзкого поступка Аженора, захваченного бандой Каверлэ, а особенно с тех пор, как наемники узнали, что сотрудничеством с коннетаблем они обязаны Молеону.

Солдат прокричал пароль, взял раба за руку и подвел к другому часовому, что стоял шагах в двухстах от него. Тот, в свою очередь, привел раба к последнему кордону дозорных, за которым сеньор Каверлэ, окруженный солдатами, расположился в своей палатке, словно паук в центре сотканной им паутины.

По тому возбуждению, которое он чувствовал за стенами палатки, по смутному шуму, достигавшему его ушей, Каверлэ понял, что случилось нечто необычное, и вышел на порог.

Раба подвели прямо к нему.

Он назвал имя бастарда де Молеона; до сих пор оно служило ему надежным пропуском.

— Кто тебя послал? — спросил Каверлэ раба, который старался увильнуть от ответа.

— Вы и есть сеньор де Молеон? — осведомился он.

— Я один из его друзей, — ответил Каверлэ, — причем самых близких.

— Это не одно и то же, — сказал раб, — ведь мне велено передать письмо, которое я несу, только ему в руки.

— Послушай, — сказал Каверлэ, — у храброго христианского рыцаря сеньора де Молеона среди мавров и арабов много врагов, которые поклялись убить его. Ну а мы дали клятву никого к нему не подпускать до тех пор, пока не узнаем, что написано в письме, которое несет гонец.

— Хорошо! — сказал раб, убедившись, что всякое сопротивление бесполезно (кстати, намерения капитана показались ему добрыми). — Хорошо. Меня послала Аисса.

— Какая еще Аисса? — спросил Каверлэ.

— Дочь сеньора Мотриля.

— Вот оно что! — воскликнул капитан. — Дочь советника короля дона Педро?

— Правильно.

— Сам видишь, что дело совсем запутывается, и письмо это, вероятно, заколдовано.

— Аисса не колдунья, — возразил раб.

— Пусть так, но я хочу его прочесть.

Раб быстро огляделся по сторонам, желая убедиться, нельзя ли бежать; но наемники уже окружили его плотным кольцом. Он вытащил из-за пазухи мешочек с письмом Аиссы и протянул капитану.

— Прочтите, — сказал он, — в нем сказано и обо мне.

Сговорчивая совесть Каверлэ в подобном приглашении не нуждалась. Он развязал мешочек, надушенный росным ладаном и амброй, вынул кусок белого шелка, на котором Аисса густыми чернилами написала по-испански следующее послание:

«Милостивый сеньор, я пишу тебе, как и обещала. Король дон Педро и мой отец вместе со мной, чтобы попасть в Арагон, решили пройти ущелье; ты можешь одним ударом составить наше вечное счастье и добыть себе славу. Возьми нас в плен, и я стану твоей нежной пленницей; если ты пожелаешь получить за них выкуп, то они достаточно богаты, чтобы удовлетворить все твои желания; если ты предпочитаешь славу деньгам и без выкупа вернёшь им свободу, то они, весьма гордые, повсюду расскажут о твоем великодушии; но если ты их отпустишь, мой повелитель, то меня оставишь при себе; у меня есть ларец, полный рубинов и изумрудов, которые могли бы украсить даже корону королевы.

Прочти это и крепко запомни. Мы отправляемся в дорогу сегодня ночью. Расставь своих солдат в ущелье так, чтобы мы не смогли проскользнуть незаметно. Сейчас охрана у нас слабая, но с часу на час она может усилиться, потому что к нам должны присоединиться шестьсот вооруженных людей, которых король ждал в Бордо; они пока не смогли его догнать, так как он шел очень быстро.

Таким образом, мой повелитель, Аисса станет твоей, и никто у тебя ее не отнимет, потому что ты завоюешь ее силой своего победоносного оружия.

Письмо это доставит тебе наш раб. Я обещала, что ты отпустишь его на свободу и дашь ему сто золотых монет; исполни мою просьбу.

Твоя Аисса».

«Ну и дела! — подумал Каверлэ, у которого от волнения под закрытым шлемом катился по лицу горячий пот. — Сам король! И чем я в последнее время так угодил фортуне, что она шлет мне такие удачи? Король! Тут надо все хорошенько обдумать, бес меня задери! Но сперва избавимся от этого дурака».

— Значит, — сказал Каверлэ, — сеньор Молеон должен отпустить тебя на волю.

— Да, капитан, и дать сто золотых монет.

Гуго де Каверлэ счел уместным пропустить мимо ушей эти слова раба. Он лишь окликнул своего оруженосца:

— Эй ты, возьми коня, отвези его на пару льё от лагеря и отпусти. Если он станет просить денег, а у тебя их в избытке, можешь дать. Но имей в виду, с твоей стороны это будет просто подарок.

— Ступай, друг мой, — обратился он к рабу, — ты свое дело сделал. Сеньор де Молеон — это я.

Раб упал ниц.

— А сто золотых монет? — спросил он.

— Вот мой казначей, я велел ему дать тебе денег, — ответил Гуго де Каверлэ, показывая на оруженосца.

Раб поднялся и, сияя от радости, пошел за тем, на кого ему указали.

Едва отойдя от палатки шагов на сто, Каверлэ выслал в горы отряд и, не смущаясь тем, что опускается до столь мелких дел (он сам расставил в ущелье часовых, чтобы никто не мог ускользнуть), стал ждать развязки.

Мы застали Каверлэ в этом ожидании; вскоре она и произошла в полном соответствии с его планами.

Сгорая от нетерпения ехать дальше, король пожелал немедленно отправиться в путь.

К великой радости Аиссы, которая нетерпеливо ждала нападения, думая, что атакой командует Молеон, их окружили в глубоком овраге. Кстати, Каверлэ прекрасно организовал засаду, превосходство англичан было подавляющим, и никто из людей дона Педро даже не подумал сопротивляться.

Аиссу, которая рассчитывала увидеть Молеона во главе нападающих, вскоре стало беспокоить его отсутствие, хотя она считала, что он действует таким образом из осторожности, однако, убедившись, что операция соответствует ее желаниям, она надежды не теряла.

Теперь нас не должно удивлять, что английский наемник сразу узнал дона Педро, которого, впрочем, узнать было вовсе не трудно.

Благодаря своей поразительной проницательности Каверлэ разгадал, какие отношения связывают Мотриля с Аиссой, Хотя его слегка пугало, что раскрытие этой тайны может вызвать страшный гнев Молеона; но он быстро смекнул, что все легко свалить на измену раба, а Молеон, чьим доверием Каверлэ злоупотребил, наоборот, будет ему благодарен: ибо, взяв с короля и Мотриля выкуп, Аиссу он намеревался отдать молодому человеку бескорыстно и радовался собственному великодушию как удачному новшеству.

Мы видели, что охранная грамота принца Уэльского, которую предъявил дон Педро, спутала все карты, расстроив столь Дерзкие и умело разработанные планы Каверлэ.

После ухода Робера, когда дон Педро стал рассказывать командиру наемников о целях заключенного в Бордо договора, послышался громкий шум: стучали копыта коней, звенели доспехи и мечи, цепями прикрепленные к поясам воинов.

Потом полог палатки резко распахнулся и появился Энрике де Трастамаре, чье бледное лицо озаряла какая-то зловещая радость.

Позади него стоял Молеон и, казалось, кого-то искал; он заметил носилки и не спускал с них глаз.

Увидев Энрике, дон Педро — он был столь же бледен, как и его брат, — стал пятиться назад, искать на боку отнятый у него меч и успокоился лишь тогда, когда натолкнулся на один из столбов палатки, на котором был развешан целый арсенал оружия, и ощутил под ладонью холодок боевого топора.

Несколько мгновений все молча смотрели друг на друга, и угрожающие взгляды перекрещивались, словно грозовые зарницы.

Первым тишину нарушил Энрике.

— Я вижу, война закончилась, так и не начавшись, — с мрачной улыбкой сказал он.

— Ха-ха! Неужели вы так думаете? — дерзко и насмешливо спросил дон Педро.

— Именно так я и думаю, — ответил Энрике, — и прежде всего спрошу у благородного рыцаря Гуго де Каверлэ, какую цену он просит за ту славную добычу, что ему досталась. Ведь захвати он двадцать городов и выиграй сто сражений, а подобные подвиги дорого ценятся, он не имел бы столько прав на нашу благодарность, сколько он заслужил за один этот подвиг.

— Мне лестно, — сказал дон Педро, поигрывая топором, — что за меня дают такую высокую цену. — Ну что ж, любезность за любезность. Позвольте спросить вас, дон Энрике, во сколько вы оценили бы свою особу, окажись вы в том же положении, в каком, по-вашему, нахожусь я?

— По-моему, он издевается над нами! — вскричал Энрике с яростью, которая растапливала его радость подобно тому, как первые улыбки солнца растапливают полярные льды.

«Поглядим-ка, чем все это кончится», — прошептал про себя Каверлэ и сел, стремясь не упустить ни одной детали этой сцены и наслаждаясь этим спектаклем как истинный ценитель искусства, а не алчный свидетель.

Энрике обернулся к нему, он явно собрался ответить дону Педро.

— Так вот, дружище Каверлэ, — сказал он, окидывая дона Педро самым презрительным взглядом, — за этого человека, бывшего короля, у которого нет больше на челе золотистого отблеска короны, я дал бы тебе либо двести тысяч экю золотом, либо — на выбор — пару славных городов.

— Ну что ж, — заметил Каверлэ, поглаживая ладонью подбородник шлема и сквозь решетку опущенного забрала в упор глядя на дона Педро, — сдается мне, что такое предложение приемлемо, хотя и…

Дон Педро ответил на эту сделку жестом и взглядом, которые означали: «Капитан, мой брат Энрике не слишком щедр, я дам больше».

— Хотя?.. — повторил Энрике последнее слово командира наемников. — Что вы хотите сказать, капитан?

Молеон больше не мог сдерживать своего страстного любопытства.

— Вероятно, капитан хочет сказать, — ответил он. — что шесте с королем доном Педро он взял других пленных и желал бы, чтобы за них тоже назначили выкуп.

— Право слово, господин Аженор, это называется читать чужие мысли! — воскликнул Каверлэ. — Да, клянусь честью, я захватил и других пленных, даже очень знатных, но…

И новая недомолвка опять показала нерешительность Каверлэ.

— Вам за них заплатят, капитан, — пообещал сгоравший ОТ нетерпения Молеон. — Но где же они? Вероятно, в этих носилках?

Энрике взял за руку молодого человека и ласково его придержал.

— Вы согласны, капитан Каверлэ? — спросил он.

— Ответить вам, сударь, должен я, — сказал дон Педро.

— О, не распоряжайтесь здесь, дон Педро, ибо вы больше не король, — презрительно заметил Энрике, — и прежде чем мне ответить, ждите, пока я обращусь к вам.

Дон Педро улыбнулся и, повернувшись к Каверлэ, попросил:

— Объясните же ему, капитан, что вы не согласны.

Каверлэ снова провел ладонью по забралу, словно это железо было его лбом, и, отведя Аженора в сторону, сказал:

— Мой храбрый друг, добрые товарищи, вроде нас, должны говорить друг другу правду, так ведь?

Аженор посмотрел на него с удивлением.

— Послушайте, — продолжал капитан, — если вы мне верите, выходите через вон ту маленькую дверь, что позади вас, а если у вас добрый конь, гоните его до тех пор, пока он не сдохнет.

— Нас предали! — вскричал Молеон, внезапно все поняв. — К оружию, граф, к оружию!



Энрике изумленно взглянул на Молеона и машинально схватился за рукоять меча.

— Именем принца Уэльского, — вскричал, властным жестам простирая руку, дон Педро, который понимал, что комедия закончилась, — повелеваю вам, мессир Гуго де Каверлэ, взять под стражу графа Энрике де Трастамаре!

Не успел он договорить, как Энрике уже выхватил меч, но Каверлэ, на миг приподняв забрало, поднес к губам рог, и по его сигналу два десятка наемников набросились на графа, молниеносно его обезоружив.

— Приказ исполнен, — сказал Каверлэ дону Педро. — Теперь, государь, послушайтесь меня и уходите, ибо ручаюсь вам, что сейчас здесь станет очень жарко.

— Почему? — спросил король.

— Тот француз, что ушел через заднюю дверь, не позволит захватить своего господина без того, чтобы не отрубить в его честь несколько рук и не раскроить несколько черепов.

Дон Педро выглянул из палатки и увидел Аженора, который садился на коня, чтобы, по всей вероятности, отправиться за подмогой.

Схватив арбалет, король натянул его, вложил стрелу и прицелился.

— Хорошо, — сказал он. — Давид убил Голиафа[144] камнем из пращи, посмотрим, убьет ли Голиаф Давида из арбалета.

— Подождите, государь, черт бы вас побрал! — вскричал Каверлэ. — Не успели вы явиться сюда, а уже во всем мне мешаете. И что скажет господин коннетабль, если я позволю убить его друга?

И он поднял вверх арбалет в то мгновенье, когда дон Педро спустил курок. Стрела полетела в воздух.

— При чем тут коннетабль? — топнув ногой, воскликнул король. — Из страха перед ним не стоило портить мой выстрел. Ставь западню, охотник, и поймай этого вепря, таким образом, охоте сразу придет конец, и лишь на этом условии я тебя прощу.

— Вам легко говорить! Взять коннетабля! Ну и ну! Сами попробуйте взять его! Черт побери, какие же болтуны эти испанцы! — заметил он.

— Полегче, господин Каверлэ!

— Я правду говорю, разрази меня гром! Взять коннетабля! Я, государь, человек нелюбопытный, но, даю слово капитана, охотно поглядел бы, как вы будете брать эту добычу.

— Но покамест нам досталась вот эта, — сказал дон Педро, показывая на Аженора, которого схватили и вели назад.

В тот момент, когда Молеон послал лошадь в галоп, один из наемников серпом перебил ей колени, и она пала, придавив всадника.

До тех пор, пока Аисса думала, что ее возлюбленный не участвует в борьбе и ему не грозит опасность, она не сказала ни одного слова и даже не пошевелилась. Могло показаться, что, сколь бы важными ни были интересы, спор о которых происходил рядом с ней, они нисколько ее не занимали; но когда безоружный, окруженный врагами Молеон подошел поближе, шторы носилок раздвинулись и появилось лицо девушки; оно было белее длинной белоснежной шерстяной накидки, в которую закутываются женщины Востока.

Аженор вскрикнул. Аисса выпрыгнула из носилок и бросилась к нему.

— Стойте! — закричал Мотриль, нахмурившись.

— Что все это значит? — спросил король.

— Это объяснение мне ни к чему, — пробормотал Каверлэ.

Энрике де Трастамаре бросил на Аженора мрачный и подозрительный взгляд, который тот прекрасно понял.

— Вы можете объясниться со мной, — обратился он к Аиссе, — говорите скорее и громче, сеньора, потому что с той минуты, как мы стали вашими пленниками, до минуты нашей смерти, терять время нельзя даже пылко влюбленным.

— Нашими пленниками! — удивилась Аисса. — О, милостивый государь, все совсем наоборот, я не этого хотела.

Каверлэ чувствовал, что попал в весьма щекотливое положение; этот железный человек почти дрожал от страха перед тем обвинением, которое могли выдвинуть против него молодые люди, оказавшиеся в его руках.

— А мое письмо? — спросила Аисса молодого человека. — Разве ты не получил мое письмо?

— Какое письмо? — переспросил Аженор.

— Хватит! Довольно! — вмешался Мотриль; это объяснение явно не входило в его планы. — Капитан, король приказывает вам отвести графа Энрике де Трастамаре в палатку короля дона Педро, а этого молодого человека ко мне.

— Каверлэ, ты подлец! — взревел Аженор, пытаясь вырваться из тяжелых железных лап, которые держали его.

— Я предлагал тебе бежать, ты не захотел или захотел, но слишком поздно, что то же самое, — ответил капитан. — Право же, это твоя ошибка! Тебе ли жаловаться, ты ведь будешь жить у нее.

— Надо спешить, господа, — сказал дон Педро, — и пусть сегодня ночью соберется совет, чтобы судить этого ублюдка, который именует себя моим братом, мятежника, который утверждает, будто он мой суверен. Каверлэ, он предложил тебе два города, но я щедрее и жалую тебе провинцию. Мотриль, вызовите моих людей, через час мы должны быть в безопасности, где-нибудь в надежном замке.

Мотриль поклонился и вышел, но, не отойдя от палатки и десяти шагов, стремглав примчался назад, подавая рукой знак, который у всех народов означает просьбу помолчать.

— Что еще стряслось? — спросил Каверлэ с плохо скрываемой тревогой.

— Говори, добрый Мотриль, — велел дон Педро.

— Послушайте, — сказал мавр.

Казалось, все присутствующие обратились в слух, и на короткое время палатка английского командира превратилась в какую-то галерею скульптур.

— Слышите? — снова спросил мавр, все ниже склоняясь к земле.

Можно было в самом деле расслышать некое подобие раскатов грома или приближение группы мчащихся галопом всадников.

— За Богоматерь Гекленскую! — раздался внезапно суровый и громкий голос.

— Ага, вот и коннетабль, — прошептал Каверлэ, узнавший боевой клич сурового бретонца.

— Ага, вот и коннетабль, — нахмурившись, повторил дон Педро, который знал об этом грозном кличе, но слышал его впервые.

Пленники переглянулись, и на их устах промелькнула улыбка надежды.

Мотриль подошел к дочери, которую обнял и еще крепче прижал к себе.

— Государь, — сказал Каверлэ тем насмешливым тоном, которого он не оставлял даже в минуты опасности, — по-моему, вы хотели взять вепря; он явился сам, чтобы избавить вас от хлопот.

Дон Педро подал знак своим воинам, которые встали у него за спиной. Каверлэ, решивший держать нейтральную позицию в отношении и своего бывшего боевого товарища, и своего нового командующего, отошел в сторону.

Еще один ряд стражников утроил железное кольцо, окружавшее Энрике де Трастамаре и Молеона.

— Что с тобой, Каверлэ? — спросил дон Педро.

— Я, сир, уступаю место вам, моему королю и моему главнокомандующему, — ответил капитан.

— Хорошо, — ответил дон Педро, — значит, все должны исполнять мои приказы.

Стук копыт умолк; послышалось легкое позвякиванье железа, и на землю с грохотом спрыгнул человек в тяжелых доспехах.

Через несколько секунд в палатку вошел Бертран Дюгеклен.

VII Вепрь, попавший в западню

За коннетаблем, хитро поглядывая по сторонам и слегка улыбаясь, вошел честный Мюзарон, покрытый пылью с ног до головы.

Казалось, он появился здесь, чтобы объяснить присутствующим столь молниеносный приезд коннетабля.

Войдя, Бертран поднял забрало и окинул взглядом все общество.

Заметив дона Педро, он слегка поклонился; увидев Энрике де Трастамаре — отвесил почтительный поклон; подойдя к Каверлэ — пожал ему руку.

— Здравствуйте, сир капитан, — спокойно сказал Дюгеклен, — значит, нам досталась добрая добыча. О, мессир де Молеон, прошу прощения, я вас не сразу увидел.

Эти слова, которые свидетельствовали о его явном незнании положения, повергли в изумление почти всех.

Но Бертран, нисколько не обращая внимания на это почти торжественное молчание, продолжал:

— Кстати, капитан Каверлэ, я надеюсь, что к пленнику отнесутся с тем почтением, что приличествует его положению, а главное, его горю.

Энрике хотел было ответить, но дон Педро заговорил раньше:

— Да, сеньор коннетабль, не беспокойтесь, мы отнеслись к пленнику со всем уважением, которого требует обычай.

— Вы отнеслись? — спросил Бертран, изобразив на лице изумление, которое составило бы честь самому искусному комедианту. — Как это, вы отнеслись? Почему вы так говорите, ваша светлость, объясните, пожалуйста.

— Ну да, мессир коннетабль, я повторяю, что мы отнеслись как положено, — с улыбкой ответил дон Педро.

Бертран посмотрел на Каверлэ, который, опустив стальное забрало, был невозмутимо спокоен.

— Я не понимаю, — сказал Дюгеклен.

— Дорогой коннетабль, — начал Энрике, с трудом поднявшись, так как он был избит и помят солдатами; в схватке куча воинов в доспехах едва не задушила его своими железными ручищами. — Дорогой коннетабль, убийца дона Фадрике прав, теперь он наш господин, а мы из-за предательства оказались в плену.

— Что?! — спросил Бертран, обернувшись и бросив такой злобный взгляд, что многие побледнели.

— Вы говорите из-за предательства, так кто же предатель?

— Сеньор коннетабль, — ответил Каверлэ, выступая вперед, — по-моему, слово «предательство» здесь не годится, вернее было бы говорить о преданности.

— Преданности! — вскричал коннетабль, который удивлялся все больше.

— Конечно, о преданности, — продолжал Каверлэ, — ведь мы все-таки англичане — не так ли? — следовательно, подданные принца Уэльского!

— Ладно! Но что же все это значит? — спросил Бертран, расправляя свои могучие плечи, чтобы поглубже вздохнуть, и опуская на рукоять своего длинного меча мощную железную длань. — Кто вам говорит, дорогой мой Каверлэ, что вы не подданный принца Уэльского?

— Тогда, сеньор, вы согласитесь — ибо лучше вас никто не знает законов дисциплины, — что я вынужден подчиниться приказу моего государя.

— Вот этот приказ, — сказал дон Педро, протягивая Бертрану пергамент.

— Я читать не научен, — грубо ответил коннетабль.

Дон Педро забрал назад пергамент, а Каверлэ, сколь бы храбр он ни был, вздрогнул.

— Ну что ж! — продолжал Дюгеклен. — Кажется, теперь я понял. Король дон Педро был взят в плен капитаном Каверлэ. Он показал охранную грамоту принца Уэльского, и капитан сразу же вернул дону Педро свободу.

— Именно так! — воскликнул Каверлэ, который какое-то время питал надежду, что благодаря своей безукоризненной честности Дюгеклен одобрит все его действия.

— Пока все идет как по маслу, — сказал коннетабль.

Каверлэ облегченно вздохнул.

— Но кое-что мне пока неясно, — продолжал Бертран.

— Что же именно? — высокомерно спросил дон Педро. — Только отвечайте поскорее, мессир Бертран, а то все эти допросы становятся утомительны.

— Сейчас скажу, — ответил коннетабль, оставаясь угрожающе-невозмутимым. — Но зачем капитану Каверлэ, освобождая дона Педро, нужно брать в плен дона Энрике?

Услышав эти слова и увидев вызывающую позу, в которую встал Бертран Дюгеклен, произнося их, Мотриль посчитал, что пришло время призвать на помощь дону Педро подкрепление из мавров и англичан.

Бертран глазом не моргнул и, казалось, даже не заметил этого маневра. Только, если такое вообще возможно, его голос стал еще спокойнее и бесстрастнее.

— Я жду ответа, — сказал он.

Ответ дал дон Педро.

— Удивляюсь, — сказал он, — французские рыцари столь невежественны, что не могут понять: одним махом заполучить друга и избавиться от врага — двойная выгода.

— Вы тоже так думаете, метр Каверлэ? — спросил Бертран, устремив на капитана взгляд, сама безмятежность которого была не только залогом силы, но и таила угрозу.

— Ничего не поделаешь, мессир, — ответил капитан. — Я вынужден подчиняться.

— Ну что ж! — сказал Бертран. — А я, в отличие от вас, вынужден командовать. Поэтому приказываю вам, — надеюсь, вы меня понимаете? — приказываю освободить его светлость графа дона Энрике де Трастамаре, которого я вижу здесь под охраной ваших солдат, а поскольку я учтивее вас, то не буду требовать, чтобы вы арестовали дона Педро, хотя вправе это сделать: ведь мои деньги лежат у вас в кармане, и вы мой вассал, раз я плачу вам.

Каверлэ рванулся вперед, но дон Педро жестом остановил его.

— Молчите, капитан, — сказал он. — Здесь только один господин, и это — я. Поэтому вы будете исполнять мой приказ, и немедленно. Бастард дон Энрике, мессир Бертран и вы, граф де Молеон, я объявляю вас моими пленниками.

После этих страшных слов в палатке воцарилась гробовая тишина. По знаку дона Педро из строя вышли полдюжины солдат, чтобы взять под стражу Дюгеклена так же, как раньше они взяли под стражу дона Энрике; но славный коннетабль ударом кулака — под этим кулаком прогибались латы — сбил с ног первого, кто приблизился к нему, и, крикнув своим зычным голосом: «За Богоматерь Гекленскую!», обнажил меч. Клич этот эхо разнесло по всей равнине.

В этот миг палатка являла собой зрелище страшного хаоса. Аженор, которого стерегли плохо, одним рывком отбросил охранявших его солдат и присоединился к Бертрану. Энрике перегрыз зубами последнюю веревку, которой были связаны его руки.

Мотриль, дон Педро и мавры выстроились угрожающим клином.

Аисса просунула голову между шторами носилок и, позабыв обо всем на свете, кроме своего возлюбленного, кричала: «Держитесь, мой повелитель! Смелее!»

А Каверлэ ушел, уведя с собой англичан и стремясь как можно дольше сохранять нейтралитет; правда, опасаясь быть застигнутым врасплох, он приказал протрубить сигнал седлать коней.

И начался бой. Стрелы из луков и арбалетов, свинцовые шары, выпускаемые из пращей, засвистели в воздухе и градом посыпались на трех рыцарей, когда неожиданно раздался громкий рев и группа всадников ворвалась в палатку, рубя, круша, давя все на своем пути и поднимая вихри пыли, которые ослепили самых яростных бойцов.

По крикам «Геклен! Геклен!» нетрудно было узнать бретонцев, ведомых Вилланом Заикой, неразлучным другом Бертрана, которого он поставил у ограды лагеря, отдав приказ атаковать лишь тогда, когда тот услышит клич «За Богоматерь Гекленскую!»

Несколько минут странная неразбериха царила в этой распоротой, разрубленной, растоптанной палатке; на несколько минут друзья и враги смешались, сплелись, ничего не видя; потом пыль рассеялась, и при первых лучах солнца, встающего из-за Кастильских гор, стало ясно, что поле боя осталось за бретонцами. Дон Педро, Мотриль, Аисса и мавры растаяли как видение. Сраженные палицами и мечами, на земле валялось несколько мавров, умиравших в лужах собственной крови; они словно служили доказательством, что бретонцы сражались отнюдь не с армией быстрых призраков.

Прежде всех исчезновение дона Педро и мавров обнаружил Аженор; он вскочил на первого попавшегося коня и, не заметив, что тот ранен, погнал его к ближайшей горке, откуда можно было осмотреть равнину. Взлетев на горку, он увидел пять арабских скакунов, которые приближались к лесу; в голубоватой утренней дымке Аженор разглядел белую шерстяную накидку и развевающийся капюшон Аиссы. Не беспокоясь о том, скачет ли кто-нибудь за ним, в безумном порыве надежды Аженор пустил своего коня в погоню, но через несколько метров конь пал, чтобы уже больше не подняться.

Молодой человек вернулся к носилкам — они были пусты, и он нашел внутри лишь букет роз, влажных от слез Аиссы.

На границе лагеря в боевом порядке выстроилась вся английская кавалерия, ожидая боевого сигнала Каверлэ. Капитан так умело расположил своих воинов, что они взяли бретонцев в кольцо.

Бертран сразу же понял, что цель этого маневра Каверлэ — отрезать ему путь к отступлению.

Каверлэ выехал вперед.

— Мессир Бертран, — сказал он, — чтобы доказать вам, что мы честные боевые товарищи, мы пропустим вас, и вы сможете вернуться в свой лагерь: вы сами убедитесь, что англичане верны слову и уважают рыцарей короля Франции.

Тем временем Бертран, молчаливый и спокойный, как будто ничего особенного и не произошло, снова сел на коня и принял из рук оруженосца копье.

Он огляделся вокруг себя и увидел, что Аженор сделал то же самое.

Все бретонцы в боевом строю стояли за его спиной, приготовившись к атаке.

— Господин англичанин, — ответил Бертран, — вы мошенник, и, будь у меня больше сил, я повесил бы вас вон на том каштане.

— Хо-хо, мессир коннетабль, — сказал Каверлэ, — сами поберегитесь! А то вы вынудите меня взять вас в плен именем принца Уэльского.

— Вот как? — спросил Дюгеклен.

Каверлэ понял угрозу, прозвучавшую в насмешливом тоне коннетабля, и повернулся к своим воинам.

— Сомкнуть ряды! — приказал он солдатам, которые сблизились и образовали перед бретонцами железную стену.

— Чада мои! — обратился Бертран к своим храбрецам. — Приближается время обеда, а наши палатки стоят вон там, поехали же домой.

И он так сильно пришпорил коня, что Каверлэ едва успел отпрыгнуть в сторону, пропуская железный ураган, который несся прямо на него.

Действительно, за Бертраном с неудержимой силой бретонцы бросились вперед во главе с Аженором. Энрике де Трастамаре почти против своей воли оказался в центре маленького отряда.

В ту эпоху, благодаря умению обращаться с оружием и физической силе, один человек стоил двадцати. Бертран так ловко направил свое копье, что поднял на воздух англичанина, который очутился перед ним. Когда была пробита эта первая брешь, стали слышны громкий треск ломающихся копий, крики раненых, глухие удары, наносимые железными палицами, ржание искалеченных в стычке коней.

Обернувшись, Каверлэ увидел широкую окровавленную просеку, а дальше, шагах в пятистах позади, — бретонцев, легко, в стройном порядке мчавшихся галопом, словно они пересекали поле зрелых хлебов.

— Я же давал себе зарок, — бормотал он, покачивая головой, — не связываться с этими скотами. К черту болтовню фанфаронов! Я потерял в этом деле, по крайней мере, дюжину коней и четверо солдат, не считая — о, что я за невезучий человек! — выкупа за короля. Ладно, господа, придется отсюда убираться. С этого часа мы — кастильцы. Поднимайте другое знамя.

И английский наемник в тот же день снял лагерь и выступил в поход, чтобы присоединиться к дону Педро.

VIII Политика мессира Бертрана Дюгеклена

Уже несколько часов бретонцы и граф де Трастамаре вместе с Молеоном были вне опасности, и Аженор давно потерял из виду белую точку (она скрылась в складках высившейся на горизонте горной гряды), которая, убегая от него по равнине, залитой дневным ослепительным солнцем, уносила с собой все — его любовь, радость, надежды.

Впрочем, различные персонажи этой повести — казалось, случай, на радость себе, собрал их всех вместе в обрамлении великолепного пейзажа, который созерцал Аженор, — представляли собой довольно колоритное зрелище.

На одном из склонов гор, до которых белая точка домчалась быстрее летящего орла, вновь показалась маленькая группа беглецов; можно было отчетливо разглядеть три пятна: красный плащ Мотриля, белую накидку Аиссы и позолоченный шлем дона Педро, искрящийся под лучами солнца.

В пространстве среднего плана картины по горной дороге двигалось войско Каверлэ, вновь построившееся боевым порядком. Первые всадники уже углубились в лес, простиравшийся у подножья гор.

На переднем плане можно было видеть Энрике де Трастамаре; пустив свою лошадь пастись на лугу, он, прислонившись спиной к густым зарослям дрока, время от времени со страдальческим изумлением рассматривал свои запястья, до крови натертые веревками. Только эти следы жуткой сцены, разыгравшейся в палатке Каверлэ, доказывали ему, что всего два часа назад дон Педро еще был в его власти, а фортуна, на миг улыбнувшись, почти мгновенно низвергнула его с вершины преждевременного успеха на самое дно пропасти безвестности и бессилия.

Подле Энрике лежало на траве несколько свалившихся от усталости бретонцев. Эти храбрые рыцари, покорные орудия, которых лишь воля природы возвысила над вьючными животными и сторожевыми псами, не утруждали себя мыслями о последствиях своих действий. Они лишь взглянули на Бертрана, который шагах в десяти от них сидел погрузившись в думы, и, прикрыв головы плащами, чтобы защититься от солнца, уснули.

Но Заике Виллану и Оливье де Мони было не до сна; они с пристальным, неослабным вниманием следили за англичанами, чей авангард уже вступал в лес, а арьергард еще складывал и грузил палатки на мулов. Среди работающих можно было видеть Каверлэ, который, словно вооруженный призрак, бродил меж солдат, проверяя, как исполняются его приказы.

Итак, этих рассеянных на обширном пространстве людей, которые, словно потревоженные муравьи, бежали на юг, на запад, на восток, на север, связывало тем не менее одно чувство, и лишь Бог, взирая на них с высоты небес, проникал в души всех этих людей и мог утверждать, что в сердце каждого — исключением было сердце Аиссы — все прочие чувства подавляла месть.

Но Мотриль, дон Педро и Аисса снова исчезли в ложбине горы; скоро арьергард англичан тоже двинулся в путь и скрылся в лесу. Поэтому Молеон, потерявший из виду Аиссу, Заика Виллан и Оливье де Мони, прекратившие следить за Каверлэ, подошли к Бертрану; он, стряхнув с себя груз нелегких мыслей, намеревался пойти к Энрике, который по-прежнему был погружен в глубокую задумчивость.

Бертран встретил их улыбкой, потом, согнув железные суставы своих доспехов, не без труда поднялся с небольшого пригорка, на котором он расположился, и пошел к графу Энрике, сидевшему в прежней позе, припав спиной к зарослям дрока.

Под шагами Бертрана, утяжеленными доспехами, содрогалась земля, но Энрике даже не обернулся. Бертран приблизился и встал таким образом, что его тень заслонила от графа солнце, отняв у печального рыцаря то кроткое утешение небесного тепла, которое, как и жизнь, нам дороже всего тогда, когда мы его теряем.

Энрике поднял голову, чтобы найти солнце, но увидел перед собой славного коннетабля, который стоял, опершись на длинный меч. Он приподнял забрало: глаза его светились вселяющим бодрость сочувствием.

— Ох, коннетабль, — покачав головой, вздохнул граф, — ну и денек!

— Полноте, ваша милость, — утешил его Бертран, — у меня бывали деньки похуже!

Энрике промолчал, укоризненно поглядывая на небо.

— Право слово, — продолжал Бертран, — я доволен лишь одним: мы могли ведь быть в плену, а мы, наоборот, на свободе.

— Эх, коннетабль, неужели вам непонятно, что ничего у нас не получается?

— Это почему же?

— Потому, черт бы меня побрал, что от нас ускользнул король Кастилии! — в бешенстве вскричал Энрике, с угрожающим видом встав; привлеченные громким голосом графа, рыцари вздрогнули и, услышав эти слова, вспомнили, что люто ненавидимый враг — это его брат.

Бертран подошел к графу не просто ради того, чтобы быть с ним рядом: он хотел поговорить о важных вещах; Бертран, действительно, заметил, что на лицах почти всех воинов появилось выражение усталости, которая свидетельствовала о первых признаках упадка духа.

Он жестом предложил графу сесть. Энрике понял, что Бертран хочет завести важный разговор; поэтому он улегся на траву, и среди всех лиц, на которых было написано уныние, одним из самых выразительных было лицо графа.

Бертран, опершись двумя руками на рукоять меча, склонился над ним.

— Простите, ваша милость, — начал он, — если я нарушаю ход ваших мыслей, но я хотел бы выяснить у вас один вопрос.

— Какой именно, дорогой мой коннетабль? — спросил Энрике, сильно обеспокоенный подобным вступлением, поскольку чувствовал, что в труднейшем деле узурпации трона он может опереться только на преданность бретонцев, но не может твердо рассчитывать на других людей.

— Разве, ваша милость, не вы сказали, что король Кастилии ускользнул от нас?

— Конечно, я.

— Но тогда, ваша милость, получается какая-то двусмысленность, и я прошу вас развеять те сомнения, в которые ваши слова повергли ваших преданных слуг. Выходит, кроме вас, есть и другой король Кастилии?

Энрике мотнул головой, словно бык, почувствовавший укол пикадора.

— Не понимаю, дорогой коннетабль, — сказал он.

— Все просто. Если мы с вами толком не знаем, что думать во этому поводу, то, как вы понимаете, мои бретонцы и ваши кастильцы сами в этом не разберутся, а жители других провинций Испании, которые знают гораздо меньше ваших кастильцев и моих бретонцев, никогда не поймут, что им надо кричать: «Да здравствует король Энрике!» или «Да здравствует король дон Педро!»

Энрике слушал, хотя пока и не улавливал, куда клонит коннетабль. Тем не менее он, поскольку это рассуждение показалось ему очень убедительным, в знак одобрения кивнул головой.

— И что из этого следует? — помолчав, спросил он.

— Следует то, — ответил Дюгеклен, — что два короля создают неразбериху и для начала нам надо свергнуть одного из них.

— Но мне кажется, господин коннетабль, что ради этого мы и воюем, — пояснил Энрике.

— Вы правы! Пока мы не одержали победы ни в одном из тех решающих сражений, в итоге которых король навсегда теряет трон, а до этого дня, что решит судьбу Кастилии и вашу судьбу, вы сами не можете сказать, король вы или нет.

— Это неважно! Я хочу быть королем.

— Ну и станьте им!

— Но позвольте, дорогой мой коннетабль, разве, пусть только для вас одного, я не являюсь истинным королем?

— Этого мало, необходимо, чтобы вы стали королем для всех.

— Именно это и представляется мне невозможным без победы в битве, признания меня армией или взятия большого города.

— Так вот, ваша милость, я уже подумал об этом.

— Вы?

— Да, я. Уж не считаете ли вы, что если я способен только сражаться, то не могу мыслить. Не заблуждайтесь. Я не только сражаюсь, но иногда и думаю. Вы ведь сказали, что вам необходимо ждать победы в сражении, признания армией или взятия большого города?

— Да, по крайней мере, выполнения одного из этих трех условий.

— Ну что ж, давайте сразу выполним одно из них!

— По-моему, коннетабль, это очень трудно, если не сказать невозможно.

— Почему же, государь?

— Потому что я боюсь.

— А-а! Если боитесь вы, то я никогда ничего не боюсь, ваша милость, — живо возразил коннетабль. — И не делайте ничего: делать буду я.

— Мы упадем с очень большой высоты, коннетабль, с такой, что уже не оправимся.

— Если только мы не рухнем в могилу, ваша милость, то вы, пока с вами будет четверка бретонских рыцарей и доблестный кастильский меч, всегда сможете подняться. Смелее, ваша милость, будьте решительны!

— О, уверяю вас, мессир коннетабль, когда придет время, я не дрогну, — сказал Энрике, глаза которого заблестели, едва перед ним наяву забрезжило осуществление его мечты. — Но пока нет ни битвы, ни армии.

— Верно. Но у вас есть город.

Энрике оглянулся вокруг.

— Где, ваша милость, в этой стране возводят на престол королей? — спросил Дюгеклен.

— В Бургосе.

— Отлично! Хотя мои познания в географии не слишком обширны, мне думается, ваша милость, что Бургос совсем рядом.

— Конечно, самое большее в двадцати-двадцати пяти льё.

— Значит, надо взять Бургос.

— Взять Бургос? — удивился Энрике.

— Да, Бургос. Если у вас есть малейшее желание получить этот город, я добуду его вам, и это истинная правда, как и то, что зовут меня Дюгеклен.

— Это сильно укрепленный, столичный город, коннетабль, — с сомнением покачал головой Энрике. — Там помимо дворянства живут крепкие буржуа — христиане, евреи и магометане, которые в спокойные времена враждуют, но сразу становятся друзьями, когда необходимо отстаивать свои привилегии. Одним словом, Бургос — ключ к Кастилии, и те люди, что получали там корону и королевские регалии, превратили город в неприступное святилище.

— На это святилище, если вам будет угодно, ваша милость, мы и пойдем, — спокойно ответил Дюгеклен.

— Друг мой, не позволяйте увлечь себя чувству любви и чрезмерного рвения, — возразил граф. — Давайте взвесим наши силы.

— На коня, ваша милость! — воскликнул Бертран, схватив под уздцы лошадь графа, которая забрела в заросли дрока. — В седло, и вперед, на Бургос!

И по знаку коннетабля бретонский трубач сыграл сигнал к выступлению. Первыми в седлах оказались сонные бретонцы, и от Бертрана, смотревшего на родных бретонцев с заботливостью командира и любовью отца, не ускользнуло, что большинство из них, вместо того чтобы, как обычно, окружить дона Энрике, наоборот, подчеркнуто выстроились рядом с коннетаблем, тем самым признавая лишь его истинным главнокомандующим.

— Час настал, — прошептал коннетабль, склонившись к уху Аженора.

— Какой час? — спросил тот, вздрогнув, словно его внезапно разбудили.

— Настал час, чтобы наши солдаты снова взялись за дело, — ответил Дюгеклен.

— Очень хорошо, коннетабль, — сказал молодой человек, — ведь людям тяжело идти неизвестно куда, сражаться неизвестно за кого.

Бертран улыбнулся; Аженор угадал его мысль, а значит, согласился с ним.

— Вы, надеюсь, не себя имеете в виду? — спросил Бертран. — Сдается мне, я всегда видел вас первым в походах и в боях за честь Франции.

— Вы же знаете, мессир, что я прошу только одного — сражаться и идти вперед, но мы никогда не сможем мчаться так быстро, как мне хотелось бы.

И, произнеся эти слова, Аженор привстал на стременах, как будто хотел заглянуть за горы, высившиеся на горизонте.

Бертран ничего не ответил; он хорошо знал цену своим людям. Расспросив местного пастуха, он выяснил, что самая короткая дорога лежит через Калаорру, маленький городок, в пяти с небольшим льё от Бургоса.

— Ну что ж, вперед на Калаорру! — воскликнул коннетабль и пришпорил коня, подав пример стремительности.

Вслед за ним с грохотом поскакал железный эскадрон, в центре которого находился Энрике де Трастамаре.

IX Гонец

На исходе второго дня пути перед взорами войска, ведомого Энрике де Трастамаре и Бертраном Дюгекленом, предстал маленький городок Калаорра. Войско, которое за два дня перехода было набрано из небольших, рассеянных по окрестностям отрядов, насчитывало около десяти тысяч солдат.

От попытки завладеть Калаоррой, сторожевым аванпостом Бургоса, зависело почти все. Этот исходный пункт, который давал полное представление о настроениях в Старой Кастилии, действительно решал успех или провал кампании. Задержка дона Энрике перед Калаоррой означала войну; если с Калаоррой не возникало никаких трудностей, то перед доном Энрике открывался путь к победе.

Кстати, армия была в отличном настроении, поскольку все единодушно считали, что дон Педро, перевалив через горы, пошел на соединение с корпусом арагонских и арабских частей.

Городские ворота были заперты; их охранял пост солдат; по крепостной стене расхаживали дозорные с арбалетами на плечах; город не выглядел угрожающе, но к обороне был готов.

Дюгеклен подвел свою небольшую армию прямо к городским укреплениям; до них легко могла долететь стрела. После этого, приказав трубить общий сбор и поднять знамена, он сказал речь — она была проникнута бретонской самоуверенностью и дипломатическим искусством человека, воспитанного при дворе Карла V, — которую закончил тем, что вместо убийцы, святотатца и недостойного рыцаря дона Педро провозгласил дона Энрике де Трастамаре королем обеих Кастилии, Севильи и Леона.

Услышав эти торжественные слова, которые Бертран произнес во всю мощь своих легких, десять тысяч воинов взметнули в воздух обнаженные мечи, и под самыми прекрасными на свете небесами, в час, когда солнце уже заходило за горы Наварры, вся Калаорра с высоких крепостных стен могла созерцать величественное зрелище падения власти одного короля и рождение власти другого.

Произнеся речь и дав армии высказать свое одобрение, Бертран повернулся лицом к городу, как бы спрашивая его мнение.

Жители Калаорры, хотя были окружены крепкими стенами, имели много оружия и съестных припасов, долго раздумывать не стали.

Коннетабль выглядел слишком внушительным. И не менее угрожающими казались его воины, взметнувшие вверх пики. Горожане, видимо, рассудили, что одной мощи этой кавалерии хватит, чтобы снести городские стены, и гораздо проще избежать беды, открыв ворота. Поэтому на приветствия армии они ответили восторженным криком «Да здравствует дон Энрике де Трастамаре, король обеих Кастилии, Севильи и Леона!»

Эти первые здравицы, провозглашенные по-кастильски, глубоко тронули Энрике; подняв забрало, он без свиты подъехал к городским стенам.

— Лучше провозглашайте «Да здравствует добрый король Энрике!» — крикнул он, — ибо я буду столь добр к Калаорре, что она никогда не забудет, как первой приветствовала меня в качестве короля обеих Кастилии.

И сразу восторг сменился каким-то неистовством; ворота распахнулись так быстро, словно фея коснулась их волшебной палочкой; толпы горожан с женщинами и детьми высыпали из города, смешавшись с солдатами короля.

Через час началось одно из тех пышных празднеств, расщедриться на которые способна лишь природа; цветы, вина и мед этой прекрасной земли, гусли, голоса женщин, восковые факелы, звон колоколов, пение священников — все это ночь напролет кружило головы нового короля и его спутников.

Правда, Бертран собрал бретонцев на совет и сказал им:

— Ну вот, граф дон Энрике де Трастамаре теперь король, хотя и не коронован. А вы опора не безродного наемника, а государя, владеющего землями, вотчинами и правом даровать титулы. Держу пари, Каверлэ еще пожалеет, что ушел от нас.

Затем Дюгеклен (его всегда слушали внимательно не только потому, что он был главнокомандующим, но и потому, что человек он был осмотрительный, воин храбрый и опытный) изложил план действий, то есть поведал о своих надеждах, которые сразу же увлекли всех участников совета.

Он заканчивал речь, когда ему доложили, что король просит пожаловать к себе коннетабля, а также бретонских командиров и ожидает своих верных союзников в ратуше Калаорры; этот дворец был предоставлен новому суверену. Бертран немедленно принял это приглашение. Энрике уже восседал на троне, и золотое кольцо, знак королевского достоинства, красовалось на султане его шлема.

— Господин коннетабль, — сказал он, протягивая Дюгеклену руку, — вы сделали меня королем, а я делаю вас графом; вы даровали мне королевство, а я жалую вас поместьем; благодаря вам, я теперь зовусь Энрике де Трастамаре, король обеих Кастилии, Севильи и Леона, а вы, благодаря мне, зоветесь Бертраном Дюгекленом, коннетаблем Франции и графом Сорийским.

Троекратное «Ура!» командиров и солдат подтвердило, что король не только сделал жест признательности, но и совершил акт справедливости.

— Что касается вас, благородные капитаны, — продолжал король, — то мои дары не будут достойны ваших заслуг, но ваши победы, увеличивая мои владения и богатства, вас тоже сделают сильнее и богаче.

Пока он раздарил им свою золотую и серебряную посуду, конскую упряжь и все, что еще оставалось ценного в ратуше Калаорры, а также назначил губернатором провинции калаоррского бургомистра.

Потом, выйдя на балкон, король повелел раздать солдатам восемьдесят тысяч золотых экю, которые у него оставались. И, показав на пустые сундуки, сказал:

— Советую вам о них не забывать, потому что мы наполним их в Бургосе.

— На Бургос! — закричали солдаты и командиры.

— На Бургос! — подхватили горожане, для кого эта ночь, проведенная в веселье, обильных возлияниях и дружеских объятиях, стала тяжелым испытанием братства, и их благоразумие подсказывало, что нельзя допустить, чтобы этим братством злоупотребляли.

А тем временем наступил новый день; армия была готова к доходу; над треугольными рыцарскими флагами всех кастильских и бретонских отрядов уже развевалось королевское знамя, когда у главных ворот Калаорры послышался громкий шум и крики людей, стекавшихся к центру города, возвестили о важном событии.

Этим событием был приезд гонца.

Бертран вышел на площадь; Энрике гордо выпрямился, сияя от радости.

— Пропустите его, — приказал король.

Толпа расступилась.

И все увидели смуглого, закутанного в белый бурнус всадника на арабском скакуне. Из ноздрей коня валил пар, грива развевалась, он нервно подрагивал на тонких, как стальные клинки, ногах.

— Могу я видеть графа дона Энрике? — спросил всадник.

— Вы хотите сказать, короля? — воскликнул Дюгеклен.

— Мне известен лишь один король, дон Педро, — сказал араб.

«Этот хоть не кривит душой», — про себя прошептал коннетабль.

— Хорошо, — сказал Энрике, — ближе к делу. Я тот, с кем вы желаете говорить.

Гонец, не слезая с коня, поклонился.

— Откуда вы приехали? — спросил дон Энрике.

— Из Бургоса.

— Кто вас послал?

— Король дон Педро.

— Дон Педро в Бургосе? — вскричал Энрике.

— Да, сеньор, — ответил гонец. Энрике с Бертраном снова переглянулись.

— И чего же хочет дон Педро? — спросил Энрике.

— Мира, — сказал араб.

— Ну и ну! — воскликнул Бертран, в котором честность сразу же заглушала любую корысть. — Это добрая весть.

Энрике нахмурился.

Аженор вздрогнул от радости: для него мир означал свободу искать и найти Аиссу.

— И на каких же условиях нам предлагается этот мир? — резким голосом спросил Энрике.

— Ответьте, ваша милость, что вы, как и мы, желаете мира, — сказал гонец, — и об условиях вы легко сговоритесь с королем, моим повелителем.

Однако Бертран не забывал о той миссии, которую ему поручил король Карл V — отомстить дону Педро и уничтожить отряды наемников.

— Вы сможете принять предложение мира только тогда, когда на вашей стороне будет достаточно преимуществ, чтобы условия эти были выгодны, — сказал он Энрике.

— Я тоже так думал, но ждал вашего согласия, — живо откликнулся Энрике, который содрогался при мысли, что ему придется делиться тем, чем он жаждал владеть безраздельно.

— Каков ответ вашей милости? — спросил гонец.

— Ответьте за меня, граф Сорийский, — попросил король.

— Извольте, государь, — поклонился Дюгеклен.

Потом, обернувшись к гонцу, сказал:

— Господин герольд, возвращайтесь к вашему повелителю и передайте ему, что условия мира мы обсудим, когда будем в Бургосе.

— В Бургосе! — вскричал гонец, в голосе которого слышалось больше страха, нежели изумления.

— Да, в Бургосе.

— В этом большом городе, который удерживает со своей армией король дон Педро?

— Именно, — подтвердил коннетабль.

— Вы тоже так думаете, сеньор? — спросил герольд, повернувшись к Энрике де Трастамаре. Тот утвердительно кивнул.

— Да хранит вас Бог! — воскликнул гонец, покрывая голову полой своего плаща.[145]

Потом, так же почтительно, как в начале беседы, поклонившись дону Энрике, он повернул коня и шагом поехал сквозь толпу, которая, обманутая в своих надеждах, безмолвно и неподвижно стояла по сторонам.

— Скачите быстрее, господин гонец, — крикнул Бертран, — если не хотите, чтобы мы оказались в Бургосе раньше вас.

Но всадник, не повернув головы и даже не подав виду, будто эти слова обращены к нему, неуловимым движением перевел коня с размеренного хода на резвый шаг, а потом помчался таким бешеным галопом, что, когда бретонский авангард вышел из ворот Калаорры, направляясь в Бургос, его уже не было видно с крепостных стен.

Отдельные новости разносятся по воздуху, словно гонимые ветром пылинки; эти новости подобны дыханию, запаху, лучу света. Как вспышки молнии, они долетают до людей, предвещая им что-то, ослепляя их. Никто не способен объяснить тот феномен, что человек, находясь в двадцати льё от места события, знает о нем. И то, о чем мы только что рассказали, уже было известно всем. Может быть, наука, которая глубоко изучит эту проблему, когда-нибудь не будет даже снисходить до ее объяснения и признает аксиомой то, что сегодня мы считаем человеческой тайной.

Но как бы там ни было, вечером того дня, когда дон Энрике вместе с коннетаблем вступил в Калаорру, новость о провозглашении Энрике королем обеих Кастилии, Севильи и Леона достигла Бургоса, куда сам дон Педро вошел всего четверть часа назад.

Какой орел, пролетая в небе, выронил ее из когтей? Никто не может ответить на это, но в считанные мгновения весь город уже уверовал в нее.

Сомневался лишь дон Педро. Мотриль вынудил его согласиться со всеми, заметив:

— Боюсь, что так оно и есть. Это должно было произойти, значит, и произошло.

— Но даже если предположить, что этот бастард занял Калаорру, — сказал дон Педро, — вовсе не обязательно, что он провозглашен королем.

— Если он не стал королем вчера, — возразил Мотриль, — то наверняка станет сегодня.

— Тогда выступим против него и объявим войну, — предложил дон Педро.

— Ни в коем случае! — воскликнул Мотриль. — Мы останемся здесь и заключим мир.

— Заключим мир?

— Да, мы даже купим его, если возникнет необходимость.

— Молчи, несчастный! — в бешенстве вскричал дон Педро.

— Неужели вам, государь, так трудно всего-навсего пообещать им мир? — с недоумением спросил Мотриль.

— Ага! Вот куда ты клонишь! — воскликнул дон Педро, начавший, наконец, понимать Мотриля.

— Разумеется, — продолжал Мотриль. — Чего хочет дон Энрике? Королевство! Дайте ему королевство таких размеров, какое вы сочтете нужным; потом вы сбросите Энрике с трона. Если вы сделаете Энрике королем, то он перестанет опасаться человека, давшего ему корону. Ну какая вам выгода, позвольте спросить, от того, что в чужих краях вас все время подстерегает соперник, который, как молния, может поразить вас неизвестно когда и где? Выделите дону Энрике часть королевства, границы которой вам хорошо знакомы; поступите с ним, как с осетром, которого вроде бы отпускают на волю в большой садок. Но ведь каждый знает, где можно легко поймать осетра в этом специально созданном для него водоеме. А если вы будете ловить осетра в открытом море, он всегда от вас ускользнет.

— Верно говоришь, — сказал дон Педро, прислушиваясь к Мотрилю с большим вниманием.

— Если он попросит у вас Леон, — продолжал Мотриль, — отдайте ему Леон; ведь чем быстрее он его получит, тем быстрее ему надо будет вас отблагодарить. Тут-то он на день, на час, на десять минут окажется рядом с вами, за вашим столом, у вас под рукой. Такого случая фортуна никогда не подарит вам до тех пор, пока вы воюете друг против друга. Говорят, он в Калаорре; вот и отдайте ему все земли от Калаорры до Бургоса, это лишь приблизит вас к нему.

Дон Педро превосходно понимал Мотриля.

— Да, — глубоко задумавшись, прошептал он, — именно так я и добрался до дона Фадрике.

— Вот видите, — сказал Мотриль, — а я уж было подумал, что вы забыли обо всем.

— Хорошо, — сказал дон Педро, положив руку на плечо Мотрилю, — я с тобой согласен.

И король послал к дону Энрике одного из тех неутомимых мавров, для которых время измеряется теми тридцатью льё, что за день преодолевают их кони.

Мотриль был уверен, что Энрике примет предложение заключить мир, хотя бы в надежде отнять у дона Педро вторую половину королевства после того, как получит первую. Но мавр и король строили