Важный разговор [Повести, рассказы] [Николай Павлович Печерский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Николай Павлович Печерский ВАЖНЫЙ РАЗГОВОР



ОТ РЕДАКТОРА

Сегодня имя писателя Николая Павловича Печерского хорошо знакомо как детскому, так и взрослому читателю. Его увлекательные, талантливые повести «Генка Пыжов — первый житель Братска», «Красный вагон», «Кеша и хитрый бог», «Масштабные ребята» и другие много раз печатались у нас в стране, переведены на иностранные языки.

Николай Павлович прожил всего 59 лет (скончался 3 сентября 1973 года в Москве). Но жизнь его вместила и фронты Великой Отечественной войны, и напряженную журналистскую работу — в качестве корреспондента газеты «Правда» он исколесил всю нашу страну, побывал в самых труднодоступных ее уголках, — и художественное творчество. Он всегда жалел, что приходится разрывать себя между журналистикой и писательским трудом, но так до конца жизни и не смог целиком отдаться одному какому-то делу: с одинаковой силой любил обе свои нелегкие профессии.

В связи с корреспондентской работой Николай Павлович несколько лет жил в Воронеже, и с тех пор воронежцы считают его своим писателем, как, наверное, своим считают его и иркутяне, и кишиневцы, и душанбинцы. Таков уж был этот человек: куда бы ни забросила его судьба, всюду он оставлял по себе добрую память.

Об издании в Воронеже этой книги, которую вы сейчас держите в руках, писатель мечтал при жизни. Он хотел включить в нее новую повесть «Осенняя переэкзаменовка», которую тогда писал, и вещи, созданные либо в Воронеже, либо позднее, в Москве, однако на воронежском материале. В творческой заявке в издательство он дал и название этой книге — «Важный разговор».

К сожалению, новая повесть так и осталась незаконченной, и теперь мы публикуем «воронежские» вещи Н. Печерского — «Будь моим сыном», «Сережка Покусаев, его жизнь и страдания», «Таня», «Прощай, Борька!» — и несколько написанных ранее рассказов.

Те, кто знаком с ранними книгами Н. Печерского, легко заметят, что в произведениях последних лет писатель стал обращать все более пристальный взгляд на душевный мир своих маленьких героев, на те «взрослые» проблемы, которые не могут не влиять на этот мир. И, думается, не случайно повесть П. Печерского «Будь моим сыном» на Всероссийском конкурсе на лучшую книгу о труде в 1974 году получила премию. Ибо писатель в ней, как и в других произведениях, вел со своими юными читателями очень важный, без скидок на возраст, разговор — о жизни, о нравственном достоинстве человека, о нашей прекрасной Родине.

ПОВЕСТИ

БУДЬ МОИМ СЫНОМ

Глава первая ВАНЯТА И ГРИША



Мать Ваняты Пузырева надумала уезжать из села в какие-то далекие края. Случилось все неожиданно. Раньше мать даже не заикалась об этом. Еще вчера она повесила на окна новые занавески, велела Ваняте прополоть в огороде картошку и вдруг на тебе — уезжает!

Весть о скоропалительном отъезде, впрочем, Ваняту не огорчила. Он даже обрадовался перемене в своей жизни. До этого Ванята никуда не ездил. Только в луг за сеном да на летнюю ферму к матери с пустыми бидонами для молока.

Но что это за дорога!

Теперь они уедут навсегда. Очень ему нужны это село и пустые бидоны, которые возит на ферму дед Антоний!

Даже не вспомнит никогда, даже дорогу сюда забудет!

Впрочем, может, когда-нибудь и наведается. Пройдет по селу, разыщет приятеля Гришу Самохина, которого дразнят «Козлом», и скажет:

«Удивляюсь, как ты еще тут живешь!»

Ванята представил картину будущей встречи с Гришей и даже улыбнулся.

Здорово он все-таки придумал!

Жаль только, что вернется он в село не скоро. Ваняте не хотелось ждать тех туманных дней, и он решил объясниться с Гришей сейчас, немедленно. Услышит — наверняка умрет от зависти!

Ванята принялся искать кепку. На этот раз она оказалась в груде белья, которое мать гладила перед отъездом и складывала в чемодан.

Кепка была еще хорошая. Только замаслилась неизвестно отчего и козырек согнулся вдвое и стал похож на крышу голубятни.

Кепку изуродовал в драке Гриша Самохин.

Дрались они с Ванятой чуть ли не каждый день. Начиналось все по-хорошему: идут по улице мальчишки, болтают про свои дела, и вдруг — шум, гам, летит в стороны пух и перо, кипит бой.

Ванята был слабее Гриши и поэтому терпел одно поражение за другим. Вздует Гриша приятеля и еще недоволен. Смотрит, как размазывает Ванята по лицу перемешанный со слезами пот, и говорит:

— Какой интерес с тобой драться? Как мочалка — ни запаха от тебя, ни вкуса!

Трудно было понять, на каких подпорках держалась дружба Ваняты и Гриши. Умоется Ванята, исследует возле зеркала синяки и царапины — и снова к Грише. Никаких перемен, впрочем, после новых встреч не происходило. Все повторялось с унылым постоянством, как в сказке про белого бычка.

Гриша считался в селе первым бойцом, и с ним никто не хотел связываться. Только Ванята не признавал Гришиной власти, сам при случае задирал приятеля и бился до последних сил. Уже лежит он пластом на земле, уже просить бы ему по всем правилам пощады, но нет, не сдается. Вертит головой, пинает противника ногами, норовит выскользнуть из цепких горячих объятий.

Однажды, было это, кажется, в прошлую субботу, Ваняте все-таки удалось вывернуться вьюном из-под Гриши и затем обратить его в поспешное и позорное бегство. Правда, уже потом Гриша говорил, будто он бежал просто так, чтобы позлить Ваняту. Но хитроумной выдумке этой никто не поверил.

Так или иначе, но драки после этого прекратились. Видимо, бойцы раздумывали над тем, что произошло, взвешивали нравственные и физические силы друг друга.

Сейчас Ванята готовился к новой встрече с приятелем. Интересно, что он запоет, когда узнает про отъезд?

Ванята напялил свою «голубятню», встал на цыпочки и заглянул в тусклое, с черными крапинками зеркало. Ванята закончил пятый класс, но ростом был мал, и в селе звали его Махоткой. Из зеркала пристально посмотрел его двойник — крутолобый, усыпанный до самых ушей веснушками мальчишка. Картину дополняли жесткие, торчащие во все стороны волосы и пуговичный, облупленный нос.

Иной с такой вон личностью вообще бы не подходил никогда к зеркалу и зря не расстраивался. Но Ванята слыл человеком без претензий и был вполне доволен тем, что, не задумываясь, дала ему природа. Он поправил кепку, надвинул ее поближе к правому уху, показал самому себе язык и отправился на улицу искать Гришу Самохина.

Долго искать Гришу не пришлось. Он стоял возле колодца, смотрел, как дед Антоний, который возит с фермы молоко, поит коня из широкого помятого ведра. Конь пил медленно, с расстановкой. Он знал, что впереди у него не было особых удовольствий. Дед Антоний, который навечно закреплен за его душой и рыжим ребристым телом, впряжет его сейчас в телегу, стегнет для порядка по боку и поедет на ферму. Эта унылая дорога надоела коню. Правда, точно об этих конских мыслях пока никто ничего не знал. Но можно было это предположить, поскольку никому не чужды поиски новизны и перемен.

Ванята смотрел на коня и думал, что, может быть, видит его в последний раз. Но эти мысли тоже не вызвали ни особой тоски, ни разочарований. Там, куда они уедут с матерью, всего насмотрится. Мать, правда, пока не посвящала Ваняту в подробности их переезда, но он не сомневался, что место это во всех отношениях хорошее, стоящее.

Куда попало мать не поедет. Она считалась в колхозе лучшей дояркой и в прошлом году даже получила орден. К матери на ферму приезжали из других районов и областей, учились у нее работать.

Ванята всегда был спокоен свою судьбу. С матерью не пропадешь! Это он знал точно. Сейчас Ванята стоял рядом с Гришей, смотрел, как неторопливо пьет конь, и думал, как лучше и ярче выразить Грише свои мысли об отъезде.

Но вот дед Антоний и его конь ушли. Ванята помедлил для приличия, поправил свою знаменитую кепку и потом, будто совсем между прочим, сказал Грише:

— А мы с матерью насовсем из села уезжаем…

Гриша никогда и ничему не верил. Не успеет человек рта раскрыть, а у Гриши уже тут как тут наготове его бестолковые возражения.

Не поверил он и сейчас. Оттопырил нижнюю губу с глубокой поперечной бороздкой посредине и легкомысленно, не считаясь с Ванятиным самолюбием и вообще ни с чем, заржал:

— Ге-ге-ге!

— Что «ге-ге-ге»? — возмутился Ванята.

— Ври больше, — сказал Гриша. — Я тебя давно знаю!

Ванята рассердился, хотел было треснуть для начала упрямого Козла по лбу, но воздержался. Не только потому, что Гриша даст сдачи и снова налепит ему синяков. Обстоятельства, которые привели Ваняту к приятелю, были настолько значительны и вески, что закончить все дело обыкновенной дракой было просто неумно и нелогично.

— Чудак ты, и больше никто, — сказал Ванята. — Тебе говорят, а ты… Мать уже чемоданы собирает!

Чемоданы, с которыми всегда связаны отъезды и перемены в жизни, произвели неожиданно на Гришу впечатление.

Из упрямца он стал вполне нормальным человеком, которому знакомы и сомнения, и зависть, и другие человеческие слабости. Лицо Гриши потемнело, а возле глаз, будто в жаркий, сухой день, выступили крохотные белые капельки.

— Завтра уезжаем… а может, послезавтра, — подлил масла в огонь Ванята. — Я сейчас домой иду. Печь для пирогов топить надо.

Ванята рассказал другу о пирогах, — их надо наготовить в дорогу целых полмешка, консервах, которые они дочиста вымели из магазина; потом сообщил еще одну новость: председатель велел дать им на станцию свою «Волгу» и грузовик для вещей.

Когда человек увлечется, он может наговорить лишнего. Ванята не заметил, как перешагнул опасную черту и чуть не загубил все дело.

— Ну и врешь! — сказал Гриша. — «Волгу» в ремонт отвезли. Сам вчера видел.

Ванята начал выкручиваться. Сказал, что про «Волгу» он тоже знает. И вообще «Волга» придет из другого колхоза. Председатель сам туда звонил и сам все сказал матери.

— Тебе завидно, так ты и не веришь, — добавил он. — Если не веришь, сам у председателя спроси. В избе он сидит, с матерью разговаривает.

Гриша Самохин, которого называли Козлом из-за его упрямства, поверил Ваняте второй раз. Он помрачнел, как-то очень грустно посмотрел на Ваняту круглыми серыми глазами и вздохнул. Ваняте от этого взгляда и этого вздоха тоже стало грустно и даже немного жаль драчливого, но все-таки верного друга.

— Я же не сам хочу уезжать, — виновато сказал он. — Это мать сама хочет.

Гриша долго молчал, будто слушал и повторял про себя сказанные Ванятой слова. По лицу его было видно, как мучительно собирался он с мыслями. Подумав еще минуту, Гриша отвернул клапан кармана своей рыжей вельветки, ковырнул что-то ногтем и подал Ваняте серебряный крючок с крохотным круглым ушком для лески.

— Бери, — сказал он. — У меня целых два. На марки у Ермолая выменял.

Ванята хотел отказаться от подарка. Ему было жаль лишать друга ценной вещи. Там, куда они поедут, возможно, даже нет речки. Ванята искоса поглядывал на крючок и все больше понимал значение щедрой неожиданной жертвы. Они давно дружили с Гришей, но просто так ничего друг другу не давали. Наоборот, Гриша даже пытался обжулить Ваняту и всучить ему при случае какую-нибудь чепуху.

Серебряный крючок с круглым ушком и острой тонкой зазубринкой лежал на ладони Гриши. Ванята не брал подарка. Гриша по-своему понял, какие сомнения копошатся сейчас в голове друга. Он помялся и, стараясь не глядеть на Ваняту, сказал:

— Ты бери. Я за так даю. Ты ж меня знаешь!

Гриша в самом деле не жалел крючка. Даже бровью не повел, когда Ванята стал прикалывать его к подкладке замасленной, как у тракториста, кепки.

— На щуку крючок пускай, — посоветовал он. — Такой крючок для нее — первое дело. Таких крючков вообще не найдешь. Я, если хочешь…

Гриша не закончил мысли и умолк. На лоб, одна за другой, выбежали и застыли три резкие, похожие на птиц при взлете полоски. Молчал и Ванята. Друзья поняли все. Они были смущены и подавлены открывшейся им вдруг тяжестью и значительностью предстоящих событий.

По улице прошумел грузовик с нестругаными досками. На этом грузовике колхозники ездили на базар и на станцию, которая лежала где-то за темной полоской леса. Гриша проводил взглядом машину и спросил:

— Куда едете-то?

— Не знаю, — сознался Ванята. — Мать пока не сказала. Далеко, в общем…

Гриша пошевелил бровями, подумал и совсем тихо, как будто бы только для себя, сказал:

— Жаль!

В этом коротеньком, стертом от частого и неумелого повторения слове, было столько тоски и столько отчаяния, что у Ваняты все перевернулось в душе.

— А мне, думаешь, не жаль! — сказал он. — Мне, может, еще жальче!



Приятели постояли еще немного и, не сговариваясь, пошли по улице. Все тут было, как раньше: тополя у дороги, которые они сажали всей школой, клуб с чистой цинковой крышей, магазин с высоким крыльцом. За селом мерцала на быстрине юркая, заросшая по берегам раскидистыми вербами река Углянка.

Ванята поглядел на эту реку и вспомнил, как в прошлом году поймал там огромную щуку. Он нес рыбину на плече, и хвост ее доставал почти до самой земли.

Ванята хотел напомнить Грише про щуку, но посмотрел на озабоченное лицо друга и отвел глаза в сторону.

Возможно, в эту минуту Гриша тоже думал о речке, где они пропадали с Ванятой до самых звезд, о зеленой зубастой щуке, которая попалась в прошлом году на крючок друга, о драках, которые неизвестно отчего возникали между ними почти каждый день.

Гриша тронул Ваняту за плечо и тихо сказал ему:

— Ты попроси свою матерю. Скажи: «Не надо уезжать» — и все! Взрослые, они тоже понимают… Ладно?

Глаза мальчишек встретились. Они поняли, что слова и клятвы не нужны. Они ничего не прибавят и не убавят.

Ванята решительно надвинул на лоб кепку и отправился домой.

Хорошо, когда на свете есть друг и этот друг может дать тебе ценный совет. И, в конце концов, это совсем не важно, если он сгоряча обзовет тебя мочалкой и треснет по затылку.

Глава вторая ЧТОБ ВЫ СГОРЕЛИ!

Ванята пришел в избу и там увидел пасечника Егорышева. Это был совсем старый старик. Сухое, загорелое лицо его состояло из одних морщин — глубоких, будто шрамы, мелких квадратиков и торопливых, бегущих к самой шее треугольничков. Егорышев никогда не являлся к Пузыревым с пустыми руками. Приносил Ваняте ломтики сотового меда, хрустящее в ладони яблоко или в обертке конфету.

Станет у порога, посмотрит на Ваняту узеньким глазом, в котором прищурился карий огонек, и скажет своему любимцу:

— А ну распахивай рот!

Таким Ванята помнил Егорышева всю жизнь. Он не старел и не менялся, как сухое дерево.

Сейчас Егорышев явился без подношений. Он даже не обрадовался Ваняте. Посмотрел мельком и снова спрятал свои узенькие глаза под кустиками белых колючих бровей.

Мать стояла возле окошка, смущенно теребила кончик толстой, как у девушки, косы. Наверно, у них тут был разговор, и теперь они не хотели, а может, и не могли продолжать его в присутствии Ваняты. Он понял это, но все равно из горницы не пошел.

Он сел за стол по другую сторону от Егорышева, положил руку на клеенку с розовыми линялыми цветами. На лице его были спокойствие и решимость. Мать и Егорышев переглянулись.

Ванята не тронулся с места. Он мал, но тут отчасти и его дом. Если смотреть глубже, Ванята тут вообще хозяин. Мужчина — всему голова, и от него все пошло на свете. Так говорил сам Егорышев, когда Ванята заглядывал на пасеку и сидел с ним на пеньке среди золотого немолчного шума пчел.

Мать и пасечник продолжали разговор. Он был похож на хитроумную задачу с двумя неизвестными. Есть и условие и ответ в конце учебника, а как решать и за какой уцепиться хвостик, — не придумаешь, хоть ты тресни.

Из разговора матери и Егорышева Ванята понял лишь то, что уже знал и раньше: мать уезжает из села, бросает избу, ферму, на которой работает дояркой, садик за плетнем, где греются на солнце крохотные, еще зеленые вишни.

Егорышев не хотел, чтобы мать уезжала. Сейчас, после встречи с Гришей, Ванята переменил курс на сто восемьдесят градусов. Всем своим видом давал понять Егорышеву, что он в данный момент его друг и единомышленник.

Говорят, будто мысли передаются на расстоянии. Так это или не так, но Егорышев вдруг посмотрел на Ваняту и сердито сказал матери:

— Ты это, Груша, зря затеяла! Парень не маленький. Все одно когда-нибудь узнает… Это, видишь, шило в мешке…

Ванята навострил ухо. Картина, которая была до этого покрыта мраком неизвестности, чуть-чуть прояснилась. Тут даже тюфяк, даже Гриша Самохин, который не отличался блеском ума, поймет: Егорышев говорил о нем, Ваняте.

— Хошь или не хошь, а из села тебя не выпустим, — продолжал Егорышев. — Ишь, чего удумала!

Егорышев обернулся к Ваняте. В глазах его снова замерцали юркие лукавые огоньки.

— Ты, Ванята, как об этом мечтаешь?

Ванята не успел ответить старику. Мать бросила косу за плечо, подошла к Егорышеву и сказала:

— Ты это мне, Егорышев, брось! Тебе говорят, а ты…

Егорышев смущенно и обиженно улыбнулся. Он посидел еще немного, поглядел, как молча и торопливо мать бросала в раскрытый чемодан всякие пожитки, и, расстроенный до крайности, ушел.

— Чего это вы про меня говорили? — выждав минуту, спросил Ванята.

Спросил и сразу же пожалел. У матери еще не перекипело все, не остыло в душе. Она схватила подвернувшуюся под руку тряпку и замахнулась на Ваняту.

— Как дам тебе сейчас! Иди белье с веревки сымай! Чтоб вы сгорели все, окаянные!..

Ванята поплелся во двор. Стягивал с веревки и складывал на руку сухое, пахнущее речной свежестью белье и все думал о разговоре в избе. При чем тут он и этот неожиданный отъезд? Что скрывали от него мать и Егорышев?

Чем больше думал Ванята, тем больше запутывался.

Может, он сам виноват. Натворил что-нибудь, и теперь матери стыдно смотреть людям в глаза. Она хочет увезти его в далекие края, перевоспитать там и снова сделать человеком…

Ванята перебирал по пальцам все хорошее и плохое, что удалось ему пока сделать. Получалось так на так: и то было и это. Порой таскал из школы двойки, нырял ложкой в банку с вареньем; однажды разбил в доме Гриши Самохина стекло. Приходил Гришин отец, стыдил при матери, сулил вздуть ремнем.

Но уезжать из-за этого, конечно, не стоило. Гришин отец, если разобраться, тоже неправ. Весной Гриша высадил в их окне стекло, но мать не сказала ему ни слова. Залепила дыру бумагой — и все… Нет, как ни крути, как ни верти, а Ванята тут ни при чем. Он лишь косвенное приложение к тому, что случилось в жизни матери.

Зря мать хитрит и скрывает что-то от Ваняты. До сих пор секретов у них не было. Все по правде, по-честному. А дед Егорышев верно говорит: шила в мешке не утаишь. Правда все равно когда-нибудь вылезет наружу. Пасечник не желал Ваняте зла. Об этом даже думать нечего. Егорышев и Ванята — давние друзья. Ванята приходил в сад к пасечнику, лакомился сотовым медом, в котором застряли крылышки пчел, терпеливо слушал его рассказы. Пасечнику не хотелось терять ценного собеседника. Он Ваняте намекал, что теперь развелись такие люди, которые сами лезут вперед с разговорами, а слушать и вникать не умеют.

Что же, в конце концов, получилось у матери — поссорилась с доярками, отругал ни за что ни про что председатель колхоза? Председатель был человек крутой, горячий и, как давно заметил Ванята, несправедливый. Однажды от него досталось и Ваняте…

Не зная беды, Ванята шел с рыбалки. На кукане болтались липкие пескари и живучие полосатые окуни. Председатель увидел Ваняту, перешел через дорогу и без всяких предисловий спросил:

— Ты лодку зачем потопил? Говори!

Сказал «говори», а сам даже рта не дал раскрыть, сыпал без передышки вопросами — зачем, почему, до каких пор?

Лодку, на которой переправлялись косари, Ванята не трогал. Даже не подходил к ней. Он рыбачил с берега. Другое дело — Гриша Самохин. Станет в лодку, упрется ногами в борта и давай раскачивать. Только рыбу Ванятину распугает. За все Гришины проделки влетало почему-то Ваняте.

Грустные размышления Ваняты прервал шум мотоцикла. В селе на мотоцикле гоняли только двое — председатель и счетовод. Между прочим, председатель задавил в прошлом году петуха Пузыревых. Петух, правда, был дурак, сам лез, куда его не просили, но факт остается фактом.

Ванята поглядел вдоль улицы и узнал председателя. Он мчал по дороге на полном газу. Пыль клубилась сзади пышным серым облаком. К плетням, размахивая куцыми крыльями, шарахались куры; с немым упреком смотрели вслед мотоциклу горбоносые рассудительные гуси.

Мотоцикл сделал по улице крутой вираж, подкатил к Ванятиным воротам, отрывисто фыркнул и тут же заглох. С черного потертого сиденья спрыгнул председатель в пыльных кирзовых сапогах и круглых космических очках на лбу. Он вынул из мотоцикла ключ, повертел его на длинной медной цепочке и окликнул Ваняту:

— Дома мать?

Ванята снимал белье, уклончиво глядел в сторону — на корявую вишню с яркими лакированными листьями, на белого голубя с красной подпалиной на груди, который сидел на коньке черепичной крыши. Голубь был нездешний, залетел из каких-то далеких краев. Возможно даже, из-за морей и синих океанов.

— Ты что — не слышишь? — спросил председатель.

Ванята молчал. После случая с лодкой он уже ничего хорошего от председателя не ждал. Только и умеет кричать!

Председатель подождал минутку, повертел ключ на цепочке и пошел в избу.

Ванята долго стоял среди двора с охапкой белья. Над селом разгорался во всю силу день. В небе плыли высокие чистые облака, расстилали по земле свет и тишину. Голубь с красной подпалиной на груди ходил по коньку черепичной крыши, озабоченно и удивленно смотрел на мальчишку. Никто не махал кепкой над головой, не кликал к себе, не бросал наземь горсти зерна.

Председатель все еще не появлялся. Ванята перебросил с руки на руку белье и пошел в избу. Как он предполагал, так и вышло — председатель расстроил и себя и мать. Красный, злой он ходил взад-вперед по комнате и дымил папиросой. Мать Ваняты сидела возле стола и, уронив голову на руки, плакала.

Глава третья КОЗЮРКИНО

Два дня и две ночи стучат колеса поезда. Ванята и мать в купе одни. На квадратном столике сверток с едой, цветочный горшок с тремя сухими пожелтевшими окурками. Кроме Пузыревых в вагоне еще двое — дядька в синих очках и девушка с грибным кузовком. Поезд часто останавливался, но пассажиров не прибавлялось. Наверно, он мчал в такие края, которые вообще никого не интересовали.

Ваняте грустно. Льет без передышки холодный косой дождь. Книжка, которую он взял в дорогу, закончилась. В чемодане, под материным сиденьем, есть еще одна. Но мать спит, и Ванята не хочет ее тревожить. Уснула она сразу после обеда и до сих пор не открывает глаз, не боится проспать своей станции. Порой Ваняте кажется, что впереди вообще ничего нет — ни станций, ни городов. Только серые тучи, мокрые деревья да неглубокие лужи, из которых выпрыгивают под дождем торопливые солдатики.

Кроме белья и книжки в чемодане Ваняты лежит еще жестяная коробка с крючками и обернутый полотенцем портрет отца. Отца Ванята не знал и не помнил. Он погиб в сибирской тайге, когда Ваняте исполнилось полтора года.

До этого отец работал на кирпичном заводе, который был рядом с селом. Ему надоело возить в самосвале кирпичи, потянуло в далекую, опасную дорогу. Мать долго размышляла над своей судьбой и в конце концов согласилась ехать с мужем в Сибирь. Для начала отец тронулся в путь сам. А через год, когда Ванята подрос и уже бегал босиком по двору, мать написала отцу письмо и тоже стала готовиться в дорогу. Тут и пришла нежданно-негаданно в дом Пузыревых страшная весть. В тайге, где строили новый завод, случился от молнии пожар. Отец, спасая с рабочими стройку, сгорел в глухой, объятой пламенем чаще. Его даже похоронить не смогли. Много лет спустя среди гарей нашли только медную пряжку с темной расплавленной звездой. Это была пряжка от ремня, который носил отец.

На память о прошлом у Пузыревых остался лишь портрет отца в узенькой сосновой рамке. Ванята — вылитый отец. У отца такой же крутой лоб, поставленные чуть-чуть вкось глаза, а на щеках и возле переносицы разбросанные как попало пятнышки — наверно, веснушки…

Мать все спит и спит. Тихо вздрагивают тонкие, наполненные розовинкой губы. От ресниц падает на щеку синяя задумчивая тень.

Ваняте вдруг захотелось сделать для матери что-то большое и значительное. Такое, чтобы она улыбнулась и сказала:

«Ну и обрадовал же ты меня, сына!»

Он помечтал еще немного, потом встал со скамьи и поправил материну подушку. Мать быстро открыла глаза и улыбнулась Ваняте. Будто она вовсе и не спала, все видела и знает.

— Ты что, сына?

Ванята смутился, сделал вид, что пошел он совсем случайно и вообще смотрит на станцию, которая в самом деле показалась за высоким входным светофором.

— Станция вон, — сказал Ванята. — Может, купить чего!..

Мать опустила ноги, достала из-под рукава платочек с деньгами, потянула зубами узелок и подала Ваняте бумажный рубль.

— Бери, — сказала она и улыбнулась краешком губ, возле которых недавно, но, видимо, уже навсегда прорезался острый горький ручеек. — Конфет купи или мороженого. Чего хошь.

Ванята принял рубль, настороженно посмотрел на него и возвратил матери.

— Ты чего, Ванята?

— Так просто… спрячь, — охрипшим глухим голосом сказал Ванята. — Не надо…

Мать спрятала деньги и вдруг потянулась вся к Ваняте, прижала к себе крепкой, огрубевшей в работе рукой.

— Ты Ванята, не сердись… Когда вырастешь, я тебе сама все обскажу. Ты из меня, сына, не мотай жилы…

Они посидели рядышком несколько минут, потом, смущенные и растроганные тем, что произошло, начали собирать вещи, стягивать веревками чемоданы. Долгий, загадочный для Ваняты путь подходил к концу.

Ехали они не в город или райцентр, как мечтал Ванята, а в какое-то село с тихим загадочным названием «Козюркино». Там жила вдовая двоюродная сестра матери Василиса. Она о приезде знает, ждет не дождется Ваняту. Мать будет работать на ферме, и все у них пойдет, как раньше. Не надо только распускать нюни. А тайна пускай остается тайной. У каждого есть какой-то секрет. У Ваняты, если подумать, тоже тайн до самой макушки.

Вскоре в их купе вошел заспанный, помятый проводник. Кашлянул, смущенно прикрыл рот ладонью, а затем громко прокричал:

— Граждане пассажиры, — Козюркино! Прошу приготовиться…

Они сошли с поезда, поставили на землю чемоданы.

Вокруг — ни души.

В стороне от низенькой станции стояла телега. Подымая лапы, бродила возле луж курица.

Через минуту из дверей станции вышел человек с двумя цинковыми ящиками в руках. Он отнес груз на телегу, кинул сверху брезент и пошел прямым ходом к матери и Ваняте.

Когда он приблизился, Ванята увидел, что это был мальчишка. Такой, как Ванята, а может, на год или два постарше. На мальчишке был синий замасленный комбинезон с длинной «молнией», матросская тельняшка и заляпанные снизу доверху сапоги.

— Здрасте, — сказал он. — Вы Пузыревы?

Лицо матери вмиг просветлело, на щеках, расплываясь по всему лицу, зардел румянец.

— Пузыревы мы, — поспешно сказала она. — И я и Ванята. Вы за нами?

— Что же вы перепутали все? — недовольно сказал мальчишка. — В телеграмме один поезд, а приехали — другим. Мне кино в Козюркино все-таки везти надо.

Мальчишка поглядел на смущенные лица прибывших и взял на полтона ниже:

— Давайте чемоданы. Чего тут!

Ванята не допустил мальчишку к чемоданам. Согнулся, подцепил их за ручки и, раскачиваясь из стороны в сторону, пошел к телеге. Сам поднял их, бросил к грядушке и полез на рыхлую, пахнувшую горькой прелью прошлогоднюю солому.

Мальчишка обошел вокруг телегу, оглядел колеса, хотя они исправно стояли на своем месте, и начал неторопливо затягивать подпругу.

— Ну что, поедем? — спросила мать.

— И не подумаю! Чего это ради?

— Вы же за нами приехали или как? — смутилась мать.

Мальчишка ответил не сразу. Наморщил узенькие белесые брови, озабоченно поглядел на часы, которые висели возле станции на высоком столбе, и сказал:

— Обождем еще чуток. Скоро сорок третий придет…

Ну и новости! Торопил, говорил, что надо ему поскорее везти в Козюркино кино, а теперь…

— Приедет еще кто? — спросила мать.

— Может, и приедет. В общем, подождем…

Мальчишка бросил мать и Ваняту и снова пошел на станцию.

Сорок третий, о котором говорил мальчишка, пришел только через час с четвертью. Он постоял минуту, коротко просигналил и помчался дальше.

Вернулся мальчишка один. Был он чем-то озабочен и расстроен. Не глядя на седоков, прыгнул в телегу, щелкнул вожжами по лошадиным бокам и протяжно, хрипловатым, простуженным басом сказал:

— Но-о-о!

Застучали, запрыгали по серым горбатым камням колеса. Потом мостовая окончилась, потянулась вязкая, размытая дождями полевая дорога.

— Вас как зовут? — спросила мать угрюмого возницу.

— А так и зовут — Иваном… У тетки Василисы остановитесь, что ли?

— У нее, Ваня… Как вы там живете в колхозе?

— Ничего, живем, — не оборачиваясь, ответил мальчишка. — На одном месте топчемся. Топтунами в районе задразнили. Ужас!

Мать удивленно подняла брови, подумала о чем-то своем и спросила:

— Чего ж это вы… топчетесь? Кругом люди вон как стараются… Не знаешь?

Возница в комбинезоне поглядел на кончик кнута и серьезно, будто о чем-то давно решенном, сказал:

— Тут дело ясное — оргвопрос!

Ванята сидел молча. Ему не нравился ни мальчишка, который оказался его тезкой, ни то, что мать называла его на «вы», будто какую-то важную птицу.

Ванята вспоминал Гришу Самохина, сравнивал с новым знакомым. Гриша был настоящим другом. Подарил ему крючок, проводил до самой станции и вообще обещал писать и никогда не забывать. Тут даже сравнивать нечего! Если человек, так сразу видно что он человек.

Погруженные в свои мысли, Пузыревы ехали молча. Скрипели колеса, отрывисто, будто кто-то щелкал языком, чавкала копытами лошадь, месила густую дегтярно-черную грязь.

— Чего же это у вас не ладится в колхозе? — снова спросила мать. — Председатель, что ли?

— Председатель сейчас ничего, — ответил мальчишка. — Из Тимирязевки прислали… — Тезка Ваняты взмахнул кнутом и добавил: — Вот парторг вернется, вместе с председателем колесо вертеть будет. Он, парторг, кое-кого прижмет… это уж точно!

— А где он, парторг ваш? — спросила мать.

— В больницу умирать повезли, — просто, чуть понизив голос, ответил возница. — В областной центр.

— Это как же — умирать? — удивленно спросила мать. — Ты чего выдумываешь?

— Я не выдумываю. Его третий раз возят. У него… — Мальчишка поглядел на Ваняту и замялся. — Болезнь, в общем, у него… Возят-возят, а он все удирает.

— Ну, а сейчас как? — смущенно спросила мать.

— Все то ж. Фельдшер давеча к отцу приходил. Говорит, теперь насовсем увезли.

— Помрет, значит?

Мальчишка резко обернулся. На тонкой загорелой шее напряженно вздулась жила.

— То есть как это — помрет? — строго и недовольно спросил он.

— Ты ж сам говоришь…

— «Говоришь, говоришь»! Мало чего наболтают… Я б этому фельдшеру!.. — Мальчишка озабоченно подергал вожжами и тихо, так, что Ванята едва расслышал, произнес: — Верне-о-тся! Обратно сбежит наш Платон Сергеевич…

За поворотом дороги, там, где кончалась лесная полоса, показались избы Козюркина. Деревня засела меж двух отлогих холмов. Внизу петляла небольшая речка. В темной воде мерцали серебряной подкладкой листья густой, разросшейся по берегам лозы.

Мальчишка ткнул куда-то в сторону кнутовищем и сказал:

— Во-на тетка Василиса бежит. Видите?

По дороге, выбирая сухое, вприпрыжку бежала полная женщина в красной косынке. Вскоре она подбежала к телеге, распахнула руки и кинулась к Ваняте.

— Ах ты ж боже ж мий! — запричитала она. — Ах ты ж Ваняточка мий! Ах ты ж риднесенький!

Выпустив Ваняту, тетка Василиса принялась за мать. Когда первый прилив радости прошел, она запрыгнула в телегу, ткнула в спину мальчишки толстым коротеньким пальцем и крикнула:

— Та чего ж ты стоишь? Та гони ж ты ее, проклятую!

Свистнул кнут, и телега, кренясь и грохоча, помчала в Козюркино.

Глава четвертая У ТЕТИ ВАСИЛИСЫ

Вот и тетки Василисина изба. Камышовая, тронутая бархатной зеленью крыша, узенькие окошки, дверь из двух половинок — нижней и верхней. Тетка Василиса погремела деревянным засовом и раскинула двери настежь.

— Та чого ж вы тут стоите? Заходьте, дороги гости!

Перво-наперво тетка Василиса показала свое жилье. В одной комнате стояли кровать с рыхлой горой подушек, диван с выпиленным на деревянной спинке сердечком и комод, лихо разрисованный под орех.

На комоде ютились фотографии в облупленных рамках. В зеленом стеклянном шарике безнаказанно плавал лебедь с расплющенным клювом. В красном углу, обвитый рушниками, висел портрет Тараса Шевченко в барашковой шубе и шапке.

Тетка Василиса стояла возле притолоки; утопив палец в щеку, ревниво наблюдала за гостями. Мать обошла комнату мелкими шажками. Похвалила и подушки с мелкой круговой прошвой, и рушники, и вообще все, что бросилось в глаза и что надо было отметить и оценить.

Тетка Василиса расцвела. Начала объяснять, кто снят на карточках и какие родственные корни связывают этих лиц с Пузыревыми.



Ванята рассеянно слушал рассказ о тетки Василисиной родословной, украдкой щелкал пальцем по зеленому шарику с водой. Лебедь неторопливо раскачивался и кланялся Ваняте.

Из спальни тетка Василиса повела гостей в другую комнату. Весь левый угол ее занимала плита с глиняной лежанкой. Слева и справа возле стенок стояли две кровати. Видимо, специально приготовленные для Пузыревых, а возле окна — накрытый снедью стол. Еды на нем была прорва: и нарезанное мелкими ломтиками сало, и яичница с потускневшими желтками, и разрезанная поперек квашеная кочанная капуста… В центре стола мерцали бутылки с белым и красненьким.

— Зачем это вы, Василиса Андреевна? — смутилась мать.

Тетка Василиса, подбоченясь, стояла возле стола. Слова матери были ей приятны.

— Ах боже ж мий, та що ж тут такого! — воскликнула она. — До мене ж люди прийдут. Я ж уже всим про тебе рассказала. И доярки твои пожалуют. Тебе на ферме от як все ждут. Ей-богу!

Между тем свечерело. Тетка Василиса зажгла свет. В избу один за другим потянулись званые и незваные гости. Одни выпивали стопочку, клали для приличия на зубок горстку капусты и, поздравив мать и Ваняту с прибытием, уходили. Другие напрочно усаживались за стол, расстилали на коленях полотенца и, крякнув, принимались за дело.

Тетка Василиса ждала какого-то Трунова, то и дело поглядывала на двери. Но гость не появлялся. Тетка Василиса расстроилась, выпила с гостями маленькую, вытерла губы ладонью-ковшиком и сердито сказала:

— Я ж його як чоловика приглашала! Тьху на нього, и все!

Ваняте тоже стало обидно за тетку Василису и за мать. К ним на праздники, например, приходили все, кого приглашали, — и председатель колхоза, и дед Антоний, который возил с фермы молоко, и агроном, и даже строгий и неподкупный участковый милиционер Федор Федорович. О заведующем фермой вообще говорить нечего. Хоть и не зови его, все равно первый явится.

Рядом с матерью сидели две доярки. Одна пожилая — тетя Луша — с круглыми цыганскими серьгами в ушах, а вторая совсем молоденькая — Вера, в пестрой капроновой косынке на узких плечах. Доярки рассказывали матери о своих делах и тоже вспоминали Трунова, который побрезгал компанией и не пожелал прийти в гости.

Вскоре Ванята понял, что это — заведующий молочной фермой. Той самой, где будет работать мать.

Видимо, тетка Василиса пригласила Трунова, чтобы побыстрее сблизить и сдружить его с матерью, а возможно, просто из-за этикета.

Старшая доярка, поблескивая тяжелой литой серьгой, неторопливо разматывала нить рассказа о житье-бытье на ферме. Ванята ковырял вилкой в тарелке, прислушивался к разговору. Похоже, на ферме Трунова не любили. Как заключил Ванята, он был заносчивый и гордый. Но доярка говорила об этом неохотно и вскользь, не хотела огорчать мать.

— Ты, Груша, не бедуй, — заметив, как помрачнела вдруг мать, сказала доярка. — Мы ему с тобой сразу укорот сделаем. Председатель давно на этого Трунова зуб точит… Не сумлевайся, в общем.

— Не хозяин он у вас, что ли? — нервно покусывая губу, спросила мать.

Пожилая доярка не ответила, а молоденькая, с косынкой на плечах, вдруг фыркнула и виновато прикрыла рот ладонью.

— Он у нас, тетя Груша, ушибленный. Он думает, что под него яму копают, и кляузы на всех строчит… Он, тетя Груша, и про вас тоже болтал…

Пожилая доярка кинула быстрый взгляд на девушку. Сережки ее недовольно качнулись.

— А ты, Верка, молчи! Чего зря плетешь?

Доярка обняла мать за шею и притянула к себе.

— Ты ее, Груша, не слухай. Ить чего выдумала… Народ у нас ладный, в обиду не даст! Споем, что ли, Верка? Давай заводи… Только петь, анафема, и умеешь!

Вера не обиделась на «анафему». Она кокетливо поправила на виске черный вихор-завлекалку, приподняв и выставив вперед подбородок, чистым, ровным голосом запела «страдания». Гости оставили вилки, ложки, поддержали песню кто как мог…

Вскоре гости начали расходиться. Тетка Василиса и мать перемыли посуду, стали готовить постели. Матери и Ваняте постелили на кроватях, которые стояли возле стенок одна против другой, а тетка Василиса, вздыхая после хлопотливого дня, полезла на глиняную лежанку.

— Я тут привыкла, — оказала она. — С тех пор, как одна осталась, тут и живу. Дровец в печку подкинешь, и просто тоби як в раю…

В комнате трижды мигнул и сам по себе погас свет. Где-то на краю села татакнул несколько раз и виновато умолк движок. На село сошла тишина.

Еще тише стало в избе тетки Василисы. Ваняте казалось, тишина эта пришла из комнаты, где висел в красном углу портрет Шевченко и лебедь на комоде долгие годы томился в одиночестве.

— Для тебя ту комнату берегу, — укладываясь, сказала тетка Василиса. — Ты, Груша, не переживай. Буде и в тебе счастье. Точно тебе предсказую.

Ванята уснул и вскоре проснулся. В комнате, как палые, жухлые листья в сумрачном лесу, шелестели голоса. Перебегая с одного на другое, тетка Василиса рассказывала о деревенской жизни, о муже, который сложил где-то неподалеку от этих мест свою чубатую партизанскую голову.

— Схоронили его дружки-приятели, а мени шапку его партизанску привезли, — голосом сдавленным и тихим сказала тетка Василиса. — Привезли шапку ту на вечный спомин души… — Тетка Василиса всхлипнула и еще тише добавила: — Ванята твой вырастет, ему подарю. Нехай носит…

Женщины смолкли. Ванята полежал еще немного с закрытыми глазами и снова уснул. Уснул и тут же будто откуда-то издали увидел горницу с портретом Шевченко в углу и комодом, где плавал в стеклянном шарике безмятежный лебедь с расплющенным клювом.

В горнице этой были Ванята и тетка Василиса. Она стояла спиной к двери, открывала маленьким ключиком на черном шнурке тяжелый скрипучий ящик комода. Открыла, достала с самого заветного местечка что-то мягкое, завернутое в белую чистую холстину и обернулась к Ваняте.

Ванята увидел шапку с дымчатым жестким верхом и красной матерчатой звездой посредине. Тетка Василиса расправила шапку изнутри ладонями и сказала:

«Бери, Ванята. В этой шапке муж бил злодея фашиста. Носи ее и будь достоин…»

Тетка Василиса надела на Ванятину голову обнову. Шапка была чуть-чуть велика ему, хранила далекое, едва ощутимое людское тепло и терпкий, неистребимый запах походных костров.

Тихо было в избе под старой камышовой крышей. Из комнаты в комнату ходили добрые и злые сны. Ворочалась на лежанке тетка Василиса, озабоченно свела к переносице брови мать. Не снимая шапки с матерчатой звездой, как боец на коротком привале, спал и видел свои первые сны в новой деревне Ванята Пузырев…

Глава пятая ПРАВНУК ДЕДА ЕГОРА

В чужом доме даже часы тикают иначе. Эти часы и разбудили Ваняту. Длинный ящик из темного дерева висел напротив кровати. В середине сверкал на солнце медный неторопливый маятник. Часы ударили десять раз. Били они громко и бесцеремонно, будто сообщали, что на этом дело не закончится и если они захотят, то могут ударить вообще сколько им вздумается.

Когда часы смолкли, тишина в комнате стала еще тише. В избе никого не было. Только Ванята и хитрые часы с черными растопыренными стрелками.

В незнакомой избе не сразу все найдешь. Пока Ванята разыскал в сенцах медный рукомойник с мусорным ведром внизу, пока умывался и раздумывал о своей жизни, часы успели прогреметь еще раз.

Ванята вышел на крыльцо. У порога грелась на солнцепеке квочка с желтыми пушистыми цыплятами, за деревянным заборчиком зеленел огород, и там, согнувшись, полола грядки тетка Василиса.

Была она уже старая, но все еще работала в поле, числилась кухаркой в тракторной бригаде. Вчера тетка Василиса отпросилась у трактористов на денек-другой — приветить гостей, дать им оглядеться в чужом доме.

Тетка Василиса услышала скрип двери, бросила в сторону тяпку, приседая и охая, помчалась к Ваняте.

— Ах ты ж, Ваняточка! Ах ты ж боже ж мий! Та ты вже проснувся? Та що ж ты не скажешь! Та ходим же скорей в хату.

Тетка Василиса на ходу обняла Ваняту и потащила его в дом.

Минута, вторая — и Ванята уже за столом. Перед ним на тарелках — картошка, соленые огурцы с темными мокрыми веточками укропа, кусок жареного мяса с мозговой костью.

Ванята ест картошку, косит глазом на мясо и слушает тетку Василису. Тетка завелась, и теперь ее не остановишь и не задержишь, пока не выговорится и не иссякнет.

— Ты ж, Ваняточка, ешь! Та чого ж ты на то мясо дывышься? Ах боже ж мий! А мать уже на ферму пишла. Та там така работяща, та там така гарна! Ах ты ж боже ж мий!

Ванята съел, что полагалось, и снова пошел во двор. Он хотел помочь тетке Василисе наогороде, но она замахала руками, заявила, что Ванята пока еще гость и пускай он лучше идет в село и там найдет себе друзей-приятелей.

— К той хате иди, — показала она на большой, из красного кирпича дом. — Бачишь, хлопчик там стоит? Батька его на ферме работает. С твоей матерью, значит… Та чого ж ты стоишь? Ах ты ж боже ж мий! Та йды ж ты, я тоби говорю!

Тетка Василиса столкнула Ваняту с крыльца, проводила его взглядом до самой дороги и снова пошла в огород к брошенным грядкам.

Хлопчик, о котором говорила тетка Василиса, растопырив ноги, стоял возле калитки. Он щелкал семечки, картинно сплевывал крупную серую шелуху и смотрел на приближавшегося Ваняту. Мальчишка был в длинных брюках и белой, застегнутой на все пуговицы рубашке. Через щеку его тянулась пухлая марлевая повязка.

Ванята в жизни ни с кем не знакомился. В селе, где он родился, все давно знали друг друга и росли рядышком, как тополя при столбовой дороге. Из всей этой церемонии Ванята четко представлял себе лишь одно — не следует идти первому на сближение. Он прошагал мимо мальчишки с повязкой, бросив на минуту равнодушный, полный достоинства взгляд в его сторону.

Все получилось, как по нотам. Мальчишка, у которого, вероятно, тоже были свои взгляды и принципы, не утерпел. Он удивленно вытянул шею и крикнул вслед Ваняте:

— Эй, ты, иди сюда!

Ванята остановился. Мальчишка подождал минуту и сделал два небольших осторожных шажка Ванята подумал и тоже сделал навстречу мальчишке два шага. Ровно два — и ни больше. Так они и шли друг к другу, как идут к трудной и опасной черте опытные хитроумные дипломаты.

Последние два шага сделал мальчишка с повязкой.

— Ты чего это? — недовольно спросил он. — Идешь и…

— А ты чего? — в тон мальчишке спросил Ванята.

— «Чего, чего»! Зачевокала чевокалка! Тебя спрашивают, ты и отвечай… — Мальчишка повертел пальцами пуговку на рубашке и теперь уже более дружелюбно спросил: — Тебя как зовут?

— Ну, Ванята!

— Так бы и сказал… А меня Сашка Трунов. Дружить будем?

Ванята услышал знакомую фамилию и оторопело посмотрел на мальчишку. Неужто сын того самого Трунова, о котором говорили вчера доярки? Нет, скорее всего, иной. В прежнем селе, где жил Ванята, Пузыревых было душ сто, не меньше. Так, наверно и здесь.

— Ты что — язык проглотил? — спросил Сашка. — Дружить, говорю, будем?

Ванята пожал плечами:

— Как хочешь…

Сашка облизал кончиком языка губы, будто окончательно решал: стоит предлагать Ваняте дружбу или можно пока что погодить.

— Ладно, — сказал он. — Пошли в избу. Там поговорим…

Сашка поддернул штаны и, не оборачиваясь, пошел в избу. У порога он задержался и строго предупредил:

— Ты смотри — только со мной дружи. С другими не водись! Понял?

— Почему это?

— Так… Тут такой народ! Ваньку Сотника знаешь?

— Какого еще Сотника? — спросил Ванята.

— Ну того… на станцию за вами ездил. — Сашка огорченно покрутил головой, вспомнил что-то и добавил: — С ним в первую очередь не дружи. Кашалот!

Сашка привел Ваняту в большую чистую горницу. На стенке возле блестящей кровати отбивал синими и красными цветами большой ковер, и прямо на нем висел портрет какого-то очень угрюмого бородатого деда. Сашка усадил гостя на диван, а сам между тем содрал со своей щеки марлевую повязку, скомкал ее и без сожаления бросил на подоконник.

— А как же зуб?

Вместо ответа Сашка сложил пальцы в горстку, надул щеки и прощелкал ногтями по тугой и звонкой, будто на барабане, коже.

— Телят фермских пасть посылали, — сказал он. — Я им что — пастух? Правда?

Ванята чувствовал себя как-то неуютно в этом большом незнакомом доме. Со стенки, не сводя с него злых, колючих глаз, смотрел бородатый дед. Казалось, сейчас он раздвинет рот, поднатужится и крикнет на всю избу:

«А ну, мети отселя, прохиндей!»

— Кто это? — стараясь не смотреть на бородача, вполголоса спросил Ванята.

— Это дед Егор, — важно и даже с каким-то удовольствием сказал Сашка. — Не слышал про него?

Ванята смутился. Ему не хотелось показать перед новым знакомым свою серость и темноту. Может, это и в самом деле был какой-нибудь известный и ценный дед!

— Это мой прадед, — строго и назидательно объяснил Сашка. — Личный портрет его в музее висит. Это копия с оригинала. Ясно тебе?

— Ну, ясно…

— Это был самый бедный дед в селе, — добавил Сашка. — У него только одна соха была, телега, жеребенок и двое лаптей.

Правнук деда Егора прищурил глаза и выразительно, будто докладчик, который шпарит доклад по бумажке, продекламировал:

— Это, товарищи, портрет Егора Васильевича Дороха, безлошадного крестьянина, движимое и недвижимое имущество которого оценивалось в тридцать два рубля шестнадцать копеек. Он является типичным представителем мрачной эпохи, для которой было характерно…

«Докладчик» запнулся, беспомощно похлопал глазами и добавил теперь уже от себя:

— Классный был дед! Скоро фотограф приедет. Портрет с меня сымать будет!

— А ты тут при чем?

— Как при чем? — удивился Сашка. — Дед вон как жил, а я вон как: и телевизор, и ковер… Отец сказал, когда вырасту, мотоцикл купит. С люлькой.

Сашка Трунов ждал одобрения. На лице его застыло выражение скорбной меланхолии и величия, которое встречается чаще всего на портретах очень серьезных и довольных собою людей.

— Ты чего молчишь? — удивленно спросил он.

Ванята не ответил. У него не было абсолютно никакого желания расспрашивать Сашку о его коврах, мотоцикле с люлькой и типичном представителе мрачной эпохи, который свысока оглядывал комнату своих потомков и ждал, чем тут все закончится.

— Катись ты со своим дедом! — сказал Ванята. — Дед на помещика спину гнул, а ты… Даже слушать противно!

— Ах, тебе противно! — взвизгнул Сашка. — Подумаешь, личность какая!

— Заткнись! — сказал Ванята. — Чего разошелся?

— А сам чего? Дед ему, видите, не понравился! Может, нам тоже кое-кто не нравится, а мы…

Ванята недружелюбно разглядывал Сашку. Он уже не сомневался — это был сын заведующего фермой Трунова.

— Кто же это вам не нравится? — спросил Ванята. — Давай выкладывай!

— Это уже наше дело, — растягивая слова, сказал Сашка. — Зна-а-ем кто…

— Ну и знай на здоровье! Очень нужно…

— Зна-а-ем! — настойчиво повторил Сашка. — В Козюркино чего приехали? Молчишь? Видали мы таких. У нас таких шатунов вот сколько было!

— Дурак ты! Приехали — значит, надо. Тебя не спросили…

Всем своим видом Ванята давал понять, что ему безразлична Сашкина болтовня, и в то же время искоса наблюдал за ним. Круглые, бутылочного цвета глаза Сашки, горбатый нос и даже широкие мясистые мочки ушей таили какую-то непонятную угрозу.

— Мелешь языком, а сам не знаешь что, — сказал Ванята. — Про нас говорить нечего. Нос сперва утри!

— А я все равно скажу. Вот тебе, вот тебе!

Сашка Трунов сдвинул губы вправо. За ними потянулись нос и ехидно прищуренный, окруженный морщинками глаз. Сашка повертел своей физиономией, показал напоследок широкий, с бороздкой посредине язык.

— Вот тебе за это! Вот тебе!

Ванята усмехнулся.

— Давай, давай! Крой!

— Все знаем! — отрывисто и зло прокричал Сашка. — Вас из колхоза турнули. Погрели ручки на чужом добре, а теперь сюда заявились. Шиш вам с маслом!

— Ты это брось! — сказал Ванята. — За такие штучки, знаешь…

Голос его дрогнул и осекся. Сашка почувствовал это.

— Сдрейфил? — с вызовом спросил он. — За шиворот возьмут, еще не то запоете! Отец уже все про вас написал…

— Кому это он написал?

— Кому надо, тому и написал. Может, прокурору, а может, и повыше. Все-о написал… Выкусил?!

Ванята рывком поднялся с дивана, шагнул к Сашке.

— Я тебе сейчас покажу, писака! Я…

Сашка втянул голову в плечи. Глаза его забегали из стороны в сторону. Видимо, он уже пожалел, что проболтался.

— Иди ты! — отступая от Ваняты, сказал Сашка. — Пошутить уже нельзя! Чего ты?

— Что написали, я спрашиваю?

Ванята схватил Сашку за рубаху, будто лошадь за уздечку. Притянул к своему лицу, подержал вот так секунду и швырнул прочь. Сашка попятился, запутался в собственных ногах и рухнул на пол.

— А-а-а! — закричал он. — А-а-а!

Ни слова не сказал больше Ванята. Толкнул ногой дверь, сбежал по деревянному крылечку и, не оглядываясь, пошел по вязкой, истоптанной коровьими копытами улице.

Издали долетел до него глухой, протяжный, как эхо, крик:

— Эй, ты, вернись!

Глава шестая НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

Тетка Василиса посмотрела на хмурого, взъерошенного Ваняту и не стала ничего спрашивать. Собрала оборочкой губы, возле которых приютилась темная, похожая на маленькую репку родинка, подумала минуту и вдруг взорвалась:

— Та плюнь ты на нього, на того Сашка! Весь в батька пишов. З моста их обоих та в воду. Тьху на них, проклятых!

Тетка Василиса ни разу не вспомнила своих любимых словечек, к которым уже начал привыкать Ванята. Восклицания «ах ты ж боже ж мий» и «риднесенький», видимо, припасла она для других, непохожих на Сашку и его отца людей.

Ванята не спросил, почему тетка Василиса костерит без смущенья хлопчика, с которым сама же предложила познакомиться. Скорее всего, она не любила ссор между людьми, а возможно, хотела, чтобы Ванята не торчал понапрасну дома и проветрил свои мозги.

Он сидел на крылечке, печально и безнадежно смотрел на тихую, безлюдную улицу. Только изредка прогремит бортовая машина, с криком перебежит дорогу сумасшедшая курица, и снова тянет свою тонкую нить тишина.

Тетка Василиса готовила во дворе обед. В глиняной, похожей на маленький пароход печке потрескивали дрова. Над трубой с черным закопченным ведром наверху мерцал синий зыбкий дымок. Тетка Василиса гремела крышками, сводила с кем-то свои счеты. Видимо, с Сашкиным отцом.

— Ну, я ж доберусь до тебе, проклятущий! Я ж покажу тоби, анафема иродова!

Ванята слушал тетку Василису, думал, что зря принимает он к сердцу Сашкины слова. Мать знали все. Она никогда не брала чужого. Даже капельки!

Однажды Ванята пришел на ферму. Мать доила коров. В цинковое ведерко, подымая пышную ноздреватую цену, струилось молоко.

Было душно. Губы стянула тонкая сухая кожица. Ванята любил молоко. Прильнет губами к кувшину и даже на донышке не оставит.

— Пить охота, — сказал Ванята, заглядывая в ведро.

Мать отстранила его локтем, — смущенно и строго сказала:

— Иди погуляй. Нечего тебе здесь!..

А что стоило ей налить кружку молока! Нет, Сашка все-таки трепач. Нечего об этом даже думать. А если мать приехала в Козюркино, значит, так надо. Они не шатуны. Пускай проверят!

Ванята утешал себя, а сердце все равно ныло. Глухо, тоскливо. Сашкины слова не выходили из головы. Он придавал им все новые оттенки и значения. Может, он в самом деле что-то знает, этот дурак Сашка?

Посреди улицы Ванята увидел вдруг какого-то человека. В синих галифе с вылинявшим малиновым кантом, старенькой защитной гимнастерке и такой же, как у Ваняты, серой, похожей на голубятню, кепке. Незнакомый Ваняте человек по-солдатски размахивал рукой и быстро направлялся к их дому.

Тетка Василиса тоже заметила путника. Она приложила ладонь к бровям, постояла несколько мгновений, как богатырь на распутье, и с криком помчалась к калитке.

— Ой боже ж мий! Та що ж це таке! Та невже ж це ты, Платон Сергеевич! Ой лишенько ж мое, ох ты ж мий риднесенький!

Тетка Василиса рухнула в объятия человека в гимнастерке, затрясла головой, в голос зарыдала.

— Ну ладно, Василиса Андреевна! Ну перестаньте!

Вместе они вошли в калитку. Тетка Василиса забегала то справа, то слева, изумленно заглядывала гостю в глаза, хлопала себя руками по бедрам.

— Та милый же ж ты мий! Та гарнесенький же ты мий! Та звидки ж ты взявся? Та тебе ж у ту саму болныцю, щоб вона сказылась… Та як же це ты?

— Приехал, Василиса Андреевна. Ночным приехал.

На лице тетки Василисы отразились удивление, восторг и те многие чувства, которые люди не умеют высказать словами.

— Значит, втик? — тихо, почти шепотом, спросила она.

— Убежал, Василиса Андреевна. Ну их, тех врачей, к богу!

— А я ж тоби що говорю! Та воны ж ти доктора тильки пилюли дають. Та я б отих докторов!..

Не зная, как получше расправиться с докторами, тетка Василиса смолкла на минуту, потом вспомнила что-то другое, заслонившее докторов и пилюли, радостно и широко улыбнулась.

— Сотник Ванька цилый день тебе на станции караулил, — сказала она. — От же проклятущий хлопец! Гостей моих начисто с голоду поморил.

Тетка Василиса увлекла гостя к крыльцу и, показывая на Ваняту, сказала:

— Ось познакомься, пожалуйста. Племянник мий. Ну такый же гарный хлопчик! Ну просто тоби…

Платон Сергеевич протянул Ваняте крепкую сухую ладонь.

— Здравствуй, Ванята!

— Откуда вы знаете, что я — Ванята?

Платон Сергеевич улыбнулся.

— По глазам вижу. Точно такие пузыри, как у матери. Мы с ней уже давно знакомы.

— Ну? — удивился Ванята.

— А то как же! На совещании в Москве свиделись. Ее, брат, многие знают!

Вначале Ванята хотел обидеться на «пузыри», но потом передумал и тоже улыбнулся Платону Сергеевичу.

Глаза у парторга были голубые, веселые. Только лицо его тронула дымчатая желтизна, да на висках, выдавая немолодые уже годы, курчавилась густая седина.

Платон Сергеевич сел рядом с Ванятой. Тетка Василиса поглядела на них и ушла, чтобы не мешать мужскому разговору.

— Ты что же мне кадры избиваешь? — спросил Платон Сергеевич, помедлив.

У Ваняты глаза на лоб полезли.

— Какие кадры?

— А вот такие… Сашку Трунова зачем отлупил?

— Так я ж его…

— Сам вижу, что ты его… Физиономия вся перевязанная. На ферму прибегал, отцу жаловался. Мать твоя хотела сюда идти, так я уж отговорил. Сам, сказал, побеседую. Мне все равно по пути.

— Не бил я его, — оказал Ванята. — У него от зуба повязка…

— Странно! — оказал парторг. — Сам он себя высек, что ли?

Ванята пожал плечами.

— Откуда я знаю: может, и сам…

Склонив голову, Платон Сергеевич сидел некоторое время молча, раздумывая над ответом Ваняты. Потом быстро спросил:

— А с Сотником не поцапался еще?

— Пока нет…

Платон Сергеевич улыбнулся.

— Ну, тогда порядок. Нравится тебе Ваня Сотник?

Неожиданный вопрос смутил Ваняту.

— Так себе… — туманно сказал он. — А вам как?

Платон Сергеевич подумал.

— Мне тоже не особенно, — сказал он. — Серединка на половинку.

— Почему?

— Трактор в болото загнал. Сел потихоньку от всех и шпарит. Ну, а технику только по книжке знает. Пропахал борозду, доехал до края, а остановить не может. Так и плюхнулся в болото. Насилу вытащили потом трактор этот…

— Что же ему было? — не дыша, спросил Ванята.

— А что с него? Как с гуся вода. Отца на десятку оштрафовали. Пускай воспитывает…

Платон Сергеевич вынул из кармана мятую пачку папирос, закурил. Тетка Василиса услышала запах дыма, быстро оглянулась и пошла к парторгу.

— Ах ты ж боже ж мий, та що ж ты робишь! Та що ж ты оту пакость смалишь! Та тоби що доктора сказали?

Платон Сергеевич спрятал папиросу за спину, но тетка Василиса схватила его за руку, вырвала папиросу и бросила на землю.

— Ще раз побачу, так я тебе на твоем партсобрании в пух и прах разделаю! Ну, прямо тоби дытына мала, и все. Пишлы в хату обидать. Зварився борщ.

— Спасибо, Василиса Андреевна. В поле надо. Там пообедаю.

— Ходим, кажу тоби!

Платон Сергеевич выставил вперед ладони, отгораживаясь от тетки Василисы и ее борща, который уже запах на весь двор, а возможно, и на все утонувшее в летнем зное Козюркино.

— Ну хоч чайку попей. Ну ще це таке робится!

Не ожидая согласия парторга, тетка Василиса юркнула в избу, загремела чашками и ложками. Платон Сергеевич вынул новую папиросу, подмигнул Ваняте и неожиданно спросил:

— Ты когда встаешь, рано?

— Не знаю. Могу и рано. А что?

— Если рано проснешься, приходи к конторе. Ладно?

— Чего там возле конторы?

Платон Сергеевич улыбнулся. Узелки морщин возле глаз стали еще гуще и плотнее.

— С ребятами познакомлю. Хватит вам друг другу носы бить. Какая твоя точка зрения?

— Не бил я вашего Сашку! — с отчаянием сказал Ванята. — У него винта в голове не хватает!

Платон Сергеевич вопросительно посмотрел на Ваняту, но о винтах и Сашкиной голове ничего не сообщил. Он выкурил полпапиросы, сбил вместе с огоньком плотный ноздреватый пепел, подумал и спрятал окурок в пачку.

— Ладно, поверим для начала, — сказал он. — Смотри же, приходи утром. Свеклу прорывать ребята будут. Все уже согласились. Народу у нас пока маловато. Хотели из города подмогу прислать, да мы отказались. У городских тоже дел по горло. Сами справимся. Верно ведь?

— Точно! — оказал Ванята. — Я уже работал. Вся школа ходила. Яблоки собирали.

На пороге с деревянным блюдом в руках возникла тетка Василиса. В пузатой фаянсовой чашке дымился чай, рядышком лежали пирожки и острые кусочки колотого сахара.

— Угощайся, Платон Сергеевич! — сказала она.

Парторг взял с блюдца кусочек сахара, положил на язык, запил глотком чая и, поморщившись, проглотил.

— Спасибо, Василиса Андреевна. Я пошел…

Платон Сергеевич приподнял над головой кепку и зашагал к воротам. Тетка Василиса стояла у крыльца с блюдом в руке, щурясь от яркого солнца, смотрела вслед парторгу. В глазах ее светились ласка и печальное недоумение.

Делать Ваняте было нечего. Он посидел еще на крылечке, вспомнил верного друга Гришу Самохина и решил написать ему письмо.

Чернил в избе не оказалось. Ванята нашел на подоконнике огрызок карандаша, сел к столу, тряхнул головой и крупными круглыми буквами написал на тетрадочном листке:

«Здравствуй, дорогой друг Самохин Гриша! Мне тут без тебя ужасно плохо…»

Глава седьмая БУСИНКА

Парторг ушел, и тетка Василиса сразу заскучала. Она слонялась по избе, поправляла на кроватях подушки, одергивала марлевые занавески, гоняла полотенцем звонкую, залетевшую на запах борща осу.

— Ах ты ж боже ж мий! Та як же воны там, мои хлопчики, в бригаде? Та ж воны голодни там, мои риднесеньки!

Обещала она побыть дома, пока вернется мать, но не утерпела. Положила в корзину ломоть сала с розовой жилкой посредине, несколько головок чеснока, оглядела избу долгим взором, будто бы бросала ее навсегда, и смущенно сказала Ваняте:

— Ты тут пиши, а я пишла. Нехай трактористы чесночку погрызуть. Там же таки в мене гарни хлопчики… Ты ж тут дывысь, Ванята, хозяйнуй…

Вышла из дома степенной осанистой походкой. За плетнем украдкой поглядела вокруг и припустила под горку мелкой торопливой рысцой.

Ванята закончил письмо, сделал самодельный конверт-треугольник и вышел на крыльцо. Почтовый ящик был недалеко, висел посреди улицы на старом, с оборванными проводами столбе.

Он опустил письмо и снова пошел домой. Солнце тянуло к вечеру. В небе зарумянилось киноварью летучее облачко. От реки, не нарушая строя, шли сытые, довольные судьбой гуси.

Скоро вернется со своей работы мать. Ванята согрел для рукомойника воды, вынул из шкафчика миски и ложки, нарезал от каравая ломтики хлеба.

Потом он решил сделать матери сюрприз. Вытащил из чемодана портрет отца и повесил его в комнате на видном месте. Тут сразу стало теплее и уютнее, запахло своим, родным домом. Ванята глядел на портрет отца и размышлял, как ему теперь вести себя и стоит ли намекнуть матери о своем разговоре с правнуком деда Егора. Впервые по-настоящему пожалел он, что нет рядом друга и собеседника. От таких бесконечных дум не трудно спятить или вообще забыть свой собственный голос.

Ванята побродил по избе, а потом представил на миг, будто бы он тут не один, а рядом с ним — верный и бесценный друг Гриша Самохин. Ванята посмотрел на мнимого Гришу, сделал печальное лицо и, стесняясь самого себя, сказал ему для начала:

«Вот, Гриша, какие у меня дела. Понимаешь?»

«А чего понимать? Все нормально!» — ответил Гриша.

«Разве это нормально! — возмутился Ванята. — Не знаешь, а говоришь…»

«Зря паникуешь, — спокойно и убежденно ответил Гриша. — А Сашка Трунов — дурак. Я из твоего письма сразу все понял».

«Это верно, что дурак, — согласился Ванята. — Я тоже так думаю…»

«Чего ж тогда мучаешься?»

«Все-таки… Прокурору, говорит, отец его про нас написал».

«Пускай пишет. А только лично я твоему Сашке ни капли не верю. Сначала щеку себе перевязал, потом отцу про тебя набрехал. Ты ж не бил его?»

«Пока нет. Толкнул только…»

«Эх, ты! — сказал Гриша. — Даже постоять за себя не можешь! Я бы этого Сашку в порошок! Понял?»

«Тебе хорошо говорить! Я ж тут новый. Только приехал…»

«Ну и что? А если тебя в космос пошлют — на Венеру. Тогда как?»

«Полечу. Чего мне…»

«Полетишь?! Знаю я тебя, мочалу! Там знаешь как надо, на Венере?»

«Скажи, раз ты такой умный!»

«Там надо вот как… смотри как!»

Незримый Гриша Самохин вытянулся в струнку, вскинул ладонь к виску и сказал:

«Там надо вот так: „Привет, граждане Венеры! Я из СССР!“ Понял?»

«Ну, понял…»

«Ничего ты не понял! Только туман напускаешь. Когда уж человеком сделаешься?»

«Сделаюсь. Я ж тебе сказал…»

«Ну, скорей делайся! А то ждать уже надоело…»

Друзья помолчали. Ванята собрался с мыслями и снова напомнил Грише:

«Ты, Гриша, все-таки посоветуй, что мне делать с этой историей? Ты ж друг. Я твой крючок всегда помнить буду!»

«А что делать! Я тебе сказал: плюнь и разотри».

«Не говорить, значит, матери про Сашкину болтовню?»

«Спрашиваешь! Молчи, и все. Мало что лопух этот придумает! Если хочешь, я сам все в нашем колхозе узнаю и напишу тебе. Ладно?»

Ванята не успел ответить верному и суровому другу, попросить, чтобы он поскорее написал письмо. Хлопнула дверь, и на пороге появилась мать. Сбросила белую косынку, поправила сбившиеся на лоб волосы и сказала:

— Здравствуй, Ванята. Я тебя сегодня еще не видела.

— Здравствуй, мам!

— Кормить станешь?

— Ага. Уже разогрел борщ.

Ванята смотрел на мать. Она ему нравилась. Впрочем, не только ему. В деревне ее называли красавицей. Ванята видел красавиц только в «Огоньке». Пышные дамы в строгих платьях, с блестящими сережками в ушах, особого впечатления на него не производили. Мать его была совсем иной. У нее смуглое продолговатое лицо, чуть-чуть вздернутый тонкий нос и черные непроглядные глаза. Если даже внимательно посмотреть в них, все равно не увидишь зрачков.

На плече у матери густая, золотистая, как вязка лука, коса. Над этой косой и вообще над всей головой бежало легкое, пышное пламя тонких курчавых волос.

Дед Антоний, с которым Ванята ездил на ферму, называл мать курносой. Мать сердилась, но Ванята догадывался — ей приятно. Кому не приятно, когда посторонние люди говорят вот так…

Мать прошлась по комнате и заметила на стене портрет отца. От ресниц ее пали на щеку густые синие тени. Тоненькие губы ее вздрогнули и поджались, будто увидела она что-то неприятное и обидное.

— Зачем это? — спросила она Ваняту. — Мы же в чужом доме…

— А пускай, — деланно рассмеялся Ванята. — Тетка ничего не скажет. Она добрая.

Мать подошла к стене, сняла портрет, задумчиво вытерла стекло рукой и подала Ваняте.

— Спрячь! Будет своя изба, тогда… Не надо, Ванята…

Мать пошла в сенцы, долго гремела там медной непослушной шляпкой рукомойника. Вернулась она с полотенцем на плече. Уголки глаз, там, где прижались тонкие морщинки, влажно поблескивали.

Ужинали Пузыревы молча. В тишине избы глухо стучали о края мисок деревянные ложки. Тикали часы, разделяя на кусочки бегущее вперед время. Ваняте было обидно и грустно. Он думал о матери, портрете отца, который сняла она со стены, о странных порядках и условностях, подстерегающих человека в чужом доме.

Ну кому он помешает, этот портрет!

Портрет всегда, всю жизнь, висел перед глазами Ваняты. С ним был связан для Ваняты близкий доступный образ отца. Где-то в уголочке памяти Ваняты засела вкрадчивая надежда: ему казалось, будто отец его живой, и в одночасье придет к ним домой.

Разве мало бывает неожиданных случаев. Может быть, отец выбрался из тайги. Долго лежал на поляне, окунал красное, с обгоревшими бровями лицо в ручей. Потом поднялся и поковылял по дороге. Попутная машина подобрала путника, отвезла в больницу. Отца вылечили. На лице его остались страшные рубчатые шрамы. Он посмотрел перед уходом из больницы в зеркало и сразу же закрыл глаза. Он не хотел возвращаться домой вот таким изуродованным и остался навсегда в Сибири. Вспоминал мать, Ваняту и тихо шептал: «Не поеду, не могу я…»

Но дороги, как бы далеко ни разбегались они по белу свету, все равно приводят человека к родному порогу. Вернется и Ванятин отец. Откроет дверь, поглядит на мать, на Ваняту, на свой портрет возле окна и сразу расцветет.

«Молодцы, Пузыревы! — скажет он. — Значит, не ошибся я. Спасибо вам и, пожалуйста, простите. Виноват я…»

Ванята подождал, пока мать доест борщ, по-хозяйски собрал миски, бросил туда корки хлеба, ложки и только тогда спросил:

— Приходили на меня жаловаться?

— Ну, приходили…

— И ты что — поверила?

— А то я не знаю тебя. Дня без драки прожить не можешь. Такого там сраму набралась!

— Так он же первый! Я разве хотел?

— Ну тебя! Так на тебя рассерчала! Думала, приду домой и вздую, чтобы знал… Потом уже парторг рассоветовал. Сам, сказал, поговорит. Чего ты сцепился с Сашкой этим?

— Так просто… я ничего, а он…

— Молчи уж лучше! У всех дети как дети. Ты только… Как горох, от тебя все отскакивает.

Мать устало провела рукой по лицу, подняла глаза на Ваняту.

— Можешь ты хоть раз вникнуть или не можешь?

— Конечно, я всегда…

— Не дерись ты с ребятами. Будь человеком! Обещаешь, что ли?

— Так я ж не дрался! Я тебе все объяснил…

Мать махнула рукой, поднялась из-за стола.

— Что с тобой говорить? Дикий ты человек! Давай лучше спать. Ноги уже не носят.

Ванята разделся и полез под одеяло. Лежал, прислушивался к ночным шорохам и ждал, когда мать снова заговорит с ним, спросит о чем-нибудь или сама расскажет о своей ферме или о том, что сулит им теперь жизнь в Козюркине.

Мать выключила свет, и комната спряталась в темноту. Прошло немного времени, и Ванята заметил в черной глухой пустоте крохотную золотую искринку. Она бегала взад-вперед над материной кроватью, тихо и вкрадчиво тикала. Это тайком от всех раскачивалась на маятнике заглянувшая в окно вечерняя звезда.

— Как там на ферме? — не вытерпел наконец Ванята.

Мать вздохнула.

— Запустил все Трунов этот. Телята худющие, грязные… Мне самую плохую группу дали. Прямо страх!

— Зачем же ты взяла?

— Кому ж их? Все одно выхаживать. Телочка там одна! В дождь простыла. Кашляет и кашляет. Так уж ее жаль! Бусинкой зовут…

— Ты ее, что ли, так назвала?

Мать промолчала. Но Ванята догадался — кличку теленку дала мать. В прежнем их селе тоже так было — коровам и бычкам давали вначале скучные, серые клички. Были там и Лысухи, и Маньки, и Рябухи, и Брухатки, и даже легкомысленный одноглазый бык Прогресс.

Потом все переменилось. Вечером по улице, как пятнисто-белая туча, важно шло колхозное стадо. Колхоз, где мать работала дояркой, продавал больше всех теплого, пахнувшего лугом молока, густых тягучих сливок, желтого вкусного масла. И все это давали материны Бусинки, Зорьки, Касатки…

Мать долго не могла уснуть, тихо, так чтобы не услышал Ванята, вздыхала. В селе подняли лай собаки. Сначала тявкнула одна, за ней другая, а потом пошло… Собачий лай перекатывался с одного края на другой, смолкал на минуту и разгорался с новой силой. В этом разгулявшемся хоре были и дисканты, и теноры, и альты, и тщедушные фальцеты, и суровые деловые басы. Кто знает причину этих ночных концертов? Может, начала его какая-то мнительная собачонка, а может, приползла из посадок к сараям и вспугнула всех наглая желтоглазая лиса…

А сон между тем знал свое дело. Походил вокруг Ванятиной кровати, взобрался без спросу на подушку и прильнул к горячей щеке.

— Разбуди завтра пораньше, — уже сквозь сон сказал Ванята. — Парторг велел. Ладно, мам?

И, не дождавшись ответа, тотчас уснул.

Ночи бывают короткие и длинные. Этой не было ни конца ни краю. За окном лил дождь, гулко, будто кто-то ссыпал в кучу сухие поленья, гремел над самой крышей гром. Ванята проснулся в третий или четвертый раз и увидел в блеске молний мать. Она сидела на кровати и надевала чулки.

— Чего ты, мам?

— Спи давай! — донеслось из темноты.

— Ты куда?

— На Бусинку погляжу. Как бы в окно дождя не намело. Стекло там побитое.

— Не пущу я тебя, — твердо сказал Ванята. — Спи — и все! Слышишь?

Мать продолжала одеваться. Тогда Ванята поднялся и еще решительней сказал:

— Я тоже пойду. На дворе вон чего!

Он быстро натянул штаны, рубашку, стал искать под кроватью носки.

— В сенцах тетки Василисы плащ висит, — сказала мать. — Надень.

Кроме плаща Ванята нашел в сенцах фонарь «летучая мышь», посветил матери, пока она запирала дверь, и вместе с ней шагнул в черный мокрый двор. Желтый кружок огонька тускло освещал вязкую, уплывающую под ногой дорогу. Мать послушно шла за Ванятой, ступая в его след.

— Правее держи! — оборачиваясь, кричал Ванята. — Правее!

Сейчас, когда шел он впереди, освещая дорогу другим, он ничего не боялся — ни темноты, ни глухого ревнивого бреха собак в подворотнях, ни ярких, рассыпающих вокруг синие зарева и гулкие громы молний.

— Правее держи!

Скоро в блеске молний возник на холме длинный приземистый сарай. Вокруг, тычась мордами в изгородь, бродили коровы. Ветер распахнул одну половину ворот сарая, и коровы разбрелись по двору.

Пряча глаза от дождя, жалобно и терпеливо мычали. Мать и Ванята с трудом загнали коров на место и побежали к телятникам — узеньким, как пеналы, решетчатым загородкам в конце сарая.

Ванята сразу же увидел Бусинку. Рыжая телочка лежала на голом полу. В окно били наискось холодные и дымные, как туман, струи дождя. Бусинка жалобно смотрела на Ваняту. Маленькое острое ухо ее с белыми волосками внутри тихо и нервно вздрагивало.

— Неси солому! — закричала мать. — Солому неси!

Ванята нагреб в углу сарая охапку соломы, спотыкаясь на выщербленном полу, побежал к матери. Она склонилась над Бусинкой, крепко и торопливо растирала ее платком, как растирают после купания детей в холодной избе.

— Сюда, Ванята! Сюда неси!

Мать накрыла телочку соломой, сидела на корточках перед ней, приговаривала:

— Не дрожи, Бусинка. Ну не надо, ну спи, хорошая!

С улицы затекал через порог темный ручей, подкрадывался к стойлам. Ванята разыскал в углу лопату, пошел к двери.

— Погоди, я сейчас! — обернулась мать.

— Я сам! Чего ты!

Он прикрыл дверь, огляделся в темноте. Вода разлилась озерком возле коровника, выплеснулась через край, бежала быстрым сердитым ручьем.

Ванята начал копать для него новое русло. Земля раскисла только сверху. Лопата выворачивала щебень и мелкие булыжники. Дождь наотмашь хлестал в лицо, стучал по брезентовому капюшону плаща. Ручей не хотел менять русло, злился, клокотал возле Ванятиных сапог.

— Вот я тебя сейчас! — цедил сквозь зубы Ванята. — Я тебя!

Новое русло становилось глубже и шире. Ручей поклокотал еще немного, подумал и плеснул в канавку, вырытую Ванятой, первую пригоршню воды.

— Я тебя! — крикнул Ванята. Взмахнул лопатой, поскользнулся и плашмя упал в грязь. — Ты, значит, так!

Ванята яростно ковырял землю, разговаривал с ручьем, как с живым, как с хитрым, злым противником.

— Так ты вот как! Дудки! Не выйдет!

И ручей сдался. Повернул в свое новое русло, быстро побежал прочь от коровника.

Дождь припустил еще сильней.

Глава восьмая МАРФЕНЬКА

Ванята простился с матерью на взгорке. Она повернула направо, к ферме, а Ванята — налево, туда, где стоял на пустыре новый кирпичный дом и толпились какие-то мальчишки и девчонки. Ванята пригляделся и вскоре узнал в толпе своего тезку Ваню Сотника и правнука деда Егора Сашку с белой повязкой вокруг щеки.

Он подошел к конторе, тихо и смущенно поздоровался. Ребята ответили вразнобой, как солдаты-новобранцы. А правнук деда Егора Сашка Трунов вообще отвернулся и стал что-то шептать двум рыжим, удивительно похожим друг на друга мальчишкам. Те посмотрели на Ваняту и прыснули в ладони.

Ванята начал знакомиться с козюркинскими ребятами. Среди них оказалась и девочка с простым, редким именем — Марфенька. Девочка была в сером платье и коричневом берете, напоминала гриб подберезовик. На щеку Марфеньки падал тонкий светлый косячок волос. Она сдунула волосы со щеки, подала руку Ваняте и сказала:

— Теперь у нас два Ивана. Один Ваня, а другой — Ванята. Тебя так всегда звали?

— С самого начала…

Марфенька улыбнулась.

— Меня тоже — с начала. Теперь в одном классе учиться будем. Правда?

— Ну да… то есть, откуда ты знаешь?

Марфенька повела глазом в сторону Вани Сотника.

— Понял?

— Понял. Он со станции нас привез… А этот, который с бинтами, он тоже про меня рассказывал?

Марфенька улыбнулась еще шире.

— Ага. Это ты ему зуб выбил?

Голос Марфеньки был вкрадчив и тих. Похоже, ей очень хотелось, чтобы зуб Сашке высадил именно он.

— Врет Сашка, — неохотно ответил Ванята. — Я только поговорил с ним по-свойски…

Марфенька разочарованно поджала губы. Но потом снова улыбнулась, дунула в сторону на волоски, упавшие на щеку, и сказала:

— Это ничего! Еще успеешь. У нас его все бьют…

— Рыжие тоже бьют? — спросил Ванята, указывая на мальчишек, которые стояли возле Сашки.

— Эти нет… это братья Пыховы. У них отец тракторист. Их Сашка с толку сбивает…

Церемония знакомства продолжалась. К Ваняте подходили все новые мальчишки и девчонки, перебивая друг друга, начали дополнять и уточнять Марфенькин рассказ о рыжих братьях.

— Законные парни!

— Шахматисты!

— Поют, как звери!

— Живую рыбу едят!

Кроме этих важных подробностей Ванята узнал, что отец и мать Пыховы любили своих сыновей со страшной силой. И пеленали вместе и нянчили. Посадит тракторист Пыхов Кима на одну руку, а Гришу — на другую и идет по селу, будто на ярмарку или выставку достижений. Все вокруг смотрели и завидовали:

— Рыжие, а вон как уважает!

Многое еще узнал бы Ванята о братьях Пыховых, но тут на пороге появился парторг Платон Сергеевич. Медленно сошел он с крылечка и направился к ребятам.

— Ну что? — сказал он. — На свеклу пойдем?

— Пойде-ом! — хором завопили ребята.

Из всех бед, которые живут на земле, самое страшное и неприятное — одиночество. Ванята уже знал это. Он кричал вместе со всеми. Даже громче других.

— Пойде-ом!!!

Ванята немного жалел, что надел белую рубашку. У козюркиноких ребят был какой-то особый взгляд на амуницию. У одних были перешитые с большого плеча солдатские гимнастерки, у других — футболки с наляпанными от руки цифрами, третьи, так же как Ваня Сотник, нацепили комбинезоны.

С таким непонятным простому смертному шиком одеваются, пожалуй, лишь охотники да заядлые рыбаки. Им сам черт не брат. Была бы только за плечом отличная двустволка, гибкое, трепетное удилище в руке да консервная банка с рубчатыми, вьющимися вокруг пальца червями.

— Построй ребят, — сказал парторг Сотнику.

— И не подумаю! — тихо, почти про себя, сказал Сотник. — Чего я им?

Но парторг расслышал или, скорее всего, догадался, что пробурчал Сотник.

— Ты опять? Забыл про наш уговор? — спросил он.

— А я чего? Слова уж сказать нельзя!

Ваня Сотник отступил несколько шагов в сторону, поправил двумя руками ремень на комбинезоне и крикнул:

— По двое разбери-ись!

Марфенька толкнула локтем Ваняту.

— Видишь, он какой?

— Какой? — не понял Ванята.

Марфенька молчала. Глаза ее округлились и казались изумленными.

— По двое разбери-ись!

Вокруг поднялись шум и суета. Каждый норовил пролезть вперед, в голову колонны. Но Сотник быстро наводил порядок, строил колонну строго по росту. Он выдергивал за руку низеньких и гнал их на левый фланг. Подошел он и к Ваняте.

— Иди туда! — сказал он.

Ванята не пошевелился. Пусть только попробует взять за руку! Пусть тронет!

Страшную драку, которую, возможно, не видывало еще Козюркино, отвела Марфенька.

— Не трогай Ваняту, — сказала она. — Пускай стоит здесь.

Брови Сотника сошлись на переносице, по лицу пробежала быстрая тень. Но он отошел от Ваняты, не сказав ему больше ни слова.

Ваняте стало обидно. Марфенька могла подумать, будто он в самом деле мочалка, испугался какого-то хвастуна и зазнайки.

А дело шло своим чередом. Парторг рассказал, что они будут делать в поле и кто назначен их бригадиром. Но этого он мог и не говорить. Персона эта стояла на виду у всех в синем комбинезоне и матросской тельняшке.

Парторг пошел вдоль строя, остановился возле Сашки Трунова.

— Болит? — спросил он, указывая глазами на пухлый и уже замусоленный бинт.

— Боли-ит! — простонал Сашка.

Платон Сергеевич поморщился, будто бы у него созревал за щекой шикарнейший флюс. Потом пришел в себя и веско, как врач на приеме, сказал:

— Разрешаю работать без повязки. Если есть время — сними…

И больше ни слова, ни звука. Приложил руку к старенькой потертой кепке и кивнул бригадиру.

«Трогайте, мол. Жмите на все педали».

Ваняте он улыбнулся издали, как будто бы извиняясь, что не представил его обществу. Но Ванята и не обижался. Может быть, так даже лучше…

Они шли по тихой, бегущей в поля дороге. Недавно тут прошел колесный трактор. По бокам виднелись четкие, глубокие ямки от шипов. Дорога была похожа на темную, только что проявленную пленку.

Утро подымалось яркое и чистое, как бывает всегда после грозы. Казалось, всего было сверх меры, сверх того, что может принять земля, — и золотого, льющегося из-за леска света, и пронзительной небесной голубизны, и седой, лохматой от дождя травы.

И радости тоже. Она несла Ваняту на своих невидимых крыльях — сильных, порывистых, легких.

За лесной полоской показалось свекольное поле. Справа и слева белели кофты пропольщиц, сверкали на солнце тяпки. На самой обочине поля, будто распустившийся мак, стояла в красной косынке какая-то девушка.

— Это наша Нюська, — сказала Марфенька и улыбнулась так широко и радостно, что вмиг исчезли с ее щек круглые ямочки.

— Какая Нюська? — спросил Ванята.

— Агроном. В этом году институт окончила. Теперь она Анна Николаевна. Такая стала — даже трактористы боятся!

Марфенька вскинула свои голубые глаза на Ваняту и вдруг вздохнула.

— Я ей вот как завидую, Нюське…

— Почему?

— Знает она все. И вообще красавица. Ты кому-нибудь завидуешь?

— Я никому не завидую, — сказал Ванята.

Марфенька рассмеялась.

— Вре-ошь!

— Вот еще…

Марфенька удивленно посмотрела на человека, которому чужды живучие, как пырей, людские слабости, и сказала:

— Тебе хорошо! А я всем завидую! Чем лучше человек, тем больше завидую. Даже Ване Сотнику…

— Ха! — выдохнул Ванята. — Чему завидовать?

— Не знаю. Я не умею объяснять…

Марфенька прикусила губу, подумала минуту и спросила:

— Ты «Чапаева» видел?

— Ну да, — сказал Ванята.

— Я тоже видела. Несколько раз. На коне. А бурка, как туча…

Ванята пожал плечами.

— Что ж, по-твоему, Сотник — Чапаев, да?

— Нет, он не Чапаев, — задумчиво сказала Марфенька. — Сотник — он другой. Он…

Марфенька запнулась, не умея объяснить Ваняте, кто же такой Сотник и что он из себя представляет.

— Ты чего нахмурился? — спросила она. — Обиделся, что я про Сотника так говорю?

Спросила, но ответа не ждала. Только смотрела вдаль и улыбалась. Видимо, и сама точно не знала всего, что связано с мальчишкой в синем простом комбинезоне.

Молча шел Ванята рядом с Марфенькой. Конечно, Марфенька загнула со своим сравнением. Но все равно ему было завидно, что есть на свете люди, о которых так тепло и преданно думают девчонки, похожие на лесной гриб подберезовик.

Глава девятая ОРГВОПРОС

Ничего выдающегося в Нюське, то есть в Анне Николаевне, Ванята не заметил. Марфенька просто-напросто увлеклась. И Сотника расписала вон как, и братьев Пыховых. Ну — рыжие, ну — едят живую рыбу. Что тут особенного? Кое-кто червей трескает, и то ничего — живет!

Анна Николаевна была в серой блузке и синих матерчатых брюках, измазанных землей на коленках. У дерева, ревниво поглядывая на хозяйку, стоял рослый гнедой конь.

Сначала Нюся рассказала про свеклу и живущую в ней сахарозу, потом склонилась над пышным, зеленовато-бурым кустом, показала, сколько надо выдергивать из него ростков, а сколько оставлять, чтобы поле принесло хороший урожай, а корни были крупными и тяжелыми, как слитки.

— Понятно? — спросила она. — Ну, тогда приступайте. Только смотрите у меня… без брака!

Минута — и уже пляшет под Нюсей резвый, шальной конь, просит большой быстрой дороги. Только тут Ванята понял, что сам залюбовался Нюсей, а может, и позавидовал ей, как завидует Марфенька. Видимо, другой человек может понравиться тебе лишь тогда, когда перестаешь думать о самом себе.

Ребята подвертывали рукава, становились возле своих рядков. Ваняте не приходилось раньше полоть свеклу. Один раз он вместе с классом обрывал в колхозном саду яблоки, в другой — сажал вдоль большака тополя и гибкие, упрямые липы. Вот, пожалуй, и все… Но там — совсем иначе: поработал час другой, и шабаш. Не было там ни угрюмого бригадира Сотника, ни девчонки, похожей на гриб подберезовик, которая смотрит на тебя и думает: «Сейчас мы проверим, какой ты есть на самом деле, Ванята Пузырев!»

Ванята твердо решил, что не ударит лицом в грязь, выжмет сразу третью скорость и обставит всех козюркинских ребят. Пускай тогда чешут затылки и сами решают — шатун он или свойский боевой парень, с которым можно по-настоящему дружить, работать и вообще…

Ванята стал против густой, уходящей вдаль свекольной строчки, наклонился и начал один за другим выдергивать из земли хрупкие, с розовой неокрепшей ножкой ростки.

По свекольному полю недавно прошел трактор с культиватором на прицепе. Все поле было разлиновано, как тетрадкапо арифметике. В каждом квадрате рос пышный кудрявый букет. В этом букете надо было оставить по два-три стебелька — самых живучих и надежных. И тогда они не станут глушить друг друга, всласть будут пить обоими корешками терпкие соки земли, припасать к осени сладкий белый сахар.

Сначала у Ваняты все шло отлично. Влажные, пахнущие землей ростки так и летели в стороны. А ну еще раз! Еще раз! Нажми, Ванята!

И вот уже осталась позади Марфенька, мельтешили вдалеке Сотник и братья Пыховы.

Нажми, Ванята!

Вскоре Ванята стал понемногу сдавать. Устали с непривычки руки, заломило в спине; перед глазами завертелись, запрыгали радужные и ядовито-зеленые круги. Как-то совсем незаметно обошла Ваняту Марфенька, вырвался вперед Ваня Сотник, пыхтели рядом с ним братья Пыховы. Даже правнук деда Егора Сашка Трунов был впереди Ваняты, оглядывался в его сторону и нахально показывал язык.

В душе Ваняты закипело все от негодования и обиды. Не глядя, сколько попадало под руку и сколько оставалось в свекольном гнезде, он дергал стебельки, швырял их вбок, через голову и вообще куда придется.

Нажми, Ванята, нажми!

За низенькой лесной полоской, по ту сторону поля, мелькнула красная косынка. Это возвращалась из тракторной бригады агроном Анна Николаевна.

Косынка-маковка катилась над острым лесным гребешком, исчезала на миг и появлялась снова.

Анна Николаевна вынырнула наконец из гущи деревьев на обочину. Спрыгнула с коня, привязала повод к ветке и пошла вдоль свекольных рядков. Изредка она наклонялась, выщипывала какую-то травинку и продолжала путь.

Но вдруг она остановилась, взмахнула над головою рукой.

— Бригади-ир! Э-э, бригади-ир!

Ваня Сотник разогнулся, вытер лоб согнутой рукой.

— Чего там еще? Тоже выдумали!

— Тебе, что ли, кричу?

Сотник отряхнул руки, переступая через рядки, неохотно пошел к агроному.

Все подняли головы, смотрели в ту сторону. Что случилось там?

Сердце Ваняты сжалось. Он догадался, почему сердится и размахивает руками возле Сашкиного рядка Анна Николаевна. Сашка халтурил так же, как и он. Не случайно он обставил всех и уже добрался почти до самого края поля.

Сейчас ударит, загремит во всю силу гром и над его головой. Анна Николаевна ни за что не простит ему этого. Подойдет к его рядку, взмахнет рукой и крикнет:

«Эге, брат! И ты такой, как Сашка! А ну вали отсюда, шатун!»

Анна Николаевна что-то спрашивала Сашку. Он оправдывался, показывал пальцем на забинтованную щеку. Сотник стоял рядом, слушал. Продолжалось это недолго. Анна Николаевна прогнала Сашку с поля, а сама пошла вместе с Сотником по рядкам — по тем, где работала Марфенька, где пыхтели, не разгибая спины, рыжие братья Пыховы.

Вот она задержалась на минутку возле Ванятиного рядка, наклонилась к земле. Ванята обмер. Он пропал! Погиб навеки!

Анна Николаевна между тем растерла что-то в пальцах, как растирают томительно-сладкий чабрец, понюхала и обернулась к Сотнику.

«Нет, не заметила!» — мелькнуло в голове Ваняты. Это ему только показалось!

Но о чем же они тогда говорят там — Сотник и Анна Николаевна? Почему не уходят с его рядка?

Ванята весь взмок, будто выбрался из горячей, дымной бани. По щеке побежала и скатилась за воротник тонкая холодная струйка пота.

Анна Николаевна и Сотник поговорили еще немного и ушли, поглядывая по сторонам на рядки других ребят.

У Ваняты отлегло от сердца. Похоже, все обошлось. Надо же было ему… Он поглядел вслед уходящему агроному, потер занывшую еще больше поясницу, выругал еще раз сам себя и снова принялся за дело. Злость и досада прибавили сил. Он работал без передышки, не пропуская ни одного кустика, ни одного лишнего ростка. Сотрет ладонью набежавшие на лицо капли пота и снова жмет вперед и вперед.

Пришел в себя Ванята и кое-как отдышался только на краю поля. На взгорке дымилась, просыхая на солнцепеке, трава, над легкими малиновыми шапочками дикого клевера суетились пчелы.

Возле корявой, в палец толщиной березки сидел изгнанный с поля Сашка и перематывал вокруг физиономии повязку.

— Эй, ты, иди сюда! — крикнул он.

Ванята помедлил минуту, но все-таки подошел. Теперь ему только с Сашкой Труновым и водиться.

Постоял рядом, поглядел, как мотает бинты Сашка, и, ни к селу ни к городу, спросил:

— Чего это тебя турнули?

— Так просто… Нюська говорит, плохо прорываю. Видал такую? Она ко всем цепляется. В том году Тимошка Ходоров ячмень на ферму возил. Ну, а мешок порвался. Одна капелька просыпалась… Нюська увидела и потом целый месяц пилила — и на собраниях и просто так. Довела человека до ручки. Пришел он в правление, ударил себя кулаком в грудь и сказал: «Штрафуйте, раз такое дело! У меня от этой Нюськи нервная болезнь развилась».

Сашка завязал на макушке концы бинта, пощупал для верности повязку и сказал:

— Садись. Курить умеешь?

Ванята смолчал. Он курил всего один раз в жизни, когда нашел на речке вместе с Гришей Самохиным пачку «Казбека». Кажется, это было в третьем классе. Мать отругала его и потом еще долго вспоминала эти проклятые папиросы и замахивалась при случае тряпкой.

— Не умеешь? — спросил Сашка. — Не бойсь, научу. Я даже в ноздрю умею. Понял? — Сашка вытащил из кармана вельветки две пожелтевшие сплющенные папиросы. — Бери, не стесняйся… — Чиркнул спичкой и поднес дрожащий на ветру огонек напарнику. — В себя тяни, в середку! — сказал он.

Ванята потянул горький теплый дым, закашлялся и схватился рукой за грудь. Все поплыло, завертелось перед его взором: и березка, и небо, и злосчастный друг-приятель Сашка.

Ванята перевел дух, поглядел на черный обуглившийся кончик папиросы и швырнул ее в сторону.

— Фы-ых! — сказал он, выдыхая из себя остатки дыма и копоти. — Фы-ых!

Сашка засмеялся. Он курил без передышки, пуская по очереди из правой и левой ноздри густые серые клубы дыма. Лицо его налилось пунцовой краской, в глазах мигали две крупные, как горошины, слезины.

— Я без папирос не могу, — отставляя в сторону пальцы, сказал он. — С детства курю. — Посмотрел, какое впечатление произвело на Ваняту это ценное признание, и добавил уже совсем из другой оперы: — Зря ты на меня дуешься. Думаешь, я такой, да?

— Иди ты, — отмахнулся Ванята. — Я тебя еще вчера раскусил. Все понял.

— Не-е-т, — протянул Сашка, — тебе ничего не понятно. Это я просто так непонятно устроен. Если хочешь знать, даже врачи удивляются. Говорят, с виду он, товарищи, такой, а в середке совсем другой.

— Какой такой другой?

— Особенный, значит. Ты думаешь, я повязку зачем ношу? Не знаешь? То-то и оно! Я никому не рассказывал, а тебе скажу. Только об этом — ша! Понял?

— Ну?

— Вот тебе и ну! — передразнил Сашка. — Это мне врач велел повязку носить. У меня во рту тридцать зубов обнаружено. У всех тридцать два, а у меня — тридцать. На рентгене просвечивали…

— Ну и что там высветлили?

— Феномен я. Понял? У меня даже места для остальных зубов на деснах не нашли. Не-ет, ты не смейся! Врач сказал — это исключительный случай. В музей нас водил. Там в этих банках всего понапихано. В спирту. Врач отцу так и сказал: «Буду с него книгу писать. Для научной цели». Дошло?

Ванята рассмеялся.

— Ну и дурак же ты, Сашка! Прямо хоть стой, хоть падай!

— Значит, не веришь, да? — возмутился Сашка. — Эх, ты! Тебе говорят, а ты!..

Сашка Трунов быстро отслонил рукой вздувшийся на щеке бинт и открыл рот.

— Ш-шитай! — не закрывая рта, прошепелявил он. — Ш-шитай, раз ты такой…

Ванята не стал исследовать зубную полость козюркинского феномена. Поднялся и сердито махнул рукой.

— Ну тебя к лешему! — сказал он. — Сам ш-шитай, если хочешь.

Темно и глухо, будто в погребе, было у него на душе от дурацкой Сашкиной болтовни. Нет, видимо, в самом деле не хватает у Сашки в голове какого-то очень важного и нужного для жизни винта.

Ванята плюнул сгоряча под ноги, ушел от Сашки и сел в сторонке. Даже отвернулся, чтобы не видеть, не смотреть на эту перевязанную бинтами личность.

— Ладно-ладно! — крикнул Сашка. — Ты еще у меня посмотришь! Ты еще узнаешь! Отец вам ничего не простит. Посмо-о-тришь!

Но слова эти уже прыгали мимо ушей Ваняты, не задевая сознания. Он только морщился и злобно шептал про себя: «Дурак, ну и дурак!»

И трудно было сказать, к кому относились сейчас эти слова — к Сашке или, может быть, к нему самому.

А жизнь между тем шла своим чередом, независимо от Ваняты, Сашки с его уникальными зубами и его отца, который никому ничего не прощал.

Один за другим кончали ребята свои свекольные рядки, выходили с поля, как из речки, садились на травяную обочину, поджав к подбородку колени.

Последним выбрался Ваня Сотник. Отряхнул руки поправил комбинезон и, строго оглядев всех, сказал:

— Ребята! Анна Николаевна прогнала Сашку Трунова с поля. Он там такого набуравил, аж смотреть страшно. Тип, в общем… Платон Сергеевич узнает как мы тут пропалываем, обратно в больницу сляжет. Он же не перенесет этого. Я его знаю. Он…

Ваня Сотник метнул в Сашку взгляд, как палку запустил в него.

— Что нам теперь с этим охламоном делать? Думайте…

Вокруг зашумело, загудело.

— Доло-ой!

— Гнать Сашку!

— На мыло!

— В погреб паразита!

И только помалкивали братья Пыховы. Виновато и смущенно слушали, что шепчет им сидевший рядом Сашка:

— Вы чего молчите? — спросил Пыховых Сотник. — Тоже мне выдумали! Вы не согласны, да? Вы это чего? Ну!

Братья Пыховы сначала покраснели, потом, не сговариваясь, отвернулись от Сашки. Пыхов Ким вправо, а Пыхов Гриша влево.

— Я кого спрашиваю, Пыховы?

Пыховы молчали. Сидели, не меняя позы, как рыжий двуглавый орел, которого видел Ванята у деда Антония на старых царских деньгах.

Молча ждал, чем кончится Сашкино дело, и Ванята Пузырев. Все замерло, сжалось в нем, будто летел он вниз головой в страшную черную пропасть.

По свекольному полю возвращалась от колхозниц Анна Николаевна. Подошла к ребятам, спросила Сотника:

— Как тут у вас?

— Обсудили, Анна Николаевна… в общих чертах. Вас ждем…

Анна Николаевна села на бугорок, положила на согнутое колено блокнот, стала что-то писать. Подтянет нижнюю губу, пошевелит бровями и снова пишет. Но вот закончила. Поднесла блокнот к глазам и сказала:

— Смотрите, что у меня получилось… Саша Трунов прорывал свеклу как попало. Из каждой свеклы на заводе могли получить пять кусочков сахара. Теперь сахар погиб. Пятьдесят килограммов потеряли на одном рядке!

— Ого! — воскликнул Пыхов Ким. — В самом деле, пятьдесят?

— Точно! Полмешка сахара. Одному человеку целый год чай пить.

Анна Николаевна спрятала блокнот, спросила Сашку:

— Ну вот, теперь скажи, пожалуйста, кого ты без сахара оставил? Чего молчишь!

Не ожидая Сашкиного ответа, ребята дружно подняли вой:

— Гнать Сашку!

— Долой!

— На мыло!

Молча сидел бригадир Сотник, смотрел по очереди на Сашку и Ваняту. Серые, с маленьким черным зрачком глаза его светились недобрым огоньком. Казалось, подойдет он сейчас к Ваняте, возьмет за шиворот и встряхнет, как мешок с сахаром.

«А ты, Пузырев, чего молчишь? Тебя это тоже касается! Дрейфишь, да?»

Ванята ерзал по земле, как на горячей сковородке, на которой чумазые черти жарят в свое удовольствие грешников и разгильдяев.

Но Сотник ничего подобного Ваняте не сказал. Только еще больше помрачнел.

— Надо решать оргвопрос, — обернулся он к агроному. — У меня есть предложение. — Бригадир Сотник встал, поправил на комбинезоне ремень и голосом торжественно-печальным, как на похоронах, сказал: — Предлагаю исключить Трунова из бригады. На всю жизнь.

Все притихли, смотрели на Анну Николаевну и на своего сурового друга Ваню Сотника.

— Я согласна, — сказала Анна Николаевна. — Только у меня есть поправка: давайте исключим Трунова условно. Если он еще раз… Голосуй, Ваня!

За оргвопрос с поправкой агронома проголосовали все. Ванята поколебался минуту и, встретив еще раз недобрый взгляд Сотника, тоже поднял руку.

Глава десятая ПИСЬМО

Пробежало пять дней. Прыг-скок, прыг-скок и допрыгали до воскресенья.

Каждый день ждал Ванята, что все обнаружится, раскроется, и ему намылят шею. Несколько раз хотел он честно признаться ребятам, но все тянул и тянул… Теперь каяться было уже стыдно. Эх, если б повернуть все иначе!

В воскресенье Ванята первый раз в Козюркине пошел на рыбалку.

Он сидит нахохлившись возле старой черной коряги и смотрит на поплавок.

Рядом с ним Марфенька в коричневом, похожем на шляпку гриба, берете.

Два дня назад Ванята сообщил ей, что пойдет на речку, и показал заветный щучий крючок.

— Если хочешь, можешь идти, — разрешил он. — Посмотришь, как я этих щук таскать буду.

Марфенька не знала, что рыбаки приглашают в компанию для отвода глаз. На самом деле они — заядлые одиночки-молчуны. Но это не от прихоти и характера рыбаков, а от самой рыбы. Она не любит, когда рядом топают, разговаривают, шмыгают носом. Говорят, рыба не возражает против тихой, ласковой песни. Но это уже когда как придется…

Берег сползал в воду широкой песчаной полосой. Не затихая, струилась по ней, будто живое золото, волнистая рябь, омывала лиловые, затонувшие листья тальника.

Лишь изредка пробежит по дну суетливая тень малька и скроется в глубине. Настоящая рыба упорно не хотела ловиться. Гусиный поплавок с ярким красным кончиком равнодушно покачивался на мелкой стрежневой волне.

У Марфеньки удочки не было. Она сидела просто так, мешала Ваняте сосредоточиться и поймать обещанную щуку.

Марфеньке надоело сидеть и смотреть на поплавок.

— Брось свою щуку! — ныла она. — Все равно не поймаешь. Брось!..

Ванята сердился, отпихивал Марфеньку локтем.

— Отойди, говорю. Слышишь?!

— Бро-ось! Ну, бро-ось, — тянула на одной ноте Марфенька.

Но тут, в эту самую минуту, поплавок нырнул. Кончик удилища вздрогнул и согнулся.

— Тащи-и-и! — закричала Марфенька. — Тащи-и-и!

Ванята повел леску чуть-чуть в сторону и на себя, подсек рыбу и взмахнул удилищем. В воздухе, растопырив все свои плавники, затрепыхал огромный полосатый окунь.

— Тащи-и-и!

Марфенька кинулась на добычу, упавшую в траву, дрожащими от радости и нетерпения руками схватила окуня и подняла вверх, как вымпел.

— Окунищу пымали! — оглушительно, коверкая от радости слова, закричала она. — Окунищу пымали!

За первым окунем пошел второй, третий. Потом на крючок попалась серебряная плотвичка и в конце концов — черный и корявый, как веточка ольхи, щуренок.

— Пымали! — неслось по берегу. — Пымали!

А рыба уже не обращала внимания на эти завывания, цапала все подряд — и червя, и живца, и твердый, сплющенный катышек хлеба.

— Дай я пымаю! Ну дай! — стонала Марфенька.

Хуже всего отдавать снасти в самый разгар дела.

Но Ванята все же уступил удочку. Насадил на крючок свежего червя, поплевал на него с двух сторон и сказал:

— Дальше кидай. На середку!

Поплавок послушно стал на попа, качнулся раз, другой и замер в ожидании. Чувствовала рыба, что удочку держит неумелая рука, или это просто оказалось делам случая, но клев моментально прекратился.

Откуда-то из лугов прилетела дымчато-синяя, будто из сказки, стрекоза. Покружила над быстриной, высмотрела, пучеглазая, поплавок и села на красную трепетную верхушку.

Марфенька дернула леску. Стрекоза неохотно взмыла вверх, полетала там для отвода глаз и вновь уселась на поплавок. Села — и ни с места. Хоть кричи на нее, хоть стучи ногами, хоть запусти в нее комком грязи.

Рыбачить не было смысла. Ванята полез в воду за куканом с рыбой.

Но вдруг за кустами, которые стеной закрывали берег, послышался протяжный зовущий крик:

— Пузы-ырь! Эй, Пузы-ырь!

Ванята посмотрел на Марфеньку, Марфенька на Ваняту.

— Пыховы! — сказала она. — Вишь, как орут!

Кусты тальника раздвинулись, и на берег в самом деле вышли рыжие Пыховы.

— Пузы-ырь! — заливался Ким Пыхов. — Тебе письмо-о!

Ким Пыхов подбежал к Ваняте, дал ему письмо и сказал:

— У почтальона взял. Назад хотел фугануть. «Нет, говорит, такого Пузырева — и все». Читай!

Ванята взглянул на синий помятый конверт и сразу понял — от Гриши Самохина.

Он ловит тут рыбу на щучий крючок, скучает, а друг не забыл, вспомнил. Вот оно, письмо!

Сердце у Ваняты защемило. Он вмиг увидел и свое село, и речку Углянку в зеленой ряске и кувшинках, и самого Гришу. Ах ты ж, друг Гриша!

— Ты читай, чего ты! — сказал Ким Пыхов, глядя на Ваняту и на письмо.

Ванята спрятал конверт за пазуху, потрогал его через рубашку — там ли оно лежит — и еще раз подумал: «Ах ты ж, друг любезный Гриша!»

А ребята между тем ничего не понимали: получил письмо, и на тебе — спрятал. Тоже — фокус-мокус!

Нет, не знали они, что это за письмо, кто прислал его сюда, в Козюркино.

Такое письмо надо читать втихомолку. Чтобы вникнуть, подумать, пережить, насладиться до конца!

— Ты чего не читаешь? — не вытерпел наконец Пыхов Ким. — Характер держишь, да?

Но Ванята не стал ничего объяснять. Пускай характер, пускай — секрет, пускай думают, что угодно. Сейчас все равно не подберешь таких слов, чтобы растолковать все Пыхову Киму.

— Я потом прочитаю, — сказал Ванята. — Ты не думай… Спасибо тебе!

Ким Пыхов подкатил глаза под рыжую густую бровь, подумал секунду и, вспомнив что-то, расплылся вдруг в улыбке.

— У Ваньки Сотника тоже характер! — сообщил он. — На тракторе обратно наяривает. Аж пыль стоит!

— Врешь ты, — сказала Марфенька, отводя взгляд от поплавка и синей стрекозы. — Председатель сказал: только через его труп сядет. Вот же ты врешь, Ким!

— Глазам лопнуть! Батька наш его на трактор посадил. Скажи, Гришка!

— Ну, посадил, — неохотно сказал Пыхов Гриша. — Кого сажает, а кого… Ким правильно говорит.

— Ездит, значит, Сотник? — переспросила Марфенька. — Дое-е-здится! Это уж точно!

Но в голосе ее не было ни злорадства, ни ехидства. Лицо ее зарумянилось до самого лба, с которого падала вниз непослушная прядка волос.

— Дое-е-здится! — сказала она еще раз. — Дое-е-здится.

Марфенька наклонила голову, смотрела куда-то вдаль. Глаза ее стали изумленными и круглыми, как в тот день, когда Ванята впервые увидел Марфеньку и рядом с ней Сотника.

Но все это сейчас только слегка царапнуло память Ваняты, уступило место другому.

Не торопясь, по-хозяйски он смотал удочку, воткнул крючок в пробку поплавка и сказал:

— Рыбу себе берите. Тут на целую уху. Я пошел… — Сделав несколько шагов, обернулся и добавил, чтобы не обиделись ребята, не подумали того, чего не надо: — Пока. Вечером в клуб приду… ешьте уху на здоровье!

Кусты краснотала вскоре скрыли от его взора и Марфеньку, и Пыховых, и то место, где ловил Ванята рыбу на крючок беззаветного друга Гриши Самохина.

Ванята выбрал уютную полянку и сел на кочку с густой мягкой травой на верхушке. Вокруг цвели желтые лакированные лютики, тянулся к солнцу болиголов, возле куста просыхал на солнце серый коровий блин.

Ванята достал письмо, еще раз прочел надпись на конверте: «Пузыреву лично, и никому больше».

Конверт был густо заклеен и прошит суровой ниткой. В самом центре бугрилась рыжая сургучная блямба. Наверно, Гриша выпросил сургуч на почте или в колхозной конторе.

Ну и чудак все-таки человек!

Ванята отколупнул с конверта сургуч, оборвал зубами суровую нитку и принялся читать. Это было страшное письмо. Страшнее, наверно, и не бывает. Ванята прочитал и долго сидел, опустив голову, не решался вновь взглянуть на тетрадочный листок.

Потом пересилил себя и начал читать снова. Рука его дрожала, а синие буквы прыгали и рассыпались вокруг, не желая больше складываться в горькие и обидные слова.

И все-таки он прочел письмо еще раз, запомнил его от первой до последней строчки.

«Здравствуй, Ванята!

Сначала я тебе не писал, потому что у нас ничего нового не случилось. Потом я все-все узнал и пишу тебе все. Только ты не пугайся и вообще плюнь на все и наберись побольше мужества и не вешай нос.

Ванята, у нас болтают, будто у тебя есть отец, и он совсем не погиб. Он бросил в тайге рабочих, а сам удрал. Он сидел в тюрьме, а потом его обратно выпустили.

Раньше в селе про это не знали, а потом узнали, потому что твой отец написал Фроське, которая работает у нас в магазине. Он хотел на ней жениться и сделать своей женой.

В селе думают, через это твоя маманя и уехала из села. Она узнала, что твой отец заявится сюда, и тебе будет обидно и жалко, что у тебя оказался такой отец.

Я теперь сам не знаю — верить этому или нет, потому что Фроська — пробка, и сама выдумает что хочешь. Ты пока не переживай. Когда я все точно узнаю, я тебе сразу напишу.

Я твое письмо с твоим адресом получил и пишу тебе. Больше я твоего адреса никому не давал, чтобы его никто не знал.

У нас новость: дед Антоний, который возит с фермы молоко, идет на пенсию. Он не хочет, а ему все равно говорят — надо, потому что он старый. Он обиделся и сказал председателю, что уедет к вам, и сам там будет умирать.

Пока до свидания. Больше у меня других новостей нет.

Твой друг навсегда Самохин Г.».
Письма, письма… Лучше бы не было их совсем этих злых, беспощадных вестников печали и горя.

Ванята поднялся и, спотыкаясь на кочках, поплелся домой.

Показать письмо матери? Нет, зачем волновать, когда еще ничего не известно. Он поедет на родину сам, найдет в селе Фроську и узнает правду. Поедет «зайцем», а если турнут из вагона, пойдет по шпалам. Все равно доберется до своего села. Все равно.

Но скорее всего, Гриша Самохин ошибся или что-то напутал. Он всегда так, этот Гриша, — не узнает толком и начнет звонить во все колокола. Нет, этого не может быть. Гриша что-то напутал!

Ванята пришел домой. Мать сидела возле окна, положив щеку на ладонь, задумчиво смотрела в окно на зеленые огородные грядки.

— Мам! — тихо позвал Ванята.

Мать не обернулась, еще ниже опустила голову.

— Ты чего, мам?

Он подошел сбоку, заглянул в лицо матери. Было оно бледное, осунувшееся. Нижняя губа выдавалась чуть-чуть вперед и вниз. Это придавало лицу грустное, по-детски обиженное выражение.

— Что случилось?

— Ничего, сына, — ответила мать, смаргивая слезу. — Поешь там чего-нибудь…

— Чего ж ты плачешь?

— Не плачу я. Это просто так. Сейчас пройдет.

— Обидели тебя?

Мать всхлипнула, закрыла лицо ладонью. Губы ее задрожали.

— Бу-бу… — сказала она. — Бусинка.

— Ну что там, мам?

— Бусинка погибла… утром сегодня, родная моя… Закопали уже Бусинку нашу…

— Не плачь, чего ты! Этим же не поможешь.

— Жалко… я думала — выживет. Я все делала… Кричал на меня Трунов… грозился…

Ванята протянул руку, смущаясь, положил ее на плечо матери.

— Перестань, не надо! Я этому Трунову! Я им всем! Ты слышишь?

Ванята гладил волосы матери, мокрую теплую щеку. Мать прильнула к нему, смолкла. Шелестели за окном вишни. Где-то возле клуба пиликала гармошка.

— Ты обедала? — спросил Ванята.

— Нет. Ешь сам.

— Не выдумывай, пожалуйста. Сейчас я…

Он завертелся по комнате, собрал на стол, подал матери ложку. Мать склонилась над миской, грустно и нежно улыбнулась.

— Ешь уж сам, суета моя!

Глава одиннадцатая ЭЛИКСИР БОДРОСТИ

Беда шла косяком. В понедельник погибли еще две телочки, а в четверг приехал в село прокурор района. Он посидел немного в конторе, а потом отправился прямо на ферму.

Сашка Трунов ходил по улице пританцовывая. Он встретил Ваняту, показал ему язык и едко бросил:

— Достукались, да? Теперь еще не то будет!

Мать ходила сама не своя. Ванята пытался узнать у нее что-нибудь, но она еще больше помрачнела.

— Не трожь ты меня, — сказала она. — И так душа вся изныла…

Прокурор уехал только на второй день. У матери валилось все из рук. С Ванятой она почти не разговаривала. Посмотрит на него долгим изучающим взглядом — и все.

Хорошо все же, что не бросил он мать и не удрал в свое прежнее село. Если даже не поможет ей, вдвоем им легче.

Мать не умела постоять за себя. Он должен что-то сделать. Конечно! Пойдет, например, в колхозную контору, позвонит по телефону прокурору и все ему расскажет. Или еще лучше — Платону Сергеевичу. Ванята лучше знает мать, чем какой-то Трунов!

Так он и решил. Почистил для этого случая ботинки, прилизал мокрыми ладонями волосы и отправился в путь.

Над селом опускался вечер. Из лугов возвращалось стадо. Впереди, потряхивая головой, шел круторогий серьезный козел. Вдоль дороги стелилась легкая дымчато-сизая пыль.

Но нужного человека никогда сразу не найдешь. Он обежал все село. Побывал в мастерской у трактористов, заглянул в клуб. Парторг как сквозь землю провалился.

Ванята совсем сбился с ног. Куда ни пойдет, все одно и то же — нет и нет. Вечер уже разливал по селу густую мглу. В избах замерцали огоньки.

Где же он может быть?

Ванята отправился к колхозной конторе. Там было темно. Только в крайнем окошке теплился желтый, тусклый свет. Наверно, от настольной лампы.

Окно было закрыто серой шторой. В глубине комнаты мелькал силуэт.

Он!

Ванята кружил возле конторы, не решался войти. Остановится возле окна, подумает и снова идет прочь. Под ногой Ваняты щелкнула какая-то ветка. Он вздрогнул и присел от неожиданности на корточки.

Тотчас распахнулись обе половинки окна, и появился в нем парторг Платон Сергеевич.

— А ну иди сюда, злой разбойник! Не прячься, я тебя разоблачил!

Ванята смущенно поднялся.

— Иди, иди! — подзуживал парторг. — Я тебе покажу, как тут ходить и подглядывать. Давай руку. Вот так… Куда же ты, леший! Тут цветы. Не видишь?

Ванята стоял в комнате перед Платоном Сергеевичем.

— Ты садись, — сказал парторг. — Вот сюда, на диван. Я, брат, тебя давно поджидаю…

— Шутите?

— Чего ради! Я в самом деле. Познакомились сказал — будем дружить, а теперь и носа не кажешь…

— Так я же…

— Вижу что ты… Садись, рассказывай.

Платон Сергеевич сел напротив Ваняты, смотрел на него, прищурив глаза. В щелочке между ресницами светились живые, быстрые зрачки.

— Так на чем же мы с тобой остановились? — спросил он и наморщил лоб, будто бы они и в самом деле начали и на чем-то прервали беседу.

— Маму обидели, — сдерживая дрожь в голосе, сказал Ванята. — Жаль смотреть даже. Я…

Платон Сергеевич накрыл руку Ваняты своей теплой, сухой ладонью, строго и убежденно сказал:

— Не обижали ее, Ванята. Чего зря выдумываешь?

— Ага, не обижали! Прокурор вон приезжал допытывался… Я знаю…

— Ну и что же, что приезжал? Такая у него должность — проверять. Ничего же не подтвердилось. Хочешь, при тебе прокурору позвоню. Звонить?

— Позвоните, если можно…

Парторг поднялся, подошел к накрытому красным кумачом столу. Повертел юркую ручку, подул в трубу и с казал кому-то далекому, засевшему на другом конце провода:

— Разыщите Тищенко. Знаю, что поздно. Из-под земли достаньте. Ладно? Ну спасибо, я подожду, положил трубку на место и сказал Ваняте:

— Сейчас найдут. Не переживай.

Телефон в самом деле вскоре зазвонил. Парторг встрепенулся от резкого, пронзительного звонка потянулся рукой к трубке.

— Здравствуй, товарищ Тищенко! Ты что же это — приехал, навел тут панику и ничего народу не объяснил. То есть как это объяснил? Почему же люди волнуются? Кто волнуется? — Парторг со значением посмотрел на Ваняту и добавил: — Есть такие… Не зря тебе звоню…

Платон Сергеевич переложил трубку к другому и, склонив голову, твердо сказал:

— Завтра на правлении колхоза субчика этого Трунова слушать будем. Вот-вот. Приезжай сам, поможешь разобраться… То есть как это — нет времени? Найдешь, если захочешь. А то я ведь и в райком могу позвонить. Мне это ничего не стоит. Вот именно… До завтра, в общем. Будь здоров!

Платон Сергеевич положил трубку и, продолжая мысленный разговор с прокурором покачал головой.

— Времени у него, видите, нет! Черт знает что! Аж руки от злости дрожат. У тебя такое бывает? Вот видишь я тоже за тобой замечал. Колючий ты какой-то, как еж. И Сотник тебе чем-то не угодил, и Пыховы… Так, брат, со всем светом перессориться можно.

— Я с Пыховыми не ссорился. Кто вам сказал?

Платон Сергеевич задвинул ящик стола, щелкнул ключом, подошел к Ваняте.

— Сиди сиди. Сейчас проверим — еж или нет.

Он коснулся ладонью Ванятиной щеки, перешел на другую потрогал тонкими теплыми пальцами подбородок. Ванята невольно улыбнулся, посмотрел снизу вверх на парторга.

— Странно! — сказал парторг. — Колючек еще нет. — И рассмеялся вместе с Ванятой. — Пошли ко мне чай пить, — пригласил он. — Конфетами угощу. Целый склад у меня. В больницу натаскали.

Ночь накрыла землю черной душной попоной.

В избах светили во всю силу огни, собирались кучками, брели в одиночку по закраинам полей и где-то там вдалеке сливались с неярким блеском звезд. Парторг шел, обняв Ваняту, угадывая в темноте тропку.

— Ты, Ванята, смелей ходи по земле, — сказал он. — Мнет тебя жизнь, ломает, а ты держись. Так-то! Думаешь, зря я тебе рассказываю? Нет… Растет человек, и ему про все надо узнать — и про жизнь и про смерть. Хитрить нам и в кошки-мышки играть нечего. Верно? Какая твоя точка зрения?

Ванята молчал. В вопросах парторга уже были готовые ответы, а придумать что-нибудь свое он не умел. Кстати, они уже подошли к дому парторга, и разговор погас сам собой.

Платон Сергеевич жил в маленьком рубленом доме. Кровать возле стенки, стол с кучей книжек и бумаг, диван; на стене висела на длинном ремне полевая сумка и, наверно, уже просто так, для вида — бинокль.

Парторг усадил Ваняту, а сам начал готовить угощение. Ванята разглядывал украдкой нехитрое холостяцкое жилье — крохотный приемник на тумбочке, стакан с тремя красными гвоздиками, корявая морская ракушка, фотографии в фанерной, затейливо выпиленной лобзиком рамке. На карточке была снята женщина в белой, по-крестьянски повязанной косынке, девочка с кружевным воротничком и мальчишка с круглыми, озорными глазами.

— Кто это? — спросил Ванята.

Платон Сергеевич поставил на электрическую плитку чайник, подошел к Ваняте.

— Это мои… это — жена, это — Федюха, а это — Наташа. В сорок третьем снимались. Последняя карточка…

— Они погибли?

Платон Сергеевич вздохнул. Поправил красные цветочки в стакане с водой.

— Нет больше их. На могилу сегодня ходил. Гвоздики оттуда принес. Теперь мы как будто бы все дома, с этими цветочками — и жена, и Федюха, и Наташа…

Долго он стоял молча за спиной у Ваняты. Видимо, тоже рассматривал фотографию, что-то вспоминал. Потом ушел в угол, где стояла на табуретке электрическая плитка, фыркал чайник, собирая под крышкой горячий пар.

Платон Сергеевич принес на стол чашки, положил непочатую коробку конфет.

— Сейчас мы с тобой попируем. Потерпи чуток.

Он ушел к шкафчику с бугорчатым матовым стеклом на дверцах, озабоченно зазвенел там ложками, ножами, отодвигал и снова закрывал ящички. Потом обернулся к Ваняте, растерянно развел руками.

— А ты знаешь что? Трагедия у меня, брат…

— Что такое? — спросил Ванята.

— Хлеба нет. В магазин сбегать забыл. Понимаешь?

Ванята рассмеялся.

— Ну и пускай! Без хлеба даже лучше. С конфетами!

— Ты думаешь? Ну конечно. В конфетах, по крайней мере, глюкоза. Как это ты догадался?

Платон Сергеевич открыл еще раз шкафчик, полез рукой в какой-то дальний угол и радостно воскликнул:

— Эврика! Нашел!

Он обернулся к Ваняте и показал ему черный, скрюченный сухарь.

— А ты говоришь! Эх, ты! Сейчас мы нажмем на этот провиант. Верно?

Платон Сергеевич переломил сухарь, положил по кусочку в каждую ладонь, спрятал руки за спину, поколдовал минутку и протянул Ваняте крепко сжатые кулаки.

— Выбирай. В какой руке?

Ванята ударил ладонью по правой. Платон Сергеевич быстро разжал кулак и подал Ваняте обломок сухаря.

— У тебя больший, — огорченно сказал он, — мне всегда не везет. Хоть лопни!

Платон Сергеевич сел рядышком, положил в рот свой сухарь, громко хрустнул.

— А вообще, Ванята, ты это правильно заметил: не надо никогда падать духом.

Ванята тоже взял сухарь в рот, разгрыз на мелкие части.

— Я этого не говорил, Платон Сергеевич.

— Разве? Ну, извини… это я напутал. Но вообще это верно. У меня даже специальный эликсир для нытиков есть. Повесит человек нос, заскучает, а я его фр-фр — побрызгаю, и все, опять живет!

— Правда?

— Конечно. Напьешься чаю, я тебе покажу. Сам убедишься.

Быстро летит время за чаем и приятным разговором. За окном послышались голоса. Взвизгнула тихонько для начала и запела всеми голосами гармоника.

Это возвращалась из клуба молодежь.

— Пора, Ванята! — сказал парторг. — А то мать заругает… Ты ей скажи — пускай не волнуется. Утром на ферму приду, все ей объясню. В обиду, в общем, не дадим. Понял?

— Скажу. Спасибо, Платон Сергеевич…

— Ну вот, до свидания…

Платон Сергеевич поднялся, провел рукой по лицу. Было оно усталое и грустное. На худощавых, тронутых сизой желтизной щеках еще резче обозначились морщинки.

— До свидания. Чего ж ты?

— Я так… Про эликсир вы говорили, пофыркайте, если осталось…

В глазах парторга зажглись два быстрых лукавых огонька.

— Как это — не осталось! У меня его дополна. Погоди минутку…

Платон Сергеевич подошел, к тумбочке, взял какой-то пузырек с зеленой наклейкой, тонкой резиновой трубкой возле пробки и красной грушей в нитяной сеточке.

— Закрывай глаза! — приказал он. — Плотнее. Вот так.

Зашипела в руке парторга резиновая груша, зафыркал вокруг мелкий быстрый дождь — фр-фр!

Платон Сергеевич обрызгал эликсиром лицо Ваняты, перешел на затылок, пустил холодную рассыпчатую струйку за шиворот.

— Хватит, что ли?

— Хва-а-тит! — застонал Ванята. — Себя теперь!

Платон Сергеевич побрызгал себя, поставил флакон на место и еще раз напомнил Ваняте:

— Смотри же, матери все скажи. Сегодня!

Не чуя ног от радости, вышел Ванята из дома парторга. Вот так бы взял сейчас и полетел высоко-высоко — в иные миры и галактики. Поглядел, что там и как там, а потом рассказал обо всем матери, парторгу, всем добрым, хорошим людям, которые живут на земле.

Ванята шел домой. На всю улицу пахло эликсиром бодрости. Острым, едким, чуточку похожим на тройной одеколон, которым душился после бритья старинный приятель Ваняты дед Антоний.

По дороге попадались парни и девчата. Они останавливались, удивленно смотрели на Ваняту, шевелили с недоверием и любопытством ноздрями. А Ванята шел и с наслаждением вдыхал в себя эликсир бодрости. Пахло так, как будто нес он на руках целую парикмахерскую…

Глава двенадцатая КРУТЫЕ ПОВОРОТЫ

Вечером заведующего фермой Трунова и Ванятину мать вызвали на заседание правления колхоза. Народу в конторе — с верхушкой. Колхозники стояли даже возле дверей, дымили папиросами, ловили ухом долетавшие из глубины дома голоса. Возле палисадника стояли две машины. На одной приехал прокурор, а на другой, болтали, сам секретарь райкома партии.

Три раза Ванята наведывался к конторе. Уже давно смерклось, а там все заседали и заседали. Ванята потолкался возле дверей и пошел домой. Он включил в горнице свет и только сейчас вспомнил, что еще не обедал и не ужинал.

На столе, накрытый полотенцем, лежал пирог. Ванята отрезал краюху, налил остывшего чаю и начал ужинать. Пирог был со свежими, вызревшими в саду тетки Василисы вишнями. Что-то очень знакомое и приятное напомнил ему вкус этих сладких, с терпкой горчинкой вишен.

Как и когда все это было? Чудак — вчера это было! Вот — он, а вон парторг Платон Сергеевич. Они грызут черный сухарь, пьют чай и едят сладкие с горчинкой конфеты!

Ванята ел пирог и, вспоминая вчерашнюю встречу с парторгом, грустно улыбался. Ну и чудак же этот Платон Сергеевич! В самом деле чудак!

Ванята допил чай, бросил с ладони крошки в рот, измерил глазом пирог на столе, улыбнулся еще раз своим воспоминаниям и отхватил от пирога большой румяный ломоть.

Он шел к дому Платона Сергеевича, нес на согнутой руке легкий сверток и повторял про себя — чудак, ну в самом деле чудак!..

Собирался дождь. Тучи крыли небо черной барашковой шубой. Лишь изредка блеснет туманный, размытый круг луны, и снова ползет из края в край черная густая темнота.

Окно в доме парторга оказалось открытым. На подоконнике спал большой серый кот. Он услышал шаги, пулей слетел на землю и сгинул в темноте. Ванята положил пирог на подоконник, прикрыл плотнее раму, захлопнул форточку и пошел домой.

Видимо, Платон Сергеевич прикармливал от щедрот своих этого серого нахала. Когда Ванята отошел в сторону, возле окошка послышался густой категорический рев. Кот рвался к еде.

Ванята рассмеялся. Странно, но этот пустой, незначительный случай как-то сразу успокоил его. «Ничего, подумал он. — Если Платон Сергеевич сказал значит, так и будет!»

Ванята шел и вспоминал все, что случилось с ним за последние дни в Козюркине. Остро, как ножом по сердцу, ударила вдруг мысль об отце. Неужели правда это? Нет, сто раз нет! Теперь он уже ученый — не станет зря подымать шум-гам. И так перед Платоном Сергеевичем стыдно… Он подождет немного, пока мать успокоится, и тогда уже возьмется за дело. Может, и Платон Сергеевич придет на подмогу. А пока надо написать Грише Самохину. Чего он умолк, этот Гриша? Наверно, нечего писать, потому и молчит… Эх, Гриша, Гриша Самохин! Хороший ты друг, а все-таки трепач…

Ванята пошел через огороды, чтобы сократить дорогу, но запутался и снова вернулся на большак. Он устал и хотел спать. Теперь он вставал с зарей. Веки слипались, а в ушах стоял глухой, протяжный шум. Будто где-то там, за темным перелеском, шел скорый поезд.

Ванята приплелся домой, сел на минутку к столу, положил голову на согнутую руку и, сам того не заметив, уснул.

Разбудил Ваняту скрип половицы. Он поднял глаза и увидел мать. Он окончательно проснулся и пришел в себя.

— Ну, что там, мам? — спросил он.

Мать разулась, оставила туфли у порога и пошла по коврику в нитяных, намокших возле пальцев чулках.

— Худо, сына!

— Говори же ты!

Мать села рядом, помедлила минуту и тихим, упавшим голосом сказала:

— Ой, Ванята, плохо… заведующей фермой меня, дуру, поставили!

Ванята вздохнул шумно и глухо, как мехи в кузнице.

— Правда, что ли? — все еще не веря неожиданной новости, спросил он.

— Я ж тебе говорю… и просила их, и плакала… все одно — назначили. «Назначаем, говорят, и точка…»

Мать заглядывала в глаза Ваняты, нервно покусывала тонкую бледную губу.

— Чего же ты молчишь, сына?

А Ванята не знал, что тут говорить, и вообще, что обсуждать.

— Ладно уж тебе! — строго сказал он. — Чего переживаешь? Это ж — оргвопрос!..

Чтобы успокоить человека, порой нужна целая лекция, а иногда достаточно и одного слова. Мать улыбнулась, прильнула щекой к Ванятиному плечу. Видимо, думала, что с таким человеком, как Ванята, не пропадешь. И вообще приятно, если в доме не мочалка, а серьезный и рассудительный мужчина.

Часы пробили двенадцать. Мать охнула и начала разбирать постели.

— Ложись, Ванята. На ферму пойдем завтра, — сказала она.

— Чего я там не видел? Мы ж на свекле!

— Парторга упросила. Всю вашу компанию дали. Там же такое на ферме — ужас!.. Утром всех зови. Ладно, что ли?

Ванята натянул одеяло к подбородку, положил под щеку кулак.

— Ладно, — сказал он. — Разбуди только пораньше.

Мать щелкнула выключателем, пошелестела простынями и затихла. Тикали, считая людские радости и грехи, часы, пробуя голос, чиркнул где-то в углу сверчок.

Ночь пролетела, как одна минута. Закрыл глаза Ванята — и вот уже оно, утро. Из каждой щелочки струились в избу солнечные лучи. Мать причесывалась возле зеркала. Волосы ее горели легкой, пышной волной. Казалось, расчесывала она не волосы, а светлое золотое солнце.

— Жаль тебя было будить, — сказала она. — Вставай, пора уже…

Ванята не стал завтракать. Выпил с ходу кружку чая, схватил ломоть пирога — и на улицу. Там светло и радостно. За плетнями цвели оранжевым цветом тыквы, мерцали меж листьев гроздья черной смородины; возле погреба с продуктами трое колхозников обжигали паяльной лампой кабана. Синее пламя шипело на всю улицу. В другой бы раз он завернул туда, подождал, пока зарумянится кабаний бок и ему дадут на пробу кончик хрустящего уха, а возможно даже, подарят пузырь. Бросишь в него несколько горошин, надуешь, встряхнешь — на всю улицу гром.

Но сейчас Ваняте было не до этого. Первым делом он забежал к Марфеньке, затем вместе с ней пошел к Пыховым. Пыхов Гриша делал возле крыльца зарядку поднимал над головой и опускал тяжелый ноздреватый камень. Рядом лежал белый пес с черными ушами. Он тявкнул для приличия на гостей и снисходительно продолжал наблюдать за хозяином.

— Пыхов Гриша, здравствуй, — сказала Марфенька. — Собирайся скорей. Ким где?

Пыхов Гриша поднял еще раз камень, опустил на землю и стал избочась. На руках и груди у него, как у заправского йога, заиграли мускулы.

— Спит Ким, — сказал Гриша. — Он бастует. Отец взял к себе прицепщиком Ваньку Сотника. Ну, он и бастует. Не встану вообще, говорит.

Вместе с Гришей Ванята и Марфенька пошли к Пыхову Киму. Забастовщик спал лицом вверх. Уголок верхней губы его вздувался быстрым круглым пузырьком и снова падал — пых-пых!

— Ким Пыхов, вставай! — сказала Марфенька. — Ну!

На лице Кима не дрогнула ни одна жилка.

— Не встанет! — сообщил Гриша. — Я его знаю.

Пыхов Гриша в самом деле знал брата и видел его насквозь.

Когда Гришу отправили в первый класс, ушел тайком в школу и Пыхов Ким. Учитель с трудом выдворил самозванца и сказал, чтобы и духу его в классе не было. Ким обиделся, но все равно решил не сдаваться и не уступать брату, который почему-то родился на год раньше его.

Когда Гриша садился дома за уроки, Ким устраивался напротив и вместе с ним грыз гранит науки. Так они вместе научились читать. Была между ними только одна небольшая разница: Гриша читал книгу как все люди, а Ким — шиворот-навыворот.

Долго потом пришлось маяться учителю. Отвернется на миг, а у Пыхова Кима уже букварь вверх ногами. Хоть убей его!

Не забывал Ким первой науки и сейчас. Он с удовольствием читал на досуге книгизапрещенным методом, а в классе без труда списывал из тетрадок ребят, которые сидели сзади него.

Марфенька и Ванята принялись изо всех сил будить Кима. Они толкали Кима под бока, дергали за ногу, подымали на попа. Ким сидел на кровати, не раскрывая глаз, а когда от него на минуту отступали, снова валился на бок.

Но в мире нет ничего невозможного. Пыхов Гриша помозговал и нашел все-таки выход. Он подошел к кровати, наклонился к Киму и голосом суровым и решительным прокричал:

— Пыхов Ким, к доске!

Ким моментально вскочил. Ошалелым взглядом начал искать классную доску и учителя. Но потом Ким все понял. Он не обиделся, а только чуть-чуть поворчал на брата. И вообще Ким не стал волынить и сразу согласился идти на ферму. Видимо, понял, что спорить теперь с отцом и Сотником не имело смысла, и добровольно прекращал забастовку.

— Я ему покажу, этому Сотнику! — пообещал для отвода глаз Пыхов Ким. — Он еще узнает!

Ким влез в рубашку, всунул ноги в старые, растоптанные кеды и сказал:

— Я в момент. Только умоюсь.

Ванята, Марфенька и два Пыховых отправились к остальным ребятам. Вскоре вся бригада была в сборе. Сзади всех плелся правнук деда Егора Сашка Трунов.

Они шли на ферму полевой тропкой. Справа и слева колосилась, желтела на глазах пшеница, летели наискосок юркие длиннохвостые касатки. Вдалеке среди хлебного разлива маячил высокий серый памятник. Ванята был на ферме только ночью и памятника этого не заметил.

— Кому это? — спросил он Марфеньку.

— Саше, — тихо, почти шепотом, сказала Марфенька. — Пять танков он подбил. На этом месте…

Она посмотрела на Ваняту и еще тише, почти одним дыханием, добавила:

— Пойдем… цветочки ему положим.

Марфенька свернула на узенькую боковую тропку, пошла по ней, раздвигая колосья руками. Тропка покружила по полю и вскоре привела к памятнику.

Саша стоял на высокой каменной глыбе. Он был похож на мальчишку в своей распахнутой на груди гимнастерке, с короткой челкой волос над крутым упрямым сводом лба.

— Он здешний? — спросил Ванята.

— Нет, никто не знает. Спрашивали, а он уже ничего не мог сказать. Только сказал «Саша», и все… Может, это и не его имя. Может, это его девушка. Но мы все равно Сашей зовем. Это наш Саша…

Марфенька наклонилась, сорвала белую с желтым сердечком ромашку.

— Ты рви, — сказала она. — От каждого надо подарок…

Ванята набрал букет из ромашек и сизых степных колокольчиков, положил возле серого тяжелого камня. Все постояли немного у Сашиной могилы, помолчали и снова двинулись в путь.

Ферма была уже рядом. Румянились на солнце черепичные крыши, на водокачке татакал мотор. Возле коровника мелькнул белый материн платок. Ванята поднял руку, помахал.

Мать стояла возле коровника и ждала ребят. Ванята подошел к ней строгим, степенным шагом, вытянул по швам руки и, сдерживая радость, сказал:

— Всю бригаду тебе привел. Всех, до одного…

А на ферме уже дым стоял коромыслом. Стучали топорами плотники; колхозники, закрыв носы платками, сваливали в яму белую, едкую, как горчица, известку. Двери коровников, которые будут сейчас белить, стояли настежь. Телята бродили в длинном, огороженном слегами загоне, грелись на теплом солнце.

Ванята подошел на минутку к загородке, протянул белому с рыжей звездочкой на лбу теленку комочек серой ноздреватой соли. Теленок облизал соль и Ванятины пальцы, преданно смотрел на него круглым фиолетовым глазом.

Наверно, он помнил темную ночь, мокрый холодный дождь и мальчишку, который спасал телят от беды. Помнил, но не мог, конечно, ничего сказать.

Глава тринадцатая КОЛЬЦО

Болезнь редко валит человека с первого раза. Вначале она походит вокруг да около и только потом принимается за дело. Ванята почувствовал приближение плутовки еще с утра… Все тело его разламывала усталость, а в ушах стоял глухой, протяжный гул.

Ванята догадывался, откуда все пошло. Вчера днем, тайком от всех, вздумал он полезть в старый, заброшенный колодец на огороде тетки Василисы.

Колодец стоял в конце огорода среди капустных грядок. На деревянном, потрескавшемся от времени и зноя вороте висела, теперь уже без всякой надобности, веревка с ржавым крючком на конце.

Воду из колодца не брали уже полгода. В селе провели водопровод, поставили возле дворов чугунные колонки с короткими тугими рычажками.

Председатель колхоза несколько раз предлагал тетке Василисе засыпать от греха колодец, но она не разрешала и однажды прогнала прочь пришедших с лопатами землекопов.

— Идить, идить, хлопчики! — сказала она. — Не вашего це ума дело. Ишь чого придумали! Та я вас!..

Немногие в Козюркине знали, почему добрая и сговорчивая тетка Василиса заупрямилась, не желает сравнивать с землей старый, никому не нужный колодец.

Среди этих немногих были Ванята и его мать. Как-то вечером, когда они сумерничали в избе, тетка Василиса открыла давнюю, видимо, не дававшую ей покоя тайну.

На второй год войны в Козюркино ворвались на танках фашисты. Муж тетки Василисы партизанил в лесах. Она хотела податься туда же, но не успела. Пока то да се, чужаки уже были в Козюркине, шастали по избам, искали партизан и спрятанное оружие.

В дом тетки Василисы заявился длинноногий фриц с автоматом на груди.

— Партизан где? — картавя, спросил он. — Давай партизан!

Тетка Василиса стояла возле окна, нахмурив брови, смотрела на фашиста с белыми черепами на петлицах.

— Я тоби зараз дам партизана, собачий сын! — глухо сказала она. — Иди геть з хаты!

Фашист изучал русский язык по словарику. «Собачьего сына» там, видимо, не было. Он похлопал глазами, стараясь вникнуть в смысл чужой речи, и принялся шарить в доме. Заглянул в шкаф с зеркалом на дверце, подошел к высокой кровати с белыми шарами на спинке. Она была застелена легким розовым покрывалом. Еще девушкой тетка Василиса просиживала над ним целые вечера, вышивала тонкой иглой знакомые с детства цветы — пунцовые гвоздики, голубые веточки журавлиного гороха, букетики фиалок…

Фашист бросил покрывало на согнутую руку, поглядел, что можно взять в избе еще. И тут он заметил на пальце тетки Василисы золотое обручальное кольцо. Фашист хотел отобрать его, но тетка Василиса с криком выбежала во двор и, не раздумывая, сняла с пальца обручальное кольцо, швырнула его в глубокий, вырытый мужем перед самой войной колодец.

— Ось тоби, гадюка, кольцо! Ось тоби!

Фашист выругался по-своему и ушел с покрывалом в руке.

После войны по просьбе тетки Василисы в колодец лазил один смельчак. Кольца он не нашел. Только перемазался весь в глине и долго щелкал зубами, стараясь согреться и прийти в себя.

В этот злосчастный колодец и решил полезть Ванята. Может, ему удастся разыскать кольцо и отдать его тетке Василисе. Вон ведь как переживает!

Ванята подошел к темному, осевшему срубу, заглянул вниз. Колодец был глубокий и темный, как шахта. Даже в жаркие дни где-то возле дна серебрился на деревянных венцах дымный, колючий иней.

Ну и что такого! Чего бояться? Он опустится по веревке, разыщет кольцо и вернется наверх. Если на то пошло, у него уже есть опыт. Возле школы, в том селе, где жил раньше, висел на перекладине канат. Ванята запросто взбирался по нему на самую верхушку. Посидит там, скрестив ноги, посвистит для фасона — и вниз. Даже Гриша Самохин завидовал!

Ванята готовился к экспедиции тщательно, с умом. Он нашел в сарае моток проволоки, сделал несколько крючков, соединил их вместе на деревянном держаке. Воды в колодце было по колено, не больше. Бояться абсолютно нечего. Подумаешь, посидеть полчаса в холоде. В крайнем случае, наденет свитер. Да и свитера не надо. Не мерзляк!

Ванята деловито размотал веревку, сделал на конце тугой толстый узел. Веревка была еще хоть куда. Только побелела вся на солнце и кое-где чуть-чуть потерлась. Не только Ваняту, кого хочешь выдержит!

Ванята прицепил к ремню грабли-самоделки, взялся за веревку и посмотрел еще раз в колодец. И тут храбрость его как ветром сдуло. Закрыв глаза, стоял он возле сруба и не дышал. Потом опомнился, стал ругать сам себя.

«Эх, ты, мочала, мочала! Чего же ты стоишь? Лезь!»

Несколько раз брал он в руки веревку и снова отходил прочь. И все же решился. Прижал веревку к груди, подтянулся, перебросил ноги через венец сруба и начал медленно спускаться вниз. Все дальше уходило в вышину небо, все ближе и ближе кружочек черной, пахнущей прелью воды.

Холод обнимал Ваняту со всех сторон. Будто окунулся он в ледяную речку. Жаль, что не надел свитера. Ну ничего — не подниматься же назад! Сойдет и так…

И вот Ванята внизу. Уперся ногами в ребристые брусчатые стенки и, не выпуская веревки из левой руки, начал водить граблями по вязкому, илистому дну. Воды оказалось меньше, чем он думал. Руку замочил только до локтя. Если свалится, тоже не страшно. Чудак! Только зря переживал…

Вскоре грабли наткнулись на что-то твердое, глухо звякнули. «Нашел!» Ванята осторожно потянул грабли вверх. На крючках оказалась полукруглая ржавая ручка от ведра. Ванята сбросил ее и снова начал шарить граблями. Нет, ничего больше не попадалось на крючки. Только какая-то серая волокнистая тряпочка и размокшее птичье крыло. Наверно, воронье…

Ванята устал. Он прислонился спиной к срубу, уперся ногами в другой край черных серых брусков. Законно! Хоть сто лет сиди вот так! Даже поспать и то можно!

Он отдохнул и снова начал поиски. Но нет, видимо, кольца не найти. Давно закрыло его илом, а может, и вообще кто-то вытащил тайком и зажилил. Все ведь могло случиться! Надо вылезать. А то в самом деле замерзнешь тут и пропадешь ни за что ни про что.

Ванята бросил грабли в воду, посмотрел еще раз для очистки совести вокруг. И тут увидел он, как сверкнуло что-то между двумя разъехавшимися в стороны брусками. «Кольцо! Ну конечно же кольцо!» Он запомнил эти бруски, когда опускался в колодец. Тогда была между ними длинная косая щель. Дерево затрещало под ногой Ваняты. Посыпались и булькнули в воду комки глины. Кольцо, видимо, застряло где-то между брусками, а потом юркнуло вниз и улеглось на черном сыром дереве, будто на полочке. Все еще не веря своему счастью, Ванята наклонился и протянул руку к «полочке». «Кольцо! В самом деле, кольцо!»

Вмиг ушли страхи и сомнения. Ванята спрятал кольцо в карман и полез наверх. Но, видимо, не рассчитал он свои силы, забыл, что опускаться легче, чем карабкаться вверх. Он поднялся на метр или два и снова уперся ногами и спиной в стенку сруба. Где-то далеко вверху синел пятачок неба и мерцала крохотная, видимая лишь из колодца звезда.

Неужели не выберется? Нет, нет, нечего паниковать! Главное, делать все по порядку, с расстановкой и умом.

Откуда-то издалека, будто с того света, донеслись вдруг до Ваняты голоса.

— Пузы-ырь! Эй, Пузы-ырь!

Видимо, пришел во двор кто-то из ребят. Скорее всего, Пыхов Ким и его брат Гриша. Они обещали зайти сегодня и порыбачить с ним на речке. Ваняте сразу стало легче от этих далеких, едва слышных голосов. Ну чего он трусит, чудак!

— Эге-ге-гей! — закричал в ответ Ванята.

Но там, наверху, не услышали. Ребята покричали еще немного и ушли.

Ванята собрал остаток сил и, охватив ногами гибкую, пружинистую веревку, стал карабкаться вверх. Чудо это или не чудо, но он выбрался из колодца, снова очутился на земле — там, где жили люди, шелестели листьями деревья, светило яркое, чистое солнце.

Ванята снял рубашку, подставил спину лучам. Солнце жгло изо всех сил, но он никак не мог согреться. Будто где-то за пазухой лежал белый нетающий кусок льда.

Ванята вошел в избу, надел другие штаны и рубашку. Стало чуточку теплее. Он завернул кольцо в носовой платок, спрятал в карман и помчался в тракторную бригаду. Тетка Василиса оказалась на месте. Она сидела возле полевого домика, чистила картошку и бросала в широкое, наполненное водой ведро.

Ванята подбежал к тетке Василисе, развернул платок и подал ей на ладони обручальное кольцо.

— Вот, тетя Василиса, берите… кольцо ваше! Я ведром из колодца вытащил. Оно само в ведро попалось… Берите, тетя Василиса!

Тетка Василиса, не понимая еще, что произошло, взяла двумя пальцами кольцо из ладони Ваняты и вдруг закричала, затрясла седой головой:

— Ой боже ж мий! Ой хлопчики ж вы мои риднесеньки! Та у меня ж кольцо! Та це ж мое обручальне! Та це ж мий муж подарив!

Трактористы, которые что-то ремонтировали возле старого, замызганного вагончика на колесах, бросили свои дела, помчались к тетке Василисе. А она, не в силах сдержать нахлынувших воспоминаний, кричала на все поле:

— Та риднесеньки ж вы мои! Та я ж умру зараз! Ой хлопчики ж вы мои!

Смущенно переминались с ноги на ногу трактористы. Опустив глаза, молча стоял Ванята. Тетка Василиса держала на раскрытой ладони кольцо. По лицу ее, спотыкаясь на морщинках, текли слезы.

Глава четырнадцатая ГОРЬКИЙ САХАР

Тихо шаркают по щербатой кирпичной стене малярные кисти. Вверх — вниз, вверх — вниз. Тут и Ванята, и Марфенька, и Пыховы. Возит кистью и Сашка Трунов. Он белит высокие деревянные стояки, которые бегут один за другим по коровнику.

Сашка белит своим способом. Наквасит сверху известкой, подождет, пока она стечет кривыми ручейками вниз, а потом начинает заглаживать, подлизывать кистью потеки. И получается совсем не так, как показывала мать: в одном месте густо, а в другом — пусто. Не столб, а полосатая, выпрыгнувшая из учебника зоологии зебра.

Вместе со школьной бригадой белят две доярки. Те самые, что приходили к тетке Василисе в первый день приезда Пузыревых. Одна пожилая — тетя Луша, с цыганскими серьгами в ушах, а вторая совсем молоденькая — Вера.

Тетя Луша ушла вся в работу и не видит вокруг себя ничего. Вера уже несколько раз появлялась возле Сашки, что-то говорила ему и, кажется, даже смазала его сгоряча по уху. Но Сашка выводов не делал. Только отойдет Вера, он снова начинал валять дурака.

Мать уехала на грузовике за краской для окон, и Сашка пользуется случаем. Ребятам Сашка объявил бойкот. Даже Пыхову Киму, который уже подходил к нему и хотел что-то рассказать. Наверно, про Ваню Сотника, который работает у отца прицепщиком, и про то, как он объявлял забастовку.

Ваняте не хотелось связываться с Сашкой. Но все же не утерпел, подошел к нему и сказал:

— Ты слышал, что Вера говорила? Ты чего!

Сашка промычал что-то и отвернулся. Катись, мол, и не лезь не в свое дело. Тоже бригадир нашелся!

Ванята плюнул в Сашкино ведерко с известкой и ушел. Приедет мать, все равно заставит переделывать. И вообще скажет, чтобы взялся он наконец за ум. Вчера в конторе Сашкиному отцу приказали работать в полевой бригаде. Говорили что-то и про Сашку. Но это пока не пошло им впрок. Трунов укатил вечером жаловаться в область, а Сашка — вон он чего… Ванята окунул кисть в ведерко и, бросив косой взгляд на Сашку, снова начал шаркать по стене вверх — вниз, вверх — вниз.

Работалось ему плохо. Снова, как и вчера, когда он выбрался из колодца, по всему телу волнами пошел противный колючий озноб. Ванята хотел уже было отпроситься и пойти домой, но потом передумал. Первый раз по-настоящему помогает матери — и такой конфуз.

Вскоре приехала мать. Привезла в банках сурик и рыжую охру для рам и перегородок. Она зашла в коровник и поглядела, как работают ребята. Сашкину мазню мать тоже заметила. Подошла и начала что-то объяснять этому халтурщику и бузотеру. Напоследок она взяла Сашкину кисть, провела несколько раз по стояку.

— Теперь понятно? — спросила она.

Сашка стоял, раскорячив ноги, делал вид, будто ему не все понятно и надо посмотреть и поучиться немножко еще.

Марфенька работала рядом с Ванятой. Они вкалывали без передышки целый час и теперь отдыхали на перевернутых вверх дном телячьих кормушках.

— Видал, какой паразит? — спросила Марфенька.

— Ага. Чего вы не врежете ему?

— Уже били, — сказала Марфенька. — Не помогает, он сразу отцу жалуется…

— А вы — темную ему. Набросьте на голову пиджак — и…

Марфенька слушала Ваняту, склонив голову. В чистых голубых глазах ее стояли печаль и раздумье. Она сдунула со щеки волосы, тихо и рассудительно сказала:

— Нет, я темную не могу. Я ж девчонка!

— Ну и что?

— Просто так. Вам так все можно, а нам… Когда я еще не родилась, все думали, что я рожусь мальчишкой. Меня Пашкой хотели назвать. Правда, здорово?

Ванята не успел изложить Марфеньке свою точку зрения на сложный, запутанный мальчишками и девчонками вопрос. За окном коровника послышался скрип телеги и густой, протяжный альт тетки Василисы.

— Та хлопчики ж вы мои! Та де ж вы там? Та йдить же обидать. Та боже ж ты мий!

Бригада повалила из коровника на волю. Под деревьями стоял сбитый на скорую руку стол из досок, суетилась возле зеленого ведерного термоса тетка Василиса.

Есть Ваняте не хотелось. Он как-то весь размяк, раскис. Перед глазами плыла волокнистая дымная пряжа. Ванята через силу ел борщ и пшенную с луковой подливой кашу. Он даже пытался шутить с ребятами, улыбался сидевшей рядом Марфеньке. Главное, чтобы мать не заметила. Она и сама вон как измоталась!

Ванята не спасовал, дотянул до конца работы. Вымыл в кадушке кисть, поставил в угол ведерко для извести и втихомолку, чтобы не увидела мать, выскользнул из коровника.

Сначала ребята шли шагом, потом, когда за бугром засинела речка, помчались во весь дух. Ванята тоже бежал. Спотыкался на кочках, падал и снова мчался вперед.

Он разделся еще на ходу и первым бросился в речку. Вода была теплой и почему-то пахла арбузными корками.

— За мно-ой! — крикнул он.

Вслед за Ванятой бухнули с берега братья Пыховы. Поеживаясь, вошел в речку узкоплечий, длиннорукий Сашка. Потом из-за кустов вышла в черных мальчишеских трусах Марфенька. Подбежала к обрыву, оттолкнулась ногой и юркнула в самую глубину.

Вода разошлась быстрыми волнистыми кругами и вновь сомкнулась. Ванята смотрел влево, вправо. Но нет, не было ее, Марфеньки, нигде. Двадцать, тридцать счетов-секунд — и вот забурлила рядом с Ванятой вода, запрыгали пузыри, и мокрая Марфенькина голова показалась из речки.

Она торопливо вытерла ладонью лицо и засмеялась.

— Лови-и-и!

Марфенька подняла руки и снова ушла «солдатиком» в глубину. Ванята нырнул, открыл глаза. Что-то быстрое, белое мелькнуло в стороне и пропало. Но он все-таки поймал Марфеньку за голое скользкое плечо, запятнал и, разгребая воду руками, ушел к самому дну. Перед глазами замерцали песчаные взгорья, полосатые двустворчатые ракушки.

Ванята вынырнул у самого берега. Ого, почти всю речку пронырнул! Он выбрался на песок, начал выкручивать на себе мокрые трусы. Над селом, из-за крыши клуба, подымался навстречу заходящему солнцу молодой месяц. Надо же столько купаться. Полдня — не меньше!

Из степи пал на реку зябкий, сквозной ветер. Качнулись, зашуршали листьями деревья. Ваняте стало холодно. Мелко застучали зубы, кожа на теле съежилась острыми шершавыми пупырями.

— П-пошли! — крикнул он барахтавшимся в воде друзьям. — Н-на работу завтра!

И вот опустел берег. Остались на песке только следы от босых ног да желтая, сорванная и забытая кем-то кувшинка. Ванята бежал домой через огороды, помахивая рукой, согреваясь и прогоняя прочь болезнь.

Зря он все-таки лазил в колодец без свитера. Вон ведь как корежит всего!

В избе уже горел свет, озабоченно стучала швейная машинка. Наверно, мать шила обещанный Ваняте комбинезон.

Мать повернула голову навстречу Ваняте.

— Что-то долго ты? Ужинать станешь?

— Неохота. Чаю разве. Глаза послипались.

Мать оборвала нитку, растянула на руках синий комбинезон.

— Ничего? — спросила она. — Садись. Сейчас я каши тебе…

Поставила перед Ванятой миску с гречневой кашей, подвинула ближе кружку с чаем.

— Что ж это у тебя так нехорошо получилось? — спросила она. — А я и не знала до сих пор…

Ванята опустил ложку, удивленно посмотрел на мать.

— Обратно чего-нибудь набрехали?

— Нюсю-агрономшу встретила. Рассказала, как свеклу прорывал. Говорит, простила тебя на первый раз, не хотела перед ребятами позорить. Думаешь, испортить один рядок свеклы — это тебе пустяк? Так и весь колхоз по ветру расшвырять можно. Эх ты, сын… А еще рабочий комбинезон просишь!

— Так я ж, мама…

— Лучше молчи! Пей вон чай. Только сахара нет. И не проси! В поле наш сахар остался.

Мать посмотрела сверху вниз на сгорбившегося, притихшего Ваняту, толкнула пальцем в плечо.

— Возьми уж кусочек… Мою долю бери!

Ванята склонил голову, отпил несколько маленьких горячих глотков и поставил кружку на стол.

Он как-то снова весь раскис и обмяк.

— Я пойду, мам. Спать охота…

Потащился к своей кровати, повесил рубашку на спинку стула и лег. Он уснул в ту же минуту. Все погасло вокруг — и комната, и мать в белой с черными горошинами блузке, и комбинезон с блестящими, как звездочки, пистонами на карманах.

Он просыпался несколько раз, видел сквозь жаркую, туманную пелену мать возле окошка, слышал, как стрекотала швейная машинка. Потом снова наступила темнота. Он долго плавал в этой жаркой, густой темноте и вдруг, к удивлению своему, очутился в поле, на том самом месте, где прорывал недавно свеклу.

Снится это ему или в самом деле так?

Глава пятнадцатая ДОСТУКАЛСЯ, БРАТИШКА!

Ванята оглянулся вокруг и увидел всех козюркинских ребят. Они сидели рядами на краю поля, будто в классе за партами, и смотрели куда-то в сторону. Ванята сам посмотрел в ту сторону и увидел возле березки длинный, покрытый красным кумачом стол.

На столе, который зачем-то вытащили в поле, стоял графин с водой, лежали ручки и тетрадки. За столом сидел и ждал кого-то президиум. В центре стола — Сашка Трунов, справа — Ваня Сотник, а слева — Пыхов Гриша.

Председатель, то есть Сашка, поднялся из-за стола, постучал карандашом по графину и сказал:

«Пузырев явился. Разрешите начинать?..»

Сашка подождал, пока стихнет шум и гам, взял со стола какую-то длинную и скрученную, как древний папирус, бумагу и сказал:

«Сейчас будем слушать оргвопрос. Пузырев, прошу встать!»

Ванята знал, что у Сашки не хватало в голове винта. Но он все же поднялся. Если у человека в руках вот такая бумага и говорит он вот таким тоном, тут уж делать нечего. Ванята встал, опустил, как полагается в таких случаях, голову.

Сашка снова постучал по графину, хотя кругом было тихо, и продолжал:

«Я не буду повторять всех преступлений Пузырева. Вы все знаете сами. Прошу высказываться. Кто первый берет слово?»

Откуда-то из задних рядов вышла в своем коричневом берете Марфенька. Она покашляла для начала в кулак, сдунула со щеки волосы и сказала:

«Пузырев сделал большую ошибку. Но мать уже наказала Ваняту и вообще не дала ему сахара. Я предлагаю условно простить Пузырева. Он уже начал перевоспитываться. Ванята работал на ферме лучше всех, он лазил в колодец и достал кольцо тетки Василисы. Ванята не рассказал об этом никому, но я все равно знаю. Он не любит хвастать. Он…»

Марфенька хотела добавить что-то еще. Но Сашка лишил ее слова.

«Прошу не замазывать ошибки Пузырева, — сказал он. — Его уже все раскусили. Бывший друг Гриша Самохин тоже мочалкой называет. Понятно вам? А кольцо Пузырев ведром вытащил. Тетя Василиса сама рассказала. Прошу не вилять и обсуждать по правилу. Пыхов Ким, почему ты вертишься? Прошу выйти к столу!»

Вперед, наступая по рассеянности на чьи-то ноги, вышел Пыхов Ким. Лицо у него было красное. Даже не красное, а какое-то рыжее.

Он поймал мимолетный взгляд Ваняты и, еще больше смутившись, сказал:

«Чего мне выступать? Чего привязался? Я уже и так сказал: как все, так и я. У меня своего мнения нет…»

Сашка Трунов даже позеленел весь от злости.

«Пыхов Ким, прошу не выкручиваться! — крикнул он. — Это малодушно! Какое ты предлагаешь наказание Пузыреву?»

Пыхов Ким стоял, будто у доски, шарил вокруг глазами, ждал спасительной подсказки. Его часто выручали в школе, этого рыжего, но вообще-то приличного человека.

«Я же предложил. Чего тебе еще?»

«Пыхов Ким, мы ждем твоего предложения!»

Ребята заволновались, зашумели.

«Тоже председатель нашелся! — крикнул кто-то из задних рядов. — Гоните в шею дурака!»

Но не удалось отбояриться приличному человеку Пыхову Киму. Он поглядел еще раз во все стороны, не дождался подсказки-выручалки и бухнул первое, что пришло в голову:

«Пускай Пузырев прочитает букварь вверх ногами, — сказал Ким. — Раз он такой, так пускай!..»

Пыхов Ким полез за пазуху, долго копался там, будто в кладовке, и вытащил старый замусоленный букварь. — «Читай, — шепнул он на ухо Ваняты. — Ты не бойся, там большие буквы…»

Странно, но Ванята в одну секунду постиг запрещенный педагогикой прием чтения. Притихшие, пораженные тем, что случилось, и тем, что было написано в букваре, сидели на своих местах ребята.

Сверху на первой странице крупными буквами было напечатано слово «Приговор». Внизу слова были помельче, но Ванята все равно с налета прочел их.

В старом букваре черным по белому было написано:

«За трусость и малодушие ученика шестого класса Пузырева приговорить к высшей мере. Взыскать с него полмешка сахара. О позорном поступке Пузырева сообщить его бывшему другу Самохину по месту жительства. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Аллюр три креста! Аминь».

Ванята прочел приговор, опустил букварь. Все сидели тихо и настороженно. Только Марфенька не выдержала, прислонила платок к глазам и громко всхлипнула. Пыхов Гриша перестал писать свои протокол. Он положил ручку на краешек чернильницы и, заикаясь от волнения, сказал:

«Это вранье! В букваре „аминей“ не бывает. Я сам читал. Это только попы кричат „аминь“. Когда нашего деда хоронили, поп тоже аминькал. Это Сашка Трунов сам туда дописал».

Вокруг поднялся страшный шум и крик. Вороны, которые до этого смирно сидели на березе и слушали, что происходит внизу, стаей взмыли с веток. Они летали кругами над полем и кричали на своем быстром, картавом языке:

«Сашка врун! Сашка врун!»

Сашка Трунов даже затрясся весь от такой неожиданности. Он выбежал из-за стола, выхватил из рук Ваняты букварь и показал его всем ребятам, как показывают в классе наглядные пособия.

«Я ничего не дописывал! — крикнул он. Читайте сами. Я не врун. Тут точно написано — „аминь“. Аминь — это значит Пузыреву крышка!»

Сашка возвратил букварь с «аминями» Пыхову Киму и сурово, подчеркивая в предложении каждое слово сказал:

«Матрос Сотник, приведите приговор в исполнение!»

«И не подумаю! — сказал Сотник. — Сначала надо разобраться. Тоже мне сказал!»

«Уже разобрано. Прошу выполнять».

«Все, ан не все, — сказал Сотник. — Марфенька вон про кольцо говорила. Может, он и в самом деле в колодец лазил…»

«При чем тут колодец?»

«При том… Думаешь, шутка туда залезть? Он тетке Василисе вон как уважил. Это ей память на всю жизнь. Тут надо тонко решать. Тыр-пыр — не выйдет. Это тебе оргвопрос! Может, Пузырев личные качества имеет. Верно, ребята?»

«Верно!» — прокатилось вокруг.

«А если так, послабление ему от нас будет. Это в наших руках».

Сотник обернулся к Ваняте, строго спросил:

«Лазил ты в колодец или нет? Отвечай без трепу!»

Ванята молчал.

«Ну?» — еще строже спросил Сотник.

Пыхов Ким, который стоял рядом, с букварем в руках, вспыхнул, как огонь. Он толкнул Ваняту в бок и шепнул:

«Ты говори, „лазил, мол, и все“. Тебе трудно что ли? Говори: „лазил“!»

Ванята поднял голову, обвел всех тяжелым взглядом.

«Не лазил! — сказал он и заскрипел зубами. — Нечего жалеть. Я не кошка»!

Сотник вышел из-за стола. Раньше он был в комбинезоне и полосатой тельняшке. А тут вдруг очутился в коротком, забрызганном морской волной бушлате и бескозырке с двумя золотыми лентами на плече, руках Сотника был черный морской карабин.

«Ну, тогда следуй вперед! — сказал он Ваняте и поддал ему стволом карабина под одно место. — Иди иди! Достукался, братишка!»

Сотник привел Ваняту на высокий обрывистый берег. Внизу клокотали и пенились морские волны. Поблескивали острые черные валуны.

Сотник отмерил семь шагов, обернулся к Ваняте и сказал:

«Становись к обрыву! Будешь знать, как сахар колхозный портить! Сейчас я тебя, гада, кокну!»

Он поднял карабин, приложился щекой к прикладу. Сверкнуло жгучее желтое пламя, просвистела и пробила навылет Ванятино сердце горячая свинцовая пуля.

— Мама! — закричал, умирая, Ванята. — Мамочка!

В избе вспыхнул свет. Что-то белое бесшумно пронеслось по комнате. На лоб Ваняты легла теплая, мягкая рука.

— Ванята, ты что, сыночек? Ванята!

Ванята открыл глаза. Сквозь пелену тумана вышло и вновь спряталось, будто за косматую тучу, знакомое лицо. Минута — и вместо матери снова появился Сотник с черным карабином в руке.

«Стреляй, раз ты такой! — крикнул Ванята. — Стреляй!»

Хлопнула дверь, пахнуло на миг ночной свежестью, и вновь комнату наполнила липкая, жаркая духота.

Вскоре шаги вернулись. Теперь мать была в широком белом халате с красным крестиком на кармане. Она пощупала Ванятину голову и каким-то грубым басовитым голосом сказала:

— Придется колоть. Повернитесь, молодой человек!

Ваняту перевернули на живот. Он не почувствовал укола, потому что снова провалился в глубокую, раскаленную докрасна пропасть. Только ночью он кое-как выбрался из западни. Было ему уже чуточку легче. На лбу лежала мокрая тряпка. По щеке сползали за рубашку мелкие холодные капельки.

Утром белый халат с красным крестиком снова появился возле Ванятиной кровати и снова назвал его молодым человеком.

— Живешь? — спросил этот халат Ваняту.

Ванята слабо улыбнулся, узнал старую седую докторшу, которую видел недавно в поле с зеленой брезентовой сумкой на плече.

— Живу, — ответил Ванята. — Пить охота…

Ваняте влили в рот ложку чего-то соленого и дали запить теплым, пахнущим лекарством молоком. Потом его снова повернули на живот и снова укололи. Теперь уже два раза — в одну половинку и в другую.

— Ну спи, — сказала докторша. — Это — главное лекарство. Не хочется, а ты спи. Умеешь так?

Ванята кивнул головой. Если надо, он будет спать. Какой тут разговор!

Вслед за докторшей ушла и мать. Потом она прибегала несколько раз с фермы, поила Ваняту теплой скользкой микстурой и заставляла есть жидкую, как мираж, манную кашу.

Сначала Ванята только делал вид, будто спит, потом уснул по-настоящему. Проснулся он часа в два дня. Лоб у него был почти совсем холодный. Но горло все еще болело, и в голове кто-то глухо и отрывисто стучал кузнечным молотком. Ванята полежал, поразмышлял и решил, пока есть время, написать письмо Грише Самохину.

Он опустил ноги с кровати, нашарил там тапочки и осторожно, будто по скользкому, гибкому льду, пошел по избе. Разыскал в чемодане тетрадку и, придерживаясь рукой за стенку, пошел к кровати.

Долго лежал, собирал мысли, потом положил тетрадку на книгу и стал писать. Письмо получилось короткое и невеселое.

«Здравствуй, дорогой друг Гриша Самохин!

Я живу ничего. Только заболел, и мне сделали три укола. Письмо я твое получил давно. Я тебе уже написал два письма, а ты до сих пор молчишь. Я хотел сам поехать в село и узнать про то дело, о котором ты писал. Но тут было такое дело, что я сразу не мог поехать. Я тебе потом все напишу. Наверно, ты, Гриша, все перепутал. И я не могу тебе сразу поверить. Ты мне напиши все подробно про отца, а то я тут волнуюсь и целыми днями переживаю.

Твой друг Пузырев В.».
Ванята свернул письмо вчетверо и спрятал его под подушку. Ему снова захотелось спать. Теперь сон был легкий и чистый. Говорят, в такое время люди растут, а некоторые, кому это надо, выздоравливают. Ванята спал долго. Когда он проснулся, солнце переместилось из одного окошка в другое, светило прямо в лицо. Он открыл глаза и увидел Марфеньку. Она сидела на табуретке возле кровати и читала книгу, на которой Ванята писал письмо своему другу.

— Здорово ты спишь! — сказала она. — Я уже целый час сижу. Аж спина заболела. Ты лежи. Я тебя сейчас кормить буду. Меня мать прислала.

Марфенька встала и пошла к посудному шкафчику. На нем уже мерцала красным слюдяным глазком керосинка, грелась кастрюля с борщом. Марфенька подкрутила фитили, потрогала ладонью кастрюлю.

— Откуда у вас такая сноповязалка? — спросила она и, оттопырив губы, дунула в керосинку. — Ее еще Павел Буре изобрел.

Ванята усмехнулся.

— Павел Буре — капиталист. Часы выпускал. У деда Антония такие были. Как звери ходят!

— Много ты знаешь! — возразила Марфенька. — Ложки у вас где?

Марфенька разыскала ложку, налила в мисочку борща и понесла к Ванятиной кровати. Села рядом, с любопытством и сожалением смотрела, как ел Ванята, проливая борщ в миску.

— Ты от переживаний заболел? — спросила она.

— Нет. Это у меня так — от горла…

— А Пыхов Ким говорит — от переживаний. Мы про тебя сегодня говорили.

— Что говорили?

— Вообще… И про тебя, и про Сотника. Он всегда такой… Как сам захочет, так и делает. Ни с кем не считается. Если бы он сразу сказал про свеклу, мы бы сами все решили. Правда? Пыхов Ким сказал убьет его.

— Врет он, Ким!

Марфенька поджала губы, склонила голову набок, будто решала какую-то сложную, заковыристую задачу.

— Конечно, врет, — согласилась она. — Ты подожди, я тебе сейчас чаю налью.

Марфенька подошла к шкафчику, налила чашку чая, вытащила блюдце с колотым сахаром.

— Пей, а то мне на ферму идти…

Она села на краешек стула, будто на шесток, смотрела, как пьет Ванята горячий, круто заваренный чай.

— Ты чего вхолостую пьешь? — спросила она. — Ты с сахаром!

— Ну его. Не люблю…

Марфенька удивленно подняла брови. Помолчала, взяла с блюдечка кусочек сахара и, причмокивая, начала сосать.

Смотрела за окошко и, наверно, думала: какие странные и непонятные еще встречаются люди — фасонят или в самом деле не любят вкуснейшей в мире штуки, сахара…

Глава шестнадцатая МАТРИАРХАТ

Седьмой день лежал Ванята в постели, глотал противную микстуру. Ребята валом валили к нему. Уйдет один, и снова скрипит дверь, шелестят свертки с подношениями. И кажется, совсем не друзья были, а вот поди ж ты!

Забрел как-то в полдень к нему и Ваня Сотник. Он заметно похудел, вытянулся и как будто бы повзрослел. Комбинезон Сотника был в темных, расплывшихся пятнах, насквозь пропах машинным маслом, землей и степным солнцем. Сотник протянул Ваняте темную и тоже замасленную руку и строго сказал:

— Я на минуту. За подшипниками послали. Запарка у нас там… Как живешь?

— Тебе что — интересно?

— Просто так. Тоже скажешь!

— Чего спрашиваешь, если просто так?

Сотник посмотрел на табуретку, хотел сесть, но передумал.

— Узнать пришел. Ты ж больной. Температура, говорят…

— Ну и больной. Лекарства вон пью. Видишь?

— Я не про лекарства. Тоже скажешь!

— А других новостей нет. Были — и все вышли…

— Чудной ты, — задумчиво сказал Сотник. — Право слово, чудной…

— Какой есть.

— Вижу! Верно парторг сказал — как дикобраз!

Ванята даже зубами заскрипел.

— Он не так говорил! Не ври!

— А ты что — подслушивал? Раз говорю, значит, знаю…

— Много ты знаешь — оргвопрос! Я еще на станции понял, какой ты!.. Единоличник!

Глаза Сотника потемнели. На щеках — справа и слева — заиграли тугие желваки.

— Ну ладно, если так, — глухо сказал он. — Я думал, ты парень серьезный… Я пошел. Мне тут некогда треп разводить!

— Я разве держу! Иди… В болото опять не свались…

— Тебя позову выручать. Ты, вижу, бедовый на язык!..

Он постоял еще минуту возле кровати, вспомнил что-то, отстегнул «молнию» на верхнем кармане. Покопался там и положил на табуретку конфету в тонкой засаленной обертке.

— Бери вот. И так опаздываю…

Сотник ушел. Ни слова не сказал про тот случай на свекле. Жалеет! Очень ему нужна такая жалость!

Ванята взял конфету Сотника за хвостик, будто мышь, повертел и, от нечего делать, начал отдирать прилипшую насмерть бумажку. Конфета была твердая и безвкусная, как подшипник, за которым приехал в деревню Сотник. Ванята перекатывал «подшипник» от щеки к щеке, не переставая думать о Сотнике и вообще о своей жизни в Козюркине.

Конфета не убывала. Не прибавилось в этой странной вещи и вкуса. Ванята смотрел на ворох гостинцев, которые притащили ребята, и грустно улыбался. Пора кончать с этой болезнью. Так и вообще можно опуститься и стать нахлебником у общества…

На крыльце послышался топот шагов и пыхтение. Это пришел Пыхов Ким. В Козюркине, да видно и в других селах, в дом не стучат, не спрашивают разрешения. Открыто — значит, заходи, а закрыто — стучи или заглядывай в окошко, что там в избе и как. Ким тоже вошел без спросу. Под рукой у него был какой-то огромный, в полметра длиной, сверток.

— Чего приволок — бревно? — спросил Ванята.

— Не, это макароны-соломка. Бери!..

Ванята рассмеялся.

— У матери спер?

— Нет. Я матери говорю: «Я снесу чо-нить Ваняте», а она говорит: «Ну снеси чо-нить». Ну, я и взял…

— Зачем же мне соломка, садовая твоя голова?

Пыхов Ким немножко обиделся.

— Сваришь, — нетвердо сказал он. — Мать из райцентра привезла. Там прямо нарасхват…

— Ладно, садись, — разрешил Ванята. — Соломку потом отнесешь. У нас у самих есть. Что там на ферме — белят?

— Ага, белят… Нам теперь учителя прислали. Ивана Григорьевича. Историю преподает. Во человек! Ты скорей болей. У нас теперь порядочек!

— Прижимает учитель?

— Нет. Он законный! Газетки в перерыв читаем. По очереди. Сначала один, потом другой. Потом Иван Григорьевич объясняет. Я тоже читал…

Ванята вспомнил свой недавний сон, поглядел на Пыхова Кима и улыбнулся.

— Ты правда шиворот-навыворот умеешь?

Ким смутился, но тут же понял, что Ванята спрашивает без подковырки.

— Умею… Давай газету!

Ким потянул с табуретки газету, перевернул ее вверх ногами, прицелился глазом и быстро, без запинки прочитал:

«Встреча прошла в обстановке доверия и понимания общих задач координации усилий в этом важнейшем направлении…»

Ванята слушал и улыбался. Ну и Ким! Хоть в цирке его показывай!

— Ну, а еще что там? — спросил Ванята, когда Пыхов Ким закончил чтение.

— Там такое делается — ужас!

— Ну?

— Я ж тебе говорю: там теперь полный матриархат. Марфеньку бригадиром выбрали. Знаешь, что такое матриархат?

— Немножко…

— Это когда женщины власть забирают. В словаре сам читал. В древности так было.

— Теперь, что ли, древность?

— Нет, теперь новый матриархат… Когда бригадира выбирали, я говорил: «Зачем нам бригадир? Можно и без бригадира обойтись». А Иван Григорьевич говорит: «Надо, чтобы у вас своя полная власть была». Вот и послушай его… А тогда я сказал: «Давайте Ваняту выберем», и он сказал: «Пузырев больной. Заглазно нельзя». — Пыхов Ким огорченно вздохнул и признался: — Совсем со мной не считаются!

Ванята похлопал невезучего Кима по колену.

— Ладно, не переживай… Задрала Марфенька нос?

— Не говори! Как милиционер! Только уйдешь куда, уже кричит: «Где Пыхов Ким?» Матриархат, в общем…

Ким поглядел на часы, которые беспечно тикали на стене, и руками взмахнул.

— Ух ты ж! Два часа прошло. Она ж мне!..

— Где тебя носило?

Пыхов Ким вздохнул, погладил рукой мокрую голову.

— На речке. Только два раза мырнул.

— Сбежал с фермы?

— Нет. Я ж ей сказал — к больному. Я побежал. Ладно? Ты лежи тут…

Пыхов Ким снова погладил свою рыжую мокрую голову, но с места не тронулся. Ему не особенно хотелось на ферму, и он с удовольствием полежал бы в кровати вместо Ваняты или еще раз «мырнул» с кручи в синюю прохладную речку.

— Ну иди, — сказал Ванята. — Соломку в шкафчик спрячь. А то мать увидит. Завтра заберешь.

Пыхов Ким открыл дверцы шкафчика, стал заталкивать в угол макароны. Что-то свалилось с полочки и подозрительно зазвенело.

— Разбил чего?

Пыхов Ким запыхтел, начал вслепую шарить в шкафчике.

— Блюдце, кажись. Ты не бойся, я спрячу.

Он вынул белые с голубой каемкой осколки, затолкал поровну в каждый карман и задом пошел к двери.

— Ты не бойся. Я их в яму фугану…

После Кима посетителей не было. Наверно, ребята кончили работу и теперь купались в речке. Ванята открыл книжку, почитал немного и незаметно для себя уснул. Когда он проснулся, в избе было темно. За окошком мерцали далекие неяркие звезды. Изредка на улице слышались чьи то шаги. Постоят возле темной избы и идут дальше.

«Ко мне?» — загадывал Ванята. Нет — мимо и мимо. Это возвращались с работы колхозники. Но вот — снова шаги. Ближе и ближе. Звякнула на калитке щеколда, заскрипели под ногой ступеньки.

— Эй, кто тут живой? Отвечай!

Ванята узнал голос Платона Сергеевича, обрадовался.

— Я тут живой. Заходите!

— Не вижу ничего. Есть в этой избе выключатель?

— Возле двери. Вот там…

Парторг пошарил в темноте рукой, включил свет.

— Живой, значит?

— Ага, садитесь…

— Матери нет?

— Скоро придет. Вы подождите.

Платон Сергеевич сел возле Ваняты, положил на согнутое колено худую костлявую руку.

— На службу когда выпишут? — спросил он.

— Не пускает докторша.

— Ну ничего. Врачей слушать надо. Они…

— Все слушают, что ли?

Платон Сергеевич понял намек.

— Я не в счет. Такой характер…

— У меня тоже…

— Да ну?

Парторг взял Ванятину руку, стал слушать пульс.

— Точно! А я, брат, и не знал. Тикает…

Платон Сергеевич вынул пачку папирос, посмотрел на Ваняту и снова спрятал в карман.

— Надоело болеть?

— Все места отлежал.

— Ладно. Мать подождем. Как она решит, так и будет… Помочь ей пришел. С рационами для коров разобраться надо. Ты как — соображаешь в этом деле?

— Нет, я в рационах не понимаю, — полушутя, полусерьезно ответил Ванята. — Я только на счетах чуть-чуть…

— Странно… впрочем, я тоже не особенно. В институте сельскохозяйственном когда-то учился… Давно обещали нам зоотехника прислать, а вот все нет. Беда, и только. Скоро, говоришь, мать придет?

— Теперь скоро. Вы ж ей напомните, Платон Сергеевич?

— Конечно! Тебя на ферме все ждут. Марфенька тоже. Ты помоги ей. Трудная у вас там публика есть.

— Знаю… Кирпичомбы этого Сашку…

Платон Сергеевич с любопытством посмотрел на Ваняту. На щеки его пала густая хмурая тень.

— Зря! — сказал он. — Так вы его совсем затюкаете.

— А чего ж с ним делать? — недоумевая, спросил Ванята.

— Думать надо. Тут торопиться нельзя. Это все равно, как машину вести. Где прибавил газу, а где сбросил. Поведешь на третьей скорости — через ямы и ухабы — костей не соберешь.

Платон Сергеевич задумался. На впалых щеках его и подбородке еще отчетливее засеребрилась щетинка.

— Трудно, наверно, парторгом работать? — спросил Ванята.

Платон Сергеевич поднял бровь. На лбу — от переносицы до кромки волос — собрались морщины. Видимо, думал: стоит выдавать секреты какому-то Пузыреву или не стоит? Но все же ответил:

— Легкой работы не бывает. Если, конечно, душу вкладывать… Главное, Ванята, жизнь с пользой израсходовать. Как патроны в винтовке — до последнего. Жить для самого себя неинтересно и подло. Вот поможешь человеку, выведешь его на верную дорогу, ну и рад. Вроде бы ты не одну свою жизнь прожил, а сразу две или три. Понимаешь, что ли?

— Понимаю, — тихо ответил Ванята. — Я говорю, трудно вам, наверно?

— Да уж где там легко! С людьми знаешь как: одному это подавай, другому то растолкуй, а третий вообще не знает, что ему надо!.. Вот тебя взять — чего ты с Сотником не поделил?

— Не знаю, — вяло и неохотно ответил Ванята. — Он вообще такой…

Платон Сергеевич покачал головой, вздохнул.

— Это ты зря. Хороший он парень, настырный…

— Вы ж сами говорили — не особенно нравится, — напомнил Ванята.

— Говорил? Может быть, и говорил… А все-таки напрасно…

Платон Сергеевич снова вытащил папиросы и теперь уже закурил. Возле губ прорезались острые, глубокие складки. Видимо, он и в самом деле болен, но только хитрит, скрывает это от других, а может, даже от самого себя.

— Вы есть не хотите? — спросил Ванята.

Парторг покачал головой.

— У трактористов обедал. С отцом Пыховых про курсы говорил. Хочется мне, Ванята, школьную бригаду сколотить. Чтобы сами все делали — и пахали, и сеяли, и урожай собирали. А то бросаем вас туда и сюда… Не дело это, правда? Думаю, получится. Пыхов сказал — на трактористов вас учить будет. Трактористом хочешь?

— Не знаю, — замялся Ванята.

— Зна-аешь! — протянул парторг. — Пыхов Ким тоже не знал, а потом про Сотника услышал и сразу забастовку объявил. Все вы такие…

Закончить важный, немного затянувшийся разговор помешала мать. Она вошла в избу, открыла настежь окно, замахала полотенцем, будто бы гнала из комнаты зловредных мух.

— Вместе смолили, что ли?

— Ну да — вместе. Сигары…

Мать опустила полотенце.

— Ох, допрыгаетесь вы, Платон Сергеевич! Врачи что говорили? Ужинать станете, что ли?

Она налила молока из кувшина, отрезала белого городского батона.

— Ешьте…

Ваняте тоже достались батон и молоко. Они ели степенно, с расстановкой, как едят мужчины, которые всласть поработали, знают цену хлебу и вообще всей жизни. Потом Ваняте приказали спать. Если врач разрешит, пускай завтра встает. Что тут рассуждать…

Ванята перевернулся на правый бок, закрыл глаза. Шептались за столом мать и Платон Сергеевич, листали книжку с рационами для коров. В мире наступили покой и тишина. Жаль, что только утром увидит он всех. Вон еще сколько до рассвета! Наверно, давно уже все улеглись. Закаляется на сеновале без одеяла и подушки йог Пыхов Гриша, хмурит во сне суровые брови Сотник, свернулась кренделем Марфенька, спит без задних ног бывший забастовщик Пыхов Ким.

До завтра!

Кончилась ночь, кончилась и Ванятина болезнь. Так хорошо и свежо было во всем теле — будто из речки или прохладного леса выбрался. Не хрустнет косточка, не туманятся горячей дымкой глаза. Будто бы вообще и не болел он, не глотал микстуру, не морщился от быстрых колючих уколов.


Ванята пришел на ферму в новом комбинезоне. На задних карманах — заклепки, на груди вьется, сверкает зубчиками «молния». Все смотрели на него и на этот комбинезон — и Марфенька, и Пыховы, и Сашка. Смотрел и, конечно, очень удивлялся этому великолепию учитель истории Иван Григорьевич.

— Молодец! — сказал он. — Нашего полку прибыло.

Пока Ванята валялся в постели, ребята успели побелить два коровника. Оставался еще один. Там уже звенели ведра, клубами взлетала над ямой негашеная известка.

Марфенька подождала, пока соберется возле коровника вся бригада. Потом она взяла тетрадку, стала делать перекличку. Ребята отвечали, как солдаты на утренней поверке — четко, кратко, отрывисто:

— Я!

— Я!

— Я!

Ванята чуть-чуть зазевался. Марфенька недовольно подняла голову от тетрадки.

— Пузырев Ванята, ты что — спишь?

Матриархат вступал в свою силу.

Глава семнадцатая ПУСТЬ ЗНАЮТ ВСЕ!

В колхозную контору пришла телеграмма. На сером и еще липком от свежего клея бланке было напечатано:

«Прошу подготовить съемке правнука Егора Дороха Сашу Трунова. Приеду вторник. Фотограф Бадаяк».

Старый, с желтыми прокуренными усами бухгалтер ничему на свете не удивлялся. Не удивился он и этой странной, не совсем понятной телеграмме. Бухгалтер прочел ее еще раз, почесал кончиком ручки за ухом и написал в уголке крупным разборчивым почерком:

«Тов. Трунов! Прошу обеспечить!»

Телеграмму с резолюцией бухгалтер передал колхозному рассыльному деду Савелию. В ожидании распоряжений Савелий сидел с утра в уголке конторы, втихомолку покуривал и пускал дым в открытую дверцу печки.

Рассыльный неохотно взял телеграмму и вышел с ней на крылечко. Закурил еще раз на воле, поглядел не торопясь вокруг и тут заметил идущего по улице Ваняту.

— Эй, хлопец! — крикнул он. — Сюда иди!

Ванята подошел.

— Пузыревой ты сын, что ли?

— Ага, Пузыревой…

— Ну, молодец, — похвалил Савелий. — Прямо я тебе дам! Труновы знаешь где живут? Ну вот, сынок, снеси вот это. Отдай там…

Ванята устал после работы, мечтал вдоволь накупаться, а если останется время, поседеть с удочкой, принести матери свежей рыбешки.

Но отступать было поздно. Дед Савелий без дальнейших расспросов передал телеграмму Ваняте, сказал еще раз, что он молодец, и, довольный таким исходом дела, скрылся в конторе.

Так, не думая, не гадая, Ванята попал в капкан. Вместо речки потащился к дому Сашки Трунова. По двору Труновых, разгребая пыль, бродили куры, чертил вензеля своим крылом-циркулем грудастый петух; на веранде сушились на длинных вязках грибы. Дверь в избе была открыта, но там никого не оказалось. Ванята хотел воткнуть телеграмму в дверную ручку и тут увидел Сашку.

Правнук деда Егора вышел из-за сарая, придерживая руками порты. Он заметил неожиданного гостя и, смутившись, спросил:

— На речку звать пришел?

— Нет, чепуху эту принес! Бери…

Сашка прижал порты локтем, начал читать телеграмму. Лицо его как-то сразу залоснилось, будто бы его смазали постным маслом.

— Читал, что пишут? — спросил он. А ты говоришь! Булавки нет?

В кепке Ваняты, рядом с запасным крючком, была пристегнута острая, тугая булавка. Он отдал булавку Сашке и посоветовал пришить к портам пуговицу.

— Булавкой не удержишь, — сказал он. — Вон какое пузо наел!

Сашка пропустил «пузо» мимо ушей. Мысли его витали в каких-то иных, не доступных простым людям сферах. Он прочел еще раз телеграмму, бережно свернул ее и спрятал в карман.

— Ты иди, — сказал он Ваняте. — Мне к съемке готовиться надо… — Посмотрел куда-то мимо Ваняты и добавил: — Завтра я на ферму опоздаю. Скажешь там…


Утром Сашка, как и обещал, пришел на ферму позже всех. Бригада уже закончила работу в коровнике, белила наружные стены. Сашку увидели издалека. Правнук деда Егора был разодет, как именинник. Новая вельветовая куртка с кружевным платочком в кармане, расклешенные брюки и длинные, видимо с чужой ноги, штиблеты.

Ребята смотрели на Сашку и хохотали. Не удержалась даже Марфенька. Она забыла про матриархат и про то, что была бригадиром. Марфенька даже взвизгнула от восторга и закричала:

— Ой, держите меня, а то я сейчас упаду!

Не смеялся только учитель истории Иван Григорьевич. Он дал Сашке малярную кисть и сказал:

— Бери и работай. Пока не закончишь, не отпустим. Так и знай!

Иван Григорьевич тоже взял кисть, макнул в ведерко с известкой и, не обращая больше внимания на разодетого в пух и прах Сашку, начал белить. Припекало солнце. Ветер доносил издалека пресные запахи спелых нив. За холмом, там, где стоял памятник артиллеристу Саше, стрекотали комбайны, гремели гусеницами тракторы. В колхозе началась жатва.

Марфенька работала рядом с Ванятой. Лицо и руки ее загорели, а густые брови слиняли на солнце, стали, как два желтых колоска. Ванята водил кистью по стене, украдкой поглядывал на Марфеньку. Он и сам не понимал, почему так легко и чисто у него на душе, замирало и снова постукивало быстрым молоточком сердце. Может, ему нравилось высокое синее небо, текущий с полей рокот комбайнов, а может, что-то совсем другое… Видимо, этого не объяснишь. А может, и не надо объяснять. Лучше постоять, послушать шорохи степей и помолчать. На свете много тайн. Пускай будет еще одна…


Фотограф Бадаяк, который прислал вчера в колхоз телеграмму, приехал двенадцатичасовым. Высокий, с черным пятнышком усов, он вынул из кармана красную книжечку. Начал что-то быстро и энергично разъяснять учителю.

Марфенька и Ванята наблюдали за гостем с фотоаппаратами на шее и учителем. Они были неподалеку и кое-что слышали. Иван Григорьевич и Бадаяк не нашли общего языка, что-то безуспешно пытались доказать друг другу. Спор затихал на минуту и разгорался с новой силой. Трудно было решить, кто возьмет верх — спокойный, рассудительный учитель истории или горячий, напористый Бадаяк.

Не повышая голоса, учитель вдалбливал Бадаяку о какой-то роли личности в истории. Бадаяк слушал рассеянно, с нетерпением ученика, который ждет не дождется звонка на перемену. Видимо, он был не искушен в истории и смотрел на жизнь, как узкий практик.

— Почему нельзя? — воскликнул Бадаяк. — Я буду жаловаться! У меня распоряжение. Вот оно! Почему вы нарушаете экспликацию?

Картина для Ваняты и Марфеньки постепенно прояснялась. Учитель не хотел, чтобы Бадаяк снимал правнука деда Егора и вывешивал его фотографию в музее. Спор закончился вничью. Замучившись с упрямым Бадаяком, учитель сказал:

— Можете не просить. Я сказал — нет, значит, нет. Если хотите, можете сфотографировать всю бригаду. Я не возражаю. Ребята хорошо работают.

Бадаяк покипятился еще немного и, поняв, что учителя не переубедишь, согласился.

— Вы меня без ножа режете! — сказал он. — Давайте скорее своих ребят! У меня и так в голове шурум-бурум! Я на поезд опоздаю!

Бригаду упрашивать не пришлось. Ребята взяли малярные кисти на изготовку, застыли в живописных, отвечающих моменту позах. Бадаяк прицелился аппаратом, начал щелкать кнопкой, быстро перематывать кадры. Сначала он снял бригаду на узкую пленку, потом на широкую, потом сделал, уже другим аппаратом, цветной кадр. Бадаяк вошел во вкус, и ему даже нравились чумазые лица ребят, поднятые, как винтовки, малярные кисти и заляпанные известкой сверху донизу рубашки и комбинезоны.

— Замечательные снимки! — сказал он. — Спасибо, товарищ учитель!

Бадаяк закончил съемку, сказал всем «до свидания», деликатно пожал руку Ивану Григорьевичу. Ему было приятно познакомиться с учителем истории и чуть-чуть расширить свой кругозор. На Сашку Бадаяк даже не взглянул. Он уже и сам кое-что понял. И конечно, Бадаяку было немного обидно: хотел снять приличного правнука — и такая осечка!


После съемки ребята добелили коровник и отправились по домам. Пыхов Ким увязался за Ванятой. Он украдкой дергал приятеля за рукав, давал понять, что у него есть важная новость и они должны остаться наедине. У Кима всегда были про запас какие-нибудь истории. Иногда важные, а иногда — просто так. Ким смотрел на жизнь с особым пристрастием и поэтому иногда сгущал краски и делал поспешные выводы.

Ванята знал эту слабость Кима. Он не стал обижать приятеля, замедлил шаг, подождал, пока прошли мимо все ребята, спросил Кима:

— Что у тебя еще? Выкладывай…

Пыхов Ким виновато улыбался. Подыскивая какие-то важные, серьезные слова, надул обветренные щеки.

— Видал, как Бадаяк Сашку надул? — спросил он. — Правда, здорово?!.

— Иди ты! Ты всегда выдумываешь…

— Нет, я точно! Он Сашку совсем не снимал. Он его в сторону поставил. Сашка не попал в объектив. Заметил?

— Ну тебя… нашел о чем говорить!

Пыхов Ким обиделся. Разговор о Бадаяке — это всего лишь вступление, увертюра. Неужели Ванята не понимает?

— Я тебе про Сашку не то хотел рассказать, — с болью и укором произнес он. — Я по дружбе хотел, а ты…

— Говори тогда. Чего тянешь резину?

— Я не тяну. Он про твою маманю и парторга знаешь что набрехал? — Пыхов Ким запнулся, стараясь не глядеть на Ваняту, добавил: — Он… вот он чего… он говорит, парторг Трунова с фермы из-за твоей матери наладил. Он еще не так брешет. Он говорит, Платон Сергеевич за ней ухажерничает… Понял?

Слова эти, будто кипятком, обожгли Ваняту. Он круто повернулся к Пыхову Киму.

— Чего мелешь?

— Разве это я? Я всегда за тебя! Я тебе сам говорю — давай Сашке морду набьем!

— Чего глупости говоришь! — не слушая Кима, прохрипел Ванята.

— Я ж объяснил! Я что, виноват?

Ванята дрожал от злости.

— Ты, значит, так? Да?

Он схватил приятеля за грудки, встряхнул его быстро и порывисто.

— Я тебя за такие слова!

Пыхов Ким попятился, вырвался из рук Ваняты.

— Тю на тебя, сумасшедший! Чего ты!

Он отбежал в сторонку, с опаской смотрел на дикого приятеля. Поняв, что теперь он в безопасности, засунул руки в карманы и зашагал прочь.

Ванята растерянно стоял на дороге, смотрел вслед Киму. Скоро приятель скрылся вдали.

Ванята не пошел на речку. Подумал минутку и отправился напрямик по полю к мелькавшим за бугром избам.

По дороге вспоминал все, что рассказал Пыхов. Зря напустился он на приятеля. Надо было в самом деле избить «феномена», выдрать ему глаза. Пускай знает, не распускает язык!

Конечно, Ким не виноват! Это все Сашкин отец. Тут и сомневаться нечего! Трунов злился, что ему дали пинка, а мать назначили заведовать фермой. Сам запустил все на ферме, а теперь выкручивается и сваливает на других…

Платон Сергеевич приходил несколько раз к ним. Это точно. Он долбил с матерью книжку о кормовых рационах, подолгу рассказывал ей о колхозе, о каких-то знакомых и незнакомых Ваняте людях. Матери нравились эти разговоры. Когда парторг уходил — Ванята сразу заметил это, — мать становилась грустной и рассеянной, как бывает всегда с людьми, которые долго и терпеливо жили наедине со своими мыслями.

Ванята знал, как трудно сложилась у матери судьба, никогда не напоминал ей зря про отца. Фотография в простой сосновой рамке вызывала в нем чувство тоски и потерянного счастья. Он всегда завидовал мальчишкам и девчонкам, у которых был настоящий, живой отец.

Ванята с яростью размахивал на ходу рукой, до боли кусал сухие, шершавые губы. После разговора с Кимом ему стало вдруг как-то по-особому жаль и себя, и мать, и отца, которого он никогда не видел…

Почему же он не может постоять за мать как мужчина и рыцарь? Парторг называл его ежом, искал на лице какие-то колючки. Но это, скорее всего, лишь обидная и хитрая шутка. Конечно! Он и раньше догадывался…

Однажды, после встречи с парторгом, Ванята даже рассматривал себя в зеркале. Все было, как прежде. Никаких примет мужества Ванята не обнаружил: веснушки на лице, пуговица вместо носа, на голове — пучок жестких, растопыренных волос. Неужели он и в самом деле вот такой!

Размышляя о своей горькой участи, Ванята прошел полсела. И тут, с правой стороны улицы, неподалеку от Марфенькиной избы, неожиданно увидел парторга. В гимнастерке, застегнутой на все пуговицы, в синих галифе с вылинявшим малиновым кантом, он шел навстречу Ваняте быстрым солдатским шагом.

Сейчас, когда слились воедино в душе Ваняты все обиды и огорчения, он не хотел встречаться с парторгом. Он никого не желал видеть сейчас — ни друзей, ни врагов! Ванята растерянно поглядел вокруг. Он решил было шмыгнуть в чужую калитку, отсидеться за плетнем, пока пройдет парторг. Но Платон Сергеевич уже заметил Ваняту. Подошел к нему и, улыбаясь, сказал:

— Ну, еж, как дела? Мать дома?

Ванята молча и угрюмо смотрел в землю.

— Эге-гей! — воскликнул парторг. — Это что же такое — снова колючки? А ну, дай попробую…

Ванята отстранил руку парторга.

— Я не еж! Не надо…

— Чего сердишься? — удивленно спросил парторг. — Я ж шутя… Давай рассказывай: что у тебя?

Ванятой овладело чувство сопротивления и протеста. У него нет отца, но это не значит, что его можно допрашивать, посмеиваться над ним и называть ежом!

На языке Ваняты вертелись злые, обидные слова. Он ждал случая, чтобы сказать все это парторгу. Пускай он знает!

— Ну хватит тебе, — сказал парторг. — Говори, как живешь? Чего такой надутый?

Злые слова, которые уже сидели на самом кончике языка, неизвестно от чего рассыпались. Голос Ваняты дрогнул, сорвался.

— Я не надутый! — прохрипел он. — Я вам не еж! Я вам все объяснил. Вот!..

Платон Сергеевич опустил бровь. В узенькой, обметанной густыми ресницами щелочке глаз блеснул черный, торопливый зрачок.

— То есть, как это — все? — удивился он. Погоди-погоди, давай, друг, разберемся!..

Парторг протянул руку, чтобы обнять Ваняту и, возможно, сказать ему что-то серьезное и важное для них обоих. Но Ванята уклонился от этого объятия. Он отступил шаг в сторону, освободил дорогу парторгу.

— До свидания! — сказал он. — Вам, кажется, некогда…

Смущенный и сломленный тем, что произошло сейчас, Ванята миновал несколько домов, оглянулся. В эту самую минуту парторг тоже повернул голову. Будто почувствовал, что мальчишка, которого он назвал ежом, смотрит в его сторону.

Ванята тряхнул головой и еще быстрее зашагал к дому.

В избе никого не было. На столе возле окна лежали тетрадка и книжка с длинным, скучным названием — «Кормовые рационы для крупного рогатого скота». Ванята постоял, вспомнил что-то, полез в чемодан и вынул из него фотографию в простой сосновой рамке. С фотографии удивленно, будто после долгой разлуки, смотрел на него знакомый человек.

Отец в самом деле был похож на Ваняту. Крутой лоб, поставленные чуть-чуть вкось глаза, а на щеках и возле переносицы разбросанные как попало пятнышки — наверно, веснушки…

Ванята нашел гвоздь, вбил его посреди стены и повесил рамку за тонкое проволочное ушко. У него есть отец. Пускай об этом знают все!

Глава восемнадцатая В СТЕПИ

Ни к чему хорошему это не привело. Мать сразу увидела рамку на стене. Прикусила краешек губы, подвигала ресницами и спросила:

— Тебе сколько раз говорить?

У них вышла ссора. Ванята наплел матери всякой всячины. Сказал, что она не любит его и вообще только хитрит.

Мать не выдержала и дала сыну по щеке. Это было первый раз в жизни. Может, оттого и так больно.

Мать испугалась. Опустила руки, не знала, как загладить вину.

— Уйду! — сказал Ванята. — Раз ты так, навсегда уйду!

Это тоже случилось в первый раз. Губы матери грустно и обиженно дрогнули.

Потом уже Ванята понял, что перегнул палку. Но отступать было поздно.

Он вышел за околицу села, поднял голову. До самого горизонта стелились хлеба. По закраинам поля бежали ромашки, удивленно выглядывали из хлебной гущи васильки. Казалось, все это уже было в его жизни, и теперь вернулось вновь. Будто читал он хорошую, бесконечную книжку…

А ноги несли Ваняту все вперед и вперед. Солнце опускалось над степью. До сизой кромки земли ему оставалось всего шаг или два. От хлебов падала на дорогу смутная тень. Все притихло. Спрятали до утра свои скрипки кузнечики, мотыльки сложили парусные крылья и приникли к былинкам трав. Устало закрыли зубчатые чашечки колокольчики. Ни звука, ни шороха. Вытянув шеи, пронеслись вдоль нивы на бреющем три утки; где-то за бугром коротко и озабоченно мемекнула овца — и все…

Откуда-то с узкой межевой дороги вывернула и загремела вдогонку Ваняте телега.

— Но-но! Та н-но ж, я тоби кажу! — услышал Ванята.

Это была тетка Василиса. Она заметила путника, завертела над головой коротеньким кнутом.

— От же молодец, ну, молодец! — запричитала она. — В бригаду, значит, йдешь? Ну сидай, Ваняточка, к хлопчикам моим пойдем!

Тетка Василиса отодвинула в сторону мешок с картошкой, перевязанную марлей кастрюлю, расчистила место.

Ваняте ничего не оставалось, лишь подтвердить то, что предположила тетка Василиса: он идет в тракторную бригаду, у него все в порядке, волноваться нечего.

Вскоре показался вагончик трактористов. Он стоял среди поля, на высоких железных колесах. В квадратном окошке висела белая бумажная занавеска. Кто-то вырезал на ней ножницами ромбики и острые елочки.

Рядом прижалась к земле избушка на курьих ножках. Там коротала ночи тетка Василиса. Возле вагончика были двое — отец Пыховых и Сотник. Склонив голову, тракторист обтачивал напильником на верстаке какую-то деталь. Сотник сидел на корточках перед низеньким четырехугольным баком, мыл в керосине подшипники, закопченные свечи и другую мелочь.

Приезду Ваняты не удивились. Пыхов помог тетке Василисе разгрузить телегу, спросил, что нового в селе, и только потом обратил внимание на тетки Василисиного пассажира.

— Погуляй, раз такое дело, — сказал он. — Тезке подмогни. Эй, Вань, — окликнул он Сотника, — слышь, что ли?

— Очень надо! — сказал Сотник. — Обойдемся…

Тракторист покачал головой, подтолкнул в спину Ваняту.

— Иди-иди, не робей!



И вот они сидят на корточках друг перед другом, почти стукаясь лбами. Лицо Сотника невозмутимо, уголки губ стянуты узелком.

Ванята вымыл поршневой палец с поперечной бороздкой посредине, положил сбоку на фанерку. Сотник, не меняя позы, взял деталь, придирчиво оглядел ее со всех сторон, ковырнул что-то ногтем, вытер насухо ладонью.

— Чего придираешься? — не утерпел Ванята. — Когда надо, так молчишь, а теперь…

Сотник понял, куда клонит Ванята. Видимо, и сам он вспоминал порой про случай на свекольном поле.

— Пожалели тебя, дурака, — сказал он без всяких предисловий, — а ты ходишь теперь и воняешь. Тебя же Сашка Трунов без соли мог сожрать. Сашке на все плевать! Я парторгу про все лично докладывал. Так, говорю, и так, правильно оргвопрос решили или нет?

Ванята вскинул голову.

— Чего он сказал? — спросил, не дыша.

— Сказал: поживем — увидим. Больше ничего. Что про тебя говорить, и так все ясно…

Ванята вспыхнул. Едва сдерживаясь от злости и нетерпения, стал сбивчиво, через пятое на десятое, объяснять, как все случилось. Сотник слушал уклончиво и, видимо, не верил.

Пыхов закончил работу, пошел к тетке Василисе. Они стояли в стороне, о чем-то тихо говорили и поглядывали на Ваняту. Сердце его тихо и больно сжалось.

Затем Пыхов подошел к Сотнику, вынул из комбинезона записную книжку, что-то нацарапал карандашом и сказал:

— Дуй в правление, председателю отдашь. Солидолу подбросить надо.

— И не подумаю! — сказал Сотник. — У нас этого солидолу вон сколько. Тоже сказали!

Пыхов молча выслушал Сотника, взял с верстака деталь, над которой мараковал, и пошел по жнивью в степь — грузный, широкоплечий, в кирзовых, порыжевших возле носков сапогах.

Сотник посидел несколько минут над баком с керосином, потом отряхнул руки, вытер паклей, поднялся.

— Сам тут домывай, — сказал он. — Тоже мне выдумали — солидол!

Свистнул в руке Сотника кнут, загремела телега, на которой приехал Ванята.

— Эй, Вань! — крикнула вдогонку тетка Василиса. — К тете Груше не забудь. Скажи — Ванята тут заночует. Ты чуешь, чи ни?

— И не подумаю! — донеслось с телеги. — Тоже мне скажут!

Тетка Василиса, подбоченясь, смотрела на Сотника. Телега свернула на межу, скрылась из глаз. Среди хлебов, будто бы сама по себе, плыла дуга с железным колечком наверху.

— Ну до чого ж гарный хлопчик! — сказала тетка Василиса. — Ну просто тоби мужчина! Ты погуляй, Ванята. Зараз вечерю готовить буду. Скоро хлопчики наши прийдут.

Ванята побродил вокруг тетки Василисиной кухни, поднялся, будто на корабль, по железной стремянке в вагончик трактористов. Справа стояли двухэтажные нары, лежали подушки, матрасы, чьи-то брошенные наспех полосатые штаны. На стене — выцветшие лозунги и девушка с распущенными волосами из журнала «Огонек». Возле окошка — прикрепленный насмерть к полу стол. На нем лежала книжка «Основы тракторного дела. Практический курс».

Ванята полистал «Практический курс» и вдруг увидел перед собой мальчишку в полосатой тельняшке и синем комбинезоне. Наверняка догадался Сотник, что драпанул Ванята из дому. Его разоблачили, раздели догола, уничтожили! Погоняет сейчас Сотник лошадь и думает: «Вот шатун, ну и шатун, черт побери!»

А главное, никому нельзя рассказать про свою беду — почему с матерью поссорился, почему сцепился с Сашкой Труновым. Много этих злых, ядовитых «почему» собралось на беду Ваняты. Но он же не о себе лично заботился. Сашка приклеил им с матерью кличку «шатунов». А ему стало обидно, хотелось, чтобы в деревне знали настоящую правду про его мать и вообще про всю фамилию Пузыревых. Ему лично, если так, ничего не надо… На свекле он, конечно, свалял дурака. Но должны же и они понять… Вспомнил Ванята и про парторга. Вот, оказывается, какой! Ни за что не простит ему этого Ванята. Пускай не надеется.

Солнце закатилось, но в степи все еще было светло. Только в овраге стоял узкой полосой дымный, густой туман. Тетка Василиса жарила молодую картошку с салом. В печурке загадочно светился багровый огонек, звал в какие-то далекие дали. А куда — неизвестно…

Вскоре появились трактористы. Усталые, чумазые, как черти. Мылись возле вагончика. Ванята сливал из кружки на загорелые нестриженые затылки, держал наготове вафельное полотенце.

— Не жалей! — покрикивали трактористы. — Поливай!

Стемнело. Из вагончика вытащили длинный черный шнур с лампочкой-переноской. Ярко вспыхнул на воле огонек. Все погасло вокруг — и поле, и вагончик, и тетка Василиса, которая накладывала картошку в глубокие железные миски. Только у стола дымился светлый круг. Был виден и высокий непочатый каравай хлеба, и разложенные по порядку ложки, и кружки с тенью от ручек, и озаренные снизу лица трактористов.

Ванята съел миску картошки, выпил пахучего, терпкого чаю, который тетка Василиса заварила на вишневых веточках, и немного повеселел. Все казалось теперь чуточку проще, а жизнь — доступней и лучше. Молоденький вихрастый тракторист предложил Ваняте сгонять разок в шахматы. Расставив локти на столе, Ванята склонился над доской.

Тракторист играл не торопясь, долго обдумывал каждый ход. Поднял фигуру и, прицеливаясь, куда ее поставить, спросил:

— Ты в самом деле в колодец лазил?

Ванята вздрогнул.

— Врут! — неохотно сказал он. — Кольцо само в ведро попалось…

— И я тоже так размышляю, — ответил тракторист. — Там же прямо тебе шахта! Тетка Василиса сколько меня подъялдыкивала — лезь, мол, и все… А играешь ты ничего. Мастак!

Вскоре тракторист объявил «мастаку» мат. Поднялся довольный, с хрустом расправил плечи и сказал:

— Айда спать, а то уже туман в глазах.

Постелили Ваняте на втором этаже. Вихрастый тракторист раздевался внизу, разглядывал в полумгле портрет девушки из журнала и вздыхал. Заскрипели доски. Тракторист лег рядом, сказал сам себе: «Н-да, вот это ягода» — и затих.

И тотчас где-то очень далеко, возможно, на самом краю света, взвизгнула гармошка. Потом снова пришла тихая, глухая тишина. За окошком вспыхивали порой и пропадали желтые огоньки-светляки. Это работал в ночную отец Пыховых…

В тишине хорошо спится, приходят тихие сны. Ваняте приснился отец. Он был не такой, как на карточке, но все равно похожий. В солдатской, выгоревшей на плечах гимнастерке, в больших, как у тракториста Пыхова, сапогах. Они шли по лугу. Вокруг цвели ромашки, клонила к земле сизые кисточки люцерна, дымились желтые огоньки сурепки.

«Люблю я тебя без памяти! — сказал отец. — Думаешь, легко мне было вот такому возвращаться. Лицо, видишь, какое? После пожара это…»

«И я тебя люблю, — признался Ванята. — На всю жизнь!»

Вдоль дороги, будто брошенные кем-то листочки бумаги, летали по ветру белые мотыльки. А может, в самом деле бумажки — от того самого письма, которое прислал Гриша Самохин. Ну и дурак все-таки этот Гришка!..

Потом отец и Ванята увидели овсяное поле. Густое, зеленое, чуть подернутое сизым налетом. Будто еловый бор. Где-то там, в гуще его, если подумать, сидит желтоглазая сова, стоят на своих белых ножках грибы, озираясь, бредет плутовка лиса…

Они постояли у края поля, потом отец сказал:

«Ты иди, а я после тебя. Чтобы сюрприз! Портрет, говоришь, висит?»

«Висит. Я тебе точно. На всю жизнь!»

Отец обнял Ваняту, притянул к себе. И тут Ванята проснулся. Рядом, положив ладонь на его плечо, спал отец Пыховых. В окошке брезжил рассвет. Слышалось, как где-то далеко, наверное, в Козюркине, стройно пели утреннюю зорю петухи.

Лицо Пыхова было спокойное, на щеках и подбородке выжелтилась колючая щетина. Выше густой и тоже с рыжинкой брови темнела маслянистая полоска — видимо, недосуг было отмыться в темноте после ночной смены. Ванята снял руку Пыхова с плеча, поднялся. Пыхов встрепенулся, сонными глазами поглядел на Ваняту.

— Ты чего? Лежи, говорю…

— Я сейчас. Спите. Я по делу…

Пыхов перевернулся на другой бок и снова захрапел.

Степь уже проснулась. А может, она и не затихала с овеем. Ворчали, выворачивая пласты земли, тракторы, помахивали издалека ребристыми мотовилами комбайны, стрекотали жатки-тараторки.

Ванята выбрал самую короткую дорогу в Козюркино. Только домой! Все будет, как в этом хорошем сне — и отец, и ромашковый луг, и овсяное поле, в котором, если помечтать, прячется желтоглазая сова, стоят на белых ножках грибы, озираясь, бредет плутовка лиса…

Роса обметала травяную обочину дороги. Ванята разулся и пошел босиком. Из-за хлебов виднелись треугольники крыш и верхушки деревьев. На взгорке, в километре от Ваняты, темнела одинокая сосна с плоской густой вершиной. Ванята загадал — если доберется до сосны и не встретит по дороге ни пешего, ни конного, все у него будет в порядке и отец непременно вернется домой.

— Впере-о-д! — крикнул сам себе Ванята.

Но мечта его не сбылась. Слева, где петляла дорога на ферму, появилась и побежала наперерез Ваняте дуга и конская голова с торчащими врозь ушами, послышался глухой рокот колес.

— Н-но! — услышал Ванята. — Н-но, оргвопрос!

Ванята оглянулся по сторонам и, спотыкаясь, побежал в хлебное поле. Упал на теплую, непросохшую от росы землю и лежал до тех пор, пока телега не промчалась мимо.

Глава девятнадцатая РАДОСТНАЯ ВЕСТЬ

Всю неделю лил дождь. Умолкли в поле тракторы, опустели дороги. Промокли, потемнели плетни и черепичные крыши; сникли в палисадниках цветы.

Сегодня воскресенье. Ванята сидит возле окна, разбирает коробку с крючками и грузилами. Мать закутала плечи платком, читает книжку о кормовых рационах.

Она то и дело поднимает голову, придерживая пальцем строчку, слушает шорохи за окном.

— Никак, идет кто? — спрашивает она.

Ванята гремит крючками и грузилами, молчит. Неужели она не справится сама с этими глупыми рационами?

Вкрадчиво тикают часы. Остановятся, послушают вместе с матерью — не идет ли парторг? — и снова стучат.

«А может, мать и парторг в самом деле нравятся друг другу? — думает Ванята. — Конечно, это не его дело, а все-таки обидно…»

Шестой час, а в избе по-вечернему сумрачно. Тускло поблескивает на стене фотография отца. Лица его не видно. Укоризненно чернеют только узенькие, поставленные вкось черточки глаз.

Похоже, у него сейчас такие же мысли, как у Ваняты. Смотрит на мать и думает: «Эх, Груша, Груша, что же это ты в самом деле!..»

Нежданно-негаданно появилась в сапогах и сером брезентовом плаще тетка Василиса. Капельки дождя посеребрили выбившиеся из-под платка волосы и густые, круто загнутые брови.

— Ой боже ж ты мий! — запричитала она. — Та що ж там на вулыци робытся! Лье и лье, дощ отой проклятый! Та там же хлиб увесь погные! Та що ж це за напасть на нашу голову!

Тетка Василиса принесла из сеней охапку дров. С грохотом открыла дверцу печки, начала растапливать. Затрещали поленья, в избе запахло теплой, смолой и лесом.

— Как там ваши хлопчики? — спросила мать, когда тетка Василиса перестала ворчать и хлопать дверцей.

— Ты вже краще не пытай! Позамерзлы, як цуцики. А з поля — ни шагу. Погоды, сердешни, ждуть. И Ванька Сотник там мерзне. Аж дывытысь больно. Та включи ты оте радио! Що воны там про погоду брешуть? Та що ж ты сидишь, я тоби кажу!

Мать включила репродуктор. Кто-то далекий тихо и задумчиво играл на скрипке.

Третий день радио обещало сухую погоду, и третий день ошибалось. Впрочем, может, где-то неподалеку уже давно светило солнце. И только в Козюркине лил, как назло, дождь и тучи стояли над селом неподвижно, будто лодки у причала.

Музыка неожиданно смолкла. В репродукторе что-то щелкнуло, зашипело и вдруг знакомым хрипловатым голосом сказало:

«Внимание! Говорит Козюркинский радиоузел. Товарищи колхозники, завтра ожидается хорошая погода. Партийная организация и правление колхоза просят всех бригадиров и звеньевых немедленно явиться в контору. До свидания, товарищи! Включаем Москву».

Тетка Василиса окаменела от неожиданности. Она сидела возле печки, опустив красные, отекшие от тепла руки, потом поднялась, тихо, будто кто-то мог помешать долгожданной вести, сказала:

— Це наш диктор. Цей вже не збреше! Я пишла. Там же ж хлопчики мои переживают! Ах боже ж ты мий! Та чого ж це я тут стою!

Тетка Василиса и мать оделись, вместе вышли из дому. Тетка отправилась к трактористам, а мать — в контору. Дождь, несмотря на прогнозы, припустил еще сильней. Может, тучи вытряхивали из последних сил свою серую шубу, а может, наползли новые и желали похвастать, на что они способны.

Ванята недолго оставался один. Прошло минут двадцать или тридцать, и за окошком послышались хлюпающие по грязи шаги. Пришла Марфенька. Она была в стеганой телогрейке и мокром коричневом берете.

— Собирайся, Пузырев! — сказала она. — Пойдем ребят предупреждать. Чего расселся!

— Тоже выдумала! — поморщился Ванята. — Видишь, льет…

— Я тебе сказала или нет? На зерно нас завтра бросают. Весь колхоз пойдет. Тебе говорят?

Ванята спрятал коробку, начал неохотно одеваться.

— Ну и вредная же ты! — сказал он, натягивая рукав дождевика. — Пошли уже.

Они вышли на улицу. Пригнув головы, побрели вдоль плетней.

Вокруг текли серые, мутные потоки. Все притаилось, примолкло. Лишь изредка закричит сдуру в темном сарае петух и тут же смущенно умолкнет.

Сначала они отправились к братьям Пыховым. Во дворе, неподалеку от мокрой будки, где жил белый пес с черными ушами, они увидели странную картину. Невзирая на дождь, по раскисшей земле прыгали и ссорились из-за какой-то еды носатая ворона и серый взъерошенный воробей. Ворона ревниво отталкивала соперника, норовила клюнуть его в темя. Воробей не сдавался, шнырял у нее под самым носом, ловко склевывал вареную картошку и что-то еще, видимо, такое же вкусное.

Вороне это не понравилось. Она влезла лапами в самую середину выброшенной кем-то еды, нахально поглядывала на воробья. Воробей полетал вокруг да около, а потом, не выдержав такого отношения, стал бить жадину справа, слева, сзади. Началась страшная драка. Все спуталось, смешалось в клубок, полетели в стороны перья.

Воробей носился, как метеор, долбил ворону клювом, трещал для устрашения крыльями. Птицы летали по двору друг за дружкой, опускались на землю и снова взмывали ввысь.

На стороне вороны была сила. Воробей брал хитростью и отвагой. Ворона не выдержала этого бешеного натиска. Она взлетела на крышу, угрюмо села там, осматриваясь вокруг. Видимо, решала, как лучше и вернее доконать противника.

Марфенька толкнула локтем Ваняту.

— Ты за кого болеешь? — шепотом спросила она.

Марфенька не дождалась исхода битвы. Подняла с земли длинную суковатую палку и, размахнувшись, запустила в ворону. Птица посмотрела на девочку, тяжело взмахнула крыльями и скрылась где-то за огородами.

Воробей только этого и ждал. Он пулей прилетел к тому месту, где была выброшена еда, стал деловито, как хозяин и победитель, клевать. На Марфеньку он не обратил внимания. Будто хотел подчеркнуть, что он и сам, без посторонней помощи, мог справиться с сильной и зловредной вороной.

Долго бродили по селу, от одной избы к другой, бригадир Марфенька и Ванята. Всех нашли, всем рассказали, что надо, что будут делать завтра. И видно, не зря месили они сапогами грязь. Дождь начал утихать, а где-то там, у далекого горизонта, выжелтилась между туч узкая чистая полоска заката. Померцала и скрылась из глаз, обещая сухой, жаркий день.

Ванята проводил Марфеньку до калитки и тоже пошел домой. Неподалеку от колхозной конторы он увидел почтальона Наташу. Она уже знала нового козюркинского жителя и при встрече виновато разводила руками:

«Нет тебе, Пузырев, ничего. Пишут…»

Утром Наташа разносила газеты, а вечером — письма и денежные переводы. Сейчас, похоже, счастье улыбнулось Ваняте. Наташа увидела его, замедлила шаг и полезла рукой в сумку.

— Эй, Пузырев! Тебе письмо. Получай!

Ванята схватил письмо и помчался домой. Комья грязи летели во все стороны, будто от грузовика.

Матери дома еще не было. Ванята включил свет, вытащил из кармана письмо. На этот раз не было на нем ни сургучной печати, ни суровых продетых сквозь бумагу ниток. Ну и чудак же этот Гриша Самохин! Даже конверта и то не заклеил как следует!

Ванята ковырнул ногтем треугольный клапан, вынул письмо. И тут он очень удивился. Письмо было совсем не от Гриши Самохина. Гриша писал крупными и круглыми буквами, а тут были какие-то острые, торопливые крючки и юркие завитушки.

Что за чепуха!

Ванята начал читать странное письмо. Прочел и даже подпрыгнул от радости. Да это же письмо от его собственного отца! Отец написал письмо матери, а Ванята по ошибке прочел. Он думал, что это от Гриши. Дурак этот Гриша Самохин, сто раз дурак! Никуда отец не убегал и не прятался! Он скоро приедет к матери и Ваняте в Козюркино.

Все верно и точно! Он приедет в следующее воскресенье, в двенадцать ноль-ноль. Просит, чтобы мать не сердилась и встретила его на вокзале.

Ванята читал письмо и понимал, что жизнь у отца была не сладкая. Но подробностей всех в письме, конечно, не было. Это понятно — в письме не опишешь всю свою жизнь. Тут надо, чтобы с глазу на глаз. Ну ничего. Отец приедет и все расскажет. И тогда Ванята утрет нос и Грише Самохину и вообще всем!

Ванята не мог оторвать глаз от письма. Читал и снова перечитывал его.

«Дорогая Груша, — писал отец, — я сначала заеду в наше село, а потом уже примчусь в Козюркино. Мне писали, что ты теперь заведуешь фермой. Я очень рад. Я давно знал, что ты умница. И еще передай привет нашему Ваняте. Я его очень давно не видел, но я его все равно люблю.

Твой муж Василий».

Ура! У него есть отец! Вот письмо! Читайте!

Ванята встал на руки, поболтал в воздухе ногами.

Ур-р-ра!

Счастье распирало Ваняту. Скорее бы уж приходила мать. Вот будет радости!

Ванята перестал дурачиться. Он снова взял письмо, провел языком по липкому сладкому краешку конверта и положил на стол. Он ничего не видел, не читал и не знает! Он ляжет в кровать и притворится спящим. Мать прочтет, засияет от радости и скажет:

«Эх, Ванята, Ванята, жаль, что ты спишь! Отец у нас с тобой нашелся!»

Ванята накрылся с головой одеялом, оставил в уголочке узенькую щелочку для глаз и стал ждать. Ему было видно все, что надо — дверь из сеней, письмо на столе и часы с черными острыми стрелками. Часы никого не ждали, равнодушно передвигали свои стрелки. Куда торопиться! Всего еще насмотрятся за свою долгую жизнь.

«Ладно тебе уже, — говорили они Ваняте. — Спи знай!»

Ванята долго сопротивлялся, но все же не выдержал и уснул.

Проснулся он утром. На столе стоял завтрак. Мать гладила на табуретке белую в черный горошек кофту. Письма на столе не было. Значит, мать уже прочла его и теперь все знает. Но пока она помалкивает. Ванята не удивился. Взрослые, так же как и дети, любят притворяться и делать приятные сюрпризы. Мать волновалась. Это Ванята сразу заметил. На щеках ее выступил нежаркий румянец, а глаза стали задумчивыми, как бывает всегда, когда человек узнает большую и важную тайну.

— Ну и лодырь же ты! — сказала мать, обернувшись. — Вставай, а то остынет все.

В голосе матери не было даже капельки упрека. Видно, ей нравилось в это утро все — и солнечные зайчики, которые прыгали по ковру на стене, и Ванята, который пойдет сейчас вместе с друзьями в поле, и письмецо, которое она взяла с собой и еще раз прочтет на ферме.

Ванята вышел на улицу, поморщился от света. Козюркино, еще мокрое и озябшее от долгих дождей, просыхало и грелось на солнце. По дороге то и дело проносились новенькие грузовики. В окошках кабин мелькали гимнастерки и пилотки с красными звездочками. Это приехали помогать колхозникам солдаты.

В конце улицы, выбирая место посуше, вышагивали Ванятины друзья. Впереди всех бригадир Марфенька, за ней — братья Пыховы и Сашка Трунов. Ванята поднажал, догнал приятелей и пошел рядом с ними. Очень ему хотелось рассказать сейчас о письме отца и новой жизни, которая начнется у него. Но Ванята сдержался, потому что секрет — все-таки секрет. Сами потом узнают и увидят!

Глава двадцатая ОБИДА

Они шли по обочине широкой полевой дороги. Навстречу то и дело мчались машины, наполненные до краев зерном. Сзади сигналили, просили пути порожняки. Там, на центральном току, уже давно кипела работа.

Ребята обогнули густую полосу степного леска и увидели ток. На высокой арке развевался красный флажок, а посреди ее, от одного края к другому, тянулся яркий кумачовый лозунг: «Уберемхлеб до последнего зернышка!»

На току, не затихая ни на минуту, гудели зерноочистки; возле хлебных курганов стояли на своих трех колесах погрузчики с длинными, поднятыми ввысь хоботами. Наполненные хлебом бортовые машины въезжали на огромные дощатые весы, постояв несколько минут, мчались одна за другой на станцию, к хлебному элеватору. На каждой машине трепыхал красный флажок. Исчезал на миг и снова порхал над степью.

С деревянными лопатами в руках суетились люди. Иван Григорьевич был уже тут. Он увидел ребят, замахал рукой.

— Эй, народы, сюда!

Ребята припустились к току. Тут им сразу нашлось дело. Кто взял метелку, кто стал с лопатой возле торопливого, прожорливого погрузчика, а кто — возле навесов, под которыми лежали взгорья пшеницы.

Ваняте и Пыхову Киму досталось работать на машине. Ребята вместе с Иваном Григорьевичем подгребали к лапам погрузчика пшеницу, а Ванята с Кимом хозяйничали в кузове. Будто горная река, лилось с верхотуры зерно. Упустишь минуту — и перед тобой уже высокий хлебный холм. Попробуй потом разбросай его по всему кузову!

Из кузова было видно все поле. Слева, за леском, тянулась желтовато-зеленая полоска кукурузы, справа, среди пшеничного клина, мерцали лопастями комбайны, вспыхивали и таяли на глазах легкие синие клубочки дыма.

— Не зева-ай! — покрикивали шоферы. — Шевелись!

В полдень на попутной машине приехал Платон Сергеевич. Поговорил о чем-то с колхозниками, которые работали возле навесов, потом взял лопату и пошел к погрузчику. Ребята с радостью приняли его в компанию. Работа закипела вовсю.

После того разговора на улице Ванята видел парторга всего один раз. Было это возле клуба. Он купил билет и поджидал возле ограды Пыхова Кима, который тоже обещал прийти в кино. И тут из дверей вышел парторг с какими-то папками под мышкой.

— Эй, Ванята, иди сюда! — крикнул парторг.

Ванята сделал вид, будто не заметил его. Быстро отвернулся и побежал навстречу Киму, который вместе со своим братом Гришей и Марфенькой шел по дороге к клубу. Когда они вернулись, парторга уже не было.

Ванята сидел в первом ряду с Пыховым Кимом, смотрел фильм и не переставал думать о Платоне Сергеевиче.

Чувство мстительной радости и гордости за то, что сдержал он характер и не пошел на попятную, испарилось. Теперь, наверно, уже ничего нельзя исправить и по-честному выяснить, кто из них прав, а кто — виноват… Ниточка дружбы, которая связывала еще недавно его и Платона Сергеевича, печально и безнадежно оборвалась.

С тех пор как виделись они в последний раз, парторг почти не изменился. Только лицо его тронул густой темный загар, да на носу как-то задорно, по-мальчишески шелушилась тонкая розовая кожица.

Платон Сергеевич подгребал зерно вместе с учителем. Бросят несколько лопат, смахнут со лба капельки пота и снова — за дело. Вокруг суетились ребята, гребли зерно к погрузчику, подметали ток свежими березовыми метелками.

Пыхов Ким с завистью поглядывал на ребят — вон каких помощников себе нашли! Разве теперь за ними угонишься! Ким не терпел конкуренции. Он растопырил руки и закричал:

— Давайте к нам! На верхотуру! Платон Сер-ге-и-ич!

Ким зазевался, упал. Зерно рекой полилось к нему. Ванята бросился спасать друга. Вокруг стоял хохот и визг. Смеялись вместе со всеми Платон Сергеевич и учитель. Похоже, им тоже хотелось забраться на машину, поработать и подурачиться с Пыховым и Ванятой.

С тока ушла последняя машина. Пока разгрузится на элеваторе и вернется, можно отдохнуть и даже искупаться возле бочки с водой. Все повалили к дощатому навесу. Сели в кружок, стали слушать парторга — как идет уборка и вообще, когда в колхозе будет праздник урожая. Оказалось, уборке скоро конец. Остались одни хвостики. А праздник будет хоть куда — и доклад, и кино, и пляски, а возможно, даже цирк.

— Плясать будешь? — спросил Пыхова Кима парторг.

Ким любил, когда к нему обращались с вопросами. Но сейчас он надулся и замотал рыжей головой.

— Зна-а-ем эти танцы! — протянул он. — В том году уже танцевал. За ухо из клуба выволокли. Аж сейчас болит!

— Вот так дело! А я и не знал. Как же это тебя?

Все смотрели на Кима, на Платона Сергеевича и улыбались.

— Нет, это не так было, — сказала Марфенька. — Он сел в первый ряд, а там для трактористов оставили. Директор клуба говорит: «Ты, Ким, пересядь на другое место», а он забастовку устроил. Он у нас, Платон Сергеевич, всегда бастует.

Парторг выслушал Марфеньку, сказал, что Ким дал осечку, но и директор не прав, и в принципе выводить из клуба за ухо людей не годится.

— Ты, Ким, не переживай, — успокоил он. — Теперь не выведут. Я лично распоряжусь. Все будет как надо — и кино посмотришь, и выступление послушаешь. Все бригадиры отчитываться будут. Ты, Марфенька, это учти. Слышишь?

Странно, но слова эти Кима не успокоили. Он сердито посмотрел на Марфеньку, встал с места, отошел в сторонку и лег на охапку соломы. Возможно, он устал от зноя и переживаний, а возможно, снова объявил забастовку. Кима ведь с одного раза не раскусишь…

Платон Сергеевич уехал. Ким лежал без всякого движения и, похоже, даже не дышал. Ванята подошел к другу и напарнику по работе, участливо сказал:

— Ты брось! Чего ты из-за пустяков?..

Пыхов Ким открыл глаза, поднялся на локте.

— А она чего? Тоже матриархат! Никогда не считается. Думаешь, не обидно, да?

— Не злись ты!

— Нет, я буду злиться, — твердо сказал Ким. — Разве ж она на празднике выступит? Она все перепутает. В том году на сборе дружины выступала. Вышла на сцену и тпр-фр — и точка. До сих пор смешно. Ужас!

— Зря смеешься, — сказал Ванята. — Сам попробуй, а потом говори!

— Ха! Тут и пробовать нечего. Сказал про все, а потом — клятву. У нас уже есть клятва. Все наши мальчишки знают. Во клятва!

— Врешь, наверно? — недоверчиво поглядывая на Кима, сказал Ванята. — Опять сгущаешь…

— Чего сгущать! — возмутился Ким. — Я правду… Законная клятва! Сказать?

— Говори, если хочешь…

— Нет, я не хочу. Еще смеяться будешь. Я тебя знаю!

— Не хочешь, и не надо. Сказал — не буду смеяться. Чего ж ты? Не веришь?

— Ну ладно, — согласился Ким. — Я тебе верю. Другому ни за что не сказал бы. Я тебя с первого дня понял. Как увидел, так сразу и понял…

Пыхов Ким лег удобнее на стожке, положил лицо в ладони. На лоб и уши упали густые рыжие космы.

— Ты слушай, — сказал он. — Я тебе с самого начала расскажу. Как все было, так и расскажу…

Ванята удивленно поглядывал на Кима. Какая-то новая, незнакомая черточка появилась вдруг в лице этого рыжего обидчивого мальчишки…

— Это у нас вечером все получилось, — тихо сказал Ким. — Я во втором классе учился. Гроза была — ужас! Все в молниях, аж смотреть больно. А дождя нет — только громы и молнии. Мы все в поле ушли, для храбрости — и Сотник, и Гришка наш… Мы там клятву дали, возле Сашиной могилы. На всю жизнь!

Пыхов Ким перевел дыхание, посмотрел на Ваняту и, не отрывая ладоней от лица, продолжал:

— Придумали клятву и все поклялись: всегда вперед, ничего не бояться и жить геройски, как самые честные и храбрые герои. А тому, кто нарушит, — сто лягушек на обед и банку червей. Пускай едят, раз так… Мы так и поклялись: «Вперед, только вперед!»

Вглядываясь куда-то вдаль, Ким рассказывал о клятве у Сашиного памятника. В поле было тихо, терпко пахло свежей соломой.

Но вот Ким закончил рассказ. Вытер ладонью покрасневшее лицо, с ожиданием посмотрел на Ваняту.

— Теперь ты понял, да?

— Понял, Ким! Ты сам клятву придумал?

Ким смутился. Помедлил минутку и сказал:

— Нет, это наш Гришка придумал. Хорошо, правда?

— Хорошо!

— Ну вот, а ты говоришь!

— Я тебе ничего не говорю. Ты, Ким, зря на Марфеньку дуешься. Ты расскажи ей про клятву…

— Ха — расскажи! Сам рассказывай! Ты с ней, Ванята, тоже заодно. Я это уже давно заметил…

— Чудак ты, Ким…

— Ничего не чудак! Сам говоришь, а сам не знаешь…

Пыхов Ким приподнялся на локте, начал без всякого складу и ладу вспоминать все свои обиды и огорчения. Собралось их немало. Ким, видимо, уже забыл, из за чего начался спор, и сразу перешел к выводам и обобщениям.

— Все вы такие! — сказал он. — Никогда не считаетесь! Возьму и брошу всех. Посмотришь! Назло брошу. В пустыню Сахару уеду. Буду на верблюдах ездить. Как шейх!

Взгляд Пыхова принял мстительное выражение. Он увидел загадочную пустыню, пальму с жесткими седыми листьями и самого себя на верблюде.

Но это продолжалось всего одну минуту. Пыхов Ким слез с верблюда и снова очутился в Козюркине, рядом с Ванятой.

— Я тебе по дружбе, а ты… — огорченно сказал он. — Когда я тебя увидел, я думал — дружить будем… Я тебя теперь совсем раскусил…

Окончательно поссориться Пыхову Киму и Ваняте не удалось. На ток, забрызганная грязью до лобового стекла, прикатила машина. Грузовик развернулся и подъехал к погрузчику. Коротко и требовательно загудел сигнал.

— По места-ам! — крикнула Марфенька. — По ме-ста-ам!

Глава двадцать первая НА ТРАКТОРЕ

В час дня появилась со своими зелеными термосами тетка Василиса. Она была и за повара и за кучера. Тпрукнула на лошадь, сползла своим тяжелым, рыхлым телом на землю и крикнула ребятам:

— Скоришь, хлопчики, скоришь, а то борщ остыне! Там вже такого борщу наварила, ну просто тоби одын вкус!

Колхозники и ребята повалили к навесу. Тетка Василиса затрещала деревянными ложками, загремела алюминиевыми, погнутыми от долгого и нужного дела мисками.

Все дружно принялись за еду. Миски держали на коленях. Где уж тут думать о столах и стульях — похлебал борща, поел крутой пшенной каши, и снова за работу.

Не зевай, жми на все гайки!

Пыхов Ким подобрел после еды, забыл про обиду. Он забрался вместе с Ванятой в кузов машины и принялся за дело.

— Пускай говорит на празднике что хочет, — сказал он про Марфеньку. — Провалится, будет знать! Я тебя предупредил…

А машинам не было ни конца ни краю.

Нагрузишь одну, и тут же, точно корабль у причала, стоит еще одна.

Торопись, ребята!

В два часа дня Иван Григорьевич приказал шабашить.

— Хватит на сегодня, — сказал он. — А то председатель колхоза заругает. И так уже влетело…

Председателя Ванята видел всего два или три раза. С утра до сумерек гонял он по бригадам на новеньком, недавно купленном «козле». Нередко оставался на ночь в поле, при свете фонаря ладил с механиками тракторы и комбайны. Ванята слышал о молодом, прибывшем из Тимирязевки председателе и от матери, и от Платона Сергеевича, и от Сотника.

Им были довольны, и дела в колхозе шли теперь на поправку. Ванята тоже был доволен. Может, перестанут теперь в районе дразнить их «топтунами». Обидно все-таки…

Марфенька и Ванята первыми умылись возле пожарной бочки, сидели под навесом, ждали, когда закончат туалет остальные ребята.

На смену школьной бригаде пришли женщины. Лбы и подбородки у сменщиц были закрыты от солнца белыми косынками. Марфенька с завистью поглядывала на колхозниц, похожих в своих платках на хирургов в белых масках.

— Им хорошо! — сказала Марфенька. — А нас кругом жмут. Только и знают: «Нельзя, уходи, дети до шестнадцати лет не допускаются!» Правда, обидно?

— Ну да, обидно, — согласился Ванята. — Ты скорее хочешь стать взрослой?

На лбу Марфеньки, возле того места, где начинаются брови, выкруглились два бугорка.

— Нет! Все хотят, а я не хочу…

— Почему? — удивился Ванята. — Ты ж сама говоришь…

— Не знаю… Так, как сейчас, лучше. Правда?

— Ну и несешь! Ты что, всю жизнь будешь «дети до шестнадцати лет»?

Марфенька сдунула с лица тонкую прядку волос, задумчиво сказала:

— Может, и буду… У меня сестра Ирка. В восьмой класс ходит, а до сих пор в куклы играет. Сама видела…

Ванята недоверчиво и с удивлением посмотрел на Марфеньку, покрутил пальцем возле виска.

— Она у вас — того? — спросил он.

— Нет, не того, — просто и без всякой обиды ответила Марфенька. — Ирка — отличница… Я сама Платона Сергеевича про куклы спрашивала…

— Чудная ты! Хохотал он, наверно?

— Ничуть. Он все понимает…

— Что он тебе сказал?

Марфенька задумалась. Вспоминала во всех подробностях разговор с парторгом.

— Он так прямо и сказал… как это, погоди… ага, он вот как сказал: «Вернуться в свое детство боятся только дураки и бюрократы». Правда, здорово?

— Не знаю, — уклончиво ответил Ванята. — Я про это еще не думал…

— Нет, он у нас особенный! — сказала Марфенька. — Его вот как уважают! Только Сашкин отец…

— Что он про него говорит?

— Ерунду всякую… Он говорит, у парторга солидности не хватает. Правда, глупый?

— Может, и глупый. Я к нему в голову не лазил…

— Конечно, глупый. И злой… Платон Сергеевич, он даже вот какой серьезный! Он парторг, а сам, как самый обыкновенный человек. Правда?

— Не знаю… Я тут недавно…

— Подожди. Еще узнаешь… Пошли, а то все умылись. Чего сидишь?

Ванята поднялся. Только сейчас он почувствовал, как ныли у него все косточки, разливалась по телу жаркая, томящая усталость. Даже на речку не хотелось идти.

Ребята собрались все вместе, поговорили и тут же, большинством голосов, решили на речку не ходить, подождать, пока спадет жара. Только Пыхов Ким хорохорился, грозил, что уйдет «мырять» один. Но Киму никто не верил. Он всегда норовил делать по-своему, а потом подумает — и на попятную. Такой был характер у этого рыжего, но все же компанейского человека.

Марфенька и Ванята шли домой вместе. Ребята разбрелись по степным дорожкам. Кто вправо, кто влево, кто по глубокому оврагу, который козюркинцы называли Тишкиным яром. Марфенька и Ванята выбрали самую короткую, петлявшую по жнивью тропу. В стороне, будто айсберги, мелькали стога соломы, бороздили поля гусеничные тракторы. По черной борозде ходили друг за другом и кланялись земле грачи.

Марфенька остановилась, посмотрела из-под ладони в степь.

— Видишь? — спросила она. — Пыхов с Сотником пашут!

— Пускай пашут…

— Какой же ты все-таки! — воскликнула Марфенька.

— Какой есть, — глядя в сторону, ответил Ванята. — Пошли! И так запарился…

— Нет, я не пойду! — упрямо сказала Марфенька. — Мне с Ваней посоветоваться надо.

— Советуйся. Я разве запрещаю!

— Значит, не пойдешь?! — с вызовом спросила Марфенька.

— Не хочу. Я тебе уже сказал.

— Почему не хочешь? Ты говори!

— Не видал я, как пашут, что ли… Только время зря терять.

— Нет, я знаю, отчего не хочешь, — сказала Марфенька. — Ты Сотнику завидуешь, вот чего!

— Сама завидуешь, а на меня сваливаешь! Я разве не знаю…

— Нет, я не так завидую, — обиженно сказала Марфенька. — Ты совсем иначе завидуешь! Я все понимаю… Идем сейчас же!

Марфенька потянула Ваняту за рукав, повела к чернеющей вдалеке пашне. Они долго шли по жесткой, колючей стерне, обогнули стог соломы и снова увидели трактористов. Трактор неторопливо полз по полю. Сзади тянулась глубокая борозда; металлическим блеском отливали поднятые лемехами отвалы земли.

Положив ладони на рычаги, Сотник сидел на круглом, обшитом дерматином сиденье. Пыхов, в красной майке, стоял рядом, не спуская глаз с напарника, следил за каждым движением его руки.

— Здравствуй, Ваня-а! — закричала Марфенька. — Здравствуй, Сотник!

Сотник даже ухом не повел. Не расслышал из-за гула трактора или просто не пожелал смотреть на них.

— Вон как фасонит, видала? — с укором спросил Ванята.

Марфенька серьезно и сосредоточенно смотрела на приближающийся трактор. Трактористы вскоре подъехали к тому месту, где стояли Марфенька и Ванята. Пыхов заглушил мотор, спрыгнул на землю и сказал напарнику:

— Иди с ребятами поговори… Я масло проверю.

Тракторист с грохотом откинул железный ребристый капот, согнувшись и отставив правую ногу, стал копаться в моторе.

Сотник подошел к Марфеньке и Ваняте.

— Здравствуй, Ваня! — сказала Марфенька. — Я тебе кричу-кричу… аж охрипла. Я к тебе вчера приходила, а тебя дома не было. Ты тут до ночи вкалываешь?

— Ничего не до ночи! Тоже выдумаешь! Полсмены только. Председатель с парторгом разнос Пыхову из-за меня устроили. Говорят — в школьной бригаде порядок, а тут… В последний раз, сказали, предупреждают…

Марфенька выслушала Сотника, лукаво сощурила глаза.

— Ты тоже — «дети до шестнадцати лет»?

— Чего-чего? — не понял Сотник.

— Это я так… Я вечером к тебе приду. Поговорить надо. Хорошо?

Сотник вытер лицо рукой. На щеке густо отпечаталась черная маслянистая полоса. Он стал сразу каким-то трогательно-смешным и задиристым.

Но Марфенька даже не улыбнулась. Преданно смотрела на Сотника своими голубыми, изумленными глазами.

— Будешь дома? — спросила она. — Я обязательно приду.

— Откуда я знаю? — ответил Сотник. — У нас работы еще вон сколько! Там видно будет…

Пыхов с грохотом опустил капот, обернулся к напарнику.

— Садись, что ли? — сказал он. — Поедем…

Сотник, не простившись с Марфенькой и Ванятой, торопливо пошел к трактору. Сел на жесткое сиденье, положил руки на рычаги.

— Ну, а вы чего стоите? — спросил Пыхов. — Специального приглашения ждете? Садитесь, если уж так…

Марфенька с Ванятой ринулись к трактору. Марфенька стала справа от Сотника, а Ванята — слева. Больше на тракторе места не было. Сотник смотрел из-за плеча на Пыхова. Видимо, он еще не понимал, какое счастье ждет его.

А Пыхов между тем поднял руку и, будто бы все у него было заранее намечено, врастяжку прокричал:

— Трога-а-ай, тракторист! Смотри — осторожней там! Смотри-и мне!

Сотник рванул рычаги на себя. Трактор взревел, качнулся и пошел по полю. Сотник напружинился, слился всем своим существом с машиной…

Марфенька и Ванята стояли по бокам, и казалось им, это не Сотник, а сами они сидели за рычагами, вели по полю тяжелый, гремящий гусеницами трактор.

Ваня сделал полный круг и остановил трактор на том самом месте, где сидел на земле и, прикрывая ладонью папиросу, курил неторопливыми затяжками Пыхов.

— Слезайте! — подымаясь, сказал он пассажирам. — Покатались — и хватит…

Марфенька и Ванята сползли с трактора. Пыхов сел за рычаги, а Сотник стал сбоку. Трактор снова пошел по полю.

Марфенька и Ванята постояли немного и тронулись в путь.

Глава двадцать вторая Я ТАКИХ УВАЖАЮ

В степи двое — Ванята и Марфенька. Шли и думали об одном и том же. Каждый по-своему. О Сотнике, который скоро станет трактористом, Платоне Сергеевиче и немного о себе.

Справа и слева, насколько хватал глаз, стелились поля. Хлеб уже почти весь убрали. Только кое-где мелькали гривы нескошенной пшеницы. Еще день-два, и жатве конец. И тогда ударит в колхозном клубе барабан, запоют трубы, начнется веселый летний праздник — дожинки.

Марфенька тоже выступит на празднике. Расскажет, как они работали, как помогали колхозникам убирать урожай. О нем, Ваняте, Марфенька говорить не будет. Да это ему и не нужно. Ну, а если скажет, пускай…

Ванята представил на миг, как все это может про изойти. Выйдет Марфенька на трибуну, поглядит в зал на колхозников и скажет:

«К нам приехал недавно Ванята. О нем, конечно, говорить рано, но я скажу. Кое-кто думал, что он лодырь и шатун, но это, товарищи, не так. Он работал честно, по-пионерски. И вообще он будет трактористом. А Ваня Сотник пускай не фасонит. Сотник — человек ничего. Но если он будет зазнаваться, я возьму свое мнение назад».

На передней скамейке будет сидеть мать в белой нарядной кофте и рядом с ней — отец. Он наклонится к матери и тихо спросит:

«Про нашего Ваняту говорят, что ли?»

«А то ж про кого! Он у нас знаешь какой! Да тише ты! Слушать мешаешь!»

Отец поднимется с места, одернет пиджак и вместе со всеми начнет хлопать в ладоши.

«Молодцы они все-таки, эти ребята, — скажет он. — Хорошо, что Ванята с ними дружит. Это я очень одобряю».

Ванята улыбнулся от таких мыслей и посмотрел на Марфеньку. Нет, пускай даже не говорит о нем! Не в этом дело… Только бы не запуталась на трибуне. За всю бригаду будет обидно! Да и Марфеньку жаль.

Он шел с Марфенькой и страдал. Неужели запутается? Пыхов Ким вон что про нее рассказывал… Пыхов хоть и болтун, но все-таки иногда говорит объективно. От него этого не отнимешь…

Ванята выждал удобную минутку и, будто между прочим, спросил:

— Ты не боишься выступать? Наверно, сто раз выступала?

Марфенька замедлила шаг.

— Нет, я уже не боюсь, — сказала она. — Я все продумала. Концовки только нет. И так думала, и так, а она не получается…

— Ерунда, — сказал Ванята. — Скажи что-нибудь — и все. Главное, чтоб в середине хорошо было. А концовка — пустяк. Гриша Пыхов запросто придумал. Знаешь, как получилось?

В глазах Марфеньки блеснул хитрый огонек.

— Нет, — сказала она. — Про лягушек и червей нельзя. Это у мальчишек наших такая клятва. Это Пыхов Ким придумал.

— А Ким болтал — Гриша.

— Нет, он врет. Это Ким сам. Я сама придумаю, а то смеяться будут. Не бойся!..

Тропа опустилась с холма и вошла, будто в речку, в глубокий овраг. На крутых откосах его торчали серые валуны, бежали вверх кусты колючей боярки. Овраг петлял по степи и заканчивался где-то возле молочных ферм.

Была и еще одна, самая короткая, дорога в Козюркино — та, по которой бежали на верхотуру кусты боярки. По ней давно не ходили. Тропа заросла серой полынью, курчавым, пахучим, как духи, чабрецом.

Марфенька и Ванята шли по дну оврага. Было тут после вчерашнего дождя сыро и душно. Без устали трещали, выпрыгивали из-под ног серые, с красными подкрылками кузнечики. Где-то в стороне, а где — не поймешь, звенел ручеек. Марфенька остановилась, склонив голову, начала слушать.

— Вон где! — сказала она. — Пошли!

Они свернули с тропки и увидели крохотный юркий ручеек. Струйка воды прыгала с камешка на камешек, растекалась по траве жидким, прозрачным стеклом. Рядом, на ветке шиповника, сидела зеленоватая белощекая синица. Она только что нашла ручеек, хотела напиться и теперь недовольно поглядывала на гостей.

Вода была холодная и чуть-чуть отдавала полынной горчинкой. Марфенька и Ванята напились и снова тронулись в путь.

— Пошли напрямую, — сказал Ванята. — Чего тут плутать!

Марфенька измерила глазом крутой обрывистый склон и даже голову пригнула.

— Угу-у, как высоко! Нет, я не пойду. Там нельзя. Весной мальчишка один свалился. В кровь весь…

— Трусиха! Мы ж осторожно. Пошли!

Не ожидая согласия, он стал карабкаться по склону. Рыхлая, сырая земля уплывала из-под ног. Вниз с грохотом катились тяжелые угловатые камни и быстрые, как пули, голыши.

Ванята перепрыгивал с одного уступа на другой, цеплялся руками за ветки боярки и траву. Все ближе и ближе черная, прошитая корешками трав, каемка обрыва. Еще несколько усилий, и он будет наверху.

Ванята оглянулся. Марфенька вскарабкалась до половины склона, с тревогой и ожиданием смотрела на Ваняту.

— Эге-ге-й! — крикнул Ванята. — Давай, матриархат!

Марфенька не тронулась с места. Она уже не верила в свои силы. Вверх идти трудно, а вниз — страшно. Вон какая пропасть!

— Дава-ай, Марфенька!

Снизу, как эхо, протяжно и глухо донеслось:

— Не могу-у!

— Не бойся-а!

— Не могу, Ванята-а!

Ванята подождал несколько минут и начал спускаться вниз. Один шаг, второй, третий, сотый, — и вот он уже возле Марфеньки. Ванята дрожал от усталости. Лицо заливал теплый соленый пот. Он протянул Марфеньке руку, сердито сказал:

— Пошли, чего ты!

Ванята тащил Марфеньку наверх. Упрется ногой в камень, поднатужится и снова идет вперед и вперед. Несколько раз он спотыкался, прижимаясь всем телом к земле, искал ногой точку опоры. Находил ее и, отдохнув минутку, полз к новому взгорку.

С трудом выбрались они из оврага. Солнце заливало степь ярким слепящим светом. В синем высоком небе, будто белый поплавок, плыл самолет.

Они разыскали среди жнивья тропку и пошли домой. Теперь до деревни было рукой подать. Марфенька с любопытством поглядывала на Ваняту и улыбалась.

— Чего улыбаешься? — спросил Ванята.

— Просто так… разве нельзя?

— Просто так ничего не бывает! Опять хитришь?

— Нет, это я штуку одну вспомнила…

— Ну?

— Чего — ну? Тебе скажешь, а ты сразу — в пузырь. Ты ж вон какой пузыревый!

— Ты не виляй! Я тебе все говорю, а ты…

— А тут ничего и нет, — сказала Марфенька. — Пустяк один… Я про воробья вспомнила…

— Про какого еще воробья?

— Помнишь, как мы ходили к Пыховым? Там воробей с вороной сражался…

— Ну, помню… Что тут такого?

— Я ж тебе и говорю — ничего. Вспомнила — и все… Правда, здорово! Маленький, а все равно не сдался. Я таких уважаю…

Ванята пожал плечами. Они молча продолжали путь.

Ванята не знал, обижаться ему на Марфеньку или не стоит. Разве поймешь, что на уме у этой хитрой, похожей на гриб подберезовик девчонки?

Глава двадцать третья ОЖИДАНИЕ

В доме Пузыревых дым стоит коромыслом. Мать, засучив рукава, стряпает шанежки, тетка Василиса гремит посудой, накрывает широкий праздничный стол. Тысячу дел придумали Ваняте. Сначала он драил тертым кирпичом медный самовар, потом подметал двор, потом скоблил ножом крыльцо…

Сегодня в двенадцать ноль-ноль приезжает отец. Ваняте об этом не сказали. Он поглядывает на мать и тетку Василису, ухмыляется. Ну и хитрецы! Ничего, он подождет, уже недолго!

Стол трещит от всякой еды, а тетка Василиса придумывает все новые и новые угощения. Станет посреди избы, взмахнет руками и скажет:

— Ой боже ж ты мий, та що це робится! Та тут же ничого нема! Може, ще яку консерву купить? Та чого ж вы мовчите? Та бижи ж ты, Ванята, в отой магазин! Та що ж мени з вами робить!

В последнюю минуту, когда уже все было готово и можно было наконец сделать передышку, тетка Василиса погнала Ваняту в магазин купить кофе. В доме Пузыревых кофе не пили, но тетка Василиса решила, что теперь без него не обойтись. Она дала Ваняте трешку и сказала:

— Ты ж дивись и конфет купи! З чим його, оте прокляте кохфе, пьют. Та чого ж ты стоишь, я тоби кажу!

Ванята спрятал деньги в карман и пошел в магазин. Тетка Василиса сказала, чтобы он летел пулей, но Ванята решил не торопиться. Было всего только десять часов. Сто раз успеет сбегать в магазин!

Сегодня у Ваняты два праздника. Во-первых, приезжает отец, а во-вторых — дожинки. В кармане его комбинезона лежит отпечатанный на машинке узенький листок:

«Уважаемый тов. Пузырев! Партийная организация и правление колхоза просят Вас пожаловать в клуб на праздник урожая».

Узнал бы про это Гриша Самохин, умер бы от зависти! Эх, Гриша, Гриша, жаль, нет тебя здесь!

Ванята дал небольшой крюк, решил сначала посмотреть на клуб, который украшали вчера колхозники, и на стенную газету, которая висела возле клуба в стеклянной витрине. Газету тоже делали вчера. Ванята ходил в клуб вместе с Марфенькой, Пыховым и все видел как печатали на машинке статейки, клеили фотографии, рисовали красками заголовки.

В газете была статейка о Сашкином прадеде. Как жили раньше крестьяне и как живут теперь. Была и фотография. Дед Егор строго смотрел из-под своих густых бровей и как будто бы говорил: «Ничего поработали: и хлебушко есть, и молоко, и прочее. Жаль, не довелось глянуть на вашу жизнь своим глазом. Молодцы, граждане, то есть товарищи колхозники. Одобряю!»

Много знакомых людей увидел Ванята на фотографиях — и отца Пыховых, и комбайнеров, и тетку Василису с деревянной поварешкой в руке. Была в газете и еще одна фотография. Ее прислал накануне в твердом картонном пакете суетливый и немного смешной человек — Бадаяк. Ванята сразу нашел на снимке себя, Марфеньку, Пыховых. Не попал в кадр только Сашка Трунов.

Пыхов Ким рассматривал эту фотографию вместе с Ванятой. Ким разглядел то, что было недоступно всем остальным. Он ткнул в фотографию пальцем и, не сдержав нахлынувших вдруг в его душе чувств, закричал:

— Дураки! Вот он, Сашка Трунов, глядите!

Все посмотрели на то место, где задержался перст Пыхова Кима, и увидели с краешка фотографии полукруглый, как месяц на ущербе, ломтик Сашкиной головы и Сашкино ухо.

Удивился не меньше других такому неожиданному открытию и редактор газеты Иван Григорьевич. Он, впрочем, не согласился с предложением Кима — немедленно отрезать и выбросить вон ухо Сашки.

— Саша тоже работал, — сказал он. — Пускай ухо пока остается на месте. А там видно будет…

Между прочим, в последние дни Сашка стал тише воды, ниже травы. Перемена эта случилась после колхозного собрания. Возле конторы до сих пор висело обтрепанное ветром объявление. Строгими и даже чуть-чуть суровыми буквами на нем было написано:

«Обсуждается вопрос о воспитании подрастающего поколения. Докладчик — парторг колхоза».

Раньше всех о собрании пронюхал Пыхов Ким. Он примчался к Ваняте и с места в карьер предложил отправиться в клуб и послушать, о чем там будут говорить. Ванята с трудом отбился от приятеля.

— Вали рогом! — сказал он. — Не нашего это ума дело!

Пыхов Ким вспылил, намекнул Ваняте, что он — серая и отсталая личность.

— Там же про нас говорить будут! — объяснил он. — Может, теперь надо иначе воспитывать…

Пыхов Ким устремил взор ввысь. Лицо его стало возвышенным и одухотворенным. Казалось, решал он что-то важное и значительное, над чем безуспешно бились до сих пор люди. Вполне возможно, Ким найдет выход из ловушки. И тогда все поймут, как, в сущности, все просто и доступно, если, конечно, хорошенько подумать.

Но никакого ценного открытия Ким не сделал. Видимо, для этого у него не хватило терпения и выдержки.

— Меня дома по-старому воспитывают, — снизив голос и уже без прежней запальчивости добавил Ким. — Никогда не считаются!..

— Как — по-старому? — не понял Ванята.

Пыхов Ким с удивлением смотрел на бестолкового друга. Подумав минуту, он повернулся к Ваняте боком и, смущаясь, опустил для наглядности резинку трусов. На розовом с пупырышками полушарии четко выделялась красная с синеватым оттенком полоска.

— Это папаня ремнем, — объяснил он с чувством какого-то непонятного достоинства. — Пошли в клуб. Через кочегарку пролезем!

В клуб Ванята не пошел. Не попали туда и остальные ребята. Но как взрослые ни хитрят, а утечка тайн в мире все же существует. В тот же вечер ребята кое-что узнали о собрании.

Получалось, что в принципе ими были довольны. Колхозники обещали построить им стадион, а к осени открыть курсы трактористов.

Но и упреков тоже было дополна — и детям и взрослым. Особенно досталось отцу Сашки. Его, говорят, вообще вывернули наизнанку за воспитание сына.

Никаких других подробностей о собрании, о том, кого хвалили, а кого ругали, Ванята больше не узнал. В клуб ходила и мать. Но спрашивать ее Ванята не решился. Сама же она пока что помалкивала. Видимо, ждала отца. Мысль об этом Ваняту не удручала. Приедет отец, они сядут по-семейному рядышком и все тогда обсудят и решат.

Конечно, разве можно без отца!

Глава двадцать четвертая ВСТРЕЧА

Размышляя о встрече с отцом, Ванята подошел к клубу. Все здесь было в порядке. Газета висела на месте. На фасаде трепыхались флажки. Над входом в клуб звал в гости огромный лозунг — «Добро пожаловать, товарищи хлеборобы!». Ванята полюбовался этим лозунгом, проверил на всякий случай, цел ли пригласительный билет с «уважаемым товарищем», и только тогда пошел выполнять поручение тетки Василисы.

Размахивая рыжей коробкой кофе и кульком конфет, Ванята возвращался домой. От радости у него все пело и плясало в душе. Жаль, что мать не берет его с собой на вокзал, но это понятно: отец и мать давно не виделись. У них будут свои разговоры, и Ваняте знать их не обязательно. Пускай будет так, как задумала мать. Главное — приедет отец. Больше ему ничего не надо!

Пританцовывая, вбежал Ванята в избу, поднял, как пароль, как пропуск к счастью, коробку кофе и конфеты.

— Купил, тетя Василиса! Мировецкого! С цикорием!

Но что это? Тетка Василиса и мать даже не посмотрели на него. Пока Ванята вертелся возле клуба, выбирал в магазине самый лучший кофе и конфеты, тут что-то произошло. Полчаса назад мать была в белой праздничной кофте и синей юбке, а теперь надела серое с бледными цветочками платье, в котором работала на ферме, повязалась простым, с бахромой по краям, платочком.

Мать и тетка Василиса из-за чего-то поссорились. Тетка Василиса наступала, а мать тихо и виновато защищалась.

— Та що ж це таке робытся? — кричала тетка Василиса. — Та що ж це таке надумала! Ох боже ж ты мий! Та подумай же ты своею головою! Та тьху на тебя за таки дила! Та йды ж ты, я тоби кажу, на отой вокзал!

— Не хочу я, — тихо и упрямо сказала мать. — Хватит мучиться. Все одно толку не будет. Я знаю…

Ваняте стало все ясно. Мать передумала почему-то идти на вокзал. Отца никто не встретит. Он обидится и, возможно, даже уедет назад. Теперь уже навсегда, на всю жизнь!

Ваняте стало страшно.

Что ж ты делаешь, мама?

Мать не видела этого молчаливого упрека в глазах Ваняты. Она ушла на ферму, а Ванята и тетка Василиса остались в избе. Тетка Василиса кипела от гнева. Она ни с того ни с сего замахнулась на Ваняту и закричала:

— Та кинь ты отой чертив кохфе! Та на биса ты купив оту гадость! Ой боже ж ты мий, та що ж це на свити робытся? Та довго я буду за всих страдаты? Та чого ж ты стоишь, як отой пенек, я тоби кажу!

Тетка Василиса оглядела огорченным взором стол с едой, сказала «тьху на вас на всих»! и вышла из дому, хлопнув изо всей силы дверью. На стене качнулся портрет отца, жалобно и тонко зазвенели на столе рюмки.

А через минуту уже был на улице и Ванята. Задыхаясь, мчался он по жнивью, по тропинкам и лесным гарям на вокзал. Он встретит отца, приведет его домой и навечно помирит с матерью.

Что у них там случилось? Почему мать не пошла на вокзал? Эти мысли гвоздем сидели в голове Ваняты.

А вдруг мать заупрямится и не захочет мириться. Поглядит на отца и скажет: «Иди, пожалуйста! Без тебя теперь проживем».

И снова память услужливо вернула Ваняту к Платону Сергеевичу. Может быть, он стоит на пути, закрывает Ванятино счастье?

По большаку сзади Ваняты пылила машина. Ванята свернул в сторону, добежал до телеграфных столбов и замахал над головой кепкой.

— Сто-ой! — закричал он. — Сто-ой!

Машина затормозила невдалеке, прокатилась юзом по гладкой, накатанной до белого сияния колее. Шофер высунулся из кабины, погрозил кулаком.

— Ты что — сдурел? Я ж тебя, как куренка, мог… в минуту!

— Возьмите! Мне на вокзал! Дяденька-а!

— Я тебе дам — дяденька! Ишь моду взяли! Садись скорее, окаянный!

Заскрежетала дверца. Ванята влез по высоким подножкам в кабину, сел на черное, вытертое до ниток сиденье. Машина дала газ и снова рванулась вперед.

Шофер поправил зеркальце над головой, сердито сказал:

— За таких наш брат и страдает. Лезут под самые колеса — и все. Встречаешь кого, что ли?

— Отца. С Востока едет. С границы он почти…

Шофер закурил, теперь уже одобрительно посмотрел на пассажира.

— Чего ж молчал? Так бы сразу и сказал! Тоже мне…

Машина домчала Ваняту до перекрестка. Направо дымил кирпичный завод, налево, в гуще пыльных деревьев, мелькали станционные дома, светил издалека яркий зеленый огонек светофора.

— Теперь успеешь, — сказал шофер, открывая дверцу. — Давай, давай. У меня работа!

Шофер свернул к заводу, а Ванята помчался на станцию. За леском уже показался и снова исчез, подымаясь в гору, двенадцатичасовой.

Ванята свернул с большака, побежал к станции через пустырь. Споткнулся, упал на землю. Он больно ушиб колено и разбил в кровь ладонь.

Ни бинтов, ни платка у него не было. Какие уж тут платки — поезд взобрался на подъем, постукивая колесами, катил к входному светофору. Зажав пораненную ладонь, Ванята летел на всех парах к станции.

Он прибежал как раз к сроку. Электровоз, замедляя ход, прополз мимо станции, чихнул тормозами и остановился. Ванята выбрал местечко возле калитки для пассажиров. Сверху на ней на двух тонких трубах висела белая дощечка с надписью — «Выход в Козюркино».

Проводники открыли тамбуры, не торопясь вытерли тряпкой серые прямые поручни, сошли со своими флажками на перрон. Ванята не спускал глаз с вагонов — только бы не прозевать отца!

Пассажиров, как всегда, в Козюркине было немного. Показались какая-то женщина с грудным ребенком на руках, два длинноногих суворовца с яркими малиновыми погонами на плечах; размахивая кефирной бутылкой и оглядываясь на окошко своего вагона, побежала к станционному киоску девчонка в синих узких джинсах.

В дверях среднего вагона появился еще один пассажир — седой старик в новом черном костюме и с узелком в руке. Он сполз по ступенькам на землю, сказал что-то проводнице и пошел к выходу.

Электровоз постоял еще минуту-две, толкнул для порядка взад и вперед вагоны и, набирая ход, умчался в свой далекий путь. Опустив руки, стоял Ванята возле калитки. Прошла мимо женщина с ребенком, прогремели своими черными курносыми ботинками суворовцы. Они поглядели на Ваняту, хотели что-то спросить — и тоже прошли мимо.

Навстречу Ваняте ковылял с узелком в руке последний пассажир. Что-то далекое, уже полузабытое, напомнил Ваняте этот старик в черном костюме. Сухое, морщинистое лицо, тонкие седые волосы на крутых висках, медная цепочка-висюлька в кармане на груди. Память услужливо унесла Ваняту в свое бывшее село. Он увидел заросшую ряской речку Углянку, дорогу на материну ферму и на этой дороге телегу с бидонами для молока. На телеге, свесив ноги, сидели двое — мальчишка в кепке, похожей на голубятню, и старик с ременным кнутом в руке.

Пассажир тоже узнал Ваняту. Он перебросил из руки в руку узелок, заторопился к выходу.

— Здравствуй, Ванята! А я тебя сразу и не признал! Встречать, никак, пришел? Ну, уважил. Ну, прямо, я тебе дам!

Дед Антоний схватил Ваняту в охапку жилистыми сухими руками, приподнял и снова опустил на землю.

— А меня, друг ситный, на пенсию спихнули, — сказал он. — Куда хочу, туда и еду. Дай, думаю, к Пузыревым наведаюсь. Скучал тут без меня? Ну-ну, по глазам примечаю! Пошли, чего же ты?

Ванята опустил голову. Стараясь не смотреть на деда Антония, ответил:

— Нет, я сейчас не могу. Еще один поезд придет. Мне встречать надо…

— Беда с твоими поездами! Их же вон сколь ходит. Рази все встретишь? Пошли, тут я тебе подарочек привез от Гришки Самохина. Помнишь Гришку?

Дед Антоний полез в карман, достал узенький бумажный пакетик. Ванята развернул бумажку, увидел три тонких серебряных крючка.

— На щуку Гришка велел пускать. Нехай, говорит, ловит. Мне, говорит, без него вот как скучно. Так, говорит, и передайте. Ну чего ж мы стоим? Духмень вон какая! Аж в пот кинуло. Пошли в тенек. Чего ты?

Они пошли в конец перрона, туда, где росли корявые акации и текла сама по себе тонкой струйкой из чугунной колонки вода. Дед Антоний сел на длинную скамейку, устало вытянул ноги. На земле мерцала кружевная тень от деревьев, по луже возле колонки ходили пешком голуби.

Дед Антоний поглядел на Ваняту, вздохнул и, быстро роняя слова, сказал:

— Не мечтал я тебе говорить, Ванята, а скажу. Ты этого поезда не жди. Не приедет твой отец. Другая у него линия жизни вышла, чтоб ему… А мать вот как его любила! Ну просто без памяти!

— Вы что, дед Антоний?

— Ото самое, Ванята! Думала мать, возвернется муж, и все у вас будет браво. Надеялась, в общем. А не вышло вот… Отсидел твой отец срок, а потом за прежние дела принялся. Там такого натворил — не говори! Приехал, значит, в село, ну его прямо со свадьбы и взяли…

— С какой свадьбы? — замирая, спросил Ванята.

Дед Антоний вздохнул во всю ширину груди, махнул отрешенно рукой.

— С Фроськой обвенчаться возмечтал. В лавке которая торгует. Давно он ей письма писал… Ты, Ванята, не того, — при чем тут слезы? Пошли, парень. Вставай!

Дед Антоний взял Ваняту за руку и повел по дороге. Он хотел отвлечь Ваняту, а может, и самого себя от мрачных, непрошеных мыслей, без умолку рассказывал все, что приходило вдруг на память.

— Проводили меня, в общем, Ванята, на пенсию, костюм подарили, часы от эти в презент купили. Узнали, что разбил свои, ну и уважили. Всю область объездили, а нашли. «Пал Буре» по названию. Помнишь часы мои прежние? Как звери ходили!

Дед Антоний вынул из кармана часы с медной цепочкой и поболтал возле уха, как тухлое яйцо. Часы торопливо застрекотали колесиками и виновато смолкли.

— Пружина, видать, лопнула, — сообщил дед Антоний. — А так — ценная вещь… Мне, Ванята, теперь часы ни к чему. У меня времени с верхушкой, до самой смерти хватит. К вам вот приехал. Председатель лично послал. Узнал про твоего отца и сказал: «Мотай, дед, скорее, к Пузыревым, зови обратно». Поедешь, что ли? Гришка там Самохин ждет. Отдайте, говорит, крючки Ваняте — дружба у нас…

Много еще мог рассказать Ваняте дед Антоний, потому что дорога длинная, а память человека — еще длиннее. Но из-за поворота выскочила на полном газу бортовая машина. Шофер круто затормозил возле путников. Высунул голову из кабины.

— Эй, парень! — крикнул он. — Встретил отца?

Дед Антоний подошел к машине, сердито сказал:

— Чего орешь на весь степь? Тоже мне хлюст! Подвезешь ай нет? Открывай калитку…

Шофер безропотно дернул ручку, впустил в кабину деда Антония. Ванята полез по скату в кузов. Машина подождала минуту и снова помчалась вперед.

Глава двадцать пятая ВПЕРЕД! ТОЛЬКО ВПЕРЕД!

Платон Сергеевич стоял возле зеркала, надевал галстук. Он увидел, как открылась дверь и в просвете ее появилась голова мальчишки в кепке, похожей на голубятню.

— Можно, Платон Сергеевич?

Парторг подергал узелок галстука, распустил его, как шнурки на ботинках, обернулся к нежданному гостю.

— Заходи. Галстуки умеешь цеплять? Что-то не получается. Забыл систему…

Ванята вошел в комнату. Здесь ничего не изменилось с тех пор, как был он в гостях и пил чай с конфетами. Стоял возле окошка стол, заваленный книжками и бумагами, висела на стене фотография, в стакане с водой краснели три гвоздики.

Только Платон Сергеевич был каким-то иным, непохожим. Наверно, от того, что в новом пиджаке вместо гимнастерки и в белой рубашке с непослушным воротничком.

— Не умеешь, значит, цеплять? Ладно, без украшения обойдемся. Какая твоя точказрения?

— Не знаю, Платон Сергеевич… Я знаете чего к вам?

— Конечно! Ссориться пришел. Сколько мы с тобой не разговаривали?

— Неделю…

— Плохо считаешь. Неделю и четыре дня. Точно помню.

— Я же не хотел. Это так получилось… я рассказать пришел… можно, Платон Сергеевич?

— Давай… садись на диван.

Ванята сел, положил руки на колени. Еще одно слово Платона Сергеевича, один вопрос, — и он расскажет все. Ему можно говорить. Он поймет…

Платон Сергеевич сидел рядом, с любопытством поглядывал на Ваняту. Он еще больше похудел. Только в глазах, как прежде, светились веселые огоньки. Погаснут на миг и снова разливают вокруг светлое, доверчивое тепло.

— Не нравишься ты мне сегодня, — сказал парторг. — Что там у тебя — говори. А то в клуб опоздаем…

В горле Ваняты что-то запнулось — тугое, противное. Он закрыл лицо ладонями и тихо заплакал.

— Я не могу больше, Платон Сергеевич. Я никуда не пойду…

— Что ты? У нас же праздник! Дожинки. Вот чудак!

Платон Сергеевич придвинулся к Ваняте, обнял его за плечи крепкой, дрогнувшей на миг рукой.

— Перестань! Ты ж все-таки мужчина! Тетка Василиса говорила — шапку партизанскую к зиме подарит… Хватит сырость разводить. Я ведь тоже человек…

Ванята не отнимал ладоней от лица. Будто в ковшик, падали в них одна за другой теплые, соленые слезы.

— Я к вам пришел, Платон Сергеевич. Я все хотел рассказать… — Он умолк на минуту. Сдерживая дрожь в голосе, быстро обронил: — Платон Сергеевич! Женитесь на моей маме. Я разрешаю…

Платон Сергеевич еще крепче сдавил рукой Ваняткино плечо, прижался щекой к его мокрому лицу.

— Воробей ты, воробей… Вот, значит, чего поссорился! Мне ж об этом и думать нельзя… Ну не плачь, не надо, Ванек!

Услышав, как по-новому прозвучало его имя, Ванята съежился и притих. Будто боялся разрушить неожиданное очарование слов парторга.

Они сидели вот так несколько минут. Потом Ванята поглядел на парторга снизу вверх — ласково и в то же время по-мужски серьезно.

— Платон Сергеевич! Я вам честно о маме говорю. Я…

Платон Сергеевич быстро поднялся, одернул полы пиджака.

— Не смей об этом! Я тебе запрещаю!

На лбу парторга, разделяя брови, прорезалась глубокая ямка. Он искал слова, чтобы высказать мысли, которые теснились в груди и которые должен понять сейчас мальчик в синем комбинезоне.

— Ванята! — сказал он. — Если ты хочешь, можешь быть моим сыном. Чтобы все у нас с тобой пополам было: и радости, и заботы, а если надо — на войну тоже вместе. Ты слышишь?

— Слышу, Платон Сергеевич…

— У меня никого на свете нет. Ни жены, ни детей. Я тебе уже говорил… Будешь моим сыном?

— Буду, Платон Сергеевич.

— А не торопишься? Я ведь человек строгий. У меня, знаешь!..

— Платон Сергеевич, Я уже все продумал, — поспешно и горячо сказал Ванята. — Я согласен. Я вас ни капельки не боюсь!

Платон Сергеевич весело и шумно рассмеялся.

— Не боишься, значит? Ну это мы еще посмотрим!

Потом он снова стал серьезным. Прошелся к тумбочке, на которой стоял стакан с тремя гвоздиками, и вернулся к Ваняте.

— Ну что ж, если ты все продумал, я тоже согласен, — сказал он. — Только смотри: чтобы слушать меня и достойно жить. Хочешь так?

— Хочу, Платон Сергеевич!

— Честно?

— Я ж сказал — я честно…

— По-партийному?

— По-партийному, Платон Сергеевич!

— Давай руку. Вот так! Теперь иди умойся. Чернила на носу. Ты что — носом пишешь?

— Я сегодня не писал, Платон Сергеевич…

— Не рассуждай! Раз отец сказал, значит, точка. В коридоре умывальник.

Ванята долго плескал в лицо холодной водой, тер щеки полотенцем. Посмотрел в круглое зеркальце на стене, смахнул пальцем последнюю слезу и вошел в комнату.

— Эликсиром брызнуть? — спросил парторг, кивнув головой на пузырек с красной резиновой грушей.

Ванята улыбнулся.

— Не надо. И так сойдет.

— Тогда пошли. Опаздываем уже.

Платон Сергеевич вел за руку Ваняту. На пиджаке его позванивали тихим серебряным звоном ордена и медали. Ванята старался не отставать, шагал рядом со своим новым отцом размашистым шагом.

— Всех на дожинки пригласили? — спросил погодя Ванята.

— А как же! Всю вашу бригаду. Не веришь разве?

— Я просто так… Стенную газету возле клуба видел. Там только ухо Сашкино получилось. Не попал он в кадр…

— Верно, что не попал, — ответил парторг. — Я уже давно про этого Сашку думаю. Надо из него все-таки порядочного человека сделать. Какая твоя точка зрения?

— Не знаю, Платон Сергеевич. Он…

— Нет, тут даже думать нечего… Сашка же сейчас, ну как тебе лучше сказать, ну, как крот, что ли, — вслепую живет. Куда толкнут, туда и лезет… Сам я, Ванята, виноват. Сплоховал, одним словом…

— При чем тут вы, Платон Сергеевич?

— Отцу Сашкиному давно надо было гайку потуже завернуть. А я, видишь, промазал, смалодушничал… Ну ладно, разберемся еще. Рано тебе это пока знать…

Ванята зашел чуть-чуть вперед, не выпуская ладони из руки парторга, заглянул ему в лицо.

— Платон Сергеевич, а вы ж сами говорили: детям все надо знать — и про жизнь и про смерть… Помните?

— Конечно, помню… Соберусь с мыслями и все расскажу. С тобой ведь ухо востро надо держать! К каждому слову цепляешься…

Платон Сергеевич прошел несколько шагов, улыбнулся чему-то и сказал:

— А все-таки ты, Ванята, еж! Нет-нет, не оправдывайся! Все равно не убедишь… Давай нажимай, а то, в самом деле, к шапочному разбору придем.



На дворе еще было светло, а возле клуба уже горели электрические лампочки. В фойе играл оркестр, за окнами кружились пары.

У подъезда толпились мальчишки и девчонки. Они были чем-то взволнованы и возмущены. Вокруг стоял шум, хоть уши затыкай. Громче всех орал Пыхов Ким. Ванята сразу узнал голос своего беспокойного, обидчивого друга.

— Пошли скорее, — сказал Ваняте парторг. — По-моему, там кого-то убивают.

Они прибавили шагу. Ребята увидели Платона Сергеевича и немного притихли.

— Эй, люди, что там у вас? — крикнул парторг.

Пыхов Ким замахал рукой.

— Не пускают, Платон Сергеевич! Обратно за ухи хотят! Я ж вам говорил!

Похоже, Ванятиных друзей в самом деле не пускали на праздник. У подъезда, заглядывая в двери, возле которых стоял билетер с красной повязкой на рукаве, толпились все деревенские ребята. Был тут и Гриша Пыхов, и Марфенька, и Сашка Трунов, и Ваня Сотник.

— Это как же не пускают? — спросил парторг Кима. — Билет у тебя есть?

— А то нет! Вот он — «Уважаемый товарищ». За ухи, Платон Сергеевич, хотят. Не считаются!

— Ну-ну! Ты, Ким, тише. Сейчас выясним.

Парторг отстранил Пыхова Кима, подошел к двери. Загородив вход рукой, там стояла Клавдия Ивановна, или просто тетя Клаша. Утром она убирала клуб, а вечером, когда крутили кино, отрывала на билетах контроли, следила, чтобы в зал не проникли хитроумные «зайцы».

— Тетя Клаша, чего вы их? — спросил парторг.

— То есть, как чего? Вы поглядите на них — комбинезоны понацепили. Как сговорились усе! Тут праздник, а тут… Не пушшу, и все. Ишь тоже — валеты, на палочку надеты! Перемазать усе хотят. Та я их!

— Мы чистые! — крикнул из-за плеча парторга Пыхов Ким. — Мы постиранные. Мы так решили, Платон Сергеевич. Чего она!..

— Ты, рыжий, молчи! — крикнула в ответ тетя Клаша. Я тебя все одно не пушшу, хоть галихве одень!

Платон Сергеевич ласково и тихо взял контролера за руку.

— Пустите, тетя Клаша. Я вас прошу. Лично…

— Ну балуете вы их, Платон Сергеевич! Сами сказали, штоб порядок, а сами… Чего стоите, архаровцы? Заходите, если по-человечески просят. Ну!

Наступая друг другу на пятки, «архаровцы» повалили в дверь.

В фойе ярко горел свет. Возле потолка — от одного угла к другому — висели пестрые флажки. Молодежь танцевала, а кто постарше подпирал стены, придирчиво наблюдал за парами.

Ванята увидел отца Пыховых. Он был в длинном сером пиджаке и брюках, забранных в хромовые сапоги. Тугой воротничок стягивал загоревшую шею. Тракторист не признавал пуговиц на рубашке и галстуков. Даже для газеты снимался нараспашку. Но ради праздника терпел.

Сотник сразу помчался к своему другу. Ванята отправился с Марфенькой к буфету, где шумно торговали пивом, конфетами и пряниками; позванивая в кармане медяками, он стал в очередь.

Но угостить Марфеньку не удалось. Над дверью в зал резко и требовательно зазвенел звонок. Оркестр проиграл для приличия еще два коленца и смолк. Колхозники заторопились в зал.

Первый ряд, как и обещал Платон Сергеевич, был забронирован, то есть оставлен школьной бригаде. Исключение сделали только для деда Антония. Он сидел в кресле первого ряда и, ожидая начала, поглядывал на часы «Павел Буре».

Ванята сел в центре. Справа от него заняла место Марфенька, а слева — Ваня Сотник. Марфенька тоже была в комбинезоне. Только не в синем, а в зеленом. Из карманчика выглядывала белая с золотым сердечком ромашка; на голове, закрывая правое ухо, был коричневый, слинявший на солнце берет.

Эх, Гриша Самохин! Жаль, что нет тебя здесь! Словами о дожинках не расскажешь. Не знаешь, с какого бока и начинать — с самого начала, с конца или с серединки, когда в зал вошла по ковровой дорожке тетка Василиса. Красная от смущения, она несла на руках поднос с пышным караваем на белом полотенце. Рядышком лежали спелые, убранные с последнего поля колосья. Тетка Василиса остановилась посреди зала, тихим, грудным голосом сказала:

— Поздравляю, товарищи колхозники, с дожинками! Покуштуйте нового хлибця. Спасибо, риднесеньки. Спасибо вам, хлопчики, за все!

Заскрипели кресла. Колхозники один за другим подходили к тетке Василисе, кланялись ей в пояс, отщипывали от каравая маленькие хрустящие ломтики.

Сотник потянул Ваняту за рукав, шепнул:

— Пошли, Ванята! Ты не сердись! Тоже выдумал! Я ж по дружбе всегда… Хочешь, на тракторе учить буду? Ты думаешь, я просто так откололся от бригады? Я ж про трактор всю жизнь мечтал… Вставай!

Никогда не пробовал Ванята такого вкусного хлеба. Был он лучше городских плетеных калачей, лучше бубликов с маком и печатных, облитых белой глазурью пряников. Да что говорить! Даже сравнивать не с чем этот степной, вобравший в себя все духовитые соки земли колхозный хлеб!

Да, всего не расскажешь, не опишешь в письме Грише Самохину — и выступлений бригадиров, и кино, и циркачей…

Марфенька тоже выступала. Сначала она рассказала о бригаде, потом перескочила на другое, видимо давно не дававшее ей покоя.

— Про нас говорят, что мы — дети до шестнадцати лет, — сказала она. — Ну и пускай! А мы все равно не хотим ждать, пока вырастем. Мы всегда с вами и никогда не подкачаем! Мы тоже хотим, чтобы у нас в колхозе…

Марфенька запнулась, беззвучно зашевелила губами, стараясь вспомнить оборвавшуюся вдруг мысль. Ванята ерзал на стуле, не знал, как помочь, выручить Марфеньку в эту трудную минуту из беды. Он не утерпел, поднял руку и замахал над головой. Глаза Ваняты и Марфеньки встретились. Вполне возможно, вспомнила она жаркий летний день, когда шли они по оврагу, и клятву, которую придумал для всех Пыхов Ким. Может, так, а может, и нет. Но Марфенька вдруг встала на цыпочки, вытянулась вся и сказала:

— Мы всегда с вами! На всю жизнь! Вперед, только вперед!

Все захлопали Марфеньке, а духовой оркестр, который давно ждал подходящего случая, рявкнул во все свои трубы. Марфенька сбежала со сцены, села на прежнее место, рядом с Ванятой. Она сидела молча, покусывая узкие, спекшиеся от волнения губы. И только потом, когда с трибуны уже говорил другой бригадир, тихо, почти шепотом, спросила Ваняту:

— Ничего я выступала?

— Здорово! — сказал Ванята. — Я так не умею. Правильно тебя бригадиром выбрали!

Но самого конца дожинок ребята не увидели. После циркачей к ним подошла тетя Клаша с красной повязкой на рукаве и сказала:

— Теперь хватит! Хуч и уважаемые, а пора спать. Выметайтесь усе до одного!

Спорить с тетей Клашей и прятаться не имело смысла. От нее — это Ванята уже проверил — нигде не спрячешься, даже за сценой. Она знала в зале все тайники и безошибочно вытаскивала оттуда за шиворот безбилетников. В клубе была ее полная и нераздельная власть.

Ванята огорченно вздохнул и пошел к выходу.

У дверей его поджидала мать. Щеки матери порозовели, а морщинки на лбу разгладились, вытянулись в тонкие, почти незаметные ниточки.

— Можно мне остаться? — спросила она. — С народом немного побуду…

— Конечно, мам! Я тебе всегда говорил…

— Ну иди, сына! Деда Антония захвати. Видишь, дремлет…

Опустив голову, дед Антоний сидел в первом ряду. Ему проще было бы рассказать Грише Самохину о дожинках. Дед Антоний утомился, выпил перед праздником рюмку и почти весь вечер добросовестно проспал.

— Пойдемте, дедушка!

Дед Антоний встрепенулся, захлопал глазами.

— А? Что? Кто тут?

— Домой пойдемте, говорю!

Дед Антоний понял наконец, в чем дело. Он вытер ладонью лицо, прогоняя остатки сна, обиженно сказал:

— Тю на тебя — и все! Я ж ишшо плясать буду. Тоже мне сказанул! Времени ишшо вон скоко!

Дед Антоний вынул из кармана часы, поболтал возле уха, как тухлое яйцо, посмотрел на белый, выщербленный циферблат.

— Иди, иди! — сказал он Ваняте. — Я ишшо на том свете отосплюсь. Тоже мне!

Ванята вышел из клуба. Луна заливала серебряным светом Козюркино. Был виден каждый листок на дереве и каждый камешек на дороге. Где-то высоко-высоко, не нарушая тишины, летел самолет. За рекой маячил памятник артиллеристу Саше.

Ванята вспоминал праздник, Платона Сергеевича, тетку Василису с белым караваем и девочку, похожую на гриб подберезовик. Вспоминал и улыбался, будто впервые в жизни нашел для себя что-то очень важное и большое.

СЕРЕЖКА ПОКУСАЕВ, ЕГО ЖИЗНЬ И СТРАДАНИЯ

ТАПОЧКИ



Сережка Покусаев снова потерял тапочки. Третий раз в этом году. Мать Сережки не удивилась. Даже тряпкой на этого растяпу не замахнулась.

— Живи как хочешь, — сказала она. — А только денег у меня больше нет.

Положение было критическое. Зимние ботинки Сережки смазали ваксой и давно спрятали в кладовку под замок. Другой подходящей обуви, похоже, не было.

Сережка полдня шуровал в сарае. В углах жили серые пауки, лежали рыжие корявые обручи от бочек, порванные велосипедные камеры и всякий другой хлам.

Потом Сережке попались старые мамины туфли на шпильке. Они были еще ничего. Только стельки отлипли и выглядывали изнутри, как собачьи языки.

Сережка выдрал языки, отбил молотком шпильки и тут же примерил. Размер был как раз такой. Если бы брюки-клеш, можно было вполне их прикрыть. Но у Сережки были брюки-дудочки. И это немного портило вид.

Сережка выбрался из сарая и прошелся по двору. Там резались в «козла» за деревянным ребристым столом пенсионеры. В песочнице строили замки дети. Никто Сережке ничего не сказал, и он сразу повеселел.

Ходить в узких и изогнутых туфлях было неудобно. Но без тренировки ничего не дается.

Это уже Сережка знал по опыту.

Возле подъезда дома номер четыре показалась Галя Гузеева. В Галю были влюблены поголовно все мальчишки. Сережка тоже.

Галя увидела Сережку, подошла прямо к нему. Она сразу заметила Сережкины корабли и начала улыбаться.

— Здравствуй, Покусаев, — сказала Галя. — Что это?..

Сережка не дал Гале докончить.

— У тебя очень приятные ресницы, — сказал он. — Точно как у Софи Лорен. А ну закрой глаза!

Какая женщина устоит перед таким комплиментом! Галя Гузеева опустила веки и дала полюбоваться своими ресницами.

И все же Галя не отстала от Сережки. Не помогла ему даже Софи Лорен.

— Покусаев, зачем ты надел дамские туфли? — спросила Галя. — Для смеха?

— Ничего не дамские… Я репетирую. Клоуном в цирк оформляюсь!

— Ты, Покусаев, врешь!

— Очень надо! Можешь у папы спросить. Учеником берут…

Сережка наморщил лоб и стал думать, что бы ему еще такое соврать.

— В постоянную труппу берут, — сказал он. — Вчера с папой табель успеваемости носили. Знаешь, как придираются!

Сережка подробно рассказал, какие строгости в цирке и какой у него в постоянной труппе репертуар. Под конец он расщедрился и даже пообещал Гузеевой Гале достать бесплатный билет на свои представления.

— Можешь хоть каждый день ходить, — добавил он. — Устрою!

Скоро необычайная весть распространилась по всему двору.

Все знали, что Сережка трепач. Но тут поверили. Не станет же человек за здорово живешь щеголять в дамских туфлях и раздавать билеты в цирк.

К Покусаеву повалили делегации. Сережка принимал всех. Он сидел на деревянном ларе для песка, болтал ногой в белой остроносой туфле и рассказывал мальчишкам и девчонкам про цирк.

Все ахали и завидовали.

Потом Сережку попросили что-нибудь исполнить. Он прошелся в своих клоунских туфлях боком-скоком, потом задом наперед, потом стал на руки. Стоял он недолго, но все аплодировали: во-первых, Сережка был еще учеником клоуна, а во-вторых, он мог обидеться и не дать билеты в цирк.

Вскоре, впрочем, интерес к цирковому искусству упал. Зрители один за другим разбрелись по своим делам.

У Сережки своих дел не было. Он снес туфли в сарай и отправился домой обедать.

Была у Сережки Покусаева тайная надежда: мать увидит его разнесчастную жизнь и переменит свое решение. Так уже сколько раз было.

Посмотрит на голые Сережкины ноги и скажет:

«Вот тебе, растяпа, деньги. Иди покупай тапочки. Только смотри — последний раз даю…»

Эти радужные мысли развеялись в пух и прах. Мать даже не подумала менять свой суровый приговор. Не поддержал сына и отец.

— Правильно! — сказал он за обедом. — Пускай ходит босиком, как снежный человек.

«Снежный человек» молча проглотил обиду.

После обеда Сережка Покусаев остался дома. Он сидел возле окошка и думал о прежней веселой жизни.

Без тапочек не было ему ходу никуда — ни в кино, ни на речку, ни просто на улицу.

За воротами играли в классы девчонки, о чем-то спорили мальчишки, шли как ни в чем не бывало прохожие. Никто из них не знал, какая страшная беда постигла Сережку Покусаева.

Чем больше Сережка думал об утраченных радостях, тем сильнее тянуло его на улицу, в общество. Сережка прикидывал всякие варианты, сам утверждал их и сам отвергал.

В конце концов он решил сделать пробную вылазку. Если спросят, почему он шпарит по городу босиком, можно выкрутиться. Сказать, например, что тапочки сдали в ремонт. Обещали починить утром, а потом закрыли мастерскую на переучет. Мало ли что можно придумать!

Скажет, что вообще не переваривает обувь, ходит босиком для закалки и воспитывает себя по системе йогов. Фурункул на пятке тоже годится. Пускай сами походят в тапочках с таким фурункулом!

Сережка погляделся в зеркало, застегнул пуговицы на рубашке и отправился в вояж.

В ворота он не пошел. Там стояли свои мальчишки. Он перемахнул через забор, оглянулся и взял курс в центр города.

Изредка прохожие поглядывали на босоногого путника. Но от замечаний воздерживались и в переговоры не вступали.

Пока все шло нормально. Только возле кино «Спартак» какой-то дядька наступил Сережке на пальцы.

Но тут Сережка был сам виноват. Он полез в очередь за билетами, хотя в кармане у него было пусто и делать ему в очереди, в сущности, нечего.

Сережка направил свои босые и израненные стопы в зоопарк. В заборе была приличная дыра, и мальчишки лазили туда бесплатно.

Возле зоопарка улицу залили новым черным асфальтом.

Он даже на вид был липкий и вязкий.

Сережка был человеком риска. Об этом знало пол-Воронежа.

И конечно, он не пошел в обход. Он полез в черную липкую гущу. Вдобавок ко всему гуща оказалась нестерпимо горячей. В такой смоле черти варили в аду грешников. Если, конечно, черти и ад когда-нибудь существовали.

Целый час Сережка мыл ноги в кадушке под водосточной трубой, драил их песком и шершавым, как наждак, кирпичом.

Эксперимент удался только частично. На ступне остались черные пятна различной величины и формы. Отдаленно они напоминали острова в Японском море или шкуру леопарда.

Сережка тайком пробрался по лестнице в дом и, окончательно подавленный и угнетенный, сел возле окошка. Ноги он спрятал под стул.

Сколько сидел Сережка, неизвестно. Может, час, а может, полтора. В глазах у него прыгали серые мурашки и с непривычки болела шея. Сережке уже давно надо было сбегать кое-куда. Но он крепился, потому что главное в его жизни — терпение и выдержка.

Мрачное уединение прервал стук в дверь. Это пришел друг Сережки Изя Кацнельсон. Изя был кудрявый, как баранчик из сказки. На носу у него сидели очки с толстыми стеклами. Глаза его от этого казались большими и круглыми, как будто Изя смотрел из-за графина с водой.

— Ты чего тут сидишь? — спросил Изя и внимательно посмотрел из-за своего графина. — Хватит сидеть. Пошли в кино.

Сережка не переменил позы.

— Меня кино не интересует, — ответил Сережка загробным голосом. — Теперь я буду сидеть тут.

— Вот же чудак! Там же интересней!

— Мне интересней здесь, — еще глуше ответил Сережка. — Прошу не беспокоить.

Такой официальный тон смутил Изю Кацнельсона. Он даже подумал, что Сережка обиделся на него. Утром циркач Сережка делал стойку. Изя опрометчиво заявил, что может стоять больше. Это было не совсем точно.

Теперь Изя чувствовал угрызения совести. Ему не хотелось терять друга из-за какой-то стойки.

— Может, денег нет, так я из копилки вытащу, — великодушно предложил Изя.

По лицу Сережки пробежала быстрая тень.

Но он сдержал себя.

— Не могу, — сказал он. — Я буду сидеть тут…

Слух о том, что Сережка с самого обеда сидит на стуле как прикованный, всколыхнул весь двор.

Двери Сережкиной квартиры не закрывались. Пришел даже Вовка-директор, с которым Покусаев не особенно дружил.

Вовка-директор был рослый толстый парень. По своим физическим данным он мог выступать за сборную города по тяжелой атлетике. Но интеллект у него был принижен. Вовка по два года сидел в каждом классе и в этом году наконец перешел в третий. С переэкзаменовкой по-русскому.

Вовка ввалился в комнату без стука. Он убедился, что Сережка в самом деле сидит на стуле как прикованный, и начал хихикать.

— Ты чего тут сидишь? Может, ты дурак, а?

У Сережки все заклокотало внутри. Но он сдержался. Во-первых, волевые люди не обращают внимания на глупые шутки, а во-вторых, у Вовки-директора кулаки были как гири, и он бил наповал.

Вскоре визиты закончились. Сережку покинули в трудную для него минуту жизни все. Даже Галя Гузеева, в которую Сережка был влюблен.

Но настоящая дружба, как это известно, проверяется в беде. К Сережке снова пришел его лучший друг Изя Кацнельсон.

Сережка принял друга и рассказал ему о своей беде. И правильно сделал. Изя был дошлый парень и сразу нашел выход из тупика.

— Чудак ты! — заявил Изя. — Сами тапочки сделаем. Это мне раз плюнуть.

Это было не просто дружеское утешение. Отец Изи работал в сапожной мастерской. Изя видел, как он тачает ботинки и вколачивает в подметку острые тонкие гвозди. Изе это дело нравилось.

— Чудак ты, — еще раз повторил Изя. — Это мне раз плюнуть!

Через полчаса Изя снова был у Сережки. Он принес моток толстых ниток, иглу с большим ушком, ножницы и кусок мятого брезента.

Брезент был всех цветов. Трудно определить, какой колер преобладал. Будто поливали его с неизвестной целью йодом, зеленкой, чернилами, мяли в саже и пепле.

— На орангутанга шить будешь, да? — спросил Сережка.

— Чудак! — сверкнул очками Изя. — Замажем кремом, за первый сорт сойдет!

Закройщики приступили к делу. Изя был главным исполнителем, а Сережка Покусаев критиком и консультантом.

Все шло как по маслу.

Сережка наступил ногой на орангутангский брезент, а главный исполнитель обвел вокруг ступни химическим карандашом жирную категорическую загогулину.

Чавкнули, как древняя гильотина, ножницы, и две отличные подошвы тридцать восьмого размера были налицо.

— Ты делай по моде, — предупредил консультант. — Тупоносые.

Изя заверил, что все будет в порядке и тапочки получатся первый сорт.

— Теперь выкроим заготовки, — сказал Изя. — Прошу вашу ножку. Вот так… благодарю…

Внешне заготовки не производили впечатления. Это были обыкновенные продолговатые лоскуты с дырками для ног. Но критик и главный консультант воздерживался от замечаний. Он знал: заготовки — только полуфабрикат, как, например, фарш для котлет. Он только еще раз напомнил Изе про тупые носы.

Друзья приступили к следующему этапу: помогая где надо зубами, начали пришивать заготовки к подошвам. Работали по очереди без передышки, и скоро тапочки были готовы.

Изя взял готовую продукцию в руки, полюбовался, ударил одной подошвой о другую и передал заказчику.

— Готово. Носи на здоровье!

Волнуясь и торопясь, Сережка полез в тапочки.

Но тут выяснились некоторые дефекты производства. Изя плохо отцентрировал дырки для ног, и они получились где-то сбоку. В таких тапочках можно было только лежать или ходить под углом в сорок пять градусов.

И все же заказчик обулся, придал телу вертикальное положение и посмотрел сверху вниз на Изино произведение.

Отчаяние охватило Сережку. Тупых носов не было и в помине. На ноге нахально сидели какие-то пухлые пироги с начинкой из пальцев.

— Р-разве ж это тапочки! — простонал Сережка.

Изя Кацнельсон был хорошим другом. Он сам понимал, что это не тапочки, и переживал не меньше Сережки. Но в принципе он был ни при чем, потому что старался изо всех сил.

— Это ж не товар! — воскликнул он. — Дай мне другой товар, и я сделаю первый сорт! Ты же меня знаешь!

Но ссылка на товар уже не могла восстановить душевного равновесия Сережки. Он снял тапочки и швырнул их в окно. Пироги покружились в воздухе и, набирая по законам физики скорость, помчались на посадку.

В ИЗГНАНИИ

Сережка Покусаев проснулся рано. В кухне гремела посудой мама, слышался разговор. Говорили о Сережке. Отец был за Сережку, а мать — против. Она подавала отцу завтрак и вспоминала все грехи, которые водились за их безрассудным сыном. В этом унылом перечне для Сережки не было ничего нового.

В прошлом году Сережка ходил в поход и посеял байковое одеяло. Котелок и ложка безвременно погибли в другом походе. Новую майку в полосочку он оставил на пляже. Там же расстался Сережка с последними тапочками.

Дело было так. Сережка загорал после купанья на песке. Тут пришел его лучший друг Изя Кацнельсон и пригласил прокатиться бесплатно на моторном катере. У Изи там были связи.

Сережка вернулся после прогулки на прежнее место. Но тапочек там уже не было. Людей тоже не было. На песке валялся только рыжий скрюченный шнурок. Но это был другой шнурок, потому что последние Сережкины тапочки были черного цвета.

Этот шнурок в виде вещественного доказательства Сережка и принес домой. Дальше все известно.

Отец ушел на завод, Сережка лежал в постели. Подниматься не было смысла. На горизонте клубились только беспросветные тучи и мрак. В переносном смысле, конечно.

Зашла мать. Посмотрела, как Сережка лежит, скрючившись под одеялом, и сказала:

— Вставай, а то без завтрака оставлю!

Сережка хотел сказать, что теперь вообще не нуждается в завтраках. Но передумал. Мать могла огреть тряпкой. К тому же Сережке уже давно хотелось есть.

После завтрака мать усадила Сережку решать задачки по арифметике.

— Хватит баклуши бить, — сказала она. — Снова двойки принесешь!

Сережка обиделся. Каникулы, а его за стол усаживают. И вообще приволок только одну двойку, да и то в первой четверти.

Но приказ есть приказ. По крайней мере в доме Сережки.

Сережка нашел учебник, заправил авторучку и начал мараковать над задачками. Выбирал он самые легкие. Такие, чтобы не напрягать мозги.

Мать стирала в ванной белье. Изредка она приходила в комнату, смотрела, как Сережка пишет в тетрадке пером, и делала замечания.

Примерно через час в комнату пришел Вовка-директор. Он мешал Сережке заниматься полезным делом, размахивал своими пудовыми кулаками и требовал обещанного билета в цирк.

Явились и другие вымогатели, включая и Галю Гузееву. Не было только Изи Кацнельсона.

— Давай, Покусаев, билет, — сказала Галя. — Раз обещал, значит, давай!

Сережке было не впервой врать. Он отложил в сторону свою ручку и сказал:

— Могу дать хоть сто штук. Только сегодня представления нет. В цирке был пожар…

Все ахнули от такой новости. Не поверила в стихийное бедствие только Галя Гузеева.

— Ты врешь, Покусаев! — сказала Галя. — Я сейчас была возле цирка. Там есть представление. В два часа.

Сережка даже бровью не повел.

— Это выступает второй состав, — сказал он. — Я там не участвую…

Шила в мешке не утаишь. Мысль хотя и не новая, но верная. Сережка смог убедиться в этом на собственном опыте.

Мать пошла во двор вешать белье. Скоро она вернулась. Стала посреди комнаты и взмахнула в виде задатка мокрой тряпкой.

— Значит, клоуном оформляешься? Билеты в цирк раздаешь?

Сережка молчал. На такие вопросы отвечать трудно. Мать не проведешь!

— Ты до каких пор врать будешь? — спросила мать и съездила Сережку мокрой тряпкой по уху. — До каких пор срамить перед всем двором будешь?

Сережка опять ни слова. Что он может сделать, если у него все само врется. Не хочет, а оно врется. Даже сам удивляется.

Мать походила по комнате, затем села к столу, оперлась на ладони и заплакала.

— Я в твои годы разве так жила! — сказала она сквозь слезы. — Я картофельные очистки ела! Я в лаптях ходила, образина ты бестолковая!

У Сережки кошки на душе скребли. Он и сам понимал, что он образина и сам во всем виноват. Он хотел подойти к матери, открыто заявить ей об этом и дать последнее честное-пречестное. Но он не успел. Мать вытерла ладонью глаза, поднялась и голосом суровым и решительным сказала:

— Уходи из дому! Уходи, чтобы глаза мои тебя больше не видели!


Отлученный от дома, Сережка грустил во дворе на скамеечке. Ребят не было. Все ушли в цирк. За деньги.

Пока еще Сережка сомневался, не знал твердо, что с ним стряслось. Возможно, мать припугнула его. А возможно, выгнала насовсем. Такие случаи тоже бывают…

Прошлая жизнь, которая теперь ускользала из-под ног, казалась Сережке прекрасной и недоступной. Ему было жаль всего: и кровати с теплым ватным одеялом, и стола, за которым он готовил уроки, и отца и мать.

Неужели выгнала совсем?

Ну что ж, если так складывается жизнь, он уйдет. Поступит на завод учеником, определится в общежитие, а потом напишет домашним письмо:

«Дорогие мама и папа!

Вы не беспокойтесь, я уже начал самостоятельную трудовую жизнь. А деньги за черные тапочки, которые я случайно потерял на пляже, я вам возвращу. Оставайтесь живы и здоровы. Передавайте привет Изе Кацнельсону.

Ваш Сергей Покусаев».
Письмо Сережке нравилось. Строгое, деловое, без лишних слов и рассусоливаний. Можно еще напомнить про учебники и футбольный мяч под кроватью. Пусть не выбрасывают. Он зайдет за ними когда-нибудь или пришлет Изю Кацнельсона. А больше ему ничего не надо. Он прощает родных, потому что и взрослые иногда ошибаются и даже теряют тапочки.

Сережка продумал окончательный текст. Весь, до последней точки. Теперь надо было приниматься за дело, переносить мысли на бумагу. Бумаги и чернил у него не было. Но это не важно. Можно написать на куске коры углем или кровью. Это даже лучше.

И все же Сережка пока медлил. В принципе он порядочный сын и должен в первую очередь думать о родителях. Письмо придет не скоро. Мама и папа будут все это время волноваться и переживать. Лучше всего заявить родителям о своем бесповоротном решении устно.

Прийти и сказать:

«Мама и папа, я ухожу. Разрешите мне взять учебники и футбольный мяч, который лежит под кроватью…»

Можно, пожалуй, даже не ожидать отца. Он придет с завода не скоро, будет возражать или вообще вздует ремнем с медной солдатской пряжкой. Сережка скажет все матери. Она изгнала его из дому, пусть она сама успокаивает отца.

Сережка взвесил все «за» и «против» и решительно поднялся со своего насеста. Он шел в родительский дом для окончательного объяснения.

Трудно передать состояние души в подобные трагические минуты. Тем более такой сложной и противоречивой, как у Сережки. С каждым шагом по лестнице он чувствовал, что его безвозвратно покидают физические и моральные силы. В дом он приплелся совсем измочаленный и размягченный, будто бы его пропустили через мясорубку.

Мать резала свеклу для борща. Она даже не обернулась и не посмотрела на Сережку. Только нож застучал по доске еще громче и отрывистей. Сережка постоял возле притолоки, а потом вдруг протянул каким-то противным и неестественным для себя голосом:

— Мама, прости. Я больше не буду…

Мать не обернулась. Нож все стучал и стучал по доске. Свекле, казалось, не было ни конца ни края.

— Прости, я не буду…

Мать бросила нож и наконец обернулась. Лицо ее побелело. На щеках, там, где сидели раньше маленькие веснушки, выкруглились красные пятнышки.

— Уходи сейчас же! — крикнула она. — Придет отец, он с тебя три шкуры спустит. Я ему все расскажу!

Сережка поплелся в свою комнату. Похоже, мать отменила свое решение и не выгоняла больше из дому. Это в корне меняло дело. Сережка сел к столу и стал размышлять, как ему жить в новых обстоятельствах.

На глаза Сережке попалась газета. Газетами как таковыми он не увлекался. Он лишь просматривал последнюю страницу. Те места, где печатались объявления о цирке и кино. Теперь, когда жизнь наставила столько вопросов и восклицательных знаков, читать о цирке и кино было бессмысленно. Сережка просмотрел фотографии и углубился в объявления о работе.

Народу всякого требовалось уйма. Экскаваторный завод приглашал токарей и плотников. «Электросигнал» требовал электриков, а швейная фабрика — закройщика и мотористок. Сережка умел вставлять в пробки проволочные жучки, пилил, когда была охота, напильником, но толком ни одной этой профессии пока не знал.

В самом конце страницы Сережка увидел крохотное объявление. Оно было отпечатано самым маленьким шрифтом — нонпарелью. Столовой номер три требовался подсобный рабочий. Это как раз то, что надо! Сережка будет носить дрова для печки, чистить картошку, разгружать машину с продуктами. Может быть, ему даже дадут работу полегче. Сережка лично знал одного подсобного, Федора. Он познакомился с ним возле домоуправления. Федор с утра до вечера курил там на скамеечке, расспрашивал посетителей о жизни, жаловался на дороговизну и радикулит. У Сережки нет радикулита. Его примут. Он будет стараться.

Сережка решил ковать железо, пока оно горячо. Он надел новую рубашку, пригладил капроновой щеткой волосы, повертел головой перед зеркалом. Все было в порядке. Конечно, оформляться на работу босиком не совсем удобно, но иного выхода не было.

Сережка летел в столовую номер три на крыльях. В переносном смысле, конечно. Возле памятника Петру Первому он немного задержался. Самодержец стоял на высоком постаменте из розового гранита. Правой рукой он опирался на тонкий черный якорь, а левую простер вверх. По углам газона торчали из земли настоящие пушечные стволы.

Сережка любил свой город, а Петра Первого считал своим земляком. Когда-то очень давно, когда точно, Сережка не помнил, Петр приезжал в Воронеж. Вокруг тогда росли мачтовые сосны. Петр строил с работными людьми корабли, гнал их к реке Дону и дальше, в Азов-море, совершать великие походы и громить врагов земли русской.

Сережка завидовал Петру и жалел, что его уже нет в живых. Можно было оформиться к нему юнгой на боевой корабль. Петр любил отчаянных мальчишек, учил их стрелять из пушек, управлять судами, а потом награждал орденами и медалями Петровской эпохи. Плевать тогда Сережке на столовую номер три!

Но эпоха и обстоятельства влекли Сережку в иную стихию. Он повернул влево от памятника, пересек проспект Революции и вскоре очутился возле высокого серого дома. На дверях дома висело объявление. Точно такое, как в газете, только написано покрупнее, вакансия подсобного рабочего оставалась пока свободной.

Посетителей в столовой было немного. Они сидели за столиками, уныло смотрели на официанток, которые обсуждали важные проблемы возле буфета. Сережка сел за столик и взял меню. Ему нужно было время, чтобы еще раз все продумать и осмыслить.

Сережка прочитал от начала до конца меню, удивился, сколько существует в мире всякой еды, и решил наконец пойти в контору для переговоров.

Контора столовой нашлась без труда. За столами сидели четыре человека. Они щелкали на счетах, жужжали, как жуки, арифмометрами и что-то писали на серой разлинованной бумаге. Сережка сразу определил, кто здесь директор. Это был полный человек. Он дымил папиросой и был почему-то в шляпе. Подсобный рабочий стоял среди комнаты и ждал вопросов. Ему не хотелось представляться первому.

Человек в шляпе заметил посетителя. Он затоптал в пепельнице окурок и спросил:

— Что тебе надо, мальчик?

Сережка смутился. Он решил, что директор увидел его босые пятнистые ноги. Это была ошибка. Обозревать всю картину сразу директору мешали столы. Он видел только верхнюю часть Сережки.

— Я ничего… — сказал Сережка. — Я просто так. У вас тут подсобный рабочий требуется?

Губы директора раздвинулись в улыбке. От удовольствия он даже закурил вторую папиросу.

— Значит, ты подсобный рабочий?

От предчувствия скорой развязки Сережка даже присел.

— Никакой я не подсобный, — сказал он. — У меня дядька подсобный. Утром из Новосибирска приехал…

— Это в самом деле? — оживился директор.

— Ну да. Он сейчас моется с дороги. Говорит: «Ты сходи узнай. Если им надо, я оформлюсь…»

— Ты не шутишь?

— Очень мне надо шутить! Он на вокзале работал. Лучший подсобный в Сибири. Даже портрет в «Правде» печатали. Видели?

Директор промолчал. Возможно, он не выписывал «Правду», а возможно, пропустил по рассеянности портрет в газете.

— Нам подсобник вот как нужен, — сказал директор и провел ладонью по горлу. — Просто зарез…

— Не можете найти? — поинтересовался Сережка.

— Не в том дело… Не держатся… У нас — текучка. Ты этого не поймешь… — Директор вздохнул каким-то своим, недоступным Сережке мыслям и добавил: — Скажи своему дяде, пусть приходит. Впрочем, подожди, дай адресок. Мы сами к нему съездим…

Директор погасил от волнения папиросу, которую только что закурил, и кивнул машинистке. Она сидела за низеньким столиком и печатала что-то одним пальцем. Возможно, новое объявление о подсобнике.

— Катя, запишите у товарища адрес дяди.

Катя вытерла резинкой какую-то букву, передвинула каретку и позвала Сережку к себе.

— Как его фамилия, твоего дяди?

Сережка побил по вранью рекорд. Но тут он спасовал и с перепугу дал полные координаты.

— Его зовут Вовка-директор, — сказал Сережка. — Комиссаржевская, четыре. Возле двадцать восьмой школы.

Машинистка что-то записала на клочке бумаги, подтерла букву резинкой и вдруг удивленно подняла бровь:

— Он разве директор?

— Да нет… Это я просто так… Это его так дразнят. У него фамилия Савельев…

— Отчество как?

Сережка не знал отчества Вовки Савельева. Во дворе Вовку звали директором. А иногда — дубиной. В зависимости от обстоятельств.

— Откуда я знаю, — сказал Сережка. — У меня целых восемь дядей. Этот только сегодня приехал. Я его еще не изучил…

Сережка принялся перечислять, какие у него дяди, где работают и даже их точные адреса.

В конторе остальными дядями не заинтересовались. И зря. Среди них были замечательные люди — слесари, инженеры и даже один космонавт. Правда, он еще не летал в космос, но, наверно, скоро полетит. Вчера он прислал письмо. Если Сережке не верят, он может принести конверт. Ему это ничего не стоит.

Директор принялся благодарить. Он даже хотел покормить Сережку бесплатным обедом, но Сережка отказался. Дядя привез из Сибири байкальского омуля. Сейчас все будут обедать. Ему не хочется портить аппетит.

Подсобный рабочий шел из столовой номер три как побитый. Он проклинал себя за малодушие и за то, что продал вместе с потрохами Вовку-директора. Правда, Вовка был плохой друг и грубиян. Но это уже был совсем другой вопрос…

СЕРЕЖКА И ПЕТР I

Вечером в Сережкиной квартире была порка. Но опустим подробности и детали. Скажем только одно. В этот вечер было неприятно и Сережке и его отцу. Он угрюмо ходил по соседней комнате и молчал.

Отец у него был молчун. И дома и на работе. Станет к станку и вкалывает…

На заводе возле проходной висел портрет отца. Он был там похож. Только шрам от пули художник убрал со щеки. Наверно, хотел, чтобы было красивее…

Лично Сережка был против этого. Он любил отца таким, как он есть. И его темные сумрачные глаза, и покатые, опущенные плечи, и эту памятную военную отметину.

В старой маминой сумке, которая лежала в шкафу под горой свежего белья, хранились ордена и медали отца. Один он получил на фронте, а другие уже после войны на заводе.

Ордена и медали отец никогда не носил. Стеснялся. Только один раз Сережка увидел его при «полном параде».

Это было в День Победы. Сережка играл во дворе и вдруг увидел в дверях отца. Он шел с матерью в театр.

На груди отца сверкало золото и серебро. Даже глаза слепило.

Отец шел рядом с матерью и почему-то смотрел в сторону — неизвестно куда. Он даже не заметил Сережку.

Зато все во дворе заметили отца. Стояли и не дышали. Сережка тоже.

А почему не гордиться, если у него такой отец!

С тех пор картина эта не выходила у Сережки из головы.

Закроет глаза и видит: идет отец. На груди сияние. А вокруг только вздохи: «Вот это да!»

Как-то Сережка остался дома один. Он запер дверь на два ключа, достал из шкафа ордена и развесил по всей куртке.

Чужое великолепие это ослепило Сережку. Он важно ходил по комнате, надувал щеки, вытягивал руку вперед. Но слава взаперти — это не слава. Сережка подошел к окну, выпятил грудь. Снизу его кто-то заметил, замахал рукой.

Сережка с перепугу рухнул на пол и сидел полчаса. К счастью, все обошлось и в квартиру никто не вошел. С тех пор Сережка не касался орденов. Видно, понял, что слава отца не передается по наследству, как цвет глаз или горбинка на носу.

Что заслужил сам, то и получай. Хоть горушку, хоть песчинку, хоть обыкновенный, сложенный из трех пальцев кукиш. Так говорил Сережкин отец. Правда, говорил он по другому поводу. Но это значения не имеет.

Вообще же Сережкин отец моралей и прописных истин не читал. Скажет слово — и точка. Делай выводы сам, пока не поздно…

Жаль только, времени у него на Сережку не хватало. С восьми на заводе. Потом слеты, активы, форумы. Сюда тащат, туда рвут. Хоть караул кричи.

По этой причине Сережкиным воспитанием занималась больше мать. За ней всегда в доме было последнее слово и последняя точка.

Несмотря на форумы, мать хотела сблизить и сдружить Сережку с отцом. Только случится у отца свободная минутка, мать уже тут как тут.

«Иди гуляй с Сережкой. Ему нужно мужское общество. Вы мужчины. Вы лучше поймете друг друга».

Отец и Сережка ходили по грибы, сидели с удочкой, как колдуны, на тихой, заросшей кувшинками Усманке.

Хорошо на этой речке. Особенно вечером. Деревья на берегу. Деревья в реке. Вниз ветками. Где что — не поймешь. И облака, и перелетная птица. И ты сам. Стоишь в красной рубашке вниз головой и гонишь от себя дымный густой клубок мошкары.

Так все красиво, что даже не верится!

Разговаривали Сережка с отцом мало. Так, слово, два. Вполголоса. Чтобы не спугнуть тишину, не разогнать серебряную стаю рыбешек возле песчаного берега.

Сережка любил такие прогулки с отцом. Но теперь об этом нечего было и думать. Без тапочек Сережке не было ни ходу ни проходу.

Вся проблема с тапочками упиралась в главную точку, то есть в маму…

А раз мама сказала, значит, так и будет. Ее никто не переубедит!

После порки Сережка спал неважно. Снилось ему все, что случилось за день. С некоторыми отклонениями. Одни и те же страдания Сережка пережил дважды.

Под утро Сережке приснился Петр Первый.

Дело было так. Сережка отправился к самодержцу наниматься в юнги. Во дворец его не пустили. У входа стояли два гвардейца и молоденький офицер с усами. Через плечо у него висела голубая лента, как у чемпиона. На ленте сверкали ордена и медали.

Сережка стоял у входа, переминался с ноги на ногу и нудным голосом тянул:

«Пустите, дяденька. Чего вам стоит…»

Сережка надоел офицеру. Он хотел турнуть его, но потом пожалел и сказал:

«Сейчас я пойду и поговорю с государем. Жди тут».

Вскоре он вернулся и велел гвардейцам пропустить Сережку.

«Можешь идти, — сказал он. — И пожалуйста, вытирай ноги. Ковры нам все перепачкаешь».

С волнением Сережка переступил порог царских палат. Тут было чисто и тихо, как в музее. Возле каждой двери стояли с ружьями гвардейцы. Они зорко осматривали посетителя и проверяли пропуск с печатью, который дал Сережке офицер.

Сережка прошел несколько комнат и вдруг увидел в глубине огромного зала Петра Первого. Петр стоял спиной к нему и рассматривал на стене географическую карту мира. Вероятно, разрабатывал планы походов, думал, с какой стороны лучше ударить по врагам земли русской.

Вдоль стены стояли деревянные скамейки, сидели рядышком какие-то бородачи в кафтанах с длинными рукавами. Это были бояре, которых Петр ненавидел за подлый нрав и за то, что они были консерваторами. Петр Первый прижимал бояр и стриг им бороды. Наверно, они сидели в очереди, ждали, когда царь освободится и возьмется за ножницы.

Но вот Петр обернулся. Слева и справа послышалось какое-то подхалимское шипение. Это шипели на своих скамьях бояре.

«Падай ниц, холоп! На колени перед государем!»

Петр был прогрессивный царь. Но Сережка все равно не упал перед ним на колени. Если бы Галя Гузеева увидела Сережку на четвереньках, она наверняка сказала бы:

«Ты, Покусаев, болван! Почему падаешь перед царем на колени? Я расскажу твоей пионервожатой!»

Петр Первый увидел Сережку. В глазах его отразилось удивление. Густая черная бровь поднялась вверх.

Но тут к Петру подошел офицер и что-то шепнул ему. Лицо государя просветлело.

«Иди сюда, мин херц, — сказал Петр. — Не бойся. А бояре пускай подождут. Им не к спеху. — Петр сел в кресло с высокой спинкой и кивнул Сережке: — Садись. В ногах правды нет. Ты еще не сидел с царями?»

По вранью Сережка был олимпийским чемпионом. Он врал кому угодно и где угодно. Не мог удержаться Сережка и сейчас:

«С министром сидел… Он приезжал в город. С отличниками совещание проводил…»

Сережка уже совсем освоился в царском обществе. Он принялся рассказывать о министре просвещения. О том, как сидел с ним рядом на банкете и как министр похвалил его за отличную успеваемость и дисциплину.

Покончив с министром, Сережка вкратце коснулся своего города. Петр узнал, что Сережка из Воронежа, и страшно разволновался.

«Ах ты же елки-палки! — воскликнул он. — Я ж там был! Как там сейчас Воронеж?»

«Не узнаете! Нечего и думать. Один проспект Революции чего стоит! Даже иностранцы отмечают…»

Тут уж Сережка не врал. Город был первоклассный. Красивые дома, школы, театры. Вдоль улиц цвели высокие липы, и пряный аромат их затекал в каждое окно.

Петр внимательно слушал рассказчика, кивал головой и, как показалось Сережке, немного завидовал. Так это и было. Петр вдруг встряхнул черной густой гривой. Усы у него ощетинились и торчали как пики.

«У вас другая обстановка, — сказал Петр, метнул недобрым взглядом на бородатых бояр; те сразу заволновались и зашипели. — Цыц, стиляги!» — крикнул Петр и стукнул каблуком в пол.

Бояре моментально смолкли.

Сережке не хотелось огорчать прогрессивного царя. Он сказал, что его в Воронеже помнят. Там есть Петровский сквер и памятник с черным якорем. Петр немного повеселел и спросил Сережку:

«А в Липецке ты был, мин херц? Там тоже было жаркое дело…»

Сережка подтвердил, что он ездил в Липецк на экскурсию, видел там останки железоделательных заводов Петровской эпохи и чугунную руку Петра в краеведческом музее.

Экскурсовод рассказывал подробности. Петр Первый приехал на завод посмотреть на разливку металла для пушек и кораблей.

К нему подошел сталевар в кожаном фартуке с ременным пояском на голове. Он попросил государя положить руку на мокрый формовочный песок и оставить отпечаток. Потом в отпечаток налили жидкого чугуна. Получилась рука. Могучая, властная — точно как у Петра.

Врал экскурсовод или говорил правду, Сережка не знал.

«За что купил, за то и продаю», — сказал Сережка.

Лично он никогда не врет. Петр выслушал Сережку, сказал, что факт такой в его биографии был. Все соответствует исторической правде.

Сережка принялся рассказывать Петру, какой сейчас огромный металлургический завод построили в Липецке, но Петр уже слушал рассеянно. Наверное, устал.

Сережка решил, что пора брать быка за рога, то есть сказать Петру, почему он пришел и что ему, собственно, надо. Но тут произошел конфуз. Петр посмотрел на голые ноги Сережки, которые он по рассеянности забыл спрятать под стул, и недовольно спросил:

«Мин херц, почему ты пришел босиком? Тебе тут что, пляж или дворец?»

Сережка растерялся.

«Я мальчишке тапочки отдал, — сказал он. — Стоит возле Петровского сквера и плачет. Я говорю: „Ты чего плачешь?“ А он говорит: „Тапочки потерял. Теперь с меня отец три шкуры сдерет“. Мне стало жаль. Я чуткий…»

Петр Первый пристально посмотрел на Сережку и вдруг голосом Гали Гузеевой сказал:

«Ты, Покусаев, врешь! Ты сам потерял тапочки на пляже!»

Сережке нечем было крыть. Он стоял перед Петром навытяжку и хлопал глазами.

А Петр Первый уже окончательно вышел из себя. Он стукнул кулаком по столу и загремел своим могучим басом:

«Отец и мать работают, спину гнут, а ты тапочки теряешь! У тебя кто отец — миллионер, Рокфеллер?!»

Петр поднялся, посмотрел на Сережку сверху вниз, будто с огромной темной горы.

«Ты, Покусаев, не тапочки потерял, а свою совесть! Сегодня тапочки, а завтра что потеряешь? Мундир? Оружие на поле брани бросишь? Чего молчишь?!»

У Сережки язык к гортани прилип. Лучше бы он сразу признался. Только вчера обещал быть кристально честным, а сегодня бессовестно наврал самому царю!

«Иди с глаз долой! — сказал Петр Первый. — И думать о юнге брось. Мне растяпы не нужны!»

Петр Первый придвинул кресло к пьедесталу из розового гранита, подтянулся на руках, забросил ногу и влез на верхушку. Он спокойно и властно положил правую руку на якорь. А левую протянул вперед. Это уже был не живой царь, а бронзовый, как в Петровском сквере.

Сережка понял, что аудиенция окончена и надо давать от ворот поворот. Он вздохнул и, путаясь в собственных ногах, поплелся из покоев. Но тут царь окликнул его:

«Вернись, растяпа! Как босиком по Воронежу пойдешь? Даже перед боярами стыдно!»

Петр Первый спрыгнул с пьедестала и снова сел в кресло. Он положил одну ногу на другую и стал снимать огромные, на толстой подошве сапоги.

«Помоги, — сказал он, морщась, — что-то в подъеме жмет».

Царь приказал Сережке обуваться. Сапоги были Сережке не по ноге. Широкие голенища доставали до самого живота. Петр оглядел Сережку, покачал головой и сказал:

«Возьми носки шерстяные, а то мозоли натрешь».

Сережка натянул царские шерстяные носки. Теперь было немного лучше, сапоги не так болтались на ногах. Сережка поблагодарил царя за внимание, но Петр не ответил. Он набрал в легкие воздуха, взмахнул рукой и крикнул:

«Кру-гом!»

Сережка повернулся по-военному и зашагал к выходу.

Петр снова был на пьедестале. Правая рука — на якоре, левая указывала Сережке путь.

«Сдашь сапоги в музей! — крикнул он издали. — Не забудь, растяпа!»

На этом сон Сережки закончился. Он открыл глаза. Комната была залита ярким дневным светом. Петра не было. У порога стоял лучший друг Изя Кацнельсон.

— Вставай, — сказал он Сережке, — есть дело.

Отца в доме не было. Матери тоже. Наверно, ушла устраиваться в библиотеку. На столе лежала записка: «Завтрак в тарелке. Я приду не скоро». Мать не называла в записке Сережку по имени. Она по-прежнему сердилась, но пожалела разбудить Сережку, когда он разглагольствовал с Петром Первым и примерял сапоги.

В тарелке под бумагой лежал кусочек колбасы, очищенные картофелины и любимые мамины пирожки с повидлом. Эти три пирожка остались с ужина. Значит, мать ела колбасу и картошку. А свою любимую еду оставила. Настроение у Сережки сразу испортилось. Он решил, что пирожки есть не станет. Пусть мама знает. Он не такой…

Но как-то так получилось, что пирожки и колбаса сами полезли в рот. Он был голоден, Сережка.

Пока Сережка уплетал колбасу и пирожки, Изя рассказывал события дня. Ребята всем двором искали Сережке тапочки. Лишних ни у кого не оказалось. Только у Вовки-директора. Но второгодник носил очень большую обувь. Ноги у него были крупнее, чем у Петра Первого. Галя Гузеева нашла в своей кладовке опорки. Они остались от мертвого деда. Дед был хороший, вежливый, но опорки — то есть сапоги без голенищ — расползлись по всем швам и для живого человека не годились.

— Мы тебе собираем на тапочки, — сказал Изя и положил на стол гору медяков. — Сейчас пошли по другим дворам. К обеду деньги будут. Будь уверен!

От такой новости Сережка чуть не подавился колбасой. В душе у него вдруг пробудились гордость и самолюбие. Обычно эти чувства у него дремали, а воз можно, вообще были в зачаточном состоянии.

— Я вам нищий? Попрошайка? Катись отсюда!

Изя Кацнельсон стоял ни жив ни мертв. Ноги у него тряслись, на лбу выступили крупные капли пота.

Сережка понял, что хватил лишку, и поторопился успокоить друга. Ведь Изя не виноват и делал все из лучших чувств и побуждений.

— Я на работу оформляюсь, — сказал Сережка. — Завтра аванс дают. Шестнадцать рублей…

На какую работу он оформляется, Сережка не сказал. Он только дал понять Изе, что работа эта особенная. Возможно, тут пахнет секретным заводом, а возможно, даже службой в милиции. В общем, он связан тайной и не скажет больше ни слова. Даже лучшему другу.

Поверил Изя или нет, неизвестно. Скорее всего, поверил. Если перестанут верить лучшим друзьям, на земле вообще наступит хаос и неразбериха.

— А Вовка-директор тоже на работу оформляется, — сообщил Изя.

Сережка даже похолодел от такой новости.

— Врешь ты!..

— Чего мне врать. Грузчиком в столовую номер три берут. Сегодня девушка оттуда приходила. Во дворе его искала.

— Ну и что… оформляют его?

— Нет. Его вчера в лагерь отправили. В Дубовку…

Сережка не стал расспрашивать Изю о подробностях.

— Ну, ты иди, — сказал Сережка другу. — Мне приготовиться надо…

Сережка проводил Изю до порога, нежно похлопал по плечу и сказал:

— Ребятам про мою работу ни слова… Понял?

Через несколько минут Сережка и сам был за пределами квартиры. Центр города Сережка оставил на этот раз в покое. Он решил попытать счастья на окраине, в каком-нибудь пищекомбинате. Там производили квас и оранжевых петухов на деревянных палочках. С квасом и петухами Сережка вполне справится…

Добрался до окраины города Сережка с препятствиями. Два раза его высаживали за безбилетный проезд из трамвая и один раз из автобуса.

Сережка переходил с одной стороны улицы на другую, внимательно читал вывески на домах. Ничего подходящего пока не попадалось. Какая-то кожгалантерея, мастерская по ремонту телевизоров, аптека.

Сережка постоял возле аптечной витрины. Там сверкали в лучах солнца зубастые щипцы, ждали любителя красные мячики с черными наконечниками и какая-то рыжая бутылка с таинственной надписью: «Гамма-глобулин».

Когда изучать на витрине больше было нечего, Сережка снова отправился в путь. Ноги Сережке припекало, будто шел он по черной горячей сковороде. Большие дома вскоре закончились. Потянулись какие-то деревянные хибары с вишневыми деревьями во дворах и злющими собаками на привязи. За деревянными частоколами мелькали люди. Скрипели заступами, щелкали, как парикмахеры, садовыми ножницами.

Возле одного такого дома Сережка остановился. Во дворе копал грядки старик в красной майке. Он заметил возле открытой настежь калитки Сережку и недовольно окликнул его:

— Чего пришел?

Прямой вопрос требовал прямого ответа. Сережка решил больше не хитрить и выложить все начистоту.

— Деньги нужны, — сказал он. — К вам пришел…

Старик в майке разогнулся, положил на рукоять заступа красные ладони.

— Вишь, чего заманулось! А ландрину не хочешь?

Сережка не знал, что такое ландрин. Возможно, это было что-то вроде гамма-глобулина или красных мячиков с наконечниками.

— Я не просто так, — сдержанно ответил он. — Я заработать…

Лицо старика оживилось. Оно стало похоже на красную клубнику с белыми точками, которую продают на рынке торговки.

— Копать можешь? — спросил старик и прицелился в Сережку глазом, как будто собирался стрелять.

Сережка подтвердил, что может. В этом году он ездил в колхоз и выполнил сразу три нормы…

— Почетную грамоту вручили, — дополнил он. — С печатью…

Старик еще раз прицелился в Сережку и пожевал губами.

— Сколько возьмешь?

Сережка решил брать без запроса.

— Рубль, — сказал он. — С меня хватит.

Хозяин не стал торговаться. Он измерил ногами часть поля, вбил на границах по два колышка и сказал:

— От сэх — до сэх. Как закончишь, так тебе — рупь.

Сережка приступил к делу. Он даже сам удивился, как у него здорово получалось. Вгонит заступ в землю, поднажмет, перевернет пласт и сверху разрубит острием. Иногда попадались белые, похожие на нервы, корешки и червяки. Червей Сережка тоже разрубал.

Старик сидел под деревом, дымил папиросой и наблюдал за работой. Потом он поднялся, зевнул во весь рот и сказал:

— Ты тут действуй, а я пойду в избу, клопа придавлю. Устал что-то. — Кинул взгляд на босые Сережкины ноги и добавил: — Лопату смотри не заиграй…

— Очень мне нужны ваши лопаты! — обиделся Сережка. — У нас у самих шесть штук. Одну отец из нержавейки сделал. Как бритва…

Лопата из нержавейки развеяла все сомнения. Старик позевал еще немного, перекрестил рот и поплелся в избу давить клопа, то есть спать.

А между тем лопата с каждой минутой становилась все тяжелее и тяжелее. Пот лил с лица ручьями. Но Сережка не сдавался. Он решил вскопать «от сэх — до сэх», хоть кровь из носу.

Потом пришел старик. Лицо у него было помято, как варежка. Один глаз после сна был меньше другого. Старик оглядел Сережку большим и малым глазом и сказал:

— Устал, вижу. Садись, подзаправимся.

Под деревом появился ящик с трещинами. Старик деловито, будто на прилавке, разложил на газете огурцы, ломоть сала, репчатый лук и краюшку черствого хлеба.

— Нажимай на лук, — сказал он, — там витамины.

Сережке надо было восстановить мускульную силу. Он сосредоточился на сале. Впрочем, и лук не залежался. Он умял провиант вместе с напарником в два счета.

Наниматель оказался чутким стариком. Он даже помог Сережке и вскопал за него остаток поля. Практически Сережка уже никуда не годился. Руки и ноги у него тряслись, как у деревянного клоуна на ниточке, которого продают на рынке частные лица. Сережка сидел под деревом и ждал, когда хозяин разочтется с ним и отпустит домой.

Но вот наступил и этот заключительный этап. Старик воткнул заступ в землю и пошел к Сережке.

— Гони, дьякон, деньги на кон? — подмигивая, спросил он. — Сейчас дадим. Сколько заробил, столь ко и дадим. У нас без оммана. Сейчас сальдо-бульдо подведем…

Старик вынул из кармана обрывок бумаги, карандаш и сел возле Сережки на ящик. Сережка ничего не понимал. Молча и удивленно смотрел из-за плеча на бумагу. Старик писал в столбик какие-то цифры. Они напоминали задачу на вычитание. Кругом стояли только минусы. И ни одного плюса. Хозяин проверил еще раз задачу, пожевал губами и написал внизу, под жирной короткой чертой, цифру двадцать.

— Теперь ажур, — подмигнул он Сережке. — Тройная бухгалтерия…

Что такое ажур и тройная бухгалтерия, Сережка понял в следующую минуту. Старик отложил писчебумажные принадлежности и опустил руку в глубокий, как мешок, карман. В горсти появились медь и серебро. Старик разгреб пальцем холм и вытащил из него двугривенный.

— Получай, — сказал он. — Бери на здоровье…

У Сережки брови полезли на лоб.

— Вы ж рубль обещали, — выдавил он из себя. — Зачем же вы…

Старик удивленно посмотрел на Сережку. Даже обиделся. Лицо снова покраснело и стало похоже на спелую клубнику.

— Ты сало ел? — спросил он.

— Ел, — сознался Сережка.

— То-то и оно, что ел. Тут бухгалтерия. Без оммана.

Наниматель сунул под нос Сережке бумагу с задачей на вычитание и добавил:

— За сало положил пятьдесят копеек. По рыночной цене. Это тебе — раз. Теперь, значит, лук, хлеб. Еще двугривенный. Посчитай, сколько выходит!

Сережка зашевелил губами, как старик, начал в уме подбивать итог. Получалось семьдесят копеек. Даже без тройной бухгалтерии.

— Десять копеек не хватает, — сказал Сережка, проверив для точности еще раз.

— Десять копеек — подоходный налог, — сказал старик. — Полагается. Спроси кого хошь!

Сережка понял, что торг окончен. Он погорел, стал жертвой тройной бухгалтерии. Молча и сурово он принял двугривенный и, не простившись с чутким стариком, пошел со двора. А старик стоял у ворот и кричал ему вслед:

— Скажи спасибо, что я за бездетность с тебя не взял! Ходют тут всякие!

Понурив голову, шел Сережка домой. Он думал о сложности и глубине людских отношений, пережитках, которые разъедают отсталую часть человечества, равновесии добра и зла.

Возможно, он думал иными словами. Но смысл остается один и тот же.

Солнце опускалось за крыши домов. Сережка ускорил шаг. Мать ничего не скажет ему, потому что они с Сережкой в ссоре. Но Сережка знал, что она ждет и волнуется. Сидит возле окошка, смотрит во двор и грустит…

Отец, наверно, не пришел. Он работает слесарем на экскаваторном. Там у них сейчас аврал, и появляется он поздно, когда Сережка уже спит. Иногда Сережка просыпался и видел узкую полоску света в кухонной двери. Там сидели отец и мать, вполголоса говорили о своих делах, о том, что надо экономить и беречь деньги.

Кроме Сережки, у родителей было еще двое — Сережкина сестра Ира и сестра Аня. Ира училась в Киеве на англичанку, а сестра Аня — в Борисоглебском техникуме. В каждую получку им отправляли деньги или посылки. Но отец и мать никогда не хныкали и не падали духом. Возможно, они не хотели, чтобы обо всем этом знал их сын Сережка.

Отец только гладил мать по плечу и говорил:

— Ничего, мамка, не расстраивайся!

Сережкину мать звали Валей, а точнее — Валентиной Семеновной. Но отец называл ее мамкой или мамуренком. Такое у него было смешное и ласковое слово.

Всей семьей Покусаевы собирались в последнее время только по субботам и воскресеньям. Так было и в прошлую субботу. Они сидели за столом, пили чай и говорили о жизни, о том, что пора отправлять в Киев и Борисоглебск посылки.

— Ничего, мамка, — сказал тогда отец. — Смотри, какой у нас помощник растет! Пирогами к старости кормить будет…

Отец как-то ласково и значительно посмотрел на своего сына. Может, он сказал про пироги так. А может, в самом деле верил, что Сережка одумается и станет когда-нибудь человеком.

В принципе Сережка тоже хотел быть человеком. Но у него ничего не получалось и все шло шиворот-навыворот.

Сережка подошел к своему дому. Во дворе уже никого не было. У подъезда горела желтым светом электрическая лампочка. Сережка постоял немного у подъезда, вздохнул и пошел вверх по лестнице…

ТРЕБУЕТСЯ НЯНЯ

Сережка завтракал с матерью. Она сидела с одной стороны стола, а Сережка — с другой. Сережка не подымал головы. Ему видны только мамины руки. Они тонкие, худые, с голубой жилочкой возле запястья. Эти руки много сделали для Сережки. Нянчили, когда он был маленьким, вытаскивали из пяток занозы, стирали штаны и рубашки, прикладывали к голове мокрые тряпки. Сережка сильно болел. Если бы не мама, он бы не осилил злую горячую болезнь. Мама и ее руки сделали для Сережки все…

Мать устроилась в библиотеку. Теперь у нее работы в два раза больше. Никогда Сережка не жалел ее по-настоящему, не брал на себя ее заботы. Даже мусорное ведро Сережка выносил с боем. У него всегда находились отговорки и уважительные причины. Лучше самой сделать что надо, не просить этого лодыря и растяпу, не расстраивать и не унижать себя. Сережка все это понимал. Но как-то не перевоспитывался и не исправлялся.

Сейчас был подходящий случай сказать все это маме, дать последнее честное-пречестное. В конце концов, он не преступник, и в груди у него бьется настоящее сердце. Сережка размышлял, как все это получше изложить маме, покончить раз и навсегда с темным прошлым, стать образцовым ребенком. Таким, как Изя Кацнельсон или Галя Гузеева.

Он смотрел на руки матери и подбирал про себя подходящие слова. Душа его была залита теплом, нежностью, всем тем, чему люди не нашли и, видимо, не скоро найдут точного и емкого названия…

Сережка ничего не успел сказать. Мать вдруг поднялась, подошла к нему и прижала его к фартуку. На голову Сережки, там, где был длинный шрамик от камня, упала теплая капля. Одна, потом другая. Она ничего не говорила, мама. Только сильней прижимала голову безрассудного сына тонкой худой рукой.

— Ты меня прости, Сережа. Я вижу, как тебе… Купим тапочки.

Она порывисто отслонила Сережку от себя и ушла из комнаты, закрывая лицо руками.

Все перевернулось в душе Сережки. Лучше бы его убили, чем так… Расстреляли как гада! Он больше не может. Он должен что-то сделать! А если не сделает, тогда умрет. Он все решил!

Он метался по комнате, как шаровая молния. Сдвинул стулья, вымыл до блеска полы, смотался вниз с мусорным ведром. Ничто не ускользнуло от его взгляда. Перемыл посуду, вытер кругом пыль, полил пальму и даже вычистил наждаком огромную алюминиевую кастрюлю. Ею уже давно не пользовались, но выбросить не решались, потому что было жаль вещь.

Потом он сидел на стуле возле окна и думал.

Сережка решил твердо и окончательно заработать деньги. По гривеннику, по копейке в день — все равно. Он сам себе купит тапочки, смоет навсегда свой позор. Это точно и бесповоротно.

Путь Сережки снова был на улицу. Туда, где озабоченно идут пешеходы. Мчатся трамваи и машины, едут по своим делам люди, радуются и удивляются всему, чем крепок человек, что держит и утверждает его на земле.

Трудно спускаться с облаков на землю. Второй час слонялся Сережка по улице и все без толку. Один раз даже решил пойти к хозяину с клубничной физиономией. Потом вспомнил про подоходный налог и отказался. Пускай он сгорит вместе со своим салом и своим налогом!

Но куда же все-таки дальше?

Сережка окончательно обалдел от забот и переживаний. Он остановился возле телеграфного столба и начал изучать рекламу. Некоторые объявления пожелтели, растрескались, покрылись пятнами. Были похожи на орангутангский брезент, из которого Изя Кацнельсон мастерил Сережке тапочки. Были тут и совсем свеженькие, еще не утратившие яркость чернил и карандашей всех цветов. От прозаического синего до ярко-красного из модной шариковой ручки.

Продавались по случаю и в связи с отъездом кровати, матрацы, тумбочки. Была даже одна фисгармония и аппарат для сушки волос.

Но запросы Сережки были проще и скромнее. Он искал рекламу о найме рабочей силы, письменных указаний, где применить свои силы и таланты.

Сережка нашел объявление. Оно висело на кнопках возле ржавой, закрученной спиралью проволоки. На узеньком листке из тетрадки по арифметике было написано:

«Требуется опытная няня. Оплата по соглашению. Без рекомендаций не приходить».

Реклама всколыхнула в Сережкиной душе сложные разноречивые чувства. Их можно было разделить на две части. Нянька, как знал Сережка, должность сугубо женская. Если Галя Гузеева узнает, что Сережка пошел в няньки, она подымет его на смех.

— Ты, Покусаев, болван, — скажет она. — Я в тебе окончательно разочаровалась!

Неизвестно, как оценят Сережкин шаг Вовка-директор и лучший друг Изя Кацнельсон. Вероятно, тоже не одобрят. Не подходили Сережке и другие пункты рекламы. У Сережки не было опыта и рекомендаций. Без них в порядочный дом нечего и соваться. Это ясно.

Устраивала обе, неизвестные пока друг другу стороны, только вторая графа: оплата по соглашению. Сережка согласен. Даже на полставки.

Сережка стоял возле столба, как конь, привязанный к стойлу. Читал объявление и все больше понимал — работа эта как раз по нему. Опыт — дело наживное, а рекомендация — пустяк. Выпишут в домоуправлении. У него там знакомство.

Сережка снял объявление, чтобы избавиться от конкурентов. Пускай ребята смеются. Ему наплевать!

С заветным объявлением в кармане Сережка ринулся домой. По двору бродил Изя Кацнельсон. Ему было скучно без лучшего друга. Изя увидел Сережку и очень обрадовался.

— С работы пришел? — спросил он.

Сережка перевел дух, ласково посмотрел на Изю.

Ему можно было доверить все…

— Без рекомендаций не берут, — сказал он. — Это тебе не шаляй-валяй.

Изя Кацнельсон поддержал друга, сказал, что работа — это не шаляй-валяй. Тем более такая, как у Сережки. Но вешать голову нечего. У Изиного отца есть характеристика. Он переводился из сапожной мастерской в промкомбинат, но потом не перевелся. Характеристика лежит дома, в тумбочке. Изя перекатает ее в два счета.

— Пошли, — сказал он. — Это мне раз плюнуть!

Изя Кацнельсон увлек друга в дом, переписал характеристику и прочитал Сережке. Только фамилию, где надо, переменил. Это был замечательный документ. Изя с наслаждением читал его, а отдельные, самые выразительные места даже перечитывал по два и три раза: трудолюбив, морально устойчив, политически грамотен.

В Сережкиной груди нарастал теплый, радостный ком. Он только теперь узнал все свои достоинства, понял, как мало ценили его люди. Ему было даже как-то неудобно перед Изей из-за этого превосходства и массы положительных качеств. Ведь Изя тоже был, в сущности, неплохой парень…

Изя окончил чтение и вопросительно посмотрел на Сережку из-за своих круглых, увеличивающих, как графин с водой, очков. Сережка кивнул головой, сказал, что все отражено правильно и принципиальных возражений у него нет.

— Напиши, что я люблю детей, — сказал Сережка и немножко покраснел. — Сейчас так требуют…

Изе не хотелось снижать пафос документа этим будничным признанием. Но он не стал спорить с другом из-за пустяков и уступил Сережке. Изя обмакнул перо в чернильницу и дописал внизу листка: «Очень любит детей и при встрече всегда здоровается с ними».

Изя и Сережка отправились в домоуправление заверять характеристику. Там у Сережки была знакомая паспортистка. Она приносила маме паспорт и пила вместе с ней чай с вареньем. Паспортистке ничего не стоило шлепнуть на характеристике печать или какой-нибудь штамп.

В домоуправлении, однако, случилась небольшая осечка. Сережке сказали, что паспортистка уже ушла и, вероятно, вернется только завтра. Горевал Сережка не долго. Можно оформиться в няньки и так. Ему поверят на слово, не будут придираться из-за какой-то печати. Это ясно.

Сережка не стал терять зря времени. Он еще раз поблагодарил лучшего друга Изю и отправился на службу.

Место, где требовали няньку, Сережка нашел без труда. Он знал город как свои пять пальцев. Это был небольшой домишко на окраине. Во дворе за деревянным забором румянились на солнцепеке яблоки, дозревали вишни.

Сережка открыл калитку и вошел во двор. Под деревом он увидел голубую коляску на высоких колесах и возле нее двух женщин. Одна была совсем молодая, а другая старая, в белой косынке с двумя острыми концами на лбу. Молодая женщина смотрела в коляску на какой-то бело-розовый сверток и улыбалась. Старуха сидела на табуретке, раскачивала коляску рукой и гнусавым голосом пела:

— Баю-баюшки-баю…

Сережка понял все. Молодая — это хозяйка свертка, а старуха — нянька. Она опередила Сережку. Он не выдержал конкуренции, погорел как швед под Полтавой, которого разбил Петр Первый.

Сережка повернулся и вышел за ворота. Разорвал в мелкие клочья Изину характеристику и швырнул прочь. Ветер подхватил белые лепестки и понес на самый край света. Сережка постоял еще немного, подумал и поплелся вслед за лепестками на край света…

Случилось так, что Сережка до конца света не дошел. Он доковылял только до железной дороги с полосатым шлагбаумом. Справа от переезда был глиняный бугор, а за ним — болото с лягушками. Из-за бугра доносился какой-то вой и визг. Сережка прислушался и понял — это гудела и визжала грузовая машина.

Там была узкая земляная дорога. После дождя по ней не ездили. Дождь был только вчера. Так разошелся, что деревья ломались. Наверно, шофер не знал, какая это дорога, и затесался в самую грязь.

Сережка полез на бугор, спустился по рыжему скользкому откосу и увидел грузовик с прицепом. На прицепе лежали длинные неструганые доски и большие ящики с черным клеймом.

Сережка подошел ближе. Машина увязла в болоте левым колесом, вырыла глубокую скользкую яму. Шофер дергал за рукоятки. Машина моталась из стороны в сторону, гремела всеми своими железками и не двигалась с места. Колесо вертелось вхолостую. Вокруг шлепали липкие черные комья.

Шофер окончательно выбился из сил. Он вылез из кабины, вытер рукавом лоб, уныло ударил каблуком по мокрому скату. Тут он заметил ротозея Сережку. Сначала он смотрел на Сережку, как смотрят на пустое место или телеграфные столбы, которые мелькают и мелькают за окном кабины. Потом лицо его оживилось. Вероятно, вспомнил, что вдвоем беда всегда вполбеды. Даже с таким маленьким и не совсем сильным человеком, как Сережка.

— А ну, малый, помогай, — сказал он. — Чего стоишь?

Сережа принялся помогать шоферу. Он приволок из-за бугра обломки кирпичей, замостил яму, отошел в сторонку и поднял руку вверх.

— Тро-о-гай!

Шофер рванул тормоза. Машина вздрогнула, завертела колесами и, переваливаясь с боку на бок, покатила по дороге. Но ликовать и бросать шапки вверх было еще рано. Грузовик прокатил несколько метров, снова забуксовал и вырыл яму больше прежней.

Три раза Сережка и шофер вытаскивали машину, и три раза она снова зарывалась в грязь до самого живота.

Грузовик раскалился, как печка. Из радиатора с шумом и свистом вырывались тонкие горячие струи. Они напоминали гейзер, который Сережка видел в учебнике по географии.

Солнце старалось вовсю. Даже лягушки примолкли, не показывали глаз из липкой зеленой тины. Только изредка какая-нибудь забудется, квакнет вполсилы и виновато замолкнет.

У Сережки ныло с непривычки все тело, все косточки. Он буквально валился с ног. И все же, как ни трудно это было, Сережка не бросил дела, доказал, что и он тоже может быть мужчиной, а не какой-то тряпкой и размазней.

Машина вырвалась наконец на оперативный простор, весело покатила по дороге. Шофер перевалил через бугор, притормозил и крикнул Сережке:

— Иди сюда, малый!

Не зная, что будет дальше, Сережка подошел. Шофер выпрыгнул из кабины, вытер руки тряпкой, затем полез в карман и протянул вдруг Сережке рыжий помятый рубль.

— Возьми, — сказал он. — Купишь чего, однако…

Они стояли рядом — два друга, которых свел случай, два работника и страдальца. Сережка не принимал даяния. Только крепче сжимал зубами пересохшую, треснувшую поперек губу.

— Зачем вы так? — сказал он. — Я ж просто так помогал, из уважения…

Шофер обнял Сережку за плечи. Крепко и горячо, как обнимают только друзей и единомышленников.

— Ты меня извини, — сказал он. — Я сразу понял, что ты просто так… Сережкой тебя зовут?

— Сережкой. Покусаев фамилия…

— Покусаев? А меня — Гырда. Смешно, правда?

— Ничего не смешно. Нормально!

— Я тоже думаю — нормально. Не в фамилии дело… Садись, Покусаев, в город подброшу.

Шофер открыл дверцу кабины, пропустил Сережку, а сам зашел с другой стороны, поправил узенькое зеркальце над головой и нажал на педали.

Машина катила по асфальту. Даже не верилось, что где-то в мире было болото с лягушками и глубокие черные ямы, которые нарыли колеса. Шофер закурил, поглядел сбоку на Сережку и спросил:

— Отец кто у тебя?

— Рабочий. На экскаваторном вкалывает…

— Законно! — одобрил шофер. — Рабочий — это тебе, Покусаев, человек… На нем вся земля держится!

За окнами кабины замелькали городские дома. Мягко поскрипывало сиденье, сбоку задувал прохладный вечерний ветерок. Сережка смотрел на эти знакомые дома и улыбался. Ему было приятно, что отец у него — рабочий, а он, Покусаев, сын рабочего. Он помог шоферу вытащить машину, а теперь едет домой. Больше Сережке ничего не было нужно на свете…

Но попал Сережка домой не сразу. Тут снова дело в единстве взглядов шофера Гырды и Сережки Покусаева, одной точки зрения на главные вопросы жизни.

— Хочешь или нет, а я должен тебя накормить, — сказал шофер. — Не возражай, а то обижусь.

Сережка не возражал. Он сам хотел есть. Только стеснялся сказать.

Машина свернула в один переулок, затем в другой и остановилась возле высокого серого здания. Над дверью мигала неоновыми огоньками вывеска: «Столовая № 3».

Сережка и шофер захлопнули каждый со своей стороны дверцы и отправились в столовку есть и закреплять дружбу. Все тут было как прежде: и квадратные голубые столики, и шишкинская картина с медведями, и официантки возле буфета. Казалось, они так и не окончили делового разговора, который начали в первый Сережкин визит. Впрочем, и тут оказались перемены. На дверях столовой номер три уже не было объявления о подсобном рабочем. Наверно, подсобник нашелся и текучка окончилась. Все постепенно становилось на свое место.

Сережке и шоферу пришлось подождать. Но зато пировали они на славу. На столе было все, что пожелает душа и предусмотрено раскладкой и калькуляцией. Сережка наел на рубль и четыре копейки. Живот у него стал как хороший полковой барабан.

Шофер тоже был доволен. Он предложил Сережке прокатиться на машине в другой конец города, но Сережка отказался. От всего, что пришлось пережить за этот долгий день, и сытой еды ему захотелось спать. В ушах стоял протяжный глухой звон и шум. Будто там застряла и никак не могла выбраться грузовая машина и квакали лягушки.

Первый раз за эти трудные дни Сережка возвращался домой без страха и сомнения. Он был с ног до головы перепачкан болотной грязью и тиной; на руках нестерпимо горели, созревали до положенного предела желтые водянистые пузыри.

Сережка ничего этого не замечал. Он взбирался по знакомой лестнице твердым запасливым шагом. Казалось, ничего с Сережкой особенного не случилось. Ни сегодня, ни вчера. И в то же время — случилось. Он увидел жизнь с разных сторон — и плохих, и привлекательных, стал чуточку лучше и взрослее. Будто разошлась у него в душе и выпрямилась какая-то важная, необходимая в жизни пружина.

На лестничной клетке Сережку поджидал Изя Кацнельсон. Он не мог идти домой, не узнав, что случилось с Сережкой и почему его нет так долго с работы. Изя увидел разнесчастный вид Сережки и понял, что друг был не на секретном заводе, а где-то совсем в другом месте. И там лучшему другу было несладко и, возможно, он страдает морально и физически.

— Ты это откуда? — участливо спросил Изя.

Сережка не ответил. Все рассказывать — надо полдня. А если с подробностями, то даже больше. Сережка только приветливо кивнул Изе головой и сказал:

— Сейчас, Изя, некогда. Потом…

Сережка поднимался домой не торопясь, уверенно печатал на ступеньках один шаг за другим. Так делал его отец. Сережке хотелось быть похожим на отца. Сегодня он тоже был отчасти рабочим человеком…

РАССКАЗЫ

СЛАВКА



Славка Юдин схватил по ботанике двойку. Теперь он сидит под грибком в своем дворе и задумчиво болтает ногой. Припекает весеннее солнце, из-под синей ноздреватой корки льда течет к луже ручеек. Домой Славку не тянет. Хочется отодвинуть неприятный разговор. Потом можно будет соврать, будто были у него дополнительные уроки или потерял на вешалке и не мог найти шапку.

Во дворе тихо и пусто. Появился на минуту дворник с мокрой метлой, посмотрел на Славку и ушел. Славке до смерти хочется есть. Он открывает портфель, но, кроме пустых бумажек от конфет, ничего там не находит. Идти все же или не идти? Славка закрывает глаза и вертит перед носом указательными пальцами. Получается — не идти.

Славка вздыхает и тут видит Павла Егоровича, который живет в соседнем дворе. У всех двор общий, а у Павла Егоровича — свой. Летом за дощатым забором цветут цветы, зреют на грядках бородавчатые огурцы, выглядывает из-под листьев клубника с круглыми, как веснушки, крапинками на спелом боку.

Туда никто не ходит. На медной проволоке торопливо шаркает из конца в конец собачье кольцо, роет землю возле калитки и рычит на прохожих злющий пес Полкан. Иногда Павел Егорович сам появляется в общем дворе — поиграть под навесом в шашки, послушать, о чем болтают люди, и поругать соседей за то, что снова у него отодрали доску от забора и бросили камнем в честного пса Полкана.

Павла Егоровича в общем дворе не любят и называют втихомолку жилой. И вот теперь человек этот направляется прямо к Славке, у которого без пса Полкана и без досок от забора своих личных забот по самое горло. Славка хотел было улизнуть, но не успел. Павел Егорович подошел к Славке, сел рядом на скамейку и расставил врозь черные валенки в новых чистых галошах.

— Ну что, по предметам срезался? — спросил он.

Славка не любил таких разговоров. Тем более с посторонними. Но тут он вдруг признался. Он даже вытащил ботанику, ткнул пальцем в страницу и сказал:

— Думаете, легко? Параграф шестьдесят девять. Класс двудольных, семейство разноцветных!

Слова эти не произвели впечатления на Павла Егоровича. Он покачал из стороны в сторону новыми галошами и сказал:

— Рыбья твоя голова! Я тебе про эти разноцветные лучше ученого профессора обскажу. Пошли!

Павел Егорович поднял Славку за воротник и поволок за собой. Кричать было неудобно, хотя Славка и знал — добром все это не закончится. Скорее всего сосед отстегает его за отодранную доску или даст сожрать Полкану. Вместе с портфелем, ботаникой и дневником с жирной и еще горячей двойкой. Но, к счастью, все обошлось. Сосед привел его на длинную стеклянную веранду. Было там тепло и влажно, как в бане. В углу тихо жужжала и потрескивала иногда электрическая плитка. Жаркие отсветы ее скользили по темным глиняным горшкам с цветами и рассадой. В отдельной кадке цвела раскидистая роза.

— Вон-на твои разноцветные, — сказал сосед. — Живой предмет мысли.

Павел Егорович снял тулуп и склонился над розой. Лоб ко лбу со Славкой. И тут он принялся рассказывать Славке, как люди вывели из дикого шиповника садовую розу и как, между прочим, отличить этот цветок от яркого пышного пиона или холодной осенней астры, которую люди назвали Сентябриной.

— Ты эти зубчики видишь или не видишь?

Славка признался, что теперь все видит. Зеленая упругая чашечка, в которой жила роза, имела пять листиков. У двух зубчики были с двух сторон, еще у двух вообще ничего не было, а у пятого, последнего, зубастая пилочка была только с одной стороны.

— Как пять братов, значит, — заключил Павел Егорович. — Двое бородаты, двое безбороды, а последний, пятый, выглядит уродом: только справа борода, слева нету ни следа. Вот так, значит, друг ситный Славка. А ты собаку с жизни сживаешь!

— Какую собаку, Павел Егорович?

— А такую… Кто доску с забора отодрал? Говори!

— Я вашу доску вообще, Павел Егорович…

— Ты молчи лучше. Знаем вашу фрукту-ягоду до косточки!

Сосед проводил Славку до калитки, чтобы его все-таки не сожрал злющий пес Полкан. И уже вдогонку сказал:

— Ишо раз в Полкана камнем бросишь, я у тебя все ноги повыдергиваю!

В жизни бывает много странного. Так и в этой истории. Славка проявил вдруг интерес к ботанике. Пятерок в его дневнике, правда, не появилось, но трояк в четверти был обеспечен.

И еще странное: Славка подружился с соседом, которого во дворе называли жилой, и стал наведываться кнему. Злющий пес Полкан не рыл больше лапами в подворотне и не рычал на Славку. Он догадывался, что Славка — свой парень и приходит сюда с серьезными намерениями.

Славка играл с соседом в шашки, а когда земля оттаяла и над ней поплыл теплый сизый пар, взялся за лопату. Он копал вместе с Павлом Егоровичем грядки и высаживал в липкую землю желтоватые, насидевшиеся за зиму в теплице ростки цветов.

Славкины родители все это видели и знали. Сначала они ругали сына, обещали содрать с него три шкуры, потом махнули рукой. Чем гонять без толку по улице, пускай лучше копает землю и приучается к физическому труду.

Узнала про новые Славкины дела и Тоня Игошина, которая сидела с ним вместе за одной партой. Славка вообще дружил с ней не особенно. Он подглядывал к ней на контрольных и дергал ее за рыжие волосы.

Однажды Тоня увидела, как Славка направлялся к соседу. Она загородила дорогу и сказала:

— Так, Славка, настоящие друзья не делают.

Славка повел Тоню к соседу. Потом зачастили туда другие ребята. И у них там пошло… Кто рыхлил грядки, кто разносил на лопатах удобрения, а кто ходил взад-вперед с лейкой и сеял вокруг чистый теплый дождь. Пес Полкан смотрел на это чудо и улыбался рыжими глазами с двумя черными точками вместо бровей.

Скоро на грядках зацвели во всю силу цветы. По вечерам Павел Егорович надевал новый пиджак, клал в карман паспорт с лохматыми краями и куда-то уходил. Он шел по улицам с большой плетеной корзиной в руке. Она была накрыта серой влажной марлей. От корзины так приятно пахло, что прохожие останавливались и вздыхали.

В один такой вечер Славка и пришел к соседу. Павел Егорович не закончил еще укладывать свою корзину. Он почему-то смутился, торопливо бросил на цветы серую марлю и спросил:

— Чего приплелся? Отец прислал подглядывать?

— Я, Пал Егорыч…

Сосед посмотрел на Славку, и лицо его немного по добрело. Возле глаз залучились широкие, разрезанные на квадратики морщинки. Он подошел к своей корзине, отбросил с цветов серую марлю и сказал:

— Ты, Славка, бери! Сколь хошь, столько и бери. Раз обчее, значит, обчее…

Но Славка не взял ни одного цветка. Никогда, не брали цветов и другие ребята. И не потому, что они боялись Полкана. Полкан теперь не трогал. Ребята приносили ему кости и кусковой сахар. Но сахар Полкан почему-то не ел. Он только нюхал его и мотал мордой, как будто это был не сахар, а рыбий жир или касторка.

Только один раз Славка залез без спросу на грядки. Он никогда бы не сделал этого, если бы в жизни все было иначе и если бы не случилось в их доме большой и горькой беды. В Славкином доме на первом этаже жила тетя Нюша. Недавно ей прислали откуда-то письмо. Сына тети Нюши, которого тоже звали Славкой, убили на границе. Никто из ребят не знал и не помнил его. Но все равно им было жаль и Славку и тетю Нюшу. Она целыми днями сидела возле окна, смотрела во двор и ничего не видела…

Славка пришел к Павлу Егоровичу рассказать про тетю Нюшу и попросить для нее цветов. Но во дворе никого не было. У ворот лежал Полкан. На дверях висел замок, а на крыше, не зная никакой беды, вертелась деревянная вертушка. Славка зашел на грядку и начал рвать цветы.

В эту минуту хлопнула калитка, и во дворе появился Павел Егорович с пустой корзиной в руке. Он вмиг заметил Славку, бросил корзину к порогу и за кричал:

— Ты чего это тут делаешь, гаденыш!

Павел Егорович подошел к Славке. Вырвал у него букет из рук, примерился, и ударил цветами по щеке.

— Долой с моего двора! Сей минут долой!

Славка уже давно был за калиткой, уже мчался через три ступени на свой четвертый этаж, а Павел Егорович все еще кричал и размахивал голым, растрепанным букетом. И все там затаилось и притихло. И пес Полкан, и цветы на грядках, и бешеная вертушка, которая стрекотала без отдыха весь день и всю ночь.

А утром над шестым «Б», в котором учился Славка, грянула гроза. На первый урок вместо учителя пришел директор и с ним Павел Егорович. Павел Егорович был в новом пиджаке, смотрел куда-то в сторону и смущенно улыбался. Директор подошел к столу, надел очки, в которых читал только книжки, и сказал:

— Ребята, Павла Егоровича обидели… Кто-то ночью вытоптал у него все цветы.

Класс притих. Стало слышно, как в коридоре щелкали своими стрелками большие электрические часы.

— Кто это сделал, пускай встанет и признается…

Директор смотрел на весь класс и на Славку, который сидел с Тоней на первой парте. Ребята тоже смотрели на Славку, на его побелевшее лицо и на его ботинки с черными засохшими комочками грязи возле ранта и белыми налипшими лепестками цветов.

— Я жду, — сказал директор. — Если этот трус не признается, пускай пеняет на себя.

Славка поднял руку, но тут вдруг с парты встала Тоня Игошина. Тоня, которую Славка толкал на контрольных за то, что не дает списывать, и дергал без всякого дела за волосы. Несколько секунд Тоня стояла молча, смотрела вниз на свою руку с белой кружевной манжетой.

— Славка ничего не топтал, — тихо и глухо сказала она. — Мы все сами знаем… — И вдруг Тоня встретилась взглядом с Павлом Егоровичем. В горле у нее что-то вздрогнуло и зашилось. — Славка ничего не топтал! — крикнула она. — Это мы все сами вытоптали. Мы всегда будем так. Мы сто раз будем топтать!

Тоня сползла на парту, уронила голову на черную крышку и спрятала все лицо в своих рыжих пушистых волосах. Даже рыжим девчонкам, которых дергают за волосы и толкают на контрольных, стыдно плакать при всех.

Молча и сурово смотрел из-под своих очков директор, переминался с ноги на ногу возле доски и глупо улыбался Павел Егорович. Тихо сидели и думали о чем-то своем дети. Может, даже не о Славке, не о цветах и не о маленькой девочке Тоне. Никто не нарушал этой тишины. Ну что ж, пускай дети думают. Скоро они будут взрослыми.

ВОРОБЬИНАЯ СТОЛОВАЯ



Мать пришла с базара и начала выкладывать покупки на стол. В большой, сплетенной из красных прутиков корзине было много всякого добра: и лук, и картошка, и квашеная капуста, и орехи, и даже мандарины. Ира и Андрей уже успели расколоть по одному ореху и принялись очищать мандарины, а мать все запускала и запускала руку в корзину. И вот, когда все уже думали, что в корзине больше ничего нет, мать еще раз запустила туда руку и вынула большой кусок мяса.

— Ого! — удивился отец. — Прямо целый баран!

— Ничего. Теперь зима, не испортится.

Она сняла с гвоздя сеточку, затолкала в нее мясо и вывесила за форточку на мороз.

Не успела мать слезть с подоконника, как внизу, возле огромного сугроба, уже сидела собачонка Катушка. Три дня назад мать вывешивала сеточку за окно и уронила вниз кусочек колбасы. Катушка тут же подхватила колбасу и слопала. Теперь Катушка вспоминала этот случай и ждала, что с неба снова свалится что-нибудь вкусное и она бесплатно позавтракает. Но с неба, конечно, ничего не падало. Катушка посмотрела на сетку с мясом, обиженно вытерла морду лапой и ушла восвояси.

Разве с такого склада что-нибудь достанешь? Туда не только собака, туда даже кошка не допрыгнет.

Мать и все остальные тоже думали, что мясо лежит в надежном месте и туда никто и никогда не доберется.

Но люди жестоко ошиблись.

На следующее утро, когда Андрей пришел на кухню умываться, на сетке, уцепившись коготками за веревочки, сидел большой серый воробей с общипанным хвостом.

Он разрывал клювом газету и клевал мясо.

— Кыш! — крикнул Андрей и постучал пальцем по стеклу.

Воробей вспорхнул, покружил немного возле сараев, а потом снова примостился на свертке и начал что называется уплетать мясо за обе щеки. И тут Андрей не выдержал такого нахальства. Он взял щепку, открыл форточку и хотел стукнуть воробья по чему попало.

В это время в кухню вошла мать. И конечно же, она отобрала у Андрея щепку и не разрешила ему стукать воробья по чему попало.

— Стыд и позор! — сказала она. — Позор и стыд. Разве можно обижать птиц?

Мать начала объяснять Андрею, почему нельзя разорять птичьи гнезда, стрелять в птиц из рогаток.

— Ласточка ловит за лето целый миллион мух и комаров, — сказала мать. — И если бы не было ласточек и других птиц, тебя бы уже давно съели комары. Понятно?

Андрей кивнул головой и сказал, что ему все понятно.

Но мать на этом не успокоилась. Она знала, что Андрею надо объяснять не один раз, а сто.

А раз это было так, мать рассказала Андрею про сову, которая съедает за лето тысячу мышей, про синичку, которая съедает за сутки столько насекомых, сколько весит сама, про воробьев и про других птиц.

И вот, пока мать рассказывала, а Андрей кивал головой и говорил, что теперь он уже все понял, воробей с общипанным хвостом наелся как следует, чирикнул на прощание и взмахнул крыльями.

Но улететь воробью не удалось. Его тоненькие лапки с острыми, как иголки, когтями застряли в сетке. Воробей рванулся что было силы один раз, другой, затрещал крыльями и вдруг повис на лапках головой вниз.

В кухню вбежала Ира. Она увидела несчастного воробья и закричала изо всех сил:

— Спасите воробья! Спасите воробья!

Мать и Андрей тоже перепугались. Это все-таки не шутка, если живой воробей запутается в авоське!

Мать быстро стала на подоконник и втащила в кухню сетку вместе с воробьем.

Освободили воробья с большим трудом. Он брыкался и больно хлопал крыльями по руке. Наверно, он боялся, что ему влетит за мясо и за другие проделки, о которых, честно говоря, в доме никто не знал.

Мать освободила воробья, зажала его легонько в ладони, чтобы не повредить перьев, и спросила:

— Ну, дети, что будем с ним делать?

Ира была меньше Андрея, не слышала рассказа про ласточку, сову и синичку, и поэтому она сказала:

— Давайте запряжем воробья в спичечную коробку, и пускай он возит.

— Тоже выдумала! — сказал Андрей. — Разве воробей — лошадь? Надо его на свободу выпустить. Пускай летает по воздуху.

Пока люди размышляли, как им тут быть и что делать, воробей не дремал. Едва мать чуть-чуть разжала руки, он встрепыхнул крыльями и взлетел на посудный шкаф.

Как ни старались поймать воробья, он не давался в руки, будто пуля летал из одного конца кухни в другой.

Скоро весь двор узнал, что в квартире номер девять поймали воробья. Посмотреть на птицу пришли и Рита, и Валя, и Ким. А воробей все летал и летал по кухне и жужжал крыльями, будто самолет пропеллером.

— Все равно не поймаете, — сказала Рита. — Он с крыльями.

Но вот воробей утомился. Он выбрал удобное местечко — большой гвоздь, к которому прикрепляли бельевую веревку, и уселся там, поглядывая на всех насмешливыми черными глазками. Так и остался он на кухне на всю ночь.

Утром Андрей проснулся очень рано и сразу же услышал, что кто-то стучит в дверь карандашом.

— Мама, телеграмму принесли! — сказал он.

Мать вышла в коридор и открыла дверь. Никого там не было, если не считать кошки, которая спала на подоконнике и виляла во сне хвостом.

«Странное дело, — подумала мать. — Я тоже слышала, кто-то стучал».

И вдруг стук повторился: тук, тук, тук…

Мать прислушалась и сразу поняла — кто-то хозяйничает на кухне. Она подошла на цыпочках к двери и заглянула в щелку. На большом кухонном столе сидел воробей. Поглядывая по сторонам, он стучал клювом по тарелке, ловко подбирая с нее хлебные крошки. На полу возле стола валялся разбитый стакан.

— Вот разбойник! — всплеснула руками мать. — Надо скорей поймать, а то он всю посуду перебьет.

На кухню, разбуженный раньше времени поднявшейся кутерьмой, вошел отец. Он хмуро посмотрел ка разбитый стакан и сказал Андрею:

— А ну-ка, принеси сачок, которым ты бабочек ловил.

Андрей принес сачок, и отец принялся за работу.

Как воробей ни хитрил, как ни жужжал крыльями, летая по кухне, ничего у него не вышло. Отец быстро прихлопнул его сачком. Воробей страшно обрадовался, когда отец поднес его к раскрытой форточке. Он повертел головой, ударил лапками по отцовской ладони и быстро, без оглядки, полетел в синее небо.

— Теперь не прилетит, — грустно сказала Ира. — Теперь он на нас обиделся.

Но воробей оказался не таким обидчивым, как о нем подумали. Вечером, когда за крыши домов стало опускаться красное, будто бы раскаленное в печке солнце, воробей с общипанным хвостом снова появился возле окна.

Прилетел он не один. Возле сетки с мясом закружила целая стая его друзей и приятелей. Птицы раздумывали недолго. Заметив, что никто не кидает в них палками и камнями, они дружно набросились на поживу. Клочья разорванной газеты так и полетели во все стороны.

— Ну, это уже никуда не годится! — рассердилась мать. — Все мясо перепортят!

Она решительно открыла форточку и забрала мясо в кухню. Воробьи обиженно полетали по двору, покричали, а потом скрылись.

— Надо им пшена на подоконник насыпать, — сказал отец. — Разве добыть еду в такую стужу!

Так и сделали. Каждое утро Андрей насыпал на окно целую горсть пшена. Воробьям эта пища понравилась даже больше, чем мясо. Птицы подбирали все, до последнего зернышка. Прилетела вместе со всеми и ворона, которая, вообще-то говоря, тоже была полезной птицей. Но обедала ворона в самую последнюю очередь, так как воробьи не принимали ее в свою компанию.

Всю зиму птицы кормились в своей новой столовой. А едва растаял снег и в палисаднике появилась зеленая трава, воробьи как сквозь землю провалились. Не показывала глаз и ворона. Наверно, у птиц появился более подходящий, свежий корм. Но Андрей и Ира не унывали. Заранее, пока еще не наступила зима, они приготовили пшено, мешочек с сухарями и даже несколько штук конфет, которые остались после именин Андрея.

А потом, когда все уже было готово, Андрей выпросил у отца красный карандаш «Искусство», написал на бумаге красивыми буквами «Воробьиная столовая» и прилепил на кухонном стекле. Как хотите, но мимо такой вывески ни одна приличная птица не пролетит!

МАЛЬЧИШКИ



В далеком холодном краю люди строили железную дорогу. И справа была тайга, и слева тайга, и куда ни посмотришь — все тайга и тайга.

Люди построили в этой дремучей тайге длинный деревянный барак и стали там жить.

Без детей им жилось очень скучно, и поэтому они привезли с собой у кого кто был.

И получилось так, что девчонок ни у кого не оказалось, а были одни мальчишки.

В одной большой комнате поселились со своими родными Коля Пухов и Алик Крамарь, а в другой, за деревянной стенкой, — Сема Пахомов и Сережа Яковлев.

Все ребята ходили в школу — и Коля, и Сема, и Сережа. Не ходил никуда только Алик Крамарь. Во-первых, он был мал, а во-вторых, у него была золотуха.

Но все равно Алик был хорошим товарищем, и с ним можно было играть в самые настоящие, серьезные игры.

Неподалеку от того места, где жили ребята, текла лесная река Бирюса, а за ней раскинулась сибирская деревня Ключи.

Летом друзья жили просто так и делали что хотели, а зимой ходили в школу в сибирскую деревню Ключи.

Алик в это время сидел дома. Он строил из белых сосновых щепок пароходы и пил рыбий жир против золотухи. И хотя золотухи у Алика уже почти совсем не осталось, все равно отец велел ему пить жир три раза в день — утром, в обед и вечером.

У Алика отец был бригадиром, то есть самым главным и самым ответственным в тайге.

Все лесорубы слушались этого ответственного человека. Слушался его и Алик.

Однажды зимой поднялась сильная метель.

Утром вышли лесорубы из барака и ахнули — снег завалил все тропинки и все дороги. Куда ни посмотришь — искрились высокие белые кучугуры, а над ними летали и стрекотали на своем непонятном языке бестолковые сороки.

А как раз в это время лесорубы ждали автомашины с продовольствием и всякими другими нужными в тайге вещами.

И видно, эти машины застряли где-нибудь в сугробах и не было им теперь ни ходу, ни проходу.

Лесорубы решили идти на помощь. Людей в тайге было мало, и поэтому вместе с мужчинами собрались и женщины.

Сначала ребят не хотели оставлять одних, но потом передумали.

— Пускай привыкают, — сказал отец Алика. — Крупа и картошка есть, дров сами наколют. Не маленькие.

Все послушались отца Алика потому, что он был тут самый ответственный и самый главный бригадир.

Отец Алика собрал всех ребят вместе и начал рассказывать, что им тут делать и как себя вести.

— Вместо себя оставляю бригадиром Колю Пухова, — сказал он. — Слушайтесь Колю и подчиняйтесь. А ты, Сема Пахомов, не хулигань и не вздумай курить, иначе тебе будет худо.

Сема Пахомов остался недоволен таким решением. Он заявил, что он вовсе и не курит, а курил всего два раза и поэтому тоже может быть бригадиром не хуже какого-то Кольки Пухова.

Отец Алика Семе не поверил и решения своего менять не стал.

Раз приказ — значит, приказ. И обсуждать его и крутить носом нечего.

Лесорубы взяли совковые лопаты и ушли.

Отец Алика сказал, что вернутся они не скоро, и если не управятся, то, может, и вообще заночуют возле таежного костра.

Но ребята были даже рады, что остались одни.

Это все-таки не шутка — жить одним в тайге.

Коля Пухов вынес на всякий случай из коридора топор-колун и положил его на видном месте. Ребятам Коля сказал, чтобы они не отлучались далеко от дома и были все вместе.

Сначала мальчишки покатались на лыжах-самоделках, а потом пошли топить печь и варить обед.

Печка эта была не простая, а особенная и обогревала она сразу две комнаты.

Чтобы никому не было обидно, печь всегда топили по очереди — то Пуховы, то Крамари, то Пахомовы, то Яковлевы.

Коля Пухов, который остался сейчас за бригадира, разделил всю работу на две части.

— Сейчас печку буду топить я с Аликом, а вечером — ты с Сережкой, — сказал он Семе Пахомову. — Согласен?

Сема согласился.

— Сейчас картошку будешь чистить ты с Сережкой, а вечером — я с Аликом. Согласен?

Сема снова кивнул головой и сказал, что он согласен.

Коля Пухов ушел с Аликом рубить дрова, а Сема и Сережа остались чистить картошку.

Дрова попались сырые, и Коле пришлось как следует попотеть. Тюкнет колуном по бревну, а потом не вытащит назад. Но все-таки Коля со своей работой справился. Измерил глазами, много ли нарубил, вытер потный лоб рукавом и сказал:

— На сейчас хватит, а вечером Семка с Сережкой нарубят. Понесли.

Коля и Алик собрали дрова и пошли в барак.

Пришли, а Семы и Сережки уже и след простыл. На столе стоит миска с водой, а в ней лежат всего-навсего две очищенные картошки.

Коля страшно разозлился на этих несчастных лентяев и пошел их разыскивать. Далеко не уйдут. Коля все ходы и выходы тут знает.

Сначала Коля заглянул на лесопилку, потом отправился к старой брезентовой палатке, где хранились ящики с гвоздями, пилы и запасные топоры. Коля подошел и услышал в палатке голоса.

Сема и Сережка были тут.

Нетрудно было догадаться, чем они занимались.

Когда Коля вошел, он чуть не поперхнулся от дыма.

В темноте тускло мерцал огонек папиросы. Сема сидел на ящике с гвоздями и учил своего дружка курить.

— Ты пускай из ноздрей, — угадал Коля Семин голос. — Чего зря дым переводишь?

Сема и Сережка заметили открытую дверь и сразу же затоптали папиросы.

И хотя Коля застал их на горячем, они все равно не сознались, начали вилять и выкручиваться.

Коля был сильный и вполне мог поколотить нахалов за вранье и за то, что они бросили работу.

Но Коля не стал бить Сему и Сережу, а только турнул их из палатки и послал чистить картошку.

Сема и Сережа пришли в барак и увидели, что делать им тут нечего. Пока они сидели на ящиках и пускали дым из ноздрей, Алик уже начистил полную миску картошки и выпил целую ложку рыбьего жира. На верхней губе у Алика золотились маленькие маслянистые кружочки.

Вскоре затрещали дрова, забулькал котелок, и в комнате сразу почему-то запахло летним солнцем и огородами.

Ребята навалились на котелок и очистили его в два счета. Съели и хорошую картошку, и ту, которая была с темными пятнами, и ту, что прилипла к стенкам и стала черной и жесткой, как ольховая кора.

После обеда полагалось полежать немного в кроватях, но ребята не стали устраивать мертвого часа. Какой тут сон, когда в тайге так тихо и хорошо и каждая снежинка на сугробе сверкает и лучится, будто настоящий самоцвет.

Коля Пухов хотел было пойти в лыжный поход за реку Бирюсу, но снова не нашел Семы и Сережи.

Только что были они тут, наяривали картошку, которую начистил Алик, и вдруг на тебе — будто в сугроб провалились.

Но Коля знал, что Сема и Сережа не в сугробе, а затеяли они какую-нибудь новую подлую штуку.

Сема и Сережа всегда такими были. Когда отец и мать были дома, еще ничего, а если одни оставались — просто беда. И стекла в окнах побьют, и ведро с водой опрокинут, и скатерть чернилами зальют. Короче говоря, пользы от них никакой, одни убытки.

Но больше всего тут Сема был виноват. Это он сбивал с толку Сережу и курил вместе с ним отцовские папиросы «Беломорканал».

Как Коля предполагал, так и вышло: Сема и Сережа снова отмочили номер.

Сема снял со стены двустволку отца и пошел с Сережей бить в тайге зайцев. Коля и Алик нашли непутевых охотников возле самой Бирюсы.

Сема лежал на снегу и целился куда-то в гущу леса. Сережа тоже примостился за сугробом, будто за бруствером окопа. Он дрожал от холода и просил, чтобы Сема дал пострелять и ему.

Коля Пухов, который был сейчас бригадиром, подошел к Семе и вырвал у него двустволку. Ружье было без патронов, но это все равно. Если ружье попадется дураку, оно и без патрона выстрелит.

Коле не хотелось ссориться с Семой и Сережей, но он не сдержался и сказал все, что знал и думал про них.

— Идите сейчас же домой и рубите дрова, — сказал он. — Я с вами цацкаться не буду.

Коля отвернулся и ушел с Аликом прочь. Ему было противно смотреть на этих людей. Раз живешь вместе, значит, надо делать все вместе — и на зверя ходить, и дрова колоть, и картошку чистить… А если каждый будет тянуть в свою сторону, тогда ничего не выйдет.

Коля чувствовал, что это было только начало и ему еще придется повозиться с этой публикой.

Так оно и получилось.

Сема и Сережа даже и не думали колоть дрова. Они заперлись в своей комнате и притихли.

Коля постучал в дверь и снова напомнил Семе и Сереже про печку и про дрова.

— А ты кто такой? — послышался из-за двери Семин голос. — Катись колбаской по Малой Спасской, я сам себе бригадир.

«Ну и дружка подцепил себе Сережка! — подумал Коля. — Прямо оторви да брось».

— Выходи, Сережа, пойдем вместе дрова рубить, — сказал Коля. — Семка до добра не доведет.

За дверью послышался шепот. Это Семка науськивал Сережу.

Шепот стих. Несколько секунд стояло молчание. Потом Сережа вздохнул и скороговоркой пробормотал:

— Катись колбаской. Я сам себе бригадир…

Ну что с ними будешь делать!

Коля пожал плечами и пошел к себе.

Алик сидел в телогрейке возле открытой печки и смотрел на остывающие уголья.

Алик был хороший человек, но он любил тепло, и ему надо было родиться не в Сибири, а где-нибудь возле теплого южного моря или в самих Каракумах.

Коля взял табуретку и сел рядом. Говорить было не о чем. Все было ясно и так.

За окном скрипел новыми сапогами мороз. Стекла затягивались искристым инеем. В комнате становилось все темнее и темнее. Коля сидел на табурете, хмурил брови и ждал, что ребята одумаются и пойдут рубить дрова.

Он, конечно, мог бы нарубить и сам, но это уже было не по правилам. Он им не лакей!

А Сема и Сережа, видимо, и не думали выполнять приказ бригадира. За дверью все было тихо. Не стучал топор, не скрипел снег. Коля догадывался, в чем тут дело. Печка была одна на две комнаты. Натопит печку Коля, у Семы и Сережи тоже будет тепло. Сиди и грейся сколько влезет. Коле все равно печку топить надо. Не будет же он замораживать Алика. У Алика и так золотуха.

Вот какой расчет был у Семки и Сережки!

Алик тоже понял, что на Сему и Сережу надеяться нечего.

— Пойдем, Коля, рубить дрова, — сказал он. — Вдвоем мы быстро нарубим.

Коля не двигался с места. Что делать, как поступить? От этих мыслей голова у него разламывалась на четыре части. Долго сидел мыслитель, хмурил брови, задумчиво колотил пальцами по колену.

И вдруг — в глазах его блеснули рыжие искры.

Коля улыбнулся сначала чуть-чуть, потом больше, потом вдруг захохотал на всю комнату.

Сначала Алик даже подумал, что Коля сошел с ума от страшных переживаний. Но нет, Коля был жив-здоров. Он поднялся и сказал Алику:

— Алик, ты сиди здесь и никуда не ходи. Я скоро вернусь.

И Коля стал снова серьезным, как прежде, как полагается настоящему ответственному бригадиру.

Он запоясал телогрейку ремнем, посмотрел почему-то на стенку, за которой засели глупые дружки-приятели, и быстро вышел из комнаты. За стенкой начали было петь в два голоса песню, но, как только хлопнула дверь, сразу же умолкли. Сема и Сережа поняли, что Коля не зря хохотал и не зря он куда-то сейчас пошел. Скоро Коля возвратился и приволок с собой огромный волчий тулуп. В этот тулуп завертывался сторож Федосей Матвеевич, который ушел сегодня вместе со всеми расчищать дорогу.

— Ты зачем? — спросил Алик.

Коля приложил палец к губам, и Алик сразу понял, что это тайна. Алик никогда не лез с глупыми вопросами.

А между тем в комнате стало совсем темно.

Гудел в настывшей печи ветер. Тряпка возле порога, о которую вытирали ноги, сморщилась от холода и побелела.

Коля достал из шкафа свиную тушенку и банку абрикосового компота. От этого компота в животе Алика и вообще во всем теле стало холодно. Но Алик ничего не сказал Коле. Алик был терпеливый человек и знал, что с Колей не пропадешь. И Алик был прав. Коля разобрал постель, уложил Алика, накрыл тулупом, а потом забрался на кровать сам. Алику стало сразу тепло. И оттого, что тулуп, и оттого, что рядом лежал мужественный, справедливый и находчивый человек Коля.

— Ты не бойся, — шепотом сказал Коля, — спи. Под таким тулупом даже на льдине не замерзнешь.

За стенкой не знали, что тут такое случилось и почему это Коля притих и не требует, чтобы Сема и Сережа рубили дрова. Сначала Сема и Сережа пели песни, потом начали бегать из угла в угол и прыгать на одной ножке.

— Чего это они? — спросил Алик.

— Спи… Это они замерзли, физкультурной зарядкой занимаются.

Но Алик не мог спать. Алик был добрый человек, и он не хотел, чтобы Сема и Сережа окончательно замерзли.

В голове Алика рисовались всякие ужасные картины. Встанут они завтра, пойдут в соседнюю комнату, а там уже ни Семы, ни Сережи. В углах, скрючившись, сидят только какие-то сосульки. Одна рыжая, потому что Сема был рыжим, а вторая черная, сделанная из Сережи.

Прыгать и танцевать всю ночь не будешь.

Бух, бух, бух… — послышалось за стенкой.

Это Сема и Сережа стаскивали со всех кроватей ватные матрацы.

Но недолго лежали под матрацами дружки.

Если б Сема и Сережа были плоскими амебами, тогда дело другое. У Семы же и Сережи были животы, плечи, коленки. И все это вылезало из-под жестких матрацев наружу и страшно мерзло.

Приятели не выдержали этих ужасных мук. Они подбежали к стенке и начали изо всех сил колотить кулаками по доскам.

Они колотили так сильно, что со стенки сорвался и повис на веревочке портрет Колиного отца.

— А ну, тише, архаровцы! — не выдержал Коля.

— Сам ты архаровец! — завопил Семка. — Сам бригадир, а сам… Почему печку не топишь?

Коля подоткнул тулуп со всех сторон, чтобы не продуло Алика, улыбнулся и спокойно сказал:

— Нам и так тепло. Не мешайте спать.

Сема и Сережа совсем обезумели от холода. Они выбежали, в чем были, в коридор и начали тарабанить в дверь. Дрожали и гудели тонкие доски, звякала оторванная наполовину железная задвижка.

Коля подождал еще немного, послушал концерт, который разыгрался в коридоре, и открыл дверь.

— Чего надо? — спросил он Сему и Сережу.

— Т-т-топи п-печку! — запинаясь и не попадая зуб на зуб, сказал Семка.

— Т-т-топи п-печку! — как эхо, повторил Сережа.

— С-сами т-топите, б-бригадиры, — передразнил Коля. — Топор возле п-порога.

И тут Семе и Сереже нечем уже было крыть и нечего уже было делать — или замерзай, если охота, и превращайся в разноцветные сосульки, или топи печку и грей свои несчастные бока. Сема и Сережа схватили топор и, щелкая на ходу зубами, помчались из барака.

Через полчаса в печке весело горели-потрескивали пахучие сосновые дрова. Сема и Сережа с перепугу нарубили такую гору, что ее вполне хватило бы на целую неделю.

Сема и Сережа нажарили печку, закрыли поплотнее железную дверцу и ушли на свою половину.

Вскоре за стенкой раздался дружный, спокойный храп.

Коля и Алик сбросили неуклюжий тулуп на пол и заснули просто так, даже без простыней. Алику, который очень любил тепло, снился замечательный сон — будто он сейчас лежит на морском берегу и греется на жарком южном солнце. Если в комнате хорошо натопить, так и в комнате будет не хуже, чем в Каракумах.

Утром приехали машины и вместе с ними лесорубы. Машины привезли макароны, капусту, селедку, мороженое мясо и вообще все, что нужно в тайге рабочим людям.

Отец Алика разгрузил вместе со всеми машины, а потом собрал ребят, потер озябшие руки и спросил:

— Ну как, Коля, без происшествий обошлось?

Коля посмотрел по очереди на всех ребят — на Сему, на Сережу, на Алика, вытянул руки по швам и сказал:

— Все в порядке, товарищ бригадир!

ТАНЯ



Отец и мать поссорились. Таня думала, все будет, как у нее с Маринкой. Поссорятся, разойдутся в разные стороны, а потом подадут мизинцы и скажут: «Мирись, мирись, до свадьбы не дерись». У матери и отца так не получалось. Ссора росла и росла. Раньше мать называла отца Папа-Толя, а теперь стала называть Анатолием или даже по фамилии. Как будто он был учеником и получил двойку. У Тани в классе всех двоечников называли по фамилии.

Тане не разрешали называть отца Папа-Толя, хотя это в самом деле было так, а матери он вообще был не папой, а мужем. У Тани тоже было второе имя — Шлата. Так ее назвал отец. Вчера вечером он пришел с работы, снял с бровей пушинки снега и сказал:

— Здравствуй, Шлата! Мы с тобой еще не виделись.

Таня подала руку, заглянула отцу в глаза и неожиданно для себя сказала:

— Здравствуй, Папа-Толя!

Лицо отца вспыхнуло тихим радостным светом, но почему-то сразу погасло. Он ушел в свою комнату, зашелестел там чертежами. В коридор, покачиваясь на лету, выползла серая ниточка папиросного дыма.

Ссора случилась скорее всего из-за папирос. Отец по вечерам сидел за чертежами нового завода и без конца дымил своими папиросами. Однажды он уже рассказывал Тане про этот завод. Таня сидела возле стола и слушала.

В жизни Тани было много понятных и в то же время непонятных слов. Мать говорила отцу: «Мне надоело смотреть на твой затылок». Таня смотрела на затылок отца, когда он сидел за столом и работал. Затылок был как затылок: пострижен и побрит тонкой бритвой. Наверно, мать придиралась. Утром она шлепала по коридору своими тапочками и разговаривала сама с собой: «Опять табачищем воняет. Хоть из дому уходи».

Курить вредно. Это Таня знала. От табака развивается бронхит, туберкулез и такая болезнь, о которой даже говорить страшно. Об этом было написано в Танином учебнике. Таня положила на стол отца раскрытую книжку и подчеркнула строчки красным карандашом. На книжках писать нельзя. Но тогда отец мог ничего не заметить и не узнать про туберкулез и бронхит.

Отец прочитал книжку. Таня сразу догадалась. Между страничками лежал серый, упавший с кончика папиросы пепел. Два дня отец не курил. Таня пересчитала в пачке все папиросы. Сколько их было, столько и осталось. А теперь он снова дымит папиросой, чертит свои чертежи и, наверно, думает: почему это Таня назвала его Папа-Толя и почему в жизни все так получается…

Была зима, и были зимние каникулы. Мать куда-то ушла. В доме было тихо и пусто. На стене тикали часы. Таня прошла два раза по коридору, открыла дверь отца и сказала:

— Пора ужинать. Уже все готово. Только картошку надо почистить.

— Я сейчас… Одну минутку, — сказал отец.

Таня постояла еще немножко и сказала:

— Минута уже прошла. Я смотрю на часы.

Над головой отца вспыхнул несколько раз голубой дымок, будто его кто-то раздувал насосом, — пах, пах, пах.

Отец поднялся, взял Таню за плечо и пошел с ней на кухню. Они сидели там возле крана и чистили в два ножа картошку. Таня смотрела на отца. У него большие, думающие о чем-то глаза, на лице синеватая, похожая на дым щетинка. Наверно, от папирос. Отцу надо больше двигаться и дышать свежим воздухом. Так говорила сестра, которая делала ему укол.

Таня очистила картофелину, подумала и сказала:

— Теперь я буду заниматься с тобой зарядкой. У меня каникулы.

Отец не ответил. Видимо, не расслышал. С ним такое бывало: слушает, а сам смотрит куда-то вдаль. Мать уже делала ему замечание, говорила, чтобы он опустился на землю. Отец опускался, а потом снова улетал неизвестно куда. Они сварили картошку, разогрели котлеты и стали ужинать. Потом была ночь, потом в окошко заглянул и прилег на подушку возле Таниной щеки солнечный лучик.

За стенкой, в комнате отца, еще было тихо. Он там работал по ночам и там иногда спал. Таня надела тапочки и пошла на цыпочках к отцу. Из-под одеяла виднелся его нос и рыжая колючая бровь.

Таня открыла форточку. В комнату, обгоняя друг друга, полетели крохотные серебряные снежинки.

— На зарядку становись!

Отец поднял бровь и улыбнулся неизвестно чему. Наверно, своим снам, Тане и этим крохотным, тающим в тишине снежинкам.

— Станови-и-сь!

Они стояли друг против друга и делали зарядку. Руки вверх, руки вниз. Наклон влево, наклон вправо. Не задерживай дыхание!

Отец был высокий и худой. Таня посматривала на него и думала: «Ничего, теперь мы еще не то придумаем!»

Таня говорила это не зря. Во дворе, за сараем, она видела старую ржавую гирю. Отец будет упражняться с гирей и станет таким, как борец Поддубный. И тогда мать будет называть его не мужчинкой, а самым настоящим мужчиной. Она посмотрит на отца и скажет: «Теперь все в порядке. Я таких люблю. С мускулами».

Зарядку делали долго. Минут пятнадцать. Потом отец сказал, что уже поздно и надо идти на работу. Умывался он холодной водой, а съел все, что дали. Даже добавки попросил. Все были довольны — и отец и Таня. Только мать ничего не сказала. Но это и понятно, потому что это было только начало.

И вдруг полетело вверх тормашками и Танино настроение и вообще все. Таня вышла во двор проверить, на месте лежит рыжая гиря или нет, и тут увидела Вовку Серегина. Вовка шел навстречу Тане и размахивал хоккейной клюшкой. Шапка у него была на затылке, а сам он был весь в снегу.

— Стой, куда идешь!

Таня остановилась. Драчунов она не боялась и вообще никогда не плакала. Не боялась она и Вовки. Во рту у Вовки были «ворота» — то есть не хватало переднего зуба. Почему у Вовки были «ворота», на дворе никто не знал. Только Таня и Вовка.

Вовка был пустой, легкомысленный мальчишка. Он мстил Тане и, когда во дворе никого не было, задирался. Вовка подошел к Тане, расставил ноги буквой «Л» и сказал:

— Я про твоего папу и про твою маму все знаю…

— Катись, — сказала Таня. — Ты ничего не знаешь!

Вовка нахально улыбнулся:

— Знаю. Они разводятся.

Тане стало жарко. Будто ее кипятком обварили.

— Уходи! — крикнула она. — Если еще раз скажешь, я тебе еще один зуб выбью!

Вовка оглянулся по сторонам. Во дворе никого не было. На ветке сидела черная галка и смотрела куда-то в сторону. Вовка повторил свои страшные слова и снова нахально улыбнулся.

Таня кинулась на Вовку. Клюшка полетела в одну сторону, а Вовка в другую. Она колотила его кулаками, пинала коленками, бодала головой. Но Вовка оказался сильнее Тани. Он сбил ее с ног и вцепился пальцами в косы с новыми капроновыми лентами.

— Сдавайся!

Тут в эту минуту во дворе появилась Маринка. Она схватила веник, которым обметают ноги, и помчалась к обидчику. Вовка бежал с криком и воем, как бегут люди малодушные и несправедливые. И никому его не было жаль — ни черной галке, ни Маринке, которая все еще размахивала своим веником и не знала, из-за чего случилась у Вовки и Тани драка.

Таня ушла в самый конец двора. С одной стороны там стоял сарай, а с другой — высокая стена без окон и дверей. Таня вытирала с лица мокрый снег и тяжело дышала.

— У тебя что-нибудь болит? — спросила Маринка.

— У меня ничего не болит. У меня в средине болит.

— Это у тебя болит душа, — сказала Маринка. — Когда меня обидят, у меня тоже болит.

Маринка была лучшая Танина подруга. Но Таня все равно ничего ей не рассказала. Она только попросила найти и вместе с ней отнести домой железную гирю.

Гиря оказалась на том самом месте, где и раньше. Только снегом ее замело. Из сугроба торчала черная, похожая на телефонную трубку ручка. Девочки раскачали гирю, чтобы она отлипла от земли, продели в ушко длинную палку, потому что было тяжело, и понесли домой.

Танина квартира была на первом этаже. На серой клеенчатой двери болтался вверх ногами на гвоздике железный номерок. Ключ у Тани был свой. Она была самостоятельной и умела делать все сама. Даже включать газовую плиту, кипятить чай и жарить яичницу-глазунью.

Гиря жила в доме незамеченной до самого утра. Потом Таня показала ее отцу.

— Бери и подымай, — сказала она. — У тебя будут мускулы.

Отец теперь был послушным. Только курить все еще не бросал. Говорят, у взрослых это не сразу получается. Отец наклонился, поднял гирю своими тонкими худыми руками и посмотрел на Таню — хватит или не хватит?

— Подымай еще, — сказала Таня. — Это только сначала тяжело.

Пришло воскресенье — день, когда можно спать подольше и делать что хочешь. Но Таня встала в семь часов. Взрослые умеют спать долго, а дети нет. Где-то внутри у них сидит радостный и неугомонный школьный звонок. И звенит он, забывая праздники, в один и тот же час. Дети подымаются и бродят по тихой, сонной квартире, ждут, когда снова начнется — привычная и понятная жизнь.

В воскресенье все обедали вместе. Мать налила Тане мисочку супа и сказала:

— Ешь скорее. Мы с тобой идем в кино.

— А папа? — спросила Таня.

— У него чертежи… Разве ты не знаешь?

Отец смущенно посмотрел на Таню и переломил пальцами кусочек хлеба. Таня догадалась: если бы его попросили и если бы ему сказали, он тоже пошел бы в кино.

Таня думала об этом и многом другом, когда они шли в кино. Раньше они всегда ходили втроем. Левую руку она давала матери, а правую — отцу. Когда на дороге была лужа, отец и мать подымали ее за руки и говорили: «Оп!» Таня прыгала через лужу двумя ногами, а потом шла, как все. Смотрела по сторонам и слушала, о чем говорят отец и мать.

Теперь все переменилось. Никто не говорит ей «оп», а без помощи двумя ногами не перепрыгнешь даже через маленькую лужу. У Тани снова все заболело в средине. Точно так, как после драки с Вовкой.

Театр был в парке. Там ходило много народу, а по боковым дорожкам гоняли на коньках мальчишки. Мать остановилась возле киоска, где летом продавали мороженое, и сказала Тане:

— Давай тут подождем. Еще рано.

Они стояли там и ждали. Ждать было неинтересно. Возле кино висели картинки, бродили с билетами в руках знакомые мальчишки и девчонки. Тут не было ничего. Только киоск с замороженным стеклом и грязный бугор снега.

На дорожке, где стояли Таня и мать, появился какой-то толстяк. У него была шапка-пирожок, пухлые щеки и портфель с двумя ремнями. Щеки у него были синего цвета. Даже не синего, а фиолетового и синего.

Таня все это заметила, потому что смотреть было больше не на что. Толстяк прошел мимо них, посмотрел куда-то в сторону и сам себе сказал:

— Уже пора…

Странный человек. Никто с ним не разговаривает, а он разговаривает. Но про все это Таня скоро забыла, потому что мать сдавила ей руку и сказала:

— Пойдем!

Они пошли в кино. Туда, где горят под самым сводом люстры, пахнет мокрыми шапками и воротниками. Они сели как раз посредине. Отсюда все было видно. Впереди сидел какой-то мальчишка в шапке. Таня ему сказала, и шапку он сразу снял.

Народу было полно. Только справа от матери темнело пустое место. Наверно, кто то опоздал или вообще потерял свой билет. Стоит теперь возле дверей, шарит по карманам и бормочет: «Растяпа я, растяпа! Сколько раз себе говорил!»

Свет начал медленно гаснуть. Заскрипели кресла. Люди приготовились смотреть и слушать. И тут Таня снова увидела рассеянного толстяка. Он быстро шел по узкому проходу. Как раз к тому месту, которое никто не занял. Таня поджала коленки и пропустила толстяка. Теперь уже никто не помешает. Свет погас, и на экране замелькали слова.

Фильм был запутанный, и Таня ничего не понимала. Она хотела спросить, почему суетятся артисты и что вообще происходит. Но тут она услышала какой-то шепот. Это шептались мать и толстяк с пухлыми щеками. Он наклонился к матери и называл ее Верой Васильевной.

Вот это фокус! Выходит, он знал мать и только притворялся, будто он никто и живет сам по себе. Таня мяла в руке варежки и на экран больше не смотрела. Она даже не подняла головы, когда все вдруг засмеялись, а мальчишка впереди захлопал в ладоши и завизжал от восторга.

Домой возвращались молча. Таня поглядывала снизу на мать. Она ей нравилась. Высокие тонкие брови, ямочки на розовых щеках, а на голове, будто комочек снега, белая пушистая шапочка. Не зря отец так тихо и нежно смотрел на мать и говорил ей: «Ты у меня лучше всех!» От этих мыслей, нахлынувших сейчас на Таню, ей стало совсем скучно. Почему они так живут, эти взрослые?..

Мать ничего не замечала вокруг. Тащила Таню, как тащат за собой санки или мешок с картошкой. Таня не могла больше так. Идти и молчать. Она остановилась, уперлась ногами в рыжий, затоптанный подошвами снег и тихо, так тихо, что даже сама не расслышала, спросила:

— Ты с папой разводишься, да?

Брови матери сомкнулись на переносице, а тонкие, переходящие в ниточку кончики поднялись вверх и там застыли.

— Ты что?

— Ничего. Ты с папой разводишься, а с этим пухлым заводишься?

Мать дернула Таню за руку. Так сильно, что у нее хрустнула на плече косточка.

— Я тебе покажу дома!

Она потащила Таню вперед. На красный свет, на желтый, на какой попало. Теперь у нее были розовыми не только щеки, но и подбородок, и висок, и ухо, где поблескивала крохотная, с синим камешком сережка. Люди смотрели им вслед и пожимали плечами. Они незнали, куда торопятся эти женщины. Одна большая, а другая маленькая, в черных валенках и серой заячьей шапке.

Но самое страшное было дома. Мать сняла шубу и пошла прямо к отцу. Они там начали спорить и упрекать друг друга. Таню туда не пустили. Она сидела в спальне с книжкой в руках. Но все равно она ничего не видела — ни слов, ни картинок. Мысли ее бродили то возле театра, где появился вдруг толстяк с портфелем, то совсем близко — в соседней комнате, где говорили и не понимали друг друга ее отец и мать.

Потом мать открыла дверь и крикнула в коридор:

— Татьяна, иди сюда!

Таня вошла. Мать сидела на диване, а отец возле своего стола с чертежами. Синий дым стелился по комнате и ускользал узкой струйкой в открытую форточку.

— Садись, — сказала мать и кивнула на стул посреди комнаты.

Таня села и положила руки на колени. Она молча сдвигала и раздвигала пальцы. На узеньких розовых ногтях светились крохотные белые крапинки. Говорят, они приносят людям радость и счастье. Таня ждала. Наверно, мать сейчас начнет рассказывать, как они шли домой и как Таня, не подумав, сказала ей ужасную глупость. Потом они будут вместе стыдить ее и требовать, чтобы Таня просила у матери прощения.

Но случилось совсем другое. Мать помолчала еще немножко, похрустела пальцами и ровным строгим голосом сказала:

— Татьяна, ты уже большая. Ты должна все понимать… Она запнулась на минутку и добавила: — Теперь мы будем жить с тобой в другом месте. А папа остается здесь. Мы так решили…

Таня не обронила ни слова. Только плечи ее съежились в комочек и согнулись еще больше. Она смотрела на свои пальцы, на крохотные белые крапинки, которые приносят другим людям счастье и радость. Слова матери ударили ее больнее, чем ремень, чем хворостина, которой стеганул ее на речке Вовка.

— Собирай свои учебники и игрушки. Ты меня слышишь, Татьяна?

Таня молчала. Всю жизнь отец и мать были рядом с нею. И дома, и в шумной толчее улиц, когда они выходили гулять. Левую руку Таня давала матери, а правую отцу. У нее две руки, а жить теперь она будет вроде бы с одной. Никто не сожмет ей ласково пальцы, не подымет вверх, когда встретится на дороге лужа, не скажет ей весело и задорно: «Оп!» Зачем ей теперь учебники и игрушки? Ей ничего не нужно!

Мать встала с дивана, скрипнула черными туфлями на высокой прямой шпильке и сказала отцу:

— Пойдем. Пусть Татьяна подумает и успокоится.

Они ушли на кухню. Туда, где порой они собирались все вместе, ели печенную в духовке картошку и пили сладкий, терпкий от заварки чай. В комнате стало совсем тихо. Скрипела на петлях форточка. За окном, возле самого стекла, порхал на дереве и не мог улететь жухлый сморщенный лист.

Таня опустила на пол одну ногу, затем другую. Она постояла посреди комнаты, подумала и тихо вышла в коридор. В углу, возле электрического счетчика, висела вешалка, лежали как им вздумается ботинки и тапочки. Таня сняла серую, вытертую на воротнике шубку и пушистую заячью шапку. Скрипнула и закрылась за Таней дверь. Железный номерок, который висел вверх ногами на одном гвоздике, покачался и стал на свое прежнее место.

Во дворе было пусто и неуютно. С темного вечернего неба сыпал косой липкий снег. Таня села на крыльцо и сжала колени. Теперь она не встанет больше с этого каменного ледяного крыльца. Она простудится, получит грипп или скарлатину, а потом навсегда умрет. Теперь ей ничего не страшно!

А снег знал свое дело — сыпал и сыпал с черного неба. Плечи у Тани стали пушистые и круглые. На заячьей шапке выросла еще одна шапка. Только не серая, а белая.

Таня уже давно замерзла, но все равно не вставала с узенького холодного крыльца. Она ни за что не вернется домой. Она останется тут навсегда!

Где-то очень далеко — за сто километров, а может, и дальше — скрипнули двери. В коридоре, где уже давно перегорела и превратилась в сизый пустой шарик электрическая лампочка, послышались шаги. Одни мужские, а другие женские. Шаги смолкли возле Тани. В темноте забегал и остановился возле ее ног лучик карманного фонаря.

— Таня! — сказал один голос.

— Шлата! — воскликнул другой.

От этих простых понятных слов у Тани все перевернулось в душе. Она хотела заплакать, но не смогла. Она не умела плакать. Она только опустила голову, и белая легкая шапка бесшумно свалилась и рассыпалась на ее коленях.

— Уходите все! — глухо сказала Таня. — Я с вами сама развожусь!

Маленькую девочку Таню, которую отец назвал ласковым загадочным именем Шлата, увели в дом. Скрипнули и закрылись двери. Железный номерок поболтался по привычке из стороны в сторону и стал на свое место.

Чем закончилась эта история, неизвестно. Спросить было некого. Уснула на ветке галка, свернулся в комочек возле самого стекла желтый прошлогодний лист. Только снег безропотно сыпал и сыпал на белый, примолкший до утра город.

МЕШОК С ДЕНЬГАМИ



Жили два товарища — Андрей и Коля. И вот затеяли эти два товарища строить подводную лодку. Пошли они в сарай, порылись там во всяком хламе и сразу носы повесили: ни фанеры, ни красок. Даже гвоздя путного не нашли: всё извели, когда строили подъемный кран.

— Пойдем к матери, — сказал Андрей. — Ты к своей, а я к своей, попросим немного денег. На подводную лодку дадут. Это все-таки не пустяки.

Первым отправился Андрей.

Пришел к матери и говорит:

— Мам, дай мне, пожалуйста, рубль. Я теперь буду хорошим. Я теперь из школы только пятерки буду приносить.

Но странное дело, мать нисколько не обрадовалась, что ее сын будет теперь прилежным. Наоборот, она даже рассердилась и прогнала Андрея из комнаты.

— Ты что же это? Ты для меня учишься? Ты подкупить меня хочешь?

Андрей уже давно выбежал из комнаты, а мать все кричала и кричала неизвестно кому:

— Ты с меня взятки берешь? Ты меня в могилу хочешь закопать!

Пришлось попытать счастья Коле.

Поправил Коля рубашку, которая почему-то всегда вылезала из штанов, вытер нос и пошел в свою квартиру.

— Мам, а мам, — сказал он, — дай рубль.

Мать как раз в это время платье Свете шила. Она перестала вертеть ручку машинки, зажала нитку в зубах и спросила:

— Зачем тебе такие деньги? Снова порох будешь покупать? Дом взорвать хочешь?

Коля сразу смекнул: если Андрею на подводную лодку не дали, значит, и ему не дадут.

— Мне просто так надо, — сказал он. — Только ты про порох не думай. Мне для дела надо.

— Пока не скажешь, не дам, — ответила мать и снова стала вертеть машинку.

Постоял, постоял Коля, хотел заплакать для вида, но потом передумал и вышел вон.

Мать его слезам уже давно не верила и знала, когда Коля плачет по-настоящему, а когда плачет просто так.

Пришел Коля к Андрею, а тот на траве под деревом лежит и какую-то палочку пустяковую в руках вертит.

Посмотрел Коля на приятеля, ничего не сказал ему про свой разговор с матерью и лег рядом. Что ж тут говорить, разве и так не видно!

Долго лежали приятели, болтали ногами и думали про подводную лодку, про взрослых, которые воображают, будто у мальчишек на уме только порох и только глупости, и вообще про всю свою неудачную жизнь.

Но целый день не пролежишь. Сели приятели, посмотрели друг на друга и от нечего делать начали вслух мечтать.

— Хорошо бы сейчас пять рублей найти, — сказал Андрей.

Коля посмотрел на Андрея, улыбнулся, как будто бы эти пять рублей были уже у них в кармане, и начал зачем-то один за другим загибать пальцы на руках.

— Ты зачем пальцы загибаешь? — спросил Андрей.

Коля не ответил. Прищурив глаза и шлепая губами, как колдун, он продолжал что-то усердно считать.

Считал, считал, а потом разочарованно опустил руки и сказал:

— Не, пяти рублей не хватит. Надо десять.

— Зачем? — удивился Андрей.

— Чудак, — ответил Коля. — Ну вот смотри…

И тут Коля снова начал загибать пальцы и считать вслух: шестьдесят копеек — на подводную лодку, сорок копеек — на цирк, тридцать — на мороженое…

Андрей слушал и думал, что Коля прав и надо в самом деле не меньше десяти рублей.

Коля даже не все подсчитал. Кроме всего прочего, надо еще было купить масляных красок, плоскогубцы и обязательно отдать сорок копеек Леньке Курину. Вчера Ленька приходил и кричал на весь двор, что они с Колей жилы и мошенники.

А если возвратить сорок копеек Леньке и сходить в кино не один, а два раза, то тут, пожалуй, и десяти рублей не хватит.

Андрей подумал про все деньги, которые надо было потратить, и тяжело вздохнул.

— Знаешь что? — сказал он Коле. — Раз такое дело, тогда совсем ничего не надо.

Но Коля не согласился:

— Раз десяти рублей не хватит, тогда можно больше найти. Разве, например, нельзя найти целый мешок с деньгами?

— Ого, чего захотел, целый мешок! Жирно будет!

— И ничего не жирно! Как раз хорошо. И коньки купим, и велосипед «Орленок».

— Два велосипеда, — поправил Андрей. — Нас же двое!..

Когда Коля и Андрей окончательно решили, что денег надо не меньше полного мешка, возник другой вопрос — как его найти. Ведь мешки с деньгами на дороге не валяются.

— А может, и валяются, — подумал вслух Коля. — Случаются же всякие случаи…

Приятели поговорили, подумали, и, поскольку сами ничего путного придумать не могли, решили пойти за советом к своему соседу Петру Савельевичу.

— Он все знает, — убежденно сказал Коля. — Поможет нам мешок найти. А в крайнем случае язык у нас не отвалится.

Петр Савельевич был старинным приятелем Андрея и Коли. Он работал на заводе слесарем и приносил им оттуда разные железки и настоящие гайки с дыркой. И он их всегда внимательно слушал и никогда не смеялся над ними, если они бухнут какую-нибудь чепуху.

И вот Андрей и Коля уже сидят за столом Петра Савельевича с большими красными яблоками в руках.

Петр Савельевич озабоченно ходит из одного угла комнаты в другой и хмурит свои густые седоватые брови.

Андрей и Коля чувствуют, что тут что-то не так, но что не так и почему у Петра Савельевича такое недовольное лицо, понять пока не могут.

Но вот Петр Савельевич закончил маршировать и остановился возле Андрея и Коли.

— Значит, целый мешок денег хотите найти? — спросил он.

У Андрея и Коли сразу испортилось настроение. Они даже перестали грызть сочные, сладкие, как мед, яблоки и смущенно смотрели в сторону.

А Петр Савельевич стоит возле Андрея и Коли и ждет ответа.

Андрей старше Коли на четыре месяца, и, значит, отвечать надо ему.

Но отвечать Андрею не хотелось, и он согласен был сейчас на все, даже на то, чтобы временно стал старше на четыре месяца не он, а Коля.

— Значит, мешок вам нужен? — повторил Петр Савельевич.

Андрей посмотрел на Колю, который весь съежился и сделал вид, будто он ничего не слышит, на Петра Савельевича и неуверенно ответил:

— Мы, Петр Савельевич, хотим найти мешок, если он просто так валяется… а если он не валяется, тогда не надо…

— Ах, вот как? Валяется! Увидели мешок и налетели как пантеры — рви, тащи! А если этот мешок кто-нибудь потерял? Вот я фонарик Колин нашел, так ведь я отдал, не прикарманил. Отдал я тебе фонарик, Коля?

— Отдали, — согласился Коля. — Только это был мой фонарик, а мы хотим найти ничей мешок.

— Ничьих мешков с деньгами не бывает, — сказал Петр Савельевич. — Раз он валяется, значит, его кто-нибудь потерял. И скорее всего мешок потерял кассир, а в мешке этом зарплата для всех рабочих. Понятно? Придет кассир на завод, а его там и спросят: «Где мешок с деньгами, товарищ-гражданин?» Только этого кассира и видели.

— Как — только и видели? — не понял Коля.

— А вот так — посадят в тюрьму, и все.

Лицо Коли сразу вытянулось. На лбу неизвестно от чего показались капельки пота.

— Но он же не виноват, — упавшим голосом сказал он.

— В том-то и дело, что не виноват… А посадят. Это я тебе точно говорю.

По всему было видно, что Петр Савельевич говорил правду. Петр Савельевич никогда никому не лгал.

Андрей и Коля от огорчения даже руки опустили.

Расстроился еще больше и Петр Савельевич.

Он снова озабоченно начал мерить комнату тяжелыми шагами.

Видно, и ему до слез было жаль несчастного кассира.

Тут бы уже Андрею и Коле на попятную пойти, сказать, что пошутили, понарошке про мешок сказали. Но разве Петра Савельевича проведешь? Он так разошелся, что уже размахивал не одной рукой, а сразу двумя.

— Деньги своими руками надо добывать, — говорил он. — А раз вы нашли и раз вы прикарманили, значит, вы никакие и не пионеры, а самые настоящие жулики. Понимаете, кто вы такие?

Андрей и Коля сидели и со страхом ждали, что же будет дальше — турнет их Петр Савельевич из комнаты, надает по затылку или просто-напросто отправит в милицию.

Как ни крути и как ни верти, а одними разговорами тут не закончится.

Андрей и Коля видели, что Петр Савельевич был готов сейчас на самые решительные и неожиданные поступки.

Так оно и получилось.

— За чужой счет хотите жить? Капиталистами думаете заделаться? — сурово спросил Петр Савельевич. — Ну ладно, хорошо!

Петр Савельевич подошел к комоду, вынул из ящика кучу денег и бросил их на стол.

— Вот моя зарплата, — сказал он, — а мне ничего не надо. Забирайте!

Петр Савельевич отвернулся и пошел на кухню, чтобы не видеть, как Андрей и Коля будут запихивать деньги в карманы.

Андрей и Коля переглянулись и встали.

Стараясь не смотреть на кучу брошенных на стол бумажек, они на цыпочках вышли в коридор.

Долго стояли у дверей Петра Савельевича Андрей и Коля и все спорили, кто первый придумал про мешок с деньгами. Спорили, да так ни до чего и не доспорили. Видно, стыдно было им признаться, что хотели они найти и припрятать чужой мешок с деньгами.

ИЩЕЙКА



Отец положил на стол пятьдесят копеек и сказал матери:

— Вот тебе пятьдесят копеек. Больше нет. Завтра зарплата будет.

— Зачем нам больше? — сказала мать. — Суп у нас есть, сухари тоже. Вечером купим батон, немножко конфет и будем пить чай.

Отец согласился. В доме не всегда пир горой. Иногда и на сухари приходится садиться.

Отец ушел на работу, а мать — на кухню. В комнате остались только Катя и Света. Катя ходила в первый класс, а Света — в третий. Но сейчас Катя и Света ни в какой класс не ходили, потому что были летние каникулы.

Света подошла к столу и стала смотреть на пятьдесят копеек. Вообще-то говоря, она и раньше видела всякие деньги, но сейчас хотела рассмотреть еще лучше.

— Ты, Катя, пятьдесят копеек не трогай! — строго сказала Света. — Это батонные. Вечером мы купим батон и будем пить чай. Слышала, что мама говорила?

— Я и без тебя все слышала, — ответила Катя. — Я и так знаю, что это батонные.

Катя обиделась и ушла во двор. Ее сестра всегда фасонила и подчеркивала, что она старшая.

Света осталась в комнате одна. Одной всегда скучно. Даже если ты старшая и знаешь больше всех.

Света походила по комнате, а потом села к столу, на котором лежали пятьдесят копеек, и начала читать книгу.

Она почитала немного, посмотрела нечаянно на пятьдесят копеек и стала от нечего делать думать, сколько на эти деньги можно всего накупить.

Света сама не заметила, как пятьдесят копеек очутились в кармане платья. А потом, когда Света заметила, она подумала: «Пускай лежат, я же их не совсем взяла».

Читать Свете совсем расхотелось. Она захлопнула книжку и вышла во двор. У калитки стояла ее подружка Люся Воробьева. Она грызла зеленое кислое яблоко и морщилась. Сначала одной щекой, а потом — второй.

Света увидела подружку и спросила:

— Ты куда идешь, Люся?

— Я никуда. А ты куда?

— Я тоже никуда. Пойдем на Садовую?

Люсе Воробьевой надо было мыть дома посуду. Но она согласилась. Если бы в другое место, она бы ни за что не пошла. А тут совсем рядом. Сто раз успеет посуду перемыть.

Садовая была за двумя углами. На одном углу стоял киоск с газетами и журналами, а на втором продавали мороженое.

Подружки остановились на втором углу и стали смотреть, как женщина в белых нарукавниках продает мороженое.

Мороженое было сразу трех сортов — сливочное, пломбир в сизых холодных обертках и фруктовое в белых стаканчиках.

— Ты какое мороженое любишь? — задумчиво спросила Света.

Честно говоря, Люся любила всякое мороженое и могла съесть без передышки целый килограмм. Но купить сразу все мороженое было невозможно, потому что надо много денег. Люся это понимала. Она подумала, провела языком по губам и сказала:

— Я люблю фруктовое. За одиннадцать копеек. У тебя денег нет?

Свете надо было честно признаться, что денег у нее абсолютно никаких нет. Тогда все было бы в порядке. Но Света была хвастуньей. Об этом знали все.

— У меня денег сколько хочешь, — сказала она. — Сейчас захочу — и двадцать пломбиров куплю!

Света решила доказать Люсе, что она не хвастунья и у нее в самом деле целый карман денег. Она подошла к мороженщице, вынула пятьдесят батонных копеек и важным голосом сказала:

— Дайте этой девочке фруктовое. За одиннадцать копеек.

Люся ела фруктовое и облизывала белую с розовыми жилками дощечку. Она пахла сосновым лесом и глубокой холодной рекой.

Света ничего не ела. Она стояла просто так и смотрела на Люсю.

— А ты не любишь фруктовое? — спросила Люся, обсасывая палочку.

У Светы от такого вопроса в животе сразу стало сладко и холодно.

Она посмотрела на Люсю, погремела в кармане сдачей и сказала:

— Кажется, уже и мне мороженого захотелось. Не знаю, купить или не купить?

Света пофасонила еще немного и взяла пломбир за двадцать две копейки. Мороженое было как раз такое, какое любила Света. Жаль только, что оно скоро кончилось. Впрочем, в этом нет ничего удивительного: хорошее всегда скоро кончается.

Теперь денег осталось совсем немного. Девочки напились на остатки газировки с двойным сиропом и пошли домой. Люся — совсем довольная, а Света — не совсем.

Дома пока все было в порядке. Мать чистила на кухне кастрюлю, а Катя сидела за столом и лепила из пластилина лошадь и солдата с винтовкой.

Света села на диван и стала смотреть, как Катя лепит солдата.

Катя лепила не так, как надо. Но Света не вмешивалась. Мысли ее бродили далеко…

Скоро из кухни пришла мать. Она вытерла руки передником и сказала Свете:

— Возьми на столе деньги и пойди купи батон. Сейчас папа придет.

Катя лепила за столом винтовку для солдата. Она посмотрела на стол и сказала:

— Тут батонных денег нет.

— Как нет? — удивилась мать.

— Совсем нет, — сказала Катя. — Раньше я видела, а теперь не вижу.

Мать и Катя начали искать пятьдесят копеек. Сначала они обшарили стол, потом начали искать на полу. Света тоже помогала. Она перетряхнула на подоконнике книжки, заглянула в аптечку с лекарствами, загремела чугунной дверцей печки. Там тоже ничего не было. Только старая головешка и зола.

Когда искать уже было негде, мать сказала:

— Что ж теперь делать? Пойду к соседке. Может, она даст.

Мать отправилась к соседке в другой дом. Света постояла посреди комнаты и тоже вышла. Она сидела на крыльце, смотрела на голубя с красными лапами, который ходил боком по двору, и ругала себя за трусость и малодушие.

Хорошо если бы сейчас все вернулось на свое место: батонные деньги — на свое, мороженое и газировка с двойным сиропом — на свое.

Кто только выдумал это мороженое!

Тут на дорожке появился соседкин мальчишка Ким.

В руке у него была веревка, а на веревке болтался из стороны в сторону и упирался всеми четырьмя лапами лохматый щенок Рекс.

У Рекса были короткие толстые лапы. Черный лохматый живот тащился по самой земле. На щеках у Рекса росла длинная жесткая борода. Одна борода слева, а другая — справа.

Ким воспитывал своего бородатого Рекса для цирка, а потом передумал и решил сделать из него ищейку.

У Рекса были для этого все данные.

— У кого тут пропали деньги? — строго спросил Ким Свету.

— Иди ты отсюда. Ничего у нас не пропадало!

Но Ким твердо стоял на своем.

— Твоя мама сказала — пропадало, — заявил Ким. — Она у нас деньги занимает. Вперед, Рекс!

И Ким решительно потянул Рекса по ступенькам в квартиру Светы.

— Сейчас он все найдет, — обнадежил Ким Свету. — Он знаешь какой? Он у меня ученый!

Ким взял Рекса на руки, дал ему понюхать скатерть, на которой раньше лежали деньги, и сказал:

— Рекс, ищи! След!

Рекс в самом деле оказался ученым. Подняв хвост, он начал прилежно обнюхивать все коврики и углы. Ищейка обошла комнату, потом засунула голову под диван, что-то там нашла и аппетитно зачавкала. То был кусочек колбасы, который вчера укатился со стола. Никто его найти не смог, а Рекс сразу нашел.

Рекс покончил с едой и разлегся на коврике, как фон-барон. Мигал черными бугорками над глазами и смотрел на своего хозяина.

— Потерял след, — сказал Ким, подумав. Сейчас я еще…

Ким снова взял ищейку за брюхо, чтобы она понюхала скатерть. Рекс мотал головой и не желал нюхать, как будто его толкали носом в горчицу.

Ким был настойчивый человек и добился своего. Рекс понюхал скатерть и снова стал бродить по комнате.

Рекс обошел два раза вокруг стола, покосил глазом на свое отражение в зеркале, а потом сел на задние лапы и ни с того ни с сего начал лаять на Катю: гав, гав, гав!

— Все понятно, — уверенно сказал Ким. — Рекс нашел…

— Тебе ничего непонятно! — возмутилась Света. — Мне самой все понятно. Убери свою противную собаку!

А Рекс сидел на задних лапах и заливался во всю мочь. Даже стаканы в буфете звенели.

На этот шум и лай прибежала мать, которая занимала деньги у соседки.

— Что тут у вас такое? — спросила она. — Почему эта черная собака лает?

Ким хотел что-то объяснить, но Света его перебила и начала объяснять сама.

— Рекс думает, что Катя взяла деньги, — сказала Света. — Он ничего не понимает. Он съел колбасу…

Тут мать все поняла и сразу вышла из себя.

— Безобразие! — воскликнула она. — Мои дети не возьмут деньги. Убери сейчас же эту ужасную собаку!

Ким обиделся. Рекс тоже. Рекс слов не понимал. Он догадался по голосу, что ему тут не доверяют и поэтому делать ему тут больше нечего.

Ким и Рекс, которому не доверяли, ушли. В комнате остались мать, Катя и Света.

— Ты. Катя, не плачь, — сказала мать. — Рекс ошибся. Я верю тебе, а не Рексу. А ты, Света, иди в булочную и купи батон. Вот тебе деньги.

Света зажала деньги в кулак, чтобы они нечаянно не потерялись, и вышла из комнаты. Она шла и думала: «Сейчас я приду из булочной и сейчас все расскажу. И пускай мама меня накажет. А Катя не виновата. Я сама виновата».

От таких правильных мыслей у Светы на душе сразу стало легче. Будто бы подарили ей хороший, красивый подарок. Она даже подпрыгнула на одной ножке и сказала вслух:

— Я сама виновата. А Катя хорошая. Она не виновата!

И вдруг Света увидела Рекса. Ищейка с бородой бегала возле ворот и обнюхивала каждый столбик и каждый куст. Наверно, она думала, что ей снова повезет и тут снова лежит кусочек колбасы, который люди нечаянно потеряли и не смогли найти.

Света посмотрела на ищейку с лохматой бородой и очень вежливо сказала:

— Рекс, иди, пожалуйста, сюда!

Но Рекс, видимо, понял, чем тут пахнет. К Свете он не подошел, а, наоборот, начал пятиться и убегать от нее.

— Иди сюда, Рекс! — крикнула Света.

Рекс хотел проскочить мимо Светы. Но не рассчитал, сбился с ноги и кубарем полетел в огромный, сплетенный из толстых веток куст сирени. Он там запутался и сразу затих, как затихает все перед страшной бурей и ужасной грозой.

Света бросилась на Рекса и выволокла его за черную лохматую шубу из куста. Она прижала морду Рекса к земле и больно схватила его за мягкое ухо.

Рекс завизжал так, что все вокруг сразу притихло. Даже листья на тополях, которые расшумелись и не могли умолкнуть с самого утра.

А Света таскала несчастного щенка за ухо и повторяла:

— Ищи как следует, глупая собака! Ищи как следует!

МУЖЧИНСКИЙ ДЕНЬ



Дежурная по классу Света Ложкарева подошла на перемене к Диме Королькову и сказала, чтобы он бросал свою книжку и убирался вон.

Дима заткнул уши пальцами и продолжал читать.

— Катись сейчас же! — крикнула Ложкарева и замахнулась на Диму тряпкой.

Читать книжку когда у тебя над душой стоит девчонка и размахивает мокрой тряпкой, невозможно.

Дима грохнул крышкой парты и вышел из класса.

При этом Дима ругнул Ложкареву, сказал, что теперь ей не поздоровится и так далее и тому подобное.

Возле дверей Дима увидел Вовку Сорокина, которого все в классе называли пухлятиной.

Ложкарева еще раньше его выкурила. Вовка даже не успел захватить сверток с пирожками и двумя мандаринами, которые мать давала ему, чтобы у него не развилось малокровие.

Вовка щелкал зубами от голода и злости на Ложкареву.

Если б был такой аппарат и этим аппаратом заглянуть в душу Вовки, можно б было увидеть там сплошное черное пятно.

Вовка с тоской думал о пирожках, мандаринах и о том, что теперь у него наверняка разовьется малокровие и его не возьмут ни в авиацию, ни на флот, ни в пехоту. Кому там нужны малокровные!

— Чего стоишь? — спросил Вовку Дима.

Вовка надул свои толстые щеки, посмотрел на закрытую дверь класса и сказал:

— Я ее все равно убью!

Но тут Вовка, конечно, перегнул. Вовка был трусливым человеком, и его при случае колотил кто попало, даже первоклассники.

Дима не стал напоминать Вовке про эту его слабость. Какой-никакой, а Вовка был сейчас союзник.

— Мы ей зададим перцу, — сказал Дима. — Она еще узнает!

Союзники прошлись по коридору, пошептались, а потом остановились и стали дергать дверь за ручку и колотить по ней коленками.

— Открывай! — кричал Дима.

— Откр-р-ывай! — захлебывался от злости Вовка.

За дверью, которую заложили с той стороны шваброй, сначала все было тихо, а потом послышался какой-то ужасный топот. Казалось, по дикой прерии мчалось стадо бизонов.

Но это были, конечно, не бизоны, а девчонки, которых напустила в класс Ложкарева.

Стадо подбежало к двери и хором крикнуло:

— Нельзя, мы делаем уборку!

Говорят, у людей есть какая-то чаша терпения и если она переполнится, тогда берегись!

У Димы и Вовки тоже были чаши, и из этих чаш, будто из фонтана, брызгали злость и ядовитые слова.

Именно в это время, когда у Димы и Вовки брызгали слова, по коридору шел дежурный с красной повязкой на рукаве.

Дежурный увидел, что два приличных молодых человека колотят коленками по двери, взял их за плечи и басом спросил:

— Вы что делаете, разбойники?

Дежурный выслушал сбивчивый рассказ Димы и Вовки, кивнул головой, а потом, неизвестно зачем, записал их фамилии в записную книжку.

После этой истории Диме и Вовке как-то сразу расхотелось колотить коленками по двери и произносить ядовитые слова.

Они отошли в сторону и стали вспоминать, из-за чего и как все это получилось.

И тут они, конечно, вспомнили, что виновата во всем Светка Ложкарева и вообще все девчонки.

И зачем только их придумали, этих девчонок!

— Давай с ними никогда не водиться, — предложил Вовка, — ни вообще, ни в классе.

— Без звона?

— Конечно, без звона. Я знаешь какой!

Вовка скривил свою пухлую физиономию и заскрипел зубами, как настоящий пират.

Дима знал, какой на самом деле Вовка, но он снова промолчал, потому что Вовка был сейчас союзником.

Пираты договорились, что пойдут сегодня домой не по Ленинской, а по Садовой, где жила Светка. Они поймают там Ложкареву и вздуют ее за все проделки.

— Мы ей покажем, где раки зимуют! — сказал Дима.

— Покажем! — повторил Вовка.

В коридоре, разбрызгивая синие искры, затрещал электрический звонок.

Заговорщики ударили по рукам и пошли в класс.

Этот день, когда приятели дали друг другу клятву не водиться с девчонками и поколотить в четыре кулака Свету Ложкареву, был какой-то особенный.

Новости и неожиданности подстерегали их на каждом шагу.

Ну да, это было в самом деле так.

Только Дима и Вовка вошли в класс — новая новость.

На Димкиной парте, поблескивая коричневой обложкой, лежала чья-то новенькая общая тетрадь и прекрасная и тоже абсолютно новенькая автоматическая ручка.

Сначала Дима растерялся, но потом быстро взял себя в руки и понял, что и к чему.

Автоматическую ручку и тетрадку подложила с коварной целью Светка Ложкарева.

Не с неба же она свалилась! Как хотите, но это и дураку ясно.

Светка просто-напросто хочет его купить. Только он спрячет все это добро в портфель, только щелкнет замками, а Светка уже тут как тут: «Товарищи граждане! Димка забрал чужую ручку и чужую тетрадку. Он — вор!»

Ну до чего все-таки подлый человек эта Светка.

Вон до чего додумалась!

Дима нахмурился, как ворона перед дождем, и решительно отодвинул от себя тетрадку и ручку.

Но что это? Точно такая же тетрадка и ручка лежали и возле Вовки Сорокина.

Вовка заслонился от Димы рукой, но Дима все равно увидел, что Вовка уже успел написать на тетрадке свое имя и свою фамилию.

Вот тебе и союзник!

Дима нахмурился еще больше и зловещим шепотом спросил:

— Ты что делаешь?!

Застигнутый на месте преступления, Вовка сначала побелел, как стенка, а потом начал краснеть и стал вдруг удивительно похожим на вареную свеклу.

— У-у-у-у! — сказал Дима. И в этом «у-у-у-у» было все: и презрение к алчному другу, и осуждение вероломства, и угроза.

Вовка из красного стал синим, потом оранжевым, потом серо-зеленым.

Но Диме ни капельки не было жаль Вовку. Наоборот, ему захотелось сказать Вовке такое, чтобы Вовка сразу стал серо-буро-малиновым.

Дима начал подбирать подходящие слова. Он посмотрел в потолок, обвел блуждающим взором класс и тут замер от удивления и неожиданности. На партах перед мальчишками лежали точно такие же, как у него и у Вовки, тетрадки и автоматические ручки.

Вовка тоже увидел тетрадки и ручки. Он ткнул приятеля в бок и зашептал:

— Ты видишь? Ага… а ты говоришь!

Да, случилось что-то странное и загадочное. Как Дима ни ломал голову, как ни хмурил брови, но так ничего и не придумал. Было ясно только одно — Светка Ложкарева тут ни при чем.

Не могла же Ложкарева мстить всем мальчишкам сразу. На такую месть никаких денег не хватит. Хоть целый год копи.

Не прояснился горизонт и на перемене. Мальчишки косяками ходили по коридору, спорили, размахивали руками — и только. Даже Изя Кацнельсон, который безошибочно угадывал время без часов и вообще знал решительно все на свете, не внес ясности в запутанный вопрос.

Но что тут Изя? Тут позови самого лучшего профессора с ассистентами, и тот станет в тупик.

Дима тоже ходил с Вовкой по коридору и тоже горячился и размахивал руками. Нет, никто не мог подобрать ключика к тайне.

И только уже перед самым звонком на последний урок Вовка вдруг остановился посреди коридора и шлепнул себя ладонью по лбу.

Шлепнул и сказал:

— Мы с тобой дураки!

— Ты потише, — заметил Дима. — Ты за других не расписывайся.

— В самом деле дураки, — повторил Вовка. — Ты посмотри туда.

Дима посмотрел туда, куда указывал Вовка.

В самом конце коридора возле актового зала висел большой кумачовый лозунг, и на этом лозунге большими белыми буквами было написано:

«СЛАВА ДОБЛЕСТНЫМ СОВЕТСКИМ ВОИНАМ!»

Ну и что ж тут такого? Дима и без плаката знал, что сегодня День Победы.

Утром отец Димы уходил на работу и надел все свои ордена — и Красного Знамени, и Звезды, и серебряный солдатский орден Славы.

Дима еще тогда вспомнил, что у отца и вообще у всех советских людей сегодня праздник.

Но Дима все-таки не понимал, при чем тут тетрадки и ручки.

А быть дураком Дима не хотел. Он стоял посреди коридора и делал вид, что ему уже все давно понятно, только он не хочет говорить о таких пустяках.

— Ну что, дошло наконец? — спросил Вовка. — Теперь понял? Я первый догадался, что это они нам сюрприз сделали.

— Тоже загнул! Так они и сделают тебе сюрприз. Держи карман шире!

— Ничего я не загнул, — упрямо сказал Вовка. — Ты сам загнул. Сегодня наш мужчинский день. Раз мы мужчины, значит, мы тоже будем солдатами и будем всех защищать, и женщин тоже.

Вовка был большим фантазером и порой отливал такие пули, что все за голову брались.

Но сейчас в словах Вовки было что-то похожее на правду.

Только Дима не хотел сразу сдаваться. Он хмыкнул в ладонь и спросил:

— И Светку Ложкареву тоже будешь защищать?

Вовка подумал, стрельнул глазом на приятеля и сказал:

— Если она будет не вредная, тоже будем защищать, а если будет вредная, тогда не будем. Верно?

Снова затрещал звонок, и все повалили в класс слушать про древних римлян и про то, какая была у них империя.

Историчка Ольга Александровна про римлян начала не сразу. И это вполне понятно, потому что римляне — это римляне, а русские — это русские.

Ольга Александровна сначала рассказала про войну с фашистами, про славный День Победы и, конечно, про памятник советскому солдату в Берлине. И, казалось, все видели перед собой этого солдата с маленькой немецкой девочкой на руках.

В классе было очень тихо. Только слышалось порой, как вздыхала Тоня Капустина, которая сидела за первой партой. У Тони погиб на фронте отец, и теперь она не могла спокойно слушать, когда вспоминали про войну. Ложкарева то и дело оборачивалась и поглядывала на Диму.

Дима догадывался примерно, о чем говорил ее взгляд:

«Мы к тебе вот как относимся, а ты к нам вот как… Сегодня ты хочешь меня поколотить. Но я тебя все равно не боюсь, потому что ты не мужчина и не солдат, а самая настоящая шляпа…»

Дима понимал, что Светка права, и ему было стыдно смотреть ей в глаза.

Но вот окончился урок, и все начали собирать учебники.

Вовка Сорокин не торопился. Застегивал и снова расстегивал портфель, искал что-то под партой.

Дима догадывался, что Вовка просто тянет резину и не хочет идти вместе с ним колотить Светку.

Дима не подгонял приятеля, и они вышли из класса самые последние.

У подъезда Вовка снова замялся. Повертел в руках портфель, посмотрел куда-то поверх Диминой головы и сказал:

— Давай лучше по Ленинской пойдем. Может, солдат увидим. Они там всегда ходят…

Дима понял Вовкин маневр и тут же согласился. Ему уже и самому расхотелось идти по Садовой, где жила Светка.

«Все-таки сегодня День Победы», — оправдывался он.

Приятели свернули направо и скоро вышли на самую большую и самую красивую в городе улицу — Ленина.

Из-за крыш светило из последних сил вечернее солнце. Вокруг все стало розовым — и витрины магазинов, и бегущие куда-то вдаль троллейбусы, и высокая, похожая на стакан будка милиционера.

На углу Ленинской и Пушкинской Вовка остановился и стал прислушиваться.

— Ты чего? — спросил Димка.

— Ничего, кажется, солдаты идут…

Издалека и в самом деле доносилась песня.

Сначала едва слышно, потом все громче и громче.

Солдаты ходили по Ленинской почти каждый день.

Если под мышками у них были свертки, значит, они шли в баню, если с винтовками и мишенями — на ученье.

Дима и Вовка подождали немножко и увидели солдат.

Сегодня у них не было ни свертков, ни винтовок. Они были в новеньких, с неразглаженными складками гимнастерках и в надраенных до черного сияния сапогах.

Наверно, они шли в кино, а может быть, даже в цирк, где сегодня выступали молдавские наездники Рогальские.

Справа, зорко поглядывая на солдат, шел капитан с боевыми орденами на кителе. Наверно, этот капитан не раз ходил на фашистов с автоматом в руках. Глаза у него были строгие и синие, а через всю щеку тянулся шрам.

Грох, грох, грох — стучали по мостовой тяжелые, подкованные железками солдатские сапоги.

Когда строй прошел мимо, Дима и Вовка спрыгнули на мостовую и пошли за солдатами, звонко припечатывая шаг.

Капитан с орденами на кителе сразу заметил, что строй стал немножечко больше, но он ничего не сказал им и не прогнал их.

Капитан знал, что они тоже мужчины и тоже хотят быть такими, как солдат с девочкой на руках в немецком городе Берлине. Он только поправил свою боевую фуражку и специально для Димы и Вовки суровым командирским голосом приказал:

— Левой, левой!

ЗАЯЧИЙ ХВОСТ



Я условился с полярным летчиком Тимофеем Бабичем лететь на Крайний Север, точнее, в далекую и загадочную для меня бухту Тикси.

— Полетим пятнадцатого числа, — сказал Бабич. — Можете даже и не звонить. Приходите прямо в аэропорт, с начальником я уже договорился.

С первым пилотом Бабичем я летал по холодным северным трассам не один раз. Это был веселый и добродушный человек. Будто шар в своих пушистых меховых унтах, рыжей собачьей куртке и такой же рыжей уютной шапке, вкатывался он в пилотскую — в ту самую комнатушку, где всегда собирались и болтали про всякую всячину северные летчики.

Войдет, хлопнет рукавицей по колену и скажет:

— Ну, как, хлопцы, живете без меня? Скучаете?

Бабича все любили и за его незлобивый характер и еще за то, что был он замечательный, первоклассный летчик.

Куда только не летал этот Бабич! Заиндевелые крылья его самолета с шумом проносились над полюсом холода Оймяконом, над северным таежным городом якутских искателей алмазов, над крутыми сопками золотых приисков Бодайбо…

Отправиться в путешествие с таким пилотом — одно удовольствие.

Пятнадцатого июня в двенадцать ноль-ноль я приехал в иркутский аэропорт. Поправил мешок за плечами, кашлянул и зашел в пилотскую.

Бабича тут не оказалось. Люди сидели кто где — кто на подоконнике, кто за столом с газетами, кто возле черного с облупившейся крышкой пианино.

И что-то мне показалось, что у летчиков было тут невесело — ни шума, ни гама, ни крепких, занозистых шуток.

— Послушайте, — спросил я пожилого летчика с папиросой в зубах, — не знаете, где Бабич?

Пилот вынул папиросу, посмотрел на красный ноздреватый уголек и пожал плечами.

Так мне ничего и не ответил.

И тогда я подошел к другому пилоту. Он сидел на подоконнике, свесив ногу в черном ботинке, и смотрел на взлетное поле. Там оглушительно ревел, набирая сил, самолет ТУ-104.

Мне показалось, будто я уже где-то видел этого молоденького, с выцветшими рыжими бровями человека. Не то встречался с ним в якутском порту Олекме, не то возле реки Индигирки в маленьком северном поселке Усть-Нере.

Пилот вскинул на меня свои рыжие ресницы, кисло усмехнулся и махнул рукой.

— Беда у вашего дружка, — хрипло сказал он. — Начальник летать ему запретил…

— Как запретил? — опешил я.

— А вот так… Приказал, чтобы шесть месяцев и близко к самолету не подходил. Понятно?

Но я, конечно, ничего не понял. Как же это так: лучший пилот — и запретили…

Летчик слез с подоконника, отвел меня в сторону и вкратце рассказал о Бабиче.

Три дня назад Бабич получил срочное задание — лететь с врачом в деревню Закаменскую. Там в каком-то далеком лесном детдоме заболел мальчик. И этого мальчика надо было доставить в больницу на операцию. И вот, оказывается, Бабич отколол в полете какой-то номер, нарушил летные правила и его за все это убрали с аэропорта.

— На север его куда-то послали, — глухо добавил пилот. — Бензин там к самолетам подвозит, а может, пряниками в буфете заведует… Разве я знаю. Идите к начальнику, у него спрашивайте, если охота…

Я не стал больше расспрашивать пилота. Открыл дверь и пошел прочь к автобусу.

Я разозлился и решил в бухту Тикси не летать. Очень мне надо летать на их самолетах. Раз начальник у них такой, пускай сам летит. А я и так как-нибудь доберусь.

По дороге у меня созрел план — что мне делать и как дальше жить.

И решил я так: назло начальнику поеду я поездом через горы и леса до станции Усть-Кут, сяду там на пароход и поплыву по сибирской реке Лене до самого морского порта Тикси.

Да, так и сделаю. Нечего больше и думать!

Я хотел сегодня же выполнить свой план. Но тут как-то получилось, что уехать именно в этот день мне не удалось. Не помню, что там случилось, но отправился я в путь-дорогу только через месяц. Взял чемодан, натолкал в сеточку всякой еды и пошел на вокзал. Здравствуй, железная дорога, здравствуйте, быстрые, пахнущие дымом и расстояниями ветры! Я виноват перед вами, простите меня, я снова ваш…

До станции Тайшет я ехал обыкновенным пассажирским поездом. Только забрался в вагон, только подремал немного на верхней полке, и вот он — Тайшет, знаменитая станция, откуда бегут в глубь тайги новые блестящие рельсы — к Братску, к железному руднику Коршунихе, к берегам синеглазой сибирской реки Лены.

От станции Тайшет до Лены настоящего, постоянного движения еще не было. Ходили туда только товарные поезда и два-три классных вагона. Ни звонков, ни расписаний. Когда повезут, тогда и ладно. Хочешь — садись в вагон, не хочешь — стой просто так на дороге и смотри. Но я все-таки сел. Не возвращаться же домой не солоно хлебавши.

Поезд наш тащился кое-как. То дорогу где-то впереди поправляют, то мост наводят, то еще что-нибудь.

Стояли по два, по три часа подряд. Сначала мы не особенно и горевали. С шумом и гамом выскакивали из душных, пропахших пылью вагонов в тайгу. Болтая ногами, лежали в траве, слушали, как торопливо чивикали вокруг серые кузнечики, как басом гудели над маковками цветов мохнатые шмели. А если случалось поблизости темное, заросшее осокой озеро или юркий, бегущий из-под корня ручей — вообще забывали про все на свете. Хоть три часа пускай стоит поезд, хоть целый день…

Такая беспечная жизнь не довела в конце концов до добра — кончились продукты, и мы положили зубы на полку. В нашем поезде не было ни вагона-ресторана, где подают бифштексы, ни буфета с печеньем и сладким ситро. Питались мы чем придется. То картошки нароешь на чужой грядке, то репу найдешь. Сидишь на земле, подвернув ноги, и грызешь эту теплую горьковатую репку, как заяц или бурундук.

Но все-таки все обошлось благополучно. Поголодали, поголодали, но — выжили.

Вот она, наша река Лена, — доехали!

Только поезд остановился, мы повыпрыгивали из вагонов и помчались в порт.

В порту людей — ни проехать, ни пройти. Толкаются, шумят, ругают кого-то на чем свет стоит.

— Что за шум, а драки нет? — спросил я первого встречного-поперечного.

— Все будет, — сказал мне мужчина с жестяным чайником в руке. — Накаркаете на свою голову!

Сначала я подумал,что у мужчины с чайником не все винтики на месте. Но нет, дело тут оказалось не в винтиках, а совсем в другом.

Лето в этом году в Сибири было очень жаркое, и река обмелела. Там, внизу, — ничего. Хоть океанский, хоть какой пароход пройдет. Но у нас вверху — просто беда. У берегов, где еще совсем недавно сверкали косяки плотиц, желтели пески с круглыми, наполненными стоячей водой ямками. На перекатах обнажились крутые, зализанные волной камни.

Пароход «Киров», которого ждали с часу на час из Киренска, сел на мель. Корабль кое-как столкнули на быстрину. Но все равно плыть вверх, чтобы забрать нас, пассажиров, капитан не отважился.

Ну что ты будешь делать!

И тут мне на пристани один верный человек посоветовал:

— Вещей у вас немного, идите в аэропорт. Вон-на за рекой. Различаете?

Я послушал этого верного человека и поехал к городской переправе на стареньком, громыхавшем по мостовой, как старая кастрюля, автобусе.

Переправа эта была в самом конце городка. Высокие, заросшие синими чабрецами холмы, и между ними вьется, бежит к самой воде тропка. У берега деревянные мостки с ржавыми кольцами, смоленные дочерна рыбачьи лодки.

Катер, на котором переправляли пассажиров, стоял на той стороне. Ни там, ни тут никаких пассажиров не было. А только сидел на мостках спиной ко мне мальчишка в синей пилотской фуражке с голубым кантом по кругу.

— Здравствуй, мальчик, — сказал я. — Ты в аэропорт?

Мальчик повернул ко мне худенькое веснушчатое лицо, кивнул головой.

— Ага. Вы покричите им. Я им уже кричал.

Я приложил ладонь ко рту и закричал:

— Ого-го-го-го! Пода-а-ай перевоз!

С той стороны ни вздоха, ни всплеска. Только слышалось скучное тихое пиликанье. Кто-то играл на губной гармонике.

Я снова принялся кричать.

На зов этот вышел в конце концов парень в полосатой тельняшке. Посмотрел на нас из-под ладони и снова скрылся в кубрике.

Через минуту послышалось татаканье мотора. Катер отвалил от причала и, разводя волны, пошел в нашу сторону.

Переправившись, мы поблагодарили перевозчика и пошли вдоль берега по теплой пыльной траве.

Было душно, как в старой сибирской бане. Я то и дело останавливался и вытирал платком мокрое лицо.

— Тяжело? — спросил мальчик. Подобрал с земли длинную палку, подержал в руке. — Давайте вместе понесем.

Мы продели палку сквозь ручку чемодана и потащили вместе. «Вон он какой парнишка!» — подумал я.

— Как зовут тебя, летчик?

Лицо у мальчугана сразу порозовело. Блеклые, как на сорочьем яйце, конопатинки спрятались, будто бы никогда их и не было. Он смущенно посмотрел на меня золотистыми, похожими на два опрокинутых полумесяца глазами и сказал:

— Меня зовут Вася Бабич.

Меня даже качнуло от такой новости. Неужели это сын летчика Бабича? Нет, не может быть. У моего Бабича никого не было — ни сына, ни дочери, ни жены. Были у него только теплые, привезенные из Якутска унты, только куртка да пилотские, нацепленные поверх шапки очки. Пропасть мне на месте, если это не так, если я не знал моего друга Тимофея Бабича.

Но мальчику про все это я, конечно, ничего не сказал. Мало ли что случается на белом свете… Лучше уж я пока помолчу, попридержу язык за зубами.

Вскоре показался аэродром — рубленные из сосны домишки, крохотная, похожая на курятник будка синоптика, полосатый мешок на высоком шесте.

— Это у нас столовая, а это — гостиница, сказал мальчик. — У нас тут весело. Даже волейбол есть.

Очень мне нужен этот волейбол! Мне надо не мячи тушить, а лететь в северный порт Тикси. Хватит баклуши бить!

Возле столовой под тенью дерева резались в козла три пассажира. Стучали по дощатому столу костяшки домино, над головами играющих покачивались голубые дымки папирос.

Игроки увидели меня и обрадовались.

— Садитесь, — сказал полный мужчина в круглых роговых очках. — Как раз четвертого не хватает. — Посмотрел на меня, подмигнул и добавил. Мы сейчас, мил человек, врежем!

За стол я не сел, а только намекнул игрокам, человек я деловой и должен лететь по своим важным делам в северный порт Тикси.

Пассажиры засмеялись.

— Тоже мне — деловой! — злорадно сказал толстяк в очках. — Если хотите знать, сейчас все деловые. Вы сначала на небо посмотрите!

Я поставил чемодан и посмотрел, как было велено, на небо. Это было даже и не небо, а какая-то серая скучная чепуха. Где-то очень далеко, видимо возле Братска, горели леса. Будто желтый керосиновый фонарь, тускло светило невысокое солнце. Горько пахло теплым, застоявшимся дымом.

— Три дня тут загораем, — объяснил толстяк. — Садитесь, не ломайтесь.

Но играть я все-таки не стал. Надо же узнать, что тут и как тут.

В аэропорту я нашел только одного человека — синоптика.

Совсем молоденький парнишка этот только недавно закончил техникум и был с виду важен и строг. Услышав мой вопрос, он поглядел на небо, подкрутил зачем-то свои часы на толстом металлическом браслете и басом сказал:

— Полетов сегодня, гражданин, не будет.

Но я сразу же понял, что синоптик этот не такой уж и строгий и бас у него только так, для вида.

Минут через пять мы уже сидели с ним возле «курятника» на длинной, пахнущей сухой смолой колоде и по-приятельски болтали.

Синоптик рассказал мне про Бабича и про мальчишку, который помог нести чемодан с переправы.

После этого злосчастного полета Бабич и в самом деле работал здесь. Он припасал лес для нового вокзала, возил вместе с шофером бензин с нефтебазы, чинил старые карбидные фонари. Короче говоря, был старшим, куда пошлют.

А случилось с ним вот что. Не успел Бабич вместе с врачом и больным мальчиком отмахать на своем самолете и сотню километров, как в наушниках раздался писк, и знакомый голос диспетчера Лизы сказал: «Товарищ Бабич, возвратитесь. Впереди гроза!»

Бабич выругался втихомолку, быстро написал записку и передал врачу: как быть?

«Ребенку очень плохо, — ответил врач. — За жизнь не ручаюсь».

Пилот знал, что такое гроза и что такое приказ, но все равно он не повернул назад.

Поправил рукавицей очки, упрямо мотнул головой и сказал: «Вперед, вперед, Бабич!»

Тучи надвигались со всех сторон. Сначала над крыльями, не задерживаясь, пронеслась волокнистая, тающая на глазах пряжа тумана, затем тучи стали гуще, плотнее. Где-то впереди вспыхнула, рассыпалась зелеными огнями молния. Бабич вел самолет вслепую. Началась болтанка. Самолет бросало с одного крыла на другое. Все чаще вспыхивали и, будто ножи, падали вниз слепящие молнии.

Бабич понял — ему не уйти от этих полыхавших в небе электрических разрядов. Надо тянуть к земле. Он нажал на рычаги и стал медленно, будто нащупывая среди гор невидимую площадку, снижаться. Бабич сел на плоскую, как стол, вершину сопки. Как этот сумасшедший сумел зацепиться за этот «пятачок», одному богу известно…

Когда самолет плюхнулся на камни, врач сказал:

— Ну, вот и прилетели, вызывайте, товарищ Бабич, санитарную машину.

Но какая там машина, когда вокруг только сопки да глубокие, такие, что не глянешь, пропасти.

Бабич не стал зря пугать врача. Посветил фонариком на карту и тут же нашел среди гор и лесов маленький кружочек — тот самый городок, куда приказали Бабичу доставить больного мальчика.

— Все в порядке, — сказал он. — Погодите минутку.

Бабич вылез из самолета, обошел вокруг «пятачок». Удастся ли спуститься с этой верхотуры? В одном месте разглядел Бабич сквозь сетку хлеставшего вкривь и вкось дождя крутой, поросший кустами шиповника спуск. Видимо, по этой дикой тропке взбирались на вершину горные козы-альпинисты.

Бабич вернулся к самолету, взял на руки мальчика и, спотыкаясь в темноте на голых, скользких камнях, пошел вместе с врачом вниз…

— Это в самом деле так и было? — спросил я синоптика. — Откуда вы знаете про коз-альпинистов и вообще…

Синоптик не ответил. Только пошевелил узенькими, вытянувшимися в ниточку мальчишескими бровями.

Я понял, что зря задал этот вопрос. Раз человек говорит, значит, знает. Не будет же он просто так молоть языком!

— Где сейчас товарищ Бабич? — спросил я и положил руку на колено синоптика: прости, мол, сболтнул не то что надо.

— А где ему быть? Поехал с рабочими на лошадях самолет демонтировать, то есть разбирать. Приказ такой пришел — снять с него все, что можно. Самолет — это все-таки не игрушка, денег стоит. Как вы думаете?

На этом разговор наш и оборвался.

С удочками на плече пришел мой новый знакомый, Вася.

Потоптался на месте, покосился в мою сторону и сказал:

— Рыбу я иду ловить. Нельма сейчас во как берет! Прямо с леской заглатывает.

Подождал ответа, колупнул ногтем пробковый поплавок и добавил:

— Цельное ведро можно наловить. И откуда такая берется — сплошная икрянка!

Я сразу же понял, что Вася приглашает меня на рыбалку.

Простился с синоптиком, взял у Васи одну удочку и, помахивая рукой, пошел к реке.

Нельма, как я и ожидал, не ловилась. Поплавок торчком стоял в теплой, отсвечивающей мазутными плавунами воде. Мы сидели с Васей на берегу и болтали. Он мне про свое, а я ему про свое.

— Если папу простят, мы поедем в Иркутск, — задумчиво и с надеждой сказал Вася. — Папа говорил, у него там один знакомый чудак есть. Детские рассказы пишет… Не знаете такого? Папа с ним в бухту Тикси думал лететь.

Я ответил Васе, что про такого человека не слышал. Мало ли их, чудаков, живет в Иркутске… Украдкой смотрел на своего худенького веснушчатого соседа и думал: конечно же, это не сын Бабича. Это тот самый мальчик, которого вез Бабич в своем самолете. Ну, конечно же, разве не ясно!

В эту минуту мне хотелось сделать что-нибудь очень хорошее и приятное и Бабичу, и этому огольцу в синей пилотской фуражке.

И скорее всего я сделаю так: поеду в Иркутск и скажу тому строгому начальнику:

— Товарищ начальник, Бабич, конечно, виноват, но я вас прошу — простите, пожалуйста, его. Это очень хороший человек.

А еще я расскажу начальнику про этого мальчика, которого усыновил пилот Бабич, про то, как он помогал мне нести тяжелый чемодан, и про то, как мы, удили с ним икряную рыбу нельму.

И конечно же, начальник простит Бабича. Мы будем жить в Иркутске, будем купаться в сердитой каменистой реке Иркуте и, может быть, полетим все вместе в северную бухту Тикси…

Пришли мы с Васей в аэропорт поздно.

Я хоть и измотался за день, но все равно сон не вязал глаз. Хорошо лежать вот так с открытыми окнами на скрипучей железной кровати, смотреть, как вспыхивает, озаряет все вокруг зеленоватым светом юркая заречная молния. А спать — что же, выспаться всегда успеешь.

Утро пришло чистое, светлое. На небе ни тучки, ни перышка. Лесной пожар, или, как называют у нас тут в Сибири, пал, утих. Из-за реки едва слышно тянуло сырым горелым деревом.

Мы снова сидели возле «курятника» на сосновой колоде — и я, и синоптик, и толстый пассажир в роговых очках. Грелись на солнышке и думали про то, что скоро, наверно, прилетит самолет и мы, может быть, навсегда, покинем этот маленький лесной аэропорт.

И всем нам, конечно, было немножко грустно.

Пришла кассирша и сказала нам, что самолет будет только вечером.

— Можете идти купаться, — разрешила она. — Вода после дождя страшно теплая!

Я подмигнул Васе и хотел сказать ему, что сейчас и в самом деле неплохо всласть понырять в реке. Но он вдруг насторожил ухо и сказал:

— А ну, тише, кажется, летит…

Мы тоже прислушались и тоже услышали ровный, стрекочущий гул над лесом.

Вдалеке показалась короткая темная черточка.

Все ближе и ближе. Самолет сделал над аэродромом круг, сверкнул на солнце крылом и пошел на посадку.

— Бабич летит! — воскликнул синоптик. — Чтоб я сгорел, если не Бабич!

Мы все бросились к посадочной площадке. Приминая влажную траву, самолет подрулил поближе к тому месту, где заправляются бензином, пожужжал пропеллером, чихнул и затих.

Из кабины, выставляя вперед ногу в черном курносом ботинке, вылез Тимофей Бабич. Низенький, плечистый, с большим серым зайцем, приткнутым по-охотничьи к поясному ремню.

Бабич увидел меня, улыбнулся одними глазами и придерживая рукой зайца, помчался к Васе.

А потом мы сидели в доме Бабича. Бабич свежевал финкой зайца и, поглядывая на Васю, рассказывал, что с ним случилось и как оседлал он засевший в горах самолет.

— Добрался я по тропинке к тому самолету, сел к штурвалу и думаю — дурак ты, дурак: какой самолет угробил! И верите, рука не подымается, чтобы отвинчивать гайки и приборы. Глянул я направо, глянул налево и даже поморщился — площадка для разгона никудышная, форменный гроб. Ну, ладно, а если вот так дать винту сильные обороты и — в пропасть. Там и выровняю самолет и подыму его в воздух. Мысль у меня в ту минуту крепко работала. «Отойдите, говорю рабочим, сейчас я мотор для пробы заведу».

Взревел пропеллер, задрожали крылья, а вместе с ними дрогнуло и будто огнем заполыхало мое сердце. Не отдам на посмеяние самолет. Сам его сюда бросил, сам и выведу. Наподдал я газу, нажал рычаги — и фюить! Только ветер засвистел за бортом. Вот, товарищи, какая история произошла…

Бабич снял с зайца шкуру, отхватил одним взмахом серый пушистый хвост, подбросил его на ладони и подал Васе.

— Держи, парень, трофей! Вырастешь, может, умнее своего отца будешь.

Мы еще долго сидели с Бабичем, вспоминали всякую бывальщину и небывальщину, говорили о том, как хотели, да так и не смогли полететь с ним в северный порт Тикси…

Утром по радио передали, что в Иркутск отправляется самолет. А про Тикси радио не сказало ни слова. Сиди вот так и жди. Я подумал малость и решил лететь домой. Взял чемодан, купил билет и пошел садиться в самолет.

Бабич куда-то отлучился, и поэтому к самолету провожал меня только его сын Вася.

Вот и мой самолет. Крутолобый, с маленькими круглыми шляпками заклепок на крыльях.

— Вы же там скажите начальнику про моего палу, — сказал Вася. — Вы его хорошенько попросите…

Вася оглянулся, покраснел неизвестно отчего и сунул мне в руку какой-то маленький теплый комочек.

— Граждане пассажиры, — строгим голосом сказала кассирша, — прошу в самолет. Вылетаем.

Я вошел по ребристым сходням в самолет, поставил в багажном отделении чемодан и занял место возле окна.

Васи на прежнем месте уже не было. Тонконогий, в большой пилотской фуражке, он вышагивал к нефтехранилищу, видимо, шел к своему отцу.

Я сел удобнее в узком затянутом парусиновым чехлом кресле и разжал кулак. На ладони у меня лежал пушистый заячий хвостик.

…В Иркутске мне не пришлось уговаривать строгого начальника. Начальник, как видно, сам все понял и простил Бабича.

Теперь первый пилот Тимофей Бабич живет вместе с сыном Васей в Иркутске, неподалеку от меня, и по-прежнему летает по суровым таежным трассам. Вася ходит в школу. И зимой и летом он носит синюю фуражку с тонким голубым кантом по кругу.

В Иркутске у меня кроме Бабича много других друзей-приятелей. Когда эти приятели приходят ко мне в гости, я рассказываю им про пилота Бабича и про то, почему я не полетел с ним в северный морской порт Тикси.

Люди слушают и не дышат. И я вижу, как разбегаются у них со лба сердитые морщинки и в глазах загораются, будто лесные светлячки, теплые живые огоньки.

Но друзья-приятели бывают всякие. Заходят и такие, что только недоверчиво улыбаются и говорят, будто ничего этого и не было и будто все это я выдумал сам.

Я не сержусь на таких гостей и не кричу на них. Я встаю, открываю ящик своего стола и достаю оттуда серый заячий хвостик. И тогда все замолкают.

ПРОЩАЙ, БОРЬКА!



Олененок родился ранней весной. Вначале стояли теплые дни. Вокруг сосен выметалась желтоватая трава. Потом с реки с кратким загадочным названием Ия подул холодный ветер. Сверху повалил мокрый снег. С матерью олененка случилась беда. Злая пуля настигла ее на поляне. Олениха бежала от смерти сквозь буреломы, но уйти не смогла. Смерть уже сидела у нее в груди корявым куском свинца.

Расставив тонкие узловатые ножки, олененок обнюхивал мать. Он еще ничего не знал на свете и ждал, когда мать подымется и, прижимаясь к нему боком, поведет навстречу теплу, свету и еде. Снег сыпал на олениху, на ее черный сухой зрачок. Олененок, как все дети, все еще ждал и надеялся. Кроме этой надежды, у него больше ничего не оставалось в темной, задернутой косым снегом тайге.

Печальную лесную быль увидели дети лесоруба Ивана Васильевича Тоня и Борька, когда шагали через пеньки к отцу на просеку. Были они совсем малы и еще не ходили в школу. Они переезжали вместе с родителями с одного места на другое. Беззаботно засыпали и в походной палатке, и в гулком зеленом вагоне, под которым весь день и всю ночь стучали смуглые колеса. Дети рассказали про олененка отцу. Иван Васильевич бросил топор и пошел за малышами. Но олененок не дался ему в руки. Он покружил возле матери, покосил глазом на людей и сгинул в лесной чаще.

К вечеру он вернулся. Иван Васильевич взял замерзающего олененка на руки и принес в большую брезентовую палатку. Жена нацедила в плошку сгущенки, разбавила теплой водой, помешала пальцем и подсунула олененку. Лесной житель не принял еды. Только ночью, когда люди уснули, он окунул губы в молоко и, вздрагивая всем телом от нетерпения и счастья, начал пить.

Олененок привык к людям, теплым рукам, которые давали ему посоленные ломтики хлеба. Назвали его Борькой, потому что нашел его сын лесоруба Борька вместе со своей сестрой Тоней. Олененок быстро рос. На голове взбугрились острые твердые рога. Борька полюбил детей, ходил за ними по пятам — и на просеку к отцу, и к речке Ие, и на лесную поляну, где цвели весной багульник и жарки.

Работы на просеке шли к концу. В небо взмахнули решетчатые мачты. В вышине весело пели свои новые песни тугие провода. У каждого своя жизнь и своя судьба. У человека своя, у зверя своя. Лесорубы стали готовиться в путь. Вспомнили тут и про олененка.

— В зоопарк его сдать, что ли? — сказала как-то жена Ивана Васильевича.

Лесоруб промолчал. Впрочем, жена и не ждала ответа. Она сама понимала: Борьку не станут везти в город из далекой таежной глуши. Оленя для зоопарка можно отловить в любом лесу. Даже под Москвой. Лесорубы поразмыслили и решили отпустить Борьку в тайгу. Тоня услышала об этом и сразу в рев. Борька крепился, потому что был мужчиной.

— Не дам я Борьку, — сказала Тоня отцу.

— Чудачка, ему ж там лучше!

— Нет, не лучше. Тут лучше!

Долго уговаривали Тоню и все-таки уговорили. Девочка привязала на шею олененку красную ленточку и, сдерживая слезы, сказал:

— Ты, Борька, иди. Там лучше…

Иван Васильевич взял поводок и свел олененка в тайгу, за глубокий глухой овраг. Без него в палатке стало тихо и пусто. Будто ушел отсюда в безответные дали близкий и добрый друг.

Вечером все долго ворочались в постели, молчали, не умели высказать вслух мысли, которые теснились у каждого в груди. Тоня всхлипывала в подушку, мешала спать Борьке. Мать пощупала ее лоб и положила мокрую тряпку. У девочки поднялся жар. Уснула Тоня в полночь, когда в палатке по-комариному пискнул и смолк репродуктор.

А утром в окошко кто-то постучал. Люди проснулись и увидели острый рог, круглый укоризненный глаз и красную ленточку. Борька не мог жить в тайге один, без людей. К заветному порогу его привели из синей чащи запах жилья и теплых ладоней, которые давали хлеб с солью.

С тех пор Борьку никуда не уводили. Он жил с лесорубами. Там, где пожелал сам.

Вскоре на просеку приехал прораб и велел всем собирать пожитки. Лесорубы вязали узлы, чистили закопченные на костре чугуны, не торопясь собирались в дорогу. Иван Васильевич привык кочевать. Но всякий раз перед отъездом чуял он неуютное томление. Где-то в глубине сердца ныла печаль по тем местам, которые успел разглядеть и полюбить. На этот раз было ему не в пример тоскливо. Он швырял в ящик с черным клеймом инструмент, ругал свою разнесчастную жизнь, сумасшедшего прораба, который является когда не надо, и вообще всех на свете.

В эту пору, не чуя беды, и подошел к лесорубу олененок. Иван Васильевич глянул на зверя, замахнулся кулаком и закричал:

— Иди отсюда, окаянный!

Олененок отпрянул в сторону. Постоял в отдалении, а потом снова пошел к лесорубу. «Можешь меня убить, — говорил его взгляд. — Мне ничего не жалко, раз ты такой…»

Иван Васильевич пнул ящик, зашиб ногу и ушел в палатку. Там и сидел, не показывая глаз. Курил махру, морщился от боли, хотя боль была не так уж и сильна.

Что будет с олененком, никто из лесорубов точно не знал. Украдкой глядели они на зверя и качали головой. Куда его… Только у детей, как и прежде, было тихо и безоблачно на душе. По вечерам, укладываясь спать, они посматривали на широкие плечи отца, склонившегося над книгой, на темный рубец, который остался с войны на сизой небритой щеке. Дети знали: пока есть на свете такой человек, как отец, все будет тихо и цело на земле. И олененок, и неторопливая ласковая река Ия, и голубое, текущее над вершинами сосен небо.

Как-то вечером Иван Васильевич особенно долго засиделся за столом. Шелестел бумагами, что-то писал, зачеркивал и снова слюнил по мальчишеской привычке огрызок карандаша. Видимо, писать ему было труднее, чем валить топором неподатливую, в три обхвата лиственницу. Но закончил. Поднялся, посмотрел на спящих, бросил на плечи пиджак и скрипнул дверью. Пришел перед рассветом. Разделся и полез под ватное, пропахшее теплым дымом одеяло. Жена не спала. Поднялась на локте, заглянула в лицо мужа и спросила:

— В Лапшево ходил, однако?

— Ага. Телеграмму про оленя отбил, чтоб он сгорел!

Жена долго молчала. Потом, снизив голос до шепота, молвила:

— А они учтут?

Иван Васильевич повернулся на лежаке так, что заскрипели, застонали на разные голоса все доски, и потянул к подбородку одеяло.

— Спи знай…

Надежды и сомнения. Они идут в жизни рядом, радуя сердце и сжимая его горьким комком. Но тот, кто верно и сильно надеется и ждет, наверняка дождется. Через два дня, разбрызгивая вокруг пропеллеров зыбкие круги, над тайгой возник вертолет.

Провожали Борьку в дорогу всем миром. Впереди кортежа вышагивал с алой ленточкой на шее олененок. Справа Тоня, слева ее брат, за ними все остальные.

У вертолета олененок заупрямился. Он упирался ногами, даже боднул в живот своего тезку Борьку. Потом любопытство взяло верх. Он утвердительно мотнул головой и, пересчитывая про себя одну за другой ребристые ступеньки, застучал копытами по сходням.

Все свершилось легко и просто. По крайней мере, в представлении Тони и Борьки. Но пройдет время, и дети узнают все, что положено им знать. Им расскажут, как, убеждая друг друга, спорили до хрипоты пилоты и их начальники. Звонили в зоопарк, с кем-то ссорились, нервно ломали в пепельнице окурки, а добились своего: Борьку разрешили считать грузом номер один. Как бочки с сельдью, как горючее для посевной и ящики с апельсинами для полярников. Летчики, смотревшие каждый день косоглазой в лицо, знали: нельзя лишать людей тепла и надежды. Даже таких маленьких и безгласных, как Тоня и Борька.

Набирая высоту, вертолет кружил винтами над поляной. Тоня смотрела в синюю недоступную вышину и подбирала языком слезы. Борька крепился. Он был мужчиной.

Тихо, так, чтобы никто на свете не слышал, дети шептали:

— Прощай, Борька!


Оглавление

  • ОТ РЕДАКТОРА
  • ПОВЕСТИ
  •   БУДЬ МОИМ СЫНОМ
  •     Глава первая ВАНЯТА И ГРИША
  •     Глава вторая ЧТОБ ВЫ СГОРЕЛИ!
  •     Глава третья КОЗЮРКИНО
  •     Глава четвертая У ТЕТИ ВАСИЛИСЫ
  •     Глава пятая ПРАВНУК ДЕДА ЕГОРА
  •     Глава шестая НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
  •     Глава седьмая БУСИНКА
  •     Глава восьмая МАРФЕНЬКА
  •     Глава девятая ОРГВОПРОС
  •     Глава десятая ПИСЬМО
  •     Глава одиннадцатая ЭЛИКСИР БОДРОСТИ
  •     Глава двенадцатая КРУТЫЕ ПОВОРОТЫ
  •     Глава тринадцатая КОЛЬЦО
  •     Глава четырнадцатая ГОРЬКИЙ САХАР
  •     Глава пятнадцатая ДОСТУКАЛСЯ, БРАТИШКА!
  •     Глава шестнадцатая МАТРИАРХАТ
  •     Глава семнадцатая ПУСТЬ ЗНАЮТ ВСЕ!
  •     Глава восемнадцатая В СТЕПИ
  •     Глава девятнадцатая РАДОСТНАЯ ВЕСТЬ
  •     Глава двадцатая ОБИДА
  •     Глава двадцать первая НА ТРАКТОРЕ
  •     Глава двадцать вторая Я ТАКИХ УВАЖАЮ
  •     Глава двадцать третья ОЖИДАНИЕ
  •     Глава двадцать четвертая ВСТРЕЧА
  •     Глава двадцать пятая ВПЕРЕД! ТОЛЬКО ВПЕРЕД!
  •   СЕРЕЖКА ПОКУСАЕВ, ЕГО ЖИЗНЬ И СТРАДАНИЯ
  •     ТАПОЧКИ
  •     В ИЗГНАНИИ
  •     СЕРЕЖКА И ПЕТР I
  •     ТРЕБУЕТСЯ НЯНЯ
  • РАССКАЗЫ
  •   СЛАВКА
  •   ВОРОБЬИНАЯ СТОЛОВАЯ
  •   МАЛЬЧИШКИ
  •   ТАНЯ
  •   МЕШОК С ДЕНЬГАМИ
  •   ИЩЕЙКА
  •   МУЖЧИНСКИЙ ДЕНЬ
  •   ЗАЯЧИЙ ХВОСТ
  •   ПРОЩАЙ, БОРЬКА!