В предгорьях Урала. Книга первая [Николай Александрович Глебов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

В предгорьях Урала. Книга первая

Глава 1

Накануне петрова дня, в тот год, когда кончилась война с японцами, челябинский мещанин Никита Фирсов, или, как его обычно звали, Никишка Маляр, ночевал в бору. Как попал он туда, помнил плохо. Знал лишь одно, что вечером в харчевне у старой Гутарихи он, пьяный, поспорил с прасолами, был ими избит и выброшен на улицу. Отлежавшись в придорожной канаве, он ощупал бока и, заслышав в темноте стук колес, выполз на дорогу.

Шатаясь, Никишка с трудом поднялся на ноги. Когда телега поровнялась с его тощей фигурой, он влез на задок и, бесцеремонно хлопнув по плечу возницу, затянул фальцетом:

…Не во времичко роди-ился,
Не во времичко жени-ился,
Взял я женушку не мудру,
Не корысну из себя-я-я!
Смахнув пьяную слезу, Никишка обнял мужика.

— Грусть-тоску хочу тебе поведать, мякинное брюхо. Э, да разве ты поймешь? — махнул он безнадежно рукой.

— Мы темные, — покосился возница на непрошенного пассажира и задергал вожжами заморенную лошаденку. — Ну, ты, шевели клешнями.

Не встретив сочувствия, маляр обозлился.

— А ты знаешь, кого везешь? — тыча пальцем в свою плоскую грудь, заговорил он. — Жи-во-писца! Понимаешь ты это? Жи-во-писца! Это, брат, тебе не колеса дегтем мазать, уменье нужно.

— Знамо, — неохотно отозвался крестьянин и, остервенело стегнув лошадь, крикнул: — Чтоб ты сдохла, холера окаянная!

— Зосима и Савватия кто в соборе писал? Я, — продолжал хвастать Никишка. — У скотопромышленника Ивана Потапыча Мокина в его двоеданской[1] молельне лик Спаса кто писал? Я. Эх ты, редька с квасом, — хлопнул он мужика по плечу. — Откуда?

— Мы из Галкиной, — неохотно ответил тот.

— Вези в Галкино, у меня там поп знакомый есть.

— Отец Миколай? — спросил недоверчиво крестьянин.

— Он самый. — Никишка выдернул из-под возницы чапан и, положив его под голову, растянулся на телеге.

Прислушиваясь к мерному стуку колес, маляр уснул. Когда телега поднялась на высокий косогор, крестьянин слез с нее и, поправив чересседельник, пододвинул ближе к себе топор. Место было глухое и пользовалось недоброй славой.

Лошадь легко побежала под гору. Никишка спал беззаботно. Проснулся он от резкого толчка на ухабе. Не успев схватиться за облучину, маляр свалился на дорогу и, поднявшись на ноги, в недоумении захлопал глазами. Было темно. Телега громыхала где-то за поворотом. Прислушиваясь к ее стуку, маляр выругался и побрел вперед. Вскоре он нащупал ногами деревянный настил моста, спустился вниз и залез между стоек. Там было сыро. Пахло перепрелой травой, плесенью и еще чем-то неприятным. Свернувшись в клубок, Никишка забылся тяжелым сном. Разбудил его предутренний холодок. Зевая, он уселся на землю и, свернув ноги калачиком, стал дремать. Вскоре он услышал чьи-то тяжелые шаги. Неизвестный, остановившись на мосту, издал резкий свист. Из леса ответил второй. Никишка замер. «Похоже, недобрые люди. Ждут кого-то. Господи, спаси душу раба твоего Никиты, не оставь в милости своей, укрой от татя ночного».

В тишине наступающего утра было слышно, как какой-то человек, подойдя к стоявшему на мосту, отрывисто спросил:

— Проезжал?

— Нет, — ответил тот.

Начинался рассвет. На востоке показалась небольшая оранжевая полоска; постепенно расширяясь, она охватывала небосклон.

Никишка, точно хорек, выглянул из-под моста и, увидев за спиной одного из незнакомцев топор, в страхе полез обратно.

— Троеручица, спаси! — Отбивая зубами мелкую дробь, он забился под настил и припал тощим телом к земле.

Вскоре яркие лучи солнца забороздили по небу, перекинулись через косогор и легли над лесом. И, как бы приветствуя наступление дня, запели птицы в лесу, застучал дятел; вливаясь в общий хор пернатых певцов, зазвучал голос горлицы. Мимо Никишки промелькнула маленькая ящерица. Подняв передние лапки на камешек, она уставила на него блестящие бисеринки глаз.

Маляр лежал не шевелясь. Перебирая в памяти всех святых, он чутко прислушивался к шороху на мосту. Вскоре что-то тяжелое упало на мост, и маляру показалось, что его стукнули по голове. — Ик! Ик! — На Никишку напала икота, в страхе он закрыл рот. Со стороны города послышался стук приближающегося тарантаса.

— Косульбайко, — произнес настороженно один из грабителей. — Чуешь, как только кони забегут на мост, хватай их под уздцы, а с киргизом я сам управлюсь, — продолжал тот же голос.

И когда конские копыта застучали по настилу моста, над оврагом пронесся испуганный крик:

— Уй! Не нада убивать, не нада…

Последние слова были заглушены звуком, от которого у Никишки волосы поднялись дыбом.

Через несколько секунд грузное тело Косульбая полетело на дно оврага.

— Распряги коней! — свирепо крикнул один из грабителей. На настил сначала упала дуга, потом концы оглобель. При каждом стуке Никишка безотчетно втягивал голову в узкие плечи и бессвязно шептал:

— Трое-ррручица, спаси!

— Лошадей спрячь у Селивана, за деньгами потом, — продолжал распоряжаться грабитель, видимо, тот, что постарше.

— Благодарствую, — ответил насмешливо второй, — исшо чо скажешь? Поищи-ко дураков в другом месте. Дели сейчас! — заявил он решительно.

— Васька! — в тоне старого грабителя послышалась угрожающая нотка. — Забыл уговор?

Маляр, припав к щели моста, увидел, как один из них, пошарив за спиной, стал вытаскивать топор. Страх прижал Никишку к земле. «Господи, прикрой десницей своей, не дай погибнуть рабу твоему Никите». Маляр сделал попытку перекреститься и, стукнувшись головой о перекладину, замер.

— Назар! Брось топор, а то зарежу, — изогнувшись кошкой, молодой грабитель выхватил из-за голенища нож.

— А, боишься топорика-то, боишься, — зловеще зашептал Назар и, страшно выругавшись, взмахнул топором. Василий перемахнул через обочину дороги и скрылся в лесу.

— Деньги тебе, деньги, — нагибаясь к шкатулке, забормотал старый грабитель. — Мой грех, мои и деньги, — шептал он, точно помешанный. Бережно подняв шкатулку, Назар, озираясь по сторонам, стал спускаться с ней в овраг. Когда затихли шаги убийцы, Никишка привстал, высунул голову из-под моста и, заметив притаившегося за деревом Василия, юркнул обратно.

Прошло несколько минут. Молодой грабитель вышел из леса и направился по следам Назара.

«Добром не кончится», — подумал Никишка и, осмелев, вылез из-под моста.

Назар продолжал спускаться в овраг. Было видно, как старый грабитель стал пробираться тальником к заброшенной каменоломне. За ним, крадучись, шел Василий.

Никишка переполз дорогу и, спрятавшись в кустарнике, залег на краю обрыва. Вскоре до него долетело несколько фраз.

— Зачем тебе, Назар, деньги? Ведь все равно пропьешь. — В голосе молодого грабителя послышалась жалостливая нотка. — А мне избу поправить надо, валится. Поделим добром, а? — продолжал он уговаривать Назара.

— Добром и говорю: тебе лошади, мне деньги, — сердито ответил тот. — Езжай к Селивану на заимку, там скроешь коней.

— Твой Селиван такой же жила, как и ты, — угрюмо произнес Василий. — Стало быть, не дашь?

— Нет.

В поросли тальника блеснул нож.

«Убил, должно, окаянный!» — Никита от волнения подался вперед и чуть не свалился с обрыва.

Вскоре он увидел Василия, который, цепляясь свободной рукой за кусты, с трудом карабкался вверх. Шел он точно пьяный. Часто останавливался и дышал тяжело.

«Похоже, топором его старый ударил, прихрамывает», — пронеслось в голове Никишки.

Выбравшись из оврага, Василий опустился на землю и, с усилием стянув с правой ноги сапог, опрокинул его голенищем вниз. Показалась струйка крови.

Отбросив мокрую портянку, грабитель чуть слышно прошептал:

— Жилу рассек проклятый. — Лицо Василия было мертвенно бледно. — Жить, говорил, будешь не хуже лавочника. А теперь? — тусклые глаза Василия остановились на шкатулке. — Наказал господь, — перевернувшись на бок, он затих и, казалось, уснул.

В лесу стояла мертвая тишина. Только на противоположной стороне оврага, скосив глаза на притаившегося Никишку, бойко ругалась неугомонная сорока. Маляр пополз к месту, где лежал Василий. Возле него, блестя жестью, лежала шкатулка. Страх перед грабителем прижимал Никишку к земле. Спрятавшись за старый трухлявый пень, он стал выжидать.

Вскоре Василий, обхватив ствол дерева, сделал попытку подняться с земли, но тотчас же бессильно опустился на траву.

«Кончается», — промелькнуло в голове Никишки. Маляр метнулся к шкатулке и, схватив ее, воровато оглядываясь, помчался через кусты. Выбрав укромное место, Никишка закопал богатство Косульбая в землю.

…Прошло три дня, как был убит Косульбай. По улицам Челябинска носились газетчики, выкрикивая:

— Лесная драма! Зверское убийство скотопромышленника Косульбая! Тела грабителей найдены.

Глава 2

Был день троицы 1908 года. В небольшом богатом Марамыше Оренбургской губернии ударили к ранней обедне. Звуки колокола тихо плыли над котловиной, где был расположен город, над базарной площадью, над рекой, окраинами и замирали где-то далеко на полях. От земли шел пар. Плотной пеленой он закрыл городскую слободку, где жили лабазники, купцы, мукомолы и городская знать, скрыл их каменные и крестовые дома, пузатые амбары и, поднявшись до вышки пожарной каланчи, пополз по увалу, охватывая крепкие дома ямщиков, избы горшечников и пимокатов. Гонимый легким ветерком, туман повис над оврагами, по краям которых стояли наспех сколоченные лачуги пришлых людей. Жила в них голь перекатная без роду и племени. Редкое лето здесь не случалось пожара, и каждый раз, точно грибы в замшелом бору, у оврагов вырастали харчевни и притоны. Порой по ночам прорывался истошный крик: «Караул! Убивают!». И, прислушиваясь к нему, степенные горожане, испуганна крестясь, сползали с теплых перин, торопливо ощупывали оконные засовы и дверные крючки. Тишиной и довольством веяло от южной окраины города, где жили богатые кожевники и владельцы салотопенных заводов. Только у реки, на задах, точно дряблые опенки, прижавшись друг к другу, стояли избы мастеровых. Запах прокисших овчин и шерсти смешивался здесь с запахом гнили, отбросов скотобоен, в которых возились вялые, рахитичные дети рабочих.

Заштатный город Марамыш издавна славился на все Зауралье своими хлебными базарами, сотни тысяч пудов шли через него из Степного Тургая. Зерно пересыпалось из узких крестьянских мешков, широких чувалов в обширные амбары хлеботорговцев и по санному пути отправлялось в горы. Три дороги, точно тонкие змейки, вились через Марамыш. Первая шла из Тургая, пересекала Троицк и выходила через город к маленькой железнодорожной станции. Вторая легла через башкирские земли, ныряла в густые перелески, петляла по-богатым заимкам и, теряясь по деревням и селам Челябинского уезда, круто спускалась с увала в Марамыш. Оторвавшись от берегов спокойного Тобола и пробежав по казачьим станицам, протянулась к городу третья дорога.

Ярмарки были богатые. Из Екатеринбурга и Каслей везли чугунное литье, из Ирбита и Шадринска — щепной товар, из Канашей — обутки, из казахских стойбищ гнали скот; скрипели двухколесные арбы, и с веселым перестуком опускались в котловину парные брички с хлебом степных хуторян.

Богатый хлеботорговец Никита Захарович Фирсов проснулся не в духе. И было отчего. Уехавшие вчера монашки из челябинского женского монастыря, дородная мать Капитолина и бойкая послушница Евфросинья, выклянчили у жены две трубы самого тонкого холста. Накануне отъезда они взяли без спроса у работника Проньки плетеные ременные вожжи и не заплатили за недельный постой.

— Нахлебницы христовы. Поклонами отделались. Тьфу! Чтоб их холера взяла, — кряхтя, Никита вылез из-под одеяла и, почесав бок, подошел к зеркалу.

С зеркала на него глядело узкое, продолговатое лицо, серые беспокойные, пронизывающие глаза, тонкий хрящеватый нос, бледные поджатые губы, за которыми скрывался ряд мелких хищных зубов.

Никита отошел от зеркала и, обругав еще раз уехавших монашек, резким движением распахнул окно.

— Куда черти Проньку унесли, — высунувшись из окна, Фирсов, как сыч, завертел головой, оглядывая широкий двор.

Работника не было.

— Василиса, — крикнул он жене на кухню, — пошли стряпку за Пронькой, должно, в малухе[2] сидит, лешак, да найди мою гарусную рубаху.

— Ладно, а рубаху-то сам достань, лежит в сундуке, в левом углу сверху. У меня руки в тесте.

— Я тебе что сказал? — Никита отошел от окна и, зло посмотрев на жену, дернул себя за жиденькую бородку. — Чуешь?

— Ты что, не с той ноги встал, что ли? — обтирая руки о фартук, спросила с порога жена и сердито сдвинула брови.

Это была рослая красивая женщина из старой кержацкой семьи Вершининых, заимка которых стояла на берегу Тобола. Василиса вышла замуж за Никиту тайком от родителей, когда тот малярил в отцовской молельне.

В молодости Фирсов долгое время куражился над работящей женой и часто попрекал ее старой верой. Женщина терпеливо сносила обиды и родителям не жаловалась. Когда родился первый сын, старик Вершинин послал своего человека в Челябинск, где жили в то время молодые, с наказом, чтоб приехала дочь с мужем и внуком на заимку. Встретил он их с высокого крыльца сердитым окриком:

— На колени!

Двор был широкий и весь выложен камнем. Молодые от самых ворот до отцовского крыльца ползли на коленях к грозному старику. Держа на руках новорожденного Андрейку, Василиса ползла с трудом. Мешала длинная юбка, и, подправляя ее на ходу, она со страхом приближалась к отцу. Никишка, сунув стеженый картуз подмышку и опустив хитрые глаза в землю, успевал оглядывать вершининские амбары и навесы, под которыми стояли крашеные брички и ходки. «Хорошо живет старый чорт, не пополз бы, да, может, благословит что-нибудь на приданое. Да и на «зубок» Андрейке даст». Со старинной иконой вышла мать Василисы. Когда молодая пара приблизилась к крыльцу, Вершинин, не торопясь, сошел со ступенек и огрел Никишку плетью. Маляр поежился от удара и, уставив на старика плутоватые глаза, произнес:

— Простите, тятенька.

Второй удар плети пришелся по спине Василисы; чуть не выронив сына из рук, она залилась искренними слезами:

— Прости, родимый батюшка!

Вершинин отбросил плеть и, подняв дочь на ноги, сказал с суровой лаской:

— Бог простит. Поднимайся, — кивнул он все еще стоявшему на коленях маляру. Никишка вскочил на ноги и, ударив себя в грудь, преданно посмотрел на богатого тестя:

— Богоданный тятенька! В жисть не забуду вашей милости.

— Ладно, ладно, не мети хвостом.

Благословив дочь и зятя иконой, старики вместе с молодыми вошли в дом.

Вечером подвыпивший Вершинин говорил Никишке:

— Вот что, зятек, болтаться тебе в Челябе по малярному делу нечего. Толку от этого мало, да и нам, старикам, иметь такого зятя срамно. Думаю определить тебя к хлебной торговле. Есть у меня тысяч пять хлебушка. И начинай помаленьку. Дом и амбары я тебе уже приглядел. Съезжу ужо сам, поговорю с Феклой Алексеевной Пережогиной. Двоюродной сестрой она мне приходится.

Через неделю Никишка катил в Челябинск на ямщицкой тройке. Василиса с сыном осталась у стариков.

Приехав в город, маляр на радостях закутил и, расхваставшись перед прасолами о своем будущем богатстве, был выброшен ими из харчевни, как брехун. Случай в бору помог Никишке. К капиталу тестя он приложил богатство Косульбая и умело повел хлебную торговлю. Но чем больше Никита богател, тем сильнее была тяга к наживе.

В один из летних дней из ворот старого полуразвалившегося дома, стоявшего в центре торговой слободы, где обычно был хлебный базар, вышла, опираясь на клюшку, древняя старушонка, закутанная, несмотря на жару, в полинялую кашемировую шаль, порыжелое старомодное пальто, воротник которого хранил еще следы бархата. Выйдя на улицу, старуха повертела трясущейся головой по сторонам и прошамкала стоявшему рядом с ней мужчине:

— Веди, Никитушка, к нотариусу, сроду у него не была, а вот на старости пришлось.

— Сходим помаленьку, — ястребиные глаза ее спутника окинули безлюдную улицу. Взяв старушонку под руку, Никита Фирсов не спеша зашагал в конторе нотариуса.

Вечером городок облетела новость. Фекла Алексеевна Пережогина, дом и амбары которой стояли на базарной площади, продала все свое недвижимое имущество челябинскому мещанину Никите Фирсову на условиях, от которых ахнули даже такие прожженные плуты, как мельник Степан Широков и бойкий краснорядец Петр Иванович Кочетков.

— Ведь ты подумай, кум, — сокрушался мельник, — как ловко обвел старуху этот самый Фирсов. А? В купчей у них сказано, что обязуется прокормить Феклу до самой ее смерти и похоронить, а жить-то старой карге, прости господи, осталось без году неделя. А? Можно сказать, из-под самого носа кусок выхватил. Да ведь я еще лонись этой самой кикиморе четыре тысячи за одно только место давал. Думал, снесу дом, поставлю новый. А тут на тебе, — Широков развел руками. — Остались при пиковом антиресе.

— Тут, видишь, какое дело, — заговорил проныра Кочетков. — Слышал я, что Фекла Алексеевна приходится двоюродной сестрой старику Вершинину, тобольскому кержаку. А этот самый Никита Фирсов его зять. Стало быть, дело тут семейное, — вздохнул Петр Иванович.

Вскоре новое событие всколыхнуло Марамыш.

Никита Фирсов на месте старой пережогинской развалины построил двухэтажный дом, каменную кладовую и амбары. Говорили, что тут не обошлось без денег богатого капельского мельника и коннозаводчика Иваницкого, который давно зарился прибрать к рукам хлебный рынок Марамыша. Хлеботорговцы стали косо поглядывать на нового жителя.

И вот однажды, когда были убраны леса с фирсовского дома, в субботу рано утром Никита Фирсов вышел на хлебный базар. Солнце только что выглянуло из-за ближнего бора, осветило базарную площадь, длинный ряд возов, приехавших крестьян.

Первым заметил нового покупателя отставной унтер-офицер Филат Скачков, на обязанности которого было следить за порядком на рынке. Филат сидел по обыкновению на крылечке мельниковского дома. По неписаному среди хлеботорговцев закону первым открывал хлебный рынок Степан Широков. Он и назначал цену на зерно. Попробуй пикни кто из конкурентов, — задавит, по миру пустит, и мужикам не сдобровать.

Посасывая трубку, унтер, как сытый кот, потягивался на ступеньках крыльца, зорко поглядывая на молчаливых мужиков, понуро сидевших на возах. Думы их были тревожные.

— Прибавят купцы или не прибавят? — гадали хлеборобы, поглядывая на широковский дом. — Староста с налогами покою не дает. Лавочнику платить надо, что с зимы забрано. Не житье, а чистая му́ка.

— Вот ведь не выходит, — говорит сутулый невысокий крестьянин, — чаевничает с приятелями, а тут жди. Время-то какое, на пашне бы надо быть.

— Почем? — прервал речь крестьянина вопрос незнакомого человека, который, запустив руку в пшеницу, разглядывал ее крупные зерна.

— Сорок копеек, — неуверенно ответил мужик.

— Сыровата. Даю без двух. Степан больше тридцати пяти не даст, — говорит купец, отрывая листок из своей книжки. — Вези вон к тому дому, — показал он на новый дом Фирсова.

Обрадованный крестьянин взялся за вожжи.

— Продал? — спросили его с соседнего воза.

— По тридцать восемь за пуд, — направляя коня на дорогу, ответил тот. Вскоре длинный ряд подвод потянулся к каменной кладовой Никиты Фирсова.

Скрип телег, оживленные голоса мужиков вывели унтера из состояния полудремоты. Он вскочил на ноги, поспешно спустился со ступенек крыльца. Увидев нарушителя базарных порядков, твердым солдатским шагом направился к нему.

— По какому праву?! — спросил он, грозно хмуря седые брови.

Незнакомый человек, выписав мужику бумажку, медленно повернулся к унтеру.

— Отойди, служивый. А Степану скажи, — голос незнакомца стал жестким, — на хлебном базаре Никита Фирсов объявился.

Вскоре хлеботорговцы почуяли в Никите хитрого и опасного врага.

— Боюсь я его, — признался однажды своим приятелям богатый землевладелец Павел Иванович Ощепков, — и, вздохнув, продолжал: — Сижу как-то раз дома, читаю псалтырь, в комнате никого. Стало смеркаться. Поднялся только зажечь лампу, гляжу, а он стоит за моей спиной, точно нечистый, и скалит зубы. «Напугал, поди, говорит, тебя, Павел Иванович?» А у меня руки трясутся от страха. Да как ты, мол, попал сюда? «Обыкновенно, говорит, через дверь». А сам так и сверлит глазами.

— Змей скользящий, — прохрипел сидевший у Ощепкова владелец трех салотопенных заводов Яков Елохин.

— А намедни пришел он в собор, — дополнил церковный староста. — Взял на двадцать копеек свечей, зажег перед святыми иконами, не успели, слышь ты, за здравие царствующего дома пропеть, как он дунет на свечки-то и огарки в карман. Жи́ла!

— Да и сынки-то не лучше, — вмешался в разговор владелец мануфактурного магазина Петр Иванович Кочетков. — Старший-то, Андрей, все графа Толстова под мышкой таскает. А младший, и не говори, бесшабашная головушка растет. Прошлый раз еду по башкирской деревне Могильно. Гляжу, из ихней мечети народ вывалился и галдит. Подъезжаю: «В чем дело?» Оказывается, Сергей, сын Никиты, достал где-то пархатого поросенка и подбросил его к ихней молельне. Ну махометы, известно, свиней не любят — и взяли в колья эту нечисть. А Сергей вертится тут на коне верхом и гогочет. Поманил его к себе. Пошто, мол, озоруешь? Осерчают и тебя в колья возьмут. А он уставил на меня глаза и говорит: «Да ты што, Петр Иваныч, неуж под защиту не возьмешь?» А потом, слышь ты, поднял коня на дыбы да как рявкнет: «Хошь, говорит, суконное рыло, к тебе в коробок конем заеду?» Таких отчаянных я еще не видел, — покачал головой Кочетков.

То, что говорили про сыновей Фирсова, было в известной доле правдой.

Старший сын Андрей учился в инженерном училище в Петербурге. Это был крепко сложенный молодой человек, не по летам вдумчивый и серьезный, со светлоголубыми глазами, с мягкими чертами лица, унаследованными от матери.

Второй сын Сергей был годом моложе Андрея и являлся полной противоположностью своему брату. Порывистый, забияка и гармонист, он не боялся ходить по Горянской слободке, парни которой были в постоянной вражде с городскими. Лицо младшего Фирсова можно было бы назвать красивым, если бы его не портили густые, как у отца, сросшиеся у переносицы брови. Когда Сергей смеялся, они поднимались вверх, точно крылья хищной птицы. В его легкой, почти неслышной походке, гибкой фигуре чувствовались легкость и сила, которой особенно гордился отец.

— В меня парень растет, в обиду себя не даст, — не раз говорил Никита жене. — А от того книжника помощи ждать нечего, — вспоминал он про старшего сына. — Со студентами да с ссыльными компанию водит.

Василиса Терентьевна вздохнула:

— Каждому своя планида.

— Достукается до острога, и вся тут планида, — отрезал отец.

— Женить бы надо. Может, образумится, — тихо сказала жена.

— Хватилась, матушка, — язвительно пропел Никита, — у него в Качердыкской станице краля есть. Того и гляди, что поженятся и нас с тобой не спросят.

— Кто такая?

— Дочь казачьего фельдшера Степана Ростовцева. Учительница.

Супруги немного помолчали.

— Слава богу, у Сергея этой дури нет. — Заложив руки за спину, Никита стал расхаживать по комнате. — На него вся надежда. Дело становится большое, а я стареть начинаю.

— А как с Агнией? — напомнила жена про дочь.

— Что Агния? Кончит ученье — и нет девки в доме, — ответил Фирсов и, приблизив лицо к жене, тихо сказал: — Примечаю я, что Дарья Петровна Видинеева шибко к Сергею льнет. Ведь ты подумай, паровая мельница у ней, десятин шестьсот земли, леса сколько, магазин в городе.

Василиса вздохнула:

— Не ровня она ему. Ей, поди, лет под тридцать, а Сергей только в годы выходит.

Никита подскочил как ужаленный.

— Тетеря ты сонная, — зашипел он на жену. — Ведь Дашка-то полгорода купить может, а ты заладила: не молодая, да не пара. А я тебе скажу, дура ты стоеросовая, что лучше этой пары на свете не найдешь. Ежели бы Дашкин капитал к рукам прибрать, можно такое дело поставить, что все Зауралье ахнет. В Верхотурье Лаптевские заводы так тряхну, что братья не очухаются до второго пришествия. Все паровые мельницы от Челябинска до Зауральска молоть мой хлеб заставлю. Да ежли поприжать Петьку Смолина да Дулаева, кто против меня устоит, а? — Приблизив к жене побледневшее, с хищным оскалом лицо, Фирсов зловеще прошептал: — Дай только время, — все Зауралье заставлю на карачках ползать.

Василиса испуганно отодвинулась от мужа. В эту минуту он был страшен.

Дом Фирсова стоял против базарной площади, недалеко от церкви Петра и Павла. Со стеклянной террасы хорошо была видна заречная часть города с кожевенными и пимокатными заводами, кособокими избами мастеровых и густым сосновым лесом, среди которого петляла мелководная речушка.

На площади через дорогу от фирсовского дома стоял памятник Александру. За ним длинными корпусами протянулись торговые ряды и низенькие церковные амбары. Дальше шли богатые дома Широковых, Кучеровых, Савельевых и Кочеткова. На перекрестке двух улиц, в саду, за чугунной решеткой из каслинского литья, виднелось белое двухэтажное здание купеческой вдовы Дарьи Видинеевой.

Глава 3

Как-то во двор Никиты Захаровича зашел незнакомый человек. Одет он был в старый пиджак, через прорехи которого висели скатанные, точно войлок, клочья серой ваты. Ноги странника были обуты в порванные бахилы[3], из которых торчали грязные пальцы и концы портянок.

Кудлатую голову пришельца прикрывала монашеская скуфейка. От фигуры незнакомца веяло здоровьем и силой. Был он широк в плечах и могуч. Окинув взглядом окна верхнего этажа в надежде, что его заметят хозяева, странник уселся на ступеньки крыльца. Стоял полдень. В доме Фирсова после сытного обеда все опали крепким сном. Лишь на кухне гремела посудой недавно взятая из деревни стряпка Мария. Увидев бродягу, она закрыла дверь на крючок.

«Варнак, наверно. Ишь, рожа-то как у разбойника. Как бы не стащил что, — пронеслось у нее в голове. — Проньку лешак на сеновал затащил, дрыхнет, — подумала она про работника. — Турнуть этого мошенника некому». Прислонившись к подоконнику, Мария стала наблюдать за незнакомцем.

Тот зевнул и, перекрестив рот, не торопясь вынул из кармана холщовых брюк берестяную коробочку. Постучал пальцем по крышке и, открыв, вынул щепоть истертого в порошок табаку. Втянул его со свистом в широкие ноздри приплюснутого носа и, смахнув с усов зеленую пыль, раскрыл рот. Вскоре во дворе послышалось оглушительное «ап-чхи».

Проходивший недалеко от крыльца петух с испуга подскочил на месте и сердито покосился на пришельца. Чихнув еще раз, бродяга спрятал коробочку и передвинулся в тень.

— Во здравие чихаете, — вышедший на крыльцо Никита Захарович с усмешкой посмотрел на бродягу.

— Благодарствую, — пробасил тот и не спеша поднялся на ноги.

— Вы и есть владыка дома сего?

— Что нужно? — сухо спросил Фирсов.

— В писании сказано: просящему у тебя дай, от хотящего не отвращайся. — Весело блеснув хитроватыми карими глазками, бродяга добавил: — Живот мой пуст, как турецкий барабан. Покорми.

Никита Захарович с любопытством посмотрел на пришельца. «Должно, пропойный монах», — подумал он и спросил:

— А ты кто такой будешь?

— Аз есмь человек, — уклончиво ответил тот и, помолчав, добавил с деланой грустью: — Лисицы имеют норы, птицы гнезда, а человеку негде приклонить голову.

— Ну заходи, работница покормит. Ты что, из духовного звания? — спросил Никита.

По лицу незнакомца пробежала легкая тень.

— Челябинской епархии бывший дьякон. Окончил духовную семинарию, знаю латынь и бранные слова на всех языках мира.

— Служил? — спрятав улыбку, продолжал расспрашивать Фирсов.

— В Косулинском приходе. За усердное поклонение Бахусу, за совращение сорокалетней отроковицы, сиречь блуд, вылетел с церковного лона в три счета, — весело ответил пришелец.

— Имя?

— Никодим Федорович Елеонский, имею от духовной консистории направление в чертоги Вельзевула и гражданский паспорт. — Расстрига вытащил из-за пазухи помятый документ и подал его Никите.

— Ладно. Иди на кухню. Скажу стряпке, чтобы покормила, меня подожди, скоро вернусь, — отрывисто бросил Никита и поднялся наверх.

«Этого кутейника надо поближе посмотреть. Может пригодиться, — подумал он. — Андрей не торговец, Сергей еще молод. За мельницей смотреть надо, да и с хлебом забот немало. Одному не управиться. Пускай поживет, посмотрю. Для испытки пошлю сначала на мельницу, а потом с Сергеем на ярмарку в Троицк.

Через полчаса Фирсов спустился вниз, но расстриги на кухне не было.

— Подала ему миску щей, калачик положила — смял, исшо просит. «Давай, говорит, красавица, мечи, что есть в печи». Подала каши, съел, перекрестил лоб, выпил полтуеса квасу, сгреб подушку и ушел, — пожаловалась Мария хозяину.

— Куда? — поспешно спросил Никита.

— В кладовку, спать. Я ему кричу, что там крынки с молоком стоят, а он: «Наплевать мне, говорит, на твои крынки, что я кот, что ли. Не вылакаю. А хозяину скажи, чтоб меня не тревожил. Высплюсь — сам приду».

— Ладно, пускай дрыхнет, — махнул рукой Никита. — А когда проснется, пошли ко мне.

Проходя через сени, Фирсов услышал богатырский храп Никодима и покачал головой:

— Спит пропойная головушка и забот мало.

Через час, сопровождаемый любопытными взглядами домочадцев, Елеонский, вместе с хозяином, вошел в маленькую комнату, которая служила Фирсову кабинетом.

— Вот что, Никодим…

— Федорович, — подсказал тот.

— Никодим Федорович, дело, как ты знаешь, у меня большое. Надежных людей мало. Поживи пока у меня. Поглянемся друг другу и поведем дело вместе. А как начнешь дурить, пеняй на себя, не маленький. Сколько лет?

— Сорок восьмой, — ответил расстрига. — Вот только как насчет моих риз, ветхие стали, — сказал Никодим, оттянув рукав грязной рубахи.

— Правда, — продолжал он, — в писании бо сказано: что смотрите на одежды свои? Поглядите на полевые лилии, как они цветут, не ткут, не трудятся, — расстрига усмехнулся и почесал грязной пятерней затылок. — Насчет лилии сказано правильно. А в жизни бывает так: оделся в пальто с котиковым воротником — Иван Иванович; а переоделся в рваную шубенку — Ванька сукин сын.

— Ладно, — перебил его Никита. — Сегодня же получишь новую одежду. Скажу, чтоб выдали. В баню сходишь, — сказал он, глядя на грязные руки Никодима. — Жить будешь во флигере. Там одну половину занимает мой старый приказчик Вотинов, вторая — свободна. Ты семейный?

— Вдов, — Елеонский опустил голову. — Через это и свернул с пути праведного, — вздохнул он.

На следующий день Мария, увидев расстригу, ахнула. Никодим был одет в просторную гарусную рубаху, опоясанную крученным из шелка поясом, в плисовые шаровары и новые яловые сапоги со скрипом.

— Ну вот теперь на человека похож, — оглядывая своего будущего помощника, сказал довольный Никита и повел расстригу к семье.

Двухэтажный дом Фирсова имел несколько комнат. Внизу была кухня и небольшой закуток для работницы. Наверх шла узкая витая лестница, которая выходила на женскую половину дома — к Василисе Терентьевне. Нижний этаж разделяла каменная стена, за ней вправо находилась просторная кладовая, где хранилось хозяйское добро.

Со двора вход в кладовую закрывался низенькой массивной дверью, висевшей на кованных из железа петлях.

Парадное крыльцо было выложено плитами чугунного литья. Широкая лестница с блестящими, покрытыми лаком перилами поднималась на стеклянную веранду, с которой хорошо была видна заречная часть города.

Никодим вместе с хозяином вошел в столовую и бросил беглый взгляд на обстановку. Стены были оклеены голубыми обоями, над обеденным столом, накрытым белоснежной скатертью, опускалась массивная люстра с позолоченными купидонами. По углам и возле окон стояли кадки с фикусами, олеандрами.

— Прошу любить и жаловать — моя старуха, — похлопал Никита сидевшую за самоваром жену, — большая чаевница.

— Значит, мне компаньенша. — Елеонский сделал учтивый поклон хозяйке и подал ей руку.

— А это мой младший сынок, — показал Фирсов взглядом на стройного юношу, который был занят разговором с миловидной девушкой, повидимому сестрой. Сергей поднялся со стула.

— Достойный представитель дома сего, — оглядывая молодого Фирсова, произнес довольный расстрига. — Ну, будем знакомы, — и энергично пожал руку Сергея.

Никита повернулся к девушке.

— Дочь, Агния.

Девушка неохотно подала руку. Ее губы дрогнули в чуть заметной усмешке и, свысока оглядев гостя холодными красивыми глазами, она повернулась к брату.

«Пустоцвет», — подумал недружелюбно расстрига и опустился на стул.

За чаем он разговаривал мало и был сдержан. Сергей украдкой поглядывал на пришельца. «Здоровенный дядька. Наверное, конный барышник».

Выпив три стакана чаю, Елеонский простился с хозяевами и ушел к себе во флигель.

— Кто это, папа? — спросил Сергей вслед Никодиму.

— Бывший дьякон. Окончил духовную семинарию. Мой будущий помощник, — слегка барабаня пальцами по столу, ответил отец.

— А я думал, конный прасол.

— Настоящий опричник с картины. Ему бы с алебардой стоять у лобного места, — поморщилась Агния. — Лицо, как у Малюты Скуратова, — добавила она.

— Да, пожалуй, этот дядька если давнет кого, дух вылетит, — Сергей подошел к отцу. — Где ты его взял?

— Сам пришел. Да в таком виде, что срамота смотреть.

— Пьет, наверно? — заметила Василиса Терентьевна.

— Похоже, гулеван, — ответил Фирсов, — посмотрю, что будет из него дальше. Думаю отправить его на первых порах на Тобол. Там что-то не ладится с мельницей, да и с подвозом хлеба стало плохо. — Поднявшись со стула, Никита зашагал по комнате. Выждав, когда из комнаты ушла Агния, он круто повернулся к сыну и отрывисто спросил:

— Где вчера был?

Сергей опустил голову.

— Мать, выйди, — кивнул жене Никита. — С парнем мне поговорить надо. — Василиса Терентьевна убрала посуду со стола и закрыла за собой дверь.

— Что молчишь, отвечай?

— Играл на гармошке горянам, — смущенно произнес младший Фирсов.

— Вот что, играть-то играй, да не заигрывайся, знаю, кто тебя манит — Устинья. Хотя и живут ее родители в достатке, но ямщик всегда останется ямщиком. Запомни раз и навсегда.

Сергей отвернулся от отца и подошел к окну.

— Сходил бы ты как-нибудь к Дарье Петровне, посидел бы у ней вечерок, — вкрадчиво произнес Фирсов. — И то прошлый раз поминала о тебе.

— А что мне у ней делать? — произнес недовольно Сергей. — В хозяйственных делах я ей не помощник.

Никита погладил бородку и опустил хитрые глаза на пол.

— Об этом она со мной, слава богу, советуется. Вот только насчет каких-то бумаг просила тебя зайти. В грамоте я не силен, а другим она не доверяет. Зайдешь?

— Ладно. Скажи, что буду в воскресенье, — неохотно ответил Сергей.

Никита привлек сына к себе:

— Тебя, дурачок, берегу. С Дарьей-то поласковее будь.

— Хорошо, — твердо произнес младший Фирсов, — а Устиньей ты меня, папаша, не попрекай, может, люба она мне, — Сергей смело посмотрел отцу в глаза.

Глава 4

Весна 1909 года была дружной. Незадолго до пасхи растаял снег, и яркие лучи весеннего солнца ласково грели землю. Распускалась верба. По обочинам дорог важно шагали грачи и, поднявшись в воздух, наполняли поля веселым криком.

В один из апрельских дней по косогору, с трудом вытаскивая колеса из грязи, тащилась запряженная в телегу лошадь. Возница то и дело понукал слабосильного коня, бросая взгляды на своих седоков: симпатичную девушку, одетую в теплый жакет, и мужчину в форме стражника. Сзади телеги шел человек, лицо которого дышало бодростью и уверенностью. На вид ему было лет тридцать, чуть заметная седина на висках и ряд морщин, прорезавших высокий, выпуклый лоб, свидетельствовали о том, что жизненный путь этого человека был нелегок. Придерживая одной рукой небольшой чемодан, девушка, казалось, целиком была увлечена открывшейся внизу панорамой города.

Проехав мимо стоявшей возле речки кузницы, телега затарахтела колесами по бревенчатому настилу моста. Сидевший спиной к своей спутнице стражник сердито пробурчал что-то себе под нос и, взглянув на продолжавшего шагать сзади ссыльного, махнул ему рукой: «Садись». Тот подошел к телеге и уселся рядом с девушкой.

— Вот мы и дома, — произнес он с едва заметной усмешкой и, помолчав, продолжал: — Пять лет — срок не такой уж большой, — и, как бы успокаивая свою спутницу, тепло сказал: — И здесь живут люди, я уверен, что и здесь мы найдем друзей.

— Признаться, каждый раз, когда я вижу незнакомые места, меня охватывает грусть по родному городу, — вздохнув, ответила девушка и поправила выбившуюся из-под платка прядь волос.

— Не надо унывать, — мужчина энергично тряхнул головой. — Я уверен, работы в Зауралье для нас непочатый край.

Стражник зевнул и, перекрестив рот, скосил глаза на ссыльных:

— Работа, конечно, найдется. Это верно. Было бы прилежание.

— Его у нас хватит, — ответил ссыльный, понимающе переглянувшись со своей спутницей.

Вскоре телега остановилась возле большого двухэтажного дома полицейского управления. Ссыльный помог девушке снять чемодан и взял свой узелок. На крыльце показался надзиратель.

— Этапные? — спросил он небрежно и, не дожидаясь ответа стражника, кивнул головой на дверь: — Веди! Пакет передай дежурному, — бросил он стражнику, пытавшемуся из-за пазухи вытянуть какую-то бумагу.

Через полчаса ссыльных вызвали к приставу.

— Вы подождите, — сказал он девушке, которая шагнула в кабинет вместе со своим товарищем.

Осторожно сняв сургучную печать, пристав углубился в бумаги, бросая порой взгляд на стоявшего перед ним мужчину.

— «Григорий Иванович Русаков, возраст 30 лет, осанка свободная, шаг крупный, — рассматривая регистрационную карточку ссыльного, бормотал он про себя. — Рост один метр 70 сантиметров, местожительство — город Николаев, профессия — слесарь». Тэк-с, дальше что? — Пробежав глазами карточку, пристав отложил ее в сторону и принялся читать решение суда.

— М-да, — промычал он неопределенно. — «За участие в политической стачке отбыл тюремное заключение. Приговорен дополнительно к пяти годам ссылки». Тэк-с. Член Российской социал-демократической рабочей партии, большевик. Ясно. — Сунув бумаги в ящик, пристав поднялся на ноги.

— Эти штучки у нас не пройдут, — покрутил он в воздухе пальцем. — У марамышских мужичков революционеры не в почете. Шалишь, брат, это вам не пролетариат. Здесь для вас, выражаясь высоким стилем, — нива бесплодная. Да-с. Паламарчук!

В дверях показался надзиратель.

— Оформите прибывшего, — распорядился и кивнул головой Русакову. — Можете итти.

Ссыльный круто повернулся спиной к приставу и твердым шагом вышел из кабинета.

— Следующий!

Вошла девушка.

— Нина Петровна Дробышева. — Оторвавшись от бумаг, пристав посмотрел на ссыльную.

— Такая молоденькая и уже сидела в тюрьме, ай-ай-ай, — покачал он укоризненно головой. — Как нехорошо. «Член Российской социал-демократической рабочей партии, большевичка. Дочь присяжного поверенного из Одессы, образование — высшие женские курсы». Что такое? Невероятно. — Вытащив из кармана носовой платок, он вытер потное лицо.

— Вы интеллигентный человек, из хорошей семьи, да как вы попали в большевики?

— Это мое дело, — сухо ответила девушка. — Прошу побыстрее оформить прибытие. — Дробышева отошла к окну и стала смотреть на улицу.

— Жалко, жалко вашего папашу, человек он, видимо, уважаемый и вдруг…

— Прошу не сочувствовать моему папаше, а продолжать свое дело, — бросила через плечо Нина и слегка пробарабанила по стеклу.

— Вы, сударыня, забываете, что находитесь в моем распоряжении, — произнес ледяным тоном пристав.

— Да, я знаю об этом, — послышался ответ девушки. — Еще что? — спросила она уже нетерпеливо.

— После того, как найдете квартиру, явитесь ко мне, — не спуская глаз с ссыльной, произнес пристав.

— Хорошо, — Нина направилась к выходу.

— Постойте, — услышала она за спиной. — У меня есть одна знакомая, весьма почтенная дама, я дам вам ее адрес и надеюсь, что она уступит вам одну из комнат. — Глаза полицейского чиновника сощурились, как у кота.

— Благодарю. Найду сама, — девушка закрыла за собой дверь.

— А хорошенькая, канашка, — прищелкнул пальцами пристав и, поднявшись из-за стола, зашагал по кабинету.

— Большевики, меньшевики, эсэры? Дьявол! Хлопот сколько с ними, — выругался он. — Однако за этими двумя придется установить особый надзор. Эти куда опаснее, чем Кукарский и Устюгов. М-да, дела!.. За Словцовым поглядывать надо. Да и старший сын Никиты Фирсова большого доверия не внушает, — продолжал он размышлять о своих поднадзорных и, взяв фуражку, повертел ее в руках. — Сходить разве в клуб, перекинуться в картишки.

Пристав вышел из полицейского управления. Проходя по одной из улиц, он заметил Нину Дробышеву и Русакова. С ними была акушерка Елизарова.

«Должно, на квартиру к акушерке», — подумал недовольно пристав. Он знал, что сын Елизаровой, военный врач, одно время непочтительно отзывался о генерале Рененкампфе, был разжалован и находился на поселении в Тургае. «Надо сказать Феофану Чижикову, чтобы установил надзор за квартирой Елизаровой, сыщик он не плохой».

Русаков, проводив Нину с новой хозяйкой до ближайшего переулка, побрел по направлению к реке. От реки доносились звонкие голоса детей, крики встревоженных гусей. Поднявшись на мост, Русаков прислонился спиной к перилам, долго смотрел на пешеходов. Мягкие тени легли на город. С реки потянуло прохладой. Приближалась ночь. Прошел какой-то купец, подозрительно оглядев стоявшего с узелком на мосту, и растаял в сгустившихся сумерках.

«Куда итти? Знакомых ни души. Да и кто теперь пустит глядя на ночь чужого человека». — Сквозь грустные думы Русаков расслышал цокот конских копыт на мосту. Пара лошадей, запряженная в легкий тарантас, приблизилась к ссыльному.

— Эй, человек! — окликнул его ямщик.

Григорий Иванович подошел к проезжему.

— Что стоишь? — услышал Русаков его добродушный голос.

— Ночевать не знаю где, — ответил Григорий Иванович.

— А ты кто такой?

— Ссыльный.

— Политик?

— Да.

— Ишь ты, какое дело! Так, стало быть, тебе ночевать негде? Ну, садись. — Уступая место Григорию Ивановичу, ямщик отодвинулся в глубь тарантаса. — Поедем ко мне. Переночуешь и поговорим насчет жилья.

Спустившись с моста, кони перешли на крупную рысь. Промелькнуло ряд домов, и тарантас остановился у небольшой избы. Ямщик стал открывать ворота.

— Ну, вот мы и дома, — произнес довольным тоном ямщик и, взяв за повод лошадей, ввел их во двор. Скрипнула дверь. На крыльце показался рослый парень, сын ямщика.

— Епифан! — крикнул ему отец. — Выпряги коней и поставь на выстойку. Заходи в дом, — сказал он ласково ссыльному.

Григорий Иванович вместе с ямщиком поднялся по ступенькам крыльца, вошел в комнату, положил свой узелок на лавку.

— Эй, Устиньюшка, принимай гостей! — громко сказал хозяин.

Из маленькой горенки вышла с шитьем в руках девушка. Это была Устинья Батурина, дочь ямщика.

Небольшой пятистенный домик земского ямщика Елизара Батурина стоял на пригорке и приветливо смотрел крашеными наличниками на расстилавшийся внизу косогора торговый Марамыш. Вверх от него, сжатый огородами, тянулся небольшой переулок и, теряясь среди плетней, обрывался возле сараев. За ними виднелся бор, который, опоясывая котловину города с трех сторон, уходил вместе с рекой на юг.

Семья у Елизара была небольшая. Старшая дочь Прасковья жила с мужем в станице Зверинской, сыну Епифану шел девятнадцатый год, и отец подыскивал ему невесту у богатых мужиков. Младшая дочь Устинья была годом моложе Епифана, но старики отдавать ее замуж не торопились.

— Пускай в девках посидит. А взамуж успеет, — говорил Елизар своим соседям горшечникам на замечания, что пора девке шашмуру[4] одеть. Елизар очень гордился своей дочерью.

Как-то зимой ему нужно было везти земского начальника в соседнюю волость. Елизар запряг тройку, на которой он обычно развозил начальство, и стал собираться в путь.

— Далеко ли, тятенька? — заметив его сборы, спросила хлопотавшая по хозяйству Устинья.

— С земским, в Долгое.

— Довези меня до магазина. Надо шелковых ниток купить для вышивки.

— Одевайся.

Одевшись в короткий из мятого плюша жакет и шаль, Устинья вместе с отцом вышла во двор, где Епифан держал под уздцы готовую тройку.

— Ну, как покупка? — спросил отец сына про левую пристяжную, которую он недавно купил в степи.

— Едва поймал, мечется, как дикая. С трудом шорку надел.

Елизар подошел к лошади и, погладив ее по гладкой спине, поправил шоркунцы[5]. Пристяжная косила кровавые глаза и часто всхрапывала.

«Должно, с норовком», — подумал Батурин и, бросив дочери: «Садись», — взял вожжи в руки. Коренник и вторая пристяжная спокойно вышли за ворота. «Покупка» сначала потопталась на месте, потом рванулась в сторону и только крепкие вожжи заставили ее итти в ряд с парой.

Устинья попросила у отца вожжи. Елизар слез с облучка и уступил место дочери.

Девушка взмахнула кнутом, и коренник с места взял крупную рысь. Второй удар кнута заставил его прибавить ходу, и тройка, звеня колокольцами, понеслась по улицам города. Довольный Елизар поглаживал черную с проседью бороду и смотрел за «степнячкой».

Промелькнули дом Фирсова, базарная площадь и квартира земского.

— Устя! Куда тебя лешак понес? — крикнул Елизар дочери. Девушка повернула улыбающееся лицо к отцу и, не выпуская вожжей из рук, ответила: — Прокатиться хочу.

Тройка бежала ровно, оставляя за собой город. Вот и окраина. Впереди виднелась прямая, точно стрела, дорога. Поднявшись на ноги, Устинья задорно крикнула на коней и взмахнула кнутом.

— Голуби!

— Устя! Ты што, ошалела, што ли? Мне ведь земского везти надо! — придерживаясь за облучину, крикнул дочери Елизар.

— Подождет. Эй, милые, пошевеливай! — точно пропела Устинья и ударила тройку вожжами. Откинув голову под дугу, коренник помчался во весь опор. Рядом с ним, расстилая по ветру пышные гривы и хвосты, красиво изогнув шеи, летели пристяжные. Азарт гонки передался и старому ямщику.

— Дай вожжи. — И, стремительно отстранив дочь, старый ямщик подался корпусом на облучок.

— Грабят! — завопил он дико.

Устинья со смехом откинулась в глубь кошевки. Ошалелые кони понеслись, как ураганный ветер.

Прогнав еще с версту, Елизар завернул взмыленных лошадей обратно к городу и поехал шагом.

Девушка вышла из кошевки возле квартиры земского.

«Эх, парнем бы тебе родиться», — подумал довольный Елизар, глядя вслед дочери, и, обтерев полой полушубка залепленное снегом лицо, постучал в дверь.

Устинья, раскрасневшаяся от быстрой езды, вошла в магазин Кочеткова. Выбирая нитки, почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Повернувшись вполоборота, она увидела стоявшего недалеко от прилавка юношу, одетого в черный полушубок. Глаза молодого человека в упор смотрели на нее. Поправив платок, девушка поспешно рассчиталась за нитки и, сбежав с крыльца, торопливо зашагала по улице.

Прошло недели две. Однажды на рождественских святках в дом Елизара Батурина ввалилась толпа ряженых девушек и парней. Они со смехом вытащили из-за стола Епифана и Устинью и стали кружить их по комнате. Заиграл гармонист. В избе зазвучала уральская «подгорная»:

…Моя милка семь пудов,
Не боится верблюдов… —
выделывая коленца, ухал один из ряженых. Взмахнув платочком, Устинья вышла на круг:

…В Марамыше девки — мыши,
А в Кургане — кургаши,
А в Кургане — кургаши,
У нас на горке хороши… —
задорно пропела она и, остановившись перед «стариком», пристукнула каблуками и игриво повела плечом. Тот погладил кудельную бороду, вышел на круг и поклонился. Елизар крякнул и вопросительно посмотрел на жену. Улыбнувшись, та шутливо погрозила ему пальцем.

— Вижу и тебе, старый дуралей, поплясать охота. Куда уж нам, — проговорила она, — отошло, видно, времечко.

Подперев щеку рукой, мать ласково стала смотреть на танцующих. Дочь плавно прошлась раза два по кругу, на какой-то миг замерла, затем, гордо откинув голову, под торопливые звуки музыки дробно застучав каблучками, запела:

…Мой-то милый долговязый,
Только веники вязать.
Провожал меня до дому,
Не сумел поцеловать.
— Ух! — взмахнув платком, Устинья поплыла по кругу. За ней, отбивая чечетку, отчаянно хлопая руками по голенищам сапог, мелким бесом закружился незнакомый «старик».

…Девушки, красуйтеся,
Да в бабью жизнь не суйтеся…
— Ух! — Танцор взлетел вверх и, продолжая выделывать коленца, вихрем закружился возле девушки.

Елизар, не утерпев, крикнул сыну:

— Епифан! А ну-ко нашу горянскую!

Парень не спеша вышел на круг, посмотрел на сестру, поправил чуб, яростно грохнул коваными каблуками об пол и, слегка побледнев, стремительно закружился. В стремительной пляске Епифана было что-то захватывающее. Лихой, веселый гармонист, склонив голову на плечо, с увлечением растягивал меха. Теперь плясали все ряженые.

— Пошли, мать. — Елизар подошел к жене и погладил бороду. — Ну, тебя к лешакам, не дури, — отстранила его та рукой. — Пусть пляшут молодые.

Наконец усталые парни и девушки высыпали на улицу. Епифан с Устиньей вышли их провожать. У ворот ее задержал ряженый под старика. Выждав, пока толпа скроется за углом дома, он прошептал ей на ухо:

— Приходи завтра вечером на мост.

— Стану я к какому-то старику бегать, что мне, горянских ребят мало, что ли? — улыбнулась Устинья.

«Старик» поспешно стянул с себя бороду, и девушка смутилась. Перед ней стоял тот незнакомый парень, которого она не так давно встретила в магазине Кочеткова.

— Придешь? — юноша с надеждой посмотрел на Устинью.

— А вы чьи будете? — спросила она несмело.

— Фирсов, может, слыхала? Наш дом стоит на площади.

— Знаю, — девушка затеребила концы платка. — С городскими мы не водимся, наши ребята не любят их.

— А мне какое дело, лишь бы ты меня любила, — Сергей сделал попытку ее обнять, но девушка, упираясь локтями в его грудь, строго сказала: — Ишь ты, какой прыткий! Догоняй-ка своих, а то отстанешь.

— Ну и какая беда, — тряхнул головой Сергей. — Придешь?

— Спрошу у тятеньки, — рассмеялась Устинья и, вырвавшись от Сергея, поднялась на крыльцо. Наклонившись на перила, подперла рукой пылающую щеку и долгим, внимательным взглядом посмотрела на юношу.

«Приду», — чуть слышно прошептала она.

Глава 5

Следующий день для Устиньи тянулся томительно долго. С утра она вызвалась съездить вместе с Епифаном за сеном, помогла сметать его на крышу и вечером, подоив коров, ушла в свою светелку. Долго смотрелась в небольшое висевшее на стене зеркальце, разглядывая смуглое, как у отца, лицо с тонкими дугообразными бровями, темнокарие глаза, красиво очерченные губы. Откинув со лба прядь каштановых волос, улыбнулась, обнажая ряд ровных белоснежных зубов.

Повернулась к зеркалу и, оглядев мельком свою статную фигуру, стала одеваться. Выйдя за ворота, она осмотрелась по сторонам и торопливо зашагала к мосту. На перекрестке двух больших улиц, где жили пимокаты и горшечники, ее остановил чей-то оклик.

Оглянувшись, Устинья увидела парня, поспешно идущего к ней.

— Устя, постой, — рослый, широкоплечий парень, лихо сдвинув на затылок шапку, подошел к девушке и, не здороваясь, хмуро спросил: — Куда пошла?

— А ты что за допросчик? — девушка в упор посмотрела на парня. — Куда хочу, туда иду.

— В слободку? — продолжал расспрашивать тот.

— А хотя бы и туда, тебе какое дело?

— Устя, если узнаю, что ты водишь компанию с городскими, пеняй на себя.

— Иди ты от меня, больно-то мне они нужны, — ответила сердито Устинья и, слегка двинув плечом парня, шагнула вперед.

— Постой. У вас вчера ряженые были?

— Были, да сплыли. — Губы девушки задрожали от нахлынувшего смеха.

— А ты не смейся, тут может сурьезное дело быть. — И он задвигал шапкой по голове. — Епиха шибко хвалил там одного плясуна, поглядеть бы его охота, — сказал он загадочно и сжал губы.

— Приходи в церковь на паперть, покажу, он там с кошелем стоит, — сдерживая смех, ответила Устинья.

— Устя, если что узнаю, вот те христос, — худо будет.

Лицо девушки залил румянец.

— Ты не грозись и не стращай, не пугливая, — круто повернувшись, Устинья поспешно зашагала к слободке.

Парень несколько минут постоял неподвижно и, заметив бегущую стороной собаку, от злости запустил в нее камнем.

Устинья прошла небольшую улицу и стала приближаться к мосту. Солнце только что спряталось за увалом, окрашивая в розовые тона редкие облака, плывущие куда-то на север. Сверкала макушка соборного креста, и в тихом вечернем воздухе уныло бумкал церковный колокол. Выждав, пока пройдут по мосту подводы с хлебом, девушка перешла на другую сторону и неожиданно столкнулась с Сергеем.

— Устинька, — юноша взял теплую руку девушки и долго смотрел ей в глаза. — А я думал, что ты уже не придешь.

Рассказать Сергею, как долго тянулся для нее этот день, у девушки не хватило сил, и только зарумянившееся лицо выдавало радость встречи.

— Замешкалась маленько, — и, вспомнив разговор с парнем, она слегка нахмурила брови.

— Тебе никто не помешал? — заметив ее волнение, спросил Сергей.

— Нет, — неопределенно протянула девушка и, улыбнувшись, спросила: — Ноги не болят после вчерашней пляски?

— Хоть сейчас готов плясать, — весело ответил юноша и взял Устинью под руку. — Походим немножко, — предложил он и, свернув с моста, они направились в один из переулков.

Стало смеркаться. Над дальним бором выплывал бледный диск луны. На узкую улочку легли сумрачные тени. Выбрав одну из скамеек у ворот небольшого домика, Сергей с Устиньей опустились на нее. Тени сгущались. В полумраке переулка, сидя плечо к плечу, склонив голову, отуманенную сладкими речами парня, Устинья смотрела на мерцающие звезды, которые то исчезали на темном небосводе, то появлялись вновь. На душе у обоих было легко и отрадно. В переулке послышался скрип снега и чьи-то шаги. Устинья поправила платок и отодвинулась немного от Сергея.

Прошел какой-то парень и, пристально посмотрев в лицо девушки, неожиданно повернул обратно.

— Пора домой, — беспокойно сказала Устинья и поднялась со скамейки.

— Кто это прошел? — спросил ее Сергей.

— Наш горянский, Федотко, дружок Осипа.

— А кто такой Осип?

Устинья замялась: — Парень один, мой ухажор, — улыбнулась она через силу.

Густые брови Фирсова сдвинулись. Наступило молчание.

— Ну, а ты?

— Не по душе он мне, — глаза Устиньи встретились с взглядом Сергея; Фирсов без слов обнял девушку.

— Люб я тебе или нет?

— Не спрашивай, — тихо ответила девушка. — Хорошо мне с тобой. Так бы и просидела до утра. Вот только боюсь, как бы тебя не встретили кольями наши горянские ребята. Пойдем лучше стороной.

До дома Устиньи они прошли задними улицами и, свернув в темный переулок, оказались у ворот.

— Где встретимся? — спросил он девушку.

— Приходи на неделе. У нас девушки будут прясть, а Епифану я скажу… да, пожалуй, он приедет за тобой. Ходить теперь по нашим улицам опасно. Бойся Федотки, он, наверно, уже сказал Осипу, и ждут где-нибудь.

Сергей сделал попытку поцеловать Устинью, но та ловко вывернулась и закрыла калитку на крючок.

— Спокойной ночи.

Итти окольной дорогой Фирсову не захотелось и, натянув глубже шапку, он пошел прямой улицей. Огней не было видно. Пимокаты и горшечники ложились спать рано, берегли керосин. Прислушиваясь к тявканью собак, Сергей прошел уже половину улицы. До моста оставалось несколько изб. Вдруг за углом крайней избы он заметил двух человек, притаившихся за штабелем бревен, лежавших на берегу реки. Сергей почувствовал прилив сил и буйную радость предстоящей драки. Он смело шагнул к штабелям.

— Здравствуйте вам, разрешите прикурить, — услышал он насмешливый голос. Коренастый Федотко загородил ему дорогу. За ним стоял второй парень, лицо которого Сергей не мог рассмотреть. «Наверное, тот и есть Осип», — промелькнуло в голове молодого Фирсова.

— А ты ослеп, что ли, видишь, не курю, если надо, прикуривай у своего приятеля. Отойди с дороги, — сказал он решительно.

— Извиняйте нам, — Федотко с ухмылкой приподнял шапку, — далеко путь-дорожку держите?

— Отойди с дороги, — повторил сердито Сергей.

— Ох, как вы меня напугали, шибко я боюсь. Оська, заступись за меня, — повернул он голову к приятелю. — Господин хороший пугает.

— Хватит тебе с ним толковать, дай ему по загривку и все, — угрюмо отозвался тот.

Сергей прикинул расстояние. От штабеля до насыпи было шагов пять. «Если ударить Федотка, можно будет проскочить». И, не долго раздумывая, он схватил лежавший у ног кол и кинулся на Федотку. Перепрыгнув через упавшего Федотку, он метнулся к насыпи и, почувствовав сильную боль в ногах, скатился вниз. Остальное помнил плохо. Очнулся, когда была глубокая ночь. Хотел подняться на ноги, но они слушались плохо. Видимо, Осип ударил по ним колом. Пополз на насыпь. Вот и мост. Опираясь на перила, с трудом перебрался на ту сторону и побрел к своему дому.

На стук вышел Прокопий и, увидев едва стоящего на ногах молодого хозяина, помог ему добраться до своей комнаты. Встревоженный Никита погнал работника за врачом.

— Кто тебя исхлестал? — сидя у кровати, допытывался он у сына.

Сергей молчал.

В соседней комнате горячо молилась Василиса Терентьевна.

— Пособи, пресвятая владычица, не оставь в своей милости раба твоего Сергея. — Старая женщина подняла глаза на лик богоматери, но та, казалось, целиком была занята кормлением своего младенца Иисуса и не слышала ее горячей молитвы.

…За время болезни Сергей похудел и осунулся. Подолгу сидел у окна. Дышал на обледенелые стекла в надежде увидеть Устинью. Однажды ему показалось, что она стоит на противоположной стороне улицы. Но мороз затянул стекло узором, и фигура девушки расплылась. Сергей торопливо соскреб лед, но улица уже была пустынна. Через неделю Сергей поправился.

В субботу, на первой неделе великого поста, заехала Дарья Видинеева. Это была женщина лет тридцати, с красивым, властным лицом, серыми, спокойными глазами, глядевшими из-под густых черных бровей. Толстые косы, лежавшие короной, как бы подчеркивали важность ее осанки. Ее приезд переполошил всю семью. Никита Захарович не знал, куда и усадить дорогую гостью. Правда, Дарья Петровна заехала как будто по делу, но хитрый Никита понял настоящую причину ее визита.

Сергей по обыкновению был с ней сдержан и отвечал на вопросы коротко. За чаем Дарья Петровна украдкой поглядывала на его побледневшее лицо и заметно волновалась.

— Так я жду вас на поминки во вторник, — поднимаясь из-за стола, заговорила Дарья Петровна, — скоро год, как скончался Василий Николаевич. Приезжайте всей семьей.

Простившись со стариками и Агнией, она протянула руку Сергею. Юноша почувствовал чуть заметное пожатие ее пальцев, которые задержались в его руке, и, скрывая смущение, шумно отодвинул стул.

Глава 6

На обеде, который устраивала Дарья Петровна, гостей было мало. Утром прикатил на своем рысаке местный исправник старый холостяк Пафнутий Никанорович Захваткин. Был он по обыкновению навеселе и, выпив несколько рюмок малиновки, окончательно раскис.

— Рано, рано умер Василий Николаевич, — вытаскивая надушенный платок, он поднес его к покрасневшим глазам и, с трудом ворочая языком, продолжал: — Мужчина, скажу я вам, был орел. Помню, как-то закатились мы с ним на заимку старообрядца Фомы Гагарина. Сам старикашка на вид неказистый, но зато девки у него картинные красавицы. Одна была солдатка, знаете ли, такая канашка, тонкая в талии, гибкая, как лоза, а вторая — ну, как вам сказать, — Пафнутий на миг закрыл глаза, — пампушечка, полненькая, знаете, такая. — Икнув, гость потянулся к бутылке. Расплескивая вино, он вскоре опустился в мягкое кресло и, уставив осоловелые глаза на хозяйку, забормотал: — Отменные, доложу вам, красавицы. Эту самую пампушечку покойный ваш супруг, дай ему бог царствия небесного, целую неделю таскал с собой по степи… Ик! — исправник икнул и вскоре погрузился в сон.

Дарья Петровна сделала слуге знак, и тот, обхватив грузное тело Захваткина, вынес его к подъезду. Уложив бренное тело гостя в санки, он махнул рукой кучеру. Вскоре после исправника пришел соборный протоиерей отец Дометиан, видный мужчина с львиной гривой волос, одетый в шелковый подрясник. Вместе с ним явилась и его супруга, высокая, худая, затянутая в корсет, немолодая женщина. Семеня на коротких ногах, в гостиную вкатился маленький шарообразный дьякон и, путаясь в подолах длинного подрясника, благоговейно поцеловал руку своей патронессы — сухопарой попадьи.

Пришли две купеческих семьи, и вслед за ними, кланяясь, не спеша, вошел Никита Захарович с Василисой.

— А где Сережа? — глаза хозяйки беспокойно забегали по лицу Никиты.

— Задержался. Скоро приедет, — тихо ответил он и занял стул.

Василиса Терентьевна поправила кашемировое платье с воланами, и пока хозяйка занималась гостями, она успела осмотреть обстановку гостиной. Бархат, ковры, трюмо с множеством безделушек из кости и ореха, мягкая плюшевая мебель, горки серебра и посуды в старинном буфете, украшенном инкрустациями, — все говорило о богатстве хозяйки. Даже толстый бухарский кот, растянувшийся на подоконнике среди цветов, как бы подчеркивал довольство дома Видинеевой. Дарья Петровна, по случаю поминок мужа, оделась в черное платье из тяжелого шелка, которое выгодно оттеняло белизну ее лица и шеи.

Сергей пришел, когда уже закончился молебен и гости усаживались за стол. Стафей, одетый в сатиновую рубаху и плисовые шаровары, стоял за спиной хозяйки. Улавливая незаметные для гостей знаки Видинеевой, глухонемой слуга выносил из кухни разные блюда. Мясного по случаю великого поста не полагалось. Никита Захарович по просьбе хозяйки угощал мужчин наливками, которых у Дарьи Петровны было в изобилии. Выпил и Сергей. Духовные отцы и купечество к концу обеда, потихоньку расстегнув верхние пуговицы брюк, продолжали опустошать тарелки с рыбой и пирогами. Разговор за столом стал оживленнее. Никита Захарович пил мало и только следил за гостями и хозяйкой. Пьяный дьякон тупо таращил свои круглые глаза на рыжик, поддетый им на вилку, и бормотал: «А-а, попался. Вот я тебя съем. Ам!» — гавкнул он по-собачьи и, напугав сидевшую рядом попадью, ловко подбросил грибочек в рот, зажмурился и провел ладонью по своему пухлому животу.

Наблюдавший за ним Стафей потрогал хозяйку за плечо, радостно замычал и показал на дьякона. Та весело закивала головой и занялась женщинами. Попадья что-то зашипела на ухо своему супругу, беспокойно ворочая маленькой головкой на тонкой шее то в сторону дьякона, то на пустые бутылки, стоявшие перед ним. Протоиерей лениво махнул рукой. По его добродушному лицу было видно, что он привык к выходкам своего дьякона. Первым стал собираться домой богатый мануфактурист Петр Иванович Кочетков. За ним поднялись и остальные гости.

Провожая их к выходу, Дарья Петровна шепнула Сергею:

— Останься.

Молодой Фирсов молча кивнул, и когда Никита Захарович и Василиса поднялись, Видинеева, улыбаясь, сказала: — Сережу я отправлю позднее, он мне нужен по одному делу. — Фирсов погладил жиденькую бородку и покосился на стоявшего к нему спиной сына.

Когда закрылась за стариками дверь, Дарья быстро подошла к Сергею и, положив руку на его плечо, спросила:

— Почему такой пасмурный? Ты не доволен, что остался?

Юноша повернулся к хозяйке и, взяв ее за руки, слегка притянул к себе:

— Дарья Петровна, не хочу тебя обманывать, другая у меня на уме.

— Кто, скажи, кто? — ее губы задрожали и лицо слегка побледнело. — Кто? Ну, говори. — Дарья прижалась к Сергею и, гладя его волосы, ждала ответа.

— Устинья Батурина, дочь ямщика, — тихо сказал Сергей.

На мгновение взгляд Дарьи стал холодным, потом снова потеплел.

— Ты ее любишь? — Юноша молчал. — Любишь?

— Не знаю, — с трудом произнес Сергей и, точно стряхивая с себя какую-то тяжесть, сказал окрепшим голосом: — Выпьем, Дарья Петровна, раз справлять поминки, так лучше по обоим.

— По ком еще? — Глаза Видинеевой настороженно посмотрели на молодого Фирсова.

— По Устинье, — ответил решительно Сергей. — И, подойдя к столу, налил себе большой бокал вина и выпил залпом.

— Ну вот, это дело, — повеселела Видинеева и торопливо наполнила второй бокал.

Доставая икру, она прикоснулась грудью к плечу Сергея, и юноша почувствовал, как им стало овладевать непонятное, одурманивающее чувство. Быстро отодвинув рюмку, он порывисто поднялся и с какой-то незнакомой ему ранее, только что пробудившейся силой грубо обнял Дарью и жадно припал к разгоряченным губам..

…Проснулся он, когда уже было светло. На широкой кровати из красного дерева, под балдахином, разметав по подушке пышные волосы, спала Дарья. Дышала она глубоко и ровно, полуоткрытые припухлые губы манили Сергея, он наклонился и мягко припал к ним. На пышном ковре, катая клубок ниток, играл кот. Приподнявшись на локте, юноша долго смотрел на разрумянившееся лицо Дарьи. Боясь потревожить ее сон, он тихо оделся и вышел из дому.

…Никита Захарович, вернувшись из гостей, долго бродил из угла в угол в своей маленькой комнатке.

— Неужто дурак, проворонит свое счастье, а? Ведь капитал-то какой, миллионщица. Господи, вразуми ты его, — шептал он, ускоряя шаги.

Чутко прислушиваясь, не стукнет ли дверь в комнате Сергея, он продолжал бегать, точно запертый в клетку волк. И лишь когда часы пробили полночь, он немного успокоился и пошел в спальню. Василиса Терентьевна после трех рюмок наливки спала крепко, пожевывая во сне губами. Никита с ненавистью посмотрел на жену и, двинув ее в бок кулаком, привалился к стене.

На рассвете он поднялся на ноги и на цыпочках подошел к дверям комнаты Сергея. Прислушался. Там стояла тишина. Фирсов приоткрыл дверь. Кровать была пуста.

Потирая на ходу руки, Никита зашагал обратно в спальню, зажег лампаду и опустился на колени. Благочестивые старцы Зосим и Савватий угрюмо смотрели с иконы на коленопреклоненного Фирсова. Крестясь на праведников, Никита думал:

— Плохой лак попал, борода-то у Савватия облупилась, на вершок короче стала, чем у Зосима. Надо прошпаклевать. Сергей ночевал у Дарьи, дай бог удачи.

Перекрестившись еще раз, Фирсов поднялся на ноги и облегченно вздохнул.

Глава 7

Перед пасхой, в великий четверг, Устинья вместе с горянскими девушками пошла в городской собор. Когда девушки подошли к храму, с колокольни ударили два раза. Устинья заторопилась.

— Опоздали, девоньки, — поднимаясь на паперть, сказала она подругам, — уже два евангелия прочитали.

Войдя в левый придел, где обычно молились женщины, они протискались через толпу ближе к амвону и, продолжая шептаться между собой, торопливо закрестились. Двенадцать евангелий читал сам протоиерей отец Дометиан. Устинья украдкой стала разглядывать молящихся. Впереди ее стояла какая-то дородная женщина с мальчиком, сбоку старушонка, одетая в старомодное пальто. Взглянув через плечо, девушка изменилась в лице. Недалеко от царских врат она увидела Сергея. Рядом с ним стояла какая-то дама в накинутой на пышные плечи ротонде. Трепетавшее пламя свечей освещало молодое, чуть надменное лицо женщины. Устинья почувствовала, как заныло ее сердце. Вот они опустились на колени, и незнакомка, прижавшись плечом к Сергею, устремила сияющие счастьем глаза на лик нерукотворного Спаса. Через несколько минут юноша помог ей подняться и повернул бледное лицо к Устинье.

«Нет, не узнал, — с горечью подумала девушка и прижала руку к груди. Сердце учащенно билось. — Не узнал, а может быть, чуждаться стал? Богатая рядом стоит. — Но тотчас же разубедила себя. — Нет, была бы не по душе, не искал бы встреч со мной. — К горлу Устиньи подкатил тяжелый ком. — Сергей, Сереженька», — шептала она про себя. Готовая разрыдаться, Устинья уткнулась лицом в платок.

Прозвучал третий удар колокола. В ее душе он прозвучал, как похоронный звон. Девушка опустилась на колени и стала горячо молиться. Но успокоения не было. Стоявшая рядом с ней старушонка внимательно посмотрела на нее и прошамкала:

— Молись, молись, отроковица, слова святого писания облегчают душу и через них тебе будет уготован путь в царствие небесное.

Близко к полночи раздался двенадцатый удар колокола; с зажженными свечами, вделанными в цветные бумажные фонарики, народ стал выходить из собора.

Оберегая слабо трепетавшее пламя свечи от сильной струи теплого весеннего воздуха, Устинья вышла на паперть в надежде встретиться с Сергеем.

Вскоре под руку с незнакомой дамой показался молодой Фирсов. Он что-то оживленно ей рассказывал. Сергей прошел, не заметив Устиньи. Девушка до боли закусила губы и, смешавшись с толпой, спустилась со ступенек паперти. Она видела, как Сергей помог незнакомке подняться на подножку мягкого фаэтона и, усевшись рядом с ней, застегнул полость.

— Трогай, — послышался голос Фирсова. И вскоре фаэтон исчез за поворотом улицы.

Устинья одиноко побрела к своему домику. На улице то тут, то там мелькали сотни зажженных фонариков идущих из собора прихожан. Казалось, по улицам города плыли мерцающие звезды, то исчезая, то снова появляясь. Устинья дошла до дома и, прикрывая рукой огонек, тихо постучала. Дверь открыла мать.

Над Марамышем спустилась теплая апрельская ночь. Шумела река, заливая вешней водой небольшие островки, поросшие березняком и мелким кустарником. На стремнине, точно боясь отстать друг от друга, неслись изъеденные водой и солнцем рыхлые льдины и, натыкаясь порой на каменистый берег, ползли вверх и, падая, рассыпались мелкой шугой. Где-то в выси, в черном, как бархат, небе, мягко перекликались казарки и, рассекая частыми взмахами крыльев густую темень, летели стаи чирков. В торговой слободке чуть ли не в каждом доме светились по-праздничному огни. Изредка мелькали они и на рабочих окраинах.

Глава 8

1911 год был неурожайный. Наступал голод. Никита Захарович почуял богатую наживу. Вместе с Никодимом он объезжал села и станицы, скупал за бесценок скот. Цены на пшеницу поднялись.

Проезжая Качердыкскую станицу, Фирсов заехал по пути на паровую мельницу, стоявшую на Тоболе, которую он недавно купил у Видинеевой. Там проводил летние каникулы старший сын Фирсова Андрей. Жил он у мельника, который уехал по делам в Зауральск. После сытного обеда Никита вышел на крыльцо и хозяйским глазом окинул добротные постройки, за ними возле скотных дворов ютились землянки казахов. Поселковая улица была пустынна. Только двое детей сидели на дороге и, поочередно нагребая песок в засаленную тюбетейку, сыпали его друг другу на головы. С маленькими скуластыми лицами, обтянутыми коричневой от загара кожей, сухими лопатками и ребрами, они напоминали скорее скелеты, чем живых детей.

С трудом, опираясь на палку, закутанная в белый платок, прошла старуха и, крикнув что-то малышам, повернулась к Фирсову. Глубоко ввалившиеся глаза старухи, мертвенная желтизна лица, беззубый рот с отвисшей челюстью были страшны.

— Хлеба, — глухо сказала она и протянула иссохшую руку. — Ашать дай. Малайка скоро пропадет, — кивнула она головой в сторону ребят и, путая русскую речь с казахской, продолжала: — Шибко жалко. — Губы женщины задрожали. — Моя пропадает — не жалко, малайка жалко, дай хлеба.

Никита отвернулся и молча вошел в дом.

«Где его я вам напасусь», — как бы оправдывая себя, подумал он. Шагая по комнате, он невольно посматривал в окно: старая женщина безмолвно продолжала стоять с протянутой рукой. Фирсов сел спиной к окну и стал рассматривать лежавшую на столе книгу.

Перелистывая страницы, Никита Захарович увидел чье-то письмо. Почерк был незнакомый. Оглянувшись, он начал читать:

«Андрей!

После того, как ты уехал, я долго думала над твоими словами, что идеалом человека является служение народу и что моя роль сельской учительницы велика. Но скажи, что я могу сделать сейчас, когда люди умирают от голода? Нужна существенная помощь, а не разговоры о высоких идеалах. Ни ты, ни я хлеба не имеем. А вот твой родитель вместе со своим цербером Никодимом скупают скот по дешевке, предлагая взамен него хлеб по два рубля за пуд. Недавно наши станичники ездили в Марамыш за зерном. Ваш папаша открыл им кладовую, где хранилось, по их словам, больше пятнадцати тысяч пудов покрытого плесенью хлеба. Зерно, видимо, было ссыпано сырое и от долгого лежания превратилось в сплошную глыбу. Казакам пришлось отбивать его ломами, чихать от зеленой пыли и кланяться «благодетелю» за то, что взял с них втридорога. Не сердись, Андрей, за это письмо. Сегодня я зла на себя, на тебя и в особенности на тех, которые свои волчьи законы ставят выше людских. Приезжай, папа будет рад, а о себе и не говорю.

Христина».
«Однако занятная девица. Ловко она отделала нас с Никодимом. Как она его назвала — це-це-рбер, что-то непонятно. Надо будет спросить у кутейника и кстати рассказать качердыкскому попу об этой учительше. Пускай ее приструнит.

В окно он увидел Андрея и поспешно спрятал письмо в книгу.

Вскоре в дверях показалась плотная фигура молодого человека, одетого в студенческую форму и высокие болотные сапоги. Всегда открытое, приятное лицо с серыми выразительными глазами было сейчас хмуро. Поставив ружье в угол, Андрей сухо поздоровался.

— Где твои утки? — спросил Никита и посмотрел на пустой патронташ.

— Убил штук шесть и роздал казахам, — ответил молодой Фирсов. — Люди голодные, — и, желая переменить разговор, спросил: — Как здоровье мамы, Агнии и Сергея?

— Здоровы. Шлют тебе поклон, вот письмо Агнии, — подавая конверт, сказал Никита. — В августе она именинница. Приедешь?

— Да, ради мамы. Я ее давно не видел.

Наступило тягостное для обоих молчание. Никита изредка бросал косые взгляды на сына. Андрей, отвернувшись к окну, выстукивал по стеклу какой-то марш.

— Отец, я слышал, что вы продаете хлеб голодающим по два рубля за пуд? — спросил он через плечо.

— Да. Разве дешево? Что ж, можно еще накинуть копеек тридцать. Как твое мнение? — язвительно спросил Никита сына. Андрей круто повернулся к отцу.

— Я считаю это нечестным, — сказал он раздельно. — Вы наживаете богатство на страданиях людей.

По лицу Никиты пробежал нервный тик.

— Наконец, это преступно, — вырвалось у Андрея.

— Ты мне акафисты не читай! Это мое дело! — стукнул кулаком по столу Никита.

— Если тебе не глянется, живи своим умом. Понял? — и, помолчав, добавил: — Но на мое наследство не рассчитывай.

Андрей усмехнулся.

— Плохо вы меня знаете, отец, — покачал он головой. — Я никогда, ни за что не возьму ваших денег, нажитых преступным путем.

— Что ты хочешь этим сказать? — худое лицо старшего Фирсова задергалось.

На миг перед ним промелькнули давно забытые события в Варламовском бору: убийство Косульбая, смерть грабителей и захват шкатулки. Никита вынул клетчатый платок и вытер холодный пот.

— Блажь у тебя в голове. Вот что, — заговорил он точно больной. Помолчав, Никита добавил: — Погорячились мы оба. Приезжай. А то закис ты здесь. Да Агния соскучилась, приедешь?

— Сказал ведь, приеду, — неохотно ответил Андрей.

— Деньги-то переводить тебе в Петербург или по-прежнему будешь отказываться? — спросил хмуро Никита.

— Повторяю еще раз, денег я не возьму! — сказал раздельно Андрей.

— Что ж, губа толще — брюхо тоньше. Они и мне пригодятся, — резко ответил Никита и стал собираться в путь.

Вскоре после отъезда отца Андрей оседлал коня и выехал с мельницы.

Солнце клонилось к закату. Почерневшая, точно от пожара, бескрайняя равнина была безжизненна. Только кое-где зелеными оазисами виднелись заросли тальника и порой среди кочковатых болот попадались редкие поляны пожелтевшей осоки. В раскаленном от жары воздухе стояла мертвая тишина.

Утомленный длительной ездой, медленно приближался к хутору одинокий всадник. Впереди него неслышно трепетал крыльями чеголок.

Уже в сумерках, проехав безлюдную улицу станицы, Андрей остановил коня у ворот небольшого уютного домика. Во дворе его встретил высокий худощавый казак — отец Христины.

— Проходи, проходи, — сказал он радушно.

— Христина Степановна дома? — спросил Андрей.

— Дома, где ей больше быть. Да вот и она.

На крыльце, приветливо улыбаясь гостю, стояла Христина. Ее энергичное, с тонкими чертами лицо было радостно. Откинув на спину тяжелую косу, Христина быстро сбежала со ступенек и крепко пожала руку Андрея.

Молодые люди вышли за околицу станицы. Долго шли молча. На душе каждого из них было хорошо от мысли, что они вместе. Первым заговорил Андрей.

— Я получил твое письмо, Христина, — сказал он мягко. — Я долго думал о том, что ты написала, и пришел к выводу, что чем скорее я порву с отцом, с той средой, где я вырос, тем будет лучше, — и, выдержав паузу, он произнес: — и честнее. Что у меня может быть общего с отцом?

— Но тебе еще год учиться? — произнесла в раздумье Христина.

— Что ж, проживу уроками.

— Знаешь что, Андрюша, ты только не сердись, — Христина ласково посмотрела на Андрея, — но ты можешь рассчитывать на нашу с папой помощь.

— Ты хочешь сказать — на твою? На твое жалованье сельской учительницы? Нет. При всем уважении и… даже больше, чем уважении, — вырвалось у него, — я не согласен.

Христина припала к его плечу.

Откуда-то издалека послышалась песня. Чей-то женский голос тоскливо выводил:

…Куда мой миленький девался,
Куда голубчик запропал.
Он в вольну сторону уехал
И весточки так и не послал…
Андрей крепко обнял девушку:

— Как хорошо с тобой, родная!

Обратный путь на мельницу он проехал незаметно, занятый мыслями о любимой девушке.

Глава 9

Никита Захарович не торопился со свадьбой младшего сына. Капиталы Дарьи и так плыли в его широкий карман.

В Троицке открылась летняя ярмарка, и Фирсов решил направить туда Сергея с Никодимом.

«Испытаю, что из него будет, — думал осторожный Никита про расстригу. — Ежели окажется неглупым человеком, поставлю на большое дело».

Молодой Фирсов с Елеонским приехали в самый разгар торжища. Искать гостиницу не пришлось долго. Стояла она на углу базарной площади, недалеко от собора. Это было серое двухэтажное здание, на облупленном фасаде которого висела покосившаяся вывеска с надписью: «Европейские номера мадам Вибе». Ниже, в правом углу, стояло: «Имеются холодные, горячие закуски, большой выбор вин, биллиард и все прочее».

— Разумеешь сие, юноша? — тыча пальцем на вывеску, улыбался расстрига. — «И все прочее» — чувствуешь?

Сергей был не в духе:

— А ну тебя к чорту! Лишь бы скорее до кровати добраться. Однако в этих европейских номерах кошками пахнет и еще чем-то, — сказал, поморщившись, Сергей, входя в полутемный коридор. — Эй! Кто там? — крикнул он.

Из-за небольшой конторки, точно паучок, выкатился маленький пухлый человечек, одетый в потрепанный, с короткими фалдочками сюртук и широчайшие брюки.

— Федор Карлович Вибе, — шаркнув ножкой, отрекомендовался он и, сложив губы бантиком, просюсюкал: — Просю. — Забежав проворно за барьер конторки, он уставил рачьи глаза на новых жильцов. — Что угодно?

— Есть свободные комнаты? — спросил хмуро Сергей.

— Только для вас. Только для вас, — закатывая глаза, пропел он. — Пожалуйста! — сорвавшись с места, Вибе повел жильцов на второй этаж.

Утомленные длинной дорогой, путники скоро уснули.

Утром, выйдя в коридор, Сергей неожиданно столкнулся с незнакомой дамой. Это была певица Элеонора Сажней. Одетая в легкий пеньюар, с распущенными волосами, она стояла у открытой двери своей комнаты и сердито дергала шнур звонка.

— Молодой человек, — обратилась она к Сергею, — прошу вас вызвать ко мне хозяина гостиницы, видимо, этот дурацкий звонок не работает.

Лучистые глаза Сажней остановились на Сергее.

— Хорошо. Сейчас схожу. — Молодой Фирсов поспешно спустился вниз.

Передав Вибе просьбу Элеоноры, Сергей вышел на улицу. Через несколько минут Федор Карлович осторожно постучал в дверь комнаты Сажней.

Певица занималась утренним туалетом и, не обращая внимания на топтавшегося у порога хозяина, снимала папильотки.

— Федор Карлович, — глядя в зеркало, сказала она ему, — завтра у меня будут гости. Приготовьте ужин на шесть персон. Побольше фруктов и вина. Вы поняли?

Федор Карлович всплеснул руками и пролепетал:

— О! Все будет готоф. Приказывайте, — восторженно воскликнул он. — Лучший ужин, на шесть персон.

— Кстати, кто этот молодой человек, который вас вызвал ко мне?

— О, это ошшень приличный человек. Сергей Фирс. Его папаша ошшень богат.

— Хорошо. Приготовьте ужин на семь персон.

Первый день приезда на ярмарку для Сергея с Никодимом прошел незаметно. Нужно было договориться с гуртоправами, разузнать цены на пшеницу и скот, побывать в лавках. Вечером, возвращаясь в гостиницу, они остановились перед огромной афишей.

ВНИМАНИЕ!
Проездом из Москвы во Владивосток известная певица Элеонора Сажней выступает сегодня в помещении Благородного собрания. В концертной программе: песенки Вертинского, Якова Фельдмана, г-на Стивинского и Н. М. Бравина. Мелодекламация и разнообразный дивертисмент. Начало ровно в 9 часов вечера. СПЕШИТЕ!

Сергей посмотрел на часы. Была половина седьмого.

— Закатимся, Никодим? — спросил он расстригу.

— Сходим, — согласился тот.

Концерт московской певицы начался с большим опозданием. Сергей с Никодимом вошли в клуб в компании новых знакомых по ярмарке: Дорофея Павловича Толстопятова — богатого заимщика и Бекмурзы Яманбаева — известного скотопромышленника из Бускуля. Заняв места в первом ряду, Никодим исчез с Бекмурзой и вернулся в зал только после второго звонка. По их лицам было заметно, что друзья успели «приложиться» в буфете.

— Мало-мало сегодня гулям, киятра смотрим потом, — Бекмурза сощурил раскосые, заплывшие жиром глаза и произнес: — Потом водка пьем, депка зовем, шибко гулям.

Сергей внимательно посмотрел на раскрасневшегося от вина расстригу и внятно сказал:

— Чтобы этой дури не было. Понял? — Тот обиженно кивнул головой.

Полупьяный Бекмурза повернулся к Дорофею:

— Мах-хомет-то водку не велит пить. Мы мало-мало хитрим. Когда махомет спит, мы пьем маленько.

— Я те попью, — погрозил ему пальцем Толстопятов. — Што, денег завелось у тебя много, что ли?

— Акча бар! — хлопнул себя по карману Бекмурза и уставился глазами на медленно поднимавшийся занавес. Вскоре на сцену вихляющей походкой вышел человек с помятой физиономией и начал:

— Милсдари и милсдарыни! Первым номером нашей программы будет выступление Элеоноры Сажней. Певица исполнит романс Вертинского. У пианино госпожа Заржицкая.

Похлопав в костлявые ладони, он скосил глаза на кулисы. Вся в черном, в сопровождении пианистки вышла на сцену певица. Сергей узнал в ней ту даму, которая просила его позвать хозяина гостиницы.

…Ваши пальцы пахнут, ладаном… —
прозвучал ее мягкий голос.

…На ресницах спит печаль…
— Буль-буль, соловей-та пташка, — заерзал на стуле Бекмурза, — латна поет.

Полный грусти, голос Элеоноры продолжал:

…Ничего теперь не надо нам,
Ничего теперь не жаль…
Зажав бороду в кулак, Никодим не спускал глаз с певицы. Казалось, у него в душе воскресло что-то далекое, давно забытое. Подавшись вперед, Елеонский уцепился руками за барьер.

…В церкви дьякон седенький…
Да ведь эту песенку когда-то любила его жена. Расстрига почувствовал, как тяжелый ком подкатывает к горлу, и, рванув ворот рубахи,он откинулся на спинку стула.

— Завела панихиду, — воловьи глаза Толстопятова уставились на певицу.

— Что? — очнулся Никодим.

— Завела говорю, панихиду, — мотнул тот головой на сцену.

Сергею песенка не понравилась.

— Чепуха какая-то, — пробормотал он и, отвернувшись, стал рассматривать публику.

Раздались жидкие хлопки. Когда в зале все стихло, нежный голос Сажней продолжал:

…Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить…
Сергею показалось, что Элеонора посмотрела на него.

…Мне некого больше любить… —
повторила она, обращаясь к молодому Фирсову, и тот невольно отвел глаза от певицы. Через пять минут конферансье объявил о выходе трагика.

На сцену, одетый в мантию, с бумажной короной на голове, вышел артист. Бледное, с нездоровым румянцем лицо, воспаленный блеск глаз, сухой кашель, который был слышен еще до выхода, выдавали его тяжелую болезнь — чахотку.

Трагик подошел к рампе, не спуская глаз с Яманбаева, сказал властно:

…Садитесь! Я вам рад.
Откиньте всякий страх
И можете держать себя
Свободно…
Ничего не понимавший Бекмурза захлопал глазами и, взглянув на дремавшего Дорофея, успокоился.

…Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных…
Голова артиста спустилась на грудь, и он глухо сказал:

…И очень устаю…
Как вам понравилась моя столица?
Вы из далеких стран?..
Глаза трагика остановились на Бекмурзе.

— Моя бускульский, — поднимаясь со стула, ответил тот громко. В публике зашикали.

Никодим дернул полупьяного друга за бешмет:

— Тише ты, чорт!

— Сам шорт! Человек-то спрашивает, откуда? Ну, моя сказал. Вот, — сунул он расстриге паспорт.

— Гы-гы-гы, ха-ха-ха, — понеслось с галерки.

— Безобразие! Вывести! — Некто в казачьей форме офицера поднялся с сиденья и, подойдя к Бекмурзе, злобно прошипел:

— Выйди, свинья!

— Не тронь! — побледневший Сергей встал между Бекмурзой и офицером. Начинался скандал. С галерки раздался топот и свист. Подобрав свою мантию, трагик ушел за кулисы. Занавес опустился.

Офицер размахнулся и хотел ударить Фирсова. Но тут случилось неожиданное. Никодим со страшной силой рванул казака за китель, и тот шлепнулся в проходе Пользуясь суматохой, Дорофей Толстопятов скрылся в толпе. Через полчаса порядок был водворен, и стражники увели Сергея с Никодимом в полицейский участок.

Глава 10

Расстрига проснулся рано. Усевшись на низенькие, покатые нары, стал оглядывать при свете ночника камеру.

— А обитель-то не тово, дрянная.

Взгляд Никодима скользнул по сырым стенам, где ползали мокрицы, и остановился на окне. Через решетку в сером сумраке рассвета виднелся пустырь, за ним пологий берег реки Уй. Дальше шла степь, на которой изредка маячили юрты приехавших на ярмарку казахов.

— Из-за чортова мухамета сиди теперь, — пробурчал он сердито и, перешагнув через спавшего Сергея, подошел к окну. — Попробовать разве? — Упершись ногой в стену, Никодим потянул к себе железные прутья. — Крепко сидят, не скоро выворотишь, — и, заметив в правом косяке окна слегка выдававшийся толстый кузнечный гвоздь, к которому была прикреплена основа решетки, расстрига уцепился за железные прутья и рванул ее.

В тот же миг он кубарем скатился с нар.

— Не могут решетки сделать, черти, как следует, — поднявшись на ноги, он потер ушибленное колено.

Проснувшись от шума, Сергей приподнял голову.

— Что случилось?

— Ничего, вылазить пора, — ответил спокойно Никодим и показал взглядом на пустой пролет окна.

В полдень, проходя по ярмарочным рядам, они неожиданно встретили Бекмурзу.

— Начальник, который хотел мало-мало кулаком мне давать, к нему на квартир ходил, сто рубля платил, потом оба каталашка вам ездил — нет, номер ездил — нет, куда девался, не знам, — сказал он весело своим друзьям.

— Из-за тебя, байбак, пришлось ночь провести чорт знает где, — сказал сердито Никодим.

— Пушта ругашься, тапирь пойдем моя юрта бесбармак ашать. Латна?

Никодим посмотрел на Сергея.

— Некогда. Надо скота еще голов двести купить, — ответил тот. — Ярмарка на исходе.

— Вот смешной-та. — Бекмурза дружески похлопал по плечу молодого Фирсова. — Тапирь ты мой тамыр — друк. Твоя тоже знаком, — повернулся он к Никодиму. — Тапирь скажи: «Бекмурза, надо двести голов» — Бекмурза даст. «Триста» — дает. «Надо тыщща» — тыщща дает. Шибко хороший знаком. Все даем, деньги мало-мало ждем.

Сергей с Никодимом переглянулись и направились к стоянке Яманбаева.

Бекмурза приехал на ярмарку не один. С ним были жены: старая, желтая, точно лимон, Зайнагарат и красавица Райса. Вокруг белой кошемной юрты хозяина, которая стояла на пригорке недалеко от реки, полукругом были расположены жилища его людей — сакманщиков и чабанов. Жили они в маленьких юртах по нескольку человек в каждой. От постоянного дыма слезились глаза, болезни изнуряли тело. Бекмурза своих батраков не баловал.

Входя в юрту, он что-то сказал сидевшей у огня Зайнагарат, и та вмиг исчезла. Сергей с любопытством рассматривал жилье своего нового друга. Возле стен горкой стояли окованные жестью сундуки, поверх которых были сложены ковры и пуховые подушки. Бекмурза хлопнул в ладоши.

Вошла закутанная в белый платок Райса и, украдкой взглянув на гостей, поставила турсук[6] с кумысом перед хозяином.

— Большой калым платил, — показывая рукой на молодую жену, заговорил Бекмурза. — Пятьдесят баран, десять конь, три кобыл, коров-та забыл, шибко большой калым давал.

— А не ругаются они между собой? — спросил с любопытством Никодим.

— Пошто ругаться. Моя мало-мало плеткой учим, — показал он на висевшую у входа плеть. — Калым платил, тапирь хозяин. Хотим — ока[7] дарим, хотим — речка бросаем.

Райса молча развернула перед гостями коврик и поставила деревянные чашки.

Бекмурза несколько раз встряхнул турсук и, приложив к нему ухо, произнес: — Добрый кумыз.

— Маленько пьем, потом бесбармак ашаем, — подавая чашки с кумысом, заговорил Бекмурза.

Поборов брезгливость, Сергей выпил. Через час полупьяный хозяин, обнимая Никодима, пел:

…У Бекмурзы есть хороший друк
Сережка, живет он в каменной юрте…
— Шибко добро поем, — уставился он осоловелыми глазами на Фирсова.

— Хорошо, — махнул тот рукой и откинулся на подушки.

— Марамыш-то шибко хорош. Пять кабак есть, моя там был, — подмигнул он Сергею.

— А ты приезжай после ярмарки дня через три в гости. У меня сестра именинница.

— Ладно. Едем, — согласился Бекмурза.

Фирсов с Никодимом вернулись в гостиницу под вечер.

Увидев их, Федор Карлович изобразил на своем лице сладчайшую улыбку и заговорил восторженно:

— О! Ви наконец-то. Элеонора спрашивал: где молодой Фирс. Он ошшень благородный. Не дал обижайть своего знакомого. — Наклонившись к уху Сергея, он затараторил: — Элеонора топала ногой на офицера, Элеонора закрыл свой комнайт, — вынув платок, Федор Карлович поднес его к глазам, — и ошшень плакал. Элеонора хорошая девушка.

— Если хорошая, так женись на ней, — оборвал его грубо Никодим.

Вибе вытаращил на расстригу изумленные глаза и, выпятив грудь, произнес с петушиной гордостью: — Майн фрау Амали ошшень умная женщина.

— А ну тебя к лешакам! Все они умные, когда спят, — махнул тот рукой.

Стараясь сгладить выходку Никодима, Сергей спросил:

— Телеграмм нет, Федор Карлович?

Вибе хлопнул себя по лбу и засеменил к конторке.

— Извините, господин Фирсоф, — подавая телеграмму, шаркнул он ножкой.

Сергей прочитал Никодиму:

«Закупай скота больше. Имею контракт интендантством. Подыши компаньона. Выезжай. Отец».

Спрятав телеграмму, молодой Фирсов поднялся с расстригой к себе в комнату.

Через несколько минут послышался осторожный стук, и круглая голова Федора Карловича просунулась через полуоткрытую дверь.

— Вас просит, господин Фирсоф, к себе Элеонора.

— Хорошо, скажите, что приду.

— Берегись аспида и василиска в образе женщины, — погрозил ему пальцем Никодим и, подняв руку, продекламировал:

…Этим ядом я когда-то упивался,
И капля страсти слаще мне была,
Чем океан необозримый меда…
— Я вижу, ты непрочь в этом меду свою бороду обмочить, — усмехнулся Сергей.

— Нет, — помотал тот головой. — Я давно сжег свои корабли.

Когда Сергей вышел, Елеонский опустился на стул и поник головой.

Ночью Никодим проснулся от неясного шума, который доносился из комнаты Сажней. Приподняв голову с подушки, он стал прислушиваться. Вскоре послышался звон разбитой посуды и падение какого-то предмета на пол.

Поднявшись с кровати, расстрига быстро оделся и вышел в коридор.

Была полночь. Из комнаты певицы доносились возбужденные голоса.

— Так играть нечестно, — донесся до Никодима голос Сергея. Открыв дверь, расстрига увидел молодого Фирсова, стоявшего за столом против какого-то господина, одетого в штатское платье.

— У вас крапленые карты. Ими играют только жулики! — Сергей стукнул кулаком по столу.

— Вы пьяны, милостивый государь! — Одутловатое, с нездоровым оттенком лицо игрока приблизилось к Сергею. — Вы забыли, что находитесь в порядочном обществе. Щенок! — презрительно бросил он.

Сергей рванул скатерть со стола и, заглушая грохот посуды, крикнул в бешенстве:

— Мошенники!

В комнате поднялся невообразимый шум. Ударом кулака Сергей сшиб с ног первого игрока и накинулся на второго. Стоявший возле Элеоноры казачий офицер схватился за эфес шашки. В тот же миг к нему подскочил Никодим и рванул за темляк. Запнувшись за лежавшего на полу пьяного трагика, офицер упал. Расстрига навалился на господина с помятой физиономией и, схватив его за горло, злобно прошипел:

— Деньги!

По комнате металась испуганная певица.

Прибежавший на шум Федор Карлович сунулся было к Никодиму, но, получив крепкий пинок ногой, он, ойкнув, отлетел в угол.

— Майн гот! Мой бог! — пролепетал он в испуге и в страхе заполз под диван.

— Деньги! — задыхаясь, прохрипел Никодим.

Шулер пошарил рукой в кармане и, вынув пачку ассигнаций, сказал: — Отпусти…

Ломая руки, Элеонора кинулась к Сергею:

— Оттащите его от господина Бойчевского. Задушит.

— Никодим, брось ты его, а то на самом деле отправишь на тот свет. Ну их к чертям! — потрогал он за плечо своего друга.

Елеонский поднялся во весь свой огромный рост и, сунув деньги за пазуху, с ненавистью посмотрел на Сажней.

— Облапошить хотите парня, не выйдет, — и он вместе с Сергеем вышел из комнаты.

Утром, когда город еще спал, они выехали на заимку Толстопятова.

Глава 11

Заимка Дорофея стояла на полпути от станции Прорывной к Марамышу. Обнесенная высоким частоколом, с массивными воротами, она напоминала скорее пересыльную тюрьму, чем жилье.

В ограде, заслоняя деревья, стоял большой крестовый дом, сложенный из толстых бревен. Справа от него, прячась в зелени старых берез, — старообрядческая молельня. Хозяин был беспоповец, не признавал икон и новых церковных книг.

За оградой, на опушке леса, виднелось несколько ветхих избушек, где жили толстопятовские работники.

Дорофей встретил гостей радушно.

— Уж не обессудьте, — говорил он, поглаживая бороду. — Живем в степи, добрых людей видим редко, чем богаты, тем и рады. — Сергей с любопытством рассматривал потолок и стены, расписанные яркими красками каким-то проезжим маляром.

— Семья у меня небольшая, — продолжал хозяин, — сам да старуха, Агриппиной зовут, да дочка Феония. Только не дал бог ей счастья. Маленькую роняли с крыльца, теперь с горбом ходит, — вздохнул он, — да и, признаться, умишком-то не богата. — Дорофей побарабанил пальцами по столу и, заслышав скрип двери, оглянулся. — Да вот и она сама.

Из-за косяка выглянуло бледное с синими прожилками лицо горбуньи. Хихикнув, девушка скрылась. Вошла жена Дорофея, высокая, худая женщина с мрачным лицом. Молча поклонившись гостям, она стала собирать на стол.

— Хозяйство, слава те восподи, немалое. Одних работников держу осемнадцать человек. Из переселенцев, рассейские, всех обуть, одеть надо, а начнешь на работу посылать, — хлеба, говорят, дай. А где я им его напасусь. Ну и стряпают бабы с лебедой да с отрубями. Едят, слышь ты, — обрадованно закончил он. — Присаживайтесь к столу, — пригласил он гостей.

— С дорожки-то по маленькой выпить надо, — выбивая пробку, он хлопнул бутылкой о ладонь и налил рюмки.

Агриппина поставила пироги с капустой и свиное сало. Сергей после рюмки водки с аппетитом принялся за еду. Не отставал и Никодим.

— Добавь-ко, — мотнул Дорофей жене. Та вынесла из чулана большой, чуть розоватый кусок сала и, разрезав его на мелкие части, поставила на стол.

— А добренькое у тебя сало, Дорофей Петрович, — сказал Никодим хозяину.

— Боров был подходящий, пудов на шесть. Вот только заколоть пришлось не во-время.

— Почему?

— Парнишку у поселенки съел, — ответил спокойно Дорофей.

Никодим от изумления разинул рот и, выронив кусок сала из рук, спросил чуть слышно:

— Как так?

— Притча такая. Просто сам дивлюсь, — развел руками хозяин. — Дарьин-то парнишка, так зовут поселенку, ползунок был, не больше года. Ушла, значит, она на покос и оставила его со старшим братишкой. А Дарьина-то изба стояла рядом со свинарником. А свиней-то у меня, слава те восподи, штук тридцать, не считая поросят. Ну вот, ушла, значит, на покос, наказала старшему, штоб глядел за годовиком. А ейный-то парнишка, стало быть, уснул, а маленький-то, лешак его возьми, несмышленыш-то, выполз из избы, да и пополз к свинарнику. Добрался, значит, до жердей, потянулся ручонками и кувырк в загон.

А свиньи што, известно, сгрудились вокруг него и давай катать. Взрослых-то никого не было. Я со старухой отдыхал в сенках. А боров-то у меня был чисто зверюга, людей близко к себе не допускал. Ну, стало быть, кинулся на мальчонку и разорвал. Я, значит, сплю, прибегает Дарья, вся раскосматилась, глаза дикие, завыла: «Будь вы прокляты! Дитя мое съели». Я ей говорю, не вой. Пудовки две хлеба отсыплю, борова заколю, мясца исшо дам. Друг ты мой, — покачал головой Дорофей, — што она тут делала. Билась о землю головой, рвала волосы, а остатки сынишкиной-то рубашонки прижала, слышь, к груди, да так это дико завыла, што у меня мороз по коже пробежал. А борова-то пришлось все-таки зарезать, на людей стал кидаться, — вздохнул с сожалением Дорофей. — Давайте исшо по рюмочке, — предложил он гостям.

Сергей почувствовал тошноту и вышел из-за стола. Подняв изумленные глаза на хозяина, Никодим спросил с трудом: — Ну, а Дарья что?

— А что Дарья? Известно, повыла да и перестала. Куда ей деться? У кого найдет лучше? Только вот стал я примечать, — понизил голос Дорофей, — с умишком-то у ней неладно что-то стало. Как бы не свихнулась баба совсем, а хлебом-то она у меня забралась до рождества. Убыток, — вздохнул он. — Может, еще покушаешь? — подвинул ему Дорофей сало.

— Спасибо, — ответил сухо Никодим, — сыт по горло.

Молодой Фирсов вышел на крыльцо и, навалившись грудью на перила, мрачно посмотрел на вечерний закат.

«Людоеды мы», — подумал Сергей и спустился с крыльца.

Стоял теплый вечер. Юноша вышел за ограду в степь.

Чем дальше он удалялся от жилья, тем сильнее им овладевало прошлое. Вспомнил Устинью, с которой он встречался украдкой, тихие ночи в переулке ее дома, и, отдавшись думам о любимой девушке, он не заметил, как ушел далеко в степь. Показались звезды. За курганом поднималась луна, заливая своим мерцающим светом равнину. Пахло полынью, пряным запахом богородской травы и кипреем, которым так богаты степи Южного Зауралья.

Сергей возвратился к заимке, когда стояла уже глухая ночь. Его потянуло в Марамыш. С заимки выехали на рассвете.

Глава 12

Расстрига запил. Случилось это накануне именин Агнии. Никиты Захаровича в тот день дома не было. Сергей ушел на охоту. Василиса Терентьевна уехала с дочерью к Дарье Видинеевой, которая жила на даче в в трех верстах от города.

В доме оставалась одна лишь работница Мария. Никодим явился в полдень и, закрыв на ключ свою комнату, вынул из-за пазухи бутылку водки.

С тяжелым вздохом Никодим налил стакан, посмотрел на свет жидкость и с жадностью ее выпил. Налил второй и так же молча опрокинул его в рот. Он обвел мрачным взглядом стены, потолок и, опираясь рукой о стол, поднялся со стула.

Комната наполнилась печальным гудением:

— Милая Стеша, мать дьяконица, подруга дней моей молодости. Спишь в земле. А я вот бодрствую и не могу найти покоя.

Расстрига тяжелым шагом подошел к висевшей в углу иконе и опустился на колени.

— Да вознесется молитва моя, как фимиам перед лицом твоим, — произнес он глухо…

В комнате послышался звук, похожий на рыдание. Закрыв лицо руками, Никодим прошептал молитвенно:

— Господи, владыка живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия, празднословия, не даждь ми…

Огромное тело Елеонского было распростерто на полу. Стукнувшись лбом об пол, расстрига поднялся на ноги, подошел к столику и, взяв бутылку, с жадностью припал к ее горлышку. Через несколько минут он, прищелкивая пальцами, весело горланил, искажая арию герцога из «Риголетто»:

…Если красавица,
В объятия кидается,
Будь осторожен… —
и, промычав концовку, он раскрыл в пьяной улыбке широкий рот.

Дня через два расстрига явился в дом Фирсова в рваной рубахе и в старых галошах на босую ногу. Он хотел было проскользнуть незаметно в свою комнату, но неожиданно столкнулся в коридоре с Никитой.

— Как погулял, добрый молодец? — спросил тот ехидно и, сделав строгое лицо, добавил: — Следуй за мной.

Закрыв дверь, Фирсов подошел к Никодиму и, не спуская с него ястребиных глаз, жестко сказал: — Если ты не умеешь держать себя в моем доме, можешь итти на все четыре стороны. Понял?

— Хорошо, — хмуро ответил тот и повернулся к выходу. — Я уйду, но без меня тебе будет плохо, жалеть будешь, ибо одна у нас с тобой дорога — в геенну огненную, а итти туда тебе одному как-то скучновато, — усмехнулся он.

— Убирайся вон! Кутейник! — затрясся от злобы Фирсов. — Кто из нас угодит к сатане, будет видно. Но пьяницам туда дорога верная.

Никодим выпрямился.

— Сколопендра ты рода человеческого, — язвительно сказал он и, хлопнув дверью, вышел.

Оставшись один, Никита забегал по комнате.

«У меня ли ему не житье? Обут, одет, при деньгах, что еще надо?» Успокоившись, Фирсов сел к столу и забарабанил пальцами. «Пожалуй, зря его выгнал, — подумал он с раскаянием, — пригодится еще. С интендантством хлопот много. Сергей молод, а на того ученого надеяться нечего», — вспомнил он про старшего сына.

Сергей вернулся с охоты под вечер. Узнав от отца, что он прогнал Никодима, забеспокоился.

— Надо его найти и привести домой, — заявил он решительно отцу. — Никодим честный человек.

— Не вижу.

— Если вы не хотите видеть, так я знаю. Его нужно найти сегодня же, — заявил твердо Сергей.

— Ну, пошли работника по кабакам, раз он так уж тебе нужен, — сердито произнес Никита.

В это время пьяный расстрига спал в харчевне.

Проснулся Елеонский от ощущения, что его кто-то сильно толкает в плечо. Открыв отяжелевшие веки, он равнодушно посмотрел на запачканные стены трактира, на стоявшего перед ним Сергея.

— Пойдем, Никодим Федорович, домой, — сказал тот мягко.

— Милое чадо! Нет у меня пристанища на земле, ибо я уподоблен древнему Иову и валяюсь где попало. Сир и наг и деньги все пропиты.

— Пойдем, я дома достану.

Никодим грузно поднялся со стула и тяжелым взглядом посмотрел на юношу.

— Запой у меня, — положив руку на плечо юноши, сказал он глухо. — Не бросай меня, Сергей. Пригожусь тебе еще в жизни. Поддержи в эти минуты. А то свихнусь, — вырвалось у него. И, повернувшись к своему другу, он вместе с ним вышел из харчевни.

Глава 13

Андрей приехал в Марамыш за день до именин сестры. Переодевшись, зашел в ее комнату. Агния встретила брата приветливо. Усадив возле себя, начала рассказывать городские новости.

— Скоро в кинематографе Степанова пойдет картина «Камо грядеши» по роману Генриха Сенкевича, — заметила она, — говорят, очень интересная. В особенности сцена в римском цирке. — Да, чуть не забыла, — она посмотрела в глаза брату, — в городе живет очень интересная особа, зовут ее Нина Дробышева. Я тебя познакомлю с ней на пикнике, смотри не влюбись, — шутливо погрозила она пальцем.

Андрей улыбнулся.

— На этот счет будь спокойна. У твоей Нины Дробышевой, вероятно, целый хвост поклонников, где уж нам, степнякам, — вздохнул он деланно. — Кто она?

Агния пожала плечами.

— Не знаю. Говорят, она дочь присяжного поверенного и выслана в Марамыш за связь с революционными кружками где-то на юге России. Между прочим, — добавила Агния, — на днях прибыли еще трое политических ссыльных. Один из них бывший студент, остальных не знаю. Да, еще новость. Приехал Штейер. Ты его помнишь, сын аптекаря. Он окончил юнкерское училище и гостит у стариков.

— К старикам ли он приехал? — Андрей лукаво посмотрел на сестру. Девушка вспыхнула. Он знал, что Агния неравнодушна к Штейеру.

— Кто еще будет на пикнике? — перевел он разговор.

— Коля Пучков, Виктор Словцов и другие.

— Виктор здесь?! — спросил живо Андрей. — Давно?

— Недели две. У него неприятность: исключили из университета.

— Вот это новость, — протянул Андрей. — Надо навестить Виктора.

Словцов жил на окраине города у старой просвирни. Фирсов нашел его на огороде занятым окучиванием картофеля. Бросив тяпку, Виктор раскрыл объятия и крепко расцеловал Андрея.

— Наконец-то явился. А я, признаться, собирался к тебе на мельницу, но Агния Никитична не пустила: скоро, говорит, будет в городе. Ну, пойдем в мое убежище, — похлопал он приятеля по плечу.

— Надолго? — спросил Андрей Словцова.

Виктор развел руками:

— Как тебе сказать. Пожалуй, насовсем, — усмехнулся он. — Чаю хочешь? — И, не дожидаясь согласия друга, крикнул в боковушку: — Марковна, поставь-ка самоварчик.

Из маленькой комнаты вышла старушка и, увидев Андрея, всплеснула руками.

— Господи, Андрюша! А мой-то Алексеевич, — взглянула она добрыми глазами на Словцова, — каждый день вспоминал. Собрался было итти в степь на мельницу, я и котомку ему с сухарями подготовила.

— Ну-ну, Марковна, не выдавать наших семейных секретов, — улыбнулся Виктор.

Когда женщина вышла, Андрей озабоченно спросил:

— Я слышал, у тебя по университету неприятность?

— Да, исключили, — он зашагал по комнате.

— Ну, хорошо, — остановил его Фирсов. — Исключили из университета, а дальше что думаешь делать?

Виктор пригладил волосы и подошел к столу.

— Пойду пока по стопам отца, устроюсь учителем, надеюсь на твою протекцию, — улыбнулся он.

Андрей поднялся со стула и подошел к приятелю.

— Просчитался, дружище. С протекцией Андрея Фирсова у тебя ничего не выйдет, — усмехнулся он.

— Не понимаю, — пожал плечами Словцов.

— Здешнее начальство поглядывает на меня косо. Тебя удивляет?

— Признаться, да.

Андрей рассказал о ссоре с отцом и намекнул о своей связи с революционными кружками Петербурга.

— Вот оно что, — протянул Виктор. — Я, признаться, считал тебя лишь богатым либералом и только. Ты мне и раньше нравился своей прямотой и честностью взглядов, но то, что ты сказал сейчас, меня радует.

Друзья уселись за чай.

— Агния мне говорила о какой-то Нине Дробышевой, ты ее знаешь? — спросил Андрей.

— Встречал раза два, — ответил тот. — Она убежденная марксистка. Не советую тебе вступать с ней в спор, — улыбнулся Виктор, — разнесет в пух и прах.

— Посмотрим. Может быть, общее в споре что-нибудь найду.

— Сомневаюсь, — заметил Виктор. — Компромиссов она не признает.

Андрей пожал плечами и, помолчав, спросил Виктора:

— Агния мне говорила, что в Марамыш прибыли еще трое политических ссыльных. Кто они?

— Не совсем точно. Двое административно высланные на год. Третий ссыльный — по решению суда. Его фамилия Русаков Григорий Иванович, по профессии слесарь. Как человек и собеседник очень интересен. Я тебя как-нибудь познакомлю с ним, между прочим, он имеет большое влияние на Нину Дробышеву. Если она неплохо теорию знает, то у Русакова сочетается теория марксизма с революционной практикой. Остальные двое меньшевики. Фамилия первого — Кукарский, это типичнейший экономист. Второй — Иван Устюгов. Взгляды последнего на политическое переустройство страны весьма оригинальные, — усмехнулся Виктор.

Андрей напомнил Виктору о пикнике.

— Буду обязательно, — пожимая руку Фирсова, ответил тот. — Передай Агнии Никитичне привет.

Андрей вышел от Словцова поздно. Город спал. Повернув на одну из улиц, он заметил фигуру человека, который неслышно шел за ним, прижимаясь к деревянным заборам домов.

«Шпик», — подумал Фирсов и прибавил шагу.

«Однако этот тип не отстает. Проучить разве?» Повернув круто обратно, он направился к незнакомцу. Тот притворился пьяным и, шатаясь, прислонился к забору.

Чиркнув спичкой, Андрей посмотрел ему в лицо. Перед ним стоял Феофан Чижиков — отставной коллежский регистратор.

— Ты что, заблудился, милейший? — спросил его насмешливо Андрей.

Феофан заморгал красноватыми глазами и съежился, точно от удара.

— Три рубля, и я ничего не видел и ничего не знаю, — заискивающим голосом произнес он и протянул руку. Встряхнув за шиворот Чижикова, Фирсов с презрением сказал:

— Тварь продажная. Марш, чтоб духу твоего не было!

Глава 14

Место для пикника было выбрано за Лысой горой, в трех километрах от города.

Это была небольшая возвышенность, покрытая густым лесом, который спускался вниз с восточного склона, круто обрываясь над рекой. Северная сторона ее переходила постепенно в широкую равнину, по которой на десятки километров протянулась таежная глухомань. С вершины открывался чудесный вид на городок, утонувший в зелени деревьев. Справа виднелись небольшие квадратные полоски полей. Стоял теплый августовский день.

В доме Фирсова заканчивались последние приготовления к празднеству Городская стряпуха Лукьяновна, укладывая в корзины румяные булочки, пончики и ватрушки, говорила стоявшему перед ней работнику:

— Ты, Прокопий, вези осторожно, от ухабов отворачивай, а то все перемнешь.

— В сохранности доставлю, Лукьяновна. Што, я не понимаю.

Нагрузив телегу, Прокопий двинулся в путь. Через час он уже суетился на опушке леса, раскладывая содержимое ящиков и корзин.

Вскоре со стороны дороги послышалась песня:

Сосны зеленые с темными вершинами,
Тихо качаясь, стоят…
Впереди большой группы молодых людей в студенческом кителе нараспашку шел Виктор Словцов. Дирижируя, он пел:

Снова я вижу тебя, моя милая,
В блеске осеннего дня…
Глаза Виктора сверкали, на щеках выступил румянец. Виктор поднялся на поляну и взмахнул рукой. Песня смолкла.

— Нашей дорогой хозяйке в день именин — ура! — раздался чей-то голос.

Молодежь дружно подхватила, и эхо, пролетев над обрывом, замерло в лесу.

Агния подняла глаза от букета полевых цветов, преподнесенных ей Штейером, и взволнованно сказала:

— Спасибо, господа!

Андрей с Ниной Дробышевой отстали от компании и не торопясь поднимались в гору.

Дробышеву нельзя было назвать красавицей. Но немного продолговатое лицо с чуть раскосыми глазами было приятно, в особенности когда она смеялась, обнажая ряд ровных зубов.

— Я так рада, что познакомилась с вами, — говорила она Андрею. — После Одессы Марамыш кажется мне тихой пристанью, но и здесь чувствуется дыхание страны. Я уверена, что живая, прогрессивная мысль найдет и в Марамыше, свой отклик. Скоро, скоро наступит весна. Так будем же ее вестниками! — горячо произнесла она.

— Да, хочется жить и бороться! Хочется отдать все свои силы, все свои знания народу, — досказал ее мысли Андрей.

Дробышева в раздумье, медленно начала обрывать лепестки. Она посмотрела на Андрея и спросила:

— Вы любите Горького? — и, не дожидаясь ответа, продекламировала: — «Это смелый Буревестник гордо реет между молний, над ревущим гневно морем, то кричит пророк победы: «Пусть сильнее грянет буря!» Пусть сильнее грянет буря! — страстно повторила она. — Однако мы отстали, поторопимся, — с оттенком извинения в голосе сказала она.

Они ускорили шаг. Нина продолжала:

— На днях я постараюсь познакомить вас с участником майской забастовки в городе Николаеве, политическим ссыльным Григорием Ивановичем Русаковым. Он очень интересный собеседник. Если бы вы знали, какая огромная внутренняя сила кроется в этом простом человеке, какая глубокая убежденность в правоте идей коммунизма!

— Вот мы и дошли. Слышите? — спросил Андрей.

На поляне звучала песня:

Быстры, как волны,
Дни нашей жизни,
Что день, то короче к могиле наш путь…
На опушке леса пылал яркий костер. Дым, сползая с обрыва, тонкой пеленой висел над рекой, расплывался в наступившей полумгле. Над бором тихо плыли звуки церковного колокола. Прислушиваясь к его медному гулу, Андрей запел:

Вечерний звон,
Вечерний звон,
Как много дум
Наводит он…
Рядом с ним сидела Нина Дробышева. Она, казалось, вся отдалась песне. Пламя костра освещало ее невысокую тонкую фигуру.

Недалеко от костра полупьяный семинарист Пучков спорил с гимназистом Воскобойниковым.

— Я тебе говорю, что платонической любви не существует.

— Ты не понимаешь этого чувства, — упорствовал Воскобойников. — Платоническая любовь — это высший идеал любви.

— Глупость, — обрезал семинарист.

— А по-твоему, что такое любовь?

— Самое обыкновенное физиологическое чувство с примесью «охов» и «ахов», ведущих в конечном итоге к венцу.

— Это пошло и прозаично.

Гимназист поднялся на ноги и продекламировал:

…Мою любовь широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега…
— Чепуха! — махнул рукой семинарист.

— Полегче! — сердито заговорил Воскобойников.

Разговор перешел на высокие ноты.

Агния поспешила к молодым людям:

— В чем дело, господа?

— Мы спорим с этим ученым мужем о любви. Сей юноша утверждает, что платоническая любовь есть высший идеал. Но скажу, что он так же ошибается сейчас, как и ошибался тогда, когда задумал отравиться со своей Офелией из седьмого класса гимназии и вместо цианистого калия принял касторку. Ха-ха! — залился пьяным смехом Пучков.

— Прошу вас грязными инсинуациями не заниматься, — побледнев от злости, Воскобойников повернулся спиной к семинаристу.

Агния, подавляя улыбку, взяла его под руку и отошла с ним к костру.

Пикник на Лысой горе затянулся, и ночь решили провести у костра.

Глава 15

На другой день молодежь собралась у Фирсовых. Пришли Нина Дробышева, Пучков, Воскобойников и еще несколько гимназистов. В компании двух молодых людей явился Виктор.

— Михаил Кукарский, — одергивая модный жилет, на котором болталась тонкая позолоченная цепочка карманных часов, отрекомендовался один из них. Рядом с ним стоял человек, одетый в косоворотку и плисовые шаровары, заправленные в сапоги.

«Этот, вероятно, и есть господин «экономист», как назвал его Виктор», — подумал Андрей.

— Иван Устюгов, — подавая руку, сказал тот хрипловатым голосом и внимательно, точно изучая Андрея, посмотрел на него мрачными глазами.

Скуластое лицо Устюгова, с низким покатым лбом, приплюснутым носом, со сросшимися густыми бровями, полными чувственными губами, было неприятно. Устюгов имел привычку широко расставлять ноги, не вынимая при этом рук из карманов шаровар.

— Я очень рад с вами познакомиться, — кивнул он Андрею. — Надеюсь, в моей битве с Кукарским вы будете на стороне «отверженного», каким меня считают в обществе вот этих маменькиных сынков, — кивнул он в сторону гимназистов, столпившихся возле Штейера.

— Не зная ваших убеждений, вексель не выдаю, — улыбнулся Андрей.

— Ловко сказано, — заметил недалеко стоявший от них Кукарский и потер руки.

— Господа, кто желает играть в карты, за мной, — послышался голос Агнии.

Вслед за молодой хозяйкой ушел Штейер и еще несколько гимназистов. В комнате Андрея остались Виктор с Ниной, Устюгов, Кукарский, Воскобойников и Пучков.

Шаркнув ножкой и прижав руку к сердцу, Кукарский остановился перед Дробышевой и продекламировал:

…Без вас хочу сказать вам много,
При вас я слушать вас хочу,
Но молча вы глядите строго,
И я в смущении молчу…
— Вы полны противоречий.

— А именно? — Кукарский почтительно склонил голову.

— Бы не только не молчите в моем присутствии, но и прекрасно декламируете стихи.

— Пардон! Это, так сказать, веление сердца моего… которое напичкано сонетами и чувствительными романсами наподобие фаршированной щуки, — вместо Кукарского насмешливо отозвался из угла Устюгов.

— Вы не понимаете поэзии, — круто повернулся к нему Кукарский.

— Смотря какой, — спокойно ответил тот. — Песенок и романсов, вроде «Негра из Занзибара» и прочей декадентской чепухи, не признаю, так же, как и «Прекрасную даму» Блока, хотя последнего люблю за «Матроса». Устюгов вышел на середину комнаты, широко расставил ноги и хрипло продекламировал:

…И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Все потеряно, все выпито!..
— Моя поэзия, — продолжал он, — поэзия выброшенного из жизни человека, поэзия о грубой правде жизни, а не вздохи о нарциссах. Я отрицаю и некрасовское «Размышление у парадного подъезда», — уже окрепшим голосом сказал он.

— Почему? — спросила его Нина.

— Мужик, по-моему, должен взять железные вилы и топор, и не размышляя у подъезда, ворваться в хоромы и поднять толстопузого барина на вилы, разгромить, сжечь все дотла, — взгляд Устюгова стал колючим.

— Да ведь это же бунтарство, обреченное на провал, — возразила Дробышева.

— Пускай оно кончается неудачей, но вспышки народного гнева заставят кое-кого призадуматься о судьбе России, — ответил тот хмуро.

— Задумываться не будут, — поднимаясь со стула, заговорила Нина. — Просто-напросто перепорют мужиков, и все пойдет по-старому.

— Что же, по-вашему, нужно? — спросил ее тот.

— Нужна организация. Без нее немыслима революционная борьба, — четко сказала Дробышева. — Только под руководством марксистской партии возможна победа рабочего класса и трудового крестьянства в тяжелой борьбе с самодержавием. Только при этих условиях мир обновится, станет радостным и светлым.

— У меня иной взгляд на судьбу России, — хмуро ответил Устюгов.

— Какой? — спросила Нина.

— Для того, чтобы народ был счастлив, нужно разрушить церкви, театры, музеи, фабрики, заводы, станки, сжечь все, обратить в пепел, развеять по ветру и начать новую жизнь. Человек новой жизни должен трудиться, одеваться в сотканную им самим одежду, его единственным оружием должна быть дубина. Все зло, все несчастия людей происходят от машин и прогресса.

— …Значит, согласно вашей идее, мы должны вернуться к пещерному веку? — спросил его Виктор.

— Да, — решительно тряхнул головой Устюгов.

— Могу вас порадовать, что своим мышлением вы недалеко ушли от той эпохи, ярым проповедником которой являетесь. Признаться, — продолжал он с сарказмом, — на этом поприще вы делаете успехи. Я надеюсь, — уже не скрывая своего насмешливого тона, сказал Словцов, — что очередной своей декларацией вы объявите «Сумасшедшего» Апухтина.

В комнате послышался сдержанный смех.

Улыбнувшись, Виктор продолжал:

— Но у апухтинского героя все же были проблески сознания, что, к сожалению, незаметно у нашего нового пророка.

— Браво, Словцов, — вскочив с мест, захлопали присутствующие. Нина улыбнулась.

— Вы берете под сомнение мои умственные способности? — обиделся Устюгов.

— Нет, конечно, — ответил Виктор, — но вся беда в том, что вы не понимаете самого главного.

— А именно?

— Что весь корень зла, о котором вы говорили, заключается в непонимании роли пролетариата, непонимании того, что он является единственной силой, способной вывести наш русский народ на дорогу свободы и счастья, а отсюда шараханье в крайности и призывы к пещерному веку.

— Может быть, вы и правы, — задумчиво произнес Устюгов.

Виктор подошел к нему вплотную и, положив руку на его плечо, проникновенно сказал:

— Устюгов, вы неплохой человек, но идете не по той дороге, по которой вам, сыну крестьянина, надлежало бы итти. Вспомните свое детство, о котором вы мне говорили, нужду и дикость деревенской жизни. Сейчас, когда ваши знания особенно нужны народу, вы витаете где-то в эмпиреях, в мире беспочвенных и вредных суждений. Надо глубже понять страдания народа, вернуться к реальной жизни. Поверьте мне, — страстно продолжал Словцов, — что все эти разговоры о разрушении машин, идея возврата к патриархальной жизни — пагубная утопия, уводящая от основного — борьбы с капитализмом.

— Зря вы, Устюгов, отрицаете цивилизацию, науку. В ней, в частности, заложена идея «гражданина мира», как высший идеал человечества, — заметил молчавший Кукарский. — Да, гражданин мира, — продолжал он восторженно, — гражданин вселенной! — Сделав театральный жест, Кукарский продолжал: — Правда ведь, гордо звучит? — обратился он к Нине.

— Да. Человек — это звучит гордо, но я вижу в подлинном смысле человека лишь в труде и борьбе, — задумчиво ответила девушка. — Когда будет достигнута свобода, когда человек труда станет хозяином, а не рабом, когда ему будут принадлежать духовные и материальные ценности страны, только тогда он оправдает слова Горького.

В комнате настала минутная тишина.

Как бы сглаживая произведенное впечатление, Кукарский спросил:

— А гражданин мира?

— Вредная утопия, — ответил за Нину Словцов и, повернувшись к девушке, извинился. Та улыбнулась.

— Продолжайте, — кивнула она.

Виктор взволнованно заговорил:

— Вспомните слова Белинского: «Кто не любит отечество, тот не любит и человечество». И, если верить вашему «гражданину мира», — повернулся он к Кукарскому, — то я, как русский человек, должен отказаться от своей родины, должен отбросить национальные патриотические традиции, нашу культуру, ее богатства, значит, я должен отказаться от Пушкина, Льва Толстого, Чернышевского. Ведь это же безумие! — потряс он кулаком. — Ваш «гражданин мира» отрицает самостоятельное существование государства и его право на самоуправление. Ваш «гражданин мира» стоит за уничтожение национальной независимости народов. Да ведь это, наконец, подлость! — выкрикнул он. — Это самая последняя ступень падения человека! — Бледное лицо Словцова покрылось красными пятнами.

В комнате наступило тяжелое молчание.

— Отказаться от интересов своей родины, быть чужим своему народу, его культуре — значит стать предателем, — глухо произнес Виктор. — Вот к чему ведет ваша философия.

Глаза Кукарского растерянно забегали по слушателям.

…Вечер у Фирсовых закончился поздно. Нина и Словцов вышли вместе. Ночь была светлой. Подняв воротник шинели, Виктор сказал своей спутнице:

— Жаль, что сегодня не было Русакова.

— И я очень жалею об этом, — ответила девушка. — Его присутствие принесло бы большую пользу.

Простившись с Ниной, Словцов направился к своей квартире.

Глава 16

Проводив своих гостей, Андрей зашел в гостиную, где все еще сидели друзья Агнии: поручик Штейер и новый помощник присяжного поверенного Жорж Стаховский, недавно приехавший в Марамыш.

Агния представила Стаховского брату. Андрей поклонился и молча сел. Разговор шел о «Грозе» Островского, которую ставили на днях местные любители драматического искусства. Говорил Стаховский:

— Идея перпетуум-мобиле — этого вечного двигателя, над созданием которого трудился один из персонажей Островского, напоминает мне безумцев, которые стремятся к коренному переустройству общества и видят спасение России в пролетарской революции.

Штейер, не спуская глаз со своего собеседника, утвердительно кивнул головой.

— Боже мой, как это скучно, опять свели на политику, — не скрывая своей досады, капризно протянула Агния. — Сколько можно говорить! Неужели нет более интересных тем?

— Пардон, — Стаховский поднялся со стула. Его угреватое, с синими прожилками лицо расплылось в улыбке. — Я очень рад, что в лице Константина Адольфовича нашел единомышленника, — кивнул он в сторону Штейера. Тот самодовольно погладил свой подбородок.

— Надеюсь, что и вы, Андрей Никитович, разделяете мои убеждения?

— Я воздерживаюсь от дискуссии, — сухо ответил Фирсов. — Нет настроения, — добавил он и, поклонившись, вышел.

«Болтуны, — подумал он про гостей Агнии. — Спорить не с кем, да, пожалуй, и бесполезно».

Андрей ушел в свою комнату и лег спать. Он долго ворочался на постели, пытаясь уснуть. Вспомнил Устюгова, полемику с Кукарским, затем выплыло взволнованное лицо Виктора. Андрею казалось, что он слышит его гневные слова: «…отказаться от интересов своей родины, быть чужим своему народу, можно ли после этого называться человеком».

Фирсов долго лежал с открытыми глазами, и лишь когда за окном начал брезжить рассвет, он забылся тревожным сном.

Поднималось солнце; позолотило церковные кресты и, спускаясь с соборного купола, зайчиками заиграло на окнах домов.

Было слышно, как открывались калитки да хлопали железные засовы ставней. На улице пронеслось протяжное: «У-угли! У-угли!»

Марамыш просыпался. Открылись магазины, лавки.Послышался бойкий говор приказчиков, неторопливая речь прасолов, идущих на конный базар. Проковылял, ощупывая заборы, слепой нищий и, усевшись на углу двух улиц, гнусаво затянул «Лазаря». Прошел седобородый купец в стеганом картузе; истово перекрестился на церковь и, опустив в шапку нищего три копейки, вынул из нее пятачок.

Солнце поднималось все выше и выше, освещая топкие берега речушки, где на шатких плотцах, переругиваясь с водовозами, стирали белье говорливые мещанки.

Андрей проснулся поздно. Распахнул окно; легкий, освежающий ветерок хлынул в комнату. Наскоро выпив стакан чаю, он направился к Виктору. Словцова он нашел под навесом старого сарая. Виктор выпиливал из фанерного листа рамки для портретов.

— Вступай в наш кооператив, — сказал он весело, протягивая Андрею руку. — Правда, членов только двое, я да Марковна, но по уставу открыт доступ и другим. Как ты думаешь, Марковна, — крикнул он проходившей мимо сарая старушке, — можно Андрея Фирсова принять в наше кооперативное общество?

— Можно, — махнула та приветливо рукой. — Только пускай со своим инструментом идет.

— Она у меня человек практичный. Покупай лобзик и включайся в общественную форму труда.

Виктор повел своего друга в комнату.

— Ну как спалось? — спросил он Андрея.

— Плохо. Все еще нахожусь под впечатлением вчерашних споров.

— Да, — задумчиво произнес Виктор. — Иван Устюгов искренен, его еще можно убедить в ошибочности его взглядов, но Кукарский — это законченный тип меньшевика. — Помолчав, Виктор продолжал: — Есть еще один серьезный противник, адвокат Стаховский. Он причисляет себя к лагерю реформаторов и является сейчас председателем клуба приказчиков в Зауральске. Между прочим, эта организация сильная и служит опорой местных меньшевиков.

Поговорив с Андреем о городских новостях, Виктор заметил:

— Кстати, я обещал тебя познакомить с Григорием Ивановичем Русаковым. У тебя есть намерение пойти сейчас к нему?

— Да, — ответил Андрей. — Знакомство с Русаковым мне обещала и Нина Дробышева.

Приближаясь к ямщицкой слободке, где жил ссыльный, Виктор продолжал:

— Русаков большой оптимист. Ни тяжелые условия ссылки, ни каторжные этапы — ничто не сломило бодрость его духа. Наоборот, в нем как бы сконцентрировалась воля к борьбе.

— Епифан! — крикнул Словцов парню, сидевшему на скамейке небольшого домика, — Григорий Иванович дома?

— Дома, дома, заходите, — высунув голову из окна, ссыльный приветливо помахал им рукой. Встретил он гостей на крыльце.

— Давненько не был, — сказал мягким баритоном Русаков, крепко пожимая руку Словцову.

— Знакомьтесь, — Виктор повернулся к своему другу.

Андрей почувствовал в своей руке широкую ладонь ссыльного и с уважением пожал ее.

— Ваша фамилия мне знакома. Вы не сын хлеботорговца Фирсова? — Глаза Русакова внимательно посмотрели на Андрея.

— Да.

— Слышал о вас и о вашем папаше, — произнес он слегка сдвинув брови. — Проходите в комнату.

Андрей прошел кухню, у порога которой сидел, ковыряя шилом хомут, хозяин дома Елизар Батурин. Андрей вошел к Русакову. В углу стояла простая железная кровать, затянутая цветным пологом, три стула, возле окна — небольшой стол, на столе — книги.

— Прошу, — Григорий Иванович подвинул стул Андрею и обратился к Словцову: — Как здоровье Марковны? — Видимо, Русаков был у Виктора постоянным гостем.

— Бегает, — ответил тот. — Беспокойная старуха.

Григорий Иванович внимательно посмотрел на Фирсова.

— Что-то я вас не видел раньше. Вы здесь живете? — обратился он к Фирсову.

— Нет, я учусь в Петербурге. Каникулы провожу в степи на мельнице отца, у знакомого мне механика.

— Почему не дома?

— Во-первых, я не разделяю взглядов отца на жизнь, во-вторых, я живу самостоятельно.

— И это еще не все, — вмешался Виктор в разговор. — Там недалеко от мельницы есть у него симпатия. — Словцов знал об отношениях Андрея к Христине Ростовцевой.

— Что же, все это достаточно веские причины, они делают честь Андрею Никитичу. Устенька! — крикнул он в соседнюю комнату. — Самоварчик бы нам.

Поправляя на ходу косу, Устинья прошла в кухню. Фирсов успел заметить ее красивую, статную фигуру.

— Между прочим, у Никиты Фирсова есть интересный субъект, — заговорил Словцов и, улыбнувшись Андрею, продолжал: — Хотите расскажу о встрече с ним? — Виктор закурил.

— Однажды иду по улице, день был праздничный. Смотрю, навстречу мне шагает какой-то огромный человечище. Вытянул руки и рычит, аки зверь: «Варав-ва, дай облобызаю». Винищем прет от него за версту. «Скорбна юдоль моя. Эх, студиоз, студиоз, — похлопал он меня по плечу. — Пойдем, говорит, в кабак». Облапал меня ручищами и загудел, как колокол:

…Коперник целый век трудился,
Чтоб доказать земли вращенье…
«Пью я, студиоз. Пью и буду пить, пока чортики перед глазами не запрыгают». Умный человек, говорю, до такого состояния никогда не дойдет. «А я что, по-вашему, дурак?» — Я не сказал этого. — «Может, я пью от неустройства жизни, а?» — Не знаю, но человек себе хозяин. — А он так ехидно: «Если ты хозяин, поезжай обратно в Петербург, в свой университет». Чтобы отвязаться от пьяного Елеонского, отвечаю шуткой: — Рад бы в рай, да грехи не пускают. «Вот то-то и оно, — расстрига поднял указательный палец и изрек: бог есть внутри нас, остальное все переменчиво. Адью», — и, приподняв над головой рваный картуз, шаркнул босой ногой и, напевая что-то церковное, зашагал от меня в переулок.

Внимательно слушая Виктора, Русаков прошелся раза два по комнате.

— Теория богоискательства не нова, — начал он. — За последние годы, в особенности после поражения революции 1905 года, ею начали увлекаться слабонервные интеллигенты. — Григорий Иванович провел по привычке рукой по волосам и продолжал не спеша:

— Нашлись так называемые «новые апостолы» марксизма, в частности Базаров, Берман и другие, и последователи у них нашлись типа Елеонского.

Андрей заметил, что последнюю фразу Русаков произнес с нескрываемым презрением.

— …Мы должны бороться с любой разновидностью религии. Это азбука всего материализма и, следовательно, марксизма, так учит Ленин. Кстати, у меня сохранился экземпляр газеты «Пролетарий», где опубликована передовая статья Ленина «Об отношении рабочей партии к религии». Советую вам ее почитать. Одну минутку. — Русаков вышел из комнаты.

Было слышно, как за ним скрипнула дверь. Через некоторое время Григорий Иванович с довольным видом передал газету Андрею.

— Только прошу вернуть. Очевидно, она еще нам потребуется.

Вскоре на пороге комнаты показалась Устинья с самоваром. Поставила его на стол и украдкой посмотрела на Андрея, которого она знала понаслышке.

«На Сергея-то не похож, больше на мать», — подумала девушка и стала расставлять посуду.

В дверь просунулась голова Епихи и вскоре скрылась.

— Епифан, заходи в комнату, — заметив парня, пригласил его Григорий Иванович.

Епиха робко переступил порог и остановился в нерешительности.

— Заходи, заходи, не бойся, — подбадривал его Русаков и подвинул стул.

— Это брат Сергея Фирсова, Андрей, — показал он на сидевшего рядом с Виктором Андрея. — Тоже социалист, как и я.

— Ты суди, — недоверчиво протянул Епиха и уселся на краешек стула. — Диво берет, — продолжал он, осмелев, — Сергей Никитович-то, говорят, весь в отца и капиталом ворочает не хуже Никиты Захаровича, а вы, стало быть, больше по ученой части? — оглядывая плотную фигуру Андрея в студенческой тужурке, спросил он.

— Будущий инженер, — ответил за Фирсова Виктор.

Епиха робко подвинул свой стул ближе к Русакову, к которому он с первых же дней знакомства почувствовал большое доверие. Разговор затянулся до вечера.

Глава 17

Был тихий августовский вечер. Над котловиной города, купаясь в лучах заходящего солнца, медленно плыли с полей серебряные нити паутинок.

Русаков переоделся и направился в мастерскую, которую Елизар Батурин вместе со своим квартирантом устроили из старой, когда-то заброшенной бани, стоявшей в глухом переулке. Русаков раздул угли и, сунув в них паяльник, осмотрел старый, позеленевший самовар, который дал течь.

В мастерскую пришел Епиха; он молча уселся на мельничный жернов, лежавший недалеко от порога, и стал наблюдать за работой Русакова.

Стачивая рашпилем заусеницы и наплывы олова, Григорий Иванович спросил:

— Ты умеешь отгадывать загадки?

— А ну-ко, может, отгадаю, — Епиха в нетерпении полез в карман за кисетом.

Русаков, отложив рашпиль, уселся рядом с парнем.

— Вот тебе загадка: один с сошкой, семеро с ложкой. Отгадай.

Закурив, Епиха задумался.

— Не знаю, — признался он мастеру. — Мудреная какая-то.

Тот улыбнулся.

— Эх ты, горе луковое, — похлопал он по плечу парня. — А еще хвалился, что умеешь отгадывать. Слушай: это мужик пашет землю, а за ним с ложками в руках тянутся поп, староста, урядник, писарь и другие захребетники.

Лицо Епихи озарилось улыбкой:

— А ведь верно, Григорий Иванович. Как это я не догадался.

Часто молодой Батурин заходил к мастеру покурить вместе со своими приятелями Осипом и Федоткой.

Обычно парни усаживались на старый жернов и молча вынимали кисеты. Григорий Иванович, отложив в сторону начатую работу, подходил к ребятам.

— Закури-ко нашего, уральского, — предложил Русакову Федотко.

Ссыльный не торопясь свертывал цыгарку и, затянувшись табаком, одобрительно кивал головой:

— Крепок.

— Самосад, — довольный Федотко переглянулся лукаво с товарищем. — Прошлый раз дал покурить одному антиллигенту, так он чуть от дыма не задохнулся, — усмехнулся парень.

— А что такое «антиллигент»? — Григорий Иванович вопросительно посмотрел на Федотку.

— Антиллигент — это значит, — ответил бойко Федотко и презрительно сплюнул, — тот, кто носит брюки на выпуск и галстук бантиком.

— Нет, ребята, не так надо понимать это слово, — сказал Русаков.

— А мы не про всех, — оправдывался Федотко.

— Про кого, например?

— О тех, кто нос задирает перед нашим братом, — отозвался Осип.

— По-вашему, если человек одет по-городскому, значит он интеллигент?

— Ясно, — кивнул головой Епиха.

— Нет, не ясно, — горячо заговорил Русаков. — Настоящий интеллигент — это тот, кто зарабатывает хлеб своим трудом и знания которого идут на пользу народа, ну, например, учитель, доктор, писатель. Но и интеллигенты бывают разные. Иные служат верой, правдой трудовому народу, иные свои знания продают хозяину-капиталисту, защищают его интересы, тех и других в один ряд ставить нельзя…

— Вы слышали про таких интеллигентов, как Белинский, Чернышевский и Добролюбов? — спросил Григорий Иванович.

Парни, забыв обо всем, не опускают внимательных глаз с ссыльного, рассказывающего о героической жизни революционных демократов.

Наступает вечер. В переулке, где стоит мастерская, тихо ложатся от заборов мягкие тени.

Ребята неохотно поднимаются с жернова.

— Приходите почаще, нам еще о многом надо поговорить, — пожимая им руки, говорит Русаков и, простившись, закрывает мастерскую.

* * *
Как-то зимой, подрядившись везти зерно в Челябинск на архиповекую мельницу, Епиха по привычке забежал к Русакову, который только что вернулся из мастерской.

— Еду утром в уезд. Оттуда подрядили везти муку в горы, — заявил он Григорию Ивановичу. — Идет целый обоз.

— Что ж, поезжай, кстати, не сможешь ли ты, Епифан, передать письмо одному человеку. Как его найти, я тебе расскажу.

Вынув из кармана пиджака небольшой конверт, он передал его Епихе: — Письмо очень важное и передать нужно лично в руки. Сможешь ли ты это сделать? — Глаза Русакова смотрели на Епиху серьезно, даже строго.

Парень замялся.

— Тут что, насчет политики?

— Да, — ответил твердо Русаков, — я на тебя надеюсь, Епифан, спрячь только подальше.

— Боязно как-то, Григорий Иванович, — неуверенно протянул Епиха. — А вдруг кто узнает? Тогда как?

— Пойдем оба в Сибирь, — улыбнулся Русаков и шутливо сдвинул шапку Епифана ему на глаза. — Волков бояться — в лес не ходить.

Веселый тон ссыльного ободрил Епиху и, поправив шапку, он ответил:

— Ладно, передам.

Дней через десять Епифан привез Русакову ответ.

— Ну и дружок у тебя живет в Челябе, принял, как родного брата, — рассказывал Епиха ссыльному. — Прихожу с письмом, прочитал и повел меня в горницу. Правда, домишко у него неказистый и сам одет бедно, но душевный человек. Напоил чаем, сходил со мной на постоялый. Помог запрячь мне лошадей и увез к себе. Три дня у него жил. Не отпускает на постоялый, да и все. Велел тебе поклончик передать и вот эту книгу. — Епиха полез за пазуху и вынул завернутую в газетную обложку книгу.

Русаков бережно освободил ее от газеты и, взглянув на обложку, обрадовался.

— Ну, Епифан, большое тебе спасибо, — и крепко потряс ему руку.

— С этой книжкой, — продолжал Епиха, — подрожал я дорогой. Приехали мы в деревню Пепелино. Остановились на ночь на постоялом. Народу в избу набилось много. Залез я с Оськой на полати и сунул ее в изголовье под армяк. Утром просыпаюсь — книжки нет. Метнулся с полатей на печь, где сушились пимы, а она, милая, в пиме и лежит. Стал припоминать. Верно, ходил ночью лошадей проведать, сунул ее спросонья в пим и забыл.

В тот вечер Русаков просидел за книгой всю ночь.

Дня через два, когда Устинья шла доить корову, она увидела как от ворот к дому прошла какая-то молодая, по-городскому одетая женщина и вошла, видимо, в комнату ссыльного.

Устинью разбирало любопытство. Подоив корову, она процедила молоко и направилась с полной крынкой к жильцу. Дернула дверь, которая оказалась закрытой на крючок, и стала ждать. На пороге показался Григорий Иванович, он пропустил девушку вперед себя. Устинья поставила молоко на столик и, взглянув на гостью, посветлела.

— Нина Петровна! — воскликнула она радостно. — Да как ты долго у нас не была, соскучилась по тебе, голубушка.

Дробышева улыбнулась и, протягивая руку Устинье, сказала:

— Теперь я буду заходить к вам чаще.

Слушая девушек, Русаков взял в руки небольшую книжку.

«Не до меня им сейчас», — подумала Устинья.

Закрывая дверь, она услышала голос Григория Ивановича:

— …Развитие, — пишет Ленин, — есть борьба противоположностей.

«Про политику толкуют», — подумала Устинья и уселась за прялку в своей комнате.

Глава 18

В голубом вечернем небе тихо плыли окрашенные в пурпур облака. Порой они принимали причудливые формы, напоминая то фантастические скалы, то исполинские фигуры зверей, и, расплываясь в небесной лазури, продолжали свой далекий путь. Дневной зной спадал. Было слышно, как в городском саду играл оркестр.

Русаков вышел из дому и не спеша направился к бору, темневшему на окраине города. Ему хотелось побыть одному. Итти к Виктору было еще рано, и он решил сходить к обрыву. Этот лесной уголок он любил и раньше. Речка здесь вилась среди столетних деревьев, петляла по опушке бора и вновь пряталась в его густой заросли. Русаков прошел Лысую гору и, цепляясь за ветви, стал спускаться с обрыва. Впереди, за рекой, лежала равнина, и на ней озаренные лучами заходящего солнца виднелись полоски крестьянских полей. Усевшись на выступ камня, Русаков снял кепку, провел рукой по волосам и опустился на стоявший недалеко пенек. В лесу чувствовался тонкий аромат увядающих трав и смолистый запах деревьев, был слышен нежный голос горлицы. Внизу обрыва, в крутых берегах, спокойно текла мелководная речушка, и на ее зеркальной глади тут и там виднелись чудесные кувшинки.

Русаков задумался. Как давно он не имеет вестей из родного города. Многих нет уже в живых, иные в ссылке. Ему стало грустно.

— Да, многих нет в живых, — прошептал он чуть, слышно. — Что ж, живые будут бороться, падать, вставать и итти к заветной цели.

Речные волны тихо плескались о берег. Слегка качались широкие листья кувшинок, над ними кружились стрекозы. За рекой был слышен рожок пастуха. Его несложная музыка напомнила Григорию Ивановичу далекое детство.

…Степь. Богатый хутор немца-колониста. Горячая земля жжет босые ноги пастушонка Гриши. Старый Остап, положив возле себя длинный кнут, спит под кустом. Палящее солнце, оводы гонят подпаска в прохладу ленивой речки. Пара молодых бычков, задрав хвосты, несется в хлеб. Пока мальчик вылазил из воды, они уже были там. Тарахтит рессорная бричка хозяина. Увидев бычков, он останавливает коней и, размахивая кнутом, бежит навстречу подпаску. Резкий удар обжигает мальчика. За ним второй. Багровея от злобы, немец кричит, коверкая русские слова: «Паршиви щенк! На! — Третий удар кнутом. — Выгоняйт!»

Вечером Остап, сидя возле избитого мальчика, жалостливо выводит что-то на своем пастушьем рожке.

Так прошла юность. Затем прощанье с Остапом, и четырнадцатилетний паренек, закинув котомку за спину, ушел в город. Дня три бездомный подросток скитался по улицам города Николаева, добывая себе кусок хлеба случайным заработком. Затем работа на заводе, знакомство с революционерами, подпольные кружки и арест.

По выходе из тюрьмы начинается упорная борьба с царизмом. Григорий Иванович, отдавшись воспоминаниям, на миг закрыл глаза и медленно провел рукой по лицу.

Вспомнил он, как однажды, оттолкнувшись от берега веслом, он не спеша направил свою лодку мимо островка заросшего лозняком. Скрылись из глаз купола церквей, заводские трубы, крыши богатых домов. Загнав лодку в узкий проход среди камыша, он выпрыгнул на берег Невдалеке виднелась небольшая березовая роща, и Русаков, оглядываясь, направился к ней.

Неожиданно из кустов вышел какой-то человек. Приблизившись к нему, Русаков узнал рабочего своего за вода.

— Пароль? — тихо спросил тот.

Назвав условный пароль, Григорий Иванович, углубившись в рощу, вскоре вышел на небольшую поляну. Здесь уже собралось человек тридцать участников маевки. Выступал председатель местного Совета рабочих депутатов Крутояров по кличке «дядя Вася».

— …Булыгинская дума — это неуклюжий маневр царизма. Им не расколоть революции, они не оторвут нас от народа, — продолжал Крутояров. — Наша задача — полный бойкот булыгинцев. Нужно разъяснить трудящимся, что это лишь ширма, за которую прячется реакция перед лицом революции.

Неожиданно на поляну выбежал какой-то подросток с криком: «Нас окружают! Спасайтесь!». Русаков оглянулся. На опушке леса показались полицейские. Слышны были свистки, топот бегущих людей. Юркнув мимо полицейского, который, вытянув руки и раскорячив ноги, пытался его схватить, Григорий Иванович бросился в прибрежные кусты. В роще прохлопало несколько выстрелов. Когда все стихло, он вечером добрался до заброшенного сарая и провел там ночь. Домой было итти опасно. Через три дня после маевки его схватили жандармы.

Перед Русаковым промелькнули картины прошлого, и, вздохнув, он поднялся на ноги.

Лучи заходящего солнца погасли. На заречную равнину опустились вечерние тени. Внизу оврага потянуло сыростью. Григорий Иванович стал подниматься наверх. Лес стоял молчаливый и грустный.

К Виктору Русаков пришел уже в сумерках. Из комнаты слышались возбужденные голоса спорящих людей.

«Очередное сражение с Кукарским», — подумал Русаков и толкнул дверь.

— …Повторяю, стачка не должна носить политического характера. Выступления рабочих должны сводиться только к экономическим требованиям. Если объединить то и другое, то получится мешанина, которая, кроме вреда, ничего не принесет, — засунув по обыкновению пальцы за жилет, говорил с присущим ему апломбом Кукарский.

— А я повторяю, что это чистейший вздор и глупость, — горячился Виктор. — Революционная массовая стачка содержит в себе и политические и экономические требования. Отрывать одно от другого совершенно невозможно.

Заметив Русакова, Словцов пригласил его сесть и обратился к нему:

— Григорий Иванович, у нас с Кукарским идет разговор о стачках. Он говорит, что революционного характера массовые стачки не должны иметь. Ведь это же чистейшей воды «экономизм».

— Да, — сухо ответил тот.

Григорий Иванович выдержал короткую паузу и, посмотрев в упор на Кукарского, произнес: — Отрицание необходимости политической борьбы рабочего класса ведет к превращению его в политический придаток буржуазии. Ваши мысли, господин Кукарский, не новы. Это или отступление от марксизма, или прямая измена ему.

— Но, позвольте, — Кукарский развел руками, — я нахожусь здесь на правах оппонента…

— Которого никто не приглашал, — хмуро заметил Виктор.

— Хорошо, в таком случае я ухожу, — схватив фуражку, Кукарский круто повернулся к выходу. — Но все же я не теряю надежды, что на эту тему мы продолжим разговор, — заявил он с порога Григорию Ивановичу.

— Лично с вами я считаю бесполезным его вести, — ответил решительно Русаков.

— Почему? — Кукарский нетерпеливо повертел фуражку в руках.

— Меньшевик всегда останется меньшевиком, какой бы он фразой ни прикрывался. Наши взгляды на революционное движение в России различны, и точек соприкосновения в этом вопросе я не ищу, — сдвинув брови, ответил Григорий Иванович.

— Ах вот как, — протянул Кукарский, — мне кажется, вы просто уклоняетесь от дискуссии, — прищурил он глаза. — Но позвольте мне думать так, как я хочу, — бросил он уже надменно.

— Это ваше дело, — спокойно ответил Русаков.

Кукарский, хлопнув дверью, вышел.

В комнате Виктора остались Устюгов, Андрей, Русаков и молодой приказчик Николай Томин, который иногда заходил к Словцову. Революционно настроенный, энергичный Томин сблизился с Русаковым и через него вел работу среди приказчиков. Постепенно налаживалась связь с Зауральским профсоюзом приказчиков, где видное место занимал близко стоящий к большевикам Николай Кривошапкин.

— Нам нужно использовать легальные организации для того, чтобы вытеснить оттуда людей типа Кукарского и иже с ним. Тебе, товарищ Томин, — обратился Русаков к Николаю, — придется усилить работу среди приказчиков. Когда ты едешь в Зауральск?

— Завтра, — ответил тот. — Вот письмо к товарищу Кривошапкину, — подавая Томину толстый конверт, сказал Григорий Иванович. — Здесь, кроме вопросов профсоюзного характера, имеется статья Н. Петрова (Ленина), опубликованная в газете «Невская звезда», об экономической и политической стачке.

— Хорошо, — ответил тот и спрятал конверт в потайном кармане пиджака.

* * *
Утром, когда Андрей еще спал, в комнату вошел Никита, потряс сына за плечо и сердито произнес:

— Поднимайся, внизу околоточный ждет. Достукался, — сказал он злорадно и, запахнувшись в халат, косо посмотрел на Андрея. — Сколько раз тебе говорил: не связывайся с сыцилистами, так нет, не послушался.

— Отец, это касается только меня, — одеваясь, ответил спокойно Андрей.

Никита по привычке торопливо забегал по комнате.

— Ишь ты, ево касается, а меня не касается. А ежли пальцем будут тыкать, что сын купца Фирсова сыцилистом стал, тогда как?

— Ответите, что у старшего сына своя дорога, — холодно заметил Андрей и пригладил волосы.

Никита круто повернулся к нему.

— Вот тебе мой сказ, — он подошел вплотную к Андрею, — вывеску «Торговый дом Фирсова и сыновья» марать тебе не позволю. Не тобой дело начато, не тобой будет и кончено.

— Не знаю, может быть, и мной, — многозначительно ответил Андрей, — поживем, увидим, — хлопнув дверью, он вышел из комнаты. Спустился вниз на кухню, где сидел полицейский, и сухо спросил:

— Что вам угодно?

— От господина исправника, — козырнул тот, подавая пакет.

Андрей вскрыл конверт и, пробежав глазами письмо, сказал полицейскому:

— Хорошо, скажите, что буду.

— Распишитесь на конверте. Такой у нас порядок-с, — вновь козырнул околоточный.

Возвращаться в свою комнату Андрею не хотелось, и он вышел на улицу. Итти к исправнику было рано, и Андрей решил побродить по лесу. Прошел мимо пивоваренного завода Мейера и, обогнув татарское кладбище, стал углубляться в рощу. Омытые утренней росой, молчаливо стояли молодые березы. Воздух был чист и прозрачен. В одном месте ветви деревьев так густо сплелись, что Андрей с трудом выбрался на небольшую поляну, заросшую травой, из которой выглядывали фиолетовые колокольчики и белая ромашка.

Из нечаянно задетой Андреем белоснежной ромашки, как слеза, выкатилась капелька росы и исчезла в траве. Гудели шмели. По широким листьям лопуха ползали божьи коровки и, расправив крылышки, поднимались вверх.

За кромкой леса шли поля и был слышен голос пахаря, понукавшего лошадь. Вскоре показался и сам сеятель. Налегая на сабан, он дергал вожжой заморенную лошаденку, которая с трудом тащилась по неглубокой борозде.

Поровнявшись с Андреем, пахарь остановил лошадь и, опустившись на деревянную стрелу сабана, вытер рукавом рубахи вспотевший лоб.

— Нет ли покурить? — спросил он.

Андрей подал папиросу. Сделав большую затяжку, пахарь закашлял и потер рукой плоскую грудь.

— Ржи думаю немного посеять, — не то обращаясь к Андрею, не то к самому себе, промолвил крестьянин и уныло посмотрел на свою клячу.

— Плохо тянуть стала, — сказал он со вздохом, — овса-то нет с весны, а на подножном корму много не наработаешь. Да и год-то ныне неурожайный, — пожаловался он Андрею.

— Ну, а земство не помогает? — спросил тот.

— Помогает, — криво усмехнулся мужик. — Сунулся я как-то раз в кредитное товарищество, а мне там кукиш показали: «Таким, как ты, голоштанникам, ссуды не даем».

— А кому же дают? — заинтересовался Андрей.

— Кто побогаче, тем и кредит, а наш брат, хоть песни пой, хоть волком вой, не жди, не дадут, — махнул рукой пахарь.

— Ну хорошо, можно было бы обратиться в Крестьянский банк.

— Одно только название что крестьянский, а на деле там лавочники да купцы орудуют.

Крестьянин всердцах бросил папиросу и, тронув коня вожжой, зашагал по борозде.

Опустив в раздумье голову, Андрей направился к городу.

На душе было тяжело. «Сколько таких обездоленных и где выход?»

…Исправник, Пафнутий Никанорович Захваткин, сидел в своем кабинете, просматривая почту. Его круглое мясистое лицо с большой бородавкой на левой щеке лоснилось от жира, круглые глаза были сонны.

Расстегнув воротник кителя, он обтер клетчатым платком бычью шею и, заслышав шаги Андрея, выжидательно уставился на дверь.

— Пришли? — с легкой хрипотой спросил он Фирсова и показал взглядом на стул.

— Из уважения к вашему почтеннейшему родителю я решил побеседовать с вами по душам. — Захваткин отодвинул от себя пресспапье и уставился на посетителя. — Мне известно, что вы не разделяете мнения благомыслящих людей на существующий строй. Ваши взгляды на переустройство общества, скажу вам прямо, подпадают под действие закона о государственных преступниках и могут иметь за собой неприятные последствия. Да-с. — Захваткин откинулся в глубь кресла. — Мне прискорбно говорить об этом, но, знаете, служба, — развел он руками. — Вы курите?

— Спасибо, — Андрей открыл свой портсигар.

— Брожение умов — это, так сказать, знамение времени. Я не пророк. Но, молодой человек, когда вы накопите жизненный опыт, поверьте, вам будет смешно вспомнить о своих ошибках. Да-с. И, говоря конфиденциально, я сам когда-то, в дни молодости, был привержен к идеям либерализма. Но благодарение богу, — Захваткин поднял глаза к потолку, — эти семена заглохли, не успев дать свои ростки.

— Я чувствую, что и мои юношеские взгляды на переустройство общества приходят к концу, — скрывая усмешку, ответил ему в тон Андрей.

— Вот и чудесно. — Опираясь на ручки кресла, исправник приподнял свое тучное тело. — Я вижу, батенька мой, что вы человек неглупый.

— Благодарю за комплимент, — сухо поклонился Фирсов.

— Да-с, неглупый, — не замечая иронии, продолжал Пафнутий Никанорович. — И чем скорее порвете знакомство с разными там Русаковыми, Словцовыми и прочими бунтовщиками, тем для вас лучше.

— В рекомендательных списках знакомых я не нуждаюсь, — ледяным тоном произнес Фирсов и поднялся на ноги.

— Мое дело, милостивый государь, предупредить вас о неприятных последствиях, которые несет за собой ваше знакомство с политическими ссыльными, — поднялся в свою очередь с кресла Захваткин. — Повторяю, что только из уважения к вашему родителю вы пользуетесь свободой, дарованной нам монархом.

— Венцом этой свободы вы, очевидно, считаете девятое января 1905 года? Залитые кровью рабочих декабрьские баррикады Пресни? Пытки и виселицы по всей России? Не так ли? — горячо ответил Андрей.

— Вы забываетесь, милостивый государь! — лицо Захваткина побагровело. — Вы находитесь в полицейском управлении, а не на тайном сборище. Предупреждаю вас последний раз, что если вы не порвете связи с ссыльными, я вынужден буду принять суровые меры. Можете итти.

Андрей круто отвернулся от исправника и вышел из кабинета.

«Либерализм, облаченный в мундир исправника, — что же, хороший урок для меня», — подумал с горечью Андрей.

В тот день Андрей долго бродил по кривым переулкам города, вернулся усталый и, поднявшись к себе в комнату, лег на диван.

«Христина, как жаль, что нет тебя со мной. Один я, никому не нужный и чужой в этом доме».

Тихо скрипнула дверь, и показалась одетая во все темное Василиса Терентьевна. Андрей поднялся.

— Что, мама?

Старая женщина уселась рядом с сыном и погладила его по волосам. Чувство материнской ласки пробудило в Андрее воспоминания детства, и он доверчиво припал к ее плечу.

— Тяжело мне, мама.

— Знаю, — тихо промолвила Василиса Терентьевна и, вздохнув, сказала: — И мне не сладко живется. Сам-то стал чистый скопидом, на свечку жалеет. Сережа совсем отбился от рук. Одни гулянки на уме. Да и ты редко бываешь дома. Не с кем слова вымолвить, Агния — по магазинам да по портнихам, и мать забывать начала. Одна у меня надежда под старость — ты.

Помолчав, Василиса Терентьевна спросила:

— Зачем звали в полицию?

— Так, пустое дело, — уклончиво ответил Андрей.

— Пенял мне отец сегодня, что не на ту дорожку сына поставила.

— Нет, мама, дорога моя прямая, к лучшей жизни она ведет, — стараясь найти понятные для матери слова, тихо заговорил Андрей. — Знаю, труден будет путь, но своей цели достигну.

— Ну, дай бог. Только мать не забывай. — Поцеловав сына, Василиса Терентьевна поднялась на ноги и, осенив его крестным знамением, вышла.

Глава 19

Захватив с помощью Дарьи Видинеевой паровые мельницы на Тоболе, Никита Фирсов стал подбираться к фирме «Брюль и Тегерсен», крупному мясопромышленному комбинату датчан в Зауральске.

Итти на сделку с союзом сибирских маслодельных артелей, которые помимо масла вырабатывали бекон, Никите не хотелось. Денежные средства кооперативов были ограничены, и Фирсов повел с ними тонкую игру.

— Тебе, Александр Павлович, мешать я не буду, — говорил Никита заводчику Балакшину, который был главным учредителем союза маслодельных артелей. — Перерабатывай молоко, разводи свиней, а где надо, я подсоблю деньгами. У тебя что, контракт с датчанами есть? — спросил он неожиданно.

— Да, часть свинины я сдаю на консервный завод, — ответил своему собеседнику Балакшин.

Никита поднялся с кресла и, шагая по мягкому ковру, заговорил не торопясь:

— Опутывают нас иноземцы, ох, как опутывают. Ведь ты сам посуди, — Фирсов, заложив руки за спину, остановился перед хозяином. — В Челябинске два завода принадлежат немцам и бельгийцам. До самого Омска по всей железной дороге склады американца Мак-Кормика, в Омске засели немец Ган и швед Рандрупп. На винокуренных и пивоваренных заводах хозяйничают иностранцы, и здесь у тебя под самым носом орудуют датчане, а нашему брату, русскому купцу, и повернуться негде. — Помолчав, Никита продолжал: — Слышал я, что масло и свинину ты отправляешь в Англию.

Балакшин, поглаживая свою пышную с проседью бороду, внимательно слушал гостя, на его вопрос ответил утвердительно.

— Ну вот, и ты со своими артелями ихнюю же руку тянешь, а какая нам с тобой польза?

— Тебе — не знаю, а мне от фирмы Тегерсена — один убыток, — заметил хозяин.

— А ежли нам с тобой, допустим, создать компанию, ас… ас… как это на ученом языке называется? — Фирсов наморщил лоб и уставился на ковер. — Припомнить не могу, ведь говорил же мне этот кутейник. «Его бы лучше послать», — промелькнула у него мысль про Никодима.

— Ассоциацию, — сказал более осведомленный в торговой терминологии Балакшин, который когда-то учился в коммерческом училище.

— Ну вот, эту самую, будь она неладная, и придумают, прости господи, такое слово, — произнес с облегчением Никита.

— Что ж, я непрочь, — заявил хозяин, — мне эти «Брюль и Тегерсен», признаться, крепко ножку подставляют. Создают свои механизированные маслодельные заводы, и артелям тягаться с ними трудновато.

— Не удержаться им против нас, — забегал по привычке Никита, — а деньгами я тебе пособлю. Начинай накидывать цену на молоко с пятачка, а там посмотрим, кто кого.

— Ну, хорошо, а разницу в повышении цен кто оплачивает?

— Я.

Хозяин задумался. Побарабанил пальцами по мраморному столику, накрытому зеленой бархатной скатертью, и перевел взгляд на Никиту.

— Допустим, цену повышаем. Но Тегерсен не может останавливать маслодельные заводы, ясно, что будут оплачивать молокосдатчикам по ценам выше артельных. Но когда-то должен быть предел?

Никита хитро улыбнулся:

— Ты только начинай бить их, а я уж добью.

— Опасная игра, — Балакшин затеребил бороду. — Требуются большие деньги.

— Для начала я открою вам кредит в Крестьянском банке тысяч так на пятнадцать, — заявил Никита.

— Ну, а если мы не выдержим конкуренции? — продолжал расспрашивать осторожный Балакшин.

Никита потер руки.

— Брюль и Тегерсен лопнут скорее, чем мы, — заявил он уверенно. И, помолчав, добавил: — Для пользы дела думаю поставить в ваше правление своего человека.

— Хорошо, я посоветуюсь, — поднимаясь, заявил хозяин. — Прошу денька через два заглянуть ко мне, — сказал он, пожимая руку гостя.

Через неделю в степь к Бекмурзе прискакал гонец от Фирсова. Никита пригласил Яманбаева в Марамыш по важному делу. Попутно фирсовский человек, с таким же наказом, заехал и к Дорофею Толстопятову.

Сергей приезду своего степного друга обрадовался:

— Бекмурза!

И когда тот, несмотря на свою дородность, легко соскочил с седла, он обнял Яманбаева.

— Салем! — Бекмурза с чувством потряс руку молодого Фирсова.

— Мало-мало твой старик толмачим, потом гулям. Никодим-та где? — не видя Елеонского, спросил он Сергея.

— В Зауральск уехал по отцовским делам.

— А-а, латна. Ташши свой юрта.

Сергей взял под руку гостя и повел его наверх.

Бекмурзе отвели боковую комнату, в которой когда-то жил Андрей. Стряпка Мария каждое утро ругалась, подтирая заплеванный гостем пол. Не выносил «кыргыцкого духа» и сам хозяин, но из уважения к богатству скотопромышленника свое недовольство не выказывал. Василиса Терентьевна была с гостем любезна и вскоре снискала его расположение. Агния, проходя каждый раз мимо комнаты «азиата», как она мысленно назвала Бекмурзу, прикладывала к носику надушенный платок.

На другой день приехал Дорофей Толстопятов. Никита с гостями закрылся в своем кабинете.

Поговорив о погоде и прочих малозначащих предметах, хозяин перешел к делу.

— Бекмурза Яманбаевич, ты кому теперь скот продаешь?

— Зауральск гоням.

— С Султанком, Сашкой Марьяновым, Колькой Шахриным ты в дружбе живешь?

— Вместе пьем. — Узкие, заплывшие жиром глаза Бекмурзы весело посмотрели на хозяина.

— Та-ак, — задумчиво протянул Никита и хрустнул костлявыми пальцами. — Можешь ты нажать на них, чтобы скот они в Зауральск не гоняли?

— Можна. У меня сарский бумага есть, — заявил Бекмурза, вытаскивая из-за пазухи пачку векселей.

Никита, точно ястреб, схватил ценные бумаги. Скотопромышленники Тургая влезли в долги Яманбаеву на большую сумму. Довольный Фирсов потер руки.

— Заворачивай их скот в Марамыш, — заявил он весело Бекмурзе. — Будем свою скотобойню строить. Мясо пойдет теперь мимо Зауральска в Екатеринбург и Москву. Как твоя думка?

— Моя согласна, — хлопнул себя по коленке Бекмурза.

Никита зорко посмотрел на Толстопятова.

— Я не супорствую, — произнес медлительный Дорофей, — Свиней могу закупать у мужиков, съезжу в Александрову и Всесвятскую к хохлам.

— Сколько деньга надо? — спросил нетерпеливый Бекмурза.

— Пока немного, — ответил Никита. — На первых порах так тысяч восемьдесят, — Фирсов испытующе взглянул на Яманбаева.

— Латна, даем.

Осторожный Толстопятов молчал.

— Ну, а ты как, Дорофей Павлович? — спросил его хозяин.

Заимщик поднял глаза к потолку.

— Тысяч двадцать могу дать, — вздохнул он, — с деньгами-то у меня плоховато.

«Жилистый мужик», — подумал Никита и стал подробно рассказывать о своем плане.

К осени скотобойня была готова. Построили ее недалеко от заимки Дарьи Видинеевой.

Бекмурза вместе со своим другом Султанком, договорившись с остальными скотопромышленниками, погнали гурты в Марамыш, на новую скотобойню. Консервный завод «Брюля и Тегерсена» в Зауральске остался без сырья и к весне заглох.

Не выдержав конкуренции с маслодельными артелями, остановились и заводы датчан по переработке молока.

Никита денег не жалел. В январе получилась заминка с Крестьянским банком, и Фирсов потянулся к деньгам Дарьи Видинеевой. В правление сибирских маслодельных артелей, по настоянию Никиты, вошел Никодим. «Большого ума человек. Дельный работник», — говорил он членам правления про Елеонского.

Глава 20

В конце мая 1913 года к дому Фирсова подкатила дорожная коляска, из нее вышел господин средних лет, одетый в пепельного цвета макинтош с желтыми отворотами из шагреневой кожи. На ногах были одеты модные ботинки. Перекинув привычным движением трость с серебряным набалдашником, он протер носовым платком пенсне с золотой пружиной. Продолговатое, нездорового оттенка лицо, с бесцветными глазами, над которыми свисали дряблые мешочки, тонкие бескровные губы, маленькие завитые колечком усики, длинный стручковатый нос и вся как бы расслабленная фигура приезжего были неприятны.

— Скажите, пожалста, это дом Фирсоф? — с заметным акцентом спросил он выходившую из ворот стряпку Марию.

— Ага. Только Никиты Захаровича дома-то нету. Вам его, поди, надо. Ладно, скажу хозяйке, — Мария повернула обратно в дом. Приезжий смахнул платком пыль с макинтоша и, не торопясь, последовал за ней.

Увидев незнакомого человека, Василиса Терентьевна смутилась. В последнее время в их дом постоянно заходили прилично одетые люди и вежливо просили хозяина о помощи.

— Гони их в шею, стрекулистов, — сердито говорил Никита жене. — Бездельники, балаболки. Умеют только языком чесать.

Но богатый костюм гостя, манера держать себя свободно возымели свое действие, и Василиса Терентьевна пригласила его в дом.

— Мартин Тегерсен, — подавая хозяйке руку, отрекомендовался приезжий. Сняв в передней макинтош, он повесил мягкую фетровую шляпу и, мимоходом взглянув на себя в зеркало, вошел в богато обставленную гостиную.

Усевшись на стул, он не спеша разгладил складки брюк и вежливо спросил:

— Ви супруг Никит Захарович Фирсоф?

— Ага. — Василиса Терентьевна не знала, куда деваться от приезжего «немца», как она мысленно его окрестила, и шумно поднялась со своего стула. — Пойду насчет самоварчика похлопочу, — облегченно вздохнув, она спустилась на кухню.

Мартин стал разглядывать обстановку, но, заслышав легкий шелест платья, выжидательно уставился на дверь.

Показалась Агния. Тегерсен вскочил со стула, церемонно поклонившись, назвал свое имя. Девушка подала руку, и гость почтительно припал к ней. Одетая в поплиновое платье голубого цвета, отделанное дорогим гипюром, Агния произвела на немолодого холостяка сильное впечатление. Полусогнувшись, Тегерсен прижал руку к сердцу и произнес:

— Ошшень рад видеть вас, ви дочь Никит Захарович? — Да, — ответила девушка и показала гостю на стул.

Слегка придерживая складки тщательно выутюженных брюк, Тегерсен опустился на свое место.

— Как вам понравился наш городок?

— Ошшень милый. Увидев вас, я мог бы сказывайть, — вытянув вперед руку, Тегерсен продекламировал:

…Нефольно к этим грюстным берегам
Меня влечет нефидимый сил….
— Как вы чудесно декламируете! — воскликнула Агния, едва сдерживая улыбку, и, увидев входившую Василису Терентьевну, она обратилась к ней: — Мама, господин Тегерсен, оказывается, артист.

— О! Как кофорится рюсский поковорка: «кушайт мед вашим губ», — произнес самодовольно гость.

За чаем Мартин, стараясь быть любезным, болтал без умолку.

Василиса Терентьевна, поглядывая из-за самовара на гостя, думала: «С виду как будто деловой человек, а стрекочет, как сорока».

Агнии гость понравился и, кокетничая с ним, она строила глазки. Тегерсен несколько раз невольно передвигал свой стул ближе к девушке. Оживленно беседуя, он не заметил, как вошел Никита Захарович и хмуро посмотрел на гостя.

«Хлыст какой-нибудь из благотворительного общества», — недружелюбно подумал Фирсов и сухо поздоровался с ним.

— Мартин-Иоган Тегерсен.

Лицо хозяина преобразилось. Состроив радостную физиономию, он заговорил:

— Дорогой ты мой, да каким ветром занесло тебя к нам в Марамыш? Вот не ждали, так не ждали. Мать, — обратился он к Василисе Терентьевне, — принеси-ко нам бутылочку ренвейна, — и, поманив ее пальцем, сказал на ухо: — Ту, что со спиртом!

Под вечер Никита Захарович помог Тегерсену подняться из-за стола, и гость, поддерживаемый хозяином, нетвердо зашагал в одну из комнат его обширного дома.

Утром господин Тегерсен проснулся с головной болью. В висках стучало и во рту чувствовался неприятный запах сивухи.

«Дрянный рейнвейн. На следующий раз надо привезти с собой хорошего вина», — подставляя голову под кран, думал датчанин. Привел себя в порядок перед зеркалом и с неудовольствием заметил на носу вскочивший за ночь прыщик. К завтраку он вышел надушенный, в элегантном костюме цвета беж.

— Как почивали? — осведомился любезнохозяин.

— Благодарю, ошшень карашо, — и украдкой взглянул на сидевшую рядом с матерью Агнию.

Девушка заметила его взгляд и обворожительно улыбнулась.

Рюмка водки настроила Тегерсена на веселый лад.

Никита Захарович догадывался о причине приезда датчанина в Марамыш и держался с ним, как кот с мышью.

Учтиво раскланявшись с женщинами, Тегерсен после завтрака ушел вместе с хозяином в кабинет.

— Поговорим о деле, — закуривая трубку, начал гость. — Мой акционер господин Брюль ошшень озабочен состоянием маслодельных заводов. Он мне поручил разговаривайт с вами, Никит Захарович, о судьбе консервного завода. — Стараясь выражаться более правильно по-русски, Тегерсен говорил медленно.

— Ваша политик ошшень умно. Диктат на молочном рынок вызывайт нашей фирме кризис. Господин Брюль и я думайт, — глаза Тегерсена пытливо посмотрели на Фирсова, — ми думайт, — повторил он, — продать маслодельный заводы вам.

— На каких условиях, Мартын Иванович?

— На условий их балансовой стоимости, — ответил Тегерсен и выжидательно умолк.

— В бухгалтерии человек я несведущий. Вся она у меня здесь, — Никита вынул из кармана своего долгополого частобора небольшую записную книжку. — У вас четырнадцать заводов в Зауральском и Петропавловском уездах. Видел я их. Цена им не больше восьми тысяч каждому, включая погреба, надворные постройки и оборудование. Стало быть, если все их взять вместе, то получится, — Никита, найдя нужную запись, заявил: — сто двенадцать тысяч. Из них я делаю маленькую скидочку, и тысяч восемьдесят можете получить при условии, если половина дивиденда от консервного завода пойдет мне…

Несмотря на врожденное спокойствие и привычку не терять самообладания при коммерческих сделках, Тегерсен порывисто вскочил со стула:

— Никит Захаровыч, прощайт мое слоф, ведь это, это… как по-рюсски, разбой! — выкрикнул Тегерсен и забегал по комнате.

— Что ж, раз мои условия вам не подходящи, гневаться не надо, — ответил спокойно Фирсов, — но ваши маслодельные заводы будут стоять, а молоко пойдет в артели. Кроме этого, ваш консервный завод мяса не получит, — сказал он жестко и отвернулся от продолжавшего бегать по комнате Тегерсена. — К этому я еще могу добавить, — не глядя на Мартина, продолжал Фирсов, — что Промышленный банк, где хранятся ваши векселя, на днях их должен опротестовать. Выбирайте любое.

— Ми думайт. Ответ ви получите через три дня. До свидания, — сухо поклонившись хозяину, Тегерсен вышел и велел своему кучеру запрягать лошадей. Спускаясь с крыльца, он увидел Агнию и, кисло улыбнувшись, приподнял шляпу: — До свидания!

На четвертый день после его отъезда Никита получил от фирмы Брюль и Тегерсен пространное письмо, в котором акционеры, соглашаясь в принципе с условиями Фирсова, приглашали его в Зауральск для уточнения деталей их будущей совместной деятельности.

Став полноправным пайщиком фирмы датчан, Никита Захарович всю силу своего капитала обрушил на союз маслодельных артелей. Затихнувшее взвинчивание цен на молоко вспыхнуло вновь, и мелкие артели с кустарным производством, не выдержав конкуренции, стали распадаться одна за другой.

Захватив сырьевые рынки Предуралья, Никита Захарович стал протягивать свои цепкие руки к лесопильным заводам компании «Лаптев и Манаев» в Верхотурье.

Глава 21

Осенью Епиху, Оську и Федотку взяли в солдаты. Поплакала Устинья по брату, погоревала по Осипу. Хоть и баламутный был парень, но все же до встречи с Сергеем они всегда были на игрище вместе. Перед отъездом ребята зашли к Григорию Ивановичу.

— На службу царскую? — спросил Русаков и внимательно посмотрел на рекрутов.

— А ну ее к ядреной бабушке, — махнул рукой более смелый Федотко.

Григорий Иванович одобрительно улыбнулся.

Рекруты уселись на лавку и закурили. Разговор сначала не клеился. Им было тяжело расставаться с Григорием Ивановичем, которого они любили. Грустно было и на душе у Русакова. Эти простые, доверчивые ребята стали ему близки и дороги.

Григорий Иванович начал тихо:

— Жили мы хорошо и дружно. — Русаков помолчал и обвел взглядом притихших гостей. — Скоро вы оденете солдатские шинели, и кто знает, может быть, вас заставят стрелять в таких же рабочих, как я.

Пылкий Федотко вскочил на ноги.

— Чтоб я стрелял?! Григорий Иванович, да за ково ты меня считаешь? Неуж враг я тебе? — В голосе Федотки послышалась обида. — Да я морду набью, кто поднимет винтовку на рабочего брата. Во! — парень завертел перед Осипом и Епихой своим увесистым кулаком.

— Постой, Федот, не шуми, — остановил его Осип. — Григорий Иванович, — обратился он к Русакову, — а мы так думаем: пускай нас хоть в каталажку садят, а «Боже, царя храни» петь не будем.

— Придет время, мы царю другую песню споем, — сказал уверенно Русаков и, проводив их до крыльца, вернулся в комнату.

В тот день парни с горя напились. Оська с Федоткой долго буянили у ворот фирсовского дома, требуя, чтобы вышел Сергей. Прокопий пытался их уговорить, но рекруты начали уже ломиться в ворота, и только подоспевшие стражники спасли Сергея от расправы.

Скучно стало в доме Батуриных после проводов Епихи. Плакала мать, хмурился Елизар и однажды пришел домой выпивши, что случалось с ним редко. Пасмурная ходила Устинья. После покрова новое, более тяжелое горе навалилось на Устеньку. Сергей Фирсов женился на Дарье Видинеевой. Вошел в избу отец и первый раз после отъезда Епихи весело сказал:

— Подрядился к Никите Фирсову на целую неделю, гостей развозить по городу. Сын Сергей женится.

Не заметил отец, как побледнело лицо дочери. Устинья ушла в свою горенку, прижимаясь лбом к холодному стеклу окна, долго стояла молча. Давит сердце тяжелый камень, теребит руками Устинья бахрому платка, вздрагивают плечи от рыданий, белый свет не мил.

Наутро она встала, точно больная. Отец налаживал во дворе кошевку. Увидев дочь, он крикнул ей:

— Устя! Вплети гнедому ленты, скоро буду выезжать.

Девушка вернулась в дом, открыла сундучок, вынула широкие розовые ленты и, накинув полушубок, неторопливо пошла в конюшню. Погладила гнедого по гриве и, не выдержав, заплакала. Конь скосил на нее темные, агатовые глаза и мягкими губами стал шевелить выбившиеся из-под платка волосы молодой хозяйки. Плохо слушались руки, вплетавшие ленты в густую гриву коня.

«За что такая мука?» — Устинья припала к шее гнедого и дала волю слезам. Выйдя из конюшни, она направилась к Григорию Ивановичу. Переступила порог и вяло опустилась на лавку. Увидев ее заплаканное лицо, Русаков участливо спросил:

— Что с тобой?

— Так, — ответила неопределенно девушка и, подперев рукой щеку, стала смотреть в окно.

— Обидел кто? — продолжал допытываться Русаков. — Или дома неприятность? — Устинья отрицательно покачала головой и крепче сжала губы.

— Не пойму, — подойдя к ней вплотную, он положил руку на ее плечо. — Скажи. — Девушка молчала. — Ага, теперь я начинаю кое-что понимать. — И, вздохнув, он сказал задушевно:

— Ничего, Устенька. Всякое бывает. Надо пережить и это. Время все исцелит. Вот когда у нас не будет ни бедных, ни богатых — все будет по-другому, — продолжал он.

— Стало быть, я родилась не во-время? — горестно сказала девушка.

— Как тебе сказать? Ты родилась в тяжелое время. Нужно взять себя в руки. Больше прислушивайся к разуму, чем к сердцу, а оно, в особенности у девушек, неспокойное.

Устинья с благодарностью посмотрела на Григория Ивановича.

— Ну вот, я вижу, тебе немножко и легче, постарайся не думать о нем.

Русаков опустился на лавку рядом с девушкой. Вместе с жалостью в нем вспыхнуло более сильное чувство, ростки которого он старался заглушить еще с первой встречи с Устиньей.

Часто, сидя за книгой, он невольно прислушивался к ее голосу, который доносился из соседней комнаты. Как далека от Устиньи та, на которой он имел несчастье жениться. Она не пришла даже проститься, когда отправляли его в ссылку.

И вот теперь появилась Устинья. Вошла незаметно в его сердце, Григорий Иванович понимал, что между ними большая разница в возрасте, и пытался гнать от себя всякую мысль о девушке, но не мог. Ее облик неотступно следовал за ним. И сейчас, всматриваясь в похудевшее лицо Устиньи, ему хотелось успокоить, приласкать ее, открыться, сказать что-то большое, радостное, и Григорий Иванович произнес с теплотой:

— Не печалься, Устиньюшка. Может быть, сойдутся в жизни пути-дороженьки с другим, который будет тебя любить по-настоящему, — вырвалось у Русакова, и он в волнении отошел к окну.

К свадьбе Никита Захарович стал готовиться задолго. Решив тряхнуть кошелем, он уже денег не жалел. Написал своим дружкам в Новониколаевск, и те выслали ему несколько бочек с обской стерлядью. Фрукты были заказаны челябинским татарам, вино — в Зауральске. Из Шадринска привезли в корзинах живых гусей. Приглашения были разосланы во все концы Приуралья. Никита нанял несколько ямщицких троек и пар у местных жителей.

За два дня до свадьбы прибыл Мартин-Иоган Тегерсен, вместе со своим компаньоном, толстым и круглым, как шар, господином Брюлем. Прикатил Бекмурза с красавицей Райсой. Появился Дорофей Толстопятов со своей угрюмой Агриппиной, вернулся из Зауральска Никодим. Вскоре дом Фирсова загудел от голосов приезжих гостей. На свадьбу брата приехал из Петербурга Андрей.

Агния ждала Константина Штейера, воинская часть которого была расквартирована в Зауральске.

Сам жених находился больше у Дарьи Видинеевой, чем дома.

Церемонию приема гостей невеста поручила купцу первой гильдии, известному проныре Петру Ивановичу Кочеткову, ее дальнему родственнику. Кочетков когда-то бывал в больших городах и обедал однажды у губернатора. Не было только подходящего шафера для невесты. Местные купеческие сынки пользовались в Марамыше и окрестностях незавидной репутацией. По совету своего будущего свекра, Дарья Видинеева остановила свой выбор на достойном представителе богатой фирмы Мартине-Иогане Тегерсене. Датчанин был на верху блаженства.

— О ви, королева, повелевайт, — произнес он, восторженно закатив глаза. — Я котоф целовайт фаш чудный шлейф.

— Зачем, — улыбнулась Дарья, — прошу вас только следить за тем, чтобы на мой шлейф не наступали ногами.

— Карашо. Ваш… как это по-рюсски? — Мартин по крутил пальцем по воздуху: — Ваш покоронный слюга.

— Похоронный? Вы остроумны. Но умирать я пока не собираюсь.

— Утифительный рюсски язык, — пробормотал про себя озадаченный Тегерсен и, расшаркавшись, вышел.

С Мартином Ивановичем вышла заминка. Отец Дометиан не хотел его пускать в храм, как протестанта, но Никита быстро уладил дело, сунув протоиерею четвертную.

Народу в соборе набилось много. Толпа любопытных стояла и за оградой. Всем хотелось посмотреть на молодую чету. Невеста была одета в платье лилового цвета из тяжелого шелка. На ногах были белоснежные туфли из атласа, с золотой отделкой. На груди Видинеевой покоилось бриллиантовое колье, подарок жениха. На руке — массивный браслет, изображающий змею, глаза которой были сделаны из драгоценных камней.

На шаг от невесты, в черном фраке, в ослепительной манишке, приподняв белобрысые брови, стоял чопорный Мартин-Иоган Тегерсен.

Лицо Сергея было бледно. На душе было невесело. Он думал об Устинье, вспомнил последнюю встречу с ней у реки. От этого воспоминания стало совсем не по себе.

В день свадьбы, как только замолкли за мостом колокольцы отцовских коней, Устинья стала поспешно куда-то собираться. Матери дома не было. По торопливым движениям девушки, ее измученному лицу Григорий Иванович понял, что с ней творится что-то неладное, и вышел на крыльцо. Вскоре показалась Устинья и сделала попытку проскользнуть мимо Русакова.

— Ты куда, Устенька? — спросил он.

Девушка опустила голову. Ее лицо было бледно.

— Туда, — сказала она тихо. Было заметно, как ее пальцы нервно забегали по опушке полушубка.

— Нет, итти тебе нельзя. — Взяв ее за руку, Русаков слегка потянул ее в избу. — Повторяю, итти тебе сейчас нельзя.

— Пустите! — надрывно выкрикнула Устинья и сделала попытку вырваться из его рук. — Пусти, может, свет мне не мил, в прорубь легче броситься. Пусти! — девушка забилась в руках Русакова. — Пусти! — Полные слез глаза Устиньи с мольбой посмотрели на Русакова. — Григорий Иванович, да что это такое? Сережа! Сереженька! — и, припав доверчиво к плечу Русакова, девушка зарыдала.

Ее волнение передалось Григорию Ивановичу. Стиснув зубы, он с силой толкнул плечом дверь избы. Помог Устинье раздеться и, усадив на лавку, взял ее за руки.

— Зачем ты будешь мучить себя там, в церкви. Поверь, он не стоит слез. Не надо себя унижать.

Устинья осталась дома.

Глава 22

Свадебное пиршество продолжалось пять дней. Андрей стал собираться в путь. Уложив в чемодан свои вещи, он зашел к Сергею.

— Мало погостил, — протягивая ему руку, сказал, тот на прощанье. — Ты, кажется, зимой заканчиваешь училище? — спросил он Андрея.

— Да.

— Я, признаться, говорил уже с отцом. Он думает направить тебя в Зауральск.

— Мало ли что он думает. У меня свои взгляды на будущее, — хмуро произнес Андрей.

— Что ты намерен делать?

— Посмотрю, — уклончиво ответил Андрей.

Чувство отчужденности к брату, которое началось года два тому назад, вновь овладело им и, сухо простившись с Сергеем, он вышел.

Вечер Андрей провел у Русакова. Утром Андрей уже был на Качердыкской дороге. Завернувшись потеплее в тулуп, он отдался воспоминаниям о первой встрече с Христиной. Весна 1910 года. Челябинск. Андрей приехал погостить к своему товарищу. Выпускной вечер в женской гимназии. Во время торжественной части, когда объявили имя выпускницы для получения золотой медали, к столу подошла девушка среднего роста, со смуглым цветом лица, умными карими глазами. Сделав легкий реверанс сидевшим за столом, она вернулась на место. Во время танцев Андрей пригласил ее на кадриль. Усталые, они вышли в тенистый сад гимназии и, сев на скамейку, окруженную густыми кустами акации, разговорились. Христина Ростовцева, так звали девушку, собиралась ехать на работу в школу, где жили ее старики — в станицу Качердыкскую.

Юноша предложил ей ехать вместе через Марамыш, который лежал на пути к станице. Выйдя из вагона на маленькой станции, они наняли ямщика. Ясный ум, скромность и внимание, которое оказывала ему спутница, окончательно убедили Андрея, что в Христине он нашел свой идеал.

…В прошлом году летние каникулы он проводил на мельнице отца, стоявшей недалеко от станицы. Андрей стал встречаться с Христиной чаще, и эти отрадные минуты всегда оставляли в его душе радостное, волнующее чувство. И теперь, изредка бросая взгляды на заснеженные поля, березовые рощи, покрытые куржаком, на медленно плывущие облака, он думал о встрече с любимой девушкой.

В станицу Андрей приехал, когда было уже темно. Потонувшая в снегу, она казалась вымершей. Лишь в редких избах светились слабые огоньки, да кое-где глухо тявкали собаки. Миновав станичное правление, путники свернули на тихую улочку. Пустив лошадей шагом, они подъехали к небольшому домику Христины.

На стук вышел отец девушки и, узнав Андрея, стал торопливо открывать ворота.

— Милости просим. Давненько не были у нас, — сказал он, помогая обметать снег с тулупа Фурсова. — Пойдем в избу.

Христина с матерью пили чай. Увидев Андрея, девушка выскочила из-за стола и с сияющим лицом подала ему руку.

— Андрюша!

После шумных свадебных дней в Марамыше с беспробудным пьянством гостей, бесшабашной гонкой на лошадях, Андрей впервые почувствовал то душевное спокойствие, которого ему недоставало за последние дни.

За чаем он рассказал все семейные новости. Принимая стакан от Христины, он коснулся ее пальцев и на миг задержал их в своей руке. Лицо девушки покрылось румянцем. Взглянув украдкой на родителей, которые были заняты разговором с возницей Фирсова, она погрозила Андрею пальцем. Тот улыбнулся и долго не спускал глаз о любимой девушки.

После чая Христина увела своего гостя в горенку. Плотно прикрыла дверь и, подойдя к нему ближе, протянула руки.

— Андрей!

Тот порывисто обнял ее и, прошептав чуть слышно:

— Ждала? — привлек к себе.

Вечер для молодых людей прошел незаметно. На следующее утро Андрей выехал из станицы. До околицы его провожала Христина. За ночь подморозило, и снег под полозьями кошевки пел какую-то свою однообразную песню.

Оживленно разговаривая, они не заметили, как промелькнул ближайший лесок и открылась ровная многоверстная равнина. Прислонившись головой к плечу Андрея, девушка задумчиво слушала звон колокольцев. Легкий поворот головы Андрея, и Христина почувствовала теплоту его губ.

Очнувшись, девушка посмотрела на станицу и, вздохнув, крепко пожала руку Андрея.

— Приезжай! Я тебя жду, — и вышла из кошевки.

Лошади тронулись. Андрей, поднявшись на ноги, долго смотрел на удаляющуюся Христину.

Глава 23

Весть о войне с Германией застала Никиту Захаровича в деревне Закамалдиной, недалеко от Марамыша. Фирсов велел работнику запрячь лошадь, а сам пошел к старосте. В сельской управе набилось много народу. Писарь то и дело выкрикивал фамилии мобилизованных, а те, сбившись в кучу, хмуро поглядывали на суетившегося без толку старосту. В толпе сновали стражники, приехавшие из города. Слышался плач женщин и детей.

Никита Захарович с трудом пробрался вперед и, наклонившись к уху писаря, зашептал:

— Ксенофонт Васильевич, погляди за моим хлебом, как бы амбары не разнесли.

— Долго ли до беды, — ответил тот. — Ишь, народ как взбудоражен.

— Ежли что, весточку дай. Помощь пришлю. Договорюсь с приставом.

— Ладно.

Фирсов вышел на улицу. Возле церковной ограды, опираясь на палки, группой стояли старики. Играла гармонь. Какой-то пьяный парень, отбивая чечетку, ухал:

Хороша наша деревня,
Только улица грязна,
Хороши наши ребята,
Только славушка худа…
Чуть ли не в каждой избе слышался плач. Отцы и матери провожали своих сыновей на войну.

Выехав из деревни, Никита Захарович крикнул хмурому Прокопию:

— Езжай быстрее. Лошадь взяла крупную рысь.

«Андрея возьмут. Сергей еще молод», — подумал Фирсов и, откинувшись на сиденье, продолжал размышлять: «Хлеб надо придержать, в цене взыграет».

Приехав домой, он застал жену в слезах.

— Андрюшу в армию берут, — всхлипнула она.

— Перестань выть, — сказал ей сурово муж. — За царем служба не пропадет. Не один Андрей идет, — расхаживая по комнате, говорил он. — Дело от этого не пострадает, — сказал веско Фирсов.

В день отъезда сына в армию, Никита позвал его к себе.

— Вот что я думаю, — и, помолчав, пытливо посмотрел ему в глаза. — Пускай другие дерутся, а нам с тобой и здесь дела хватит. Скот надо отправлять на бойни, хлеб продавать, вести дело надо, с Сергеем нам не управиться, а Никодим человек пришлый.

Подойдя вплотную к сыну, он заговорил тихо:

— А что, если воинскому дать так это, сотни три? Может, освободит от службы?

Андрей покачал головой.

— Нет, отец. Я должен итти в армию. Стыдно будет мне и тебе, когда тысячи кормильцев идут на фронт, оставляя полуголодные семьи. А я… Нет, — сказал он решительно, — я должен выполнить свой долг. — Молодой Фирсов вышел из комнаты.

Никита Захарович недружелюбно посмотрел ему вслед и прошептал:

— Не хотел в отцовском доме хлеб есть, погрызи теперь солдатские сухари, авось поумнеешь.

Перед отъездом из Марамыша, Андрей зашел к Словцову. Лицо Виктора было серьезно.

— Слышал, слышал, за царя, веру и отечество воевать идешь, — подавая руку Фирсову, заговорил он. — Что ж, может быть, и я скоро последую за тобой, — и, сжав кулак, он сурово сказал: — Но бороться за благополучие Николая и приближенных, шалишь, не буду. За веру? Как ты знаешь, я атеист. За отечество? Согласен. Только не за отечество Пуришкевичей, Родзянко и Коноваловых, а за другую, обновленную Россию.

— Но ведь царское правительство и родина пока неотъемлемы?

— Вот именно, пока.

Словцов подсел ближе к своему другу.

— Большие дела будут, Андрей. Тяжелые испытания придется перенести нам. Но мы выдержим, ибо на нашей стороне миллионы тружеников.

Встав со стула, Виктор продолжал:

— На нашей стороне могучее оружие — правда. Мы обнажим во всей неприглядной наготе капитализм. С помощью правды мы раскроем глаза народу и поведем его в последний, решительный бой. И тогда в муках родится новая Россия, которая будет свободной, радостной, яркой, как солнце, страной. Разве для этого не стоит жить и бороться? Андрей, — голос Словцова стал мягким, — тебе трудно отказаться от тех взглядов, которые ты впитал с детства, которые тебе прививали в гимназии. Но я уверен, что жизнь тебя освободит от иллюзий либерализма. Война тебе поможет в этом.

Андрей задумчиво барабанил пальцами по столу.

— Да, пожалуй, ты прав, — вздохнул он. — Прощай! Может быть, встретимся.

— Надеюсь.

Приятели крепко обнялись.

— Зайди к Григорию Ивановичу, — сказал Словцов на прощанье Андрею.

— Обязательно, — ответил Андрей и, попрощавшись, вышел.

Андрей нашел Русакова как всегда в мастерской. Увидев Фирсова, тот обтер руки о фартук и поздоровался с ним.

— На защиту отечества? — Глаза Григория Ивановича пытливо посмотрели на Андрея.

— Да, иду по мобилизации, — ответил Фирсов и опустился на порог. Русаков уселся рядом с Андреем и не спеша закурил.

— Сколько событий произошло за последние годы, — начал он в раздумье. — Ленский расстрел, майские забастовки, крестьянские выступления. Да, Россия вступила, наконец, в полосу революционного подъема. Война, на неизбежность которой указывал Ленин, стала фактом. И я глубоко убежден, что угар шовинизма вас не коснется. Ведь поймите, Андрей, в чьих целях ведется эта кровопролитная война, что даст победа России в этой войне? Только укрепление царизма, а народу… усиление гнета, еще большее наступление на права трудящихся, еще большую эксплуатацию, и все это ловко маскируется красивой фразой, игрой в патриотизм, игрой на лучших чувствах народа. Но правду от народа не скрыть.

…Простившись с семьей, Андрей утром выехал в Качердыкскую станицу. Приехал он туда под вечер. Возле управы стояла толпа пожилых казаков. По улицам носились конные. На крыльце, взмахивая форменной фуражкой, раскорячив ноги, что-то кричал толстый сотник Пономарев.

Фирсов подъехал ближе и приподнялся на седле.

— Оренбургские казаки с честью постоят за царя-батюшку, веру православную и отечество, — надрывался сотник. — Не так ли, старики? — По передним рядам казаков прошел одобрительный гул.

— Тем, кто не имеет коня, сбрую и амуницию, они будут выданы из станичной управы.

— Хорошо тебе петь, толстый боров, — услышал возле себя чей-то голос Андрей, — когда провожать из дому некого. Живете с женой, как гусь с гусихой.

— Василий Иванович, — обратился к сотнику стоявший возле крыльца бородатый казак, — а как же быть с иногородними?

— Иногородних в пехоту, — выкрикнул тот. — Не сидели они в казачьих седлах и сидеть не будут. Лайдакам среди казаков не место!

Андрей отъехал от управы и повернул к домику Христины. Девушка встретила его на крыльце.

— Андрюша! — Христина бросилась к нему и заплакала. — Андрюша, ты уходишь… — прошептала она с тоской.

Охваченный ее порывом, он ласково погладил девушку по волосам.

— Не плачь! Может быть, скоро вернусь.

— Я боюсь этой войны, Андрей. У меня тяжелое предчувствие. Мне кажется, едва ли я тебя увижу больше. — Полные слез глаза девушки остановились на любимом. — Почему так, сама не знаю.

Когда они вошли в горенку Христины, Андрей привлек девушку к себе.

— Христина, родная, не надо заранее падать духом. Я обязательно вернусь к тебе, хорошая ты моя.

…В те дни торговый Марамыш был охвачен военным угаром. В здании Благородного собрания и в Народном доме устраивались благотворительные базары и лотереи. Уездные дамы бойко торговали цветами и сувенирами. Владельцы паровых мельниц жертвовали на «алтарь отечества», не забывая при этом увеличить цену за помол. Отъезжающим на фронт офицерам устраивались пышные проводы.

За буфетными стойками молодые купчики исступленно орали:

— Да здравствует Россия!

— Смерть тевтонам!

Особенный восторг у толстосумов вызвало появление в Народном доме пьяного Бекмурзы, приехавшего накануне в Марамыш. Бекмурза явился в вышитой русской рубахе и лаптях. Завидев богача, купечество подхватило его на руки и стало качать. Вскоре Яманбаева окружили дамы, наперебой предлагая цветы.

В Народном доме шел благотворительный базар. Бекмурза денег не жалел:

— Тышшу даем, две даем, — разбрасывая радужные ассигнации, кричал он в пьяном угаре. — За сарь воевать пойдем, за вер воевать пойдем, — обнимая пьяных купцов, Бекмурза лез целоваться с ними.

— Бог-то у нас с тобой, Бекмурза, один, только вера разная, — говорил степенный мельник Широков и отплевывался от поцелуев Яманбаева. — Ваш-то мухамет ведь не велит водку пить, а ты пошто загулял? — узкие глаза мельника с усмешкой уставились на богатого казаха.

— Мало-мало хитрим, — подмигнул ему Бекмурза, — вместо кумыза водку пьем. Айда в буфет, — хлопнул он по плечу мельника.

Недели через две после объявления войны городской управой было назначено шествие по главным улицам города.

В тот день Нина возвращалась от Русакова. Девушка остановилась на углу двух улиц, пропуская мимо себя шествие. Во главе шло духовенство и члены городской управы. За ними, подняв иконы и хоругви, важно шагали купцы, нарядно одетые дамы, гимназистки и реалисты. В хвосте колонны тесной кучей шли приказчики, владельцы мелких лавочек, пельменщицы из «обжорного ряда» и какие-то неизвестные темные личности.

Глаза Нины на миг остановились на крупной фигуре расстриги, который, взяв под руку Кукарского, орал вместе с краснорядцами «Боже, царя храни»…

Чувство презрения к вчерашним «социалистам» охватило Нину, и, провожая их взглядом, девушка подумала: «Прав Григорий Иванович. Меньшевик всегда останется меньшевиком, в какую бы тогу он ни рядился. Ему никогда нельзя верить. Нужна борьба, острая, напряженная. Завеса лжи должна быть сорвана. Нужно рассказать трудовому народу о целях войны, сбросить маску с двурушников, раскрыть их подлинное лицо», — девушка решительно тряхнула головой и стала следить за шествием.

За священниками с портретом царя шел Никита Фирсов. Ступал он по земле твердо и уверенно. Рядом с ним в новой вышитой рубахе, гордо откинув голову, шагал Сергей.

…Сильный, державный…
И казалась им незыблемой царская твердыня, никогда и ни за что не поколеблются ее устои, а с ней богатство Фирсовых.

* * *
Первое письмо от Андрея Христина получила из Киева.

«Я на Украине, учусь в школе прапорщиков, — писал он. — Вот уже два месяца, как марширую по плацу, изучаю военное дело, топографию и жду назначения в действующую армию. Настроение, признаться, паршивое. Через город едут и идут беженцы. Куда? Сами не знают. Лишь бы подальше от немцев. Кстати, на днях я видел колонну пленных. Вид, надо сказать, не особенно воинственный, за исключением командного состава. Последние держат себя вызывающе, даже нагло. На днях получил письмо от Виктора. Он где-то в Галиции, служит в пехотном полку рядовым солдатом. Из дому пишут редко. Агния сообщила мне, что Константин Штейер (между нами говоря, неприятная личность) служит при штабе генерала Краснова.

Из наших казаков пока никого не встречал. Вероятно, на фронте. Целую тебя крепко. Твой Андрей. Привет старикам».

Прочитав письмо, девушка бережно его сложила и задумалась. Мысли были далеко, в незнакомом городе, возле Андрея. Девушка вздохнула и стала бесцельно перелистывать страницы. «Сегодня на уроках был священник. Что-то часто он повадился в школу. Зачем к нему заезжал Никита Фирсов? Не догадывается ли он о наших отношениях с Андреем? Может быть, тут что-нибудь другое? Не доверяют? Неспроста поп ходит в школу. Надо быть осторожнее», — решила она.

Вошла мать.

— Там какой-то господин тебя спрашивает, — кивнула она на соседнюю комнату.

Христина поправила прическу и сказала:

— Пусть зайдет.

Вошел Никодим. Он был в новом костюме, в казанских вышитых пимах, гладко причесан и тщательно выбрит.

— Христина Степановна? — он вопросительно посмотрел на девушку.

— Да, — ответила удивленная Христина.

— Можно присесть? — и, не дожидаясь согласия хозяйки, опустился на стул. — Я жалею, что не был знаком с вами раньше. Моя фамилия Елеонский, Никодим Федорович.

— Слушаю вас, — девушка насторожилась.

Гость сразу перешел к делу.

— Вот что, уважаемая. Как близкий друг дома Фирсовых, я считаю своей обязанностью осведомиться насчет писем от Андрея Никитича, — и, помолчав, Никодим добавил: — Старик Фирсов беспокоится, что нет известий от сына.

— Какое отношение это имеет ко мне? — спросила Христина.

— Дело в том, что мой патрон, зная ваши отношения к его сыну, поручил мне справиться, нет ли от него писем.

— Странно. — Христина внимательно посмотрела на гостя. — Я хорошо знаю, что Фирсов-отец никогда не питал нежных чувств к старшему сыну и, по-моему, его судьба ему безразлична.

«С этой девицей надо быть начеку», — подумал расстрига и поднялся со стула. — Вот что, — сказал он грубо, — мне известно, что вы держитесь крамольных взглядов, не одобряете существующий порядок. Более того, — возвысил он голос, — вы несете хулу на царствующий дом, и помните, — Никодим слегка постучал пальцами по столу, — что все это может кончиться для вас плохо.

— Что вы хотите этим сказать? — с раздражением спросила девушка.

Расстрига в упор посмотрел на Христину.

— Никита Фирсов требует, чтобы вы прекратили писать Андрею, чтобы вы вели себя, как подобает дочери казака. Поняли? — спросил он резко.

Христина выпрямилась.

— Писать Андрею мне никто не запретит. В отношении последнего — согласна. Я вела и буду вести себя, как подобает дочери честного человека, будь он казак или безземельный крестьянин. Поняли? — спросила она его в свою очередь.

— Боюсь, как бы вам не пришлось расстаться со школой, — сказал Никодим и, не простившись, вышел из комнаты.

Глава 24

Зима 1915 года была на исходе. Солнце припекало сильнее, и на завалинках домишек, прижимаясь к теплым стенам, грелись козы. На буграх местами чернела земля. По улицам Марамыша бежали первые весенние ручьи и, пенясь в дорожных выбоинах, исчезали под рыхлым снегом.

Во двор Елизара Батурина вместе с Русаковым вошли двое незнакомых людей, за ними проскочила в калитку небольшая остроухая собака и, обнюхав ручную тележку, улеглась у порога.

Русаков провел своих гостей в маленькую комнату и вышел на кухню.

— Устиньюшка, попой-ко нас чайком, — обратился он к девушке и вернулся к гостям.

— Значит, ты, Ларя, считаешь, что организация «рабочей группы» при военно-промышленном комитете даст нам возможность контролировать производство, улучшит положение рабочих? — спросил Русаков пожилого рабочего, продолжая начатый на улице разговор.

— Видишь ли, Григорий Иванович, — отвечая хозяину, заговорил Илларион, — организация «рабочей группы» при комитете поднимет дух рабочих. Если на нашем кожевенном заводе уполномоченными будут свои же рабочие, то ясно, что производительность труда увеличится, а с ней и заработная плата. Так я говорю, Вася? — обратился Илларион к своему молодому товарищу.

— Ясно, — поддакнул тот.

— Нет, товарищи, не совсем ясно, — вмешался в разговор Русаков. — Вот ты, Ларя, говоришь, что если у нас будут свои уполномоченные, это поднимет дух рабочих и производительность труда пойдет в гору. Это верно, но кому это нужно? — И, отвечая на вопрос, Григорий Иванович продолжал с жаром: — Все это нужно вашим хозяевам, все это нужно царскому правительству для ведения позорной войны. Все это нужно капиталистам для того, чтобы сильнее затянуть петлю на шее рабочего. Ведь поймите, если мы будем увеличивать выработку, мы тем самым будем укреплять положение капиталистов.

Поймите и то, что это только видимое повышение заработной платы. Ведь хозяин никогда не будет обеспечивать рабочего так, чтоб он мог восстановить силы, затраченные на производство продукции сверх обычной нормы. Ясно?

— Тоже ясно, Григорий Иванович, но очень уж трудно живется, — заметил молодой рабочий.

— Вася, если сейчас тебе трудно, то поверь мне, что если капиталисты выиграют войну, нам будет еще труднее.

— Что советуешь? — спросил Русакова Илларион.

— Нужно бойкотировать выборы «рабочих групп», — сказал тот твердо. — Не поддаваться на меньшевистскую удочку. Вредное это дело, ненужное.

— Но мы, как русские, должны защищать свою землю, — не сдавался Василий.

— Не только должны, но и обязаны, — сурово ответил хозяин. — Нужно только понять одно, что земля, о защите которой ты говоришь, принадлежит кому? Помещикам и церкви. Ты согласен защищать их интересы?

— И не думаю, — ответил Василий.

— Значит, настоящий патриотизм сейчас заключается в том, чтоб разъяснять, что только революция может дать родину, она — единственная возможность обрести народу отечество.

Василий опустил голову.

— Пожалуй, ты прав, — после некоторого раздумья ответил он.

В комнату вошла Устинья с шипящим самоваром.

— Вот и хорошо, — потер руки Русаков, — теперь попьем чайку.

— Там вас Нина Петровна спрашивает, — сказала Устинья.

— А, Нина, заходи, заходи, как раз к чаю, — обрадованно заговорил он и провел девушку в свою комнату.

— Нина Дробышева, а это мои друзья, — сказал Русаков, обращаясь к Нине.

Дробышева поздоровалась.

Василий посмотрел на Григория Ивановича. Поняв его взгляд, Русаков улыбнулся.

— Наш человек, — кивнул он головой и, продолжая начатый разговор, сказал:

— Повторяю, никаких уполномоченных «рабочих групп», нужно разъяснять, что вся эта затея — очередная ловушка заводчиков и фабрикантов. Тебе, Нина, нужно совместно с Василием Фаддеевичем Петровым провести беседу с рабочими кожевенного завода Афонина и разъяснить им характер «рабочих групп».

Глава 25

Кожевенный завод Афонина был расположен на выезде из города. Кругом были разбросаны землянки и насыпные бараки, в которых жили рабочие. Зимой от железных печурок в землянках стоял чад, к нему примешивался смрад — запах мокрых портянок и одежды. Тут же сушились и детские пеленки. Маленькие лампы, подвешенные к низкому прокопченному потолку, бросали мутный свет на длинный ряд деревянных нар, земляной пол, на котором копошились полуголодные дети. Зимние бураны заметали снегом рабочую окраину. Весной окраина превращалась в сплошное болото, и даже знойное летнее солнце не могло высушить грязные лужи, из которых торчали разбитые ведра, старые башмаки и разная рвань, отравляющая воздух нестерпимым зловонием.

Нина вместе с Василием Фаддеевичем, которого она несколько раз встречала у Русакова, подошла к проходной будке кожевенного завода Афонина и, предъявив пропуск, который накануне достал ей Василий, вошла в захламленный жестью и чугунным ломом заводской двор. Здесь работали женщины и дети.

Низкие, прокопченные дымом заводские корпуса, из разбитых окон которых высовывались грязные тряпки, произвели на Дробышеву тяжелое впечатление.

Василий ушел разыскивать знакомого кожевника, а Нина подошла к группе женщин, работавших на сортировке лома. Двое из них, девушка-подросток и беременная женщина, силились поднять тяжелую тавровую балку, но каждый раз она с грохотом падала на кучу лома.

Беременная высокая худая женщина, с синими прожилками на бледном лице, сложив руки на животе, укоризненно сказала своей помощнице:

— Ты, Даша, враз бери, а то так нам не поднять, — и, увидев подходившую Нину, с жаром заговорила: — Женское ли дело такую тяжесть поднимать? — показала она рукой на балку. — Мне не под силу, а Дашутке и вовсе. Какая она помощница? Ведь ей всего-то пятнадцать лет. Работаем с шести часов утра до шести вечера, а что получаем? Восемнадцать копеек в день. А не угодил чем мастеру — штраф. Маята одна, — вздохнула женщина и продолжала не торопясь: — Не жизнь, а чистая каторга. Поднимай, Дашутка, — скомандовала она девочке.

Дробышева положила руку на плечо работницы и произнесла:

— Надо отстаивать свои права.

Женщина выпрямилась:

— Мой муж заговорил как-то зимой о правах и вылетел с завода. До сих пор без работы ходит. Вот они, права-то. Поднимай, — сердито крикнула женщина своей помощнице.

— Погоди, погоди, — мягко заговорила Нина. — Так, в одиночку мы прав не добьемся. Нужна организация. Только в ней сила, — и, повернувшись к Василию, спросила: — Ну, как?

— Все в порядке, — ответил тот.

— Самого хозяина как раз нет, старшего мастера вызвали в промышленный комитет, сейчас начнем.

Вскоре во двор из цехов группами и в одиночку стали выходить рабочие. Василий шепнул на ухо одному из кожевников, и тот направил двух человек к контрольной будке.

Поднявшись на кучу лома, Нина поправила косынку и, окинув взглядом большую толпу, четко сказала:

— Товарищи! Наше собрание будет коротким. Все вы знаете, что идет война, которая легла тяжелой ношей на плечи рабочих и крестьян. Такая война нам не нужна. Партия большевиков — единственная партия рабочего класса, которая не на словах, а на деле проявляет заботу о трудовом народе. Меньшевики, презренные лакеи буржуазии, сейчас выдвигают идею создания «рабочих групп» при военно-промышленных комитетах. Кому это выгодно? Кому выгодно выматывать последние силы из рабочих? Только капиталистам. Посмотрите на эту женщину, на эту девушку-подростка, которые не в силах поднять тяжелую балку, — рука Нины протянулась по направлению стоявших в толпе беременной женщины и девочки-подростка, — но от них требуют: поднимай, надрывайся и работай на проклятых капиталистов. — Нина, казалось, задыхалась от гнева. — Из нас выматывают последние силы. Они хотят, чтобы мы были вечно их рабами. Не бывать этому! Рабочий видит несправедливость, и он скажет сегодня: «Долой меньшевистскую выдумку — «рабочие группы» при буржуазии! Долой войну, которая приносит слезы и страдания женам и матерям, уносит в могилы тысячи рабочих и крестьян!» Война нужна капиталистам для захвата чужих земель, для наживы толстосумам, для кабалы и порабощения трудящихся.

Толпа всколыхнулась.

— Долой хозяйских холуев!

— К чертям!

— И так измотались!

— Никаких «рабочих групп»!

— Не поддавайся, ребята, обману!

— Да здравствует революция! — прозвенел в задних рядах чей-то молодой голос.

Когда шум утих, Нина продолжала:

— Большевики стоят за свержение царского правительства, за восьмичасовой рабочий день, за пролетарскую революцию! — закончила она пылко и, увидев бегущего от проходной будки паренька, сказала: — Теперь, товарищи, спокойно расходитесь по местам.

Когда двор опустел, Нина с Василием Фаддеевичем направились к выходу. Навстречу им шел старший мастер, высокий, угрюмый на вид мужчина.

— Вам что здесь угодно? —спросил он, подозрительно оглядывая Нину.

— Я из городской управы, — ответила та, не останавливаясь.

Нина с Василием расстались на улице и поспешно разошлись в разные стороны.

Глава 26

В тот год Устинья вышла замуж за вдового казака из станицы Зверинской Евграфа Лупановича Истомина, который состоял в запасе второй очереди. Жил он небогато, характером был смирный. Молодой жене всячески угождал. Не чаяли души в новой снохе и старики Евграфа. Семья была дружная, и Устинья понемногу стала забывать свою девичью боль. Пятистенный домик Истоминых стоял на крутояре, внизу которого протекал спокойный Тобол. За рекой, по опушке бора вилась дорога в Марамыш. Со станичной колокольни виднелась Тургайская степь. Сливаясь с горизонтом, она уходила в далекий Акмолинск. Слева, за густым бором, были бахчи, казачьи пашни и покосы. За ними начинались мелкие березовые колки, рыбные озера и мужицкие деревни.

Вверх по Тоболу, там, где впадает в него степная река Уй, шли станицы до самого Троицка. Места были привольные, непаханные. На далеких озерах в великом множестве гнездились птицы, ружьем не пуганные. Тоскливо было сначала Устинье жить в степном краю. Летом, когда подуют горячие ветры из Казахстана, все замирает в станице. Никого не видно. Лишь время от времени, обжигая босые ноги о песок, пройдет с ведрами молодая казачка. Прячутся куры под прохладу навесов, под телеги и сенки. Промчится по улице, задрав хвост, ошалелый от жары теленок. И опять тишина.

Евграф уехал в соседнюю станицу Уйскую, обещал скоро вернуться. Жаркий полдень. Старики спят в прохладных сенях. Устинья, прячась от яркого солнца, сидит в углу комнаты и обметывает петли на новой рубахе Евграфа. Опустила голову на грудь и тихо водит иголкой по белому холсту. Вздохнула и, словно отгоняя неприятные думы, быстро поднялась с лавки. Вошла в горенку и, приподняв от маленького угловичка скатерть, вынула письмо и стала читать по складам:

«Здравствуйте, дорогая моя сестрица Устинья Елизаровна. Пишу вам из далекой Финляндии. В крае здешнем много леса и озер. Живем в казармах, на ученье не жалуемся. Гоняют нас с раннего утра до поздней ночи. Унтер нам попал хороший. Сам он из Растотурской, в пятнадцати верстах от Марамыша. Знает нашего тятеньку. Взводным у нас теперь прапорщик Петр Воскобойников, землячок — сын марамышского пристава, настоящая заноза.

Дорогая моя сестрица Устинья Елизаровна! Не забывай тятеньку с маменькой. Пишут, что со здоровьем стало плохо, да и пригоны разваливаются, кабы не Григорий Иванович, пришлось бы коровам мерзнуть на стуже. Он помог им починить и пособил вывезти корм с лугов. Пишет мне он частенько и от родителей и немножко от себя. Съездила хотя бы ты, Устинья Елизаровна, попроведала стариков.

С любовью шлю низкий поклон твоему супругу Евграфу Лупановичу. Еще шлю я с любовью низкий поклон родной сестрице Прасковье Елизаровне с мужем и детками. Еще кланяюсь твоему свекру Лупану Моисеевичу с супругой Авдотьей Назаровной. Еще велел передать тебе привет Федот Поликарпович. Служит он в Балтийском флоте и плавает недалеко от нас.

Посылаю тебе карточку,снялся с Осипом вместе.

Остаюсь жив-здоров, твой братец Епифан Елизарович Батурин».

Устинья аккуратно сложила листок вчетверо и положила под скатерть. Подошла к большому, окованному разноцветной жестью сундуку, повернула замок со звоном и вынула фотографию.

«Вот он, братец Епиха. Не узнать. Бравый да красивый такой, солдатская фуражка одета набекрень. Глядит сурово. Руки по швам. Голову держит прямо. На погонах лычка. Евграф говорит, что Епиха получил звание ефрейтора. Рядом попрежнему хмурый Осип. Только скулы резче выступают. Эх, Оська, Оська, разошлись, видно, наши пути-дороженьки». — Вздохнув, Устинья положила карточку в сундук.

Евграф приехал из Уйской около полуночи. Устинья зажгла лампу, поставила на стол крынку молока, стаканы и хлеб. Муж к еде не притронулся.

— Собирай завтра с утра на царскую службу. Приказ от наказного атамана есть, — сказал он жене.

Дня через три Евграф Истомин, простившись с женой и стариками, выехал с такими же, как и он, второразрядниками в Троицк.

Поплакала Устинья по мужу и дня через два после его отъезда стала собираться со старым Лупаном на дальний покос. Уложив на телегу литовки, грабли, вилы и захватив с собой пришлого бобыля — кривого Ераску, она выехала до восхода солнца.

Над Тоболом висел легкий туман. Проехав мост, Лупан свернул влево к березовому колку. От него начинались покосы зверинских казаков, они почти вплотную подходили к деревенской поскотине Донки. Деревушка была маленькая, дворов на сорок. Мужики арендовали пашни и покосы у богатых казаков. Кривой Ераско, изба которого стояла на отлете, жил в Донках. Несмотря на горькую нужду, это был неунывающий мужичонка, с реденькой мочальною бородкой, небольшого роста, балагур и мастер играть на балалайке. Все его имущество состояло из ветхой, с провалившейся крышей, избушки, старого заплатанного армяка, больших бахил, заработанных у богатого казака, старовера Силы Ведерникова, и заклеенной во многих местах варом самодельной балалайки — «услады», на которой он играл зимой «на вечерках». Собравшись на покос к Лупану, он по обыкновению прихватил ее с собой. Правда, Лупан всю дорогу косился на завернутую в старый мешок ераскину «усладу», которая лежала вместе с граблями, но поденщику ничего не сказал.

Над степью поднималось солнце. Пахло полынкой, медоносами и тем особенно густым запахом разнотравия, который бывает только в степях Южного Предуралья. Пели жаворонки. Недалеко от дороги, поднявшись из густой травы, тяжело размахивая крыльями, пролетела дрофа и спряталась в ковыле.

Лупан завертелся на телеге, разыскивая ружье. Оно лежало под ераскиной «усладой». Пока он его доставал, птица поднялась и скрылась за кустами тальника.

Старый казак с досады ругнул поденщика:

— Чем с балалайкой трястись, лучше бы дробовик завел, гляди, какого дудака упустили. Обед был бы.

Беззаботный Ераско ухмыльнулся.

— Ну, какая беда. Был дудак, да улетел так, — размотав мешок с «усладой», он подвинтил колки и ударил но струнам:

Поп попадью ругал за кутью… —
запел он скороговоркой.

Устинья улыбнулась.

— Ну лешак тя возьми, мастер ты играть, — повернулся к нему Лупан.

— А я и ваши казачьи песни знаю.

— Ну-ко, сыграй, — Лупан пустил коня шагом.

Настроив балалайку, Ераско прокашлялся, и в свежем утреннем воздухе над степью зазвучала старинная казачья песня:

…Уж ты доль, моя долинушка,
Ты раздольице, поля широкие.
Ничего ты, долинка, не спородила,
Спородила долинка высокий дуб…
Протяжная, ноющая песня понеслась над луговиной и замерла в береговых камышах Тобола.

Косари подъехали к старому шалашу, когда солнце было уже высоко. Ераско стал выпрягать лошадь, Лупан пошел смотреть старые отметины. Устинья вымела из шалаша прошлогоднюю траву и стала готовить обед. Свекор вернулся хмурый. Часть покоса, который примыкал к реке, выкосили работники Силы Ведерникова.

«Мало ему своего покоса, так на чужой позарился», — подумал Лупан про богатого станичника и, усевшись недалеко от шалаша, стал отбивать литовки.

Начали косить. Первый прокос прошел Лупан. За ним махал литовкой Ераско. Следом шла Устинья. На пятом заходе старый казак стал отставать. Уморился и слабосильный Ераско. Одна лишь Устинья не чувствовала усталости и нажимала на тщедушного балалаечника.

— Наддай, Герасим, а то пятки срежу, — кричала она ему задорно. Тот пугливо озирался на жвыкающую за его спиной литовку Устиньи.

Когда солнце спряталось за Тоболом, все трое вернулись к шалашу. Поужинав, Ераско взял свою «усладу» и подвинулся к огню. Устинья, собрав посуду, подбросила хворосту и, глядя, как тают искры костра, задумалась.

Лупан, свернув по-казахски ноги, чинил при свете костра шлею.

Ераско бренчал на балалайке.

— Ты лучше сыграй нашу, казачью, чем разводить трень-брень, — ковыряя шилом, сказал Лупан.

— Можно, — охотно согласился музыкант. — Я, Лупан Моисеевич, не только казачьи, но и татарские и хохлацкие песни знаю, — похвалился он. — Какую тебе?

— Давай про «Разлив», — кивнул головой старик.

Заскорузлые пальцы Ераски забегали по тонкому грифу балалайки. Перебирая струны, он протяжно затянул:

Разливается весенняя вода,
Затопила все зеленые луга…
Оставался один маленький лужок.
Собирались все казаки во кружок.
Вы здоровы ли, братцы казачины,
Товарищи мои…
В черном бархатном небе, как далекие огни, мерцали звезды. Песня умолкла. Косари стали укладываться на отдых.

У потухшего костра, подложив под себя армяки, спали Лупан и Ераско. В шалаше, на мягкой траве, закинув руки под голову, лежала Устинья. Ее думы были возле Евграфа. Где он теперь? Наверное, угнали на фронт. Может быть, встретит там Епиху с Оськой. Глаза женщины смыкались. Через щель шалаша блеснула и погасла звездочка. Устинья повернулась на бок и уснула.

Глава 27

В первый же год войны Никита Захарович с помощью Бекмурзы завладел мясным рынком Зауральска.

На фасаде его большого двухэтажного дома красовалась вывеска: «Торговый дом — Фирсов, сыновья и К°». В числе компаньонов был Бекмурза Яманбаев, хозяин лучших пастбищ Тургайской степи. Тысячные гурты скота шли к железнодорожным станциям и отправлялись в Москву, Петроград и на фронт. Прибрав к рукам заимки и леса Дарьи Видинеевой, Никита подумывал захватить и мощный мясопромышленный комбинат датчан в Зауральске.

Помогло ему в этом деле непредвиденное обстоятельство. Мартин-Иоган Тегерсен сделал официальное предложение Агнии. Никита Захарович для виду поломался, но в душе был рад предложению богатого датчанина.

Видя расположение дочери к «козлу Мартынке», как мысленно называл своего будущего зятя Никита Захарович, он потирал руки от удовольствия. «А Брюля и так спихнем», — думал он.

После скромной свадьбы молодые вскоре укатили в Зауральск. Сергей к замужеству сестры отнесся равнодушно. За последнее время он стал частенько выпивать и раза два принимался колотить Дарью.

Лишь одна Василиса Терентьевна горевала о судьбе дочери. Пыталась до свадьбы говорить с Агнией.

— Ну зачем он тебе? Неуж лучше не найдется? — со слезами на глазах спрашивала ее Василиса.

— У вас, маменька, отсталые взгляды, — чистя свои розовые ноготки, отвечала та. — Мартин Иванович обещал после войны съездить со мной за границу. Посмотрю Париж, послушаю оперу, а потом на воды в Карлсбад. А что интересного в нашем городишке? Фи! — Агния презрительно сжала губки и завертелась перед зеркалом.

— Бог тебе судья, — вздохнула мать и ушла в свою молельню. Жарко молилась, но успокоения не нашла. «Уж лучше бы жить с Никитой в бедности, чем в теперешнем богатстве, — размышляла Василиса Терентьевна. — Бывало, выпьет он тогда, придет домой такой ласковый да добрый. А сейчас настоящий стратилат. Правда говорится, что через золото слезы льются. Вот и Сереженька стал неладно жить. Пить начал, да жену богоданную поколачивать. Ох-хо-хо, господи», — вздыхала старая женщина. «Одна надежда на Андрюшеньку, как вернется со службы, уйду к нему», — подумала Василиса Терентьевна и стала укладываться спать.

…Однажды, возвращаясь из Тургайской степи через станицу Зверинскую, Сергей заметил впереди идущую женщину. Босая, подоткнув слегка подол, она несла в одной руке туес, во второй держала какой-то узелок.

Поровнявшись с ней, Сергей изменился в лице. Ткнув поспешно в спину кучера, он сказал ему:

— Жди у озера, — и выпрыгнул из тарантаса.

— Устенька!

От неожиданности та выронила туес из рук, и молоко ручьем хлынуло в колею.

— Сергей Никитович, — Устинья опустила зардевшееся лицо на грудь и, часто дыша, в смущении поправила подол домотканной юбки.

Молодой Фирсов сделал попытку обнять ее, но Устинья сильным движением оттолкнула его от себя.

— Я мужняя жена, у меня хозяин на войне, Сергей Никитович, — побледнев, произнесла она гордо и выпрямила голову.

— Устенька! Да неуж ты все забыла? Устенька! Знаю, я один виноват во всем, — произнес он горестно. Помолчав, Сергей сказал глухо: — Может, мне божий свет не мил, может, тоскую по тебе, а ты встретила меня, как недруга, как лиходея.

У Устиньи перехватило дыхание. Собрав всю силу воли, она твердо сказала:

— Видно, богатство дороже тебе было слез моих девичьих. Теперь пеняй на себя, поезжай к своей Дарьюшке, много раз ласканной старым муженьком.

Сергей вздрогнул точно от удара.

— Устенька, пожалела бы меня, чем говорить такие слова, — крикнул он надрывно.

— А ты меня жалел, когда целовал постылую. Уйди с дороги, не мучь! — вырвалось у ней, и, схватив пустой туес, Устинья быстро зашагала к своему покосу.

Постояв, Сергей кинулся за ней, свалил с налету в густой ковыль и прижал к земле.

Устинья вывернулась; сильный удар в лицо оглушил Фирсова. Женщина бросилась бежать. Шатаясь, Сергей поднялся с травы и, пнув туес, не оглядываясь, побрел к дороге.

Увидев взволнованное лицо снохи, Лупан отложил молоток, которым отбивал литовки, и покосился на молодуху.

— Что за тобой черти гнались, что ли, запыхалась вся? — спросил он подозрительно.

— Торопилась, тятенька, поспеть к обеду, — подавая узелок с хлебом, сказала Устинья. — Да так торопилась, что и молоко забыла взять.

— Ну и память же у тебя, девка, — покачал головой Лупан и занялся своим делом. — Крупы принесла?

— В мешочке с хлебом лежит, — ответила Устинья и вошла в шалаш. Обхватила руками горевшие, как огонь, щеки и долго стояла, не шевелясь. Через полчаса, сварив обед косарям, Устинья ушла вместе с ними на покос.

Спустились тучи. За Тоболом погромыхивало. Первые капли дождя упали на землю.

Щурясь от солнца, Лупан поглядел на небо и стал торопить косарей, которые шли последний прокос.

— Бросайте, быть грозе, — сказал он тревожно, и косари заторопились к шалашу.

Устинья была рада передышке. После обеда она косила вяло, во всем теле чувствовалась какая-то расслабленность. Машинально махала литовкой и видела перед собой побледневшее лицо Сергея, злобный оскал его зубов.

Внезапно налетевший порыв ветра заставил ее прибавить шагу. Из-за реки, крутясь, неслись клочки сена, береговой песок, пролетели тревожно кричавшие чайки. Степь нахмурилась, покрылась серой холодной пеленой. Новый порыв ветра чуть не сшиб Устинью с ног. Над Тоболом, озарив на миг трепетным светом камыши, полыхнула молния. Затем раздался сухой треск, и воздух наполнился грохочущим гулом. Казалось, что-то огромное, невидимое обрушилось на землю. Косари бросились бежать и вскоре скрылись в шалаше.

Гроза прошла быстро. Устинья вышла из шалаша и долго смотрела на залитую солнцем степь. Изумрудами сверкали на траве дождевые капли. В свежем воздухе слышалась трель жаворонка и где-то у Тобола затянул свою песню чибис. На душе Устиньи стало легко, отрадно.

Глава 28

Мартин-Иоган Тегерсен сидел в своем богато обставленном кабинете и просматривал счета поставщиков. Дела шли неплохо, контракт с интендантством сулил большие барыши. Тегерсен, оторвавшись от бумаг, с наслаждением вытянул под столом длинные ноги и закурил. В дверь постучали.

— Да! — он с озабоченным видом углубился в бумаги. В кабинет вошла молодая, скромно одетая женщина и спросила:

— Я слышала, что вам требуется секретарь.

— Да, ви предлагайт свои услуг? Карашо, документ.

Просительница подала паспорт на имя Нины Дробышевой из Марамыша.

— Ви Марамыш?! О! Мой супруг тоже Марамыш.

— С Агнией Никитичной я немного знакома, — сказала Дробышева.

— Карашо, карашо. Ми создавайт вам лючий условий, — Тегерсен вышел из-за стола. — Завтра занимайт вот эта комнайт, — открыв дверь кабинета, он показал на свою приемную комнату.

— Я прошу, чтобы вы дали мне возможность съездить на несколько дней в Марамыш, — сказала Дробышева.

— Карашо, карашо, — торопливо согласился Тегерсен. И когда посетительница ушла, он сложил губы сердечком, поднес к ним пальцы и прищелкнул языком.

Получив согласие хозяина, Нина Дробышева выехала с попутчиком в Марамыш.

Был жаркий день. Заморенная лошаденька бежала мелкой трусцой, лениво отмахиваясь хвостом от оводов. По сторонам дороги лежали поля, заросшие пыреем. Кое-где виднелись отдельные островки дикой сурепки. Сумрачный вид крестьянских пашен дополняли оголенные рощи. Червь поел всю листву. Возница, угрюмый на вид мужик из деревни Растотурской, на вопросы отвечал неохотно, склонив голову на чемодан, Нина стала дремать. Приехала она в Марамыш в полночь. Утром она направилась к Григорию Ивановичу.

Русаков по обыкновению был в своей мастерской, которая, как и раньше, стояла в переулке на задах батуринского дома. Завидев подходившую Нину, он снял фартук, протягивая руку, спросил:

— Как съездила?

— Неплохо, — здороваясь с Русаковым, ответила Дробышева и посмотрела по сторонам.

— Прости, Нина, — улыбнулся Григорий Иванович, — я был так рад встрече с тобой, что даже забыл обязанности хозяина. Сейчас закрою мастерскую и пойдем ко мне, — сказал он девушке.

— Как Устинья Елизаровна живет? — спросила она доро́гой Русакова.

— Вышла замуж. — В голосе Русакова прозвучала нотка грусти.

Усадив свою гостью, Григорий Иванович попросил:

— Давай рассказывай новости.

— Связь с местной подпольной организацией я установила, — медленно начала девушка, — но в городе чувствуется влияние меньшевиков, в особенности на консервном заводе. Среди привилегированных рабочих, главным образом мастеров, идея создания «рабочих групп» при военно-промышленном комитете нашла поддержку. Учитывая эту опасность, Зауральский подпольный комитет в помощь своим людям направил меня на консервный завод. Теперь я являюсь личным секретарем господина Тегерсена, — улыбнулась Нина.

Внимательно слушавший Русаков выбил пепел из трубки и начал неторопливо:

— Нужно держать тесную связь с легальными организациями. Я имею в виду профсоюзы, больничные страховые кассы, рабочие кооперативы и культурные общества. Там нужно твердо проводить партийную линию. Мне кажется, что товарищи из Зауральска недостаточно активны в этой области. Так и передай им. Нужно уметь во-время возглавить движение народных масс. А ростки, здоровые, крепкие ростки появились уже всюду. Возьми армию, — заговорил оживленно Русаков. — На днях мой хозяин Елизар Батурин получил письмо от сына. В этом письме, правда, в осторожных выражениях, он сообщает, что война вызывает недовольство солдат, среди них началось брожение. Не так давно он, вместе со своим товарищем Осипом, за неповиновение начальству попал в штрафную роту и отправлен на фронт. В деревне Закамалдиной крестьяне разнесли по бревну хлебные амбары Фирсова. У Бекмурзы Яманбаева бедняки отбили гурт скота и спрятали его в камышах. Искры революции вспыхивают всюду. Заря близка! — Григорий Иванович поднялся из-за стола и прошелся несколько раз по комнате.

— Как устроилась? — спросил он девушку.

— Сняла у одной старушки комнату. И, кажется, пользуюсь вниманием господина Тегерсена, — улыбнулась Дробышева. — До чего ж неприятная личность, болотная слизь какая-то. — Нина брезгливо поморщилась.

Вскоре она стала прощаться.

Русаков крепко пожал ей руку.

— Желаю тебе успеха. Береги себя.

На следующий день Нина Дробышева выехала обратно. Мартин Тегерсен встретил ее с изысканной любезностью.

Дня три ушло у Нины на приведение в порядок переписки фирмы. Освоившись с обстановкой, Дробышева стала бывать в цехах. Однажды, проходя по заводскому двору, она услышала за штабелем пиленого леса, который шел на поделку ящиков для консервов, голос Тегерсена.

Выглянув из-за угла, Нина увидела немолодого возчика, стоявшего возле телеги, на которую он только что накладывал тес.

Видимо, Тегерсен, проходя мимо, нечаянно задел о колесо ногой и измазал свои светлосерые брюки дегтем.

— Ви рюсски свин! Не знайт, где стоять.

— А ты бы, господин, отошел подальше, чем тереться о мои колеса. Дегтю и так мало, — скрывая усмешку, говорил возчик.

— Молчайть! Молчайть! Свин! — визгливо выкрикнул Тегерсен.

— А ты не лайся, коли сам виноват, — произнес тот спокойно.

— Свин!

— Кто? Как ты назвал? — возчик торопливо стал отвязывать лагун с дегтем. — Ну-ко, поругайся исшо, — произнес он с угрозой. — Вот дерну тебя мазилкой и ходи пятнай стулья. Хо-зя-ин, — протяжно сказал он и сплюнул.

Тегерсен зайцем шмыгнул за штабель и, едва не столкнувшись с Ниной, попятился от нее:

— Извиняйт.

Дробышева сделала вид, что ничего не заметила, и прошла мимо. Ее заботило другое. Нужно было выдать несколько пропусков на завод членам подпольной организации. Бланки хранились у нее. Круглый штамп был у Тегерсена, а без штампа постоянный пропуск был недействителен.

Нина поспешно вбежала в кабинет и, выдвинув левый ящик стола, торопливо проштемпелевала несколько бланков.

На следующий день на консервном заводе между утренней и вечерней сменами у рабочих мест появились листовки, призывающие к свержению царя и бойкоту «рабочих групп» при военно-промышленном комитете. Листовки оказались и в железнодорожном депо, и на рабочих окраинах города.

Подпольная организация партии большевиков города Зауральска действовала.

* * *
В Марамыш стали прибывать пленные немцы и чехи. Как только первые подводы появились на площади, сбежался народ поглядеть на пленных. Небольшой отряд конвойных во главе с каким-то сердитым офицером оттеснил любопытных ближе к домам. Часть подвод с пленными повернула на дорогу, ведущую в казачьи станицы.

На городской площади осталась небольшая группа немцев и один, видимо больной, чех.

Вскоре немцы ушли со стражниками на пивоваренный завод Мейера, а чех, положив возле себя вещевой мешок, пугливо озирался на говорливую толпу. Его молодое, смуглое, как у цыгана, лицо, с едва пробивавшимися черными усиками, выражало тревогу, вся фигура с накинутой на плечи зеленой шинелью была детски беспомощна.

— Должно, хворый, — произнес кто-то из толпы.

— Поди, голодный, — сочувственно сказала пожилая крестьянка и, подойдя к пленному, подала кусок хлеба.

Пленник, к ее большому смущению, поцеловал ей загрубелую руку и с жадностью принялся за еду.

— Мой-то Василий тоже, поди, голодный сидит в окопах, — вздохнув, женщина участливо посмотрела на чеха.

В тот день пленника увел к себе горянский мужик Федор Лоскутников, который жил недалеко от Елизара Батурина.

Прошел месяц. Новый работник, к удивлению хозяина, хорошо знал пашню, умел запрягать коней и косить траву. Звали его Ян. Но Федор дал ему свое имя — Иван. Сам Лоскутников жил небогато и часто жаловался на больные ноги. Единственный его сын погиб на войне, и все хозяйство лежало на снохе Федосье. Это была еще молодая крепкая женщина. Порой сноха ворчала на чеха.

— Иван, все вот тебе маячить приходится. Воз сена на крышу сметать — показывай, лошадь запрягать — опять толмач, да скоро ли ты научишься нашему языку, немтырь заграничный, — укоризненно качала она головой стоявшему перед ней на дворе чеху.

— Рюсс, рюсс, — улыбался ей Ян.

— Рюсс, рюсс, — добродушно повторяла за ним Федосья. — Дай сюда вилы.

Пленник непонимающе смотрел на женщину.

Сняв с воза вилы, Федосья вновь подошла к Яну.

— Вилы, — похлопав по черенку, говорила она. — Вилы. Теперь понял?

— Виль, — чех обнажил в улыбке белые зубы.

— Ну вот. Теперь смотри, сено, — тыча вилами в воз с сеном, продолжала его учить Федосья. — Повторяй: се-но.

— Сено, — свободно выговаривал пленник.

— А когда смечешь воз на крышу, — показала она рукой на пригон, — иди пить чай.

— Чай, кофе, — улыбался Ян.

— Кофе только господа пьют, а мы крестьяне.

— Кофе, господарь, — торопливо кивал головой пленный.

Постепенно Ян начал усваивать русский язык и уже свободно понимал Федосью и хозяина. Как-то за обедом, когда семья сидела за столом, Федор спросил чеха:

— Ты, Иван, женат?

Тот отрицательно покачал головой:

— Земли нет, хаты нет, работал в усадьбе господаря.

— Ишь ты, стало быть, в работниках жил? А невеста есть?

Лицо чеха помрачнело.

— Теперь нет, — коротко ответил он. — Письмо получил от товарища, вышла за другого.

— Не горюй, мы здесь тебе найдем другую, — Федор погладил бороду и украдкой посмотрел на Федосью. За последнее время он стал замечать, что сноха чересчур стала ласкова с пленным и, уезжая на пашню, старалась оставить свекра дома. В душе Федор был рад. Попался хороший работник, послушный, вот только плохо, что военнопленный. Старик долго не высказывал своих дум. Однажды под предлогом починить лопнувшую дугу, он направился к ссыльному.

Поздоровавшись с Русаковым, старик стал показывать свою поломку.

— Пустяковое дело, — ответил тот. — Наложим железный обруч, и все будет в порядке.

Когда работа была сделана, Федор, потоптавшись в нерешительности у порога, спросил несмело:

— Григорий Иванович, к тебе за советом. Видишь ли, какое дело… — Лоскутников отвел глаза в сторону.

— Говори, Федор, я тебя слушаю, — подбодрил его Русаков.

— Видишь ли, — замялся вновь старик, — замечаю я, что сноха льнет к пленному.

— Ну так что же? Пленный, может быть, не по своей охоте на войну пошел. Не беда.

— Да ведь он врагом считается.

— Неправда, — заговорил спокойно Русаков, — неправда, Федор, как тебя по батюшке?

— Терентьевич, — подсказал тот.

— Федор Терентьевич, враг тот, кто послал его на войну. При чем здесь Иван? — глаза ссыльного в упор посмотрели на крестьянина.

— Люди будут осуждать, — вздохнул Федор.

— А ты не слушай их.

— Да как не слушать-то. Скажут, сын погиб на войне, а он снохе потворствует.

— Федосья не виновата, — мягко заговорил Русаков. — Виноваты в смерти сына вот кто… — Григорий Иванович вместе с Лоскутниковым вышел из мастерской и показал ему на стоявшие внизу котловины богатые купеческие дома.

— Вот кто виноват в смерти твоего Петра, — рука ссыльного властно протянулась по направлению торговой слободки. — Твое хозяйство рушится, — продолжал он, сдерживая волнение, — а они на крови твоего сына наживают капитал. Погляди на себя, — повернулся к старику Григорий Иванович, — ты еле ноги таскаешь, а они катаются на рысаках.

Крестьянин вздохнул.

— Не так живи, как хочется, а как бог велит, — покачал он в раздумье головой.

— Вот в этом-то и беда наша, — ответил Русаков и, помолчав, точно обдумывая каждое слово, продолжал: — Этой поговоркой давят нищую деревню, стараются сковать ей волю и разум, опутать мужика. Висит она тяжелой гирей на его руках. Губит темнота крестьянина, и ему кажется, будто нет выхода из горькой доли.

Опустив седую голову, Лоскутников внимательно слушал ссыльного.

— А выход из нужды, Федор Терентьевич, есть. Его нам показывает партия большевиков, рабочий класс, и вот когда мы дружно, рука об руку пойдем вместе и сокрушим на пути то, что мешает нам, Федосье и Яну, тогда жизнь, Федор Терентьевич, станет иной, счастливой и радостной.

Собеседники помолчали.

— Жалко Петруху, — губы старика задрожали. — Один был сын и того не стало, — поник головой старик и, точно встрепенувшись, спросил: — Так, стало быть, мне не препятствовать Федосье?

— Нет, — коротко ответил ссыльный. — Если Иван хороший парень, вместо сына будет тебе.

— У меня такая же думка, только одного боюсь, — заметил Федор Терентьевич, — как бы беды с ним не приключилось. Народ-то ведь разный. На уме каждого не побываешь. Ну, прощай, заходи в гости. На душе как-то полегче стало.

Закинув дугу на плечо, Лоскутников побрел к своему дому.

Беда для Яна и Федосьи пришла неожиданно. Как-то в один из праздничных дней, когда Федосья была уже беременна, они шли по Горянской улице. Возле дома лавочника Харламова их встретила группа подвыпивших парней. Раздалось улюлюканье, свист и в чеха полетел камень. Схватив за руку Яна, побледневшая Федосья хотела спрятаться с ним во дворе соседнего дома. Но ворота оказались закрытыми, и, оглядываясь, они поспешно свернули в переулок.

На шум выскочил лавочник с приятелями. Увидев Федосью с пленным чехом, они бросились их догонять. За Харламовым повалила толпа праздных гуляк.

Сильным ударом лавочник сшиб Яна с ног. Падая, тот успел крикнуть Федосье: «Беги!» Но женщина опустилась над телом Яна, и удары посыпались на нее.

Григорий Иванович в это время сидел в своей комнате. Увидел, как вбежал Елизар с криком: «Бьют чеха!», и вместе с ним выскочил на двор. Схватив на ходу кол, Батурин вместе с Русаковым побежал к месту свалки. Русаков увидел, как лавочник, оттащив Федосью, топтал коваными сапогами чеха и орал во всю глотку:

— Бей нехриста! Лупи, ребята, б… — показывая на лежавшую без памяти Федосью, выкрикивал он.

Елизар, размахивая колом, прорвался к Харламову и нанес ему сокрушительный удар. По-бабьи ойкнув, тот мешком повалился на землю.

Русаков отбивался от пьяных гостей Харламова, которые, точно стадо диких кабанов, напирали на ссыльного.

— Бей политика! — гаркнул один из них.

Бросив Харламова, Елизар вцепился в ближайшего барышника и смял его под себя. Прасолы прижимали Русакова уже к забору. На улице слышался крик, топот, ругань и плач испуганных женщин. На выручку Русакова и Елизара бежали вооруженные чем попало пимокаты и горшечники. Толпа прибывала.

Пользуясь замешательством прасолов, ссыльный вскочил на забор и страстно крикнул:

— Граждане! Остановитесь, что вы делаете! Вы избили пленного чеха, такого же, как и вы, труженика! Вы избили женщину только лишь за то, что она полюбила человека другой национальности, человека, который невольно пошел на войну, который работал батраком у своего помещика. Поймите, на кого поднялась ваша рука? На своего же брата, бедняка. Не ему нужна война, а Харламову. Вы, как мухи, бьетесь в тенетах лавочника, он толкает вас на преступление.

Стало тихо. Григорий Иванович продолжал:

— Граждане, помните одно, что ваш враг не пленный чех, а Харламов, — соскочив легко с забора, он подошел к Яну. С помощью Елизара и горян перенес избитого пленного в дом Лоскутникова. Женщины помогли подняться на ноги Федосье. Она с трудом доплелась до своей ограды.

Глава 29

1916 год. На запад, к фронту, двигался эшелон с солдатами и военным имуществом. В классном вагоне ехала группа офицеров. Среди них был Андрей Фирсов, получивший назначение в один из полков действующей армии.

Остановившись на одной из полуразрушенных станций, эшелон начал разгружаться. Возле теплушек суетились солдаты, с платформ стаскивали окрашенные в зеленый цвет пушки, двуколки, походные кухни. Стояла поздняя галицийская осень.

Андрей вышел из вагона и, пройдя станционные пути, зашел в садик и опустился на скамейку. На дорожках лежала пожелтевшая листва, тонкие паутинки медленно плыли по воздуху.

Андрей мысленно перенесся на родину, к Христине. «У нас, наверное, уже зима. — Он живо представил себе занесенную снегом станицу, домик и комнату любимой девушки. — «Христина, вероятно, в школе».

Андрею показалось, что он слышит стук мела по классной доске и мягкий, грудной голос девушки. Затем промелькнула последняя встреча с ней, проводы и, точно из тумана, выплыло ее заплаканное лицо. Казалось, оно близко-близко наклоняется к нему, стоит только протянуть руку, привлечь к себе.

Резкий гудок паровоза вернул Фирсова к действительности. Вздохнув, он поднялся со скамьи.

На запасных путях попрежнему сновали серые фигуры солдат, сцепщиков, слышался лязг буферов.

Часть, в которую направлялся Андрей, находилась в деревушке в двадцати километрах от станции. Фирсов положил небольшой чемодан на телегу и зашагал вслед за ней.

Стоял теплый вечер. Дорога была размыта недавно прошедшими дождями, исковеркана колесами тяжелых гаубиц, кое-где виднелись вырытые снарядами воронки, наполненные водой.

По сторонам тянулись неубранные поля кукурузы, ее отдельные початки были втоптаны в грязь.

С трудом вытаскивая ноги из вязкой глины, Андрей попытался заговорить с крестьянином, но тот, плохо зная русский язык, только сокрушенно качал головой и цокал на заморенную лошаденку.

Штаб полка помещался в просторной халупе, уцелевшей от артиллерийского обстрела.

Командира полка барона фон Дитриха в тот вечер вызвали в штаб корпуса, и Андрея встретил щеголеватый адъютант капитан Березницкий.

— Полковника, к сожалению, нет. Прошу подождать.

В чуть заметном кивке головы, в наглом взгляде прищуренных глаз Андрей почувствовал скрытое пренебрежение штабника к нему, неопытному прапорщику.

Березницкий повернулся на каблуках и, картавя, произнес:

— Паламарчук, чаю гас-падам офицерам! Садитесь, гас-пада, чай пить. Пра-шу вас, прапорщик, к столу, — бросил он небрежно Андрею.

Офицер, лежавший на лавке, скинул с себя шинель и, поднявшись на ноги, обратился к адъютанту:

— Березницкий, у нас осталась еще водка? Страшно голова трещит, — и, увидев Фирсова, сухо поклонился: — капитан Омарбеков.

Одутловатое, с нездоровым оттенком, лицо офицера было неприятно.

Пожав потную руку Омарбекова, Андрей уселся за стол. Разговор не клеился. Штабные заметно чуждались Фирсова, и Андрей, выпив две чашки чаю, встал из-за стола. Закурив, он накинул шинель и вышел.

Улица была безлюдна. Только на окраине горели костры. Андрей побрел к ним.

Выбрав свободное место возле огня, он оказался в группе солдат. Отблески пламени освещали усталые, дав но не бритые лица сидевших. Увидев «прапора», они неохотно подвинулись, уступая ему место.

Фирсов раскрыл портсигар:

— Закуривайте!

Заскорузлые пальцы солдат мяли тонкие папиросы, рассыпая табак.

— Нет, лучше закурите нашего, уральского, — вытаскивая кисет, улыбнулся один из них и стал свертывать цыгарку.

— Ты с Урала? — спросил оживленно Андрей и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Значит, земляки.

— А вы откуда?

— Из Марамыша, — ответил Фирсов.

— И, впрямь, земляк, — обрадованно заговорил солдат. — Мы горянские, — продолжал он. — Нас здесь несколько человек: Епифан Батурин, Осип Подкорытов, Кузьма Двойников и я. Слышь, Епифан, — обратился он к одному из солдат, — господин прапорщик, оказывается, из Марамыша.

Лежавший возле костра рослый солдат в серой шинели, доходившей ему едва до колен, поднял глаза на Андрея.

— Я вас знаю, — произнес он не спеша. — Мы с вами встречались у Григория Ивановича Русакова. Не помните?

— Вы сын ямщика Батурина? — спросил радостно Андрей.

— Да, — ответил Епиха и, свертывая цыгарку, продолжал: — Родителя вашего тоже знаем. Праведной жизни человек. — Епифан, не скрывая усмешки, посмотрел на Андрея.

— За отцовские дела я не ответчик, — резко ответил Фирсов.

— Правильно, отец сам по себе, сын сам по себе, — вмешался в беседу первый солдат и, стараясь загладить неприятный разговор, он спросил: — Что из дому вам пишут?

— От отца писем не получаю и сам не пишу, — ответил Андрей и, помолчав, спросил в свою очередь: — А вам что пишут?

— Нужда заела. Последнюю корову со двора свели, — безнадежно махнул рукой Кузьма Двойников. — Теперь там Смолины и Тегерсены хозяйничают, — продолжал он. — Заводчик Балакшин кооперативное товарищество организует, а кто в правлении сидит? — заговорил он оживленно. — Поп да богатые мужики. Вот тебе и товарищество. Это товарищество овец с волками, — рассказчик сплюнул на огонь. — В единении сила, — произнес он с насмешкой. — Тит Титыч жмет руку Ваньке безлошадному. Картина!

…Рота, куда Фирсов был назначен взводным командиром, несколько дней подряд отбивала яростные атаки австрийцев и немцев. Накануне наступила короткая передышка. Видимо, враг производил перегруппировку своих войск, готовясь к решительной атаке. В один из осенних дней австрийцы открыли ураганный огонь и методически осыпали снарядами участок, который занимал батальон Омарбекова. Сила артиллерийского огня нарастала. Затем наступило зловещее затишье, и враг пошел в атаку.

Сомкнутыми рядами, с винтовками наперевес, густой колонной двинулись на русские окопы рослые штирийцы.

Омарбекова не было видно. Связавшись по телефону со штабом полка, Андрей получил приказ контратаковать австрийцев на своем участке.

Над окопами взвилась ракета — сигнал к контратаке Андрей выскочил из траншеи и взмахнул шашкой:

— Ура!

— А-а-а, — разнеслось по полю, и солдаты кинулись навстречу врагу.

Фирсов бежал, легко перескакивая на ходу через камни, и когда до австрийцев осталось несколько метров, он смешался с солдатами и, выхватив тяжелый парабеллум, ринулся вперед.

Выпустив из пистолета все пули, Андрей с силой ударил рукояткой здоровенного немца и, подняв винтовку упавшего, обрушился ею на врагов. Рядом с ним дрались Епифан Батурин и еще двое солдат.

Недалеко, пробивая путь штыками, упорно шли вперед Осип Подкорытов и Кузьма Двойников.

Обычно добродушное лицо Епифана Батурина было искажено злобой. Казалось, что какая-то несокрушимая сила влекла его в самую гущу врага, и, разгоряченный боем, сокрушая все на пути, Батурин яростно пробивался через вражеские ряды к блестевшему на солнце австрийскому знамени. За ними плечом к плечу шли остальные солдаты. Первым упал Кузьма Двойников. Андрей видел, как выпала винтовка из его рук и солдат сунулся лицом на пепельную шинель убитого штирийца. Левая щека Осипа была рассечена ударом австрийского тесака, но Осип, не чувствуя боли, яростно работал штыком, не отставая от Батурина.

Фирсов отбивался шашкой от наседавших на него трех штирийцев, и, если бы не подбежавший на помощь Епифан, ему пришлось бы плохо. Батурин свалил прикладом ближайшего немца, и вместе с подоспевшими солдатами из роты Фирсова они заставили попятиться остальных.

Неприятель дрогнул.

— Ура-а-а!

Из маленького чудом уцелевшего леска выскочила конная сотня оренбургских казаков и кинулась наперерез австрийским уланам, скакавшим на помощь своей пехоте. Свалка продолжалась вокруг неприятельского знамени. Рослый Епифан, точно таран, пробивался в плотной группе штирийцев, окруживших знамя, от винтовки его остался один лишь ствол. Приклад был сломан, коробка разбита, и штык стал ненужен. Верхняя губа Батурина была рассечена, и кровь залила подбородок.

Стоявшая в резерве вторая сотня оренбургских казаков решила исход контратаки. Австрийцы бросились врассыпную.

Возвращаясь в свой блиндаж, Андрей заметил прижавшегося к брустверу человека и, приглядевшись к его тощей фигуре, узнал своего батальонного командира Омарбекова.

Чувство отвращения охватило Фирсова. Сделав вид, что он ищет что-то под ногами, Андрей наклонился к капитану и негромко, но внятно произнес:

— Трус!

Омарбеков съежился, точно от удара, и умоляюще произнес:

— Ради бога, не предавайте гласности.

Андрей круто повернулся от батальонного и, бросив через плечо:

— Дрянь! — поспешно зашагал по окопу.

Глава 30

После атаки Андрей почувствовал страшную усталость и, войдя в свой блиндаж, повалился на постель; полузакрыв глаза, он отдался покою. Заслышав чьи-то шаги, Фирсов приподнялся на локте. Вошел вестовой.

— Вас вызывают в штаб полка.

— Иду.

Солдат козырнул и вышел из блиндажа.

Андрей неохотно поднялся и отправился в штаб. Увидев Фирсова, Омарбеков сделал вид, что не замечает его, и заговорил с каким-то офицером.

Командир полка фон Дитрих, полный седеющий мужчина, казалось, весь был занят изучением полевой карты.

Березницкий что-то торопливо писал, изредка бросая взгляды на полковника.

— Прапорщик Фирсов прибыл по вашему вызову.

Фон Дитрих поднял холодные глаза от карты и в упор посмотрел на Андрея.

— Из батальона капитана Омарбекова?

— Так точно.

— Сегодня я представляю вас к получению звания подпоручика и к георгиевскому кресту второй степени. А сейчас, — фон Дитрих повернул надменное лицо к адъютанту, — поручик Березницкий, приготовьте приказ о временном назначении Фирсова командиром второй роты, вместо убитого в бою подпоручика Лосева.

Андрей знал этого тихого, болезненного офицера. Еще накануне боя он показывал ему фотографию своих детей. Лосев до войны служил бухгалтером в одной частной фирме, недавно окончил офицерскую школу.

Из задумчивости Андрея вывел голос полкового командира:

— Приготовьте, господа, списки особо отличившихся в бою солдат.

В халупе началось движение. К Фирсову подошел Омарбеков и заискивающе произнес:

— Поздравляю с наградой.

Фирсов неохотно пожал его липкую руку и поспешно выдернул свою. Андрей, не скрывая своего отвращения, пренебрежительно посмотрел на своего командира. Пробормотав что-то невнятное, Омарбеков отошел от Фирсова.

Прошло несколько дней. Австрийцы и немецкие части не прекращали атак. Рота Фирсова поредела. Епифан с Осипом лежали в полевом госпитале. Андрей за эти дни похудел и резко изменился. Глубоко запавшие от усталости и бессонницы глаза смотрели строже, лоб прорезали глубокие морщины. Вся его фигура стала как-то стройнее, подтянутее.

…Зима. Маленькая галицийская деревушка, где была расквартирована часть фон Дитриха, утонула в глубоких снежных сугробах. Здесь Андрея и застала февральская революция.

Первую весть о ней принес Епиха. Ворвавшись в избу, точно ураган, он еще с порога крикнул:

— Николашку убрали! Сейчас вестовой прискакал из штаба корпуса. От него и узнал.

Фирсов выскочил из-за стола и взволнованно посмотрел на Батурина. Затем поспешно оделся и, пристегнув кобуру револьвера, торопливо зашагал вместе с Епихой к штабу.

— Подожди здесь, — шепнул он Батурину.

Епиха, не выпуская винтовки из рук, остался в сенках.

Омарбеков сидел в углу и, беспокойно ворочая белками глаз, разыскивал в карманах портсигар, который лежал перед ним на столе. Березницкий, подперев рукой голову, неподвижно смотрел в одну точку. Сидевшие недалеко от него два-три молодых офицера обсуждали вполголоса манифест об отречении царя от престола.

— Поздравляю, — увидев Андрея, произнес сквозь зубы фон Дитрих. — Император Николай уже не правит больше Россией, — полковник скривил губы. — Зная ваш авторитет среди солдат, надеюсь на консолидацию совместных усилий по укреплению дисциплины среди солдат. Война должна быть доведена до победного конца!

— Я придерживаюсь другого мнения, — сухо ответил Андрей.

— А именно? — фон Дитрих побарабанил пальцами по столу.

— Война не популярна среди нижних чинов. Она им надоела. Солдаты устали и стремятся домой.

— А вы? — Полковник резко поднялся из-за стола.

Омарбеков испуганно икнул и закрыл в страхе рот. Березницкий очнулся и тревожно завертел головой.

— А вы? — Лицо фон Дитриха побагровело и, не сдерживая больше своего бешенства, он в исступлении заорал:

— Большевик! Пораженец!

— Да, большевик, — четко сказал Андрей.

Фон Дитрих выхватил револьвер, но в это время он увидел ощетинившийся штык вбежавшего Епихи и отпрянул.

Через час на деревенской улице стихийно возник солдатский митинг.

Андрей взобрался на табурет и, оглядев запруженную народом улицу, громко произнес:

— Товарищи! Иго царизма пало. Но до полной победы революции еще далеко. У власти стоит еще буржуазия. Каждый солдат должен подумать, итти ли ему в ногу с кулаком и помещиком, или следовать за большевистской партией в борьбе за мир, за свободу, за землю, за счастливую, радостную жизнь. Других путей нет. Я уверен, что крестьяне и рабочие, одетые в солдатские шинели, изберут себе единственно правильный путь. Сегодня мы должны избрать своих представителей в полковой комитет. Да здравствует нерушимый союз рабочих и крестьян! Все под красное знамя революции!

После Андрея говорил Федор Осколков, бывший грузчик из Новороссийского порта. На митинге, по предложению Епифана Батурина, в полковой комитет были избраны Андрей Фирсов, Федор Осколков и еще несколько солдат из соседних рот. Кандидатуры избранных прошли единогласно.

После февральской революции на фронте началось братание солдат. Однажды Андрей заметил небольшую группу австрийских солдат, которые вышли из своих окопов, направляясь в сторону его участка.

Расстояние между окопами было небольшое, и Фирсов явственно услышал голоса солдат:

— Русс! Камрад!

Австрийцы шли без оружия, продолжая кричать:

— Русс, русс, камрад!

Вскоре их группа спустилась в русские окопы, и, оживленно переговариваясь на своем языке, австрийцы начали совать в руки солдат папиросы и консервы.

Андрей передал наблюдательный пункт взводному офицеру и подошел к австрийцам. Те, увидев офицера, на миг замолкли.

— Русс, камрад, — осмелев, один из них раскрыл перед Фирсовым портсигар.

Андрей взял папиросу, и молчаливо тревожное настроение солдат перешло в шумный говор. Большинство австрийцев были из Закарпатья. В роте Фирсова находилось несколько украинцев. Те и другие, плохо понимая друг друга, подкрепляли слова оживленной жестикуляцией. Беседа затянулась. Вечером большая группа солдат во главе с Батуриным пошла в австрийские окопы и вернулась поздно.

Перед утром Епиха влез в блиндаж Фирсова и, боясь потревожить своего командира, тихо улегся рядом.

Первым проснулся Андрей и, поглядев на безмятежно храпевшего Батурина, улыбнулся:«Спит после гостебы».

Братание началось и в других ротах. Фон Дитрих был взбешен. Прочитав строгую нотацию Омарбекову, он вызвал к себе Фирсова.

— Приказываю прекратить братание с неприятельскими солдатами. Открывать по ним огонь, не жалея патронов. Вы меня поняли, господин подпоручик? — спросил он.

— Да, понял. Но это невозможно, — ответил он невозмутимо.

— Почему? — сдерживая себя, спросил полковник.

— Братание солдат принимает массовый характер и идет по всему фронту. Вы, очевидно, об этом знаете, — сказал раздельно Фирсов.

При последних словах Березницкий и другие офицеры, находившиеся в халупе, насторожились.

— Не рассуждать! — фон Дитрих стукнул кулаком по столу.

— Прошу не стучать. Я вам не денщик, — круто повернувшись, Андрей вышел из штаба полка.

Напряжение в стране нарастало. В крупных городах России начались забастовки. На фронте отдельные части отказывались итти в наступление, и фон Дитрих, зная, что снятие Фирсова, за которого стояли солдаты, в данной обстановке невозможно, ограничился строгим выговором.

Андрей вернулся в блиндаж.

Епиха разжигал железную печурку, дрова были сырые, горели плохо, и он ворчал:

— Надоело вшей кормить в окопах. Скоро ли все это кончится?

— Скоро, Батурин, скоро, — отозвался из угла сидевший на корточках солдат. Фирсов узнал Федора Осколкова.

— Скоро конец войне, — повторил Осколков и, повернув лицо к Андрею, спросил: — Ребят вызывать в блиндаж?

— Нет, сегодня не нужно, пускай отдыхают, — ответил тот. За последние дни вокруг Андрея стали группироваться революционно настроенные солдаты. Беседы с ними обычно проводил Фирсов. Иногда выступал и Осколков. Андрей был рад, что в полку было положено начало крепкому ядру большевистской организации. Мысль, что он не одинок в своей борьбе, укрепляла в нем веру в светлое будущее.

Глава 31

В первых числах марта 1917 года над Марамышем пронеслась весть о свержении самодержавия. К Никите Захаровичу примчался с заимки перепуганный Толстопятов.

Наспех привязав взмыленного жеребца, он быстро поднялся наверх к хозяину.

— Осиротели, — овечьи глаза Дорофея были влажны. Вынув из кармана клетчатый платок, он оглушительно высморкался и, сложив руки на животе, с надеждой посмотрел на Фирсова. — Как таперича быть?

Никита по привычке забегал по комнате, полы его частобора развевались. В эту минуту он был похож на старую хищную птицу, мечущуюся в клетке.

— Худо, Дорофей Павлович, худо. Сам не знаю, что делать. — Круто остановившись перед гостем, Фирсов продолжал: — Остается, пожалуй, одно — надеяться на бога и добрых людей, — и, помолчав, добавил: — На днях говорил мне один человек, что господин Родзянко в руки власть взял. Сказывают, из наших. — Никита понизил голос до шопота. — Еще слышал: появился какой-то Керенский из присяжных. Может, наладится с властью-то.

— Дай, господь, — облегченно вздохнул Дорофей, — а я, признаться, оробел. Сам посуди, — как бы оправдывая себя, заговорил он: — пришли позавчера ко мне на двор эти самые голоштанники из переселенцев, давай поносить разными словами, дашкинова парнишку припомнили, что свинья съела. «Конец, говорят, тебе будет скоро, толстопузый». Я, значит, не утерпел. Сгреб централку — и на них. Всех, говорю, перестреляю. Пристав спасибо скажет. А они, слышь, сгрудились да к крыльцу. «Твоего пристава вместе со стражниками в прорубь пора, — кричат. — И тебя заодно». На ступеньки уже поднялись. Што делать? Кругом степь, людей добрых нет. Я, значит, в избу, дверь на крючок. Покричали, покричали, да и разошлись. Старуху мою насмерть перепугали, а Феоньюшка, дочка моя слабоумная, в голбец залезла, так и втапор выманить не мог.

— Смириться надо, — ответил Никита — на первых порах поблажку дать: скажем, насчет хлеба. В долг отпусти. А придет время, — глаза Никиты расширились, — так давнем, что кровь брызнет. — Фирсов развел узловатые пальцы рук и, сжав их в кулаки, приблизился к Дорофею.

— Земли надо? Дадим, не поскупимся — по три аршина на каждого, — прошептал он зловеще.

Никита прошелся по комнате и, взглянув на киот, перекрестился.

— Страдал господь, когда шел на Голгофу. Так, должно, и нам придется. Как у тебя с хлебом? — неожиданно спросил он Дорофея.

— Тысяч шесть наскребется, — притворно вздохнул Толстопятов.

— Вот что, Дорофей Павлович, держать его там опасно. Того и гляди разнесут амбары. Продай лучше мне.

— Можно, пожалуй, — после некоторого раздумья согласился тот. — Как думаешь рассчитываться? — спросил он осторожно Никиту.

— Не сумлевайся. Миропомазанник ушел, да деньги-то остались.

— И то правда, — согласился Толстопятов.

Заключив сделку с Фирсовым, довольный Дорофей рано утром выехал из города. В полдень, проезжая казахское стойбище, он неожиданно встретил Бекмурзу. Яманбаев ехал торопливо, подгоняя серого иноходца. Увидев Дорофея, он круто осадил коня и закивал головой:

— Селям.

— Здорово, Бекмурза. — Толстопятов придержал лошадь. — Далеко бог несет?

— Марамыш, Сережка едем, толковать мало-мало надо.

— А што за притча?

— Сарь-та Миколай свой юрта бросал, как тапирь быть? — Бекмурза поскреб под малахаем.

— А тебе не все ли равно? Николай-то ведь русский царь, а не киргизский, — ухмыльнулся Дорофей.

— Вот чудной-та. Сарь-та каталажка имел, казак имел. Джатак мой лошадь ташшил, стражник мало-мало нагайкой его стегал. А тапирь как?

— И теперь дуй этих нищих в хвост и в гриву, — Дорофей погладил бороду и, свесив ноги из кошевки, продолжал: — Царя нет, да порядки прежние остались.

— Вот эта латна.

Друзья расстались.

Отречение царя Никодим встретил без радости.

— Осталась земля русская без хозяина, церковь православная без опоры, — жаловался он Сергею.

Молодой Фирсов был ко всему равнодушен.

— Провались все в тартарары, — махнул он рукой.

— Как это понять? — Никодим внимательно посмотрел на молодого хозяина.

— Очень просто, — ответил тот. — Политика мне не нужна. Лишь бы дело не страдало, а на остальное наплевать.

* * *
В начале апреля 1917 года Елизар Батурин нанялся везти до железнодорожной станции одного из приказчиков купца Кочеткова. Приехали они под вечер. Поезда еще не было, и Елизар завернул на постоялый двор. Его пассажир остался на станции. Батурин привязал свою пару лошадей к столбу и вошел в избу.

Народу там было много. На лавках сидели несколько мешочников и женщина с грудным ребенком. Все они слушали солдата без ноги.

— Царь Николай хотел было отдать свой престол брату Михаилу, а того, слышь ты, припугнули, и он отказался. Теперь правит там временное правительство из помещиков и капиталистов.

— Значит, те же штаны, только назад пуговицей, — отозвался с печи какой-то мужик.

— Теперь что получается. Временное правительство — раз, земские управы да Советы, где засели царские прихлебатели — кадеты да меньшевики, — два, — солдат пригнул два пальца, — а нашему брату вот такой подарочек. — Инвалид просунул между двумя пальцами третий и показал кукиш.

Елизар одобрительно кивнул головой и, усмехнувшись, вышел во двор распрягать коней.

Солдат оказался из соседней с Марамышем деревни, и Батурин под вечер выехал с ним. Кони бежали легко. Фронтовик, закутавшись в запасной тулуп Елизара, дремал.

Старый ямщик, сидя на облучке, думал о своем квартиранте. Днюет и ночует среди рабочих да солдат. Ни одно собрание без него не проходит. Отдыха не знает человек. Елизар подстегнул коней и поехал быстрее.

Как-то на днях Русаков пришел особенно веселый.

— Ну, хозяин, наши дела идут на лад. Вот приехал бы еще Епиха, дали бы жару кое-кому. — Григорий Иванович задел самое больное место старого Батурина. Он ждал сына.

— Много солдат уже пришло, а его все нет, — пожаловался он Русакову.

Тот дружески похлопал его по плечу.

— Не горюй. Скоро вернется.

От Епифана уже несколько месяцев как не было писем. Не слышно было и про Осипа Подкорытова. Правда, Федот Осокин на днях прислал весточку с земляком, но про своих друзей не слыхал и домой скоро не сулился. Отдавшись своим думам, Елизар не заметил, как подъехал к поскотине. Начало светать. Город продолжал спать в прохладе мартовского утра.

Елизар приехал домой на восходе солнца. Русаков уже встал. В его комнате находилось несколько человек. Елизар узнал анохинского рабочего, кожевника Петрова, трех фронтовиков, лицо четвертого, сидевшего за столом к окну, не было видно.

«Должно, приезжий», — подумал Батурин, разглядывая незнакомого человека, одетого в кожаную тужурку, плотно облегавшую его крепкую фигуру.

— Ну, как, Елизар, съездил? — спросил его Русаков и, обращаясь к незнакомому, сказал: — Это мой квартирный хозяин, о котором я тебе говорил.

Поднявшись со стула, тот приветливо поздоровался с Батуриным. Это был Дмитрий Колющенко, один из руководителей челябинских большевиков, приехавший в Марамыш по поручению уездного комитета партии.

— Итак, товарищи, до митинга осталось несколько часов. Все ли у вас продумано? — Колющенко внимательно осмотрел присутствующих.

— В Заречье народ оповещен, — отозвался один из фронтовиков.

— С Анохинского завода все будут в сборе, — сказал Петров.

Колющенко продолжал:

— Временное правительство сейчас пользуется доверием Советов. Поэтому наша задача — вести разъяснительную работу среди трудового народа, доказать, что пока в Советах сидят меньшевики, не будет ни мира, ни земли, ни хлеба. Установка Центрального Комитета нашей партии такова: «Никакой поддержки Временному правительству!» Но это не значит призыв к восстанию, — продолжал Колющенко. — Нам нужно добиваться такого положения, чтобы мирным путем завоевать большинство в Советах, изменить политику Советов, а через Советы изменить состав и политику правительства. Такова задача, которую поставил перед нами Ленин.

Глава 32

Стоял конец апреля 1917 года. К Народному дому, где должен был состояться митинг, который устраивали местные меньшевики, небольшими группами стал стекаться народ. Пришли кожевники с Анохинского завода, пимокаты, горянские мужики во главе с Елизаром Батуриным. Из Заречья на городскую площадь пришли фронтовики. Помещение Народного дома было битком набито народом, люди стояли в проходе, толпились у входных дверей. Под сводами здания стоял неумолкаемый гул голосов.

На сцене, за длинным столом, сидела группа меньшевиков во главе с адвокатом Стаховским. Ближе к ним, в первых рядах партера, были видны форменные фуражки гимназистов, модные шляпки дам, красные бантики приказчиков и мундиры служащих казначейства.

Протискиваясь вместе с Колющенко через толпу, Русаков заметил сидевшего рядом со Стаховским Кукарского. Тот что-то записывал себе в блокнот, изредка обмениваясь короткими фразами со своим соседом.

Не спуская глаз с появившегося на трибуне Стаховского, Русаков наклонился к Колющенко и, кивнув на адвоката, насмешливо произнес:

— Главный краснобай.

Дмитрий чуть улыбнулся.

— Послушаем, о чем будет петь.

Потрясая кулаком, Стаховский патетически восклицал:

— Граждане великой неделимой России, власть узурпатора пала. Мы, — оратор разжал пальцы, на них сверкнули золотые кольца, — от имени трудящихся города требуем передать всю полноту власти Временному правительству. Мы говорим, что только истинно русские люди, патриоты, желающие довести войну до победного конца, могут управлять страной. Да здравствует обновленная Россия! Да здравствует Учредительное собрание, которое определит судьбу родины и выполнит священную миссию, возложенную на нас союзниками!

Гимназисты и приказчики стоя аплодировали Стаховскому, дамы от волнения сморкались в надушенные платочки.

— Долой с трибуны! — выкрикнул один из фронтовиков.

— В прорубь их!

— Долой! — все сильнее и сильнее слышался гул людских голосов.

Под сводами Народного дома раздался четкий голос Русакова:

— Да здравствует социалистическая революция!

— Да здравствует партия большевиков! — порывисто воскликнул кто-то.

Стаховский, пытаясь что-то сказать, размахивал руками и, навалившись туловищем на барьер трибуны, брызгая слюной, в исступлении кричал:

— Граждане! Граждане!

В ответ раздался оглушительный свист, улюлюканье, и адвокат, безнадежно махнув рукой, отошел в глубь сцены. Кукарский в растерянности начал искать блокнот. Русаков, поднявшись на сцену, шел к трибуне. Лицо Григория Ивановича было спокойно. Шум в партере и на галерке затих.

— То, что говорил сейчас адвокат Стаховский, это призыв к старому ярму помещиков и капиталистов, — веско сказал он. — Но трудовой народ никогда не пойдет за вами, — оратор повернулся к группе меньшевиков. — Никогда! — повторил он с силой.

Под сводами Народного дома стало тихо, и в этой напряженной тишине особенно уверенно звучал голос Русакова.

— Рабочие и крестьяне знают, что их дорога, их путь к счастью только с большевиками.

— Правильно! — радостно поддержал кто-то из группы фронтовиков.

— Режь правду-матку, — гаркнул бородатый кожевник и, работая локтями, стал пробираться к Русакову.

На него зашикали:

— Тише ты, медведь, куда прешь?

— Любо, ребята, говорит, — лицо бородача расплылось в улыбке.

— И нам любо, однако не лезем, — резонно заметил Елизар.

— Нас опять хотят ввергнуть в кабалу к Фирсовым, Широковым и другим толстосумам. Этому не бывать никогда! — Русаков энергично взмахнул рукой. — Мы говорим: пускай не путаются у наших ног разные господа Стаховские, Кукарские и прочая нечисть, обреченная историей на свалку!

Казалось, толпа вот-вот сдвинется с места и сметет на своем пути жалкую кучку меньшевиков, сидевших на сцене.

Русаков повернул гневное лицо к Стаховскому.

— Вы поняли меня, господин адвокат? — Тот съежился, точно от удара.

— Вы нарушаете регламент, — постучал карандашом о стол председательствующий, обращаясь к Русакову.

— К чорту ваш регламент, — послышалось с галерки.

— Дуй их, Русаков!

— О каких истинно русских людях вы говорите здесь? — не отрывая пылающего взора от Стаховского, продолжал Русаков. — О князе Львове, которого царь метил в премьер-министры? О Гучкове, Милюкове и Рябушинском — российских капиталистах и помещиках? Об эсерах? О Керенском, подлом лакее буржуазии? Да, они нужны таким, как Никита Фирсов, купец Кочетков, мельник Широков. Знаю, нужны они и вам, но скоро наступит час, когда беднота вас сметет.

Русаков повернулся лицом к народу.

— Товарищи! Марамышский комитет партии большевиков поручил мне открыть митинг на площади. Все, кому дороги завоевания революции, за мной! — Григорий Иванович спрыгнул со сцены в партер. — На митинге будет выступать от имени рабочих Челябинска Дмитрий Колющенко! — сказал он громко.

Толпа хлынула за Русаковым.

В дверях образовался затор. Каждому хотелось скорее попасть на площадь. Из ближних улиц и переулков показались новые группы людей. Кто-то догадался вынести из Народного дома скамейку, и, поднявшись на нее, Русаков обвел взглядом толпу. Площадь была вся запружена народом, многие для того, чтобы лучше видеть, влезли на заборы, стояли на широком крыльце фирсовского дома, из окна которого на миг высунулась голова Никиты и тотчас исчезла.

Яркое весеннее солнце светило щедро. Над головами людей высоко в небе кружились голуби. То они взмывали вверх, то, сложив крылья, камнем падали вниз, то, сверкая опереньем, кувыркались в солнечных лучах. И, глядя на их игру, мягче становились суровые лица людей, стоявших на площади.

— Товарищи! Слово для приветствия от Челябинского уездного комитета партии большевиков, от имени всех трудящихся города предоставляется Дмитрию Колющенко, — послышался голос Русакова.

Говор в толпе затих.

— Дорогие друзья, товарищи, братья! Прежде всего мне хотелось бы передать вам радостную весть: в ночь на третье апреля в Петроград приехал вождь рабочего класса и трудящихся крестьян Ленин! — Стоявшая тихо толпа всколыхнулась, затем, точно повинуясь какому-то порыву, дружно грянула:

— Да здравствует Ленин! Ура! Ура!

Полетели вверх шапки, картузы, кепки, и вся площадь от края до края пришла в движение.

…— Ленин сказал: отобрать землю у помещиков, церквей и кулаков, передать ее деревенской бедноте.

Мощный взрыв рукоплесканий и возгласы «ура!» огласили площадь.

— Ура-а-а! — размахивая шапкой, Елизар Батурин начал целоваться с фронтовиками.

В толпе творилось что-то неописуемое. Какой-то древний старик, приложив руку к тугому уху, спрашивал соседа:

— О чем галдят? Ась?

— Ленин велел отдать землю без выкупа крестьянам.

Старик набожно перекрестился:

— Слава те, восподи, дождался-таки, — и, заметив в толпе новое движение, вновь завертел головой по сторонам: — О чем еще толкуют? Ась?

— Приказано всех стариков женить на молоденьких солдатках, — крикнул задорно ему на ухо какой-то паренек.

Кругом захохотали. Дед сердито сплюнул и отошел от насмешника.

— Тише вы, галманы! — прикрикнул на весельчаков стоявший неподалеку мужик из деревни Растотурской.

Дмитрий Колющенко уступил место на трибуне Русакову.

Большое, волнующее чувство овладело Григорием Ивановичем при виде огромного людского моря.

— Товарищи! Наша большевистская партия под руководством Владимира Ильича Ленина зовет вас к победе социалистической революции. Зовет к борьбе за лучшую жизнь, за Советы, за счастье трудового народа. Партия большевиков говорит: только тот имеет право на землю, кто ее обрабатывает своими руками. Партия большевиков считает, что настоящим хозяином страны должен быть только рабочий класс и крестьянская беднота. Мы должны помнить, что у нас есть враги, которые будут всеми силами цепляться за власть. Эти враги — капиталисты, помещики, меньшевики, и все те, кто хочет одеть на крестьянина хомут, рабочего приковать к станку, выматывая из них последние силы. Война, о которой говорил «господин» Стаховский, нужна только богачам. Мы, большевики, против грабительской войны, против захвата чужих земель и порабощения народов. Мы боремся за справедливый мир и будем бороться за него всеми силами.

Да здравствует свобода, да здравствует социалистическая революция, да здравствует мир!

Над толпой заколыхалось красное полотнище флага.

Огромная толпа народа двинулась по главной улице города за группой фронтовиков, в центре которой шли Русаков и Колющенко. Впервые над Марамышем звучал свободно боевой гимн Коммунистической партии:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…

Глава 33

Вскоре после демонстрации Никита Захарович выехал в Зауральск. Ночью прошел небольшой буран, и дорогу местами перемело. Утро было тихое, безветренное. В березовых рощах, опушенных инеем, молчаливо сидели на теплых гнездах клесты. Недалеко от дороги из березняка выскочил заяц, следом за ним помчался второй, и, подпрыгивая на ходу, они закружились на блестевшем под солнцем крепком насте. Сидевший на облучке фирсовский работник Прокопий заулюлюкал на зайцев, и те стремительно бросились в лесок.

— Ты что, сроду не видел их, что ли? — сердито проворчал Никита и уткнул нос в енотовый воротник дохи.

— Весну чуют, — ответил Прокопий и полез за кисетом. — Весна-то нынче дружная, — продолжал он. — Все живое радуется.

— И ты, поди, рад, — буркнул Никита.

— О чем мне горевать? Посуди-ка сам. — Работник повернулся лицом к хозяину. — Все мое добро — рубаха-перемываха, а в кармане вошь на аркане, — ответил он с усмешкой.

— К чему эту речь ведешь? — настороженно спросил Никита.

— Так, к слову пришлось, — уклонился от ответа Прокопий и подстегнул коня. — Но-о, ты шевелись, байбак.

Проезжая деревню Растотурскую, Никита заметил возле сельской управы большую толпу мужиков и баб. На высоком крыльце, опираясь рукой о перила, стоял хромоногий солдат и, взмахивая шапкой, что-то кричал. Народ плотной стеной теснился на улице. Прокопий поехал тише.

Фирсов откинул воротник и невольно стал прислушиваться к словам инвалида.

— Церковные, кабинетские земли нужно немедля поделить. Видинеевский лес отобрать в общество, — продолжал солдат.

Никиту точно подбросило. Поднявшись на ноги, он уставил ястребиные глаза на говорившего.

— Сноповязки, лобогрейки на Дарьиной заимке взять на учет. Сеять будем в первую очередь безлошадным вдовам и солдаткам.

— А где взять семян? — раздался чей-то голос.

— Семена возьмем из церковных амбаров, распределять их будет сельский комитет.

— А как со старостой?

— По шапке ево! — решительно выкрикнул солдат.

— Выберем свой Совет из крестьянских депутатов.

Не спуская горевших ненавистью глаз с фронтовика, Никита сквозь зубы процедил Прокопию:

— Трогай.

Опустившись на сиденье кошевки, он еще раз посмотрел в сторону говорившего солдата:

— Штоб тебе вторую ногу оторвало, окаянный дьявол!

За углом избы, где поворачивала дорога на Зауральск, до Фирсова долетели слова фронтовика:

— Наша партия большевиков, товарищ Ленин говорят: отобрать землю у богатых без всякого выкупа и передать беднейшим крестьянам!

Никита поднял воротник и плотнее закутался в доху.

Вечером он приехал в город. Несмотря на поздний час, улицы были полны народу. Кое-где слышались песни, но пьяных не видно было. Проезжая по Дворянской, Никита увидел растянутый во всю ширину улицы красный транспарант.

«Это еще что такое?» — подумал он с тревогой и, оказавшись в полосе света уличного фонаря, стал читать: «Мир хижинам, война дворцам!». Никита опасливо посмотрел по сторонам. По тротуарам и середине улицы шли с красными бантами на груди группы оживленно разговаривающих людей. Порой проносились легкие сани именитых граждан, спешивших, видимо, к центру города. Прошел с песнями взвод солдат, и, обгоняя пехоту, на взмыленных конях проскакал, разбрызгивая талый снег и грязь, казачий разъезд.

Проехав квартал, Никита увидел второй транспарант, на котором крупными буквами было выведено: «Да здравствует социалистическая революция!» Недалеко от дома Тегерсена на улице висел третий лозунг: «Да здравствует партия большевиков и товарищ Ленин!»

«Не слыхал что-то, надо будет спросить Мартынка», — подумал с тревогой Фирсов и, остановив лошадь у подъезда, вылез из кошевки.

«Солдат в Растотурской кричал насчет большевистской партии и Ленина, здесь в городе красные полотна понавешали. Диво», — дергая шнур звонка, продолжал думать Никита и, сняв в передней доху, зашел в комнату зятя.

Тегерсена он застал в постели. Мартин Иванович лежал с компрессом на голове.

— Мигрень, — протянул он жалобно и показал взглядом на свободный стул.

Фирсов огляделся. Возле кровати на маленьком столике стояли флаконы с лекарствами и коробка с леденцами. Никита перевел взгляд на зятя. Усы Тегерсена обвисли, и под глазами сильнее, чем обычно, были видны дряблые мешочки.

— Ви понимайт, мой рабочий требовайт восьми час работайт, требовайт контроль производства! О-о, — Мартин Иванович схватился за голову, — майн гот, мой бог, завод есть большевик! — выкрикнул он пискливо и зашарил рукой по столику, разыскивая мигреневый карандаш.

— А что это за люди? — осторожно спросил Никита.

— О, ви не знайт большевик, — только и мог от него добиться Никита. Видимо, зять был перепуган событиями последних дней.

Не добившись от него толку, Никита Захарович на следующий день отправился к своему старому знакомому, богатому землевладельцу Савве Волкову.

Хозяина дома он не застал. Дожидаясь его прихода, Никита стал просматривать мартовские номера зауральских «Известий», которые были печатным органом эсеров и меньшевиков, захвативших в то время власть в городе и уезде в свои руки.

«…Кто стоит на своих местах, тот за свободную Россию, а кто оставляет свой пост, тот за Вильгельма и изменник России… — стал читать Фирсов. — …В случае отказа продолжать войну, не останавливаться даже перед самой крайней мерой массового расстрела…» — советовала меньшевистская газета военному командованию города. Никита с облегчением вздохнул и, посмотрев на киот, перекрестился:

— Слава те, восподи, есть еще добрые люди.

Заслышав грузные шаги хозяина, он отложил газету и поднялся на ноги. Друзья троекратно облобызались.

— Кстати приехал, — выпуская из своих объятий тщедушное тело гостя, пророкотал густым басом Волков. — Чудны́е дела творятся на свете, — покачал он седеющей головой. — Идет на земле российской содом и гомора, — вздохнул он и, обтерев потное лицо платком, не торопясь продолжал: — Только с собрания биржевого комитета, обсуждали насчет новой власти. Своих людей выбрали в управу. В Совет поставили говоруна Михайлова. Как у тебя дела в Марамыше? — спросил он гостя.

— Горланят, — махнул рукой Никита.

— Ничего, брат, не поделаешь, потому свобода, — глаза Саввы ехидно прищурились. — На каждый роток не накинешь платок, — произнес он после некоторого молчания. — Пускай кричат, тешатся.

За самоваром Волков продолжал рассказывать Фирсову:

— На днях мыркайские мужики стали на мою землю зариться. Пришлось пугнуть через уездного комиссара. — Вынув из бокового кармана меньшевистскую газету «День», Волков произнес: — Послушай, что пишут наши управители.

Подвинув стул ближе к гостю, хозяин начал читать:

«…Всякие попытки к немедленному захвату частновладельческих земель могут губительно отразиться на правильном течении сельскохозяйственной жизни. — Савва поднял указательный палец вверх и зарокотал: — Конфискация обрабатываемых удельных, кабинетских и частновладельческих земель может быть проведена только законодательным порядком, через Учредительное собрание, которое даст народу и землю и волю». — Глаза Фирсова встретились с хозяином, и, поняв друг друга, они хмуро улыбнулись. — Землю и волю, чуешь? — Савва положил свою тяжелую руку на костлявое плечо Никиты. — Да, мы дадим им такую землю и волю, что волком взвоют, — произнес он злорадно.

— Вестимо, — Никита легонько освободил свое плечо от руки хозяина. — Дай, восподь, — поднял он глаза на иконы. — Может, обернется к лучшему.

Поговорив со своим дружком, Никита успокоенный вернулся в дом зятя.

Тегерсен попрежнему лежал в постели, обложенный подушками, и сосал леденцы.

«Кислятина какая-то, — подумал Фирсов про своего зятя. — Не такого бы мужа Агнии надо. Поторопился маленько со свадьбой, промашку дал», — и, с нескрываемым презрением взглянув на «козла Мартынку», он круто повернулся навстречу входившей дочери.

Агния с сияющим лицом подошла к отцу и поцеловала его в щеку. Судя по ее беззаботному виду, нарядному платью, запаху тонких духов и манере держаться, дочери Фирсова жилось неплохо. На днях, дав отставку Константину Штейеру, который раза два приезжал в Зауральск с фронта, она начала флиртовать с уездным комиссаром Временного правительства Жоржем Карнауховым.

Глава 34

В первых числах мая в Зверинскую вернулся с фронта муж Устиньи Евграф. Приехал он ночью. Постучал легонько в окно и поднялся на крыльцо. С трудом узнав в худом бородатом казаке своего мужа, Устинья радостно охнула и повисла у него на шее.

Поднялся со своей лежанки и Лупан, проснулась старая мать и запричитала точно по покойнику.

Когда зажгли лампу, Евграф снял с себя винтовку и, передавая ее жене, сказал:

— Поставь пока в чулан, неровен час, кто-нибудь зайдет. — Осторожно повесил походную сумку на гвоздь и пригладил волосы.

— Ну, здравствуйте. Поди, не ждали, — улыбнулся он слабо и, схватившись за грудь, надсадно закашлял.

— Немецкого газу немного глотнул, — точно оправдываясь, тихо произнес Евграф и опустился на лавку. — Хватит, повоевал, — махнул он рукой и посмотрел на статную жену: — Как хозяйничала?

— Ничего, управлялись с тятенькой помаленьку. Пришел как раз к севу, — ответила Устинья, собирая на стол.

— Плохой из меня пахарь, — и Евграф снова закашлял. — Грудь болит, да и суставы ломит.

Утром, когда старики ушли работать в огород, Устинья долго смотрела на спящего мужа, чувство жалости к Евграфу охватило ее. «Похудел как: нос заострился, и глаза впали. Должно, намаялся на войне-то». Поправив сползшее одеяло, она тихо поднялась с кровати и, сунув ноги в ичиги, пошла к реке за водой.

В ту ночь, вместе с Евграфом Истоминым, вернулся с фронта его сосед и друг Василий Шемет. Весть о приходе фронтовиков быстро разнеслась по станице.

Евграф сидел за столом гладко выбритый, в чистой полотняной рубахе, на груди два георгиевских креста за храбрость.

Народу в избу набилось много. Всем хотелось узнать про родных. Большинство казаков были еще на войне. Пришел и Василий Шемет, молодой казак с красивым, энергичным лицом, которое портил лишь глубокий шрам на правой щеке — след сабельного удара немецкого кирасира в схватке под Перемышлем.

Явился и Поликарп Ведерников, здоровенный казак, работавший всю войну писарем у наказного атамана, сын вахмистра Силы Ведерникова, который председательствовал в станичном комитете. Пришел он неспроста. В прошлом году Сила Ведерников отобрал у Лупана лучший покос в пойме Тобола. Узнав, что Евграф дома, он послал к нему Поликарпа звать фронтовика в гости и уладить дело с Истоминым, которого в душе побаивался.

Евграф наотрез отказался итти к Силе Ведерникову и, провожая Поликарпа до порога, сказал, чтобы слышали все:

— Скажи своему батьке, чтоб убирался с моего покоса, пока голова цела, так и передай. Хватит ему пухнуть от вдовьих слез.

Нетерпеливый Шемет вскочил с лавки и крикнул вслед Поликарпу:

— Паучье гнездо!

Тот круто повернулся в дверях и смерил его с ног до головы.

— Вояки, отдали Россию немцам.

— Замолчи, гадюка! — побледневший Шемет схватил со стены шашку Лупана. — Зарублю!

В избе начался переполох. Поликарп выскочил за ограду и сгреб лежавший возле завалинки кол. Шемет рвался из цепких рук женщин и казаков, навалившихся на него.

— Да отстань ты от него, лиходея. Вася, не надо! — отчаянно кричала жена Шемета.

— Пустите! — отбиваясь от казаков и женщин, продолжал кричать Василий. — Я кровь проливал за отечество, а он, гад, такие слова, — Василий заскрипел зубами.

— Уходи по добру, Поликарп, — Евграф сурово посмотрел на писаря, который, не видя Шемета, продолжал куражиться, не выпуская кола из рук.

— Пускай Васька выйдет, я дам на память.

— На память? — разбросав женщин и казаков, висевших на его руках, разъяренный Шемет выскочил из сеней. — Гадюка, привык с бабами воевать, — засучивая рукава, произнес он с угрозой.

Но тут случилось неожиданное.

За общим шумом никто не заметил, как от угла истоминского дома отделилась небольшая фигурка кривого мужичонки с самодельной балалайкой в руке. Подкравшись сзади к Поликарпу, Ераско взмахнул своей «усладой». Раздалось короткое «дзинь» и умолкло. Писарь, медленно выпустив кол и ошалело выпучив глаза, посмотрел на нового противника.

— Мое вам почтение, Поликарп Силантьевич, — ухмыльнувшись, Ераско погладил жиденькую бородку и продолжал:

— Коева дни вы сами просили сыграть вам чувствительное, ну я, значит, и подобрал мотивчик. Уж не обессудьте на музыке. — Ераско насмешливо посмотрел на писаря.

Поликарп пришел в себя и выругался.

Подобрав сломанную «усладу», которая держалась лишь на струнах, Ераско в сопровождении Евграфа и Шемета вошел в избу.

Наутро Истомин направился к Василию, который жил на выезде к Тоболу.

Шемет поправлял развалившийся тын, обтесывая колья и жерди для изгороди.

— Раненько принялся за работу, — протягивая ему кисет с табаком, сказал Евграф.

— Не терпится. Тын развалился, да и крыша на избе осела. Надо новые стропила ставить.

Воткнув топор в толстую жердь, Василий стал закуривать.

— Насчет бревен придется в комитет итти, без бумажки лесник не отпустит, — заметил он.

— Однако придется Силу Ведерникова просить, он председателем теперь, — Евграф спрятал кисет и продолжал: — От чего ушли, к тому и пришли. Как правили атаманцы, так и сейчас правят.

Шемет поднялся на ноги.

— Недолго им придется хозяйничать, — заявил он твердо.

— Долго недолго, а власть опять богатеи взяли, — заметил Истомин. — Сил пока маловато. Может, подойдут казаки с фронта, тогда поговорим с комитетчиками. — Подумав, он добавил: — Надо съездить в Марамыш к Русакову.

— Это тот, о котором говорила Христина Ростовцева? — спросил Евграф.

— Да.

— Что ж, съездим, — согласился Истомин.

С неделю тому назад, возвращаясь с фронта через Троицк, Евграф с Шеметом завернули по пути в Качердыкскую станицу к Степану Ростовцеву. Самого хозяина в тот день дома не было, и фронтовиков встретила Христина. Из разговора с ней они узнали, что в Качердыке и в Уйском в станичных комитетах правят богатые казаки. Уездный комиссар Временного правительства приказал сформировать ударный эскадрон из надежных казаков. Часть из них на днях отправлена в Марамыш для охраны меньшевистского Совета.

— На нашу помощь пускай не надеются, — решительно заявил Шемет. — Испытал я эти порядки еще на фронте. Хватит.

Узнав из дальнейшей беседы о настроении гостей, Христина повела с ними разговор смелее.

— В Марамыше организован уездный комитет партии большевиков. Председателем избран старый подпольщик Григорий Русаков. Не мешало бы вам побывать у него, — заявила она фронтовикам.

Шемет переглянулся с Евграфом.

— Как твое мнение?

— Согласен, — ответил тот.

Переночевав у Ростовцевых, Истомин с Василием двинулись к своей станице.

Глава 35

Вскоре Евграф с Василием выехали в Марамыш. Просилась и Устинья, но отговорил Лупан.

— На ходке не проехать — бездорожье, к седлу непривычна, вот обсохнет маленько земля, и съездишь.

Устинья проводила мужа до моста и крикнула ему вслед: — Поскорей приезжай! — и повернула обратно к дому.

Устинья работала в огороде, помогая свекру укладывать навоз для огуречных гряд.

Бросив на гряду несколько навильников, молодая женщина задумалась.

На миг промелькнуло исхудавшее лицо мужа, и точно из далекого тумана выплыл облик Сергея. Зимними ночами, которым, казалось, не было конца, он неотступно стоял перед ней. Она его ненавидела и вместе с тем рвалась к нему. Ждала мужа, думала, все пройдет, забудется, а выходит нет.

Прошлым летом, когда она гостила у родителей, к Настеньке Черновой забежала фирсовская стряпка Мария, которая приходилась Настеньке дальней родственницей. В это время Устинья была у своей подруги. За чаем женщина рассказала про семейные дела своих хозяев.

— Сам стал шибко лютовать и часто скандалил с Сергеем, который требовал раздела. Василиса Терентьевна все по монастырям разъезжает. Похудела она сильно и часто плачет. — Наклонившись к уху Настенькиной матери, Мария зашептала: — Примечаю, что Дарья вино начала хлестать, в монопольку тайком от Сергея не раз меня посылала. С мужем-то у ней нелады. Как бы не свихнулась совсем умом-то.

— Не ходи сорок за двадцать. Когда шла за молодого, что думала? — покачав головой, хозяйка налила гостье чашку чая.

— А тот, стратилат-то, — заговорила Мария про расстригу, — Сергея-то шибко жалеет, ходит за ним, точно нянька. Когда и на куфню ко мне заглядывает, — кончики ушей Марии порозовели. Выболтав свою тайну, стряпка тут же поправилась: — Все больше насчет еды.

В воскресенье Устинья увидела Дарью Видинееву в церкви. Одетая все так же пышно, с накинутой на голову черной косынкой, из-под которой выбивался серебристый локон, жена Сергея тихо молилась, устремив неестественно блестевшие глаза на икону. Когда-то властное, красивое лицо поблекло, и вся ее фигура казалась расслабленной, вялой и безжизненной.

«Неладно живут они с Сергеем», — выходя из церкви, подумала Устинья, направляясь к дому родителей.

Перед отъездом она сходила на базар, чтобы купить свекрови на платье. Еще издали увидела Сергея.

Молодой Фирсов шел по улице, играя шелковыми кистями пояса. Шагал он легко и свободно, небрежно кивая головой на почтительные поклоны знакомых торговцев. Его гибкая, стройная фигура, резкие черты лица, мрачные глаза, блестевшие из-под густых черных бровей, — говорили о необузданном и диком нраве хозяина.

Устинья зашла за угол магазина и проводила Сергея взглядом до тех пор, пока он не скрылся в толпе. Какое-то тревожное чувство овладело ею и, даже приехав в Зверинскую, она долго не могла найти покоя.

Глава 36

Под вечер к Устинье забежала Анисья, жена Шемета, круглая, как шар, казачка с веселыми, озорными глазами, и, ойкнув, повалилась на лавку.

— На задней улице у Черноскутовых-то что делается. Ой! Гос-поди! — выкрикнула она и, закрыв ладонью пухлое лицо, закачалась, как маятник.

Устинья отбросила холстинку, через которую процеживала молоко, и подошла к охающей Анисье.

— Что случилось?

Рассыпая слова, точно горох, та зачастила:

— Степан с фронта пришел, а Васса, сама знаешь…

Устинья побледнела. Семью Черноскутовых она знала с тех пор, как вышла за Евграфа. Степан, который приходился ее мужу двоюродным братом, был взят на фронт прямо с лагерного сбора. За два года о нем ничего не было слышно. Писали станичники, что будто попал он в плен и был зарублен немцами по дороге в лагерь военнопленных. Потом про жену Степана Вассу пошли нехорошие слухи. Сам старик Черноскутов жалел сноху и не раз допытывался правды, но добиться так ничего и не мог. Зимой Васса родила. Кто был отец, никто не знал. Молчала об этом упорно и сама Васса, тихая, застенчивая, похожая на девушку, казачка. Бережно пеленала сына и, слушая, как он гулькал «у-а, у-а», была счастлива. Примирились и старики с появлением внука, и жизнь в избе Черноскутовых текла спокойно.

И вот, как гром с ясного неба грянул, — явился Степан. Переступил порог отцовской избы и, увидев зыбку, он, не снимая вещевого мешка и фуражки, выхватил шашку и одним взмахом перерубил толстый ремень, соединявший зыбку с очепом.

Зыбка грохнулась на пол, раздался плач ребенка. Яростно крикнув помертвевшей жене: «Сволочь!» — Степан выскочил из избы.

Вассу спрятали у старой бобылки Матвеевны на окраине станицы. Возле избы Черноскутовых стал собираться народ. Заглядывали в окна и, увидев тесно прижавшихся друг к другу стариков, молча качали головой и отходили на улицу. Вскоре показался пьяный Степан. Вышел он из-за угла соседней улицы с обнаженной шашкой. Народ шарахнулся кто куда. Степан подбежал к отцовскому плетню и, взмахнув клинком, начал крошить плотно слежавшийся тальник.

Через полчаса он вяло опустился на сваленные колья и закрыл лицо руками. В избе было тихо. Любопытные казачки, прячась за углами домов, изгородью палисадников, не спускали глаз с неподвижно сидевшего Степана. Вскоре он снова вскочил на ноги, дико оглядел притаившуюся сотнями невидимых глаз улицу и, точно бешеный, начал рубить подпорки старой амбарушки. Полетели щепки, сверкнула искра, видимо, Степан ударил о толстый кузнечный гвоздь, и замшелая крыша сползла набок. Степан оторвал доску и начал часто хлестать дверь. Наконец, удары посыпались реже, Степан, видимо, ослабел. В это время, к ужасу казачек, на улице показалась Устинья. Шла она не торопясь, не спуская спокойных глаз со Степана. Казак, безотчетно взмахивая обломком доски, качнулся на предамбарье. Устинья смело подошла к нему и, обхватив с материнской нежностью голову фронтовика, притянула его к себе. Степан очнулся.

— Устиньюшка, се-стри-ца! — И надрывный, ноющий звук пронесся по улице: «ы-ы-ы!». За плетнями послышались всхлипывания, показалась на пороге избы сгорбленная горем мать, за ней, сутулясь и часто моргая красными веками, вышел отец. В тяжелый, точно звериный, вой Степана влились плачущие голоса женщин. Кто-то догадался сбегать за Вассой. Прижимая к груди ребенка, с побледневшим лицом, она торопливо бежала по улице, на миг остановилась перед Степаном и произнесла со стоном:

— Прости!

Фронтовик привлек жену к себе.

Проводив семью Черноскутовых в избу, Устинья, вытирая слезы, пошла домой.

В ту ночь она спала плохо. Беспокоила судьба Вассы и Степана. Утром, чуть свет, она направилась к избе Черноскутовых, тихо открыла дверь и, увидев сидевшую у зыбки мать Степана, остановилась у порога. Старуха со счастливой улыбкой помаячила в сторону спящих в обнимку сына со снохой и тихо шепнула Устинье:

— Наладилось.

Довольная Устинья вернулась домой, подоила корову и погнала ее через мост к выгону. Возвращаясь обратно, она заметила, как с верхней улицы выехала группа вооруженных казаков и стала спускаться к реке. Устинья прижалась к перилам моста, пропуская всадников. Впереди ехал на рыжем жеребце Сила Ведерников, за ним Поликарп и еще несколько зажиточных станичников. У каждого за плечами была винтовка. Женщина проводила их взглядом, и, когда те повернули на дорогу, ведущую к Донкам, Устинья догадалась, что отряд Силы Ведерникова решил силой отобрать у донковских мужиков покосы, которые они захватили с неделю тому назад у казаков.

«Будет свалка», — подумала она с тревогой и, вбежав в дом, стала будить Лупана. Тот проснулся и, раздумывая, долго чесал бок.

— Не с кем ехать на выручку мужиков. Евграф с Шеметом в городе. В станице не больше двух-трех фронтовиков, ну да, скажем, еще Степан. Однако попытаюсь. Кликни Назара.

Устинья бросилась бежать на Нижнюю улицу, где жил вернувшийся с фронта Назар Белостовцев.

Ехать в Донки согласился и Степан.

— Помочь мужикам надо, — седлая отцовского коня, сказал он Устинье. — Жаль, что вчера от пьяной дурости клинок затупил. Зазубрины есть, — виновато улыбнулся он.

Помолчав, Степан сказал с чувством:

— Спасибо, выручила, а то бы набедокурил, — и, подтянув подпругу седла, он легко вскочил на коня.

Лупан дал Степану винтовку Евграфа. Вскоре они все трое, проехав мост, направили коней крупной рысью. Впереди, пристроив старую пику, ехал Лупан.

Подъезжая к деревенской поскотине, они заметили большую толпу мужиков и баб, вооруженных кольями, железными вилами. У некоторых за поясом были видны топоры. Поскотина была закрыта. Со стороны дороги, у самых ворот, приподнявшись на стременах, что-то кричал толпе донковцев Сила Ведерников.

Лупан повернул коня в объезд. Степан с Назаром последовали за ним. Заехав с противоположнойстороны деревни, казаки пришпорили коней и понеслись по безлюдной улице.

Заметив мчавшихся во весь карьер трех казаков, толпа шарахнулась. Раздались крики: — Обходят! Стой!

Навстречу Лупану выбежал с винтовкой солдат, вскинул ее к плечу и крикнул:

— Стой! Не то стрелять буду.

Вынырнувший из толпы Ераско подбежал к солдату и ухватился за его винтовку.

— Не видишь, что ли. Это Лупан, с ним Назар, а третьего не знаю. Наши люди, — быстро заговорил он.

Получив неожиданную помощь, донковцы осмелели.

— Ну-ко, слазь с вершины, толстопузый! — кричал какой-то мужик Силе Ведерникову. — И не думай, покос все равно не отдадим.

— Самовольничать не позволю, — кричал, не слезая с седла, Сила. — Покосы и земли еще царем нам дарованы, косить не дадим.

— Давай-ко отъезжай подальше от греха, — сказал ему подъехавший вплотную к воротам Лупан. — Не будоражь народ.

— Я с тобой еще поговорю в комитете, — погрозил ему нагайкой Ведерников.

— Отчаливай! — Степан начал открывать ворота. Обнажив шашку, он крикнул мужикам: — За мной, ребята!

Донковцы хлынули в проезд. Группа Ведерникова под напором толпы постепенно отходила от поскотины. Не спуская злобных глаз со Степана, Сила начал снимать с плеча винтовку.

— Спрячь винтовку, царский ублюдок! — яростно кричал Черноскутов.

Сила круто повернул коня к выкрикнул:

— Мякинники! Большевики!

— Колом его, кикимору!

— Старорежимник!

Ведерников поскакал от ворот. Отчаянно ругаясь, он погрозил кулаком:

— Я вам попомню, голь перекатная!

— Отчаливай!

В тот день, отстояв покосы, донковцы открыли собрание. Первым выступил Степан:

— Крестьянская беднота и трудовое казачество под руководством рабочего класса должны изгнать из комитетов приспешников буржуазии, установить Советскую власть. Это мы сделаем только при помощи партии большевиков.

Глаза 37

Евграф Истомин и Василий Шемет приехали в Марамыш поздно ночью.

Елизар с женой спали. На стук вышел незнакомый человек в кожаной тужурке и рабочих сапогах. Спросив, что им нужно, он пропустил приезжих в комнату, а сам ушел в боковушку, где жила когда-то Устинья.

Проснулся Елизар и, увидев зятя, стал торопливо одеваться.

— Не ждали. Мать, а, мать, — потряс он за плечо спящую жену. — Вставай, Евграф приехал.

Женщина поднялась с постели и всплеснула руками:

— Евграф Лупанович, вот радость-то!

Утром, за чаем, Евграф спросил тестя:

— Должно, ночью дверь нам открывал твой квартирант, Русаков?

— А вы откуда его знаете?

— Устинья говорила, — и, помолчав, Евграф продолжал: — Уж сильно она его хвалила. И в Качердыкской мы о нем слышали от дочери Степана Ростовцева.

— Спит он еще, наверное, — кивнул он на маленькую комнату. — Сейчас пойду, узнаю, встал ли.

Елизар вышел из-за стола и направился к квартиранту.

— Здесь я, здесь, уже живой, — улыбаясь с порога, Григорий Иванович подошел к гостям и поздоровался. Провел по привычке рукой по волосам и, обратившись к Евграфу, спросил: — Значит, вы и есть муж Устиньи Елизаровны?

— Так точно, а это — мой товарищ, из одной станицы, — показал он на Василия.

Шемет крепко пожал руку Русакову и внимательно посмотрел на него. Крепко сбитая фигура Русакова, простое лицо рабочего, с коротко подстриженными усами, с гладко выбритым подбородком, спокойные движения, уверенный голос располагали к нему.

— Фронтовики? — Григорий Иванович бросил беглый взгляд на георгиевские кресты батуринского зятя и на Шемета.

— Вы строевик? — спросил он Шемета.

— Так точно. С Евграфом Лупановичем из одного полка.

— Он кавалер всех четырех степеней, — заметил Евграф, — Приказ уже был о его производстве в чин подхорунжего. Да вот с крестами-то у Василия заминка вышла. Разжаловали за подстрекательство казаков к бунту. Чуть под расстрел не попал. Тут как раз революция.

Русаков, внимательно слушавший Евграфа, украдкой поглядывал на Шемета. Открытое, мужественное лицо казака, его военная выправка Григорию Ивановичу пришлись по душе, и он подумал: «Пожалуй, из него выйдет неплохой командир. Надо иметь в виду».

— Коммунисты?

Евграф отрицательно покачал головой:

— Оформляться было некогда. Домой торопился, — сказал он.

Василий вынул из кармана гимнастерки удостоверение члена партии большевиков, выданное одним из райкомов Петрограда.

Русаков бережно сложил удостоверение вчетверо и передал его хозяину.

— Сегодня приходите после обеда на партийное собрание, — и, назвав адрес, он поднялся из-за стола. — Не прощаюсь, увидимся.

После чая гости пошли осматривать город.

— Давно не были, — одеваясь, сказал тестю Евграф, — да и обнов надо купить Устинье и старикам.

Марамыш изменился мало. На улицах стояли полицейские, но уже без формы. В купеческих магазинах шла бойкая торговля. Сохранились и старые вывески государственного казначейства, кредитного банка и земского присутствия. Попрежнему мелькали офицеры, чиновники и нарядно одетые дамы с собачками. В магазинах приказчики с красными бантами на груди учтиво называли покупателей господами и угодливо подставляли стулья богатым клиентам.

Купив на платья женам, Евграф с Василием вышли на улицу. Вскоре их внимание привлек широкоплечий, среднего роста мужчина в широчайших галифе из красного сукна, заправленных в голенища хромовых сапог, на которых звенели серебряные шпоры. На незнакомце была лихо заломленная кубанка. Огромный чуб закрывал низкий, покатый лоб, смуглое с узкими раскосыми глазами лицо было неприятно. На боку, поверх цветной шелковой рубахи, висела массивная, покрытая лаком деревянная кобура, из которой торчала рукоятка тяжелого парабеллума. Положив руку на эфес сабли, ножны которой были украшены богатой резьбой и инкрустациями, владелец роскошной сабли шел, слегка раскачиваясь на своих кривых ногах, привыкших, видимо, к седлу.

— Погоди, Василий, — приглядевшись внимательно к незнакомцу, Евграф воскликнул: — Да ведь это Пашка Дымов из станицы Озерной. Вот дьявол, смотри, как оделся, а? — продолжал Истомин. — Саблюку где-то взял, пистолет офицерский прицепил, вот чучело гороховое. Эй, Пашка, постой! — крикнул он Дымову.

Услышав свое имя, тот поправил кубанку и повернулся на голос.

— Кто кличет? — расставив широко ноги, спросил он хрипло.

— Да протри ты глаза! Своих не узнаешь.

— Геть! — Дымов ударил рукой по ножнам сабли. — Какое вы имеете право так называть командира отряда анархистов? Башку снесу! — рявкнул он.

— Да ты што, башибузук, не узнаешь нас, што ли? — усмехнулся Евграф. — А еще однополчанин, — произнес он с укоризной.

Дымов огляделся по сторонам и, видя, что чужих близко нет, шагнул к казакам.

— Вы, ребята, так мой авторитет подорвать можете. Всякая контрреволюционная сволочь хихикать начнет. Я, брат, здесь их устрашаю, — Пашка самодовольно погладил свои жидкие усы и хлопнул по кобуре парабеллума. — В Самаре достал, а саблюка казанского мурзы. У одного богатого татарина в доме маленько пошуровал. Ну и взял на память. Пошли в пивную, — и видя, что те замялись, он продолжал: — Деньги здесь, брат, с меня никто не берет, — сказал он хвастливо.

— А где твои отрядники? — поинтересовался Евграф.

Пашка сдвинул кубанку на затылок, ухмыльнулся и покрутил пальцем в воздухе.

— Только вы, ребята, молчок. Я, брат, купчишек на бога беру. Стоит мне стукнуть в пивной кулаком по столу и гаркнуть: «Геть! Братва, по коням!» — так они, друг мой, эта самая неорганизованная масса, кто куда. Ну и пошла слава: у Пашки Дымова тысячный отряд. Живу, брат, во! — анархист выставил большой палец. — Может, вы запишитесь для почина в мой отряд, а? Вот бы стали орудовать, — протянул он, — мать честная! Все бы кадетики ползали передо мной, а?

— Нет, валяй уж один, нам не по пути, — и, сухо простившись с Дымовым, Евграф с Шеметом отправились к домику Батурина.

На партийное собрание они пришли на полчаса раньше. Сели недалеко от председательского стола и стали рассматривать присутствующих. Большинство собравшихся было в солдатских шинелях. На краю скамейки сидел молодой матрос и беседовал с двумя башкирами из соседней с Марамышем Сафакулевской волости. В глубине большой комнаты устроилась группа крестьян, приехавших из деревень. Были тут и рабочие с кожевенных и пимокатных заводов. Народ прибывал. В комнате стало тесно. Вскоре из маленькой соседней комнаты показался Русаков.

— Товарищи! — прозвучал его четкий голос. — На повестке дня у нас один вопрос: Апрельские тезисы вождя нашей партии Владимира Ильича Ленина.

В комнате стало тихо. Стоял май 1917 года. Теплый весенний ветер прошумел в палисаднике и ворвался в открытое окно.

Русаков говорил:

— Советы рабочих депутатов являются единственной формой революционного правительства, поэтому нам необходимо завоевать там большинство и тем самым изменить политику Советов, а через Советы изменить состав и политику правительства. Такова установка Ленина.

Евграф подтолкнул Василия и зашептал:

— Правильно ведь. У нас хозяином Сила Ведерников, в селах, где мы проезжали, в комитетах тоже сидят богатеи, — и, прислушиваясь к голосу Русакова, он оглянулся.

В комнате был слышен приглушенный шопот и отдельные слова:

— Точно! Правильно! Так!

— …Буржуазия будет крепко держаться за свои права. Наша задача сейчас заключается в полном отказе от поддержки Временного правительства. Нам нужно покончить с империалистической войной, которая выгодна лишь капиталистам, и вести борьбу за мир.

Среди фронтовиков началось движение. Евграф с Шеметом, чтобы лучше слышать Русакова, пересели к нему поближе.

— Только власть Советов может обеспечить мирную и радостную жизнь трудового народа. Мы, большевики, знаем, что борьба будет нелегкой, но мы победим! — Последние слова Русакова потонули в шуме рукоплесканий.

И, когда в комнате стихло, Григорий Иванович, передвинув стул, обвел взглядом сидящих.

— Я считаю, что нам нужно наметить практические мероприятия по ознакомлению с Апрельскими тезисами рабочих Анохинского кожевенного завода и бедноты сел и станиц Предуралья. Ваше мнение?

Истомин с Шеметом поднялись точно по команде.

— Мы хорошо знаем своих станичников, — заговорил горячо Василий, — поэтому, как коммунисты, беремся провести беседы в Зверинской, Уйской и Качердыке.

— Хорошо, — Русаков отметил карандашом что-то на бумаге. — Ты, Епифан?

— Я выезжаю в Косулино и Долгую. По пути проведу собрание в Верхней Деревне.

— Так, — довольный Григорий Иванович вновь что-то записал на своем листке. — К рабочим Анохинского завода я пойду, товарищи, сам, — заявил он присутствующим.

С собрания Русаков вышел вместе с Евграфом и Шеметом. Стояла глубокая ночь. Григорий Иванович не спеша расспрашивал казаков о жизни станиц и, уже подойдя к дому, сказал:

— Побываю как-нибудь у вас.

— Обязательно приезжай. Поможешь наладить у нас партийную работу и посмотришь, как живем, — отозвался Шемет. Поднявшись на крыльцо, все трое вошли к Батурину.

Глава 38

Вскоре в Марамыш вернулись с фронта Епиха Батурин и его дружок Осип Подкорытов. Через неделю после их приезда явился Федотко. Вид его был грозен. Опоясанный пулеметными лентами, с двумя гранатами, висевшими по бокам, он на следующий день пришел в Уком к Русакову.

Григорий Иванович сидел в небольшой комнатушке и что-то писал. Завидев на пороге матроса, он пригласил его войти.

— Садись!

Русаков отложил бумагу. Федотко шагнул к столу и, вытянувшись во фронт, козырнул:

— Младший канонир Балтийского флота Федот Осокин явился в ваше распоряжение.

Русаков поднялся из-за стола.

— Федот, да ты ли это? Прости, братец, я ведь тебя не узнал, — воскликнул он радостно и, обняв матроса, похлопал его по плечу. — Возмужал, да и вид-то у тебя боевой, коммунист?

— Я ведь, Григорий Иванович, коммунистом стал, когда еще плавал на «Отважном». Давай теперь работу. Не терпится.

— Это хорошо, что тебе не сидится дома. Но только вот что, — лицо Русакова стало озабоченным. — Придется тебе эти воинские доспехи снять, — потрогал он рукой пулеметную ленту, — да гранаты спрячь в надежном месте. Пригодятся потом. Епиху с Осипом видел?

— Так точно, — козырнул Осокин, — вчера маленько гульнули.

Федот виновато опустил глаза.

— Так это ты выставил из пивной анархиста Дымова?

Осокин, не спуская глаз с носка своего ботинка, со вздохом сказал:

— Не удержался. Маленько поскандалил, — и, набрав воздуху, выпалил: — Терпеть не могу разную сволочь.

— Погоди, погоди. — Брови Русакова сдвинулись. — Ты знаешь, что такое революционная дисциплина?

— Знаю, — насупился Федот.

— Ты знаешь, что твоя драка в пивнушке на руку нашим врагам? Знаешь о том, что сейчас нужно быть особенно осторожным в своих поступках?

Матрос беспокойно переминался с ноги на ногу. Положив ему на плечо руку, Русаков продолжал:

— Допустим такое положение. Вот явился Федот Осокин, революционный матрос, учинил дебош в общественном месте. Как на это будут смотреть те, кто старается изо всех сил дискредитировать коммунистов? Подымут звон во все колокола: вот, дескать, смотрите на большевиков, обвешались пулеметными лентами и гранатами, шумят в пивных. Разве это простительно коммунисту?

— Григорий Иванович, так ведь я это на радостях выпил. С ребятами два года не виделся, — виновато произнес Федот. — С фронта ведь пришел, — добавил он тихо, — домой.

— Домой? Нет, ты не дома, — сказал сурово Русаков.

— Как не дома? — Осокин поднял непонимающие глаза на председателя Укома.

— Да, не дома. Ты и сейчас на фронте, — ответил ему спокойно Русаков. — Только этот фронт сложнее военного. Там ясно, где враг, а здесь он притаился.

Григорий Иванович подвел Федота к окну.

— Ты видишь дом Фирсовых? Снаружи все спокойно, а внутри засел хитрый и беспощадный враг. — Русаков показал рукой на здание меньшевистского Совета. — И там враги. Они предают революцию, маскируясь революционными фразами. Теперь ты понимаешь сложность обстановки?

Федот молча кивнул.

— Моя вина, Григорий Иванович, каюсь.

— Ну, я тебе не поп, — хмуро ответил тот, — что ж, первая вина прощается, — сказал он уже дружелюбно и добавил: — А теперь садись и расскажи, как там дела в Петрограде.

Повеселевший Федот опустился на стул и стал рассказывать о последних событиях в столице, участником которых он был.

Через час, простившись с Русаковым, балтиец вышел на улицу и остановился у здания Укома.

Городок дремал, закрывшись наглухо от жары ставнями. Лишь на берегу реки были слышны голоса детей. В тени заборов лежали овцы и телята, лениво отмахиваясь от овода. Из открытых настежь дверей магазинов слышался стук пешек и бряканье костяшками на счетах. Разморенные жарой приказчики играли на опустевших прилавках в шашки, изредка бросая ленивые взгляды на стеклянную перегородку, за которой хозяин подсчитывал барыши. На улицах тишина и безлюдье.

«Полный штиль, — подумал Федот и, поправив бескозырку, огляделся. — Куда лечь курсом? Пойду к Епихе», — решил он и твердым матросским шагом направился к домику Батурина.

Епифан был во дворе, седлал лошадь. Увидев своего друга, он перевел коня под навес и уселся с Федотом на ступеньках крыльца.

— Далеко собрался?

— В Качердыкскую станицу. Письмо надо доставить от своего бывшего ротного Фирсова к учительнице. — И в ответ на вопросительный взгляд Федота добавил: — Он старший сын Никиты Фирсова.

— Никиты Фирсова?! — матрос поднялся на ноги. — Ты что за буржуйского сына хлопочешь? — заметил он угрюмо. Не дожидаясь ответа Епихи, Федот опустился на нижнюю ступеньку крыльца. — Мы их на «Отважном» за борт повыкидывали, а ты все еще нянчишься с ними, — бросил он гневно.

— Нет, зачем, — ответил спокойно Епиха. — Ты не горячись. Мы тоже со своими офицерами разделались, и в этом деле помог вам Андрей Никитович. Теперь он начальник штаба революционного полка.

— Не верю я Фирсову, это тесто на буржуйских дрожжах замешано, — сказал Осокин.

— А мы с тобой, выходит, на опаре, — улыбнулся Епиха.

— На ей самой, — повеселел Федот, — о нашу, брат, корочку буржуйские зубы ломаются. — Помолчав, матрос добавил: — Ну, раз ты горой стоишь за своего командира, дело твое. Андрея Фирсова я и до войны не знал. А вот его брательнику Сережке мы с Осипом один раз крепко по ногам дали. Помнишь?

— И стоит. Тот настоящая контра, — заметил Епифан.

За последние годы Епифан возмужал, стал шире в плечах, в его медлительных движениях чувствовались сила и уверенность. Загорелое лицо Епихи, на первый взгляд, казалось суровым: темнокарие глаза, смотревшие из-под густых черных бровей, были неласковы, угрюмы.

Крепыш Федотко еще с детства чувствовал его превосходство над собой в кулачном бою и в горячих спорах. И теперь, поглядывая на могучую фигуру своего друга, сильнее проникался к нему уважением. Смелый и решительный, Епиха вместе с тем был осторожен и благоразумен.

Григорий Иванович вскоре подметил эти качества в молодом Батурине и, посоветовавшись с членами Укома, поручил ему, как коммунисту, организацию боевой дружины в станице Зверинской.

Глаза 39

Вскоре после Петрова дня с Никитой Фирсовым случилось несчастье. Его лошадь испугалась верблюдов и, закусив удила, понесла. Никита, намотав вожжи на руки, уперся ногами в передок тарантаса, силясь удержать жеребца. Но обезумевшая лошадь неслась прямо на заброшенную постройку.

Когда Никиту привезли домой, он был без памяти. Правая рука оказалась сломанной, плохо слушались ноги. В довершение беды через неделю после того, как он слег в постель, растотурские мужики вывезли с Дарьиной заимки все машины, в том числе новую сноповязалку «Мак-Кормик», которую он купил на Шумихинском складе за бесценок. Паровая мельница на Тоболе, правда, охранялась, но помольцев не было, и оборудование стало ржаветь. Бездействовали и маслодельные заводы. Кабинетскую землю, около двух тысяч десятин, которую он арендовал в Башкирии, поделили переселенцы.

Не лучше шли дела и у зятя. Консервный завод в Зауральске остановился. Не было сырья. Его компаньон Брюль перевел свои сбережения за границу и, оставив на память обесцененные акции, укатил на родину. Растерявшийся Тегерсен несколько раз приезжал к тестю за советом.

Сергей в те дни дома почти не находился. Вместе с Никодимом он наспех сколачивал трещавшее по всем швам дело «Дома Фирсовых».

— Важно не унывать, — утешал он своего друга Никодима. — Временное правительство за нас. Игра в Советы скоро окончится, и все пойдет по-старому.

Вскоре открылся недуг Дарьи. Болезнь жены не трогала Сергея.

— Заела мой век, хватит, нажилась, — говорил он расстриге.

Проезжая однажды по Дворянской улице, молодой Фирсов увидел афишу, извещавшую зауральцев о гастролях певицы Сажней. Вечером он встретился с Элеонорой и на следующий день, вручив озадаченному импрессарио значительную сумму денег, увез певицу к себе.

Никита, услышав о любовнице сына, пришел в ярость. Потрясая здоровой рукой, он в исступлении кричал на молчаливо стоявшего Сергея:

— Для кого наживал?! А? Чтоб ты со своей арфисткой профурил. Жену богоданную бросил?

— Не богом данную, а тобой, — зло ответил Сергей и стал бесцельно смотреть в окно.

— Молчать! Щенок!

Молодой Фирсов медленно повернулся от окна и посмотрел на отца тяжелым, ненавидящим взглядом.

Никита, точно ожидая удара, натянул одеяло на голову.

«Аспид и василиск», — подумал он в страхе.

Прислушиваясь, как затихают шаги Сергея в соседней комнате, Никита рванул ворот рубахи и, задыхаясь, едва слышно произнес:

— Нощь смертная мя постигнет, мрачна и безлунна к пути страшному. Мать, пи-ить, — выкрикнул он сипло и, пошарив дрожащей рукой, с хрипом откинулся на подушки.

Обеспокоенная Василиса Терентьевна послала за врачом.

— Легкий удар. Пройдет. Больному нужен абсолютный покой.

Выписав лекарство, врач уехал.

Василиса Терентьевна уселась возле кровати, не спуская глаз с мужа. Вскоре показалась Дарья. Шла она нетвердой походкой. Василиса замахала на нее рукой, и женщина повернулась к выходу.

Запой сделал свое дело. Когда-то красивое лицо Дарьи стало дряблым. Глаза были безжизненны и тусклы. Целыми днями женщина не выходила из комнаты, а заслышав шаги мужа, в страхе закрывалась на ключ. Единственным человеком в доме Фирсовых, искренне жалевшим ее, был глухонемой дворник Стафей. Встречая иногда на дворе хозяйку, он жалобно мычал, сокрушенно качая стриженной под кружок головой. Дарья печально улыбалась, показывая на локоны седых волос, и прикладывала указательный палец ко лбу.

«Поседела от дум», — читал глухонемой по ее мимике и, вздыхая, вел с ней свой немой разговор.

«Уйдем из этого дома, уедем в степь, на заимку», — просил Стафей.

Дарья отрицательно покачала головой. Она не могла оставить этот дом, она все еще любила Сергея. Закрыв лицо руками, женщина поспешно отходила от дворника. Стафей грозил огромным кулаком фирсовскому дому и, опустившись на скамейку, долго сидел в задумчивости.

Василиса Терентьевна не раз пыталась говорить со снохой, увещевала, стыдила, но бесполезно.

Сергей окончательно махнул рукой на жену.

Развязка пришла неожиданно. В августе, когда он уехал с Элеонорой на ближайшую ярмарку, Дарья повесилась. Хоронили ее скромно. За гробом шла Василиса Терентьевна, Стафей и несколько старушек. Когда на могиле вырос холмик, глухонемой припал к свежей земле и долго лежал неподвижно. Утром он собрал свои пожитки и ушел неизвестно куда.

Настал октябрь. Улетели птицы, стало неуютно, пасмурно. Крупные капли дождя неторопливо стекали с окон. Никита, кутаясь в халат, сидел в глубоком кресле, напоминая старую нахохлившуюся птицу в опустевшем гнезде.

Глава 40

В степи было неспокойно. Начались стычки между комитетчиками и фронтовиками.

В Качердыке станичный исполком, где засели богатые казаки, пытался обезоружить местных коммунистов. Дело дошло чуть не до драки. Не лучше было и в Зверинской. Сила Ведерников, пользуясь тем, что значительная часть фронтовиков была в эскадроне Шемета, который находился в Марамыше, стал притеснять их семьи. Отдельные вооруженные группы казаков, стоявших за Советскую власть, скрывались по глухим заимкам. Нужно было их собрать и придать им единство действия и обеспечить политическим руководством. Это дело было поручено Русакову. Посоветовавшись с членами Укома, Русаков решил взять с собой Осокина.

Матрос давно просился в «штормовую непогодь». Епифан Батурин находился где-то в Становской волости по заданию Укома. Он сколачивал в селах и деревнях боевые дружины.

Обстановка в стране была тревожной. После июльской демонстрации в Петрограде назревали открытые бои с контрреволюцией. Корниловское восстание открыло глаза многим, кто еще верил в «демократию» Керенского. Ряды большевиков Зауралья пополнялись. За батраками и крестьянской беднотой потянулись и середняки. В селах Закамалдиной и Растотурском, где в Советы пролезли кулаки и их прихлебатели, дело дошло до открытой стычки. Поднималась и беднота Черноборья и Станового. В Зауралье, как и по всей стране, назревали крупные политические события.

Сила Ведерников с помощью сотника Пономарева отнял у донковцев сено, которое они накосили на лугах богатых казаков.

— В даровые работнички попали, — глядя на длинный ряд донковских подвод с сеном, потянувшихся с лугов к станице, злорадствовал Ведерников. Возле каждого воза ехал вооруженный казак из сотни Пономарева.

— Нагайкой пошевеливайте этих лапотошников, — учил Сила казаков, — пускай другой раз не зарятся на чужие луга.

Мужики были угрюмы.

Донковских фронтовиков каратели угнали в Зауральск. Пьяные пономаревцы били зачинщиков чем попало и бросили их в каталажку.

Русаков с Федотом приехал в Качердыкскую станицу ночью. До самого утра в комнате Христины светился огонек и слышались возбужденные голоса.

— Нужно копить силы для борьбы за власть Советов, готовиться к восстанию, Временное правительство оживает последние дни. Революция приближается, — говорил Русаков.

Тут же на собрании был разработан план захвата власти в Качердыке.

Проводив Русакова, Христина выехала в отдаленные казахские аулы, где скрывались от карательного отряда фронтовики.

Григорий Иванович оставил Федота в Уйской станице, а сам отправился в Зверинскую.

Выехал он рано. Земля за ночь подстыла, и лошадь Русакова бежала легко. Недоезжая до краснопольской мельницы, он заметил небольшую группу всадников, ехавших ему навстречу и оглянулся. Кругом лежала ровная степь. Ни кустика, ни бугорка, где можно было бы спрятаться на случай встречи с врагом.

Русаков отстегнул кобуру револьвера и, приподнявшись на стременах, стал вглядываться вдаль. Ехали, судя по одежде, четыре вооруженных казака. Впереди, раскачиваясь в седле, был виден тучный всадник на гнедой лошади. Сзади, растянувшись цепочкой, двигались с винтовками остальные.

«Враги или друзья» — Григорий Иванович еще раз окинул взглядом степь. Никого, за исключением приближавшихся к нему всадников.

Русаков тронул коня за повод и поехал навстречу. Расстояние уменьшалось. Передний казак крикнул что-то ехавшим сзади, и те сняли винтовки.

— Кто такой? — заплывшие жиром глаза Силы Ведерникова в упор посмотрели на Русакова.

— Что, я обязан отчитываться перед тобой, — ответил сердито Григорий Иванович и сделал попытку объехать казаков.

— Стой! — Ведерников поднял руку с нагайкой. — Куда едешь? Большевик? Заворачивай обратно в Уйскую, — скомандовал он. — Там разберемся.

Часа через два в избу уйского фронтовика Ошуркова, у которого остановился Федот, зашел его сосед Павел Казанцев.

— Утром поймали, говорят, в степи какого-то большевика и привели в исполком, — заявил он Ошуркову.

Матрос вскочил на ноги.

— Какой он из себя?

— Плотный такой. В плечах широк. С усами.

Федот накинул полушубок и, прицепив гранату, бросил отрывисто Ошуркову:

— Пошли в исполком. Это Русаков.

Одеваясь, тот повернулся к жене:

— Сбегай за фронтовиками, пускай сейчас же идут в исполком, — и, открыв подполье, вынул оттуда винтовку.

— Пошли, — кивнул он Казанцеву. Все трое поспешно зашагали к станичному комитету.

— Отвечать на ваши вопросы отказываюсь, — услышали они еще в коридоре твердый голос Русакова.

Федот пнул ногой дверь и шагнул в комнату, где стояло несколько человек.

Первым, кого увидел матрос, был Григорий Иванович, стоявший в окружении казаков. Лицо его было в ссадинах.

Матрос выхватил гранату.

— Вон отсюда, сволочи!

Перепуганный Сила Ведерников распахнул окно и лег животом на подоконник. Подскочивший к нему Ошурков рванул Силу за широкие лампасы, и в тот же миг тучное тело Ведерникова перелетело за окно. Остальные комитетчики, выхватив клинки, сбились тесной кучей в угол.

— Вон отсюда, гады! — возбужденно крикнул Федот сгрудившимся белоказакам.

Озираясь, точно затравленные волки, те потянулись вдоль стены к выходу.

На крыльце их встретили подбежавшие к исполкому фронтовики.

Защелкали затворы винтовок, угрюмые комитетчики один за другим побросали оружие.

Осенний день короток. Русаков назначил митинг на утро следующего дня. Вечером в доме Ошуркова собрались фронтовики. Григорий Иванович рассказал им о последних событиях в Петрограде.

Разошлись поздно. Стояла глубокая полночь. Русаков ушел в маленькую горенку и, усевшись за стол недалеко от окна, при свете висячей лампы стал что-то писать.

Неожиданно со стороны палисадника раздался звук выстрела, дзинькнуло стекло, и пуля, разбив лампу, впилась в стену. В комнате стало темно. Русаков отпрянул от стола. Прогремел второй выстрел, и стало тихо.

— Из-за угла стреляют, гады, — услышал он приглушенный шопот Ошуркова. Федот рванулся к двери.

— Ложись на пол, — строго сказал ему Русаков.

В соседней большой комнате испуганная жена Ошуркова стала шарить рукой по столу, разыскивая спички.

— Не зажигай, — тихо заметил ей муж, и она опустилась на постель.

Остаток ночи прошел тревожно. В доме Ошуркова не спали, чутко прислушиваясь к шорохам улицы. Как только забрезжил рассвет, хозяин вместе с матросом осторожно вышли за ограду.

Утром на митинге выступал Русаков.

— Подлые враги революции посылают пули из-за угла. Они знают, что приходит их последний день, и в своей злобе не останавливаются ни перед чем.

Толпа загудела.

— Наш лучший ответ врагам — взять власть в свои руки. Да здравствует революция!

После выборов в станичный комитет вошли в большинстве фронтовики.

Глава 41

В середине ноября выпал снег. Шел он несколько дней подряд. Затем ударили морозы и установился санный путь. В деревнях и станицах попрежнему было неспокойно. Стычки бедноты с представителями властей начали охватывать новые волости.

В Марамыш в одиночку и мелкими отрядами стали стекаться с уезда вооруженные люди. Явились с оружием в руках коммунисты из Черноборья, Орловки и деревни Речной. Шли и ехали они все больше окольными дорогами, избегая богатых заимок. В город они прибывали обычно ночью, размещались в избах кожевников и пимокатов. В Укоме партии было особенно людно. В караульной комнате на полу спали вповалку только что прибывшие из Становской волости дружинники. Привел их Георгий Шушарин, которого Русаков знал по подпольной работе. Тут же вместе с ними в углу, положив голову на плечо соседа, дремал нижневский маслодел Федор Иванович Зубов.

В небольшой комнате Русакова собрались Епифан Батурин, Шемет и ряд других коммунистов.

— Получено обращение большевиков к гражданам России. Буржуазное Временное правительство низложено, государственная власть в Москве и Петрограде перешла в руки Советов, — торжественно заявил Русаков собравшимся. — Челябинск и Зауральск перешли в руки трудового народа. План захвата государственных учреждений Марамыша таков…

Русаков вынул из бокового кармана аккуратно сложенный лист бумаги и, развернув его, обвел взглядом присутствующих.

— На тридцатое ноября назначено заседание меньшевистского Совета. Из Зауральска ждут комиссара Временного правительства Карнаухова. Наша задача — изолировать меньшевиков, арестовать их руководителей, которые будут на заседании, и затем, после окружения гарнизонной роты, занять почту, телеграф. Как ты думаешь, товарищ Батурин, — обратился Русаков к Епифану, — кому можно поручить захват меньшевистского Совета? — И, не дожидаясь ответа, Русаков предупредил: — Учти, что задание ответственное и от успеха операции зависит весь ход восстания.

— Пойду сам, — решительно тряхнул головой Епиха.

— Решено. Кто на почту и телеграф?

— Пошлем Осипа, — ответил Батурин.

— Так, в казначейство?

— Федота Осокина.

— Горячий он парень, — покачал головой Русаков, — как бы не натворил что-нибудь.

Епиха задумался.

— Придется почаще держать с ним связь. Кроме того, я думаю дать ему группу фронтовиков с кожевенного завода вместе с товарищем Петровым.

— Хорошо, — согласился Русаков. — С казармами у нас с тобой выяснено.

— Да, половина людей там свои. Окружение поручается товарищу Шемету, — Епиха повернулся к молчаливо сидевшему за столом казаку.

Тот ответил:

— Я готов.

— По имеющимся сведениям, карательный отряд сотника Пономарева начинает движение к Марамышу.

Русаков поочередно посмотрел на Батурина и Шемета.

— Что предпринято?

— В Зверинской их встретит заслон Евграфа Истомина и Степана Ростовцева, — заявил, поднимаясь, Шемет.

— Григорий Иванович, а как быть с группой Дымова? — спросил Батурин.

— Разоружить. Анархист не менее опасен, чем любой контрреволюционер.

С осени анархист Пашка Дымов подобрал себе ватагу из уголовников и обосновался со своим «штабом» в Сладком краю. Изредка он делал набеги на богатые заимки и, награбив, неделями пьянствовал со своими сподвижниками. Недавно он вернулся в Марамыш из очередной «экспедиции» на заимку Дорофея Толстопятова. Дружок Никиты Фирсова успел унести ноги и анархисты хозяйничали в его усадьбе десять дней.

Стоял конец ноября 1917 года. За день до заседания меньшевистского Совета из Зауральска в сопровождении конвоя прибыл комиссар Временного правительства Карнаухов.

Заседание открыл председатель Марамышского Совета Кузьма Озеров, бывший чиновник казначейства, глава местных кадетов.

Предоставив слово гостю, он развалился в председательском кресле.

— Господа, печальное известие — большевики полностью захватили власть в Петрограде, Москве и других городах Центральной России, — начал Карнаухов и, вынув носовой платок, потер им усы.

— Но казачество и крестьяне Зауралья не питают ни малейшей симпатии к большевистским Советам и стоят за нас.

В зале послышались одобрительные хлопки. Кузьма Озеров, приглаживая свою бороду, лениво позвонил в колокольчик. Когда в зале стало тихо, Карнаухов продолжал:

— Повторяю, что казачество и крестьянство Зауралья не склонны принимать марксистскую доктрину к действию, ибо она противоречит их укладу жизни, который большевики хотят разрушить.

Оратор взбил хохолок и бросил небрежно:

— В свете этого мы считаем, что затея коммунистов с захватом власти в Зауралье потерпит полное фиаско.

Увидев входившего Батурина с группой вооруженных фронтовиков, Карнаухов вытянул шею и беспокойно перевел взгляд на Кузьму Озерова. Тот, придерживаясь рукой за кресло, поднялся на ноги.

— Что вам угодно? Здесь происходит заседание.

— Объявляю его закрытым. Господа, вы арестованы, — поднявшись на трибуну, громко сказал Епиха. — Всякая попытка сопротивления будет подавлена оружием. Город в наших руках.

В зале начался переполох. Часть меньшевиков кинулась к выходу, но наткнулась на красногвардейцев Батурина и заметалась.

Озеров бросился к телефону. Связь со станцией была прервана. Осип со своими дружинниками предусмотрительно выключил телефоны меньшевистского Совета и штаба гарнизона.

— Вы ответите за насилие, — подскочил Карнаухов к Батурину.

— Убрать эту контру, — прогремел голос Епихи.

Раздался стук винтовочных затворов, и двое красногвардейцев стали подталкивать упиравшегося Карнаухова к выходу.

— Обыскать остальных!

Епиха поставил у входа усиленный караул и вышел с остальными красногвардейцами на улицу. Ночь была светлая, морозная. Под ногами хрустел снег.

Со стороны казармы доносилась пулеметная стрельба и ружейные выстрелы. Небольшой отряд Батурина ускорил шаги. Шемет плотным кольцом окружил здание гарнизонной роты и с помощью восставших солдат стал выбивать засевших на втором этаже офицеров. Бой разгорался.

В это время комнаты Укома наполнялись все прибывающими вооруженными фронтовиками. Послышался первый телефонный звонок. Григорий Иванович взял трубку.

— Почта, телеграф и телефонная станция заняты. Установил полный контроль, — услышал Русаков бодрый голос Осипа.

Через несколько минут раздался звонок из казначейства. Говорил Федотко.

— Пришвартовался без аварии. Казначея запер в кубрик. Охранников загнал на нижнюю палубу, — произнес он хрипловато.

— Охраняй, — четко сказал Русаков.

— Есть охранять, — послышался в ответ голос матроса.

Стрельба возле казарм усилилась. Вскоре на помощь Шемету явился с отрядом дружинников Епиха.

В сухом морозном воздухе выстрелы звучали особенно гулко. Прислушиваясь к ним, перепуганные обыватели прятались в подвалах.

Спешившиеся казаки под командой Шемета вместе с дружинниками Батурина продолжали выбивать офицеров из казармы. Заняв более выгодную позицию, белогвардейцы не прекращали огня.

Особенно беспокоил дружинников пулемет, установленный в слуховом окне. Охватывая значительную площадь казарменного двора и соседний переулок, он прижимал атакующих к стенам, лишая их возможности делать перебежки.

Нужно было во что бы то ни стало выбить пулеметчиков. За это дело взялся Степан Черноскутов, зверинский казак. Прицепив к поясу две гранаты, он стал взбираться по водосточной трубе на крышу и, достигнув ее, метнул гранату в слуховое окно. Раздался грохот взрыва. Отброшенный воздушной волной, Черноскутов поскользнулся на крутом склоне крыши. Стоявшие у стены видели, как промелькнуло тело Степана и упало на булыжник.

Шемет приподнял окровавленное тело друга и с помощью дружинников занес Черноскутова в помещение.

Пулемет на крыше замолчал. Наступавшие ворвались на второй этаж и после короткой схватки обезоружили яростно сопротивлявшихся офицеров.

К утру все было кончено. По улицам разъезжали красногвардейские патрули, задерживая подозрительных.

Глава 42

В ту ночь Пашка Дымов, заслышав выстрелы в городе, поспешно собрал свою ватагу и, пользуясь суматохой, начал грабить богатые дома.

На рассвете он подошел к каменной ограде фирсовского дома и постучал в тяжелые, окованные жестью ворота. На стук вышла стряпка Мария. Прокопий исчез, куда-то с вечера. Увидев вооруженных людей, женщина открыла калитку. Пашка поднялся по лестнице и, толкнув ногой дверь, вошел в гостиную. Там царил полумрак. Слабый свет лампады падал на стекла старинного буфета, освещая стопки серебряной с позолотой посуды, богатую мебель и ковры.

В ночном халате, с подвязанной рукой показался дрожавший от страха Никита и сделал попытку скрыться в соседней комнате.

— Геть, старый ворон! — гаркнул Пашка. — Где прячешь золото?

— Никакого у меня золота нет, кто вы такие? — Здоровая рука Никиты беспокойно забегала по краям халата.

— Мы партия анархистов, самый ре-волю-цион-ный отряд, — ответил Дымов и, повернувшись к своей шайке, скомандовал:

— Очистить буфет от пыли!

Двое бандитов принялись вытаскивать серебро, пряча его в мешки. Остальные рассыпались по комнатам обширного фирсовского дома.

Вернувшись накануне вместе с Сергеем после очередного кутежа у Элеоноры, Никодим, не раздеваясь, спал на своей кровати. Скрипнула дверь, в его комнату вошли трое анархистов.

Расстрига спал безмятежно, опустив одну ногу, обутую в сапог, на пол. Резкий толчок заставил его приоткрыть глаза. «Грабители», — промелькнуло в голове, и Елеонский вскочил с кровати.

Один из бандитов вынул револьвер и, подойдя вплотную к Никодиму, произнес сипло:

— Раскрывай рот — за душой полезу.

Остальные обшаривали комнату. Никодим скосил глаза на массивный подсвечник, стоявший на столике, схватил его и сильным ударом вышиб револьвер из рук анархиста. Не ожидая столь стремительного нападения, бандиты на миг растерялись. Елеонский выскочил из комнаты и повернул ключ. Отчаянно ругаясь, те забарабанили в дверь. Никодим быстро пошел по коридору на шум голосов из гостиной.

Полумертвый от страха Никита прижался к стене, не спуская глаз с сына, который отбивался от наседавших на него грабителей. Точно разъяренный зверь, расстрига ринулся на Пашку Дымова. Поднял анархиста на воздух и грохнул об пол. Брякнула кобура парабеллума, Никодим рванул рукоятку пистолета. Пашка был обезоружен.

Пытаясь сбросить с себя здоровенного налетчика, Сергей откатывался все ближе и ближе к буфету. Остальные налетчики кинулись на помощь бандиту. Образовалась куча тел. Расстрига, бросив полумертвого Дымова, заскочил за угол буфета и, напружинившись, обрушил его на бандитов. Раздался страшный грохот, звон и треск. Лампада подпрыгнула и погасла.

Нащупав лежавшего без памяти Пашку Дымова, Никодим поволок его за ноги к дверям и сильным пинком столкнул с лестницы.

Вскоре в доме Фирсовых зажегся огонь. Василиса Терентьевна сидела возле Сергея, лежавшего на кровати с забинтованной головой. Тут же был и Никодим. Трое бандитов, запертых в комнате, во время суматохи успели скрыться через окно и, прихрамывая, пробирались переулками на окраину города.

Начинался рассвет. Утро выдалось ясное, безветренное.

* * *
Ночь для Русакова прошла незаметно. Беспрерывно раздавались телефонные звонки, входили командиры красногвардейских отрядов и, получив указания, поспешно покидали Уком.

Перед утром прискакал вестовой из Зверинской. После короткой схватки Сила Ведерников бежал со своими единомышленниками в степь. Хозяевами станицы стали фронтовики во главе с Евграфом Истоминым. В Становской волости крестьяне разогнали местный комитет, в котором засели подкулачники, и председателем волревкома был избран беспартийный Григорий Ильич Шубин.

В Качердыке после отчаянного сопротивления богатых казаков власть перешла к бедноте. Лишь в низовьях Тобола, ближе к Зауральску, еще в двух станицах держался отряд сотника Пономарева.

Русаков после захвата городских казарм направил туда эскадрон Шемета.

Утром командиры красных отрядов собрались у Григория Ивановича, пришел и Епифан Батурин. Поставив надежную охрану в казначействе, явился Осокин. Осип оставался на телеграфе, принимая депеши из станиц и крупных сел.

После короткого совещания с коммунистами и представителями волостных дружин было решено созвать на пятое декабря первый съезд рабоче-крестьянских, солдатских и казачьих депутатов для выборов уездного исполкома.

Днем в городе был назначен митинг. Народ начал прибывать на площадь, недалеко от фирсовского дома.

Привлеченный людским шумом, Никита Захарович, опираясь на костыль, подошел к окну. Из окна было видно, как матрос, взобравшись на спину кожевника, кошкой влез на высокий памятник «царю-освободителю» и накинул ему петлю на шею. Вскоре большая группа людей дружно потянула веревку, и чугунный Александр рухнул с пьедестала на землю. При падении кисть его руки вместе с манифестом отлетела в снег.

…Тонкие пальцы Никиты нервно теребили кисти халата. Увидев подходившего Сергея, он прошептал побледневшими губами:

— Искариоты, царя свалили.

Вскоре из Укома в сопровождении большой группы командиров, направляясь к наспех сколоченной трибуне, вышел Григорий Иванович Русаков. Он прошел через шумный людской коридор и поднялся на трибуну. Снял шапку и вздохнул полной грудью.

— Товарищи! Руководимый партией большевиков рабочий класс в союзе с крестьянской беднотой и трудовым казачеством свергнул богатеев, установил власть Советов, утвердил в нашей стране новое, социалистическоесоветское государство. Скоро настанет день, когда Зауралье, край ссылки, край нужды и людского горя, превратится в цветущий край нашей социалистической Родины.

В морозном воздухе голос Русакова зазвенел с особенной силой.

— Да здравствует партия большевиков, организатор побед трудового народа!

Громкоголосое «ура» разнеслось по площади и долго гремело в переулках.

В предгорьях Урала наступила новая жизнь.

Примечания

1

Двоеданской — старообрядческой.

(обратно)

2

Малуха — малая изба, где обычно жили батраки.

(обратно)

3

Бахилы — род кожаной обуви без каблуков.

(обратно)

4

Шашмура — головной убор замужних крестьянок.

(обратно)

5

Шоркунцы — маленькие колокольчики, прикрепляются обычно к упряжи.

(обратно)

6

Турсук — кожаный мешок.

(обратно)

7

Ока — украшение женской одежды.

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23
  • Глава 24
  • Глава 25
  • Глава 26
  • Глава 27
  • Глава 28
  • Глава 29
  • Глава 30
  • Глава 31
  • Глава 32
  • Глава 33
  • Глава 34
  • Глава 35
  • Глава 36
  • Глаза 37
  • Глава 38
  • Глаза 39
  • Глава 40
  • Глава 41
  • Глава 42
  • *** Примечания ***