День после ночи [Анита Диамант] (fb2) читать онлайн
- День после ночи (пер. А. Прохорова) 1.16 Мб, 224с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Анита Диамант
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Анита Диамант. День после ночи
Памяти моего деда и моего дяди – жертв Холокоста. Знай, что каждый должен пройти по очень узкому мосту. И главное здесь – ничего не страшиться. Ребе Нахман Браславский (1772 – 1810)
Пролог. Август 1945
Кошмарные сны уже несколько часов как завершили ночной обход. Никто больше не мечется, никто не стонет. Даже страдающие бессонницей угомонились. Двадцать беспокойных тел отдыхают, и лица, постаревшие от голода, горя и тревог, расслабились, обнажившись в трогательной красоте юности. Никому из обитательниц барака C не исполнилось двадцати одного года, но все они уже осиротели. Они прижимаются щеками к маленьким подушкам военного образца, пропахшим дезинфекцией. У этих подушек, ставших плоскими и твердыми от долгой службы под куда более тяжелыми головами, нет ничего общего с облачками гусиного пуха, на которых так сладко спалось в детстве. И все-таки девушки уютно зарываются в них, обнимают, как плюшевых медвежат. В других бараках подушек им не давали. Скоту подушек не полагается. Британцы построили Атлит в 1938 году для размещения собственных войск. Лагерь ничем не выделялся среди прочих баз, ангаров и складов, возведенных на прибрежных равнинах в нескольких милях к югу от Хайфы. Но в конце Второй мировой войны евреи из Европы, нарушая международные соглашения, хлынули на историческую родину, и получить документы на въезд в Палестину стало делом весьма затруднительным. Так Атлит превратился в тюрьму, или, на языке приказов, в «место временного пребывания» беженцев, не раздобывших нужных бумаг. Британцы арестовывали «нелегальных мигрантов» тысячами, большую часть отправляли в Атлит, хотя и быстро отпускали – как мелкую рыбешку. Выглядел этот окруженный зарослями сорняков и картофельными полями клочок земли, на котором теснились деревянные бараки и хозяйственные постройки, вполне мирно. Но неласково встречал он тех, кто, чудом избежав «окончательного решения еврейского вопроса», снова вынужден был смотреть на мир из-за колючей проволоки. Точнее, из-за трех рядов колючей проволоки, испещривших небо замысловатыми и грозными письменами. Менее чем в полумиле к западу от Атлита о скалистый берег бьются волны Средиземного моря. Когда прибой высок, слышно, как шуршат и вздыхают камни. На востоке тянутся к небу предгорья Кармеля, оправдывая свое название Керем-Эль – Божий виноградник. Иногда в отдалении можно различить огни поселка, но сейчас там все уже спят. В горах прохладно, но в Атлите жарко и влажно. Прожекторы над лагерем гудят и мерцают в сыром воздухе, тяжелом, как одеяло. Все замерло. Даже часовые на вышках, разомлевшие от жары и убаюканные тишиной, храпят, как и те, кого они караулят. Этот предрассветный час – не время для политики, не время для сожалений, ожиданий и проволочек. Они вернутся вместе с солнцем. Ожидание во сто крат хуже жары. Все, кто заперт в Атлите, ждут ответа на один и тот же вопрос: когда я выйду отсюда, когда с прошлым будет покончено? Сейчас в Атлите 170 арестантов, а женщин среди них меньше семидесяти. То же соотношение на дорогах Польши и Германии, Франции и Италии, где царят хаос и неразбериха, то же – в лагерях для перемещенных лиц и на вокзалах, в очередях за водой, документами, ботинками, новостями. То же – на утлых скрипучих суденышках, тайно переправляющих в Палестину тех, кто уцелел. Ничего удивительного в этой арифметике нет. Нацисты подсчитали, что живые мужчины приносят больше пользы, чем мертвые, пусть ненамного, пусть недолго. Поэтому женщин убивали быстрее. В бараке C рифленая крыша отдает последнее тепло вчерашнего солнца блузкам и юбкам, что привидениями белеют под стропилами. Там же висят джутовые мешки, набитые разного рода спасенными сокровищами: фотоальбомами, книгами, подсвечниками, деревянной посудой, сломанными игрушками, скатертями – милым сердцу хламом. Вдоль голой дощатой стены – неровный ряд узких коек. На полу валяются тонкие шерстяные одеяла, сброшенные во сне. В углу приткнулась пустая детская кроватка. В пекарнях Хайфы, где поднимается хлеб, горят огни; булочники наливают себе кофе и закуривают. В кибуце среди сосен Кармеля молочники протирают глаза и натягивают башмаки. Женщины Атлита спят. Ничто не нарушает их покой. Никто не замечает мягкого дуновения бриза, благословения последней, самой ласковой части суток. Было бы гуманно продлить эту безмятежность и позволить им отдохнуть еще немного. Но темнота уже пропитана подступающим светом. Птицам остается только возвестить приход нового утра. Глаза начинают открываться.ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОЖИДАНИЕ
Теди
Теди проснулась от запаха моря. Он прилетел из-за дюн, минуя уборные, смешиваясь с несвежим дыханием и кисловатым душком, исходящим от тел других девятнадцати девушек в бараке. Она снова закрыла глаза и улыбнулась. Теди Пасторе потеряла обоняние во время Второй мировой войны. А еще из-за вечного недоедания у нее прекратились месячные. Ее густые белокурые волосы потускнели, а ногти стали слоистыми и ломкими. Но в Палестине все это прошло. За те две недели, что она пробыла в Атлите, у нее развился нюх как у собаки. Она могла с закрытыми глазами не только различать людей, но даже угадывать их настроение, а порой и мысли. Теди улавливала проникающий всюду аромат секса, источаемый девушкой, мимо которой она проходила по коридору корпуса, задыхалась от острого запаха паленых волос, исходившего от Зоры Вайц, сердитой маленькой польки со сверкающими карими глазами и кривым передним зубом. Теди чувствовала этот запах, хотя Зора спала на другом конце барака. Поначалу Теди боялась, что сходит с ума, но позже, осознав, что никто не догадывается о ее тайне, перестала думать об этом и сосредоточилась на будущем. Она решила поселиться в кибуце, где все пропахло молоком и апельсинами, и постараться забыть о прошлом, обо всем, что случилось прежде. Память – враг счастья. Теди уже позабыла и название корабля, на котором приплыла в Палестину, и крепыша-грека, державшего ее за плечи, когда в приступе морской болезни ее выворачивало над ведром. Интересно, можно ли выучить иврит так, чтобы разучиться говорить по-фламандски? Теди дала себе зарок: покинув Атлит, в ту же минуту забыть все, что связано с этим местом, – грязный уродливый барак, девушек со всех концов Европы, и милых, и неприятных. Забыть бесконечно долгие дни, иссушающую жару, горы вдали, застывшие голубым миражом, чудаковатых волонтеров из ишува, как здесь называют еврейское поселение. Она начнет все с чистого листа, словно только что родилась. Теди тешила себя мыслью, что скоро у нее будут документы с новым – еврейским – именем. Она станет как другие пионеры, все эти парни и девушки, уроженцы Польши и Румынии, поющие о Земле Израильской и мечтающие о жизни, наполненной работой на ферме и народными танцами. Летние сионистские лагеря привили им, сыновьям и дочерям учителей и лавочников, любовь к труду. Эти дети постоянно рассказывали, как им хочется пахать, возделывать землю, бороться и строить новое государство. Они, не оглядываясь, шли навстречу будущему. Ей казалось, что они просто замечательные. Парням-сионистам Теди тоже понравилась, хотя она, разумеется, знала: все дело в ее фигуре и светлых волосах. Ребята порой бывали высокомерны и даже грубы; один, помнится, назвал Теди в лицо «изящной штучкой». Конечно, никто из них не хотел ее обидеть, но ей все равно было не по себе. В Амстердаме девушки с голубыми глазами, узкими бедрами и широкими плечами встречались сплошь и рядом. И у нее самой, и у многих ее знакомых в семье имелись лютеране – один из родителей, или, по крайней мере, дед или бабка, так что вплоть до сорокового года, когда родственники нееврейской крови в одночасье сделались на вес золота, упоминать о чьем-либо смешанном происхождении считалось признаком дурного тона. Теди зевнула и потянулась. В бараке ее по праву считали непревзойденной соней: она отключалась, едва коснувшись головой подушки, а просыпалась так поздно, что частенько не успевала на завтрак. Опустив пятки на цементный пол, Теди поняла, что в бараке никого нет, и быстро натянула застиранное синее платьице, открывавшее ноги чуть больше, чем следовало, хотя и не столь бесстыдно, как короткие бриджи, что носили некоторые девушки. На койке у самого выхода Теди заметила Зору, свернувшуюся калачиком. Теди постаралась закрыть дверь как можно тише, а потом со всех ног кинулась в уборную, по дороге уговаривая себя не волноваться: ведь в Атлите остаться голодным невозможно. Запасы чая или сахара на кухне могли иссякнуть, но там всегда было вдоволь хлеба и салата из помидоров и огурцов, по мнению местных идеально подходившего для завтрака. Сидя в уборной, Теди попыталась вспомнить, как на иврите будет «помидор». – Агвания! – воскликнула она. – Что? – спросили из-за перегородки. – Простите, я думала, здесь никого нет, – смущенно пробормотала Теди. – Агванию тебе в столовой дадут. Только беги быстрее, а то они скоро закроются. Теди решила спросить Нурит, одну из преподавательниц иврита, как будет «огурец», но потом вспомнила, что на сегодня занятия отменены. Одна из политических партий призвала к забастовке против британцев, и учителя примут участие в демонстрации. А это значит, что никакого иврита, никакой гимнастики – никакого разнообразия. Внезапно ей представился день, пустой и долгий, который надо прожить среди абсолютно чужих, не понимающих ее людей. В отличие от большинства обитателей Атлита, идиш не был для Теди родным языком. «Эта грязная тарабарщина» была запрещена в доме ее матери, хотя она слышала, как на идише говорил дед, и неплохо выучила этот язык за время пребывания в лагере для перемещенных лиц и по дороге в Палестину. С каждым днем она все лучше понимала иврит, но слова по-прежнему давались ей с трудом. Очень часто они казались ей анаграммами, случайными наборами букв. Их Надо было как-то сложить, чтобы получилось слово. – Аг-ва-ния, – прошептала она, умываясь. Приятное слово, неплохое имя для кошки. Она уже давно мечтала о кошке – пятнистой, черно-рыжей. «Интересно, есть такие в Палестине?» – подумала Теди. Надо будет кого-нибудь спросить. А заодно и как будет «огурец». Громкие крики вывели Теди из состояния мечтательной задумчивости. А потом, услышав в отдалении паровозный свисток, она улыбнулась. Прибывают новые иммигранты, значит, теперь день пройдет быстро и не придется слишком много думать. Она присоединилась к толпе, продвигавшейся к юго-западному концу лагеря, к тому месту, куда должен был подойти поезд. Несколько девушек поздоровались с ней, а двое парней попытались перехватить ее взгляд. К Теди подбежала Ханна, луноликая и жизнерадостная. Протянула яблоко. Кажется, Ханна тут всех знала по имени. – Ты ведь на завтрак опоздала, – сказала она. – Большое спасибо, – старательно выговорила Теди. – Быстро ты иврит учишь, – заметила Ханна. Она уже одевалась как настоящий кибуцник, в бриджи и лагерную блузу, а волосы заплетала в две тугие косички. – Здорово, правда? – Она вытянула шею, высматривая поезд. – Поселенцы нам сейчас очень нужны. Чем больше, чем лучше. Теди энергично закивала, ей стало стыдно, что для нее прибытие новых беженцев – развлечение. Теди двинулась за Ханной, яростно проталкивавшейся через толпу. Оказавшись впереди, они попытались рассмотреть что-нибудь за переплетениями колючей проволоки. В конце железнодорожного пути не было ни станции, ни даже деревянной платформы. Рельсы просто обрывались посреди поля, заросшего высокой травой и цветами. Тысячи ног вытоптали сорняки и утрамбовали пятачок земли, а потом проложили и тропинку, что бежала параллельно забору Атлита до шоссе, ведущего к главным воротам. Этот пятиминутный маршрут от станции до ворот регулярно преодолевали измученные, напуганные люди. Они прибывали сюда с потрепанными чемоданами и последней надеждой. Паровоз запыхтел и начал понемногу сбавлять ход. Потом состав остановился, и английские солдаты стали открывать двери трех товарных вагонов. Кто-то за спиной Теди прошептал: – Совсем стыд потеряли! Меня сюда везли на автобусе с черными окнами, и то жутко было. Но чтобы вот так?! Теди обернулась и уловила слабый, но тревожный запах камфоры, исходивший от женщины, которая произнесла эти слова. Она была очень бледная – ясно, новенькая. – Можно подумать, они не знают, что значит для евреев ехать в товарняке! Не понимаю я этих англичан. Ведь они против Гитлера воевали. Как они могут? – Запугать хотят, – отозвалась девушка-болгарка с суровым лицом. На ней был черный шейный платок, знак принадлежности к одной из бесчисленных политических партий. Теди никак не могла запомнить их названия. Нас загоняют в товарные вагоны, чтобы ослабить наш дух. Не выйдет. Новички выходили на солнце, пошатываясь, щурясь на ярком свету и прижимая к груди свои пожитки. – Шалом, друзья! Шалом! – закричала болгарка, приставив ладони рупором ко рту. – Шалом! Добро пожаловать! Другие присоединились к ней, выкрикивая слова приветствия на иврите и идише, немецком, румынском, французском, польском, итальянском и греческом. Когда новички зашагали по тропинке к воротам, те, кто находился за забором, двинулись следом за ними, ловя обрывки новостей. Один сказал, что их корабль был обстрелян в Хайфе. Другой заявил, будто они слышали, что эта группа состоит преимущественно из бывших узников Освенцима. – Видели мужчину из поезда вынесли? Он что, умер? – Не мужчину, а женщину. Ей от жары плохо стало. – Это всё легальные, с документами. День-два и уедут. – Ты-то откуда знаешь? К этому времени Теди уже научилась не обращать внимания на подобные умозаключения, очень скоро все и так узнают правду. Стоило новичкам добраться до ворот, в толпе послышались выкрики иного рода. – Вена! Есть кто-нибудь из Вены? А Гроссфилдов знаете, скорняков? – Кто из Лодзи? Тут ваш земляк! – Будапешт! Семья Авигдора Коэна! Это недалеко от центра! – Словинские! Вы случайно никого из Словинских не знаете? Теди было тошно это слушать. Она скрестила руки на груди, повернулась к горам. Может, хоть там сейчас прохладней? Ее отец уверял, что их фамилия, Пасторе, досталась им в наследство от времен испанской инквизиции, когда евреи стали переселяться в Голландию. Он говорил, что его предки произвели на свет так много дочерей и так мало сыновей, что к 1940 году в Нидерландах осталось всего восемь Пасторе. А теперь Теди была единственной, кто уцелел. Если она встретит амстердамских соседей или бывших одноклассников, ей придется вспомнить все: лица, цветы, магазины, рынки, мосты, каналы, велосипеды, ароматы, окна с разлетающимися занавесками, окна с закрытыми по ночам ставнями. А это проделает опасную дыру в дамбе забвения, которую она так старательно строила день за днем. Теди нарочно отворачивалась от новичков, сгрудившихся у ворот. Она старалась не обращать внимания на печальные голоса тех, кто вел перекличку, пока оглушительный рев сирены «скорой помощи» не заставил ее поднять голову. Позже жители лагеря будут сравнивать этот пронзительный звук с визгом попавшей под колеса кошки, сигналом воздушной тревоги, фабричным свистком. Теди заткнула уши пальцами, но все равно слышала, как кричит худенькая женщина, застывшая в нескольких ярдах по ту сторону от открытых нараспашку ворот. Она стояла, странно вывернув стопы и плотно прижав локти к бокам. Кисти рук дергались, точно перчатки, болтающиеся на бельевой веревке, голова запрокинулась. Крик становился все громче, наполняя воздух невыносимым ужасом. Внезапно стало тяжело дышать. Солнце сделалось еще жарче. Заплакал ребенок. К женщине бросилась медсестра в белом халате со шприцем в руках, но та резко крутанулась на каблуках; молотя кулаками воздух, она вдруг превратилась в неистового, плюющегося дервиша. Она вертелась и кружилась так быстро, что казалось – вот-вот взлетит в небо на крыльях собственной ярости. А потом все разом кончилось. Двое солдат схватили женщину, медсестра воткнула ей в руку шприц. Крики сменились горьким плачем. Чаша ее страданий переполнилась. По толпе пробежала дрожь, будто внезапно похолодало. Женщина, захлебываясь, повторяла какое-то слово. Снова и снова. Снова и снова. – Что она говорит? – спрашивали друг друга люди на разных языках. – Это по-русски? – Может, она зовет кого-то? Наконец слово перевели и передали по цепочке. – Колючая проволока, – сквозь слезы повторяла женщина по-чешски. Колючая проволока. В Вестерборке, в пересыльном лагере, Теди много часов провела, стоя за колючей проволокой под мокрым снегом, молча вглядываясь в уныло-серые бесконечные болота. За ее спиной тихо всхлипывала маленькая седая женщина в огромном мужском пальто и домашних тапочках. – Они не дали мне боты надеть, жаловалась она извиняющимся голосом. В конце концов, женщина попросила Теди помочь ей сесть на землю и устроила из пальто некое подобие шерстяной палатки. Никто не увидел, как она царапала руки об острия шипов. К тому времени, как женщина упала лицом вперед, на проволоку, ее тело уже остыло. Когда Теди прибыла в Атлит, ей тоже поначалу жутко становилось при виде колючей проволоки. Но здесь ей дали чистую одежду, мягкий хлеб, подушку, ей улыбались и помогали, и Теди все забыла. А теперь она видела лишь колючую проволоку, миллион острых, как бритва, шипов, напоминание о том, что она еще не совсем свободна, еще не совсем человек. Медсестра баюкала всхлипывающую женщину, укачивала ее, как уставшего ребенка. Она подала знак одному из охранников. Тот поднял женщину на руки и отнес в лазарет. – Бедняжка, – сказала Ханна, смахивая слезы. Теперь ее в больницу повезут. – Еще бы, – хмыкнула Лилиан, пухленькая австрийка с безвольным подбородком и всегда аккуратно накрашенными губами. Ушлая дамочка. После такого спектакля она тут не задержится. – Да у тебя сердца нет! – вспыхнула Ханна. – Ничего подобного, – возразила Лилиан, которую в лагере не любили, но терпели из-за неистощимых запасов косметики в ее чемодане. Просто я всегда говорю правду. В этом мире каждый сам за себя. – Эта женщина никогда не оправится, – сказала Ханна. А всё эти чертовы англичане. Во второй раз посадили ее в лагерь. – Не скажи. – Теди потрогала пальцем колючку. Мы все тут висим на тоненьком волоске, а ее волосок уже оборвался. – Ладно, хватит, – Ханна схватила Теди за руку. Пойдем, поможешь мне разместить остальных новичков. Ворота закрыли. Новички стояли, сбившись в кучу, не отводя глаз от внушительного деревянного барака главного здания в Атлите, которое называлось «банно-дезинфекционным отделением» или просто «санпропускником». Охранники и переводчики из Еврейского комитета пытались построить их в две шеренги: мужчин с правой стороны от входа, женщин с левой. Люди пахли потом и страхом. Теди видела застывшие от ужаса лица мужчин и женщин, их разделяли и проводили в невидимый в полумраке душ. За обеими дверьми лязгали и шипели барабаны в двенадцать футов высотой – точно такие же, какие были в Освенциме, где тоже заставляли сдавать одежду для чистки и дезинфекции. Некоторые женщины плакали. Мужчины вполголоса бормотали молитвы. Супруги переговаривались, одни – пытаясь ободрить друг друга, другие – проститься. Переводчик попросил Ханну помочь: сутулый мужчина задерживал очередь, он встал как вкопанный и не отвечал на вопросы. Ханна потащила Теди за собой. – Послушайте, – мягко сказала она, это совсем не то, что вы думаете. Мужчина покосился на автоклавы и замотал головой. – Я знаю, – сказала Ханна, – они похожи на те, в концлагере. Но здесь никто никого не убивает. Вам вернут вашу одежду, честное слово. Мужчина позволил ей провести его к двери, чтобы заглянуть внутрь. Вот, посмотрите, – она показала на потолок, – видите – окна открыты? Здесь нет газовых камер. Это просто душ. Вода в нем, конечно, холодная, дезинфекция вонючая, но это не душегубка. А когда вы помоетесь, вас накормят, напоят горячим чаем и угостят вкусными фруктами, которые вырастили палестинские евреи. Теди поняла: мужчина очень хотел верить в то, что говорила ему эта бойкая еврейская девушка. Вот только слова ее никак не вязались с тем, что он видел воочию. – Как в Терезине[1], – пробормотал он. Так называлась «потемкинская деревня», где евреи играли в симфонических оркестрах и ставили оперы для детей. Ее организовали нацисты, чтобы пускать пыль в глаза представителям Красного Креста. Просто декорация в разгар кровавой бойни. – Товарищ, это не Терезин, – сказала Ханна. Запомните, вы на израильской земле. Вас никто не тронет. Наоборот, вам помогут. Если заболеете – вылечат. Обещаю. – Обещаете... – горько вздохнул он и покачал головой, но все-таки поплелся за Ханной к столу, где сидел совсем юный британский солдат, только недавно начавший бриться. Мальчишка посмотрел на них с интересом, потом вскочил, протянул руку и представился на иврите: – Шалом. Рядовой Гордон к вашим услугам. – Он разве еврей? – недоверчиво спросил мужчина у Ханны. – Да вряд ли. Теди поразилась было солдатской учтивости, но тут же заметила, что взгляд юнца устремлен на Ханнины ноги. – Спасибо, рядовой Гордон, блеснула Ханна знанием английского. На заигрывания она не реагировала. Этот господин готов поступить в ваше распоряжение. А мы с подругой пойдем и поможем девушкам. Хорошо? О'кей? – О'кей, – ухмыльнулся солдат. На пороге санпропускника Теди пришлось задержаться, чтобы глаза привыкли к полумраку. Внутри было намного прохладней, но шум стоял просто непередаваемый. Шипение автоклавов, рокот бегущей воды и гул голосов поднимались к высокому железному потолку и, отражаясь от голых стен, искажались и усиливались. Откуда-то из дальнего угла донесся пронзительный смех, безумный и до того неуместный, что Теди поежилась. В раздевалке какая-то новенькая громко препиралась с дамой из Еврейского комитета, которая так плохо знала идиш, что понять ее было затруднительно. – Что случилось? – спросила Ханна распалившуюся девушку. – Я не буду класть туда платье, ответила новенькая, показывая пальцем на конвейер, доставлявший одежду в автомат на противоположном конце стены. — Это все, что у меня от сестры осталось. – Тебе его отдадут, заверила Ханна. Послушайте, все послушайте меня! – Она повысила голос. Друзья мои! Вашу одежду просто почистят от насекомых. Беспокоиться вам не о чем. Обед уже готов. Может, вам достанется место рядом с симпатичным парнем – у нас их много. Те, кто меня понял, переведите остальным. Видимо, Ханна заразила всех своей уверенностью, потому что спорить никто не стал. Да она прирожденный лидер, подумала Теди. Наверное, станет директором школы или кибуц возглавит, а может, и в правительстве окажется. На минуту ей даже стало жаль, что Ханну тоже придется забыть. Ханна протянула Теди ворох застиранных полотенец и повела ее к открытым душевым кабинкам, возле которых маячили живые скелеты, обтянутые пепельно-серой, в шрамах и струпьях, кожей. Теди опустила глаза. Девушки отворачивались к стенам, чтобы хоть как-то закрыться. Некоторые зачем-то прижимали руки к бокам, напоминая птиц с перебитыми крыльями. – Номера прячут, – шепотом объяснила Ханна. Стесняются татуировок. В одной из кабинок три латышки терли друг другу спины, смеясь и постанывая от удовольствия. Эти были покруглее остальных, и волосы острижены не так коротко. – Хорошо, хорошо, хорошо, – приговаривали они, смакуя это слово на иврите. Без тени стыда латышки мыли свои интимные места у всех на виду, да еще и подтрунивали друг над дружкой. Их соленые шуточки вогнали Теди в краску. В смущении и замешательстве она раздала им полотенца. А ведь она сама была здесь всего несколько недель назад с группой таких же девушек. Кто-то, должно быть, спрашивал у нее документы, кто-то приставлял к груди стетоскоп. Она тоже, наверное, чихала от запаха ДДТ и мылась под душем в одной из этих кабинок. Кто-то дал ей нынешнее ее платье. Ничего этого Теди не помнила. От последних двух лет у Теди остались только обрывки воспоминаний, похожие на размытые черно-белые снимки в семейном альбоме, переплетенном кожей. Вот роскошная шевелюра парнишки-грека, что опекал Теди на пути в Палестину. Вот шипы колючей проволоки – на них упала лицом женщина, которая покончила с собой в голландском пересыльном лагере. В это время туда как раз доставили Теди: кто-то выдал нацистам убежище, где она скрывалась два года. Потом ее отправили в другой лагерь и там сказали, что утром всех повезут в Берген-Бельзен. Если бы это случилось, Теди сейчас была бы одной из тех, кого в Атлите приводит в ужас вид автоклавов и душевых кабинок. А вернее всего, она бы просто погибла. Но в тот поезд ее почему-то не определили, и она задержалась в Вестерборке, может, на неделю, а может, на пару дней – от холода и страха все чувства притупились. За это время ей, кажется, ни разу не удалось поесть или вздремнуть. Наконец ее затолкали в товарный вагон, а с ней еще семьдесят пять человек – таких же голодных и продрогших. Они знали, что их везут в Освенцим. Когда поезд тронулся, никто не проронил ни слова. Через несколько часов все так же молча люди сбились в кучу, чтобы хоть как-то согреться. Они даже не пытались утешить друг друга; по существу, они были уже мертвы. И вдруг посреди ночи, посреди каких-то дебрей, поезд встал. Один паренек сумел перочинным ножом отодрать от пола несколько гнилых досок. Следом за ним выбралась Теди. – Ну же, идем. Ханна тянула ее за руку, возвращая к шумной действительности. Поможем им одеться. В комнате позади душевой на низеньком столе громоздились кучи влажного белья из автоклавов. Двенадцать мокрых женщин ринулись искать свои вещи. – Ты меня обманула! – завопила девушка, не желавшая расставаться с платьем своей сестры. Посмотри, это что?! – она сунула Ханне блеклую свалявшуюся тряпочку. – Прости. Автоклавы иногда перегреваются. Но у нас тут полно вещей – выбирай любую. С нами делятся одеждой евреи Палестины. Тебе дадут все, что нужно, найдешь себе платье лучше прежнего. В ту же минуту к Ханне подбежала медсестра. Они быстро о чем-то переговорили, и Ханна объявила: – Друзья! Я отлучусь с сестрой Гилад, но мой товарищ Теди о вас позаботится. Все девушки разом обернулись в ее сторону. Но теперь испуг на лицах сменился любопытством, и Теди пришлось сделать вид, будто она знает, что делать. Она вывела их через заднюю дверь под импровизированный навес из старых парашютов. На длинных досках, установленных на козлах, были навалены вещи: нижнее белье, платья, блузки, юбки, бриджи и штаны. Новенькие тут же стали примерять одежду и давать друг другу советы. Кто-то вытащил из кучи панталоны столетней давности: – Нет, вы только полюбуйтесь! Все засмеялись, кроме одной девушки. Она была беременна и не смогла найти ничего, что налезло бы на тугой барабан ее живота. Теди подумала, что Ханна в этом случае утащила бы из-под соседнего мужского навеса рубаху и пару штанов, но самой Теди на такое не хватило бы смелости. Однако она чувствовала ответственность за несчастную; та была готова расплакаться, и, похоже, у нее не было друзей в группе. Теди снова порылась в груде одежды, но ничего не нашла. Потом ее взгляд упал на желтовато-серый парашютный шелк, свисавший сбоку навеса. – Я сейчас вернусь, – сказала Теди расстроенной девушке и бросилась назад в санпропускник. Теперь там было пусто и так тихо, что стук ее сандалий отдавался эхом. Добежав до входной двери, она остановила все того же учтивого молодого солдата. – Вы не могли бы помочь мне, сэр? – задыхаясь, выпалила она сначала на фламандском, а потом на ломаном иврите. – Не понимаю, – покачал головой он. Теди изобразила двумя пальцами ножницы и сделала вид, что отрезает кусок его рукава, потом умоляюще сложила руки. – А! – Он улыбнулся, вытащил из кармана ножик и приложил палец к губам: только, мол, никому. В ответ Теди подняла кверху большие пальцы, взяла нож и побежала назад. Она отрезала большой лоскут парашютного шелка и сложила его так искусно, что вышло подобие плиссированной блузы. На пояс одна из женщин пожертвовала свою синюю косынку. Усилия Теди не пропали даром: наградой ей стали одобрительный гул и похлопыванье по спине. – Прямо невеста получилась, – сказала одна из девушек. – Вот только припозднилась слегка, – тихонько вставила другая. Когда ее слова перевели, захохотали все, включая и саму «невесту». Стараясь подражать Ханне, Теди объявила: – Пойдемте, друзья. Все за мной. Когда вереница девушек гуськом проходила мимо, одна остановилась и поцеловала ее в щеку, оставив едва уловимый аромат лаванды. Аромат надежды.Зора
Зора пыталась сосредоточиться на шагах часового, совершавшего ночной обход, но в ушах у нее по-прежнему звенели крики женщины, которая билась в истерике перед главными воротами. В бараке царила такая тишина, что слышно было, как покашливает часовой и как на ветру шелестят кипарисы. Кому-то, думалось ей, эти звуки могут показаться приятными, даже успокаивающими, но ей они лишь в очередной раз напомнили, что в мире все случайно, что красота, как и страдание, бессмысленна, что человеческая жизнь столь же преходяща, как зыбь на песке. Море она ненавидела так же, как и шум ветра. Еще она терпеть не могла Теди с дальнего конца барака за легкость, с которой та засыпала. Но больше всего ее раздражала в людях привычка за все благодарить Бога. Даже теперь. Даже здесь, куда их заперли за то, что они нарушили никому не нужные устаревшие правила, придуманные во времена, когда от слов «товарный вагон» и «газ» еще ни у кого не стыла в жилах кровь. Очень много слов утратило свой первоначальный смысл. Англичане называли живущих в Атлите «нелегальными мигрантами», но Зора догадывалась, что на самом деле скрывается под этим обтекаемым определением. «Жиды пархатые». А что еще это может означать в таком месте, как Атлит? Она крепко зажмурилась и попросила Бога избавить ее от ненависти ко всем его творениям, в том числе и к этой Палестине, Земле обетованной, Святой земле. В апреле, когда она узнала, что Гитлера больше нет, с ее губ едва не слетело древнееврейское благословение. Но она поборола сиюминутный порыв, чуть не до крови прикусив себе язык. Никогда в жизни она больше не скажет: «Слава Богу». Так сказали бы ее отец и мать. Так сказали бы ее бабки и деды, тети и дяди, двоюродные братья и сестры. Равно как и профессиональные попрошайки, промышлявшие у нее на улице в одном из самых бедных еврейских кварталов Варшавы. Зора проклинала всех обитателей Атлита, произносивших эти слова, а особенно мужчин, которые утром и вечером молились, завернувшись в свои грязные талиты. Да как они смеют! Лежа рядком на койках между Теди у дальней стены и Зорой около двери, восемнадцать женщин вздыхали, ворочаясь во сне. Ни одна из них не спала так крепко, как Теди, и не кипела гневом, как Зора, которая каждую бессонную ночь перебирала в уме накопившиеся за день обиды. Все они, по сути, сводились к одному: окружающим плевать на то, что случилось с ней ли, с каждой ли из них, с ними ли всеми. Плевать на то, что они видели, выстрадали, потеряли и оплакали. Ладно англичане! Так ведь и сами евреи, погрязшие здесь в ежедневной рутине, ничуть не лучше: бюрократы из Еврейского комитета, повара, врачи и медсестры, преподаватели иврита и инструкторы по гимнастике, волонтеры, сострадательные до тошноты, – их-то здесь никто силком не удерживает. Понятно, почему они так избегают разговоров об облавах и марш-бросках, общих могилах и лагерях смерти: любой отшатнется, поднеси к его носу кусок тухлого мяса. Это безусловный рефлекс, простой инстинкт самосохранения. Откуда же это лицемерное желание местных евреев узнать хоть что-нибудь о своих родственниках, оставшихся в далеких городах? Они набрасываются на растерянных новичков с расспросами о старых кварталах в Риге, Франкфурте или Риме. Но если тебе нечего рассказать, они даже имени твоего не спросят, не поинтересуются, откуда ты родом. И дальше все вертится вокруг Палестины. Куда поедешь? Обзавелся ли здесь семьей? Состоишь ли в одном из молодежных сионистских движений с дурацкими названиями, политическими доктринами и летними лагерями, где во всех подробностях учат тому, как рыть канавы и танцевать хору? И тебе непременно надо всей душой и телом отдаться «авода иврит», возделыванию земли. Так «авода», слово, некогда означавшее «молитва», превратилось в грязь под ногтями. Хотя и священную грязь. Святую грязь! Презирала она и своих уцелевших товарищей по несчастью, которые моментально переводили разговор на другую тему, стоило им только выяснить, что ты знать ничего не знаешь ни о двоюродном брате Мише или тете Цейтл. Но этих, этих она прощала. Она понимала, почему они не любили рассказывать о себе, – все их рассказы начинались и заканчивались одним и тем же страшным вопросом: «Почему я осталась в живых?» У всех матери были заботливыми и набожными, сестры – красавицами, братья – вундеркиндами. И абсолютно бессмысленно выяснять, чья трагедия кровавей. Мириам изнасиловали, у Клары убили мужа, у Бетт задушили ребенка, чтобы остальных членов семьи не обнаружили немцы, – ни одно зверство не чудовищнее другого. Нельзя этого рассказать, вот они и не рассказывали. Изо дня в день девицы собирались, чтобы повздыхать над потрясающей фигурой молодого физрука, или послушать пикантные подробности о новых штанах в мужском бараке, или пошептаться о груди Ханны, которая росла как на дрожжах. Они квохтали и охорашивались, будто куры на насесте. А Зоре их разговоры о мужчинах, еде и даже Палестине казались танцами на похоронах. На все попытки поделиться с нею фруктами или гребенкой она отвечала отказом, отвергая любые проявления заботы и внимания. Так что пока остальные загорали, подставив лица солнцу, Зора отсиживалась в бараке, оставаясь белой как бумага. Она пришла к выводу, что все ее «сокамерники», какими бы несчастными и обездоленными они ни были, в конечном счете ничем не лучше диких зверей: такие же бессердечные, как ветер в ветвях, и такие же тупые, как евреи из ишува с их непрошибаемым оптимизмом. Она тяжело вздохнула и перевернулась на спину. Зора давно уже привыкла засыпать последней. Бессонница преследовала ее с ранних лет. Мама, помнится, частенько рассказывала соседкам, как ее кроха, вцепившись в перильца, столбиком стоит у себя в кроватке, прислушиваясь к доносящимся с улицы ночным звукам. Всю первую неделю в лагере Зора была так напугана, что вообще не смыкала глаз. Но даже когда она перестала бояться, а от тягучей средиземноморской жары стала вялой и ко всему безразличной, засыпала она по– прежнему с трудом. В конце концов, уставшее тело взяло верх над беспокойным рассудком, и Зора забылась, уткнувшись лицом в голый матрац – простыня под ней скомкалась, подушка и вовсе съехала на пол. Другие девушки, проходя мимо нее утром в столовую, даже не пытались говорить потише: если уж Зора заснула, ничто на свете ее не разбудит, и можно сколько угодно хлопать дверью у нее над головой. Когда Зора открыла глаза, в бараке не было ни души. – Вот черт, – пробормотала она, торопливо одеваясь, чтобы успеть перехватить чашку чая и кусок хлеба до начала ежедневной комедии, которую здесь называют перекличкой. Эти построения казались жестокой насмешкой тем, кто выжил в лагерях смерти. Там переклички были формой изощренной пытки. Каждое утро и каждый вечер немцы заставляли их часами стоять навытяжку – на холоде или под палящим солнцем, под снегом или проливным дождем – и выкликали имена, барак за бараком. Если кто-нибудь запаздывал с ответом, они запросто могли повторить всю процедуру по второму или даже по третьему разу. Случались и дополнительные ночные переклички, их проводили без каких-либо объяснений. Если кто-нибудь из заключенных падал – без сознания или замертво, – все начиналось сначала. Британцы пересчитывали девушек всего раз в день, прямо в бараках, по вечерам. А вот ребята должны были выходить на построение и утром. У дежурившего в тот день сержанта рубашка набухла от пота еще до того, как арестанты начали собираться на пыльном дворе перед столовой. Он гаркнул, чтобы пошевеливались, но они еще больше завозились, выстраиваясь в намеренно неровную шеренгу. По тому, как они переглядывались и перешептывались, Зора догадалась, что кого-то не хватает: может, спит, может, засиделся в уборной, а может, и вовсе сбежал под покровом ночи, – с тех пор, как она здесь, это случалось, по меньшей мере, раз в три недели. Но вот парни кое-как построились и начали выкрикивать свои имена, отдавая честь преувеличенно цветистыми жестами. Стоило офицеру сделать несколько шагов вдоль строя, как первые арестанты синхронно отступили назад, а остальные быстро сомкнули ряды. Когда сержант добрался до конца шеренги, его уже поджидал тот, кто раньше стоял в начале. Низко надвинув кепку на лоб, парень назвался чужим именем и поклонился в пояс. Вся компания с непроницаемыми лицами застыла по стойке «смирно». Наконец их отпустили, и они важно прошествовали к своим поклонницам, чтобы получить порцию заслуженных комплиментов. Зора наблюдала за тем, как вздымались от волнения груди и трепетали ресницы. Романы разгорались и затухали здесь в течение одного дня – иногда даже одного часа. Зора немного стыдилась своей девственности и отсутствия влечения к противоположному полу. Презрительно дернув плечом, она направилась к тенистой части санпропускника, где проводился утренний урок иврита. Увидев, кто сегодня ведет занятия, она попыталась тихо ускользнуть. Но Нурит уже заметила ее и указала на стул в первом ряду. Зора демонстративно заняла место сзади. Учительница в это время беседовала с новичками, разбавляя иврит толикой идиша, чтобы каждый мог ее понять: – Всех вас отпустят очень скоро, через несколько дней. В крайнем случае, через пару недель. Нурит была женщиной лет сорока, с расплывшейся талией и волосами, окрашенными в излюбленный местными женщинами багрово-рыжий цвет. Ученики любили ее – не иначе как потому, что в конце каждого урока она раздавала маленькие толстенькие квадратики шоколада. А вот Зора избегала у нее заниматься. И дело было не только в том, как Нурит упивалась звучанием собственного голоса. Она слишком много рассуждала о везении – о том, как им, дескать, повезло уцелеть в Европе, повезло прорваться через британскую блокаду, повезло оказаться в Эрец-Исраэль, где так много самоотверженных членов местной еврейской общины работают исключительно на них. – Сегодня мы будем изучать названия цветов и растений нашей земли, – продолжала Нурит. – Начнем с библейской флоры, затем перейдем к деревьям, которые сажают поселенцы, а потом узнаем названия всех овощей, которые мы здесь выращиваем. Я, например, в эти выходные сажала у себя в саду бугенвиллеи. Вы знаете, что такое бугенвиллея, друзья мои? Я целый день выбирала растение для моего садика и нашла самое красивое. Зора подскочила так, будто ее ужалили, даже стул опрокинула. – Какое нам дело до вашего занюханного садика?! – выкрикнула она и, не дождавшись ответа, ринулась прочь. – А как на иврите будет «зануда психованная»? – едва слышно спросил кто-то. За спиной Зоры раздался дружный смех. Сначала она думала посвятить остаток утра разбору газеты на иврите, которую на прошлой неделе «взяла почитать» из сумки Нурит, но в бараке было слишком жарко, и Зора бесцельно побрела по территории, нарочно отвернувшись от забора, чтобы никто не вздумал с ней заговорить. Наконец Зора добрела до главных ворот, где небольшая толпа наблюдала за утренним отъездом. Невозможно было предугадать, когда прибудет партия новичков. Если британцам удавалось перехватить нелегальное судно, приходил поезд или колонна автобусов и два или три барака заполнялись беженцами. Как-то раз полиция привезла семью из шести человек. Их арестовали за попытку сойти с пассажирского корабля по поддельным документам. И все равно люди уезжали отсюда почти ежедневно. Зоре порой казалось, что многие проводят в Атлите не более недели. Если ты можешь похвастаться хорошим образованием или профессиональным опытом, Еврейский комитет представит тебя властям как «легального», с учетом возмутительно низкой квоты, установленной британцами на еврейскую иммиграцию в Палестину. Но эти цифры постоянно менялись, и, похоже, в отношении детей действовали иные правила. Их отпускали, как только за ними приходил кто-нибудь из взрослых родственников и заявлял на них свои права. Еще Зора заметила, что всякий раз, как к воротам лагеря подкатывал частный автомобиль, искомых «сестру» или «брата» отпускали без положенного штампа или печати – формальностей, вечно задерживавших других. Это называлось «протекция» – слово, подхваченное ею не на уроке иврита, но из уст Гольдберга, грубоватого седого охранника-еврея. Он устроился работать в Атлит, чтобы разузнать хоть что-нибудь о многочисленной родне его матушки в Германии. Гольдберга в лагере знали как щедрого дарителя спичек и сигарет, что делало его одним из немногих людей, чьей компании искала Зора. Она насчитала двадцать три человека, стоявших у ворот в ожидании отъезда. Чуть поодаль громоздились их узлы и чемоданы. Детей отпускали первыми. Семеро ребят неохотно плелись рядом с совершенно незнакомыми им людьми. Среди них был десятилетний Макси, который попался на воровстве шнурков и спичек. Сзади его подталкивала мрачная женщина в уродливом черном парике. – Скатертью дорожка засранцу! – процедила Лилиан, дотрагиваясь пальцами до кончиков своих малиново-красных губ. – Постыдилась бы, – отозвалась женщина у нее за спиной. – Может, в Бухенвальде воровство ему жизнь спасло. – А тут оно ему что спасло? – Лилиан всем своим видом дала понять, что уж кого-кого, а ее Бухенвальдом не смутишь. – И на что он их менял в этой дыре? – Она окинула сердитым взглядом свои черные картонные чемоданы, перевязанные бечевкой. – Ему только дай – он и кошельки, и сумочки, и все подряд таскать начнет. Эта бедная женщина не ведает, что творит. Хотя чего от такой ждать? Она ж как моя прапрабабка из штетла. Вы видели этот парик? Конский волос, вы уж мне поверьте! Страсть-токакая. – Лилиан, – обратилась к ней Зора, – тебе давно пора издать книгу крылатых выражений. И начать ее надо так: «Если не можешь сказать о человеке никакой гадости... забудь о нем», – Больно ты умная. Гляди, доумничаешься, – огрызнулась Лилиан. Зора наблюдала за тем, как шестеро молодых людей, сгрудившись возле кабины запыленного грузовика без бортов, о чем-то яростно спорят. – Этот с нами! – вопил высокий тощий арестант, показывая на мальчишку с туго забинтованной лодыжкой. – Подумаешь, ногу вывихнул! Мы без него не поедем. Мы голодовку объявим! На тебя все евреи, весь мир будет пальцем показывать! Мы на тебя в Еврейский комитет напишем! Я в Пальмах пожалуюсь! Водитель в свою очередь показал ему на группу британских солдат, наблюдавших за ними из своих караулок, водруженных на десятифутовые сваи по периметру лагеря. – Над нами сейчас все это мудачье английское ржать будет! Ты этого хочешь? – сказал он. – Либо ты молча лезешь в кузов, а калека остается, либо я вообще никого не беру. И хрен я потом за тобой вернусь! Понял, трепло?! Зора ухмыльнулась, услышав поток яростной брани, обрушившейся на водителя. Она поняла все до единого нецензурные слова, произнесенные на просторечной версии того, что ее папа называл «священным языком». Папа всегда считал ее тягу к изучению языков пустой тратой времени. Когда она занималась с братом, старик, бывало, гнал ее от стола, даже несмотря на то, что Гершель вряд ли когда-нибудь смог бы осилить Талмуд. В свои десять мальчишка едва разбирал буквы, в то время, как Зора уже в шесть лет свободно читала на иврите и идише, а по-польски говорила лучше, чем отец и мать. В Освенциме она выучила румынский и немецкий, по дороге в Палестину нахваталась итальянского, а теперь, слушая разговоры своих соседок по бараку, потихоньку впитывала французский. К грузовику приблизился молодой охранник-еврей по имени Майер и отозвал водителя в сторону. После нескольких минут оживленных переговоров охранник помог хромому мальчишке вскарабкаться на переднее сиденье, а его крикливому заступнику сказал: – Ты бы поаккуратней. Страна у нас маленькая. Может, ты еще с ним в одной казарме окажешься. Или брат его у тебя командиром будет. Оно тебе надо? Водитель завел мотор и рванул с места, вынудив остальных бежать за ним следом. Тощий был последним, кто забрался в кузов, бранясь и отдуваясь. Его товарищи втянули крикуна на борт. Зора, наблюдая эту сцену, только головой качала. – А ты ведь не румынка, угадал? Она дернулась от неожиданности. Через забор ей улыбался Майер, тот самый охранник, который провожал бунтарей. Она тотчас развернулась и ушла бы, если бы не сигарета, протянутая ей через проволоку, – «Честерфилд», прямо из пачки. Она взяла сигарету, избегая встречаться с ним взглядом. Погладила тонкую белую бумагу, понюхала. Охранник протянул ей зажженную спичку. Сначала Зора хотела спрятать сигарету, чтобы насладиться ею позже, но какой в этом смысл? Кто-нибудь непременно начнет расспрашивать, где она раздобыла такое угощение. – А, черт с ним, – сказала она, наклоняясь вперед, чтобы прикурить. Глубоко затянулась и искоса посмотрела на охранника. Он улыбнулся: – Как же ты потом жениха целуешь? Ему было лет тридцать. Волнистые каштановые волосы, удлиненное лицо, упрямый подбородок и толстые очки в металлической оправе, из-за которых его, несомненно, признали негодным к воинской службе. Раз он помог тупым румынам, решила Зора, значит, не шпионит для англичан. Ходил о нем такой слух, слишком уж много времени Майер проводил по эту сторону забора, среди арестантов. Интересно, подумала она, Майер – его имя или фамилия? – А как ты в такой дурацкой шапке ходишь? – спросила она и зашагала прочь. – Всегда к вашим услугам, – ответил он, галантно стягивая с головы турецкую феску. Зора только шаг ускорила. Она сделала еще три восхитительно глубокие затяжки, так разительно отличающиеся от дешевой второсортной дряни военного образца, которая им иногда перепадала. Зора могла бы обменять свой бесценный окурок на плитку шоколада, или на полтюбика помады Лилиан, или на обещание доставить письмо в Тель-Авив или Хайфу. Но писать ей было некому, и кроме как курить, ей больше ничего не хотелось. Зора еще раз затянулась, а потом аккуратно затушила окурок о каблук и положила в карман, чтобы докурить после обеда. Ожидание скрасит ей остаток дня. Заходя за чем-нибудь в барак, читая газету, игнорируя пустые разговоры девушек, она время от времени запускала руку в карман и щупала свою заначку, почти ощущая ее вкус. И даже пресные баклажаны с белым сыром за обедом показались ей лакомством в предвкушении того, что ее ожидало. Зора до последней минуты отказывала себе в этом удовольствии, а потом, незадолго до отбоя, прокралась за уборную. Вытащила из кармана свое сокровище и осторожно помяла, придавая ему былую форму. Прежде чем зажечь, она усилием воли заставила себя повременить еще немного, наблюдая за тем, как в небе над горами меркнут последние лиловые полосы дня. Зора чиркнула спичкой и глубоко затянулась. Первая затяжка, пережженная и резкая, заставила ее закашляться. Но вторая была восхитительна, и она как можно дольше задержала дым в легких, а потом медленно втянула ноздрями воздух, вбирая в себя рассеивающиеся клубы. Третья затяжка пробудила в ней воспоминания о табачной смеси дядюшки Мойше, что в свою очередь напомнило аромат новогодних печеных яблок тети Фейги. Зора мысленно подсчитала: четыре года минуло с тех пор, как она в последний раз ела эти яблоки; ей тогда было пятнадцать лет. Позже, лежа без сна в кромешной тьме, Зора вдруг обнаружила, что взбудоражена куда меньше обычного. Может, никотин излечил ее от бессонницы? Женщина на соседней койке пробормотала что-то во сне и перевернулась на бок. Зора наслаждалась десятью дюймами свободного пространства между ними. На корабле, плывшем из Европы в Хайфу, да и до того, в центре для перемещенных лиц, в лесу, в лагере, в телячьих вагонах, ее швыряли, как полено, на груды других тел, дрожавших от холода или горевших в лихорадке. Некоторые были липкими от пота, а два раза рядом с ней оказывались окоченелые трупы. Зора развела руки, с наслаждением ощупывая пространство вокруг себя. Пространство – вот то единственное, за что Зора была благодарна Атлиту. Она попыталась вспомнить привкус дыма, но ощущение испарилось, как те румыны-спорщики, из-за которых ей перепала американская сигаретка. И хотя Зора завидовала их отъезду, но жизнь в кибуце не привлекала ее. Она слышала, порядки там совсем не похожи на Атлит. Вместе мыться, вместе завтракать, обедать и ужинать, выполнять правила, навязанные тебе другими. Зора мечтала о собственной комнате, чтобы по вечерам никто не указывал, когда ложиться спать, а по утрам – какой работой заниматься. Она сознавала, что в такой бедной стране ее желания сочли бы неуместно экстравагантными. Она понятия не имела, сбудется ли ее мечта, ведь все тут просто помешались на исполнении приказов других евреев. И не то чтобы она надеялась в скором времени отсюда выбраться. В Палестине у нее не было родственников и не было никого, кто согласился бы назваться ее родственником. В Польше она не посещала молодежных сионистских собраний и не подлизывалась к новым, витающим в облаках пионерам, которыми кишмя кишела эта страна. Хуже всего, что у нее не было документов. Официально она вообще не существовала. Зора покинула концентрационный лагерь такой ослабленной, такой изможденной, что была не в состоянии думать о том, что ждет ее впереди. Но когда работники Красного Креста спросили, не нужен ли ей билет до Варшавы, Зора покачала головой. Она оказалась единственной из всей семьи, кто остался в живых после первой волны арестов, так что в Варшаве ей былу некуда и не к кому возвращаться. В лагере для перемещенных лиц парни и девушки не умолкая говорили о Палестине – и как о своем доме, и как о воплощении надежд. И, поскольку у Зоры не было ни того ни другого, она решила примкнуть к ним, вступив в небольшую, но сплоченную организацию «Юных Конвоиров» – самое крупное социалистическое сионистское молодежное движение. Они сели на поезд, идущий в Марсель, где их встретил дипломатический представитель из Палестины, заядлый курильщик. Он проводил их к грузовику с открытой платформой, на котором они тряслись целый день, пока наконец не добрались до полосы каменистого пляжа близ города под названием Савона. Там уже собралось человек сто беженцев. Двое нервных итальянцев, отвечавших за погрузку, не могли предложить им ничего, кроме слов ободрения, но уверенность в их голосах таяла вместе с ночью. Зора сжалась в комочек и обхватила колени руками, больная от тревоги: ее рюкзачок пропал где-то между поездом и грузовиком, а с ним и документы. Едва слышный рокот мотора на некотором расстоянии от берега заставил всех броситься к кромке воды, где они, выстроившись в ряд, будто стайка всклокоченных птиц, принялись вглядываться в темноту, в то время как к берегу приближалось какое-то судно. Четверо крепких мужчин в синих водолазках и плотно натянутых шапочках спрыгнули на песок и обменялись несколькими словами с итальянцами, и те явно вздохнули с облегчением. На рассвете, впервые увидев судно, на котором им предстояло переплыть Средиземное море, все дружно ахнули. Это был видавший виды паром, некогда перевозивший служащих по утрам через речку или отпускников через неглубокое озерцо. Зора скептически покачала головой: у Бога извращенное чувство юмора, если он позволил ей выжить в плену у рациональных до мозга костей немцев только ради того, чтобы потом утопить руками неумех-евреев. На берег поспешно перекинули почти отвесную доску трапа, и люди с парома начали записывать имена, сверяясь со списком на грязном клочке бумаги. Как ни странно, это поспешное бегство было продумано до мелочей, даже судовая декларация имелась. Зора быстро отступила в задние ряды и скоро осталась одна на пляже, зная, что ее имя отсутствует в списке. Человек с бумагами в руках нахмурился, посмотрев на нее, а затем заглянул в список: – Леви, Жан-Клод. Зора не пошевелилась. Он показал на нее пальцем: – Ты. Неужели он не догадывается, что Жан-Клод — это мужчина? – Это ты, – настаивал он. – Леви. К ним подбежали итальянцы. Показывая на приближающееся облачко пыли, подтолкнули Зору, и она, опустившись на четвереньки, поползла по узкой, раскачивающейся доске. Зора знала, что не лишает Леви его законного места на судне. В 1945 году в девяти случаях из десяти пропавшего еврея можно было смело считать умершим. И все-таки она не могла не думать о нем. Что, если Леви окажется тем самым, исключительным случаем? Что, если он уже приплыл в Палестину? Британцы ее арестуют? Посадят в тюрьму? Отошлют обратно? Но куда они ее могут отослать? Ей некуда ехать, именно поэтому она и направляется в Палестину. После двух недель тревог и морской болезни Зора похудела, став еще тоньше, чем была, когда вышла из концлагеря. Но буквально с первого дня в Атлите она поняла, что боялась напрасно. Зора стала просто еще одной неудобной для властей «нелегалкой» без документов, но таких ведь тысячи. В день ее приезда седой мужчина из Еврейского комитета, сидевший за столом у входа в санпропускник, сказал ей: – Не волнуйся. Ну поторчишь тут чуть подольше остальных. Все образуется – не так, так этак. Тебе уже повезло. Ты дома. Зора слишком устала, чтобы сказать ему, что ее «дом» – это тесная квартирка на верхнем этаже полуразрушенного дома, где теперь банда воров и убийц варит свинину в кошерной кастрюле ее матери. Лежа в постели и смакуя на языке последние крупицы табака, Зора решала, не попросить ли Майера помочь ей выбраться из Атлита? Возможно, завтра он вернется на пост. Если он снова предложит ей сигарету, Зора спросит, достаточно ли у него «протекции», чтобы прислать за ней большой черный автомобиль, который отвез бы ее в маленькую квартирку – ее собственную – или просто в отдельную комнату с выбеленными стенами. Этого было бы более чем достаточно. Зора закрыла глаза и вытянула пальцы, как будто сжимала сигарету. Потом подняла ее к губам, глубоко затянулась и замерла, вдыхая воображаемый «Честерфилд», словно дама, у которой всегда имеется пачка в сумочке и еще одна – на ночном столике. Медленно выпустила колечко дыма. Настоящая кинозвезда. Нет, вряд ли в мире есть хоть одна кинозвезда с вытатуированными на предплечье цифрами. Зора улыбнулась собственным мыслям. И незаметно заснула.Шендл и Леони
– По-моему, наша Зора втрескалась в охранника. Ну, этого, в очках с толстыми стеклами, – тихонько прошептала Шендл, забираясь на койку к Леони. В бараке еще все спали, а это означало, что у них есть время поболтать. – На прошлой неделе она меня три раза спрашивала, не видала ли я его. И вчера на вечеринке прямо вся извертелась, будто ждала кого-то. А у тебя, небось, ноги отваливаются. Видела я, как вы с этим тюфяком Отто танцевали. Он же мизинца твоего не стоит, chérie. Нет, я не против волосатых мужчин, просто у нас тут так мало девчонок, что даже я бы себе получше кавалера нашла. – Не надо на себя наговаривать, – возразила Леони, заправляя выбившуюся курчавую прядь за ухо подруги. – Куча ребят с тобой вчера потанцевать хотели. Праздничный вечер состоялся в честь события столь же романтического, сколь и невероятного: одна девушка из новеньких узнала через забор свою первую любовь. Когда открыли ворота, они упали друг другу в объятия. Все закричали «ура» и зааплодировали, даже британские солдаты и те прослезились. Полковник Брайс, начальник лагеря, разрешил это дело отметить. Кухарка испекла нечто вроде торта, нашли даже бутылку шнапса; у кого-то из новичков оказалась скрипка, и танцы продолжались до глубокой ночи. – Они ее хахаля к ней в барак протащили, – зашептала Шендл. – Спорим, там до утра никто не спал? Даже если они одеялами занавесились, наверняка все слушали. Хотя в мужском бараке было бы хуже, как думаешь? – продолжала она еще тише. – Представляешь, чем бы мужики всю ночь занимались? Леони брезгливо наморщила носик – в профиль безупречно римский, идеально гармонировавший с ее лицом. Шендл часто думалось, что первая красавица Атлита терпит ее внимание лишь по той причине, что она, Шендл, говорит по-французски. Рядом с Леони Шендл чувствовала себя грубой польской деревенщиной – всклокоченные рыжие волосы, ноги-спички, тело рыхлое, как перезрелая груша. – Ты что же у нас, пуританка? – поддразнила Шендл, надеясь, что правильно поняла гримасу Леони. – Надо нам все-таки с тобой найти себе пару братьев, дай только выбраться отсюда. Таких, чтобы друг с другом ладили. Добрых, надежных. Мы бы жили в кибуце, а по воскресеньям ездили в Тель-Авив. Там и магазины, и кафе. Сидели бы, пили кофе и смотрели на прохожих. Леони промолчала, но пожала Шендл руку, давая понять, что она может продолжать. Шендл рассказывала эту историю каждый день, как утреннюю молитву, с тех пор как они сели на корабль, доставивший их в Палестину. – Будем мороженое есть, по магазинам ходить. Ты меня научишь одеваться, а я тебя – готовить лучшие в мире голубцы. Отличная у нас будет жизнь. Вот увидишь, я найду нам двух братьев. И еще у нас будет по паре ребятишек. – Прямо Ноев ковчег, – заметила Леони. – Точно – Совсем как в сказке, – вздохнула Леони. Здесь, в Палестине, почти все было какое-то сказочное. Бездонные корзины с мягким хлебом и пресным белым сыром казались ей пищей ангелов и младенцев. Да и сам Атлит, по ее мнению, был похож на сказочную темницу, где узники застыли в ожидании, когда кто– нибудь снимет с них заклятие и выпустит на свободу, на привольные земли кибуца, сочащиеся молоком и медом. Больше всего ее изумлял иврит. Мертвый язык, гуляющий по миру, священный диалект со своими жаргонными словечками, например, для пули или пениса, обладающий почти магической способностью создавать или видоизменять все, в чем он нуждается. Абракадабра. – Ты сегодня обещала говорить только на иврите, – напомнила ей Шендл. – Забыла? – Тебе-то легко. Ты лучшая в классе. А я чувствую себя полной идиоткой, когда мне слов не хватает. – Можешь вставлять французские, – посоветовала ей Шендл. – Я же не Арик. – Терпеть не могу его уроки, – сказала Леони. — Нурит намного приятней – Слыхала сегодня ночью нашу Лилиан-Помаду? – прошептала Шендл на иврите. – Опять во сне болтала. Мит шлаг[2], говорит, мит шлаг, Богом клянусь! Первый раз вижу человека, который столько говорит о еде. Это такое клише – обобщенный образ жителя Вены. – «Клише» – это ведь не на иврите, верно? – Виновата, – усмехнулась Шендл. – Лилиан уже скоро в платье не влезет. Ты что, не видишь, как она разжирела? Жирная корова. А еще задается. Вот ужас. – А ты чего ждала? – возразила Леони. – Люди есть люди. Даже на земле обетованной. Думаешь, раз мы в Палестине, здесь все особенное? Здесь тоже есть свои принцы на белых конях, свои преступники... – Как, как? Еврейские преступники? Мне это даже нравится. Это значит, что мы почти как все. Но наши дети все равно будут не как все. Они будут необыкновенными. Высокими и красивыми, как на сионистских плакатах. С бронзовыми мускулами и ослепительными зубами. Леони поморщилась. – Ой, прости – поспешно сказала Шендл. Когда они прибыли в Атлит, зубной врач обнаружил, что восемь задних зубов Леони сгнили, и удалил их. «И совсем не зметно», – настаивала Шендл, отрывая руки подруги от щек. – Что ж, у наших четверых деток будут лошадиные зубы, – сказала Леони, давая Шендл понять, что она прощена. – А кормить мы их будем парным молоком и медом. – И оливками, – добавила Шендл. – Никогда в жизни их не полюблю. – Ты и про лебен это говорила. – Ну да, тот, кто смог привыкнуть к простокваше, ко всему привыкнет. Леони с трудом представляла, как она выдержит еще один месяц жары, которая, говорят, может запросто продлиться до октября. В лагере росло всего одно дерево, дававшее хоть какую-то тень, и в бараке подчас бывало жарко как в духовке. При одной мысли о духовке Леони замутило. Раньше это слово вызывало воспоминания о вкусных пирогах, жареных цыплятах и батонах теплого хлеба. А теперь оно означало только душегубку. На любом языке, кроме иврита, где даже «печь» умудрилась остаться на кухне, вместе с раковиной и холодильником. Их учитель утверждал, что скоро они начнут видеть сны на иврите, и Леони занималась с еще большим упорством. – Ну что, видела сегодня ночью сон на иврите? – поинтересовалась Шендл, зная, как Леони понравилась эта мысль. – Нет. Наверное, для этого надо сначала влюбиться в носителя языка. В постели с мужчиной, немного вина... Самый эффективный способ выучить язык. – О-ля-ля! Гляди-ка, не такая уж ты и пуританка. Пожалуй, ты становишься... Не знаю, как это будет на иврите, – страстной? Развратной? – И вовсе нет, – возразила Леони. – Это просто такое выражение. Клише. – Она откинула простыню. – Пойдем отсюда? Умираю хочу кофе – даже если только жиденького чаю дадут. Леони и Шендл пришли в столовую рано, и потому их любимый столик у двери еще никто не успел занять. Отсюда было удобно наблюдать за тем, как входят и выходят люди. Вскоре к ним подсели и другие девушки из их барака. Как обычно, все они налегали на хлеб, все жевали жадно и торопливо. У столика то и дело останавливались юноши, им хотелось позаигрывать с Леони и поздороваться с Шендл. После завтрака мужчины с топотом высыпали на утреннюю перекличку, а девушки подперли щеки кулаками и принялись обсуждать мужчин. – Как думаете, Рувен симпатичный? – спросила одна. – Ну, если тебе нравятся жирафы... – фыркнула Лилиан. – Это ж надо такую шею иметь! – А глаза красивые, – вздохнула молодая женщина с грудным ребенком на руках. – Повезло его будущим деткам. – Кстати, о детках, – продолжала Лилиан. – Ты своему-то имя придумала наконец? Ему уже скоро месяц. – Придумала. – Ну и какое же? – хором поинтересовались все. – Бен-Ами. – В смысле, Вениамин? – уточнила Шендл. – Нет. Бен-Ами, – поправила новоиспеченная мать, которую звали Роза. – Государство новое, и имя тоже новое. Это значит «сын моего народа». А меня теперь зовут Веред. Это тоже «роза», только на языке евреев. Пора избавляться от старых имен и старых привычек. Лилиан вытаращила глаза: – Второй Арик объявился. Он это на каждом уроке долдонит. Ты-то чего за ним повторяешь как попугай? Свои мысли кончились? – А ты смени имя на Шошану, – посоветовала ей Роза-Веред. – У меня мать звали Лилиан. И бабку мою звали Лилиан. «Шошана»! Это для беззубых. И вообще, спроси меня, что такое Веред, так я скажу: автомобиль это, а не человек. – Да, но тебя же не спросили, – заметила Леони. При этом она мило улыбнулась, и девушки не сразу поняли, что она просто предложила Лилиан заткнуться. Прежде чем Лилиан придумала ответ, в столовую влетели Теди и Зора, взъерошенные и растрепанные, и со всех ног бросились к уже почти пустому огромному чайнику. Все девушки за столом обменялись улыбками. Теди и Зора соревновались каждое утро. Они были такие разные, совершенные противоположности: день и ночь, вино и уксус, соль и сахар, жар и холод, мясо и молоко. – Вот они, луна и солнце, – провозгласила Шендл. – Лорел и Харди, – добавила Леони. – Альфа и Омега, – предложила Веред-Роза и поднялась на ноги, укачивая ребенка. – А это что значит? – спросила Шендл. – А это значит, что наша Роза в университете училась, – хмыкнула Лилиан. Леони и Шендл с улыбкой переглянулись. Они понимали, что те же самые девушки и над ними смеялись иногда, говоря про них «два сапога пара» и «сиамские близнецы». А ведь Леони и Шендл тоже были очень разные. Смуглянка Леони покрылась на корабле ровным бронзовым загаром, в то время как за один день под средиземноморским солнцем нежная кожа Шендл пошла волдырями, а глаза распухли и превратились в узенькие щелочки. После этого она никогда не выходила на солнцепек без широкополой мужской шляпы. В этой шляпе Шендл была похожа на ребенка, напялившего взрослую одежду, хотя барышне уже исполнилось двадцать. Она была старше Леони почти на три года. Девушки познакомились на вокзале в южном предместье Парижа. Обе направлялись в Палестину. С тех пор они были неразлучны. Шендл хотелось попрактиковаться во французском, который она учила в школе, а Леони хотелось знать, есть ли на Израильской земле большие города. Во время путешествия они ухаживали друг за другом, страдая от морской болезни, и держались рядом, когда их судно захватили британцы. Дружба Леони и Шендл крепла с каждым днем. Они встали и пошли к выходу из столовой. – Ты иди. Я тебя потом догоню. Мне в туалет надо, – сказала Леони. Шендл нахмурилась: – Опять? Знаешь, по-моему, тебе пора к врачу. – Пустяки. У меня всегда был слабый желудок. – Ну ладно, – вздохнула Шендл. – Увидимся за обедом. Там и с нашими можно будет на иврите поболтать. Они расстались, и Шендл тут же окликнули. Ханна потянула ее за руку: – Пошли пройдемся. Ханна зашептала Шендл на ухо, будто желая поведать ей какой-то девчачий секрет: – Сегодня в Атлит одна женщина приезжает. Немка. Ей отведут соседнюю с твоей койку, и я хочу, чтобы ты за ней следила. А теперь улыбнись и кивни, будто я тебе рассказала, что тобой интересовался Милош. Шендл усмехнулась и послушно кивнула. Не потому, что ей так велели, просто Шендл удивило внимание Ханны. Шендл считала, что у этой вездесущей девицы с неуклонно растущим животом есть свои причины навязывать ей свою дружбу. – Молодец, – похвалила Ханна. Они как раз проходили мимо двоих охранников. – Мне сообщили, что эта женщина была капо – осведомителем в одном из лагерей. Так вот, мы хотим, чтобы ты выяснила, правда ли это. – Мы? – переспросила Шендл. – Только ты одна догадалась, что у Пальмаха есть в Атлите свои глаза и уши. – Я одна? – Я про тебя все знаю, – продолжала Ханна. – Ты с детства принимала участие в молодежном движении. «Юный страж» – так оно называлось? И еще я знаю, что ты храбро сражалась против немцев в лесах под Вильнюсом. Ты герой, черт возьми, и каждый, у кого есть глаза, в состоянии разглядеть, что ты не похожа на других девушек. Буржуазные неженки. На некоторых, вроде этой твоей подружки-француженки, без слез не взглянешь. Можно подумать, хрустальная она. И песни ты знаешь правильные, и ведешь себя как настоящий солдат. – Слушай, по-моему, ты меня с кем-то путаешь, – нерешительно промямлила Шендл. – Нет у меня времени на дурацкие игры, – отрезала Ханна. – Мне тут долго сидеть не позволят. Очень скоро все заметят, что я беременна. Или уже заметили? Шендл попыталась улыбнуться: – Да, уже поговаривают. – Кто бы сомневался. Можешь всем говорить, что я пока не замужем, но непременно выйду – до того, как родится ребенок. Может, меня тут уже вечером не будет, так что Тирце Фридман будешь докладывать ты, – заключила она. – Начальнице кухни? То-то мне она всегда казалась чудной. – Еще бы! Ты лучше всех подходишь для этой работы. Будешь ее глазами и ушами. Докладывай ей обо всем, что удастся разузнать об этой немке. И понаблюдай за охранниками – за тем, как они меняются, за их расписанием, короче говоря, за всем, что они делают. Если еще кого-нибудь в лагере заподозришь, тоже сразу Тирце докладывай. В общем, обо всем, что разнюхаешь. – Стало быть, я теперь и глаза, и уши, и нос, так? – Остроумная, значит? Отлично. Через пару дней Тирца попросит себе помощницу на кухню. Обязательно вызовись. – Ханна пожала ей руку и отошла. Шендл льстило, что Ханна выбрала именно ее. Ханна была для нее воплощением идеальной женщины-первопоселенки: сильная, прямолинейная, жизнерадостная и уверенная в себе. Неудивительно, что она сотрудничает с еврейскими военными. Шендл мечтала стать такой, как Ханна, с тех пор, как в первый раз побывала со своим братом Ноахом на одном из подпольных собраний. Ей тогда было лет двенадцать, но она до сих пор помнила вступительную речь, которую произнес в тот вечер серьезный молодой человек, уже побывавший в Палестине. «Всем моий братьям и сестрам в Ха-шомер Ха-цаир, моим товарищам по "Юному стражу", я привез пламенный привет из земли Израильской». Разразившиеся вслед за этими словами бурные аплодисменты заставили ее вскочить со стула. Они полностью изменили мир Шендл. Она больше не была обычной девчонкой из городка в Западной Польше, она была сионисткой, преданной своему делу душой и сердцем, и ее единственной мечтой было отправиться в летний лагерь «Юного стража», изучать иврит, носить брюки и возделывать землю. Это желание исполнилось на следующий год. Ее многие знали в этом маленьком мире, и не только потому, что у нее была карта Палестины, но и потому, что она добилась разрешения маршировать вместе с отрядом мальчиков с метлой вместо винтовки на плече и немного фальшиво, хотя с воодушевлением распевала народные песни. Шендл наслаждалась каждой минутой, проведенной в лагере, даже когда наставала ее очередь чистить лук к ужину. Но разумеется, самой заветной мечтой и целью всего движения был переезд в Эрец-Исраэль. Осушать болота, выращивать апельсины и обустраивать жизнь в кибуце – на ферме, где все общее, где будет покончено с жадностью, несправедливостью и даже завистью. Шендл и ее брат приняли сионизм как новую религию. Когда Ноаху исполнилось семнадцать, он провозгласил себя атеистом и перестал ходить с отцом в синагогу. Шендл было трудно отказать матери, и она сопровождала ее в шул по большим праздникам, но на Йом Кипур, накануне пятнадцатого дня рождения Шендл, они с братом выскользнули из дома, когда родители еще спали, и провели полдня за городом. Гуляли с друзьями, разговаривали об угрозе немецкого вторжения и спорили о том, стоит ли присоединяться к Сопротивлению или срочно попытаться убежать в Палестину и как это лучше сделать. Когда родители вернулись домой из синагоги, чтобы вздремнуть после обеда, Ноах и Шендл сидели на кухне, пили чай и ели холодную картошку, оставшуюся от вчерашнего ужина. Мама бросилась к окну и задернула занавески. – В шуле о вас все спрашивали, – сказала она. Шендл пожала плечами: – Ну и пусть! Только не надо меня стыдить и не начинай, пожалуйста, плакать. Нам сейчас не вера нужна. Молитвами делу не поможешь. Спасение евреев возможно только на родной земле. Ноах посмотрел на сестру и улыбнулся: – Ты прямо по брошюре шпаришь. – Но ведь ты согласен? – Разумеется. – Ноах потянулся за яблоком. – Чем ты лучше животного? – горько сказал ему отец. – Почему ты не можешь поститься в этот день, как все евреи? Без дисциплины в жизни ничего не добьешься. И без благочестия. – Без благочестия? – переспросил Ноах. – Прости, папа, но ты кривишь душой. Ты ходишь в шул, как все, потому что так положено, а потом почти всю службу клюешь носом. И я тебя за это не виню. Там ведь ни слова понять нельзя. И ты это прекрасно знаешь. – Сию же минуту извинись перед отцом! – приказала мама. – А! – только и сказал отец и в сердцах хлопнул дверью. Споры продолжались, но после того, как немцы захватили Польшу, папа стал больше слушать, чем говорить. Когда Ноах объявил, что решил отправиться в Ригу, где он надеялся сесть на корабль, идущий в Средиземноморье, родители не возражали, но Шендл вместе с ним не отпустили, несмотря на ее мольбы, угрозы и горький плач. Когда нацисты подошли к их городу и рассказы о том, что они делают с евреями, стало невозможно игнорировать, Шендл привела домой нескольких друзей из «Юного стража», чтобы убедить родителей отпустить ее в Вильно, традиционное место сборищ сионистов со всей Восточной Европы. Отец вышел из комнаты, прежде чем кто-нибудь успел и слово вымолвить. Мама принесла им чай. Она с интересом слушала их споры о необходимости сопротивления и относительной безопасности города. Но после того, как ребята ушли, мама взяла Шендл за щеки и сказала: – Я все понимаю. Но, дорогая моя, этот высокий паренек влюблен в другую девушку, брюнетку с карими глазами. А ты выставляешь себя на посмешище. Через неделю Шендл убежала из дома, посреди ночи, ни с кем не попрощавшись. Приехав в Варшаву, она выяснила, что Ноаха убили на дороге поляки-головорезы, и написала домой, чтобы сообщить родителям страшную новость и попросить прощения. Позже она узнала, что они тоже убиты, как и все остальные евреи города, расстреляны и похоронены на поле, где когда-то они всей семьей любили устраивать пикники. Шендл молила Бога в надежде, что они так и не получили ее письма. Минуя санпропускник, Шендл заметила, что одна дверь не заперта. Бросив взгляд по сторонам, Шендл скользнула внутрь, задвинула засов и на некоторое время затаила дыхание, прислушиваясь. За ней никто не следил, внутри никого не было. В слуховое окно влетел воробей и сел на потолочную балку. Это добрый знак, решила Шендл. В душевой не было ни мыла, ни полотенец, только ледяная вода. Но Шендл все равно встала под душ. Смывая пот и грязь Атлита, она вспоминала о том, как еще недавно отдала бы все на свете за такую роскошь, как чистая вода, пусть даже ледяная, и немного уединения. Шендл начало трясти от холода, она повернула кран, отряхнулась, как собака, и оделась. Выйдя назад под палящее солнце, она пригладила волосы, довольная собой: не разучилась еще незаметно исчезать и получать, что хочется. Шендл двинулась на голоса. В тени под стеной столовой Арик снова рассуждал на любимую тему. Его занятия начинались с тех же подборок лексики и упражнений, что и уроки Нурит, и заканчивались патриотическими песнями и стихами. Но если Нурит рассказывала о своем доме, семье, садике и соседях, то Арик неизменно заводил разговор о политике. – Британцы нам не союзники, – говорил он, пожалуй, чересчур быстро, большинство учеников его не понимали. – Когда к власти пришли лейбористы, мы думали, что сможем на них рассчитывать, но они попирают право нашего народа на возвращение домой. В Германии сто тысяч евреев томятся в ожидании. Им некуда податься, а эти ублюдки предлагают нам квоту на две тысячи! Это поведение не союзника, а врага. – Я слышал, они собираются разрешить въезд еще четырнадцати тысячам евреев, – сказал приземистый полноватый поляк по имени Давид. Он пробыл в Атлите меньше недели, но, казалось, уже перезнакомился со всеми обитателями лагеря. – Дудки, – отрезал Арик. – Увеличить квоту можно только с разрешения арабов, а они рады будут выгнать евреев или уничтожить их. Британцы спят и видят, как бы поскорей дорваться до Суэцкого канала и нефтяных скважин. – Если ты прав, тогда ишув действительно вступит в войну с британцами, и очень скоро. – Давид устроился на краю скамьи и подпер голову рукой. – А это очень плохо. Мой двоюродный брат сражался вместе с палестинскими отрядами и ничего, кроме уважения, к ним не испытывает. – Да англичашки твое уважение в гробу видали! – басом закричал парнишка с детским лицом. – Они заодно с эмирами и эфенди, значит, они наши враги. – Но мы же пока с британцами не воюем, – возразил кто-то. – Пока нет. Но если начинать всерьез думать о собственном государстве и о родине для наших братьев и сестер в Европе, придется избавиться от Империи, – заявил Арик. На этом Милош, лагерный сердцеед, поднялся со своей лавки, пробормотав: «Ума не приложу, о чем они тут толкуют». Четыре девицы недолго думая устремились за ним, а все мужчины в классе посмотрели им вслед, все, кроме Давида, словоохотливого поляка. Он перехватил взгляд Шендл и жестом пригласил ее занять место рядом с собой. – Меня зовут Давид Груэн, – представился он. – А ты, наверное, Шендл Ашкенази, да? – Тсс, – зашипела она. – Дай послушать. – Арабы нападут на нас, как только британцы отвалят, – бросил кто-то. – Верно, Арик? Тот пожал плечами: – Мы с ними справимся. Евреи Палестины умеют воевать. На это мужчина из первого ряда сказал: – Тогда объясни мне, пожалуйста, вот что, Арик. За все годы, что я был сионистом, никто и никогда не упоминал об арабах ни на собраниях, ни в книгах. А теперь я приехал сюда, и выясняется, что их здесь чуть ли не втрое больше, чем евреев. Интересно, вы про них знали? – Они крестьяне, – ответил Арик. – Даже хуже крестьян. Они грязные, неграмотные, отсталые. Для образованных, тех, у кого есть деньги, они как крепостные, как рабы. Арабы сотни лет не использовали эту землю, а мы, напоминаю, ее у них купили на законных основаниях. И вот теперь, когда мы построили фабрики и современные фермы, когда у нас есть рабочие места, больницы и школы, арабы кричат, что мы у них землю отбираем, она им, дескать, принадлежит по праву рождения. – Прямо притча об Исааке и Измаиле[3], – раздался женский голос в заднем ряду. Шендл обернулась и увидела Зору, скрестившую руки на груди. – Об Исааке и Измаиле? Что ты хочешь этим сказать? – набросился на нее Арик. – Неужели ты думаешь, что мы позволим нашим братьям гнить в лагерях для перемещенных лиц, а этим людям – снова ввергнуть землю в темные века? Если хочешь цитировать Библию, как насчет «Земля, данная тебе Богом»? Тебе, а не Исааку и Измаилу. Иудеям. Евреям! – Раввины учили, что все наши беды происходят от обид, причиненных Измаилу, брату Исаака, и Исаву, брату Иакова, – заметила Зора. – Какие раввины? – проворчал Арик. – Раввины вашей диаспоры? Нет, моя дорогая, на самом деле все гораздо проще. Эта земля была нашей с самого начала, и мы должны отвоевать ее обратно. – «Ты был странником на чужой земле», – процитировала Зора. – И что? Такова жизнь, – сказал Арик. – Если мы будем сидеть сложа руки, очень скоро не останется ни одного еврея и полемизировать по поводу спорных моментов в Торе будет некому. – Выходит, мы должны уподобиться остальным нациям и тоже отбирать землю у соседей? – Знаешь, а ведь Зора по-своему права, – прошептала Шендл, повернувшись к Давиду. Ее поразило, что ее молчаливая соседка по бараку выступила против Арика. – Возможно – кивнул Давид. – Но назад дороги нет, и податься нам тоже некуда. – Ладно, хватит на сегодня философии, – объявил Арик. – Увидимся в пятницу. Постарайтесь разговаривать друг с другом на иврите. А теперь прошу всех встать для «Атиквы»[4]. Шендл подумала, что в жизни не слышала мелодии грустнее «Надежды». Медленный ритм больше подходил для заупокойной мессы, чем для гимна. Мелодия была очень проникновенной, непохожей на обычный гимн, и слова трогали ее, как в первый раз, когда она услышала их маленькой девочкой с косичками, сидя рядом с братом. Шендл пела тихо, едва шевеля губами.Пока еще в глубине сердца
Томится еврейская душа
И вперед, на восток
К Сиону, устремлен взор,
Еще не угасла надежда,
Надежда двух тысяч лет –
Быть свободным народом
На нашей земле, Земле Сиона и
Иерусалима.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЕНТЯБРЬ
7 сентября. Рош а-Шана
Тирца сообщила, что вечерняя трапеза перед еврейским Новым годом будет особенной, и все с удовольствием обсуждали праздничное меню. – Мы тут поспорили, из чего морковный цимес [6]готовят. – Шендл вытащила картофелину из кучи на столе. Тирца молча продолжала шинковать лук. – По-моему, они теперь даже ставки делают, каким будет кугель[7] с лапшой – сладким или пряным. Шендл показалось, будто Тирца хмыкнула. «Что?» – переспросила она. Но кухарка только продолжала шинковать. Обычно Шендл ничего не имела против сдержанных манер Тирцы. За три недели, проведенные на кухне, Шендл даже понравилось общаться с человеком, который не относится к ней как к музейной редкости. Давид рассказал соседям по бараку, что Шендл партизанила, и все, за исключением Леони, перестали с ней нормально разговаривать. Никаких тебе больше шуточек или пересудов. Шендл превратилась в борца за свободу, героиню еврейского народа. Истории о ее подвигах обрастали все новыми подробностями. Говорили, будто она, сидя в пулеметном бункере, в одиночку убила дюжину нацистских солдат. А еще будто она средь бела дня зашла в польский полицейский участок и выкрала оттуда важные документы. И что будто бы она за считанные минуты до ареста спасла целую кучу еврейских семей. Была в этих историях и доля правды, особенно в той, про кражу из полиции, но вранья было больше. Самолюбие не позволяло Шендл признаться, что она не умела бросать гранаты так далеко, как остальные. Однажды Вольфу даже пришлось выскакивать под пули, чтобы отшвырнуть брошенную ею гранату, упавшую в каких-то метрах. Шендл до сих пор стыдилась своего фиаско, едва не стоившего им всем жизни. Она отказывалась рассказывать о своих военных подвигах. Но ее молчание воспринималось как проявление скромности и лишь укрепляло ее авторитет. И Шендл завела привычку прятаться на кухне, у Тирцы, всегда резкой и бодрящей, как хрен. Тесная и узкая комнатка вмещала лишь большую армейскую плиту да груды щербатых и почерневших горшков и кастрюль. Утвари было достаточно, чтобы исполнять еврейские законы, предписывающие разделять мясные и молочные продукты. В маленькую раковину вся грязная посуда не помещалась. Тирца старалась по возможности поддерживать чистоту и порядок, но гостям, заглянувшим на чашку чая, кроме табуретки предложить ей было нечего. Шендл трудилась на кухне в поте лица, нарезала овощи, мыла посуду, а в глубине души мечтала стать настоящим агентом Тирцы в Атлите. Иногда кухарка расспрашивала ее о новичках, больше же всего Тирцу интересовали подробности жизни охранников: кто заснул при исполнении, кого легко подкупить, у кого дома жена и дети, кто потерял голову и от какой именно девушки из Атлита. Шендл должна была сообщать о любых изменениях в их графиках дежурств. Она вызубрила имена всех охранников. Оказалось, не все арабы – мусульмане, были среди них и христиане. С тех пор как она последний раз узнала что-то новое, прошло уже две недели. Ее «шпионаж» превратился в рутину, нечто вроде уборки в столовой или мытья полов. Шендл ждала, что Тирца расскажет ей, какая еще информация нужна Пальмаху. Ей казалось, что тогда она принёсет куда больше пользы. Шендл вздохнула и потянулась за следующей картофелиной. Здорово было бы поделиться с Тирцей какой-нибудь сплетней. Хотя сплетни из барака были ужасно скучными. Новенькие в Атлит давно уже не приезжали, и Арик посвятил изрядную часть урока жалобам на Моссад ле-Алия Бет – комитет по секретной иммиграции. Дескать, они палец о палец не ударят, чтобы обеспечить евреев морскими судами. Те немногие утлые посудины, которым удавалось кое-как доползти до берегов в районе Тель-Авива и Хайфы, были старые, медленные, и их легко перехватывали. Пассажиры отчаянно сопротивлялись и, распевая сионистские песни, бросались на английские штыки с палками и кулаками. Моссад поощрял эти обреченные на провал демонстрации, снабжая, евреев транспарантами с надписями вроде: «Нацисты убивали нас. Британцы не дают нам жить». Фотографии печатали во всех лондонских, нью-йоркских и иерусалимских газетах. Шендл выковыряла черные пятна из картофелины и украдкой покосилась на Тирцу. Та помешивала лук на огромной сковороде. Тирца была очень красивой женщиной, и только морщинки вокруг глаз выдавали ее возраст. Подтянутая и сильная, Тирца всегда шагала но лагерю размашисто. Никто ничего о ней не знал, разве только то, что у нее есть сын и что она спит с Брайсом, начальником лагеря. Картофелина за картофелиной, картофелина за картофелиной. В конце концов Шендл это так надоело, что она решилась вызвать Тирцу на разговор. – Я слышала, когда причалил «Монроуз», кому-то выбили глаз. Как думаешь, стоят того такие страдания? Тирца не ответила. – Конечно, статьи в газетах и фотографии приносят нам пользу, но беженцы на этих суденышках измучены и больны. По-моему, это, как бы сказать... немного жестоко. Тирца пожала плечами, не поднимая глаз, и Шенрл попробовала зайти с другой стороны. – А еще мне кажется, что парни выходят из Атлита быстрее девушек. Я знаю, мы в первую очередь нуждаемся в солдатах и фермерах, но мне всегда казалось, что женщины должны работать в полях вместе с мужчинами. И ведь мы умеем воевать! – Как-то я с трудом представляю твою французскую подружку стреляющей из винтовки, – заметила Тирца. – Ну а я – так легко, – быстро ответила Шендл, хотя Леони вряд ли удержала бы что-то тяжелее пистолета. – Выходит, ты ее знаешь лучше, чем я. По мне, так у нее не все дома, но, говорят, она хорошо с больными управляется. – Похоже, ты тоже не прочь посплетничать. – Для нас это не сплетни, – отрезала Тирца, давая понять, что разговор окончен. Шендл помолчала минуту-другую, а затем сменила тему: – А что мы на праздник испечем? – Ты-то чего волнуешься? – насмешливо сказала Тирца. – Что? Ну скажи! Я за кусок яблочного пирога душу продам. А сладкие пироги будут? Неужели ты мне ну ни капельки не доверяешь? – Не болтай ерунды. Погляди лучше, как ты чистишь картошку! Так кугеля не хватит и на половину нашей оравы. Пойди найди мне девушек, которые знают, как чистить овощи, не срезая половину. – Шендл сняла передник и вышла на солнцепек. Было непривычно готовить на Рош а-Шана в такую жару. Этот праздник ассоциировался у нее с прохладными ночами, осыпающимися листьями и сладким запахом маминого пирога. Первой она встретила Теди – та стригла ногти, сидя на скамье перед общественной столовой. – Картошку чистить умеешь? – спросила Шендл. Теди усмехнулась: – Это что, шутка такая? – Меня Тирца послала. Ей рабочих рук не хватает. – Давай. Я с удовольствием помогу, – ответила Теди. – Хорошо быть хоть чем-то полезной. Следующей Шендл заметила Зору. Она шагала к бараку, низко опустив голову и засунув руки в карманы. Не самая лучшая на свете компания, подумала Шендл, но выбирать не приходилось. – Зора, нам на кухне помощь нужна. – Это приказ? – Глупости какие! – Значит, приказ, – буркнула Зора и побрела за ней на кухню. Тирца смотрела, как Теди чистит картофелину. – Посмотрите, как эта девочка держит нож, – сказала она, показывая им картофельную кожуру, аккуратно срезанную одной сплошной полосой. – Ну вот, теперь у меня появилась наконец помощница, у которой руки откуда надо растут. : – Комплимент от шеф-повара? – Шендл решила закрыть глаза на колкость ради сохранения мира я возможности наслаждаться ароматами праздничной кухни. Жаль только, что Леони нет, подумала она. – Я всегда хорошо по хозяйству управлялась. – Теди взяла следующую картофелину. – Дома я куклам одежду шила. А учительница говорила, что я буду художницей. – Может, тут и правда станешь, – сказала Шендл. – А то и скульптором! Ведь должно быть в Эрец-Исраэль великое искусство, как думаешь, Тирца? Тирца сгребла картофельные очистки и выбросила их в мусорное ведро. – У нас и так важных дел полно. Не будете работать, кто даст вам гарантию, что к евреям не будут больше относиться как к безмозглой скотине? В мире всем место найдется, и таким, как ты, тоже. – Ты о чем? – спросила Зора. – Каким это «таким»? – Ни о чем. Тирца отвернулась к плите. Ей было нелегко смотреть этим девушкам в глаза. Они пережили страшные невзгоды и нуждались в сочувствии. Жаль, она не может их обнять, как волонтеры, приезжающие в Атлит по зову сердца. Они подстригали женщинам волосы, или делали маникюр, или просто играли с их малорослыми нервными ребятишками. Зора вспыхнула как спичка. – Таким, как мы?! – возмущенно повторила она. – Небось думаешь, что будь ты там, победила бы немцев, спаслась сама и спасла бы своих стариков-родителей? Ты понятия не имеешь о том, что там было. Где ты была, год за годом, когда за нами приходили немцы? Где были союзники? Где был твой английский хахаль? В тишине громыхнула крышка кастрюли с супом. Тирца проклинала себя за то, что вообще ввязалась в этот разговор. Она пыталась свести контакты с «бывшими» к мелким поручениям. О Шендл она почти ничего не знала, хоть ее манера держаться и готовность упорно трудиться Тирце нравились. Но она не выносила «бывших» – и тех, кто просто безучастно смотрел, и тех, кто плевался ядом. Ей были отвратительны их ночные кошмары, их слезы, их ужасные татуировки. Конечно, так нельзя. Она стыдилась своего гнева и иногда думала, что это назначение в Атлит было наказанием за ее жестокосердие. С людьми она всегда сходилась тяжело, еще с малых лет Тирца была осторожной и замкнутой. Она вышла замуж за Арона Фридмана лишь потому, что была беременна, и, когда он бросил ее через две недели после рождения Дэнни, семья Тирцы во всем обвинила ее. Она переехала в кибуц, где ее никто не знал, и долгие годы отказывалась разговаривать с родителями и братом. – Нечего сказать, да? – ухмыльнулась Зора. Она сжала картофелину так крепко, будто хотела ее задушить, и моментально рассекла себе ножом большой палец. – Смотри не залей мне тут все кровью. – Тирца поспешно сунула ей полотенце. – Пойди к медсестре, она тебе руку обработает. Зора пулей вылетела из кухни, с треском захлопнув за собой дверь. После этого все трое работали молча. Тирца отступила в глубину кухни.. – Зора – тяжелый случай, – сказала Теди через несколько минут. – Она была в лагерях, – добавила Шендл. – Иногда, рано утром, я слышу, как она плачет во сне. – А помните ту девушку с ребенком? Она была в Бухенвальде, – сказала Теди, вытирая руки о полотенце. – Как ее звали? Она была очень приятная. Как это объяснить? – Хватит болтать, – отрезала Тирца. – У нас работы непочатый край. Зора широко шагала, загребая ногами пыль. Уже на полпути к больничке она вдруг осознала, что кругом ни души. Мальчишки не гоняют мяч, голые по пояс мужики не дремлют в теньке. Даже на скамейках позади санпропускника не болтают, как обычно, женщины. Лазарет был заперт, но и кровь уже остановилась. Возвращаться на кухню Зора не желала, так что ей оставалось только пойти в барак. Едва она отворила дверь, в лицо ей полетела чья-то юбка. – Прости. – Какая-то девица в одной комбинации бросилась к ней и подняла юбку. – Я пыталась ее поймать. Барак стал похож на сумасшедший дом. Повсюду валялись платья, юбки, блузки и нижнее белье. Женщины со сверкающими глазами метались от одной вещи к другой, все тараторили разом. – Вот эта должна пойти. – Дай примерить! – Помоги завязать, пожалуйста. Около койки Леони образовалась очередь: девушки ждали, чтобы та, одной подтянув поясок, другой подвернув рукавчик, объявила потом: – Très jolie. Очень мило. Зора плюхнулась на свою койку и повернулась лицом к стене, но, даже спрятав голову под подушку, она слышала легкомысленную болтовню девушек – наряжающихся, прихорашивающихся, раздающих комплименты. – Ой! Тушь! Откуда она у тебя? – Моя очередь. – Нет, моя. – Не слишком коротко? Рош а-Шана всегда был любимым праздником Зоры. Когда заходило солнце, и начинался новый год, казалось, будто весь мир наполнялся надеждой. Отец, улыбаясь, возвращался домой после короткой вечерней службы. Он нахваливал мамин суп, семья мирно ужинала, а потом они пели песни. У отца был красивый голос. Проходил месяц, один праздник сменялся другим, и отцово настроение неизменно портилось. Он жаловался на духоту или сквозняки в молитвенном зале. Возмущался тем, что ее брат не выполняет приказов, ругал богачей, занимавших лучшие места в синагоге и всю службу говоривших только о делах. К концу Суккот он уже снова вовсю распекал маму за переваренную курицу. И все-таки на следующий год, на закате дня, знаменующего начало нового года, Зора снова начинала готовиться. Кто-то мягко тронул ее за плечо. Она обернулась. Возле койки стояла Леони и протягивала ей белую блузку с желтыми пуговицами. – Тебе пойдет, – негромко сказала она и, положив блузку в ногах кровати, отошла прежде, чем Зора успела отказаться. Она выждала мгновение, потом села и провела рукой по мягкой швейцарской хлопчатобумажной ткани в горошек. Потом прикоснулась пальцем к одной из пуговиц – из тяжелой пластмассы, в форме цветочков, с пятью лепестками каждый. Интересно, заметит их Майер? Эта мысль потрясла ее, и она отдернула руку, словно обожглась. Зора обернулась, чтобы посмотреть, не видал ли кто-нибудь, как она почти поддалась искушению, этой глупой суматохе, которая, по сути, просто гормональное безумие. От Майера, сказала она себе, мне нужна только еще одна сигарета. Дверь хлопнула, в барак ворвались Шендл и Теди. – Вот погодите, вы еще увидите ребят, – объявила Шендл, на ходу стаскивая через голову рубашку. — Удивительно, как меняют человека бритва и расческа. Теди остановилась у койки Зоры: – Как твоя рука? – Ерунда, царапина, – отмахнулась Зора. – Идите сюда, – позвала Леони. – Смотрите, какие платья!.. Вишневое для Шендл и синее для Теди. – Гляди какая щедрая! – Шендл проворно натянула платье. Леони взяла щетку и принялась расчесывать ее волосы. – Хорошо быть кому-то полезной, – сказала она. Внезапно все услышали странный жалобный звук. Болтовня стихла, потом и вовсе прекратилась, в то время как полумузыкальный, полуживотньй вой завис над лагерм на шесть, семь, восемь секунд, а затем внезапно перерос в высокий резкий вопль. – Что это было? – Леони зябко поежилась. – Шофар, – ответила Шендл. – Это такой специальный рог, бараний. В него трубят на Рош а-Шана и Йом Кипур. Ты что, когда шофара не слышала? Лони покача головой: – Мой дядя на дух не переносил всякие религиозные штучки. – А родители? – Я совсем маленькой была, когда поселилась в семье у дяди. Ужасный звук, правда? Первобытный какой-то. – А мне он всегда нравился, – сказала Шендл.– В летнем лагере в шофар трубили, когда будили нас по утрам. Это, наверное, на маарив[8] зовут. Ворота между мужской женской половиной открыты для вечерей молитвы. – Ты пойдешь? – спросила Леони. Шендл пожала плечами: – Вряд ли. Это короткая служба. Смотри, какой у меня на голове кошмар! Пока ты меня причешешь, она уже закончится. Шендл вспомнила последний Рош а-Шана у себя дома. Она тогда отказалась сидеть с матерью и стояла у задней стены женской половины, перешептываясь и хихикая с другими девчонками-сионистками. Леони вставила пару «черепаховых» гребней в волосы Шендл и протянула ей зеркало: – А? Смотри, какая ты у нас красавица! Теперь давай помаду подберем. – Да ладно тебе, – смутилась Шендл. Она повернулась к Зоре, которая как раз застегивала последние цветочные пуговицы. Когда Зора собрала волосы в пучок чуть пониже затылка, все ахнули. Неловко поклонившись, Зора вышла на улицу и отправилась на мужскую сторону лагеря. Зора подошла к группе, обступившей Аншеля, крепкого жилистого парня лет двадцати пяти. Очки и косматая черная борода придавали ему вид благочестивый и авторитетный. Все девушки считали, что Аншель «совсем того». В первый вечер в Атлите он закатил сцену в столовой, когда подали курицу: колотил по столу и орал как резаный из-за того, что никто не смог назвать ему имя и показать разрешение мясника, убившего и засолившего птицу. Еще Аншель попытался сорвать занятие Арика. Аншель кричал, что на иврите следует говорить исключительно по религиозным поводам. Аншель молился как ненормальный, крепко зажмурившись и раскачиваясь взад-вперед так яростно, что стучался головой о стенку за спиной. Он приступил к вечерней молитве на Рош а-Шана, только когда насчитал вокруг себя девять мужчин, а во время службы так частил, что никто не мог и слова разобрать. – Какой дурак сделал его раввином? – недовольно спросил кто-то, когда Аншель начал сворачивать свой талит. – И что, он и завтра то же самое выкинет? – Я думал, Еврейский комитет пошлет нам настоящего раввина. – А я слышал, они не больно-то стараются. Ни тебе молитвенников. Ни раввина. Ничегошеньки. – Кто тебе это сказал? Зора держала дистанцию. Она наблюдала за происходящим, притаившись за спинами других женщин, пришедших помолиться. Но мужчины ее все-таки заметили. – Кто эта прекрасная дама? – завопил какой-то парень, хватая ее за руку. – Зора, это ты? – спросил один из учеников Арика и облизнулся. – Вот это да! Выглядишь – класс! Глядите-ка, старый башмак превратился в хрустальную туфельку. – Жаль только, что никому не под силу превратить осла в прекрасного принца, – парировала Зора и зашагала прочь. Она старалась идти как можно медленнее и делала вид, будто не слышит одобрительного улюлюканья и свиста за своей спиной. И только скрывшись из виду, она бросилась к опустевшему теперь бараку, распустила волосы и, надев старую рубашку, положила аккуратно свернутую белую блузку в ногах койки Леони. – Надеюсь, Тирца не рассердится, что нас так долго не было, – сказала Шендл, когда они с Теди со всех ног мчались обратно на кухню. – И я надеюсь, – кивнула Теди. На кухне было веселое столпотворение. Орава прибывших из кибуца в маленькой комнатке не помещалась. Все сновали туда-сюда и тараторили без умолку, накладывали на блюда салаты, запеканки, фрукты, хлеб, печенье с пирогами в таком количестве, что хватило бы на целую кондитерскую. На столах в столовой постелили некогда белые скатерти, расставили кружки и тарелки с яблоками, а по центру поместили традиционные сосновые лапы и букеты полевых цветов. Шендл хотела было взять тарелку, но кто-то моментально выхватил тарелку у нее из рук. – Я здесь работаю, – объяснила Шендл. – Не сегодня, – отрезала девушка с копной вьющихся темных волос, едва перехваченных косынкой из зеленого набивного ситца. – Сегодня вечером тебя будут обслуживать товарищи из кибуцев Ягур и Бейт-Орен. Ты уже знаешь, в какой поедешь? Я живу в Ягуре, прямо за холмами. Айда с нами? -Нет, нет и нет, – возразил худенький парнишка с кривыми зубами. – Там слишком жарко. Лучше в Бейт-Орен. Мы сегодня целый день ходили в рубашках с длинными рукавами. Там у нас прямо маленькая Швейцария. Раздался грохот: это обитатели Атлита, принарядившиеся и голодные, колотили в двери столовой, свистя и требуя ужина. Кто-то придумал новые слова на мотив старой любовной песенки: «Ах, Тирца, милая моя, твой суп с лапшой мне сердце греет, а без цыпленка твоего душа и дня прожить не смеет». Жители кибуца смеялись и поглядывали на Тирцу. Она пожала плечами, взмахнула деревянной шумовкой как скипетром, и двери распахнулись. В дверях началась давка. По столовой прокатились восхищенные ахи и охи. – Это кто у нас замуж выходит? – Подать сюда жениха! – Да вот он я! Шум в зале нарастал. Люди торопливо занимали места и обменивались мнениями о художественном оформлении и приезжих из кибуца, выстроившихся вдоль стен столовой. – Где ужин?! – вопил какой-то парень, жонглируя яблоками. Аншель, религиозный фанатик, вскочил с места и закричал: – Тишина! А ну замолчите! Пришло время благословения. Да что с вами? От стола к столу пронеслось негромкое «тсс», и голоса смолкли. – Кто благословляет огни? – требовательно спросил Аншель. – Где наши свечи? – Он бросил на ребят из кибуца испепеляющий взгляд. – Что застряли, гои? Одна из девушек опрометью кинулась на кухню и вернулась со спичками и парой свечей. – Простите, – прошептала она. Женщина в косынке встала, зажгла свечи, сложила ладони чашечками и медленно повела ими над огоньками – один, два, три раза, – потом закрыла руками глаза и тихо забормотала слова молитвы. Аншель поднял стакан и сердито оглядел зал, ожидая, пока другие сделают то же самое. Мужчины за столами смотрели друг на друга, решая, кто встанет для благословения. Они подняли стаканы, и Аншель начал нараспев: – Благословен Господь наш, Царь Вселенной... Голос его звучал гулко и пронзительно. Все недоуменно замолчали. Но вот послышались и другие голоса. Над столовой неслась мешанина разных тембров и говоров, все они призывали несколько поколений давно ушедших отцов и дедов. Кто-то уткнулся в свою кружку, кто-то плакал, но Тирца не позволила им долго горевать. Она толкнула дверь подносом, нагруженным золотистыми батонами халы. Ее приветствовали аплодисментами и криками, не смолкавшими и во время краткого благословения хлеба. Наконец хлеб раздали и умяли весь до последней крошки. Яблоки нарезали дольками и макали в мед. Парни кормили дольками девушек, а девушки парней, недвусмысленно облизывая друг другу пальцы. Леони подтолкнула Шендл и указала на Илью, печально известного ревизиониста, теперь строившего глазки неистовой коммунистке Маше, которая, в свою очередь, кокетливо хлопала ресницами. – Чудеса, да и только, – заметила Шендл. Появление цыпленка с картофелем приветствовали одобрительным ревом. Тирцу вытащили из кухни и встретили овацией. Порции мяса были совсем крохотные, но никто не думал возмущаться. Шендл и это посчитала чудом, но скорее, подумала Леони, все дело было в вине и домашнем шнапсе, который контрабандой привезли жители кибуца. Никогда в этой столовой так часто не звучало «пожалуйста» и «спасибо». Повсюду велись оживленные беседы, но о политике никто не заговаривал, да и про сплетни все тоже позабыли. – А это что за чудо? – громко спросила Леони у Шендл. Девушки сидели рядом, пока между ними не втиснулся Давид, явно навеселе, и не протянул Леони руку. – Меня вам формально еще не представили, – пророкотал он. Шендл покраснела как рак. – Я... Помнишь, я тебе о Давиде рассказывала, – запинаясь, выговорила она. На самом деле Шендл о нем ни слова не говорила. Вот уже две недели она пыталась придумать, как вплести Давида в историю, которую они с Леони рассказывали друг другу каждое утро. Есть ли у него брат? Понравится ли этому брату Леони? В конце концов она решила не морочить подруге голову разговорами о Давиде, ведь Шендл и сама не знала, что чувствует. – А мы всю воду выпили, – сказала Шендл и, схватив кувшин, опрометью бросилась прочь. Давид грустно посмотрел ей вслед и вздохнул: – Я хочу на ней жениться. – Вы же едва знакомы, – заметила Леони. – Время тут не имеет никакого значения. Ведь это любовь. – Значит, ты любишь Шендл? – Да. Только вот не уверен, что и она меня любит. – Шендл – очень хороший человек, – сказала Леони. Схватив Давида за руку, она быстро зашептала ему на ухо: – Не вздумай ее обидеть. Заботься о ней. Она заботится обо всех на свете, а о себе совсем не думает. – Ну конечно, я буду о ней заботиться, – сказал Давид. – Вот увидишь! Если тебе покажется, что у меня плохо получается, ты мне обязательно скажи. – Я? – удивленно подняла брови Леони. – Я тут лишняя. В вино молока не наливают. – А ты сама? – спросил он. – В этом зале все в тебя влюблены. Все, кроме меня. Чего ты их отваживаешь? – Вы пьяны, месье. – Леони наморщила носик: от Давида разило спиртным. – Пьян. Но все равно я прав. Чего ты такая холодная? Давид попытался обнять Леони, но она отодвинулась вместе со стулом и повернулась к залу. Восемь девушек из кибуца внесли в столовую блюда с печеньем, кексом и штруделем и чашки с фруктовым компотом. За ними, улыбаясь до ушей, шла Шендл. В каждой руке у нее было по тарелке. Она поставила тарелку с конфетами в центр стола. – Это на всех, – объявила она. – Но пироги, чур, мои. Этот с абрикосами, этот со сливой, а вот этот – с изюмом и яблоками. Я такой в детстве ела. Шендл, будто маэстро дирижерской палочкой, театрально взмахнула вилкой. Откусив по маленькому кусочку от двух пирогов, она одобрительно кивнула. Третий пирог пришлось пробовать дважды, поскольку в нем обнаружились миндаль и сушеные яблоки, пропитанные шнапсом, а еще какие-то специи, которые Шендл не смогла опознать. Этот кулинарный шедевр был, признаться, несравненно вкуснее пирогов ее матери. – Ну как, вкусно? – спросила Леони. – С ума сойти, – прошептала Шендл с таким серьезным видом, что все за столом не удержались и прыснули. Давид тайком откусил от пирога с ее тарелки и притворился, будто падает в обморок, а сам потихоньку прижался к Шендл бедром. Она нахмурилась и кивнула – на Леони, давая ему понять, что без подруги никуда, не пойдет. Давид шутливо салютовал и отошел нетвердой походкой. Минуту спустя он вернулся с Милошем, самым красивым парнем в Атлите. – Посиди с нами, – сказал Давид и поставил Милошу стул рядом с Леони. Потом повернулся к Шендл: – На улице играют на аккордеоне. Пойдем попляшем? Пожалуйста, мадемуазель? Шендл хотела было отказаться, но Леони махнула рукой: – Иди, иди. Он не отстанет. Все в столовой смотрели только на сидевших рядом Леони и Милоша. Мягкие каштановые локоны Леони обрамляли ее личико сердечком, прекрасные брови дугой выгнулись над серыми, точно облака в солнечный день, глазами. Внешность Леони доказывала, что все парижанки – в том числе и еврейки – обладают врожденной элегантностью. И Милош рядом с ней казался еще симпатичнее. Крепкая шея, черные как смоль волосы, оттенявшие молочную белизну кожи. Он был похож на римскую статую. Казалось, им с Леони предназначено стать самой красивой еврейской парой и родить самых красивых в истории еврейских детей. Внимание смутило их; оба вдруг остро почувствовали, что им нечего сказать друг другу. Милош разминал вилкой кусок пирога в груду крошек, Леони пила воду мелкими глотками. Они дружно вздохнули, дружно рассмеялись, и взаимная неловкость разом сплотила их. – Пойдем, поглядим на танцы, – предложила Леони. Он помог ей встать, и мужчины из его барака заулюлюкали и закричали «ура». Зора наблюдала за ними помимо собственной воли, а потом в последний раз обвела взглядом зал. Майер не пришел. Что ж, значит, он дома, с женой и детьми. Зора вышла на улицу. Охранники-арабы сутулились у дверей, наблюдая за праздником. Помещение опустело. Теди заметила, с каким выражением охранники смотрят на выпечку, и принесла им тарелку с печеньем. – Большое спасибо! – поблагодарил человечек с огромными усами. – Вы знаете иврит? – спросила Теди. – Иврит и арабский. И еще английский и немножко фарси. Другой человек, поразительно похожий на Арика, учителя иврита, потянулся за треугольным печеньем: – У меня такое мама печет. – Однако, откусив кусочек, он поморщился. Теди рассмеялась: – Мамино лучше, да? – Мамино слаще. – Он потрогал ее волосы. – Ты тоже сладенькая. Теди отпрянула. – Сейчас еще пирогов принесу, даже вкуснее. Она послала к нему одного из ребят из кибуца со штруделем. Охранники махали ей и усердно жевали, а двойник Арика показал большой палец, липкий от сладкой подливки. Теди помахала им в ответ, а потом через кухню вернулась к задней двери, возле которой стояли Тирца и гости из кибуца. Они курили и говорили так быстро, что Теди не могла разобрать, о чем идет речь. – Спокойной ночи, – сказала Теди на ходу. – И большое спасибо! На пятачке у входа в столовую теснились танцующие пары. Тут смеялись, играла музыка, но Теди слишком устала. У нее уже скулы сводило от бесконечных улыбок и необходимости отвечать на любопытные взгляды ребят из кибуца. «И что, на меня здесь всегда будут так смотреть? – думала она. – Эка невидаль, высокая блондинка». За забором лагеря лежало наполовину вспаханное поле. Здесь пахло дерном и свежесрезанной травой. Луны не было. Горы на горизонте казались темными расплывчатыми тенями. После духоты столовой воздух был сладок и прохладен. Теди глубоко вдохнула и посмотрела на небо. «Неужели это те же самые звезды, на которые я смотрела шесть месяцев назад? – думала она. – Не может быть! Неужели я смотрела на них этими же глазами?» В ночь побега ледяной воздух ударил ей в лицо, как пощечина. Ударил сильно, но приятно – после зловонной жары и ужасов товарного вагона. Светила полная луна, неправдоподобно огромная, будто бумажная декорация в театре. Через дыру в полу товарного вагона сумели бежать десять человек. Поезд стоял у бескрайнего поля, залитого лунным светом. Остальные беглецы сначала пустились бежать, но потом упали на землю и исчезли в траве. Теди тоже легла на спину и посмотрела на луну. Шаги. Все ближе. Какой-то солдат захлебывался кашлем. Другой выругался, споткнувшись о рельсы. Казалось, солдаты никуда не спешили. Они не знают про побег, догадалась Теди. Пальцы жгло от холода, очень хотелось сунуть их под мышки, но было страшно пошевелиться. Теди ужасно боялась чихнуть. Уходите, умоляла она. Уходите. Наконец паровоз опять зафыркал, поезд тронулся. Теди ждала, пока зашевелятся другие, и только тогда решилась высунуть голову. Они проползли к небольшой полоске деревьев, собрались тесной кучкой и принялись растирать друг друга. Теди села в пыль Атлита. Когда нацисты вошли в Амстердам, ее лучшая подруга сказала ей: – Вот ты везучая! Ну прямо вылитая девчонка с плаката гитлерюгенда. Гертруда сказала это без всякой задней мысли, но Теди стало стыдно. Несколько недель спустя родители решили спрятатьее на ферме, на окраине Утрехта. – Я не хочу туда, – плакала она. – Я хочу остаться с вами. Пусть Рахиль едет! Но решение было принято. Сестра была слишком мала, чтобы жить у незнакомых людей. Родители обещали Теди перевезти ее при первой же возможности в другое место. В ночь накануне отъезда мама села к ней на кровать и погладила ее по волосам: – Все будет хорошо, милая. А у нашей Рахили нет ни единого шанса сойти за голландку. У Теди по спине пробежал холодок от этих воспоминаний. Она попыталась отвлечься, но накопившаяся за день усталость не давала бороться с прошлым. Рахиль была такой же яркой брюнеткой, как Теди блондинкой. Рахиль была вдумчивой, Теди порывистой, Рахиль была серьезной, Теди жизнерадостной. Теди была любимой дочерью, и они обе об этом знали. – Прости меня, – прошептала Теди. Через два дня после побега группы из поезда смертников их нашли британские солдаты. Беглецов напоили чаем, завернули в одеяла, а потом посадили в грузовик и отправили в лагерь для перемещенных лиц в Ландсберге. Там было еще больше колючей проволоки, еще больше бараков и бесконечные очереди, в которых надо было стоять, чтобы ответить на бесконечные вопросы чиновников, работников Красного Креста и посредников, предлагавших их освободить. Этот вид бизнеса в таком хаосе процветал. Теди была уверена, что кто-нибудь обязательно поможет ей вернуться домой, ни о чем другом она не могла думать. Многие рассуждали о том, как пробраться в Америку или Палестину, Аргентину или Канаду, и казалось, что Теди – единственная еврейка, мечтающая остаться в Европе. Ее мать говорила, что они вернутся в квартиру на Бломграхтштрассе, как только появится такая возможность. Это был план на «потом». Теди добралась до паровозного депо в Штутгарте, где случайно встретила Арне Лодермана, делового партнера отца. Отец и Арне Лодерман вместе вели дела семнадцать лет, и Теди помнила его с детства. Она не сразу узнала окликнувшего ее немощного изможденного старика. При виде исхудавшей, кожа да кости, Теди он не смог удержаться от слез. Он рассказал ей, что был в Берген-Бельзене. Там он видел ее отца, мать и Рахиль, а также ее дядю Германа, тетю Лу и их сыновей, ее двоюродных братьев, Якова и Ганса. На Теди старик не смотрел, старательно отводя глаза. Все было ясно без слов. Теди задрожала. Ей вдруг стало так холодно, как на том залитом лунным светом поле. Даже пальцы свело. Нет, она не удивилась. Теди знала, что их больше нет, чувствовала это, даже когда рвалась назад в Амстердам. Лодерман обнял девушку и горько зарыдал. Она не обняла его в ответ и не заплакала. Наконец он оторвался от Теди и взял ее за руки. – Поедем вместе в Амстердам, – сказал он, избегая встречаться с ней взглядом. – Половина бизнеса принадлежит тебе. Помнишь Пима Вербека, старого мастера? Он обещал, что все для нас уладит. Что бы там ни осталось, это твое наследство. Я сам о тебе позабочусь. – Нет, я поеду в Палестину. Глаза господина Лодермана снова наполнились слезами. – Будь я помоложе, я бы тоже туда поехал. Напиши мне, как доберешься, только обязательно! А я буду посылать тебе, что смогу. Вот... – Он неловко попытался вложить ей в руку деньги. Но Теди отказалась их брать. – Мне надо идти, – сказала она. – Погоди. Давай я тебе что-нибудь куплю. Еды, пару башмаков, хоть что-то! Но Теди уже бежала прочь, надеясь нагнать людей, с которыми путешествовала, тех, кто направлялся в Палестину. Они уговаривали ее навсегда покинуть кладбище, в которое превратилась Европа. Теди мечтала только об Амстердаме, рынках и кинематографе, солнечных бликах на воде, пекарне рядом с домом, мостах, которые так любила. «Мне бы только добраться до дома! Клянусь, я больше никогда не буду жаловаться на сырость, на долгие зимние ночи, даже на запах каналов во время отлива», – повторяла она про себя. Лодерман в одно мгновение уничтожил ее мечту. Ностальгия переросла в отчаяние и гнев. Почему выжил он? Почему не отец? Ведь папа был намного лучше – добрее, умнее, моложе. И почему выжила Теди, а не Рахиль? И где мама? А двоюродные братья? Друзья? Она вдруг представила себе Амстердам, наводненный призраками, упрекающими ее из каждого окна, каждой витрины, каждого дверного проема. Кого бы Теди ни встретила в Палестине, никто не разрыдается. И то хорошо. Теди сидела на земле, скрестив ноги, и чертила в пыли свое имя. Она вдруг вспомнила жену господина Лодермана, Лену, старомодную женщину, очень любившую кружевные воротнички. У них с Лодерманом был взрослый сын, были невестка и внук. Все погибли, догадалась Теди. Надо было его обнять. Аккордеон заиграл громче. Молодые голоса с новой силой зазвенели в ночи. Теди заткнула уши и начала слушать собственное дыхание, каждый вдох и выдох, как учил ее папа, когда ей было семь лет и она заболела свинкой. Теди лежала в своей постельке, металась в бреду, а папа сидел около нее на белом стеганом покрывале. «Тише, милая, тише, – приговаривал он, положив прохладную руку на ее горящий лоб. – Вдохни поглубже. Хорошо. Теперь еще раз. А теперь еще раз, и еще, и еще. Ну вот! Ты сейчас где-то далеко-далеко, тебе намного лучше, и головка больше не болит. На улице светит солнышко, и мы с тобой кушаем шоколад, много, много шоколада, и ничего не скажем маме...» Теди раскачивалась и плакала, закрыв уши. Ей так хотелось, чтобы отец был рядом, чтобы ей снова было семь лет! Как можно сжечь и зарыть в землю целую жизнь? Она до сих пор ощущала на лице успокоительное прикосновение отцовской руки. И вдруг кто-то схватил ее за плечо. Теди закричала, со всей силы ткнула назад локтем и вскочила на ноги, сжав кулаки. На земле, держась за ушибленное бедро, лежала Зора. – Черт бы тебя побрал, – прошипела она. – Дура безмозглая. Какого черта? – Простц, – сказала Теди, опускаясь на колени. – Прости меня, пожалуйста. Тебе очень больно? – Ничего, переживу. – Зора села и принялась растирать ногу. – Я не хотела тебя пугать. Теди зажмурилась, обхватила себя руками и снова принялась раскачиваться взад-вперед. – Ну перестань, – поморщилась Зора. – Не так уж: все и плохо. – Они точно так же схватили меня сзади, – прошептала Теди. – Один прижал меня к земле. Оба смеялись. Они закрыли мне лицо. Мне казалось, меня там не было, только мое... Зора обняла Теди. Аккордеон сыграл танго от начала и до конца. Потом балладу из репертуара джаз-банда, а потом еврейскую народную мелодию. Наконец Зора решилась заговорить: – Женщины прошли в лагерях через ад. Я это знаю. – Не в концлагере, – покачала головой Теди, – в укрытии. Я пряталась на ферме за городом. Весь день, с утра до ночи, я сидела взаперти в амбаре, а ночью приходил хозяйский сын. Иногда он приводил с собой еще кого-нибудь, мужчину постарше, и они вдвоем, иногда каждую ночь... Я больше не могла этого терпеть и пожаловалась его матери. Она ударила меня. На следующий день пришли немцы. Теди все раскачивалась и раскачивалась. – Не надо, – сказала Зора, убирая с ее мокрого лба тяжелую прядь белокурых волос. – Эти гады будут вечно гореть в аду. Но ты же выбралась, так? Ты теперь далеко, очень далеко. Ты здесь в безопасности, верно? Зора крепко схватила Теди. за плечи, останавливая ее мерное раскачивание. – Ты теперь на земле, где реки пахнут молоком и медом. Веселый шум то нарастал, то затихал, он словно доносился с корабля, кружившего у берега. – Уже поздно. Пора спать. – Зора встала, отряхнула юбку и протянула Теди руку. Теди поднялась и обняла Зору. – Спасибо, – прошептала она, удивляясь деликатности этой неистовой молодой женщины, которая обычно носилась по лагерю маленькой свирепой торпедой. – Брось. – Зора повела плечами, но Теди не отпускала ее, и на секунду или, возможно, даже на долю секунды Теди показалось, что Зора прижалась в ответ. Было очень поздно, когда Шендл прокралась в постель к Леони. – Что случилось? – Давид и я... Мы расстались. – Почему? Я думала, он тебе нравится. – Нравится. То есть сначала нравился. Только с меня хватит. Он любит не меня, а мой образ. Рядом со мной он чувствует себя важной птицей. – По-моему, он тебя очень уважает. – Не меня, – возразила Шендл. – Он все болтает и болтает о войне, такой красивой и благородной, а значит, он там никогда не бывал. Война – это грязь и вонь, после нее не отмыться. Я больше никогда не смогу убивать. Ни за что! Даже ради еврейского государства. Пусть кто-нибудь другой старается. А я буду на птицеферме работать, помет лопатой разгребать. Или колонки цифр складывать в конторе без окон. Все что угодно, а убивать не буду. – Ты ему это сказала? – спросила Леони. – Он меня не слушает. Читает мне лекции о нашем долге перед еврейским народом и мечтает о новом государстве. И сует руку под платье так, словно у него на это право есть. Говорит, что я должна многим пожертвовать. – То есть? Он пытался воспользоваться ситуацией? Шендл улыбнулась: – Вообще-то мы этим не раз занимались за бараком с тех пор, как встретились. – Надо же, а я и не знала. Повезло тебе. – Да не то чтобы... – призналась Шендл. – Скажем так, он понятия не имеет, как доставить девушке удовольствие. – Но можно ведь его научить. По крайней мере, я так слышала. А когда есть настоящее чувство... – Вот только меня учить не надо, – перебила ее Шендл. – В лесу по ночам заняться было особенно нечем, так что мы там быстро всему научились. Но дело-то не в сексе. Дело в самом Давиде. Он сегодня был просто невыносим! Я сказала, что между нами все кончено, а он засмеялся и сказал, что я струсила. Будто я малолетка сопливая. Будто я не знаю, что говорю! Вот бы ему провалиться куда-нибудь, и побыстрее, надоело мне. Как думаешь, я не права? – Chérie, если ты его не любишь, ты абсолютно права. А по-моему, совершенно очевидно, что ты его не любишь. – Мне, наверное, просто хотелось хоть кого-то полюбить. Но не его. Жаль только, что и не рассказала тебе о нем с самого начала. Мне так неловко было, что у тебя нет парня! Что я предала наши планы на будущее. Помнишь, про двух братьев? – Планы? Это же просто игра! Милая сказка, которую мы друг другу рассказывали. Планы – это иллюзия. Жизнь сама выбирает за нас. – Ты правда так думаешь? Что мы как листья, плывем по реке, по течению? – Это не так уж плохо, – заметила Леони. – И не так уж хорошо. Это просто порядок вещей. – Значит, все бессмысленно? – А по-твоему, в нашей жизни есть смысл? Шендл так долго лежала молча, что Леони сказала: – Прости, я не хотела тебя обидеть. – Я не обиделась. Просто задумалась, как ты будешь встречать Йом Кипур с таким настроем. – Это ведь Судный день, если я не ошибаюсь? – Да. Бог – это судья, который пишет в небесной книге, кому жить, а кому умирать в наступающем году, – объяснила Шендл. – Интересно, почему мне это никогда не казалось возмутительным? Ведь это значит, что Бог сидит на золотом троне и решает, что Малка и Вольф должны быть убиты, и миллионы других тоже! – Они были верующие? – спросила Леони. – Эти твои друзья? – Они верили в Палестину, такая мечта о родине. – Дай Бог, – произнесла Леони древнееврейскую формулу. – Я думала, ты молитвенника в глаза не видала. – Я – нет, но мой дедушка частенько это повторял. Когда я была маленькой, меня возили к нему несколько раз. На прощание я говорила: «До встречи, au revoir», а он отвечал: «Дай Бог». Я думала, он шутит, но может статься, и нет. Он умер во сне, мой дедушка, у себя в постели, задолго до того, как в Париж вошли немцы. Ему и шестидесяти не было. Теперь я думаю, что ему повезло. – На Йом Кипур все оплакивают умерших, – сказала Шендл. Она не плакала с тех самых пор, когда погибли ее друзья. – Слезы портят цвет лица, – сказала Леони, крепко обнимая подругу. – Но лечат сердце.17 сентября. Йом Кипур
Рассвет Йом Кипура был пасмурным и душным, что предвещало жаркий день. Кое-кто из мужчин встал на раннюю молитву, но без обычного завтрака и переклички большинство проспало допоздна. Теди выбралась из барака и прошла через притихший лагерь, не встретив ни души. В столовой было человек десять, и, когда она вошла, все подняли головы. Одни вызывающе покачали стаканами с водой, бравируя презрением к дневному посту, другие торопливо потупили взгляд. Не было ни чая, ни свежего салата. Обеда и ужина тоже не ожидалось. Но, поскольку дети и больные освобождались от правил самоограничения, на столах, прикрытые кухонными полотенцами от мух, стояли корзины с хлебом и тарелки с фруктами и сыром. Теди несказанно удивилась, увидев Зору. Та сидела одна, уставившись на яблоко, лежавшее перед ней на столе. – К тебе можно? – спросила Теди, ожидая приглашения сесть. Они почти не разговаривали с Рош а-Шана, – с тех пор, когда Зора приняла в ней такое участие. – Как хочешь, – ответила Зора. – Где твой завтрак? – А я пока что не голодная. Я ведь никогда по-настоящему не постилась на Иом Кипур. У нас дома... В дверь заглянул мальчик и объявил, что поляки начинают мусаф. – Что это? – спросила Теди. – Дополнительная служба после утренних молитв. Сегодня ведь еще и шабат, – равнодушно произнесла Зора. – Ты разве не пойдешь? Зоре так хотелось вскочить и побежать на молитву, что аж ноги сводило и сердце выскакивало из груди. Но она не собиралась уступать соблазну. – Что мне там делать? – произнесла она с оскорбленным видом. – Ты, похоже, столько всего знаешь – и молитвы, и Библию, и толкования. Тебя девчонки между собой даже «раввинчиком» называют. – Теди казалось на редкость удачным это прозвище, учитывая, что с недавних пор от Зоры почему-то стал исходить умиротворяющий запах книг – смеси клейстера, чернил и пыли. – Тоже мне комплимент. Тут все верующие или затюканные, или психованные. И вообще, я сегодня к коммунистам на обед пойду. – Я же не в обиду, – тихо сказала Теди. – А, ладно, – смягчилась Зора, – не слушай меня. Просто я умираю хочу курить, вот и все. Теди и Зора просидели за столом около часа, разглядывая входящих. Из всей публики только молодые матери открывали дверь, не стесняясь и не оправдываясь. Они уговаривали своих малышей поесть, а сами украдкой прихлебывали воду. Наконец Зора сказала: – Пойду подышу. Она оставила нетронутое яблоко на столе и отправилась бродить по лагерю, обходя места, откуда раздавались псалмы, песни и молитвенное бормотание. Но постепенно скука и любопытство сделали свое дело, так что когда началась дневная служба, Зора решила взглянуть на каждое из четырех сборищ. Самое крупное организовали поляки на площадке для гуляния между мужским и женским бараками. Аншель уже несколько дней как уехал, и вместо него пригласили раввина со стороны – крепкого старика с короткой седой бородой. На нем были длинные белые одежды – ритуальное облачение женихов, покойников и тех, кто справляет Йом Кипур. Венгры собрались за одним из мужских бараков, а горстка румын обосновалась под козырьком у входа в санпропускник. В тени позади столовой коммунисты и сионисты-социалисты все еще спорили, стоит ли вообще молиться. Все сходились на том, что религия есть пустая трата времени и помрачение рассудка, но некоторые считали, что надо «сделать же что-нибудь». В итоге приземистый русский с самым громким голосом провозгласил: – Хватит. Нам никто не мешает в память о мертвых и из уважения к традициям сказать пару слов молитвы. Говорим пару слов, вспоминаем, а потом пьем и плачем, как следует. После этих слов все отправились в столовую, где принялись наполнять тарелки и рассуждать, скоро ли в новом еврейском государстве будет покончено с религией. Зора подсела к Теди, которая за весь день так и не сдвинулась с места. Лилиан тоже была там, она отщипывала по крошке от яблочной дольки. – У меня в роду фанатиков не было, – во всеуслышание заявила она. – Бабка моя специально на Йом Кипур каждый раз печенье пекла. Соседки к ней придут, а она: «Да ладно вам! Мы ж не дикари какие». – Когда же она заткнется? – прошептала Теди. – Когда ее похоронят, – мрачно ответила Зора и указала на мальчика, сидевшего в другом конце комнаты: – Что это с ним – вон с тем, которого вчера привезли? Тощий парнишка лет десяти раскачивался на стуле и, не переставая, ел. В одной руке у него был кусок хлеба, в другой – недоеденная груша. С парнишки катился градом пот. – Он весь день так, – заметила Теди. – Надо бы его остановить. Но сделать это Зора не успела – парнишка упал на колени, его начало рвать. Зора покачала головой: – У меня на глазах один так умер. Это когда британцы наш лагерь освободили. Запах был нестерпимым. Но чем сильнее Теди хотелось выбежать на улицу, тем острее она понимала, что надо остаться и дослушать Зору. – Они организовали раздаточный пункт. Подвели какую-то кишку с теплой кашей, – рассказывала она. – Я его не знала, хотя как поймешь, когда от человека одни глаза остались. Может, он мой родственник был. Поднесли его к этой кишке, он рот открыл, как птенец. Жмурится и глотает, глотает... Никому в голову не пришло его оттащить. Кто-то потом сказал, что это прободение желудка. Докторов там не было никаких. В тот день много народу умерло. Совсем слабые были. И больные. – Я так никогда не голодала, – прошептала Теди. – Повезло. Зора резко повернулась: – А вот этого говорить не смей. И другим не позволяй. Теди побледнела. – Ну, значит, они правы, – сказала Зора, смягчаясь. – Может, тогда лучше вообще не говорить об этом. Какой смысл? – Вот именно, – сказала Теди. – Какой смысл? – Я скажу тебе какой, – процедила Зора. – Уму непостижимо, что я видела, что я пережила, что случилось с тобой, со всеми здесь! Суть в том, что никто ничего так и не понял. Если мы сделаем вид, что ничего не было, значит, ничего и не было, и, значит, все повторится. Люди умирали от голода даже после того, как им давали пищу, потому что никто на них не обращал внимания. Пятнадцатилетняя девчонка бросилась в море с корабля, на котором мы плыли в Палестину. И знаешь почему? Потому что все ей твердили: «Тебе так повезло! Ты молодая, у тебя родственники живы! Счастливая!» А у нее все выгорело внутри из-за того, что она пережила. «Не плачь», – говорили. «Счастливая», – говорили. А она – за борт. – Тсс, – Теди коснулась Зориной руки, – на нас смотрят. – А мне плевать. – А мне нет, – возразила Теди. – Я хочу, чтобы никто на меня так больше не смотрел. Чтобы никто не спрашивал, что случилось. Моя память никого не касается. Мое горе никого не касается. И мой... – она запнулась, подыскивая слово. – Мой позор. Я это к чему – ты ведь никому не скажешь? – Нет, конечно, – сказала Зора. – За кого ты меня принимаешь? – Вот видишь, иногда лучше молчать. Чтобы выжить, надо расстаться с прошлым. Зора скрестила руки на груди. – Значит, чтобы выжить, мы должны уничтожить прошлое? Тогда как насчет твоих родителей? Разве ты не в ответе за их память? Молчать о них – значит убить их еще раз. Теди вскочила. – Прости, если тебя это ранит, – сказала Зора. – Но ведь я права. – Оставь меня в покое, – всхлипнула Теди и выбежала вон. Зора осталась сидеть, наблюдая за тем, как после каждой службы в дверях показывались люди. Некоторые заглядывали внутрь, а затем поспешно исчезали. Она взяла яблоко и провела его прохладным гладким бочком по губам. От аппетитного запаха рот наполнился слюной. В животе заурчало. «Съешь его! Ну же, съешь!» – уговаривала она себя. Когда Теди вернулась в барак, Шендл подозвала ее к койке Леони, где они в разговорах и дремоте проводили постный день. – Хочешь пойти с нами на последнюю дневную службу? – спросила Шендл. – А вы на утреннюю ходили? – поинтересовалась в ответ Теди. – Уж очень она длинная, – призналась Шендл.– А неила короткая. И я хочу прочитать кадиш по своей семье. – Я думала, кадиш могут читать только мужчины. – Двадцатый век на дворе, – возразила Шендл.– Я что, должна искать какого-то чужого дядю, который моих отца и мать в глаза не видел? И потом, можно пойти к социалистам, им будет наплевать, что я делаю. – Прочитаешь и по моим тоже? – попросила Теди. – Я слов не знаю. – Конечно. И за Леони прочту. А вы можете вместе с остальными прибавлять «аминь». Не совсем ясно, как это случилось. Русские утверждали, что это была их идея, хотя, возможно, не обошлось без местного раввина: многие видели, как он о чем-то договаривался с румынами и венграми. Но так или иначе, едва солнце стало клониться к западу, все жители Атлита – около трехсот человек – собрались вместе. Усталые и притихшие, они подтягивались к площадке для гуляния, таща за собой по грязи скамьи, стулья и деревянные ящики. Ощущение грядущего праздника витало в воздухе, пока собравшиеся расставляли неровными рядами свои сиденья. Первыми усадили раненых и беременных. Остальные, едва стоявшие на ногах от голода и жары, уселись без приглашения. Вокруг них в золотистом свете кружилась пыль долгого дня. – А где их ботинки? – спросила Леони, указывая на небольшую группку мужчин, стоявших босиком. – Это старинный траурный обычай, – объяснила Шендл, располагаясь вместе с Теди и Леони среди женщин, которые без всяких напоминаний заняли места слева от прохода. Когда к толпе вышел раввин, все замерли. Смеркалось так быстро, что Леони подняла глаза, ожидая увидеть тучу, закрывшую солнце. Но небо было чистым, за исключением фиолетовой полоски над горной грядой. Раввин набросил на голову большой белый молитвенный платок и выдержал долгую паузу, потом взял книгу и запел чистым пронзительным тенором. С первой же нотой Шендл заплакала, тихо и почти беззвучно. Слезы текли не столько из нее, сколько сквозь нее, поскольку каждая нота и каждая фраза вызывали в памяти случайные осколки воспоминаний. – Благословен, благословен, – возглашал раввин, а ей виделось папино кольцо с печаткой. – Аллилуйя, – пел он, а она думала о любимом синем фартуке мамы. – Открой мне уста мои, – читал раввин, и она вспоминала шрамик на лбу у брата. На нее давил груз понесенных потерь: мать, отец, брат, друзья, соседи, товарищи, поклонники, пейзажи... Разрозненные детали всплывали в памяти как обломки кораблекрушения: папа ел только темное куриное мясо; мама любила фильмы с участием Лорела и Харди и фортепианные сонаты Бетховена. Она вспомнила последнюю официальную семейную фотографию, сделанную за неделю до того, как Ноах оставил их, сбежав в Палестину. Ей только что минуло шестнадцать. Отец принес фотографию домой и все поражался, до чего же его дети похожи друг на друга. Мама с ним соглашалась. – Твои носы, твои подбородки! – восклицала она, проводя пальцем по стеклу. – Вылитый отец. Ничего этого больше нет. Рядом сидели Леони и Теди, но Шендл было тяжело на них смотреть. Сейчас она могла только плакать. Слезы омочили ее губы, слезы сиротства; они показались ей неожиданно холодными. Леони обняла Шендл за талию, Теди положила руку ей на плечо. Они крепко прижались к подруге, напоминая о том, что она не одинока, что она все еще любима. Леони и Теди тоже тихо плакали, не столько из-за собственных потерь, сколько из жалости к Шендл. Они еще никогда не видели ее плачущей. Она так упорно работала, так часто улыбалась и так легко мирилась с рутинной повседневностью Атлита. Она заставила всех думать, что она другая, что страдания обошли ее стороной. Но конечно, она была раздавлена и одинока, как остальные, ее так же часто посещали призраки, не видимые другими. Ее горе было столь же безгранично. Весь Атлит плакал. Целый час, пока заходило солнце, а пылающее небо тускнело и гасло, все вставали для одних молитв и садились для других, читая древнюю литургию тысяч разоренных святилищ евреев-ашкенази. Притихшие Теди, Шендл и Леони оставались на своих местах, тесно прижавшись друг к дружке. Зора наблюдала за ними издали. Она стояла позади толпы, в нескольких шагах от девушек-ортодоксов – тех, кто даже в самые жаркие дни закрывал руки и ноги, тех, кто никогда не танцевал в одном кругу с парнями. Зора с самого начала службы не проронила ни слова, она только поджимала губы и хмурилась, случая общее покаяние в грехах, мольбы о том, чтобы Врата милосердия не закрылись, провозглашение единственности Бога, благословение имени царства Его, повторенное трижды. Наконец семикратно воскликнули «Адонай – мой Бог», с каждым разом все громче, словно взывая к правосудию. Ответом было только блеяние шофара. Раньше Зоре казалось, что этот звук – чистый и громкий – побуждает проснуться и начать все заново. Но сейчас это был просто вой, дикий и бессмысленный вой. Вот задрожала в воздухе последняя нота. Солнце зашло, и на собравшихся мягко опустились сумерки. Никто не заговорил и не пошевелился, пока не воцарилась тишина. Чье-то громкое «апчхи» мигом разрушило все чары. Кто-то сказал: «Ваше здоровьице», и все громко рассмеялись. Женщины начали вставать и потягиваться, мужчины – сворачивать свои талиты. Возобновились прерванные разговоры, но тут снова раздался голос раввина. – Друзья мои, – сказал он, – еще одну минуту внимания. Позвольте мы с вами вместе завершим этот День искупления, этот шабат шабатов. – Толпа вернулась – неохотно, но послушно, когда он зажег большую, длиною в фут, сине-белую витую свечу и прочел молитвы, разделяющие время на священное и мирское. Потом была вечерняя служба, наспех прочитанная лишь несколькими мужчинами, а потом раввин объявил о начале поминальной молитвы. Такого медленного кадиша Зора еще не слышала. Каждый слог его был словно отягощен стонами и вздохами. Набожные женщины, прикрыв глаза пальцами, беззвучно повторяли слова. «Да возвысится и освятится великое имя Его, – читали они. – Восхваляемо и прославляемо, и возвеличиваемо, и превозносимо, и почитаемо, и величаемо, и воспеваемо превыше всех благословений и песнопений, восхвалений и утешительных слов, произносимых в мире». Зора знала, что большинство людей вокруг нее не понимали то, что произносят. Для них древняя молитва была своего рода колыбельной, бальзамом для израненных душ. Вот интересно, стояли бы они здесь, если бы знали, что хвалят Бога, который допустил убийство их семей, что клянутся в верности Богу, уничтожившему все, что они любили. Сейчас, в 1945 году, нам нужен новый кадиш, – думала она. – Честный кадиш. И слова там должны быть такие: «Обвиняемый и осуждаемый, бессердечный и жестокий выше всякого человеческого понимания». Они пели: Творящий мир в высях Своих. А Зора мысленно переиначивала: Творящий мор в высях Своих. Амен, амен, – кивали они. Никогда, никогда, – бормотала Зора. – Амен уже, что ли? – сказал в толпе кто-то, кому не терпелось поскорее закончить, поскорее забыть, поскорее поесть, наконец. В последних строках молитвы говорилось о мире: Творящий мир в высях Своих да пошлет мир нам и всему Израилю. Какой может быть мир, – подумала Зора, – на земле, искореженной до неузнаваемости? Несколько молодых людей запели последние слова, осе шалом, ускоряя темп в духе народной песни. Отшвырнув ногами стулья, они пустились в пляс в тесном хороводе, обняв друг друга за плечи и кружась так быстро, что самые маленькие ребята оторвались от земли и с визгом понеслись по кругу. Через некоторое время они запели новую песню, современный еврейский гимн, прославляющий каменщиков, строителей нового государства. Зора присоединилась, чтобы вознести хвалы чудесам, созданным человеческими руками. – Никогда не слышал, как ты поешь, – раздался у нее над ухом чей-то знакомый голос. Зора не обернулась. Майер придвинулся поближе и спросил: – Ты скучала по мне? – Только когда курить хотелось, – ответила она. – А я тебя очень часто вспоминал, – сказал Майер. – А я думала, ты со своей семьей был. С женой и детьми. – Нет у меня жены, Зора. Я из-за сестры домой ездил. Мама умерла в прошлом году, а отец о Нили заботиться не может. Или не хочет. У нее синдром Дауна. Знаешь, что это? Ей двадцать лет, а у нее ум маленького ребенка. Сам я за ней ухаживать тоже не могу, пришлось отвезти ее в Иерусалим, в приют для таких, как она. А что я еще мог сделать? Там чисто, там хорошо, но все равно я знаю, что бедная мама в гробу переворачивается. А здесь я только для того, чтобы повидаться с тобой. – Он придвинулся так близко, что Зора ощутила жар его тела, его несвежее дыхание после дневного поста. – Я больше не приеду в Атлит, но я тебе обязательно напишу. На ответ я не надеюсь. Но даже если бы ты и захотела ответить, вряд ли до меня твои письма дойдут. Зато тебе не придется делать вид, что ты ко мне равнодушна, а мне – что это не так. Пение прекратилось, и толпа быстро двинулась к столовой. – Я бы тебе сигарет послал, – сказал Майер и сунул ей в руку пачку. – Но их ведь украдут мигом. Просто всякий раз, когда будешь получать от меня письмо, знай, что я собирался послать целый блок «Честерфилда». Я – романтик, да? Зора боролась с соблазном посмотреть ему в лицо, пожелать удачи, сказать «до свидания». – Молись иногда обо мне. Совсем чуть-чуть. Ладно, Зора? А я буду желать тебе спокойной ночи, где бы я ни был. Зора стояла и слушала его удаляющиеся шаги. Она досчитала до тридцати, прежде чем обернуться. Он уже дошел до ворот. Не оглядываясь, он помахал рукой на прощанье. Словно знал, что она будет смотреть ему вслед.Лазарет
Давно перевалило за полдень, в лазарете все было спокойно, поэтому Леони с Алицей вытащили стулья на улицу. – Скоро дни гораздо холоднее станут, – сказала Алица, протягивая Леони сигарету. – Еще две недели – и уже октябрь. – Октябрь? – отозвалась эхом Леони. Безоблачное небо и медленно ослабевающая жара притупили у нее ощущение времени. Почти каждый день в Атлите появлялись новые лица, как листья весной, а затем рассеивались, иногда за несколько часов. Дни как-то незаметно складывались в недели. В лагере она уже два месяца, значит, скоро увидит, как сменится время года. Леони больше не могла упомнить всех женщин, прошедших через ее барак. Недавно появилась группа новеньких – таких больных и слабых, каких она в жизни не видела; они несколько дней плыли сюда под конвоем крепких девушек, которые провели войну в Англии. Здоровые или больные, казалось, будто все они вечно в пути, – или почти все. Всякий раз, провожая очередной грузовик с беженцами, которые с песнями покидали Атлит, Леони казалась себе прокаженной на карантине. Может, она под подозрением? Может, кто-то узнал, как она провела те последние два года в Париже? Вдруг пришлют полицейского, чтобы обрить ей голову и выслать обратно во Францию? Но этот страх не мешал ей спать по ночам. Она решила, что ей просто не везет. Жизнь – не пьеса, в ней все случайно. Это было единственное объяснение того, почему, например, Шендл до сих пор сидит в Атлите. В мире, устроенном разумно, героиню-партизанку Шендл сразу бы выпустили и наградили медалью за храбрость, а высокая блондинка Теди, всеобщая любимица, уже давно обосновалась бы в каком-нибудь процветающем кибуце. Даже Зора ничем не хуже множества ожесточенных «бывших», что проходили через этот лагерь. Леони знала, что в их мытарствах нет никакой мистики – обычное невезение. Она оторвала взгляд от желтой пыли на своих ботинках и посмотрела на ломкие колючки в поле за забором. Атлит был местом унылым и даже страшноватым, но Леони, в отличие от всех остальных, не мечтала поскорее отсюда уехать. Здесь ей не надо было принимать решений. Здесь ей не грозили несчастья, которые она всегда сама себе организовывала. И потом, это ведь только отсрочка. Не сегодня-завтра, без всякого предупреждения, она потеряет Шендл и Алицу – единственных людей во всем мире, которых волновала ее судьба. Леони возвратила сигарету Алице и спросила: – Газету принесла? Медсестра кивнула и достала из кармана огромный свернутый лист. Газеты в лагерь приходилось проносить контрабандой: британцы предпочитали держать иммигрантов в неведении относительно кипевших вокруг них страстей. Но, разумеется, несмотря на все усилия, новости просачивались ежедневно. Алица скользила взглядом по первой полосе, выбирая статьи, которые можно прочитать вслух. Она внимательно изучила заметки о молочной промышленности, рецензии на спектакли и концерты, трогательные отчеты о праздничных торжествах. Порядок. Нет ничего, что могло бы заставить Леони нахмуриться или, хуже того, расплакаться. Леони больше не приходилось просить Алицу читать помедленней. Если люди не тараторили или не бормотали себе под нос, она понимала, о чем они говорят. Совсем иначе дела обстояли с письменной речью: на странице Леони могла разобрать только слово «пионер» – одно из первых слов на иврите, выученных в лагере для перемещенных лиц. Два энергичных молодых человека из Палестины ходили за ней по пятам, пылко рассказывая о том, как она могла бы помочь строительству родины. Ее подкупила возможность начать с чистого листа, а пуще того мысль, что она, Леони, кому-то нужна. Но, едва ступив на палубу, Леони поняла, что ввязалась в очередную авантюру. Ее окружали люди, помнившие наизусть слова бесчисленных сионистских песен и, казалось, знавшие карту Палестины как свои пять пальцев. А Леони даже спустя два месяца все еще путалась в географии страны. Правда ли, что Иерусалим находится по другую сторону восточных гор? Действительно ли на севере страны холодно? И неужели на юге еще жарче? Но спросить она стеснялась. Более-менее ясные представления о пейзаже и жизни Палестины она получила из рассказов Алицы о Хайфе. Леони покосилась на свою – если можно так сказать – подругу, погруженную в статью, где предлагалось выращивать ананасы в долине Изреель. Алица была старше Леони почти на тридцать лет. Она носила черные ботинки на толстой подошве, носки оливкового цвета и белый халат. Ее круглые щеки были усеяны веснушками, а широкий нос, наверное, вообще не знал, что такое пудра. Она всегда о всех заботилась, но любила при случае поговорить о себе. Леони легко представляла себе крутые улочки, взбирающиеся на холм – туда, где в квартире с видом на сверкающее море жила Алица со своим мужем по имени Сиг, водителем автобуса. Леони знала, на каком из арабских рынков продается лучший сыр и в каких пекарнях пекут лучший хлеб, потому что главным событием недели для Алицы был субботний завтрак, который она устраивала для бесчисленных кузенов, племянников, племянниц, дядь и теть. Она потчевала их за чугунным столом на крошечном балконе, усаженном цветами. – Кто у вас был на прошлой неделе? – спросила Леони. – Небось дядя Офер снова с твоим свояком поцапались? Алица засмеялась: – Да они по любому поводу цапаются. – Даже из-за ананасов? – Чаще из-за политики. В этот раз Офер завопил, что пришло время дать британцам коленом под зад, раз и навсегда. Он теперь их называет оккупантами. Даже кулаком по столу начал колотить. Все кричал, что Пальмах должен дать им «решительный отпор» на севере. Это он про то, что англичане стреляют в беженцев, которые переходят границу через горы. – Так ведь Офер вроде без ума от всего английского? Даже трубку курит, и чайник у него есть заварной. Алица опять засмеялась: – Видно, слишком много я о них болтаю. – А мне нравится про них слушать. Скажи, Пальмах... он ведь отделился от Хаганы[9]? – Не отделился. Пальмах – это часть Хаганы. Сначала британцы обучали Пальмах защищать Палестину от немцев, – сказала Алица, – но теперь они ополчились против ишува – палестинских евреев, которые, между прочим, защищают твои интересы. Ну, не только твои, Леони. Не надо краснеть. Я имела в виду всех вас, иммигрантов. Вы – чудесные работники, можешь мне поверить. Мы в Эрец-Исраэль все время друг с другом спорим – и насчет ананасов тоже. Но когда речь заходит о евреях из Европы, которым надо дать возможность сюда приехать, – тут мы все как один. Надо сжечь эту проклятую Белую книгу и добиться, чтобы все, что обещалось Декларацией Бальфура, было выполнено. Алица никогда прежде не говорила о политике с такой страстью. Леони виновато пожала плечами. – Я вроде все слова поняла, – сказала она, – но что такое эта «Белая книга»? А Бальфур? Ты прости, что я такая темная... – Не извиняйся, – перебила ее Алица. – Когда это решалось, ты была ребенком. Подумать только... – Она покачала головой. – Да ты и сейчас ребенок. Тебе нужно знать только одно: в 1917 году английский министр иностранных дел, Бальфур, написал официальное письмо, обещавшее евреям родину в Палестине. А в тридцать девятом англичане это обещание нарушили. Они сочинили другой документ, Белую книгу, и связали еврейскую иммиграцию по рукам и ногам. Алица сложила газету и сунула ее обратно в карман. – Если бы они только сдержали слово, сколько бы народу в живых осталось! Просто сердце кровью обливается. В Германии до сих пор остается миллион жертв геноцида. И я слышала, что союзники начинают запирать их в концлагерях. Уму непостижимо! Прав мой дядя: квоты и блокады нас не остановят. А ведь англичане всегда предпочитали арабов евреям. Они действительно антисемиты, хотя бывают, конечно, и исключения. Вроде нашего миляги-командира здесь, в Атлите. Алица поднялась. – Ладно, хватит политики. Пойду загляну на кухню, может, апельсином каким разживусь, тогда покажу тебе, как уколы делать. – Она взяла Леони за подбородок и улыбнулась. – Ты и опомниться не успеешь, как замуж выскочишь. Но хорошая профессия никогда не помешает – так, на всякий случай. Леони с нежностью посмотрела ей вслед. Алица заботилась о других и ни на что не жаловалась, как будто всегда всем была довольна. «Интересно, – подумала Леони, – откуда у нее такие огромные золотые серьги?» Это свое единственное украшение Алица не снимала никогда. Может, муж подарил, а может, от матери достались. И о детях Алица ничего не рассказывала – то ли их и не было, то ли она потеряла их во время войны. Несмотря на то что они проводили вместе много времени, друг о друге они почти ничего не знали. Спросить напрямую Леони стеснялась. К тому же существовал неписаный закон, запрещавший говорить с «бывшими» о том, что они пережили. Леони встала и пошла в лазарет. Раньше чем через час Алица не вернется. Сколько бы она ни порицала Тирцу за связь с полковником Брайсом, этим двум женщинам всегда было о чем поговорить. Леони блуждала между койками, ища себе занятие. Она уже прибралась после утреннего наплыва больных и страждущих: нагноившийся порез, кашель, сыпь, запор, понос и боль в животе по причине несварения. Наступившее после многолетнего голода изобилие овощей и фруктов породило множество желудочных неприятностей. Самая жаркая пора в небольшой больничке наступала, когда прибывали партии новых иммигрантов. Чтобы справиться с осмотрами, прививками и документами, приходилось на день вызывать дополнительных докторов и медсестер. Самых тяжелых немедленно госпитализировали, а заурядные случаи обезвоживания, солнечных ожогов и вывихнутых лодыжек оставляли для штатных работников. В течение многих дней Алице и ее напарницам оставалось лишь перевязывать царапины, ставить клизмы да пичкать ребятишек противным рыбьим жиром. Леони подметала пол под койками, когда в дверь влетела Алица, таща за собой багрово-красную девушку, державшуюся за живот. Следом спешили еще три женщины. Все они говорили хором. – Леони, постели на столе за занавеской клеенку и принеси полотенца. И хирургический комплект, – скомандовала Алица. – А вы, девочки, идите сюда и помогите мне уложить ее на стол. Так, Элка, – строго сказала она, – какой у тебя срок? – На прошлой неделе должна была родить, – пропыхтела та. – У нас в семье долго не носят. – Вот и надо было сказать на прошлой неделе, когда приехала, – проворчала Алица, расстилая клеенку. – Я не могла. Меня бы с таким сроком здесь не оставили. А я хотела, чтоб мой ребенок родился в Палестине. И плевать мне на всех! Никто бы меня не остановил. Никто... – Она задохнулась, скорчившись основой схватки. – Дыши поглубже, – сказала ей Алица. – И можешь орать сколько влезет. Элка немедленно повиновалась, взревев так, что ее подруги покатились со смеху. Прибежала Тирца с горячим чайником, и Алица отослала Леони обратно на кухню, чтобы та принесла еще. Снаружи в ожидании новостей уже собралась толпа, совсем как взволнованные родственники, – при том, что имени матери никто не знал. – Долго еще, как ты думаешь? – спросил кто-то у пробегавшей мимо Леони. – Спорим, это мальчик? Тирца зажгла горелку под большой кастрюлей и выгнала Леони шататься по столовой, пока вода не закипит. Спустя пятнадцать невыносимо долгих минут Леони пронесла кастрюлю через застывшую в ожидании толпу, где уже никто не улыбался. – Что происходит? – спросил кто-то. – Уж больно там тихо стало. Леони толкнула дверь. Ощущение было такое, будто она спускается в могилу. Тишина была абсолютной, и Леони на мгновение подумала, что вокруг ни души. Но когда ее глаза привыкли к полумраку, она увидела Алицу, которая склонилась над окровавленной куклой, лежащей на полотенце. Алица надавливала на крошечную грудку, а затем наклонялась еще ниже, чтобы прижать губы к носу и рту ребенка. Глаза Элки были крепко зажмурены, и, хотя подруги держали ее, ноги роженицы дрожали так сильно, что стол под ней трясся. В комнате воняло кровью и испражнениями. Кастрюля с горячей водой выскользнула из рук Леони и грохнулась на пол. Женщины, окружавшие Элку, подскочили от неожиданности. Но Алица, казалось, не услышала шума, шепча что-то на ухо ребенку между выдохами. Элка начала тихо всхлипывать. Стенные часы заиграли бесстрастную панихиду, с каждой секундой все более жуткую. И тут из-под рук Алицы послышалось слабое хриплое мяуканье. – Хорошая девочка! – негромко сказала она. – Только не умолкай. – Она подняла ребенка и засмеялась. Писк усилился, постепенно становясь похожим на человеческий плач. – Десять пальчиков на ручках, десять пальчиков на ножках. Просто загляденье, – ворковала Алица. Она обмыла девочку и, завернув ее в полотенце, положила на руки Элки. – Мазл-тов, молодая мамаша. Ты только погляди, какой у нее прелестный ротик. Имя-то уже выбрала? – Алия Сион. – Красиво! – одобрила Алица. – Что оно означает? – шепотом спросила Леони. – Это означает «вернуться на Землю Израиля», – ответила Элка. – А фамилия? – спросила Алцца, накрывая Элку и протирая клеенку у нее под ногами. – Фамилия – Сион. – Это у твоего мужа такая? – Не говори мне о нем, – отрывисто бросила Элка. Алица склонилаголову, решив, что он умер. – Извини, – сказала она. – Не извиняйся. Жив он. Но я это мигом исправлю, если его увижу. – Шутишь? – сказала одна из подруг Элки. – Кто? Я? Он должен был здесь быть. Он мог приехать со мной, но его мамаша захотела дождаться корабля побольше. И получше. Вот он с ней и остался. Так что теперь пусть катится ко всем чертям. Наверняка в Палестине найдется хоть один парень с характером. И без чертовой мамаши! Ее слова повисли в воздухе, как темная туча. Настенные часы тихонько укоряли: «Так – так – так!» Подруги Элки отвернулись, а она вдруг завыла, прижав личико девочки к груди с такой силой, что Алица бросилась к ней и еле вырвала сверток у нее из рук. – Полегче, мамочка, – сказала она. – Леони, вынеси малышку на минутку. Покажи всем, что с ней все в порядке, только трогать никому не давай. И ради бога, улыбайся. Толпа подалась вперед, нахваливая губки бантиком, крошечные пальчики, золотисто-каштановый пушок. Тем временем рыдания Элки становились все громче и безутешней. – Мама! – внезапно закричала она. – Где моя мама? Почему она не едет? Леони принесла ребенка обратно, но Элка не перестала плакать и отказалась взять его на руки. Алица пыталась успокоить ее – сначала чаем, а потом бренди. Она то увещевала ее, то осыпала упреками, напоминая о материнском долге. Ничего не помогало – даже крики новорожденной. Наконец Алица дала Элке успокоительное и накормила девочку из бутылочки. На другое утро Элка была в том же состоянии. Что бы вокруг нее ни происходило, как бы громко ни кричала девочка, она даже не смотрела в ее сторону. На второй день выражение Элкиных глаз показалось Леони знакомым: такой же бессмысленный взгляд был у девушки, выдравшей себе целый клок волос, и у мужчины, что отказывался вставать с постели. Иногда так называемые сумасшедшие бушевали и несли околесицу, но чаще были безразличны и вялы, как Элка. Алица в подобных случаях быстро теряла терпение. Она была уверена, что это жертвы собственной слабости, а не реальной болезни. Она дала Элке еще один день на выздоровление, но, проведя трое суток с кричащим ребенком и безразличной ко всему матерью, она призвала «доктора Нонсенса», как именовала всех без исключения психиатров. Доктора Нонсенса на самом деле звали Симона Хаммермеш. Это была элегантная бельгийка с копной белых как снег волос, безукоризненным маникюром и шестью иностранными языками в арсенале. Она подтянула стул к кровати Элки, взяла ее за руку и целый час просидела, не проронив ни слова. Потом наклонилась и что-то забормотала тихо и ласково, так обычно матери говорят с детьми. Элка вроде бы начала расслабляться, но по-прежнему молчала. Наблюдая за работой доктора, Леони надеялась, что Элка не поддастся этому доброму гипнотическому голосу, что она встанет с постели сама, не раскрыв тайны, которая ее туда уложила. Доктор Нонсенс оказалась терпелива и настойчива, но все, что ей удалось добиться от Элки после двух долгих сеансов, было: «Оставьте меня в покое». Она вздохнула, пригладила свой белоснежный шиньон и, поднявшись на ноги, подозвала Алицу: – Пожалуйста, оденьте пациентку и отведите ко мне в машину. А я позвоню в родильное отделение и предупрежу их о ребенке. Когда они уехали, Алица, помогая Леони застелить постель свежими простынями, сказала: – Не переживай. Элке просто надо немного отдохнуть, и все с ней будет как надо. Вы еще с ней встретитесь где-нибудь на улице, а потом будете за чашечкой кофе вспоминать и хихикать. Хотя вряд ли она что-нибудь вспомнит. Я такое много раз видела. А теперь, деточка, принеси мне шприц, хорошо? – Алица достала из авоськи небольшой апельсин. – Я же тебе обещала показать, как уколы делают. На следующий день Леони не пошла в лазарет. Она осталась лежать в постели, прижимая к животу подушку, чтобы все подумали, будто у нее колики. – И как ты там выдерживаешь целый день? – Шендл подсела к Леони, когда остальные отправились завтракать. – Я от одного вида крови загибаться начинаю. Это же надо – столько времени с больными проводить. Крики, шрамы, раны, вонь. Фу. Леони пожала плечами. На самом деле она завидовала тем, со шрамами, ранами и даже, прости Господи, с татуировками на руках. Никто не спрашивал, почему они злы или несчастны, почему отказываются танцевать хору, почему не хватают конфеты, присланные американскими евреями. Им все разрешали, все прощали, по крайней мере до тех пор, пока они одевались как все, принимали пищу и держали при себе свои тайны. Никаких шрамов у Леони не было. Она не пряталась в польском коллекторе, не дрожала в русском сарае. Она не видела, как расстреливают ее родителей. Бараки и колючую проволоку она впервые увидела в Атлите. Она пережила войну, не страдая от голода и жажды. У нее были вино, гашиш и розовое атласное покрывало, чтобы приглушить ужас. В конце декабря 1942 года в пять часов вечера на парижских улицах было уже темно. Леони завернула за угол, прикрывая желтую звезду отворотом пальто. Она шла домой, в квартиру, которую делила со своим дядей и двоюродным братом в дальнем конце квартала, где евреи были редки. Дядя дал кому-то взятку, и поначалу звезду можно было не носить, но потом в полицейском управлении сменилось начальство, и пришлось зарегистрироваться. Теперь все на них таращились, и Леони так издергалась, что, когда кто-то внезапно взял ее под локоть, она чуть не закричала, думая, что ее сейчас арестуют. – Только не волнуйся, – прошептала мадам Кло, жена табачника. – У вас на квартире были немцы. Забрали твоих. Я давно к тебе приглядываюсь. Идем со мной. Мадам Кло была высокая, шагала размашисто, и Леони пришлось бежать, чтобы не отстать. Леони знала, что никогда больше не увидит ни брата, ни дядю. С тех пор как прошлым летом тринадцать тысяч евреев согнали на велодром, никто не верил, что их «эвакуировали». Не было никакого «переселения». Не было никаких «трудовых лагерей». Леони поднималась вслед за мадам по крутым ступеням на верхний этаж, пытаясь пробудить в себе хоть капельку жалости к единственной семье, которую имела. С самых малых лет кузен только издевался над ней. «Ты – байстрючка, – бывало, ухмылялся он, повторяя слова своего отца. – У твоей мамаши ума не хватило от богатого залететь». Ей было семь лет, когда тетушка Рената – сестра матери – внезапно ушла от дяди Манни, мелкого жулика и игрока. Когда у Леони обозначились груди, дядя начал пожирать их глазами и при случае больно щипать. «Быстрее вырастут», – говорил он с улыбкой, от которой у нее внутри все переворачивалось. По утрам он лез к ней в комнату, поглядеть, как она одевается, а когда она говорила, что у нее под подушкой нож, смеялся ей в лицо. Леони исполнилось пятнадцать, и через неделю она получила работу на конфетной фабрике. Леони старалась задерживаться там допоздна. Преодолев шесть лестничных маршей, Леони с трудом перевела дыхание. Мадам Кло полезла за ключами и отперла массивную деревянную дверь. Бросив сумку в прихожей, она провела Леони в комнату, битком набитую громадными темными буфетами, книжными шкафами и невероятным количеством стульев. Тяжелые красные портьеры на окнах от потолка до пола делали комнату похожей на театр. Букетики искусственных цветов навевали мысли о похоронах. На кушетке, в ажурных шалях, наброшенных поверх коротеньких шелковых комбинаций, сидели рядком три бледные девушки. Мадам Кло обняла Леони за плечи: – Вот, познакомься, это мои племянницы. Они приехали скрасить мне эти мрачные дни. Кристин, Мари–Франс и Симона. Симона, вспоминала потом Леони, была рыженькаяТирца
Стук в дверь был едва слышен, но Тирца следила за временем. В пять минут первого часовые заступали на ночной караул, однако из-за иудейских праздников весь распорядок в лагере нарушился, и почти месяц миновал с тех пор, как Брайс в последний раз прокрадывался к ней в комнату. Он вошел, пахнущий, как всегда, тальком и одеколоном «Бэй Рам». Он говорил, что этим одеколоном весь мир пользуется, но Тирца такого запаха раньше не встречала, и полковника это тронуло. А ей, в свою очередь, приятно было придумать ему прозвище, которого у него прежде не было. Вот и все, чем они могли друг друга порадовать, – простыми, бесхитростными подарками. В комнате горела только одна свечка, но даже в полумраке они стеснялись смотреть друг другу в глаза. Брайс взял Тирцу за руку и поцеловал маленький, похожий на полумесяц шрам у основания большого пальца, без слов благодаря ее за то, что она рассказала ему о его происхождении. Это она обожглась в детстве, когда решила испечь хлеб на кухне у бабушки. Тирца коснулась его гладко выбритых щек и представила, как долго он стоял перед зеркалом, готовясь к свиданию. Он придвинулся ближе, и она ощутила жар его тела под отутюженной рубашкой. А дальше – так у них повелось – все решала Тирца: прильнуть к нему, подставить губы, задуть свечу, раздеться и позволить его языку и пальцам блуждать по всему ее телу, лишая ее воли. На узкой кровати они предавались любви так тихо и медленно, будто провалились в один и тот же сон. Они не столько целовались, сколько впитывали дыхание друг друга, пока не разъединились, обессиленные и задыхающиеся. Обычно именно она несколько минут дремала после любовной схватки, но на этот раз заснул Брайс. Тирца просунула под него руку и прижалась к его спине, ощущая его позвонки грудью и животом. Во рту у нее был привкус его зубной пасты. Она потерлась щекой о его редеющие волосы, пахнущие одеколоном «Бэй Рам». В Атлите об их связи знали поголовно все. Офицеры подмигивали ей, похотливо и при этом почтительно. Медсестры и учителя недвусмысленно намекали, как им отвратительна ее «жертва». Тирца презирала лицемерие своих соотечественников в вопросах секса. Над девственностью давно никто не трясся, по крайней мере, в среде молодых социалистов, лидеров ишува. Наоборот, в Палестине считалось проявлением патриотизма отдаваться молодым людям призывного возраста. Правда, если незамужняя девушка имела несчастье забеременеть, ее могли понизить в должности, а то и вовсе уволить с работы. Если же появлялась возможность «подложить» девушку под вражеского офицера, располагавшего важной для родины информацией, то на такое все смотрели сквозь пальцы. Тирца делала вид, что спит с полковником исключительно из соображений общественной пользы. Шашни с врагом признавались хотя и одиозным, но допустимым средством для достижения сионистских целей, а вот любовь к нему граничила с предательством. К такому обороту событий Тирца оказалась абсолютно не готова и по-прежнему не переставала удивляться себе всякий раз, когда днем случайно взглядывала на Брайса. Бледный, небольшого роста – полная противоположность мужчинам, привлекавшим ее в прошлом. Наблюдая за тем, как он шагает по территории лагеря, она с трудом удерживалась от смеха при мысли, что самая большая любовь ее жизни оказалась рыжеволосым задиристым коротышкой средних лет родом из места с названием, похожим на чих или марку виски. Кардифф. Кто бы мог подумать, что за его чопорностью скрываются страсть, талант искусного любовника и убежденность в том, что еврейские притязания на Палестину справедливы. Начальники Тирцы твердили, что каждый второй британец – тайный нацист. Им это было нужно, чтобы выгнать англичан из страны и провозгласить суверенитет. Но к ее Джонни эта история не имела никакого отношения. Восемь месяцев назад, когда Пальмах послал ее шпионить в Атлите, она ожидала увидеть узколобого, консервативного англичанина. Но этот узколобый англичанин неожиданно заговорил о ней на безукоризненном иврите. А когда он правильно произнес ее имя, она так покраснела, что он, запнувшись на середине фразы, заглянул ей в глаза. С этого все и началось. Большей частью они общались на иврите, но в любви он признался ей на английском. И у нее не было причин ему не верить. Потому что все, что он говорил ей, оказывалось чистой правдой. Брайс сообщал, когда ожидалась новая партия беженцев и на чем их привезут – на поезде или на автобусе. Если поезда прибывали ночью, он «забывал» выделить необходимое число солдат, которые должны были конвоировать новичков от конца рельсовых путей до ворот. В результате помощники и шпионы, работавшие на транспорте, умудрялись десятками похищать и прятать «черных мигрантов», прежде чем тех успевали переписать. По ее подсчетам, благодаря Брайсу свободу обрели как минимум 130 беженцев. Однажды он попытался перевести оборот, который американцы частенько использовали, говоря о британской политике в отношении еврейской иммиграции: «Запирают конюшню, когда все лошади разбежались». На иврите эта фраза оказалась бессмыслицей, и Тирца долго смеялась. Но образ врезался ей в память. Она не раз потом представляла себя одинокой лошадью, несущейся галопом, куда глаза глядят. Часто она задавалась вопросом, известно ли Брайсу ее неудачном браке. Он много знал о ней, главным образом, потому, что много спрашивал. Где она росла? Что ей больше нравилось, когда она была девочкой, – играть в куклы или лазать по деревьям? Любила ли она читать? Кого она помнит из школьных друзей? Когда она отвечала – шепотом, словно выдавала государственную тайну, – он хранил гробовое молчание, ловя каждое слово. Он, вероятно, знал о ней намного больше, в основном из досье. Проследить ее связь с Пальмахом не составляло труда. В самом деле, ведь и то, что Тирца знала о Брайсе, ей сообщили именно там. Кадровый военный, пользуется уважением подчиненных, начисто лишен амбиций, которые помогли бы избежать назначения в такую дыру, как Атлит. Женщина с фотографии на его столе была его женой, но как ее звали, Тирце еще предстояло выяснить. Имена их сыновей она, однако, знала: Джордж и Питер. Оба записались в ВВС. Джордж погиб в начале войны, его сбили над Германией. Мысли о Брайсе могли застать ее в самый неожиданный момент – за составлением списков, чисткой овощей или мытьем столов. Тирца вспоминала, как мягко и настойчиво он ласкал ее лоно, как ласково целовал ее грудь, с какой нежностью говорил о ее сыне Дэнни. От внезапных приступов радости у нее перехватывало дыхание, и впервые в жизни она благодарила Бога за эти скромные дары. Но уже в следующую минуту она готова была проклясть Создателя за то, что позволил цветку ее счастья расцвести на обреченном стебле. Брайс повернулся к ней. – Извини, – сказал он и приложил палец к ее губам. – Как на иврите будет «горький шоколад»? – Ха, – фыркнула Тирца. – Вот и бытовуха началась. Его передернуло. Будь их кровать немного шире, он отодвинулся бы, но отодвигаться было некуда, и он просто замер. До следующей смены караула, когда можно уйти незаметно, еще целый час. После долгой паузы он спросил: – Завтра Дэнни приезжает, да? Тирца поняла по его тону, что он больше не сердится. Ей пришло в голову, что его чувства к Дэнни помогают ему смириться с потерей младшего сына. – Да, – ответила она. – А мне как раз ириски прислали, его любимые. Я их на кухню принесу. Брайс не появлялся в ее комнате, пока там гостил мальчик, но и не возражал против этих непродолжительных разлук. Когда Дэнни приезжал в лагерь, глаза Тирцы, казалось, начинали светиться, а морщинки в уголках губ разглаживались. Все, что Брайс мог сделать для Тирцы и ее сына, – это угостить Дэнни ириской. Но полковнику хотелось большего. Он мечтал снять для нее квартиру в Тель-Авиве, как снимали другие офицеры для своих любовниц. Тогда можно было бы проводить вместе больше трех часов, вместе ужинать, вместе любоваться закатом. Но сколько бы полковник ни представлял себе эту сцену, он понимал, что ничего этого никогда не произойдет. Тирца не из таких. Кто знает, как бы все обернулось, пожелай он сверх того, что у них было в душной тесной каморке. Возможно, любовь – или видимость любви – дала бы трещину. Как бы он ни хотел надеяться, что Тирца думает о нем, что бы ни говорили ему ее глаза и губы, он никогда не будет полностью уверен в ее чувствах. Они давно перестали скрывать свои роли в той трагедии, что разыгрывалась сейчас в Палестине. Тирца открыто расспрашивала его обо всех лагерных делах – вплоть до количества часовых и маршрутов патрулей. А он, добровольный сообщник, подробно отвечал на ее вопросы. Брайс ненавидел свою должность в Атлите. Он полагал возмутительным держать этих людей взаперти как преступников, особенно после того, как прочитал некоторые отчеты об освобождении концлагерей. Он видел фотографии, которые никогда не публиковались, потому что считались слишком шокирующими. Первое время он даже не мог спать. Но страшнее было другое. Эти снимки делались с самолета два или три года назад. А значит, союзники уже тогда знали и о концентрационных лагерях, и о подведенных к ним железных дорогах. Мысль о том, что ВВС Великобритании могли остановить массовые убийства, разбомбив эти скотобойни, ужасала его куда больше, чем снимки высохших тел, сложенных в штабеля. Он чувствовал себя соучастником тайного преступления и стыдился своей военной формы. Он мечтал жениться на Тирце и тренировать еврейских солдат для борьбы с арабами, которые готовились к войне против еврейских поселений. Но он знал, что мечты эти неосуществимы. Ему доводилось видеть, как англичане «ассимилировались» в Индии. Профессиональный риск никто не отменял, а платить приходилось женщинам. Он никогда не допустит, чтобы Тирца оказалась в подобной ситуации. Он также знал, что начальство рано или поздно узнает о его прегрешениях. Его демобилизуют и отошлют домой, где он займется рыбной ловлей, как его отец. И пить будет, как его отец. И будет от корки до корки прочитывать все газеты, выискивая новости из Палестины, гадая, что сталось с Тирцей и ее мальчиком. Будет сочинять длинные, откровенные письма, но так и не напишет ей ни строчки. Звук шагов согнал их с постели. Тирца, завернувшись в простыню, сидела на кровати и смотрела, как он одевается. Она надеялась, что отношения между ними закончатся прежде, чем Дэнни объяснят, почему он должен ненавидеть полковника. – Тирца, – сказал Брайс, – на севере неспокойно. – Я знаю. Газеты постоянно сообщали о растущей напряженности на границах с Ливаном и Сирией, где беженцы со всего региона пешком пробивались через горы. За время войны антиеврейские настроения в арабских странах усилились, и жизнь там становилась для евреев все опаснее. Дискриминация, преследования и погромы сделались обычным явлением даже в таких местах, как Багдад, где еврейская община процветала вот уже много лет. «Сионистская угроза» объединила арабский мир против еврейских планов создания родины, а заодно против исполнения британцами Палестинского мандата. В надежде задобрить арабов британские командиры приказали еврейским иммигрантам на северных границах немедленно сдаться. Распоряжение это жители кибуцев дерзко проигнорировали. По слухам, Пальмах послал в помощь беженцам некоторое количество людей призывного возраста – улаживать территориальные споры. – Я слышал, наши посылают туда еще одну дивизию, – сказал Брайс. – Хотят перекрыть границу. Похоже, будет заваруха. Думаю, тебе это важно знать. – Ну да. – У Тирцы возникло чувство, будто ей заплатили за услуги. – Жаль, что нельзя провести с тобой всю ночь. – Он словно не заметил стальных ноток в ее голосе. – Вдруг однажды получится, как ты думаешь? Тирца представила, как они стоят вдвоем у окна с видом на море. По утрам она варила бы кофе. Он шагнул к выходу, а она, повинуясь внезапному порыву, вскочила с кровати и обняла его сзади. – Джонни, — прошептала она. Сначала она называла его Джонни с тайным умыслом – чтобы не чувствовать себя шлюхой и чтобы заставить его казаться слабее. Потом – чтобы доказать себе, будто ее чувства к нему ничего не значат. Но теперь, как бы она ни старалась выговаривать это имя насмешливо или с прохладцей, оно стало проявлением нежности. – Лайла тов[10], Джонни, – сказала она. – Спи сладко.Эсфирь
Поскольку Зора ясно дала понять, что общаться ни с кем не желает, она порой целые дни проводила в полном одиночестве. Это ее устраивало, вот только о новых книгах она узнавала последней. Утром доставили посылку с крупным пожертвованием, но к тому времени, как эта новость дошла до Зоры, в коробках почти ничего не осталось. Все романы и сборники рассказов разобрали, равно как и все, напечатанное на идише, немецком, польском и французском. Пришлось довольствоваться древнееврейской грамматикой с оторванной обложкой да ветхим сборником библейских мифов, переведенных на английский. Следующие три дня Зора провела в бараке, раздевшись по случаю жары до нижнего белья, – она увлеченно решала языковые головоломки. Зора обожала изучать языки – к ним у нее был талант. Она с головой ушла в древние падежи и устаревшие глагольные времена из рассыпающегося учебника, принадлежавшего некоему Саулу Глиберману. Он оставил свою изящную подпись на внутренней стороне обложки и пометил галочками самые трудные, по его мнению (и по мнению Зоры тоже), места. Книга мифов оказалась еще более интересной задачей, так как познания Зоры в области английского ограничивались киноафишами в Варшаве и несколькими словами, услышанными в Атлите от британских солдат. Каждую фразу приходилось перечитывать по многу раз, пока в памяти не всплывали родственные слова из других языков. Так, «night» удалось перевести благодаря «nacht» из немецкого и идиша, а польское «noc» и французское «nuit» послужили дополнительной подсказкой. Одно-единственное слово могло стать ключом ко всему предложению, которое, в свою очередь, помогало понять, о чем говорится в следующем. Разгадав абзац, Зора поднимала от страницы воспаленные глаза. Вот бы рассказать кому-нибудь – хоть кому-нибудь, – что она поняла! Убив целый день на бесплодные попытки перевести слово «бледнеть», она разыскала Арика, служившего в палестинской бригаде британской армии в Италии. Но– слово «бледнеть» не было ему знакомо, так что Зора потащила его к одному из британских охранников; тот, прочтя предложение об огромной птице, которая заставляла бледнеть орлов и грифов, покатился со смеху. Книги поглощали все дни Зоры и так утомляли ее, что она засыпала без особого труда и просыпалась рано, чтобы в тишине пустого барака поскорее вернуться к работе. Однако на шестой день своих лингвистических изысканий Зора, вернувшись с завтрака, обнаружила в бараке двух новичков. Они спали без задних ног на двух соседних койках – мать и ее маленький сын. Они спали до вечера, потом до утра, спали весь следующий день. С завтрака до обеда и с обеда до ужина их не было слышно, и Зора перестала обращать на них внимание. К третьему дню оба оправились достаточно, чтобы сидеть между приемами пищи. Они по-прежнему вели себя очень тихо, но Зора все-таки услышала, как они шепчутся по-польски. Диалект оказался ей знаком – она узнала говор своих варшавских соседей, выросших в деревне. Ее отец называл их крестьянами, что в его устах звучало как ругательство. Мать звали Эсфирь Залински. Ее сынишка, Якоб, льнул к ней как грудной младенец, хотя ему наверняка было лет пять, а то и все шесть. А может, даже больше: трудно судить по детям, измученным голодом и страхом. Зора наблюдала за ними в столовой. В сторону других детей Якоб даже не смотрел. Эсфирь гладила его по темным ломким волосам. – Хороший мой, – шептала она. – Сыночек мой любимый. Мальчик глядел на мать с таким неприкрытым обожанием, что Зора подумала, уж не отсталый ли он, как ее брат. Но потом услышала, как он переводит с иврита на польский слова «хлеб», «свет» и «няня». На польский, но не на идиш. В Атлите многие беженцы не знали иврита, но они были родом из таких мест, как Голландия и Англия, где еврейские общины малы и более ассимилированы; либо это были венгры или французы из богатых семей, изо всех сил старавшиеся отмежеваться от своего некультурного, восточноевропейского прошлого. Но в Польше идиш издавна считался для каждого еврея первым языком, независимо от достатка и образованности. Когда Эсфирь и Якоб отважились вылезти из барака, Зора, пробормотав «Слава тебе, Господи», с облегчением открыла книгу. Но сосредоточиться не получалось – ее разбирало любопытство, куда это они отправились. Она поискала возле уборной, обогнула санпропускник и обнаружила Эсфирь и Якоба на залитой солнцем скамейке. Зора уселась к ним спиной и сделала вид, что с головой ушла в книгу, а сама обратилась в слух. Эсфирь без конца тормошила Якоба: не разболелся ли у него животик от сыра? Какал ли он сегодня? Не жарко ли тут ему? Не принести ли водички? Почему он разулся? Последнее особенно ее беспокоило. В Атлите почти все ребятишки с утра до вечера бегали босиком, но она волновалась, что он поранится или что другие женщины подумают, будто сын у нее без присмотра. – Не могу я их носить, – пожаловался мальчик, когда она в очередной раз завязывала ему шнурки. – Они мне малы. Мам, ну пожалуйста! Они жмут. – Надо раздобыть тебе приличные ботинки,— сказала Эсфирь. – Ну почему я никак не могу языкам выучиться? Придется тебе за нас попросить. Странная парочка, подумала Зора. Эсфирь явно была когда-то симпатичной девушкой, голубоглазой и белокурой с носом-кнопочкой и пухлыми щеками. Мальчик, напротив, был узколицым, темноволосым, бледным и носатым. И пальцы у него были тонкими, а у нее – как сосиски. Зора решила, что мальчишка похож на отца. А потом ей пришло в голову, что Эсфирь, вероятно, вообще не еврейка. Может, она работала прислугой в зажиточном еврейском доме и загуляла с хозяином. Подобные связи не назвать редкостью. Иногда они заканчивались увольнением и конвертиком с наличными, а иногда, если это было настоящее чувство, организовывалась спешная поездка в микву, тайная свадьба – и на тебе, голубоглазый малыш. Укрепившсь в этом подозрении, Зора начала избегать Эсфирь. В бараке она утыкалась в книжку, а в столовой, если Якоб или Эсфирь садились рядом, передвигалась на другой конец стола. Однажды, заметив это, Теди выбежала следом за ней на улицу и спросила: – Ты чего от Эсфири шарахаешься? – Ума не приложу, о чем ты. – Она все время на тебя смотрит. Ей, наверное, что-то от тебя нужно, может, просто о чем-то спросить хочет. А ты все время от нее бегаешь, как будто она заразная. – Не знала, что ты у нас мысли читаешь, – усмехнулась Зора. – Не собираюсь я ни бегать от нее, ни общаться с ней. Мне до нее дела нет. – Потому что она не еврейка? – Это она тебе сказала? – А ты на нее посмотри внимательно. – Забавно слышать это от тебя. Ты сама-то на еврейку не больно похожа. – Я похожа на свою голландскую бабушку, – сказала Теди. – Она была добропорядочной лютеранкой. Но даже если так, я – еврейка. – А она, значит, нет? – парировала Зора. Теди покачала головой: – Думаю, что нет – Тогда почему здесь? – Видимо, из-за мальчика. Но если она не еврейка, это не значит, что надо ее избегать. И не значит, что она глупая. Да и ребенок все видит. Им здесь друг нужен, а ты знаешь польский. – Здесь полно тех, которые знают польский, – сказала Зора, кладя конец беседе. – Их и проси. Той ночью Зора не один час пролежала с открытыми глазами, слушая как тоненько посвистывает Якоб. Он спал на своем любимом месте – в ногах у Эсфири, свернувшись калачиком, словно щенок. Зора не понимала, почему эти двое не идут у нее из головы. Какое ей дело, что польская гойка пытается сойти за еврейку? Может, Эсфирь пообещала отцу ребенка, что отвезет мальчишку в Палестину и вырастит из него сиониста-героя? Или Эсфирь так ее раздражает, потому что – полька? Поляки хуже немцев. Когда Зорину семью уводили нацисты, соседям-полякам было наплевать. Почему им было наплевать? Их что, немцы заставляли? И потом им было наплевать, когда она вернулась после войны, чтобы посмотреть, не уцелел ли кто-нибудь. Прав был отец: поляки – тупое быдло, которое ненавидит евреев до мозга костей. Нечего с ними любезничать, решила Зора. Даже с полькой, которая притащила в Палестину ребенка-полукровку. С соседней койки послышался низкий стон. Эсфирь сидела, задыхаясь и прижимая руки к животу. Потом схватила платье и помчалась к двери. Зора поняла, что этой ночью нормально выспаться не удастся. Значит, завтра она будет носом клевать и так и не узнает, чем закончилась очередная легенда, основанная на первых главах книги Бытия. В ней рассказывалось о том, как поспорили между собой луна и солнце, кто из них сильнее. Она покосилась на Якоба. Мальчик вцепился в подушку Эсфири, словно в спасательный круг, плечи его тряслись от беззвучного плача. Боится, что мать его бросила, подумала Зора и досчитала до шестидесяти, надеясь, что за это время кто-нибудь поможет ребенку. А то он еще, чего доброго, подумает, что маму убили. Досчитав до шестидесяти еще дважды, Зора подсела к Якобу. – Мама скоро вернется, – прошептала она. Малыш перестал вздрагивать. – Она в туалет пошла. Скоро придет, честно. Он повернул голову. Слезы блестели на ресницах. Зора стала гладить его по спине, нежно и медленно, пока не почувствовала, что ее рука поднимается в такт его ровному дыханию, – мальчик заснул. Зора не спешила убрать руку. Детское сердце мерно стучало под ладонью. Ярость вспыхнула у нее в груди. И Зора не собиралась ее подавлять. Не собиралась, и все. В тяжелые дни и невыносимые ночи она жила одной-единственной мыслью: «Если я забуду вас, моих убиенных друзей и моих умученных родных, да отсохнут руки мои и потеряет язык мой дар речи на веки вечные». Она видела жестокие и печальные свидетельства того, что мир – это орудие разрушения. Память об этой простой истине удерживала ее от безумия. А большего и не надо. Но стук детского сердца свидетельствовал о чем-то еще. Колотясь в Зорину ладонь, это сердце словно твердило: «Вставай, очнись, поднимемся на гору и споем песню о ребенке, который спит и верит». Этот стук неопровержимо доказывал: у разрушения есть антитеза, и она называется... Зора никак не могла подобрать слово. И вдруг она вспомнила белый персик, который ела в детстве. Мама разрезала его на дольки и дала ей и брату. Небо было ясным и синим после летнего дождя. Они сидели у окна, глядя на крепкий кирпичный дом через дорогу, где жила ее подруга Аня. Через несколько лет этот дом разбомбят до основания вместе со всеми его обитатателями, но воспоминания о персике, о лучах солнца на кирпичной стене и о беззубой Аниной улыбке были по-прежнему свежи и прекрасны. Зора смотрела, как вытатуированные цифры колышутся, будто живые, у нее на руке в такт дыханию спящего Якоба, и слово неожиданно нашлось. Антитеза разрушению – созидание. Серый неверный свет начал проникать в барак, когда возвратилась Эсфирь. Увидев, что Зора сидит у нее на постели и смотрит на Якоба так, словно он мог в любой момент исчезнуть, она ахнула. – Все в порядке, – прошептала Зора по-польски. – Он проснулся, и я ему объяснила, что ты скоро придешь. – Спасибо – сказала Эсфирь. – Вы такая добрая! Зора покачала головой: – Я не добрая. Утром Эсфирь отвела Якоба на урок иврита для малышей. Преподавала его старательная молодая женщина с широкой улыбкой и парализованной рукой. Ученики, завороженные странным сочетанием жизнерадостности и уродства, были тихи и послушны в ее присутствии и легко усваивали материал. На этот раз Эсфирь, вопреки обыкновению, не осталась в классе. Она нашла Зору на койке с книгой и сказала: – Я хотела попросить прощения за вчерашнюю ночь. Никак не могу привыкнуть к здешней пище. – К здешней пище никто не может привыкнуть, – буркнула Зора, не поднимая глаз. – Особенно поначалу. – Пани, меня беспокоит не только пища. Меня беспокоит одна вещь... как бы это сказать... – Эсфирь запнулась. – Я кое-чего не знаю и потому не могу... Мне очень неловко, но не могла бы пани уделить мне буквально минутку? Есть один вопрос... То есть я хотела сказать, он меня очень волнует. – Как отсюда выбраться, я не знаю, – перебила Зора. – Я торчу тут дольше всех. – Я не о том. Мне сказали, что пани разбирается в религии. – Тебе к равину надо? – Нет-нет, – затараторила Эсфирь. – Я не решусь. И потом, язык... Прошу вас, пани... – Что ты ко мне так официально обращаешься? – А как надо? – Никак. Просто объясни, чего ты хочешь. – Раздражение Зоры постепенно сменялось любопытством. Эсфирь ульэнулась: – Вот видите? Вы добрая. Но чтобы задать вам этот вопрос, я должна немного злоупотребить вашим вниманием, а то будет непонятно. Вы позволите? Зора пожала плечами. Эсфирь вырямилась, словно отвечала урок у доски. – На самом деле меня зовут Кристина Пьертовски. Вернее, так меня звали, пока мы не сели на корабль. Там я взяла имя матери Якоба. Бог послал мне этого малыша, но родила его не я. Таких добрых, таких образованных людей, как его мать, я никогда не встречала. Она говорила по-польски, по-немецки и по-французски так же, как и на идише. В детстве она мечтала стать врачом, но тогда женщинам это было сложно, особенно еврейкам. Она вышла замуж за Менделя Залински. Он был скорняк. Такой хороший человек, прямо обожал ее. Ей тогда было уже тридцать пять. А на следующий год родился Якоб. Меня наняли, чтобы его нянчить. Когда он родился, я взяла его на руки и сразу полюбила. Другие няни в парке все время твердили, что можно потерять работу, если ребенок слишком к тебе привяжется, но мадам Залински была не такая. Она говорила: «Чем сильнее его любят, тем сильней он сам будет любить». Благородная, мудрая женщина. Понимаете, о чем я? Мы жили в Кракове, и пан Залински понял, что происходит. Он отправил нас в деревенский дом на окраине одного городка – не слишком далеко, чтобы иногда нас навещать, но и не слишком близко, чтобы знать, что мы в безопасности. – Эсфирь помолчала. – Говорят, его убили, когда он пытался принести поесть одной старушке с нашей улицы. Хорошо хоть мадам Залински не узнала. Слава Богу. В этом городке нам было хорошо, но по соседству жил один человек. Ему приглянулся наш домик. И этот сукин сын, извините за выражение, донес в полицию, гореть ему в аду. Мадам Залински велела мне в случае чего забрать Якоба и бежать. Она дала мне шубу – там в подкладке были зашиты золотые монеты, – чтобы я тратила на наши с Якобом нужды и о себе не забывала. Представляете? В такое время она еще и обо мне думала. В тот день она поцеловала нас обоих и села на стул лицом к двери. До сих пор ее вижу: спина прямая, у ног – небольшой чемоданчик. Я увезла Якоба на ферму к моим дедушке с бабушкой, недалеко от Северного моря. Оттуда до ближайшего города много километров и больших дорог нет. Хорошее место, чтобы спрятаться. Старики были уверены, что Якоб – мой сын. Дед называл его «еврейским отродьем», когда думал, что я не слышу. Но мы неплохо жили, пока не пришли немцы и не забрали все: скотину, недозрелую картошку, даже кормовое зерно. Тогда нам пришлось туго. Я меняла мебель на рыбу. Мы жгли половые доски, чтобы не замерзнуть. Иногда неделями ели суп из одних грибов и лука. А ведь это плохо для ребенка. Я боюсь, что Якоб теперь даже отца своего по росту не догонит, а ведь он был невысокий. Но зато он у меня такой умненький, правда же? Весь в мать. – Он о ней знает? – спросила Зора. Эсфирь, казалось, поразил этот вопрос. – Да. То есть нет. Вернее, сначала я ему рассказывала на ночь про папу с мамой – как они выглядели,– как они его любили. Мы с ним вместе за них молились, и он мне обещал никогда их не забывать. Но потом я испугалась — вдруг солдаты нас остановят и спросят о его отце? Вот я и перестала говорить с ним о родителях, а когда он называл меня мамой, отвечала: «Я тут». Я ведь правда его люблю, как родная мать. И правда, что она сама разрешила нам с ним любить друг друга, но... Сложив ладони, Эсфирь снова помолчала. – Когда-нибудь я ему скажу. Я только молю Бога, чтобы Якоб меня простил и по-прежнему Называл мамой. – А почему ты в Палестину-то подалась? – спросила Зора. – Родителям обещала? – Они не были сионистами, – ответила Эсфирь. – И набожными не были. Вот только свинину не ели. И то мадам Залински говорила, что это просто традиция. Но они были очень хорошие люди, добрые, трудолюбивые. – Так почему ж ты не осталась у деда с бабкой? Там бы ребенка и растила. Кто вас сюда гнал? Он же мог умереть по дороге. Ты что, не знала, как это опасно? – А вы думаете, в Польше не опасно? – горько сказала Эсфирь. — Якоб обрезан. Его могли вычислить, и что тогда? Узнай он правду, он бы меня возненавидел. Почему бы и нет? В Польше столько ненависти накопилось, вы и представить себе не можете. Недалеко от нашей фермы жила еврейская семья – молочник с сыновьями. После войны один из сыновей вернулся домой – остальные, наверное, погибли. Так соседи его увидели, встретили на дороге и забили до смерти. Прямо средь бела дня. Оттащили канаву и помочились на него, а потом еще хвастались. Рассказывали об этом, как о подвиге каком. В Польше говорят: «жалко не всех жидов перебили». Там кругом одна ненависть, все ею отравлено. Как я могла там оставить Якоба? Мне и самой было невмоготу. Пришлось достать деньги из-за подкладки – я ведь к ним так и не притронулась даже когда мы ели суп из травы, — и добраться до Италии. Там мы встретили людей, которые знали, как попасть в Палестину. Я им заплатила, и они посадили нас на корабль. Вот теперь, пани, я наконец добралась до самой сути. Эсфирь впервые посмотрела Зоре в глаза и сказала: – Перед тем как сесть на корабль, я вошла в море и назвалась еврейкой. Как бы окрестилась. Ведь это так делается, да? – Да, – подтвердила Зора. – Именно так. – Значит, теперь я еврейка? Как Якоб? – Да‚ — кивнула Зора, отлично зная, что мало кто из раввинов и даже обычных евреев с ней бы согласились, но все равно добавила: — Можешь больше никого не спрашивать. А если тебя кто-нибудь спросит о твоих корнях, скажи ему в лицо: «Я — еврейка». – Я - еврейка, – повторила Эсфирь. — Якобу очень повезло, что у него такая мать, как ты. – Слово «повезло» вырвалось нечаянно, но сейчас Зора об этом не жалела. Иногда «везение» – это лишь другое название «созидания», а созидание так же неотвратимо, как и разрушение. Эсфирь будет любить Якоба, что бы ни случилось. Якоб будет петь «Атикву» независимо от того, подпоет ему Зора или нет. – Понятно, почему ты все время молчала, – сказала Зора. – Но теперь надо учить язык. – Боюсь, у меня не получится. – У тебя-то? – И, перейдя с польского на иврит, Зора спросила: – Разве ты не мать Якобу Залински? – Да, – медленно ответила на иврите Эсфирь. – Да, я мать Якобу Залински.ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ОКТЯБРЬ
Суббота, 6 октября
Шендл протирала столы после завтрака, когда Тирца поманила ее на кухню. Там на стойке лежал какой-то бежевый кирпич, похожий на кусок сыра. – Говоришь, ты халвы ни разу не ела? Бери тогда. Эта из тех мест, где знают, как ее делать. Попробуй. Шендл поразилась такой щедрости. Наверное, это просто награда за хорошую работу. Недавно она выполнила очередное поручение – уточнила график каждого охранника в Атлите. Хотя такой широкий жест со стороны суровой Тирцы выглядел почти как предложение дружбы. – Спасибо, – сказала Шендл, откусила большой кусок и чуть не скорчила гримасу. Лакомство оказалось одновременно жирным и рассыпчатым, не то сладким, не то соленым. Как будто песку в рот насыпали. – Это из кунжута, да? – спросила она, наливая себе стакан воды. – Выглядит аппетитно, – донеслось с порога. Там стоял полковник Брайс, будто ждал, пока его пригласят. Шендл никогда еще не видела начальника лагеря так близко. Теперь она разглядела, что ростом он невелик, а виски седые. Форма на нем совсем выцвела, но была безукоризненно выглажена и сидела как влитая. Полковник снял головной убор и сунул под мышку. – Угощайтесь, – сказала Тирца. – Барышне, похоже, не очень понравилось. Полковник деликатно отщипнул кусочек двумя пальцами. – Чудесная. Очень свежая, – произнес он на иврите. – Иностранные языки – моя страсть, – объяснил он, заметив удивление Шендл. И повернулся к Тирце: – Я правильно выразился, госпожа Фридман? Страсть? – Так точно. Брайс взял еще халвы и улыбнулся Шендл: – Я, помнится, когда в первый раз эту штуку попробовал, тоже решил, что на вкус она глина глиной. – Ничего, бывает, – равнодушно сказала Тирца. – Все равно спасибо. То есть спасибо огромное, – поправилась Шендл. Она вдруг поняла, что никогда не обращалась к Тирце по имени. – Так приятно, что вы обо мне вспомнили. Тирца пожала плечами и скрестила на груди руки, а Брайс, положив на стол свою фуражку, начал выстукивать пальцем какую-то морзянку. Шендл догадалась: им надо о чем-то поговорить. Она стянула через голову фартук. – Если не возражаете, пойду погляжу, что там за новый физрук приехал. Всего доброго, полковник. – И вам того же, – ответил он. Тирцу насторожил визит Брайса – раньше он к ней на кухню не заглядывал. Наверняка уже весь лагерь об этом гудит. – Какая честь! Чем обязана? – До меня дошли слухи из кибуца Кфар-Гилади, – сказал он. – На ливанской границе. У тебя ведь там родня, кажется? Оба знали, что так далеко на севере никакой родни у нее нет. – И что? – спросила Тирца. – Вчера ночью человек шестьдесят или семьдесят евреев прорвались из Ирака и Сирии. И наткнулись на англичан. И тут же люди из Пальмаха оказались... В общем, была стрельба. – Жертвы? – Двое убитых и двое в больнице. – Скверно. – Так все неудачно вышло, – вздохнул он. – Большую часть группы задержали наши патрули. И сейчас мне доложили, что пятьдесят человек в течение суток доставят к нам. У меня приказ выделить барак с усиленной охраной. Наверное, тебе стоит связаться со своим начальством в Еврейском комитете. Пусть хотя бы поставки хлеба увеличат. И всего остального. Тирца кивнула, зная так же хорошо, как и он, что в течение часа ей все равно сообщили бы о поступлении беженцев – не по телефону, так через молочника или «учителя» с липовыми документами. – Я думаю, все, кому надо, уже в курсе, – сказала она, продолжая их давнюю игру в иносказания и намеки. – Все равно. Я хотел, чтобы ты успела подготовить кухню. И еще. Только что вспомнил – сегодня же твой сын приезжает. – Завтра. – Может, лучше на этот раз отложить поездку? По спине Тирцыпробежал холодок. – Говорят, их собираются выдворить обратно. Причем как можно скорее. – Шутишь... – выдавила она. – Евреям в Ираке с сорокового года житья нет! А багдадский погром? Двести человек ни за что убили! Всю еврейскую общину за горло держат. Им нельзя обратно! Там уже знают, что они сионисты. Их на части порвут! Вы же всех тамошних евреев подставляете. – Ну, это вряд ли, – возразил Брайс. – Пока что наши ситуацию в регионе контролируют. – Вот именно «пока что»! – Я тебя понимаю, – кивнул он. – Да ну? – На самом деле понимаю. Я уверен, что в какой-то момент – может, даже в ближайшее время – ишув начнет военную операцию против британских сил. В том числе из-за беженцев. – И здесь тоже? – У меня, в отличие от некоторых, к разведданным доступа нет, – сказал Брайс, разом нарушая правила игры. – Но Дэнни сюда луцше не пускать. Тирца кивнула. – Вот и отлично, – решительно заявил Брайс и надел фуражку. На мгновение Тирце показалось, что сейчас он возьмет под козырек, но он вместо этого сказал вполголоса: – Шалом, госпожа Фридман. Полковник направился к выходу – плечи расправлены, голова высоко поднята, словно маршировал на плацу. Тирца проводила его взглядом. Чем больше она размышляла, тем больше соглашалась с его подозрениями. История с арестом иракских евреев, вне всякого сомнения, появится в завтрашних газетах. Пальмах ни за что не согласится с этой высылкой, значит, действовать будет быстро. Грядут большие перемены. Заворачивая халву в толстую оберточную бумагу, Тирца задумалась, будет ли Дэнни вспоминать Брайса – карамельки, которые он приносил, его добрые зеленые глаза? И долго ли ей с Брайсом осталось быть вместе? Шендл вышла из кухни в полной растерянности. Она была уверена, что отношения между офицером и кухаркой сугубо односторонние: потерявший голову старый полковник и молодая, намного более привлекательная женщина, которая пошла на эту чудовищную жертву ради своего отечества. Но оказывается, чувства у них взаимны. Значит, Тирца – коллаборационистка? Выдает секреты врагу? Что-то подсказывало Шендл, что это не так. Да, Брайс вполне мог быть двойным агентом, но не Тирца. «Бедная женщина, – подумала Шендл. – Хотя вряд ли ей нужно мое сочувствие». Шендл завернула за угол санпропускника, и на секунду ей показалось, что из лагеря она попала прямо в театр. Похоже, здесь собрались все обитатели Атлита – одни наблюдали, другие принимали участие в пародии на урок физкультуры. Самые крепкие мужчины и юноши – их было не меньше сорока – выстроились в шеренгу на пятачке у забора, а коренастый брюнет, которого она никогда прежде не видела, демонстрировал бег на месте, тараторя при этом с пулеметной скоростью. На нем была серая нижняя рубашка, какие носят американские солдаты. – Выше колени, ребятишки, – командовал он на бегу, высоко вскидывая ноги в военных ботинках. – Всего пять минут прошло. Значит, нам осталось еще десять. Потом будут прыжки «ноги врозь». Вот это действительно трудно. Не смотрим на соседа, – подзадоривал он, переходя с иврита на идиш и обратно. – Смотрим на меня. Что видим? Я бегу и ору. И все одновременно. И могу так целый день. Когда я вас натренирую, будете пешком из Хайфы в Тель-Авив ходить. Раз-два, раз-два, раз-два! Что, жарко? Долой футболки, парни! И вы, дамы. Он улыбнулся девушкам в заднем ряду, среди которых были Леони и Теди. Увидев Шендл, они попытались зазвать ее к себе, но та лишь помахала в ответ и устремилась в тень под рифленым навесом. – Выше колени, выше носок, еврейчики мои дорогие! Покончим с хилыми руками и ногами диаспоры! – кричал он, напрягая бицепсы на манер циркового силача. – Земле Израильской нужны люди с мускулами, как у Натана. Мальчишки тут же принялись ему подражать, вскидывая свои цыплячьи конечности. – Молодцы, – одобрил Натан. Шендл обратила внимание, что Натан, даже когда шутил, постоянно приглядывался к своим ученикам, провожая хмурым взглядом тех, кто не выдерживал и уходил, улыбаясь тем, кто не отставал. Он обернулся к Шендл и отдал честь. Подошла запыхавшаяся Теди. – А я-то думала, что я в неплохой форме. – Это он выпендривается, – сказала Шендл. – Явно глаз на тебя положил. – Да он со всеми заигрывает. Но Натан действительно скользил взглядом по изящным ножкам Теди. Она показала ему язык. В ответ физкультурник медленно облизал губы с таким нарочито эротичным видом, что все как по команде повернули головы, чтобы посмотреть, кого он дразнит. – Не отвлекаемся, ребятишки, – скомандовал физкультурник, после чего еще минут двадцать терзал их упражнениями и остротами. Отпустив, наконец, своих взмокших учеников, Натан направился прямиком не к Теди, а к Шендл. Приземистый и крепко сбитый, он явно был бойцом: сломанный нос, мясистые кулаки. – Это ты с Тирцей на кухне работаешь? – Да. Как раз туда иду. – Тогда я с тобой. Я смотрю, ты с той высокой блондинкой водишься? А еще вон с той хорошенькой француженкой? О-ля-ля. Не замолвишь за меня словечко? Только не подумай, что я не вижу, какая ты красавица. Еще как вижу! Ты ведь не замужем? Натан был старше и гораздо грубее большинства волонтеров, приезжавших в Атлит. Шендл заметила, что по дороге на кухню он, не переставая молоть всякий вздор, на глаз прикидывает высоту зданий и расстояние между ними, как настоящий профессионал. Оказавшись внутри, он разом оставил свою дурашливую манеру и повернулся к Шендл спиной. – Рад тебя видеть, – сказал он Тирце и увел ее в дальний угол помещения. Шендл пыталась подслушать их разговор, снуя между столовой и кухней и накрывая столы к обеду. Она была уверена, что они что-то замышляют. В какой-то момент прозвучало ее имя. – Это вы про меня? – вмешалась Шендл. – А что такое? – Узнаешь, когда надо будет, – отрезала Тирца. – Вот как? – И Шендл, в сердцах хлопнув дверью, присоединилась к подругам в столовой. – Что случилось? – спросила Леони. – Не спрашивай. – И Шендл принялась мрачно крошить кусок хлеба. В эту минуту к ним подсел Францек, хмурый, неприветливый венгр. Он оперся на стол и объявил: – Всех мужчин переводят из барака G. Некоторых поместят в D, остальных – в F. – Он в упор посмотрел на Шендл: – Что это значит? – Наверное, привезут новую группу, – пожала плечами она. – Привет, ребятишки, – взревел Натан, протискиваясь между Леони и Шендл. – Самый красивый девушка, – объявил он на ломаном французском и ухватил Леони за талию. – А ты – тупой павиан. Весь в шерсти с головы до пят. А еще павианы воняют хуже свиней. – Леони взяла свою тарелку и ретировалась. – Что она сказала? – подтолкнул он Шендл. – Я ей понравился? – Что ты знаешь о новой группе арестантов? – перебил его Францек. – Не надо так волноваться, – ухмыльнулся Натан. – Лучше думай о хорошеньких девушках. Ишув все уладит. Твоя задача – готовиться к жизни в Палестине, окрепнуть и выучить иврит. Кстати, вам крупно повезло. Я ведь не только лучший учитель физкультуры во всей Палестине, я еще и лучший учитель иврита. Спорим, что на ваших нудных занятиях вы самых нужных слов не проходили? Знаете, как на иврите будет «член»? А «буфера»? Один урок со мной – и не надо никаких журналов. Вокруг Натана собралась толпа мужчин и мальчишек, а Шендл, собрав грязные тарелки, вернулась на кухню. Там возле раковины околачивалась Леони. – Все они павианы, – сказала она, когда Шендл потянулась за фартуком. – Если бы он только понял, что ты ему ответила... – То решил бы, что это очень мило, – усмехнулась Леони. – Верь мне, такие никого не слышат, кроме себя. Все здешние мужчины надутые, как павианы, и гордятся этим. Шендл кивнула: – Это еще раз доказывает, что они отличаются от... – От евреев? – спросила Леони, яростно отскребая вековую грязь со дна кастрюли. Французы считали еврейских мужчин женоподобными и слабыми, но при этом ненасытными в сексуальном плане. Немцы были уверены, что евреи – финансовые гении с тайниками, полными золота, но в то же время слишком скаредные, чтобы купить себе приличную одежду. Хилые и дикие, шикарные и ограниченные. И грязные. Неизменно грязные. На кухню ворвался Францек: – Они заколачивают окна в бараке! Шендл и Леони выбежали следом за ним на улицу, где Натан тут же подхватил обеих под локотки. – Давайте чуток прогуляемся и поглядим, что происходит, идет? А ты, старина, – обратился он к Францеку, – не суетись. Бывает, думаешь: что за напасть? А это, оказывается, подарок судьбы. – Терпеть не могу, когда загадками говорят, – пробурчал Францек. – Ты, наверное, венгр. Как мой дедушка. Его тоже хлебом не корми, дай поволноваться. К тому времени, когда они добрались до барака G в северной части лагеря, рабочие заканчивали прибивать к окнам двойную металлическую сетку, а в дверь уже врезали новый замок. Чуть поодаль стояли британские солдаты. Обитатели Атлита выкрикивали в их адрес оскорбления, в том числе смачные ругательства на иврите, явно позаимствованные у Натана. – Это добром не кончится, – с тревогой сказала Шендл. Натан пожал плечами: – Ничего, пускай пар выпустят. Младшие начали скандировать: «На-цис-ты! На-цис-ты!» – и швырять в англичан камнями. Кому-то попали в голову, и солдаты тотчас направили винтовки на толпу. Натан перестал улыбаться и, рванувшись вперед, встал между солдатами и арестантами. – Хватит! – закричал он. – Все послушали меня. Нам пора на вечерние занятия. Будет забег. Победитель получит блок американской жвачки. Однако подкупить их оказалось нелегко. Натану пришлось изрядно покричать и пустить в ход не одцу пару крепких словечек, чтобы заставить толпу разойтись. В конце концов, собравшиеся все-таки пошли за ним, но урок превратился в жаркие споры о политике и закончился потасовкой. В тот вечер на кухне Тирца упорно отворачивалась от Шендл. Стена молчания между ними становилась с каждой минутой все массивнее. Перед уходом снимая фартук, Шендл уже не находила себе места от гнева и обиды. Что она сделала не так? Тирца перестала ей доверять после той непонятной сцены с Брайсом? Или Натан чего-то наговорил? Но только она собралась выйти за дверь, как Тирца остановила ее: – Подожди минутку, пожалуйста. Шендл не могла припомнить, чтобы когда-нибудь слышала от нее «пожалуйста». Тирца жестом пригласила ее присесть рядом на ступеньки. Зажгла сигарету и предложила Шендл, но та покачала головой. – Как хочешь. – Тирца закурила. Шендл ждала, сердясь и одновременно изнемогая от любопытства. Она глядела через колючую проволоку на сжатое поле, тускло-золотое в косых лучах заката. Небо было все в фиолетовых полосах и низких оранжевых облаках – точь-в-точь как на раскрашенной открытке с надписью вроде «Осенние красоты Палестины». Наконец Тирца встала, раздавила окурок и связала: – Идем со мной. Она повела Шендл к бывшему складу, превращенному в спальни для сотрудников. Отперев дверь, Тирца потянула за цепочку, и под потолком зажглась лампочка. Помещение напоминало раздувшуюся кладовку, оснащенную раскладушкой, табуретом и столиком. Стены и пол в каморке были выкрашены в синевато-серый цвет. – Миленько, правда? – заметила Тирца. – Симпатичное одеяло, – сказала Шендл, указывая на красную перину – единственное яркое пятно в комнате. Стены были голыми, за исключением студийной фотографии в рамке: белокурый ребенок в коротеньких штанишках и с чучелом ягненка. – Прелестный малыш. – Шендл замолчала, ожидая, когда же ей скажут, зачем они сюда пришли. Тирца закрыла дверь и уселась на табурет. – Мы к вам новенькую перевели из барака А. Немку. – Ту, которая не моется? – простонала Шендл. – Лотту? Тирца пожала плечами. – Но она же сумасшедшая. Это невооруженным глазом видно. Ума не приложу, почему вы до сих пор не упекли ее в дурдом. – Есть причины ее подозревать. – Я знаю, что она немка. А кто этого не знает? Та, другая немка, за которой вы мне велели шпионить, оказалась обычной еврейкой, как и все остальные. – У нас здесь были и доносчики, и коллаборационисты из лагерей, – сказала Тирца. – Были такие, которые забивали до смерти братьев-евреев, чтобы спасти собственную шкуру, стукачи, садисты, шпионы, уголовники. Даже кое-кто из гоев. Они думали тут спрятаться от наказания за убийство. – Только не надо мне рассказывать, на что способны люди, – перебила ее Шендл. – Мы тут все такого повидали, что тебе и не снилось. Тирца хотела было ответить, но передумала и закусила губу. Хоть Шендл и претило, когда «бывшие» использовали свои страдания как аргумент в споре, ей было приятно видеть, что Тирца в кои-то веки стушевалась. – У нас нехорошие сведения об этой женщине, – сказала Тирца, но уже не так напористо. – Ее опознали как Элизабет Бёзе, одну из надзирательниц в Равенсбрюке. – Если вы уже знаете, кто она, то от меня-то чего хотите? – Наш осведомитель видел ее только издалека на пристани в Хайфе. Нам надо убедиться. – Но с какой стати ей приезжать в Палестину? – Утопающие порой хватаются за соломинку, – сказала Тирца. – И совершают глупости. И потом, она же сумасшедшая, ты сама только что это сказала. – Хорошо, – сказала Шендл. – Хорошо. – А еще та полька, – добавила Тирца. – Которая называет себя Эсфирью. – С маленьким мальчиком? А с ней-то что? – Не прикидывайся дурочкой. Все, что от тебя требуется, это присмотреть за ней. Она не еврейка. – А мальчик? – Я только прошу тебя выяснить, что там за история. И быстро. Ответы мне нужны немедленно. –Почему такая спешка? – вспыхнула Шендл. – Почему ты не хочешь мне объяснить, что происходит? Почему на пустом бараке замок? Что за тип этот Натан, с которым ты шепталась? А сегодня утром на кухне с... – Она вовремя спохватилась и не стала упоминать Брайса. – Это не от меня зависит. – Тирца посмотрела Шендл в глаза – впервые за день. – Я все тебе расскажу, как только можно будет. – Ладно, – согласилась Шендл. – Разузнаю, что смогу. – И, уже стоя в дверях, добавила: – Да, еще раз спасибо. – За что? – За восхитительную халву. Тирца улыбнулась. Шагая в сгущающихся сумерках, Шендл размышляла о новом поручении. Она взбивала ногами пыль и думала, что будет, если кто-нибудь однажды приедет в Палестину и скажет, что Шендл – саботажница. Она так плохо стреляла и так плохо бегала, что была вечной обузой своим товарищам-партизанам. И тот, кто скажет, что самые близкие друзья Шендл погибли из-за нее, не погрешит против истины. Шендл и сама не стала бы этого отрицать. Под прицелом устремленных на нее взглядов она прошла мимо укрытой одеялом фигуры на койке по соседству с Теди, огляделась по сторонам и заявила: – Я ничего не знаю. Клянусь. Гул взволнованных голосов в бараке стих. Даже Леони ей не поверила. Подскочила Теди, схватила ее за руку. – Шендл, я тебя умоляю, можно я с тобой местами поменяюсь? Я просто задыхаюсь рядом с этой женщиной! Надо добиться, чтобы ее перевели отсюда. За десять недель в Атлите Теди узнала, как пахнут смерть и разложение, отчаяние и ненависть к себе, высокомерие и стыд. От одних запахов ее тошнило, от других она задыхалась, но, научившись их различать, она заметила, что запахи эти исчезают после нескольких дней нормального питания и крепкого сна. Однако зловоние, исходившее от Лотты, было ни на что не похоже, от него у Теди сразу начиналось жуткое сердцебиение. – Я заснуть не смогу, – всхлипнула она. Шендл улыбнулась: – Ты заснешь, даже если случится землетрясение. – Нет, серьезно, я не могу дышать. Я боюсь этого запаха... – простонала Теди, сознавая, что выглядит сумасшедшей. – Пожалуйста! Давай поменяемся. – Извини. Но мне нужно, чтобы ты была с ней по соседству, – ответила Шендл. – Ты ведь учила немецкий? – Всего один год в школе. – Все равно дольше, чем я. Я хочу, чтобы ты узнала, откуда она приехала и как сюда добралась. – Да мне слов не хватит! – взмолилась Теди. – Я все понимаю, но это очень важно, – твердо сказала Шендл. – Она могла быть в одном из лагерей, в Равенсбрюке. И похоже, что Лотта – не настоящее ее имя. Теди снова принялась возражать, но Шендл мягко сжала ее руку, жестом этим обратив приказ в просьбу. А в просьбах здесь отказывать было не принято. – А еще в Иерусалиме есть одна семья; они думают, что она может оказаться их родственницей. На соседней койке затаилась Леони, слушая их разговор. Она прекрасно знала, что Шендл лжет. Никто не ищет Лотту, кроме разве что Тирцы, а это означает, что немку – сумасшедшая она или нет – подозревают в сотрудничестве с нацистами. Леони никогда не считала так называемое безумие болезнью вроде туберкулеза. В отличие от Алицы, которой сумасшедшие казались либо слабаками, либо симулянтами, Леони полагала безумие проявлением чего-то непостижимого и могучего. В Атлите у каждого была своя тайна. Иногда Леони замечала, как по лицу какого-нибудь обычно жизнерадостного человека внезапно пробегала тень, как возникала в разговоре неожиданная пауза. Проскальзывали намеки на утаенные подробности и в героических историях, и в шепотливых исповедях о муках в концентрационных лагерях, но тяжелый вздох разом отсекал все расспросы. Большинству удавалось держать свои тайны при себе, надежно спрятав их под маской оптимизма, благочестия или гнева. Но попадались и несчастные, не научившиеся управлять своим прошлым. Одни – оцепеневшие и безмолвные, терзающиеся из-за случайностей, которыми одарила их жизнь. Другие – буйные и крикливые. Эти так и не смогли ни забыть, ни простить себе трусости или предательства – даже в малом, – благодаря которым выжили. Леони была убеждена, что всем им нужно только время, отдых и терпение – чтобы их сокровенные яды смогли осесть и разложиться. Эти люди не станут счастливыми, даже довольными жизнью не станут. Просто гнев может смениться обычной угрюмостью, а ступор – отрешенностью, которая не страшнее хромоты. В конце концов, никто не станет осуждать их за мрачность, абсолютно понятную, даже нормальную, учитывая обстоятельства. Что делать с собственной тайной, Леони придумала, сойдя с корабля в Палестине. Перед ней по трапу спускался мальчишка с лагерной татуировкой, на голове он тащил огромный чемодан. Это напомнило Леони фотографию, которую она видела в одной книге: африканки идут, водрузив на головы огромные вязанки дров. Подпись под снимком гласила, что такие тяжести им позволяет переносить «точная балансировка». Леони решила, что именно так и поступит с двадцатью тремя месяцами, проведенными на спине и на коленях в изучении немецкого языка. Она подняла свою тайну над головой, отделила ее от себя. Она представила, будто идет через бескрайнюю пустыню вместе с этими молчаливыми величественными женщинами. Точная балансировка. На следующее утро Леони наскоро позавтракала и бегом вернулась в барак, чтобы поговорить с немкой. – Фройляйн! – окликнула Леони. – Извините меня. Я работаю в... – Она запнулась, пытаясь вспомнить немецкое слово. – В доме больных. Йа? Два подозрителвх, близко посаженных карих глаза показались из-подеяла и уставились на нее. Волосы немки были такими сальными, что определить, какого они цвета, не представлялось возможным. Одеяло сползло немного ниже, открыв мышиное личико с остренькими чертам и тонкими губами. – Клодетт Кольбер[11] – прошептала она. Леони улыбнула – Мне часто говорили, что я на нее похожа. Пока не похудела. – Ты немка, Клод Кольбер? – Нет. Я француженка. Меня зовут Леони. Лотта снова натянула одеяло на голову. – Я хочу помочь тебе, – сказала Леони. – Я знаю, что ты чувствуешь. Я знаю, что у тебя есть тайна, но здесь у всех есть тайны. Никто не безгрешен. Но если ты не будешь мыться и хоть чуть-чуть общаться с другими, тебя заберут отсюда и поместят в психиатрическую лечебницу. А там тебя заставят открыть то, что ты хочешь оставить при себе. Леони ждала ответа, пока за дверью не раздались голоса. – Мне кажется, иногда лучше просто похоронить наши ошибки. А иначе как жить дальше, если прошлое держит нас за горло? Подумай о том, что я тебе сказала, – прошептала она. – Мы с тобой попозже еще поговорим.Воскресенье, 7 октября
Зора провела бессонную ночь, слушая, как женщины вокруг нее стонут и ворочаются с боку на бок. Даже те, кто обычно спал мертвым сном, сбивали простыни, роняли на пол подушки. Когда рассвет начал понемногу просачиваться в барак, Зора перевернулась на спину, и ей на мгновение показалось, будто она плывет по ленивой воде. Но не успела она удивиться и обрадоваться, как кто-то прошуршал мимо, и она вернулась на сушу. На краешке соседней койки сидела Шендл и о чем-то шепталась с Эсфирью. Зора дождалась, пока все проснутся, оденутся, и подошла к Эсфири. – Чего ей надо? – Она говорит, у нее какие-то вопросы ко мне, – сказала Эсфирь, глотая испуганные слезы. – Говорит, я должна отвечать честно. Я знаю, я чувствую, они хотят забрать Якоба! Они отошлют меня в Польшу, а его – в приют. Неужели не проще меня прямо здесь убить? – Я разберусь. Зора не собиралась этого говорить. Она не хотела принимать участия в жизни Эсфири. Она не хотела, чтобы на нее рассчитывали. Все, что она хотела, это засыпать и просыпаться в тишине. Но у Эсфири больше никого нет, и отказываться поздно. «Я разберусь». Так говорила Браха. Браха спала рядом с Зорой в Освенциме, на дощатых нарах у самого пола. Они крепко обнимали друг друга, когда никого рядом не было. Какой бы безнадежной ни казалась ситуация, Браха неизменно говорила: «Я разберусь», словно уговаривала трехлетнего ребенка не плакать из-за сломанной куклы, словно в ее власти было изменить что-нибудь ночью, когда вши, холод и голод заставляли Зору шептать: «Я больше не могу». Всего на несколько лет старше Зоры, Браха была ее защитницей, ее старшей сестрой, ее матерью. Она поднимала ее, когда Зора падала в обморок, она обучала ее страшным навыкам выживания. Например, учила использовать собственную мочу для заживления порезов и трещин на руках. «Сделай это, – приказывала Браха. – Если не сделать, будет заражение. Давай». Шесть месяцев Браха помогала ей заснуть, поглаживая кончиками пальцев зудящую кожу на Зориной голове. Однажды ночью Зоре приснилось, будто она собака, дремлющая на коленях хозяина в солнечной комнате. Проснувшись, она разрыдалась. За четыре месяца до освобождения Браха заболела дизентерией. Сначала у нее поднялась температура, потом она не смогла покинуть уборную, и ее отправили в изолятор. А потом последнего человека на земле, который заботился о Зоре Вайц, не стало. Зора была убеждена, что Браха выжила бы, если бы думала о себе. Ее смерть укрепила Зорину веру в тщетность добра. Но эта жертва связала ее обязательством остаться в живых – пусть даже только из злости. Свои горе и ярость Зора переплавила в изыскание способов покинуть концлагерь на собственных ногах. В течение шестнадцати недель (112 дней, 2688 часов) между смертью Брахи и освобождением из лагеря Зора не позволяла себе шевельнуть пальцем или проронить слово, если это не было связано с потребностями ее тела. Она расходовала так мало энергии, как только было возможно, копя силы и обостряя чувства, чтобы быть первой, кто набрасывался на любую бесхозную крошку пищи, клочок бумаги или ткани, чтобы спрятать его за подкладку. Когда пришли русские, другие девушки стыдливо ежились под взглядами молодых здоровых мужчин, таращившихся на их изможденную бесполую наготу, но Зора подняла руку и показала себе на рот. И она поела первой. После смерти Брахи Зора уверилась, что цель ее, Зоры, пребывания в этом мире состоит в том, чтобы плевать в глаза Богу. И она прекрасно с этим справлялась, пока не встретила Якоба и Эсфирь. – Я разберусь, – сказала Зора. – Ты поговоришь с Шендл? Зора кивнула. – Ты – ангел. Зора отшатнулась, когда Эсфирь бросилась целовать ей руки. – Не строй из себя идиотку. – Можно я уберу твою постель? – Только попробуй. И тогда считай, что я тебя не знаю. Опустив голову и сунув руки в карманы, Шендл отправилась на кухню. По дороге она репетировала предстоящий разговор с Тирцей. Бедняжка Эсфирь перепугалась до смерти, не успев даже толком проснуться, и теперь Шендл чувствовала себя негодяйкой. Завернув за угол, она едва не столкнулась с водителем, выгружавшим коробки из незнакомого хлебного фургончика. – Ну что, охранники не спросили, куда нам столько добра? – интересовалась Тирца, открывая им обоим дверь. – Я сказал, что это на еврейский праздник, – ухмыльнулся водвль. – Безотказно срабатывает. Тирца повернула ключ в замке и начала выгружать сладости из коробок. Большой круглый пирог наполнил комнату ароматом корицы. – И зачем так много надо было присылать? - проворчала она. – Съесть бы чего на дорожку, - сказал водитель. – Шендл тебе чаю нальет. – Тирца засунула руку в недра одной из картонных коробок и вытащила кусачки для пролоки. В других коробках, под печеньем и штруделем. были припрятаны тугие мотки веревок, электриче ие фонарики и боевые ножи. – Осторожней с этим, – предупредил водитель, когда Тирца разворачивала кухонное полотенце, обмотанное вокруг стеклянной бутыли с прозрачной жидкостью. – Куда схоронить-то? Тирца отодвинула ведро для помоев, потянула за кольцо люка в полу, и они с водителем начали загружать контрабанду в тайник. Прервав работу, Тирца посмотрела на Шендл и велела: – Отнеси сладости в столовую и проследи, чтобы некоторое время сюда никто не заходил. Поняла? Шендл хотелось петь. Готовится побег. Побег! Голова у нее пошла кругом. Кто же его возглавит? А ее попросят помочь девчонкам, у которых нет такого опыта? Или женщин не возьмут? А вдруг побег только для мужчин? Или, может, только для мужчин из барака, который превратили в тюремный корпус? Она тут не останется! Она заставит взять ее с собой! В конце концов, она знает о плане. Она... – Шендл! – рявкнула Тирца. – Что стоишь как неживая? Тащи сладкое в столовую! Появление пирога мгновенно вызвало суматоху. Когда Шендл вернулась на кухню, водитель уже уехал и все вернулось на свои места. Прежде чем она успела открыть рот, Тирца предупредила: – Ни о чем не спрашивай. Все, что нужно, тебе скажут. Но в свое время. Шендл умела хранить молчание, но не спокойствие. В голове гудело: «Побег! Побег!» Она в мгновение ока вычистила кухню до зеркального блеска и решила прокрасться в санпропускник, надеясь, что холодный душ поможет ей унять воображение. Но за дверью ее поджидала Зора. -Надо поговорить, – твердо сказала она. – Прямо сейчас. – Что-то срочное? – Да. Оставь Эсфирь в покое. – Да ладно тебе. – Отвяжись от нее, – повторила Зора. – Утром я все слышала. Что бы ты там ни подозревала, оставь ее в покое. – Меня просто попросили узнать, кто ее родители. – Зачем? Вы что, собираетесь расистские законы в Эрец-Исраэль пропихнуть?! – Я делаю то, о чем меня попросили. Зора фыркнула: – А если бы тебя «попросили» отобрать у нее мальчика, ты бы и это сделала? Шендл не нашлась с ответом. Зора моментально воспользовалась ее замешательством. – Ха! Я так и думала. Учти, я буду присматривать за ними обоими. И с тебя глаз не спущу. И не дай бог с Эсфирью или Якобом что-то случится. – Ну просто ангел-хранитель. Что сталось с нашим сердитым циником? Зора открыла было рот, но Шендл ее опередила: – Не бойся. Я никому не скажу, что у тебя золотое сердце. На обед Теди пришла позже всех соседок по бараку. – Ужасно выглядишь, – заметила Леони. – Заболела? – Не спала, – сказала Теди, сердито посмотрев на Шендл. – Приходи попозже в лазарет. Поспишь часок-другой, – предложила Леони. – Там кровати мягче, и занавески можно задернуть. – Звучит заманчиво, – встрял Натан, который незаметно подошел к Леони сзади и взял ее за плечи. – Соглашайся, – проворковал он, получил по рукам и указал на двух сопровождавших его мужчин: – Позвольте представить моих друзей: Боб и Ури. Шендл поздоровалась первой и оценивающе посмотрела на тех, кого, по ее мнению, прислали из Пальмаха, чтобы организовать побег. Первый был высок, светловолос и мускулист. Обогнув стол, он приземлился рядом с Эсфирью и Якобом, который смотрел на него с открытым ртом. – Ты, наверное, хочешь спросить, что это за еврейское имя такое – Боб? Моя семья переехала сюда из Австралии. – Он усмехнулся. – Люблю выделяться. – Боб и Ури будут мне помогать вести уроки гимнастики, – сказал Натан. – Ну да, как же, – пробормотала Зора. – А я здесь для лечения покоем. – Что? Лечение покоем? – переспросил Ури, такой же подтянутый и смуглый, как Натан. – Отличный словарный запас для иммигрантки. – Зора много умная, – вставил Якоб. – Ты хотел сказать «очень умная», – поправил Натан, гладя его по голове. – Да-да, эти парни помогут мне сделать всех сильными и пригодными для жизни в Эрец-Исраэль. Даже вас, остроумная госпожа Вайц. – Откуда вы знаете мою фамилию? – Эх, милая, – протянул Натан, – я знаю все. -Вайц? Не та ли это роковая красотка, о которой нам рассказывал Майер? – спросил Ури и подмигнул ей. Зора уткнулась в кружку, чтобы не выдать своего волнения. Прошло уже три недели с тех пор, как она в последний раз видела Майера. Это было на Йом Кипур. И восемь дней с тех пор, как она получила от него второе письмо. Оба с величайшими предосторожностями передал ей в безликих казенных конвертах Гольдберг, охранник-еврей. Первое письмо Майера было таким формальным и невинным, с расспросами о здоровье и о погоде, что вполне могло быть написано добросовестным племянником своей тетушке, старой деве. Но во втором он описал закат на Средиземноморье, насыпал в конверт табачных крошек и подписался «М». Зоре это показалось безумно романтичным. – Госпожа Вайц покраснела, – хохотнул Натан. – Оставь ее в покое! – крикнул Якоб. Он вскочил и ударил Натана кулаком по руке. – Ого, у Майера появился соперник, – покатился со смеху Натан, сгребая мальчика в охапку и усаживая к себе на плечи. – Сейчас же отпустите его, – потребовала Эсфирь. Зора так посмотрела на Шендл, что той пришлось вмешаться. – Хватит, Натан. Отпусти ребенка. – Нет, ну не везунчик? – заметил тот, усаживая Якоба за стол. – Столько красивых девушек за тебя заступается. Якоб смерил его ледяным взглядом и пожал плечами. В ту же минуту в дверях появился Францек: – Привезли! Все высыпали на улицу и бросились к воротам, где стояли два серовато-коричневых автобуса с наглухо закрытыми окнами, в то время как десятка два британских солдат спрыгивали с открытой платформы грузовика, остановившегося поодаль. Натан приставил сложенные рупором ладони ко рту и заорал: – Выпустите их, свиньи! Когда солдаты стали оцеплять автобусы, Францек закричал: – Бриты – наци! Другие подхватили, начав хором скандировать: «Бриты – наци! Бриты – наци!» Брайс следил за происходящим с порога своего кабинета: арестанты орут, конвоиры нервничают, его люди окаменели по стойке «смирно». Он спустился с крыльца и направился к воротам, в которые въехал армейский джип. Насмешки и свист, казалось, озадачили выбравшихся из машины двух офицеров. Вяло отсалютовав в ответ на приветствие Брайса, прибывшие последовали за ним в кабинет. Гул в толпе разом стих. Все замерли, ожидая, что будет дальше. Через несколько минут охранников-евреев, Гольдберга и Эппельбаума, позвали в кабинет Брайса. Это породило новый всплеск яростных предположений о том, что эти двое делают в Атлите. Но время шло, солнце становилось все жарче, и крики возобновились. Кто-то швырнул через колючую проволоку камень с такой силой, что тот долетел до солдат. Один из них хлопнул себя по загривку и прошипел: – Ч-черт!.. – Черт! Черт! Черт! – азартно подхватили мальчишки. Успокоились они, только увидев, что Эппельбаум и Гольдберг вышли из кабинета и едва ли не бегом бросились к воротам. – Товарищи! – Эппельбаум вскинул руку. – Полковник приказал, чтобы все арестанты-мужчины вернулись в бараки. Тогда автобусы откроют. – Еще чего! – заорал Францек. – С какого перепугу? Раньше нас никогда не запирали средь бела дня. –Друзья мои, – сказал Гольдберг, – пожалейте несчастных людей. Они устали и хотят есть, и не мне вам говорить, как жарко в автобусе, когда окна закрыты. Францек ткнул пальцем Гольдбергу в грудь: – Позор! – Чтобы подчеркнуть свои слова, он надавил посильнее. – Ты – предатель и шестерка! Вы оба. – Остановись. – Шендл испугалась, что выходки Францека могут каким-то образом сорвать план побега. – Наши братья страдают, и мы должны сделать для них все, что от нас зависит. Даже от тебя, Фрэнки. – Она ущипнула его за щеку, как ребенка. – Идем же! – И она зашагала к баракам. Ее догнала Леони, ухватила за руку. Теди и Зора шли следом, за ними потянулись и остальные женщины. Наконец мужчины тоже начали двигаться, пока не остался один Францек, не перестававший вопить и тыкать пальцем в Гольдберга. Натан и Ури подхватили его под руки, брыкающегося и брызжущего слюной, и унесли. Прошло еще по меньшей мере минут тридцать, прежде чем разошлись последние обитатели Атлита. Тем временем женщины собрались в дверях барака, наблюдая за автобусами. Из кабинета Брайса вышел солдат и отдал приказ. – Выходят, – объявила Теди. Из автобусов повалили мужчины. С их лиц капал пот, рубахи были мокры насквозь, арестанты пошатывались и моргали от яркого света. Солдаты с винтовками окружили их и стали оттеснять к передним воротам, где Гольдберг и Эппельбаум встретили их словами поздравлений и поддержки на иврите и на арабском. Шендл насчитала тридцать девять человек. Все были молоды, смуглы и темноволосы. И все как один давно небриты. Солдаты повели новых обитателей к баракам. – Разве не все обязаны проходить через санпропускник? – спросила.Леони. – Почему их не отвели в душ? – Не знаю, – покачала головой Шендл. – И мне это не нравится. Стояла непривычная тишина. Никто не выкрикивал ни фамилий, ни названий городов; было ясно, что вряд ли эти смуглые мужчины родом из Польши, Литвы или других мест, которые эти девушки когда-то звали домом. Под их взглядами новички опускали плечи, склоняли головы. – Это ужасно, – не выдержала Шендл и крикнула: – Держитесь! – Сомневаюсь, что они говорят на идише, – сказала Зора. Шендл с ходу перешла на иврит и закричала: – Добро пожаловать, друзья! Шалом, шалом! Не меньше дюжины голов разом дернулось в ее сторону. Сверкнули белозубые улыбки, оттененные коричневой кожей. Взметнулись пальцы, сложенные буквой «V». Теди втянула ноздрями запах тмина и лука. – Шалом алейхем! – закричала она. – Алейхем хашалом! – откликнулось несколько голосов. Девушки захлопали, замахали и пошли вдоль забора, разделявшего мужские и женские бараки. И тогда Теди запела:Пока еще в глубине сердца
томится еврейская душа
И вперед, на восток к Сиону,
устремлен взор...
Темноглазые мужчины расправили плечи и присоединились:
Еще не угасла надежда –
надежда двух тысяч лет...
Быть свободным народом на нашей земле,
Земле Сиона и Иерусалима.
Последние комментарии
6 часов 23 минут назад
6 часов 37 минут назад
7 часов 10 минут назад
7 часов 43 минут назад
23 часов 12 минут назад
23 часов 22 минут назад