Спокойные поля [Александр Леонидович Гольдштейн] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

сегодня по-русски с большой формой, тяготеют, в основном, либо к созданию «новой беллетристики», скроенной скорее по кинематографическим лекалам, либо к реанимации «большого русского романа» (за скобками оставляем чисто инерционное письмо, делающее вид, что в последние двадцать лет с миром и языком ничего не произошло). Работа в обоих направлениях оказывается не то чтобы неплодотворной, но результаты ее довольно далеки от совершенства, — трансформация привычной структуры или приспособление привнесенной в любом случае займут много лет. Проза Александра Гольдштейна — редкий пример литературы другого рода. Отказываясь от наработанных техник и приемов, разрушая привычные границы жанров, Гольдштейн выстраивает методологию письма, не опираясь на традицию, но используя ее в собственных целях. У его прозы нет помощников, — она одинока, — но это позволяет ей заглянуть в такие места, о существовании которых другие даже не подозревают. Одиночество — один из главных мотивов романа. Ясность, достижимая наедине с самим собой, — вот к чему идет этот разговор со множеством собеседников, сливающийся иногда в неразличимый гул, так что говорит, кажется, сама речь. Кто эти собеседники? Мальте Лауридс Бригге, сам Рильке, Вергилий, умерший на глухой окраине империи, друзья из прежней жизни, случайные знакомые, — каждый из них дает повод проговорить ту или иную часть собственной истории, — и каждый из них необходим для того, чтобы картина стала полной.


Среди бесконечного множества переплетающихся в романе мотивов и наползающих друг на друга пластов реальности, одна фигура занимает, кажется, очень важное место. Варлам Шаламов. «Колымские рассказы» возникают в романе не однажды, в них сосредоточена какая-то не совсем ясная тревога. Гольдштейн нигде не полемизирует с Шаламовым прямо, но ясно, что шаламовское письмо важно для него не как часть читательской биографии, а как пример предельной ясности, простоты и откровенности высказывания. Той простоты и ясности, которой ему самому удается достичь в «Спокойных полях», выйти к ним с другой стороны, сделав письмо средством не называния, а почти творения заново. Так, чтобы было что унести с собой: огромная фотография, на которой различимо все, каждая минута, каждый предмет, каждое место из тех, где довелось побывать, — и спокойные поля; и лес, еще недавно такой густой; и берег, милый сердцу певца, рассказчика, аэда.

Станислав Львовский

СПОКОЙНЫЕ ПОЛЯ Роман

В кельях и садах

Григорий Сковорода любил кладбища. Не довольствуясь рассуждениями о погостах, в летние сутки шел вечером за город и добредал нечувствительно до могил. Там, в полночь, меж свежих захоронений и разрытых гробов, видимых на песчаном месте от ветра, порицал в уединенных своих разговорах людскую страшливость, возбуждаемую зрелищем усопших, а подчас только мыслью о них. Иногда, средь покойников находясь, пел что-нибудь приличное благодушеству, иной же раз, уйдя в ближайшую рощу, играл на флейтраверте, в коем занятии, как во многих прочих, им для себя избираемых, достиг мудрости и веселия, правдивости и смирения.

Не меньше того предаваться любил созерцанию, что в юные годы, что в зрелую осень, что в старости, чистой, будто свадебная рубаха, — одинаково ласковый к прозрачным глубинам вод украинских и к зацветшим, гнилостно-недужным — малоросским: малоросские реки об эту пору болели, но и поздней, пишет географ в трактате полуденных стран, здоровья своего не поправили. У каждой реки есть душа, вторил Григорий Саввич любимцу своему Юлиану, которого речные портреты смолоду перенес по-гречески в тетрадь драгоценных речений и с нею не расставался ни до кончины, ни после, завещав положить к себе в гроб, раскрытую на чуть прикопченных страницах, как если бы время во тьме поводило над ними свечным огоньком, но не закапало воском.

У каждой реки есть душа, и одушевлены кладбища. Так в деятельных мечтаниях сидел на берегу, воображая то златочерепитчатые кровли, краской светящейся венские, но жарче и ярче, то глазастого, в яблоках, олененка из чащи, не подсудного королевской охоте с ее треугольными выстрелами и пороховыми подушечками, облачками на гобеленах, то солнечный столп, гравированный стихотворными величаниями, — воображать значило видеть воочию сотворяемое, на склоне речном, у отверзтой могилы.

Течением вод, омывающих, не размывая, сродственную им землю с надгробием, создается, говорил он, неиссякаемая цельность движения и покоя, посему достойнейшим человека призванием было бы единовременное пребывание с кладбищем и рекой, как Юлиан Милостивый пребывает, сливаясь с Юлианом Отступником, или как древние мудрецы, не покидая кельи, наслаждались отрадой прогулок в саду и отрадой корпения в келии, не выходя из сада. В келиях и садах, улыбался Григорий Сковорода, точно сам звук этих слов был ему мил.

Безразличие к выбору