Приключения капитана Кузнецова [Сергей Андреевич Кулик] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Андреевич Кулик Приключения капитана Кузнецова

НЕОБЫКНОВЕННАЯ ПОСЫЛКА


Возвращаясь из отпуска в конце лета прошлого года, я ехал в пятом вагоне поезда «Москва — Владивосток». Вторые сутки моросил спорый осенний дождь, в купе было холодно, одиноко и скучно. В конце второго дня, когда навстречу поезду уже надвигалась ночь, на какой-то станции, спрятанной в густую таежную темноту, в дверь настойчиво постучали, в купе вошел пассажир с небольшим, еще пахнущим фабричной краской чемоданом.

Обрадованный попутчику, я включил свет. У двери стоял стройный, среднего роста мужчина в форме военного летчика с капитанскими погонами на новой шинели. Но шинель, погоны и рост я заметил, наверное, позднее, а в первую минуту бросилась в глаза борода… Черная, длинная, но не густая она казалась искусственной на молодом и свежем обветренном лице пилота. И, когда капитан, положив чемодан на диван, снял шинель и фуражку, мне показалось, что он снимет сейчас и бороду, бросит ее на сетчатую полочку и попросит извинения за шутку.

Но капитан бороды не снял. Он наклонился над чемоданом и, не вынимая вещей, начал в нем что-то разыскивать, не обратив на меня внимания. Чтобы не показаться излишне любопытным, я повернулся к нему спиной и, глядя в темный квадрат окна, думал, как бы начать разговор.

Еще в Красноярске я просил проводника первых же пассажиров посадить в мое купе, но места остались пустыми, и я целый день томился в одиночестве. А тут, скажу по правде, стало даже обидно, что посадили не гражданского, а военнослужащего. У меня было убеждение, что с военными нельзя начинать знакомство обычными вопросами: «Куда едете?» или «Где работаете?»

И все же, как бы себе назло, я спросил:

— Далеко ли едете, капитан?

Ответа не последовало, и я окончательно убедился в том, что соседство капитана сулит мне скуку еще на сутки езды до своего города. Но когда я оглянулся на «молчуна», то увидел лишь раскрытый чемодан и верхнюю одежду капитана. Только минут через пять, вытирая подбритый затылок новым полотенцем, слегка прихрамывая на правую ногу, вернулся мой попутчик. Он был уже в пижаме, и на фоне полосатой шелковой ткани его борода казалась еще чернее и еще больше походила на пронумерованное имущество из реквизита драмтеатра.

— Ужинать будете? — спросил я, когда молчание стало тягостным.

— О, да! У меня прекрасный омуль в томате. Сейчас откупорю банку.

— Не откажусь! — обрадовался я доброму началу. — Только разрешите узнать, как вас называть? Ведь мы почти в домашней обстановке и «товарищ капитан» будет как-то уж очень официально.

— Извините, пожалуйста! Хоть нам военным, да еще летчикам, волноваться не положено, но я сегодня взволнован. Вот и забыл представиться. Иван Иванович Кузнецов.

Я тоже назвал себя, и знакомство, как говорится, состоялось. Мы разговаривали до самого утра, не считая станций и не замечая времени. Страстный книголюб, спортсмен-охотник, рыболов и незаурядный знаток сибирской тайги, он сам начинал разговор, и между нами то и дело возникала дискуссия то о проблеме положительного героя в литературе, то о наиболее интересных способах ловли тайменей удочкой, то о правильном использовании богатств Сибири.

В Иркутске мы расстались друзьями. Я уже был в своем городе, а Иван Иванович ехал дальше на восток, но куда именно — не знаю, потому что за разговорами так и не спросил его об этом.

Прошло больше трех месяцев, и я почти забыл о своем попутчике, как получил два извещения с почты: одно на заказное письмо, другое — на посылку.

К письмам из разных мест я уже привык, но посылка была неожиданностью, и поэтому я вскрыл ее первой. К моему удивлению, в большом фанерном ящике из обычных вещей лежали только две карманные записные книжки в коленкоровых корочках, а остальная часть ящика была заполнена плотными связками прямоугольных листочков бересты, сложенных пачками и перевязанных бечевочками из сухой травы крест-накрест, как деньги.

Чтобы скорее найти разгадку, я разрезал бечевку на первой попавшейся связке, рассыпал листочки на письменном столе и тут заметил, что все они исписаны мелким почерком, пронумерованы, как страницы, начиная с цифры триста двадцать и дальше. Сами же связки, к сожалению, не были пронумерованы, и мне долго пришлось искать начало записи, разрезая пачки подряд. Наконец начало найдено в одной из книжек. Я прочитал обе книжки, затем — связку за связкой и таким образом до утра изучил половину содержимого посылки.

За чаем вспомнил о невскрытом письме. Оно было написано тем же мелким почерком на обратной стороне бланка дня телеграмм, вероятно, прямо на почте. Вот оно: «Здравствуйте, товарищ и друг! Помните Вы сказали, что бываете у главного редактора книгоиздательства. Вот я и решил выслать Вам свои записи и убедительно прошу показать их редактору. Если они представляют интерес, то, может быть, издательство напечатает их в виде дневника, повести или просто записок. Переписывать начисто сейчас у меня нет времени. Если Вы поможете мне в этом буду весьма благодарен.

С уважением, Ваш Ив. Ив. Кузнецов».

Записи показались мне интересными, и я решил переписать их на бумагу и показать редактору. Но так как почти каждое слово было написано сокращенно и часто заменялось только начальной буквой, моя работа шла медленно. Особенно затрудняло то, что на большей части листков текст был настолько тусклым, что над отдельными строчками приходилось просиживать по часу и больше, изучая их через сильную лупу.

Но и в переписанном с бересты тексте не все было понятно. В записях отмечались, очевидно, только главные события, отмечались наспех и только для того, чтобы не забыть. И в таком виде они не могли быть напечатаны или показаны редактору, поэтому я время от времени, по мере переписки, отсылал непонятные места Ивану Ивановичу, а он, восстановив в памяти события, присылал мне подробные объяснения. Так я стянул его в работу, и он, сам того не замечая, писал главу за главой.

В декабре я пошел в издательство. Рукописью заинтересовались.

Так родилась эта книга.


КАТАСТРОФА


Итак, я очутился в глухой северосибирской тайге, где, вероятно, не меньше как за полторы тысячи километров вокруг, кроме меня, нет живого человека.

Но прежде, чем осознал трагизм своего положения, второй раз почувствовал резкую боль в правой ноге. Потом боль поползла по спине, отдалась в затылке, во рту появилась вязкая соленая горечь, сильно закружилась голова, на грудь свалилась многотонная невидимая тяжесть. Я закрыл глаза и, кажется, провалился в пропасть… Хотелось за что-то схватиться и остановить падение, хотелось вскочить на ноги и убежать от боли, но, чтобы опять не потерять сознание, я старался не делать никаких движений, не думать о ноге и обо всем, что произошло сегодня, совсем недавно.

Боль уходила медленно. Не желая сдаться, она цеплялась за пальцы рук, за здоровую ногу, опять подступала к голове и наконец исчезла. Надо было стереть с лица пот, но руки дрожали и плохо слушались: с большим трудом расстегнул пуговицы куртки, а после долгой передышки и с не меньшим трудом — крючки гимнастерки; в грудь пахнуло холодом, дышать стало легче.

Расстегивая крючки, я заметил, что часы на руке остались невредимы и показывали сорок шесть минут девятого по восточносибирскому времени. Солнце, помнится, уже спускалось к закату, обдавая вершины густой чащи последними косыми лучами. На сучьях ближайшей столетней сосны белым парусом повис разорванный парашют, протянув ко мне перепутанные и обвисшие тенета — стропы. Казалось, будто кто-то в спешке неумело пытался скрутить мне руки и ноги, но, не закончив работу, сам поспешно скрылся в кронах деревьев и туда же утянул вторые концы веревок. Я осторожно, стараясь не двигать правой ногой, отстегнул подвесные ремни и вместе с ними освободился от строп.

Лежа на спине, протягиваю руку и ощупываю свою «постель». Рука тонет в мягкой и прохладной щетке густого мха, а ниже — толстый слой полусгнившей мокрой подстилки из прутьев, листьев и хвои.

Выдергиваю и сжимаю в кулаке мягкие и нежные побеги мха, на грудь капает прохладная влага. Не задумываясь над пригодностью этой жижицы для питья, смачиваю ею язык и губы. Влага сильно пахнет грибами и плесенью, связывает и горчит во рту, но переносить жажду стало легче, шум в голове уменьшился и дышать стало совсем легко. От напряжения немеют пальцы, разжимается кулак, и горсть отжатых растений валится на подбородок. По белесым узким листочкам узнаю знакомый по коллекциям еще со средней школы, по охотничьим скитаниям сфагновый или, как его еще называют, торфяной мох.

Он замечателен тем, что растет совсем без корней и может расти даже в таких местах, где воды в почве нет или она другим растениям недоступна. Белесые листочки сфагнового мха с большой жадностью впитывают влагу из воздуха, и удерживают ее в крупных клетках— цистернах. Мох так экономно расходует свои запасы, что у него всегда есть необходимая для жизни и роста влага. Сфагнум не погибает при старении: отмирает только нижняя часть побега, и под покровом густой щетки верхних живых побегов мертвая часть превращается в беззольный торф.

Как-то мне приходилось слышать от старого партизана, что в тайге их всегда выручал этот мох. Из влажного сфагнума накладывались жаропонижающие компрессы, а высушенный мох заменял бинты и вату.

Кругом стояла спокойная таежная тьма. Только там за кронами, в небесной вышине, по-домашнему деловито светили звезды, где-то у горизонта с северо-запада медленно плыла на восток бледная заря летнего севера. Я поднялся на локтях, потом сел на подстилку: в глазах запрыгали золотые иголки, поплыли желтые круги, в ногу кольнуло чем-то раскаленным и острым.

Когда боль стихла, я попробовал снять сапог, но тут же понял, что сделать это не удастся, так как нога сильно распухла и голенище плотно обтянуло икру.

— Надо разрезать! — подумал я и машинально сунул руку в правый карман штанины. Ножа в кармане не было.

Превозмогая боль, обшарил мох вблизи, проверил в карманах, ощупал гимнастерку и куртку, но ножа так и не нашел. Эта потеря настолько огорчила, что притупилась боль в ноге, забыл о жажде.

«Нож солдата» — так он назывался по торговому прейскуранту — я купил года два тому назад в Новосибирске и с тех пор с ним не расставался. В красной оправе из пластмассы было два лезвия, отвертка, штопор, шило и консервный нож. Короче говоря, это был очень прочный и удобный нож.

Я опять начал шарить по карманам со смутной надеждой найти его, но в руку попала самодельная расческа из дюралюминия — подарок фронтового друга Кости Реброва. После удачно выполненного боевого задания Костя несколько часов просидел над кропотливой работой, приводя, как он говорил, в божеский вид кусок дюралюминия от сбитого им под Яссами «мессершмитта». Свою поделку он держал в секрете. И только в день освобождения Бухареста преподнес мне подарок — завернутую в бумажку расческу с надписью и датами. Подарок утром и вечером напоминал мне о днях войны, о где-то летающем теперь Косте, о фронтовых удачах и злоключениях асов.

Хотя расческа и не могла заменить нож, но я обрадовался ей, и она сослужила мне большую службу.

Острыми, как у пилы, зубчиками, за которые я не раз поругивал Костю, без труда разрезал голенище. Сняв сапог, я начал ощупывать ногу. Пальцы и ступня были целы, голень тоже в порядке, только на самой «чашечке» прощупывалась большая ссадина, и сильно распухшее колено при вспышке спички казалось иссиня-черным.

Закончив осмотр, я вырыл в подстилке неглубокую канавку, обложил ее отжатым мхом и поместил туда больную ногу. Сверху опять наложил толстый слой мха, поудобнее улегся и — будь что будет — так решил провести ночь. Через полчаса боль прекратилась, и я крепко уснул.

Проснулся от резкого холода. По верхушкам деревьев заря уже рассыпала свою позолоту, но под пологом крон еще таился серовато— черный, сырой и холодный морок. Я застегнул гимнастерку и куртку и, чтобы побыстрее согреться, лежа, как на больничной койке, начал делать гимнастические упражнения руками, чередуя их с глубокими вздохами. Движения разогнали сон и быстро согрели, но тут же, словно ото сна, пробудилась жажда, и я начал думать, как добыть воду.

Тайга, конечно, не пустыня и воду здесь можно найти почти всюду, но правильно говорят сибиряки: «Не теряй ног в тайге — погибнешь». А тут еще, словно назло, из сомкнутых крон посыпались холодные, пахнущие сосновой смолью и хвоей капли. Попадая то на грудь, то на лицо и даже на глаза, ни одна из них не смочила пересохшие воспаленные губы.

Ночь медленно уходила в свои тайники, уступая место голубоватому рассвету. Точно по команде, со всех сторон застучали дятлы, свистнул клест, где-то далеко заурчала горлица. В тайге стало просторно и гулко — могучая и мирная она просыпалась. Из-за кустика голубики с любопытством и удивлением меня рассматривали чьи-то черные и влажные, красиво посаженные на острой рыжей мордочке маленькие глазки. Потом, осмелев, зверек выполз из укрытия, поднял на коротких ножках гибкое тело и, выгнув дугой ржаво-бурую спинку, начал меня обнюхивать с почтительного расстояния. На душе стало веселее, и я не удержался, чтобы не заговорить с первым знакомцем в этой глухомани.

— Живешь и здесь, колонок? Значит и я проживу… — сказал шепотом, чтобы не вспугнуть зверька. Но колонок и не думал убегать. Он, наверно, возвращался с удачной ночной охоты за мышами и теперь после сытного завтрака подыскивал удобное место для дневного отдыха.

Колонок скрылся в подлеске. Я тоже начал выбираться из своей берлоги и, к большому счастью, тут же у изголовья нашел нож. Срезав небольшое деревце с развилкой, сделал палку наподобие костыля и, превозмогая дурманящую боль в колене, поднялся на ноги.

За ночь опухоль немного спала, но нога не сгибалась. И хотя уже была надежная опора — по мягкой лесной подстилке я не мог сделать ни одного шага и с завистью посмотрел туда, где недавно скрылся колонок. Метрах в десяти, за кустами рододендрона, покрытого густыми лилово-розовыми цветами, в небольшой ложбинке от старого выворотня я увидел лужу.

На левом боку с помощью рук и костыля, потея и изнемогая от боли, добрался до нее и долго, без передышки, глотал коричневую, пахнущую банным веником и грибами холодную воду.

Утолив жажду, здесь же у лужи съел полплитки шоколада, приложил свежий компресс к колену и вскоре уснул.

На этот раз меня разбудил рокот мотора самолета. Не обращая внимания на боль в колене, я быстро встал на ноги и начал «выслушивать» небо. Сердце сильно колотилось, в ушах раздавался стоголосый перезвон, а рокот мотора, казалось, то усиливался, то стихал, а потом и вовсе прекратился.

Что меня уже разыскивают — я не сомневался. Но найти человека под покровом тайги без сигнализации также трудно, как и затерявшуюся в стоге сена иголку.

Так как костра я не зажигал, то единственным указателем места моего приземления мог быть разорванный парашют. Я посмотрел в ту сторону, где еще вчера он висел на сучьях сосны, и последняя моя надежда рухнула: на сосне парашюта не было. Опять ползком я возвратился на место ночлега и увидел, что обрывки купола вместе со стропами лежат на земле.

Врач нашего подразделения Фаина Александровна всякий раз, провожая пилота в очередной полет, придирчиво проверяла трехдневный неприкосновенный запас продуктов, который в брезентовом мешочке пришивался медсестрой к лямке подвесных ремней справа, сама накладывала пломбу и проверяла целость запаса при возвращении летчика. В таком же парусиновом мешочке меньшего размера слева прикреплялась аптечка первой помощи.

Инструктаж Фаины Александровны всегда был кратким и ясным: «Если придется прыгать — еду и йод бери с собою».

Теперь, когда я вскрыл мешочек, мне очень захотелось поцеловать руки нашей труженицы и попросить прощение за те подчас небезобидные шутки, что отпускали пилоты в ее адрес. В посылке было немного сухарей, граммов двадцать соли, банка сгущенного молока, банка свиной тушенки и банка паштета. Если к этому прибавить полторы плитки шоколада, что лежат в кармане куртки, то будет полный перечень моих продуктов.

В мешочке с красным крестом я нашел перевязочный пакет с бинтом и двумя булавками, небольшую ампулку йода и таблетки от головной боли. Обработав йодом и перевязав колено, я лег на обрывки купола парашюта и, как сквозь решето, начал глядеть сквозь кроны деревьев в безоблачное голубое небо. Тут же рядом, потрескивая, дымил небольшой костер.

В памяти всплыли события вчерашнего дня.

На новой реактивной машине, маленькой и комфортабельной, я должен был отправиться в дальний полет, через обширные просторы сибирской тайги. Мне очень нравился новый самолет, и я был доволен, что в этот важный и трудный по выполнению полет назначили именно меня. Хотелось побольше побыть наедине с машиной, получше узнать ее «характер».

На ближних полетах машина показала прекрасные результаты, и я после каждого полета радовался все новым и новым ее аэродинамическим качествам. Ранним утром первого июня машина уже была готова к полету, и на аэродроме раньше обычного собрались товарищи. Недалеко от самолета начальник группы полковник Светлов о чем-то разговаривал с командиром отряда майором Курбатовым. Перед вылетом все подошли ко мне, пожимая руку, желали успеха, давали какие-то советы.

Но я глядел только на майора и ничего не слышал, стараясь разобраться и понять, что именно поднималось в моей душе против этого человека: обида, ненависть или презрение. И чтобы не пожимать его руки, я быстро скрылся в кабине, включил моторы.

Выруливаю на старт, получаю — разрешение на вылет, осматриваю знакомые приборы, увеличиваю обороты и отпускаю тормоза. Самолет несется по взлетной дорожке… Беру штурвал на себя — машина в воздухе. Через шесть минут подхожу к нижней кромке облаков. Еще штурвал на себя, прибавляю обороты. Самолет погружается в темно-серое туманное месиво, потом над головой — чистое синее небо.

Прекращаю набор высоты, выравниваю и разгоняю самолет по горизонту. Машина и связь работают отлично, настроение бодрое, хоть запевай. За пятьдесят минут я уже был гак далеко, что обычные моторные самолеты вряд ли залетали в эти края без дополнительных опорных баз.

Прибавляю двигателю, обороты, скорость возрастает до максимальной. Вместе с ней, как известно, увеличивается подъемная сила. Чтобы самолет не пошел вверх, хочу отжать ручку немного от себя. Но тут чувствую, что давление на нее само собой катастрофически падает. Вот уже ручка в нейтральном положении, и самолет идет в пике… Снижаю обороты и тяну ручку на себя. Она поддается безо всяких усилий… Кончился запас рулей — ручка до отказа на себя, а самолет стремительно летит носом к земле. Радирую в часть, сообщаю координаты, и тут вдруг рокот мотора заглушает взрыв…

Взорвался левый мотор или трубопровод. Машину качнуло вправо и опять стремительно понесло вниз. Держусь за рычаг катапульты и гляжу на безбрежное зеленое море. Тайга. В голове молниями проносятся тысячи мыслей. Оставить машину? Погубить многолетний труд конструкторов и мастеров?! Нельзя!.. Но другого выхода нет. Чтобы не вызвать в тайге пожар, надо направить машину в болото или в реку… Опять тяну штурвал на себя, подаю вперед, но тщетно!.. Внизу виднеется большой голубой полумесяц. Значит озеро! Самолет может упасть туда!..

Нажимаю рычаг, и кабину вместе со мной с силой швыряет из машины.

Через несколько секунд в лицо ударила плотная струя воздуха — кабина развалилась на части, и я вместе с сиденьем повис на упругих стропах. Самолет уже внизу и, кажется, падает в озеро. Отстегиваю сидение, и оно летит вниз. Ищу глазами самолет, но его уже в воздухе нет. Куда же он свалился?

За свою жизнь я сделал 128 парашютных прыжков, но такой неудачный — первый. Точнее, неудачным было только мое приземление или, вернее, присоснение, и в этом виноват я сам: у самых вершим деревьев я еще раз посмотрел в ту сторону, где упал самолет, чтобы запомнить место, и ноги запутались в ветвях лиственницы, парашют потянуло в сторону, купол зацепился за соседнюю сосну, я полетел плашмя вниз и, повиснув на стропах, сильно ударился о шероховатый ствол сосны. Разрываясь, парашют уже медленно опустил меня на мягкую подстилку. Быстро вскакиваю на ноги, но нестерпимая боль в правом колене повалила на землю.


МАЙОР КУРБАТОВ


У места падения прожил три дня. И хотя опухоль почти спала, колено еще так болело, что вставать на ногу невозможно. В запасе осталось только четыре сухаря, банка свиной тушенки и полплитки шоколада, а сидеть у гнилой лужицы дольше нельзя. Надо действовать, двигаться, выбираться из сырой чащобы, добывать еду, искать самолет…

Сделав второй костыль и закинув за спину обрывки парашюта, начал небольшие переходы на одной ноге. Костыли то вываливались из непривычных рук, то цеплялись за побеги рододендрона, то путались в папоротнике, в зеленом мхе, то глубоко тонули и вязли в подстилке, и я часто падал, ударяясь правым коленом обо что-нибудь твердое. Переждав боль от ушиба, опять поднимался и ковылял дальше, стараясь не сбиться с направления на северо-восток, к озеру. Сухие узловатые ветки лиственницы царапали лицо и руки, в глаза лезли свисающие с сучьев длинные серые космы бородатого лишайника. Каждый метр продвижения стоил больших усилий.

На пути стали попадаться разрытые муравейники, перевернутые колодины, разбитые старые дупла. С надеждой облегчить путь я пошел по этим медвежьим приметам и скоро вышел на поляну, усыпанную прошлогодними красными ягодами брусники. Они валялись на пушистом моховом ковре, висели на ветках, но те и другие хорошо сохранились зимой, свежие и приятные на вкус. Правда, мишка изрядно помял мох и кусты брусники, много ягод потоптал ногами, но много оставил и мне.

На брусничной поляне я сделал трехчасовой привал. Перебинтовав ногу, наелся досыта ягод и собрал, чтобы взять с собой. От поляны на северо-восток, куда я держал путь, лес заметно поредел, и идти стало легче. Вместо зеленых мхов под ногами теперь высокий желто-зеленоватый, а местами буроватый лишайник — ягель, или «олений мох».

Даже не нагибаясь, замечаю, что здесь паслись олени года два назад и изредка встречаются их следы, оставленные в прошлую зиму. Ведь ягель растет очень медленно — не больше сантиметра за лето — и восстанавливает высоту в 12–15 сантиметров не раньше, чем за десять лет. Конечно, я не знал, какие олени здесь паслись — дикие или домашние, — но в глубине души питал надежду на возможную встречу с пастухами.

К вечеру я вышел на широкую, покрытую молодой весенней травкой и усыпанную желтыми цветами одуванчика, пахнущую родным краем поляну. Отсюда было видно солнце и большой кусок неба, и хотя лесной сквозняк и приносил из чащи обрывки запахов гниющей хвои, грибов и плесени, Дышалось здесь легко, и на душе стало покойней.

Чтобы поближе носить дрова для костра, с которым теперь не расставался ни днем, ни ночью, я расположился для ночлега на границе поляны и леса. Лучи заходящего солнца узкими золотыми мечами уже прорезывали вековые заросли, тянулись через поляну и острыми концами врезались в противоположную зеленую стену чащобы. Через поляну, хлопая крыльями, пролетела какая — то птица. Но я так залюбовался закатом, что не хотелось поворачивать голову, чтобы посмотреть на своего пернатого соседа. И только тогда, когда погас последний луч, я стал собирать дрова, готовиться к ночлегу.

Когда доставал спички, чтобы зажечь костер, из кармана выпал зеленый прямоугольник грубоватой бумаги и упал на дрова. Мелькнула надпись — «Кинотеатр <Гигант». 16 мая, 20 ч. 30 м. — и вызвала в памяти совсем недавнее, но теперь далекое и не совсем еще понятное прошедшее.

Майора Федора Федоровича Курбатова прислали к нам в августе прошлого года, и уже с первой встречи мне понравился этот стройный, веселый и находчивый пилот. Его серые, под густыми торчащими рыжими бровями глаза как — то сразу располагали к себе, а дружеский тон в обращении с младшими по званию и чину офицерами вызывали доверие.

После оформления прибытия в штабе Курбатов пришел познакомиться с подчиненными прямо к машинам, с чемоданом и плащом в руках — как был с дороги. И это тоже не могло не расположить к нему. После короткого представления и знакомства я предложил майору поселиться в моей комнате, пока ему дадут квартиру, на что Курбатов сразу же согласился.

В первый же вечер мы рассказали друг другу о себе. Оказалось, что Федор в войну летал на бомбардировщике, воевал на Центральном и Втором Украинском фронтах, где бывал и я, потерял за войну три машины и пять боевых товарищей, был шесть раз ранен и носит теперь три ряда орденских колодочек. Оказалось также, что мы окончили одно и то же летное училище, но Федор окончил его годом раньше, как раз к началу войны.

Родился Курбатов где-то в Воронежской области, но родителей не помнит, воспитывался в Острогожском детдоме, там же окончил десятилетку, потом был принят в летное училище. После войны женился в Воронеже на студентке медицинского института, но молодая жена, окончив учебу, уехала работать врачом куда-то на Камчатку, написав Федору с дороги, что если она и вернется когда-нибудь в Воронеж, то к нему не вернется никогда.

Федор не ожидал такого разрыва и тяжело переживал. Трудно было забыть Марию, а в Воронеже все напоминало о ней, и он попросил перевода в Москву, а уже оттуда был направлен к нам.

На откровенность Федора я ответил тем же, рассказав ему, что знаком со Светланой, девушкой, на которой, может быть, женюсь, но наверное сказать пока трудно, так как разговора на эту тему с нею еще не было. Она учится в аспирантуре у виднейшего геолога — профессора Ядренецкого — и каждое лето с экспедицией сотрудников кафедры уезжает в горы, где она обнаружила ценный минерал и теперь изучает его свойства и запасы.

Я заметил, что Курбатова заинтересовал мой рассказ, и был очень рад. Он сказал, что хотел бы познакомиться со Светланой, если с моей стороны нет возражения. Я пообещал познакомить, и мы уснули.

Каждое утро мы вместе занимались гимнастикой по радио, вместе брились и завтракали, вместе направлялись в часть и возвращались. Мне казалось, что мой начальник и друг вовсе и не думает о другой квартире — решил остаться у меня и, признаться, радовался этому. Ведь вдвоем жить куда веселее, да еще с таким жизнерадостным товарищем, как он.

Вскоре я познакомил его со Светланой, и мы все трое стали друзьями.

— Знаешь, Иван, сегодня я встретил одну свою московскую знакомую. Приехала сюда работать по зову партии. Она специалист по редким металлам. Хочешь, завтра пойдем в кино все вместе — познакомлю, — сказал как-то Курбатов.

— Что за вопрос? Конечно, хочу! — ответил я.

Розалина, или просто Лина, оказалась стройной, молодой женщиной, со смуглым нежным лицом, черными спокойными глазами и пышными длинными черными волосами.

Я ничего не знал о ее личной жизни ни от Федора, ни от нее, но по всегда печальным глазам и по сдержанным ответам чувствовал, что у нее недавно было какое-то горе или она по ком — то сильно скучает.

На мои вопросы Лина всегда отвечала как-то неохотно и скупо, вроде — «да», «нет», «нравится», «не могу»… Со Светланой была более разговорчивой, но говорила так, будто делала одолжение. Мне казалось, что Светлана не любит Лину, но старается не показать этого ни мне, ни самой Лине.

Мы стали часто ходить в кино все вместе. Сперва приходили мы с Федором, а перед началом сеанса подходили Светлана и Лина.

После кино мы гуляли по главной улице, потом я провожал Светлану, а к двенадцати возвращался домой и удивлялся тому, что майор всегда уже был дома.

Как-то я проснулся ночью и долго не мог уснуть. Майор тоже заворочался и что-то невнятное заговорил во сне.

Утром, когда мы брились, я пошутил над Федором, рассказав, что он разговаривал во сне. Он даже побледнел и начал извиняться за беспокойство. После я не раз каялся за эту неуместную шутку, так как через два дня Курбатов получил комнату, и мы вечером перетащили туда все его вещи. На новоселье выпили бутылку шампанского, и я с сожалением вернулся в свое опустевшее жилище.

Шестнадцатого мая мы условились встретиться вечером у кинотеатра и всем вместе посмотреть новую картину. Я пришел первым и взял билеты для всех, но явилась только Розалина. И хотя мы пропустили киножурнал, ни Федор, ни Свет — лана не пришли.

Подобные «неявки» Светланы были мне не в новинку. Она часто задерживалась в институте за неоконченной работой или на совещании, это обижало, но не беспокоило, так как я знал, где и чем она занята. Но Лина видно подумала, что сегодня я сильно удручен и обеспокоен; она вдруг стала разговорчивой, пыталась шутить, кажется, только для того, чтобы развлечь меня.

— Вас проводить? — спросил я, когда вышли из зрительного зала.

— О, да! Только не домой. Давайте немного погуляем.

Общей темы для разговора мы так и не нашли, больше ходили молча и, надоев друг другу, в одиннадцать часов расстались у автобусной остановки. Я зашел к Светлане на квартиру, но ее дома не оказалось. Из института по телефону вахтер ответил, что она ушла в семь часов и больше в корпус не приходила: ключ от лаборатории висит на доске.

Ключ на доске… Дома — нет… Где же она? — подумал я тревожно.

На второй день после неудачного посещения кино я сидел в парикмахерской с намыленными щеками и глядел в зеркало. Зеркало стояло против окна и пока мастер правил бритву, я с детским любопытством наблюдал за проходящими но тротуару. Вот прошла группа студенток: они смеются, о чем-то разговаривают, на капроновых чулках, как росинки, искрятся солнечные зайчики. За студентками шагает пожилой железнодорожник с женой под руку, дальше — старичок профессорского вида, за ним майор с… Так это же Федор со Светланой!..

Быстро снял салфетку, вытер со щек мыльную пену и побежал к выходу, но ни на улице, ни в магазинах, куда я заглядывал, Светланы так и не нашел. На другой день она уехала в командировку, и я так ее и не встретил.

Майор Курбатов по-прежнему относился ко мне по-приятельски, как и всегда был веселым и жизнерадостным. Словом, все шло так, будто ничего не случилось, если не считать то, что в разговорах мы не вспоминали ни Светланы, ни Розалины, хотя, кроме аэродрома встречались с Федором в столовой и садились за один стол. Это молчание вызвало у меня настороженность. Оно больше, чем что-либо другое, говорило, что не все осталось по-прежнему, не все в порядке, а что именно не в порядке — знает только майор. Об этом я и хотел поговорить с ним после возвращения из полета, но наш разговор не состоялся. Кто знает — вернусь ли я в город, увижу ли Светлану, встречусь ли с Федором? Сейчас все это кажется далеким и невозможным.


ЗЛАТОГЛАВАЯ САРАНКА


Я проснулся до рассвета. Боль в ноге утихла, и, хотя тайга дышала ночной прохладой, на душе было как-то тепло и радостно, спать уже не хотелось, и я, усевшись у ствола сосны, стал ждать прихода дня.

Рассвет в тайге начинается по-разному.

Под густым пологом вековых лиственниц, сосен и кедров еще уверенно и стойко властвует ночная тьма, а на полянах и редколесье, на болотах и марях, на увалах и сфагновых зыбунах лилово-розовым отсветом уже разливается утренняя заря. На окутанных легким прозрачным туманом кустиках ракит, на березах все отчетливее и ярче обрисовываются отдельные фиолетовые листочки, а темные мутовки хвойной молоди все сильнее покрываются серебристой росяной пылью, уже улыбаются желтыми глазками цветы одуванчика и горицвета, а в густой чаще еще темно, и там колонки и летяги еще не закончили ночной охоты, и барсуки не спрятались в норы.

Но вот рассвет уже рисует пикообразные вершины елей и лиственниц на таежном горизонте, проникает в чащу, и кажется, что сейчас вдруг тайга зазвенит, запоет тысячью голосов, сливающихся в единую и стройную симфонию леса, оповещая все живое о наступлении нового дня. Но это только так кажется.

Если в лесах Воронежа или Подмосковья, в дубравах Черного леса или в буковых рощах Прикарпатья утреннюю зарю встречает звон и пересвист радостных голосов пернатого лесного царства, то в северной сибирской тайге напрасно ожидать чего-то подобного. Сколько ни напрягай слух, здесь не услышишь трели соловья, заливистого пения дрозда, свиста шутника-скворца, журчащего воркотания тетерева… Тихая и угрюмая тайга почти ничем не встречает зарю, и это как бы задает тон на весь будущий день, тишину которого нарушит лишь где-то сорвавшаяся шишка или засохшая и отжившая свой век ветка.

Только перед восходом солнца, когда восточная часть неба уже окрасилась в яркий желто-оранжевый цвет и ночная тьма покинула густые чащи, где-то у опушки закуковала кукушка, а тайга огласилась барабанной дробью приступивших к работе неутомимых дятлов. Но от перестука дятлов шумит в ушах, непривычно и больно сжимается сердце, а на душе становится тоскливо и одиноко.

Позавтракав сухарем с брусникой, я начал готовиться к походу. Все мое имущество можно нести в одной руке, если даже снять одежду и сложить ее в узел. И так как на пополнение его в ближайшее время нет никакой надежды, а сколько мне придется прожить здесь — неизвестно, я выложил из карманов все, что в них было, чтобы осмотреть и каждой вещи придать свое, может быть, несвойственное ей раньше значение.

В карманах было: два носовых платка и две записные книжки, авторучка и химический карандаш, перочинный нож и дюралюминиевая расческа, спичечная коробка с двадцатью восемью спичками и ключ от комнаты. В кожаном бумажнике лежало триста сорок рублей, партбилет и офицерская книжка. Кроме того, со мною был пистолет с двумя обоймами патронов — по восемь штук в каждой, — куски шелковой ткани от купола парашюта, парашютные стропы и подвесные тесемчатые ремни. За подкладкой кожаного шлема нашлась иголка с черной ниткой — холостяцкая привычка, — а от аптечки остались две английских булавки. Вот и все.

С первого же шага опять появляется боль в колене, опять знобит все тело и сохнет во рту, но оставаться на месте — значит обречь себя на голод и гибель, и я вихляющей походкой направляюсь по склону к востоку. Лес стал реже, грунт под ногами тверже, муравейники и колоды попадались так редко, словно они начали уступать мне дорогу.

Вскоре под ногами заблестели на солнце белесовато — зеленые листочки черемши. В Сибири растет свыше тридцати различных видов дикого лука, но самым излюбленным для сибиряков является один — черемша. Ее молодые мягкие листья сладковато — горькие на вкус, пахнут чесноком с луком, и я с удовольствием ел листок за листком, пока не запершило в горле, но с собою брать не стал, надеясь, что заросли черемши будут встречаться часто.

К двенадцати часам я вышел к неширокой мари, покрытой высокими осоковыми кочками, между которыми стояла бурая, пахнущая болотом, вероятно, еще снеговая вода. Марь неширокой долиной тянулась с юго-востока, и я пошел на северо-запад у ее кромки. Слева стоял негустой лиственнично-сосновый лес, а справа, за марью, раскинулась бугристая и, казалось, бесконечная тайга.

Еще через час мучительного похода справа показалась большая зеленая поляна, и я потянулся к ней, рассчитывая здесь отдохнуть и пообедать. У края поляны, споткнувшись о небольшую кочку, рухнул на землю и сильно ударился больным коленом. Страшная боль, кажется, еще сильнее, чем после первого удара о ствол сосны, разнеслась по всему телу, и я потерял сознание. Только с наступлением темноты, придя в себя и заметив лежащий рядом костыль, вспомнил, что произошло, и начал готовиться к ночлегу.

Уснуть удалось только утром, и не знаю, что пришло раньше: сон или успокоение боли. Во сне беспокоили кошмары. Меня окружали то улыбающиеся колонки, то шипящие гадюки. Змея ужалила колено, и я опять проснулся. Рядом действительно спокойно и деловито ползла в траве пригретая солнцем огромная серая змея. Я приподнялся на локте, чтобы достать костыль, но она, испугавшись моего движения, бесшумно скользнула в сторону и, приподняв острую головку, начала издали осматривать незнакомое ей чудище. Ее спокойное поведение и испуг при моем движении как-то сразу изменили сложившееся с детства мнение о змеях как о самых коварных и самых противных существах земного шара, беспричинно и неотступно нападающих на человека при любой встрече. Вот она подползла к цветку одуванчика и в один миг схватила и проглотила сидевшую на нем белую бабочку; потом затаилась и терпеливо стала ждать новую добычу. Так за полчаса она схватила с десяток синих, красных и белых бабочек, еще раз посмотрела на меня, как бы желая сказать — гляди, чем наша сестра занимается, и спокойно уползла в лес.

Три дня я не поднимался на ноги. Совсем опустела банка с тушенкой, кончились сухари, до последнего квадратика съеден, шоколад, и в запасе осталось только немного брусники. Но ягоды надоели, от них щипало язык, а на зубах оставалась неприятная оскомина. За эти дни деревья в лесу стали словно свежее и краше, цветы рододендрона, или, как его называют в Восточной Сибири, багульника, потускнели и начали осыпаться, а на поляне появилось много новых цветов: только теперь пришла настоящая весна северной тайги, хотя сегодня уже тринадцатое июня и где — то у Байкала сейчас в разгаре лето.

Метрах в десяти от моей «постели» появились кустики яркооранжевых крупных цветов на высоких стебельках. Они напоминали что-то знакомое, близкое, родное, ласкали взгляд, манили к себе. По закрученным наружу лепесткам и темнобурым на чих крапинкам узнаю лесную лилию — златоглавую саранку. Мне захотелось побыть рядом с этими кудреватыми красавицами, и я попробовал встать на ноги, но боль заставила остаться на месте. Тут мне вспомнилась старинная сибирская легенда о появлении в тайге прекрасной лилии — саранки, которую в старину называли «царские кудри».

Давным-давно, при завоевании Сибири Ермаком, от ядовитой стрелы, пущенной из-за куста черемухи вражеской рукою, пал храбрый казак Михайло. Товарищи похоронили боевого друга на поляне у большой реки, покрыв тело пушистой сибирской землей. Но сердце храброго воина не умерло навеки. Оно продолжало жить и под землею и выросло в чудесную лилию — саранку.

И если кто из воинов понюхает душистую саранку — станет таким же храбрым, каким был Михайло, а если съест сладкую луковицу — станет сильным и стойким в боях. А съест луковицу девушка — станет красивой и в ее сердце проснется глубокая нежность и любовь.

Я, конечно, далек от того, чтобы верить этой легенде, но когда гляжу на цветы саранки, то чувствую, что их улыбка и огненный цвет вселяют теплоту и радость, и мне хочется, чтобы они были рядом.

Вообще неправильно считают, что самые красивые и самые душистые цветы растут только в южных широтах. Так думают, наверно, потому, что на юге все лучшие цветы давно «приручены» и их считают творением труда человека, а не одной природы. В сибирской тайге растут не менее красивые и душистые цветы, прекрасному букету из которых обрадовалась бы и самая капризная невеста-южанка.

Однажды вечером — как давно это было! — я возвращался домой в пригородном поезде. Свет в вагоне был тусклый, лица пассажиров казались серыми и озябшими, а глаза — уставшими и сонными. На станции Хвоя в вагон вошли два мальчика лет по двенадцати с закатанными выше колен штанинами и в испачканных рубашках. На ногах кровавые царапины и ссадины, лица измазаны грязью, искусаны комарами. В руках мальчуганов было по огромному букету прекрасных орхидей, лютиков и лилий, из которых ярче всех рубиновым цветом сияли саранки. И казалось, что ребята внесли два солнца, озарившие сказочным светом полумрак вагона, лица пассажиров. От букетов повеяло запахом летней тайги, сибирским простором.

Пассажиры обступили мальчиков и, не выражая ни удивления, ни восхищения, что вообще свойственно сибирякам, молча глядели на букеты.

Мне очень захотелось подарить такой букет самому любимому человеку, и я уже видел, как Светлана, словно новорожденного ребенка, прижимает букет к груди.

— Сколько возьмешь за цветы? — спросил я черномазого мальчика, который казался постарше.

Он глянул на меня черными удивленными глазами, будто хотел спросить — «откуда ты такой, дяденька?» — потом перевел угольки на своего товарища, и оба негромко засмеялись. «Глухонемые, что ли?» — подумал я и отошел в сторону. Начали расходиться и пассажиры. Но ребята, как прикованные, стояли на прежнем месте в проходе вагона, у самой двери.

«Наверно, боятся продешевить», — никак не выходила из головы мысль о букете.

— Пятьдесят рублей возьмешь? — спросил я полушепотом уже белобрысого, но ответ был тот же, что и несколько минут назад.

— Скажите хотя бы, где вы их собрали? — не унимался.

— В тайге, дяденька, и на болоте. С самого утра бродили. Шестичасовым сюда приехали и не обедали еще, — рассказывал чернявый.

— На базар, наверное? — спрашиваю совсем шепотом, чтобы не слышали соседи.

— Зачем на базар? Чай, не барыги! Учительнице собрали. Завтра у нее день рождения… Только вы ей, если знаете, не говорите. Мы хотим по секрету, — объяснил чернявый…

Как только я увидел саранки, перед глазами встали те два измазанные, но счастливые и гордые мальчики — «секретники», вспомнилось и свое детство. И теперь я ползу к ближайшему кустику цветов — не для того, чтобы собрать букет, — одну за другой выкапываю палкой светло-желтые рыхлые луковицы этой лилии и ем их тут же, лежа среди цветов. Луковицы пахнут землей и горохом, но кажутся вкуснее, чем тогда в детстве.


САМОЕ ВАЖНОЕ


Когда с голубой высоты я медленно спускался на зеленую щетину тайги, то небольшая гряда скалистых гор и озеро, имеющее форму полумесяца с отходящей от него голубоватой ниточкой — речкой, казались совсем недалеко от места моего злополучного приземления. Там, за мой высокой скалой, в озеро упал самолет. Но вот уже сколько дней я иду к тому месту, а ни скалы, ни безымянного озера не вижу и не знаю, сколько времени еще придется мне ковылять туда на костылях.

Правда, отдохнув ещедва дня на поляне с саранками, питаясь их луковицами, черемшой, прошлогодней брусникой и ежедневно прикладывая к колену компресс из мха, я почувствовал себя лучше. При ходьбе можно уже слегка ступать больной ногой без костылей, но палка в руке еще нужна.

Марь, у кромки которой я шел дальше, привела к небольшому озеру, окруженному густыми зарослями тростника, камыша и рогоза. Вблизи этих зарослей я заметил кустики борщовника и направился к ним, чтобы отведать сочных молодых стебельков. Это волосистое растение с крупными рассеченными листьями знакомо мне с детства. Его мягкая сладковатая сердцевина, очищенная от кожуры, очень вкусна и питательна. Мне и моим сверстникам в детстве борщовник заменял свежие огурцы и другие овощи, мы называли его съедобные стебли «пиками». Ими лакомятся даже медведи, отчего борщовник в Сибири называется медвежьей травой, или просто медвежатником.

Я вырвал и съел два или три стебля и пошел дальше, чтобы сорвать еще, как тут, из-под самых ног, посвистывая крыльями, вылетел большущий селезень обыкновенной кряквы. Он с минуту покружился в воздухе и где-то за сплошной стеной рогоза шлепнулся на воду. Обрадованный, я пошел к зарослям, совсем позабыв про борщовник. И тут, как в охотничьей сказке, из-под ног опять вспорхнула длинная утка — шилохвост, потом рыжеголовый селезень, а за ним, пробежав немного по траве с распростертыми крыльями, в воздух взлетела его белобрюхая подруга. Здесь же, прямо на земле, было гнездо свиязи, сделанное из прошлогодней сухой травы, в котором лежало семь штук зеленовато-белых свежих яиц.

Оказалось, что эти заросли и все озера кишмя кишат водоплавающей птицей. Серые утки, кряквы и чирки, когда я подходил, то неохотно шипели угрожая, то тихо и незаметно покидали свои гнезда с яйцами. Это открытие так меня обрадовало, что я не знал как поступить, и, чтобы немного успокоиться и обдумать свои дальнейшие действия, отошел подальше от озера, прилег на небольшой поляне.

Немного отдохнув, я тихонько, по-охотничьи, обошел озеро, отбирая из гнезд по два-три свежих яйца в приготовленный из парашюта мешок. Собрав таким образом около сотни яиц, я ушел подальше чтобы не беспокоить птиц. В консервной банке сварил к ужину несколько яиц, и они показались такими вкусными, каких не приходилось есть никогда раньше.

Но каково было мое удивление, когда утром первое яйцо показалось настолько невкусным, что я не смог съесть даже половины; в желудке появилась неприятная тошнота, а во рту копилась горечь. Я попробовал другое яйцо, потом луковицу саранки, стебель борщовника, но вся эта пища вызывала тошноту и отвращение, хотя есть хотелось так, что, кажется, съел бы целого теленка.

И вдруг я догадался: ведь не хватает соли!.. Обыкновенной поваренной соли!

Я уже пять дней, как ничего не писал, не собирал яиц, не выкапывал луковиц саранок. Пять дней бродил по тайге, усиленно, но тщетно разыскивая соль. На земле, на стенках промоин, на месте высохших лужиц и болот то и дело пробовал па вкус белые выцветы и каждый раз выплевывал. Ночами, сидя у костра, вспоминал прочитанные раньше записки путешественников, но ни в одной из них не находил ответа, как разыскать соль в сибирской тайге. А утром, медленно продвигаясь на север, опять пробовал на вкус выцветы и воду на болотцах. Но увы!.. Вода везде сладкая, а выцветы по-прежнему горькие или совсем безвкусные, как порошок мела.

Ни озера, ни утесов не вижу. Может быть, блуждая по тайге в поисках соли, я сбился с направления и ушел от них в сторону? Тогда надо сделать бивак и от него, без вещей, которые стали теперь тяжелой обузой, пойти на восток, потом на запад или наоборот, с тем, чтобы поскорее найти остатки самолета. Где-то в глубине теплилась надежда, что при аварии могла уцелеть радиостанция, особенно если самолет упал в озеро, и тогда можно будет связаться со штабом и моим мучениям придет конец. Сделал небольшой шалашик, в нем оставил все, что не нужно в походе. Но во всем теле чувствовалась такая слабость, что, оставив вещи, я не почувствовал облегчения и через каждые пятнадцать-двадцать метров ходьбы приходилось делать длительную передышку; в руках и ногах появилась предательская дрожь, а глазах — темные блики.

Ночью долго не мог уснуть. А когда, наконец, пришел сон, он не принес облегчения, так как вместе с ним навалились кошмары. То майор Курбатов с налитыми кровью глазами, диктует мне по-английски — «ты должен погибнуть, Светлана будет моей женой», то лезут на грудь такие чудища, каких не бывает даже на картинках в книжках с волшебными сказками.

Соли!.. — требовал желудок, и до обморока кружилась голова. Соли!.. — просило все тело. Соли?!.. Соли?!.. — дразнили чудовища, кривляясь и хохоча так, что я просыпался, облитый холодным потом.

Но где и как ее найти?.. И есть ли вообще в этих местах соль?

Дни были ясные, жаркие и длинные, а ночи стали настолько короткие и светлые, что, кажется, солнце совсем не уходит за горизонт, а только на два-три часа прячется где-то за плотными тучами для передышки, оставив за себя повисеть в сероватом небе никому теперь ненужный бледный месяц. Начался период самых длинных дней и белых северных ночей, так поэтично воспетых Пушкиным. С каждым днем воздух все больше наполняется писком комаров и сибирской северной мошки, асе нахальнее и жаднее становятся слепни-кровопийцы. Гнус посменно преследует меня на каждом шагу в течение суток, пытаясь высосать вместе с кровью последние силы, и мне беспрерывно приходится заботиться о самозащите: днем от слепней, вечером от мошки, а ночью от целой тучи бесстрашных и назойливых комаров.

Выпитые два яйца — больше выпить не смог — не утолили голод, а двухчасовой отдых не восстановил сил. Ни о чем не хотелось думать, двигаться уже было не в мочь, и я бесцельно глядел сквозь кроны в небо. На вершинах деревьев, совсем рядом, не пугаясь, весело играли многочисленные семейства рыжеватых белок. Лохматоухая и пушистохвостая, с вылинявшими боками и некрасивая в этот летний период, но счастливая, мать прыгала по ветвям лиственницы, за нею следом рыжевато-серыми мохнатыми комочками катились уже окрепшие и бесстрашные бельчата.

Горячий, как чай, воздух до предела насыщен терпким запахом сосновой смолы и хвои, цветов фиалки и тысячелистника, клевера и иван-чая. Эти запахи смешиваются с запахом гниющего дерева, грибов и мха и еще чего-то непонятного, создавая неповторимый аромат сибирской земли.

От пьянящих запахов или от недостатка соли начало ломить в висках и в глазах запрыгали крупные желтые амебы. С каждой секундой амебовидные пятна, вздуваясь и расплываясь, становились все темнее и темнее, и через минуту я уже не видел прыгающих белок. Потом исчезли деревья и цветы и, наконец, поляна и вся тайга провалилась в бездонную черную пропасть. Я вскочил на ноги, протер глаза… Темная пустота еще сильнее кружила голову, и я с сильно бьющимся от смятения сердцем рухнул на землю.

Час или больше я лежал на траве, стиснув виски руками, стараясь не двигаться и ни о чем не думать. Спину начало обдавать приятным холодком, боль медленно покидала виски и голову. И, казалось, не было конца моей радости, когда, повернувшись на спину, я увидел над поляной чистое голубое небо.

Но… ослепление может повториться и… остаться навсегда!.. Значит близится смерть… приходит конец, такой нелепый и бесславный конец?.. Нет, нет!.. Этого не должно случиться… Мне надо… я хочу жить!.. Жить для того, чтобы смотреть на такие вот цветущие поляны, дышать запахом сибирской тайги… любить. Да-да! Именно любить! Любить Светлану, любить кружащие голову полеты за облака в безбрежную синеву неба на рокочущей стальной птице!.. Любить свой край, край степей и пустынь, тундр и тайги, край всех красот природы и гигантских строек. Надо жить и для того, чтобы — если понадобится — опять подняться в воздух на истребителе для защиты жизни миллионов наших людей. Вот тогда, в бою, зная за что, не стыдно и не страшно умереть.

Ведь даже матери, оплакивающие гибель сыновей на фронте, находят успокоение в том, что они погибли за жизнь других, за Родину… А такая нелепая смерть среди тихой и мирной природы совсем убьет мою старенькую мать. Знает ли она о моей судьбе? Увижу ли еще ее лицо? Поглажу ли ее горячие, измученные многолетней нелегкой работой руки?

Вспомнилось далекое детство, спрятанная в вишневых садах степная украинская деревня с глазастыми белыми хатами. Деревню разрезает пополам маленькая, но быстрая и полноводная речушка. Она с шумом прыгает мимо хат по гранитным уступам и только за деревней, среди широких цветущих лугов, становится тихой и кроткой.

Каждый год в мае, в начале каникул, я клал в школьную сумку кусок хлеба, бутылку молока, пару огурцов и, вырезав в лозняке киек, гнал корову на луга. И каждый день с утра до вечера, с весны до осени оставался один на один с полной удивительных загадок природой, со своими мечтами. Так было до седьмого класса. Потом начались дальние летние путешествия и экскурсии с учениками: по Крыму, в Черный и Бежбайрацкий леса, в плавни Приднепровья, в заповедник Аскания Нова. На цветущем лугу родилось, а в походах окрепло желание стать ботаником или географом, а потом захотелось стать и тем и другим — геоботаником.

И трудно сказать, кто из близких привил мне любовь к труду и жажду к познанию природы. Отец погиб от выстрела из кулацкого обреза в коллективизацию еще до моего рождения; мать почему — то считала, что я и без ее советов и подсказок найду свою дорогу в жизни и что этот путь будет самым верным.

С седьмого класса главным воспитателем и наставником в жизни был комсомольский коллектив. Я всегда чувствовал его руку, то строгую и требовательную, то сильную и дружескую. Так было в семилетке, потом в техникуме, в университете.

И, наверное, я никогда не был бы военным летчиком, если бы на мою страну не навалились фашистские полчища, не пошли топтать цветущие луга окованными сталью сапогами.

Когда грянула война — я был на втором курсе биологического факультета Московского госуниверситета имени Ломоносова — мы всей комнатой ушли в военкомат просить о посылке на фронт. Не легко было этого добиться. Кроме нас, туда пришли тысячи таких же будущих ботаников, географов, металлистов, — математиков, геологов… Да разве всех перечтешь. Трое суток мы не покидали военкомата и все же своего добились.

Когда мне предложили пойти в летное училище, я даже не думал возражать. И вскоре летное дело стало не только осознанно необходимым, но и любимым делом, хотя любовь к живой природе никогда не покидала меня.

Приземлишься, бывало, на прифронтовом аэродроме в Румынии, в Польше или в Венгрии и сразу же хочется побежать в лес, на поля, хочется узнать, какие там растут травы, какие водятся насекомые и птицы, что сеют на полях крестьяне.

После войны, продолжая летать, я не мог смириться с мыслью оставить биологию, с одинаковым интересом читал в печати о достижениях в биологической науке и о новинках в самолетостроении и поступил на заочное отделение биологического факультета университета.

Товарищи по работе часто подсмеивались над моим выбором второй специальности, говорили, что авиация и геоботаника несовместимы и что, наконец, вообще человеку две специальности ни к чему.

Если хочешь быть настоящим специалистом, то должен отдать всего себя и до конца какой-то одной выбранной тобою специальности, изучить ее до глубины, овладеть в совершенстве. А погонишься за двумя зайцами — не догонишь ни одного.

Я часто думал над их советами и всегда приходил к убеждению, что современному специалисту, в какой бы области он не работал, надо владеть и другой специальностью. Инженер и музыкант, врач и химик, агроном и поэт, геолог и ихтиолог, ботаник и писатель. К этому подводит нас развитие советской науки и техники, всесторонность развития знаний нашей молодежи. Ведь были же и есть у нас люди, прекрасно владевшие и владеющие двумя специальностями. Отто Юльевич Шмидт — знаменитый математик и географ-путешественник, академик Обручев — исследователь, геолог и писатель, академик Холодковский — хирург, энтомолог и переводчик произведений Гете, Ботвинник — инженер и шахматист с мировым именем, академик Кржижановский — ученый-электрик и поэт. Да мало ли таких!

Академик Иван Павлов говорил, что смена занятий дает человеку лучший отдых, чем ничего-неделанье, что активный отдых лучше пассивного. Так почему же я должен отказаться от второй специальности, которая мне тоже по душе?

И я продолжал изучать ботанику.

Мне кажется, что и сейчас — не будь недостатка в соли — я смирился бы со случаем, заставившим на некоторое время «снизойти с небес» на необжитую землю. Правда, случай очень уж прискорбный, но раз так вышло, то почему не исследовать дебри северной тайги?

Соль я тоже должен найти!.. Если люди каменного века умели ее находить, то технически грамотному человеку атомного века совсем уж не к лицу погибать от недостатка соли.

За воспоминаниями я не заметил, как прошла бледно-розовая северная ночь, запылало карминовое крыло утренней зари и на горизонте, словно на полотне художника, выступили зубчатые силуэты верхушек леса. Вдруг откуда-то издали послышался гул мотора. Он нарастал, становился все сильнее, обрывался и опять несся по тайге… Уже узнаю «по голосу» двухмоторный ИЛ… Вскакиваю на ноги и бегу за дровами. «Костер!.. Быстрее костер!..» — проносится в голове, отчаянно колотится сердце. Останавливаюсь, чтобы еще секунду послушать желанный нежный рокот, но… только слышится стук в висках да мирное чириканье в кустах вспугнутых чечеток.

«Галлюцинация», — подумал я и, убитый горем, сел на траву.

Уж в который раз меня обманывает звук мотора, но сегодня он был настолько явственным, что я позабыл предыдущие обманы. Он так взволновал сердце, что я долго не мог успокоиться.

«Нет, брат! — сказал я себе. — По-настоящему бери себя в руки. А то нервы совсем расшалятся…»


ГУРАН


Чтобы быстрее забыть рокот мотора, иду оживить потухший костер. Под соснами у опушки на лесной подстилке — толстый слой коричнево-красных шишек с растопыренными ежиком чешуйками. Сухие и свежие, они пахнут новой доской и скипидаром, смолой и хвоей — таежными просторами Сибири. И так как костер мне нужен ненадолго, то быстро сгорающие сосновые шишки, подумал я, заменят дрова.

Нагибаясь за этим душистым топливом, я случайно глянул в сторону своего бивака и то, что увидел, заставило позабыть про костер. Гордо подняв красивую, с тонкими ветвистыми рожками голову, через поляну спокойно и бесстрашно, как и подобает отважному таежнику, шагал гуран. Он словно плыл в красновато-лиловой дымке рассвета, легко перебирая высокими и тонкими ногами, и его короткая светло— бурая летняя шерстка лоснилась от распыленной в утреннем воздухе влаги. Вот он остановился на полсекунды и оглянулся назад, слегка качнул рожками в сторону и опять зашагал.

Из-за толстых бурых стволов, как из-за колонн, за гураном вышла такая же стройная, но безрогая косуля-самка, а за нею следом две годовалых косули и два мохнатых красновато-бурых маленьких козленка. Все семейство прошло цепочкой по одному следу за своим вожаком и скрылось в лесу.

Я всегда с трепещущим от восторга сердцем наблюдал за животными на охоте, забывая про все на свете. И появление косуль в такой глухомани пробудило знакомое чувство восхищения, жажду наблюдений. Я осторожно пошел за семьей. Они прошли в чаще по узкой, едва заметной на моховом покрове тропке, вероятно, на водопой или полакомиться сочной травой у болота.

И как ни прекрасны эти жители таежного редколесья — я должен убить молодую косулю или старого самца-гурана, чтобы свежим мясом хоть немного восстановить силы. Мне всегда был по сердцу неписаный умный закон таежников — сибиряков: «Убивай столько, сколько съешь».

Скоро густая чаща с колоннами кондовых стволов кончилась, лес пошел реже, и земля вместо зеленого мха и сфагнума была покрыта здесь негустой и невысокой травой, посыпанной белесыми капельками росы. Впереди, у подножья склона, — широкая с редкими деревьями поляна. Казалось, что отдаленные друг от друга ели и лиственницы, словно молодые стройные девушки, выскочили ночью из таежной чащи на широкий простор безлесого склона покружиться в развеселой русской пляске. Будто вспугнутая рассветом, вдруг оборвалась таежная музыка, и танцовщицы на самом высоком темпе, когда забывается все, кроме порыва молодости и жажды головокружительного движения, замерли на месте. Их зеленые сарафаны, то опавшие до самой земли и скрывшие даже пятки у елок, то вздутые веером у лиственниц, тоже как бы застыли на месте. Но кажется, что вот-вот, очнувшись от оцепенения и слегка вздрогнув, деревья-девушки с веселым смехом побегут с поляны к своим матерям в густую чащу, оставив на зеленой травке следы сбитой росы, как оставили их прошедшие здесь косули.

Дохнул легонький ветерок — деревца приветливо кивнули. На сердце стало легко и жарко, захотелось бежать просто так, без дела, лишь бы сберечь подаренную поляной радость.

Безросая тропка косуль темно-зеленой ниточкой протянулась к подножью склона, к кочковатому болоту. Но ни среди кочек, ни на поляне животных не видно. Может быть, они заметили своего преследователя и скрылись в тайге или где-то спокойно пасутся в скрытом от моих глаз месте. Тогда нет смысла выходить на поляну. Невспугнутое семейство обязательно вернется по старой тропке с водопоя, и мне легко их подкараулить у опушки. Я выбрал густой куст хвойной молоди вблизи тропки и, замаскировавшись ветками, сделал засаду.

Солнце уже вышло на свой голубой простор, но семейство косуль не возвращалось. Капельки росы исчезли, и поляна заулыбалась тысячами разнообразных сибирских цветов, раскрывшихся и заколыхавшихся от легкого подыха ветра. У самых ног улыбаются своими желтыми глазками голубые колокольчатые цветки сибирского водосбора; рядом желтеет приземистая и мелкая лапчатка земляниковидная, а там, у опушки, пылают ярко-оранжевые головки всегда радостной купальницы, или, по-сибирски, «жарка». Их запахи смешиваются с нежным и едва уловимым запахом обычной садовой розы. Но откуда здесь роза? Не мерещится ли, как и звук летящего самолета? Но вот!.. Из колючих густых кустов меня приветствуют и зовут яркорозовые цветы и бутоны обычного шиповника. И выходит — нет предела красоте «суровой» сибирской тайги в это летнее время.

Дохнувшим из леса ветерком принесло нежный запах свежего сотового меда. Запах усиливался и крепчал, дразнил и без того бурный аппетит, манил в глубь чащи, будил жажду к розыскам. На цветах и в самом деле, то взлетая, то садясь, копошились золотистые мохнатые пчелки. Трудно сказать, были ли это родственницы нашей домашней пчелы, что носят мед в дупла деревьев, или это те, что строят небольшие висячие гнезда на ветвях и запасают столько меду, что его хватает лишь для прокорма собственных личинок. Но так или иначе, а я, позабыв, что нахожусь в засаде на косуль, встал на ноги и направился туда, откуда доносился медовый запах.

Идти пришлось недалеко. На большой куртине, густо заросшей кустиками вечнозеленой брусники, я сразу же нашел разгадку. Приятный медовый аромат издавали мелкие розовато — белые цветочки брусники, густо облепившие гроздями кустики с восковыми листочками.

Огорченный, возвращаюсь в засаду и ложусь на траву. Опять сильно заломило в висках, в глазах запрыгали зловещие амебы, кругом пошла голова. Стиснув виски руками и закрыв глаза, прячу лицо в густой траве и стараюсь забыть все происходящее и даже самого себя.

Сколько я лежал без движения, прошли ли косули — не знаю, так как раскалывающая голову боль долго не проходила, и я с нею уснул. А проснулся только тогда, когда над поляной уже висели бледные июньские северные звезды.

Незаведенные часы стояли. В висках глухо постукивала пульсирующая кровь, во рту пересохло, хотелось пить… Ослабевший и безразличный ко всему окружающему, вихляющей походкой направился к кочковатой мари, надеясь найти воду. Маленький спокойный ручеек, невидимый в траве, угадывался по тухловатому запаху. Местами он то совсем куда-то проваливался, то терялся между высокими кочками, поросшими жесткой осокой.

Я пошел вдоль него на север и скоро наткнулся на большой родник.

Утолив жажду вкусной ледяной водой, освежив лицо и тело по пояс, выпил три яйца и решил здесь ждать рассвета. Но поднявшийся из мари туман заставил покинуть родник и подняться выше по склону. На пути попался небольшой распадок с обрывистым темным оврагом посредине. Мне не хотелось, да и не было сил преодолеть это препятствие, и я медленно пошел на увал по-над оврагом, то и дело заглядывая вниз, где тихо журчал веселый ручеек. К вершине овраг становился все мельче, так что были видны валуны на его дне, и я начал приглядывать место для перехода.

И тут… О радость!.. На гигантском, в несколько тонн, гладком валуне, преградившем путь ручейку и образовавшем как бы плотину, я увидел моих козочек. Они стояли на коленях и, вытянув длинные шеи, пили воду или что-то грызли за валуном. Вынув пистолет, по-пластунски ползу, чтобы зайти сбоку, так как сзади не легко убить животное, тем более выбрать самца или ярку. Козочки были так заняты своим делом, что не слышали моих движений. Я прицелился в левую лопатку самой крайней, не думая самец это или самка. Рука дрожит от усталости и волнения.

— Фу ты, черт!.. Хуже, чем на фронте, — обругал я себя, и это принесло некоторое успокоение.

Раскатистое эхо выстрела разрезало спящую тайгу. Козел прыгнул, как кузнечик, и свалился в воду. Косули вздрогнули, на секунду вскинули вверх красивые головки с полными удивления и страха глазами и, ничего не поняв, промчались мимо меня к чащобе. Следом запрыгали два резвых козленка.

Сердце еще сильно колотилось от радости или просто от волнения, когда я вынимал гурана из небольшой колдобины с холодной прозрачной водой. Колдобину питал, вероятно, затухающий или совсем затухший родник, так как вода из него не выходила ни через валун, ни под ним, а белые круги на каменистых отвесных стенках говорили о том, что в жаркие дни водоем испаряет воды больше, чем получает от родничка.

— Чем полюбился косулям этот малодоступный водопой, если кругом много родников с хорошим подходом? — думал я.

И вдруг молнией пронизала мозг почти невероятная догадка…

Упав животом на валун, где недавно стояли косули, протянул дрожащую руку к стенкам водоема и, соскоблив ногтем белесый порошок, положил его на язык… Она самая!.. Настоящая соль!.. Спасибо, милые косули!

Насосавшись вдоволь смешанных с глиноземом и песчинками, но приятных на вкус кристалликов, я приступил к приготовлению жаркого.


«ВОРИШКИ»


Силы постепенно возвращаются, и кошмары исчезли. Стоят ясные жаркие дни, но вода в соленом водоеме испаряется так медленно, что прибавка «накипи» соли на стенках почти незаметна. Кропотливая работа по сбору мелких сероватых кристалликов отнимает три-четыре часа, а соли хватает только на день.

От соленого водоема хорошо видны скалистые возвышенности, за которыми должно быть озеро, куда, как я предполагал, упал мой самолет. Но водоем так крепко привязывал скупой подачей соли, что я не мог оторваться даже на два-три дня, чтобы пойти к озеру на розыски самолета.

Надо было придумать какой-то способ, ускоряющий добычу соли, пока же я занялся постройкой шалаша. Место для шалаша выбрал вблизи родничка с ледяной водой, на самом краю поляны, к югу от соленого источника. Вход в шалаш решил сделать на северо-восток, так, чтоб из «двери» были видны скалистые возвышенности и то место, где находился соленый водоем. Позади шалаша, метров за пятьдесят, начинается дремучая тайга, справа — глубокий обрыв в виде грота, проделанный стекающей с поляны снеговой и дождевой водой. Слева — тянется обширная поляна, или вернее редколесье, так как по всему склону растут хотя и редкие, но роскошные лиственницы и ели.

Просторный и прочный шалаш я построил за четыре дня из пережженных на костре (ведь пилить-то печем) жердей, увязав их латами из гибких ветвей черемухи, укрыл корьем и сверху еще толстым слоем сухого зеленого мха, дверь связал из тонких прутьев, уплотнив сплетения стеблями рогоза. Постель из сухих прошлогодних стеблей рогоза и сухого мха устроил прямо на земле. На пятый день, натаскав из оврага глины и валунов, сделал неказистую, но удобную печку с вытяжной трубой. Издали она походила на старинный маленький паровозик-кукушку.

За дни одиночества, кажется, разучился говорить и готов был принять в собеседники кого угодно, даже медведя, но приходилось довольствоваться лишь записной книжкой. На протяжении этих дней она была и моим слушателем и моей памятью. И вот сегодня в ней исписан последний листок. Нужен какой — то заменитель бумаги. В старину новгородские князья писали свои грамоты на бересте, той самой, которую сибиряки заготавливают для разжигания костра и дров в печке.

С заготовкой бересты следовало торопиться, так как во второй половине лета снимать ее с деревьев гораздо труднее, а сегодня уже 28 июня. И я занялся заготовкой.

Меня серьезно одолевали еще две заботы: соль и спички. Без соли я не мог далеко уходить от водоема, а спички… их осталось в коробке всего восемнадцать.

На фронте, во время войны, когда не хватало спичек, бойцы обычно прибегали к помощи «катюш». Это, конечно, не были грозные минометы. Свое название нехитрые солдатские приспособления, видимо, получили от того, что как и настоящие «катюши», так и эти — самодельные — помогали своим огоньком бойцам. Первые громили врага, а вторые — заменяли спички.

И я сделал свою «катюшу». Отрезав аршинный кусок парашютной стропы, вымочил его в воде, потом долго, пока он не стал почти совсем сухим, мял в свежей древесной золе. Сушил его еще на воздухе, а потом, пропустив через тростниковую трубочку, зажег один конец стропы. Ненадолго, лишь для того, чтобы на нем образовалась золка. Трут был готов. Кресало — твердый камень, такой, чтобы из него я мог высекать искры, нашел среди валунов, а вместо огнива использовал все тот же перочинный нож, который с успехом можно было заменить обоймой от пистолета или пряжкой от ремня.

Соль я сначала попробовал добывать выпариванием. Наливал воду в консервные банки, кипятил их на огне. Но результат был плачевный: из четырехсот граммов воды на дне банки оставалось не более десяти граммов белесого порошка. Подсчитал, что в воде содержится не более двух процентов соли и чтобы получить килограмм ее, надо выпарить не менее полуцентнера воды. Расчет оказался не очень утешительным. А кто знает, сколько придется пробыть мне в тайге — месяц или год — и сколько вообще надо человеку соли в день? Вспомнился один рассказ партизана.

«Заходим мы летней ночью сорок второго года в один поселок, — рассказывал партизан. — Тихо и мирно. Постучались в окно к хозяйке и говорим, чтобы вышла на улицу. Она, наверно, догадалась, кто кличет, сразу вышла на крыльцо со спящим ребенком на руках. В лицо старается узнать каждого, а потом видит — все трое незнакомые, на ступеньку присела. А дите не считается с тайностью дела — голосок подает… Пока мать дрожащей рукой нашла под кофточкой, чем его забавить, соседки подошли. Минуты через три, глядим, человек двадцать собралось. И тихо так, безо всякого тебе перешептывания, стоят. Горе ко всему приучит…

Ну мы, стало быть, не тянем волынку. Сразу выкладываем зачем пришли.

— Хлебом нам помогите и еще чем сможете, а особливо — соль нам нужна. Без нее совсем исстрадались. Болеют даже.

Глядим — зашевелились, перешептываются, вздыхают потихоньку и опять молчат, и ни одна ни с места.

Может быть, мы не туда пришли? Так не стесняйтесь — сразу скажите. Ноги у нас собственные и без спидометра.

Так что и в другое место сходим, — сказал кто-то из наших сгоряча. Покаялся потом, да сказанного не вернешь.

Первой наша хозяйка начала. Склонилась над ребенком и слезы на его личико роняет. Тут, вижу, и другие тоже: кто платочком, кто подолом слезы вытирает. Один только дидусь седобородый, что за спинами женщин стоял, крепится. Только согнулся и покашливает. Он-то и пояснил нам, почему плачут.

Немецкий комендант Ганс Фирринг с неделю назад от своего начальства новый закон про соль привез. Никто, конечно, тот закон не читал и был ли он написан, — про то не знал. Только начали выдавать рабочим по пятнадцать граммов соли на день. А у которых есть свидетельство, что в его жилах хоть сколь-нибудь течет арийской крови — по тридцать граммов. Ну, кто имел дома какой ни есть запас — обходились. А которые пригнаны немцами из других мест и кормились в столовой, уже на второй день узнали цену нового закона.

Соль выдали на кухню на два дня. Первый день повариха посолила суп и кашу по вкусу, а на второй — завтрак без соли. Подростки ложками в столы барабанят, повариху требуют — соль подавай!.. Та вышла молча, передником слезы вытирает — этим и объяснила все. Притихла детвора, посидела малость, потом черепашьим ходом пошли за чавунку на бурак. До половины дня пололи впроголодь, кое-где даже шутки слышались, а как привезли обед, то тут и началось. Сняли пробу — и не стали есть. Баланда совсем без соли. Так ее целехоньку повариха и увезла на усадьбу. А девушки да мальчики кучками в лесозащитную полосу разбрелись.

Лежат на поле тяпки час-другой, никто из посадки не выходит.

Тут на взмыленной паре комендант с переводчиком прикатил.

— Was sol das bedeuten? — спрашивает он переводчика, — скажи, мол, что случилось?..

Тот окликнул девушек, порасспросил и передал своему шефу:

— Kerne gramm meher! Deutschland haben wenig Salz.

— Unsere Fiirer muss sparen! — залаял комендант.

— Так что, девка, давай работа, — переводил рыжий верзила в немецкой форме без погон. — Герр комендант больше соли дать не может. Наш фюрер должен экономить соль.

— Хай ваш фюрер на себе экономит!.. Сахарку захотел, а соль под зад свой спрятал!.. На наших желудках хочет войну выиграть!.. — шумели девушки.

— Schnell zum Arbeit! Sonst alles werden mit Peitsche bestrafen!… — Сейчас же работа! Иначе каждый девка получать двадцать пять плетка по гола зад, — перегавкивал рыжий.

Девушки притихли, да так ни одна из посадки и не вышла. Тут комендант опять что-то залаял, пистолет вынул и выстрелил наугад в посадку. Там только завизжали, и густой, колючий, словно проволочное заграждение, серебристый лох в секунду скрыл от глаз коменданта разноцветные блузки и косынки.

Укатил комендант, а через час человек двадцать полицаев на вершнях… Только ни в лесопосадке, ни в бараке не нашли. И по домам одни старушки да детишки. А как комендант в бывшем детском саду на десять замков закрылся и на покой отошел, народ, кто откуда, на усадьбу собираться стал. Тут и мы за солью к ним.

Позвали мы с собой пять комсомольцев ихних, сделали что надо и ушли. А утром с полсотни эсэсовцев с собаками на машинах в совхоз примчались. Кого в домах успели захватить, пинками да прикладами на площадку согнали, пулемет навели, два фрица виселицу наспех сколачивают, другие на дверях замки сшибают и все вверх дном в домах… Только не нашли, что хотели. А уезжать ни с чем, видать, охоты нету.

Тут офицер ихний переводчику что-то наказал, а тот к людям:

— Ночью, — говорит, — из склада всю соль закрали… Виновных мы найдем, конечно, только пан офицер надеется, что сами скажете. Кто скажет — десять кило в награду, а вору — вот туда… — и в сторону виселицы рукой махнул.

— Я бачив, как мешки через чердак носили, — вышел тут наш знакомый старик.

У офицера рожа хочет улыбку сделать, да так и не вышло — улыбки-то. От злости дрожит, старика торопит:

— Кто носил?!..

— А кто их знает? Ночью. Темно… Да и не пускали близко. С такими же пулеметами, и автоматы немецкие. Только говорили по-нашему. Стало быть, партизаны, кому же больше… Человек сто было…

От одного слова <партизаны» — оно-то одно и было им без переводчика понятно — висельщики топоры обронили, за автоматы схватились, офицер съежился, по сторонам заоглядывался, пистолет вынул и тут же красную ракету в небо. За минуту всех фрицев будто корова языком слизала.

Ну, а народ с тех пор за водою не только к колодцу, а еще и к бане стал ходить. Там два чана большущие. А вода в них чистая и аж горькая от соли. Даже зимою не замерзала>.

Этот рассказ мне очень пригодился. Значит, если я уйду от соленого водоема, то на каждый день надо примерно двадцать пять граммов соли, а на месяц — семьсот пятьдесят граммов.

Собрав плитчатые валуны с блюдцеобразными выемками, я разложил их у водоема и залил водой. Залил также сколько-нибудь заметные углубления на больших камнях и, кроме того, два корытца из бересты. К вечеру вода испарилась, но слой соли оказался настолько мал, что пришлось повторить разливку несколько раз.

На третий день кристаллы были уже хорошо заметны. Я опять залил углубления и корытца водой, а когда пришел на следующее утро, то нашел плитки и корытца сдвинутыми с места и тщательно вылизанными. Значительная часть налета была слизана и со стенок водоема.

— Ах вы, воришки!.. обругал я косуль и, упрекая себя в оплошности, начал все сначала.


НАПАДЕНИЕ С ВОЗДУХА

Тайга цвела и ликовала, боясь упустить даже минуту долгожданного короткого солнечного лета. Каждый день она встречала новыми цветами, новыми запахами, новым дыханьем. Каждый час, как на выставке платьев, она меняла свои наряды. Еще вчера низинка желтела лютиками и одуванчиками, а сегодня она ласкает глаз ковром голубых лепестков первоцвета, среди которого василек, горит гвоздика и дикий сибирский мак. И кажется, что поляну и марь, редколесье и опушки я увидел впервые только сейчас, что они за одну ночь созданы и усыпаны цветами могучей рукою волшебника-вели-кана. И как-то совсем уж не верится, что все это — цветущее и благоухающее под чистой лазурью неба — и есть та суровая и холодная Сибирь, что несколько месяцев назад единственным и полновластным хозяином здесь был мороз, и поляны покрывались толстым слоем синеватого снега; не верится, что и сейчас под ногами, на глубине полутора метров, черной вечной мерзлотой прячется укрощенная и присмиревшая зима.

Из «дому» я вышел в восемь утра, направляясь к утесам через марь. Чтобы воришки не трогали «соляной промысел», я поставил у водоема чучела, и косули больше не приходили.

Я нес два крючка с лесками, надеясь на удачный улов в озере. Крючки сделал из английских булавок, лески — из нитей строп. Что касается «наживы», то даже для такого малоопытного рыболова, как я, затруднений здесь не могло быть. В илистой наносной почве у мари уйма дождевых червей, в траве прыгают кузнечики, а на цветы садятся всевозможные бабочки.

За марью с цветастыми луговинками потянулись кусты черемухи и уже пылящей белыми пушинками кудреватой ракиты. Вспомнился мой город, где дома и улицы в июне покрываются слоем такого же пуха от «цветущих» тополей. Две недели, кружась в воздухе, пушинки надоедливо лезут в рот, застилают глаза, преследуют горожан в магазинах, в столовых, в автобусах и трамваях; словно назойливые мухи, через форточки врываются в квартиры, теплым снегом покрывают одежду и обувь. Очищая брюки и гимнастерку от пуха, каждый день я вспоминал работников горзеленхоза недобрым словом за такое озеленение улиц и парков. Ведь, кроме женских пылящих тополей, есть мужские, не дающие пуха. Так почему же не выращивать мужские особи этих красивых и неприхотливых растений? Ведь те и другие размножаются черенками. Но здесь, вдали от города, такие же пушинки показались милыми и родными. Они кружились веселым хороводом над зеленым ковром овсяницы, мятлика и щучки, нежно касались желтоглазых цветов сибирской астры, садились на фиолетово-розовые цветы «кукушкиных сапожек», щекотали лицо, плясали перед глазами.

И вот черемушник закончился. Словно на прощанье колючими ветвями ткнулась в лицо упрямая боярка, и я попал в объятья спрятавшего небо и солнце густого и высокого пихтача. Цветы, пушинки остались позади. Из лесной полутьмы дохнуло холодной шахтной сыростью, будто за две минуты я перенесся куда-то за тысячи километров — в холодную и темную страну древесных великанов. Чтобы привыкнуть к перемене, сажусь на полусгнившую влажную колодину и до боли в ушах вслушиваюсь в немую тишину. Ни звуков, ни признака жизни… Только у ног, словно выцветшие в полутьме бледно-рыжие муравьи, подтянув свои брюшки, куда-то торопятся, неся с собою то крылышко жука, то белую куколку — будущего собрата, то неизвестно зачем понадобившуюся сухую былинку.

Вверху подул легкий ветерок, ветви пихт вздрогнули, и лес проснулся… Со всех сторон послышалась спокойная, убаюкивающая, чудесная лесная песня. «Отдохни»… — шептали ветви слева. «Усни… Усни»… — подпевали справа. «Приляг… Полежи»… — еле слышно гудели обросшие лишайником стволы таежных старожилов.

И хочется послушаться доброго совета гостеприимных хозяев, прилечь на бурый ковер из еще не сгнившей хвои, отдохнуть, повспоминать, подумать. Но мокрая от пота гимнастерка липким холодом обжигает спину, и я, не спеша, пробираюсь через чащу на редколесье, к солнцу. Здесь встречают улыбающиеся незабудки, из— под ног во все стороны прыгают кобылки, в ушах звенит стрекотанье кузнечиков.

Вот она какая… Цветастая и душистая, жаркая и прохладная, немая и поющая, приветливая и грозная, гостеприимная и суровая, гористая и равнинная, болотистая и суходольная, скупая и богатая сибирская тайга!..

Наконец я на вершине большой базальтовой скалы, высота которой не менее ста метров.

Позади остался крутой, покрытый редколесьем склон, а впереди у самого обрыва — огромный полумесяц голубой глади озера. Бросаю вниз камень, за ним другой… Они гулко застучали по выступам, потом стук стал тише и, наконец, совсем заглох, словно камни повисли в воздухе, не коснувшись озерной глади.

К востоку справа, испещренный грязно-зелеными пятнами «накипных» лишайников, громоздился самый высокий, совсем недоступный утес-исполин, скрывавший от глаз гряду своих восточных соседей. Рядом с ним — похожая на беседку, по-видимому, легко доступная, седловина. Скалы слева спускались все ниже, а километра за три от того места, где я стоял, совсем прятались в зарослях сосны. Лишь хорошо видный противоположный северный берег — отлогий и ровный. От самой воды он зарос широкой каймой рогоза, за которой вдоль озера тянулась полоса густого леса, отделившая озеро от бесконечной болотистой равнины.

Мне захотелось осмотреть озеро с высоких скал, и я направился к заманчивой седловине. Опять заныла нога, и пришлось выбирать места поровнее, посильнее упираться на неразлучную палку. Но выступы базальта то и дело преграждали путь, и я то преодолевал их на четвереньках, то обходил стороной, что отнимало много времени и сил.

Не успел подойти к седловине, как с высокого утеса взвились в воздух один, потом другой крупные темно-бурые с белыми пестринками орлы. Они начали делать широкие круги над головой, опускаясь все ниже и ниже, уменьшая диаметр круга с каждым заходом. По широким закругленным крыльям, размах которых достигал полутора метров, по длинному с поперечными полосами хвосту и золотисто-рыжей длинной шее я узнал орлов-беркутов. Вот они опустились так, что можно отличить отдельные перья на крыльях и длинные черные изогнутые когти на мощных желтых пальцах… Левый глаз каждого обращен в мою сторону, и в этой темно— коричневой с серым ободком бусинке чувствуется спокойная деловитость, хозяйская уверенность, гордость и превосходство.

Из книг я знал, что беркуты часто охотятся на крупных животных, но человека боятся и избегают. Однако не лишним было приготовиться к защите. Спускаясь с покатого камня за оброненной палкой, я засвистел и взмахнул рукой. Орлы ни на полметра не изменили сужающей спирали и были совсем уж низко. Я наклонился за палкой и услышал сильный свист перьев над головою и тут же вдруг довольно сильный удар клювом в голову и две звонких пощечины крыльями. Глаза заволокло туманом, потекли слезы… Потянулся за сбитым шлемом и почувствовал удар в спину и уколы когтями в поясницу. Быстро развернул кожу косули — укрыл ею голову и часть спины. Третий удар был опять в голову, но слабее. Это придало мне смелости и я выглянул из-под кожи, чтобы следить за неприятелем. Один опять пикирует с вытянутым клювом, целясь в глаз. Молнией проносится мысль — ошибка в сотой доле секунды оставит без глаза, и я с палкой в руке выжидаю эту «долю». Взмахнув палкой над головой в момент приближения хищника, и в то же время прикрыв глаза кожей, почувствовал, что палка шлепнулась о что-то мягкое, потом это «что-то» тяжелым грузом толкнулось в голову, свистнуло крыльями, улетело. Приоткрыв глаза, увидел, что получивший ответный удар пернатый великан беспорядочно машет огром-зными веерами крыльев у самой земли. Оправившись, он торопливо стал набирать высоту. Налет второго хищника был уже менее уверенным, и я лишь концом палки смог достать его богатырскую грудь. Орел резко вышел из пике и полетел к своему собрату. Они сделали еще один широкий круг, осматривая меня с почтительной высоты, и удалились к утесу.

Как только скрылись орлы, меня охватил такой приступ смеха, что я от хохота и, может быть, от усталости, потеряв опору под ногами, повалился на раскаленную, пахнущую базальтом и лишайником каменистую землю.


ПЕРЛАМУТРОВЫЙ ГРЕБЕШОК


Я никогда не был счастлив в любви. Мне просто не везло. И вообще я никогда не был любимцем в веселой и по-молодому задорной компании девушек. Почему так получалось — не знаю.

Одним из моих недостатков могло быть то, что наедине с девушкой, которая мне нравилась, я робел и терялся, не умел поддерживать и вести беззаботные веселые разговоры, и вообще был невероятно застенчив и, по-видимому, невыносимо скучен. Да и среди мужчин не умел преподнести веселую шутку, и даже самые смешные анекдоты в моем изложении теряли остроту, казались вялыми, не вызывали не то что смеха, а даже улыбки.

Еще в техникуме мне нравилась наша студентка Полина. Может быть, я даже любил ее первой робкой любовью, не знаю, но я думал о ней днем и вечером. При встрече изо всех сил старался рассказывать ей о виденном и прочитанном, о себе, фантазировал, но Полина — я видел — снетерпением ждала, когда я окончу, и я, теряясь, обычно умолкал на половине.

Огорчало еще и то, что она избегала встречи один на один. Купленные мною билеты в кино передавала своим подругам, и на место назначенного свидания приходила вместе с подругой, а потом и вовсе не стала приходить. В такие вечера было грустно, и я уходил в общежитие, ложился раньше всех, но не засыпал до утра.

А когда такие ночи стали совсем уж в тягость, я написал Полине письмо, в котором признался в любви. И хотя я видел ее каждый день, письмо отправил по почте. Шли длинные мучительные дни, отцвела сирень и приближались каникулы, а ответа не было.

Я уже решил остаться в общежитии на все время каникул, так как Полина с отцом и матерью жила рядом, и не терял надежды на хотя бы случайную встречу. Но еще до начала каникул в один вечер навсегда рухнуло все, на что я мог хоть сколько-нибудь надеяться.

— Ты писал Полине письмо? — спросил как-то сосед по койке, заметив, что я не сплю.

Этот вопрос так взволновал, что я долго не мог сказать ни слова. Наконец, стараясь подавить дрожь в голосе, ответил:

— Да. Писал. Откуда ты знаешь?..

— Сейчас читала мне. И знаешь — я не поверил, что писал ты.

— Почему?

Володя молча разделся, лег на койку, закурил папиросу, и только когда она совсем догорела, повернулся ко мне и зашептал:

— Ответа не жди. И вообще брось о ней думать… Так просила передать… Да она и не стоит того, что ты там написал.

Так закончилась первая любовь.

Прошло больше года. Как-то в августе меня вызвали в райком комсомола и послали помочь сельсовету закончить срочные расчеты. В комнате секретаря сельсовета уже сидела незнакомая девушка, что-то высчитывая на бумажке и занося результаты расчета в большую ведомость — «шпалеру». Она глянула на меня из-под нахмуренных по-детски белесых бровей, поправила карандашом незаметную прядку светлых волос и приветливо, по-дружески, словно знакомому с детства человеку, улыбнулась. На душе стало тепло и уютно, я с радостью получил у секретаря задание и уселся работать за столом незнакомки.

Но что это была за работа?

Цифры путались, итоги не сходились, и я, потея и проклиная все на свете, один за одним портил чистые бланки.

— Давайте сделаем перерыв. Потом я научу вас вычислять проценты, — предложила девушка. — Не понимаю, как только вас в техникуме учат? — прибавила она, улыбаясь все той же дружеской теплой улыбкой.

Я молча протянул руку за новым бланком, но она быстро спрятала их под сумочку, а сумочку прикрыла счетами, и мы оба, как по команде, рассмеялись. И так как я продолжал молчать, девушка сказала, что знает меня давно и даже видела наш самодеятельный спектакль «Турлюн Миротворец». Она аплодировала мне громче всех, но я ни разу не глянул в ту сторону, где она сидела с сестрой Лизой.

Я хорошо знал старшекурсницу Лизу и ее отца — бывшего военного лекаря, теперь заведующего Николаевской семилеткой Тимофея Семеновича Коваленко. Небольшое, но уютное, спрятанное в зелени садов село Николаевка находилось на половине расстояния между техникумом и моим домом, и я часто заходил к Тимофею Семеновичу вместе с Лизой передохнуть от жары или спрятаться от дождя. Бывал в их огромном фруктовом саду, выращенном руками Тимофея Семеновича, но почему-то эту синеокую смелую и какую-то особенно милую девушку Ольгу, младшую дочь Коваленко, мне ни разу не приходилось видеть ни в саду, ни в доме.

Мы разговорились, и перерыв в работе затянулся до вечера. Потом вместе через темные поля пошли в Николаевку за три километра, и восход солнца встретили на лавочке у школы.

В доме Ольги пробыли до полдня, а после обеда опять отправились в сельсовет, только зашли совсем в другую сторону, к небольшому дубовому лесу, где встретили наше второе утро и, прощаясь, дали обещание писать друг другу. Ольга собиралась ехать в институт физической культуры в Одессу, а я был принят в Московский университет.

Домой я шел полевыми дорогами, и мне казалось, что вместе с моим сердцем поют единую песню — песню о моей Ольге, о моей любви — коноплянки и жаворонки, кузнечики и перепела.

Теплые письма Ольги приносили в Москву радость и жажду работы. Еще тогда я решил, что если стану путешественником-геоботаником, то первое открытое новое растение назову ее именем — Ольгиола, а если придется открыть гору или речку, я назову ее Ольгинской горой, речкой Ольгой. А пока что я послал ей в подарок ко дню рождения небольшой перламутровый гребешок, купленный в комиссионном магазине.

Но спустя полгода, к моему удивлению, письма стали приходить все реже и совсем короткие, потом и вовсе не стали приходить, а весною сорок первого года Ольга написала, что вышла замуж. Эта вторая рана была очень мучительной.

Потеряв всякую надежду найти себе верную подругу, я решил полностью отдаться науке и работой над книгами в уютных залах Ленинской библиотеки безуспешно лечил сердечную рану.

Когда Москва переживала тяжелые дни войны, удерживая фашистские полчища в тридцати километрах от стен древнего Кремля, я еще учился в летном училище. И не думал, конечно, что Ольга могла быть в Москве, но мысли о ней продолжали преследовать. Во время коротких прогулок я часто ловил себя на том, что ищу ее среди незнакомых женщин.

После войны я заехал в Николаевку к Тимофею Семеновичу, чтобы узнать хоть что-нибудь об Ольге. Старик встретил меня, как родного сына, а когда я спросил об Ольге, он притих, ссутулился и, вынув из кармана замусоленный платок, стал вытирать упрямые слезы.

От него я узнал, что во время блокады и в первый год оккупации Одессы Ольга оставалась в городе, а в следующее лето приехала в свою Николаевку, что недалеко от Одессы. Здесь она вела себя так, будто нет никакой войны, нередко сидела с немецкими офицерами в саду, шутила с ними. Вскоре одного из ее знакомых — гауптмана — нашли убитым в том небольшом лесу, где мы с ней провели памятную ночь после первой встречи. В селе начался переполох. Рядом с убитым офицером немцы нашли затоптанный в траве перламутровый гребешок. Этот гребешок в Николаевке был единственным, и его знали многие односельчане и даже офицеры. Ольгу схватили гестаповцы, а утром все жители села увидели ее повешенной среди зеленой улицы против окон школы. Через три дня ее схоронили вместе с умершей от горя матерью в школьном фруктовом саду.

Надо было прожить еще годы, чтобы забыть это горе.

И хотя во время аварии я потерял карту, но я ее так хорошо изучил перед вылетом, что точно знаю — ни этих гор, ни озера на карте нет и я являюсь их первооткрывателем. И если уж до сих пор мне не пришлось найти нового растения — Ольгиолу, то с радостью назову голубое озеро Ольгинским, а гору, у подножья которой я и веду эти записи, — Светлой горой. Итак, Ольгинское озеро у Светлой горы с Орлиным утесом.


ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА


К западному спаду горы я спустился сейчас же после боя с орлами. Скалы здесь заканчивались двадцатиметровым обрывом, за которым от самого озера начинался крутой подъем покрытого лесом увала. Между обрывом и увалом лежит небольшая площадка ровного, усеянного крупными камнями, но вполне доступного берега.

В стене скалистого обрыва, у самой береговой площадки, я нашел небольшую пещеру метра полтора глубиной и такой же высоты и ширины. Над входом в пещеру козырьком навис покрытый лишайником базальтовый выступ. Эта пещера может служить хорошим укрытием в ненастную погоду, из нее видна часть озера, заросший ельником и хвойной молодью западный берег. Там вдали, у изгиба берега, тянется неширокая падь, которая уходит к мари у моего шалаша и соленого водоема.

У пещеры из воды выступает шесть отшлифованных льдом и водою каменных глыб, когда-то сорвавшихся со скалы в озеро. Они так удобно расположены, что даже требовательному любителю клева лучшее место для закидывания удочек и искать грешно. Огорчило только то, что ни на дне пещеры, ни на ее стенках я не нашел никаких следов пребывания человека в ближайшие полсотни лет.

За полчаса я вынул из озера штук пять золотистых карасей, одного окунька и двух ершей. Потом вода слегка вздрогнула, зазыбилась, и клев вдруг прекратился. Сматывая удочки, я посмотрел на залитый заходящим солнцем береговой изгиб и понял причину появления зыби. В полукилометре от меня, мыча и фыркая, в озере купались три огромных лося. Через минуту к берегу спустился и смело зашагал в воду четвертый, потом пришли две комолые самки и еще… и еще… Так, не подходя близко друг к другу, в воде собралось целое стадо спасающихся от гнуса таежных великанов. Они купались долго и с наслаждением, потом окунали длинные горбоносые головы в воду вблизи берега, вытаскивали оттуда целую беремку корневищ прибрежных растений, не спеша отмывали добычу от грязи и, втянув в огромную пасть, деловито жевали и опять погружали головы в воду за свежей порцией лакомой пищи.

Забыв про рыбу, я не отрывал глаз от незнающих еще выстрелов и страха перед человеком сохатых. Только с наступлением темноты они по одному начали покидать озеро, уходя в тайгу по заросшему увалу. За увалом они разойдутся в разные стороны, на «свои» участки, чтобы завтра к вечеру опять встретиться здесь. Некоторым идти километров пятнадцать или больше, но лоси так любят купаться, что ни расстояние, ни трудный переход не помешают им прийти сюда еще.

Запах свежей рыбы напомнил об ухе. Но ее я мог сварить только в поллитровой жестяной консервной банке, а такое количество, конечно, не может удовлетворить аппетит человека, вот уже больше месяца не евшего горячей пищи.

Вспомнилась прочитанная статья в газете. Ученый-археолог сообщал, что в долине реки при раскопках им открыты несколько печей, сделанных древними жителями долины. Печи были круглой формы и напоминали современную русскую печь. Около них найдены черепки гончарной посуды. Значит в таких печах готовили пищу в глиняной посуде, которую без особого труда можно изготовить и в моих условиях. И хотя я не собираюсь жить здесь долго, но решил в ближайшее время заняться поисками подходящей глины и изготовлением гончарной посуды. А пока что придется пользоваться жестяной банкой.

На спокойном мирном озере я не увидел никаких признаков, которые подсказали бы, что самолет находится на его дне. Но, может быть, всплывшую смазку отогнало ветром к другому берегу, а горючее, если оно осталось и всплыло, могло за это время просто испариться с поверхности воды. Поэтому, завтра же надо начать обследование озера у Орлиного утеса.

На озеро спустился вечер. Черными силуэтами встали утесы, и из тайги в спину подуло ночной прохладой. Далеко-далеко, на почерневшей озерной глади засветился огромный пунцово-красный островок. Потом, вздуваясь, островок оторвался от глади и стал непривычно крупной, похожей на огромную ягоду клубники, луной. Где-то всплеснулась вода… крякнула утка и умолкла, чтобы не вспугнуть тишину и красоту летней ночи. От луны к моим ногам мириадами золотистых блестков по озеру потянулась искристая дорожка.

И эта чудесная луна и искристая дорожка были давно знакомы по Байкалу и Черному морю, по Феодосийскому заливу и картине Айвазовского; они несли покой и волновали сердце, располагали к мечтам и отдыху… Не хотелось зажигать костер и ложиться спать и я просидел до зари, так и не отведав ухи из свежей рыбы.

Закинув удочки на утренней зорьке, я глядел на поплавки, думая о предстоящих поисках самолета на дне теперь подернутого дымкой тумана спокойного озера. Вдруг слева послышался какой — то гул со стуком. Повернул голову и заметил, что зеленые вершины молодых сосен одна за другой вздрагивают от ударов. Эта дрожь узкой дорожкой спускалась все ниже и ниже, и через несколько секунд годовалым поросенком из обрыва шлепнулся в воду камень. Не придав значения столь обычному в гористых местах явлению, поворачиваюсь к своим поплавкам, но с горы опять загремело. Камень, стукнувшись о ствол, остановился на полдорожке. Вверху что-то заурчало, и сейчас же полетел вниз третий, за ним четвертый камень.

Хватаясь за стволы деревьев и побеги подлеска, согнувшись и на четвереньках, запыхавшись, выбрался на вершину безлесого нагорья. Останавливаюсь, чтобы перевести дух, но то, что пришлось увидеть, заставило позабыть усталость и все на свете.

Огромный косматый бурый медведь, шагах в двадцати, полулежа на животе с подтянутыми к переду задними ногами, передними лапищами рыл землю. Вот он вынул двухпудовый валун и, помогая мордой, толкнул его вниз по склону. Послышался гул катящегося камня и стук о стволы деревьев. Медведь, склонив голову на бок, прислушивался к грохоту и стуку. Его черные глаза глянули прямо на меня — по спине пробежала дрожь, руки похолодели. Но зверь не замечал или не придавал значения присутствию человека. Грохот закончился всплеском, медведь удовлетворенно хрюкнул и еще с большей силой принялся разгребать землю. Следующий валун застрял где-то между стволами, зверь сердито рявкнул и с бешенством швырнул в догонку новый. И кажется, что только сейчас он заметил виновника неудач своей утренней забавы: встал и не спеша пошел на меня.

В висках сильно застучало. От усталости или от волнения не могу отстегнуть кобуру пистолета. Вот зверь уже в нескольких шагах, и бежать нет смысла… Он идет отомстить за свои неудачи и, видно, не отступит от своего намерения… Наконец, пистолет зажат в руке, и… звук выстрела всколыхнул утреннюю прохладу. Медведь взревел и огромным мохнатым столбом вздыбился на задних лапах. Потом голова покачнулась, и зверь с неистовым ревом рухнул на землю. Еще не знаю, радоваться победе или спасаться бегством?.. Поворачиваюсь к зверю спиною и кубарем качусь вниз к озеру. В догонку слышатся гул и треск. Я сворачиваю в сторону и на миг оглядываюсь назад. Мимо прогромыхал и шлепнулся в воду большой валун, потом наступила тишина. Значит медведь не погнался и, может быть, мертв.

Немного передохнув, возвращаюсь на место встречи. Мохнатая глыба лежит без движения, и я подхожу к ней совсем близко. Медведь внезапно поднимается на ноги и как-то неуклюже, нагнув голову к земле, с душераздирающим ревом ковыляет на меня. Я пячусь назад и стреляю почти в упор в голову… Теперь медведь лежит на животе с протянутыми когтистыми лапами.

БОГАТАЯ НАХОДКА


Только к вечеру я успел привести в порядок свою добычу. Мясо большими кусками разложил на каменном полу в пещере, вымытые кишки опустил в озеро, а тающий на глазах жир поместил в наспех сделанные из коры плошки.

Заложив камнями и завесив шкурой вход в пещеру, начал перетаскивать мясо к шалашу или, вернее, к соленому водоему, где погружал в воду для засола. За эти переходы я нашел к шалашу более короткий и ровный путь по — над марью и второй день, отложив обследование озера, ношу богатую добычу.

В эти дни по-прежнему стояла теплая ясная погода. Но к вечеру второго дня с северо-запада черной стеной поднялась грозовая туча. Точно кто-то злой и могучий перемешивал там киселеобразную муть, и она, озаряясь змеями молний, неслась мне навстречу, замазала полнеба, спрятала солнце. Надоедливые слепни куда-то исчезли, а обрадованная перемене мошкара черным дымом повисла над головой, посыпалась в глаза, запирала дыхание, разъедала руки. Я старался побыстрее пройти четырехкилометровое расстояние с последней ношей.

До шалаша оставалось полкилометра, как, выскочив из тайги, в лицо хлестнул крупный спорый дождь, и мошкара исчезла. Над головой рушилось и трещало небо, ложбинки быстро заполнялись пузырящейся мутной водой; подернутые белой вязью пены, по рытвинам заспешили темно-бурые ручейки. В воздухе запахло теплым дождем и детством, живицей и ромашкой.

Вот уже почти рядом шалаш, но намокшая одежда связывает движения, отяжелевшая ноша давит к земле, опять ноет натруженное колено.

Грянул сильный гром. И вдруг мерную дробь дождя заглушил шум вспугнутой бури, затрещали сучья таежных стариков. С каплями дождя в воздухе смешались хвоя и листья и в гонимом бурей месиве, озаренные молнией, блеснули белые ледяные комочки. Опять загрохотало небо, и, словно подчиняясь грозной команде, на тайгу и поляну ринулась в атаку стена белого беспощадного града. И не комочки, а крупные льдинки сбивают цветы, втаптывают их в набухшую землю, косят траву, больно стучат в спину. По скользкому белому булыжнику остаток пути иду спиной к ветру и, наконец, упираюсь ношей в дверь своего жилища. Одновременно с моим приходом, так же внезапно, как и нагрянула, буря с градом умчалась за озеро, оставив на поляне ненужные, сереющие и медленно исчезающие градины. Наконец, гроза совсем притихла, а с серых клочьев облаков на землю посыпался мелкий, прохладный, бесконечный дождик.

В шалаше тепло и уютно, пахнет берестой и сеном. Мерный шелест по кровле потянул к отдыху, напомнил далекое детство. Мы с товарищем, мокрые и смешные, бегали под дождем по улице деревни, напевая: «Золото, золото падает с неба»… Потом забирались на чердак и со сладким замиранием сердца слушали дробь дождя по железной крыше. Прижавшись друг к другу, мы подолгу просиживали молча в чердачной полутьме, улавливая все новые и новые нотки в говоре дождя с жаждущей влаги землею.

«Золото, золото падает с неба…» — с раннего детства запомнились слова из чьего-то стихотворения. С раннего детства деревенская жизнь научила ценить и любить дождь, который вселял в душу радость, крепкую надежду на урожай.

«Золото, золото падает с неба…» — выбивали капли по плоскостям моего самолета, выстукивали в стекла окна уютной холостяцкой квартиры…

«Золото, золото падает с неба…»

Уже тайга спряталась в прохладной темноте, а дождь все моросил и моросил. В такую погоду мне всегда хотелось побыть наедине с дождем, послушать симфонию воды, земли, воздуха и еле слышные далекие раскаты грома. Потом включалась радиола, и в говор дождя вплеталась раздольная русская песня сестер Федоровых… — «Ничто в полюшке не колышется…» или словно сотканная из красот самой природы симфония Чайковского.

Так было там, дома, в деревне, в городе… А сейчас хоть идет и такой же дождь, но он льет и льет на душу нестерпимую скуку и тоску и я дорого заплатил бы за то, чтобы побыть сейчас в кругу товарищей. И сильнее, чем хлеб и суп, сахар и чай, мне нужны сейчас товарищи, друзья, коллектив, люди. И совсем уж трудно выразить словами жажду поговорить, поспорить, посоветоваться, а то и запросто посидеть молча с людьми, избавиться от гнетущего чувства одиночества. Но это желание в дебрях таежного простора остается несбыточным, похожим на сказку.

Нет… Нет!.. Так дальше нельзя. Надо скорее найти самолет, а потом и выход из создавшегося положения…

Всю ночь, не давая уснуть, ныла припухшая нога, а утро двадцатого июля встретило меня дождем и серым туманом. Непогодь и боль в ноге опять неизвестно на сколько дней привязали к шалашу, обрекли на бездействие. Стараясь не поддаться тоске и боли, избегаю постели и, закончив записи, начинаю делать туески из заготовленной бересты.

В этот воскресный день — дни помечал в маленьком табеле-календаре — сшил три ведра и три большие кринки, две кружки и два кузовка под грибы или подо что угодно. А дождь все льет и льет, будто прорвалось прогнившее небо и непогоде не будет конца. В понедельник под шелест дождя изготовил килограммов двадцать колбасы и в туесках залил ее жиром, а в дымоходе печки начал копчение слегка просолевшей медвежатины. На колбасу ушел весь запас соли, и надо его восстановить, вываривая соленую воду в большой посуде. Так, хочешь — не хочешь, нужда заставляет заняться гончарным делом.

Шлепая босыми ногами по грязным лужам, утром двадцать второго июля иду к оврагу, что недалеко от шалаша справа, осмотреть глину и взять ее для пробы. По-прежнему моросит дождь, и с двухметровой обрывистой стены на усыпанное валунами дно оврага грязной струйкой урчит водопадчик. У самой струйки, на кирпичнокрасном фоне стены оврага, большими коричневыми овалами выделяется вязкая глина. Она показалась мне подходящей для задуманной цели. Деревянная лопаточка то и дело натыкается в глине на валуны, и я, вспоминая медведя и улыбаясь, швыряю их на дно оврага. Один из камней оказался настолько неподатливым, что, подковыривая, я сломал инструмент и, огорченный этим, решил забросить упрямца подальше. Но небольшой, величиною с литровую кружку, валун оказался таким тяжелым, что я уронил его у самых ног под струйку водопада. Из-под грязных брызг, точно благодаря за душ, упрямец улыбнулся мне желтоватым блеском.

— Золото?! — вскрикнул я, принимая такой же душ, и подошел к самородку.

Забылась сломанная лопаточка и глина, в душу хлынула радость и волнующая непонятная тревога. Золото?!.. «Золото, золото падает с неба… Дети кричат и бегут под дождем…» — запел я не выходившую из памяти все эти дни песенку неизвестного автора.

Оглядываю навалы мокрых валунов на дне оврага и нахожу еще два самородка поменьше и восемь штук совсем маленьких. Да, да… Коренное золото… Богатейшее месторождение…

Сложив самородки в одну кучу на дне оврага и превозмогая боль в колене, добираюсь до соленого водоема, чтобы осмотреть валуны: нет ли и здесь золота? Но самородков не оказалось, а соленый водоем доверху заполнен мутной дождевой водой, прорвавшейся в него из ручья через сделанную мной предохранительную гать. Пришлось заняться откачкой воды и починкой преграды. Эта работа отняла весь день

Уставшее тело просило отдыха, но боль в ноге прогоняла сон, и я всю ночь лежал с открытыми глазами. Может быть, причиной бессонницы была также богатая находка? О чем бы я ни начинал думать в эту ночь, мысли опять и опять возвращались к золоту, мешая сосредоточиться на других важных вопросах. Начинаю обдумывать план поиска самолета, а в голове из неведомой глубины возникают и овладевают мною фантастические проекты. То я вижу замерзшее озеро, приспособленное под удобный зимний аэродром, принимающий самолеты с инженерами и рабочими, с оборудованием для прииска и продуктами для приискателей; то прекрасный поселок приискателей на моей поляне и веселых ребятишек, играющих у соленого водоема; то слышу шум моторов огромной драги…

Уснул только под утро, когда принял твердое решение: при розыске самолета изучить размеры озера и его пригодность под зимний аэродром. Этой работой надо заняться завтра же при любой погоде.

Но боль в колене держала у шалаша еще пять дней.

Русскую поговорку «не святые делают горшки» я переделал бы в пословицу «сделать простой горшок — не так уж просто». И это верно. Два дня ушло на поделку шести очень неказистых горшков, похожих на украинские «макитры» и четырех шляпообразных мисок.

Вместо гончарного деревянного круга приспособил плоский округлый валун, положив его на слегка заостренный камень. Отсутствие малейшего навыка в гончарном деле приводило к тому, что один и тот же «горшок» по нескольку раз ломал, перемешивал, и опять «тянул», проворачивая круг одной здоровой ногой. Ломило спину, болели плечи, уставала нога. Пока сохла готовая посуда, вырыл в земле обжигательную печь вблизи шалаша и натаскал топлива.

Еще в пятом или в шестом классе учительница подробно объясняла нам, что при обжиге гончарной посуды первые сутки надо давать слабый огонь или просто «дымок», и только после этого жар постепенно увеличивать, а на третьи сутки посуду прокалить докрасна. После обжига по такой «инструкции», с сильно бьющимся сердцем, я начал вскрывать печь.

У первого горшка оказалось две трещины, у второго — оплавились и покоробились стенки, а третий — рассыпался совсем. Лишь три горшка с подрумяненными боками ласкали глаз и при легком постукивании ногтем издавали приятный звон. Что касается мисок, то они все оказались удачными.

В этот же день я собрал уцелевшие от града уже спелые ягоды лесной клубники и целый кузовок грибов и сварил в новых горшках компот и грибной суп. И компот и суп были так вкусны, что повар нашего ресторана никогда не угощал пилотов подобными блюдами даже в большие праздники.


ГДЕ ЖЕ САМОЛЕТ?


Двухдневные поиски машины в Ольгинском озере второго и третьего августа принесли раз очарование. На его дне, вблизи усыпанного белыми перьями Орлиного утеса, под трехметровой толщей хрустально чистой воды на всей ширине водоема я не нашел никаких остатков самолета, никаких признаков его падения. Но где же самолет? Ведь я видел тогда с высоты, как он почти вертикально падал на голубую гладь озера за Орлиным утесом. Правда, последний раз я взглянул на машину, когда она находилась на высоте около пятисот метров над озером. Не могла же она сама по себе выйти из пике, свернуть влево или вправо, или полететь дальше по прямой и упасть где-то подальше?..

А может быть именно так и случилось?

Четвертого августа на небольшом плотике из четырех сухих колодин, связанных попарно тонкими березками, я продолжал обследование озера уже по его длине, заплывами от западного до восточного, еще незнакомого мне берега.

Правый берег представляет собою цепь скалистых нагромождений базальта с почти отвесной, уходящей ввысь стеной. На высоте ста метров и выше, тесно прижавшись к серой стене, каким-то чудом держатся невысокие елочки, березки и сосенки, словно ребятишки на руках нежной матери. И трудно даже представить, куда пускают корни, как удерживаются над пропастью и чем питаются эти смельчаки.

Проплывая не больше двух километров в час вдоль берега, просматриваю каменистое дно под прозрачной толщей воды, наношу очертания озера на лист бересты, описываю растительность и животный мир берега. Правда, из животных в этот день я видел только лису-белодушку и двух старых моих знакомых — орлов-беркутов. Встреча с лисой удивила больше, чем встреча с лосем, так как в научной охотничьей литературе пишут, что белодушек в северной тайге нет. Ошибиться же я не мог. Лиса долго стояла на выступе вблизи воды, с любопытством следила за каждым моим движением, кокетливо позируя то в анфас, то в профиль, как перед фотоаппаратом. Когда плот стал удаляться, лиса пустилась прыгать по уступам вслед, затем, видать, раздумала и, свернув вправо, скрылась в темноте расселины. Орлы, наверно, не забыли о нашей первой встрече и, не пытаясь повторить нападение, сонно поглядывали на плот с высоты.

Перед заходом солнца я уже был у восточной оконечности озера и остановился здесь на ночлег. Вся длина озера не больше четырнадцати километров, а наибольшая ширина, у Орлиного утеса, около четырех километров. На восточной стороне закончились и скалистые нагромождения, словно они только и поставлены сюда для того, чтобы охранять озеро с юга. Скалы здесь более доступны, чем у пещеры, а у изгиба берега они оставили место для ровной цветастой поляны.

По нанесенным очертаниям берегов видно, что озеро действительно напоминает форму полумесяца. В сужении, у самой поляны, в озеро впадает небольшая быстрая речушка с заросшими ивняком и черемухой живописными берегами. Северный пологий берег на всем своем протяжении сплошь покрыт густыми зарослями камыша, тростника и рогоза, которые начинаются от устья речушки. За этими зарослями темно-зеленой стеной стоит тайга.

На берегу на меня хлынула такая уйма комаров, что пришлось сейчас же развести спасительный костер. Кстати, пора было подумать и об ужине.

Если днем Ольгинское озеро казалось «мертвым царством», то уже после захода солнца оно заговорило стоголосым гомоном. Выплывая стайками из камыша, первыми завладели озерной гладью дикие утки. Их было тысячи: серые важные кряквы и гордые гоголи, проворные нырки и разнопестрые чирки, задумчивые касатки и стремительные в движениях шилохвостки. Словно кто-то специально собрал здесь огромную живую коллекцию из всех представителей семейства утиных, какие только есть на территории Сибири. Кувыркаясь и ныряя, они шипели, крякали, пищали, смешивая звуки собственных голосов с всплесками воды.

Немного погодя, как бы выждав приглашение, к утиному обществу выплыли гуси со своими пушисто-желтыми питомцами, а за ними отважно вышли гордые красавцы — белые лебеди. И, несмотря на множество птиц, на излишнюю игривость и подвижность чирков, нырков и шилохвостей, на озере царил строгий порядок. Будто умелый птицевод колхозной фермы только что выпустил из птичьих домиков своих питомцев на прогулку и тут же строго наблюдает за порядком, предупреждая нарушителей.

Боясь костра или человека, птицы удерживались от бивака на почтительном расстоянии, образуя большой свободный полукруг. Я приблизился к тому месту, где утки были совсем близко к берегу, но они, не обратив на меня внимания, продолжали свои немудрые занятия. Иду к костру и возвращаюсь с леской и кусочком жирной медвежатины. Привязав мясо, закидываю его в озеро. При взмахе руки и всплеске мяса мои пернатые соседи вздрогнули, пустились было в рассыпную, но убедившись, что опасности нет, скоро успокоились и занялись своими делами.

Минуты через две конец лески дернуло и потянуло в озеро. Наматывая на руку нить, вместо мяса я притянул к берегу испуганную и удивленную крякву. Утка закричала, и все пернатое царство с шумом и плеском удалилось в ночную черноту…

Прохладный утренний ветерок очистил озеро от пелены тумана, а золотистая заря обещала смениться ясным погожим днем. Добывая завтрак, пернатые опять укрыли озеро говорливыми стаями, посвистывая крыльями, совершали утреннюю прогулку в воздухе, делая широкие круги над водою. И вдруг озеро вздрогнуло и зарокотало от ударов тысячи крыльев. С быстротой молнии пернатые валом мчались к зарослям по воде и над водой, оставляя за собой серое облако водяной пыли.

Приподняв голову и оглядывая берег, я увидел виновника всеобщего переполоха. Метрах в ста от меня у самой воды спокойно стоял огромный медведь — двойник убитого мною зверя. Он несколько секунд глядел на оседающую водяную пыль, потом самодовольно рявкнул, словно одобряя случившееся, и не спеша пошел в воду. Я пополз к кусту и оттуда наблюдал за мишкой. А он уже нырял, фыркал и хрюкал далеко от берега, переворачивался вверх животом, становился на задние лапы, как бы измеряя глубину, и все больше удалялся от берега, приближаясь к зарослям рогоза. Минут через двадцать его мохнатая голова уже скрылась в камышах и только по движению стеблей было видно, где гуляет таежный хозяин. Из камыша послышался предсмертный крик утки, закричал гусь. Стало ясно, что мишка разоряет гнезда, безжалостно уничтожая хозяев, прилетевших за тысячи километров, чтобы вырастить детенышей в этом тихом прекрасном крае, на своей родине.

Обратно к каменной пещере я плыл у противоположного от скал северного берега. Двухметровые стебли рогоза с бурыми бархатистыми султанами напомнили детство. Не один раз плакали наши школьные подруги, когда мы, озорные мальчишки, распушив султан, осыпали их серовато-белым «дымом». А кому неизвестны мягкие маты, прочные корзины и канаты из листьев рогоза? В сибирских колхозах его листья силосуют на корм скоту, превращая этого «дикаря» в молоко и мясо. Пухом из султанов украшают и утепляют окна в городах и селах, а жители тайги нередко набивают им подушки.

Я подплыл поближе к зарослям рогоза, чтобы нарвать султанов для подушки. За стеблем потянулось из воды толстое мясистое белое корневище. И тут вспомнилось, что из этих корневищ можно сделать муку и выпекать хлеб, что в сухом корневище, как и в пшеничных зернах есть крахмал, белки, сахар и почти столько, сколько в обыкновенной пшеничной муке. А я третий месяц живу без хлеба!

За час я загрузил свой плот корневищами и, осматривая дно, направился к пещере. Солнце стояло уже высоко, но с поверхности воды еще улыбались не спрятавшиеся в воду от солнца белые кувшинки и удивленными глазками провожали плот цветы стрелолиста.

В юности многие девушки напоминали мне разные цветы. И я в шутку, а то и всерьез, называл их не по именам, а названием цветка, на который, казалось, девушка была похожа. Так, одну я называл Георгиной, другую — Гвоздикой, третью — Ромашкой. Ребята посмеивались, а потом сами называли подруг новыми именами, так и закрепившимися до окончания техникума. Девушки отзывались на свои новые имена с довольной улыбкой, а те, которым цветов не хватило, обижались на мою ненаходчивость. Обиделась и наша отличница Галя. Ее всегда какие-то удивленные карие глаза и вправду не напоминали мне ни одного цветка.

Как-то мы катались с Галей в лодке на нашем заболоченном пруду. У берега торчали из воды толстые, словно вылитые из воска, блестящие пикообразные листья и среди них подымались редкие султанчики лиловатых цветов стрелолиста. И тут мне показалось, что на меня смотрят с султанчиков удивленные глаза Галины. Вот уже цветы позади, а глазки, поворачиваясь, следят за мной, не переставая улыбаться удивленной улыбкой.

— Галя! Да ведь у тебя глаза стрелолистные. Так и буду звать — Стрелолистик! — обрадовался я находке.

Но глаза девушки в ответ на мои радостные восклицания налились обидой.

— Брось глупости! — ответила она сквозь нахлынувшие слезы. — Причаливай к берегу.

Я начал рассказывать Гале о красоте цветков этого растения, о том, что на его корнях растут небольшие клубни и в Китае на болотистых местах выращивают стрелолист, получая до сорока тонн клубней, заменяющих картофель. Но девушка не слушала моих объяснений. Она сидела ко мне спиной, а когда лодка ткнулась носом в илистый берег, не простившись, убежала домой.

Непрочитанная тогда мною «лекция» пригодилась теперь самому.

К ужину я приготовил вкусный «картофельный» суп с рыбой, слегка пахнущий тиной и горохом. А мысли о возможности состряпать еще и лепешки вызвала такое сильное желание поесть хлеба, что я, позабыв об отдыхе, тут же взялся за работу. Уже к двенадцати часам ночи я вынул из булыжной печи высушенные хрустящие кусочки корневищ рогоза и, размолов их в муку на гладком камне, к рассвету испек первые лепешки. Трудно вспомнить, что в своей жизни я ел вкуснее этих поджаренных на медвежьем сале и никак не желающих сохранять приданную им форму, рассыпчатых рогозовых лепешек! А на заре опять вышел в озеро продолжать поиски машины.

К концу пятого дня мытарств по озеру с чувством горького разочарования возвратился к шалашу. Позолотившая тайгу вечерняя заря еще не принесла прохлады, и дневной зной цепко держал за землю. От усталости и зноя подкашиваются ноги, дрожат руки и все тело просит отдыха, а раскаленный мозг неотступно сверлит вопрос: где же самолет?

И я понимаю, что не смогу уйти отсюда до тех пор, пока не найду машину, где и в каком бы виде она ни находилась. Сколько времени и как придется ее искать — не хотелось об этом сейчас думать, каждый мускул, каждый нерв требовал покоя.

Даже прорытая лисой дыра в крыше шалаша и пропажа большого куска медвежатины не вызвали возмущения, и я с чувством тупого безразличия повалился в постель.


ФАТА-МОРГАНА

16-го августа в субботу, взяв трехдневный запас мяса и соли, отправился на поиски самолета за озером. За прошедшие восемь дней «отдыха» собирал и сушил ягоды лесной клубники, которых даже после града было очень много; сушил грибы и корневища рогоза, молол муку, выпаривал соль и приводил в порядок остаток мяса. Словом, у меня теперь столько продуктов, что даже самая запасливая хозяйка не нашла бы в них недостатка. Для лучшей сохранности «овощей» и мяса вырыл в стене обрыва хранилище в виде большой ниши и, обложив его корьем, сложил туда клубни стрелолиста, все мясные продукты, больше пуда муки и, подумав, положил также самородки золота.

«Из дому» я вышел в десять утра. Воздух уже так накалился, что даже под пологом многоярусных елей и широкоголовых сосен не чувствовалось прохлады. Оранжеватые рыжики и синеголовые сыроежки, томясь в горячем воздухе, издавали приятный грибной запах, дразнящий аппетит, так и просились в кузовок. Вековые деревья, словно отдохнувшие за ночь гвардейцы, встали стеной над марью, готовые броситься в атаку на безжалостное солнце. В густых кронах их сидели не по сезону одетые распаренные притихшие белки, умолкли говорливые кедровки и пискливые кукши.

И кажется, что вот сейчас разрежет застывшую тишину бодрый гудок паровоза, застучит колесами поезд, а в голубую высь со звонким рокотом взлетит серебристая птица. И проснется другая, кипящая жизнью тайга… С дикой сибирской красотой переплетается новая могущественная красота созданная руками и разумом человека. Но идут часы, и ничто не будит полудрему зеленого простора.

Перевожу взгляд на скалистые горы и… поражаюсь невероятной переменой. Опрокинутые, они висят высоко в небе, а на их месте, на земле, островерхими гребнями волн плещется безбрежное море… Из белесой дымчатой дали, точно из самой мысли, без шума и рокота на меня несется огромный самолет, за ним другой, третий… Через секунду они растворяются в воздухе, а на волнах вспученного моря уже колышутся и дымят сверкающие белизной морские пароходы. «Не спятил ли с ума?!..» — проносится в голове, и десятком молотов стучится сердце. От неожиданности и удивления, от какого — то непонятного волнения кружится голова, и я, закрыв глаза, сажусь на землю… Передохнув, опять гляжу на «море»… Но оно исчезло. На зеленом ковре огромной равнины, над красными громадами кирпича высятся гигантские строительные краны, а у их «ног» суетятся самосвалы. А из белой дымки на строящийся город несется гигантский поезд… Еще секунда, и я стану свидетелем страшной катастрофы… И тут над стройками встает фигура женщины…

Она, гордая и упрямая, смотрит в упор летящему на нее поезду… улыбается и приветливо машет рукой. Исчезают машины, поезд. На лугу стоит прекрасный город с прямолинейными улицами, садами и парками, над ним — на экране белесой дымки — женское лицо. Растаял город. На свои места водрузились горы, но лицо женщины еще долго улыбалось необъятным таежным просторам. Ее глаза излучали силу жизни, могущество гения человека.

Что же это?.. Сон, кошмары или бред сумасшедшего?..

Нет, нет!.. Ни то и ни другое…

Изучая вопросы аэрометеорологии, я не мог не знать о существовании и сущности миражей, появляющихся в силу оптического явления в атмосфере, когда в слоях перегретого воздуха, как в зеркале, видны изображения земных предметов в искаженном, чаще в перевернутом виде. Но то, что я сейчас видел, — не простой мираж, а мираж миражей или, как его называют, фата-моргана (фея Моргана). При таких явлениях на горизонте появляются изображения предметов, находящихся за несколько сот километров от места наблюдения. И хотя я знал природу миражей, все, что я видел, настолько поразило своей грандиозной фантастичностью, что пришлось довольно долго посидеть в тени, чтобы прийти в себя.

Перед глазами встал любимый город. Все тело налилось силой, в душе проснулась безудержная жажда жить, работать, действовать. Я встал и, стряхнув с себя навеянные миражем воспоминания, поспешил на розыски машины.


НОЧЬ НА БОЛОТЕ


С седловины скалистых гор перед боем с орлами я видел, что за береговыми зарослями рогоза вдоль озера тянется неширокая полоса тайги. Переплыв озеро, в полдень я уже был у кромки этой тайги. И хотя с горы тогда не замечалось никаких признаков падения самолета в эту гигантскую зеленую щетину, я все же решил перейти лесную полосу против Орлиного утеса: не найду ли каких-либо следов катастрофы?

Густая чаща встретила в «штыки». Отмершие нижние ветви елей и лиственниц царапали лицо, рвали одежду, космы лишайника связывали руки, путали ноги, лезли в рот, застилали глаза. Замшелые скользкие колодины то и дело преграждали путь, и, спотыкаясь, я падал на мокрую зелень подстилки.

А чаща становилась все гуще и темней, словно ее ширина не два-три километра, а тянется бесконечно. К счастью, попалась звериная тропа и по ней, петляя и плутая, я вскоре выбрался на редколесье, а потом уж и к болотистой мари.

До боли в глазах всматриваюсь в кочковатую с редкими и чахлыми кустиками ракиты равнину, но, кроме черных от времени каких-то чудом занесенных сюда колодин, ничего не вижу.

Позабылся голод, прошла усталость. Делаю засечки на деревьях опушки — начало пути — и, срезав лесину для шеста, ступаю на слегка вздрагивающие кочки. Шагов через сто кочки начинают шататься, как зубы старухи. Дальше они удерживают меня только две — три секунды и под шипение ржавых пузырьков сернистой вони предательски уходят из-под ног в черную пучину болота. Это заставляет быстрее прыгать с кочки на кочку, наконец — бежать, не глядя по сторонам… Случайно наткнулся на кустик ракиты и упал на него животом, не ощутив боли. Куст не тонет, и я перевожу дух, протираю заслезившиеся от напряжения глаза, осматриваюсь. На голову, на шею, на спину густой пылью сыплются комары и мошки. Сквозь пляшущую живую сетку из насекомых вижу на мари такие же кусты, изредка торчащие впереди и по сторонам. Приходит мысль — отказаться от слепого передвижения «по прямой», а наметив куст, бежать к нему, передохнув, — к следующему, не теряя из виду Орлиного утеса.

И хотя мой путь по болоту шел зигзагами, поход стал менее утомительным и менее опасным. Преодолев около двадцати межкустовых пространств, замечаю, что солнце уже зашло и на болото серым зонтом спускаются сумерки. Комары сквозь одежду так обжигают спину, что нет терпения. Проклиная всех предков этих поистине гнусных двукрылых, на последнем ракитовом пятачке собираю прошлогоднюю жесткую траву и развожу костерок. Агрес-смивный характер моих истязателей мигом исчез; они шарахнулись во все стороны, оставив меня в покое. Костерок скоро затух, и болотистая равнина провалилась в темноту. Надо думать о ночлеге.

В кустике ракиты с десяток тонких сухих и около двадцати водянистых зеленых побегов. Этим «запасом» топлива надо постараться поддержать костер до утра, иначе комары отнимут последние силы. Часов в одиннадцать из болота поднялся вонючий густой туман, насквозь пронизавший тело холодом, и комары исчезли. Но костер нужен теперь для тепла. Иначе об отдыхе нечего и думать.

Чтобы скоротать время до рассвета и как-то согреться, срезал на своем пятачке весь запас древесины, разложил побеги на сухие и сырые и нарезал из них двадцатисантиметровые «бревнышки». Их надорастянуть на шесть часов. Раскладываю дрова на шесть кучек: в каждой оказалось по восемнадцать «чурок» толщиною в карандаш.

Они, конечно, не могут дать тепла даже на полчаса, но без костра оставаться нельзя и надо что-то придумать еще. Ошкурил и укоротил на полметра свой шест, с комлевого конца затесал острием, как у кола, а на вершине сделал гладкий срез для надписи. Работа сократила ночь на час, а стружки и кора прибавили пищи скудному костру.

Сажусь поближе к огню и вырезаю глубокую надпись на ровном срезе шеста: «Вблизи находится потерпевший аварию самолет. Сообщите место катастрофы в местный совет. Кузнецов. 17 августа 1957 года».

Надпись закончена, а до восхода солнца еще три часа. Заостренным концом погружаю шест в болото у своего островка. Он тонет, как в масле, но на глубине в полтора метра ударяется обо что-то твердое, как о камень. «Вечная мерзлота!»— проносится догадка. Значит, самолет не могло засосать на большую глубину этой вонючей трясины? А может быть такая глубина болота только у куста?..

Кладу две кучки дров в костер. При свете огня прыгаю по кочкам подальше от пятачка и там быстро погружаю шест. Он тонет на ту же глубину и опять ударяется в верхнюю кромку мерзлоты. Упираюсь в две кочки, пытаясь вытянуть шест, но болото крепко держит его в своих зубах, а кочки уходят из-под ног в трясину. Оставляю шест на месте и в две секунды выскакиваю на спасательный пятачок. Он тоже вздрагивает, как плот на озере, но пока не тонет.

Догорели последние побеги ракиты, и сырая темнота глыбой придавила болотную равнину. Невидимый в темноте вонючий туман запирает дыхание, давит кашлем. Мозг устал бороться с беспощадной природой, отказывается искать выход из этого положения. Хочется бежать назад… бежать без оглядки к обжитому шалашу и больше не пытаться проникнуть в глубь этого страшного места… Но… я прикован к пятачку темнотой. Уйти сейчас в болото — значит уйти на верную гибель. Полутора метров трясины вполне хватит, чтобы навсегда проглотить человека. Измученное тело просит отдыха, ноет нога, одолевает жажда. Средь вонючего болота не напиться, как и в пустыне.

Начинаю делать гимнастические упражнения для рук, спины, приседания на одной здоровой ноге. Пятачок вздрагивает все сильнее и, кажется, хочет отказать в убежище. Но тело уже согрелось, и я еще способен продолжать борьбу. Только бы воды… Хоть один глоток свежей, прохладной… А там — пусть тонет островок; хватит сил добраться до другого.

Из тайги подуло запахом грибов и хвои, спокойствием и миром. Туман поплыл куда — то на восток, где его властно окрасила в лиловорозовый оттенок заря. Вскоре поднялось холодное, бодрое малиновое солнце. Я встретил его громким «ура», но голос так и потонул в болоте, не отозвавшись эхом

Четыре раза безуспешно бегал по кочкам к шесту, пытаясь выдернуть его рывками. Только с пятого забега вернулся с победой. Опять пускаюсь в перебежки по кочкам между кустами ракиты, все больше удаляясь от озера и леса. Часа через два кочки так поредели, что перепрыгивать стало совсем трудно, а спасительные кустики вовсе исчезли. Глазам открылась округлая, метров семьсот в диаметре, покрытая зеленым мхом равнина с грязно-желтыми пятнами сфагнума. Почти в центре этого пестрого ковра лежало что-то огромное, бурое, косматое. «Медведь?» — и по спине побежали мурашки. — «Еще здесь его не хватало…»

Упираюсь на шест и всматриваюсь в «медведя». Вокруг него разбросаны такого же цвета рваные глыбы… торфа.

— Самолет! — вскрикнул я радостно и помчался к глыбам, ступая куда попало.

Но тут правая нога увязла в болоте. Рвусь вперед, пытаясь выдернуть ногу. Это не удается. И теперь какие-то силы тянут меня в губительную пучину за обе ноги. В голове мысли молнией сменяют одна другую. Неужели конец? У самой цели? Как сохранить силы? Как выбраться? А не слепая ли это надежда на возможное спасение?..

Поставив рядом шест и вогнав его в болото, пытаюсь подняться по нему, как по столбу. Но по свежеошкуренной гладкой и измазанной болотом древесине руки скользят вниз, а ноги все глубже уходят в пропасть. Наконец шест и ноги уперлись в мерзлое «дно» и это дало слабую надежду на спасение. От жгучего холода одеревенели ступни, немеют икры, колени… Руки дрожат от усталости и напряжения, правый бок и голову нестерпимо жжет солнце, язык и горло иссохли от жажды…

Отстегиваю и бросаю в сторону ремень с пистолетом, туда же летит котомка с припасами. Больше снять нечего. Болото уже холодит грудь, но вода, даже эта вонючая и непригодная для питья, куда-то ушла и нечем смочить губы. Только метрах в двух от меня поблескивают на солнце зеркальца темных лужиц. С большими усилиями удается все же вынуть шест. Протягиваю его одним концом к лужице, кладу на болото и выдавливаю канавку. Вода медленно ползет к месту моего обречения. Мою руки, смачиваю лицо и губы, затем кладу шест концами на ближайшие кочки и, как на турнике, пытаюсь выжаться на руках из болота. Хрустнуло в колене, но ноги остались на месте, а шест тонет в пучине. Вынимаю свое единственное орудие из болота и кладу рядом с собой. По оставленной шестом канавке справа и слева к груди медленно ползет вода.

Вдруг осеняет догадка: меня спасет вода! Да, да. Только она! Ведь вся трудность выбраться из болота в том, что мое место не может заменить воздух. Его можно заполнить водой. Надо заставить бурую жижу оказать помощь!..

Шестом и руками делаю углубления у тела и заполняю их водой. Болото отказывается принять в свое лоно непрошенную гостью, выталкивает вверх, но надежда на успех прибавляет силы, и я продолжаю работать. Вот грязь уже до колен стала теплее и жиже, но ступни еще крепко зажаты в зубах болота. Опять подвожу воду с ближайших лужиц и с помощью шеста помогаю ей забраться под брюки в штанины. По голеням вниз медленно ползут теплые змейки. Устраиваю шест концами на кочки и изо всех сил выжимаюсь «на турнике». Опять хруст в суставах, но на этот раз ноги оторвались от мерзлой подошвы и повисли в болоте. Напрягаю все силы… Внизу что-то противно чавкнуло и я ткнулся головой в мягкую кочку… Еще не веря в спасение, оглядываю покрытые грязью голые ноги (сшитые из кожи косули летние ичиги остались в болоте). Передохнув, подтягиваю шестом рюкзак и пистолет и еле плетусь до ближайшего кустика ракиты.

Отогрев на солнце закоченевшие ступни, опять подбираюсь к страшному месту с охапкой веток. Обложив «провал» подстилкой, без труда вынимаю брюки, шест с надписью ставлю у провала и возвращаюсь на свой пятачок. И уже не верится, что эта тихая равнина лишь час назад угрожала смертью

Теперь ясно, что самолет погрузился в самом центре мохового зыбуна, по которому в летнее время с шестами и палками не пройти.

Вся эта равнина — постепенно высохшее и заболоченное озеро. В центре еще остался не тронутый процессом заболачивания и, по-видимому, очень глубокий водоем. Здесь природа наступала, на него по-иному. Затягивая теплую поверхность воды плавучими зелеными мхами, она десятилетие за десятилетием сужала зеркало и наконец совсем спрятала озеро под мягким ковром. Из отмирающих мхов на поверхности воды постепенно накопился слой торфа, и для зеленых мхов вода стала недоступной. Тогда на смену пришли сфагновые мхи, получающие воду и пищу из воздуха в виде росы, дождя и пыли. Вода полностью погребена под слоем торфа, образовавшего шаткий, непроходимый зыбун. Если из болота можно было выбраться, то провал через толщу торфа в скрытую водную пучину, где не живут даже самые неприхотливые рыбы, будет роковым. На ее дне лежит сейчас мой самолет.

Отжимаю брюки. Они пластырем липнут к телу, сковывают движения. Но сушить их нет времени. Надо бежать из страшного болота. Опять прыгаю по кочкам, отмечая свой путь срезанными в кустах ветками. Босыми ногами чувствую малейшую неровность почвы. Даже травинки вызывают боль.

После каждой остановки усиливается слабость, тело ноет как от ушибов, в ушах комариный писк и перезвон, а в голове сумбур. Ноги с трудом тащат изнуренное тело.

А вот и лес. Он встретил бодрящим запахом распаренной смолы и хвои. Обнимаю первый ствол корявой лиственницы и, не разжимая рук, опускаюсь на теплую твердую душистую землю; с жадностью гляжу в спокойную синь безоблачного неба. Окружающий мир кажется так дорог, что хочется обнять его весь и крепко прижать к груди.

Длинная прохладная тень деревьев напоминает об исходе дня. По звериной тропе пробираюсь к озеру. После шатких болотных кочек тропа кажется удобной гладкой дорогой. Через час наклоняюсь над гладью озера, чтобы утолить давно мучившую жажду. Из воды на меня глядит измученное, страшное, чужое лицо, с облепленной грязью длинной черной бородой. Секунду знакомлюсь с этим лицом, закрываю глаза и припадаю к воде. Вода кажется теплой, горькой, неприятно пахнет тиной. Но я пью и пью без конца, с небольшими передышками, не чувствуя облегчения. Потом переплываю к пещере, снимаю одежду и прыгаю в воду. Все тело пронизывает холодными иголками, и я с недоумением выскакиваю на берег. Наспех мою брюки, развожу костер.

Подбородок и руки дрожат от холода, подкашиваются ноги. От развешанной одежды валит пар, а тело совсем не чувствует тепла костра, словно костер нарисован на холсте. Не согревает и сухая одежда. Пришла страшная догадка — заболел!..

Уже поздней ночью с трудом добираюсь до шалаша и падаю на мягкий мох. Скорее бы уснуть и забыть невзгоды двух прошедших дней, но ослабевшее тело охватывает лихорадочный озноб, и сон совсем не приходит. Натягиваю медвежью шкуру и под ее тяжестью стремительно падаю в фантастическое царство кошмаров.


СВЕТЛАНА


Пытаюсь вспомнить, какое сегодня число, подсчитать, сколько дней лежу, но ничего не выходит: в голове пустота, как после выхода самолета из пике, а в ушах приглушенный рокот мотора; по-прежнему ноет колено. Опять просматриваю табель-календарь на небольшом листочке с рисунком гидростанции на обороте — подарок сберкассы, — но стройные ряды чисел не дают ответа.

В авторучке кончаются чернила, карандаш утерян на болоте. Что же делать? Ждать выздоровления и тогда сделать чернила из ягод брусники?

А есть ли вообще надежда на выздоровление? Восстановятся ли силы?.. Надо выздороветь, поправиться и вернуться! Надо!!! Должен жить! Должен вернуться в часть!.. Ведь меня ищут, знаю… Будут искать и, конечно же, найдут… Друзья, товарищи по службе — не оставят. Только почему до сих пор не нашли? Ведь летали близко, слышал. А не нашли, видимо, потому, что не приняли координаты катастрофы.

Опять слышу рокот приближающегося самолета и, шатаясь, выбегаю на поляну, всматриваюсь в безоблачное небо, вслушиваюсь в тишь тайги. Но и сейчас, как и вчера, как и несколько дней назад, шум мотора — видимо просто бред больной головы. Расслабленный болезнью и убитый одиночеством, возвращаюсь в шалаш на свой тюфяк.

Шилом от перочинного ножа царапаю слова на листке бересты. Получается не плохо. Можно читать и не стирается. Это тоже одна из побед над тайгой!

Так какое же сегодня число?..

Двое суток я лежал в жару без воды и пищи. На третий день, ползая на четвереньках, с большим трудом вскипятил чай с малиной. После чая жар снизился и дышать стало легче. Потом кипятил чай по разу в день: всего три раза — три дня. Выходит, лежу я пятый день и сегодня двадцать третье августа.

В прошлом году в этот день я вернулся в свой город из отпуска в штатском. От вокзала ехал в трамвае, народу было мало. Из среды пассажиров как-то выделялась стройная блондинка, стоявшая у выхода из вагона. На загоревшем лице угадывалась тревожная озабоченность, а в голубых лазах — усталость. И тугая коса, уложенная на затылке, и ровный, слегка вздернутый у самого кончика нос, и высокая шея на круглых не широких плечах, показались мне очень знакомыми.

«Ольга!» — чуть не вскрикнул я и протиснулся к блондинке.

Трамвай затормозило, и я ткнулся лицом в ее плечо. Женщина медленно обернулась, посмотрела мне в глаза. Этот строгий, секунду как бы удивленный, потом вопросительный взгляд смутил, и я, извинившись, отвернулся. «Конечно, не она. И все же чем-то похожа». Правда, Ольгу я никогда не видел такой озабоченной и печальной. Но мне казалось, что вот — вот у моей соседки сойдет с лица печаль, и оно засветится знакомым мне задором.

Трамвай дернуло вперед, блондинка пошатнулась и косой слегка коснулась моих губ и подбородка. Запах цветущей поляны и еще чего-то нежного и непонятного заставил сильно забиться сердце. Она, конечно, не могла не почувствовать прикосновения, но не оглянулась и поспешно отошла к двери, готовясь сойти на остановке. Я тоже решил выйти. Хотелось развеять ее озабоченность, сказать теплое слово.

На остановке я вышел и пошел рядом с женщиной. Она сбоку посмотрела мне в лицо, что-то хотела сказать или спросить, но не спросила, а только замедлила шаг, давая обогнать себя на узком дощатом тротуаре.

А я не обгонял. Подавляя волнение, произнес каким-то чужим голосом:

— Вы так чем-то опечалены, что мне не хочется оставлять вас одну. Если разрешите, — я провожу вас до дома.

— А вы, капитан, всегда так гоняетесь за незнакомыми девушками? — строго, но без злости спросила блондинка и остановилась.

Нарочито подчеркнутое слово «капитан» было так неожиданно, что я остановился, не находя слов для ответа.

— Нет, что вы!.. Впервые в жизни… — оправдывался я смущенно.

Она улыбнулась одними глазами и совершенно спокойно ответила:

— Ну, если так, то проводите. Только не домой, а в сад. Хочется посидеть в тени.

Мы уселись на скамейку вблизи танцплощадки, на которой еще не было ни музыкантов, ни танцующих пар.

Сидели молча. И хотя из головы не выходило подчеркнутое «капитан», молчание не было таким мучительным, когда не находишь темы и слов для разговора; просто было приятно сидеть, чувствуя рядом совсем незнакомого, но ставшего уже чем-то близким человека.

На танцевальную площадку пришел рабочий в клеенчатом фартуке с метлой и шлангом. Вслед за ним воробьиной стайкой посыпались из-за кустов шумливые мальчишки. Рабочий поливал исшарканные подошвами доски, а ребятишки, подняв неимоверный визг и хохот, кувыркались и приплясывали под струей холодной воды.

Я разглядывал розовую блузку и скромную синюю юбку соседки, а она, не отводя глаз, наблюдала за мальчуганами. Их шумное веселье, видимо, отвлекло ее от печальных мыслей: лицо порозовело, глаза заискрились смехом.

— Вот и отдохнули. Мне пора, — сказала она и встала.

Лучи заходящего солнца обдали золотом ее волосы, спокойное лицо, грудь, и мне показалось, что рядом со мной другая, очень знакомая и очень дорогая подруга. Не ожидая приглашения, я пошел молча рядом, бесконечно счастливый. Женщина свернула на Советскую улицу вправо.

— Откуда вы знаете, что я капитан? — спросил я, боясь, что она войдет в какой — либо ближайший двор, а я останусь с неразгаданной загадкой.

— Как-нибудь после, не сейчас, — ответила она задумчиво. Это «после» бесконечно обрадовало. Выходит, что она не только не возражает, а еще хочет встречи.

— Вот я и дома. Спасибо за компанию. До свидания! — заторопилась она, открывая небольшую калитку в сплошной дощатой изгороди двора.

— Одну минуту… — спохватился я, чувствуя, что теряю самое дорогое мне на свете. — Разрешите зайти с вами.

— Нет. Сейчас не стоит.

— А когда вы бываете дома?

— Каждый день после семи. Только маскированных капитанов в свой дом не пускаю, — мягко улыбнулась и скрылась за калиткой.

До утра я лежал с открытыми глазами. Принимался читать «Русский лес» Леонова, но мысли возвращались к неожиданной встрече, и со страниц книги на меня глядело лицо знакомой незнакомки. Я упрекал себя, что не узнал ее имени и не посмотрел номер дома, куда она зашла.

Ровно в семь вечера я уже бродил в том месте, где мы вчера расстались. Рядом стояли три одинаковых дома, с одинаковой изгородью и одинаковыми калитками. Осмотрев все калитки, решил начать с той, к которой подошел вначале. Зашел во двор. В ограде — два одноэтажных дома, и опять встал вопрос: в который заходить?

Не раздумывая долго, постучал в ближайшую дверь. Затявкала собачонка и через полминуты лохматым комочком выкатилась под ноги, а за ней появилась средних лет женщина в цветном халате.

— Я ищу себе комнату, — выпалил я, не думая о последствиях такого начала.

— Это у соседей; вон та дверь. Но они, кажется, уже сдали.

— Высокой женщине, блондинке?

— Да, ей, — отвечает хозяйка, не скрывая любопытства. — А что — знакомая?

— Если зовут Надей, то знакомая. Даже землячка.

— Нет, не она. Кажется, зовут ее Светлана Васильевна. Из металлургического. Инженер или химик — точно не знаю.

— Значит, не она. Но к хозяйке я зайду спросить хотя бы койку. Не для себя, правда, но надо.

Дверь открыл немолодой, уже седеющий мужчина. Он протянул руку и назвал какую-то фамилию.

— Еще не пришла, — заспешил он, не дав мне сказать ни слова. — Но вы заходите. Скоро должна прийти. Комнату она не закрывает. У нас так. Доверяем. Мы ей, а она нам.

Мне, правда, не хотелось заходить в комнату без приглашения самой хозяйки, но любопытство взяло верх, и я перешагнул порог. В коридоре хозяин открыл узкую дверь налево, включил свет и, пропустив меня в маленькую продолговатую комнатку, ушел к себе.

Нежный запах цветущей лесной поляны и еще чего-то тонкого и незнакомого напомнил о вчерашней встрече, а безукоризненно чистая и уютная комната и розовая блузка на вешалке за печкой сказали, что здесь живет она.

Присев на стул у маленького письменного стола и закурив папиросу, ищу глазами пепельницу. Но для чего она Светлане? На столе стопка книг по геологии, какие-то тетради, чернильница, будильник «Мир» и неразлучный предмет всех женщин — зеркало. К нему приложен прямоугольник плотной белой бумаги со штампом — «Фотография Динамо».

Беру в руки прямоугольник — посмотреть, как выглядит она на фотоснимке, но… то, что увидел, заставило вскочить со стула и позабыть про пепельницу, про дымящую папиросу. С карточки глянул мой портрет… В военной форме и со всеми наградными знаками.

«Откуда?!.. Как сюда попал?» — замелькали в голове вопросы!

Перед уходом в отпуск я действительно фотографировался для «личного дела» и получил все шесть снимков. Три сдал в штаб, а остальные лежат в моем планшете. Откуда же эта?

Ставлю карточку к зеркалу и, не простившись с хозяином, выхожу на улицу. Догадка сменяет догадку. Хотелось сейчас же встретить Светлану и все узнать. Потом показалось, что здесь «дело не чистое» и надо хорошо обдумать свои поступки. Может быть, надо посоветоваться в штабе.

На следующий день после работы на автобусной остановке у сквера ко мне подошла Светлана с припухшими от слез глазами.

— Мне надо с вами поговорить, — сказала полушепотом.

Я вышел из очереди и под любопытными взглядами сослуживцев пошел с ней в скверик.

— Даже не знаю, надо ли извиняться? Bедь в этом я совсем не виновата. Могут подтвердить и другие, А им вы не можете не поверить.

Мы сели на скамейке у фонтана. Вечерело. Восемь огромных цементных лягушек, расставленных по кругу, струйками поливали голого мраморного малыша. Тут же у скамейки прыгали говорливые воробьи, выбирая в песке невидимые крошки.

— Я слушаю вас, Светлана Васильевна, — напомнил я вежливо, но, как показалось самому, по-следовательски суховато.

Мне в самом деле очень хотелось слушать и слушать без конца ее голос, но случай с фотокарточкой, о которой она, видимо, хотела рассказать, не мог не вызвать настороженности и где-то в глубине души пока что смутного чувства недоверия.

— А вы никуда не спешите?

— Нет, не спешу. Рассказывайте хоть до ночи, хоть до утра, — постарался загладить свою вину за суховатое начало.

— Тогда слушайте. Недели три назад я сдавала в отдел аспирантуры две фотокарточки к «делу». Но через полчаса меня опять позвали в отдел. Заведующая с хитроватой улыбкой подала мне вашу карточку. «Этого офицера, — говорит, — мы в аспирантуру не принимали. Так что оставьте фото себе, а мне дайте свою карточку».

Ничего не понимая, я молча обменила карточку и вернулась в лабораторию. И только там убедилась, что в моей сумке, в черном конверте, действительно лежат все четыре.

ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ


Утром третьего сентября, опираясь дрожащей рукою на суковатую палку, вышел из шалаша. Солнце уже поднялось над таежным горизонтом, осыпав золотом притихшую зелень.

И хоть по-летнему еще тепло и уютно, но в природе угадывается какая-то настороженность, и на ближайшем кустике ерника глаза нащупали оранжево-желтые листочки — первые повестки неумолимой осени. Скоро такими «повестками» покроются все деревья. Потом они упадут на землю, и все зеленое царство уснет глубоким зимним сном. Но это потом.

Болезнь долго держала в постели, не пускала в тайгу. Я соскучился по ее уюту, по тихому говору и прохладе, по терпкому аромату воздуха и запаху грибов. Весь день сегодня хочется побыть в тайге. Из травы улыбаются малиновые сыроежки, словно смеясь над человеком, которому нельзя наклониться, чтобы сорвать бархатистую шляпку и унести с собой. По-прежнему красуются рубиновые ягоды перезревшей земляники да кое-где цветет запоздалая ромашка.

Мягкая подстилка под ногами и заросли папоротника быстро вымотали силы, и я сажусь на трухлявую колодину. Тишь и прохлада скоро вселяют бодрость. Подбираюсь к кустикам голубики с крупными спелыми ягодами. На ближайшую сосну с грибом в зубах бесшумно поднялась белка. Не обращая на меня внимания, повесив гриб на ветке, она опять спустилась на землю, скрылась в зарослях папоротника. Из дупла толстой сосны выскочила другая и прыгнула на соседнее дерево, потом дальше и дальше. Через минуту она вернулась с бурой кедровой шишкой в зубах, грациозно уселась на ветке, положив пушистый хвост на спину, и начала зубами вынимать орехи, поддерживая шишку лапками. Вниз посыпались чешуйки и скорлупа орехов.

Покончив с шишкой, белка бросила стерженек на землю, а чистые ядрышки понесла в дупло. Скоро оттуда опять показались мохнатые ушки, потом их обладательница. Сидя на сучке, она умыла лапками мордочку, как кошка, и опять ускакала за добычей. Вблизи дупла, среди густых ветвей, виднелось беличье гайно, из мха и прутьев, похожее на гнездо сороки. В нем будет зимовать эта пара — самец и самка, — питаясь ягодами, почками и корой, а в сильные морозы и в пургу запасами сухих грибов и орехов.

Отдохнув и оборвав голубику, иду вглубь тайги. Кедрач кишмя кишит белками и кедровками: идет напряженная борьба за шишку — заготовка орехов на зиму. Кедровка проворно вынимает из шишки орехи клювом и оставляет их в ротовых мешочках. Вот она очистила одну и принялась за вторую. Но рот уже забит орехами, и невыщелканная шишка летит на землю. Шлепнулись в мох еще несколько таких же шишек, а в воздух поднялось восемь кедровок. Они направились к Орлиному утесу, а им навстречу летят кедровки с пустыми ртами. Потом я заметил, что к горе и от нее непрерывным потоком курсируют небольшие стайки птиц; туда — с грузом, обратно — за добычей. Они не прекратят работу и ночью, когда их конкуренты — белки — уйдут спать в свои гнезда. Заготовка орехов будет продолжаться, пока с веток не исчезнет последняя шишка.

У сброшенной кедровкой шишки во мху возятся две серые длиннохвостые мыши. Они грызут чешуйки, вынимая орехи, с яростью бросаются друг на друга, пуская в ход острые резцы. Увлеченные схваткой, не замечают, что к шишке проворно подбежал полосатый бурундук и, обнюхав добычу, толкает ее мордочкой подальше от жадных драчунов. Потом он схватил шишку в зубы и, выпучив словно со страха буроватые глаза, унес ее в свое подземное хранилище.

Сажусь у огромного выворотня с обнаженными, торчащими веером корнями и, подняв голову, наблюдаю за работой кедровок и белок.

И тут мое внимание привлек треск и шорох в кедраче. Глянул в ту сторону, и рука сама собой потянулась к пистолету; прямо на меня, переваливаясь с боку на бок, но легко ступая, шел огромный почти черный медведь. Что же делать? Пистолет остался в шалаше… По коже словно кто-то протянул холодные колючие щетки. Ложусь на землю и качусь на дно воронки от выворотня. На деревьях и на земле все замерло, притихло, притаилось. Сейчас и мне не хотелось встречаться с этим таежным громилой. Но как же быть?!. Остается один выход — спрятаться.

Стараясь не ломать сухих корней быстро — откуда взялась сила? — забираюсь под корягу. Сквозь сплетения корешков ищу глазами зверя. Медведь сидит на задних лапах и, пьяно качая головой, смотрит вверх, в кроны кедров. Потом лениво подходит к толстому стволу, берет его лапищами в объятья и пытается встряхнуть. Дерево слегка вздрагивает но это, видно, не удовлетворяет мишку. Он сердито рявкает и неуклюжими прыжками подбегает к дереву потоньше. От встряски в мох свалилось штук пять шишек.

— Да сыпьтесь же вы, окаянные, а то будет рыскать и наткнется на меня! — шепчу из своего укрытия.

Медведь обнюхал упавшие шишки, постоял, как бы подумал, потом, встряхнув шерстью, быстро и ловко полез на дерево. Ствол дрожит как былинка, макушка качается, но мишка лезет выше и выше… Раздался громкий треск — вершина кедра вместе с шишками летит на землю. С обезглавленного дерева легко, как кошка, слез и медведь. Он опять начал обнюхивать шишки, но теперь уж прямо на ветвях, взял одну в рот и, растянувшись рядом с вершиной, стал ее грызть, придерживая лапой. Потом вдруг насторожился, выплюнул шишку, поднял голову и нюхнул воздух; легко вскочил на ноги и, не оглядываясь, скрылся в чаще.

«Учуял запах человека», — подумал я и начал выбираться из укрытия. И это верно. Вид человека мало страшит медведя. Иногда даже наоборот — раздражает. Но стоит ему учуять запах человеческого пота, храбрость зверя исчезает: неимоверный ужас гонит его далеко-далеко в безопасное и укромное место.

Собрав в шлем и в карманы добычу незадачливого шишкаря, иду к шалашу с мыслью, что если сейчас не сделаю запаса орехов, то через день-два не увижу на дереве ни одной шишки.

Вечером по-новому зашептала тайга. В шепоте слышались унынье и ропот, обида и тревога. Возвращаясь к шалашу с последней ношей шишек, я задержался у опушки и свистнул изо всех сил. Словно в подушку ткнулся звук, сердитая тайга не ответила эхом.

Сквозь холодный густой туман с большим трудом пробилось запоздавшее серое утро. Туман, медленно и нехотя оставляя землю, серыми космами повис над деревьями, превратился в низкие угрюмые тучи. На листья и хвою из туч воровато посыпались мелкие капли знобящей влаги. Капли осмелели, стали чаще и звонче, застучали непрерывной дробью. Начались затяжные осенние дожди.

Закончив записи, берусь вымолачивать из шишек и сушить орехи: подвешиваю их в шалаше в узелках из купола парашюта. Эта работа заняла весь день. Пятого сентября погода такая же пасмурная, и я после завтрака, сидя в шалаше, привожу в порядок список растений, обнаруженных в этих местах. Здесь ничего не было нового и незнакомого, но часто удивляло то, что рядом с обитателями таежной флоры, точно приехав в гости, растут степные васильки, щучка, гулявник, лебеда, щирица, жабрей и другие южные растения. Они встречались на илистых наносах и смывах, на высохших болотцах.

И не трудно догадаться, что переносчиками семян и сеятелями были перелетные птицы, еще весною питавшиеся на озерах и полях юга и принесшие сюда семена в своих зобах и желудках. Ботаники знают много растений, семена которых прорастают только после того, как побывают в желудке птицы.

Под утро следующего дня по падям и распадкам несмело прополз заморозок, посыпав белой пылью сочные листочки трав. И хотя солнце взошло по-летнему бодрое и упрямое, весело заиграло в мириадах капелек росы, листья многих трав потемнели, стали как обваренные и безжизненно повисли на своих стебельках. Так пришел первый утренник.

Вечером седьмого сентября слабый ветерок с севера принес холодную струю — первый подых лютой северосибирской зимы. В воздухе, освещенные солнцем, поплыли белоснежные паутинки с пауками-путешественниками. Отдав свою судьбу в руки ветра, они неслись на юг, в неведомые им края. И как хочется подняться на послушной машине в голубое, по-осеннему высокое и просторное небо и полететь к людям, к работе, к товарищам, к Светлане…

Среди сочной зелени листьев березы и осины в этот день появилось много желтых, оранжевых и даже красных листочков. Некоторые опали и уже желтеют на зеленой перине мха и среди травы. Еще бойко выстукивают свою вечернюю «песню» дятлы, но гуси и утки как-то насторожились и притихли.

Уже давно скрылось за горизонтом солнце, потухла багровая заря. На потемневшем небе зажались частые белесые звезды, но идти в шалаш не хотелось. Спокойным сном уснула тайга. Лишь изредка дохнет она упругой ночной прохладой, словно шепчет — «не забывай — идет зима!».

Мне часто приходилось слышать рассказы о страданиях и гибели в тайге людей, оставшихся без пищи и соли, без огня и крова. Я верил рассказам, жалел пострадавших и при походах на охоту побаивался забираться в незнакомые дебри. Но теперь знаю, что только растерявшийся или крайне ленивый человек может погибнуть в тайге. Не растеряешься — найдешь соль и мясо, яйца и рыбу, хлеб и картофель. А грибов и ягод, плодов и орехов здесь так много, что каждый квадратный километр может прокормить не меньше, чем полсотни человек. Конечно, тайга не рынок. Здесь не выносят в кузовках и не отмеряют гранеными стаканами дары природы. Но потрудись — и получишь рубиновую малину и душистую клубнику, углистую чернику и сизую голубику, нежную бруснику и целебную клюкву, костянику, черемуху, сибирские яблочки, шиповник, облепиху, рябину, кедровые орехи…

Правда, все это есть только летом. И я, конечно, могу спокойно прожить зиму в шалаше, если заготовлю все. В шалаше?.. Спокойно?.. Зиму?!.. А потом, а дальше?.. Нет, нет!.. Я сделал здесь все, что мог, и ни одного дня не останусь ждать еще!

В ПУТЬ-ДОРОГУ



И вчера, так же на рассвете, я выходил из шалаша с трехпудовой ношей за плечами, чтобы вернуться сюда лишь тогда, когда найду реку или речку, вернуться за продуктами, имуществом и солью, звонкий шелест сухих опавших листьев гулко оповещал тайгу о каждом шаге. Он ударялся о колонны стволов, опять возвращался ко мне шипящим эхом, сливался со звуками шагов, и в ушах уже слышалась унылая мелодия осенней песни: «Скоро зима… зима… зима… Скоро зима!..» Зима?! Значит, может быть, сюда больше не вернусь? А как же узнают те, что побывают у шалаша после меня, кто и зачем там жил?

Опять вернулся к шалашу и, сняв рюкзак, взялся за работу.

Только с наступлением темноты новый сосновый столб был врыт в землю. С зачищенной площадки столба на поляну глядела вырезанная ножом надпись.

«Товарищи!

За озером в зыбуне — потерпевший аварию самолет. К нему вешки. Подход только зимою. Сообщите в ближайший совет или военкомат.

Капитан Кузнецов».

И ниже:

«Геологам!

Здесь в овраге найдены крупные самородки золота. Соленая вода в соседнем овраге слева».

День не потерян. Работа принесла приятную усталость, и я уснул рано и крепко. А сегодня на рассвете, завалив проход в шалаш, уже надолго, а может быть, и навсегда оставил обжитое место. В начале было как-то радостно, и я даже насвистывал веселую песню, а когда шалаш остался далеко позади, на душе стало так тяжело, будто покинул родной любимый дом.

В тайге сыро, темно и неуютно. Невидимый туман мелкими капельками липнет к ресницам, бороде, одежде. Набухшие листья бесшумно вдавливаются в землю, и даже ветви ломаются под ногами без треска. Взбираюсь на первый, знакомый по походам увал. Его вершину уже осветило взошедшее бледное, какое-то виноватое солнце, и серая пелена тумана распалась на огромные рваные клочья. Они медленно катятся по вершинам деревьев в пади и распадки, чтобы спрятаться там на весь день в известные только им убежища.

Уже отдохнули плечи, и под мокрую от пота рубашку забрался холодок, но уходить с увала не хотелось. Куда ни взглянешь с высоты — ласкают взор чудесные картины осеннего леса. Кажется, что природа в огромной картинной галерее выставила для показа все свои красоты, созданные за короткое, но щедрое теплом и светом северное лето. И каждый участок пейзажа так и просится увековечить его в золотой раме.

Куда идти? — встает вопрос. С увала речки не видно.

Все главные реки Сибири текут с юга на север. Справа и слева голубыми извилистыми жилами к ним идут многочисленные притоки. Значит, притоки, как бы не извивались по тайге, текут с востока к западным и с запада к восточным берегам великанов. Чтобы скорее встретить приток большой сибирской реки, надо идти на юг или на север. Вероятнее всего я нахожусь слева от большой реки не меньше как за четыреста километров от ее берегов и где-то севернее шестьдесят второй параллели. Остается только надежда встретить безымянную небольшую речку, воды которой смогут доставить меня к голубой реке. Но идти надо так, чтобы, если притока здесь и нет, все же выйти к ее берегам.

И я пошел на северо-восток. В шалаше остался весь запас продуктов на зиму: рогозовая мука и клубни стрелолиста, копченая колбаса и рыба, медвежий окорок, сушеные грибы и ягоды, кедровые орехи и черемша. Кроме того, там осталось два горшка и глиняные кружки, медвежья шкура, коллекция грибов, самородки золота и все записи на бересте. За всем этим — если останусь жив-здоров — мне придется приходить, и я отмечаю свой поход затесами на стволах, указывая все повороты.

Звериная тропа вьется змейкой между гигантскими стволами лиственниц и сосен. Только изредка встречается береза и совсем уж редко — кедр. Чем ближе к пади, тем меньше сосен; наконец сосна, словно не решившись бежать под гору, осталась позади. Низинные места сплошь заняла лиственница. Это героиня наших северных лесов. Ее корни проникают в любую щелочку земли, стойко переносят излишек влаги и сильные холода, находят пищу среди камней и валунов, даже вечная мерзлота под нетолстым слоем талой почвы для них не преграда. Увалы и теплые склоны, песчаные возвышенности и богатые пищей почвы равнины занимает более нежная сосна. Но она не живет одна. Точно приветливая хозяйка, сосна приютила своих сородичей — ель и кедр, изредка — пихту. Вместе им веселее и легче устоять против невзгод капризной северной природы. И не во всем сосна уступает красавице севера — лиственнице. Она одевается толстым слоем коры и легче переносит пожары. При лесном пожаре бывает так, что гибнут почти все породы, а сосне — ничего. Живые ткани ее не испеклись, их защитила кора. И сосна стоит с обугленными черными стволами, по-прежнему растет и зеленеет. Но не будь лиственницы — места с холодными почвами и близкой вечной мерзлотой оставались бы голой пустыней и тундра подходила бы близко к южным районам. А так всюду лес и лес… И сколько древесины, сколько богатства!..

Мешок стал тяжелее и давит к земле. Заныла спина и ноги просят отдыха. Прошел больше десяти километров таежного пути. Но широкая падь или равнина, что виднелась с увала, вселила надежду встретить реку или речку, и я шагаю к ней, превозмогая усталость.

Часа через полтора лес вдруг разомкнул свои кроны, а звериная тропа растворилась в зарослях тальника и ерника. Из-за кустов на меня глядело бесконечное унылое болото, преградившее путь.

Опять заплечный груз стал невыносимо тяжелым, мокрая гимнастерка сжимает грудь, дышать становится все труднее. От усталости ноги дрожат в коленях; во рту совсем пересохло. Снимаю ношу и падаю на пропахшую болотом мокрую землю. Получасовой отдых не вернул сил, мучает жажда. Взваливаю мешок на спину и, отметив поворот вправо, иду тальником вдоль болота с надеждой найти ручеек или родник. Привыкшие к тайге глаза скоро нащупали звериную тропку. Она путалась между кустами, забегала под полог леса и опять вела тальником. За полчаса тропка действительно привела к спрятанному в кустах небольшому роднику.

Двумя глотками, по-армейски, утоляю жажду и растягиваюсь вверх лицом на прохладной травке. В безоблачном голубом просторе по-летнему пылает солнце, блестят комочки паутины. И хочется взлететь в небесную лазурь, где нет ни увалов, ни болота, где по-иному колотится сердце и никогда тоска не тревожит душу… До ломоты в спине развить бы там скорость и за два часа прилететь к друзьям.

В кустах раздается резкое «кэй… кэй…», потом торопливо-писклявая болтовня и опять «кэй… кэй…» Поднимаю голову, и писк умолкает. Это кричит северная темно-бурая величиною с галку птица — кукша. Она всегда оповещает надоедливым писком таежную мелочь, когда увидит, что идет лиса или медведь. А почему кричит сейчас? Вид рюкзака напомнил о еде и, развязав бечевку, я принялся за копченую медвежатину. После обеда с сожалением заметил, что вес груза почти не убавился. Где конец этого болота, где я найду обход или переход и сколько придется около него крутиться — неизвестно. Может быть, через день-два придется вернуться к этом же роднику и искать переход слева. Так зачем же везде таскать такой груз? Но что выложить и оставить здесь?.. Со мной весь запас — около шести килограммов соли, с полпуда муки и столько же мяса, колбаса, вяленая рыба и шкура косули. Кажется, ничего лишнего нет!

Решаю тащить все до первого ночлега и там спрятать муку. Из раздумья вывел писк той же кукши, вскоре послышались неторопливые шаги, зашелестели листья, треснула ветка. Вынимаю пистолет, встаю на ноги. В ближних кустах кто-то чавкает, сопит и вздыхает.

Осторожно взбираюсь на бугорок и от удивления забываю про все на свете. Ожидал увидеть старого знакомого — таежного медведя, а метрах в двадцати от меня, пропуская между передних ног древесную молодь, к роднику идет темно-бурый, с черной полосой на горбатой спине, огромный и неуклюжий лось. Позади зверя кустики вздуваются зелеными волнами и, покачав обглоданными вершинами, замирают, слегка наклонившись.

Затаив дыхание, прячусь за куст ерника. От приятной неожиданности звонко и часто стучит сердце. Даю ему успокоиться и осторожно выглядываю из-за укрытия. Огромные лопатообразные с торчащими зубьевидными отростками сохи — рога, полутораметровая горбоносая с длинными ушами голова и неуклюжая туша придают лосю сходство скорее с доисторическими, чем с современными животными.

Не подозревая близости человека, зверь деловито-спокойно и легко несет свою полутонную тушу прямо на меня. Мясистой и длинной, как хобот, верхней губой он с удивительной ловкостью, как бы играя, то справа, то слева захватывает верхушки побегов и молниеносно посылает их в огромный рот. Вот лось близко подошел к рюкзаку. Сейчас он услышит запах медвежатины, а может быть и запах человека, и тогда молнией пронесется по тальнику, скроется в дебрях тайги, не дав разглядеть себя как следует.

Но мне не хотелось дожидаться именно такого конца этой встречи. На цыпочках выбегаю из укрытия и останавливаюсь в двух метрах от чавкающей пасти, глядя прямо в глаза зверя. Он вскинул голову, секунду глядел на меня черными выпуклыми и до крайности удивленными глазами, слегка вздрогнул и, ловко повернувшись на задних ногах «кругом», с гордо поднятой головой иноходью помчался в тальник. Рога красиво лежат на спине. Шагов через пятьдесят к нему присоединилась безрогая самка, и они скрылись в зарослях.

Сердце, переполненное непонятной радостью, еще усиленно стучало. Вспугнутые лоси не остановятся теперь до вечера, а то и до утра, и, не думая о второй с ними встрече, я медленно зашагал по их следу. Из кустарника след вывел на утоптанную тропку, потом звери пошли левее и проложили след по-над кустарником, а километра через три круто свернули в дебри непроходимой мари.

Встреча с сохатыми и их след через болото вселили бодрость и надежду. Мешок показался совсем легким, ноги не ныли, и усталость исчезла. До захода солнца оставалось еще четыре часа, и я решился идти через болото по следам лосей, не забывая об осторожности. Ведь по зыбкому болоту, где прошёл лось с широкими копытами, оставляющими след со среднюю тарелку, не всегда может пройти человек.

Бывает и так, что за пару десятков лет жизни лось изучил свою местность в несколько квадратных километров до мельчайших подробностей. Через заросли и болота он часто проходит только ему одному известными и надежными тропами, не раз уходил по ним от назойливых волков и медведя-шатуна, а во время гона незаметно от завистливых глаз соперников проводил свою подругу. Так что на его знание родной стихии можно положиться.

Рассуждая так, я все дальше и дальше забирался в дебри болота. Затруднение было только в том, что палка не помогала ходьбе и рюкзак часто нарушал равновесие. Перед заходом солнца я уже вышел на опушку густого ельника, оставив болото за спиною и, не уходя далеко от перехода, на небольшом взлобке развел костер и расположился на ночлег.


ИЗ ДНЕВНИКА СВЕТЛАНЫ


Уважаемый читатель!

Сегодня я получил от капитана большой пакет. В нем письмо от Ивана Ивановича и двадцать листов из тетради в клеточку, исписанных мелким аккуратным незнакомым почерком. И так как письмо и записи на листах тетради связаны с записками капитана, я полностью привожу их здесь.

«Здравствуйте, мой дорогой попутчик! — пишет капитан. — До сих пор я еще не разыскал Светлану, с которой, надеюсь, Вы уже знакомы по моим записям, и ее судьба Вам не безразлична.

Был в милиции, в адресном столе, посылал запросы в другие города Сибири, ездил к ее матери в Читу. Никаких следов, никаких результатов.

У меня остался еще месяц отпуска, и я потрачу это время на поиски. И обязательно найду, где бы она ни находилась.

На ее квартире, между книг, я нашел дневник. И так как большинство записей — только ее мечты и мысли, совсем не относящиеся ни ко мне, ни к событиям, связанным со мной, то я, без разрешения на то автора дневника, вырвал и посылаю Вам несколько листков. Надеюсь, что после нашей встречи Светлана простит мне такое обращение с ее секретами. Она, как и все до этого, считает меня погибшим, а мертвым ведь многое прощается.

Как прочтете листки — пришлите обратно.

До свидания, мой дорогой попутчик».

Ниже я помещаю записи из дневника Светланы без изменений.


Воскресенье, 5 мая 1957 г. (Почти всю страницу занимают химические формулы. Некоторые исправлены, зачеркнуты и написаны вновь, и все они придавленыогромным вопросительным знаком. Ниже рисунки пером: утка, гусь, голубь и что-то похожее на орла. И только внизу страницы начинается запись).

Любит??. Хочется верить, что да… Но ведь это не все. Кроме этого чувства, у человека должно быть еще человечное сердце. Любовь познается быстро, а человечность после пуда съеденной соли с горчицей и перцем. Да, да… С горчицей и перцем!.. Главное — не торопись, Светланочка, повремени, присмотрись, подумай. Окончит университет, я — аспирантуру, а там пусть и дети… Так долго ждать?!.. Ладно. Пусть долго. Было бы только все хорошо.

А как же я??. Не знаю. Ничего не знаю! Может быть это не любовь, а просто так? И все расклеится…

Суббота, 11 мая. Сегодня были в парке. Ходили, гуляли, спорили. И о чем спорили? О самом возвышенном чувстве молодого человека — о любви. На эту тему уже спорили тысячелетия все философы и мудрецы мира. В этот спор нового вклада, конечно, мы не внесли.

Я настаивала на том, что любовь — независимое от нас чувство и проявляется неожиданно и случайно, без преднамеренных поисков там, где ее не ищешь. И что девушка или молодой человек может полюбить навсегда с одного взгляда. Тут я так увлеклась, что не постеснялась, глупышка, привести в пример нашу первую встречу. Потом спохватилась, да было уже поздно. Сказанного не вернешь.

Мои примеры Ваня называл «литературщиной», желанием подражать героям не очень серьезных романов.

— Не забывай, Света, — старался доказать он, — что, кроме чувства, которое есть и у зверей, человек, и только человек обладает еще и рассудком. И раз он действительно человек одаренное разумом и способностью мышления существо, — то он должен направлять свои чувства, руководить ими, а не идти у них на поводу.

— Бывает же так, — не успокаивался мой капитан, — что влюбляются в артистку или артиста, в молодого ассистента в вузе, а то и в учителя. А сколько из них предлагает потом свою руку и сердце? Сколько женится таких влюбленных? Да не больше, как по одному случаю в год на всем земном шаре!.. Да и того меньше. Так это же просто случайности. А почему так бывает? Да потому, что, кроме чувств, человеком руководит еще здравый рассудок, разум. Человек же понимает, что возможно и допустимо, а что недопустимо. Ну и обуздывает свои чувства вовремя. В конце концов находит равную любовь. А ты — «независимое от нас чувство…» Это значит расписаться человеку в своем бессилии!

— Был у нас такой случай, — рассказывал Иван немного поостыв. — Влюбился один мой друг в ассистентку кафедры неорганической химии в университете. Дело было перед началом войны. Она молодая, умная и красивая женщина. Но друг убедил себя, что этой любви не должно быть. Со временем она действительно испарилась. Только и осталось, что друг лучше других дисциплин изучил неорганику.

Воскресенье, 12 мая. Ходили в кино, смотрели «Веселые звезды». Ваня познакомил со своим начальником и другом майором Федором Курбатовым. Симпатичный. Шутник и весельчак. Рыжеватые космы бровей, как у озорного мальчишки, не знают своего постоянного места. И уже один вид майора вызывает улыбку. В таких влюбляются с первой встречи, очертя голову.

Когда Ваня ушел за мороженым, серые глаза майора стали вдруг какими-то бездонными, и он так посмотрел на меня, что захватило дыхание. Даже душно стало и как-то страшновато. Но пришел Иван, и опять стало легко. Наверное, мне просто почудилось, и я, дурочка, подумала бог знает что А в общем, парень хороший.

Вторник, 14 мая. Сегодня опять ходили в кино. Федор познакомил нас со своей подругой — Розалиной. Красивая, просто позавидуешь. Особенно лицо, с небольшим прямым носом и правильными чертами. И руки. Только сразу же насторожило ее высокомерие. В каждой нотке ее голоса, в каждом движении нарочито подчеркивается превосходство… И не пойму, в чем она его видит: в красоте или в положении кандидата технических наук. Ведь мне до кандидата еще далеко.

А вот Федор — молодец. И хоть я, кажется, люблю своего Кузнечика, но не могу сказать, что у него есть все, что я хотела бы видеть у мужчины, у будущего своего мужа. У него… ой, как не достает жизнерадостности, оптимизма, задора. Чересчур серьезный. Иногда кажется просто скучным. Целует и то слишком серьезно. А рядом с Федором легко и весело. Даже у моего Кузнечика исчезает медвежья угловатость.

Слов нет, у Ивана хорошее сердце; твердость характера и упрямство в достижении своей цели придают благородство. Но для нас, для женщин, выходит, этого мало. Нас еще надо уметь развлечь.

А Розалина! Наверно — просто воображалка и больше ничего. Жалко Ивана, а то я так бы ее проучила, что не стала бы больше строить из себя высокородную дамочку. Подумаешь, красавица!..

Сегодня Федор опять глядел на меня так, что в душе застыло. Так могут смотреть только любя или ненавидя. Но ненавидеть он меня не может. Не за что. А если любовь, тогда что?!. Ой… Не знаю… Не знаю!.. Лучше об этом не думать…

Суббота, 25 мая. В конце рабочего дня у подъезда института встретил Федор. Я удивилась, что он один, но где-то в глубине души, кажется, была довольна.

— Сегодня в кино не пойдем, — сказал он. — Кузнецов в полете и опоздает. Хочу просить вас к себе на новоселье. Я получил комнату.

— Я буду одна?

Нет, почему же? Лина тоже придет. А после девяти — Иван Иванович.

— Хорошо, — согласилась я, — только сперва зайду переоденусь.

Он терпеливо ждал у ворот, пока я подгладила платье, поправила прическу. Хотелось щегольнуть перед Розалиной. Пусть немного поубавит свою гордость.

Небольшая продолговатая комната Федора убрана по- мужски, и ни один предмет не говорил о том, что в этой комнате бывала женщина, если не считать букета ярких лесных цветов, наполнявших комнату ароматом тайги. Он стоял на небольшом столе в банке от баклажанной икры.

В домашней обстановке Федор показался каким-то застенчивым и даже суховатым. Я объяснила это чувством неловкости перед женщиной из-за убранства комнаты и старалась не присматриваться к обстановке.

— Вы удивляетесь, откуда букет? А правда же хорош? — вдруг оживился он. — Я люблю лесные цветы, только этот букет попал ко мне случайно. Садитесь вот здесь. Телевизор я только вчера купил и вожусь с ним как дама с обновкой. «Рекорд» мне, правда, не нравится, но «Рубинов» в продаже нет. Народ стал настолько зажиточным, что дорогую вещь купить стало не легко. И за этим пришлось постоять в очереди часа полтора.

— Так кто же подарил вам букет? — спросила я просто для разговора, думая, почему же не приходит Розалина.

— Представьте себе — сам не пойму. Ребятишки или их учительница, не знаю. Пришли ко мне утром два постреленка: рыжий один, вроде меня, а другой с черными, как терн, глазенками. Так, лег по одиннадцать им. Стоят у двери штаба, командира спрашивают. Я вышел, а у них смелость, видно, вся израсходована — стоят и молчат. Потом рыжий осмелился.

— Товарищ майор! — говорит. — Вчера в вагоне один ваш летчик хотел у нас букет купить. Больно нужен, говорил. Для невесты. Пятьдесят рублей давал. А мы не продали, потому — учительнице цветы везли. А как Анна Яковлевна про летчика узнала и как он нам про саранку рассказывал, послала отдать этот букет летчику. Так вы передайте, пожалуйста!

— А как фамилия летчика? — спрашиваю.

— Не знаю, — отвечает.

— А по званию кто?

— Да в вагоне свет был плохой, не разглядели, сколько звездочек на погонах. Я видел будто по четыре, а Сашка говорит — по три.

— Ну что же, — говорю, — букет оставьте, хозяина найду. Только пятидесяти рублей сейчас у меня нет.

А нам и не надо. Мы так, — ответил черномазый, и ребята ушли.

Вечером рассказал пилотам — смеются, а претензий на букет никто не предъявляет. Так и принес домой.

На экране телевизора зарябило море, потом вышла симпатичная девушка и объявила, что будут показывать картину «Старик Хотта-быч». Поплыли титры, зазвучала увертюра. Но у меня перед глазами все стояли два мальчика с букетом.

Тут я почувствовала прикосновение щеки к моему плечу и только сейчас заметила, что Федор подсел ко мне вплотную. Почувствовав неловкость, попросила включить свет.

— Не хотите смотреть «Хоттабыча»?.. Согласен. В кино лучше, — заспешил скороговоркой хозяин, включая свет. — Тогда давайте выпьем по бокалу шампанского.

— Нет, подождем Лину. Да и Иван, наверное, скоро придет?

— Для них тоже хватит. А то боюсь — заскучаете.

— С вами не скучно, — призналась я. И только когда заметила, что это ему польстило, — спохватилась, что сказала лишнее.

Федор опять сел рядом и, глядя мне прямо в глаза своими бездонными глазами, спросил.

— А при разводе с женой Иван мальчика возьмет к себе или об этом вы еще не говорили?..

— С какой женой?! Какого мальчика?!.. — почти вскрикнула я, и улыбающееся лицо с бездонными глазами закружилось и полетело в пропасть. Сильно застучало сердце.

Федор подал бокал шампанского, я выпила его залпом, не почувствовав вкуса.

— Успокойтесь и извините. Я думал вы знаете. Ведь вы — невеста… — оправдывался Федор.

Еще что-то говорил, но я не слышала. Было обидно, хотелось зарыдать, но глаза оставались сухими, их жгло огнем.

На улице я попросила Федора не провожать, оставить одну. До двенадцати часов бродила по тротуарам, в сквере, где-то сидела, плакала. А теперь, вот, пишу эти строки. Завтра воскресенье, но я не смогу его видеть. Разрыдаюсь, наговорю кучу упреков, глупостей… Слава богу, что в понедельник ехать в командировку, а там в экспедицию, в тайгу.

Воскресенье, 26 мая. Вежливый и предупредительный, зашел Федор на квартиру и пригласил в город. Мне надо было уйти от своих мыслей, забыть обиду и я согласилась. Ходили по улицам, заглядывали в магазины, сидели в парке. От бессонницы болит голова и все как в тумане. Хочу видеть Ивана и понять, как он мог обманывать, но встречи боюсь.

Знаю — скажу слово и тут же разрыдаюсь. Выдам себя с головой. Скорее бы уехать. Еще шесть часов, и я в поезде. Успокоюсь, подумаю, а там и поговорить можно, когда вернусь. А надо ли говорить?..

Среда, 5 июня. Вернулась из командировки и… о горе! Почему на меня повалились все несчастья? Кто отнимает у меня все, что дорого сердцу?!

Недавно потеряла отца… Иван помог несколько забыть горе, а сегодня узнала, что он разбился в тайге при очередном полете. Еще не зажила первая рана — появилась вторая! И какая из них больнее — трудно сказать… Кажется, больнее та, что свежее.

Не заходя домой прямо с чемоданом поспешила в штаб части, где служит Иван. Часовой требует пропуск… Прошу вызвать начальника, а оттуда запросы: откуда, кто такая?

— Я невеста капитана Кузнецова!

Из двери вышел незнакомый полковник: Козырнул и сухо: «В чем дело?».

— Меня очень волнует судьба капитана. Поймите меня, пожалуйста. Я только сейчас узнала…

— Трудновато понять, гражданочка, — отвечает холодно. — Ведь майор Курбатов говорит, что вы его невеста.

— Неправда!.. — вскрикнула я, рыдая.

— Успокойтесь, прошу вас, — более вежливо проговорил полковник. — Капитана разыскивали три дня. Поиски возглавлял майор Курбатов. Признаков катастрофы не обнаружено. Будем искать еще. Надеюсь на успех…

— Нет, не успокоюсь!.. — кажется крикнула я. — Не за сердечными каплями пришла!.. Ваш товарищ погиб с машиной, а вы обсуждаете здесь, чья я невеста. Сейчас же посылайте в поиски!.. И не «жениха». Он постарается опять не найти. Не уйду отсюда, пока не найдете капитана!.. — закончила уже в кабинете.

Тут я свалилась на диван. Полковник до вечера звонил по телефону, говорил по радио: просил, требовал, приказывал. Когда совсем стемнело, он, уставший, не включая света, подсел ко мне.

— Так, дочурка! — заговорил тепло и участливо. — Утром улетаю на поиски с товарищами сам. Сделаю, что можно. А сейчас завезу вас на квартиру.

Четверг, 6 июня. Весь день сидела в штабе. Вечером откуда-то радировал полковник: «Сорок седьмого не нашел».

Дома плакать уже не могла: внутри все сгорело. Поздно вечером постучался в дверь и вошел Курбатов. Хотелось обругать и выгнать, но надежда услышать что-либо об Иване охладила гнев.

— Успокойтесь, Светлана, — начал он. — Ведь наша жизнь летчиков всегда на волоске. Ничего не поделаешь… Профессия.

— Что вы знаете о катастрофе? — перебила я майора.

— В блокноте, вот, принес вам выписку всех радиограмм капитана. Читайте.

«Лечу по заданному курсу над верхней кромкой облаков, — сообщал Иван. — В просветах вижу реку. Машина отличная. Вибрации нет. Прибавляю скорость до предельной… Сорок седьмой».

И дальше:

«…Я сорок седьмой. На предельной скорости машина пошла в пике… Запас рулей близок к концу… В просветах тайга. Реки не вижу… Запас вышел… Рули не действуют… Пытаюсь выйти из пике моторами… Примерные координаты…»

И последняя:

«…Из пике не вышел… В левом моторе взрыв… Не поминайте лихом!..»

Я попросила Курбатова оставить меня одну. Он долго сидел молча, а когда я прилегла на кровать лицом к стене, наконец ушел.

Пятница, 7 июня. Опять приходил и сидел Курбатов. Называл женщиной-героиней, вполне достойной быть женою летчика-героя. Просил разрешения приходить каждый вечер. Сожалел, что у него не было и нет такой подруги, как я, и что полжизни отдал бы, чтобы найти такую. На лесть я ничего не ответила. Посидел с полчаса и ушел.

Понедельник, 10 июня. Ходила в штаб. Полковник принял с отеческой лаской, спросил о здоровье, об учебе. Известий о Кузнецове — никаких. Собираются еще раз обследовать несколько квадратов северной тайги.

Я спросила, знает ли о катастрофе мать и первая жена капитана.

— Что вы? Какая жена? Женатым он не был. Ивана Ивановича я знал давно, — ответил полковник.

Вечером стучался Курбатов, но я не ответила. Не могу простить себе, как могла поверить этому наглому лжецу. И как бы я дорого заплатила за одну лишь возможность извиниться перед Иваном.

Вторник, 11 июня. Вышла на работу, но в лаборатории душно и тоскливо. Анализы не получаются, пробы перепутала. Пошла в сквер и долго глядела на играющих в песке ребятишек. Вспомнились школьники с букетом. И тут только догадалась: ведь букет-то приносили наверное Ивану, а он хотел подарить его мне! Как я раньше об этом не подумала? Все затуманила обида.

В ГорОНО назвали три школы, где работают учительницами — Анны Яковлевны. Подъехала к сорок первой железнодорожной, но заходить не стала. Глядя на стены, снаружи почувствовала, что моя Анна Яковлевна — не здесь. Сороковая городская встретила как-то ласково. В учительской увидела средних лет женщину, сидевшую за одним столом с двумя молодыми учительницами, и сразу узнала, что это она.

Поговорить сели в пустом прохладном классе.

— Я зашла поблагодарить вас за букет, за внимание, — начала я.

— О, не стоит. Майор уже приходил. Я рада была познакомиться с вашим женихом. О нем так хорошо отзывались мои ученики. Да что с вами? Почему плачете. Что случилось?

— Мой жених на днях погиб, — ответила я сквозь слезы.

Когда я успокоилась и начала прощаться, заметила, что Анна Яковлевна плачет. Потом она рассказала, что потеряла мужа на фронте и теперь вся ее жизнь в работе, в детях. Я купила «Конструктор» и спиннинг и попросила Анну Яковлевну передать подарки тем двум ученикам. На душе стало как-то теплее и покойней. Скоро в экспедицию. Скорее бы из города, подальше от мест, напоминающих о недавнем прошлом.

Суббота, 26 октября. Здравствуй, мой молчаливый друг, мой дневник. Сегодня вернулась из экспедиции. Трамвай, скверик, рокот моторов в воздухе, моя комната — все здесь напоминает об Иване. И сейчас, как и все это время, не хочется верить, что он погиб. Такие люди так просто и бесследно не погибают. Бывало, в экспедиции иду таежной тропой и думаю, что вот за поворотом встречу… Брошусь оборванному, заросшему и голодному на шею и больше от себя не отпущу. А по ночам подолгу поддерживала высокое пламя костра. Думалось, увидит и придет на огонь.

Но он не встретился, не пришел, хотя сердце чувствовало, что он где-то близко, в тайге… В части ничего нового о нем не знают. Полковник встретил, как родную дочь. Сказал, что ко дню сорокалетия Великого Октября получат такую же машину и кто-то полетит на ней по трассе Кузнецова.

Воскресенье, 27 октября. С самого утра занялась стиркой. Над корытом и застал меня Курбатов. Он пришел сообщить, что через неделю полетит на новой машине по Ивановой трассе. В душе еще кипело зло, но мне не хотелось обижать человека, который скоро должен выполнить большое дело и, которого, может быть, тоже ждут не легкие испытания. Одного уже обидела незаслуженно перед полетом.

Приглашал в гости за праздничный стол на 7-е ноября. И хотя я не обещала, но и не ответила отказом.

Четверг, 14 ноября. Вчера вечером приходила Розалина. Хвалила Курбатова, говорила, что он в меня влюблен, и она за это не в обиде. А когда я вспылила, заговорила о другом.

Диплом кандидата она еще не получила, — какая-то задержка с утверждением в Аттестационной комиссии в Москве. А без диплома не может устроиться в институт редких металлов. Вот и зашла попросить, чтобы мой профессор поговорил с директором института. Ведь они — друзья.

А сегодня я передала ей ответ профессора: «Хорошим работникам протекция не нужна. Даже если человек и без кандидатского диплома».

Думала, что ответ ее обидит, а Розалина только презрительно улыбнулась и ушла.

Пятница, 15 ноября. Нет, так работать нельзя. После катастрофы с Иваном не могу сосредоточиться ни над анализами, ни над литературой. В декабре экзамен по диалектическому материализму, а я совершенно не готова. Решаю окончательно: приведу в порядок экспедиционный материал и иду в продолжительный отпуск.

Что буду делать?.. Прежде всего уеду из этого города; устроюсь техником или кем угодно, хоть поваром, в какую-нибудь поисковую партию и уеду в экспедицию на год или больше. Словом, не вернусь до тех пор, пока не заживут на сердце раны.

Пятого ноября Федор потерпел катастрофу. Он направил машину в воды какой-то большой сибирской реки, а сам высадился на парашюте в тайгу. Выехавшая комиссия неделю искала машину, но не нашла даже обломка. К несчастью, ни рыбаки, ни бакенщики, ни лесорубы падения самолета не видели. На поиски выходило больше двухсот человек.

— Сам не пойму, куда могла подеваться машина, — сказал Федор. — Могло унести в океан.

Он приходил ко мне вчера невеселый, подавленный, похудевший. Видно сильно огорчает неудачный полет и особенно — безуспешные поиски машины>.

На этом записи в дневнике Светланы прерываются.


НОЧНЫЕ ЗВУКИ


После выпитого чаю с клубникой растягиваюсь у костра. Глаза смыкаются, события дня растворяются, уходят куда-то в подсознание и я в привычной обстановке — на аэродроме. По зеленому полю к серебристой машине в легком оранжевом платье, улыбаясь, спешит Светлана. Вот она все ближе и ближе… Скоро теплое дыхание нежно защекочет мне в подбородок, в лицо и шею… Но… Вдруг между нами на черном парашюте с неба падает Федор, и черная пелена купола прячет Светлану.

Не обращая внимания на рыдания женщины, Федор шагает прямо на меня. Вымученная улыбка перекосила лицо, сделала его страшным. Глаза полезли из орбит, налились кровью. Я размахнулся и изо всей силы ударил кулаком его в грудь, но кулак какой-то легкий, и удар слишком слаб.

— И… и… и… Эх… хе-хе!.. — душераздирающим ревом смеется Федор, и я просыпаюсь.

— Хэ… хэ… хэ!.. — несется над болотом раскатистое эхо. Ничего не понимая, вскакиваю на ноги, оглядываю темноту.

— И — эх… И — эх… И — эх… — уже наяву слышен рев из ельника. Хэ… хэ… хэ… хэх… — ответило болото.

На душе жутко и тоскливо. Хочется вынуть пистолет и стрелять в темноту или сделать что угодно, только бы прекратить терзающие звуки, навести в тайге порядок. Но я стою, не двигаясь и ничего не предпринимая, а рев повторяется то слева, то справа, то близко, то вдали, и болото уже не успевает отвечать сипловатым эхом — там слышится сплошное клокотанье.

Пришла пора гона лосей. Томясь своим одиночеством, ревут быки, призывая подруг. В голосе неимоверная тоска и обида, просьба и угроза, лютая злоба и дикая ласка. А самка в последний раз где-то в укромном месте кормит молоком детеныша или, на прощанье, зализывает на его боках слегка примятую пушистую шерстку. Потом она выйдет к неугомонному ревуну, и он замолкнет..

Но ждать и слушать — нет мочи, и я начинаю свистеть. Рев обрывается, в тайге воцаряется тишина, и глубокий сон обнимает болото. Подкладываю сучьев в потухший костер, ложусь на прежнее место и через несколько минут опять «брожу» одинокий на пустом аэродроме.

На рассвете просыпаюсь от холода. Костер давно погас, угли остыли. Из болота поднялся густой, пахнущий гнилью туман, но после хорошего сна и отдыха чувствую себя легко и бодро. Позавтракав, отмечаю переход через болото и трогаюсь в путь на северо-восток. За толщей грязно-серого тумана взошло невидимое солнце.

По-над болотом, как гигантские канделябры, стоят вековые многоярусные ели. Под ноги то и дело попадаются потемневшие от времени сброшенные рога лосей и изюбрей. Самцы сбрасывают их каждый год весной, вместо старых за лето вырастают новые рога.

Наконец нахожу давно нехоженную звериную тропку. Отмечаю поворот от болота вправо и углубляюсь в чащу. Над головой сомкнулись кроны, не пропускающие солнечных лучей к сырой почве, покрытой толстым слоем гниющей хвои. Под ногами потрескивают ветки и шишки, часто попадаются скрытые мохом скользкие валуны, полусгнившие колодины.

А темнота все гуще и гуще. Застоявшийся и, как в заброшенной шахте, пахнущий гнилью воздух с каждым шагом становится сырее и прохладнее. Тропка исчезла, и каждый шаг надо брать с боем. Сухие ветви елей безжалостно царапают лицо и руки, цепляются за рюкзак, рвут одежду, а космы лишайника плотной повязкой закрывают глаза, связывают руки, путают ноги.

Хаос внизу, хаос над головой. Отживших свой век и засохших таежных стариков, наклонившихся к земле, поддерживают в воздухе более молодые и еще крепкие их соседи. Живые не дают упасть мертвым, и они, покрытые лишайником и гигантскими «копытами» трутовиков, сгнивают в воздухе, наполняя тайгу тошнотворным запахом. А те, которым посчастливилось упасть на землю, вздыбили при падении густые сплетения веток, создав непроходимые заграждения.

За час борьбы я отвоевал не больше полкилометра пути. На лице и на руках ноют ссадины и царапины, тело связывает усталость, острым металлом покалывает в правое колено. Вековой мрак перепутал здесь страны света так, что ни по кронам, ни по сплошь замшелым стволам не определить, где юг, а где север.

Сажусь передохнуть на колодину. Кругом немая тишина. Только изредка шлепнет в мох свалившаяся шишка или глухо треснет падающая ветка… На вершинах деревьев ни птиц, ни белок, а на земле даже неприхотливые к условиям жизни муравьи не нашли себе приюта.

Вынимаю иголку и, как коромысло маленьких весов, подвешиваю серединой на тонкой нитке. Намагнитив ножом конец иглы, раскачиваю ее на нитке и жду, пока острие покажет север. Но за три раза игла показала три разных направления. В чем же дело?.. Магнитные вихри или негодный метод? Подвешиваю иглу на свисающей паутинке, раскачиваю и опять жду, не сводя глаз с острого кончика. Он четвертый раз показывает одно направление. Значит, там север!.. Но, увы!.. Выходит, что час борьбы прошел почти даром: я шел полукругом влево, опять к болоту.

Поднимаю отяжелевший рюкзак и продолжаю борьбу с тайгой, но теперь уже в нужном направлении. Через три часа среди елей стали попадаться сосны и лиственницы, под ногами — зеленый мох и кустики голубики, изредка — высокие муравейники. Лес заметно поредел, стал светлее и теплее, иногда приходилось жмурить глаза от косых лучей солнца.

Хотелось к ночи выйти на опушку или хотя бы на поляну, но лесу нет конца. После захода солнца, прогнав короткую зарю, на тайгу свалилась темная ночь. Почти на ощупь собираю сушняк и развожу костер рядом с гигантскими стволами. Со всех сторон запрыгали причудливые тени, в пламя полетели крупные мясистые бабочки кедрового шелкопряда. Еще живут?..

Руки и ноги отяжелели, неимоверно клонит ко сну. Но спать у костра в самой чаще опасно: зажжешь тайгу — сгоришь и сам. Снимаю слой мха подальше от деревьев и развожу костер на расчищенном месте. А когда накалилась земля — разгребаю и затаптываю угли, стелю тонкий слой подсохшего мха и, положив голову на рюкзак, укладываюсь спать на «истопленной печке».

Тайга отдыхает в темной прохладе ночи. Она тихо нашептывает свою чудесную осеннюю сказку, и я засыпаю под ее говорок без сновидений и кошмаров.


ПРОВАЛ


Величественна красота тайги, неисчерпаемо ее разнообразие. На каждом шагу неожиданно встречаешь что-то новое, и это новое одно другого чудеснее и краше.

Перед рассветом над моей постелью несколько раз пикировала и подымалась к вершинам деревьев серая пушистая летяга. С расправленными шерстистыми перепонками-крыльями она бесшумно проносилась над биваком, чтобы опять прильнуть к стволу с противоположной стороны. Последний раз на рассвете она прилипла к стволу лиственницы далеко от бивака и потом где-то скрылась.

Утром, в начале пути, из кустика выскочил темно-бурый пушистохвостый соболь и, взобравшись на ель, долго наблюдал за моими движениями, показывая острые ушки из- за густой зелени еловых лап. На редколесье из-под самых ног выбежал испугавшийся, уже по— зимнему белый заяц. Он заставил меня вздрогнуть от неожиданности и за три секунды скрылся в таежной молоди.

С каждым спуском и подъемом, с каждым поворотом перед глазами встают все новые и новые картины, одна другой краше.

Мысли и чувства в тайге как-то сливаются с окружающей природой, и ты не только видишь ее величие, а всем сердцем ощущаешь ее дыхание, и твоя жизнь и жизнь тайги, кажется, слились воедино. Под покровом величественных деревьев тайги человек испытывает чувство глубокого покоя. Тайга стоит спокойная и мирная, она вздыхает, отдыхает и твоя душа, а в голове рождаются новые чудесные мысли и направляют сердце к новым порывам. Тоскует и хмурится тайга — скучают и тоскуют ее гости.

Тайга богата не только деревьями и травами, грибами и ягодами, птицей и зверем, она не только хранит руды, уголь и алмазы… Она — источник народной мысли. В ней, как в великой книге, ищущий найдет рецепты от недугов и методы лечения; формулы сложных химических веществ и звуки чудесной симфонии; ответы на вопросы разума, и спокойный целительный отдых для души.

Литераторы и музыканты, художники и инженеры, врачи и ученые в трудные часы своего творчества с ружьем или без него часто уходят в тайгу за советами, за помощью. Русские леса помогали творить, делать открытия Чайковскому и Павлову, Шишкину и Пришвину, Ломоносову и Менделееву. Сибирская тайга служила научной книгой Ползунову, Щапову и Обручеву.

Мысли о тайге помогли забыть о жажде. Только в двенадцать часов, когда во рту пересохло так, что не поймешь, чего больше хочется — пить или есть, — на пути попался маленький ручеек. Утолив жажду прозрачной ледяной водой, шагаю дальше, высматривая поляну, где бы отдохнуть и пообедать. Рядом с живым ручейком идти веселее и, кажется, легче.

Но мой попутчик шаловлив, как семилетний мальчуган. Он то прыгает со смехом и звоном по ступенькам галечника, то проваливается вниз и надолго исчезает под толщей мха, то спрячется в густых пожухлых зарослях папоротника, то опять, выскочив на открытое место, с веселым говорком прыгает по валунам.

А желанной поляны все нет.

Но, что такое?.. Лес вдруг без опушки оборвался и ручей шел на широкое пространство, заросшее изуродованными низкими и корявыми сосенками. Эти причудливые деревца, словно после страшного вихря, склонились в разные стороны, задрав кверху узловатые ветви.

Тороплюсь к удивительному месту, но., земля вдруг уходит из-под ног, и я вместе с нею с глухим всплеском по шею погружаюсь в обжигающую холодом муть воды… Ноги дна не достали… Роняю палку и взмахами рук стараюсь удержаться на поверхности мути… Тело коченеет, а мозг отказывается подсказать, что случилось, как выйти из беды. Инстинктивно стремлюсь плыть обратно, туда, откуда шел, но на том месте, где я несколько секунд назад шагал по земле стояла такая же муть, а дальше — грязно-бурый, почти двухметровый обрыв преграждал путь к тайге. Из стен обрыва на меня насмешливо глядели свежеобнаженные белые валуны.

Барахтаясь, стараюсь приблизиться к обрыву. В шею колет прилипшая хвоя, у самого рта, перебирая ножками, плавает паук, на всплывшем грибе нашел себе убежище черный жук, рядом плавает мокрая и маленькая утопшая белка.

Наконец я у обрыва. Зубами и закоченевшими пальцами, цепляюсь за космы свисающих корней, пытаюсь подтянуться, но мешок тянет назад, в воду. Снимаю и цепляю его за корень. С набухшей ткани стекает вода. В мешке весь запас соли!.. Тревога прибавляет сил, и я, мокрый и грязный, выбившийся из сил, выбираюсь по корням, как по веревкам, на твердую землю. Несколько секунд перевожу дух и с рюкзаком в руках робко — не провалиться бы опять — шагаю в лес, потом во всю мочь бегу от страшного места.

Спешу собрать сухих сучьев. Тело дрожит, как в лихорадке, с одежды стекает грязь, в сапогах неприятно хлюпает вода.

Сучья собраны, достаю нож, чтобы высечь огня и тут вспоминаю, что плохо закупорил трут и он намок. В шлеме за прокладкой неприкосновенный запас — одиннадцать спичек. Вытираю руки травой, снимаю шлем… Спички сухие.

Просушив одежду и рюкзак — в него просочилось воды совсем немного, и соль сухая, — осторожно подхожу к месту загадочного таежного потопа. Оттуда глядят уныло, словно прощаясь, поблекшие вершины затонувших стоймя сосен и елей. Их корни под двадцатиметровой толщей грязной воды еще удерживались в земле, ставшей теперь дном провального озера. Мне приходилось слышать, что такие «провалы» в Якутии не редкость, но увидел впервые.

Тысячи лет назад здесь было озеро. Вечная мерзлота и лютые зимние морозы сковали озеро, превратив его в сплошной лед. А сверху его засыпали ветры песком и глиной, листьями и хвоей. Погребенное озеро не могло таять даже в теплое солнечное лето. На прогретой солнцем покрышке из земли и перегноя прорастали семена сосны, ели и лиственницы; молодые деревца, не подозревая опасности, вырастали в гигантские деревья и умирали, а на их место вставала молодежь.

Но вот климат северной тайги в наше столетие стал теплее. К озеру летом потекли теплые подземные ручьи, все сильнее прогревалась покрышка. Подземное озеро растаяло, поглотив огромный участок леса.

Разглядев унылую картину, стараюсь до наступления темноты уйти подальше от страшного места. Еще до захода солнца выхожу на небольшой отцветающий последним осенним цветом, но еще зеленый луг. От непривычного простора и яркого света закружилась голова, радостно застучало сердце. Хочется лечь в густую, по-родному пахнущую траву, растянуться и, забыв все невзгоды, предаться блаженному отдыху. Но после каждой остановки усталость и вес мешка удваивается, сильнее болит колено, и я продолжаю медленно шагать через луг, лаская ладонями зрелые метелки райграса и мятликов, султанчики лисохвоста и тимофеевки.

Луг кончился, а впереди преграждает путь мрачная картина недавнего таежного пожара. Недогоревшие великаны-стволы, как подгнившие столбы, обугленные и черные, угрожают свалиться от легкого прикосновения или даже от звука и навсегда придавить путника. Кое-где они опираются друг на друга вершинами, образуя арки и причудливые черные пирамиды. Земля покрыта завалом хаотически вздыбленных черных колодин. Кое-где этот хаос уже скрывают густые заросли первого жителя пожарищ иван-чая да неизвестно кем занесенного сюда обитателя пустырей — роскошного лопуха.

Не трудно разгадать, что не больше года назад здесь прошел «комбинированный» — верховой и низовой — пожар при небольшом северном ветре. Мне не так давно приходилось вылетать на ликвидацию таежного пожара, и перед глазами ясно встает картина страшной стихии.

Со скоростью тридцати километров в час, с треском и ревом по вершинам деревьев мчится бушующая миллионами пляшущих языков красная пелена огня. Над кипящей пламенем тайгой подымается огромное плотное облако черного дыма. Удушливая копоть закрыла полнеба, спрятала солнце, запуталась в деревьях, придавила землю; огромное пространство тайги среди ясного дня погружается в черный мрак.

Вонючий дым выгоняет из норок горностаев и соболей, и они присоединяются к стайкам мчащихся с обезумевшими от страдания и страха глазами колонков и бурундуков, зайцев и лисиц. Эту таежную мелочь давят копытами лоси и косули, топчут медведи и волки. Кашляют и мечутся по веткам обезумевшие белки. Одни уже с горящей шерсткой замертво свалились на землю, другие пытаются спастись прыжками… Дым слепит глаза, запирает дыхание. Изнемогшие зверьки валятся на мох и вместе с воющими волками и стонущими медведями становятся пищей рыщущего низом ненасытного пламени. Все живое превращается в дым, в пепел…

Где тайга освоена человеком, и там он не редкий гость, языки всепожирающего пламени появляются часто, и виновник этому — он же, человек. Не любой, конечно, не всякий, а беспечный или вредный. Но кто виновник гибели тайги и ее жителей здесь?.. Кто превратил огромное пространство цветущей земли в пустыню?!.. Ведь здесь еще не ступала нога человека и выстрел охотника не будил веками спящее эхо… Зажечь тайгу здесь могла только молния.

Устраиваюсь на ночь у самой «опушки» гари. За сухими дровами ходить недалеко, но они зачернили руки, испачкали одежду, бороду. На бивак возвращаюсь черный, как из трубы. Но и этого мало: брюки и куртку облепили лопуховые репьи. Сдираю с одежды непрошеных попутчиков и бросаю в костер. Репьи потрескивают, издают приятный запах подогретого растительного масла. И тут вспомнил, что в Японии с давних времен возделывают лопух, как овощ. В его корнях есть сахар и белки, а семена дают душистое масло.

До темноты я успел надергать немного корней лопуха. Из поджаренных кусочков получились приятные сладковатые корочки. Часть засушенных корней растер на камешках и засыпал в кипящую в консервной банке воду. Получился вкусный вроде кофе напиток.

Ночная изморозь упрямо борется за свои права. Уже поднялось солнце, а она, побелив в темноте ночи листья трав, землю, обугленные колодины, не думает оставлять насиженное место. За ночь не прошла усталость, не хочется двигаться с места. Кажется, что поход длится несколько недель, а то и месяц. Привал приходится удлинять, но силы все равно куда-то уходят, слабеют мускулы, а по ночам опять болит колено. Скорее бы добраться до желанной реки, хотя бы до какой— нибудь речушки.

У опушки гари чудом сохранилось несколько березок. На веточках сиротливо колышутся одинокие оранжевые листочки. Нахлынуло желание поговорить, хоть с кем-нибудь обменяться словом. Я снимаю бересту, разрезаю на листочки и, прислонившись спиной к стволу, записываю события вчерашнего дня. На записи упрямо ложится длинная, пахнущая дымом и живицей, жесткая борода. Несколько раз я пробовал сбрить ее лезвием перочинного ножа, но пробы вызывали мучительную боль, и я прекращал ненужные истязания.

Когда-то в детстве такими же ножами мы брили друг другу головы. И тоже до слез царапало и щипало, но мы терпели. Может быть потому, что уж очень хотелось быть похожим на доктора, или помогало взятое потихоньку из дому мыло, не знаю, но никогда не приходилось бросать бритье на половине головы. Здесь, при стирке белья и мытье головы, я легко заменяю мыло настоем из древесной золы, щелочью. Но для бритья этот настой оказался совсем непригодным. Попав в царапины, оставленные ножом на скулах, он в несколько раз усиливал мученье. И вот с бородой приходится мириться.

Заканчиваю запись. Прочтет ли кто живой? И, взвалив ношу на спину, с неохотой вхожу в мрачную гарь. Но, что за звуки?

Слева и справа раздается нежное и звонкое «тив-тив… ци-ци-кее…» Гарь встречает голосами родного края, далекого детства; это перекликаются осенним перезвоном синички-гаечки. Они прожили здесь лето, вывели птенцов, теперь собрались в большие стаи, теребят головки лопуха себе на завтрак. Насекомоядным нашим друзьям уже не хватает в корм бабочек, гусениц и мошек, и они переходят на зимнее.

ЯКУТСКИЙ ХЛЕБ


Утром знакомлюсь с берегом речки, осматриваю прибрежную тайгу. Надо подобрать место для зимовья. В понижениях поймы небольшие блюдца болот, заросших осокой и еще какими-то высокими широколистыми травянистыми растениями. На верхушках стеблей, как спицы зонтика, во все стороны торчат собранные в мутовку крепкие цветоножки. Среди пожелтевшей листвы чудом сохранились от морозов бело-розовые цветочки. Срываю и разглядываю цветок: три зеленовато-красных чашелистика, три розовых лепестка, девять тычинок, шесть красных пестиков… Стараюсь придержать нахлынувшую вдруг радость — не ошибка ли? — и поспешно выдергиваю растение с корнем. В болоте глухо хрустнуло, и за стеблем потянулось бурое корневище. Так и есть… Сусак, или якутский хлеб.

«Якутским хлебом» питались бедные семьи якутов в дореволюционное время. Эти семьи тогда другого хлеба и не знали. На обширных болотах Якутии они добывали корневища сусака осенью, сушили их и перемалывали в муку. Из четырех фунтов корневищ получали один фунт муки, а из нее выпекали лепешки, хлеб. Свежие корневища пекли в кострах и жарили с салом. Сусак в три раза питательнее картофеля.

Иркутские ученые заинтересовались якутским хлебом еще в прошлом столетии. Исследовав сусак, они сообщили, что «в муке из корней сусака есть все, что нужно для питания человека».

В затоках речушки я нашел заросли рогоза и стрелолиста; есть здесь и тростник, а на болотцах не мало сусака. Стало быть, есть хлеб и овощи. К ним надо еще жиры и мясо. Мясо?! О!.. Надо сегодня же пойти за тушами рысей. Не отдавать же их на съедение хищникам.

Только куда же притащу мясо? У меня еще нет пристанища.

В тайге, вблизи от берега, под корнями гигантской лиственницы, нашел старую медвежью берлогу. Мишка провел в ней прошлую зиму. Берлога настолько велика, что ее можно переделать на комфортабельную зимнюю квартиру и для такого жильца, как я. Но от сухой и теплой, пока что пустующей квартиры пришлось отказаться. Ведь мишка может нагрянуть в любое время и по праву предъявить свои претензии на собственное жилище. А заводить с ним ссору у меня нет желания. В шалаше же здесь зиму не прожить. Без топора бревенчатой избушки не поставить. Так что спасибо мишке — надоумил. Надо и себе сооружать «берлогу», жили же в землянках в войну на фронте.

С думой о пристанище иду у обрыва, отделяющего тайгу от поймы безымянной речки. Влево и вправо на десятки километров виднеется не знавший ни косы, ни ноги человека еще по-летнему зеленеющий луг. Над его просторами то и дело поднимаются «на крыло» серые стайки уток. Они, как дозорные, сделав несколько кругов, с плеском садятся на синевато-серую змейку. А рядом за спиной по ветвям кудреватых сосен прыгают, играя, уже по-зимнему серебристо-серые белки.

Останавливаюсь у преградившей путь глубокой промоины. Ее почти отвесные красновато-бурые боковые стенки идут от обрыва почти параллельно друг другу, образуя небольшое ущелье. Третья глухая стена у самой тайги покрыта огромным козырьком сплетений из корней деревьев. Из тайги к обрыву, огибая кусты, тянется неглубокий, заросший травою овражек. Полая и дождевая вода, стекая по овражку, десятки лет долбила супесчаный грунт, унося свою нехитрую добычу в пойму. На дне промоины остались только крупные валуны, оказавшиеся не под силу слабому потоку.

Если удалить валуны, немного выровнять дно, подровнять стенки оврага, преградить к нему путь весенним потокам, то лучшего места для постройки землянки с выходом на луг и речку не найти. И я тут же в гроте, на месте будущей землянки, спрятал свой рюкзак, решив сегодня же перетащить сюда рысиное мясо.

Обе тушки оказались на месте. Но в одной из них, висевшей пониже, съедена добрая половина. По следам видно, что побывала здесь росомаха. Я еще не встречался в тайге с этим хищником, плохо знаю его повадки, и лучше бы с ним никогда и не встречаться. Тем более, что не стоит зря расходовать патроны.

Хотя туши весили не больше тридцати килограммов, но и эта ноша казалась нелегкой, и мне пришлось делать частые привалы. Один из таких привалов я сделал под пологом огромнейшей сосны, росшей вдали от других деревьев и, вероятно, пережившей всех своих соседей. Ее толстые узловатые ветви простирались далеко в стороны, не давая места для приюта зачахшей молоди.

И немало удивило то, что вокруг ствола этой сосны хвоя изрыта и перемешана с землею, а молодые сосенки истоптаны и изломаны. На высоте трех метров кора исцарапана когтями, а древесина во многих местах изгрызена зубами зверя. Только обойдя вокруг ствола, понял в чем дело.

На высоте трех метров чернело небольшое отверстие. Добравшись до дупла, я услышал приятный запах меда. И хоть не слышно жужжания, но нет сомнения, что в дупле пчелы. Царапины, погрызы и изрытая земля — работа медведей, пытавшихся полакомиться медом.

Конечно, и мне мед как раз кстати, но заниматься сейчас добычей нет ни возможности, ни времени. Если уж медведи с их ловкостью и силой не могли разрушить дупло за лето, то без топора и пилы я сделаю это тоже не быстро, да не избежать и встреч с медведями. Другое дело, когда мишки улягутся в берлоги на всю зиму.

Уже начало темнеть, когда я оставил дуплистую сосну. И как ни спеши, а засветло до своего обрыва не дойти. Развожу костер на небольшой полянке и ложусь на редкую жестковатую травку. Вскоре костер потух, и на поляну спустился серый войлок ночи.

Воспоминания о пчелах прервало какое-то мычание. Оно раздалось недалеко в тайге и было похоже на мычание косули, но звучало грубее и резче. Я приподнялся и сел на землю, всматриваясь в ближайшие кусты. В ответ справа послышалось такое же мычание, но более протяжное, с перерывами, а когда и оно умолкло — ревел уже третий зверь где-то далеко сзади меня. Потом звуки стали раздаваться все чаще и чаще — заревела, замычала вся тайга.

Может быть, этими звуками тайга наполнялась и в прошлую ночь, но я спал так крепко, что не услышал бы рева даже рядом стоящего медведя.

Встаю и потихоньку пробираюсь между деревьями к ближайшему ревуну, стараясь незадевать веток. Вскоре звуки вывели на поляну, где на фоне чернеющей стены стволов с поднятой головой стоял ветвисторогий красавец — северный олень высотою больше метра и длиной не меньше двух метров. Олень стоял ко мне задом, нюхал воздух, волновался и храпел, потом, задрав голову к вершинам деревьев, оглашал тайгу сипловатым ревом, становился на колени и опять храпел.

Я присел за стволом лиственницы. Метрах в десяти от него, в другом конце поляны, изредка пощипывая траву, медленно и грациозно прошлись четыре оленя поменьше и с менее разветвленными рогами. Не трудно догадаться, что это его подзащитные подруги.

Послышалось более тонкое мычание где-то недалеко, и на это — «ххрау… кграу!..» олень энергично повернул голову, насторожился. Через минуту из темноты на поляну вышла самка, смело подошла к оленю, понюхала его бок, потом шею, голову у рта, лизнула около глаз и стала рядом. Знакомство с новой подругой состоялось. Вдруг, с того места, откуда вышла молодая самка, раздался сильный угрожающий рев, затрещали сучья и к «моему» счастливцу вышел не менее сильный соперник.

«Мой» олень, наклонив голову, с ревом и хрипением ринулся на пришельца. Стукнулись рога, и противники, меся ногами мох, закружились в бешеной драке.

Прошло двадцать минут равной борьбы. Пришелец, упираясь в землю ногами, толкает обладателя табуна и тот пятится назад, потом сам, взрывая землю ногами и мордой, скользит волоком по грязному месиву уже под натиском моего первого знакомца. И вот у обоих силы иссякли, и они несколько секунд, будто сговорившись, прекращают драку, не разнимая рогов. И опять завертелись, зачмыхали, засопели… Под натиском пришельца мой олень все больше уходит назад. Вот он, пропахав землю в трех метрах от меня, уперся задом в ствол, но и это не спасает положения: пришедший согнул его в дугу и всем телом прижал к дереву. Раздался отчаянный рев. В нем угроза и просьба о пощаде, призыв о помощи и боль… Потом наступила немая тишина.

Через несколько минут к спокойно стоявшему все это время табуну самок вышел потный и изнуренный дракой, но гордый бык, от которого так недавно сбежала самка. Он бегло понюхал каждую и зашагал в глубь тайги. За ним гуськом покорно потянулись самки. Избитый неудачник, еще несколько раз издав хриплый жалобный рев из-за ближайших кустов, совсем затих. Он, наверное, ушел искать новых соперников и новых приключений.


НА НОВОМ МЕСТЕ


Через восемь дней мое жилище было готово для зимовки. Все три глиняные стенки, как обоями, покрыл матами из рогоза, а в стене слева от входа вырыл нишу и сложил в ней печку. Там же в стенке пробурил дымоход, а сверху выложил высокую трубу из валунов на глиняной заливке, так что не прицепился бы даже самый требовательный инспектор противопожарной охраны. Но особого труда стоили деревянные работы: передняя бревенчатая стенка, потолок, дверь, кровать и столик.

Вблизи будущей землянки разыскивал валежины, обламывал на них хрупкие и ненужные сучья, а ствол пережигал по размеру на костре, и уже нужной длины бревна тащил к постройке. Но размеры часто получались неточные, приходилось опять укорачивать их на костре или вкапывать лишние концы в земляную стенку.

Поставив попарно восемь кольев — у глиняных стенок и у будущей двери, — я укладывал между ними бревна друг на друга, заделывая пазы мхом, и стенка медленно вырастала до вершины обрыва. Проем двери не высок, около полутора метров, и начинается не от самой земли, а от высокого, в три бревна, порога, так что вся дверь представляет собою скорее лазок шириною в семьдесят сантиметров. На этот проход вместо двери я навесил толстый мат из рогоза, скрепленный по краям и крест на крест побегами тальника. Внизу «дверь» привязывалась двумя веревками, и таким образом при уходе землянка надежно «запиралась». Слева от входа сделал небольшое окно и «застеклил» его мочевыми пузырями рысей.

Потолок выложил накатом из бревен, застлал сверху мхом и засыпал землей сантиметров в пятнадцать толщиной. На подходившей к землянке рытвине сделал глинобитную перемычку с валунами и щебенкой и прокопал отводную канаву вокруг землянки. Все земляные работы выполнял деревянной лопатой, сделанной перочинным ножом из кедровой слеги.

Из всей восьмиметровой длины грота четыре метра ушло под землянку, а оставшаяся часть составила проход в виде непокрытого коридора.

Что касается постели, то не составляло большого труда сшить матрасовку и наволочку подушки из ткани парашюта, набить матрац сухим мхом, а подушку — пухом из султанов рогоза. Одеялом служила пока что шкура косули.

И хотя постройка землянки отнимала много времени, я каждый день перед заходом солнца один-два часа занимался заготовкой корневищ сусака и рогоза, отмывал их в речке, развешивал для просушки или закладывал на хранение в вырытую в стене коридора нишу. Кроме того, по берегам речки собирал принесенные водой и высохшие за лето обломки деревьев и складывал их поленницей в коридоре. При сборе дров я всегда рассматривал гладко отшлифованные куски дерева, стараясь найти на них следы рук человека. Но ни одна палка не сказала мне, что вверх по речке живут или когда-то жили люди. Поэтому каждый сбор дров приносил огорчение.

Мне когда-то приходилось слышать рассказы, что в Голландии дикие утки совсем не дикие. Они ходят не боясь, около людей, как голуби в Москве на Красной площади или у Большого Театра. Я, конечно, не верил этим рассказам, но здесь убедился в их правдивости. Только в первые дни при моем приближении к речке утки с шумом поднимались в воздух и куда-то улетали. Потом, поднявшись, они стали садиться где-нибудь недалеко, у меня на виду, а спустя еще несколько дней не стали взлетать вовсе и просто перестали обращать внимание на мое присутствие.

Однажды мне вздумалось пошутить, но шутка не удалась. Наблюдая за крупными стайками уток, искавших в воде пищу и не обращавших на меня внимание, я вскинул палку и прицелился в стайку, как из ружья. И вдруг захлопали крылья, веерами забрызгала вода, и сотни уток заметались в воздухе. Они долго не могли успокоиться, расселись где-то далеко от землянки и только на третий день забыли эту шутку.

Мне стало совестно перед пернатыми, хотелось хоть чем-нибудь загладить свою вину. Ведь не мало из них прилетели сюда со свинцовой дробью в теле, чтобы в этом богатом и тихом краю вырастить своих детенышей. А сколько их не долетело сюда весною, свалившись от выстрела охотника, окрасив утреннюю гладь озера или речки своей кровью. И многим ли удастся долететь до южных районов, чтобы переждать там период, когда на родине свирепствует лютая сибирская зима…

Вчера вечером с севера подул упругий и холодный, пахнущий сибирскою зимою ветер. Всколыхнулась и тревожно зашумела тайга. Где-то каркнул ворон и умолк. Утки, присмиревшие и настороженные, сбились в плотные стайки, зашипели, закрякали на разные лады. За высокие темно-серые облака на западе, словно прощаясь с миром земли, спряталось карминовое солнце. Долго не угасала лилово- пурпурная мантия зари. На сердце легла гнетущая тоска по бесполезно прошедшему для меня золотому лету. Чтобы быстрее забыть одиночество, пораньше лег в постель, но удалось уснуть только далеко за полночь.

Утром за дверью землянки на меня глянула неуютная и пустая, черная, как деготь, речка. Из-за зубчатых вершин тайги украдкой, без зари, вышло бледное солнце. Оглянув мельком молчаливую землю, оно обиженно спряталось за серую муть облаков, низко нависших над землею. На еще зеленеющий, но окоченевший луг, на зелень хвои сосен и елей посыпался упрямый густой снег. Так без осени и слякоти пришла длинная северная зима.

И кажется, только белки обрадовались непрошенной гостье. Они, пушистые и серые, до позднего вечера копошились в кронах сухостойной осенней тайги, прыгали и кувыркались, догоняя друг друга, а то и просто, схватив зубками кончик метелочки собственного хвоста, кружились на месте. Вот одна оступилась и серебряным клубочком упала на землю. Разобьется!.. Но нет. Она только слегка, как опытный парашютист, коснулась лапками белой перины свежего снега, прыгнула к дереву и пулей взлетела вверх к собратьям.

Восьмого октября на рассвете ухожу к старому шалашу за имуществом и продуктами. Пока снега мало, а морозы лютуют далеко в тундре, надо перетащить все необходимое на новое место. День выдался холодный и серый, но снегопад прекратился, и идти было не трудно. По зарубкам и кострищам без груза продвигался быстрее и без особых приключений добрался до соленого водоема за два дня. Знакомые места встретили по-родному, но и в этом обжитом мною крае было одиноко и уныло.

Обратно я нес колбасу и остаток копченой медвежатины, орехи и сушеные ягоды. Идти стало тяжелее, но приходилось спешить, так как в шалаше осталось еще груза не меньше, чем на два похода: сушеные грибы и медвежья шкура, туески с соленой черемшой и копченая рыба, мука из корневищ и золото.

На фоне непривычной синеватой снежной белизны то справа, то слева зеленеют островки чешуйчатых восковых листочков брусники. Словно застывшими каплями крови насмерть раннего лета они густо усыпаны алыми душистыми ягодами. Но нет времени останавливаться, полакомиться подношением вечнозеленой северной красавицы, и я осторожно обхожу ягодники сторонкой. Только вечером останавливался на отдых, а на рассвете опять шагал по знакомой проторенной тропке.

Поход от шалаша к землянке занял три дня, а девятнадцатого октября я опять вернулся к шалашу за следующей партией груза. В этот раз я забрал почти все продукты и медвежью шкуру. Чтобы легче было тащить, сделал в шкуре прорез для головы и надел ее на себя шерстью вверх, как это делали наши предки в каменном веке. Связки нанизанных на нитки грибов надел на шею, как ожерелье. И, думаю, не только ребятишки, а и взрослые прохожие шарахнулись бы в разные стороны, встретив меня на улице в таком одеянии. Длинная черная борода, косматая шкура огромного медведя и ожерелье из грибов скорее напоминали ряженое страшилище или шамана неизвестного племени, чем военного пилота современных реактивных самолетов. Вечером и всю ночь словно лопатой сыпало с неба снегом, а утром ударил сильный мороз, надо было хоть чем-нибудь спасать себя от холода в походе, и такое одеяние было как раз в пору.

Скрип снега под ногами будил на рассвете стылую тишину. Закряхтела, застонала и вздрогнула тайга. Просыпаясь, она потянулась и затрещала отекшими суставами. Из сомкнутых крон посыпались в лицо колючие морозные опилки, подул упругий ветерок. Глухо и тревожно зашумели деревья и стихли. Стих и ветерок. Я смело вышел на скованное морозом и прикрытое снегом «лосиное» болото — теперь провалы не страшны, — направляясь к «дому» по кратчайшему пути. Не пройдет двух часов — и восьмикилометровая болотная равнина останется позади.

Но я не дошел и до средины пути, как посыпал густой снег и скрыл от глаз черную полосу далекого ельника. Продолжаю шагать вперед, снег слепит глаза, липнет к мохнатой шкуре, а ноги часто проваливаются в снежную мякоть, и я то грудью, то боком валюсь на невидимые острые кочки. Рюкзак и шкура стали невыносимо тяжелыми, по лицу катится пот, в руках появилась дрожь.

Пытаюсь сесть на кочку отдохнуть, но тут вдруг, как удар упругой холодной метлы, лицо обжигает сильный порывистый ветер; густой белой пылью запирает дыхание, затыкает уши. Оборванным парусом затрепыхалась, дернула за шею «шуба», я упал на землю и больно ударился скулой о мерзлую кочку. А ветер лютует и свищет, лезет под одежду, ледяными щупальцами шарит по коже. Пытаюсь подняться, но невидимый силач опять валит на кочки и катит назад, старается вернуть обратно.

Доверчивая и понятная утром, природа стала злой и дикой.

Сопротивляться уже нет сил, и я повернул ветру спину. Он подбросил рюкзак, стукнул им в затылок, завернул на голову шубу, толкнул в спину. Я не иду, а лечу вместе с комьями мха и снега, лечу в холодную пропасть, пролизанный насквозь жгучими иглами.

Потеряв счет времени и ощущение ушибов, пытаюсь выплюнуть запирающий дыхание упругий холодный ком. Но он уже давит в бронхах, распирает легкие. Взмокшая от тающего на теле снега одежда замерзает панцирем, сковывает движения, а ветер катит меня по кочкам, как легкую былинку по волнам безбрежного моря.

От удара головой теряю сознание и через несколько секунд прихожу в себя от сильного удара в бок. С трудом открываю глаза и сквозь снежную завесу вижу стволы деревьев; молнией блеснуло одно лишь слово — «спасенье». А ветер злобно свищет в ушах и мечется между стволов, не зная, куда податься, бросает из стороны в сторону, не дает встать на ноги.

В лицо кольнуло хвоей, и я, не раскрывая глаз, дрожащими руками цепляюсь за ветви ели. Упираясь ногами в сугроб, подтягиваюсь к стволу, где ветер крутит с меньшей силой. Руки коченеют, но дышать становится легче; буря лютует только по бокам, заваливает снегом ноги. Выпускаю из рук ветвь и растираю пальцы о шубу, не двигаясь с места, — не попасть бы опять в объятья страшной стихии. Напрягаю силы, снимаю котомку и шубу, придавливаю их грудью в снег поближе к разлапистой ели.

Выворачивая душу наизнанку, сотней волчьих голосов воет буря в дуплах деревьев. Запасы снега уже иссякли, и буря теперь несет месиво из земли и торфа, мха и травы. На деревьях с треском ломаются ветви, падают вниз, катятся по тайге, ударяются о стволы.

От холода зубы выстукивают дробь, тело дрожит, как в лихорадке. Чтобы согреться, начинаю двигать ногами и руками, к счастью, все глубже и глубже тону в сугробе вблизи ствола. Сажусь на рюкзак, с головой укрываюсь закоченевшей шкурой, и ветер, кажется, заглох. Отогреваю руки дыханием, но ноги коченеют, и я протягиваю их в снег. Возникает мысль сделать в сугробе подобие фронтовой щели. Снег легко утаптывается, но на его место в щель летят сучья, комья мха, обломки лишайника.

Из сучьев над щелью делаю перекладины и пытаюсь прикрыть их сверху месивом из мха. Это долго не удается, но под защитой ели, наконец, над головой появилась ветхая крыша. Немного согревшись, еще закрываю часть щели. Получилась нора длиною в мой рост и такой вышины, что у самого ствола можно сидеть не сгибаясь. Собрав десятка полтора обломков сучьев, досуха вытираю руки и достаю листочки бересты, приготовленные для записок, а из-за подкладки шлема спичку. Запах горящей серы вселяет уверенность и бодрость.

Костер разгорается медленно, от дыма першит в горле, слезятся глаза. Но вот на белых стенках заплясали медные блики пламени, и серая темнота покинула нору. Сажусь у самого костра и стараюсь вобрать в себя все тепло, а пламя долго кажется совсем холодным. Буря продолжает злобствовать где-то сверху, забрасывая снегом и хламом случайно оставшийся дымоход.

Тело согрелось, перестали стучать зубы, захотелось есть… При свете догорающего костра съедаю кусок колбасы и запиваю невскипевшим чаем. Невыносимо клонит ко сну, хотя на часах еще нет восьми вечера. Завернувшись в шкуру быстро засыпаю. И трудно сказать, сколько я лежал в забытьи, ворочаясь от озноба и боли в отекающих членах. Сильнее всего застыли ноги. Такое состояние становится невыносимым, как пытка, и я собираюсь на несколько минут оставить нору, чтобы сходить за дровами.

Уже давно день. По-прежнему свирепствует буря, и мороз градусов под тридцать; как и вчера, воздух заполнен слепящей снежной пылью и видны только ближайшие деревья. Не удаляясь от норы, собрал немного сучьев, высек огонь. Осталось только пять спичек. С костерком веселее и теплее. Только здесь мне стал понятным нрав сибиряков, которому я дивился в войну на фронте… Ни днем, ни, тем паче, ночью не сидит сибиряк без костра, если он не занят походом или боем. Если рядом фронт и нельзя разводить большого костра, его жгут в каске, в железной бочке, у гусениц разбитого танка, под обломками самолета, но жгут всегда, и летом и зимою, по ночам и нередко в солнечный полдень. Сибиряк не поведет беседу, не станет вплетать в разговоры столь нужные на фронте веселые шутки и прибаутки, если рядом нет костра. Вспыхнул костерок — переродился сибиряк. На лице улыбка, а прибаутки так и просятся на язык. Появляется гармонист или запевала, и у костра не суровые, отбившие пять атак бойцы, а ансамбль песни и пляски с участием мастера художественного слова.

Но вот догорели последние головешки или доски от кузова разбитой машины, смолкает песня, потом баян, погружается в думы рассказчик сибиряк; боевых друзей обнимает усталость.

И вот теперь, в тайге, каким бы тягостным не было одиночество, какая бы грусть не подкралась к сердцу, но запылал, затрещал костер — на душе тепло и радостно. Ты уже не одинок, с тобою рядом как бы живое веселое существо. Мучает лишь один вопрос — когда же прекратится буря?

На этот раз проснулся от страшных сновидений. Приснилось, что оглох. Подымаю голову, снимаю шлем и шкуру, но кажется, что сновиденье не проходит и я действительно глухой. Кругом мертвящая тишина. Прикладываю ухо к стволу соседки — он не гудит и… не дрожит. Пробиваю головой толщу снега, на четвереньках выползаю из норы… Над тайгой огромный темный купол, усеянный бабочками зеленоватых звезд. Без вздохов и стонов спит тайга… та самая тайга, что так недавно стонала и ревела от безжалостных ударов бури.


ПРЕСЛЕДОВАТЕЛИ

Пообедал у костра в тайге за болотом, где в первый поход ночевал на разогретой костром почве. Солнце не грело, но светило ярко, и я спешил засветло побольше пройти к землянке. Отойдя с полкилометра, вспомнил, что у костра оставил консервную банку — незаменимый походный чайник. Повесил ношу на сук и налегке поспешил назад за банкой. Но что это? На моих следах оставлены отпечатки огромных лап в ту же сторону, к кострищу. Приглядываюсь к отпечаткам, и уже не возникает сомнения — прошел волк

Но один ли и куда? Ведь все волки, сколько бы их не было в стае, ходят гуськом, шагая в один след, в след вожака. В одном месте когти лап хищников оставили царапины в обе стороны: за мной и обратно. Значит, они шли по следу и, увидев мое возвращение, тоже повернули обратно. По отпечаткам когтей можно сосчитать — шло четыре или пять волков.

По спине забегали мурашки. Беру себя в руки и пускаюсь по следу в догонку. Надо свистеть, кричать, напугать, тогда, может быть, отстанут. Вот кострище и рядом нетронутая банка, а волки ушли дальше, так и не показавшись на глаза. С оглядкой спешу к котомке, чтобы — главное — выиграть время для подыскания удобного ночлега до наступления темноты.

С нелегким грузом идти трудней. Вот уже скоро провальное озеро. Опять заныла нога — сказалась жизнь в снегу в течение двух суток — и шаги стали короче, а подходящего ночлега с защитой хотя бы для спины не вижу. Правда, можно найти дерево, на которое при появлении зверей легко взобраться, но просидеть на нем несколько часов без движения, даже при этом небольшом морозе, невозможно. Да и прятаться так нет смысла. Ведь волки все равно будут ждать, окружив мое убежище, пока не слезу или не свалюсь закоченевший и стану легкой добычей.

Солнце уже зашло. Несколько секунд любуюсь прекрасной лилово-розовой зарей. И тут замечаю, что рядом стоит куст кудреватой рябины, по-родному улыбаясь застывшими кистями оранжевых ягод. Срываю плодики прямо губами, и они сухариками хрустят на зубах, распространяя во рту знакомый с детства кислосладкий холодок. Хочу шагнуть дальше, но в правое колено сильно кольнуло, и я присаживаюсь у рябины на мешок, чтобы передохнуть пять минут, не больше.

Метрах в десяти от рябины, справа, плотно стоит многочисленная семья столетних бородатых лиственниц с серой от лишайника корой. За ними опять елово-сосновое редколесье. К оранжевым кистям сами потянулись руки, а хрустящие плодики запахли домашним уютом и детством. И не хочется думать, что я одинок в тайге, что за мной по пятам гонится голодная стая серых хищников, что надо искать какое-то укрытие. А может быть, волки давно оставили мой след и сейчас спешат за более надежной и более богатой добычей? Во всяком случае их пока не видно.

В вечерней полутьме собираю сучья и развожу костер. После ужина и чая иду в темноту за дровами. У группы лиственниц меня встречают две пары зеленых огоньков. Вынув пистолет, пячусь назад к угасающему костру. Справа и слева такие же огоньки. Всего их восемь пар, восемь волков!.. А в початой обойме осталось три патрона. Правда, при мне и запасная — в ней восемь штук.

Хватаю головешку и, свистя, бросаю в затухающий костер. В воздух с шипением поднимается вихрь искр, а через секунду все тонет в густом мраке. Только на месте костра лежит несколько медных кусочков — затухающие угли. Зеленые фонарики где-то скрылись, а через минуту опять зажглись вокруг и совсем уж близко. Подбрасываю в кучу несколько тлеющих головешек. Проходит длинных-длинных пять-шесть минут, и маленький огонек, цепляясь за жизнь, начинает разрастаться. Опять беру головешку подлиннее и с улюканьем и свистом бегу к лиственницам, где из-под снега торчат толстые сухие сучья. Волки делают несколько шагов назад и останавливаются

Собрав немного дров, я тут же разгребаю снег и от горящей головешки развожу новый костер: здесь дрова поближе. Вспыхнул огонь, и хищники уходят в чащу. Гляжу на старый костер — он почти совсем погас — и вижу: у рюкзака два матерых волка…

«О нет! Запасов не отдам!» — подумал я, издали швыряя в нахалов горящую ветку.

Она упала в снег в половине расстояния и потухла. Один хищник клацнул зубами, не сдвинулся с места. Вторая и третья ветви сделали не больше. Тогда беру в левую руку пылающую раскоряку и с пистолетом в правой медленно наступаю на грабителей. Оба зверя в такт моих шагов попятились в темноту. Хватаю рюкзак и, превозмогая боль в колене, в несколько прыжков возвращаюсь к спасительному огню… А банка опять осталась на старом кострище.

Ночь тянется медленно, но сон, к счастью, забыл меня. По мере вспышек и затухания костра хищники то наступают, то пятятся назад, то опять наступают, понукая друг друга взвизгами. Только под утро, словно по команде, они сняли осаду и один за другим, длинной цепочкой, ушли по старому следу.

Мне и раньше приходилось несколько раз встречаться с волками на охоте вблизи Воронежа и на Урале, на Кавказе и на Украине, но таких нахальных и упрямых видел в первый раз.

Летом волки легко добывают пищу: зайчат и птенцов, линяющую птицу, яйца, не отказываются полакомиться ягодами, не брезгуют мышатами и падалью. Хитрые и кровожадные они не живут стаями летом, а бродят и «работают», в одиночку или супружескими парами.

Но вот наступила зима, нет гнезд и зайчат, птицы улетели на юг, а мышиные ходы и ягоды прикрыты снегом, и голод, сгоняет волков в стаи. Стаей легче вести разбой. Стаей они окружают и загрызают косулю, изюбря и даже лося, тут же разрывая жертву на части — кто сильнее, тот схватит кусок побольше — съедают ее без остатка, с шерстью и костями. Но, добыв зверя дружной стаей, при дележке в каждом звере просыпается волчья натура, начинается ссора и тем сильнее, чем меньше добыча. Два-три волка нападают на того, который хотел, как им показалось, обмануть и схватить кусок послаще, загрызают его до смерти и заодно съедают также без остатка.

Не редко волки расправляются со своими собратьями и тогда, когда они только выслеживают добычу. Треснул где-то сук, и один из волков испуганно вздрогнул, приостановился. На него зло рявкнул задний. «Не задерживай, трус!» — оглянулся и оскалил зубы идущий впереди. Остановился и зарычал вожак, и соседи бросаются на труса. В полминуты он мертвым лежит на снегу под лапами собратьев. Ломается весь строй, собирается в кучу стая, начинается дележка. Тут разразилась другая ссора, потом еще. Клочьями летит шерсть, брызжет на снег кровь лесных бандитов.

Не забывая про ночных гостей, оглядываясь по сторонам, дошел до знакомого луга. За лугом у опушки остановился на ночлег. Ни днем, ни вечером волки на следу не появлялись; не видно огоньков и на потонувшей в темноте луговой равнине. Сделав запас дров на ночь и поужинав, блаженно поворачиваю бока у костра, стараюсь прогнать нахлынувший сон. Но сон давит на плечи, клонит на постель из еловых лап.

Поворачиваю к огню спину и сквозь смыкающиеся веки вижу на лугу несколько пар зеленых огоньков.

— Ишь, нахалы!.. — крикнул я, и сон исчез. Фонарики медленно ползут к опушке. Замечаю вожака и решаю убить, но огоньки смешались, парами разбрелись в разные концы опушки. Казалось, что они рассыпались по тайге и оставили меня в покое. Но вот за спиной, словно у самого уха, завыл, заголосил матерый волчище. Переливистый протяжный вой прыгает по высоким и низким нотам, хрипит и вздрагивает, прерывается и опять с низких нот тянется к высоким. Кажется, воет не один зверь, а все голодное стадо и этому вою, вызывающему тошноту, не будет конца. И вдруг вой оборвался, заглохло эхо… Но, набрав воздуха в легкие, зверь завыл еще сильнее. Разбуженная тайга тысячами отголосков понесла отзвуки по своим просторам, предупреждая все живое о появлении голодной стаи лесных бандитов.

Измученный усталостью и раздраженный воем, вынимаю пистолет, хочу прекратить концерт, но не вижу ни фонариков, ни силуэтов, словно волки учуяли беду и спрятались подальше. Вой прекратился, и кажется, что я один среди темной тишины.

Подкладываю в костер свежих дров, и пламя глохнет. Из хлынувшей темноты со всех сторон ползут ко мне зеленоватые пары. Целюсь в одну из них, что кажется поближе… Словно в испуге ухнула тайга и опять застыла… Вздрогнули и потухли огоньки. Высоким пламенем вспыхнул, наконец, костер и на белой перине снега, в десяти метрах от бивака, осветил распластанную серую тушу. Где-то далеко в тайге опять завыл волчище. Но скоро вой осекся на высокой ноте, будто волку в горло забили ком снега. Вой больше не повторялся, к костру до утра волки не подходили.


ПРОЕКТ БЕРЕСТЯНКИ


После второго похода к шалашу слег в постель. Бросало в жар все тело, нога распухла, пропал аппетит. Даже на короткое время не мог выйти подышать морозным воздухом. Закончились листки бересты, к концу подошел дровяной запас; дни казались слишком длинными, ненужными.

Восьмого ноября утром отчетливо услышал рокот самолета. С горящей головешкой, не взирая на боль в колене выбежал из землянки зажечь костер. Вглядываюсь, вслушиваюсь в небо: над головой висит никому не нужный бледный месяц, в тайге воет в дуплах ветер, а самолета нет нигде. Разочарованный и разбитый, с большим трудом дополз до кровати и опять слег.

Только в начале декабря начал подыматься с постели. Ковыляю по землянке, лечусь наваром из ягод малины, прикладываю к колену припасенный сфагнум, по два-три часа в день сижу за шитьем. Из шкур рысей сделал теплую и удобную доху. Вернее из рысьих шкур были только рукава и полы, а спина — медвежья. Остаток шкуры косули пошел на унты, а из волчьей — сшил шапку и рукавицы. Все поставлено шерстью наружу и выглядит так, что задрожит в испуге любой хищник тайги, если встретит меня в этом одеянии.

Шитье думам не мешало, и в голове созревал план постройки лодки. Ни дощаника, ни выдолбника в виде пироги, без топора мне не построить. Приходилось читать, что якуты и эвенки плавают на берестянках и шкурянках, видел такие лодки и на рисунках, в киножурналах, на фотоснимках, но никогда не встречал в натуре.

Конечно, сделать шкурянку — лодку, обтянутую оленьей шкурой, — проще и она будет прочнее берестянки. Но где взять столько шкур? В запасе осталось десять патронов, их надо беречь для самозащиты. Да и кроме того, лодку надо обтягивать выделанными шкурами. Иначе они в воде размокнут так, что лодка станет как мешок. А выделывать их я не умею. Значит, надо делать берестянку или «ветку».

Для берестянки и для шкурянки сперва готовится каркас из тонких продольных брусьев и поперечных распорок и креплений. И выходит, что чем бы ни обтягивал лодку, надо начинать с каркаса.

Моя речушка вскроется не позже пятнадцатого мая, так что двадцатого мая можно будет отплывать. Если я начну поделку лодки в начале января, то останется до отплытия девятнадцать недель. На доставку запасов и золота от соленого водоема придется потратить неделю, так что остается только восемнадцать рабочих недель. Один день каждой недели надо отвести на приготовление муки и заготовку топлива, еще один — на охоту и рыбную ловлю. За восемнадцать недель на сборы в путь остается девяносто дней!.. Не мало ли для такого мастера, как я?.. Ведь придется обходиться одним перочинным ножом. Ну, да ничего! Есть старая русская поговорка «нужда всему научит».

Расчерчиваю листок бересты на клеточки и составляю новый календарь на 1958 год. Подарок сберкассы — табель-календарь — уже отслужил мне службу. На втором листке пишу расписание работ до мая. Воскресенье — день охоты и экскурсий по тайге, понедельник, вторник и среда — поделка лодки, четверг — домашние работы (размол корневищ, доставка дров, хлебопечение), пятница и суббота — поделка лодки.

Внизу расписания, подумав, крупными буквами приписал: «Примечание: 1. Баня по субботам вечером. 2. До возвращения в город — не болеть!». Календарь и расписание не совсем удовлетворяют, и я беру третий листок и пишу еще распорядок дня.

Календарь и расписание я приколол колючками шиповника над «кроватью» ниже портрета Ильича.

Кстати, о портрете.

Лежа в постели, больной и разбитый, я как-то вынул бумажник. Хотелось, может быть, в последний раз, взглянуть на карточку Светланы, может быть, проститься навсегда. И тут совсем случайно взглянул на ненужные здесь деньги. Их было триста сорок рублей. Из черного овала сторублевой бумажки на меня глянули строгие и ласковые, спокойные и задумчивые глаза Ильича. Я прикрепил портрет на стену, и землянка стала какой-то более обжитой, более уютной. Работа по расписанию заполнила каждый день недели, напоминала трудовую жизнь солдата или курсанта. Одиночество ощущалось не так уж остро. Медленно, но неуклонно восстанавливается здоровье.

Тщательно обдумал конструкцию лодки, нарисовал ее на бересте и вычертил все детали. Так будет меньше ошибок и переделок.

В носу лодки наклоном вперед поставлю пенек длиною в восемьдесят сантиметров и такой же в корму, но с меньшим наклоном. В гнездах чурок укреплю продольные кили из тонких и длинных березовых брусьев. Их семь штук: парные — верхне-, средне- и нижне-бортовые и один центральный донный киль. Длина всей лодки 3,5 метра, ширина посредине 1,4 метра. Для закрепления изгибов продольных брусьев поставлю пять дугообразных поперечных распорок из распаренных березовых лесин и двадцать штук для крепления бересты можно потоньше из побегов черемухи. Высота лодки от нижнего киля до верха борта 65 сантиметров. Такое судно, надеюсь, выдержит меня со всем необходимым грузом.

Итак, проект готов.

Чтобы облегчить работы, из стального дыроватого корпуса обоймы пистолета — два оставшиеся патрона переложил в карман — начал делать стамеску. Два дня ушло на то, чтобы распилить ее вдоль на две части о плитку песчаника. Изогнутая часть стальной пластины пошла на долото, а ровная тыльная часть — на стамеску. Первое испытание инструментов решил провести, добывая мед из дупла сосны, хотя эта работа и не входит в план.

За день раздолбил отверстие в дупле так, что в него свободно входила рука, но ни меду, Ни пчелиного гнезда не достал. Тогда опустил в дупло гибкую палку. Она уперлась во что-то твердое сантиметров на сто ниже «летка». Осмотрев вынутый конец, нашел на нем коричневые крупинки застывшего меда и обломочек вощины. На второй день пришлось долбить новое отверстие пониже, и только на третий день вытащил из дупла килограммов десять бурого, но душистого сотового меду.

Пчелиная семья, вероятно, на зиму опустилась ниже, к самому корню, или, потревоженная мишками, совсем оставила гнездо: около меду ни одной пчелы, ни мертвой ни живой. На всякий случай, чтобы не заморозить насекомых, заделал новое отверстие и поуменьшил старый леток, а нижнюю часть ствола утеплил матой из рогоза.

В печной трубе ветер насвистывает звонкую песню. Уже давно напился чаю с душистым медом, потушил жировой светильник, укрылся с головой шубой, но чувство радости не дает уснуть. Просто не верится, что сегодня сделал такой богатый запас меда.

Вспомнилась Новоселовская школа и мой учитель — Иван Филиппович — с седыми запорожскими усами. Он тридцать лет работал в одной школе. На школьном дворе вырастил большой фруктовый сад, разводил кроликов, завел пасеку с дадановскими ульями. Весною Иван Филиппович почти не учил нас в классе, а выводил всех в сад и, заняв работой, тут же рассказывал о яблонях или о кроликах так интересно, что мы не замечали, как часы занятий подходили к концу.

Этот сад и наш учитель были «виновниками» того, что многие питомцы школы стали потом биологами и агрономами, лесничьими и садоводами, ботаниками и зоологами, ветврачами и пчеловодами, и лишь немногие инженерами.

Как-то после спора между ребятами во время перемены, Иван Филиппович повел нас на пасеку и рассадил у контрольного улья.

— Вот вы спорили о дружбе, — начал учитель, — я и хочу показать вам пчел. Если бы они жили по одной или небольшими группами, они не могли бы устроить гнездо, не запаслись бы на зиму пищей и погибли бы все, став легкой добычей любого из многочисленных их врагов. А большой семьей они с успехом защищаются даже от такого зверя, как медведь.

Вот смотрите. Прилетела пчелка и села на порожек у летка. Ее встретили три сторожа и по запаху проверяют, их ли это член семьи и откуда прилетел: с работы или где-то прогулял и летит домой, чтобы полакомиться готовым сладким медом. Видите — часовые пропустили. Один даже помог пройти в отверстие летка. Значит, прилетела своя пчела и принесла взяток. Дальше помощницы из молодежи снимут с труженицы «обножку» и сложат в соты как запас для выкормки детки, другие возьмут у нее нектар и, переработав в мед, уложат в другие соты. Третьи члены семьи, тоже из молодежи, почистят ей крылышки и тельце от пыли и, пожелав доброго пути, проводят на работу за новым взятком. В то же время — смотрите под стеклом — часть пчелок сидит спокойно, будто отдыхает, а на самом деле они трудятся над выработкой воска; другие, сцепившись ножками в цепочку, тянут вощину; третьи, сняв воск из тельца воско-заготовительниц, делают точного размера шестиугольные ячейки — кладовые для меда и обножек. Иные замазывают изготовленным клеем щелочки в улье, другие убивают залетевших мух, а вон те удаляют сор и трупы мух наружу.

Все трудятся. Каждый занимается своим делом. В этом кажущемся хаосе идет слаженная трудовая жизнь. А вот видите у летка началась потасовка. Это прилетела пчела без взятка и хочет проникнуть в улей. А дежурные гонят ее обратно в сад: «Пойди, мол, потрудись! Лодырей не кормим»…. А в ту вон сторожа впились зубами. Это чужая пчела-воровка, и ей не сдобровать; если и удастся унести голову, то сюда дорогу позабудет навсегда… Смотрите, вот рядом еще пчела. В семье, выходит, не без урода. Угадайте: почему сторожа не выпускают ее из улья?

— Тоже воровка, наверное! — отвечаем.

— Может быть и воровка. Она смогла обхитрить сторожа, — продолжал учитель, — и теперь с наворованным добром в зобике пытается улизнуть домой. Но бывают и свои хитрецы. Притащит взяток, посидит в улье, покружится сюда-туда и опять на волю. Такая «труженица», погуляв на цветах, возвращается к улью, и ее с охотой пропускают. Потом опять улизнет, не оставив мед в улье. Так и гуляет целый день.

Если в сильную пчелиную семью заберется мышь-воровка или зверь пострашнее, то многие из пчел нападают, защищая семью, своих товарищей. Жало пчелы устроено так, что после укола остается в теле врага. Его уже не вытащить. А пчела без жала тут же погибает. Выходит, погибает, чтоб спасти других. Теперь сами рассудите: крепка ли дружба между пчелами и какая от этой дружбы польза. Всего же, конечно, не расскажешь. О пчелах написано много книг и все они интересны. Кто захочет почитать, тому я дам книжку. А будет что неясно — объясню.

И мало было таких, кто не брал книжки о жизни пчел.


ШАТУН


В конце декабря начались сильные морозы. Печка стала настолько жадной, что мне то и дело приходится бегать на опушку за дровами, прервав работу по поделке лодки. Вблизи землянки сучья уже подобраны и приходится ходить далеко.

В тайге просторно и уютно. От пятидесятиградусного мороза глухо стреляет земля, а ей в ответ вторят столетние деревья. Слушаешь и кажется, что рядом фронт. Солнце с каждый днем все больше просыпает и показывается из-за горизонта только перед обедом, холодное, бледное, чужое.

И как-то не верится, что это то самое солнце, которое пробуждало к жизни землю, смеялось с высоты цветам и пчелкам, пробуждало нежность и ласку у зверей к своим мохнатым детенышам.

По-новогоднему стоят укутанные снегом молодые елки. Скоро по всей стране вокруг наряженных красавиц запляшет счастливая детвора, а из — под колючих веточек на них будут глазеть дед мороз и неподвижные, набитые опилками мишки. Здесь же будет все живое — и елочки, и снег на них, и резвые зайцы. Вот только мишки вряд ли захотят выйти из берлоги поплясать вокруг лесных красавиц. Но мне сейчас очень бы хотелось быть там, где все залито огнем разноцветных электрических лампочек, где ненастоящие зайцы, лисицы и мишки, где людно, весело, тепло.

Но я смогу там побывать только во сне. Через два дня новый год.

Из-под ног со свистом взрывается фонтанчик снега, рядом — другой, третий и еще, еще, словно я ступил на минное поле. Над фонтанами, хлопая крыльями, взлетают косачи-тетерева и быстро скрываются в белесой туманной заволоке. Пожалев, что пришлось потревожить птиц, сворачиваю к опушке, но дров и здесь не вижу. На снегу тысячи отпечатков лапок белок, зайцев и лисиц. Какое-то подсознательное чувство охотника ведет меня по лисьему следу. Вот она круто повернула и свежей тропой пошла обратно. «Хитрила, кумушка. Никак, скрадывала косого себе на завтрак», — подумал я, шагая дальше. Но что за место? Кругом никаких следов — иду по снежной целине. Даже вокруг моей землянки каждое утро можно видеть свежие замысловатые петли шалунов-зайчишек, а иногда и глубокие отпечатки лап голодных и злых лесных бродяг. А здесь, словно под охраной строгого заповедного закона, не посмели оставить своих следов даже игривые белки.

От неожиданности замираю с поднятой для следующего шага ногой. Метров за десять впереди, у толстого ствола лиственницы из-под снега вырываются белесые клубочки пара. Они появляются через десять-пятнадцать секунд и, застыв в морозном воздухе, мелкими снежинками садятся на заиндевевший ствол и ближайший кустик… Да, да… Местность мне знакома. Здесь осенью я сидел у лазка мед-вежей берлоги, думая, следует ли занимать ее под зимнюю квартиру. Теперь в ней мирно спит хозяин — Михаил Топтыгин.

Стараясь не прогнать сновидений своего соседа, медленно и осторожно шагаю обратно.

Не знаю почему, но находка принесла мне радость, и я вернулся, не притащив к землянке ни полешка дров.

Но что за наваждение?!.. У самого входа в землянку на утренней снежной пороше свежие отпечатки огромных медвежьих лап… Нет… нет. Не может быть, чтоб мой сосед вышел из берлоги и, опередив меня, наведался в гости. На бревнах стены видны свежие следы когтей, немного сдвинут запор. По отпечаткам лап видно, что зверь спокойно пошагал через луг. В голове проносится страшная догадка: «Шатун!».

Нет страшнее зверя в зимней тайге, чем медведь, неулегшийся на зимнюю спячку по какой-либо причине. Он, голодный, злой и бесстрашный, шатается повсюду, ничем не брезгуя, ничего не страшась, пока его не убьют, или сам не погибнет с голода. Такой шатун нападает и на группу охотников, наводит страх на самых опытных медвежатников. И если уж шатун побывал у моей землянки, он не оставит ее в покое до тех пор, пока один из нас не погибнет. И, признаюсь, от одной мысли о предстоящей встрече по спине прошел мороз.

Три раза ходил за дровами, с опаской оглядываясь по сторонам, а во время работы часто оставлял брус и перочинный нож и выходил за дверь на разведку: шатун не выходил из головы, и мне не хотелось встретиться с ним неожиданно.

Долго не мог уснуть, хотя было уже далеко за полночь. Дверь изнутри крепко заложена бревнами, и шатун не сможет проникнуть ко мне бесшумно, спокойно. Но в ожидании страшного гостя сон меня оставил, а медведь словно пропал. Подложив побольше дров в печку, крепко выругал шатуна, завернулся в шубу и скоро уснул.

Под утро разбудил какой-то стук. Я вскочил с постели и прислушался, но в землянке и за ее стенами было тихо. Наверно, просто почудилось во сне. Дрова в печке сгорели, и в землянке стоит густая темнота. На ощупь нахожу дрова, чтобы раздуть огонь. Вдруг слышу какую-то возню на крыше. И тут же с грохотом по трубе в печку свалился камень. Через полминуты полетел другой, поменьше, готом посыпался снег с глиной.

Значит, зверь через трубу хочет пробраться в землянку.

Шагаю в темноте по шуршащим рогожевым матам и у самой печки голой ступней встаю на холодный камень. Это он, падая, прервал сон. Отшвырнув камень в темноту, становлюсь на колени и изо всех сил свищу в печку, чтобы отпугнуть разрушителя от трубы. Возня прекратилась, но шагов не слышно: наверно, медведь сидит у трубы.

Быстро выкатываю из печки два камня и в теплой золе нахожу несколько мелких медно-красных угольков. Дым от тлеющего мха видно не напугал шатуна, и как бы в подтверждение этого, он швырнул еще один камень. От усиленного и торопливого дутья в печку закружилась голова, сильно стучит сердце. Наконец, мох охватило пламенем, загорелись ветки, и землянка озарилась дрожащим светом.

Медведь, сердито рявкнув, зашагал по крыше. Зажигаю сальник и ставлю у кровати, подальше от двери. И хоть встреча не сулила ничего хорошего, но мне не хотелось, чтобы шатун ушел и потом повторял свои налеты, не давая спокойно работать и отдыхать.

Казалось, прошло много времени, во всяком случае достаточно, чтобы шатун отошел от землянки метров за сто, и я решил выйти взглянуть на противника. Но не успел я надеть второй сапог, как хищник засопел у входа и начал царапать дверь. Затрещала передняя стенка укрепления, с гулом покатились бревна.

Подбросив в печку дров, в одном сапогеподбежал к двери и, убрав подпорку, приготовился к встрече. На пол свалилось еще два бревна, и в землянку ворвались клубы морозного тумана. Огонь в светильнике пугливо вздрогнул и потух, комната погрузилась в темноту. Зверь на секунду прекратил возню, сунул морду в отверстие, потянул ноздрями воздух, довольно хрюкнул. И со всей медвежьей силой опять навалился на дверь… Затрещали перемычки, и на сером фоне дверного проема четко обозначился мохнатый силуэт непрошенного гостя.

Я выстрелил поспешно и неудачно. Шатун мотнул головой, как бы стряхивая снег, и с бешеным ревом полез в землянку. Я отскочил в угол, пытаясь разглядеть, куда стрелять… Вдруг в печке вспыхнули дрова. От неожиданности зверь остановился среди комнаты, устремив на меня налитые испугом и злостью черные глаза. Второй выстрел был удачен, и шатун, даже не издав звука, огромной тушей рухнул на землю.

Надо надеть второй сапог и куртку, надо закрыть вход в землянку, но ноги подкашиваются, руки дрожат и, словно чужие, делают не то, что надо. Накинув на себя шубу, я просидел без движения больше тридцати минут.

В войну и после войны мне часто приходилось выступать перед пионерами. Наши ребята любят летчиков, особенно истребителей и испытателей, с затаенным дыханием слушают эпизоды воздушных боев и рассказы о трудных полетах. И все наши дети, да большинство и взрослых, почему-то считают, что истребители — это люди, которым совершенно неизвестно чувство страха.

И наверное те, кто прочтет мои записи, будут удивляться: «Как это так? Военный летчик и вдруг испугался болота, медведя, рысей, шатуна? Нет. Здесь что-то не так!».

Но все это так и есть, друзья.

Ведь инстинкт самосохранения это врожденный инстинкт. Он есть у каждого человека и защищает от ненужной гибели. Но верно и то, что чувство страха нередко приводит к гибели. Это чувство при его появлении надо преодолевать огромным напряжением своих сил, огромным усилием воли. Искусство преодоления страха не дается человеку при рождении. Его надо воспитывать в себе тренировкой. И если ты сумеешь преодолеть и подавить страх — ты герой. Не сумеешь— покроешь себя позором и погибнешь. Так что героизм — это не абсолютное отсутствие страха, а умение разумно преодолевать это чувство.


ПОЛЯРНОЕ СИЯНИЕ

Трудовые дни по расписанию пошли мерными шагами.

День за днем просиживаю над изготовлением каркаса лодки. Носовая и кормовая чурки «отрезаны» огнем и принесены в землянку. Поперечные распорки из слег березы распарены в костре и изогнуты по размерам. Но самая важная работа — обтесывание слег (надо получить ровные четырехугольные брусья одинаковой толщины на всем протяжении), обработка чурок и выдалбливание в них углубления для крепления брусьев — оказалась самой кропотливой и тяжелой. Весь набор плотничьих инструментов состоял только из перочинного ножа, долота и стамески.

В первые дни ладони и пальцы покрылись иссиня-красными пузырями, ужасно ныли. Потом пузыри лопнули, а на их месте появились твердые шершавые мозоли, боли прекратились, и работать стало легче. Выходит, что привычка — большое дело. Говорят, что нельзя привыкнуть только к голоду, и холоду, но мне кажется, что и к ним организм человека до некоторой степени может приспособиться и переносить с меньшим ущербом для здоровья.

Вот и к тайге, которая раньше мне, не сибиряку, казалась до крайности суровой и дикой, привык и приспособился. По рассказам она представлялась мне такой, где одинокого человека обязательно постигает мучительная голодная смерть или более быстрая — в лапах таежного хищника. Но это оказалось неправдой.

С юных лет я увлекался книжками о тайге, о джунглях Африки и Южной Америки. Но, к сожалению, о сибирской тайге книжек было мало. До самозабвения читал очерки Владимира Арсеньева, в которых описана Уссурийская тайга.

Помнится, на экзаменах по географии я отвечал на вопрос об африканских джунглях. Экзаменаторы с интересом слушали рассказ, и я уже читал по одобрительным кивкам, оценку «отлично». И вот рассказ окончен. Седоволосая женщина — инспектор районо — сделала пометку в журнале и что-то спросила нашего географа. Он вобрал плечи, растерянно закивал головой и склонил побледневшее лицо над журналом. Я подумал, что спрашивать больше не будут, положил указку, пошел к парте.

— Кузнецов! — позвала инспектор. — Вернись к карте я расскажи, что знаешь о сибирской тайге.

Очертив указкой занятую тайгой территорию, рассказываю о зарослях дуба, ясеня и кленов, об изюбрях и уссурийских тиграх, и о сосне, конечно. За столом заговорили между собой, перестали меня слушать, и я замолчал.

— В сибирской тайге ничего этого нет, Кузнецов! Плохо что ты знаешь нашу тайгу хуже, чем джунгли. Или собираешься ехать в Африку?

Не глядя на инспектора, с пылающим от стыда и обиды лицом, я сел за парту. И уже оттуда хотелось крикнуть: «Виноват не я! В учебнике о тайге два слова, а книжек нет!». Но обида вылилась только слезами, которых не мог унять.

Получил оценку «посредственно». Тайга всегда интересовала меня, а после этого злополучного экзамена я старался читать о тайге все, что только мог найти.

Мой раздумья прервали какие-то завывания за дверью землянки. Оставив работу, выбегаю узнать, кто воет. На фоне заходящего солнца, как на картине, вижу возню каких-то зверей. Пытаюсь понять, в чем дело. Оказывается, я сам виноват в том, что происходит.

Внутренности шатуна, кроме тонких кишок, я выбросил на снег подальше от землянки. Туда же отнес голову и часть костей от ног. На этой куче скованных морозом медвежьих потрохов, лежала огромная, с большого пса, темно-бурая лохматая росомаха. На почтительном расстоянии, мордами к счастливице, жадно нюхая воздух и завывая, топтали снег еще две росомахи. Вероятно здесь происходил несправедливый дележ находки; ее захватил самый крупный и самый сильный зверь.

Я не стал вмешиваться в спор росомах и вернулся в землянку. Но рычание и завывания продолжали тревожить морозную тишину, и я пожалел, что не прогнал зверей, хотя и это могло прервать грызню ненадолго.

Беру берестяное ведро, чтобы засветло принести воды и по пути вспугнуть надоевших спорщиков. Но росомах уже нет, и я по проторенной дорожке направляюсь к проруби на речке. Еще в первые дни зимы над небольшой прорубью у ракитника я соорудил шалаш, укрыв его толстым слоем рогоза, а отверстие проруби тщательно закрывал мхом и снегом. Это давало возможность пользоваться прорубью всю зиму, не пробивая льда в каждый приход за водой.

Каково же было мое удивление, когда у шалашика на снегу я увидел следы тех же росомах, а в шалашике полнейший беспорядок. Перекладины и мох с проруби разбросаны, смешаны с разрытым снегом, а вода покрылась льдом сантиметров на десять толщиной. И этот беспорядок — только моя оплошность.

После разделки шатуна часть мяса я помыл прямо в проруби. У полыньи остались маленькие кусочки мяса, и его запах привел в шалашик непрошенных гостей. К счастью, большой валун лежал тут же, и мне за полчаса удалось разбить свежий лед, восстановить прорубь.

К землянке я возвращался уже потемну. Шестидесятиградусный мороз до ломоты сводил скулы. С востока дул упругий ветерок и гнал у ног пляшущую зыбь поземки. На северном небосклоне разгоралось зарево, как над пожаром. А не отсвет ли это электрических фонарей над городом? — и я бегу к землянке, чтобы оставить ведро и выйти поглядеть на зарево. С глухим шумом вырывается дыхание и с треском бьет по наушникам шапки, проносится мимо ушей. Кажется, что сердитый дворник то и дело хлещет меня по шапке косматой метлой из жестких прутьев. Так слышится в морозной темноте собственное дыхание. Когда выдыхаешь теплый влажный воздух на таком сильном морозе, пар моментально замерзает и шуршит. В легендах это явление называют — «шелест звезд». Я бы назвал не шелестом, а треском.

Выбегаю из землянки без ведра и не узнаю покрытого снегом луга. Он вспыхнул синим блеском и будто потонул в бездонную пропасть. А север неба пылает пляшущими красными, синими, зелеными, розовыми переливающимися столбами. Я стою как вкопанный, восхищаясь красотой и грандиозностью полярного сияния. Коченеют руки, деревенеют щеки, потрескивает пар при выходе… А лучи-столбы становятся все ярче и подвижнее, переливаются и смеются, исчезают и появляются, и я не замечаю холода, не слышу ломоты в челюстях.

Но вот небо потухло, и тайгу обнимает холодный мрак. Бегу к двери землянки, но она уже опять светится, как в сказке, и я борюсь с желанием остаться на улице смотреть свечение без конца. Жгучий мороз напоминает о себе. На три минуты захожу в землянку и, проглотив «чашку» горячего чаю, опять бегу глядеть на чудесное, не виданное раньше зрелище. Природа, кажется, решила сегодня меня поразвлечь. Снег светится то фиолетовым, то розовым, то красным светом, деревья поминутно меняют фантастический свой наряд. Разгоревшись особенно ярко, зарево вдруг гаснет, и тайга погружается в густую темноту. Через несколько секунд над тайгой опять простирается красная пелена. Как лучи прожекторов, встают из-за горизонта синие, красные, зеленые столбы. Они гигантским разноцветным веером, как хвост жар-птицы, клонятся то влево, то вправо, изгибаются, ломаются, перемешиваются и опять угасают. На их место, словно из земли, выходят лучистые, набранные из миллионов огненных иголок дуги разноцветных волн. Как от брошенного в пруд камня волны, увеличиваясь, расплываются по небосводу, захлестывают звезды и, дойдя до средины свода, исчезают. А из-за горизонта плывут все новые и новые лучистые волны.

Сильно стучит сердце, и мне хочется, чтобы в эти минуты здесь была Светлана, чтобы хоть раз глянула на красоту радужной ночи. Только в эти минуты? А сколько было таких минут, когда больной и одинокий я звал ее. И кажется, что с ее появлением исчезли бы все невзгоды одинокой таежной жизни, мрачная землянка озарилась бы радостным светом, как сейчас тайга. И может быть, тогда здесь захотелось бы остаться на долгое, долгое время вместе…

А так ли это?.. Нет!.. Нет!.. Пусть лучше ее, близкую и дорогую, не коснутся эти невзгоды! Пусть она живет где угодно, но не здесь. Пусть занимается любимым делом, пусть даже любит того, кто ей по сердцу и кто заслуживает ее любви, лишь бы не переживала того, что пришлось изведать мне. А сейчас мне только хочется, чтобы она знала, что я ее люблю, что знаю уже давно ее голос, лицо, характер, еще задолго до того, как первый раз встретил в трамвае. Я пронесу свое чувство сквозь все невзгоды и, если посчастливится, вернусь, разыщу. Может быть, встретимся так, что расходиться больше не будем.

Но счастье не просто фортуна. Оно любит труд и упорство и ласково только к тем, кто задобрит его своим трудом, своим упорством.


НАЛЕДЬ

Собрался обкатать лыжи, попробовать, не разучился ли ходить с палками и без палок. Все эти дни стояли сильные январские морозы, и сегодня наверно не меньше шестидесяти градусов ниже нуля. И немало удивляло то, что чем сильнее мороз, тем гуще туман клубится над тайгой, сползает в долину и огромными клубами укутывает пойму.

Подшитые кожей лыжи несли легко. Вспомнилась средняя школа с лыжными прогулками, наш трамплин, и мне захотелось идти далеко, далеко любуясь елями в фантастическом серебряном наряде. Но туман становился все гуще, и мне пришлось умерить шаг. Под ногами раздался сильный треск, как выстрел из пушки, — лопалась земля. Из невидимой под снегом трещины с шипением забили фонтанчики воды. Снег потемнел, как обваренный, от фонтанов, из трещин, от снега клубился густой пар. Вот уже под ногами снег вздрагивает и валится, я отхожу подальше, но вода ползет в догонку — надо бежать.

Метров через тридцать натыкаюсь на такую же лужу и сворачиваю вправо. Веки покрыло плотным налетом снега, на усах и бороде сплошные сосульки. Опять впереди новая парящая лужа, и дальше хода нет. Поворачиваю лыжи и бегу назад: возможно там, влево, есть еще проход. Но мой след уже залит водой, и я не знаю теперь, куда повернуть. Пробую пробираться по мокрому парящему снегу — лыжи примерзли, и их не двинуть с места. Снимаю лыжи и встаю на длинную колодину. За нею лежит другая. Опираясь палками — лыжи за спиной, — перехожу их обе. К счастью, вижу свежий белый снег и в три прыжка выбираюсь из водяных оков. В сапог проникла вода, а переобуваться нет времени — надо скорее уходить от ужасных потоков. Провалишься в эту кашу, примерзнешь — и с концом.

Метров через сто натыкаюсь на толстое наслоение буроватого льда, окутанного паром. Но здесь пар не такой густой, и лед не ползет. Да и лед — то только по краям. А дальше что-то на подобие киселя или сотового меда: не трогаешь — держится, тронешь — вдавливается, как в вату, а сверху вода.

«А что, если эта стихия хлынет на землянку», — думаю, и меня обнимает страх.

На обледенелые сапоги надеть лыжи не удается, и я иду домой без них. Просушив обувь, спешу осмотреть окрестности землянки. Свежих луж близко нет, но метров за двести от жилья — большая ржавая наледь в полтора метра толщиной. Фонтанчики, видно, то затухали, то опять приходили в действующие и наледь все росла. Придется взяться за работу — преградить ей путь к землянке.

Наледь!..

Это страшное явление районов крайнего севера, районов вечной мерзлоты. За лето в тайге земля оттаивает на два-три метра, а ниже остается вечная мерзлота. Осенью деятельный слой земли опять начинает замерзать сверху, а зимой промерзает глубоко. Между двумя мерзлыми слоями нижним — вечным и верхним — зимним накапливается вода. Расстояние между слоями все уменьшается, а воде куда деваться? Она испытывает большой силы гидростатическое давление, ищет выход.

Наступает период сильных морозов, и с оглушительными раскатами трескается верхний слой земли. Найдя выход, вода фонтанами прорывается через трещины на поверхность, и пар окутывает тайгу. Проходит день, и давление воды между слоями уменьшается, из трещин она уже не бьет фонтаном, а сочится, как из родника, нагромождая наслоение льда. Потом затухают и «родники», и процесс наледи прекращается. Но весна еще далеко, и мерзлые слои земли все еще сближаются, и через несколько дней на том же месте опять заработают фонтаны. Все пойдет, как и с начала, и наледь вырастет в целую гору.

На реке наледь началась по-другому. В излучине, где из-за клубов пара вышло стадо оленей, вода промерзла до дна. Но в других местах речка продолжала жить подледной жизнью, вода стремилась куда — то вниз, а путь прегражден. Огромными буграми-бугуняяхами, больше двух метров высотою и по восемнадцать в диаметре, вспучился лед на русле. С оглушительными выстрелами бугры лопались по ночам. Из трещин вырывалась вода.

И теперь у речки нет русла. Она потекла по долине вправо и замерзла, пробилась влево и опять замерзла. До весны долина будет покрыта буграми, полыньями и провалами и через нее не пробраться даже зверю.

На вершине одного бугуняяха, что вздулся на речке вблизи землянки, я заметил трещину. При ударах палкой бугор звенел, как пустой котел. Захотелось заглянуть внутрь ледяного полушара, и я начал взбираться на вершину. По гладкому склону сапоги скользили так, что раза три добирался только до половины высоты бугуняяха и опять катился назад уже на четвереньках.

Попробовал взять ледяную горку приступом с разбега — удалось добраться почти до вершины. И только успел заметить, что трещин на вершине две — пересекаются буквы «X», — как меня опять потянуло вниз. Тогда, сняв шубу и протоптав в снегу дорожку длиною метров в десять, побежал изо всех сил и за пару секунд очутился у перекрестка трещин. Надо было остановиться, но сапоги проскользили дальше, и я под звон ледяшек провалился через трещину в синеватый полумрак. Шапка слетела, на голову посыпались обломки льда, затылок и спина заныли от ушибов.

Сидя на обнаженном и закоченевшем речном дне, я оглядел свою «ловушку». Над головой огромный синевато-серый ледяной купол с буквой «X» голубого безоблачного неба. Причудливыми длинными шипами, словно зубы чудовища, с «потолка» свисают побелевшие от инея сосульки; на «полу» лежат два огромных, каждый величиною с табуретку, кристалла льда кубической формы.

И не только для меня, пилота, но и для опытного гляциолога-специалиста по замерзанию воды и земли — природа приготовила здесь не одну интересную и трудную загадку. Куда девалась вода? Ведь не могла же она вся уйти через трещины вверху. Как образовались огромные кубические кристаллы на дне бугуняяха?.. Каким образом выросли сосульки на потолке? Ведь вода по кривизне купола должна была стекать вниз свободно, не провисая каплями.

Так, любуясь чудесной ледяной пещерой, я задавал один за другим вопросы, на которые не находил ответов.

Под куртку забрался и прошелся по спине неприятный холод, начали коченеть ноги и руки, плотным инеем покрылась борода. Встал новый и не на шутку испугавший вопрос: как выбраться наверх? Толщина льда в разрезе трещин над головой не меньше полутора метров. Встав на ноги и подняв руки, я еле дотянулся до середины этой толщины.

Разыскав и надев шапку, начал плясать, размахивая руками, чтобы согреться. Но мороз был сильнее меня. Тогда пустился между кристаллами вприсядку, но за что-то зацепился и упал, оказалось, что это примерзшая ко дну палка длиною в полметра. Не отдавая себе отчета, для чего она пригодится, начал выковыривать ее каблуками. Ноги немного согрелись, палка зашаталась. Наконец она, грязная и тяжелая, у меня в руках. И этот обломок обрадовал больше, чем самородок золота в овраге у шалаша.

Заложив палку в пряжку ремня, забросил через трещину наверх. Она свалилась обратно. Бросил раз, и еще… Наконец, обломок застрял в трещине, и я, отогрев немного руки дыханием, по ремню выбрался из «ловушки».

Знакомый и мирный ландшафт с каждым днем становился скучнее и мрачнее, все гуще укутывался зловещим туманом, покрывался шершавыми горками студенистого льда, со всех сторон угрожал смертью. С каждым днем наледь, как хищный зверь, неотступно крадется к моему жилищу, а речка стала совсем недоступной. Все чаще раздается треск земли, в ответ судорожно стонет скованная льдом и холодом тайга. И с каждым таким взрывом возникает десяток новых очагов дышащей паром наледи, приковавшей меня, как недуг, к землянке.

Поделка каркаса лодки уже близится к концу. Из-за плохого освещения землянки покраснели и слезятся глаза, от копоти сальника кружится и болит голова, и я по вечерам сижу без работы. Длинные ночи безделья вызывают ненужные воспоминания и мысли. Самые навязчивые в мраке ночи — думы о Курбатове.

Кто он такой? Хороший работник и прекрасный товарищ?.. Охотник за симпатичными женщинами, безжалостный сердцеед?.. Сказанная однажды во сне английская фраза, когда мы с ним жили в одной комнате, «я приготовлюсь погибнуть в любую минуту» и моя авария не дают еще права так плохо думать о человеке. Но недоверие к нему поднимается в душе само собой. А не ревность ли это? Следует ли доверяться своей интуиции? Ведь я знаю биографию Курбатова с детских лет до последнего полета. Пришлось познакомиться с ней, когда был парторгом подразделения. А что случилось с того дня, как он не пришел в кино? Почему он стал или показался мне совсем другим? Откуда взялась у меня на душе эта наледь недоверия и подозрений?.. Ясно же как белый день, что не нам решать, с кем быть Светлане. И Курбатов не настолько уж глуп, чтобы не понимать этого. Значит, ревность здесь ни при чем. А что же тогда?

И душу опять начала давить наледь сомнений и догадок.


В ГОСТИ ИДЕТ ВЕСНА


Во второй половине марта солнце стало щедрым и ласковым. Утром оно, юное и веселое, выскакивает из-за горизонта и потом весь день улыбается тайге, стараясь пробудить ее от глубокого зимнего сна… Снег блестит так, что больно глядеть, кружится голова… Уже не трескается, не громыхает земля, а очаги наледи, расточив свои подземные силы, замерли до будущей зимы.

Но тайга еще спит крепким сном. По ночам в ней властвует упрямая зима. От веселых глаз обновленного солнца хитрая старуха-зима прячется по сиверам и в непроходимых дебрях, по падям и распадкам, а после захода солнца холодной змеей выползает из черной тени и с шорохом и треском гуляет по таежным гривам и долинам. Но радует то, что в этой борьбе тепла и холода, мороза и солнца победит весна, что скоро зазвенят ручьи и под свист синиц кудреватые березки покроются изумрудной прозрачной дымкой молодой листвы. Так будет… а пока что хозяйкой в тайге упрямая зима.

Каркас берестянки уже готов и собран. Он занял большую часть площади в землянке, уперся боками в кровать и в стенку, загородил проход к печке. Пришлось подвесить его к потолку над кроватью. Теперь осталось заготовить бересту и обтянуть каркас. Но даже здесь, в тайге, где кругом стоят стройные белые красавицы севера, заготовить бересту в марте не удалось.

Пытался снять сколки со стоячих деревьев днем, когда стволы нагреты солнцем, отогревал и распаривал чурки на костре, поливал их горячей водой, но вместо широких полос удавалось снять небольшие обрывки, пригодные только для записок. Ясно, что до июня нужных листов мне не добыть, а ждать нельзя.

Для поделки лукошек, ведер и чуманов в прошлом году еще там, у шалаша, я сделал большой запас бересты. Ее оказалось так много, что я не израсходовал даже половины и для всякого случая, скрутивши в трубки сухие листы, уложил на перекладинах в шалаше. Их можно распарить в воде и выпрямить. Надо спешить к шалашу и перетащить бересту, пока болота спят под толщей снега, а пади и долины не залило водой.

Лыжи и погода без ветров и снегопадов оказались верными помощниками, и я вернулся с берестяными трубками на пятый день. Распаренные листы, мягкие и послушные, начал натягивать поперек каркаса один за другим в закрой, как черепицу. Концы полос к верхним бортовым брускам укреплял накладными березовыми планками, прибивая их деревянными гвоздями. За неделю работы обтянул лодку до кормы, но тут встал новый вопрос: чем просмолить швы между листами бересты? Иначе плыть нельзя!

Весной и летом смолы в тайге сколько угодно. Вернее не смолы, а живицы. Она сочится из ран на коре стволов сосен, елей, пихт и лиственниц, издавая терпкий аромат, и застывает янтарными сосульками, словно боясь упасть на землю. Стоит только сделать косой надрез коры, подвести к стволу туясок, и в него потечет живица. Так заготовляют тысячи тонн живицы за сезон для нашей химической промышленности; на заготовке в тайге трудится целая армия специалистов-подсочников, или вздымщиков.

Для просмолки лодки мне надо всего ведра полтора живицы и с полведра в запас, в дорогу. Так надо ли ждать периода сокодвижения, чтобы добыть лишь два ведра нужного продукта? Ведь в окрестностях землянки мне часто приходилось видеть на стволах белесые наплывы и сосульки живицы. Ее можно расплавить на огне. Надо только заготовить.

Снег уже сбился в крепкие крупчатые комочки, посинел и покрылся прочной броней наста. Настала пора мучений и гибели копытных жителей тайги и сытной жизни хищных зверей. В тайге то и дело встречаются места со следами жестокой расправы волков и росомах над загнанными в снега оленями и косулями. Нередко встречаются и свежие останки сохатых.

Иногда ночью выпадает небольшой ровный снег, и тогда в тайге видно множество следов пушистой мелюзги. Соскабливая со стволов живицу в кузовок, сегодня я выгнал горностая из дупла. Совсем белый — белее снега, — с черным кончиком на хвосте, он запрыгал по насту и вдруг исчез. Только по округлой лунке в снегу можно догадаться, что зверек нырнул под наст и сейчас передвигается в синеватой толще крупчатого снега. В дупле нашел десятка два закоченевших трупиков лесных мышей — запас впрок от удачной добычи. Этот зверек настолько азартно охотится, что даже сытым уничтожает все мышиное население в своем районе. А чтобы потом не голодать, прячет добычу про запас.

Сбор живицы оказался не таким уж легким, и я прихожу домой измученный и уставший. Но работа на свежем воздухе вызывает аппетит и сон, глаза перестали слезиться. Боль в колене заглохла и, наверно, навсегда, и я чувствую себя совсем здоровым человеком. Только вот скучаю по людям и любимой работе, сердце ждет весны и ледохода.

Возвращаясь под вечер домой с добычей живицы, я услышал возню на высокой ели. Ставлю корзину на снег, задираю голову: наверно, белка? Но не угадал.

У конца ветки, отяжеленной еще не растаявшим снегом, возится пестрый дятел. Он сковырнул клювом снежную корку, уселся поудобнее и начал склевывать длинную бурую шишку. Шишка висит у самого края ветви, и белкам такую не достать.

Подклевав хвостик, дятел упирается короткими ножками в ветку и, изгибаясь от напряжения, тянет шишку к себе. Легкий хруст — и шишка в клюве дятла. Передохнув с полминуты, он улетает с шишкой. Ноша тянет к земле, выводит из равновесия, и дятел летит то прямо, то боком, то взмывает вверх, то падает почти на снег. Метров за сто от ели он садится на высокий пень-«сколок», и оттуда раздается глухой стук.

Шишарь так увлекся работой, что не обратил внимания, когда я подошел совсем близко и стал у сосны. Укрепленная в щели сколка шишка стоит вверх кончиком, а дятел ходит вокруг и ударами клюва отламывает чешуйки. Минуты за три шишка растереблена, семена съедены, и дятел улетает за новой добычей.

Выбросив клювом остаток старой шишки — стерженек с редкими чешуйками — в щель станка, на то же место дятел поставил вновь принесенную, а закончив ужин, улетел к сосне и спрятался в небольшом дупле.

Оглядывая наковальню дятла, сплошь усыпанную вокруг потеребленными шишками, я вспомнил, что таких станков со свежеразбросанными объедками приходилось видеть в тайге немало. Значит дятлы остаются здесь и на зиму и вместо недоступных в мерзлой коре червяков-подкорников питаются семенами шишек ели.


ЗАБЛУДИЛСЯ


Утро двадцатого апреля выдалось ясным и тихим. Взошедшее солнце веселыми зайчиками заиграло по насту, на темных зеркальцах лужиц. На опушках тайги по-весеннему приветливо щебетали синицы, пересвистывались рябчики, нежными колокольчиками перекликались чечетки. Днем солнце припекает все смелее, в воздухе запахло весной и хвоей; на полянах и марях зашуршал оседающий снег, весело звенят подспудные ручьи. Лыжи проваливаются в потемневшую снежную кашицу, становятся обузой; лицо покрылось испариной, на груди и на спине рубашка взмокла от пота. Но весенние звуки тайги прогоняют усталость, и испещренное черными оспинками обнаженных кочек. Лосиное болото уже осталось позади. В пихтаче за болотом делаю первый привал.

Это был последний поход к шалашу, поход за самородками. Я рассчитывал задержаться там только на один день. Ведь скоро луга, пади и мари надолго покроются толстым слоем мутной полой воды, и тогда к шалашу не добраться, золото останется там. Когда я собрался в обратный путь, неожиданно с севера накатился густой туман и грязной ватой укутал тайгу. Сыростью и холодом он пронизывал тело, густой поволокой слепил глаза так, что трудно было отыскать не только метки на деревьях, но даже свой вчерашний след. Потом туман угоняло ветром, а взамен из туч сыпался то дождь, то град, то снег, то вместе разом, и я, прикованный капризами погоды, сидел у шалаша три дня.

Небольшой запас продуктов закончился, и на дорогу осталась только одна копченая рыбешка да немного соли. Теперь эту небольшую рыбу надо разделить на два дня пути.

Затоптав костер и взвалив ношу на плечи, иду тайгой. С юга подул теплый ветерок и шаловливой детской ручонкой теребит бороду, гладит лицо. И кажется, что сейчас потянутся к озеру косяки уток, весело защелкает дрозд, а на опушку выйдет проснувшийся медведь. Но вдруг жалобно запищала кедровка, тревожно зашумела тайга, по небу заметались свинцовые тучи, спряталось солнце и деревья погрузились в серый полумрак. В лицо посыпалась крупа, за воротник скатились холодные букашки. Между деревьями заметался холодный ветер и закрутил уже не крупой, а снегом. Я потерял отметки и сбился с направления, лыжи то и дело натыкаются на стволы и колодины — двигаться дальше нет никакого смысла.

Снимаю рюкзак и лыжи и прислоняюсь спиной к стволу сосны за ветром. Но ствол защищает мало, ветер забирается под одежду, гуляет по коже, и я пляшу на месте, чтобы хоть немного согреться. Проходит час, другой, ветер стихает, а снег все сыплет, будто прорвалось небо. Уже укутались белым пухом и отяжелели кроны, спрятан под периной крепкий наст, а снегопаду нет конца.

Собираю ветви и у самого ствола делаю небольшой шалаш. В нем развожу костер и жду рассвета. Утром заря моргнула светлой бровью и потухла, серой шерстью нахмурилось небо, а лес напевает угрюмую песню. На лучшую погоду нет пока надежды, а надо идти, чтобы не заплутаться совсем в незнакомых дебрях, не упасть с голоду, идти туда, где теплая постель, где у потолка висит готовая к походу берестянка.

И я иду наугад, радуясь тому, что на голову не валит снег, что в лицо не хлещет дождь. Только не успел еще найти своих пометок на деревьях, как снег опять посыпал, спорый и мокрый. Иду назад к месту ночлега, но лыжню уже скрыло свежим снегом, и я совсем запутался в незнакомой чаще.

Опять строю небольшой шалашик, до лесной подстилки разгребаю снег, из пихтовых лап стелю постель и, закусив последним кусочком рыбы, засыпаю у «сибирского» костерка из трех длинных, положенных крест-накрест бревен. К утру снегопад прекратился, и я снова шагаю наугад против ветра, как, кажется, шел и вчера. Солнце так и не показалось, а к половине дня из нависших серых облаков заморосил холодный мелкий дождь. Падая па ветви, на одежду, капли тут же замерзают, кусты покрываются толстой, звенящей как стекло, гололедицей, куртку и брюки сковывает панцирем. Ноша стала невыносимо тяжелой, давит в спину и ломит плечи, ноги подкашиваются от усталости, а пустой желудок требует пищи. Но надо идти, и я шагаю и шагаю без остановки, нередко забывая придерживаться нужного направления на землянку.

Уже под вечер лыжи упираются в ствол лиственницы, и я падаю в снег. Покрытая льдом закоченевшая одежда не дает подняться. Лежа отвязываю лыжи и освобождаюсь от мешка с самородками: наконец, удалось встать на ноги. Оказывается, что я стою у опушки леса, а дальше тянется незнакомое, заваленное снегом болото. Конечно, там под снегом немало спрятано ягод клюквы, а в сосняке — брусники; их можно собрать и утолить голод, стоит только покопаться. Но сперва надо оттаять у костра одежду.

На горизонте справа серую хмарь прорезала узкая рубиновая полоска. Там заходит солнце!.. По вершинам деревьев вблизи бивака что-то захлопало, на снег посыпались обломки веточек ледяшек. Всматриваюсь в кроны и вижу на вершине березы сидит тетерев-косач, а немного подальше еще один. Вынимаю пистолет и беру косача на «мушку», но в такую хмурь с большого расстояния стрелять бесполезно, и я с досадой опускаю оружие.

На болоте затрещал наст, взвились фонтанчики снега — вспорхнуло несколько птиц. Они закружились над лесом, подлетели к сидящим, но скользкие от гололедицы ветви отказались их принять, и тетерева заметались по другим деревьям. Три из них, хлопая крыльями, долго не находили нужной опоры под ногами и, наконец, уселись вблизи бивака. Первый выстрел был удачным, и косач, цепляясь крыльями за обледенелые ветки, повалился на снег. Но вторым выстрелом я только слегка ранил птицу. Почуяв опасность, все косачи поспешно удалились куда-то в глубь леса. Через четверть часа из болота прилетели свежие, и мне удалось добыть еще одного краснобрового красавца.

Обрадовала не только добыча, но еще и то, что непогоде пришел конец. Об этом хорошо знают косачи. Иначе они не вышли бы из своих укрытий, так как оледенелые перья привели бы их к верной гибели.

Только двадцать восьмого апреля по незнакомой пади я вышел к долине, по которой, петляя, вьется изуродованная наледью моя дорогая речушка. Наугад свернул влево и, пройдя километров десять у обрыва, к вечеру подошел к землянке.


ПОЛНЫЙ ВПЕРЕД

Наконец зима отступила перед силами кудесницы-весны, и только в густых хвойняках еще белеет снег. Ручейки с тихим шелестом скатились в долину, прорезали проходы через наледь к речке и спрятались под ее ледяным покровом. Речка же не вздулась, не стала шире, не вышла из берегов.

В тайге западносибирской равнины бурных весенних потоков нет. Не то, что в горной тайге востока или в местах безлесья. Снег тает здесь постепенно и долго, ниточки ручьев спокойно текут в долины, равномерно питая речки и реки все лето. Да и весна здесь приходит без натиска и спешки, осторожной поступью, с разбором. По невысоким буграм и южным склонам тайга уже млеет от подыхов тепла и ласки солнца, а по низинам, сиверам и чащобам до половины лета белеет снег. Луг уже желтеет прошлогодней сухой травой, бугры покрылись щетиной зеленой травки, оттоковали глухари и косачи, ворон свил гнездо и высиживает яйца, а речушка еще спит под пятнистым рыхлым льдом.

Вечером шестнадцатого мая появились первые косячки уток. Пролетев низко над речкой по течению, они скоро вернулись, покружились над лугом и сели в лужу на сухоречье. Разведка!.. Кажется, что совсем недавно я проводил их на юг, но как много прошло событий за этот период.

Ночью загромыхала речка. Длинные льдины со стуком и скрежетом, наскакивая друг на друга, переворачиваясь, утопая и опять вставая на «дыбы», заспешили по течению. Разобрав часть перестенка, я утром вытащил берестянку и принес на берег. Но еще три дня дрались за речной простор и шумно спорили льдины, а мне эти дни казались годами. Только девятнадцатого мая измятая, но гордая речка быстро понесла свободную ото льда черную воду мимо покрытых ледяным ломом берегов.

Испробовав на воде берестянку, я вечером погрузил в нее все имущество и, укрепив весла, остался ждать рассвета на берегу. Радость скорого освобождения от уз одиночества прогнала сон, и я всю ночь глядел на речку. На ее черной глади изредка еще проносились белесые льдины, но я решил плыть и на рассвете столкнул лодку на воду.

— Полный вперед!.. — скомандовал я. Берестянка качнулась и стремительно понесла по течению.

Слева и справа поплыли невысокие, заросшие ракитником берега. И наверно я плыл бы до ночи, забыв о завтраке и обеде, наслаждаясь чувством движения, приближающим меня к людям, к моим друзьям, к любимой работе, если бы берестянка не дала течь в носовой части. Пришлось остановиться для ремонта. Позади осталось километров тридцать. На обед, просушку и заливку лодки ушло часа три, и я опять, делая зигзаги по руслу, подставляя солнцу то бока, то спину, плыл на север.

На душе такое чувство, словно испытываю удачную машину. Хочется вылить радость в пляске или песне, и я пою подряд все, что знаю, от «Дубинушки» до «Марша пилотов», хохочу над оторопевшими оленями, посвистываю вспорхнувшим уткам. Зашло солнце, на небо выплыла огромная бронзовая луна, и сумерки не сменились темной ночью. Но при лунном свете плыть опасно: можно проткнуть непрочную бересту о льдину, наткнуться на колодину. И я, разгрузив лодку и, вытянув ее на берег, устроил на ночь бивак с костром.

И так день за днем, с утра до вечера, с небольшими остановками для ремонта, не зная устали, плыву на север. За спиной уже километров триста пройденного пути; речка справа и слева приняла с десяток ручьев и речушек, стала быстрее и полноводнее. Пойменные ровные луга сменились лесистым крутояром, а направление моей водной магистрали остается все тем же — на север. И с каждым днем все навязчивей встает вопрос: куда же, наконец, я приплыву? Не придется ли опять строить землянку и в одиночестве жить в ней зиму? Нет, нет… Только бы не это.

Позавчера я сделал у костра из шерсти рысей и медведя несколько мушек к удочке и на рассвете поймал наплавом с полдесятка хариусов. Завтраком из свежей ухи отметил годовщину моих скитаний по тайге. А сегодня встретил такой плотный ход рыбы против течения, что можно грести ее в лодку руками, забрасывать веслом или просто палочкой с рогулькой. Кажется, что лодка плывет не по воде, а по спинкам рыб. Хариус идет на нерест, идет метать икру.

Чтобы не мешать рыбам, причаливаю к берегу, пытаюсь переждать ход. Но речка «кипит» до вечера, а потом всю ночь, и кажется, что рыбьему проходу не будет конца. Задержка не огорчила, а принесла радость. Массовый ход рыбы убедил, что речка впадает не в море, а в большую реку, иначе откуда бы появилось столько речного хариуса.

Многие рыбы, преодолевая нелегкий путь, погибли, и их несет вода назад, вверх серебристым брюшком. Иные, ударяясь о плывущие вниз колодины, гибнут на глазах. Я вырезываю длинный шест с сучком внизу, в виде крючка, вылавливаю проплывающие колодины и выбрасываю их на берег. Пусть рыба не знают помех на своем пути… И теперь мне ясно, почему в реках Сибири так много гиблой рыбы весной и почему с каждым годом ее все меньше плавает живой. По всем нашим рекам и речкам, так же как здесь, движется вверх на нерест рыба, а навстречу ей — миллионы бревен сплавного леса. Через гигантскую густую сеть из бревен в воде живьем ей не пробраться. Значит надо искать какой-то выход, чтобы не уменьшать поставку древесины и не губить рыб. И найти его надо побыстрее!

Всплески воды за кустом с той стороны речки выводят из раздумья. Гляжу в ту сторону. И что же?.. Михаил Топтыгин, не страшась холодной воды, барахтается в речке. Стоя на задних лапах, он передними шарит в воде и через несколько секунд трепыхающий хариус летит на песчаный берег. Куда шлепнулась рыба, Мишка не смотрит. Он спешит поймать другую, потом третью и после удачи хрюкает, как довольная находкой свинья.

Мне жалко рыбу, но хочется посмотреть, что будет дальше. Рыбы трепещут и прыгают на берегу, скатываются в воду, а Топтыгин все швыряет и швыряет. Наконец он решил, что хватит, и вышел из воды, Отряхнув с шубы воду, медведь шарит носом по песку, в кустиках травы, по рыбы нет нигде. Озадаченный зверь смотрит по сторонам. Увидев меня, он как-то съежился, шмыгнул носом, круто повернулся и в развалку побежал к тайге.

И не успел медведь скрыться в хвойняке, как к речке подошла лиса. Она обнюхала влажные следы Топтыгина, уселась у самой воды и стала выжидать. Рядом плывет вверх брюшком уснувшая рыбешка. Кумушка ловко, по-кошачьи, подхватила ее лапкой и бросила на берег. Вынув так еще две рыбки, она растянулась брюхом на теплом песке и, не спеша, начала уплетать улов. Покончив с добычей, лиса еще раз облизала косточки и не спеша, словно любуясь собою, пошла к опушке.

Утром ход хариуса прекратился, и я пустился в путь. Навстречу мне в догонку за косяком, шли зубастые щуки и красноперые таймени. Попытался убить шестом хищника- тайменя, но это не удалось, и я не стал терять больше времени, хотя очень хотелось добыть красавца на уху. Под вечер опять встретился косяк хариуса. Его, наверно, оторвали от вчерашнего щуки и таймени. Причаливаю к берегу — пусть пройдет косяк — и решаю здесь заночевать. На противоположном берегу у самой речки высится глинистый обрыв, поросший сверху сосняком, а внизу, у его подножья глубокий плес.

Вечером в плесе кто-то заплескался. «Медведь», — подумал я и осторожно пошел на всплески. Там кувыркалось, ныряло, всплывало и фыркало тонкое и длинное, не меньше метра, животное. Вот оно выбралось на берег с рыбой в зубах, волоча по земле брюхо и длинный хвост, отползло от воды и занялось добычей. На его темной гладкой шерсти красными блестками заиграла луна.

Обглодав спинку, зверь отбросил рыбешку перепончатыми, как у утки, лапками в траву и пополз опять к воде. На глади плеса показались еще две головы таких зверьков. Зверьки зафыркали друг на друга и сцепились в драке. Клубок из двух зверей то исчезал в воде, то опять всплывал на поверхность, и тогда плес оглашался свистом, а самка так и осталась сидеть у берега, не вмешиваясь в спорные дела соперников.

Я подошел поближе, чтобы разглядеть драчунов. Заметив меня, самка запищала и нырнула в воду, драчуны расцепились и тоже скрылись под водой. Прошло не меньше часа, но ни один зверь так и не всплыл подышать над плесом. Я догадался, что это были речные выдры. Выходы их нор скрыты где-то под водой, а норы идут вверх, наверное, до самой вершины обрыва. И теперь, когда я жду зверей над гладью плеса, они сидят где-нибудь в галереях высоко над водой и в отнорки, которые строят для вентиляции, наблюдают за непрошеным гостем.


ПОЛНЫЙ ПОРЯДОК!


Утром двадцать первого июня речка свернула вправо, на восток, а в половине дня ее приняла широкая и спокойная неизвестная река. Сердце тревожно забилось, а в мускулы из неведомых тайников нахлынули силы. Придерживаясь правого пологого заросшего сосняком берега, плыву по течению на веслах. Но течение здесь так медленно, что продвижение кажется незаметным, и я пробираюсь к середине, где река быстрее.

В фарватере мимо лодки плывет небольшая чурка. Дрожащими руками втаскиваю ее в лодку и… роняю на дно. С обоих концов чурки — свежий срез пилою.

— Люди!. Здесь близко люди!.. — кричу безумным криком, крепко прижимаю чурку к груди, целую ее шершавый мокрый срез, поглаживаю кору.

Лодку повернуло боком, потом поставило носом против течения, но я не замечаю. Смахиваю с глаз нахлынувшие слезы и от неожиданности сажусь на днище. Мираж?! Или действительность?!.. На меня движется серый силуэт парохода с черной трубой…

Уже слышу чмыханье машины и шум гребных колес, вдыхаю запах масла и мазута… Громадина движется прямо на меня и скоро придавит могучей грудью… Но я, забыв про все, без толку сижу в лодке, не отрывая глаз от парохода.

Два гудка заставили опомниться. Встаю на ноги, машу руками, шапкой, что-то кричу… А пароход, свернув немного влево, плывет своей дорогой, словно на реке, кроме него, больше ничего и никого нет. Вот его корпус уже проходит мимо берестянки, за ним огромной цепью тянутся сигаровидные плоты… Глаза затуманило слезами, и я не могу прочитать название судна. Лодка качнулась на вздыбленных пароходом волнах, и я падаю на днище, уронив весла. Хватаюсь за борта, пытаюсь подняться,но мешает качка и дрожь в руках. Наконец удается встать на колени, и я, как во сне, вижу рядом лодку и в ней двух человек.

— Товарищи!.. Братцы!.. Родные… — вскрикиваю я, или, может быть, так думаю, или только шепчу губами.

— Ничего, папаша. Ложись на днище. Сейчас будет полный порядок! — пробасил бодрый молодой голос, и я подчинился ему.

Берестянку на буксире подвели к пароходу и подняли на палубу. Там меня окружили молодые и сильные мужчины. Они полушепотом о чем-то переговаривались и даже, кажется, спорили, высказывая догадки и предложения. Потом меня кто-то приподнял и дал выпить немного спирта. Жидкость горячими струйками растекалась по всему телу, исчезла дрожь, и я без посторонней помощи сошел с берестянки.

— Я летчик, капитан Кузнецов, — представился моим новым друзьям. — Больше года назад потерпел аварию и прожил в тайге один. Спасибо вам за помощь. Только не считайте меня больным. Я просто устал…

И я обнял каждого, кто был рядом, а может быть я обнимал их по нескольку раз, уже не помню.

— Товарищ Пудеев! Проведите капитана вниз и помогите навести полный порядок, — приказал штурман молодому матросу.

Утром у кровати на стуле лежали новые флотские брюки и немного поношенный флотский френч, на котором красовались вычищенные мои погоны. Я не знал, кто положил костюм, но, поняв, что он принесен для меня, принял подарок с благодарностью. Брюки и френч были как раз по мне, и я с сожалением заметил, что мои сапоги уже никуда не годны. Но тут же под стулом стояли черные ботинки, и я не задумываясь, надел их. Ботинки оказались слишком большими, но приходилось мириться: обувного магазина близко нет.

В каюту вошел Пудеев. Он поздоровался, потом улыбнулся, вынул из кармана ножницы, зачем-то на них дунул и опять улыбнулся.

— Мне приказано вас остричь и побрить. А то в селе, куда мы плывем, признают за попа и от старух не отобьетесь.

Я рассмеялся шутке. Чувствуя себя гостем, я не возражал хозяевам, если не считать того, что не дал снять бороды.

После вкуснейшего обеда я до вечера просидел в кругу матросов, на палубе и с большим наслаждением отвечал на их вопросы, рассказывал о своих злоключениях в тайге, расспрашивал о новостях в стране, с гордостью слушал рассказ о втором Спутнике Земли. Перед уходом на вахту штурман Григорий Черных сказал:

— У меня есть с десяток газет и журнал «Огонек». Со сном у вас полный порядок, так что читайте хоть до утра.

И я с жадностью накинулся на газеты. Около полуночи в дверь постучали, и в каюту вошел длиннобородый эвенк Черанчин. На палубе он не задавал мне вопросов и ничего не рассказывал о себе, но от матросов я уже знал, что он ездил к своему сыну трактористу в гости на лесосеку, а теперь возвращается домой.

Черанчин долго сидел молча, ожидая, когда я прерву чтение, почти не мигая глядел мне в лицо, что-то нашептывал, словно произносил молитву какому-то далекому своему богу. И я старался не прерывать его сосредоточенности каким-нибудь неловким движением. Так мы просидели с полчаса, потом я отложил газету.

— Сына, — наконец заговорил Черанчин. — А твоя птица тут недалеко. Я знаю, где она лежит.

Я понял, что речь идет о каком-то самолете, расспросил старика, в каком это месте, и пообещал поехать с ним туда.

На второй день команда тепло со мной простилась. Я записал фамилии всех и пригласил к себе в гости после окончания навигации.

Пароход с плотами уплыл на север, а Черанчин и я остались в поселке. Борода здесь никого не удивила, и на меня не обращали особого внимания. Только председатель райсовета, куда я обратился за помощью, долго и казалось подозрительно оглядывал мой флотский китель, погоны и ботинки.

Начальник раймилиции, тоже капитан и бывший фронтовик, выслушав мою просьбу, долго ходил по кабинету молча. Не мешая раздумьям капитана, я ждал его решения.

— Я не возражал бы. Но опять проездим зря, — наконец заговорил начальник. — Осенью прошлого года мы семь дней барахтались в воде. И все без толку. Черанчин мог ошибиться. Потом, удивляюсь: почему он не заявил нам раньше?

Утром второго дня капитан все же взял катер, трех милиционеров и деда Черанчина и мы отправились вверх по быстрой реке. Только после полуночи старик отошел от борта, приблизился ко мне и, стараясь перекричать стук мотора, сказал:

— Дальше не ехать. Ставай до солнца. Твоя птица здесь…

Каково же было мое удивление, когда мы с помощью примитивного подъемного крана извлекли из глубин мало поврежденный самолет — копию моей машины. Составив подробный акт, мы уложили самолет на катер и двинулись обратно. На прощание я поблагодарил деда Черанчина и подарил ему свою берестянку. И не знаю, что больше обрадовало старика: мой подарок или то, что он оказал нам большую помощь.

С чувством выполненного долга капитан уснул, а меня всю ночь мучили вопросы. Кто пилотировал машину и где сейчас пилот?.. Что было причиной аварии?..

Зная важность находки, капитан помог заказать в колхозе большие деревянные ящики и дал людей, чтобы упаковать в них самолет. Потом мы обмотали ящики сверху шпагатом и кругом опечатали сургучными печатями. А вечером самолет погрузили на баржу. Через две недели он будет доставлен поездом на место.


ВОТ КТО ОН!



На этом записи капитана Кузнецова закончились. Но меня интересовала его встреча с Курбатовым, со Светланой, с командиром части, с товарищами по службе. И я попросил Ивана Ивановича в письме написать об этом. Он прислал подробный ответ на десяти страницах, и я привожу его здесь без изменений.

«На попутном почтовом самолете, — пишет капитан, — я добрался до ближайшего города двадцать девятого июня, сел в поезд.

За окнами вагона уже пошли знакомые пригородные места, а поезд стал двигаться так медленно, что, кажется, никак не сможет дотянуть до последней остановки; то он подолгу стоял на станциях, то без нужды задерживался на разъездах. Но всему бывает конец. Вот проехали уже мост, последний семафор и долгожданный, ставший родным город тысячами вечерних огней приветствовал меня из-за красавицы реки. Хотелось поскорее выйти из вагона, пойти по улицам, смешаться с теплым живым потоком людей на тротуарах, скорее окунуться в то, что называем жизнью.

Ни Светлане, ни в свою часть я не сообщал, что еду, а на пароходе не рассказывал о месте службы. Так что мое появление здесь должно было быть неожиданным, и было интересно увидеть, как встретят меня люди, считающие погибшим.

У выхода из вагона меня встретили, приветствуя, два лейтенанта в форме войск госбезопасности. Они взяли мои чемоданы и попросили пройти к машине. Ничего не понимая и удивляясь, я медленно пошел за ними, пытаясь разгадать в чем дело.

— Поспешим, товарищ капитан. Вас ждет начальник управления. А поезд опоздал, — сказал один из них, открывая дверцу <Победы».

Сидя рядом с водителем, я любовался улицами и фонарями; пытался разглядеть мелькающие за стеклом лица прохожих. И уже как-то не верилось, что я больше года жил без людей и был рад тому, что по соседству в берлоге жил медведь. Как быстро привыкает человек!..

Генерал службы госбезопасности встретил, как старого знакомого. Ответив на приветствие, он обошел меня дважды крутом, потом пощупал бороду и громко рассмеялся.

— Ну и ну!.. Ни пилот, ни моряк. А бородища какая… Словом, Отто Юльевич, да и только. Ну садись, Иван Иванович, рассказывай

Я сообщил кратко о катастрофе, о том, как жил в тайге и как выбрался, что в реке нашел еще один потерпевший аварию самолет.

— На том самолете улетал Курбатов, — сказал генерал. И, подумав, спросил: — Не кажется ли вам, что майор диверсант?

— Что вы, генерал? Не может быть! Курбатова я знаю хорошо — жили вместе — и биографию знаю. Диверсант?.. Нет, не может этого быть.

— Ладно, не будем гадать и спорить. Лучше расскажите про него все, что знаете.

И я рассказал.

Худенький рыжий мальчик с крупными веснушками на лице пяти лет остался без отца и матери. Они жили в небольшом городке Воронежской области и умерли в один год. Незнакомая женщина увезла мальчика из Россоши в Острогожск и устроила в детдом. Феде трудно было привыкнуть к строгому режиму дня и незнакомым воспитательницам, спать до восьми утра в большой спальне и есть три раза в день, привыкнуть к большому коллективу новых товарищей и никуда не бегать без разрешения.

В начале он тосковал по родителям и родному городу; зарыв голову в подушку и закрыв глаза, по вечерам напрягал все силы, чтобы увидеть в темной глубине лицо матери и отца или хотя бы лицо соседки. Но никто к нему не являлся, и это вызывало тоску, а из глаз на подушку струились слезы. Во сне приходила тихая и ласковая мать, теплой рукой гладила вихрастую голову, целовала лоб и глаза, что-то нашептывала в ухо и опять уходила, чтобы оставить Федю одного среди незнакомых и чужих ему ребят. Потом Федя стал привыкать к товарищам, полюбил пожилую няню Оксану Прохоровну и ласкался к ней, как бывало к матери. Лицо матери, словно боясь вспугнуть новое счастье мальчика, стало появляться все реже и реже, а через год он забыл его совсем и не смог бы отличить от лица Оксаны Прохоровны. А может быть, Федя во сне никогда его и не видел, а к кроватке тогда приходила няня и вместе с тихой нежной лаской приносила мальчику спокойный, глубокий сон.

Через два года мальчика поместили в первый класс. Он рос веселым и озорным, но учился отлично, и многие шалости ему прощались. Да и шалости были больше безобидными, похожими на забавы, они никого не обижали и не портили характера Феди. То он приведет невесть откуда мохнатого щенка и привяжет его к своей кроватке, кормит своей порцией мяса, то взберется на крышу трехэтажного дома, сядет на дымоходную трубу и запускает оттуда бумажных голубей, то поймает ящерицу и неделями приучает ее жить под кроватью в завернутой тряпьем бутылке. Федю вызывали к заведующей, и она журила мальчика, грозила исключением из детдома, переводом в трудвоспитательную колонию, иногда лишала посещения кино, назначала на внеочередные дежурства. Но мальчишки и девчонки любили веселого и задорного товарища и по окончании десятого класса всем шумным коллективом проводили его в летное училище в Москву.

Первое боевое крещение пилот Федор Курбатов получил не в Отечественную войну, а на линии Маннергейма в 1939 году. С самого начала Отечественной войны летал на истребителе, сбил шесть фашистских самолетов, а под Белгородом в 1943 году был сбит сам и попал в плен.

Во время ночной бомбежки советскими самолётами станции Знаменка эсэсовцы, сопровождающие эшелон с военнопленными в Германию, разбежались кто куда, а после бомбежки три товарных вагона оказались пустыми: бежало сто восемьдесят человек и с ними Федор. Фашисты оцепили район, но не всех советских воинов удалось поймать и привести обратно. Южнее Кременчуга в плавнях днепровского приречья Курбатов встретился с пятью товарищами, бежавшими из других вагонов. Вместе они перешли Днепр, а между Полтавой и Харьковом встретили своих. Под заплаткой черной от грязи и вонючей гимнастерки Федор сохранил партбилет и офицерскую книжку.

Семь месяцев тяжелых испытаний за колючей проволокой в фашистских лагерях, семь месяцев борьбы с голодной смертью… Изнурительный труд, кровоподтеки и раны от побоев до неузнаваемости изменили облик Курбатова… С лица исчезли веснушки, заострился нос, как-то вытянулось лицо, а уши как бы распухли, стали толще и больше. И глядя на фотокарточку в офицерской книжке, только по глазам да торчащим рыжим волосам можно было признать Федора Курбатова.

Шли упорные бои под Яссами и на Сандомирском плацдарме. Из старых боевых товарищей Курбатова никого в прежней летной части не осталось, кто погиб, кто был переброшен на другой фронт. А начальник отдела кадров почему-то сомневался в верности документов и попросил разрешения у командира части написать письмо в школу, где учился Курбатов.

«Давно, еще в довоенные годы, — писала учительница, — у меня действительно учился мальчик Курбатов Федя. Потом он, как я узнала, стал летчиком. В школе Федя отличался упрямством и честностью, был чутким к своим сверстникам, не обижал малышей, уважал старших. На фотокарточке, кажется, он. Если погиб, то вечная слава нашему герою! Если жив-здоров — желаю боевых успехов и скорой победы над проклятыми фашистскими изуверами».

Вскоре он поправился и, получив новую машину, до конца войны бомбил скопления войск и техники фашистов на рубежах войны.

Вот таким я знаю Федора.

— У меня к тебе большая просьба, капитан, — сказал генерал, выслушав мой рассказ. — Отдохни до утра в нашей комнате. Ужин принесут. Мне хочется, чтобы до десяти утра о твоем появлении в городе не знала ни одна душа. Твое появление будет сюрпризом. Итак, до утра!..

С генералом и теми же лейтенантами утром приехали на аэродром и тихим ходом приблизились к серебристому самолету. Вокруг него, как и год назад, ходили и стояли те же люди. Занятые своим делом, они не обратили внимания на подкатившую «Победу».

Полковник, постаревший и еще более поседевший, стоял с группой офицеров у левой плоскости машины, что-то говорил, не сводя глаз с самолета. Майор Курбатов, все такой же, вылез из кабины пилота и подошел к лестнице у правого мотора, на которой стоял техник, осматривая сопло. Вот майор взобрался по ступенькам и, тоже глядя в сопло, что-то спрашивал техника. Тот спустился на землю и пошел к хвосту.

— Сейчас выходите и доложите полковнику о своем прибытии, — сказал мне генерал. — Да погромче. Чтобы слышали все.

Через две секунды я стоял перед своим начальником.

— Товарищ полковник! — докладываю, держа руку у козырька. — Капитан Кузнецов вернулся из полета и может приступить к работе. Самолет потерпел катастрофу и остался а тайге! Машина майора Курбатова будет доставлена поездом через пять дней!..

У самолета все прекратили работу, повернулись в мою сторону. Майор Курбатов вдруг побледнел и замер с поднятой к мотору рукой. Полковник секунду-две глядел мне в глаза, словно старался убедиться: не привидение ли это? — подошел и крепко обнял.

— Ни с места! — услышал я сзади команду у машины. — Держать руку так, иначе — стреляю!

Полковник выпустил меня из объятий и смотрел в сторону самолета. Оглянулся назад и я: все лица были устремлены на Курбатова. Один из лейтенантов, моих попутчиков, держал направленный в него пистолет, другой вынимал оружие из кобуры майора. Генерал стоял у лестницы сосредоточенный и строгий.

Обезоруженному, бледному Курбатову приказали сойти на землю, подойти к полковнику. В волосатой руке майора я увидел маленькую взрывную мину с часовым механизмом.

— На сегодня вылет отменяется! — приказал полковник и, взяв меня под руку, повел в штаб. Впереди, вздымая пыль, удалялась машина генерала.

В кабинете штаба я выложил самородки на стол полковника и отошел к окну. Он долго любовался находкой, взвесил мелкие самородки на руке, постучал по крупным авторучкой и долго-долго молчал: о чем-то думал.

— А ведь ты молодец!.. В тайге? — заговорил наконец полковник.

— В тайге. Хочу передать в часть.

— Пусть этим займутся те, кому положено. Сдашь в Союззолото. Там найдут им место. А сейчас садись и рассказывай об аварии, как жил, как выбрался.

Через два дня нас с полковником пригласил генерал госбезопасности. От него мы узнали, кто такой Курбатов.

В фашистском лагере для военнопленных, устроенном в городе Ченстохове в Польше, с ослабевшим от голода и пыток пилотом Федором Курбатовым познакомился гражданин, выдававший себя за советского офицера. Он слыл «старожилом» лагеря и как-то ухитрялся не ходить на тяжелые работы. Пользуясь некоторым сходством с Федором, он несколько дней выходил вместо него на работу, спрятав больного пилота в тряпье под нарами; иногда он приносил откуда-то свежий бутерброд и угощал больного. Так они сдружились.

С помощью «товарища» Федор начал поправляться. Спать они ложились рядом, до полуночи шепотом делились воспоминаниями, рассказывали друг другу об учебе, о своей юности, о детстве.

В июне сорок третьего года партию военнопленных отправили в Освенцим и живьем сожгли в печах. С этой партией были отправлены и Федор, и его товарищ.

Бегство из вагона на станции Знаменка — просто выдумка. Правда, такой случай там был, но в то время Федора Курбатова уже не было в живых, а с его документами к нашим товарищам у Днепра присоединился хорошо вышколенный диверсант.

Органы безопасности уже давно приглядывались к майору Курбатову, но в руках не было ни одной улики, ни одного доказательства. Сличить почерк не удалось, все довоенные архивы сгорели, а настоящий Курбатов при жизни, как выяснилось, ни с кем не переписывался: ни родных, ни любимой девушки у него не было. А теперь молодчик выдал себя с головой.

При обыске у диверсанта, кроме мины, нашли еще тюбик вазелина. Один этот тюбик в его руках был не слабее бомбы. Смазанный «вазелином» стальной трос рулевого управления самолета через час сорок минут разрушается, и машина теряет управление. Чтобы исключить возможность посадки самолета, в сопло еще вкладывалась маленькая мина с часовым механизмом.

— К сожалению, мы упустили его сотрудницу Елизабет-Розалину. Ее интересовал наш научно-исследовательский институт редких металлов. Если осталась в нашей стране — будет скоро обезврежена, — сказал на прощанье генерал.

Мне дали двухмесячный отпуск, выплатили зарплату за прошлый год. А от премии за открытие богатого золотоносного района и за самородки я отказался.

Только через месяц я узнал, что Светлана в разведке в Саянах. Я не мог больше не видеть ее. И вот я отправился на поиски. В начале ехал на грузовике, а потом четыре дня верхом на олене с пастухами к небольшому лагерю поисковой бригады.

Вспыхнувший за ручьем костер багровым светом озарил поляну. На его фоне четко вырисовывался силуэт женщины. Сердце подсказало — Светлана!

Сколько дней и ночей я ждал этой встречи!.. Хотелось быстрее бежать к ней, но понимал, что радостные минуты встречи могут начаться испугом. — Меня же схоронили! И я медленно, силясь покашливать, подошел к костру. Вот Светлана уже смотрит на мои сапоги, потом на одежду, на погоны, на бороду… На секунду отворачивается и опять смотрит в лицо.

— Светлана, здравствуй. Это я!

Она обеими руками закрывает лицо и вскакивает на ноги…


Оглавление

  • НЕОБЫКНОВЕННАЯ ПОСЫЛКА
  • КАТАСТРОФА
  • МАЙОР КУРБАТОВ
  • ЗЛАТОГЛАВАЯ САРАНКА
  • САМОЕ ВАЖНОЕ
  • ГУРАН
  • «ВОРИШКИ»
  • НАПАДЕНИЕ С ВОЗДУХА
  • ПЕРЛАМУТРОВЫЙ ГРЕБЕШОК
  • ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
  • БОГАТАЯ НАХОДКА
  • ГДЕ ЖЕ САМОЛЕТ?
  • ФАТА-МОРГАНА
  • НОЧЬ НА БОЛОТЕ
  • СВЕТЛАНА
  • ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ
  • В ПУТЬ-ДОРОГУ
  • ИЗ ДНЕВНИКА СВЕТЛАНЫ
  • НОЧНЫЕ ЗВУКИ
  • ПРОВАЛ
  • ЯКУТСКИЙ ХЛЕБ
  • НА НОВОМ МЕСТЕ
  • ПРЕСЛЕДОВАТЕЛИ
  • ПРОЕКТ БЕРЕСТЯНКИ
  • ШАТУН
  • ПОЛЯРНОЕ СИЯНИЕ
  • НАЛЕДЬ
  • В ГОСТИ ИДЕТ ВЕСНА
  • ЗАБЛУДИЛСЯ
  • ПОЛНЫЙ ВПЕРЕД
  • ПОЛНЫЙ ПОРЯДОК!
  • ВОТ КТО ОН!