В тесном кругу [Буало-Нарсежак] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Буало–Нарсежак Полное собрание сочинений Том 10. В тесном кругу

Шусс[1]

Глава 1

— Дорогой мой Жорж, — сказал мне Поль, — тебя мучает тоска, тревога, — что угодно, но ты не болен. Тебя это не устраивает? Предпочел бы депрессию или даже невроз? И речи быть не может! Тебе… в медицинской карте записано… стукнуло шестьдесят пять лет…

— И четыре месяца.

— Хорошо, и четыре месяца. Возраст подведения итогов. Подведем твои. У тебя солидное состояние.

— Я не так уж богат.

— С удовольствием с тобой поменяюсь. Доходные дома, вилла у моря, выгодное размещение капитала, и прежде всего гимнастический зал, где можно встретить самые красивые мускулы Гренобля, и заведение лечебной гимнастики и массажа, куда знаменитости приходят лечить самые сложные артрозы. Я не преувеличиваю? Подожди, я еще не кончил. Пусть твой первый брак был неудачным, так часто бывает, если женятся в двадцать два года, мой дорогой Жорж, но зато потом… Ладно, замнем. Я даже не произнесу имя Берты Комбаз, однако… Можно сказать только одно слово? Думаю, что ты бы не нуждался сейчас в невропатологе, если бы женился на ней, когда вы только сблизились. Вот твои итоги, итоги человека, которому все удалось. Посмотри на себя, старина, не хочешь? Такие, как ты, не любят себя и предпочитают травиться транквилизаторами и наркотиками.

— Нет, совсем не так. Я бы хотел… Ах, если бы я знал, чего хочу…

— Возьми сигарету, — продолжал Поль, — сегодня можно, и послушай меня. Я знаю лекарство. Не рекомендую кому попало, но, думаю, тебе поможет, ты не так уж сильно изменился после лицея. Помнишь, ты марал бумагу стихами, отрывками рассказов. Все говорили: «Бланкар создан, чтобы писать».

— Увы, ни для чего я не был создан.

— А теперь, старина, все изменится. Вот мое лекарство: начиная с сегодняшнего дня ты будешь вести дневник. Пожалуйста, не возражай. Ты пришел к психоаналитику, чтобы поведать ему всю подноготную, не так ли? Я прошу описывать все — конечно, не состояния души, плевать на них, — главное, поток жизни, подробности о людях, об окружающем мире, чтобы ты научился видеть, слышать, иногда забываться, если получится. Поверь мне, это лучше любых лекарств, и увидишь, если я правильно понимаю твое состояние, ты войдешь во вкус.

— Итак, я должен по–своему переписать «В поисках утраченного времени»?

— Дубина! Нужно просто взять за руку скуку, капризы, сплин — назови, как хочешь, — и заставить их наконец обрести форму. Они спрятаны где–то внутри тебя; выдавив их наружу, как гной из нарыва, ты сразу почувствуешь облегчение. Не надо литературных изысков, блеска пера, во всяком случае, это не самое необходимое, понимаешь?

— Не очень. Например, съев камамбер, я должен написать: «Ел сыр», вот так тупо?

— Нет, ты напишешь: «Ел камамбер». Ключевое слово — «камамбер», ощущение конкретности, Жорж! Ты его почти потерял. Чувство смутной тревоги, охватившее тебя, обычно возникает у людей, утративших все свои привязанности.

— Допустим, я буду вести дневник. Я должен тебе его показывать?

— Незачем. Если пойдет, будешь продолжать, не пойдет — бросишь.

Еще он добавил:

— Время от времени звони мне.

В результате я купил тетрадь, но с чего начать — не знал. Наверное, надо было рассказать Полю об Эвелине. Все началось с Эвелины, к ней же и возвращается. Моя болезнь — это Эвелина. Иногда вы останавливаете взгляд на светящейся точке, она ослепляет, заполняет голову целиком, окружающее исчезает. И еще долго она стоит перед глазами, перемещаясь с одного предмета на другой. Вот так и Эвелина, она и сейчас здесь, между мной и бумагой. Она все смешала в моей жизни. Похожая на мальчишку, дерзкая, шевелюра как у бешеной собаки, анфас — развязная девчонка, но в профиль — почти девочка, еще не распустившийся бутон. Поль прав, у меня есть, что сказать о ней и еще о многом. То, что происходит со мной, конечно, банально, но, например, рак — это тоже банальность. Написано много книг типа: «Как я победил свой рак». А почему я не могу? В конце концов, чего я хочу? Забвения. Лениво вставать по утрам, думать, что наступивший день заполнен приятными занятиями, ходить от одного приятеля к другому, может быть, поужинать с Бертой, при условии, что она согласится оставить свои заботы за дверью. Боже, да чтобы стало легко на сердце, наконец!

Хорошо, попытаюсь фиксировать мгновения проносящейся жизни, как советует Поль. Я уехал из Гренобля вчера вечером. Мои служащие знают свое дело, за свой спортивный зал я спокоен. Звонок Берте.

— Я сейчас еду в Пор–Гримо[2], но буду у тебя в Изола в воскресенье утром. Тебя отвезет Дебель?

— Да. Ланглуа отказался. У него грипп. Лангонь поедет вперед в фургоне, чтобы занять место подальше от людских глаз, но я думаю, что сейчас, в начале сезона, в Изола не должно быть слишком много народа. Нас будет четверо. Пообедаем наверху.

— Никто ни о чем не догадывается?

— Никто.

— Эвелина?

— А, Эвелина! Она не перестает скандалить со мной. Ее последняя блажь — хочет снять себе квартиру. Представляешь, как она издевается над всеми моими возражениями? Жорж… ты думаешь, получится?

— Конечно.

Ее голос дрожит от волнения, мой звучит не слишком убедительно. Внезапно мы замолкаем и одновременно кладем трубку.

То, что требует Поль, смешно. Не стану же я подробно описывать путешествие от Гренобля до Пор–Гримо и совершенно не расположен излагать в подробностях черным по белому то, что и так знаю. И без конца пережевывать историю о лыжах, с которой Берта, вот уже несколько месяцев, пристает ко мне с утра до вечера. Но надо держать слово, раз обещал — запишу, запишу все. Я приехал в Пор–Гримо в сумерках и, едва сбросив пальто на кресло — извини, Поль, пальто из верблюжьей шерсти, раз надо быть точным, — хватаюсь за телефон. Черт подери, хоть бы Массомбр уже был у себя.

— Алло, Массомбр?.. Рад вас слышать. Бланкар. Я в Пор–Гримо. Что у вас?

— Она ищет квартиру.

— Знаю, мне сказала ее мать.

— Тогда все.

— Расскажите детали.

(Забавно, я требую от него того же, чего Поль требует от меня. Но я ведь не психоаналитик.)

— Детали? Сначала она позавтракала в бистро напротив вокзала.

— Одна?

— Да. Она перекинулась несколькими дружескими словами с каким–то бородачом и наспех поела. Потом ходила по агентствам, но, по–моему, без особого успеха.

— А бородач?

— Она с ним больше не виделась.

— Он что, ее ровесник?

— Да, по виду студент, слегка смахивает на босяка.

— А тот, высокий и тощий?

— Исчез.

— Спасибо, продолжайте наблюдать.

— Знаете, мсье Бланкар, вы швыряете деньги на ветер. Это, конечно, мое ремесло, могу следить за ней или за кем другим, мне все равно. Но наблюдение ничего не даст.

— Я вам плачу, чтобы вы мне рассказывали о ней. Вот и все.

— Понял, я ничего не говорил.

— Смотрите в оба. До свидания.

Сначала мне было стыдно. Старый хрыч прицепился к двадцатидвухлетней девчонке… Признаться в этом гораздо омерзительнее, чем носить в себе. Поэтому, нанимая Массомбра, я выдал ему такую историю: «Вы понимаете, ее мать развелась, отца знают во всех кабаках города. Я для нее что–то вроде дяди, который хочет ее защитить». И Массомбр, изучая меня своими живыми глазами из–под седоватых бровей, кивнул: «Да, я прекрасно понимаю».

Конечно, он ни секунды не заблуждался, тем не менее я захотел ему все объяснить. Мне от него была нужна не только помощь, но и уважение, чтобы он не думал обо мне превратно. И вдруг, отбросив все свои сомнения, колебания, стыд, я взял и все ему выложил. Плевать, что он теперь обо мне думает, лишь бы глаз не спускал с Эвелины. А сейчас мне в голову запал этот бородач.

…Я вышел на улицу. Сверкали крупные звезды. Несмотря на зиму, воздух был мягким и теплым, словно живое существо. Мир вокруг напоминал кино: суденышки как в кино, свежевыкрашенные домики, тишина огромной студии. Пока я тихо шел вдоль берега канала, мне даже как будто послышался хлопок, возвещающий о начале съемки. В этот вечер я был просто статистом в комедии абсурда — не более реален, чем эти слишком старательно выкрашенные фасады, эти аккуратные горбатые мостики, весь этот Диснейленд, выстроенный для привлечения публики, где я чувствовал себя еще более несчастным и одиноким.

Свой кукольный домик — с полами, выложенными, как принято в Провансе, шестигранной терракотовой плиткой, с выступающими по–старинному балками, с белыми оштукатуренными стенами, на которых играли золотистые отсветы легких волн, пробегающих по поверхности недалекого канала, — я купил ради нее. Она приехала, повертела туда–сюда своей насмешливой мордашкой и сказала:

— Что ж, неплохо. Но знаешь, Жорж, без яхты у порога слишком похоже на деревню.

Тогда я купил моторную яхту модели «экскалибур», которая пришвартована теперь рядом с моим садиком. Эта милая игрушка стоила мне последней рубашки. Время от времени я хожу на ней по каналам, тихим ходом, чтобы она не застоялась, но чаще всего она стоит на приколе. Прохожие останавливаются, восхищаются: «Какая прелесть! Живут же люди». Знали бы они!

Здесь я должен написать о том, что скрыл от Поля. Начинаю понимать: по существу, Поль прав. Записывая слово за словом, приближаешься к самым темным уголкам своей души, откуда никогда не выметался мусор. Уже год, как я выставил домик на продажу, хотя у меня нет ни малейшего желания расставаться с ним. Цена, которую я за него заломил, и эмира заставила бы призадуматься. Но сообщение о возможности продажи вывело Эвелину из себя:

— Если ты это сделаешь, я с тобой перестану разговаривать!

Но, дорогая моя, твои приезды в Пор–Гримо можно пересчитать по пальцам.

— Ну и что? Это немножко и мой дом, не так ли?

За такие возгласы, вырывающиеся из глубин ее души, я готов отдать все, но слышу их редко, не чаще раза в год. Я притворяюсь, что серьезно решил продать дом, и привожу свои аргументы: большой непроизводительно замороженный капитал, новые финансовые проекты и т. д. Я знаю, она любит деньги, тратит их как сумасшедшая, и подобные аргументы способны ее пронять. Они кажутся ей отчасти убедительными, но она начинает доказывать, что Пор–Гримо — отличное вложение капитала. Я утверждаю обратное, мы начинаем спорить. От нее я слышу только брань, упреки, сарказм, со мной она не церемонится. Я — Жорж на побегушках, старый друг матери; когда я опускаю чек в ее сумочку, Эвелина иногда слегка касается губами моей щеки — «Тсс–с, не стоит об этом кричать», — она относится ко мне, как к старому псу, а в кругу своих приятелей называет меня, наверное, хрычом или старой перечницей…

Ладно, я отвлекся. Благодаря Пор–Гримо я продолжаю существовать для Эвелины, а значит, и для себя. Вот почему я терплю визиты возможных покупателей. Мадам Сипонелли из агентства по продаже недвижимости водит их из комнаты в комнату, воздерживаясь от комментариев и предоставляя покупателям восхищаться. Я прячусь в спальне для гостей, оставляя дверь приоткрытой, чтобы слышать их разговоры. Обычно это — супружеская пара. Муж, который в курсе цен, ограничивается нечленораздельным ворчанием, жена не умолкает:

— Прелестно, просто прелестно! И какой красивый вид… Этот маленький садик… Все с таким вкусом… Анри, что ты молчишь?

Муж практично и немного враждебно спрашивает:

— А гостиная сколько метров?

— Двадцать три квадратных метра, — отвечает мадам Сипонелли. — Первый этаж вместе с террасой — сорок два метра. Этот типовой домик называется «хижина рыбака».

Шепот, они советуются, я прислушиваюсь. Зависть возможных покупателей показывает, что я был прав, купив этот дом, его есть за что любить, и Эвелина рано или поздно тоже полюбит. Голоса удаляются, супруги останавливаются на берегу канала. Женщина долго разглядывает фасад. Подсматривая из–за занавески, я догадываюсь, что она бормочет: «Как жаль».

Слышишь, Эвелина? Для этих прохожих я совершенно счастливый человек. Когда снова увидимся в Гренобле, я скажу, чтобы тебя поддразнить: «Чуть не продал дом», а ты ответишь: «Я тебя ненавижу» — такие жалкие крохи любви только и перепадают мне.

Утренний Пор–Гримо, раскрашенный, нарумяненный, полный туристов, мне не нравится. Я предпочитаю ночной, весь в легких отблесках, полный тайны. Чувствуешь присутствие моря, днем оно не более чем прирученная вода. Море начинает жить только в сумерки, жизнью скрытой, полной тихих всплесков, легкого шуршания прибоя, нежных прикосновений ветра. Оно ласкает полуночников. Медленно возвращаюсь к себе. Бросаю взгляд на яхту, несколько раз я ночевал на ней. Старый рыбак в измятой яхтсменской фуражке, присматривающий за яхтой, отдает мне по–военному честь. Это реальность… Еще с террасы слышу телефонный звонок, конечно Берта, она будет звонить, пока я не отвечу, лучше уж покончить сразу.

— Берта? Что–нибудь случилось?

— Ничего, я просто хотела узнать, как ты добрался.

— Как видишь, хорошо. Уже двенадцатый час, тебе пора спать.

— Не могу, не терпится попасть в Изола. Так хочется, чтобы все получилось. Лангонь уверен в себе, считает, что дело в шляпе, но он всегда так думает. Мне важно знать твое мнение.

— Ты очень любезна, но я теперь так мало катаюсь на лыжах.

— Тем не менее! Ты увидишь, разница бросается в глаза.

— Что ты там грызешь?

— Леденец. Когда нервничаю, не могу удержаться, ты же знаешь.

От чего она действительно не может удержаться, так это от бесконечной болтовни с кем–нибудь. Сидит, откинувшись на подушки, пачка сигарет «Стюивезан» и зажигалка — слева, мешочек с конфетами и пепельница — справа, очередная жертва — на другом конце провода. Франсуаза Дебель, Люсьена Фавр или кто–нибудь другой. Сегодня вечером я. Она рассказывает в подробностях, что случилось за день, все время спрашивая: «Ты слушаешь?», чтобы убедиться, что я не заснул.

— Если вы все согласитесь, надо будет принять кучу решений. У меня голова идет кругом. Провернуть такое дело! Если ошибемся, крышка. Зато если выиграем, сорвем неслабый куш.

Иногда, не в обычных разговорах, а только в самых интимных, чувствую, сейчас к нему дело и идет, Берта употребляет словечки из обихода Эвелины,

— Знаешь, Жорж, это будет мой последний бой.

— Ну ты скажешь, — говорю я вежливо.

— Да, да. Фабрика не предназначена для выпуска больших серий. Встанет вопрос о цене. Она должна быть конкурентоспособной, у меня кое–какие цифры перед глазами. Партия еще не выиграна.

— Мы рядом, чтобы тебе помочь.

— Да, я рассчитываю на вас, у меня уже нет прежней энергии. Все стало слишком сложным: банки, реклама, требования персонала… Бывают моменты, когда мне хочется выйти из игры. Понимаешь, если я продам фабрику, это будет блестящая сделка, а потом мы заживем вдвоем в свое удовольствие. Ты тоже все продашь, и мы наконец сможем поселиться где–нибудь подальше от снега. Скажем, в Пор–Гримо, почему бы и нет? Ты меня слушаешь?

— Но сначала надо запустить новые лыжи «комбаз».

— Я тебе надоела? Знаю, что ты сейчас думаешь: «Берта не из тех женщин, которые упускают свое, она слишком любит власть и деньги»… Такие слова Эвелина бросает мне в лицо при каждом удобном случае. Но это меня не смущает. Хорошо, иди спать, поговорим завтра, в Изола. Лангонь привезет все необходимое. Постарайся быть там к одиннадцати часам. Доброй ночи, мой милый Жорж. Какая погода в Пор–Гримо?

— Идеальная.

— Врунишка, сам не знаешь, что говоришь. Но я тебя все равно люблю.

Она кладет трубку, я тоже. У нее мания распоряжаться всеми, и прежде всего мной. Я должен сварить немного кофе. Видишь, Поль, я записываю, все записываю. Могу записать, что я зол. Но ты сказал: «Плевать на состояния души». Пошла она к черту, вместе с этими несчастными лыжами. Но все равно на сердце у меня тяжело. «Ты тоже все продашь!» Конечно, ей не важно, хочу ли я этого или нет. Продолжу завтра. В конце концов, это выворачивание наизнанку даже забавно.

…Снова наступает день. Он для меня как узенькая тропинка на обрывистом склоне, ведущая в никуда. И так каждое утро. Пока я петляю по дороге на Изола, Эвелина… Кто знает, может быть, как раз сейчас она просыпается в объятиях какого–нибудь приятеля. Для нее все приятели, кроме меня! Массомбр не может следовать за ней повсюду, смешно об этом думать. Я ревную Эвелину, а Берта ревнует меня. Она не перестает себя спрашивать, почему я увиливаю каждый раз, когда речь заходит о нашем общем будущем. Марез, ее бывший муж, запил единственно для того, чтобы досадить Берте, потому что ему никак не удавалось отделаться от нее. А Лангонь! О нем особый разговор, он ревнует всех к своим лыжам. Не надо лезть в его дела, он повсюду видит предателей, готовых украсть его изобретение. Говоря по правде, мы похожи на клубок змей, заползших на зимнюю спячку в теплую навозную кучу. Все меня раздражает с того самого момента, когда я сбрасывал с себя оцепенение сна. Бритва сдирала кожу, у кофе был привкус цикуты. «Пежо» издевался надо мной, отказываясь заводиться с первого раза. Мадам Гиярдо, моя гувернантка, стражница, душа дома, забыла вовремя прийти. Надо будет позвонить ей из Изола и сказать, что я приеду через неделю.

Но почему Изола? Задаю себе этот вопрос снова и снова. Разве в окрестностях Гренобля мало мест, где мы могли бы без огласки испытать эти замечательные лыжи? Идея принадлежит Лангоню или мне? Не помню, наверное, мне. Я не учел, что в декабре дороги не из самых легких, и в Изола еще мало снега. Меня одолевают мрачные мысли, лучше послушать радио. Занавес. Театр моего подсознания объявляет: «Сегодня спектакля нет».

В Изола меня ждут с нетерпением. Берта выходит навстречу. Меховая шапочка, меховое манто, охотничьи сапожки. Нос замерз, изо рта вырывается облачко пара.

— Все прошло благополучно?

— Что?

— Дорога от Пор–Гримо.

— Очень хорошо, дороги сухие, движения почти нет.

Берта отходит на шаг.

— Что ты на себя напялил? Неужели тебе нечего надеть? Хорошо, что в отеле мало народу. Пошли.

Она берет меня за руку, и мы почти бегом пересекаем стоянку. Дебель сидит в баре со стаканом виски, такой же, как всегда, с чисто выбритым розовым лицом, голубыми глазами навыкате, молодой, улыбчивый… В свои пятьдесят он выглядит на тридцать, а вот я… Лангоню же, наоборот, в тридцать лет все дают пятьдесят. Лоб в морщинах, брови напоминают мохнатых гусениц, очки, которыми он пользуется, чтобы почесываться, подчеркнуть сказанное или занять руки. Когда же очки нечаянно оказываются на носу, становится виден его беспокойный, испуганный взгляд, избегающий встретиться с вашим.

— Хочешь кофе? — спрашивает Берта.

— Спасибо, нет.

— Хорошо, идем.

Мы отправляемся: Берта и Лангонь впереди, Дебель и я в нескольких шагах позади.

— Пока административный совет ничего не решил, — говорит Дебель, — мы теряем время. И боюсь, как бы они в нас не разочаровались. Что еще можно изобрести в области лыж?

Лангонь открывает дверцы фургончика, осторожно вынимает из машины упакованный в матерчатый чехол длинный сверток и объясняет:

— Конструкция этих лыж не является чем–то особенным, внешне это. серийные лыжи «комбаз». Классические крепления. Та же длина, жесткость. Отличается только скользящая поверхность.

Он протягивает одну лыжу Дебелю, другую мне.

— Естественно, тот же вес, но проведите рукой по нижней поверхности, конечно, без нажима, чтобы не повредить слой мази, — заметьте, я использую обычную мазь для соблюдения чистоты эксперимента — чувствуете, как скользят кончики пальцев? Удивительно, не правда ли? Как будто скорость спрятана в самом материале. Мсье Бланкар, вы опытный лыжник?

— Да, но это было давно.

— Тем весомее будет ваше мнение.

Лангонь берет лыжи, вскидывает на плечо. На эту тему он может говорить без конца.

— Идемте сюда. Нет нужды забираться далеко. Настоящие испытания начнутся позже. Меня интересует первый контакт бывшего хорошего лыжника со снегом на обычном склоне.

Дебель с грустным лицом несет палки. Странного вида пестрый колпак сразу выделяет его из завсегдатаев горнолыжного курорта. Дебелю холодно и хочется поскорее уйти. Пока Лангонь изучает склон и осматривает окрестности, я подхожу к Берте.

— Эвелина в курсе?

— Нет, я же тебе сказала, нет! Милый Жорж, ты зануда, хочешь, чтобы она все рассказала своему папочке?

Лангонь останавливается. Несколько робких новичков осваивают простейшие движения и громко смеются. Никто не обращает на нас внимания.

— Здесь, — решает Лангонь. — Склон пологий, снег укатан. Нормальные обычные лыжи не поедут по этому склону, надо сильно толкаться палками. Мсье Бланкар, вам карты в руки, надевайте лыжи.

Испытания начинают меня забавлять. Кроме того, что я очень любил кататься на лыжах, верно и то, что они создали мне состояние: сколько вывихов, переломов, конечностей, нуждавшихся в восстановлении, результатов несчастных случаев на лыжах видел я в своем заведении. Посмотрим, что принесут мне лыжи «комбаз».

Глава 2

Я сразу ухватил нужное движение и вот стою на лыжах, слегка опираясь на палки. Легкий толчок. Невероятно, но я медленно поехал. Это больше напоминает кэрлинг[3], чем лыжи.

— Поехали! — кричит Лангонь.

Я проезжаю несколько метров без малейшего уклона, не делая никаких усилий. Кажется, что у лыж есть какая–то интуиция, позволяющая им отыскивать невидимые бугры и незаметные уклоны. В это невозможно поверить. Чувство воздушной легкости пробуждает в моих старых ногах давно утраченную ловкость.

— Толкайтесь! — советует Лангонь.

Инстинктивный поиск нужного движения коленями, бедрами, я разгоняюсь — полный восторг — и сразу же торможу, чувствую, что еду слишком быстро, теряю контроль над скоростью. Я мчусь как ветер, честное слово.

— Вперед! Вперед!

Все трое в восторге. Считаю за благо остановиться, с трудом разворачиваю лыжи поперек движения боковым соскальзыванием. Дышу как после бега. Лангонь подходит ко мне.

— Итак, ваши впечатления, мсье Бланкар? Честно и откровенно.

— Вы чародей, Лангонь.

— Правда? — восклицает он наивно. — Попробуйте покататься выше по склону, где есть небольшой уклон. Не пожалеете.

— Нет, спасибо. Кончится тем, что я шлепнусь. Нельзя требовать от всадника, иногда совершающего воскресные прогулки, чтобы он объезжал чистокровного скакуна.

— Видишь, мы тебя не обманули, — говорит Берта.

— Ты каталась на этих лыжах?

— Конечно, в Альп–д’Уэц, чтобы попробовать, и довольно скоро очутилась на снегу.

— Да, — уточняет Лангонь. — Нужно время, чтобы привыкнуть к этому новому снаряжению. Зато когда привыкнешь, в два раза быстрее остальных, возможно, и не поедешь, но, думаю, при том же весе и технике можно выиграть несколько секунд.

— Это еще посмотрим, — говорит Дебель. — До сих пор мы имеем мнение только трех человек. Вам не кажется, что этого маловато?

— Не забывайте о заключении лаборатории, — недовольно замечает Лангонь. — Вы меня плохо знаете, если думаете, что я такой легкомысленный.

— Мсье Лангонь, — вступает Берта, — вы работаете над этими лыжами несколько лет, не так ли?

— Четыре года. Не столько над самими лыжами, сколько над пластиком, из которого сделана скользящая поверхность. Мсье Бланкар не желает продолжить?

— Нет, я удовлетворен.

— Тогда возвращаемся. Я все объясню вам за обедом, я замерз.

Священнодействуя, он укладывает лыжи в чехол, словно скрипач скрипку Страдивари в футляр, и мы возвращаемся. Берта берет меня под руку.

— Я заставила совершить эту долгую поездку из–за каких–то пяти минут испытания. Но здесь сезон только начинается, почти нет народа. А я не хотела бы встретить любопытных, которые стали бы удивляться: «А что это у вас на ногах? Оно едет само?» А вокруг Гренобля знакомых зевак хватает. Лыжи правда тебя покорили? Это ты сказал не для того, чтобы сделать нам приятное?..

— Нет, нет, уверяю тебя. Лангонь изобрел потрясающую штуку. Я думаю, вы получили на нее патент?

— Конечно. Но проблема в том, чтобы запустить в серию… Если хочешь, мы могли бы провести вместе вечерок у тебя в Пор–Гримо. А завтра вернемся в Гренобль.

— Но, а как же…

— Не беспокойся о них, они знают, как себя вести. Хотелось бы спокойно с тобой поговорить. Это не нарушит твои планы?

— Нет.

— Ты не собирался пригласить подружку?

— Не говори глупостей.

— Шучу, мне весело. Я чувствую, что мы поймали удачу за хвост. Я проголодалась, а ты?

Дебель занял столик в уютном уголке. Мы садимся, и Лангонь сразу же стартует.

— Все время думаю о нашем деле. Поверьте мне, могут возникнуть трудности.

Он внезапно умолкает, как будто гарсон, принесший аперитивы, — секретный агент, и продолжает понизив голос:

— На мой взгляд, лучше избежать слишком большой огласки, это может повлечь неприятности. Нужно принять некоторые предосторожности. Эти лыжи не для каждого.

Дебель смеется и замечает, что фраза может стать хорошим лозунгом. Лангонь не оценил реплику, он слишком захвачен темой.

— Лучшая политика — завоевать профессионалов, тренеров, инструкторов, всех, кто создает общественное мнение. Если удастся пустить слух, что новые лыжи предназначены для чемпионов, мы победили. И сможем продавать их очень дорого.

— Я не согласна, — прерывает его Берта.

Минутный антракт, подходит метрдотель с меню.

— Что, если попробовать кускус[4]?

Дебель берет дело в свои руки, заказывает на закуску копченую свиную колбасу, что–то вынюхивает в карточке вин, его указательный палец качается над ней, словно лоза в руках искателя подземных вод, решает за всех и продолжает:

— Итак, моя дорогая, вы не согласны?

Дискуссия вспыхивает снова и накаляется. Дебель и Лангонь за ограниченную серию, но продаваемую по высокой цене. Берта скорее склоняется к большой серии, реализуемой по общедоступной цене.

— Что нужно любому новичку? — говорит она. — Лыжи, которые едут быстро. Скорость не должна быть привилегией избранных.

— Забываете о самом важном, — констатирует Дебель. — Невозможно при ваших теперешних возможностях наладить большое производство, широкий сбыт. Понадобится дополнительный капитал и все такое… Что вы об этом думаете, Бланкар?

Я вздрагиваю, потому что в этот момент пытаюсь представить себе, как проводит воскресенье Эвелина. Может быть, она обедает с отцом? Это, конечно, было бы лучше всего. А потом? Кино? С кем? Ей всегда необходима компания. Делаю вид, что размышляю, ковыряясь вилкой в кускусе.

— Вы согласитесь со мной, что крайне неосмотрительно выносить какое–либо решение на основании первого впечатления.

Лангонь резко вмешивается.

— Но, Бланкар, вы могли констатировать, что…

— Извините, но нам не хватает мнения чемпиона. Пока очень хороший специалист, не важно — по скоростному спуску или по слалому, — не изложит нам свою точку зрения…

— А я говорю — нет, — перебивает Лангонь.

— Почему? — сухо спрашивает Берта.

Лангонь выдерживает паузу, отставляет тарелку и надевает очки. Он понижает голос.

— Кто–то может сделать похожие лыжи. Не я один работаю над этим. Я не могу обойтись без сотрудников, лаборантов, без сборочного цеха, короче, безо всей технологической цепочки. Вот почему я повторяю: время работает против нас. Стоит распространиться слуху: «У Комбаз есть что–то новенькое», как сразу конкуренты сунут свой нос. Технический шпионаж на самом деле существует. И сразу появится не менее двух моделей, не точные копии, но с похожей химической формулой… А затем… ну не мне вам объяснять.

Растерянное молчание. Берта и Дебель про себя оценивают ситуацию. Мои мысли, если честно, очень далеко. Лангонь, довольный выигрышем очка, продолжает примирительно:

— Конечно, предложение Бланкара надо изучить, при условии, что мы не будем терять времени. Если признанный лыжник заверит нас, что игра стоит свеч, начнем энергично действовать, прежде всего имея в виду фанатиков, настоящих любителей. Их спрос мы удовлетворить сможем. Успех среди них довершит дело. А там новое оборудование, увеличение персонала, к нашим услугам будут банки, короче, у нас будет все.

Лангонь все время говорит «мы», будто он председатель совета директоров, хотя он всего лишь технический служащий. Но амбиции пронизывают его, словно электрический ток. Может быть, в глубине души он считает, что не дело Берты возглавлять предприятие. Тревога, все время мучающая меня из–за Эвелины, пробудила во мне способность «ощупывать» окружающую атмосферу, если можно так выразиться, воспринимать тончайшие флюиды интимных чувств других людей. На месте Берты я бы не доверял Лангоню. Тем не менее он прав. Я поддерживаю его, но вмешивается Дебель.

— Есть один пункт, который надо уточнить в первую очередь, мой дорогой Лангонь. Замечательно размышлять о ценах, но как ваши лыжи поведут себя у покупателей? Сможет ли ваш пластик выдерживать нагрузки?

Видно, что Лангонь готов резко возразить, но он сдерживается, правда не без ущерба для своих очков.

— Вы никогда не видели разобранных лыж, мсье Дебель. Приходите на фабрику, я покажу вам составные части. Пока же скажу, что «мои», как вы их называете, лыжи сделаны из легкого сплава, стеклопластика с наполнителем из эпоксидной смолы и полиэфира. Покрытие скользящей поверхности создано на базе полиэтилена, согласно пока засекреченной формуле. В целом полтора десятка компонентов, каждый из которых изучен и испытан по отдельности. Только для того, чтобы получить нужные характеристики пластин из каучука и алюминия, образующих внутреннюю прослойку, гасящую колебания, мы работали много месяцев.

— Хватит, — смеется Дебель, — я вам верю.

Но Лангонь добавляет голосом еще полным досады:

— Естественно, мы дополнительно применяем специальную смазку. Все это вам объяснят на фабрике. Наши лыжи будут такими же крепкими, как и другие, а может быть, еще крепче.

— Не сердитесь, — успокаивает Дебель.

— А я и не сержусь, — сварливо отвечает Лангонь.

Короткая пауза: сыр и десерт.

— Четыре кофе, — заказывает Берта.

Дебель делает вид, что не замечает Лангоня, и поворачивается ко мне.

— Знаете ли вы какую–нибудь редкую птицу, которая могла бы испытать лыжи? Все великие в большей или меньшей степени работают на конкурирующие фирмы. Думаю, что сейчас они интенсивно тренируются.

— Это вопрос цены, — встревает Лангонь. — Если слово вас шокирует, скажите «гонорара».

— Я думаю, — говорит Берта, — у нас есть тот, кто нам нужен, — Галуа! Он уже пользовался нашим снаряжением, можно обратиться к нему.

Она вопросительно смотрит на меня, я колеблюсь.

— Да, может быть, но у него сейчас период реабилитации, нехороший вывих.

— Это надолго? — спрашивает Дебель.

— Нет, еще несколько дней. Но захочет ли он испытывать новые лыжи, будучи еще не совсем здоров? Тем не менее я поговорю с ним.

— Когда?

— Ну, не знаю, завтра или послезавтра. Думаю, если он согласится, ему можно довериться. Галуа умеет молчать и имеет неплохой список наград.

— Согласен, — произносит Лангонь одними губами. — Но Галуа известен всему свету. Даже если он сам будет молчать, за него все скажут его ноги.

— Привезем его сюда, предлагает Берта. — Это, я думаю, дело нескольких дней. Что от него требуется? Нечто вроде диагноза, не больше.

— Хорошо, как хотите, но при условии, что он не станет тянуть резину. Вы доверитесь его мнению, Лангонь? Ведь вы самый квалифицированный среди нас.

Еще продолжая немного брюзжать, но довольный, что выкрутил нам руки, Лангонь пожимает плечами.

— Мне нужно позвонить, — говорит Берта.

Она уходит. Дебель раскуривает сигару, замечая, что для этого маленького совещания мы могли бы обойтись без столь долгого путешествия.

— Для мадам Комбаз это разрядка, — объясняет Лангонь. — Я каждый день бываю на фабрике и могу вас заверить, ей не хватит ни тридцати пяти, ни тридцати девяти, ни сорока, ни пятидесяти часов. Попросту она всегда там. Я не ошибаюсь, мсье Бланкар?

Подтекст: «Вы ее любовник, поэтому знаете лучше всех». Намек скатывается с меня, как капля воды со стекла. Я соглашаюсь и даже добавляю:

— Она хочет быть достойной своего отца. Старик Комбаз был патроном прежней закалки. В кабинете с восьми часов и до ночи, ни воскресений, ни выходных.

— И под конец впал в детство, — заключает Лангонь и неожиданно добавляет веселым и фамильярным тоном: — Мы говорим о вас, мадам. Мсье Дебель считает, что вы слишком переутомляетесь.

Берта садится за стол.

— Это правда, я уже не знаю, за что хвататься.

— Найдите себе помощника, — советует Дебель. — С хорошим директором вам будет легче.

— Мне хорошо и одной, — с горячностью отвечает она. Затем, посмотрев на часы, добавляет: — Думаю, вы можете ехать, я вернусь завтра, с Жоржем.

Она с такой уверенностью и таким спокойствием выставляет напоказ нашу близость. Конечно, все в курсе, но я нелепо смущаюсь. Похоже, имея одну половину мужа, она потихоньку прибирает к рукам другую.

Берта разговаривает с хозяином гостиницы, все решает, предусматривает, приготавливает для скорого приезда Галуа и Лангоня. Возвращается ко мне, берет под руку.

— В дорогу.

Я всегда восхищаюсь способностью женщин превращать салон автомобиля в уютное гнездышко. Манто укладывается так, чтобы грело ноги, но при этом не помялось. Внутреннее зеркало повернуто как надо. В бардачок кладутся сигареты, зажигалка, салфетки; сумочка вешается на ручку двери. И все это с видом таким естественным, с каким кошка совершает свой туалет. В довершение всего, удобно устроившись, Берта кладет руку мне на бедро.

— Ах, дорогой, как хорошо! Как бы я хотела уделять тебе больше времени.

Короткое молчание, потом она продолжает, не замечая противоречия.

— Только бы все получилось… Какой он, Галуа? Я его почти совсем не знаю.

Хорошо, что есть тема для разговора, я часто не могу придумать, о чем с ней говорить. Благодаря Галуа она всю дорогу не задает мне вопроса, которого я так боюсь: «Жорж, что–нибудь не так?» Я долго рассказываю об этом парне: давно ходит в мой тренировочный зал, ему двадцать шесть лет, он уже много лет в сборной Франции, специализируется в скоростном спуске. Летом работал проводником в горах, но вопрос о его возвращении в сборную скоро решится. Короче, болтовня, не представляющая для меня интереса, но Берта слушает внимательно, как умеет только она. Запоминается каждая деталь, через неделю, через две, случайно в каком–нибудь разговоре она меня перебьет: «Ты мне как–то говорил… Помнишь…» Она одновременно и секретарь суда, и следователь. И я не должен забывать, что, если Галуа примет наше предложение, именно я буду отвечать за его работу, за его успехи, за все. Если он захромает, это будет моя ошибка. Если я, доведенный до крайности, вспылю и пошлю его куда подальше, Берта снова начнет меня изводить: «Не позволяй ему плевать на тебя. Я плачу ему достаточно для того, чтобы он прислушивался к твоим замечаниям». По правде говоря, я давно уже не завожусь, слова Берты отскакивают от меня. Сейчас она разбирает по косточкам бедного Галуа.

— Ты можешь поклясться, он никому не проболтается?

— Ну Да. Во–первых, он не разговорчив, а во–вторых, между испытаниями лыжи будут храниться у Лангоня. Внесем это в договор, никто и близко не подойдет к лыжам.

— Ты думаешь, если он согласится испытать их на соревнованиях… Жорж, ты меня не слушаешь. Как ты–меня раздражаешь, глядя каждые пять минут на часы. Мы никуда не торопимся.

Никуда, но я хочу, мне просто как наркотик необходимо позвонить Массомбру. Все страсти похожи друг на друга, можно нуждаться в любви как в героине. Это начинается с дрожания рук, нервный кризис возникает еще до того, как сознание почувствует тревогу. Я уже не понимаю, что говорит мне Берта, стараюсь воздвигнуть плотину против наваждения. Еще нет и четырех, Массомбр, наверное, проводит воскресенье дома, в кругу семьи. Как бы ни была велика его преданность делу, он имеет право на отдых. Нет, обещаю, когда мы приедем в Пор–Гримо, я оставлю телефон в покое, к черту Эвелину.

Удалось. Дурнота постепенно рассасывается, похоже, будто я пересек полосу тумана. Я понимаю, что не прекращал механически отвечать: «Конечно… Да, да…» Берта хмурит брови.

— Ты можешь повторить, что я тебе только что сказала?

И я, как плохой ученик, отвечаю:

— Я немного потерял нить… Но ты продолжай.

— Ты, кажется, согласен, чтобы я вложила все свое состояние в это дело? Жорж, я могу рассчитывать на тебя?

— Конечно да.

— Я тебе надоела?

— Ты мне никогда не надоешь.

Мы уже почти приехали.

— Я забыл предупредить мадам Гиярдо, а у меня дома нечего есть.

— Пустяки, найдешь немного бисквитов и чаю? Я не голодна.

Ей и в голову не придет, что я, быть может, не отказался бы от ужина. Я намекаю, не сходить ли нам в ресторан. Нет, решено, мы останемся у меня. Берта начинает размышлять вслух, считая на пальцах.

— Жорж, ты представляешь, я не была в Пор–Гримо семь месяцев, кажется, с самой Троицы. Ты на меня не сердишься? С этими лыжами я совершенно закрутилась, я тобой пренебрегаю… Да, я тобой пренебрегаю. В один прекрасный день ты заинтересуешься другой женщиной, и поделом мне будет.

Берта хлопает в ладоши, неожиданно увидев маленький городок на берегу озера.

— Боже мой, как красиво! Подумать только, я могла бы здесь жить… с тобой.

Закат превратил горизонт в пламенеющий театральный занавес. Замерцали уличные фонари, похожие на сигнальные огни кораблей. Я припарковываю машину, мы выходим и идем прогулочным шагом. Берта берет меня под руку, озирается вокруг взглядом восхищенного туриста.

— Для меня, Жорж, это всегда как в первый раз. Все так чудесно. И так тепло, я сниму манто.

На этот вечер для выражения своих чувств Берта выбрала супружескую нежность. Чтобы продемонстрировать ее мне, детально осматривает дом, замечает, что можно было бы убираться получше, роется в стенных шкафах, гардеробе. Она сняла сапоги и ходит в чулках.

— Это жилище холостяка, мой дорогой. Мне нравится, но я чувствую себя немного виноватой. Сиди спокойно, я займусь чаем, отдыхай.

Берта уходит на кухню, а меня внезапно охватывает желание позвонить Массомбру. Больше, чем желание, настоящее наваждение. Телефон рядом со мной, мне нужна только секунда, чтобы набрать номер и прошептать: «Это Бланкар», и Массомбр ответит. На все про все десять или пятнадцать секунд, Берта ничего не заметит, а я почувствую облегчение. Моя рука берет телефон, не я, а кто–то за меня бормочет: «Это Бланкар». Этот кто–то слышит, как далекий женский голос говорит: «В воскресенье могли бы оставить тебя в покое». Я даже не подумал извиниться, с трудом лепечу в трубку:

— Как дела?

Массомбр пытается меня успокоить.

— Она пообедала в бистро, у Ботанического сада, потом встретилась с парнем и пошла с ним в дансинг на площадь Виктора Гюго.

— Какой он?

— Ее ровесник, мсье Бланкар.

От Массомбра все время ускользают подробности, за это его можно убить. Берта на кухне занята чашками и ложками, я не спускаю глаз с двери.

— Что за парень?

— Высокий блондин. Довольно приличного вида. Я передал наблюдение Гренье, завтра буду знать больше, но…

— Готово, — кричит Берта.

Кладу трубку, на ней осталось пятнышко пота. Массирую веки, я бы хотел помассировать мозги, чтобы вычеркнуть из них слово «дансинг». Берта появляется с подносом.

— У тебя нет даже масла. Хорошо, что мы плотно пообедали. Включить телевизор?

— Ой, нет! Ни за что!

— Дорога утомила тебя, а? Знаешь, что мы сделаем, дорогой Жорж? Съедим по паре печений и отправимся спать.

Берта зажигает мне сигарету, разрывает ногтями пачку печенья, жует, издавая зубами, губами, языком звуки, режущие мне уши. Так хочется остаться одному. Смутно вспоминаю скромный, как у дома свиданий, фасад дансинга на площади Виктора Гюго, танцевальный зал в подвале. По воскресеньям с тротуара слышишь, или скорее чувствуешь подошвами, биение отдаленного ритма. Я представляю себе трущихся друг о друга в полутьме зомби с пустыми глазами.

— Только подумать, что завтра мне снова погружаться в проклятые цифры, — бормочет Берта. — Надо готовить рекламную кампанию. Я еще не показывала тебе макеты.

Впадаю в тихое оцепенение, ее голос доходит до меня приглушенным. Я здесь и где–то далеко, вспоминаю мать. Чтобы не быть одной после смерти отца, она завела маленькую кошечку, которую обожала. Мать все время боялась ее потерять. Дверь на лестничную площадку открывалась, только если Микетту перед этим запирали. Сетки на окнах преграждали Микетте путь на балкон. Когда мамины знакомые звонили в дверь, раздавался крик: «Осторожно, Микетта!» — который до сих пор стоит у меня в ушах. Иногда, прижавшись носом к окну, Микетта жалобно мяукала. Мать брала ее на руки, целовала в мордочку, приговаривая: «Что с моей Микеттой, расскажи мамочке». А мне хочется так же взять на руки Лин и покрыть ее личико поцелуями такой же чистой любви. Эта любовь не в чреслах, не в сердце, она вся в моей голове. Ее невозможно выразить словами, не потому что она постыдна, а потому, что жестока. Эвелина, дорогая беглянка, не дочь и не любовница. Она, воплощение моей тревоги, самого лучшего во мне, одна среди опасностей улицы! «Осторожно, Микетта!»

— Жорж, ты бредишь? С тобой часто такое?

С трудом выбираюсь из тумана.

— Извини меня. Если позволишь, я пойду спать в комнату для гостей, должен хорошо выспаться. Мне очень жаль, но сегодня мне не до галантностей.

Тяжело поднимаюсь, проходя мимо, целую Берту в щеку.

— Я подумал о том, что ты мне сказала насчет Эвелины. Если она хочет, может поселиться у меня, место найдется. И она будет абсолютно свободна в своем времяпрепровождении. Спокойной ночи, Берта.

Глава 3

Поль сказал мне:

— Извини, Жорж, это опаснее, чем я думал. Понимаю, ты дошел до ручки после несчастья, случившегося с тобой, это естественно. Но раскрой глаза, старина, ты не виноват. Раз ты захотел, я прочел и перечел твой, как ты его называешь, судовой журнал. Мне тебя, конечно, жаль, но ты принадлежишь к тем людям, которые внезапно взрослеют в шестьдесят лет и испытывают юношескую страсть в возрасте, когда ее уже нельзя удовлетворить. Это поддается лечению, и для этого есть я.

Лучшее лекарство именно то, которое я рекомендовал: держи перед собой зеркало иописывай себя без жалости, со всеми переживаниями, тиками, гримасами. Понял? Если твои чувства будут прятаться от тебя, как змеи в траве, мы с тобой придем прямиком к неврозу. Смелее, черт побери! Ты мне доставишь удовольствие, припомнив, ничего не забыв, все обстоятельства, приведшие к драме. Итак, ты покинул Пор–Гримо с Бертой. Продолжай и не забывай, мне нужно большее, чем резюме. У тебя не описана целая неделя.

Подожди, — добавил Поль, — ты заслужил рецепт. Ничего сильнодействующего, просто успокоительное. Принимай с водой, если, когда будешь писать, почувствуешь, что теряешь хладнокровие. Договорились? Если, несмотря ни на что, тебя прихватит, звони, примем меры.

Дружеское похлопывание по спине. Я снова во власти своих грез. Ну и пусть, я хочу их пережить снова.

Итак, мы с Бертой вернулись в Гренобль, оба в хорошем настроении. Спокойно обсудили странную идею, пришедшую ко мне накануне: предложить Эвелине поселиться у меня, пока она не найдет подходящую квартиру. За этим предложением скрывалась задняя мысль, которую я теперь могу раскрыть. Я думал, что Эвелина, постоянно нуждаясь в деньгах, отчается и окончательно поселится у меня. Отдельный вход, мансарда на четвертом этаже. Это исключит всякие пересуды.

— Она быстро издергает тебе нервы.

— Посмотрим.

— А если она пригласит своего папочку?

— Марез? Я против него ничего не имею.

— Но он многое имеет против тебя, и ты знаешь почему. Эвелина не страдает избытком деликатности.

Короче, я высадил Берту перед ее домом и возвратился к себе. Мое нервное напряжение спало, я чувствовал себя почти счастливым, как будто начинающаяся неделя должна была принести мне что–то приятное. Как я мог это предвидеть?..

По привычке я сразу включил автоответчик, ничего важного, всякая мелочь. Позвонил Массомбру, его агент дремал в засаде, а Эвелина, казалось, испарилась. Но Массомбр, со своим вечным оптимизмом, надеялся вскоре установить контакт. Я в сердцах бросил трубку. Где она провела ночь? С кем? Еще один день пропал из–за этой дуры. Я некоторое время метался из гостиной в спальню, неспособный принять какое–либо решение. Потом вспомнил, что мне нужно поговорить с Галуа, и спустился в процедурный зал. Мне принадлежит весь дом. Я устроил в нем что–то вроде клиники: первый этаж отведен для гидротерапии и массажа, второй оснащен самыми современными физиотерапевтическими аппаратами. Сам я живу на третьем, а еще надо мной остаются незанятые комнаты. Моя секретарша Николь вся в работе, зажала трубку телефона между ухом и плечом, перед ней открытый журнал записей. Как глухонемой, произношу по слогам одними губами: «Га–лу–а». Не переставая говорить, она показывает на потолок. Смотрю на часы: четверть двенадцатого. Лучше всего пригласить его пообедать. Захожу к Галуа, он лежит на столе, поднимая и опуская груз, прикрепленный через замысловатую систему блоков к ноге.

— Как самочувствие?

— Гораздо лучше.

Хорошо. Нет нужды выкладывать сразу мое предложение. У Галуа есть все основания надеяться на скорое возобновление тренировок. Мое предложение пообедать он принимает не без удивления, У нас хорошие отношения, но близко мы не знакомы. Стараюсь не принимать таинственного вида, но веду себя как человек, предлагающий сделку, выгодную сделку. Вот почему я не стал дожидаться кофе, чтобы начать говорить о новых лыжах, уверенный, что они сразу же его заинтересуют.

— Я сам их опробовал. Ручаюсь, что эти лыжи благодаря еще секретному материалу скользящей поверхности… слушайте, даю слово… совершат революцию. Понимаете, к чему я клоню?

Явно воодушевленный Галуа тем не менее из осторожности молчит. Я — сама сердечность, сама благожелательность — подливаю вина в его бокал.

— Мадам Комбаз, извините ее, не смогла прийти. Она была бы счастлива, если бы вы согласились дать нам ваше экспертное заключение. От вас требуется простая консультация и, разумеется, не бесплатно.

— Из–за своей лодыжки я еще инвалид и никак не представляю себя в роли испытателя, — смеясь, отвечает Галуа.

Здесь я вынужден перестать писать, так трясется моя рука. Быстро принимаю с водой чудодейственное лекарство. Через несколько минут чувствую, что паника утихает. Как странно, но на протяжении этого дня у меня не было ни малейшего ощущения, что я переживаю исключительные минуты.

Галуа смеется, он отказывается только для проформы. Я настаиваю.

— Если вы согласны (а вы уже согласны, не так ли?), вас отвезут в Изола без излишней огласки. Никто вас не увидит, вы сами выберете удобное время, сами будете распоряжаться собой. Но одно условие: если кто–нибудь случайно заинтересуется лыжами, скажете, что это обычные лыжи «комбаз», они есть в продаже. С самым естественным видом, как что–то само собой разумеющееся. И до возвращения храните молчание.

— Ого! — смеется Галуа. — Какая таинственность! Я искренне хочу, чтобы этот новый материал действительно оказался высококачественным, но тем не менее это всего лишь лыжи.

— Хорошо, хорошо. Сначала испытайте, а потом будем решать. Если вы согласны, мадам Комбаз предложит вам… но здесь я умолкаю.

У Галуа крупная голова с резкими чертами обветренного лица спортсмена, проводящего много времени на воздухе. Он не привык торговаться и внезапно становится серьезным.

— А вы не водите меня за нос? — отдергивает он руку, готовую скрепить сделку.

— Повторяю, вы будете приятно удивлены.

Галуа молча пожимает мне руку. Соглашение заключено.

— Через три дня, — предлагаю я, — идет?

— Прекрасно.

— Вы поедете с инженером фабрики Лангонем.

— Я его знаю.

— Само собой, если захотите остаться там и покататься, ради Бога.

— Спасибо.

— Надеюсь, со сборной Франции никаких проблем?

— Никаких, все знают, что я в отпуске.

— Прекрасно. Позвоните мадам Комбаз и Лангоню для уточнения деталей. Я счастлив, дорогой Галуа.,

Я взаправду был счастлив и чувствовал необыкновенную легкость, когда поднимался к себе. Сразу же позвонил Берте, она выслушала хорошую новость, не высказав особого восторга.

— Что–нибудь случилось? — спросил я.

— Ещё спрашиваешь. Конечно, Эвелина. Мы только что сильно поцапались.

— А что такое? Она у тебя?

— Пока еще не съехала, но дело к этому идет.

— Она ночевала дома?

— Конечно, что это тебе взбрело в голову, мой дорогой Жорж.

Этот идиот Массомбр заставил меня подумать, что… Но я так обрадовался, что замолчал, чтобы не выдать себя…

— Алло! Жорж, ты меня слушаешь? Она поссорилась. со своим дружком. Я никогда не видала ее в таком состоянии. Они окончательно порвали отношения, если я правильно поняла. Или, скорее, он ее оставил.

— Ну, не так уж все страшно.

Я сказал это от всего сердца. Понимал, что через несколько секунд буду страдать, но в этот момент улыбался про себя. Берта, напротив, взорвалась.

— Как не страшно? Я бы хотела, чтобы ты все это слышал. Все из–за меня. Если бы я не развелась, если бы больше занималась ею, вместо того чтобы играть в председателя совета директоров. Из–за меня и ее отца с ней никто не дружит. Теперь она решила искать работу, взвалить на себя воз, как она говорит. И оскорбления, и слезы… Никто ее не любит, кроме, может быть, Жоржа.

— Правда?

— Уверяю тебя, я ничего не выдумываю. В общем, она позвонит тебе, потому что я сказала о твоем предложении, и она, я думаю, его примет. Она, конечно, с приветом, но понимает, что так просто квартиру не найдет. И чем она будет за нее платить? Да, с ней не соскучишься. Постарайся сделать удивленный вид, ты ничего не знаешь, я тебе ничего не говорила. Держи меня в курсе. Милый Жорж, в Пор–Гримо было так хорошо!

Берта повесила трубку, я сидел оглушенный. Потом поднялся в комнату, куда хотел поселить Эвелину. Я вышел из возраста, когда прыгают от счастья, но щелкал пальцами, как кастаньетами, в такт бравурному мотиву, бушевавшему во мне. К черту высокого блондина, Эвелина будет только моей! Комната была чистой, но пахла запустением. Я распахнул окно. Надо сменить белье на кровати и немного побрызгать освежителем воздуха.

Радиатор грел хорошо. На кранах умывальника отложилась накипь, но это неважно, уступлю Эвелине свою ванную. В лихорадочном волнении я бессмысленно бродил по комнате направо, налево. Цветы! Где была моя голова? Непременно нужны цветы. К счастью, мадам Лопез, моя прислуга, должна скоро прийти.

Я спустился в кабинет и начал составлять список необходимых покупок, но скоро прекратил. Я просто скажу мадам Лопез: «Я жду молодую родственницу, она поселится на четвертом этаже, займитесь всем необходимым, вы лучше справитесь».

Телефонный звонок. Эвелина? Нет, Лангонь. Зачем нужно меня дергать, чтобы сказать, что все согласны: Галуа, сам Лангонь, хозяин гостиницы. Присоединюсь ли я к ним? Ни в коем случае. Я не стану разлучаться с Эвелиной ради того, чтобы любоваться геройством Галуа. Извините меня, дорогой Лангонь, у меня назначено слишком много встреч. Стоит заснять спуски Галуа на кинопленку. Превосходная идея. А теперь оставьте меня в покое, что звучит так: «Желаю успеха, дорогой друг».

Часы бьют три. Вот только придет ли она, с ее–то непостоянством? Когда–то мне приходилось ждать женщин. У меня огромный опыт хождения взад–вперед по тротуарам, по залам ожидания, под дождем и под палящим солнцем, от одной двери к другой. Томительные часы у Берты, которая бросала мне время от времени: «Я буду через минуту, моя радость». Но на этот раз — ничего похожего, время просто остановилось. Читать? Нет. Курить? Нет. Ни сидеть, ни ходить, ни спать, ничего. Я дошел до предела, а было еще только три часа.

Явилась мадам Лопез. Уже издали слышны звуки, которые может издавать только она. Откуда, например, у нее одышка, если она поднимается на лифте?

— Мсье, с вами хочет поговорить молодая дама.

Одним прыжком я оказываюсь на лестничной площадке. О чудо! Эвелина стоит там, чемоданчик у ног, вид как у коммивояжера, который боится, что его выдворят. Я хватаю чемодан.

— Входи, девочка моя.

Она скромно целует меня в обе щеки.

— Ты рад мне, Жорж?

— Еще бы, — бормочу я, — а как ты думаешь? Я… Входи, не стой там.

Зову мадам Лопез.

— Мадлена, пожалуйста, она поселится в голубой комнате.

Подталкиваю Эвелину в гостиную.

— Садись. Тебе что–нибудь нужно? Чашечку кофе?

Она падает в кресло, затылок откинут на спинку, ноги расставлены, уже как у себя дома.

— Какой ты милый, Жорж. Я взяла такси, моя тачка сломалась. Ты не поверишь, я смертельно устала. Вечные скандалы с матерью… Она тебе говорила?

— Да, да. Все устроено.

Эвелина медленно расстегивает старый пестрый плащ. На ней какой–то странный наряд, все полосатое: пуловер, юбка, шаль с позвякивающими стеклянными украшениями. Она похудела, кое–как причесана, небрежный макияж. И, как всегда, восхитительна.

Я наклонился над ней.

— Нет, не задавай мне никаких вопросов. Ты в курсе насчет Андре. Да, он ушел, ну и пусть. Ушел, ну и что! — В глазах блестят слезы, но она держится молодцом, говорит сама себе: — С самого начала я знала, что этим кончится, подведем черту. — Молчание, потом со смехом: — Я не понимаю, как ты можешь ладить с мамой. Она стала невыносимой, эта история с лыжами закрутила ей голову.

Я даже подскочил.

— Какая история с лыжами?

— Как, ты не в курсе? «Комбаз–торпедо»?

— Что это такое?

— Последнее изобретение ее инженера… Правда, это совершенно секретно. Наверное, мне надо было промолчать. Жорж, только не говори, что ты не в курсе.

Мадам Лопез входит и сообщает, что комната готова. Эвелина встает. Я удерживаю ее за руку.

— Да, я посвящен. Но ты, откуда ты знаешь?

— От папы. У него на фабрике еще остались друзья. И об этом шепчутся все в окружении Лангоня.

— Но название, «комбаз–торпедо»?

— Спроси у мамы. Я думала, она ничего от тебя не скрывает.

Почему я не почувствовал укола? Досада? Ревность? Она ищет здесь убежища, но показывает зубки.

— У Берты большие заботы, не надо добавлять ей новые.

Эвелина пожала плечами.

— Если эта афера провалится, пусть расхлебывает кто–нибудь другой.

Она высвободила руку и направилась к двери. Я ее позвал.

— Ты никому об этом не говорила?

— Плевать я хотела на ее лыжи.

Стоило ли принимать такие предосторожности, клясться хранить тайну, уезжать для испытаний далеко от Гренобля? «Комбаз–торпедо», кому пришло в голову такое смешное название? И почему Берта мне ничего не сказала? Если Галуа узнает все от постороннего, как я буду, выглядеть?

Я слушал, как Эвелина ходит над моей головой. Должен ли я предупредить Берту, что кто–то из персонала ее фабрики о чем–то пронюхал? Думаю, разумным для меня будет пока остаться в стороне. Зажигаю сигарету и старательно обдумываю ситуацию, расхаживая по комнате. Эвелина у меня, как ее сохранить? Во–первых, сообщить Массомбру, чтобы он прекратил наблюдение вплоть до дальнейших распоряжений. Звоню ему сразу, он позволяет себе сказать: «Желаю удачи».

«Желаю удачи!» Как будто я собрался завоевывать эту девчонку! Поль, я касаюсь существа вопроса. Я могу себя спрашивать сколько угодно, но не знаю ответа. Я уверен, что сдохну от стыда, если она догадается, что я люблю ее как… Ну, ты меня понимаешь. Если бы не было Берты, но Берта есть, мать… дочь… И все это свалилось на мою голову, но худшее еще впереди.

Я позвал Мадлену и попросил ее приготовить нам легкий простой ужин, но с чем–нибудь вкусненьким. И тут же услышал над головой громкую музыку, джаз, или диско, или как там еще она называется. Вместо того чтобы наполнить чемодан бельем, одеждой, необходимыми вещами, она притащила свой проигрыватель. Нет, только не это! Я не позволю… И вдруг вспомнил свою мать: «Осторожно, Микетта!» Микетта заполняла собой весь дом. Она спала в корзинах, полуоткрытых ящиках, вторгалась на постели, оставляла свою шерсть на всех подушках, а мать говорила: «Бедная крошка, не надо ее огорчать». И вот Микетта вернулась. Она будет бросать окурки на ковер, устроит в комнате бедлам, потребует ключ от входных дверей и будет приходить и уходить в любое время. Жорж — он просто Дед Мороз, живая игрушка, ему нравится, когда его обирают. Эвелина спустилась, все–таки сменив свое рубище на восхитительно облегающее шикарное платье. Она повернулась на каблуках.

— Как ты меня находишь?

Несмотря на зиму, под платьицем не было ничего. Мне захотелось влепить ей пощечину. Она бросилась мне на шею.

— Спасибо, Жорж. Могу я пожить у тебя немножко?

— Сколько захочешь.

— Это тебя не стеснит?

— Нисколько.

Я расцепил руки, обхватившие мою шею, и она села напротив меня с улыбкой и нежностью в глазах.

— Мама считает, что ты эгоист.

— Правда, она так говорит?

— О, она говорит гадости обо всех! Лангонь — карьерист, ее друг Дебель — скупердяй.

— Хватит, прошу тебя.

Эвелина забыла свое горе, по крайней мере, так казалось.

— Ты, конечно, хочешь, чтобы я рассказала, почему поссорилась с Андре. Да, не спорь. Я ворвалась к тебе без предупреждения и еще отказалась бы объяснить причину — это низко. Прикури мне сигарету. Спасибо.

У нее снова жесткое и напряженное выражение лица, словно я пытаюсь силой выпытать у нее признание.

— Во–первых, это не он меня бросил, а я его. Он иногда меня забавлял, но чем бы это кончилось? Имей в виду, он готовился сдавать экзамены на архитектора, в тридцать лет еще только искал себе занятие. Нужно было жить на мамочкины деньги, спасибо! Я уже видела на примере папы, к чему это ведет. Короче, лучше было порвать.

Я чувствовал, Эвелине больно, но меня поразила ее холодная расчетливость. Какой горький опыт ее научил? Она это почувствовала.

— Я тебя шокирую, Жорж? Ты человек своего времени. Хорошо, я скажу тебе, мне не нужен мужчина, при котором я буду считать каждую копейку. Я унаследовала от Комбазов любовь к деньгам. Ты не можешь этого понять, ты всегда был богат.

— Девочка моя, ты меня пугаешь. Не будем больше об этом. Мне немного жаль этого несчастного Андре, но я не осуждаю тебя. Ты его любила?

— Не уверена.

— А если когда–нибудь ты в этом убедишься?

— Нет, это сложнее. Желание все бросить, все поломать, покончить с проклятой жизнью между вечно пьяным отцом и матерью, записывающей в блокнот, сколько она мне дала денег, пристающие парни… Жорж, с меня хватит.

— Ты подумываешь начать работать?

— Возможно. — Эвелина грустно улыбнулась. — Несчастье в том, что я ничего не умею делать. Я зря бросила факультет, не проучившись и года.

Я взял ее за плечи и помог подняться. Какая худенькая и какие тоненькие косточки!

— Пошли есть, что до остального, можешь рассчитывать на меня. А твоя грандиозная ссора с матерью не продлится долго, я Берту знаю.

Эвелина быстро посмотрела на меня.

— Да, да, успокойся, — продолжал я, — я тебя буду охранять. Выше голову. А вот и слезы.

Я нежно вытер ей глаза своим платком.

— Кто рассердил такую девочку? Откуда это горе, эти страсти? Потому, что ты хочешь есть, вот и все. Ты завтракала?

— Нет.

— А в полдень?

— Нет.

— Тогда за стол и ешь хорошенько, ты здесь не для того, чтобы голодать.

Невозможно описать радость, с которой я смотрел, как ест Эвелина. Эвелина, мало–помалу ставшая неуловимой, сидела здесь и уплетала сосиски, а я после докладов Массомбра думал, что совсем ее потерял. Иногда наши взгляды встречались, и она улыбалась, а веснушки придавали ей такой дерзкий вид, что я млел от счастья. Утолив первый голод, она сказала, когда я подливал ей вина:

— Видишь, Жорж, все свалилось на меня сразу. Разрыв с Андре, скандал с матерью, ссора с отцом… Да, и еще одна вещь, про которую я забыла.

— Совпадение?

— Увидишь, я тебе сейчас покажу.

С присущей ей живостью Эвелина взяла с кресла брошенную по приходе сумочку, открыла ее, вытащила смятый листок бумаги и разгладила его на ладони.

— Читай.

Корявым детским почерком было написано:

«Цепочка святого Антония. Мне прислали, и я посылаю. Эта цепочка началась в Венесуэле. Она основана миссионером. Если вы не верите, обратите внимание на нижеследующее. Пуже получил послание, сделал двадцать четыре копии и через девять дней выиграл девять миллионов в Национальную лотерею. Мсье Бенуа его получил, сделал двадцать четыре копии, и условия его жизни быстро улучшились. Мьсе Гардель его получил, сжег, и его дом разрушился, а сам он в больнице в Байонне. Мсье Бурдель его получил, бросил и три дня спустя покончил жизнь самоубийством. Эта цепочка не должна порваться. Сделайте двадцать четыре копии и разошлите их. Через девять дней с вами произойдет счастливое событие».

— Я нашла это письмо в почтовом ящике на прошлой неделе, скомкала, но не решилась выбросить. Ты, конечно, не суеверен.

— О нет!

Я взял бумажку и поджег зажигалкой. Обгоревшие кусочки упали в мою тарелку, и я растер пепел вилкой.

— Кто знает, ты, может быть, не прав. До того, как получить это письмо, я ладила со всем миром, и вдруг… трах! Это все же любопытно.

— Выбрось из головы. Мадлена, пожалуйста, подавайте рыбу. Ты попробуешь морского языка?.. И оставь в покое пачку сигарет. Спокуха! Так, кажется, надо говорить? Гоп, мы забыли миссионера из Венесуэлы. Спокуха.

Глава 4

Счастье длилось три дня, я не могу спокойно вспоминать об этом. О, это было не только мирное течение радости, временами бывали моменты полного душевного покоя, но порой налетали короткие бури. Я вспоминаю мои непреодолимые порывы назад, к холостяцкой жизни, когда она, например, надолго оккупировала ванную или при виде ее чулок и трусиков на сушилке для полотенец. Разбросанные повсюду гигиенические салфетки «Клинекс» заставляли меня грызть удила. Кто я был для нее? Симпатичное старое бесполое существо, черный раб из романов про американский юг. Я немного ворчал, но говорил себе: «Если ты разозлишься, она уедет» — и снова надевал маску всепрощения. Я чувствовал себя, как солдат в кратком увольнении, которому вскоре возвращаться на передовую, и остро ощущал быстротечность жизни. Мне пришла идея отправиться с Эвелиной в Пор–Гримо, там мы будем с ней только вдвоем, ее сердце выздоровеет и обновится, и несколько его ударов достанутся и мне. Когда я изложил Эвелине проект, она захлопала в ладоши и потребовала ехать туда сразу же. Перед этим мне надо было позвонить в несколько мест, в том числе, конечно, Берте.

— Я увожу ее в Пор–Гримо. Перемена обстановки пойдет ей на пользу… после разрыва. Да, она мне все рассказала. Но ты еще не знаешь, что она в курсе дел с твоими новыми лыжами.

— Как?

— Да, по крайней мере отчасти. Слухи исходят с фабрики. «Комбаз–торпедо». Ты видишь, она кое–что знает. Алло! Ты слушаешь?

— Это катастрофа, — прошептала Берта.

— Пока нет, не будем преувеличивать. Но очевидно, что за Лангонем следят в оба. Это, конечно, не означает, что уже известны характеристики лыж, не стоит драматизировать ситуацию.

— А что именно она сказала?

— Ничего существенного, ей просто не нравится, как ты фанатично к ним относишься. Послезавтра едешь в Изола?

— Я бы с удовольствием, но у меня нет времени. А кроме того, я предпочитаю, чтобы Лангонь сам разбирался с Галуа. Он симпатичный, этот парень. Заверил меня, что полностью вылечился.

— Полностью, он нас еще удивит.

— Да услышат тебя Небеса.

— Я приеду в Изола в четверг.

— Надеюсь, без Эвелины.

— Само собой, она будет караулить дом. До скорого, Берта.

Симпатичный звук поцелуя в трубке. Мне легко, как школьнику, закончившему уроки, никаких угрызений совести. Мы уезжаем, девочка.

…Эвелине захотелось осмотреть все заново. Сначала пешком, не спеша, останавливаясь перед голубыми, красными или охровыми фасадами, свежими, словно они только что появились на свет.

— Ты обратил внимание на балконы, нет и двух похожих, а амуры, фонари — совсем как у Мопассана. — Она оперлась на мою руку. — Дался тебе этот Гренобль, Жорж, надо жить здесь. А весной цветы, как это должно быть красиво!

Мосты, Эвелина совсем забыла о мостах, каменных, деревянных, переброшенных изящными арками над голубой водой. И еще церковь, настоящая прочная деревенская церковь с маленькой колоколенкой, качающей колокол в колыбели из кованого железа.

— Хочешь посмотреть на витражи Вазарели?

— Нет, я просто хочу бродить, как кошка, повсюду, потереться о стены, свернуться клубочком под сосной… А еще хочу знаешь чего? Выйти ненадолго на яхте, чтобы лучше рассмотреть все эти картинки, сложить их вместе в голове одну к одной. Ну, ты понимаешь.

— Нет ничего проще, моя крошка. Пойдем, я предупрежу капитана.

— Ого, у тебя есть капитан?

— Конечно нет. Нет даже и матроса. Только бравый старик, балующийся анисовой водкой.

— Жорж, а ты всегда в таком хорошем настроении? Мама говорит, что ты мрачный, как медведь.

— Не слушай ее.

Спустя короткое время мы потихоньку поплыли меж лодок, садов, деревьев мимозы, террас, на которых повсюду люди в шезлонгах читали, курили, дремали на солнце.

— Невероятно, — бормочет Эвелина, — в декабре…

Крутые излучины канала, тихие заводи за поворотом, Эвелина совсем растерялась.

— Какие дали! — восклицает она.

— Нет, это обман зрения, весь Пор–Гримо не больше моей ладони. Ты видишь одни и те же места с разных сторон, и они тебе кажутся другими. Хочешь, выйдем в открытое море?

— Нет, я не люблю моря. Так забавно рассматривать краски, сочетание камня и воды. Жорж, давай не будем возвращаться в дом. Останемся на яхте, как двое влюбленных. Это мне поможет, видишь, благодаря тебе я сменила кожу. Здесь вечный праздник, веселье, пение.

Она смеется и порывисто целует меня в щеку, яхта резко виляет.

— Осторожно, это тебе не твоя тачка.

Я подвожу яхту к причалу и пришвартовываюсь.

— Решено, селимся на борту?

— Да, да, пожалуйста!

— Хорошо, я должен предупредить мадам Гиярдо и перетащить шмотки. Она подумает, что я на старости лет свихнулся.

— Пусть ее, Жорж, побудь сумасшедшим. Для меня.

На протяжении двух дней я и вел себя как сумасшедший. Мы жили на яхте, словно в фургоне бродячих артистов. Эвелина готовила, если это можно так назвать, на маленькой плитке, сопровождая готовку доносившимися до меня взрывами смеха. Ей нравилось спать на узенькой койке в каюте, не надоедало гладить рукой обшивку из дорогого дерева. Время от времени тень закрывала иллюминатор, и легкая волна качала нашу лодку.

— Отплываем, — кричала она, готовая захлопать в ладоши. Потом, внезапно посерьезнев, продолжала: — Как я бы хотела уехать. Знаешь, Жорж, Гренобль — это хорошо, но есть еще целый свет.

Я тщетно повторял: «Оденься потеплее», но она всегда ходила в шортах и свитере, как непоседливый мальчишка. Она свистела, забравшись на мостик, играла с ручками приборной панели, все трогала, рылась в шкафчиках, раскладывала карты, осматривала аптечку.

— Как все мило!

Однажды, смеха ради, она напялила желтый дождевик. Напрасно я ворчал:

— Сними это, соседи смотрят, что они подумают.

Эвелина только смеялась.

— Жорж, мы же не делаем ничего плохого.

Мог ли я ей сказать: «Ты делаешь плохо мне». И ощущал, как уходит время. Я обещал приехать в Изола, и это затуманивало очарование быстротекущих часов. Как ни верти, эта игра не могла продлиться долго. Конец ей положила мадам Гиярдо.

— Мсье, мсье, — кричала она, стоя на берегу.

Я поднялся на палубу.

— Что там стряслось?

— Какой–то господин звонит из Изола. Говорит, очень срочно.

— Хорошо, иду.

Эвелина подняла голову.

— Не беспокойся, я на одну минуту. Это, без сомнения, Лангонь. Потом все расскажу.

Чертов Лангонь, надо было ему меня беспокоить! Зачем Берта сказала ему, что я в Пор–Гримо, она сшибает нас лбами. Вне себя от злости, я схватил трубку.

— Алло, Лангонь? Да, это я… Говорите громче, вас плохо слышно.

— Галуа умер… Или умирает. Быстро приезжайте.

Я сел на ковер с телефоном на коленях и оперся о ножку стола. Потом принялся спорить, будто было о чем.

— Не понимаю, Галуа же был здоров.

— Я вам объясняю, произошел несчастный случай. Его отправили в Ниццу на вертолете.

— Ради Бога, Лангонь, что же все–таки произошло?

— Нелепая случайность, столкнулся с лыжником. Я только что сообщил мадам Комбаз.

— Куда его отправили?

— В больницу Сен–Рок в Ницце. Алло?

— Да, да, я понял. Но что с ним?

— Кажется, у него поврежден череп. Больше я ничего не знаю. Буду ждать вас там.

Лангонь положил трубку. Я с трудом поднялся с ковра, словно боксер, физически ощущающий падение секунд. Галуа ранен. Ладно. Это его ремесло, и повреждения черепа не всегда смертельны. Меня терзала мысль, что я теряю Эвелину. Мы были так счастливы, жили в таком согласии, что, быть может, еще несколько дней… Я не знал, что сказал бы ей, но надеялся, что было бы достаточно раскрыть объятия и прижать ее к себе… Скорее всего, это бред, но верно одно: я не хотел ее покидать, не хотел, чтобы разрушилось наше убежище, где мы были так счастливы и беззаботны.

В Изола мы могли бы поехать вместе, я об этом мечтал. Но везти ее в Ниццу при таких обстоятельствах… Нет, исключено, несчастный случай с Галуа вернул нас к прежним проблемам. Скобки закрылись. Что ж. Я проиграл…

Не хотелось бы ворошить воспоминания, они еще так свежи и рвут сердце на куски. Я помню, как шел по саду, прижимая руку к груди, пытаясь сдержать волнение. Эвелина, увидев меня, встревожилась.

— Плохие новости?

— Да, Галуа, может быть, уже умер.

Я спустился в каюту и лег на койку. Эвелина присела на корточки около изголовья.

— Жорж, только не говори, что это самоубийство.

— Вовсе нет, несчастный случай. Он, кажется, столкнулся с другим лыжником.

— Но почему же он, по крайней мере…

Эвелина медленно приподнялась и спросила, покачивая головой:

— Это, наверное, были первые испытания новых лыж?

— Конечно да.

— Может, есть какая–то связь?

— Вряд ли… Его отвезли в Ниццу, я должен туда ехать.

Внезапно я почувствовал себя таким старым… Я понимал, каким стариком выгляжу в глазах Эвелины: седой, весь в морщинах, коричневые пигментные пятна на руках, первые ласточки…

— Мама знает?

— Да. Может, дождешься меня здесь?

— Не будем попусту мечтать, Жорж.

Опять передо мной стояла молодая девушка, реально представляющая истинное положение вещей.

— Вернусь домой, не хочу быть для тебя обузой.

— Эвелина, прошу тебя, не надо так говорить.

— Извини, Жорж, но сейчас я для тебя мертвый груз.

— Или вернемся ко мне домой, Мадлена позаботится о тебе.

— Нет, я поеду к маме.

— Как будто бы ничего не произошло? — зло спросил я.

— Точно.

— И ты снова будешь встречаться с этим парнем?

— Каким парнем? Андре?

Я так резко сел, что сам поразился, и схватил ее за руки.

— Эвелина… обещай мне… не встречаться с ним.

Выдал ли меня голос? Она изучающе посмотрела на меня, как смотрят на больного. Ее лицо рядом с моим, взгляд на мои губы выразил такое изумление, что я понял: она уже задавала себе этот вопрос, но, несмотря ни на что, не хотела верить. Старый Жорж… нет, это невозможно. Потрясенный, я попытался изобразить равнодушие, выпустил ее руки, повернулся спиной и стал искать электробритву.

— Извини меня, я, кажется, вмешиваюсь в твою жизнь, но ты должна знать…

— У меня нет ни малейшего желания встречаться с ним, и все же… — прервала меня Эвелина.

Жужжание бритвы заглушает окончание фразы. Я немного помолчал, скобля щеки, показывая, что не имею другой заботы, кроме как привести себя в порядок. Потом повернулся к ней с озабоченным видом.

— Этот несчастный случай совсем ни к чему, девочка моя. Ты будешь встречаться с приятелями, с друзьями. Я хотел сказать, не заговаривай первой о Галуа. Ни слова о «торпедо», ты была права только что. Может быть, связь есть. Куда я сунул мой чемоданчик? Я приеду в Ниццу к полудню. А, я чуть не оставил тебя без единого су.

Я порылся в бумажнике.

— Ты меня смущаешь, Жорж, — запротестовала Эвелина, — не сейчас.

— Почему не сейчас? Давай лапу, держи.

Я насильно сунул ей в руку несколько крупных купюр. Мой нарочито грубый тон сразу стер двусмысленность наших отношений. С отеческой улыбкой я расцеловал ее в обе щеки.

— Спасибо, малышка, что ты съездила сюда со мной.

— Но, Жорж, ты был так добр ко мне.

— Позвоню тебе оттуда. Пока.

Я уже занес ногу на первую ступеньку трапа, когда Эвелина окликнула меня:

— Подожди, Жорж. Помнишь письмо миссионера?

— Там было написано: через девять дней.

— А сегодня как раз девять. Я получила его за шесть дней до того, как ты его сжег.

— Ну и что?

— Ничего, просто констатирую, начинается череда несчастий. Будут несчастья и после Галуа, я знаю. Глупо, но я должна была сделать двадцать четыре копии.

И эта искушенная, все испытавшая девушка вдруг заплакала в три ручья, закрываясь локтем и приговаривая:

— Как глупо! Как глупо!

Я опустил чемоданчик и на этот раз не колеблясь сжал Эвелину в объятиях.

— Детка, перестань… Не принимай близко к сердцу. Что с тобой? Посмотри на меня.

Она спрятала лицо, бормоча:

— Пусти меня, это пройдет. Поезжай, Жорж, ты нужен маме.

— Черт с ними! Подождут. Ответь мне, ты что, вправду разревелась из–за этого дурацкого письма? На, возьми мой платок.

Она слегка отодвинулась, вытерла глаза, попыталась улыбнуться, но ее голос все еще дрожал от горя, когда она сказала:

— Все кончено. Я разревелась потому, что все рухнуло в этот момент. Час назад все было так хорошо, и вот…

Вдруг к ней вернулся ее нормальный голос, и совсем другая Эвелина сказала:

— Не беспокойся, прошу тебя. Такое случается со мной время от времени, безо всякой причины, или, вернее, по слишком многим причинам. Достаточно пустяка…

— Это правда, я могу быть спокоен?

— Обещаю. Я вновь стала взрослой и разумной. Поезжай, забудем об этом миссионере. Давай так: если ты увидишь меня нервной и подавленной, скажи ключевое слово «монах», и я сразу успокоюсь.

Эвелина с облегчением рассмеялась и подтолкнула Меня к трапу.

— Беги, надеюсь, Галуа поправится.

Я поднялся на палубу и еще раз оглянулся на Эвелину. Она стояла, подняв голову, и махала рукой. Зачем бороться? Любовь сдавила мне горло. Ах, если бы она задушила меня совсем…

…Я машинально вел автомобиль. Существовал Галуа, существовали «комбаз–торпедо», выпуск которых в свет не обещал быть легким. Во–первых, само название было смешным. И еще существовала Берта. Пейзаж несся навстречу, я не торопясь обдумывал проблему. Сбросил газ, спешить мне некуда. В конце концов, кто выбрал этого бедного Галуа? Кто показал на него пальцем, как показывают на приговоренного к расстрелу? И Берта была моей сообщницей. Тошнотворное месиво мыслей, образов, воспоминаний бултыхалось в моей бедной голове. В Ниццу я приехал будто в бреду. Лангонь ожидал меня во дворе больницы, его попросили выйти курить на улицу. В очках, сдвинутых на лоб, со своим губастым ртом он напоминал жабу. Не дав сказать мне ни слова, он накинулся на меня:

— Его оперируют, но надежды мало. Перелом височной кости, как сказал ординатор. Он в коме. Какое невезение! Я ему говорил: «Опробуйте лыжи, прежде чем спускаться по трассе». Но нет, чемпионы не опускаются до всяких предосторожностей.

— Послушайте, Лангонь. А если начать с самого начала?

Он опустил очки на нос и неприязненно посмотрел на меня.

— Начала нет, все произошло сразу.

— Как так?

— Очень просто! Вчера он прошел несколько пробных маленьких спусков. Казался удовлетворенным, но не потрясенным. Вы знаете, Галуа не разговорчив, никак не проявляет своих чувств. А сегодня утром он захотел спуститься по самой быстрой трассе. Было начало десятого, снег лег хороший. Сказал: «Подождите меня здесь». Здесь — это у нижней станции подъемника. Он не собирался ехать на время, поэтому даже не надел защитный шлем, а просто шерстяную шапочку. У него был вид любителя, вышедшего немного покататься.

— Народ был?

— Очень мало, было еще слишком рано, солнце едва взошло. — Лангонь развел руками. — Не могу понять. Невероятно, как спортсмен его класса мог так вляпаться. Галуа врезался в лыжника, который ехал перед ним, потерял равновесие, упал на бок, а вы понимаете, что это значит, затормозить невозможно. В конце трассы он врезался в ель, прямо головой. Рок какой–то… — Лангонь снял очки и, глубокомысленно пососав дужку, заключил: — Может, еще и выкарабкается.

— Есть свидетели?

— В том–то и дело, что нет. Кроме, конечно, типа, в которого он врезался и который отлетел на несколько метров. Аптекарь из Антиба. Он до сих пор не понял, что с ним произошло. Есть еще служащий курорта, но он был далеко. И как всегда, нашлись люди, ничего не видевшие, но готовые дать показания. Полиция записывает все показания, что ей еще остается делать.

— А у вас, Лангонь, есть какая–нибудь идея? Прекрасный лыжник с огромным опытом и с замечательным списком наград испытывает новую модель лыж и разбивается. Неизбежно возникают вопросы, может быть, лыжи…

— Нет, мсье Бланкар, — прервал меня сразу Лангонь. — Мои «торпедо» это не необъезженная лошадь, Галуа занимался не родео.

— Однако вы сами заметили, что он был не в восторге.

— Я этого не говорил, только то, что он воздержался высказывать свое мнение, и это вполне естественно.

— Звонил ли он мадам Комбаз?

— Да, вчера вечером. Она его попросила… Санитарка нас зовет.

Мы вошли в здание больницы, где царила молчаливая озабоченность. Санитарка привела нас в кабинет.

— Ординатор сейчас придет.

Он вошел через минуту, еще одетый в зеленый фартук и боты, похожий на космонавта. Лицо закрыто маской, человек из другого мира.

— Вы родственники?

— Нет, — ответил Лангонь, — друзья.

— Технически мы контролируем ситуацию. Но из–за обширного кровоизлияния в мозг положение в ближайшие часы может изменится. И, как бы то ни было, возникнут тяжелые осложнения. Боюсь, он потерян для спорта.

Внезапно он подобрел и как бы перешел разделявшую нас границу.

— Я тоже катаюсь на лыжах. Все знали Галуа, поверьте, мы очень огорчены. Но я должен сказать правду. Конечно, никаких визитов вплоть до специального разрешения. Он женат?

— Нет.

— Родители?

— Мать, живет в Лионе. Мы ей сообщим.

— Хорошо. Он лежит в отделении профессора Мурга. Санитарка попозже вас туда проводит. Всего хорошего.

Ординатор вышел быстрый, озабоченный, и я его больше не видел, потому что ночью Галуа умер. Берта приехала на следующее утро, первым ее вопросом было:

— Он заговорил? Нет… Мы никогда не узнаем причину несчастного случая.

Глава 5

Я плохо помню два последующие дня, так мы были потрясены. У меня перед глазами несчастный Галуа, лежащий с закрытыми глазами и забинтованной головой, такой чужой всем нашим расчетам. Берта, Лангонь и я не смели взглянуть друг на друга. Приехала мать, она повторяла: «Он был так добр ко мне». Берта плакала. У выхода нас подстерегали журналисты. Как распространяются новости? А как появляется большая синяя муха в закрытой комнате? Они все были здесь, и с Лазурного берега и из Парижа. Причина? Причина трагедии? Легко себе представить огромные заголовки, гипотезы, инсинуации. Почему Галуа оказался в Изола? От кого он прятался? Что за этим скрывается?

— Никакой тайны, — объяснял Лангонь, прекрасно изображая огорчение и удивление. — Галуа, закончив небольшой курс лечения, решил подышать свежим воздухом, покататься в свое удовольствие, инкогнито. Если бы это была автомобильная катастрофа, кто бы начал расследование?

Ответ принимался, но с явным скептицизмом. Все понимали, что мы что–то скрываем. Вспышки блицев у отеля, где мы ночевали в Ницце, вспышки в Изола, куда мы ездили, чтобы составить точное представление, что же именно там произошло. Причина, причина! Мы тоже задавали себе этот вопрос, он преследовал нас неотвязно.

Лангонь сначала привел нас туда, где он ожидал Галуа, это нам мало что дало. Было холодно. Подъемник походил на ярмарочный аттракцион, ожидающий клиентов. Сам снег, казалось, таил угрозу.

— Отсюда, — пояснил Лангонь, — виден конец трассы. Можно туда подняться, но надо потеплее одеться.

Скользя и проваливаясь в снег, мы все–таки туда поднялись. Никаких следов. Время от времени мимо нас, сопровождаемые громким шелестом взрываемого снега, проезжали лыжники.

— Уйдем отсюда, — сказал Лангонь, — мы мешаем. Видите ели, вон там, внизу.

— А что аптекарь? — спросила Берта.

— Его положили для обследования в больницу в Антибе. Можно будет его навестить. Полиция говорит, что он отделался несколькими ушибами.

— Я понимаю, когда сталкиваются новички, — сказала Берта, — но опытные лыжники на трассе скоростного спуска…

— Лыжи я спрятал, — заметил Лангонь, — они в фургоне. — Хочу на них посмотреть.

На первый взгляд лыжи при ударе не повредились. Лангонь их согнул, а потом поднес к глазу, словно проверяя ствол ружья.

— Готовы к новым испытаниям, — объявил он с бессознательной жестокостью.

Мы вошли в ту же гостиницу, Где завтракали, когда была решена участь Галуа. Берта заказала грог.

— Мне, — заявил Лангонь, — все ясно. Если бы растяпа аптекарь не попался на дороге, несчастный случай никогда бы не произошел.

— А ты что думаешь? — спросила Берта у меня.

— Думаю, что лодыжка Галуа еще не совсем зажила. Испытывать незнакомые лыжи, не вполне владея своим телом… Надо было подождать.

— Это не настоящая причина, — пробормотала Берта. — Настоящая причина в том, что лыжи опасны.

Лангонь схватился за край стола, его пальцы побелели.

— Скажите, что виноват я, — вышел он из себя, — скажите же.

— Потише, — прошептала Берта, — за нами наблюдают. Успокойтесь и поймите меня. Мы ошиблись, обратившись к знаменитому лыжнику. Надо было, наоборот, начать с лыжника среднего уровня, еще малоопытного и зафиксировать его впечатления.

— Смешно, — возразил Лангонь, — опытные образцы не доверяют дебютантам. Скажите, мадам, вы действительно делаете крупную ставку на эти лыжи, да или нет? Что касается меня, я считаю, нужно подбросить дров в огонь. Мол, Галуа под большим секретом испытывал новые лыжи, последнее слово технического прогресса. Пусть люди выдумывают. Скоро вас будут умолять уст

роить публичную демонстрацию этих лыж, и последует такой блестящий запуск, какого вы не могли себе и представить. Скажу больше: смерть Галуа вам на руку.

— Замолчите.

— А что, я реалист. Знаете, что будут говорить? «Новым лыжам — новый чемпион, Галуа должен был уступить место молодому». Если бы за рекламу отвечал я…

Берта в нерешительности повернулась ко мне. Лангонь, почувствовав, что она дрогнула, продолжал:

— Если сложится впечатление, что вы скрываете нечто сомнительное, а такое вот–вот произойдет, ваши конкуренты воспользуются ситуацией, чтобы вас уничтожить. Но если вы наведете всех на мысль, что наши «торпедо» могут поразить даже хорошо тренированного лыжника, всякая двусмысленность пропадет. Знаете, что будут говорить вечерами в гостиницах? «Если новые «комбаз» оказались ловушкой для лыжника класса Галуа, это, верно, что–то необыкновенное».

— Возможно, — согласилась Берта. — Но я не готова искать преемника несчастному Галуа. Пока. На самом деле, все надо начинать сначала. Я хочу сказать, мы не знаем, может быть, наши лыжи имеют недостатки, проявляющиеся в некоторых ситуациях. О рекламе подумаем позже.

Лангонь напялил очки на нос, словно фехтовальщик маску.

— Как вам будет угодно, — сказал он колко.

— Вас не затруднит, если мы оставим вас в Ницце? — продолжала Берта.

Лангонь пробормотал что–то не слишком любезное.

— А мы с Жоржем вернемся в Гренобль. Не так ли, Жорж?

Она всегда спрашивала мое мнение только после того, как сама приняла решение. Еще добавила:

— Относительно похорон и всего прочего решайте сами. В случае чего звоните мне. — Берта встала. — Жорж, ты идешь? Да, Лангонь, чуть не забыла, мы должны что–нибудь сделать для мадам Галуа. Держите меня в курсе, сообщите, как только будут результаты вскрытия. — Она вдруг подошла ближе к Лангоню и тихо, подозрительно спросила: — А вы уверены, что это не допинг?

— Абсурд. Мы обедали вместе, завтракали вместе.

Чего еще вам надо? Повторяю, Галуа не собирался бить рекорды.

— Хорошо, согласна. Я просто ставлю себя на место следователей. Можете быть уверены, они отработают и эту версию. А теперь поехали.

— Я тебя догоню. Только одну минуту, чтобыпредупредить мадам Гиярдо. Она не знает, надо ли меня ждать.

Я перекинулся несколькими словами с мадам Гиярдо. Та сообщила, что Эвелина уехала ночным поездом, но перед этим она много раз звонила по телефону, и мне это совсем не понравилось. Берта ждала меня в машине.

— Эвелина вернулась домой.

— Мог бы оставить ее себе. У тебя она не отказывала себе ни в чем, ты ей все спускал.

После долгой паузы она прервала молчание.

— Тебе я могу это сказать. Галуа звонил мне накануне несчастного случая. Он поделился своими сомнениями, по его мнению, «Торпедо» прекрасны, но… Вот это «но» меня смущает, ты себе не представляешь, до какой степени. В том, что случилось, может быть, виновата я.

— Не надо!

— Я себе этого никогда не прощу.

— Послушай Лангоня, он так уверен в них.

— А, Лангонь — фанатик. Я возвращаюсь к своей мысли. Забудем «Торпедо», это слово теперь пугает меня. — Хорошо, я предлагаю «велос»[5]. «Комбаз–велос», правда, неплохо?

Берта умолкла и закрыла глаза. Я ехал быстро и мало–помалу забыл Галуа и его необъяснимую гибель. Взяв мою руку в свою, она уснула.

…Ну вот, кажется, все записал. Осталось несколько мелочей, чтобы дополнить картину. Я доставил Берту к ней домой и вернулся к себе, чтобы немного успокоиться. Позвонил Массомбру.

— Дорогой друг, следует возобновить наблюдение. Эвелина от меня съехала, она снова живет у матери, но, боюсь, ненадолго. Она утверждает, что порвала с неким Андре, тем высоким блондином, о котором вы мне говорили. Хотелось бы удостовериться. Принимайтесь за дело. Спасибо.

В своих записках для Поля я еще добавил, что ужасная смерть Галуа подняла волну разговоров в обоих моих заведениях. Короче, я отправил ему длинное послание и на следующий день пришел сам.

Всегда готовый помочь Поль! Только благодаря его поддержке я занялся грязной работой мусорщика, тщательно собирая ошметки своих чувств, обрывки и обломки происходящих день за днем событий.

Поль сказал:

— Сейчас, старина, тебе, естественно, осточертели все эти сложности. Но ты имей в виду две вещи. Во–первых, ты не так уж виноват перед Эвелиной. Ты написал, и это правда: если бы не ее мать, ты бы так не продвинулся, но тебе бы не было стыдно. Во–вторых, и следствие это подтвердит, ты совершенно не виноват в истории с Галуа. То, что ты сам себя терзаешь, это понятно. Важно, чтобы ты не чувствовал себя в положении обвиняемого, и ты должен это себе повторять. Короче, ты будешь продолжать, будешь рассказывать все, будешь разглядывать себя в зеркале. Что вы решили делать?

— Не знаю.

— Ты читал сегодняшние газеты? В «Дофине» есть заметка, несколько банальных слов: «Несчастный случай, повергший в печаль…» и так далее, обычная болтовня. Но одна строка вызовет комментарии. «Ходят слухи, что Галуа испытывал новые лыжи, но эта информация требует подтверждения». С моей точки зрения, мадам Комбаз должна определить свою позицию. А следовательно, и ты тоже. Я бы на твоем месте воспользовался случаем, чтобы начинать сматываться. Откровенно говоря, ваши отношения с Бертой несколько затянулись, былая привязанность как бы мохом поросла, а история с лыжами интересует тебя все меньше и меньше.

— Однако, — запротестовал я, — у меня большой пакет акций.

— Да, но акции не у тебя одного. Позволю себе посоветовать не предпринимать никаких действий. Пусть все идет своим чередом, Жорж. Черт подери, ведь это ее фабрика…

На этих словах мы расстались, и у меня есть причины их помнить. Едва я вернулся к себе, раздался звонок Берты.

— Быстро приезжай, это срочно.

— Что, Эвелина?

— Да нет. Честное слово, у тебя в голове только она. Все гораздо хуже. Жду.

Хуже?! Я пытался гадать, лавируя в пробках по утренним обледенелым улицам. Что–нибудь со здоровьем? Или новое обострение истории с Галуа? Поль был прав, вся эта афера начинала меня задевать. Берта живет в очаровательном особняке с садиком перед ним, по которому так приятно пройтись летом, но зимой это просто западня. Я пересек его как канатоходец, напрягая все мускулы. Берта, бледная как мел, ожидала меня в вестибюле и протянула листок бумаги.

— Читай!

В бумаге была только одна строка, составленная из букв разной величины, вырезанных из журналов.

«А если это не несчастный случай?»

— Только что пришло с почтой, вот конверт. Адрес написан печатными буквами, чтобы изменить почерк.

Я почувствовал удар, но постарался овладеть собой, проводил Берту в гостиную и сел рядом с ней на диван.

— Не надо принимать близко к сердцу. Мне тоже приходилось получать подобные мерзости. В таких случаях самое простое…

Я схватил с карточного столика нефритовую зажигалку и чиркнул ею. Берта задержала мою руку и взяла письмо.

— Нет, Жорж, подожди. — Она перечитала фразу. — Меня поразило, что это не похоже ни на оскорбление, ни на угрозу. Как будто кто–то хочет меня предупредить и советует изучить все гипотезы. Может быть, это действительно не несчастный случай?

Чтобы успокоиться, я зажег сигарету.

— Послушай, Берта, здесь не так уж много возможностей. Если не несчастный случай, то…

Я не рискнул произнести ужасное слово, она тем более. Я вышел из положения, сказав:

— Не может же идти речь о саботаже при изготовлении лыж? Лангонь их нам показывал, они в целости и сохранности.

С минуту мы молча обдумывали возможность преступления, затем я загасил сигарету и резко встал.

— Нет, и еще раз нет. Не выдерживает никакой критики. Предположим, ты упала с лестницы, или обожглась, или еще что–нибудь в этом роде, а я отправляю анонимное письмо: «А если это не несчастный случай?» Примешь ли ты это всерьез? Нет, если произошла случайность, а ведь именно так мы определили происшедшее, то и нечего тут искать, кроме случая.

Воспоминание о миссионере вспыхнуло в моем мозгу, но я его сразу прогнал.

— Скажу больше, если бы несчастный Галуа просто столкнулся с лыжником, над ним бы просто посмеялись. Никто не мог предвидеть, что он стукнется головой о дерево, не так ли?

— Ты очень мил, но вопрос не в этом. Галуа разбился на первом спуске. Мне могут поставить в вину, что я доверила ему испытывать недостаточно проверенный инвентарь.

— Но это же не преступление!

— Именно, это преступная небрежность. А еще я прокручиваю эту фразу в голове, смотри, Жорж, это бросается в глаза. Перечитай: «А если это не несчастный случай?», что означает: «А если это фатальная неизбежность?»

— Абсурд. Кто тебя упрекнет?

— Для начала люди с фабрики. Они потребуют, чтобы я объяснила, почему не сочла нужным провести более серьезные испытания. А почему? Ради немедленной выгоды, потому что дочка Комбаз такая же жадная до наживы, как и ее отец. Ну, ты их знаешь…

— Уверяю, ты просто вбила себе в голову, что виновата.

Я знал, что она рассуждает правильно, и только зря терял время в поисках решения, мне нечего было ей предложить. Может быть, организовать пресс–конференцию и все изложить напрямик, чтобы пресечь слухи.

Зазвонил телефон.

— Ты не поговоришь, — попросила Берта, — я не в состоянии.

Это был Лангонь.

— А, добрый день. Вы еще в Ницце? Возвращаетесь? Что узнали? Вскрытие ничего не дало? — Я повторял его слова для Берты, которая прислушивалась к разговору. — Перелом основания черепа? Никаких следов подозрительных веществ. Конечно, так мы и думали… Как? Существуют вещества, ускользающие от анализа? Я не знал. Во всяком случае, точно установлено, что это несчастный случай? Да, я передам мадам Комбаз, она отвратительно себя чувствует. Алло? А аптекарь? Вы его видели? Интересно, что он не слышал Галуа до последнего момента. Хотел отпрыгнуть в сторону и ринулся прямо под Галуа? Отсюда и столкновение, но он легко отделался. Разумеется, все расходы за счет фабрики. Когда, вы сказали, похороны? Послезавтра в Кремье? Там похоронены все Галуа? Извините, старина, я вас плохо слышу. Поспешите вернуться. Подробности расскажете лично, так будет лучше. Пока.

Я положил трубку.

— Кремье — это в сотне километров по заснеженным дорогам. Если ты считаешь…

Я пытался отвлечь ее, но Берта прервала меня.

— Почему аптекарь не слышал Галуа? Что, наши лыжи производят меньше шума, чем другие?

Я подсел к ней и взял за руку.

— Берта, если будешь продолжать в том же духе, это перерастет в навязчивую идею. Еще не поздно остановить производство «торпедо».

— Поздно, — отрезала Берта. — Я уже истратила на эти лыжи столько, что либо выиграю, либо продам фабрику. У меня нет выбора. Теперь ты понимаешь, я не имею права отступать.

— Хорошо, хорошо, но может быть, не ты ведешь игру. Перечитай письмо… Его можно интерпретировать и так: «А если это было подстроено?»

— Скажешь тоже… Подстроено кем? Следствие установило: несчастный случай.

— Подстроено кем? — повторил я. — Подумай, мы наивно полагали, что никто не в курсе, а оказалось, куча людей слышала о твоих лыжах. Среди них кого–то могли подкупить.

— Муж, — подскочила Берта, — конечно, он способен. Или Лангонь, — продолжала она, — или Эвелина. Смешно и подумать. Ты, я, кто угодно…

— Нет, не кто угодно. По моему мнению, на фабрике происходит что–то подозрительное. Не хочется употреблять громких слов, но если понять эту фразу так: «А если это было что–то другое, а не несчастный случай», то дело пахнет заговором, махинациями. Нас подталкивают искать причину. Как будто некто пытается, оставаясь в стороне, направить нас на верный путь.

Берта, чтобы лучше сосредоточиться, спрятала лицо в ладонях. Через некоторое время она подытожила:

— Если я тебя правильно поняла, мы должны выбирать между несчастным случаем, производственным браком и саботажем.

— Совершенно точно.

Увидев Берту в нерешительности первый раз в жизни, я почувствовал прилив былой нежности и погладил ее по голове.

— Берта, не надо поддаваться первому впечатлению. После этого письма могут появиться и другие, чтобы разорить тебя на бирже, спровоцировать беспорядки среди твоих работников. Ты должна их упредить. Постарайся через несколько дней дать интервью «Дофине», даже если Лангонь будет протестовать, поговори о новой модели «комбаз», но взвешивай слова и никаких намеков на Галуа. Ты ограничишься объявлением о выпуске новой продукции и все. А я в это время их серьезно испытаю, но, конечно, не с точки зрения чемпиона. Ведь эти лыжи предназначены не только для самых ответственных соревнований. Договорились?

— Ну, если ты считаешь… — согласилась Берта.

Я решил серьезно испытать лыжи, начать с самых азов, к досаде возвратившегося Лангоня. Поехал в Альп–д’Уэц один на один с лыжами Галуа, как любитель, желающий развлечься. И снова ощутил необыкновенную легкость. Стоило чуть наклониться вперед — и лыжи начинали ехать безо всяких усилий, больше напоминая коньки. Аптекарь из Антиба был прав, когда говорил, что не слышал, как ехал Галуа. Скольжение было великолепным, почти бесшумным, по крайней мере на малых скоростях. Я не рискнул выйти на крутые трассы, но понял, Лангонь не преувеличивает, новые лыжи «комбаз» потрясали. Я начал с простейших движений: плуг, гирлянды боковых соскальзываний, повороты упором, годиль. Время от времени я слегка терял равновесие, и это охлаждало мой пыл, но в целом «Торпедо» были великолепны. Оставался, конечно, скоростной спуск, роковой для Галуа. Пока такое испытание не будет проведено, останутся сомнения. К кому же мне обратиться на этот раз?

Я вернулся в Гренобль и явился к Лангоню с лыжами на плече. Он читал «Лионский прогресс» в своем кабинете.

— А вы, однако, живы, — бросил он зло. — Взгляните–ка сюда.

Лангонь показал мне статью на шестой странице, я не захотел ее читать.

— Вы не правы, — настаивал он. — Это совсем не то, что вы думаете, подписано Жак Месль, и знаете, что он возглашает с высоты своей компетенции? Читаю: «При современном состоянии техники невозможно сотворить чудо в области лыж. Распространение слухов о том, что проводились секретные испытания нового материала, способного совершить переворот в лыжной индустрии, просто–напросто дезинформация. Трагическая смерть известного чемпиона слишком печальна, чтобы пытаться извлечь из нее коммерческую выгоду». И так далее… Отлично сработано, огонь из всех орудий. «Торпедо» — очередная туфта. И предприятие Комбаз рискует репутацией, если они убедят всех, что Галуа не смог обуздать мои лыжи. Надо действовать, Бланкар.

Лангонь скомкал газету и забросил ее в дальний конец комнаты.

— Жак Месль, кто он такой?

— Местный корреспондент, который в основном занимается вопросами экологии. Что вы думаете о лыжах после ваших испытаний?

— Замечательно. Но я не осмелился направить их прямо вниз по склону. Я по–прежнему не вполне доверяю им. Меня удивило, что они почти совершенно не производят шума, хотя снег был достаточно плотный. Почему?

Лангонь насмешливо улыбнулся и взял меня за руку.

— Пойдемте, я вам все покажу.

Он привел меня в сборочный цех. На длинных столах были разложены составные части лыж.

— «Торпедо» собирают в соседней мастерской, — объяснил Лангонь и, наклонившись, тихо добавил: — Два специалиста, они вне всяких подозрений. В этом цеху вы видите обычные лыжи «комбаз». Они состоят из шестнадцати деталей, которые плотно пригоняются друг к другу, как шкурка к луковице. Не стану вдаваться в детали, скажу только, что «торпедо» отличаются от этой модели в основном только материалом скользящей поверхности. Усилены носок и задник, слегка изменен профиль кантов. Стрелка прогиба и жесткость лыжи подбираются в соответствии с весом лыжника, вы катались на лыжах, предназначенных для Галуа. Проходя по цеху, вы могли заметить, что сама возможность вредительства исключается. Собранная лыжа — это единое целое. Можно, конечно, тем или иным способом ее ободрать, расщепить, надрезать, но все это будет заметно. Теперь я отвечу на ваш вопрос. «Торпедо» не производят шума благодаря моему пластику. Слой, образующий скользящую поверхность, одновременно более плотный и более гибкий, чем на обычных лыжах. Моя формула гарантирует фирме первенство на много лет вперед, и этим надо воспользоваться. Я вас убедил? Еще одна подробность: мастерские особенно тщательно охраняются, за них я спокоен.

Он замолчал и надел очки на нос, чтобы лучше меня разглядеть.

— Мсье Бланкар, убедите мадам Комбаз начать рекламную кампанию. Пора!

Глава 6

Тем же вечером собрался административный совет. Берта кратко обрисовала ситуацию и показала анонимное письмо. Затем предоставила слово Лангоню, изложившему выводы следствия.

— Несчастный случай произошел, — сообщил он, — из–за резкого отклонения от курса лыжника, ехавшего перед ним. Удар привел к падению Галуа, скольжению на боку и сильному удару головой о ель. Эта трасса очень сложна, она спускается среди леса с горы Мене, ее длина два километра пятьсот метров при перепаде высот шестьсот семьдесят метров. На ней много бугров, рытвин, и несчастный Галуа шел по ней в первый раз. Таким образом, все легко понять: лыжи, не полностью им освоенные, очень крутая трасса и, наконец, препятствие, неожиданно возникшее перед ним. Нет смысла предполагать что–либо еще.

Дебель бросил анонимное письмо на середину стола.

— Существует еще вот это.

— У нас есть конкуренты, — ответила Берта, — они не упустят случая. Знаете, ветерочек клеветы — не только ведь у Россини[6].

Дебель покачал головой.

— Вы абсолютно уверены в своих лыжах?

— О! Абсолютно!

— Следовательно, мы должны провести новые испытания. Все согласны? Мадам Комбаз? А вы, Бланкар? Все «за» единогласно, если я правильно понял.

— Подождите, — сказал Маренж, самый молодой из членов совета, — разве не в наших интересах возбудить дело против анонима? Мне представляется очевидным, что могут появиться другие письма, это подорвет нашу репутацию. Мы не можем позволить манипулировать собой.

Берта обвела нас вопросительным взглядом.

— Хорошо, — сказала она, — я этим займусь.

— Остается найти выдающегося лыжника, — добавил Дебель.

— Я об этом думал, — сказал я. — И знаете, это нелегко, у нас нет права на ошибку. Представьте себе, если произойдет еще один несчастный случай…

Я почувствовал укол, вспомнив, как у трапа яхты Эвелина говорила про миссионера. Ее образ не покидал меня. Я ощущал его, словно медаль на груди, у самого сердца. (Ах, Поль, ты врач, но в этом ничего не понимаешь.)

— Я тоже об этом думал, — перебил меня Лангонь, как всегда уверенный в себе. — Во–первых, второй несчастный случай исключен, или мы будем уверены, что речь идет не о случайности. Я рассчитываю на любознательность лыжников. Конечно, небольшая часть воздержится последовать по стопам Галуа. Но многие, более или менее тайно, захотят их испытать. Лучшие лыжники уже связаны с фирмами, но и среди них достаточно желающих втайне провести испытания, только чтобы убедиться: «торпедо» действительно самые быстрые.

— Сегодня, — добавил Маренж поучительным тоном, — скорость пользуется спросом в автомобилях, в вычислительных машинах. А еще больше в лыжах, и почему бы нам не сделать специальные лыжи для установления рекордов скорости? Такие соревнования сейчас проводятся.

— Нет, — сказал Лангонь, — мы ориентируемся на более широкую клиентуру.

— Мы должны сменить название, — заметил Маренж. — Оно устарело.

— Разрешите, — вмешался Лангонь, — я…

— А если я предложу «велос», — прервала его Берта, — «комбаз–велос»?

— Замечательно, — воскликнул Маренж, — я голосую «за».

Все подняли руки.

— Принято, — продолжала Берта. — Еще не поздно начать рекламную кампанию. Есть еще вопросы? Тогда заседание закрыто. Надеюсь увидеть вас всех завтра в Кремье на похоронах. В одиннадцать часов в церкви. О цветах позаботится моя секретарша.

Лангонь был взбешен. На тротуаре он взял меня под руку и проворчал:

— «Торпедо» было совсем не плохо. А «велос» вызывает ассоциации с детским велосипедом. Уверяю вас, Бланкар, она ничего не смыслит в коммерции. Вас подбросить?

— Спасибо, я на машине.

Я вернулся к себе и прошел в кабинет. Обычная почта, проспекты, счета. Мне нужно было посетить мой гимнастический зал, что всегда Доставляло мне удовольствие. У меня там прекрасный инструктор, специалист по всем видам спорта. Но он начнет расспрашивать про несчастный случай с Галуа, а с меня довольно. Поль прав, я принимаю интересы Берты слишком близко к сердцу. И вдруг меня охватило знакомое непреодолимое, проникающее в каждый нерв, захватывающее воображение желание позвонить Массомбру. Я отказывался капитулировать до последней секунды, уже подходя к телефону, говорил себе: «Надо собраться с силами и сказать: нет».

— Алло, Массомбр? Это Бланкар.

Жеманным, ласково мурлыкающим голосом осведомляюсь:

— Я вас не отрываю?

Конечно отрываю. Догадываюсь по его покашливанию, по манере подыскивать слова. Я привлекаю его внимание сюрпризом.

— Жак Месль — вам это что–нибудь говорит?

— Жак Месль? Кажется, да. Я читал его статьи в прессе, кажется, в «Дофине».

— Нет, в «Лионском прогрессе». Вы можете навести о нем справки?

— Нет проблем. Обычно он занимается экологией. Позвоните мне завтра днем. Есть новости о малышке. Она сняла квартирку на пятом этаже в новом доме на улице Лашманн, в квартале Иль–Верт, знаете, рядом с парком.

— Но это должно стоить бешено дорого. Откуда у нее деньги?

— Не знаю, но узнаю. Будьте спокойны, мой агент не упускает ее из виду. Вы меня извините, у меня клиенты.

Откуда у нее деньги? Вопрос застрял у меня как кость в горле, и надолго. Если бы я себя послушался, я вскочил бы в машину и отправился в эту квартирку. К счастью, пошел снег и быстро темнело. Ну и что! Спорю сам с собой, пытаюсь себя удержать, вырываюсь. Сам себя загоняю в угол. И все это сидя в кресле, выкуривая сигарету за сигаретой. В голубом дыму прогуливается, даже не взглянув на меня, Эвелина. Привидения не знают благодарности. Невозможно описать все переживания старого одинокого холостяка. Назначаю сам себе свидание на завтра, по возвращении с похорон, за этим столом, у листа бумаги.

…А, похороны! Нельзя сказать, что к нам отнеслись с большой симпатией. Было много народу, родственники и друзья покойного, клиенты и деловые партнеры Берты, делегация рабочих, зеваки, журналисты, Марез (ну и нахал), простуженный Дебель, Лангонь с отсутствующим взглядом за стеклами очков, Эвелина в спортивной куртке с капюшоном и узеньких брючках. Маленькая церковь Кремье с трудом вместила эту разношерстную толпу. Я встал в задних рядах, не желая показываться рядом с Бертой, и слушал весьма откровенные шушуканья. Общее мнение было против нас, и короткое слово священника над гробом не принесло мира. Доносились злые слова: «нажива», «опасная мода», «тщеславие», которые могут произвести неприятное впечатление даже в самой продуманной надгробной речи. Кладбище, покрытое снегом, выглядело зловеще, и тяжелая повинность выражения соболезнований закончилась быстро. Продрогшая Берта пригласила Эвелину, Лангоня и меня в ближайшее к стоянке кафе выпить грогу.

Марез нас опередил. Изрядно захмелевший, он стоял у стойки и приветствовал нас широким жестом, потом поднял стакан и громко, чтобы все слышали, сказал:

— За лыжи «комбаз»!

— Уйдем отсюда, — пробормотал Лангонь.

Но Берта выбрала столик в углу и заказала четыре грога.

— Мама, хочешь, я пойду успокою его, — прошептала Эвелина.

— Оставь, — ответила Берта, — если ему хочется устроить спектакль, пусть.

Марез разглагольствовал перед несколькими посетителями, украдкой поглядывающими на нас. Время от времени он повышал голос, и вдруг мы услышали фразу, заставившую Берту побледнеть: «А я утверждаю, что его убили». Бармен попросил его говорить тише, и остальные слова потонули в шуме голосов.

— Пойду дам ему по морде, — прорычал Лангонь, вставая.

Берта удержала его за рукав.

— Я прошу, не надо скандала. Именно этого он добивается.

В кафе входили люди, отряхивались, стучали ботинками, сбрасывая снег. Из группы, окружавшей Мареза, донесся его раздраженный голос:

— Дайте пройти. Я ей скажу в лицо, что она похуже своего отца. Отродье капиталиста! Дрянь!

Вспышка блица. Завтра в какой–нибудь газете прочтут: «Серьезный инцидент на похоронах Галуа». На этот раз Берта уступила, поднялась, мы последовали за ней, но Эвелина осталась.

— Идите, — сказала она. — Обычно он меня слушается.

На улице Берта вздохнула с облегчением.

— Я подам жалобу. Так продолжаться не может. Вы ищете автора анонимного письма, вот он.

Высокий парень, явно поджидавший нас у двери, подошел к нам. Он был на голову выше каждого из нас, отчего смущался еще больше. Парень стаскивал упирающуюся правую перчатку, чтобы пожать Берте руку.

— Простите, мадам Комбаз? — обратился он с застенчивой улыбкой. — Альбер Деррьен. Может, слышали?

— Из сборной Франции? — спросила Берта.

— Да. Я понимаю, сейчас не время для беседы, но, когда я увидел вас в церкви, мне пришла в голову одна мысль.

— Хорошо, — заинтересовалась Берта, — поговорим, пока мои друзья подгоняют машину.

Я не знаю, что сказал Деррьен Берте, но всю обратную дорогу она предпочла молчать. Вместо разговора она курила сигарету за сигаретой. Нетрудно было догадаться, что Деррьен предложил ей свои услуги, а Берта, обдумывая свои решения, всегда замыкалась в молчании, мы все давно к этому привыкли. Я, кажется, встречал Деррьена, но давно, он, наверное, бывал в моем заведении из–за какого–нибудь вывиха. Кто, рано или поздно, не приходил подремонтироваться у Бланкара? Он постарел. Мне так показалось, когда я рассматривал его сквозь облачко пара, вырывавшегося изо рта дыхания. Наверное, в поисках последнего шанса, и вот… «велос»… Без сомнёния, Берта взвешивала сейчас все «за» и «против». Лучше оставить ее в покое.

Я высадил Лангоня перед его домом. Он сжал кулак и поднял очи горе, что означало: «Держитесь!» Берта не ответила, кажется, она его не видела. Когда машина остановилась перед решеткой ее сада, Берта только слегка чмокнула меня в угол глаза. Я тем не менее не удержался от вопроса:

— Ты все еще собираешься подать жалобу?

Берта не удосужилась ответить, только пожала плечами. Я понял, что она передумала, конечно из–за Эвелины.

Здесь, дорогой Поль, я должен наконец дать некоторые пояснения. Во–первых, относительно старика Комбаза, потому что он, хотя и давно умер, до сих пор влияет на события. Ты был еще в Нью–Йорке, когда это произошло, говорят, сердечный приступ. Скажу тебе, Комбаз был личностью! Он разбогател, скупая участки в горах и перепродавая их, когда возникла мода на отдых на снегу. Большая часть наших горных курортов обязана ему многим, или наоборот, если тебе так больше нравится. Старик быстро понял, что без лыж сам по себе снег ничего не стоит, и, чтобы достичь успеха, надо продавать и то и другое. Происходил он из очень простой семьи, его дед или, может быть, прадед пас овец, по крайней мере, так гласит легенда. У старика Комбаза были острые зубы, выдающийся деловой нюх и, сверх того, удача. Будь он выходцем из трущоб Чикаго или Далласа, он и тогда сумел бы стать не только богатым, но и влиятельным человеком, потому что власть привлекала его еще сильнее, чем деньги. Старик создал фирму «Комбаз», купив разорившуюся фабрику, и начал выпускать неплохие лыжи, стоившие дешевле, чем у конкурентов. Естественно, он продавал и разные принадлежности, спортивную одежду, короче, все, что разжигает любовь к заснеженным просторам. Это ему, однако, не мешало вкладывать деньги в недвижимость, строить через подставных лиц подъемники, другие причиндалы, совершенно необходимые для покорения вершин, но такие уродливые с виду. Конечно, он стал генеральным советником. Комбаз подумывал и о Сенате, когда первый приступ парализовал ему правую руку, но, как он говаривал не без хвастовства, подписывать бумаги можно И левой рукой. Совершенно неутомимый, Комбаз загонял до смерти всех вокруг: домашнюю прислугу, служащих, секретарей, рабочих. Похоронил двух жен, пребывавших в его тени и сгинувших без шума. Осталась одна дочь, Берта, вылитый его портрет и вся в него характером. Воспитывали ее кое–как, то помещая в пансион, то возвращая к отцу и снова отправляя в пансион. Она росла дерзкой, упрямой, была горда фамилией Комбаз, но страдала оттого, что родилась девчонкой.

Берта рассказывала мне кое–что о детстве и юности. Она до сих пор не зализала свои раны. Поль, тебя — исследователя серого вещества — Берта должна заинтересовать. Перехожу к ее замужеству. Берта познакомилась с Марезом самым романтическим способом — сшибла машиной. Классическое продолжение: посещение клиники, встреча при выписке и так далее… Марез. занимался искусством, то есть не имел средств к существованию. Представь себе ярость старика, уже воображавшего, как дочь войдет в «рентабельную» семью (слово не мое, а Берты). Но делать было нечего, она влюбилась в своего художника и не желала уступать. Марез тогда был действительно обворожителен, я его хорошо знал, потому что он проходил курс реабилитации у меня. Симпатичный, умеющий поговорить, с хорошими манерами, талантливый, Берта просто помешалась на нем, и это объясняет все.

Для начала папа Комбаз перестал давать им деньги, чтобы доказать, что живопись — это очень хорошо, но недостаточно для содержания семьи. Тогда Берта сожгла мосты, ни одного визита к отцу, отворачивалась при встрече на улице. Старик был вне себя от злости, но потом смирился, и было заключено соглашение. Знаю об этом потому, что Комбаз лечился от ревматизма, и я лично занимался им. В то время я еще не был большим начальником, сам работал с основными клиентами, и они откровенно разговаривали со мной. У старика так накипело на сердце, что он выкладывал мне все.

Я до сих пор слышу его голос: «Никаких пут на ногах, ни жены, ни детей. Они причиняют одно горе». Едва расположившись на столе, он начинал: «Подумайте, какую очередную глупость выкинула маленькая Берта…» Я вежливо комментировал: «Да, верно… О, как плохо…» Я составил себе несколько преувеличенно пугающее представление о Берте, что меня даже к ней привлекало, но то уже другая история. Итак, старый Комбаз капитулировал, поселил молодых у себя и дал зятю значительный пост в отделе рекламы, но с условием: Марез останется служащим, он никогда не будет совать нос в дела предприятия. А прежде нотариус старика составил завещание, по которому Марез лишался всех прав наследования. Казалось, конфликт улажен, а в действительности продолжалась холодная война. Марез начал пить. Еще бы, на его–то месте! На фабрике все проекты, макеты Мареза систематически отвергались. Тогда он превратил свой кабинет на фабрике в ателье художника, снова взялся за кисти, писал неплохие картины. Он их выставил, и тогда — держись крепче, Поль, — тесть начал скупать их через подставных лиц и сразу же уничтожал. Марез вскоре разгадал этот маневр и швырнул полученные чеки в лицо Берте: «Мне не нужны его грязные деньги!» Они развелись через два года, и, разумеется, один Марез был признан виновным в том, что покатился по наклонной плоскости.

Но чем больше Марез пил, тем больше креп его талант. Именно благодаря алкоголю ему пришла в голову гениальная идея. Пользуясь старыми почтовыми открытками, он начал рисовать горы, какими они были до начала строительного бума. Прекрасные бескрайние просторы девственных снегов. Представь себе, например, Вальд’Изер, маленькую деревушку в сердце нетронутой долины, девственный снег без единого следа. А рядом с такой картиной — современный вид, отели, подъемники, кишение людей. Две картины рядом: «прежде» и «теперь». Успех пришел немедленно, конечно, не потрясающий, но тем не менее вполне солидный, позволивший Марезу прилично жить и дразнить старого Комбаза, прикованного после второго удара к инвалидной коляске.

Каждый из них обдумывал планы мести, но оба оказались в положении боксеров, пославших одновременно друг друга в нокаут. Оставался прекрасный повод для вражды — Эвелина! Дед против отца, а между ними — колыбель. В то время я был уже другом или приятелем обеих враждующих сторон. Я видел, как взрослеет девочка, и не сомневался, что в один прекрасный день… замнем. Я не могу тебе объяснить, что именно со мной случилось. Вначале, конечно, жалость, малышка так нуждалась в любви и привязанности. Душою она была как дети Сахеля[7], которых голод делает похожими на скелеты. Старик называл своего зятя «этот негодяй». Марез не оставался в долгу, говоря «работорговец» и «душегуб».

— Не слушай их, — поучала Берта дочку. — Твой папаша точно пьяница, но дедушка уже впал в маразм.

Бедная девочка спрашивала меня:

— Что такое «душегуб»? Что такое «маразм»?

Я привлекал ее к себе и говорил:

— Не обращай внимания, они совсем не злые.

И отводил Эвелину на прогулку, пытался развлечь, чтобы она забыла о своих мучителях, не понимавших, что губят девочку.

Иногда я упрекал Берту.

— Знаю, — отвечала она, — конечно, вы правы. Но у меня нет времени быть матерью.

Жестокие, но какие точные слова! Старый Комбаз, прикованный к своему инвалидному креслу, больше не был в состоянии заниматься делами. Мало–помалу он передавал бразды правления дочери.

Чтобы облегчить Берте задачу, он многое продал: земельные участки, паи в посторонних фирмах, другие ценности. Я, разумеется, не был посвящен в детали, но знаю, что большую часть полученного капитала он вложил в фабрику, надеясь сделать лыжи «комбаз» лучшими в Европе. Сейчас я в курсе этих дел потому, что стал ее поверенным… и не только… ну, сам понимаешь.

Здесь я открываю новые скобки. Берта — женщина необыкновенной энергии, но и у нее бывают моменты слабости. Тогда рядом оказывался я, и она мне изливала свои сомнения. Добрый Жорж, который все понимает. Не столько любовник, сколько опора, друг, готовый всегда дать хороший совет. В общем, есть на кого переложить груз разочарований, колебаний, сомнений. Берта неожиданно унаследовала от отца дар председательствовать в совете директоров, острый взгляд, решительный ум, авторитет и к тому же обладала женской гордостью, куда более мстительной и мелочной, чем мужское самолюбие. Ей потребовалось время, чтобы утвердиться во главе фирмы. Сегодня, ты знаешь, лучше наводить строгость авторитетом, а не кулаком. Берта имела серьезные трения с представителями персонала, но все должны были признать, что благодаря ее работе, ее упорству фирма «Комбаз» почти завоевала монополию в области снаряжения для зимнего спорта. Теперь старый «работорговец» и «душегуб» мог спокойно исчезнуть, не оставив особых сожалений. Но… внимание, есть одно «но». Перед смертью Комбаз, обольщенный резкостью, амбицией, умом Лангоня, возвысил его, а тот начал вести себя со стариком на равных. Лангонь пытался представить лыжи «велос» как последние почести, отдаваемые покойному. Берта обязана перед лицом отца, перед лицом фирмы разработать и триумфально выпустить новые лыжи, это дело чести.

И вот, как удар молнии, анонимное письмо. Досада, зависть, ненависть начинают полыхать, как пожар в сухих зарослях. А я, где я должен быть? Естественно, рядом с Бертой. Но и рядом с Эвелиной тоже. Может быть, Деррьен возвещает возвращение милости судьбы? Первое, что надо сделать, — побольше разузнать об этом парне. Через кого? Выбирать мне. Повторяю не без наивного удовлетворения, что мои два зала, в одном из которых лечат, а в другом укрепляют здоровье, похожи на два нервных центра, на два ганглия[8], расположенные в самом центре города и собирающие все слухи, сплетни, разговоры. Раздетые мужчины говорят между собой без опасений обо всем, мне остается только навострить уши.

По внутреннему телефону вызываю Николь.

— Лозье там?

— Пойду посмотрю.

Лозье — журналист из «Дофине». В его годы уже трудно таскаться по комиссариатам полиции, бистро, стадионам, жарким улицам. Ноги поражены ревматизмом, но память быстрая и точная, как у компьютера.

— Да, он только что пришел.

Повезло. Я знал, что он проходит курс лечения, потому что видел его уже в зале ожидания, где он всегда изучал бюллетень о скачках. Я его нашел в одной из кабин, лежащим в кальсонах на животе, к пояснице подключен аппарат для вибромассажа.

— Ваши штучки — ерунда, — сказал он. — После них лучше себя чувствуешь в течение четверти часа, а потом все сначала. Да, я знаю, вы просто хозяин дома. Садитесь, вы у меня вызываете ревматические боли.

Он ворчит, но рад поговорить.

— Деррьен? Вы хотите сказать, Альбер Деррьен? Хороший парень. Несколько лет назад на него сильно рассчитывали. Но не каждый становится Орейе или Килли. Деррьен два или три раза занимал хорошие места, а потом провалил один сезон. Объяснений в таких случаях хватает. Вы провалились на соревнованиях по слалому, потому что у вас было воспаление сухожилия. Попробуй–ка я сказать своему шефу, что у меня воспаление сухожилия, он выставит меня за дверь. Деррьен мало–помалу стал спортсменом, занимающим двенадцатое или пятнадцатое место, хорошим лыжником, но не первой свежести. Вас не затруднит немного приподнять эту машину, она сейчас разломает мне задницу… Спасибо… Вот что случилось с Деррьеном, приговор: аутсайдер. Он стал одним из тех, про кого говорят, когда перечисляют возможных победителей: «Есть еще Деррьен, не надо забывать о Деррьене!» Это дань вежливости, потому что Альбера любят. На словах для него всегда есть место на пьедестале почета. Меня бы все это давно выбило из колеи, а его нет. На двадцать девятом году он все еще ждет своего часа. Держу пари, что и через двадцать лет он будет надеяться завоевать медаль.

— Лозье, у вас злой язык.

— А, мсье Бланкар, это не язык зол, а жизнь.

— Он женат?

— Нет. Ни жены, ни подружки. Все для спорта. Никаких нарушений спортивного режима. Боже мой, мне нельзя смеяться, это бьет по почкам, мне, кажется, пора подумать о священнике. Что касается Деррьена, он сидит на диете, ни слишком много того, ни слишком много сего. Дисциплина, умеренность, а в глубине души вечное ожидание чуда победы.

— Вы меня разыгрываете.

— Ай!.. Черт, нет, не разыгрываю. Я как–то завтракал с ним и с бедным Галуа, который погиб на днях, они крепко дружили. Галуа ел в свое удовольствие: мясо с кровью, бордо, немного крепкого, чтобы запить, — парень умел жить, а Деррьен, ай… тертая морковь, тарелочка шпината, пощипал как козочка, не правда ли?

— Раз речь зашла о Галуа, что вы думаете о несчастном случае?

— Я думаю, что есть люди, которые крепко потирают руки. Но вам, в вашем положении, лучше знать.

Лозье повернул голову, как пловец кролем, чтобы схватить ртом глоток воздуха, посмотрел на меня насмешливым взглядом, уткнулся носом в подушку и пробормотал:

— Мадам Комбаз объяснит вам все лучше меня.

Такой ход мыслей мне вовсе не нравится. Я дружески хлопаю Лозье по плечу, чтобы скрыть свою досаду.

— Воспаление седалищного нерва, по крайней мере, не парализовало вам язык. Лозье, не кричите со всех крыш, что я интересовался этим парнем. Я недавно с ним познакомился и хотел знать, что он собой представляет. Поправляйтесь скорее.

Недовольный и разочарованный поднимаюсь к себе, я должен обратиться к Массомбру. Какое совпадение — телефон звонит в тот самый момент, когда я решаю позвонить сам.

— Алло, мсье Бланкар?.. У меня есть информация. Вы хотели знать, кто такой Жак Месль? Так вот, это Марез. Это он подписывается: Жак Месль.

Глава 7

Молчание. Теперь ясно, почему статья в «Лионском прогрессе» была такой агрессивной.

— Он там внештатно, — продолжал Массомбр. — Время от времени тискает статейки. Я не знаю подробностей, но могу разузнать. Марез занимается экологическим направлением. Естественно, он против эксплуатации гор, а кроме того…

— Ясно, сведение старых счетов, — прерываю я. — Хотя старик Комбаз умер, Марез продолжает бить его исподтишка. И что, он с этого много имеет?

— Ни хрена, вы правильно поняли.

— Вы можете узнать, на что Он живет? Эвелина, конечно, стреляет деньги у всех: у матери, у меня и, несомненно, у отца. Но меня удивляет, что время от времени она начинает швырять деньгами, будто ее кто–то выручает. Похоже, Марез. Но ему–то кто подкидывает? Конечно, он рисует, это приносит ему деньги на жизнь, но не такие, чтобы шиковать. Копните с этой стороны. По вашим сведениям, Эвелина часто видится с отцом?

— Часто? Не слишком. Эвелина к нему приходит, они вместе завтракают. Разве это не нормально? Кстати, вчера они встретились в «Кафе де Пари».

— А кто еще?

— Как кто? Никого.

— Где она ночевала?

— У себя. Я узнал, сколько она платит за квартиру.

— Сколько?

— Две тысячи франков в месяц и еще налоги.

— Она сошла с ума! Хорошо, благодарю вас, Массомбр. Вы человек слова. Продолжайте наблюдение за обоими.

Я надавил пальцем на глазное яблоко, это случается со мной, когда возникают проблемы. Я не люблю виски, хотя Берта считает, что виски незаменимо в бизнесе. Я–то считаю, что лучше всего помогает сосредоточиться хороший глоток водки.

Между нами, Марез. У тебя на фабрике остались друзья. Ты многое можешь узнать об этих знаменитых лыжах, не говоря уже о сведениях от Эвелины. Ты вполне способен спровоцировать хорошенькую кампанию против Берты. Бросить словечко здесь, фразу там. Кто кричал в кафе: «А я утверждаю, что его убили». Разве это не комментарий к письму? «А если это не несчастный случай?» Берта права, его написал ты.

Я посмотрел водку на просвет. Мой магический хрустальный шар. Весь маневр ясен. Марез, во–первых, препятствует продаже лыж (эти волшебные лыжи — блеф), а во–вторых, обвиняет Берту в выпуске опасной продукции. Чего он добивается? Финансового краха, разорения дома «Комбаз», это его месть. А Эвелина? Она не может не знать его планов. Поддерживает ли она их?

Как будто повинуясь зову, со стаканом в руке иду в библиотеку. Досье спрятано глубоко в середине шкафа, за словарями, которые никогда не открываются. Очень красивая сафьяновая папка, запирающаяся на узорную застежку. Выпиваю стакан, усаживаюсь в кресло и на коленях раскрываю папку. Там только фотографии, но их там несметное множество. Эвелина большого и маленького формата, анфас, в профиль, любительские и профессиональные фото, схваченные моменты на улице, в ботаническом саду, на берегу Изеры. Эвелина, всегда похожая на себя, в разных смешных нарядах, остренькое личико, широкая мальчишеская походка, ранец на плече, падающая на глаза челка, Эвелина, плюющая на то, что о ней скажут, и на меня, глядящего на нее. Я знаю ее наизусть и все время забываю. Я тасую эти фото, собираю наиболее выразительные в руке, как игральные карты. Как выяснить, состоит ли она в заговоре со своим отцом против матери или наоборот? И у меня такое впечатление, что она, в свою очередь, тоже меня изучает, пытается что–то выпытать. Стоп! Иди, моя маленькая Микетта, спать в свой ящик. Я тоже пойду спать с хорошей дозой снотворного.

…На следующий день… но к черту подробности, Поль! Не стану же я записывать, что принимал душ, когда зазвонил телефон. Звонок был так настойчив, что я, продолжая вытираться, снял трубку.

— Кто говорит? — спросил я, как будто и вправду не знал.

— Мне надо с тобой поговорить, Жорж.

— Что–нибудь стряслось?

— Нет. Я по поводу Альбера.

— Кто это — Альбер?

— Альбер Деррьен.

— О, черт! Ты уже пригласила Деррьена?

— Послушай, не будь идиотом. Это серьезно. Ты уже, наверное, и сам догадался, он интересуется нашими лыжами, и я должна сегодня дать ему ответ. Но мне бы хотелось, чтобы мы вместе все обсудили.

Я вспоминаю, что Поль мне посоветовал держаться подальше от ее дел. Я нахожу предлог, чтобы скрыть свои колебания.

— Лангонь будет?

— Конечно нет.

— Он бы мог что–нибудь посоветовать.

— Именно. Я предпочитаю решать сама. Рассчитываю на тебя. Скажем, в одиннадцать часов. Деррьен неплохой парень. Я ему еще не говорила про письмо, но скажу. Правда, так будет честнее?

— Как считаешь нужным.

— Милый Жорж, каким противным ты можешь быть! У тебя что, рот разорвется, если ты скажешь «да» или «нет»?

— Да, да. В одиннадцать часов, договорились.

В одиннадцать часов началась говорильня. Я только изложу ее содержание, не описывая все движения души Берты, на это ушло бы слишком много времени. Она курит, ходит по комнате, хватает меня за отвороты пиджака, садится мне на колени, поднимается, перечитывает анонимное письмо; яникогда не видел ее в таком волнении. Правда, игра стоит свеч: пан или пропал. Или Деррьен продемонстрирует достоинства лыж «велос», или Берта осрамится. Отсюда первый вопрос: Деррьен или не Деррьен?

Деррьен очень откровенно изложил Берте свое положение. Ему нужен успех, чтобы зачеркнуть все его неудачи. Ему перевалило за двадцать восемь, это значит, что у него мало надежд стать чемпионом. Для него тоже: пан или пропал. Он готов довериться «велосу», потому Что его друг Галуа, не сомневаясь, решил испытать эти лыжи. Испытания закончились трагически, ну и что, это был несчастный случай, он ничего не говорит против самих лыж.

— Деррьен немного неотесан, — говорила мне Берта, — но убедительно отстаивал свою точку–зрения. Он сделал замечание, показавшееся мне очень верным. Если лыжи «велос» будет испытывать первоклассный лыжник и выиграет две или три секунды у занявшего второе место, все решат: «Он еще прогрессирует». Никому не придет в голову идея говорить о лыжах, все заслуги будут приписаны таланту чемпиона. Если же не самый лучший лыжник (Деррьен, например), вместо того чтобы занять тринадцатое или четырнадцатое место, войдет в первую пятерку на престижных соревнованиях, удивятся все. Никто не подумает, что спортсмен на закате своей карьеры вдруг настолько усовершенствовался. Все решат, что это за счет лыж, захотят все про них узнать. Ты не считаешь, что такие рассуждения разумны?

Я с прилежным видом высказываю свое мнение. Мне очень не хочется, чтобы Берта заметила, насколько мне все это безразлично. Она продолжает свою тему.

— «По вашему мнению, — сказала я ему, — лыжи могут быть опасными?» Вопрос его изумил. «Опасными? Это бессмысленный вопрос». — «Но, может быть, они едут слишком быстро?» — «Но это как раз то, чего мы хотим. Это наше ремесло — быстро ехать. Мы деремся за десятые доли секунды и все готовы отдать, чтобы сбросить еще одну маленькую секундочку».

Деррьен почти умолял меня, бедняга, — продолжает Берта. — Он так трогательно просил меня не о триумфе, а только о приличном месте на соревнованиях, что позволило бы ему самоутвердиться, продемонстрировав замечательные свойства лыж «велос». Так что наши интересы совпадают. Я сказала, что подумаю.

— Подумала?

— Да я совсем заболела от мыслей. Жорж, ты хорошо знал папу, что бы он сделал на моем месте?

К счастью, Берта не дает мне времени ответить и продолжает, вся во власти своей навязчивой идеи:

— Боролся бы, пошел бы на любой риск. Если бы, конечно, не было этого письма. Я больше не могу спать.

Отсюда другая проблема: предупреждать или не предупреждать Деррьена. Насторожить его, но против кого, против чего?.. Долгие дебаты.

— Если он испугается, если откажется, ты понимаешь, Жорж, в какой ситуации мы окажемся? Где найти нового добровольца? А если он примет наше предложение, я измучаю себя сомнениями. Если бы ты согласился…

Берта смотрит на меня, заламывая руки. Я чувствую, что влип.

— Ты с ним поговоришь. Покажешь ему письмо, но шутя, как будто это какой–нибудь пустяк. Из этого даже моршо извлечь аргумент в нашу пользу. Ты ему скажешь? «Не значит ли это, что наши лыжи так испугали конкурентов, что они пытаются нас деморализовать?»

Я ее прерываю с невольной сухостью:

— «Наши конкуренты», «нас деморализуют», ты забываешь, что это твои дела. У меня нет никаких резонов в них встревать.

У Берты изменилось лицо.

— Извини меня, но я думала, что…

— Хорошо, я с ним поговорю.

Я предпочитаю уступить, чтобы этот разговор поскорее закончился. Все? Я могу уйти? Берта хватает телефон, назначает на этот же вечер встречу с Деррьеном. Его нет дома, но консьержка ему передаст.

— А если у него на вечер планы?

— Ничего, он их отменит.

— А Лангонь? Он рассердится, если ты будешь действовать за его спиной.

— Его надо немного подрессировать.

— А я? Если захочу вечером выйти?

— Ты? Выйти без меня?

Пропустим. Наши ссоры не интересуют Поля. В двух словах: я возвращаюсь к себе, чтобы погрузиться в бездействие, каждый день похож на путешествие через пустыню. Я не знаю номера телефона Эвелины, если, конечно, у нее есть телефон. Я не звоню Массомбру. Мне не хочется спускаться в залы, у меня будет вид инспектора. Массомбру хорошо, он преследует ее, смотрит на нее, сколько ему будет угодно, до отвала. А я, я плачу деньги за бесцветные сообщения: «Она зашла в призюник[9]… Она выпила кофе на площади Верден… Она встретилась с приятелем… Она сделала то, она сделала се…» Я пытаюсь представить себе, как слепой, что я иду за ней, не зная, во что она одета, носит ли она тряпки, подаренные мной; ее жизнь соткана из мгновений, каждое из которых бесценно для меня. У меня же право только на сухие доклады, превращающие ее образ во что–то бледное и бескровное, постепенно стирающееся в памяти.

О! Я сам попытался два или три раза следить за ней, но нет, не смог. С моей стороны это — шпионство, когда следит Массомбр, он только как посланник любви следует за ней, защищает ее… В одиночестве день тянется томительно долго. С облегчением встречаю наступление вечера.

…Деррьен уже здесь: в гостиной стоят два стакана, бутылка виски и легкая закуска. Альбер чуточку привел себя в порядок, то есть надел галстук. Для Деррьена, привыкшего к спортивной одежде, это попытка приобщиться к цивилизации, чтобы обольстить Берту, которая вся сияла. Берта показала на толстую папку, лежавшую на полу рядом с креслом Деррьена, наполненную газетными вырезками и листками, отпечатанными на машинке. Деррьен кончал читать длинную бумагу.

— У мсье Альбера все материалы на руках, — объяснила мне Берта.

Я сдержал невольную гримасу, такая манера разговора мне как железом по стеклу.

— Мой секретарь, — продолжала она, — собрал здесь все относящееся к несчастному случаю с бедным Галуа. Досье абсолютно полное, собрано все: доклады, показания свидетелей… Все, кроме одной бумажки.

Движением бровей Берта пригласила меня вступить в разговор. Я принял эстафету, правда не без некоторого раздражения.

— Мы убеждены, — сказал я, — что это несчастный случай. Тем не менее…

Альбер удивленно посмотрел на нас. Я замолк, чтобы дать Берте время достать анонимное письмо. Она его бережно развернула и протянула Деррьену. Тот его прочитал, перечитал и, наконец, улыбнулся.

— Что вы, мадам Комбаз, — сказал он. — Это не серьезно.

У Альбера белоснежные зубы, тоненькие усики под Кларка Гейбла, красивые светлые глаза и то сияние молодости, которое я иногда, увы, тщетно пытаюсь заметить в себе, приходя мимо зеркала или витрины.

— Я жду вашего мнения, — говорит Берта. — Один Бог знает, сколько раз Жорж и я, мы перечитывали это письмо вдоль и поперек.

Деррьен, пожав плечами, возвратил письмо Берте.

— Это шутка, не обращайте внимания.

Альбер прихлебнул из стакана, закрыл папку и бодро произнес:

— Послушайте, есть только одно средство. Пройти по той же трассе с максимальной скоростью. Я однажды был в Изола, но не ходил по этому спуску. Его считают очень сложным. Тем лучше.

— Вы согласны? — воскликнула Берта, поднеся руки к груди грациозным умоляющим жестом.

(Мне показалось, что она немного переигрывает.)

— Конечно, — ответил Деррьен. — Только надо, чтобы это стало известно, чтобы были свидетели. Иначе испытания будут бесполезны.

Берта размышляла.

— А если вы потерпите неудачу? — пробормотала она. — Вы понимаете, что это будет катастрофа?

— Ба, — равнодушно заметил Деррьен, — что может со мной случиться? Упаду? Так не в первый раз.

— Нет, нет, — резко запротестовала Берта. — Не надо, чтобы говорили: «Галуа надел «велос» и упал. Деррьен надел «велос» и упал…» Это будет смертным приговором моим лыжам. Вторые испытания должны, безусловно, удаться.

— Значит, у меня нет права падать, — заключил Деррьен.

— Никакого.

— О, я не могу так сразу пообещать, что… Мне надо к ним привыкнуть, почувствовать их… Если у меня появятся малейшие сомнения, тем хуже, я откажусь. Напротив, если у меня возникнет доверие к ним, вы сможете пригласить журналистов, и мы устроим показательное выступление.

— Снова в Изола? — спросил я.

— А почему бы и нет? Конечно, более убедительно подождать и провести показ на крупных соревнованиях, в Шамони, Санкт–Морице, а еще лучше в Кандахаре.

— Нет, — отрезала Берта, — этого пришлось бы слишком долго ждать. Я согласна с вами, мы должны действовать быстро. Жорж?

— Согласен.

Вот так было решено провести «операцию Изола», как я ее назвал. Приготовления заняли десяток дней. Лангонь, когда его ввели в курс дела, горячо согласился. Берта работала рука об руку с Деррьеном, показавшим себя прекрасным инициативным организатором.

Не знаю, как он все устроил с тренером и товарищами по команде, но одно я знаю точно: Альбер почти каждый день встречался с Бертой, обычно на фабрике, когда рабочие уже уходили. Лангонь изготовил ему пару лыж «велос» в соответствии с его ростом и весом. Деррьену они показались великолепными. Я, со своей стороны, снял номера в Изола для Деррьена, Лангоня, Берты, для себя и для Дебеля, который захотел обязательно к нам присоединиться.

На этот раз мы решили затратить столько времени, сколько будет необходимо, если надо, целую неделю, Деррьен хотел испытать лыжи очень тщательно. Он весь дышал удивлявшей меня уверенностью, отметал возникающие сложности, решал, при случае критиковал, и Берта послушно с ним соглашалась. Даже Лангонь соглашался с ним и часто говорил: «Альбер — он понимает, пусть делает, что считает нужным». Мы все стали звать его Альбер, и я первый, хотя ненавижу фамильярность. Одна Эвелина относилась к нему настороженно. В эти дни мы с ней виделись редко. Например, чтобы предупредить ее о полной секретности. Между нами был какой–то холодок, и я не осмеливался ее спросить почему. Она, конечно, чувствовала, что я избегаю говорить с ней об отце, но понимала, что, когда прошу не распространяться о «проекте Изола », это на самом деле означает: «Твой отец не должен быть в курсе, иначе он начнет трепаться направо и налево».

— Ты знаешь, чем это кончится, — однажды сказала мне Эвелина. — Моя мать разорится. Она не отдает себе отчета, но ее предприятие не имеет достаточного финансового обеспечения, чтобы выдержать необходимые затраты.

Весьма удивленный, я не мог удержаться от замечания:

— Черт подери, какой язык. Где ты этого нахваталась?

— Ты тоже принимаешь меня за идиотку, Жорж, — строго ответила она. — Ты забываешь, что я росла среди счетов и балансов. Моя мать вскормила меня не молоком, а цифрами. Понемногу у меня открывались глаза, и я стала размышлять.

На этом разговор закончился. На некоторые вопросы, которые мне хотелось ей задать, когда у нее бывал такой же беспомощный вид, как в Пор–Гримо, лучше бы ответил Массомбр. У этого дьявола в человеческом облике точно были повсюду уши. Он мне сообщил, что Марез больше почти не продает своих картин. Его образ жизни, ранее принимаемый многими весьма благожелательно, начал утомлять. Тем не менее деньги у него не переводились. Время от времени он помещал в «Сосьете женераль» суммы, которые позволяли ему безбедно жить. Иногда десять тысяч, иногда немного меньше. Происхождение их было покрыто тайной, потому что он вкладывал всегда наличные, как будто ему давали их из рук в руки. Кто? Поди узнай! Конечно, кто–то, кому он оказывал услуги. Но какие именно услуги мог он оказывать?

— Мне кажется, — говорил Массомбр, — он добывает сведения. У него на фабрике друзья. Его дочь тоже может кое–что знать о том, что происходит у мадам Комбаз. Представьте, что существует заговор, я не знаю чей, и под Комбаз подкапываются.

Я вспомнил слова Эвелины: «Ее предприятие недостаточно мощно, чтобы выдержать эту нагрузку» или что–то в этом роде. Да, Массомбр, может быть, не ошибается. Он продолжал:

— Вы, конечно, знаете, что рынок лыж, после невероятного развития, мягко выражаясь, немного сбавил обороты. Когда прошел слушок, что вот–вот появятся новые лыжи, с характеристиками, которые некоторые приписывают им сегодня, началась почти паника. Захотелось любой ценой получить информацию. Нашелся человек, готовый продаться за гроши, чтобы разорить свою бывшую жену… резонно? И это же объясняет, почему его дочь иногда переживает периоды процветания. Они делят добычу.

Слово меня шокировало, и я категорически запротестовал:;

— Согласен, Эвелина не слишком–то любит свою мать. Но я не думаю, что она способна на подобную гнусность.

— Ах, мсье Бланкар, вы сотканы из иллюзий. Возьмите, например, это анонимное письмо. Я очень хорошо себе представляю, как Марез послал его и поручил дочке понаблюдать… просто понаблюдать, в этом же нет ничего плохого, и она наблюдает, она слушает, оценивает воздействие письма. Схватываете? И кто знает, не будут ли подобные действия продолжаться.

Короче, когда мы расстались с Массомбром (я не сказал, что мы с ним встретились в кафе неподалеку от Иль–Верта, оттуда я мог видеть дом, где поселилась Эвелина), я был совершенно раздавлен. Что делать? Приготовления заканчивались, Лангонь и Деррьен уже уехали. Марез, конечно, в курсе. Вмешаться? Чтобы предотвратить что? Предупредить Берту? Но я не знал, что против нее замышляют. И еще маленькая Эвелина… В этом расстройстве чувств я решил встретиться с Полем. Ему лечить мятущиеся души.

Глава 8

Поль внимательно прочел мой удивительный бортовой журнал.

— Твоя история становится похожей на роман, — сказал он. — Ты жалеешь, ты обвиняешь во лжи малышку Эвелину, ты портишь себе из–за нее кровь. Но кто тебе мешает спросить напрямик? «Ты за отца против матери или нет?» Нет нужды лукавить.

— Предположим, что она скажет «да». И что? Что мне тогда делать, если я друг ее матери?

Поль положил руки мне на плечи.

— Бедняга! Давай разберемся. С одной стороны, мадам Комбаз, пытающаяся сорвать куш. Как только этот парень, Деррьен, освоит новые лыжи, будет устроена публичная демонстрация, которая, хочешь, не хочешь — получит широкий резонанс. С другой стороны, клан Мареза, который начнет суетиться и распространять всякие гадости. Но партия будет выиграна, я даже думаю, что она уже выиграна. Поскольку твоя Эвелина не глупа, она уже все поняла, но не может бросить Мареза. Она только делает вид, что участвует в его схватке. Спроси ее, и она скажет тебе то же самое… Все должно решиться в этот уик–энд?

— Да, Лангонь и Деррьен поедут заранее. Они, возможно, проведут там несколько лишних дней. Берта точно присоединится к ним в воскресенье.

— А ты?

— Я?.. А что бы ты мне посоветовал?

Поль, почесывая щеку, быстро прошелся по кабинету.

— Я бы отвез ее в Пор–Гримо. Первое, хорошо бы ее сейчас вывести из–под влияния отца. Второе, не лишне удалить и от матери. И третье, если у Деррьена все получится, если мадам Комбаз устроит в Изола пресс–конференцию, вы оба останетесь в стороне, и уверяю тебя, она тебя за это поблагодарит. Согласен? Давай, старик, не суй свой нос в их дела и постарайся вытащить оттуда Эвелину.

Он остановил меня на пороге.

— А, совсем забыл! Естественно, ты будешь продолжать выполнять свое домашнее задание. И побольше деталей, я хочу, читая, все видеть, все чувствовать. Тебя тянет все время «растекаться мыслию по древу». Больше конкретики, Жорж. Я тебе прописываю курс лечения конкретностью.

Я обещал. Вернувшись к себе, позвонил Берте. Да, Лангонь и Деррьен уже в дороге, она к ним присоединится как можно скорее.

— А ты, Жорж?

— Я? Думаю поехать в Пор–Гримо, буду тебе звонить каждый вечер.

— Не слишком мило с твоей стороны.

— Я не хочу выглядеть подручным.

— Спасибо. У тебя талант давать точные формулировки.

— О, ты меня прекрасно поняла. Но в случае необходимости рассчитывай на меня… — Короткое молчание, и я добавляю почти стыдливо: — Как всегда.

Мое увиливание будет стоить мне сцены, это уж точно. Сцены с Бертой — это нечто особое. Я хочу сказать, она располагает таким богатым репертуаром, что, когда между нами пробегает туча, я не знаю, какую партитуру она выберет. Здесь и прерывистые жалобные мелодии рыданий, исходящих из глубины сердца, бедняга распластана в кресле, волосы упали на лицо. И трагические тирады, перемежаемые гневными обвинениями, глаза горят, грозит указующий перст. А еще бывают безжалостные обвинительные речи, замечательно аргументированные, бесстрастно перечисляющие все недостатки, все ошибки, все недостойные поступки чудовища, посмевшего поднять голову. Кроме того, во многочисленных, полных изобретательности вариантах, изображается отчуждение, как будто меня вообще не существует.

Я вспоминаю, как однажды, в моем присутствии, Берта схватила телефонную трубку и, набрав номер моей секретарши, заявила:

— Если мсье Бланкар будет мне звонить, меня нет. Вы понимаете? Меня не будет в течение нескольких дней. — И продолжала: — Этот господин еще воображает, что я потрачу хоть час ради его удовольствия, ради его прекрасных глаз!

И она ушла, напевая, слегка задев меня.

Поль, клянусь тебе, я не преувеличиваю. Потом, конечно, следуют патетические примиремия. Но я становлюсь слишком старым, чтобы переносить со спокойным сердцем эти смены настроения. С Эвелиной я спокоен, потому что люблю ее безо всякой надежды. С ней мне новые опасности не грозят: я постоянно ношу в себе ревность, которая мучает меня, как смертельный недуг. Правда заключается в том, что и мать и дочь очень дурно воспитаны, их баловали и о них забывали; обе теперь держатся за меня, как будто я обладаю властью целителя разбитых сердец. Я прекрасно понимаю, что Берта хотела бы видеть меня рядом с собой почти что из суеверия. На самом деле я что–то вроде четырехлистного клевера, конской подковы, заячьей лапки. Тем хуже для нее. Я буду думать только об Эвелине.

…Я написал это вчера вечером, а сегодня все под вопросом. Умер Марез. Его нашел рано утром на тротуаре перед его домом полицейский патруль. На первый взгляд, он умер от кровоизлияния. Все еще очень неясно. Массомбр ведет расследование. Известно точно, что Марез вышел из «Кафе де Пари» сразу после полуночи, прилично набравшись. Прошлой ночью термометр упал до одиннадцати градусов, был легкий гололед. Можно предположить, что Марез упал, потерял сознание и замерз. Но следствие только началось. Я был первым, кто сообщил эту новость Берте, и я же узнал ее первую реакцию.

— Он больше не станет делать нам гадости, — сказала она. — Теперь я чувствую уверенность в себе.

— Как это?

— Больше не напишет анонимных писем, не будет пытаться разорить меня. Жорж, тебе я могу это сказать: его смерть для меня как гора с плеч.

Берта в самом деле казалась успокоенной. Конечно, не веселой, но очень возбужденной, как будто Марез таил в себе угрозу и для Деррьена, и для лыж «велос».

— Как это восприняла Эвелина?

— Не знаю. Она со мной еще не говорила.

— Знаешь, Жорж, на твоем месте я бы ее отвезла после похорон в Пор–Гримо. Это ее отвлечет. Смерть отца жестокий удар для нее. Я не могу ею заняться, ты понимаешь почему. Не буду я разыгрывать перед ней комедию скорби и сожалений, но мне и не до скандалов. Но ты можешь ей сказать, что эта смерть меня немного огорчила. Может быть, тебе она поверит.

— Ты не хочешь присутствовать на похоронах?

— Нет, даже не распишусь в книге соболезнований, — рассмеялась Берта. — Слава Богу, все хорошо устроилось. У меня нет желания оставаться здесь, я поеду к Лангоню и Деррьену. Там меня оставят в покое.

Я положил трубку, ко мне вернулась бодрость. Прекрасно, Берта сама подсказала предлог. Эвелина не откажется, а я искренне хочу помочь ей пережить это горе.

Я провел остаток дня в расспросах. Стали появляться самые разные слухи. Конечно, основной была версия несчастного случая. Однако, среди путаницы всяческих предположений, затесалась мысль о преднамеренном убийстве. Мол, причина раны на голове совсем не в ударе о тротуар. У Мареза были враги… и особенно в его бывшей семье, все это знали. И смерть приключилась как раз тогда, когда его бывшая жена испытывает определенные трудности. Поговаривали уже об аресте счетов, о допросе Берты полицией.

Массомбр, пришедший ко мне после обеда, был обескуражен.

— Это хуже лесного пожара, — сказал он. — Загорелось сразу со всех сторон. Каждый рассказывает какие–нибудь мелкие гадости. Бедный Марез, когда выпивал, всегда принимался за свою жену. Из кафе в кафе он таскал свои гнусные инсинуации. Он говорил, что вооружен и, в случае чего, будет защищаться. Никто, конечно, не принимал его всерьез, и тем не менее прислушивались. Теперь же все это всплывает. И надо признаться, все отдают должное мадам Комбаз, но любить не любят. Результаты вскрытия будут известны завтра.

Несмотря на темноту и холод, я пошел бродить вокруг дома Эвелины. Я звонил в ее квартиру, но домофон оставался нем. Тогда я стал ходить по окрестностям, заглядывая в витрины баров, где она могла искать утешение в своем одиночестве. Маленькая идиотка, я же был здесь, готовый ее утешить. В отчаянии я написал на визитной карточке, прижав ее к стене: «Я тебя жду. Ты мне нужна». Записав в уголке адрес Эвелины, я сунул карточку под запертую дверь дома. Может, кто–нибудь заметит карточку и положит в почтовый ящик. Эта ночь длится бесконечно, я уже не совсем понимаю, что пишу, пора кончать.

В восемь часов я вышел купить газеты. Интересная деталь: последний, кто видел Мареза живым, был некто Фелисьен Дош, мастер с фабрики Комбаз. Так, теперь Марез и этот Дош. Что же творилось за спиной у Берты? Статья была короткой. Дош сохранил к Марезу симпатию, считает, что к нему были несправедливы. Несчастный случай с Марезом не вызывает у него ни малейших сомнений. Смерть Галуа тоже. И все же…

Еще утром я узнал от Массомбра, вскрытие подтвердило то, что все уже знали. Марез упал, мертвецки пьяный, и умер от кровоизлияния в мозг. Огромный кровоподтек на виске вызван ударом о тротуар. На этом пересуды должны прекратиться. Я больше не колебался, пошел к Эвелине, и на этот раз она мне открыла. Увидев меня, она в слезах бросилась мне на грудь, я погладил ее по голове.

— Дурочка, почему ты не позвала меня?

Пусть бы Марез умер тысячу раз, потому что его смерть принесла мне минуту бесконечного блаженства.

— Так вот какая у тебя комната, — сказал я. — Тут у тебя прямо кемпинг, милая.

Такой беспорядок не мог возникнуть естественным путем. Распахнутый чемодан, откуда вылезали белье, флаконы, свитера; кровать, больше похожая на звериную берлогу; неизменный проигрыватель на полу; окурки в крышках от коробок; в единственном кресле куча самых различных вещей: чулки, колготки, бюстгальтер, шарф, и из всего этого высовывалась потертая морда плюшевого мишки.

— У меня нет времени убраться, — пробормотала Эвелина, уткнувшись носом в мой свитер.

Я взял ее за плечи и слегка привлек к себе.

— Ты его очень любила?

— Я не знаю, — сказала Эвелина. — Он тоже был жертвой. Оставь меня. Я сама справлюсь. В похоронном бюро все устроят. Садись.

Она скинула все с кресла и устроилась на полу рядом со мной.

— Мама платить не стала бы, — продолжала она. — К счастью, у папы были деньги, чтобы оплатить все услуги.

— Он столько зарабатывал живописью?

— Нет, он зарабатывал не только живописью. Я тебе потом расскажу. Бедный папа, он всегда попадал в разные гнусные истории.

Она немного подумала и добавила:

— Я и себя позволила втянуть. Жорж, поверь мне, эти проклятые лыжи «комбаз» принесут нам несчастье.

Вдруг она вскочила на ноги и, грозя пальцем, закричала:

— Что ты у меня выпытываешь? Это тебя мать прислала ко мне, да?

Я притянул ее за руку и усадил к себе на колени.

— Послушай, черт возьми. Я пришел, чтобы увезти тебя в Пор–Гримо. Ваши семейные дела меня не интересуют. Мне плевать, что ты там затевала со своим отцом! Но я не хочу, чтобы ты оставалась теперь одна, понимаешь? Ты же знаешь, я люблю тебя.

Признание невольно вырвалось у меня, и я, весь дрожа, замер. Наступило, нет, не молчание, а — как бы точнее сказать — целое мгновение выпало из течения времени. Потом Эвелина обхватила руками мою шею и прошептала, касаясь губами уха:

— Я знаю. Спасибо, Жорж.

Я не смел шелохнуться. Потом машинально положил руку на бедро Эвелины, чтобы она не соскользнула с моих колен. Моя рука лежала неподвижно, я старался не превратить жест простой нежности в любовную ласку. Вдруг шаловливый смешок обдал теплым дыханием мою шею, Эвелина прыжком соскочила с колен, схватила меня за руку и произнесла:

— Идем.

Она направилась к кровати. Я не совру, если скажу, что сердце готово было выскочить из моей груди. Эвелина уже сняла с себя свитер с круглым воротом, под ним, несмотря на холод, не было ничего. Вслед за свитером она ногой отбросила в другой конец комнаты брюки и трусики.

— Ну же, ну, — сказала она.

Я, конечно, в этих делах не такой уж простак, но почему–то тщетно пытался аккуратно сложить одежду, в голове у меня мелькали какие–то странные мысли, вроде: должен ли я снять носки? Разумеется, я иногда воображал любовные сцены с Эвелиной, но они всегда были неясны и завуалированы, проникнуты застенчивой и наивной поэзией. Действительность застала меня врасплох, в порыве, толкнувшем меня к Эвелине, было что–то скандальное.

Я должен тебе объяснить, Поль, чтобы ты не судил меня строго. Я знаю, что ты мыслишь как врач, а не как моралист. Но я должен тебе объяснить, что именно смущает меня. Эвелина лежала, улыбаясь, ни капельки не смущаясь, как девушка, для которой заниматься любовью не составляет проблем. Она понимала, что я желал ее уже давно и, конечно, заслужил ее благосклонность. А мне, мне, бедному старику, который когда–то был неисправимым бабником, хотелось, лежа рядом с ней и целуя в губы, прошептать: «Это не любовь. Ты не должна. Ты в трауре. И потом, для меня это серьезно — любить так, как я люблю тебя». Но я знал заранее ее ответ: «Как ты бываешь старомоден, Жорж!» Это она мне говорила тысячу раз, по разным поводам: ее манере одеваться, фильмах или книгах. Итак, любовь! И я молчал, спрашивая себя, почему в глубинах моей радости копошится червячок грусти.

Здесь ставлю точку. Сразу же после похорон мы отправились в Пор–Гримо.

…И вот восемь дней пролетели, как восемь минут. Нет, не так. Это нельзя было измерить временем, лишь внезапным молчанием, вакуумом, чем–то невыразимым. Мы поселились на яхте, чтобы создать иллюзию путешествия, нам хотелось отправиться куда–нибудь далеко. Мы давно уже знали друг друга наизусть, но теперь учились разглядывать, трогать, чувствовать друг друга. Поль, я не смогу тебе рассказать, как мне открылась любовь, дающая право наслаждаться всем, к чему только можно прикоснуться пальцами, губами… Ах, вкус ее смеженных век, впадинки на шее под спутанными волосами, и слез наслаждения, сбегавших по щеке до самого уголка губ. Мы обедали кое–как, ужинали чем–нибудь попроще. Мадам Гиярдо ходила с надутым видом. Мой «капитан» чесал затылок под своей яхтсменской кепкой. Мсье Бланкар точно пустился в загул.

— Знаешь, — сказал я однажды, обняв Эвелину за шею, — когда мы поженимся…

Она разразилась смехом.

— Жорж, ты прекрасно знаешь, что мы не поженимся никогда. Во–первых, это не модно. А потом, я не хочу отбивать тебя у мамы.

Она сказала это без всякой задней мысли, но поняла, что сделала больно, и обняла меня.

— Жорж, не будь глупеньким. Мы живем сейчас, а не завтра.

Я попытался сострить:

— Поэты утверждали это задолго до тебя, но лучше бы они помолчали.

— Итак, долой тоску! — воскликнула Эвелина. — Кстати, как там мама?

— Она все больше уверена в успехе.

Это было правдой. Каждый вечер в половине девятого, когда я звонил Берте в Изола, она пела дифирамбы Деррьену. Вначале Деррьен очень осторожно начал испытания на самых простых «зеленых»[10] трассах, таких, например, как «Гран–Тур». Он был доволен лыжами: прекрасное скольжение, чувство полной безопасности. Деррьен рискнул съехать и по «синей» трассе ущелья Гросс, в долине Валетт. Никаких неприятных сюрпризов. Лангонь там как секундант боксера у канатов ринга. Между ним и Деррьеном бывают технические дискуссии, в которых непосвященные ничего не понимают, но похоже, что Альбер Лангоню нравится. Лангонь, и это не просто комплимент, все время твердит:

— Альбер — настоящий профессионал.

Пока Берта мне все это рассказывает, я, из вежливости, иногда задаю ей вопросы, но мне решительно плевать и на Деррьена, и на Лангоня, и на лыжи «велос», и даже на бедняжку Берту.

— Народу много?

— Начинают съезжаться. Снег хорош. Когда приедешь?

— Ты по–прежнему хочешь пригласить прессу?

— Думаю, да. И не далее как на будущей неделе, как только Альбер освоится на трассе Мене.

Я быстро прикидываю: еще пять или шесть дней счастья рядом с Эвелиной.

— Алло! Ты меня слушаешь?

— Да, конечно. Если я тебе там действительно нужен… Но у меня впечатление, что мое присутствие не слишком необходимо, все идет, как ты задумала.

— Дебель приехал. Он говорит, что смерть Мареза наделала не слишком много шума. Как там Эвелина? Все еще злится на меня?

— Нет, она успокоилась.

— Вы с ней гуляете?

— Да, время от времени.

Короткий смешок.

— Вы с ней гуляете, — повторяет она. — Это прекрасно.

Берта кладет трубку. Эти внезапные вспышки гнева… Теперь мне придется стать настоящим дипломатом. А почему бы нам и не прогуляться? И назло Берте я приглашаю Эвелину на долгую прогулку влюбленных. Прохладно, я набрасываю на плечи Эвелине куртку. Мы шагаем в ногу, нам приятно разговаривать. И тут–то она мне и поведала всю правду о своем отце. Массомбр был прав, Марез получал подачки от конкурирующей фирмы за сведения о новых лыжах. Фелисьен Дош потихоньку таскал требуемую документацию, что было не просто, из–за предосторожностей, принятых Лангонем. Постепенно, складывая вместе мелкие детали, они составили верное представление о «велосе». Денежки текли рекой.

— Я должна была наблюдать, — призналась Эвелина. — О, это мне совсем не нравилось, но это был единственный способ помочь папе. Жорж, ты должен знать все. У папы был маниакально–депрессивный психоз, как это называют врачи. Он был уверен, что «клика Комбаз» хочет его убить и мама организовала за ним слежку. Бедный папа даже достал себе револьвер. Да, дело дошло и до этого… Какие у него случались приступы! Бедный папа! Конечно, дед мой его нисколько не щадил, мама тоже. Иногда, но далеко не всегда, мне удавалось его успокоить.

— А потом, — продолжил я, — вы написали это анонимное письмо.

Эвелина остановилась и пристально посмотрела на меня при свете уличного фонаря.

— Ты говоришь серьезно?.. Конечно нет, можешь мне поверить.

— Ты уверена?

— О! Абсолютно! Если бы письмо написал папа, оно было бы полно оскорблений, и к тому же он не смог бы скрыть этого от меня.

— Хорошо, это не он, это не ты. Тогда кто же? Те, кто ему платил? Но кто они?

— Я не знаю. И папа не знал тоже. В один прекрасный день ему позвонили по телефону и предложили денег. Деньги ему передавались через посредство адвоката, который занимался его разводом, мсье Бадера. Для того это профессиональный секрет.

— А его сообщник, Дош?

— Папа ему платил из рук в руки.

Я не спеша рассматривал лодки, фасады, подсвеченные отблесками моря и неба. Все вокруг было нежным и ласковым, как в серенаде. Я погладил руку Эвелины.

— Мне не надо было, — сказал я, — расспрашивать тебя обо всем этом. Ладно, жребий брошен. Деррьен выиграет, твоя мать осуществит мечту стать настоящим председателем совета директоров. А я, при первом же подходящем случае, расскажу ей все. Наверное, она уже сама догадалась. А ты, когда ты поняла, что я тебя люблю?

Эвелина потерлась щекой о мое плечо.

— Когда мы с тобой были последний раз на яхте. Раньше ты мне был просто близким человеком, и все.

— А теперь ты меня принимаешь таким, какой я есть, без проблем?

Она не ответила. А мне хотелось еще долго–долго тихим голосом, наклонившись к ней, разговаривать. Я уже не очень понимал, куда мы идем, блуждая в лабиринтах улочек, переходящих в набережные, проходов, ведущих к пешеходным мостикам. Лодки вокруг нас, казалось, выплывали прямо из домов.

— Ты теперь без гроша, — продолжал я. — Ты понимаешь, что те, кто платил твоему отцу, будут некоторое время держаться в тени.

— Я знаю, но надеюсь, мама мне поможет.

— Я, я тебе помогу, — сказал я порывисто.

— Нет, Жорж. Это будет не очень удобно. Поговорим о чем–нибудь другом.

И, как часто бывало, какая–то тягостная скованность заставила нас замолчать.

— Иди спать в дом, — сказала Эвелина. — Я переночую на яхте, что–то устала сегодня вечером.

Я не сомкнул глаз и всего себя измучил, пытаясь вообразить наше будущее. Но будет ли оно у нас? Разве это слово могло иметь смысл применительно к такой неуловимой девушке, как Эвелина? Пойти на обычную связь? Ни за что! Отныне мне нужно, чтобы она была рядом со мной не только каждый день, но весь день целиком. Я чувствовал, что самая недолгая разлука ранит меня. Если бы я дал себе волю, то тут же ринулся к яхте, схватил Эвелину в объятия и стал бы ее умолять не бросать меня, потому что я стар, у меня в запасе совсем немного дней, часов, что это я нищ и прошу у нее милостыни. Ночные мысли были нелепы, они мучили меня и, как вампиры, высасывали кровь.

Утром взошло солнце, и под его лучами суденышки засверкали, как новые игрушки. А Эвелина и я… короче, эта была новая вспышка счастья, Поль, об этом я тебе не расскажу ничего. Потом я, как обычно, позвонил Берте. Она чувствовала себя победительницей.

— Он выиграл, — закричала она. — Он спустился по трассе Мене и не упал. Лыжи вели себя великолепно. Я приглашаю прессу на послезавтра, прежде всего местную: «Дофине», «Провансаль», «Нисматен» и еще несколько. Потом я хочу организовать большую презентацию в Альп–д’Уэц. Жорж, на этот раз мы попали в яблочко!

А я, кивая головой в знак согласия, про себя говорил: «До чего же мне на все на это наплевать, бедная моя старушка!»

Глава 9

Поль сказал:

— Перепиши все начиная с «бедная моя старушка». Ты помнишь, Берта сказала тебе, что собирается организовать презентацию. Далее твои заметки стали совсем непонятны для читателя, у которого нет времени ломать голову, такого, как я. Выстраивай все по порядку, вместо того чтобы мешать в кучу. Последовательный рассказ о последних восьми или десяти днях — вот что я от тебя жду. Это не трудно, но поможет тебе успокоиться.

Хорошо, я начинаю снова. Эвелина, которую я ввел в курс дела, была даже довольна.

— Если дело пойдет, — сказала она, — мамаша получит хороший куш, а она, как считал папа, в этом очень нуждается. Он в делах был нуль, но за ним стояли люди, думавшие за него.

А я потирал руки. Это счастье, что Берта будет целиком захвачена своими заботами и амбициями. Когда я ей объявлю, что Эвелина и я… Она нас прогонит, как в дурной мелодраме. И мы станем свободны. Ее положение наконец прояснится, и все устроится. Вот тогда–то все и полетело в тартарары. Прошло два дня, как вдруг мадам Гиярдо позвала меня:

— Звонит мадам, она хочет с вами говорить… Сказала, что это очень важно.

Я крикнул в люк Эвелине: «Я пойду, звонит твоя мать», и кинулся в дом, охваченный мрачными предчувствиями. Деррьен заболел, или поссорился сильнее обычного с Лангонем, или еще одна забастовка на фабрике, такое уже случалось. Запыхавшись, я схватил трубку:

— Что случилось?

— Это ужасно, — запинаясь, бормочет Берта. — Необходимо, чтобы ты немедленно приехал.

— Но Эвелина…

— Эвелина… Я не могу видеть ее… Может быть, это она…

Рыдания. Берта сморкается и продолжает умирающим голосом:

— Я только что получила новое письмо. Алло, ты меня слушаешь? Оно пришло пять минут назад. На конверте штемпель Гренобля.

— Да, да… И что там написано?

— О, оно совсем не длинное! Два слова: «Он упадет». Буквы вырезаны из журналов, как и в первый раз. Кажется, ясно? Деррьен упадет. Они уверены, они решительно утверждают. Это неизбежно. А все, кого я Пригласила, здесь. Погода прекрасная. Спуск назначен на завтра. На что я должна решиться? Если бы ты был здесь, вместо того чтобы строить куры этой шлюшке.

— Эй, полегче.

— Именно так. Ее отец умер, но она вполне способна его заменить.

— Подумай, Берта, как она может быть опасной для Деррьена, будучи в Пор–Гримо? Это уж какое–то колдовство.

— А откуда я знаю? Я буквально схожу с ума. Но это точно, я чувствую, он упадет.

— Берта, не надо паники. Ты кому–нибудь говорила?

— Нет, конечно.

— Тогда дождись меня. Через два часа я буду в Изола с Эвелиной. Ты прекрасно понимаешь, что я не могу ее привезти просто так, без всяких объяснений. Кроме того, по моему мнению, надо собрать всех, кроме журналистов, разумеется.

— И Альбера?

— Да. Деррьена надо ввести в курс дела. Если это кого–то касается, то прежде всего его. Но поверь мне, ничего не произойдет. Это тебе прислали, чтобы позлить. Во всяком случае, я уверяю тебя, что Эвелина тут ни при чем. Посмотри на штемпель, когда письмо послано из Гренобля?

— Позавчера.

— Мы никуда отсюда не отлучались.

— Тогда кто?

— Может быть, кто–то с фабрики. Может быть, кто–нибудь из друзей Мареза. Даже может быть, кто–то из приглашенных тобой, чтобы спровоцировать инцидент, сенсацию дня. Ты представляешь себе заголовок: «Грозное предупреждение лыжам «комбаз–велос». Или хотят обвинить нас в попытке сделать себе рекламу. Все возможно.

— Но, Жорж, ты себе прекрасно представляешь, какая в этой игре ставка. Разве я вправе разыгрывать в «орла» и «решку» такое огромное состояние?

— Послушай, если ты остановишься, то сразу потеряешь все. Значит, надо продолжать, но приняв предосторожности. Ты вынуждена продолжать даже если сомневаешься в этом. Мы скоро все это обсудим. Запрись, ни с кем не разговаривай, я выезжаю.

Поль будет доволен, я воспроизвел этот разговор как можно точнее, чтобы дать почувствовать степень потрясения Берты. Она была сильно напугана, должен признаться, что и сам немного испугался. Такого рода угрозы, хотя они вроде и не являются угрозами… своими намеками пугают еще больше, парализуют разум и лишают его способности решать. Что ни делай, все равно проиграешь. Я все рассказал Эвелине, которая сначала отказалась ехать со мной.

— Нам было так хорошо вдвоем, Жорж. Если я туда поеду, я не смогу быть достаточно деликатной с мамой.

— Ты знаешь, все это меня так же мало трогает, как и тебя. Но надо соблюдать вежливость.

Последние слова заставили Эвелину взорваться.

— Мать уничтожила отца. Она держит тебя на коротком поводке и заставила поверить, что я составляю анонимные письма. И я же должна соблюдать вежливость. Нет, но…

— Я прошу тебя замолчать.

Я сказал это так сухо, что она сразу же замолчала. Но ее губы дрожали от гнева, а глаза метали в меня молнии. Эвелина повернулась ко мне спиной и начала кидать вперемешку на кушетку одежду, предметы туалета, обувь.

— Что ты делаешь?

— Ты же сказал, что мы поедем в Изола, разве нет?

Потом молчание, молчание женщины, если тебе это понятно, Поль. Каждый жест полон враждебности, так и брызжет кислотой. В машине при малейшем прикосновении к плечу, к локтю Эвелина резко отстраняется, лицо повернуто ко мне жестким профилем маски. И мамочка и дочка знают, что я не могу долго выдерживать такую игру. И начинается нелепый разговор, за каждым вопросом следует долгая пауза, удваивающая гнет, а когда звучит ответ, он тонет в шуме. Вопрос повторяется… пожатие плеч, я торможу, заметив в зеркале заднего вида, что меня хотят обогнать.

— Извини, что ты сказала?

— Неважно.

— Но мне показалось, что ты говорила про Деррьена.

— Да, повторяю: хоть бы он поскорее разбил себе морду, тогда, может быть, мы будем жить, как все нормальные люди.

Я еду медленно, не тороплюсь влезть в склоку в Изола.

— Тебе не холодно?

Суровый взгляд, но на этот раз голос чуть подобрел:

— Нормально.

Через десяток километров я пробую погладить руку Эвелины. Горы приближаются. Снег словно свежевыстиранное белье. Здесь начинается мир и прощение.

— Это, несомненно, шутка, — говорю я. — Кто–то, конечно, понимает, что выступление у Деррьена пройдет успешно, и этот кто–то заранее мстит, сея тревогу, недоброжелательство. В секретных службах это называют дезинформация.

Эвелина смеется. Она представляет себе силуэты, движущиеся в ночи, словно в театре теней. Я пользуюсь ее минутным настроением, чтобы взять за руку.

— Эвелина, встань на мое место. Ты же не хочешь, что бы я вел себя как хам. Твоя мать рассчитывает на меня. Как только эта история закончится, я порву с ней, не пройдет и двадцати четырех часов.

Сняв перчатку, Эвелина протягивает мне руку, словно торговец, заключающий сделку.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Уф! Гроза прошла. Мы приезжаем в Изола как раз к обеду. По лицам присутствующих я понимаю, что Берта не смогла удержать язык за зубами, они уже все знают. Лангонь и Дебель, облокотившись на стойку бара, созерцают свои пустые стаканы.

— Где Берта? — спрашиваю я.

— В своем номере, с Деррьеном. Они с самого утра обсуждают события.

В зале ресторана стоит веселый гомон.

— Репортеры, — поясняет Дебель. — Они ни о чем не догадываются.

— Но сколько их?

— Добрый десяток. Вся местная и региональная пресса, ждут еще кое–кого.

— По моему мнению, — встревает Лангонь, — мадам Комбаз следует показать письмо репортерам. Вы бы увидели, как накалились бы страсти. «Велос» побеждает вопреки таинственным саботажникам…», «Велос» — суперстар…» и далее в том же духе. Назавтра вся страна кинулась бы заказывать лыжи.

— Значит, по–вашему, — спросил я, — Деррьен пройдет хорошо?

Лангонь с удивленным видом призывает Эвелину в свидетели:

— Слышите, мадемуазель? Как будто можно сомневаться.

Дебель сказал Эвелине:

— Мы поищем вашу мать, подождите нас здесь, — и незаметно кивнул мне головой, приглашая следовать за собой.

Как только мы оказались, в лифте, Дебель схватил меня за рукав:

— Мсье Бланкар, есть новость, которую я еще не обнародовал. В двух словах, у меня был телефонный разговор с Парижем, который я записал на магнитофон; я сейчас записываю все и уверяю вас, иногда это полезно. Звонил мой знакомый Летелье. Он возглавляет фирму по производству подъемников и интересуется всем, что ездит по тросам. Короче, он хотел узнать, действительно ли фирма «Комбаз»переживает тяжелые времена. Вы понимаете, куда он клонил? По его словам, некая могучая финансовая группа готова купить фирму. Я, конечно, упрощаю, но это во многом объясняет наши анонимные письма.

— А что это за группа?

— Летелье говорит, что не знает, но мне показалось, он в курсе дела.

— Подождите, дорогой Дебель. Если мы скажем Берте про этот зондаж, она может отложить испытания, решив, что имеет дело с конкурентами, готовыми на все. А еще Галуа, Деррьен… Есть о чем подумать.

— А вы, Бланкар, что присоветуете?

— Продолжать… идти до конца… Никто, конечно, не собирается охотиться на Деррьена, подстрелить его как кролика. Блеф это все. Нам выходить.

Номер Берты был на четвертом этаже. Еще за дверью мы услышали баритон Деррьена. Он открыл нам дверь и закричал:

— Вы пришли вовремя. Помогите мне убедить мадам Комбаз.

Берта, как обычно, сидела свернувшись клубочком в кресле, поджав под себя ноги. На круглом столике рядом — стакан и пачка сигарет. У нее был усталый вид.

— О! — говорит она. — Меня уже убедили. Но я пребываю в уверенности, что мы поступаем опрометчиво.

— Но я беру всю ответственность на себя, — говорит Деррьен. — Давайте поступим, как в Соединенных Штатах, где полиция охраняет важных свидетелей день и ночь. Я до завтра не буду выходить из отеля. Есть будем вместе. Лангонь ляжет спать в моей комнате. А завтра утром проверим каждый сантиметр трассы. Персоналу курорта и всем приглашенным не терпится увидеть «велос» в деле. Это вас убеждает?

— Да, спасибо, Альбер. Вы очень милы, — бормочет Берта. — Пора с этим кончать, — обращается она ко мне. — Если бы не память об отце, то боюсь, что… Хорошо… Пошли обедать. Помоги мне, Жорж. — Берта распрямляется и протягивает мне руку. — Эвелина ведет себя не очень противно?

— Нет. Постарайтесь обе поспокойнее вести себя друг с другом.

В этот момент в моем мозгу вспыхивает воспоминание о монахе. Мне не следовало уничтожать то пресловутое письмо, а я его сжег! И вот Марез умер, Деррьену угрожают.

— Ты тоже встревожен? — спрашивает Берта.

— Вовсе нет. Напротив, я никогда не был так уверен в успехе.

Я заставляю себя засмеяться и идти бодрым шагом. Внизу мать и дочь целуют друг друга в щеку. К счастью, Деррьен дышит непритворным энтузиазмом. Мы занимаем заказанный для нас маленький зал и можем говорить без опаски, что нас подслушают. Деррьен незыблемо уверен в «велосе». Лангонь, сдвинув очки на темя, внимает ему затаив дыхание.

— Я еще не представляю себе, как покажут себя лыжи на настоящей скорости, — говорит Деррьен. — До сих пор снег был не слишком хорош. Но на завтра обещали прекрасную погоду.

— Вы должны показать сто десять — сто пятнадцать[11], — добавляет Лангонь.

— Вполне возможно. На трассе есть участки, где здорово трясет. Есть опасность оторваться от склона, но достаточно будет проявить некоторую осторожность. Не понимаю, как Галуа мог вляпаться, словно дебютант! С его–то опытом!

Имя Галуа не вызвало никакого замешательства. Я был признателен Деррьену, что он его так легко произнес. Все, проехали.

— Трасса будет закрыта для посторонних на некоторое время, — продолжает Деррьен. — Все здесь в курсе дела, и мне будет дана возможность спуститься два или три раза. Один спуск никого не убедит, нужно доказать, что лыжи «велос» не просто быстро едут, но что они абсолютно надежны.

— Наблюдатели будут стоять по всей трассе, — замечает Лангонь. — Вас будут не только фотографировать, но и снимать на кинопленку. Моруччи из «Нисматен» привез камеру.

— Это необходимо, — подтверждает Деррьен. — Можно будет посмотреть, достаточно ли хороша моя техника. Я не думаю, что уже нашел наилучшее положение. Мне надо еще совершенствоваться, чтобы извлечь все из этих лыж.

В разговор вступает Эвелина, сидящая напротив Берты:

— Мама, ты видишь, как все надо было предусмотреть в первый раз. Импровизация была ошибкой.

— И что бы это изменило, — возмущается Берта, — если кто–то владеет средством все разрушить.

Все дружно протестуют. И снова всплывает вопрос, неотвязно нас преследующий, вопреки все усилиям избавиться от него: кто?

Деррьен первый прерывает молчание:

— Если мы поддадимся этому розыгрышу, кончится тем, что мы будем подозревать друг друга. Даже меня, именно меня. Начнут рассказывать, например, что я принимаю допинг. Демонстрация, мол, жульническая. Я могу и хорошо пройти, а могу и разбить морду.

— Никто так не говорит, — протестует Дебель.

— О! Нет, извините, — кричит Лангонь. — Альбер прав. Нельзя рассчитывать на «авось». Завтра утром, перед спуском, Деррьен пройдет обследование у врача из «Альпийского клуба» Ниццы, это предусмотрено. Может быть, это неприятная предосторожность, но мы обо всем уже договорились с Альбером. Раз уж такие дела… я вам все сказал.

Берта соглашается, и обед заканчивается в спокойной обстановке. Перехожу к событиям после полудня. Лангонь повез Эвелину на подъемнике на вершину Мене. Я долго разговаривал с Деррьеном. Он не скрыл от меня, что многого ожидает от этих испытаний. Благодаря новым лыжам он покажет себя и заставит вновь с собой считаться, что поможет ему куда–нибудь неплохо устроиться.

— Хороший инструктор, — сказал он, — зарабатывает вполне прилично. И кроме того, мадам Комбаз дала понять, что позаботится обо мне.

Далее длинный панегирик Берте, может быть, чтобы доставить мне удовольствие, но нет, Деррьен не из породы льстецов. Потом я выпил чашку кофе с Бертой и должен был в подробностях описать похороны ее бывшего мужа. О чем шептались провожавшие в последний путь? Много ли было народу? Кто, например?

— Например, Жан Лобре из Экологической лиги.

— А, этот нахал! Кто еще?

Я перечисляю. Берта демонстративно пытается говорить о чем угодно, чтобы забыть о своей тревоге, которая время от времени заставляет ее сжимать губы.

— Я думаю, что ты не будешь еще долго обременять себя Эвелиной. Да, у нее горе. Я тоже знаю, что такое потерять отца. Но я не думала только о себе. Во всяком случае, у меня нет времени заняться ею. Запуск «велос» в самый разгар зимнего сезона не оставит мне ни минуты… Даже для тебя, мой бедный Жорж. Но это, кажется, тебя не слишком трогает.

Ни время, ни место не были подходящими, чтобы сообщить ей, что по возвращении в Гренобль я собираюсь купить потрясающее обручальное кольцо. Я придумал эту уловку, чтобы поставить и Берту и Эвелину перед свершившимся фактом. Я поспешил закончить разговор, выразив глубокую уверенность:

— На самом деле для беспокойства нет ни малейших поводов, победа за нами.

Поль, как я ни стараюсь, но начиная с этого момента в моих воспоминаниях зияют провалы. Помню, что болтал направо и налево с журналистами. Вспоминаю также, как мы все вместе ужинали и в конце кто–то предложил тост за успех Деррьена, что вызвало крики: «Замолчите… Постучите по дереву…» У меня был короткий разговор с Эвелиной.

— Ты увидишь эту трассу, — сказала она. — Она крута, как желоб для саней.

Потом Лангонь и Деррьен отправились в свой номер, каждый прихватил с собой бутылку минеральной воды. Решив спать без просыпу до утра, я принял таблетку могадона и взглянул на небо. Звезды, горы, снег напоминали огромный пустой театр, становилось немного страшно. Именно начиная с этого момента я набросал заметки, про которые ты сказал, что они непонятны. Волнение, знаешь ли, Поль. Даже теперь я чувствую себя потрясенным, но буду стараться писать связно. Когда я на следующее утро спустился к завтраку, отель гудел, как растревоженный улей. Все были здесь, журналисты вперемежку с постояльцами, Дебель, одетый альпийским стрелком. Эвелина кашляла. Берта сказала мне:

— Когда это она умудрилась простудиться? Все у нее не как у людей.

Я нашел Лангоня и Деррьена, они ждали на улице. Лангонь с озабоченным видом мял в руке пригоршню снега. Деррьен, напротив, казался очень довольным.

— Все в порядке, — сказал он.

— Я надеюсь, — добавил Лангонь, отряхивая руку. — К несчастью, небольшая оттепель. Снег обледенел, но на некоторых участках будет липнуть к лыжам, условия неидеальны. Непонятно, какую выбрать мазь. К тому же менее чем через час спустится туман.

— Не ломай голову, — пошутил Деррьен.

Они уже были на «ты», и это создавало странную атмосферу, похожую на ту, что царит перед началом любых гонок, независимо от средств передвижения. Стараются казаться веселыми, делают вид, что уверены в успехе, но каждый участник знает, что через несколько мгновений и в случае победы, как и в случае поражения, он станет другим.

— Я и не ломаю, — сказал Лангонь, — но не люблю покер.

Я оставил их размышлять и присоединился к Берте, беседовавшей с Эвелиной за маленьким столиком.

— Сядь, — сказала Берта. — Нам с Эвелиной надо снова быть вместе. Я хочу предложить Эвелине место на фабрике. Она больше не может так жить. Отец, конечно, ей не оставил ничего. Квартирка ее заложена. О, я в курсе дела! Предположим, что она получит за нее двести тысяч франков, а что потом?..

— На твоей фабрике. — Эвелина зло взглянула на Берту. — Ты уверена, что сохранишь ее? Тебя же предупредили: «Он упадет». Если он упадет, то…

Берта сжала мне руку.

— Заставь ее замолчать, — прошептала она.

Мать, дочь, любовник между двумя своими любовницами — это тоже была ужасная партия в покер. К счастью, к нам подошел Дебель.

— Очень тягостно ждать, — сказал он. — У вас нет желания подняться наверх? Я хочу встать на середине трассы. Мне показали место, откуда далеко видно, сверху донизу.

Обрадовавшись представившейся возможности убежать от назревающей ссоры, я поспешно поднялся.

— Я пойду с вами.

В этом месте мои воспоминания застилаются туманом. Холод проникал через куртку. Подниматься было тяжело, подъем все не кончался, и тихий внутренний голос повторял мне: «Тебе это все не по возрасту, старина, совсем не по возрасту». Я рассеянно слушал Дебеля.

— Если кто–нибудь из нас, — говорил он, — начнет избавляться от акций, все полетит вверх дном. К несчастью, у меня самого большой пакет. Донимаете, Бланкар, на месте Берты Комбаз я бы все немедленно продал, не дожидаясь закулисных маневров. Бедняжку обложили со всех сторон.

Я, с суеверным страхом, больше думал об Эвелине. С монахом или без, несчастье было написано ей на роду.

— Предположим, — сказал я, остановившись перевести дух, — что Деррьен упадет. Ничто не помешает ему вскоре повторить спуск. Создается впечатление, что для Берты и ее дочери единственная неудача означает конец испытаний, это смешно.

— Конечно, — согласился Дебель, — но подумайте о контррекламе. Вспомните, например, все неприятности, случившиеся с ракетой Ариан. Согласен, это не одно и то же. Но в случае с «велос» существует дополнительная опасность. Кто–то знает и повсюду говорит, что лыжи приговорены. Вот в чем драма.

До самого наблюдательного поста я сохранял молчание. Вокруг нас раздавались голоса. Оказалось, народу значительно больше, чем предполагали. Легкий туман затушевал верхушки сосен, но видимость была хорошей, особенно на верху трассы. Эвелина была права, спуск напоминал желоб для саней, который извивался среди деревьев, белый от опасно поблескивающего снега. Дебель посмотрел на часы.

— Без пяти одиннадцать. Начало через пять минут. Деррьен сказал, что стартует ровно в одиннадцать. Когда будет проходить мимо нас, он уже наберет полную скорость. Я вам сказал, что заказал обед? Надо отметить успех. Внимание!

Дебель начал отсчет и закричал:

— Гоп! Он пошел.

Мы оба подались вперед, пытаясь услышать звук лыж, скользящих по снегу. У меня замерзли руки и ноги, а сам я весь взмок под шерстяным бельем.

— Да, — сказал Дебель, — он запаздывает. Что же там такое…

И вновь тишина. Одиннадцать пять… Одиннадцать десять… Дебель выпрямился.

— Несомненно, и на этот раз…

Он не закончил фразу и, даже не посмотрев, следую ли я за ним, начал спускаться.

— Подождите, — сказал я. — В последний момент могло случиться что–нибудь непредвиденное.

Дебель пожал плечами.

— Полноте, все, чего мы можем сейчас желать, это чтобы он не разбился.

Мы одними из последних подошли к отелю. По волнению собравшейся там толпы можно было издали догадаться о несчастном случае. Когда Берта, мертвенно–бледная, какая–то съежившаяся, заметила меня, она сказала только два слова:

— Все кончено.

Глава 10

Поль, не сердись, но я буду краток. Каждая деталь доставляет мне боль, и слишком много образов роится в моей голове. Ты же знаешь не хуже меня, как все происходит в подобных случаях: суматоха, вспышки блицев, выкрики, все это безнравственное кишение вокруг несчастного случая. Я крикнул: «Где он?» — и не разобрал, что мне ответила Берта. Журналист, обвешанный аппаратурой, показал мне на бар, куда уже сумел проникнуть Дебель. Я повел туда Берту, но у стойки портье она высвободилась, сказав:

— Я поднимусь в свой номер. От всего этого я совсем заболела.

Я колебался, но кучка любопытных, столпившаяся у входа в бар, подтвердила, что Деррьен там. Но что с ним? Я прокладывал себе дорогу, удивляясь, откуда здесь столько народу. Здесь были постояльцы не только нашего, но и других отелей, все знали об испытаниях, проводимых Деррьеном. В конце концов я проник в бар.

Деррьен сидел в дальнем углу, Лангонь — рядом с ним. Деррьен совсем не был похож на человека, только что потерпевшего катастрофу. Он даже улыбнулся, завидев меня.

— Это не опасно, — сказал он, — несомненно, просто вывих.

И все это, прости меня, Поль, в беспорядке, среди гомона. К Деррьену протягивали микрофоны. Я постарался ухватить нить его рассказа, но людской водоворот отнес меня от Деррьена. Какой–то голос грубо закричал:

— Назад… Отойдите все… Назад.

Я спросил у человека, наступившего мне на ногу, кто это.

— Врач курорта, — ответил он. — Он отвезет Деррьена в Ниццу, чтобы сделать рентген.

Люди покидали зал, и я узнал доктора Росси, учившегося в Гренобле. Он пожал мне руку и сказал:

— Неудачное падение. Возможно, разрыв связок правой лодыжки[12]. Но чтобы у меня было спокойно на сердце, он должен полежать месяц в гипсе.

Наконец я смог протиснуться к Деррьену.

— Как это произошло?

— Если бы я знал, — ответил он. — Все задают мне тот же вопрос. Очень сожалею, но все произошло так быстро!

— Очень больно?

— Немного, когда опираюсь на ногу, но со мной уже происходили такие штуки, это не очень страшно. Мне стыдно перед мадам Комбаз. Приходите в клинику навестить меня.

Деррьен поднялся, повис на руке врача и, поддерживаемый слева Лангонем, прыгая на одной ноге, вышел. Тут я заметил Эвелину, буквально забившуюся в уголок бара с пустым стаканом. Я сел напротив нее.

— А что я говорила, — пробормотала она. — Если бы я не была такой ленивой, я переписала бы это проклятое письмо двадцать раз, и ничего бы не произошло. «Он упадет», «Он упадет». Никто не хотел верить, и вот пожалуйста.

У Эвелины был остановившийся взгляд, губы дрожали. Внезапно ее лицо превратилось в маску ярости.

— Не смотри на меня так, — закричала она. — Да, я выпила. Здесь, совсем одна, ожидая, чем все это кончится. Я выпила, как делал мой отец, когда все на свете ему опротивеет.

— Но Деррьен… — начал я.

— А мне плевать на Деррьена, мне плевать на весь ваш цирк. Я хочу умереть.

Эвелина скрестила руки на столе, оттолкнув при этом стакан, и уткнулась в них лицом. Бармен издалека сочувственно покачал головой.

— Эвелина, маленькая моя, пойдем отсюда.

Я погладил ее волосы и ласково прошептал на ухо:

— Мы вернемся в Пор–Гримо и спокойно обсудим, что будем делать дальше.

Она на все упрямо отвечала: «Нет». Подошел Дебель. Все эти детали теперь начинают всплывать в моей памяти.

— Мадам Комбаз хочет видеть нас троих, — сказал он. — Лангонь уехал с Деррьеном и врачом. Мы присоединимся к ним в Ницце.

— Эвелина, слышишь? Мать хочет тебя видеть. Пошли, это не надолго.

Увы, оказалось надолго. Об обеде, заказанном Дебелей, не могло быть и речи. Я не знаю, кто им воспользовался, наверное, приглашенные. Вспоминаю, что нам принесли сандвичи, которые остались нетронутыми на подносе. Берта, казалось, владела собой, хотя была страшно бледна.

— Я хочу подать жалобу. Теперь это дело полиции. Очевидно, что оба падения подстроены. Меня хотят разорить, но они ошибаются. Я потребую расследования.

— Дорогой друг, — сказал Дебель, — не будем закусывать удила. Подумайте, у вас в качестве доказательств есть только два анонимных письма.

— Но этого достаточно, — ответила Берта, — чтобы провести расследование на фабрике.

— Вы восстановите против себя весь персонал, — спокойно продолжал Дебель… — И все, кто хотел бы купить «комбаз», подумают, можно ли продолжать доверять этому снаряжению. И это в разгар сезона. Послушайте, я хотел бы, чтобы вы прослушали запись моего позавчерашнего телефонного разговора. Пойду принесу.

Он исчез с живостью молодого человека.

— Я в курсе, — сказал я. — И разделяю его мнение. Подождем и все обдумаем, какого черта торопиться!

Дебель уже вернулся, принеся маленький магнитофон, который он поставил на стол между нами, и начал манипулировать ручками и кнопками. Это никогда не удается с первого раза, вот почему у меня ужас перед всякой техникой. Отрегулировав звук, Дебель объяснил:

— Это голос Летелье, дорогой друг, вы его знаете? Он не слывет трепачом. Послушайте.

Мы услышали, как Летелье прощупывает почву, интересуясь состоянием здоровья фирмы «Комбаз». Настали трудные времена, промышленники проявляют интерес к концентрации производства…

— Хватит, — закричала Берта, — остановите. — Она сердито поднялась, зажгла сигарету, хотя пепельница и так уже была полна окурков, и прислонилась к батарее отопления. — Никогда, — сказала она, — мой отец не продал бы фирму. Я вам клянусь, что заставлю всех признать этот чертов «велос». Альбер немного повредил голеностоп, но сколько раз он падал за годы соревнований? Почему мы должны раздувать это падение? Кроме того, не забудьте, он тренировался целую неделю без сучка и задоринки.

— Да, — сказала Эвелина, — но это был первый спуск на пределе.

— На пределе? — озадаченная Берта сменила тон, допустив нотку сомнения. — Ты хочешь сказать, на полной скорости?

— Именно. Я сама ничего не видела. Но я слышала в баре… Думаю, что лыжи, как машины, имеют предел сопротивления?

Предположение ударило нас, как кнутом. Мы об этом не думали. Лангонь был так уверен в себе. Эвелина нас надоумила, и, несомненно, от этого нельзя было отмахнуться.

— Это предположение в баре, кто его высказал? — спросила Берта.

— Не обратила внимания. Это не Деррьен, он был слишком далеко от меня. Я только услышала, как кто–то сказал, что у лыж, возможно, есть дефект.

Разгадка, которую мы искали, начиная с несчастного случая с Галуа, ослепляюще яркая, явилась нам. Берта сразу устало поникла.

— Если это верно, — пробормотала она, — надо пересмотреть все наши планы. Надо расспросить Альбера на свежую голову. Пусть он постарается припомнить. Может быть, он почувствовал, что лыжи теряют контакт со склоном, или заметил какую–нибудь другую ненормальность. Только он может решить.

— А как мы поступим сейчас? — спросил Дебель.

— Спустимся вниз, — сказала Берта, — и объявим всем, что я подаю жалобу на анонима. Во всяком случае, лучше, если будут говорить о саботаже, а не о производственном браке.

Я думаю, дорогой Поль, на этом закончить свои заметки. Я только добавлю один важный момент, который упустил из–за своего волнения: свидетельство Деррьена. В конце дня мы все вместе навестили его в клинике Де Рикье в Ницце. Рентген подтвердил диагноз доктора Росси. Кроме того, ушибы, синяк на плече, словом, ничего серьезного. Альберу разрешили покинуть клинику на следующий день. Вот что он сказал: в сущности, все было очень просто — его оторвало от склона на маленьком бугорке и он полетел по воздуху.

— К этому времени я развил уже большую скорость, хотя не прошел и четверти спуска, — продолжал Деррьен. — Если бы не эта неприятность, я бы поставил рекорд трассы.

— Когда вас будут завтра интервьюировать, а вас непременно будут подстерегать, повторите им это, — попросила Берта. — А потом?

— Потом я плохо приземлился и упал. Это полностью моя ошибка. — Он подумал и добавил: — Нет, конечно, не совсем. Я отклонился в сторону. Как вам это объяснить? — Правой рукой Альбер изобразил наклон трассы, поясняя: — Я нормально ехал. — Затем он положил левый кулак на руку. — Вот бугор. Нормально я должен был оторваться от склона и лететь, продолжая следовать оси спуска. Но нет. Меня стало заносить в левую сторону, немного, но достаточно, чтобы потерять равновесие.

— И как вы это объясняете? — спросила Берта.

Вмешался Лангонь, произнеся своим самым недовольным голосом:

— Альбер утверждает, что мои лыжи деформируются на определенных режимах.

— Ладно, — сказал Деррьен примирительно, — я ничего не утверждаю. Я предполагаю. Если имеется незаметная ошибка в распределении жесткости лыж, ее можно установить только при испытаниях.

— А что вы скажете об анонимных письмах?

— Я начинаю понимать, — задумчиво произнесла Берта. — Кто мог заранее знать, что «велос» в один прекрасный момент фатально деформируются? Кто–то вхожий в сборочный цех…

— Невозможно, — прервал Берту Лангонь.

— Тем не менее, — возразил ему Дебель, — факты таковы. Марез был хорошо знаком с техником, занимающимся «велос». Может быть, достаточно несколько раз сильно согнуть или скрутить скользящую поверхность, чтобы она ослабла. Это мое предварительное предположение.

— Оно никуда не годится, — закричал Лангонь. — Я знаю, что говорю. Мадам Комбаз, я готов убраться, если вы этого хотите.

Ты понимаешь, Поль, такие сцены меня доканывают. Вокруг меня теперь сплошные враги. Все это пахнет крахом, и мне жаль Берту, раздавленную грузом ответственности и вынужденную искать дорогу среди стольких препятствий. Деррьен предложил временное решение.

— Я не верю в саботаж, потому что это физически невозможно. Но, может быть, ваши лыжи не достаточно широки для развиваемой ими скорости. И если какой–нибудь техник заметил это с самого начала, вот вам объяснение анонимных писем. Если принять мою гипотезу, они совсем не угрожающие. В них можно прочесть между строк: «Будьте осторожны».

Мы посмотрели на Лангоня, покусывавшего дужку очков.

— Возможно ли, — спросила Берта, — доработать «велос»?

— Если предположить, что Альбер не ошибается, — раздражительно ответил он наконец, — это вам обойдется в миллионы. Я вынужден…

Берта жестом его прервала.

— Деньги — это моя забота. Вы должны думать о времени. Сколько вам нужно не для запуска серии, а для изготовления экспериментального образца?

Лангонь, наморщив лоб, задумался. Деррьен снова вступил в разговор:

— У меня есть кое–кто на примете для нового испытания. Сам я вышел из строя на пять или шесть недель, но молодой Рок будет счастлив оказать нам услугу.

— Это безумие, — сказал Лангонь. — Я могу попробовать… Но ничего не гарантирую.

Дискуссия на этом практически закончилась. Я опускаю недомолвки, многочисленные повторения, шум ненужных слов, весь этот гомон, сопровождающий грозовые споры. Я хотел уехать с Эвелиной в Пор–Гримо, и там, вдали, немного забыть проблемы, мучающие Берту. Не тут–то было. Берта решила, что мы все вместе завтра поедем в Гренобль и я возьму Деррьена с собой, потому что так ему будет удобнее. В течение всего вечера Эвелина избегала оставаться со мной наедине. Берта в уголке холла отеля вела переговоры с Лангонем. Они должны были договориться о деньгах, а это было, по–видимому, непросто. Оставался Дебель, с которым я пропустил пару стаканчиков в баре. Он тоже, нахмурив брови, считал.

— Между нами, — доверительно сказал он мне, — эта бедная женщина тратит больше, чем может себе позволить.

— Мне тоже так кажется.

— Она ведет себя так, словно это только ее дело. Но ведь есть дочь, есть…

Дебель внезапно смолк. Я понял, что он хотел сказать «вы», и пришел ему на помощь, закончив фразу:

— Да, фабрика, акционеры.

— Если банки поскупятся в момент, когда она будет нуждаться в кредитах… Вы увидите, что получится… О! Честь дома «Комбаз»!.. Спокойной ночи, Бланкар. Я иду спать.

…Вот, Поль, очень краткий отчет об этих драматических днях. Твое успокоительное меня больше не успокаивает. Я чувствую, как впадаю в депрессию.

Поль сказал:

— Ты называешь это отчетом? Здесь не хватает доброй половины. Реакция прессы, например. Я уверен, на следующий день ты накупил газет.

— Конечно. Везде было одно и то же. Заголовок «Нисматен» выразил общее мнение: «Крах лыж «велос». Было даже приложено фото, изображающее взметнувшееся облако снега с торчащими из него руками и ногами. Впечатляющее фото, снятое как нельзя лучше. Вспоминали, естественно, смерть Галуа.

— Да, — сказал Поль, — знаю, читал газеты. И что бросается в глаза — неприязнь к фирме. Мадам Комбаз может подать жалобу, заставить поверить, что ее хотят разорить, это не спасет ее от большого морального и материального ущерба.

— Вот почему, — продолжал я, — она хочет, чтобы Жан–Поль Рок, друг Деррьена, продолжил испытания. Собираются модифицировать «велос». Эти лыжи, мой дорогой Поль, настоящий роман, но он делает меня больным.

— Ты не послушался меня, — ворчал Поль. — Надо было порвать. Впрочем, это не поздно и теперь.

— Но я же не могу.

— Хорошо, хорошо. Против упрямства, известное дело, неврология бессильна. Но я прошу тебя иметь в виду, что Эвелина тоже находится на грани нервного срыва.

— Что?

— Хладнокровно перечитай свои заметки. Бросается в глаза, она готова обвинить мать в смерти отца.

— Что ты!

— Это жизнь, — вздохнул Поль. — Ты сам не понимаешь, что написал, но у нее начинается невроз, старина. Она мечется между отцом, убившим себя алкоголем, матерью, стоящей на пороге разорения, и старым любовником (извини меня), не рискующим принять на себя ответственность за нее. Знаешь, что бы я сделал на твоем месте… Я бы купил ей что–нибудь вроде зала аэробики, гимнастики или бодибилдинга. Это ее заинтересует, да и ты воспрянешь духом. Имей в виду, клубы «Витатоп Фитнесс» в Париже приносят миллиарды. Вот как можно поставить малышку на ноги. Наймешь ей пару инструкторов — и гоп! Кончатся все ее заскоки. Ты должен обеспечить ей свободу, чтобы она не зависела ни от кого. Я понял, ты подумываешь о свадьбе. Жорж, ты что! Это твой подарок ей? Сообрази, ты без малого годишься ей в дедушки. Подумай хорошенько. Возвращайся к себе. Я тебе пропишу новое успокоительное. А потом, на свежую голову, ты продолжишь отчет начиная с этого момента. Да, все, что я тебе сейчас говорил, ты перескажешь, пока это не погибло в твоей дурной башке. Настанет момент, когда ты сам поймешь положение и ее, и свое, и твоей подруги Берты. Вот увидишь.

Поль оказался прав. Лекарство успокоило меня и значительно облегчило. Аптекарь посоветовал мне обращаться с ним очень осторожно.

— Бензотил, — сказал он мне, — это сильнодействующий бензодиазепин. Не удивляйтесь, если у вас слегка заболит голова или потеряете ясность зрения, это быстро пройдет.

Нет, я не ощутил неприятных последствий, но, любопытно, мои проблемы как–то отдалились от меня. Я смотрел на них со стороны, словно они возникали передо мной на страницах буклета или, скорее, на экране телевизионного суфлера, как будто я диктор телевидения. Я был одновременно заинтересован и отстранен. Все, что я делал, казалось, делается кем–то другим. Я решил ввести Массомбра в курс дела, рассказал ему все и счел удобным попросить его навести справки о Фелисьене Доше, друге Мареза, мастере с фабрики Комбаз. Я добавил, что «велос» недостаточно устойчивы. Да, это верно, но не менее верно, что Дош, занимавшийся «велос», был другом Мареза, а Марез шпионил за Бертой, и что Дебеля прощупывали, не начнет ли Берта переговоры о продаже фабрики. Этот аспект вопроса тоже нельзя было упускать из виду. Массомбр согласился со мной, но пошел еще дальше:

— В результате мы можем подозревать всех, кто связан с производством этих лыж. Тогда почему не Лангонь?

Именно тогда, дорогой Поль, я оценил действие твоего лекарства. В обычное время я бы был потрясен, оглушен, возмущен. Честный Лангонь! Характер, конечно, дрянной, но неподкупен. Теперь же гипотеза Массомбра меня ничуть не потрясла. А Массомбр продолжал:

— А он в хороших отношениях с мадам Комбаз?

— Естественно, нет. Он так горд своим изобретением, что предпочел бы сам его использовать.

— Тогда я спрошу вас, мсье Бланкар, у кого, как не у него, была возможность мухлевать с «велос»?

— Послушайте, Массомбр, — прервал я, — провоцируя эти несчастные случаи, он шел бы против своих интересов. Лыжи и так под сильным сомнением.

— Позвольте мне закончить. Предположим, что завтра мадам Комбаз будет вынуждена объявить о банкротстве. Кто нам поручится, что Лангонь не перейдет в конкурирующую фирму, где у него будут развязаны руки и где его «велос» под другим именем будут выпускаться огромными партиями? Но я, как и вы, думаю, что с Фелисьена Доша также нельзя спускать глаз.

— Тем более что скоро будут проведены новые испытания.

— А кто ратует за их проведение? — сказал Массомбр после некоторого раздумья. — Уверен, Лангонь. Чем больше мадам Комбаз увязнет во всем этом, тем по более низкой цене можно будет купить ее фабрику… если, конечно и эти испытания потерпят неудачу.

— Лангонь против, — ответил я. — Точнее, он готов изготовить новые лыжи, более широкие и устойчивые.

— Да, но будет ли он этим заниматься? Честно говоря, меня бы это удивило. Скажем откровенно, если есть заговор против мадам Комбаз — а теперь я уверен, что он существует, — Лангонь должен быть первым подозреваемым. Это логично.

— Хорошо, — сказал я со спокойствием, которое меня самого удивило. — Если подозреваем Лангоня, то с ним под подозрение попадает не только Дош, но и, рикошетом, Эвелина, потому что она помогала своему отцу.

— Есть способ это прояснить, — прервал меня Массомбр. — Кто побуждает мадам Комбаз продолжать? Кто толкает ее к краху? Дочь?

— Нет.

— Ваш друг Дебель?

— Нет, на самом деле никто, кроме Деррьена. Но Деррьену я доверяю, кроме того, у него сейчас не слишком хорошие отношения с Лангонем.

— Да, ну и запутанная же история с вашими лыжами. Тем не менее я чувствую, что мы недалеки от разгадки. Слушайте, я пошлю нескольких человек следить за всеми, да, за всеми. Кто платит? Кому это выгодно? В этом моя метода. Как, говорите, зовут нового кандидата?

— Жан–Поль Рок. Он друг Деррьена. Но с ним еще не разговаривали.

— Вы его заранее не подозреваете?

— А! Кто знает?

Массомбр ушел, и тут же из звонка Берты я узнал, что ошибался. Жан–Поль Рок уже представлен Деррьеном, Берта его ждала и просила меня присутствовать при первом разговоре. Там должны быть Эвелина, Лангонь,

Деррьен, Дебель. Испытания стали для Берты навязчивой идеей, и она торопилась.

Все началось сначала: стулья, расставленные вокруг стола в салоне, сигаретный дым, наши похоронные физиономии. Церемония представления не заняла много времени: «Мсье Бланкар… Мсье Рок… Очень рад…» — и далее в том же духе. У Жан–Поля было загорелое открытое лицо, сильное рукопожатие спортсмена, находящегося в прекрасной форме, а список его побед, кратко перечисленных Бертой, показал, что Рок именно тот, кто нам нужен. Двадцать четыре года, член сборной Франции, но готов посвятить нам свое свободное время, чтобы сделать приятное Деррьену. Альбер сразу начал разговор:

— Я вот о чем думаю. И я уже говорил об этом с Лангонем, который со мной согласен. Во–первых, если мы начнем переделывать «велос», это займет недели.

— Именно, — сказал Лангонь. — Я обещал попробовать, но с самого начала понял, что это технически невозможно.

— Во–вторых, — продолжал Деррьен, — я был так напряжен, скован, что вполне мог упасть, пытаясь сделать, как лучше. Я не хочу искать себе оправдания, обвиняя «велос». В–третьих, если поймут, что лыжи, о которых говорили много хорошего, не так уж надежны, «велос–бис» будут заранее дискредитированы.

Молчание. Каждый погрузился в раздумье. Я продолжал думать о словах Массомбра. Деррьен машинально почесывал ногу выше гипса. Все ждали реакции Берты.

— Если я правильно поняла, — сказала она, — вы мне советуете не переделывать «велос» и поручить провести новые испытания мсье Року.

— Совершенно точно, — ответил Деррьен. — Я ему рассказал про все, включая анонимные письма.

— Они меня не испугали, — заметил Рок с милой улыбкой.

— Но, конечно, мы не поедем опять в Изола, — продолжал Деррьен. — У меня есть идея. Жан–Поль прекрасный слаломист. Он хочет выступить через две недели на соревнованиях в Санкт–Морице. Там и испытает «велос». До этого пусть нормально тренируется, не делая никаких заявлений. Если его спросят, он скажет: «Да, это «комбаз–велос», не вдаваясь в подробности. И мы будем в выигрыше, потому что начнут говорить: «Если Жан–Поль поедет на «велос», у Комбаз на этот раз уверены в успехе».

— Альбер меня убедил, — сказал Лангонь.

— Проголосуем, — предложила Берта. — Я начинаю с вас, Жан–Поль. Вы принимаете предложение Альбера?

— Да.

— Дебель?

— Нет.

— Лангонь?

— Да.

— Эвелина?

— Нет.

— Альбер?

— Да.

— Жорж?

— Нет.

— А я говорю «да». Предложение принято. Я его нахожу разумным. Во–первых, я ненавижу терпеть поражения. (Мне показалось, что она посмотрела на меня.) А кроме того, у меня нет выбора. Я принесла досье на «велос». — Берта вышла в соседнюю комнату и принесла толстую папку. — Смотрите, вот цифры, я ничего не скрываю от вас. Видите, в каком положении я нахожусь?

— Можно? — спросила Эвелина и взяла папку.

А я повторял про себя слова Массомбра: «Если есть заговор, Лангонь должен быть первым подозреваемым». И Лангонь, как и предполагал Массомбр, только что проголосовал «за».

Глава 11

И вот первый звоночек — забастовка на фабрике. Персонал беспокоится за свое будущее. Объем продаж лыж «комбаз» упал до тревожного уровня, а в предыдущие годы в сезон шла наиболее бойкая торговля. Стали поговаривать о банкротстве. Все знают, как в наши дни начинается крах, это похоже на лавину в горах. Сначала маленький инцидент: какой–нибудь поставщик требует, чтобы оплатили его счета; за этим сразу что–нибудь посерьезнее: банк, на который рассчитывали, отказывает в кредите; и вот целый снежный склон начинает двигаться, все разваливается, следует заявление о несостоятельности, и в довершение суд назначает исполнителя для ликвидации дел. Когда комитет профсоюза показал свои зубы, вопрос был передан на рассмотрение заседавшего без перерыва полного состава административного совета. Дебеля зондировали еще раз. На этот раз всплыла японская фирма. Много денег, очень выгодные условия для всех, но японцев не интересуют «велос», их интересует фабрика. Они хотят производить на ней принадлежности для зимнего спорта, стоящие так дорого: от ботинок до шапочек, включая перчатки, носки, спальные мешки. И. все, конечно, по чрезвычайно низким ценам. Лангонь вышел из себя. Продать его «велос» так постыдно!

— Пусть они оставят себе свои «кавасаки»[13] и отстанут от нас!

— Нам, конечно, будет очень хорошо, когда мы останемся без работы, — возражает Эвелина, забывшая, что она сама никогда не работала.

— А ты, Жорж? — спрашивает Берта.

Что я могу сказать? Я бы хотел навсегда расстаться с одной из них. Я предлагаю еще немного подождать.

— Чем больше ждать, тем сильнее нас обдерут, — замечает Эвелина, и я понимаю, что она права.

В конце концов мы играем ва–банк, даем себе отсрочку на пару недель до выступления Рока. А еще это дает время приготовиться к мигреням и бессоннице, я так пишу, потому что это правда. Каждая минута отныне будет заполнена переливанием из пустого в порожнее, бесконечным повторением одного и того же, бессмысленными размышлениями. К черту, есть другие вещи в жизни, кроме этих проклятых лыж «велос»! И как нарочно, именно на меня лягут все тяготы, а не на Деррьена, опирающегося на свою английскую трость, не на Рока, которому надо беспрепятственно тренироваться, не на Эвелину, похудевшую, изводящую себя. Когда я привез ее к себе, она меня резко спросила:

— А ты знаешь, что будет со мной и с матерью, если Жан–Поль сядет в лужу?

— Но я же с тобой, моя маленькая.

Эвелина движением плеч отстранилась от меня. Я предложил ей таблетку бензотила, она бросила ее мне в лицо:

— Лучше б героина!

Я не сразу понял, но когда увидел ее перекошенный рот, напряженное лицо, глаза, полные неприкрытой злобы, меня озарило. Я схватил ее за руку.

— Эвелина, ты же ведь не…

Она зашлась слезами, как девчонка.

— Да… но не часто… клянусь.

— Кто их тебе давал?

Эвелина попыталась спрятать голову.

— Папа, — прошептала она, — когда больше не мог. А я… просто чтобы не оставлять его одного.

— Но для этого нужны деньги! Откуда они были у него?

— Не знаю, мне было все равно.

— Скажи честно, ты их принимаешь все время?

— Нет.

— Тебе их не хватает?

— Немного.

Эвелина вся трепетала, выглядела осунувшейся, более жалкой, чем птичка, застигнутая черной тучей. Я посадил ее к себе на колени и укачивал, как маленького ребенка. Она уткнула лицо мне в шею.

— Дурочка, надо было мне все рассказать. А теперь нужно начинать лечиться, да, да! Ты не сможешь бросить сама. Никто не узнает про это, особенно твоя мать, договорились? А когда вылечишься, вот что я думаю сделать. Как ты смотришь на то, чтобы заняться залом аэробики? Ты бы стала там, естественно, управляющей.

Я почувствовал, что она качает головой в знак отказа.

— Но почему? — прошептала она плаксиво. — Я ничего не умею делать, не гожусь ни для чего. Мертвый груз, который надо сбросить.

— Замолчи. Прямо завтра я отвезу тебя в клинику доктора Блеша. Это мой друг.

Я так и поступил. Когда Берта спросила меня об Эвелине, я сказал:

— Смерть отца совсем выбила ее из колеи. Она проходит курс лечения сном.

На что Берта ответила:

— Мне таких подарков не делают. Мой бедный Жорж, до чего же ты глуп.

А затем мы переходим к вечному сюжету: «велос». Молодой Жан–Поль очень ими доволен. Он считает, что они великолепны для слалома. Рок отправляется в Санкт–Мориц в сопровождении Лангоня, который будет присматривать за лыжами до самого последнего момента. «А что Деррьен?» А что Альбер, мы с ним видимся почти каждый день. Он ничем не занят. При виде моих гимнастических аппаратов у него возник план. Он как–то пришел после полудня, когда клиенты уже разошлись, присматривался, изучал, а затем спросил:

— А сколько стоит зал, оборудованный, как ваш?

— С чего это вдруг? Вы хотите этим заняться?

— Представьте себе, я об этом думаю. Лыжи — это хорошо, но я упустил свое время. В лыжах «велос» я думал найти путь к успеху. Но теперь все понял. Вопрос в капитале. Я вношу свое имя и свой опыт. Мне могут предоставить кредит, как вы думаете?

Я пригласил Деррьена позавтракать. Ресторан? Как–нибудь в другой раз: Альбер следует режиму. Мадлена хорошо знает, что нам нужно. Мы непринужденно болтаем, и мало–помалу Деррьен излагает мне свой план. Если Рок выиграет, лыжи вывезут Берту. Если же он проиграет, для Берты настанут тяжелые дни, но у нее останется фабрика, которую она сможет продать. Даже в самом худшем случае Берта полностью не разорится, свободные деньги у нее будут.

— И она их вам предоставит?

— Это в ее интересах.

— Вы это уже обсуждали?

— Да, как–то между прочим.

Я уже привык к этому. Секреты, скрытность. Вся в сложных расчетах. Мы с Деррьеном переходим в гостиную. Альбер немного раздражает меня, везде он как у себя дома. Перебирает мои безделушки, рассматривает картины, абстрактные ему не нравятся. Я хочу его расспросить про Берту, наливаю ему стаканчик терновой настойки. Деррьен замечает рядом с моей чашкой упаковку лекарства, бесцеремонно берет в руки, спрашивает:

— Бензотил? Что это такое?

— Транквилизатор. Я его принимаю раз в день и могу вас заверить, что для людей вроде нас, непрерывно пережевывающих одни и те же мысли, он очень эффективен.

Не хотите ли попробовать? У меня есть еще упаковка, возьмите ее, это меня не стеснит.

Мне пришла в голову нелепая идея вытянуть из Деррьена дополнительные сведения. Можно посмотреть, права ли была Эвелина, отказываясь от бензотила.

— У вас есть средства, достаточные для того, чтобы заняться тренировочным залом?

— Чудес не бывает, — ответил Альбер.

— А мадам Комбаз…

Он взглядом прервал меня и сказал, наклонившись поближе:

— Вы прекрасно понимаете, что она принимает меры предосторожности. Я не знаю ее секретных дел, но она, хотя и рассчитывает на Жан–Поля, предусматривает и самое худшее. У вас такое положение, что вы знаете это не хуже меня. У нее есть время спасти пожитки.

Я уже задумывался над этим. Естественно, ни одного слова Берте, она вольна распоряжаться деньгами по своему усмотрению. Но она могла бы проконсультироваться со мной, я бы ей тогда посоветовал не забыть об Эвелине. Берте, пока она еще председатель совета директоров, так просто предоставить ей солидный капитал. Бедная Эвелина, она будто дважды сирота! Без сопротивления позволила привезти себя в клинику доктора Блеша, который долго ее осматривал.

— Это не опасно, — заверил он меня. — Ее организм еще не отравлен. Ей просто надо восстановить силы. Через месяц она будет совершенно здорова.

Я ожидал, что она почувствует легкий шок от разлуки, но ошибся. Ни одной слезинки, даже ни одного ласкового движения или просто благодарности. Странная девушка. Она попросила меня расторгнуть договор на аренду ее жилья и убрать квартиру Мареза, так как предполагает жить там после выхода из больницы.

— Но я хочу, чтобы там ничего не меняли, — сказала она. — И еще, пожалуйста, носи цветы на его могилу, пусть он не чувствует себя покинутым. Ну же, Жорж, я не поступаю в монастырь, просто в больницу. Не делай такую физиономию.

Эвелина пожала мне руку, да, она пожала мне руку. Мне кажется, что я брежу, когда вспоминаю эту сцену, а я, увы, вспоминаю ее без конца. Я рассеянно слушал Берту, которая приехала ко мне послефабрики под предлогом, что ее преследует телефон. Но сама она не смущается преследовать меня. Фабричный комитет не успокаивается, требует предъявить счета. Есть счета, которые необходимо срочно оплатить, но на это нужны кредиты, авансы и не знаю что еще. Правда, Поль, в том, что, хоть я и патрон, все эти проблемы превосходят мои возможности. Мои дела идут сами по себе, у меня хороший бухгалтер. И у меня нет сил на все это. Возраст, старина! Пускай банкиры Берты заставляют себя упрашивать, я смываюсь. Я начинаю понимать, что Деррьен прав, Берта не из тех, кто остается ни с чем. У нее есть возможность припрятать маленькую кубышку. А вот и звонок Массомбра. Вот кто не теряет времени зря! Он узнал (и как это он все узнает?), что Лангонь встречался с инженером из «Нефтяной компании Роны».

— Нефтяной, но какая связь?

— Не забывайте, что Лангонь — химик. Нефть, химия, не понимаете?

— Нет.

— Пластики получают из нефти, а качества «велос» обусловлены применением специального пластика для скользящей поверхности. Теперь поняли, Бланкар?

— Вы же не хотите сказать, что эта компания интересуется фабрикой Комбаз?

— Конечно нет. Но Лангонь вполне может пытаться устроиться в исследовательскую лабораторию этой фирмы.

— И предаст мадам Комбаз?

— А почему бы и нет?

— Но он голосовал за испытания Рока. Он думает, что лыжи «велос» сохраняют все шансы.

— Ну и что? Никто ему не запретит приготовить позиции к отступлению на случай провала.

— Скажите, Массомбр, у вас нет впечатления, что крысы начинают бежать с корабля?

— Подождите, — воскликнул Массомбр ликующим тоном следователя, докопавшегося до истины, — есть еще кое–что. Я узнал, что Дебель продавал акции. Не много, чтобы не привлечь внимания, он не сумасшедший, но заметить было можно. Если Рок выиграет, Дебель не потеряет, если Рока постигнет неудача, Дебель выиграет. Он себя обезопасил, чего и вам желает.

— Надеюсь, это все? — спросил я и услышал смешок на том конце провода.

— Может быть, и нет. Вы знаете, что у Деррьена превосходный новенький «гольф»?

— Первый раз слышу, у него был старенький «пежо».

— Теперь «пежо» у него нет, он купил этот «фольксваген» десять дней назад.

— Но «гольф» стоит дорого.

— Он, возможно, получил наследство, — веселился Массомбр, — или подарок.

— Или у него были сбережения. Что вы копаете? Слушайте, Массомбр, я чувствую, у вас есть какая–то задняя мысль. Приходите ко мне во второй половине дня, и попытаемся разобраться во всех этих шахер–махерах.

Начиная отсюда буду писать короче. Подозрения Массомбра стали для меня пыткой. Я его ждал, раздираемый гневом, злобой, сомнениями, отчаянием, готовый все загнать, мои залы, Пор–Гримо — все — и уехать далеко, куда глаза глядят. Меня бесили скрытые маневры, творившиеся за моей спиной. Массомбр даже удивился, увидев меня в таком сильном волнении.

— Успокойтесь, дорогой Бланкар. Это «гольф» Деррьена привел вас в такое волнение?

Я отключил телефон, чтобы мы могли поговорить абсолютно спокойно, и усадил Массомбра в кресло с бутылкой и стаканом под рукой.

— Ну, давайте выкладывайте! Что вы еще узнали?

— Ничего нового про Лангоня, кроме того, что он уехал в Санкт–Мориц, присоединился к Року. А вот из–за Деррьена мне пришлось повозиться. К счастью, у меня есть знакомые повсюду. Существует много способов найти источник денег. Вы правы в одном: у Деррьена есть сбережения. Не так много, около тридцати тысяч франков. Однако Деррьен недавно получил крупный чек, и его счет заметно округлился.

— Сколько?

— Сто тысяч.

Сумма меня оглушила.

— Чек был ему послан до поездки в Изола, — продолжал Массомбр, — то есть до несчастного случая.

— Кем?

— Мадам Комбаз, конечно.

— Вы в этом уверены?

— Я не имею права раскрывать вам мои источники, они не совсем законны, но абсолютно надежны. И все это означает, что мы имеем дело не с компенсацией за убытки, а с вознаграждением. Мадам Комбаз, чтобы уговорить Деррьена, заранее выплатила ему хорошую сумму.

— Но такая сумма нелепа. Не платят чемпиону сто тысяч, чтобы он за несколько секунд прошел спуск в три километра.

— Именно, мой друг. Но вы забываете об угрозах и анонимных письмах. Мы рассмотрели все возможности, кроме одной. Деррьен знал, откуда они исходят, и, несмотря на свой беззаботный вид, боялся. Я сейчас копаю с этой стороны. Вы не представляете себе, как трудно проникнуть в мир спортсменов–профессионалов, завидующих друг другу, погруженных в денежные вопросы. О, это лучшие парни в мире, и Альбер один из них! Но за тем, что рассказывают, стоит то, о чем не говорят никогда.

— Хорошо, допускаю, Деррьен испугался. Ему дали понять, если он будет испытывать «комбаз», то пожалеет об этом. Не так ли? Но, однако… Почему же Альбер уговорил Рока провести новое испытание, полное риска? Чтобы Рок тоже получил свои сто тысяч? Нет, Массомбр, ваша гипотеза остроумна, но я в нее не верю.

— Тем не менее, — сказал Массомбр, грея в руке стакан, — чек это не гипотеза. Почему бы вам не спросить у мадам Комбаз?

— Чтобы она меня обвинила, что я учинил за ней слежку? Спасибо. Она уже зла на официальную полицию.

— Из–за своей жалобы?

— Да, комиссар ее вежливо выслушал, и все осталось по–прежнему.

Он встал, нервно шевеля скрещенными за спиной руками, на мгновение остановился около моего маленького Утрилло[14], не обратив на него внимания, повернулся на каблуках и наставил палец мне в грудь.

— Давайте рассуждать, — сказал он. — Если Деррьен получил такую высокую плату, значит, он реально осознавал опасность. И я не отступлюсь от этой мысли, она все меняет. Лангонь доказал: лыжи повредить нельзя. Но если их нельзя ни в чем упрекнуть, откуда же неудачи, а? Конечно, только от человека. Уберите лыжи, останется лыжник. А как можно заставить упасть лыжника? Есть только один способ: наркотик. И я утверждаю, хоть я и не Шерлок Холмс: один и один — два, что Деррьен понимал, что его одурманят перед испытаниями и он разобьет себе нос. Это вполне стоит ста тысяч. Доказательство: смертельное падение Галуа.

— И вы считаете, что он предупредил мадам Комбаз? А молодой Рок? Они все трое знали об опасности, исходящей от «велос»? Но это же ужасно.

— Нет. Потому что Деррьен для Рока выбрал слалом. В слаломе едут медленнее, чем в спуске. Рок упадет, но не причинит себе вреда.

— Тогда здесь заговор. Они все в заговоре, включая, несомненно, Лангоня. Только я, простофиля, деревенский дурачок, не состою в нем.

— Сядьте, Бланкар, успокойтесь, выпейте. Нет, они не заговорщики. Мадам Комбаз на краю банкротства защищается, как может, от врага, которого она не знает, покупая чемпионов, надеясь, что они выиграют, несмотря на угрозы, и все это не говоря никому ни слова… А что, собственно, вы хотите, чтобы она сказала? Кто ей поверит? Даже вы спорите с ней. Правда вас пугает. Я знаю ваши возражения: Деррьен не принимал ничего подозрительного, меры предосторожности соблюдены. Но теперь существуют средства, не поддающиеся анализу. Вы до последнего момента следили за его питьем и едой? Значит, недостаточно внимательно. Сами знаете, так легко подбросить таблетку или порошок в стакан, в чашку, особенно во время первого завтрака, когда люди все время входят и выходят, и внимание рассеивается.

— Но, извините, вокруг Деррьена были только мы.

— Значит, виноват кто–то из вас.

Массомбр понял, что зашел слишком далеко.

— Поймите меня правильно, дорогой Бланкар, — продолжал он извиняющимся тоном. — Я никого не обвиняю, я только сопоставляю факты, а они говорят сами за себя. Мадам Комбаз решила по–царски заплатить Деррьену, несмотря на состояние своих финансов, очевидно, потому что Деррьен точно знал: он подвергается опасности. Другой вопрос, почему посылали анонимные письма, а не прибегли, например, к угрозам по телефону. Я думаю, что существуют еще глубже спрятанные загадки. Об этом говорит тот самый чек. Заключение: поезжайте в Санкт–Мориц, наблюдайте, следите и, может быть, поймете, что именно от вас скрывают.

— Не согласитесь ли вы поехать со мной?

Массомбр подергал себя за мочку уха. Он занят… текущие расследования… Но, видя мою тревогу, наконец дал себя уговорить. И я на последующие несколько часов вновь обрел спокойствие и уверенность. Я позвонил доктору Блешу, тот был очень доволен своей пациенткой. Эвелина читала, смотрела телевизор, хорошо ела, спала, очень разумно вела себя во время их бесед. Еще рано торжествовать победу, но уже можно надеяться. Потом я сообщил Берте о решении поехать в Санкт–Мориц в компании друга, перемена обстановки мне не повредит.

— Я к вам присоединюсь позже. Мне тоже нужно проветриться. — Вздох, щелчок зажигалки, смена тона. — Жорж, мне кажется, что я проиграла партию. Больше мне не делают никаких предложений, японцы не подают признаков жизни. Я должна начать переговоры. Теперь все ждут, что Рок потерпит неудачу, — здесь я навострил уши, — чтобы вцепиться мне в горло.

— Но подожди, Берта. Почему обязательно будет неудача?

Длинное молчание, на протяжении которого я говорил себе: «Массомбр прав. Она что–то скрывает, может быть, даже знает, cfr кого исходят угрозы». Я был так захвачен этой мыслью, что невнятно пробормотал:

— Давай надеяться, Берта. До скорого свидания в Санкт–Морице, — и быстро положил трубку.

После этого разговора меня охватило чувство полного бессилия, отбившего у меня сон на всю ночь. Черт подери, Берта точно знает, откуда исходят угрозы. Это еще одно доказательство версии, предложенной Массомбром. Но почему она молчит? А главное, почему она скрывает все от меня? Я уже для нее ничего не значу? Странно, но от этой мысли мне стало больно. На самом деле мне от всего делалось больно. В конце концов, окружение Берты — это Эвелина, я, Лангонь и Дебель. Остальные в счет не идут. Когда Массомбр сказал: «Виноват кто–то из вас», он нес вздор. Эвелина далеко. Себя мне не в чем упрекнуть. Дебель? Нет, он хороший мужик. Лангонь? Смешно! Лангонь, так гордившийся лыжами, не может одновременно стараться и навредить им!

Я всю ночь сражался с призраками, воображал самые абсурдные вещи. Я не могу изложить этот бред, Поль. Перенесемся в Санкт–Мориц, куда я приехал на следующий день к вечеру вместе с Массомбром. Естественно, по дороге я изложил все мои гипотезы. Он их отверг одну за другой.

— Не то, — неизменно повторял он. — Предположим, что Рок с честью пройдет трассу. Все ваши построения сразу будут сметены.

Гостиница была очень удобна. Мы все поселились недалеко друг от друга, кроме Деррьена, занявшего номер на последнем этаже, выбранный им из–за панорамы заснеженных гор. Рок много тренировался. Он был очень доволен своими лыжами, которые Лангонь подобрал ему в соответствии с весом и ростом.

— Их единственный недостаток, — говорил Жан–Поль, — быстрота. В них чувствуется благородная кровь.

Берта приехала на следующий день. По ее лицу я сразу понял, что–то не так. Она протянула мне письмо:

— Прочти это.

Я узнал конверт с буквами, похожими на палки. В письме было написано только: «Он далеко не уедет». Буквы, как и ранее, были вырезаны из журналов.

— Я хочу остановить Жан–Поля,»— сказала Берта. — Зачем подвергать его опасности?

— Я думаю, это он должен решать.

Я был потрясен не меньше Берты. Мы поехали в другое место, заменили спуск слаломом, но противник все равно в курсе, все равно уверен в результате.

— Скажи откровенно, Берта, ты ожидала этого письма?

— Да, пожалуй.

— А Деррьен удивится, когда ты ему покажешь?

— Не думаю, Жан–Поль тоже. Война не закончится, пока я не буду разорена.

— Ты знаешь, кто это пишет?

— Прекрати пороть чушь.

— У тебя нет ни малейшей догадки, каким образом могут вредить нашим людям?

Если Массомбр прав, Берта, которая не колеблясь заплатила Деррьену, зная, что ему, возможно, подсыплют наркотик, скажет: «нет». Она не задумалась:

— Нет, конечно нет.

— Я пойду предупрежу Деррьена, — сказал я. — Встретимся в твоем номере.

Но пока портье звонил Деррьену, я кинулся к Массомбру:

— Есть! Пришло письмо.

Массомбр безмятежно курил трубку.

— Может, это незаметно, — сказал он, — но я работаю, представьте себе. И вот что я надумал. Почему это не может быть шантажом? Мы предполагали, что мадам Комбаз не знает, кто ей угрожает. А если она в курсе?.. Это вас удивляет? — продолжал Массомбр. — Но смотрите. Первое письмо пришло мадам Комбаз после несчастья с Галуа, как будто ее терроризировали, указывая на ее вину. Но второе письмо пришло заранее, третье тоже. У нее было время, есть и теперь, принять диктуемые ей условия.

— Только в том случае, если с ней торгуются, — возразил я. — Отвлеченная гипотеза.

— Но очень логичная. Мы не знаем ее корреспонденции и кто ей звонит. А может, ей не предлагают никакого торга, а просто требуют, чтобы она все бросила, покинула свой пост. Это объясняет, почему она так яростно сражается.

— И все это за моей спиной? Ну, уж вы скажете!

Массомбр сделал жест, означавший: «Знаете, самолюбие — это теперь не самое важное». Он вытряс пепел в великолепную пепельницу и продолжал:

— В этом деле много темных закоулков. Подумайте, например, о Деррьене. Он понял накануне спуска, что рискует быть отравленным наркотиком и упасть. Хорошо. Он принял плату, но потребовал объяснений. В вашем клубке противоречий я продвигаюсь только шаг за шагом и сначала пренебрег этим обстоятельством. Что ему ответила мадам Комбаз? Она сказала, что является жертвой шантажа, но Деррьен хороший парень и поможет ей. Вы не находите, все сходится? А теперь они обрабатывают друга Деррьена Рока. С ним мадам Комбаз обойдется так же щедро, после чего Рок может падать. Это и его ремесло тоже.

— Согласен, — сказал я, — ваша взяла. Но кто же тот шантажист, которого, как вы говорите, надо искать в нашем кругу?

— А это вам знать, старина.

Его фамильярность меня совсем не шокировала, я был слишком потрясен, чтобы помнить о формальностях. Выходя, я забыл свое пальто. Массомбр протянул его мне со словами:

— Разузнайте, кто связан с какой–нибудь крупной фирмой, решение где–то тут.

Глава 12

Поль, мой дорогой друг, ты мне звонил, интересуясь, здоров ли я, не отправился ли в путешествие или, может быть, решил замолчать. На самом деле всего понемножку. Поселившись в Пор–Гримо, я удалился от событий, развивавшихся своим чередом. И вдруг почувствовал необходимость писать. Ты, несомненно, хороший психолог. Изложенные черным по белому воспоминания теряют остроту. Я даже говорю себе: «Все, что меня потрясло, — пустяки». Я бы давно образумился, если бы не был старым эгоистом. Давно — это значит три недели назад, когда Рок упал, о чем я тебе не сообщил. К счастью, на этот раз обошлось без травм. Мы видели его падение по телевизору. Банальное рядовое падение, какие случаются часто. Рок стартовал четырнадцатым, шел быстро, аккуратно вписывался в повороты. Это произошло в девятых воротах. Он в них не попал, было хорошо видно, как он потерял равновесие, пытался устоять, налетел на правый флаг ворот, и все закончилось взметнувшимся снежным облаком. Я сидел между Бертой и Дебелем, он без единого слова выключил телевизор. Берта поняла сразу, что потеряла все. Заметим, что Дебель также понес некоторый убыток. Мои потери были серьезней, но не об этом я думал. Если изложить кратко, я рассуждал примерно так: «Берта решила сопротивляться. Теперь она целиком во власти шантажиста. Он будет энергично действовать, чтобы прибрать к рукам фабрику, но не пойдет в открытую. Шантажист воспользуется подставным лицом, которым окажется кто–то из нас, может быть Лангонь, кто знает. Кончится тем, что его вычислят. Подождем».

Ты заметил, я целиком принял точку зрения Массомбра. Последующие часы только укрепили мое мнение. Рок совладал со своими эмоциями, он знал, бедняга, на что шел, просил у Берты прощения. С ним были Массомбр и я. Лангонь, Деррьен и Дебель предпочли остаться с Бертой. Они пытались ее убедить, что падение Жан–Поля ничего не значит, полдюжины других участников тоже упали. Поль, тебе самому знакомы ничего не значащие слова утешения, произносимые в подобных случаях.

Рок повторял:

— Я не видел ворот. Но я хорошо изучил трассу, я знал ее наизусть.

Словно пострадавший в автомобильной аварии, рассказывающий о происшествии, Жан–Поль неустанно повторял:

— Я был в порядке, чувствовал себя в прекрасной форме. Анонимное письмо казалось мне шуткой.

Мы не перебивая слушали его, ожидая услышать какую–нибудь важную деталь в этом потоке слов. Но когда мы уже перестали воспринимать его рассказ, Рок сказал:

— Виноват легкий туман.

Массомбр ущипнул меня за руку.

— А что, был туман? — спросил он. — Я не заметил.

— Очень легкий туман, — уточнил Рок. — На такой обычно не обращают внимания.

Он пожал нам руки.

— Благодаря вам я почувствовал себя лучше. Я так сожалею.

Массомбр затащил меня в бар, залитый светом. Не забудем, что в Санкт–Морице царила праздничная атмосфера, несмотря на непрерывно падающий снег, целые толпы приехали посмотреть на знаменитые соревнования. Массомбр заказал два грога.

— Легкий туман, — начал он. — Вы, конечно, поняли. Он был только в голове у несчастного Рока. ЖанПоль сам в этом не слишком уверен, но, как я и предупреждал, ему подсыпали наркотик. Нет, не будем уточнять, кто и когда. Есть более срочные дела, по возвращении в Гренобль я постараюсь узнать, заплатили ли ему и если да, то сколько. Наполовину я уже провел расследование. У Рока счет в «Креди Агриколь». Деньги, дорогой Бланкар, всюду деньги. Они наилучший индикатор.

— И что это докажет?

— А то, что мадам Комбаз решила авансом возместить Року убытки. Я опять возвращаюсь к той же мысли. Мадам Комбаз платит чемпионам, чтобы противостоять конкуренту, оплачивающему шпионов. Эта заранее проигранная битва, но она может подтолкнуть противников договориться. Они могут сказать друг другу: «Давайте заключим полюбовное соглашение. Я покупаю фирму, а вы остаетесь председателем совета директоров». Согласен, все это из области гипотез, но в глубине души я голову даю на отсечение, что мадам Комбаз, Деррьен и Рок — союзники. Достаточно было, чтобы один из них выиграл, и мадам Комбаз — триумфатор. Ладно, они проиграли, значит, наступил момент для заключительного торга.

И опять потянулась череда дней. Массомбр преумножил усилия, а я спасался бензотилом. Бедная Эвелина! Я открыл для себя пагубную силу наркотика, конечно, не самого опасного, но способного вызвать отвращение к самому себе, притупить чувства и сделать необходимым его частое употребление.

Эвелина по–прежнему находилась в клинике и, возможно, должна была там оставаться дольше намеченного срока. Она очень плохо восприняла новость о несчастном случае с Роком: отказывалась есть, у нее бывали приступы неистовства, наступил упадок сил, короче, мне запретили ее посещать. Берта пребывала в каком–то злобном молчании, а мне нисколько не хотелось ее оттуда вытаскивать. Мы общались по телефону, очень кратко, скорее мы обменивались сигналами, которые должны были обозначать дружбу, но на самом деле выражали растущее раздражение. Единственное, что я могу мимоходом отметить, Берта не казалась мне угнетенной. По интонациям хорошо знакомого голоса можно догадаться о том, что пытаются утаить слова.

И за ее словами, если можно так сказать, я угадывал что–то вроде облегчения. В то же время все. вокруг нее рушилось. Неудача Рока снова вызвала на фабрике все усиливающееся волнение персонала. Провал «велос» требовал кардинальных решений. Дирекция вынуждена была сократить персонал, если она хотела продолжать выпускать обычные «комбаз». А дирекция (Берта и ее административный совет) колебалась.

— Продавай, — говорил я ей.

— Но кому? Никто не объявляется.

— А те японцы?..

— Исчезли.

— И никого другого?

— Никого.

Казалось, в этих репликах должно было прозвучать какое–то отчаяние. А я различал лишь раздражение человека, которому надоело повторять одно и то же. Мне звонили Дебель, Лангонь. Мы ждали покупателя, который обязан был вскоре появиться. По крайней мере, я был в этом уверен, поскольку Массомбр убедил меня, что Берту шантажируют. Он звонил мне с короткими сообщеними, я запомнил два из них, сильно меня удивившие. Первое касалось Берты. Она, вопреки моим предположениям, не могла утаить часть денег. Ее особняк был заложен, акции проданы. Вокруг вилась стая кредиторов, уже давно выслеживавших ее. Как же она смогла бы припрятать капитал?

— Меня удивляет, — сказал Массомбр, — почему она, такая искушенная в делах, не подготовила отступления. Заметьте, я не специалист в финансовых делах, но почти уверен в том, что говорю: она разорена. Скоро последует объявление о банкротстве, и об этом уже говорят в Гренобле.

Второе сообщение поступило в тот же день, он даже запыхался, так торопился.

— Рок, маленький Рок, тоже получил. Пятьдесят тысяч франков, чеком.

— Подписано Бертой? — закричал я.

— Естественно. Все, что она смогла наскрести перед банкротством.

— Ничего не понимаю. Почему сто, потом пятьдесят тысяч, почему не пятьдесят и пятьдесят? Риск–то был примерно одинаков.

— Слушайте, Бланкар. Я к вам приеду сегодня вечером и все объясню.

Ах, Поль, какие страшные часы я пережил. Мне нужно было бы без предупреждения нагрянуть к тебе, чтобы еще раз ввести в курс событий. Ты гораздо лучше меня знаешь человеческие сердца. Ты меня учил пробираться через лабиринт сокровенных и часто постыдных чувств. Сам я человек простодушный, малейшая интрига застигает меня врасплох, выбивает из колеи, глубоко ранит. Поведение Берты вызывало у меня отвращение. Чтобы усугубить мои терзания, Массомбр опоздал.

— Вы меня заставляете работать как каторжника, — начал он, упав в кресло. — Слушайте, сначала маленький вопрос. Помните замечание Рока: «Виноват легкий туман»?

— Прекрасно помню, я даже очень удивился, поскольку никакого тумана не было.

— И это вас не навело на след?

— Какой след? Я думаю, Рок, потрясенный падением, пытался найти оправдание.

— Нет, совсем нет. Он это сказал, чтобы косвенно навести на мысль, что был одурманен наркотиком. Эффект тумана почти всегда возникает после приема производных индоцида или аналогичных средств. Но, знаете, я не химик.

— Я в курсе. Я принимаю бензотил и понимаю, о чем вы говорите.

— Тогда вы должны были заметить, что этот наркотик действует не долго. Когда Року могли его подсыпать? Только за завтраком, то есть задолго до старта, особенно если учесть, что он стартовал четырнадцатым. Вот заковыка, в которую я уперся. Как спортсмены, предупрежденные, что против них что–то замышляется, могли позволить застать себя врасплох? И вы все были там, следили за ними. Сопоставьте факты. За что мадам Комбаз заплатила Деррьену? За риск несчастного случая или, наоборот, за то, чтобы он его устроил?

— Что? Вы утверждаете, что Деррьен сам отравил себя наркотиком?

— Не самое. ли это простое предположение?

Массомбр рассмеялся, будто отпустил хорошую шутку.

— Ему даже не надо было принимать наркотик, — продолжал он. — И Року тоже. Им было достаточно упасть, упасть нарочно, если вы так хотите. Они вас просто одурачили.

На этот раз я рассердился.

— Извините, пожалуйста. Вы перескакиваете с одного объяснения на другое. Сначала, по–вашему, угрожали мадам Комбаз. Потом Деррьен догадался, откуда исходит угроза, испугался и получил крупную сумму. Рок принял от него эстафету. А в результате они оба симулировали несчастный случай в сговоре с мадам Комбаз. Естественно, смерть Галуа и травма Деррьена в счет не идут. Я считал вас серьезным человеком, Массомбр.

Он поднял руку в успокаивающем жесте.

— Прошу вас, дорогой Бланкар. Вы напрасно так горячитесь. Не будем говорить о бедном Галуа. Все доказывает, что он погиб совершенно случайно. И когда это случилось, у мадам Комбаз еще не было никакого плана в голове. Потом она придумала заплатить хорошему лыжнику, а если понадобится, и второму только за то, чтобы они упали.

— А анонимные письма?

— Она сама их и писала, это очевидно. Итак, с одной стороны, неизвестный могущественный противник, с другой — несчастная женщина с гордо поднятой головой. Короче, пыль в глаза. Никаких наркотиков. И вы знаете, для чего все это? Возможно, чтобы никто не догадался, что лыжи «велос» совсем не так хороши. Я думаю, это Галуа открыл ей глаза.

Я попытался прервать Массомбра, он почти закричал:

— Подождите, Бланкар, посмотрите, как все получается. Вот председатель совета директоров, который вкладывает все, что имеет, в разработку лыж, способных вывести фирму из всех затруднений. Но вскоре Берта понимает, что ошиблась. Остается только один выход: устроить вокруг «велос» большой шум, побудив конкурента купить фабрику.

Я протестовал совсем слабо. Вся эта версия казалась мне сумасшедшой, но тем не менее логичной.

— Чертова баба, — продолжал Массомбр, — пойти ва–банк!

— И все потерять, — добавил я. — Я вам открою: никто не предлагает купить ее фабрику, и теперь Берта на мели. Массомбр, несомненно, вы проделали замечательную работу, но я продолжаю вам не верить. Есть еще и другие обстоятельства.

Я сам не знал, до какой степени оказался прав.

…Начиная с этого места мои заметки пишутся кое–как, только для того, чтобы ты, Поль, постарался понять мое положение, сам я отказываюсь. Я теперь просто человек в трауре. В двух словах… Но как, чтобы не разбить себе сердце, мимоходом рассказать обо всех этих событиях?

Так вот: Эвелина, казалось, совершенно вылечилась и покинула клинику. Однако она мне об этом ничего не сказала, значит, все обдумала заранее. Эвелина взяла у консьержки ключ от квартиры отца, нашла там револьвер Мареза и, неожиданно явившись к матери, выстрелила в нее два раза. Чудом Берта не была убита на месте. Бедная Берта, если бы давно не чищенный револьвер не заржавел, она… Берта выжила, но какой ценой! Хирург не оставил мне никакой надежды, затронут позвоночник, это означает паралич ног на всю жизнь. Оторопевшая Эвелина дождалась полицию и отправилась в тюрьму. А я…

Да, совсем забыл. Согласно своим первым показаниям, Эвелина решила убить свою мать, потому что та нарочно разорила фирму из ревности. Берта давно знала, что я люблю Эвелину, и начала постепенно проворачивать махинации, приведшие к краху, считая лучшим способом наказать дочь — оставить ее без гроша. Следователи поверили этому объяснению не более моего. Я обратился за помощью к мсье Жаклену, считавшемуся блестящим адвокатом по уголовным делам. Я думал, что можно доказать невменяемость, для этого было много аргументов: семейные ссоры, дурное влияние отца, невротический характер. Адвокат надеялся, что Берта, когда будет способна отвечать, расскажет правду, всю правду, было еще много неясного в суматошных отношениях матери и дочери. А я…

Но предоставим слово Полю.

— Я тебя жалею, старина, — сказал он. — Ты не тот человек, кому нужна такая заварушка. Ты слишком раним, слишком впечатлителен, слишком совестлив.

— Хорошо, хорошо, не продолжай. Все, что я хочу, — понять. Ведь эта история с ревностью чушь?

— Нет, не чушь, — сказал Поль. — Ее ревность видна повсюду в твоих заметках. Сначала мадам Комбаз ненавидела Эвелину, потому что она — дочь Мареза. И постарайся залезть в шкуру стареющей женщины, видящей, как рядом с ней подрастает соперница, а коварный изменник — ты. Да, это возможный мотив. Но я думаю, правда не здесь. Бедняжка Эвелина рассказала придуманную историю.

— Тогда что ты предлагаешь?

Поль схватил стул, сел на него верхом и уставился на меня.

— Я предлагаю объяснение психиатра, поскольку в настоящий момент у нас нет другого. Слушай, Жорж, вот женщина, я говорю о Берте, воспитанная в обстановке культа своего отца. Для нее было делом чести, а это немало, работать так же хорошо, как он, продолжать его дело и, может быть благодаря Лангоню, превзойти отца. Согласен?

— Да, да, я и сам это понимаю.

— Ты понимаешь это головой. Но постарайся пережить ее драму. Она поставила на единственную карту все состояние Комбазов, их репутацию, говоря себе, что ее отец никогда не ошибался, поэтому если он рассчитывал на Лангоня и его лыжи, это было оправдано. И конечно, несчастная не переставала себя спрашивать, хватит ли у нее сил продержаться до победы… Ты что–то сказал?

— Нет, ничего. Я тебя слушаю.

— О, все очень просто! Я уверен, понимаешь, уверен, что она сразу же поняла, почему разбился Галуа. Подспудно зреющее подозрение вдруг стало уверенностью.

— Какое подозрение?

— Как какое? Подозрение, что эти замечательные лыжи не так уж хороши. Знаешь, когда играют по–крупному (с тобой так никогда не было?), одновременно надеются и боятся. Думают: «Должно повезти» — и одновременно умирают от страха. Берта говорила себе:

«Папа всегда выигрывал» — и не могла не думать, что его больше нет и некому ловить удачу. В довершение всего Галуа, несмотря на свой талант, не смог усмирить эти лыжи, из чего следует: «велос» имеют дефект. Тогда она сломалась.

— Это только гипотеза.

— А вот и нет! Читая твои заметки, не так уж трудно понять несчастную женщину. Она увидела, что империя Комбаз приговорена, и это правда. Ее дела совсем не блестящи.

— Хорошо, допустим, — прервал я Поля. — «Велос» не пошли, но это не ее вина.

— Именно ее, старина. Она должна была вести себя по–другому, не торопясь провести хорошо подготовленные испытания, вместо того чтобы дать себя охмурить и все доверить Лангоню. Она почувствовала себя виновной. Слышишь, виновной. Кроме того, профессионально беспомощной, легкомысленной, что там еще? Оставалось только идти наперекор общему мнению, признать, что ее отец ошибся, что она оказалась не на высоте. В прежние времена разорившийся фабрикант пускал себе пулю в лоб. Сегодня посылают сами себе анонимные письма, чтобы снять с себя ответственность, выиграть время, добиться отсрочки. Но именно отсрочки. Не для того, чтобы как–нибудь попытаться сжульничать, но чтобы держать флаг высоко, доказать всем кредиторам, всему внимательно наблюдающему за ней городу, что она, прежде чем объявить о банкротстве, сражалась до конца. И чтобы никто не усомнился в ее искренности… снимите шляпы… она пошла на полное разорение. Комбазы никогда не теряют лица. Посмотри на свою малышку Эвелину, она тоже Комбаз. И Комбаз, оскорбленная разорением семьи. Ты начинаешь понимать?

Да, конечно, я понемногу начинал понимать его странные рассуждения. Массомбр уже приоткрыл мне краешек правды. И теперь мне было стыдно за свою слепоту, хотя я еще не до конца был согласен с Полем.

— Ну как, котелок варит? — слегка стукнув меня по лбу, спросил он. — Или еще сомневаешься?

— Сомневаюсь, — сознался я.

— Это потому, что ты еще не проник в глубину проблемы. Надо понять, что все дело в качестве лыж. Если узнают, что «велос» не так уж хороши, это разорение и бесчестье. Но если бы нашлось средство доказать, что лыжи превосходны и именно поэтому на них ведется атака, все равно пришлось бы все потерять, но, если так можно выразиться, морально Берта бы выиграла.

Поль показал на металлические шкафы, наполненные карточками и досье.

— Все это, — сказал он, — забито комплексами, безумными исповедями, признаниями, которых ты даже не можешь себе вообразить. Я читаю в душе несчастной Берты, как в открытой книге. Первая ложь — анонимное письмо, с которого все началось, быстрая импровизация для защиты. Но ложь как наркотик, надо все время увеличивать дозу. Берта хотела заставить поверить в существование заговора, поэтому были необходимы вторые испытания, а там и третьи.

— Согласен, — сказал я. — Но тут я тебя остановлю. Ты хочешь мне доказать, что она поделилась своей тайной с Деррьеном, а затем и с Роком. Секрет, в котором с трудом призналась сама себе, она открыла этим двум парням? Нет, это невозможно.

Поль с удрученным видом покачал головой.

— До чего же ты упрям!.. Послушай, забудь все, что тебе рассказал твой друг Массомбр. У него богатое воображение, но это, естественно, воображение сыщика.

— Постой, — закричал я. — Ей было необходимо объяснить им, почему они должны упасть!

— Совсем нет. Есть одна вещь, в которой Берта никогда не признается: ее лыжи никуда не годятся. Следовательно, чтобы получить помощь Деррьена, ей достаточно было придерживаться версии заговора. Ты — Деррьен, и я тебе говорю: «Меня преследуют, я не знаю кто. Но у меня есть средство их обуздать — надо их опередить и дать понять, что я не сдамся. Вот чек, выберите место падения и не требуйте от меня объяснений».

— А травма лодыжки? — пожал я плечами. — Трудно вообразить подобную любезность.

— Идиот! Ты думаешь, что это было сделано нарочно? Просто неудачное падение, и, заметь, это легкая травма. Пойдем дальше. Деррьен уверен, что Берта Комбаз готовит какие–то хитрые ходы на бирже. Она щедро платит, даже дает понять, что интересуется будущим Альбера. Мы вправе подумать, что ему пустили пыль в глаза и он не задавал лишних вопросов. «Вы хотите, чтобы я упал? Пожалуйста, это ваше дело. Нужно третье падение? Я поговорю со своим другом Роком». Я думаю, примерно так сказал Деррьен. Берта Комбаз, ты это знаешь лучше, чем кто–либо, не из тех женщин, которые позволяют себя расспрашивать.

Я массировал глаза, виски. Может быть, Поль и прав, у него есть опыт в таких вопросах. И как похоже на Берту: «Я вам хорошо заплачу, но никаких вопросов».

— Примешь что–нибудь укрепляющее? — предложил Поль. Он поднес мне лекарство. — Теперь лучше?

— Да, начинает действовать.

— А теперь что с ней будет?

— С Бертой?.. Ты знаешь, у нее нет никого, кроме меня.

— А с Эвелиной?

— У нее тоже только я.

— А если ты заболеешь? Знаешь, у тебя не блестящий вид.

— Есть ты, Поль.

— Но как ты хочешь все организовать?

— Ну, это очень просто! Я продам свои залы. Мне пора на покой. Потом, когда Берту выпишут из больницы, я поселюсь с ней в Пор–Гримо. Там никто не обернется ей вслед, когда я буду возить ее коляску.

— А ты подумал, что будет с Эвелиной, когда она выйдет на свободу? Это случится довольно скоро, ей не дадут большой срок. Обе они окажутся у тебя на руках и, говорю как врач, совсем не будут жить в мире. Послушай, Жорж, обещай, что продолжишь все мне рассказывать. Если ты откажешься от этого предохранительного клапана, я ни за что не отвечаю.

Я и продолжаю. Вот уже год, как я, когда соберусь с духом, продолжаю. В противоположность тому, что я думал, «дело Комбаз» не подняло большого шума. В основном об этом говорили, пока шел судебный процесс. Эвелина получила десять лет, но, учитывая сокращение срока, она легко отделалась, если сравнить с судьбой Берты, приговоренной пожизненно. Все наши друзья, как и следовало ожидать, бросили нас. Фабрика была куплена по дешевке компанией по изготовлению спортивной обуви. Лангонь переселился в Париж. Дебель, завидев меня, переходит на другую сторону улицы. А остальные? Только Массомбр сохранил верность, правда; его услуги обошлись мне в целое состояние. Короче, я зачеркнул прошлое. Мне достаточно и настоящего, которое так трудно переносить. Я подымаю Берту, умываю, прогуливаю вдоль каналов. Она смотрит на проходящие суда. Говорит она очень мало, иногда у нее вырывается короткое признание. Как–то она мне наконец призналась, что «велос» имели дефект, знаменитому пластику Лангоня не хватало прочности. Но у нее это прозвучало как простая констатация, ничего более. Берта живет в своем замкнутом внутреннем мире, куда меня почти никогда не приглашают войти. Мы никогда не упоминаем Эвелину. Правда, Эвелина тоже никогда не заговаривает о матери. Раз в неделю я посещаю тюрьму, приношу сигареты, лакомства, что–нибудь почитать. В тюремной одежде у Эвелины вид несчастного заключенного. Мы обмениваемся банальностями. Когда я ухожу, Эвелина не может сдержать слез. Но, когда возвращаюсь в Пор–Гримо, Берта дуется на меня. Я не знаю, кому из них хуже.

«В 1908 году один иезуит, живший в Венесуэле, имел видение. Он узнал, что может приносить счастье одним и несчастье другим. Он создал цепочку сердец. Не порвите ее».

Я забыл точный текст, показанный мне Эвелиной в иной, неведомой жизни, но какая разница? Важно восстановить цепочку, сделать так, как будто я никогда не сжигал никакого письма.

«Перепишите это письмо в двадцати четырех экземплярах и разошлите его. Мсье Вигуру послушался и девять дней спустя выиграл в лотерею крупную сумму. Мадам Жемейи, напротив, уничтожила письмо и девять дней спустя попала в крупную аварию»…

— Что ты там делаешь? — кричит Берта.

Ей надо каждую минуту знать, где я нахожусь и что делаю. Бедная Берта, она не дает мне спокойно вздохнуть.

— Я пишу письмо.

— Кому?

Я не осмеливаюсь сказать: Дебелю, Деррьену, Лангоню, пусть они тоже порвут эту цепочку. Но конверты приготовлены, лежат передо мной. Каждое письмо, отправленное по почте, принесет мне короткое облегчение. Тебе, Поль, придется объяснять мне скрытый смысл этой страшной забавы. Ты мне скажешь, что я подсознательно пытаюсь с помощью этих писем вытеснить из памяти страдания, причиненные нам тремя зловещими анонимными письмами. Да, может быть.

— Так кому? — повторяет Берта.

Я стараюсь изобразить игривый тон:

— Дьяволу, если очень хочешь знать!

Мистер Хайд

Вероятно, это всего лишь сбой… нарушение какой–либо секреции… нехватка какого–то витамина… отказ одного из ферментов вступить в химическую реакцию с другими… и всего этого достаточно, чтобы мозг превратился в мрачную пустыню, иссохшую и бесплодную субстанцию, кладбище окаменелых слов, где уже больше не вызреет образ или изящная фраза, подобная нежному голубому цветку.

— Доктор, я выдохся.

— Да что вы? Ведь ваши статьи вы пишете сами. Разве нет?

— Да, пишу, если можно так выразиться. Но, во–первых, у меня уходит на это все больше времени. И потом, кто угодно может пересказать содержание книги. Достаточно набить руку. Вылавливаешь несколько цитат на свой вкус. Приправляешь их лестными отзывами. В конце концов накапливается стандартный набор штампов и…

— Дорогой Жантом, вы преувеличиваете.

— Вы действительно считаете, что я преувеличиваю? Ну что ж, назовите мне хоть один достойный труд, который я написал после того, как мне вручили премию Четырех жюри. Да, были захудалые заметки, великое множество рецензий, всякие штучки, для которых требуются память и сноровка… Но я уже больше ничего не придумываю, не создаю, не изобретаю, я больше никто… И это длится уже в течение нескольких лет. Сначала мне казалось, что все станет на свои места, что достаточно всего–навсего приняться за дело где–нибудь вдали от Парижа и от телефона. Но нет… В глубине души я тогда еще предчувствовал поражение. Но хуже всего, понимаете, хуже всего, что меня продолжают считать талантливым. В редакции, в издательстве, на вечеринках все любезно интересуются: «Как дела?.. Какие планы?.. Вы над чем–нибудь работаете?» Что мне прикажете отвечать? Я подмигиваю, как бы говоря: «Подождите, а там посмотрим». А вернувшись домой, кусаю себе локти. Не говорите, что как писатель я переживаю климакс. Мне сорок пять лет. Как раз тот возраст, когда способности достигают самого расцвета. Что же со мной происходит?

Жантом пускается в размышления. Скорее даже нет. Он начинает пережевывать, перебирать одни и те же мысли. Любуется Сеной, ее медленным течением, отблеском волн. С какой–то вялостью думает: «Моне, Ренуар… Им не доводилось ломать себе голову. Сюжеты сами к ним приходили. Они всегда садились за накрытый стол. А я… как раз сюжет от меня и убегает… Путеводная нить… щелчок, за которым следует взрыв, ничтожный электрический разряд, вызывающий тем не менее пожар. Как объяснить это врачу? Плевать мне на тонизирующие средства. И не надо мне говорить о самоцензуре, отторжении и других бреднях психиатров. Я сам себя вижу насквозь, как в глубокой, ледяной, неподвижной воде, в которой нет никаких тайн».

Разумеется, врачи в этом ничего не понимают, профессор Балавуан не отличается от остальных, хотя он и написал несколько книг, а не романов. Все эти люди, описывающие свои путешествия, свою молодость, этапы жизни, считают, что они пишут, что литература — открытое для всех и каждого сердце, но…

Жантом вошел в кафе, сел рядом с туристами, стараясь затеряться в толпе площади Сен–Мишель, раствориться в шуме. Но в голове вдруг пронеслась фраза, которую он долго не мог оформить: «Литература — это оргазм без полового партнера».

Он подскочил, сказал сам себе: «Неплохо! Надо запомнить». Вынул записную книжку в кожаной обложке, достал ручку и записал. «Оргазм без полового партнера», потом перечитал несколько афоризмов, собранных за предыдущие дни. Он остался доволен собой. Кое–какие из них могли бы принадлежать Жюлю Ренару. Самые лучшие мысли приходят к нему во время прогулок по острову Сите, или в соборе Парижской Богоматери, или на мосту Мирабо повсюду, где еще чувствуются остатки поэзии, как пыль в лучах солнца. Но ведь это действительно только остатки. Использовать их уже нельзя. Это как эфемерный элемент эмоций, который, вероятно, сумел бы поначалу подпитывать огонь алхимиков, предвещая грядущую трансформацию чувств в тонкую, сладостную игру прозы. Оставалось найти искру. Жан–том допил свою чашку. По правде говоря, кофе ему совсем не хотелось. Он заказал кружку пива, чтобы иметь возможность побыть здесь еще немного и продолжить свои размышления, которые служили ему оправданием и извинением. Он мог сказать себе: «Я ищу выход. Я ошибаюсь, думая, что стал беспомощным. Просто я переживаю кризисный период, как и многие другие писатели до меня». Но, надо признать, этот период длится с… Подсчитать просто… Уже шесть лет. С того времени, как он женился на Мириам. Извините, не на Мириам: на Валери Ласаль. Где она выискала такой дурацкий псевдоним? Жантом заказал еще одну кружку. Валери Ласаль. От одного этого имени грудь начинает жечь обида. Почему он уселся рядом с бульварами и книжными магазинами? Достаточно пройти несколько шагов, и наткнешься на последний роман Валери «Страждущие души». По сравнению с «Ранеными сердцами», «Погибшей любовью» и тому подобными этот роман еще ничего, не настолько откровенно глупый. Этим летом он побьет все рекорды… Жантом начал разговаривать сам с собой вслух, словно старик. Потом его вдруг охватило странное веселье. Он собирает сплетни, разговоры, толкив поисках идеи, как Эммаусский путник в поисках чуда, но зачем ему все это? У него ведь под рукой есть вожделенный сюжет. Уставший от трудов писатель женится на преуспевающей романистке. Все слишком хорошо, чтобы быть правдой. Слишком желанно. Слишком размеренно. Плохой сценарий торопливого режиссера. И в то же время разве не естественна, разве не нормальна встреча двух писателей в раскаленной атмосфере издательства или шоу–бизнеса? Что может выглядеть банальнее, чем брачный полет самца бабочки к самке, распространяющей вокруг себя аромат популярности?

К тому же Мириам была весьма соблазнительна и красива. Впрочем, она до сих пор такая же. Пополнела лишь из–за того, что не делает зарядку, а сидит прикованная к столу, как каторжник на галерах к своему веслу. Пятнадцать страниц в день. Господи! Как можно ежедневно выдавать по пятнадцать страниц без единой помарки, ничего не правя? И это писатель! Скорее шелкопряд. Но она же готовый персонаж для романа. «Я тоже, — думает Жантом, — персонаж из романа. Ах! Если б я захотел…»

Он встал и медленно пошел по тенистому тротуару бульвара Сен–Жермен в сторону площади Одеон. Время у него есть. Только бы до пяти часов закончить рецензию. Уже много месяцев он надеется, что Мириам вдохновит его. Вот женщина, принесшая в жертву все ради того, что она называет своим ремеслом. Надо ее слышать, когда она заявляет: «Я профессионал». Как будто она — Караян или какой–либо другой профессионал высшей марки. Короче — священное чудовище, как дерево в тропиках, парализующее всякое живое существо, попадающее в его тень.

«Я тоже парализован, — подумал Жантом. — Ее жизненная энергия подавляет меня. И еще, допустим… Я пишу роман. Сколько за него получаю? Тридцать тысяч… Сорок тысяч… В лучшем случае. Но она. За то же время она зарабатывает триста или четыреста тысяч. Да все рассмеются мне прямо в лицо».

Он зашел в кафе «Ла Рюмери». Нет никакого желания писать двадцать строк о Дютуа с его книжонкой про коралловые рифы. К черту! Ему необходимо выпить чего–нибудь приятного и холодного, чтобы вернуться к своим размышлениям. «Не стоит строить из себя Жуандо, — сказал он себе. — И надо быть честным. Мириам — не Элиза. Она хуже, потому что глупа. Она не понимает, что предлагает своим читателям, вернее клиентам, готовую к употреблению, пережеванную пищу, невероятную гадость и пошлость, которую никто не осмеливается изобличить. В то время как я, который так умен, да, это так, сижу на мели, потому что уважаю печатное слово. И если Мириам — по сути — героиня романа из–за всякого отсутствия критического отношения к себе, то я — чудак с чрезмерным воображением. Нам не удастся найти друг друга».

Напиток прилипает к губам. Удовольствия никакого. Он закурил сигарету. Это тоже не принесло удовлетворения. Но все, что хоть на несколько минут отдаляет возвращение домой, успокаивает его. Если, конечно, можно назвать домом помещение, где Мириам живет на одном этаже, а он на другом. Встречаются они изредка. Но «ладят». Там, наверху, раздаются знакомые шаги. Она внизу слышит эти экзотические звуки, которые вроде бы помогают ей работать. Его терзает чувство огромной несправедливости. И что делать? Разумеется, работать, во что бы то ни стало выжать как можно больше из чистой страницы. Разве он не слышал в своем кабинете, как начинающие авторы вроде бы скромно, но пуская пыль в глаза, говорят:

— Мои герои сами ведут повествование. Они сами выбирают путь.

— Но ведь у вас есть изначальная идея?

— Никакой.

Лжецы! Как будто рукопись — это подсмотренная на школьной перемене сцена. Пусть спросят у Мириам, как она это делает. Ведь она так хвалится, что строит планы, которые…

Жантом в глубине души рассмеялся. По правде говоря, это даже не планы, а гороскопы, составленные по строгим правилам. Он видел, как она работает. Она устанавливает дату, час, место рождения, просто так, наугад. Потом, исходя из этого, при помощи сложных расчетов и таблиц выводит астральную тему одного героя, затем другого и так далее. Знаки и символы планет с помощью квадратов, треугольников и прямоугольников мало–помалу влияют на браки и размолвки, знаменующие собой повороты судьбы, и тем самым определяют необходимое развитие интриги, которое она сама никогда не смогла бы придумать. И при этом она имеет наглость заявлять: «Все идет само собой». Она упрекает Бальзака, которого едва знает, в том, что у него неудачные герои с астрологической точки зрения. Да, ее стоит прикончить.

Жантом задумался. Прикончить ее очень просто. Достаточно написать наконец роман, которого от него ждут. Ему хорошо известно, какие идут разговоры: «Какой талантливый парень! Как он может жить с такой женой? Разумеется, она много зарабатывает. Допустим, что бедный Жантом живет за ее счет. Но вспомните «Бириби», он чуть не получил Гонкуровскую премию за «Бириби». А сколько голосов он собрал при присуждении премий Ренодо, Фемина, не говоря об Интералье. Стоит ему написать продолжение «Бириби», и он поставит женушку на место. Перестанут говорить, что он муж Валери Ласаль, зато она превратится в жену Рене Жантома».

Такие потаенные мысли действуют благотворно, приносят умиротворение. Но с каждым днем они утрачивают свою силу. В Париже среди множества других угасает некая знаменитость. Еще год или несколько месяцев — и новые имена затмят старые. Смерть книги пережить тяжелее, чем конец любви.

— Боже мой, — воскликнул Жантом, — все зависит только от меня!

Подбежал официант. Решил, что его зовут. Жантом расплатился. Пора уходить. Что же он напишет о книжонке Дютуа? Еще один юнец, которому как воздух нужны приключения и реклама. Впрочем, довольно милый. С известной долей подхалимажа, как это бывает в его возрасте. «Рене Жантому, незабываемому автору «Бириби», в знак почтительного восхищения». Автограф — как вопль о помощи. Но если рецензия окажется неблагоприятной, Дютуа скажет приятелям: «Читали статью этого старого придурка Жантома? Пора ему на покой».

Редакция издательского дома Дельпоццо располагается в глубине двора на улице Сен–Пер. Жантом обожает это старинное здание со следами благородных морщин. Войдя в подъезд, погружаешься в прошлое, где когда–то скрипели гусиными перьями, где счет вели на экю и луидоры, куда авторы с благоговением приносили свои книги. Несмотря на царящий там шум пишущих машинок, ксероксов, арифмометров, телефонов, помещение со старыми, обшитыми деревом стенами, серьезной и даже строгой обстановкой сохраняет свой дух. Служащие заняты делом, расторопны, энергичны. На стенах широкого главного коридора по обеим сторонам развешаны фотографии авторов издательства. Последняя в ряду — фотография Жантома. Справа расположены различные службы, а в самом конце — его «нора», как он называл свой кабинет. Он совсем маленький — стол, телефон, картотека, кресло и единственный стул для возможного посетителя. Окна нет, но есть вентилятор. Когда он работает, бумаги то и дело разлетаются в разные стороны. На стенах висят плакаты, рекламирующие последние новинки.

Жантом снял пиджак и повесил его на вешалку за дверью. Потом на столе, как на алтаре, разложил предметы своего культа: в центре поставил бювар, слева книгу Дютуа, справа ручку (с синими чернилами) и, наконец, блокнот с полным достоинства заголовком: «Рене Жантом. Издательство Дельпоццо, улица Сен–Пер». Ему нравится, чтобы его записи выглядели как рецепты. Сел, поерзал в кресле в поисках удобного положения, снова встал. Он забыл о лежавшем в картотеке амулете, талисмане, о своем детище. Достал его и бережно положил рядом с телефоном. Он не уставал любоваться наделавшей шума обложкой, на которой благодаря исключительной удаче, похожей на чудо, красуется: «Рене Жантом. Бириби. 20–е издание». И знаменитая марка серии современного французского романа — «СФР» — с буквой Ф, горделиво изогнутой, как носовая часть парусника. При взгляде на нее все его фантазии улетучиваются, возвращается мужество. Сомнения кажутся теперь просто жалкой морской пеной, поднятой ветром. Жантом взял ручку и твердым почерком начал выводить: «Коралловый риф» Альбера Дютуа. Издательство Дельпоццо». Остановился. Охватившее его ощущение пустоты скоро пройдет, он к этому уже привык. Это словно легкое оцепенение, подавляющее волю, отвлекающее внимание, которое начинает улавливать малейшие шумы: Мари–Поль шепчет что–то в соседней комнате, Эвелина обращается к кому–то в коридоре: «Не хотите кофе?»

Коралловый риф! Достаточно пятнадцати строк. Что такое пятнадцать срок? Четверть часа работы. Даже меньше. Если найти первое слово. Жантом перебирает разные варианты. Ничего не получается. Само слово «риф» рисует некий образ, создает нечто вроде препятствия. Он отодвигает кресло от стола, начинает нервничать. «Если я дошел до того, что не могу написать рецензию, надо искать другую работу». Прислонил «Бириби» к телефону, как фотографию любимой женщины. Затем взял в руки роман, раскрыл его и наугад прочитал несколько строк. «Надо просто нырять, как искатели губок. Воспоминаний там целые россыпи, колонии, одни встречают вас, ощетинившись, как морские ежи, другие распускаются, как нежные цветы». И еще: «От всех этих звезд кружится голова. Как говорит отец Доминик, они неисчислимые очи Господа Бога…»

«Текст повсюду сочный, приятный на вкус, эти и многие другие строки я написал без всякого усилия, — подумал Жантом. — Каким я тогда был? Более решительным, чем теперь? Нет… Впрочем, да. Я был веселым, честолюбивым. И мог из чего угодно извлекать фразы, литературный нектар, кружащие голову, словно крепкие напитки, слова. Во мне работал перегонный аппарат. А сейчас, как бы я ни старался перемешивать все свои обиды, досады, все свое отчаяние, не получу ничего, кроме никуда не годного вина. И все из–за этой женщины, которая подавляет и более того — предает меня. А вдруг она права? Вдруг стиль действительно потерял свое значение?

Жантом встал и принялся ходить кругами по узкому кабинету, между стулом для посетителей и дверью. «Возможно, — продолжил он свои мысли, — сейчас нужно просто ошеломлять. Вносить непредсказуемость в обыденность. Как раз то, что Мириам умеет делать».

Прислонился к стене, помассировал себе лицо, собрался с мыслями, как обвиняемый, которого принуждают сделать признание. Происходящее с ним неестественно, как какая–то ворожба. Когда–то он читал рассказы о влюбленных, на которых наводили порчу колдуны, связывая им шнурки. Что ж, он переживает точно такую же немощь. Он полон сил. Желание писать временами просто отчаянное. Он садится за стол, берет ручку и… Ничего. Как будто получает приказ. Но от кого?

Он еще более напрягает мозг, понимает, что опять ищет лазейку. Так: просто обвинить во всем Мириам! По правде говоря, он ее никогда не расспрашивал. Была ли у нее в детстве служанка, знающая некие секреты? Разве сковывающий его приказ не исходит скорее всего от него самого? Кулаком он сильно бьет себя по голове. Ладно. Он обратится еще к какому–нибудь специалисту. Балавуан наблюдает за ним слишком давно. Ему нужен человек, который прямо, без обиняков сказал бы, страдает ли он паранойей и что надо делать. Решено.

Убирает «Бириби» обратно в картотеку. Очень долго он носил книгу с собой в портфеле, с которым не расстается никогда. Ну и что! Сколько верующих носят в кармане молитвенник или крест на шее. Но с некоторого времени он изменил этой почти что религиозной привычке. Теперь он держит один экземпляр романа дома, другой в кабинете, остальные пылятся на полках книжных магазинов. Он проходит мимо. Бросает на них взгляд. Происходит как бы обмен знаками между заговорщиками или, скорее, любовниками, но в сущности, это одно и то же. Иногда, да, иногда «Бириби» на месте не оказывается. Тогда он входит с безразличным видом и сжимающимся от волнения сердцем, интересуется. Кто купил? Мужчина или женщина? Какого возраста? Книгу спрашивали? Нет. Просто случайно купили. Да! Жаль. «Но, — поспешно уверяет продавец, — мы завтра получим еще один или два экземпляра. У «Галлимара» они есть».

Жантом удаляется потрясенный. От радости? Или от тревоги? Он этого не понимает. Но день становится прекраснее, обещает принести много тайных услад. Как бы не забыть об этом проклятом «Коралловом рифе». Он запихивает книгу в портфель вместе с блокнотом и ручкой (с синими чернилами). Не может быть и речи, чтобы воспользоваться другими. Последний взгляд. Чуть ровнее по центру поставить бювар. Он выходит.

— Вы уже уходите? — спрашивает Эвелина.

— Да. К зубному врачу.

Быстро удаляется. Эта потребность лгать, прятаться, убегать… Это тоже надо объяснить доктору Бриюэну. Ибо в конце концов ему придется посетить Бриюэна. Ведь именно он спас малышку Люсетту. Она страдала депрессией и чуть не отравилась, когда ее бросил любовник. Совершенно смехотворная история — как будто эти ничтожные сердечные дела имеют какое–то значение. Жантом посмотрел на часы. Может, забежать к Мириам. Пусть не думает, что он ее избегает. Накануне между ними произошла крупная ссора. И из–за чего, Боже милостивый! Откровенно говоря, не стоило придираться к ней за то, что она в диалогах то там, то сям пишет: «доказывала она, вспылила она, пролепетала она, прокартавил он».

— Объясните мне, что происходит, когда человек лепечет? Или картавит? Я уж не говорю о всех этих ваших выражениях: «выплюнула она, пролаяла она».

Он задел ее за живое. Она заартачилась, как побитое животное.

— Если хочу, буду лаять. А свои уроки воплотите в жизнь, пусть посмотрят, что вы умеете делать.

— О! Что я и говорю, дорогая Мириам… Простите, Валери.

Такие мелкие стычки оставляют шрамы. Но им обоим нужны быстрые взаимные укусы. Потом, зализав раны, они делают вид, что обо всем забыли, исподволь готовя новую баталию. Жантом никогда не говорит Мириам: «Вы просто подражаете». Он между прочим, как бы разговаривая сам с собой, отмечает: «Конец «Страждущих душ» мне что–то напоминает, вроде бы перекликается с произведениями Колетт. Но в таком случае надо ставить кавычки, если, конечно, автор разбирается в знаках препинания». И уходит. Он свое получит. Она примется за ним следить. Пошлет секретаршу Клер по книжным магазинам, а потом с самым невинным видом протянет ему почти новый экземпляр «Бириби». «У Ломона их сколько угодно. Вот, например, этот с посвящением министру. Хотите, прочитаю?» Он вырывает книгу из ее рук. Он обижен. У него готовы вырваться оскорбления. Он едва сдерживает желание ударить. Удаляется на свой седьмой этаж, хлопнув дверью.

Если вдуматься, странное размещение. Им вполне хватало шестого этажа. Но именно он захотел иметь на седьмом убежище, кров, нору, там он хотел тайком пытаться писать. Он может ходить там взад и вперед, сгорать от гнева, бросаться на диван, вслушиваясь в негромкую внутреннюю музыку, только что выдавшую несколько тактов, несколько слов. Все эти безумства касаются только его. Он настолько недоверчив, что не хранит ничего, ни единого клочка бумаги, ни тем более того, что может походить на дневник. «Это моя сожженная земля», — думает он перед тем, как выйти, бросая инквизиторский взгляд на спальню и кабинет.

Когда его охватывает зуд предстоящей ссоры, он может спуститься к Мириам по внутренней лестнице. Но в самом низу есть дверь со световыми сигналами: если Мириам расположена кого–то принять, горит зеленый, если она не в настроении, то красный.

Почти шесть часов. Он вошел в лифт, поднимающийся только до шестого этажа. Лифт буквально втиснут в лестничную клетку и так тесен, что в нем могут поместиться только двое. Жантом прижался к Клер, пальцем показал на потолок.

— Как там, наверху?

— Более или менее, — ответила Клер, привыкшая к манерам Жантома. — Обычные вспышки гнева, переходящие в депрессию.

— Ее книга плохо продается?

— Да нет, но не очень хорошие отзывы.

— Если это можно назвать «отзывами», — с раздражением сказал Жантом. — После вас.

Они с трудом выбрались из кабины.

— Не стоит говорить, что вы меня видели.

Он расстался с Клер на площадке и поднялся по черной лестнице. Быстро осмотрел замок, как будто ждал ограбления. А теперь надо покончить с рецензией. Начать все заново. Чтобы настроиться на нужный лад, поднял валявшуюся у кресла книгу «Страждущие души». Наугад открыл ее. Тотчас рассмеялся, прочитав: «Селена распространяла над нивой свой мрачный свет». Невероятно. И все остальное в том же духе. Вот еще одна жемчужина: «Флоранс смотрела на небо. На поля спешил запоздалый ветер». Да! Запоздалый ветер! Это как раз для ее читательниц из глухомани. А для парижанок? Ничего! Ну конечно: «Идиотка, — прорычал сутенер. Я тебе покажу». Будь осторожна, Валери. Сутенер — это уже устарело. От него отдает вашим Макорланом или Карко.

Жантом растянулся в кресле, снял крышку с ручки и сам удивился, увидев, как она выводит: «Своим романом «Коралловый риф» Дютуа открыл новый жанр: изыскательную поэму…» А одна фраза зовет другую. Пятнадцать строчек за двадцать минут. Жантом не верит своим глазам. Возмущение поведением Мириам, злость, отвращение — все это действует как допинг. И что из этого следует? Мириам как отвлекающее средство — может, это и есть решение проблемы?

— Слушаю вас, — сказал доктор Бриюэн.

— Вот в чем дело, — проговорил Жантом. — Я работаю в издательстве Дельпоццо. Ваш адрес мне дала одна из ваших, клиенток, Люсетта Ришоп. В двух словах, у меня литературная импотенция.

Доктор положил перед собой чистую карточку. Раньше, подумал Жантом, врачи походили на настоящих врачей. Теперь все совершенно иначе: одеваются как попало, на вид им всего около тридцати лет, летом и зимой загорелое лицо, и нет больше лысины, располагающей к откровениям. Этот молодой человек выглядит приветливым, но я бы предпочел кого–нибудь другого.

— Фамилия, имя, адрес?

— Жантом Рене, 44–а, бульвар Сен–Жермен.

— Номер телефона?

— 43–54–77–76.

Бриюэн сложил пальцы, наклонился.

— Что вы называете литературной импотенцией?

— Видите ли, я пишу, вернее, писал романы. Возможно, вы читали «Бириби», в свое время он пользовался успехом. А потом, вот уже несколько лет, я не могу написать ни строчки.

— У вас отнялась рука?

— Нет, отнюдь. От меня убегает мысль.

— Давайте разберемся. Вы теряете нить?

— Нет. Учтите, я говорю о словах не в обычном смысле, не о разговорном языке для передачи информации, не об автоматическом общении, понимаете?.. У меня все останавливается, когда мне надо что–то придумать, как–то себя выразить, найти совершенно новые словосочетания.

Врач покачал головой, глядя на него внимательным и любопытным взглядом.

— Если я вас правильно понимаю, вы можете, как Журден, написать: «Прекрасная маркиза! Ваши прекрасные глаза сулят мне смерть от любви», но от вас нельзя требовать сочинять сонеты, как от Оронта?

— Именно так.

Жантом улыбнулся. Этот Бриюэн хочет продемонстрировать свои литературные познания.

— Да, это интересно. Но вы же не сидели сложа руки?

— Разумеется, нет. Я попытался написать книгу о сказках Шарля Перро.

— Правда? Можно узнать почему?

— Ну как же, там такие двусмысленные герои: Людоед, Синяя Борода, Кот в Сапогах…

— Из этого ничего не вышло?

— Нет. Тогда я попытался обратиться к истории. Опять неудача. Но я не сдавался. Набросал план книги о путешествии Шатобриана в Америку. На подготовительном этапе никаких трудностей не возникало, ведь тогда я, собственно, ничего не писал. Просто банальные, ничего не значащие фразы. Но, увы, на первой же странице — полный крах.

— Вам не приходило в голову диктовать?

— А как же! Но и из этого ничего не вышло. Понимаете, когда журналист рассказывает о каком–то событии, то его устами само событие повествует о себе. Вдохновение исходит не от репортера. Оно дано ему свыше. Напротив, представьте себе Малларме или Валери перед микрофоном… Простите за такое сравнение.

Доктор набросал несколько строк. Видно, что он заинтересовался. Жестом недоумевающего школьника поднес ручку к губам. Подумал и задал новый вопрос:

— Вы сказали, что работаете в издательстве Дельпоццо. А что вы там делаете?

— Работаю рецензентом. Каждый день поступают десятки рукописей. Я и еще несколько человек, мы занимаемся их сортировкой.

— Э–э… позвольте, не хотелось бы вас обижать… но если вы сами не способны писать — а ведь это так, не правда ли? — как вы можете здраво судить о других?

Жантом съежился.

— Ну, доктор, — пробормотал он, — здесь вы наступаете на больную мозоль. Именно потому, что я сам не способен творить, я так бережно отношусь к талантам начинающих писателей, которые бездумно и особо не утруждая себя выдают по триста страниц. Это как поток. Течет, минуя любые препятствия. Разумеется, встречается просто халтура. Но сколько раз я натыкался на места, при чтении которых мое сердце обливалось кровью от ревности, зависти, отчаяния — так они хороши и так чудно написаны. Достаточно одной только фразы, нескольких удачно найденных слов, чтобы я почувствовал себя обделенным самым отвратительным образом, как будто меня обворовали… И тогда мною овладевает отчаянное желание тоже что–то написать, я имею в виду именно написать, дать чему–то жизнь, а не составлять рецензию для журналов, это никого не интересующее чтиво. К тому же от подобной писанины у меня появляются заклятые враги. Я евнух в гареме, доктор, вот в чем заключается правда.

Теперь лед окончательно растаял. Врач просто пришел в восторг от открывающихся перед ним возможностей.

— На первый взгляд, — проговорил он, — складывается впечатление, что вы сами ищете себе наказание.

— А на второй взгляд? — попытался пошутить Жантом.

Бриюэн покачал головой.

— На второй взгляд, уважаемый мсье, объясните мне лучше, почему вы не хотите обратиться к специалисту по психоанализу? Я просто невропатолог. Конечно, я могу вам помочь, но послушайте… Дайте мне закончить. Вы не пошли к психоаналитику. Вероятно, намеренно. Возможно, из страха признаться в неприятных вещах, о которых вы сами еще не имеете достаточного представления. Я ошибаюсь?

— Откровенно говоря, — ответил Жантом, — не знаю. У меня нет впечатления, что я скрываю какие–то ужасные прегрешения. Я бы об этом помнил.

— Необязательно. Вам уже приходилось обращаться к психиатру?

Жантом поколебался.

— Нет. Но раньше, очень давно, я страдал чем–то похожим на лунатизм, меня лечили, но мне известно это только по словам моих родных.

— Сколько вам тогда было лет?

— Семь или восемь.

— Кто вами занимался?

— Доктор Лермье из Мана.

— Прекрасный врач, — одобрил Бриюэн. — Я его хорошо знал. Перебравшись из Мана, он обосновался здесь рядом, на улице Катр–Ван. Недавно умер. Ему исполнился девяносто один год, но, поверьте, голова у него оставалась ясной. Вернемся к вам. Как долго длилось лечение?

— Не знаю. Единственное, что могу сказать, — рецидивов больше не случалось.

— А что происходило во время приступов? Вы бродили по квартире? Хотели из нее выйти? Куда–то убежать?

— Не знаю.

— А потом вы убегали?

— Никогда.

— Во время полового созревания не возникало каких–либо проблем?

— Нет.

— Вам часто снятся сны?

— Сны?.. Боже мой, думаю, как у всех.

— Кошмаров не бывает?

— Нет. Не думаю. Или не помню.

— А раньше, когда вы вставали ночью?

— Может, и были.

— Вам снились животные?

— Нет, не могу припомнить.

— А «Бириби». Почему такое название?

— О! Нет ничего проще. Это имя или, скорее, прозвище, которое дали довольно трудному подростку, одному из тех крутых парней, о которых говорят: «Он кончит в Бириби». Бириби — это место ссылки для солдат Иностранного легиона.

— Да, знаю.

— В этом ничего больше нет, уверяю вас.

— Но вы сами чувствовали себя злым, восставшим против всего мира?

— Нисколько.

— Пусть так. Но еще раз задам вопрос, который считаю очень важным. Вам не случается просыпаться оттого, что вы видите какую–то тяжелую сцену? Бывают сны, которые сразу забываешь, потому что внутри нас действует мощный голос, говорящий: «Нет». Но тем не менее хоть на секунду, преодолевая препятствия, какие–то образы остаются.

Жантом сжал голову ладонями, задумался. Врач положил руку ему на плечо.

— Перестаньте. Вспомнится само собой. Не надо себя мучить. Я просто хочу, чтобы вы согласились со мной, что ваше бесплодие, от которого вы так страдаете, исходит от вас самого. Впрочем, вы уже это знали, когда звонили ко мне в дверь. Что у вас неважно со здоровьем — это другая проблема, и я ею займусь. Вы действительно не хотите обратиться к специалисту?

— Нет. Не хочу. Предпочитаю иметь дело с вами, просто разговаривать, как сейчас. Мне уже легче.

— Ладно. Ну что же, поговорим о вашем окружении, прежде всего о семье. С этого мне и следовало бы начать. И запомните: естественно, мне можно говорить все.

— Тем лучше, — вздохнул Жантом, — ведь рассказ будет не из приятных.

— Если хотите курить, не стесняйтесь.

— Спасибо, не откажусь… С чего начать? Отец был мукомолом, неподалеку от Мана. Мельница стояла на Сарте. До сих пор у меня в ушах стоит шум падающей воды.

— Вы жили на мельнице?

— Да. В просторном доме прямо на берегу реки. Матери там не нравилось из–за сырости и еще из–за одиночества. Родители не очень хорошо ладили. Вернее, совсем не ладили. Отец зарабатывал много денег. Но пил. Весь день в пыли среди мешков с мукой, представляете?

— Вполне.

— Однажды вечером по так и не установленной причине загорелся склад. Ходили разговоры об умышленном, с целью получить страховку, поджоге. Короче, когда пожарные приехали, сгорело уже все. И в довершение несчастий в огне погиб служащий отца.

— Вы тогда находились дома?

— Нет. В пансионе «Четырехруких братьев», как его называли в Мане. Ничего не видел.

— Сколько вам было лет?

— Семь.

— Как вы ко всему этому отнеслись?

— Эти события у меня в памяти покрыты какой–то пеленой. Надо вам сказать, что меня забрали из школы и я стал жить у старшей сестры матери Элоди. Было проведено следствие. Виновным признали отца. Он отправился в тюрьму, а мать в состоянии глубокой депрессии поместили в лечебницу, где она через два года умерла.

Жантом затушил окурок и попытался изобразить улыбку.

— По воскресеньям, — продолжал он, — тетя водила меня утром в лечебницу поцеловать мать, а после обеда в тюрьму повидаться с отцом. Это я помню довольно хорошо. Я совершал путешествие по комнатам для свиданий.

— Скажите откровенно… рассказывая об этом, вы не испытываете внутреннего волнения?

— Нет! Доктор, уверяю вас… Впрочем, можете пощупать пульс. Он в порядке. Что было, то прошло.

— Хорошо. Продолжайте. Что стало с отцом?

— Вы спрашиваете. Через несколько лет он вышел из тюрьмы и совершенно спился. Умер много лет тому назад.

— Значит, вас воспитывала тетя.

— Не совсем. Скорее Жюльенна, ее старая служанка. Тетя была не замужем и все свое время посвящала животным. В доме их водилось множество. В определенном смысле и я был брошенным животным, но дети ее не интересовали. Практически она отдала меня на попечение Жюльенны.

— Подождите, не так быстро. Вы — интересный случай, мсье Жантом. Какие у вас сложились отношения с тетей?

— Думаю, что отвратительные. Не люблю женщин, отдающих себя целиком глупым увлечениям.

— Не стоит говорить об этом. Итак, о вас заботилась добросердечная служанка. Вы ходили в лицей?

— Да. Учился я хорошо. Но никогда не чувствовал в себе уверенности. Ведь одно мое имя вызывало самые разнообразные толки. Стоило только кому–нибудь на меня пристально посмотреть, и я сразу замыкался в себе. Даже тетя, разговаривая со мной, жалостливо покачивала головой.

— Давайте подведем итоги. Обоснованно или нет, но вы все время испытывали ощущение, что находитесь в изоляции?

— Именно так. И я видел только один способ вырваться из нее: работать больше других. Любой ценой добиться успеха. Но меня преследовал злой рок. По вечерам тетка запирала свой зверинец в большом флигеле в глубине сада. И вот однажды этот сарай загорелся.

— Вы при этом присутствовали?

— И да и нет. Я занимался у себя на чердаке. Начавшийся шум заставил меня подбежать к слуховому окну. Мне удалось восстановить ход событий, но все это очень расплывчато. Тетка разбудила Жюльенну. Вдвоем они побежали к сараю. Приехали пожарные. Спасти удалось не много, а тетя умудрилась получить ожоги на руках. Санитары в белых халатах отнесли ее на носилках к машине «Скорой помощи».

— Э–э… простите, тот же вопрос: сколько вам было лег?

— Думаю, около десяти, я ведь учился в четвертом классе. Потом меня поместили интерном в лицей. Я никогда не выходил за его стены. Тетка, не знаю почему, возненавидела меня до такой степени, что вы не можете себе даже представить. В ее глазах я был сыном поджигателя. А в мозгу у нее между двумя событиями установилась какая–то мистическая связь. По счастью, получив аттестат, я смог устроиться в редакцию газеты «Депеш де л’ Уэст». Всего лишь рассыльным, мальчиком на побегушках, но у меня появилось время читать, расширять свои знания. Но главное — я вдыхал запах чернил, рукописей, печатного текста. Я очутился в прихожей писательского ремесла. И уже не захотел из нее выходить. Связал себя с бумагой. Все остальное исчезло. Свое убогое детство, эту сплошную череду неудач, я выкинул из–головы. Я как будто заново родился в издательстве Дельпоццо. Вырос там, добился успеха. Мало–помалу, как девушка становится женщиной, я превратился в писателя. Вы и все прочие принимаете пищу, чтобы вырабатывать кровь. У меня же все, что я поглощаю, превращается в слова. Вернее, превращалось, увы. Эта удивительная алхимическая реакция прекратилась.

— Полноте, — проговорил врач, — не будем терять хладнокровия. Эта алхимическая реакция, как вы говорите, исчезла — как? Постепенно или сразу?

— Почти сразу.

— А точнее?

— С момента свадьбы.

— Вот как! Значит, искать надо в этом направлении.

Зазвонил телефон. Врач снял трубку, резким тоном ответил:

— Прошу вас, Жермена. Не отвлекайте меня. Ни под каким предлогом.

Вновь обратился к Жантому.

— Как давно вы женились?

— Признаюсь, мне кажется, очень давно, — ответил Жантом. — Если бы свадьбы назывались не серебряными, золотыми или бриллиантовыми, а терновыми, кактусовыми и занозными, я бы мог лучше вам объяснить.

— Черт побери! Этим все сказано.

— Я женат шесть лет. Жена… ну кто ее не знает… Валери Ласаль.

— Романистка?

— Если угодно, да. Романистка. Мы встретились на приеме, организованном издательствами Дельпоццо и «Галлимар» по случаю присуждения мне премии Четырех жюри… Ну! Не смейтесь! Как и вы, я считаю, что для присуждения книге премии три из четырех жюри лишние. Но я все равно испытывал такое счастье, что был готов обнять кого угодно, и к несчастью, руки мои замкнулись на Мириам… Да, ее зовут Мириам.

— Очень красивая женщина, если судить по фотографиям.

— Дело вкуса. Она старше меня на пять лет. Ладно, оставим это. Не ее вина. Она родилась на Гваделупе в семье мелкого таможенного служащего, мать ее была из местных. Вас это интересует?

— Конечно. Продолжайте.

— Так вот, после смерти матери они с отцом приехали во Францию. Отец вышел на пенсию и вскоре отправился в лучший мир. О нескольких следующих годах своей жизни она никогда особо не распространялась. Порой у меня складывалось впечатление, что она вела себя довольно легкомысленно. Потом вышел ее первый роман, написанный крайне небрежно. Но нынешняя публика упивается такими поделками, и ей устроили настоящую овацию. Угадайте, сколько она зарабатывает. Нет, даже не пытайтесь. В среднем четыреста тысяч.

— А вы? — спросил врач. — Сколько получаете вы?

— В лучшем случае сорок пять — пятьдесят тысяч.

Оба помолчали, потом врач покачал головой.

— В этом причина вашего разлада?

— Не думаю, доктор. Два писателя в семье могут не ладить, допускаю. Такое случается. Тогда они просто расстаются, и каждый идет своим путем.

— А почему вы этого не делаете?

— Потому что у нас речь идет не о хорошей или плохой семье. Совсем нет. Истина, страшная истина, состоит в том, что один из нас процветает за счет другого, один из нас пьет кровь другого. А другой — это ведь я, не написавший за все время совместной жизни ни единой достойной строчки. Вот почему я здесь.

— А как с сексом?

— Полный ноль.

— А до свадьбы?

— Мы мимолетом встречались, но не из–за физического влечения, а потому, что каждому писателю необходимо получить определенный опыт.

— Но тогда объясните мне, как же вы живете? В одной квартире?

— Нет. На разных этажах.

— А обедаете? Вместе?

— Нет. Я хожу в ресторан. Мириам же привыкла есть что угодно, например, салат из сырых овощей или бутерброды с анчоусами, и при этом все время курит, перечитывая написанное утром.

— Значит, вы никогда не разговариваете?

— Напротив. Ей очень нравится узнавать, с кем я встречаюсь, быть в курсе сплетен, всякой болтовни, разговоров, которые процветают в нашей среде. Поэтому время от времени она угощает меня чем–нибудь экзотическим, отчего у меня начинается изжога. Мы просто разговариваем.

— Ей известно, как вы оцениваете ее таланты?

— Вы имеете в виду то, что она производит? Разумеется.

— А она знает, что вы больше ничего не пишете?

— Она это видит. Но боится, как бы я не вылез с новым бестселлером. И думаю, доктор, что она настороже, готова преградить мне дорогу… Согласен. Это бред. Но мы — как гладиаторы, ждем момента, когда можно свести друг с другом счеты.

— Если я вас хорошо понимаю, вы готовы возложить на нее ответственность за отсутствие у вас творческих сил.

Жантом собрался с мыслями, взвешивая «за» и «против».

— Не знаю, — в конце концов проговорил он.

— Вы не пытались путешествовать?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я придерживаюсь своих привычек.

— А может, по другой причине, если позволите? Возможно, вы страшитесь, что вдали от жены и от ее влияния вы все равно останетесь бесплодным… То, что я вам сейчас говорю, очень важно. Поймите, истинную первопричину вашего нынешнего состояния надо, несомненно, искать гораздо глубже. Дорогой мой, все выглядит так, будто ваш брак просто спровоцировал рецидив невроза. Вещи следует называть своими именами. Но не хочу вас утомлять. Для проформы я вас обследую. Вы, разумеется, ведете неправильный образ жизни. Через неделю вы ко мне зайдете. Мы еще поговорим. Попытаюсь снять заторможенность, поскольку вы замкнулись на себе. И если вам нужен совет…

— Прошу вас, доктор, я пришел сюда именно за советом.

— Если бы вы не были профессиональным писателем, я применил бы другой метод, но в вашем случае мне кажется, что вам бы стоило самому исследовать свою болезнь, записывая по несколько строк каждый день.

— Ну уж нет, доктор. Этого я как раз делать не могу. Я уже вам объяснял. Я пытался.

— Послушайте, я не прошу вас приниматься за новый роман. Предлагаю просто вспоминать и записывать. Просто так… Как получится. Но если это возможно, то воспоминания о прошлом, о том времени, когда вами занимался доктор Лермье… Постарайтесь вспомнить дом, где он жил. Как вы входите в его приемную, потом в кабинет. Опишите его. Согласитесь, это не очень трудно.

— Конечно нет. Это мне по силам.

— Как вы сидите перед ним. Какую видите мебель, картины, потом опишите его самого в белом халате. Мало–помалу втягивайтесь в писательскую работу. Уверен, вы сможете выделить некоторые детали. Именно это развяжет вам руки. Но будьте внимательны. Не пытайтесь ловить образы, которые злокозненно ускользают от вас. Они к вам вернутся. То есть попадутся в капкан слов. И тогда вы одержите победу. Главное — не нервничайте. Я вам выпишу успокоительное, оно вам поможет… Еще одно: избегайте стычек с женой. Пусть она вас провоцирует, уходите от нее, уступайте, не допускайте ссор. Одним словом, вы в ладу со всем миром и прежде всего с собой. Договорились?

— Да.

— Хорошо. До скорого.

Жантом вышел на улицу слегка ошеломленный и с некоторым чувством облегчения, как больной, которому сообщили, что операцию делать не надо. Сегодня же вечером он начнет лечиться.

Но это, оказывается, не так уж и просто… Улица, на которой жил доктор Лермье. Ладно. С этим трудностей не возникнет. Подъезд. Справа лестница. Звонишь и входишь. Обыкновенная приемная, плетеные кресла, скрипящие при малейшем движении. А вот дальше все усложняется. Лежа на кровати, Жантом всматривается в свой внутренний экран. Его пугает белый халат врача, слепящий глаза, как невыносимый свет прожектора. Он безуспешно пытается расслабиться, успокоиться… Что тут такого, это просто халат. В нем нет ничего необычного. С пуговицами на плече, придающими ему вид военного мундира. Ах, Боже мой!..

Жантом сел, напряг память. Едва он подумал о военном мундире, как неуверенность исчезла. Бриюэн прав. Именно слова умиротворяют образы. Теперь, благодаря пуговицам на плече, он видит доктора Лермье совершенно четко. Большие очки в роговой оправе. Голубые глаза. Редкие волосы, плохо скрывающие ухоженную лысину. Низкий голос: «Не бойся, малыш». «Как Кювье, — подумал Жантом, — по одной кости сумел воссоздать скелет диплодока, так и я благодаря трем–пуговицам на плече воссоздал вид кабинета доктора Лермье». Приятная светлая комната. Большой стол с выстроенными в ряд унылыми корешками. Секретер с множеством ящиков, в которых ребенок не прочь был бы покопаться. С кем он пришел, с матерью или теткой? Разумеется, с теткой. Ведь за заходящейся в крике матерью пришли два санитара и увезли ее. Во всяком случае, ему так кажется, поскольку, едва подумав о матери, он перестал что–либо различать. На воспоминания опустился туман, и кабинет врача исчез. Он потерял нить. Сжал кулаки, чтобы не закричать. По телу пробежала короткая судорога, и он лишился сил. Если бы он прислушался к себе, то заснул бы.

Но он осторожно возвращается к своим мыслям, не спеша подводит их к препятствию: халат. Его носил врач. Хорошо. А если заменить лицо на другое? Надеть на голову фуражку? Может быть, очки? Нет. Не стоит продолжать. Его снова начал обволакивать туман, в горле встал ком. Жантому известно только то, что мать увезли. Но он знает об этом чисто умозрительно. Воспоминания о пережитом отказываются прийти на помощь. Что это значит? Мешают угрызения совести? О чем? Мельницу он не забыл. Мысленно прохаживается по ней без всяких проблем. Видит помещение со сводчатыми потолками, влажные стены, различные механизмы, вокруг которых постоянно летала тончайшая мучная пыль. Слышит шум падающей воды, из–за чего всем приходилось кричать. Он полагает, что помнит и запах, пресный и сырой запах реки, заполнивший дом. В памяти встает и погибший при пожаре работник с волосами, испачканными в муке. Все это его не смущает. В состояние безумной паники он приходит от чего–то другого, относящегося к матери. Доктор Бриюэн, вероятно, прав. Только психоанализ сумеет раскрыть ему истину, показать, почему он беспрестанно борется с матерью, теткой и женой, словно с единым в трех лицах врагом. Может быть, так оно и есть? Может быть, он пытается наказать себя?

Жантом встал, закурил сигарету, чтобы скрасить одиночество. От горьких воспоминаний не осталось ничего, кроме клубов тумана. Как записать то, что невозможно сформулировать? Тем не менее он полон решимости повторить попытку. Ему не дают покоя откуда–то отчетливо всплывшие в памяти люди в белом. Одного, в очках, он вспомнил. Второй тоже в конце концов раскроет свой секрет, даже если придется пострадать, принуждая его к этому. Их связывают между собой носилки… Спокойно. Им еще слишком рано выходить из тьмы забвения. Но ему уже удается выразить словами этот образ, без замирания сердца воспроизвести повседневную сцену: двое санитаров несут больного. Никто от него не требует описывать это ярко и четко. Просто запечатлеть в общих чертах, потом продолжить рассказ, написать о своем потерянном детстве, а затем как бы невзначай вонзить скальпель в потаенную полость, откуда хлынет черная кровь.

И вот новость! От одного к другому, по телефону, распространится слух: «Жантом написал удивительную вещь, нечто вроде автобиографии, это на голову выше «Бириби». Он отказался от красивого, элегантного стиля. Думается, это многообещающая вещь. Может потянуть на Гонкуровскую премию».

Жантом улыбнулся. Он очень устал, но в то же время остался очень доволен первой попыткой. В конце концов, пусть он в чем–то виновен и не в состоянии признать, но ведь тот мальчишка никак не мог совершить чудовищный поступок. А если он что–то украл? И в голове малыша это сразу же превратилось в непростительное преступление. Допустим! Но теперь охватившая его идея расследования наверняка выльется в книгу. Он готов исповедоваться публично, лишь бы ему вернули перо.

Раздался звонок. Его призывает к себе Мириам. Как некстати. Он ведь погрузился в приятную мечту. И вот как раз сейчас ему придется демонстрировать ей улыбающееся лицо, а она начнет гадать, что он затевает. Он завязал пояс на халате и спустился. Зеленый свет. «Пешеходы могут идти». Вошел в кабинет Мириам. Та курила, растянувшись на своем кресле сложной конструкции, позволяющем занимать самые замысловатые позы. Ленивым жестом показала на столик, где в полном беспорядке валялись заметки, написанные от руки, листки календаря, астрологические журналы.

— Давайте прервемся, — проговорила она. — Друг мой, ведь вы все равно бездельничаете…

— Позвольте, — прервал ее Жантом. — Я как раз напряженно работал.

В ответ она проворковала оскорбительным, исходящим из глубины горла насмешливым тоном.

— Вы только посмотрите, — сказала она. — Рене Жантом работает. А над чем?.. Позвольте спросить?

— Над романом, представьте себе.

— И давно?

— Вы меня утомляете, дорогая. Это вас не касается.

— Возможно. Но есть бумага, которая нас обоих касается в равной мере. Читайте. Она на столе… Это счет от управляющего.

Жантом пробежал глазами листок, вполголоса повторил указанную сумму.

— Ну? — спросила Мириам.

— Он нас просто душит. Так больше продолжаться не может.

Мириам приподнялась, оперевшись на локоть.

— Правда? Я с вами согласна. И думаю, что пришло время, когда вам снова следует принимать участие в оплате расходов. Тем более что вы теперь наконец принялись за работу. И вполне естественно…

— Понятно. Не продолжайте. Я понял. Надеюсь, что через несколько месяцев…

— Попросите аванс. А пока поговорите с управляющим. Почему я всегда должна улаживать щекотливые вопросы?

Жантом пожал плечами и направился к двери.

— Подождите, — остановила онаего. — Не убегайте. Я не хотела вас обидеть. Присядьте на минутку. Вон там, на пуфик, так мы окажемся на одном уровне. Возьмите сигарету…

Он кое–как расположился, с трудом подогнув ноги.

Ему ненавистны все эти приседания на восточный манер. Он же не йог. Мириам наблюдала за ним, явно забавляясь.

— Итак, — проговорила она, — вы начали писать роман. О чем?

Как будто роман должен быть о чем–то. Хотя для нее писать значит рассказывать. А рассказывать — это выставлять напоказ интимные отношения, открывать сердца и тела.

— Просто воспоминания, — ответил он. — Эпизоды детства.

Он посмотрел на нее. Да, она еще красива, но ее красота приносит страдание. То же самое происходило с тетей Элоди. Возле нее не было мужчины. Только преисполненные благодарности животные, которые не осмеливались ей противоречить. А вот теперь настала очередь Мириам. Перед ним Валери Ласаль, восседающая на горах книг, на миллионах, ведь она богата, во всей славе, ну а маленькому несчастному Жантому следует ходить по струнке.

— А почему ты мне никогда не рассказывал о своем детстве? — спросила она.

Когда она переходит на «ты» — жди опасности. Жантом замкнулся в себе.

— Я не очень люблю это время, — ответил он.

— А ты думаешь, читателям оно понравится?

— Это разные вещи.

Наступило молчание. Наконец она затушила сигарету и подвела итог:

— Зря вы не доверяете мне.

Аудиенция окончена. Жантом положил в карман счет и, не прощаясь, вышел. Позади него зажглась красная лампочка. Он вне себя. Ни гроша она не получит. Впрочем, она ничего от него и не ждет. Просто ей доставляет удовольствие издеваться над ним. Напоминать, что он живет за ее счет. Но не вечно же ему быть ее постояльцем.

Он вошел в комнату, которую называет иногда своей «каморкой», и в порыве мщения схватил валявшийся на полу рядом с креслом роман Валери, уже и так истерзанный бесчисленными унизительными пометками. Наугад прочитал.

«Хватит молоть вздор, — проскрипел Гислен».

Сразу успокоился и закрыл книгу. Об этой фразе он забыл. Но она воздает ему за все обиды. О такой глупости можно только мечтать. Прошел в свою крохотную кухню и вернулся оттуда со стаканом минеральной воды. Он пьет только «контрекс». Проглотил таблетку успокоительного, прописанного Бриюэном. Надо бы, конечно, прочитать инструкцию, ведь наверняка есть какие–то противопоказания. Потом вырвал из блокнота лист и уселся за письменный стол, в ожидании. Поскольку речь идет именно об ожидании. Он будет действовать так, как рекомендовал врач, ждать появления идей, ассоциаций, и когда одно воспоминание вызовет другие (так магнит притягивает иголки), он их тотчас запечатлеет на бумаге. Сам он не постигнет их смысла. Но Бриюэн, возможно, окажется более проницательным. На этот раз он полон решимости идти до конца. Парализующее его чувство бессилия, когда он пытается сконцентрировать внимание, вызвано проделками подсознания. О бессознательном он знает не больше, чем многие другие. Все это сводится к довольно расплывчатым понятиям: комплексы, отторжение, цензура, «сверх–я», «оно». Есть ошибки, которые рассудок изгоняет сам по себе, точно так как фальсификатор подделывает секретный документ. От него остается только тень рисунка в не поддающейся расшифровке филиграни. Итак, сейчас ничего положительного ждать не приходится. Но он бы уже одержал победу, если бы ему удалось противостоять внутренней несобранности, преодолеть панику от разрозненных воспоминаний. После визита к Бриюэну его подавляет уже не впечатление, что за ним идут по пятам на улице — он познал и испытал это довольно утомительное чувство, а ощущение, что его преследуют «изнутри», что, скрываясь в его тени, за ним следит, шпионит какая–то таинственная личность, готовая покончить с ним, если он слишком разговорится. Опасность он чувствует, как порыв холодного ветра на затылке. Будь что будет! Цель он себе поставил. Он обязательно должен разобраться в деле Жантома.

Что тогда произошло? Может, надо начать с пожара на мельнице? Здесь врачу он солгал. Сказал, что при этом не присутствовал, но он солгал, он должен был там находиться — ведь пламя он видел. Но действительно ли видел? Не путает ли он два пожара? Машинально написал: плоскодонка. Что это такое — плоскодонка? Нет никакой проблемы. Плоскодонка — это ярлык, рыбацкая лодка. На мельнице раньше она была. Он ходил на ней с отцом ловить плотву. На лодку спускались прямо из дома через ржавую дверь у водостока. Переправившись на веслах через Сарту, они закрепляли лодку на двух шестах, отец сидел на одном конце, сын на другом, и между ними устанавливалась удивительная тишина, наполненная тысячами речных голосов, к которым постоянно примешивался шум падающей воды.

Почему глаза у Жантома были влажными? Плачущий в нем ребенок не мог быть гадким мальчишкой. Следовательно, он вправе допустить безумную мысль — да, в тот вечер он находился на мельнице. Стоящее перед глазами пламя отражается в воде. В водах Сарты, разумеется. Но он же тогда учился в колледже Святого Варфоломея. Правда, субботние и воскресные дни проводил дома. Мельница загорелась вроде бы в субботу вечером. Надо просмотреть газеты в архиве. Еще раз написал: плоскодонка. Приложил к глазам сжатые в кулаки ладони. Из окон сыпались искры. Они падали, в реку снопами, фейерверками огня, как на празднике 14 июля. Плоскодонка медленно плыла по течению. Кто–то сидел рядом. Помнит руку, обнявшую его за плечи, голос: «Бедный малыш». Вероятно, мать. Вся эта сцена напоминает изъеденный временем документ. Он не сомневается, кажется, только в том, что пожар распространился очень быстро и что мать и ребенок спаслись от пожара на лодке, поскольку огонь отрезал иной путь к берегу.

И это все? У Жантома сложилось такое впечатление, будто его допрашивают, более того, с пристрастием. Кто? Он сказал все, что знает. И тем не менее хочется сказать больше. И он действительно мог бы сказать чуть больше, повторить, например, то, что он отвечал людям, которые задавали ему вопросы позднее, после похорон. В памяти всплывают осколки воспоминаний. Да, конечно, у них имелся запасной мотор. Его смастерил работник. Мотор, работающий на бензине. Пользовались им не часто. По этому поводу работник часто спорил с хозяином. И с хозяйкой. Странно, Жантом называет их хозяин, хозяйка, а не папа и мама, как будто у него никогда не было семьи. И снова все смешивается, как потревоженное на поверхности воды отражение.

Жантом слегка потянулся. Тело одеревенело, онемело, ноги затекли. Дважды он написал слово «плоскодонка». И что дальше? Из одного слова рассказ не получится. И все же самого себя он исследовал гораздо глубже, чем обычно. Прошел вдоль запретной зоны, концентрационного лагеря, где томятся призраки, мельком разглядел их слепые лица, прижавшиеся к решетке. Тетя Элоди тоже стоит там. На правой щеке у нее яркое родимое пятно, что делало одну сторону лица ужасной карикатурой на другую. Чтобы скрыть его, она обычно носила на шее любимую кошку, словно ребенка, нежно прижавшись щекой к ее мордочке, и та ревниво шипела, как гусь, когда к ней подходили слишком близко. Вызвать в памяти это лицо ему не составляет труда. Совершенно невыразительная физиономия. Лунообразная, отсутствующая, как на свадебной фотографии. А вот Жюльенна, служанка, «мама Жюльенна», всегда готова появиться. Черная кофта, косынка, сложенные руки во время минутного отдыха между делами. Вот она шевелит губами. Она разговаривала сама с собой на кухне, в саду, около клеток, где животные по–своему приветствовали ее, встав перед решеткой на задние лапы. Как же этот лазарет смог исчезнуть меньше чем за час в ужасающем гаме криков, лая, воя? А потом? Что осталось? Куски обгоревшей шерсти в лужах воды и клубах дыма. Пожарные собирали их лопатами и ловкими движениями бросали в мусорный ящик, Жюльенна рыдала. А тетю Элоди унесли на носилках.

Ну вот. Опять остановка. Путь преграждает образ носилок. Словно запрещено наклониться и посмотреть, кто на них лежит. В общем–то это и так известно. Мать перерезала себе вены. Элоди обожгла руки. Обеим наложили повязки до самых плеч. И тем не менее. Не стоит наклоняться. К тому же один из людей в белом сказал: «Отойди, малыш. Здесь не на что смотреть». Жантома, наверное, всю жизнь будет преследовать это абсурдное назойливое сомнение. Почему ему не разрешили посмотреть?

Он отодвинул кресло, сделал несколько шагов, пытаясь разорвать прилипшую к телу паутину прошлого. Далеко же он продвинулся! Возможно, ему удалось очистить от налетов какие–то детали, как того хотел Бриюэн. Но что сталось с тем диким желанием писать, из–за которого он бросался к рабочему столу, как любовник к телу возлюбленной? Разозлившись, он порвал листок, на котором только что выводил слова. К черту плоскодонку! Нет ему никакого дела до плоскодонки и до всего остального.

Ладно. Хорошо. Возможно, он просто психопат. Но шесть лет назад изо дня в день он легко мирился со своим слабоумием. Ему не приходилось рыться в глубине души, чтобы вытаскивать фразы. Они сами поднимались из глубины души, как вода из колодца. Доктор! Доктор! Прослушайте меня. Все началось, когда я увидел, как работает Мириам. Ее гороскопы. Ее нелепый узор строчек, претендующий на изображение реальной жизни. Меня это привело просто в шок. Я сказал себе: время теряю я. Мне следовало бы написать вовсе не «Бириби». Надо написать о себе. О себе, доктор. О том, что есть во мне уникального, понимаете. Именно в тот момент я прозрел. У меня нет своего «я». Причем нет с детства. Поймите. Я гоняюсь за призраками. Не могу ничего уловить. Моя подлинная сущность обитает совсем рядом со мной, но она скрыта, стоит как бы на шаг сзади. До встречи с Мириам я был почти счастлив. Ни в чем не сомневался. Но теперь я знаю. Пока я снова не стану самим собой, мне придется все время блуждать. Жантом! Фантом! Одно и то же, правда? Ну помогите же мне. Верните меня к живым людям.

Он набрал номер доктора Бриюэна, договорился о встрече. Потом, согнувшись, как наказанный ребенок, залез в ванну. Хорошо же в теплой воде. В ней он плавает. Как только что начинающий осознавать себя зародыш. Задремал. Весь день ему предстоит оставаться в серых потемках сердца и мысли. Его потихоньку охватывают мечтания. Возможно, раз он расслабился, они навеют ему образы, до сих пор скрывавшиеся в каком–нибудь темном закоулке его памяти. Он увидел второго санитара. Увидел и носилки, на которых под покрывалом лежит тело, но не матери и не тети. Решил, что память превратилась в сообщницу его сознания, порождающего химеры. Она придумывает. Она творит. Ему хочется дать ей полную волю. Но в то же время он хотел бы узнать, как ей удается делать реальным нереальное, настоящее перемешивать с вымыслом, создавать некую клейкую субстанцию, которую надо быстро превращать в образ, пока она не растворилась.

Он едва осознает, что идет летом по бульвару среди отдыхающих. Пытается задержать мысль, вдруг показавшуюся ему привлекательной: образ вулкана, из которого извергается грубая материя и разливается по земле, предлагая себя рукам скульптора. Разве не в этом кроется секрет романиста? Два санитара, утаскивающие тело… Но это тело, возможно, он сам, бедный мальчишка, козел отпущения в течение всей своей жизни. А ведь на его место можно поставить кого угодно. Он свободен в выборе. Эти двое в белом, вдруг они замаскировались? И почему бы им не убежать с…

Жантом не знает с чем. На площади Одеон его вдруг изумило и остановило внезапное чувство свободы, вскружившее голову. Все эти миражи, конечно, возникают где–то очень далеко от него, но он тем не менее может располагать их по своему усмотрению, рассматривать их как части своей истории. Орел — рассказ, желаемое развитие романа. «Решка» — суровая, до сих пор непризнаваемая правда. Улыбнулся, вспомнил стишок, заученный в школе: «В сердце постучи, там найдешь ключи». Нет. Не в сердце. Скорее в душе, где распахиваются ворота в царство теней, о котором говорил поэт.

«Точно, — подумал Жантом, — я чокнулся. Но вижу же я свет. Все остальное в моих руках. Если у тебя есть метод, это уже надежда на успех. Бриюэн будет мной доволен».

Ноги сами собой привели его к издательству Дельпоццо. Почему бы сразу не поговорить об авансе? Старик Дельпоццо из принципа станет жаться, а Жантом ненавидит торговлю. Но еще больше его выводят из себя желчные замечания Мириам. Представился секретарше и вошел к патрону в его огромный министерский кабинет. Повсюду книги. На столе роза. Перед хозяином, сидящим со сложенными, как у прелата, руками, больше ничего нет. Чувствуется тонкий запах сигар. По паласу ступаешь как по облаку. Дельпоццо встал, любезно протянул посетителю руку.

— Ну и ну, Рене, выглядишь ты не блестяще. Заболел?

Схватил его за руки, любезно потряс их, усадил перед собой в кресло. Как дедушка. С милыми морщинами на щеках. Между собой сотрудники фирмы называют его крестным отцом, как будто он глава семьи мафиози.

Дальпоццо тоже сел.

— Итак? Ты принес рукопись.

— Нет. Пока нет.

— Но скоро принесешь?

— Да, возможно.

— Ты мне это говоришь уже много месяцев. Скажи, Рене, в чем дело? У тебя как будто постоянно беременность заканчивается выкидышем. Но знаешь, это излечивается. Так что рассказывай… Ты что–нибудь задумал? Все, кто входят сюда, полны планов… Нет?.. Ну что ж, тогда у меня для тебя кое–то есть. Но сначала скажи, чего ты от меня хочешь. — Он вдруг разразился смехом. — Ах да! Понимаю… У тебя же лицо вдрызг проигравшегося игрока… Нужны деньги, ведь так? Дорогой Рене, ты меня разоряешь. Если бы только в тебя было выгодно вкладывать. Ну, не стреляй глазами. Шучу. Но если будешь слишком долго тянуть, тогда… сам делай выводы, ты же взрослый человек. Зайди к Менестрелю. Договорись с ним. Ты не очень много по-. просишь? Если как в последний раз, то сойдет. Замечательно. А теперь послушай меня. И сиди спокойно, сейчас ты удивишься.

Он радостно потер руки и, несмотря на свои восемьдесят лет, заерзал на стуле, словно ребенок, увидевший страстно желаемую игрушку.

— Тебе, конечно, известно о серии «Идеальное преступление». Замысел предельно прост: хорошо известных авторов просят придумать криминальную загадку и написать забавы ради по детективному роману. Короче, талант против техники. И дело идет… Даже очень хорошо. Понимаешь теперь, к чему я клоню?.. Предположим, я тоже учрежу премию «Гран–Гиньоль» и попрошу писателей высокого класса написать по кровавому, «душещипательному» роману, понимаешь… Что–нибудь вроде игры, но страшной игры.

— Но уже есть «Черная серия», — возразил Жантом.

— С ней нет ничего общего. Представляешь, если академик задумает написать историю о разрезанных на куски женщинах. Это сразу вызовет, я уж не знаю…

— Что–то вроде светского скандала, — закончил за него Жантом.

— Именно. Пока это только проект, который требует уточнений. Но думаю, он принесет хороший доход.

— Вас обвинят, что вы украли идею.

— Мне все равно. Места хватит для двоих.

— А где вы найдете писателей, которые согласятся опуститься до разряда бульварного чтива. Я имею в виду настоящих писателей.

— Рене! Ты неподражаем, уверяю тебя. Перед дверью выстроится очередь, поверь мне.

Раздался легкий стук в дверь. В проеме показалась кудрявая головка малышки Габи.

— Пришел мсье Дютур.

— Попросите его чуть подождать. Сейчас приму.

Жантом встал.

— Подожди, — сказал издатель. — Я еще не закончил. — На секунду он задумался, кончиком пальцев отбил на столе легкую барабанную дробь, затем возобновил разговор: — А ты не хотел бы попробовать? Просто чтобы доставить мне удовольствие.

— Я?

— Почему бы нет?

— Вы серьезно?

— Ты меня плохо понял. Повторяю: я это представляю себе просто как игру. Думаю, что не потребуется ничего, кроме времени, некоторой фантазии, чувства юмора и, разумеется, готовности испытать себя, перехитрить себя самого, если тебе так больше нравится. И всего–навсего один раз.

Жантом поражен. Издатель же продолжал:

— Об этом замысле я еще никому не говорил. Он пока еще не оформился окончательно, и я его шлифую. С тобой, Рене, я заговорил потому, что, насколько мне известно, ты сейчас свободен. Что? Это не так? Ведь не станешь же ты утверждать, что пишешь книгу, сценарий или что–то в этом роде, что очень тебя занимает. Ничего подобного. У тебя ничего нет.

— Но, извините…

— Не возражай. У тебя ничего нет, ты просто делаешь вид, что работаешь. Это не упрек. Дружеская констатация. И вот я предлагаю тебе возможность исправить дела. Успех «Бириби» парализовал тебя. Ты боишься, что новая книга просто повторит «Бириби». Второй роман всегда оказывается испытанием для писателя. У тебя не хватает мужества.

Жантом в знак протеста поднял руку.

— Нет, — проговорил он, — отнюдь нет. Дело не в этом. Все гораздо сложнее.

— Согласен, — ответил Дельпоццо, — все гораздо сложнее. Все вы так говорите, когда возникают трудности. Но свои доводы оставь при себе. Я тебе предлагаю принять новый облик. Читатели знают твой стиль, твою ненавязчивую манеру изложения. Если тебе удастся написать по–другому, если твои читатели воскликнут: «Его как будто подменили. Он действительно талантлив», ты выиграл. Прекратятся разговоры о том, почему Жантом больше не пишет. Улавливаешь? Подумай хорошенько.

— Я не смогу это сделать.

— Разумеется, не сразу. Ты талантлив, но тем не менее. Не торопись. Поищи вдохновения у Алена, де Сувестра, Понсона дю Террай, Гастона Леру. У кого еще? Мастеров детективного жанра хватает. Пусть я преувеличиваю. Но я предлагаю лишь общее направление. Если мой план тебя заинтересует, переговорим об этом еще. Ну же, не делай лицо как на похоронах.

Издатель проводил Жантома до двери, но на самом пороге задержал его, взяв за рукав.

— Вот о чем я подумал, — сказал он. — Существует особа, которая сумеет тебе помочь. Плодовита, как речной поток, и обладает чувством модного. Рядом с тобой, Рене. Совсем рядом. Валери… Валери Ласаль.

Жантом еле сдержал гнев. Резким движением открыл дверь, обернулся к Дельпоццо. Изо рта готовы вырваться ядовитые оскорбления.

— Зайди к Менестрелю, — посоветовал старик. — И успокойся.

Жантом пересек приемную, ни на кого не обращая внимания. «Пусть он катится к черту со своими планами. Мастера… чего? Старый кретин. Как он решился предложить это мне!»

Он вновь оказался на бульваре, почувствовал себя вдруг настолько утомленным, что зашел во «Флору» выпить чего угодно, лишь бы покрепче, лишь бы унять дрожь в руках. Предложить ему сотрудничать с Мириам! Как Дельпоццо только додумался до такого. Этому нет названия. Соавторство? Впрочем, нет. Он мог бы попросить… даже не так, одолжить изначальную идею. Но ему очень хорошо известны представления Мириам. Все это неизбежно приведет к «Разносчице хлеба» или к «Двум сироткам» с несколькими постельными сценами. А вот «Дорогого Биби» там днем с огнем не найдешь. И потом, не стоит забывать, что Мириам вот уже много лет пытается наложить на него руку. Мужа она уже одолела. Он превратился в лишившуюся своей сущности оболочку. Но как писатель он до сих пор от нее ускользал. Между тем она испробовала все средства: водила его на презентации своих книг, на коктейли, на пресс–конференции. «Я ему многим обязана», — говорит она, беря его под руку. Или: «Он читает мои книги. Уверяю вас, не пропускает ничего». — «Но это неправда!» — пытается возразить он. За их спиной шепчут: «Он все портит. Какая жалость!» Постепенно он начал отстраняться. Она же сделала вид, что приняла его игру, но от своего не отказалась. Просто изменила тактику. «О! — говорит она своим бесчисленным подругам, — не посоветовавшись с ним, я ничего не делаю. Конечно, у нас разные вкусы, но он дает такие хорошие советы!» Но что произойдет, если она вставит в разговор: «Бедный Рене, если бы не я, он давно бы вышел из моды. Он не чувствует потребностей современного читателя».

Алкоголь подействовал, уняв боль в ране. Она уже не так кровоточит, но все равно тупо ноет, заставляет дергаться губы, от чего ему почти удалось избавиться. Как такой хитроумный и проницательный человек, как Дельпоццо, мог предложить ему столь чудовищную вещь? Он, наверное, догадывался… Конечно. Он заранее знал результат. «Он загнал меня в угол, — подумал Жатом. — Я прошу у него задаток. И он сразу предлагает работу. Я в нерешительности. Он говорит: «Найдите помощника», и я, как идиот, хлопаю дверью, как бы говоря: «Мне никто не нужен». Тем самым соглашаюсь. Фактически это все равно что ответить «да».

Жантом заказал еще одну рюмку, вернулся к своим бредовым мыслям, пытаясь привести их хоть в какой–нибудь порядок. Старая лиса Дельпоццо все провернул с обычной для него ловкостью. Он ясно дал понять, что предлагает проявить не талант, а профессиональные качества, которыми должен обладать любой писатель. Если их нет, ты ни на что не годен. И нечего тогда просить аванс. Надо просто сказать: «Что ж, хорошо, согласен. Я это сделаю». А твое согласие означает, что ты готов сделать шефу приятное, не отвергаешь его идею и, едва попрощавшись, немедленно примешься за работу. А может, это как раз подарок судьбы? Довольно просто сказать себе: «У меня нет больше отговорок. Мне предоставлена полная свобода действий. Могу писать все, что угодно, отбросив комплексы».

Откуда взялось это слово? Оно, наверно, уже давно где–то пряталось и, чтобы проявиться, ждало лишь удобного случая. Теперь, когда исчезли критический настрой, цензура мысли, стремление к ясности, что мешает комплексам вылиться в рассказ?

Жантом задержал на языке обжигающую жидкость, коньяк или виски. Настал момент вынести себе неутешительный приговор. «Ну и пусть! Распахну дверь своим комплексам. Пусть выползают, как змеиный выводок. Не я этого хотел». В ту же секунду на него снова нахлынул образ носилок и людей в белом. Как приступ, как давно задуманная агрессия. Эти люди в белом, приводящие его в такое смущение и олицетворяющие что–то вроде неприкрытого насилия, напоминающего не гнев, не месть, не садизм, а какой–то спазм, безмерную тошноту, как будто извергающую тебя самого, обладают такой энергией, что направь ее в нужное русло, и она, возможно, заработает и поможет создать рассказ, как река, когда–то приводившая в действие мельничное колесо. Мельница! Она опять возникла в воспоминаниях. Жантом встал, забыв расплатиться, вернулся и, не дожидаясь сдачи, пошел домой. Горит красный свет. Тем лучше. Значит, не спросит, расплатился ли он с управляющим. Снял пиджак и уселся за стол, чувствуя себя одновременно жертвой и палачом. Сейчас он либо ответит шефу отказом, напишет, что решительно не намерен продаваться, либо постарается сыграть в игру и, исходя из одного образа, опираясь на ассоциацию идей, вновь переживет этот путь, начавшийся в момент его рождения, этот убийственный спуск с крутыми поворотами и прямыми участками, и увидит, где он очутился. Пока он ничего не знает. Его раздирают противоречивые чувства. Наконец, очень осторожно, как будто скрип пера может разбудить некую опасность, задремавшую возле него, он написал: «Машина «Скорой помощи»…» Только не надо задавать вопросы. Машина «Скорой помощи», почему бы нет? Остановилась во втором ряду. Имеет на это право. Такая деталь Жантому понравилась. Прохожие вынуждены ее обходить. Они просто обязаны пропускать людей с носилками. «Посторонись!» Этот призыв он сам слышал раньше. «Не мешай, малыш». Два человека, тот, что повыше, идет впереди. За ними дым. Может, и огонь. Но нет, огонь излишен. Надо строго придерживаться замысла: двое санитаров переходят тротуар. Пусть носилки не будут разобраны. Так лучше. Один из санитаров несет их на плече, словно жердь. Точно так же выглядел отец, уходя на рыбалку.

Жантом обхватил голову руками. В глубине памяти у него сидит какой–то магнит, притягивающий образы прошлого, как металлическую стружку. Как их оттуда вырвать, чтобы использовать в новых ситуациях? Начнем сначала. Двое санитаров входят в дом. А потом?.. Все очень обыденно. За исключением, может, одной детали. Фуражки и очки скрывают их лица. Они проходят мимо консьержа. Тот их даже не останавливает. Нельзя же мешать работе «Скорой помощи». Санитары заходят в лифт. Черт побери, завязка интересная. Поднимаются на третий этаж. Выше не стоит. Ведь спускаться придется по лестнице. На лестничной площадке расположены две квартиры. Теперь можно дать волю фантазии. Для удобства сюжета в левой квартире никого нет, ведь все–таки мало–помалу это превращается в рассказ. Санитары читают фамилию на медной табличке на двери справа. Фамилия не имеет значения. Звонят в дверь. Открывает служанка.

— Здесь живет мсье X?.. Нас вызывали?

— Нет. Мы никого не вызывали.

Нельзя терять ни секунды. С инфарктом не шутят. Не обращая на нее внимания, они входят, закрывают за собой дверь. И вот они уже на месте. Старик Дельпоццо прав. Теперь можно делать все, что угодно. Например, связать служанку и спокойно обчистить квартиру. Уходя, даже сказать консьержу:

— До чего мы дойдем, если и впредь будут ложные вызовы?

Машина стоит на месте под наблюдением полицейского. Оба санитара занимают свои места. Полицейский отдает им честь, останавливает движение, чтобы никто им не мешал.

Ну вот! Жантом выиграл пари. Правда, довольно скромно. Выглядит все как мелкое происшествие. Во всем этом нет ни малейшего намека на фантазию. А если… Если санитары пришли не грабить квартиру, а кого–то выкрасть? Эту мысль Жантом с негодованием отверг, как только она пришла ему в голову. Ведь лежащий на носилках силуэт — совершенно невыносимое, вызывающее тошноту зрелище. Жантому не хочется на него смотреть. Но в то же время он всеми силами хочет узнать правду. Чтобы побороть ужас, надо все–таки обратиться к психоаналитику. Пока этот ужас продолжает существовать, Жантом связан по рукам и ногам и не в состоянии раскрыться как настоящий писатель. В лучшем случае он будет производить такие вот истории, как та, которую только что выдумал. Она довольно забавна. Ей без труда можно придумать любопытное продолжение. Но в ней не хватает страха. «А я вот, — подумал Жантом, — я боюсь страха. Пока не научусь играть на нем, как на скрипке, останусь неудачником».

Положил на стол ручку. Он написал всего несколько слов: «Машина «Скорой помощи». Удручающая ситуация. Надо ли перечислять те мелочи, о которых он подумал? Зачем! Все равно это выставлено на полке его памяти, как безделушки, которые собирают день за днем, даже не отдавая себе отчета. Хорошо, если они когда–нибудь пригодятся.

Его вдруг охватила апатия. Он вышел на улицу, прошел несколько сотен метров по бульвару, известному ему как свои пять пальцев, испытывая подспудное желание с кем–нибудь поговорить, просто поговорить, чтобы просуществовать до обеда, пытаясь забыть эту пустоту в сердце, как будто у паразита, который его гложет, случаются часы отдыха и передышки. Когда он при деле, просто следуешь его капризам. А вот когда он делает вид, что успокаивается, становится еще хуже. Охватывает чувство краха, безнадежное и огромное, как необозримый пляж. Слова уходят. Мысли иссякают. Превращаешься в убогое ничтожество. Ничего больше не хочется, ни сходить в кино, ни посидеть на террасе кафе, ни даже купить книгу. Особенно последнее. Пока он не узнает, кто лежит под простыней на носилках. Стоп! Вход запрещён.

Остановился перед витриной букинистического магазина, где Мириам, когда хочет унизить его, приобретает по дешевке экземпляры «Бириби», преимущественно потрепанные. На пороге курит трубку Ломон, наблюдая за прохожими, среди которых попадаются и проворные воришки.

— Сейчас, мсье Жантом, — сказал он, — я ничего не могу вам предложить. Знаете, дела идут не очень. Детективные романы более–менее расходятся. Эротика тоже продается неплохо. А вот все остальное…

Жантом обрел наконец собеседника. Обычно он Ломона не очень жалует. Лишь изредка останавливается здесь, увидев какую–нибудь старую книгу. От всех этих книг, лежащих в коробках в ожидании нового хозяина, почему–то больно сжимается сердце. Они напоминают ему приют, в котором тетя собирала брошенных животных. Иногда ему даже приходит в голову мысль, что поджечь все эти несчастные отбросы было бы просто проявлением милосердия. Но сегодня он задержался возле них. Прошелся даже пальцем по романам «Черной серии».

— О! — сказал Ломон с упреком в голосе. — Вы же не станете покупать подобные книжки. Уж во всяком случае не эту, что вы держите в руках. Сплошь разбой и изнасилования. И арго от начала до конца. Вы не сможете это читать… Что? Вы хотите попробовать? Ладно. Я вас предупредил. Возьмите сдачу, мсье Жантом. Останется между нами, не беспокойтесь!.. Впрочем, уверен, вы мне ее вернете назад. Зайдете в магазин? Пожалуйста, вы мне доставите удовольствие. На улице я торгую книгами, но и в магазине есть комиссионные вещи. В основном предметы мебели.

«Хочет всучить какой–нибудь хлам», — подумал Жантом.

Но он пребывал в таком расположении духа, когда человек с какой–то противоестественной радостью принимает любое предложение, лишь бы оно выглядело хоть слегка приятным. Он последовал за Ломоном и не смог скрыть удивления. По сути Ломон — скорее антиквар, чем букинист. Магазин просторный и заставлен всевозможной мебелью. Жантом в этом немного разбирается, во всяком случае в достаточной степени, чтобы убедиться, что это не поделки. Простых вещей мало. В основном обстановка гостиной, кабинета, то, что иногда называют мебелью, переходящей по наследству.

Ломон, как барышник, погладил рукой боковую стенку книжного шкафа.

— Посмотрите, мсье Жантом, отдам дешево. Это куплено вовсе не на аукционе. Сейчас много стариков распродают свои вещи, чтобы свести концы с концами. Или племянники продают часть наследства, чтобы уплатить налог. Вы не представляете, сколько всего можно найти в шестом округе. Надо только держать ухо востро.

Потер руки и бросил на Жантома елейный взгляд.

— Правда не хотите?.. А столик с шахматной доской? Тоже нет?.. Ну что ж, в другой раз… А в вашем доме — о, я же знаю, где вы живете, — нет ли какого старика, который уступил бы мне, допустим, старые часы? Да, пусть вас это не удивляет, я беру заказы, потом ищу, вынюхиваю. Это довольно увлекательно. Мода, пристрастия постоянно меняются. В настоящее время ценятся часы.

Он проводил Жантома и уже на улице долго жал ему руку.

— Приходите когда угодно, мсье, я всегда здесь около полудня или после семи часов.

Жантом посмотрел на часы. Ему удалось провести время. Теперь он может не спеша направиться в ресторан. Вдруг вздрогнул.

По улице мчится красная машина «Скорой помощи». Дыхание перехватило, и он прижался к стене дома. Решился бы он признаться Бриюэну, что не отнес в аптеку выписанный рецепт? Медленно он пошел дальше, украдкой посматривая на врученную ему Ломоном книгу. Яркая обложка. Название выведено красными буквами. «Бей, красотка». Полураздетая девица в сдвинутом набок цилиндре. После «Голубого ангела» такой наряд стал униформой. Поискал урну, бросил в нее книжку.

Он остановился перед дверью ресторана, но в сущности, меню не имеет значения. Занял свое обычное место спиной к входу. Перед ним, оперевшись руками о стол, склонилась маленькая вьетнамка Лулу.

— Консоме, — сказал он, — как всегда.

— Вы выглядите уставшим, — констатировала официантка слегка фамильярным тоном.

— Заметно?

— Да, заметно.

— Слишком много работаю, — проговорил Жантом с горькой иронией в голосе. — Принесите омлет с травами. И бутылку «Виши–Сен–Иор», газированной.

«Странный клиент», — подумала Лулу. Жантом устало откинулся на стуле. За стеной слышались шаги прохожих. Все течет, проходит, как неизменный шум водосброса. Улица Драгон как река… Эта река останется в его памяти на всю жизнь. Похлопал по карманам, нашел записную книжку и, примостившись с краю стола, записал: «Мостовая в воде». Это просто зацепка, предназначенная только для него. Перечитав эту строчку, он вспомнит, что все началось с посещения Бриюэна. До этого он так или иначе переносил себя. А потом врач высказал эту дурацкую мысль: «Рассказывайте. Ищите! Ищите!» И теперь на его лицо падают брызги.

Больше он этого не выдержит. Встал со стула и попросил жетон. Взглянул на часы: без четверти семь. Бриюэн, наверно, закончил прием. Если его уже нет дома, тем хуже. С волнением в сердце Жантом набрал номер, сознавая, что ведет себя крайне неприлично. Когда любовник врывается к любовнице, это еще объяснимо. Но когда пациент зовет психиатра на помощь в час аперитива, следует признать, что он уже созрел для отправки в лечебницу. Бриюэн, однако, подняв трубку, внимательно выслушал, мягко его прервал.

— Как вы думаете, до завтра подождать нельзя? Такие вопросы по телефону обсуждать не стоит, уверяю вас. У вас просто депрессия, дорогой мсье Жантом. Ничего больше. Но если вы действительно в таком состоянии?.. Скажем, через час у меня. Но много времени я вам уделить не смогу. У меня гости. Ладно. Хорошо. До свидания.

Жантом отошел от телефона, испытывая меньший стыд, чем поначалу. Если Бриюэн вот так сразу согласился принять его, значит, с ним происходит что–то серьезное. Эта мысль глубоко его потрясла. Бриюэн старается не жалеть успокаивающих слов, но в то же время говорит: «Приходите немедленно». Как будто его пациент поражен быстроразвивающейся болезнью. Жантом посмотрел на остывающий суп. Он не голоден. Ему, как вылезающему из–под обломков пострадавшему в дорожной аварии, хочется ощупать себя. Но раны у него внутренние. Он, наверное, сошел с ума. Зачем он сейчас поддался такому неразумному порыву… Впрочем, Бриюэн почувствовал, что ему стало хуже.

Жантом одним махом проглотил тарелку супа, забыв покрошить в нее кусочки хлеба, что он обычно делает, воображая, будто подкармливает уклеек. Повторил себе, что болен, отчего к тревоге примешалась гордость. Болезнь — это обязательно что–то классическое, из знакомого репертуара. Все это исследовано. Есть надежные лекарства. Можно вырваться из тумана, обволакивающего волю к выздоровлению. Пусть Бриюэн скажет: «У вас то или это», и уже спасение. Диагноз — это поручни. Одной рукой за них держишься, а другой — гоп! Начинаешь писать. Писать, Боже мой. Наконец–то! Так просто!

Он оставил на тарелке большой кусок омлета и зажег одну сигарету, потом другую. Лулу, глядя на него, болтает с кассиршей. Они судачат о нем. Он же хочет скорее уйти. Пусть ему придется бесцельно бродить, дожидаясь назначенного часа. Он должен подготовить… как это назвать?., признание? исповедь? Но он уже все сказал. Почему же тогда он бежит, будто какой–то страшный грех уготовил его погибель? Считает минуты. Без пяти восемь влетает на лестницу. Бриюэн ждет его. Он в смокинге, видно, что ему некогда. В глубине квартиры слышатся голоса, смех. Приоткрылась дверь, и в проеме показалось женское лицо.

— Морис приносит свои извинения.

— Хорошо. Скажи им, я сейчас иду, — с раздражением бросил Бриюэн.

Провел Жантома в кабинет.

— Итак, — спросил он. — Что случилось?

Жантом вдруг почувствовал себя настолько смешным, столь глубоко оскорбленным, что смог только пробормотать:

— Простите. Я так одинок. Видите ли, я начинаю совершать глупейшие вещи…

— Не говорите так, — прервал его врач, — я ни в чем вас не упрекаю. Успокойтесь.

Без церемоний уселся на край стола.

— Не обещаю, что у нас будет много времени на разговоры. У меня гости. Но им известно, что иногда я вынужден… Ладно. Вам необходимо, чтобы я начал за вас говорить… Что ж, наша прошлая встреча не принесла желанных результатов. Ведь вы так считаете? Напротив, она даже вызвала у вас в душе что–то вроде кризиса…

— Меня преследует образ, — воскликнул Жантом. — Перед глазами все время стоят носилки, которые несут два санитара в белом. Он меня просто парализует. Душит. Мне надо увидеть лицо, которое от меня прячут. Кто это?

— Вы сами, разумеется, — спокойно ответил Бриюэн. — Видите ли, дорогой друг, обычно параноики — не бойтесь этого слова — создают в себе что–то вроде фильма, в котором они одновременно выступают продюсерами, постановщиками, сценаристами, актерами, короче, от них ничего не ускользает. И в этом фильме нет ничего случайного, придуманного только для отрады глаз или забавы ума. Любая деталь, поймите, любая делать скрывает за собой какое–то намерение. Вы видите носилки… Но нет, это не настоящие носилки, за ними стоит что–то другое. То же относится и к людям в белом. Нам надо разгадать ребус. Вы спрашиваете, кто лежит на носилках. Тот, кого вы желаете там видеть, и главное — тот, кого вы боитесь. Там можете быть только вы сами… Вы скрываетесь, прячетесь от всех. Вы не хотите, чтобы стало известно о том, в чем вы считаете себя виновным. Носилки, санитары — все это просто уловка… маскарад, и в подсознании вы это хорошо понимаете. Но вместе с тем этот самообман вас вполне устраивает. Вас связывает именно эта внутренняя ложь. Вы страдаете и испытываете от этого глубокое удовлетворение. У вашего так называемого бесплодия нет другой причины. Вы поставили себя в особое положение. То вы возвышаетесь над другими, и это дает вам возможность презирать всех и вся, то вы сторонитесь их, как прокаженный…

Бриюэн наклонился и дружески похлопал Жантома по колену.

— Все это классика, — сказал он. — А когда, по счастью, попадется умный пациент, вылечить его гораздо легче. Да разве я вам сообщил что–то новое? Разве писатель сам по себе — не потенциальный психиатр?

— Не заблуждайтесь, доктор, — ответил Жантом. — Вы мне только что сообщили, что я в чем–то виновен. В чем?

— Послушайте, дорогой друг, не могу же я за несколько минут… И хочу говорить с вами откровенно. Я прежде всего невропатолог, а не психоаналитик. У меня свои принципы, главный из которых заключается в том, что фрейдистские представления… Нет, не хочу их обсуждать. Во всяком случае, для излечения вам потребуется несколько месяцев. Советую вам обратиться к моему коллеге, доктору Гурго. Это как раз его случай. И потом, именно он купил дом вашего прежнего врача в Мане.

— Кого? Доктора Лермье?

— Да. Это вернет вас в знакомые места. Медицинские карты своего предшественника Гурго хранить не стал, но довольно долго держал вывеску: «Гурго, последователь Лермье». Вы понимаете, что я хочу сказать. Лермье имел большую клиентуру.

Жантом покачал головой.

— Благодарю вас, доктор, но мне хорошо с вами. Давайте продолжим. Завтрашняя встреча не отменяется?

— Вы очень любезны, дорогой друг. Я ни в коей мере не хочу от вас избавиться. До завтра. Значит, в три часа. Договорились. А пока поспите. Примите снотворное и поспите. Ну а теперь извините меня.

Он проводил Жантома до лестничной площадки.

— Главное, — сказал он, — не будем торопиться. Если возникнет желание что–то написать, пишите. Но не пытайтесь истолковать. Всего доброго.

Кто играет на скрипке? Музыка доносится как будто издалека. Жантом прислушался и сразу ее узнал. Мендельсон. Концерт анданте. Резко приподнял голову. На часах четверть девятого. На столике у изголовья стоит маленький транзисторный приемник, который он забыл выключить перед сном. Прислонился к подушке. Пытается найти себя. На жаргоне Мириам он еще в астральном положении. Потянулся, зевнул. Немного переборщил со снотворным. Никакого желания вставать. Зачем?

Идти на работу? Какую работу? Чтобы встретиться с Дельпоццо? И что ему сказать? Посмотрел на пальцы ног на краю кровати, пошевелил ими. Он уже устал, как будто провел день, поднимаясь на крутую гору в пустыне. Не забыть бы. В три часа встреча с Бриюэном. Он продолжит говорить о себе. Он никогда не устанет говорить о себе. Эта мысль придает ему даже немного сил, чтобы опустить ноги на пол и сделать первый шаг. Три часа — это так далеко, за горизонтом времени. В путь! Надо идти в ванную. На пороге Жантом остановился. Сюда кто–то приходил. Из крана горячей воды бесшумно течет тонкая струя, но вода, которая должна бы быть обжигающей, чуть теплая. Кто–то несколько часов назад плохо закрыл кран. Кто? «Не я, — подумал Жантом. — Я спал». Еще одна странность: туалетные перчатки должны быть сухими. Но они мокрые. Стаканом для полоскания рта тоже пользовались. Из него пили. И не поставили, как положено, вверх дном на подставку.

Жантом насторожился. Пошел удостовериться, что двери заперты. Проверил. Ту, что выходит в коридор к комнатам в мансарде, и ту, что ведет к внутренней лестнице, связывающей его с Мириам. У нее горит красный свет, значит, Мириам уже работает.

«Так это все–таки я сам, — подумал Жантом. — Вставал попить и сполоснуть вспотевшее лицо? Неужели?.. Но со мной такого не случалось уже много лет. Впрочем!.. Не так уж много лет». Они с Мириам не живут вместе из–за того, что он ее пугал, когда во сне начинал ходить по квартире. Это зависело от погоды, возможно, от времени года, нередко от произошедших накануне событий. Он передвигался как тень с необыкновенной ловкостью лунатика, не задевая столов, стульев, и такое хождение могло продолжаться несколько минут, в течение которых он, не переводя дыхания, вел с собой какой–то невнятный разговор. Два или три раза он одевался с ног до головы, повязывал галстук, надевал перчатки. Мириам в ужасе не вмешивалась. Наблюдала за ним, не двигаясь. Он останавливался перед дверью, потом, как будто поразмыслив, раздевался и снова ложился в постель. Эти подробности ему известны от Мириам, и у него не раз возникали подозрения, что она утрирует, чтобы заставить его жить раздельно. Но серьезные приступы, которые лечил добряк доктор Лермье, вызывали гораздо больше беспокойства, ведь однажды, по рассказам родителей, его нашли на вокзале, где он спал на скамейке в зале ожидания. А происходило ли это на самом деле? Он всегда страдал от того, что в жизни у него возникали неясные моменты, о которых он узнавал от других. Ему сообщали насмешливым тоном: «Эй! Рене, ты кое о чем забыл!»

Жантом решил порасспросить Бриюэна. Лунатизм? Или амнезия? Но есть ли, в сущности, между ними какая–то разница? Он лег на кровать, сложив руки на затылке. Твердая почва под ногами и собственное «я» были у него только тогда, когда он писал роман. В те месяцы дни четко следовали за днями. Никаких пробелов, никакой пустоты. По мостику слов он прошел через счастливый период жизни. Ему хочется вернуть только это счастье, больше ничего. И если бы сейчас он смог начать что–нибудь писать, то не спрашивал бы себя с тревогой, почему он встал попить и умыть лицо.

Рассеянно послушал доносящийся из приемника голос. Катастрофы. Несчастные случаи. Подумать только, что в то время, когда весь мир страдает, находится человек, единственной всепоглощающей заботой которого является составление нескольких страниц текста. Смешно! Гнусно!Прискорбно! О чем говорит этот диктор, словно нанизывающий жареные факты, чтобы подать горячими на шампур?.. Преступление на улице Катр–Ван. Это же неподалеку отсюда! Надо разузнать. Дельпоццо сказал бы: «Ищите необычное там, где оно происходит. Лучше всего в канаве».

Зазвонил телефон. Если так рано, то это Мириам!

— Доброе утро. Не могли бы вы выключить приемник? Я же работаю. Включите его на полную мощность или вообще выключите, мне все равно, но только избавьте меня от этого шепота. Помимо воли приходится прислушиваться, а это очень раздражает. Что за преступление на улице Катр–Ван?

— Не знаю. Я не слушал.

— Подумать только! К вам домой заявятся бандиты, а вы не обратите даже внимания.

— Послушайте, дорогая, если хотите поругаться, выберите другое время. Сейчас я занят.

Резко бросил трубку. Решил пойти позавтракать булочками в кафе «У Тони». Перед уходом из вежливости выключил приемник. Уже давно он взял за правило отвечать ударом на удар, но с соблюдением приличий. Он никогда не окажется неправым.

В кафе «У Тони» стоит обычный утренний гомон. Секретарши перед работой, разносчики, спорящие о предстоящих велосипедных гонках, завсегдатаи, погруженные в изучение газеты.

— Привет, мсье Жантом. Чашечку кофе, как обычно?

Мимо с ревом проехала полицейская машина.

— Ну, наконец–то закончили, — сказал бармен. — Не очень–то они торопились.

— Несчастный случай? — спросил Жантом.

— Нет. Убийство, совершенно рядом. Вы не слышали?

— Нет.

— Эта история еще наделает шума. Бедняга, его все знали. Вы сами, наверно, видели его не раз на улице.

— О ком вы говорите?

— О майоре Шайу. Дряхловатый старикашка…

— Да–да, припоминаю. Видел его еще вчера.

Доверительным тоном бармен сообщил:

— Кажется, у него водились большие деньги. Хотя по нему этого не скажешь. Но при его занятиях…

— Каких занятиях?

— Нефть. Он такой же майор, как и я. Но любил, чтобы его так называли. На самом деле был вроде бы директором нефтяной компании… Я об этом узнал, когда ребята из полиции перед уходом зашли сюда выпить по стакану вина. Его задушили, и тот, кто это сделал, — парень не промах. У него хватило наглости позвонить в «Скорую» и сообщить, что на улице Катр–Ван в доме № 12 тяжелобольному требуется помощь, понимаете… Ребята примчались быстро, с носилками и со всем прочим. Но больной уже скончался… Вот! Такие дела!

Бармен захлопотал возле кофеварки, налил две чашки, вернулся к Жантому, облокотился на стойку, машинально протерев ее тряпкой.

— Подождите, — продолжал он разговор. — Тот, кто это сделал, — совершенный придурок, он ведь перед уходом зажег две свечи по обе стороны изголовья кровати. Что вы об этом скажете, вы же пишете романы?! Признайтесь, что такое вам бы и в голову не пришло. Правильно говорят, что действительность превосходит вымысел.

Жантом, чтобы не потерять самообладания, пил. кофе мелкими глотками.

… В газетах об этом уже появились статьи? — спросил он.

— Нет. Пока нет. Еще рано

— Известно, когда это произошло?

— Ночью. Но «Скорую помощь» вызвали около пяти часов. Она и подняла тревогу. В тринадцатичасовом выпуске новостей узнаем все подробности.

— Вы слышали разговор полицейских, поэтому, может, знаете, как… преступник проник в квартиру?

— Очень просто. Старик засиживался допоздна, все вокруг об этом знали. Чтобы войти к нему, убийца просто нажал кнопку домофона.

— Да, правильно, — задумчиво произнес Жантом. — Достаточно было просто сказать, что с кем–то из близких майора случилось несчастье.

— Вот–вот, — воскликнул бармен. — Именно так думает комиссар, надо признать, что следствие началось очень быстро. Ведь у майора Шайу везде было смазано.

Он рассмеялся.

— Смазка — нефть. Извините. Такое сравнение… И все же грустно. Эй! Мсье Жантом, вы забыли расплатиться… Ну, ну, я вас прекрасно понимаю. Со мной творится то же самое. Все эти истории сводят меня с ума.

Жантом вышел из кафе озабоченным, взволнованным, слегка встревоженным. Это преступление как будто бы имеет к нему отношение, хотя он и не осознает почему. Возможно, из–за своих слов о домофоне. Сам он спит очень плохо и если вдруг услышит: «С вашим сыном или с вашей сестрой произошел несчастный случай…» Конечно, у него нет ни сына, ни сестры, это простое предположение, но все равно, открыл бы он дверь подъезда? Почему бы и нет? От неожиданности… Из любопытства… Или просто машинально. Но непонятным остается, почему затем майор открыл дверь своей квартиры. Просто потому, что он ждал посетителя. Но ведь тот должен знать, что на ночь дверь запирают. Значит, не телеграмма. Остается телефон. Неизвестный голос может прочитать текст телеграммы. «Сыном несчастный случай. Точка. Мари приедет ночным поездом». И приписка: «Целую». Старина майор в изумлении впускает посланца, чтобы затем объяснить ему, сказать, что он наверняка ошибся адресом. «Именно так, — подумал Жантом, — я бы и поступил. Все это притянуто за уши, но у романиста полное право вольно обращаться с жизненными фактами».

На что сам себе возразил: «К несчастью, дело Шайу — это не фантастика». Но тут же заартачился. «Действительно ли в нем нет фантастики?» Зажженные свечи отдают какой–то инсценировкой». Ускорил шаг, но из головы не выходил этот образ. Похоронное освещение восхитительно.

И тут его осенила странная мысль. Этот таинственный убийца, даже если допустить, что он пришел как вор, оставил на память о себе необычное поэтическое воспоминание.

Жантом остановился, пошарил в карманах, открыл записную книжку и записал: «Кража, облагороженная поэзией». Вот это находка. Настоящая писательская находка. В этом убийстве на улице Катр–Ван — звучит уже как будто из Бальзака — надо как следует разобраться и как следует его проанализировать. Оно обязательно подскажет романтическое продолжение. Одни только свечи у изголовья — это уже великолепно.

Жантом увидел, что прошел мимо своего дома, вернулся назад. Неведомым ему образом он теперь уверился, что замешан в этом происшествии. Внутри у него все как будто дрогнуло. Писатель только что нашел тему! Он чувствует себя созревшим, горящим от нетерпения, открытым, стоит в непристойной и чудесной позе готовой к работе матрицы. Скорее! Не потерять бы творческого вдохновения. Набросать несколько строк. Он уже на лестнице. Бежит вверх. Временами хватается за поручни, боится остановиться. Но зачем горячиться, когда еще не знаешь всех деталей?.. Хотя ведь именно детали можно додумать. Вовсе не обязательно копировать, их нужно создавать заново. Чего хочет Дельпоццо? Чтобы я предложил ему мифологического героя, этакого Фантомаса. Бандита–эстета. Хорошо вижу, как он разукрашивает своих жертв, готовя их к церемонии погребения, он, хозяин печали. Великий Распорядитель Смерти. Совсем не то, что убогие придурки из «Черной серии», убивающие из–за своего творческого бессилия.

Боже мой, как это высоко — седьмой этаж. Надо было поехать на лифте. Жантом сел на ступеньку и отдышался. Потом резко встал. Зря он позволил себе остановиться. Ведь этого оказалось достаточным, чтобы из наигранной горячности выросло странное чувство тревоги, которое ничто не оправдывает и ничто не умиротворяет. Как будто какой–то спокойный голос говорит: «Иди–иди, далеко не уйдешь». Посмотрел на часы: девять часов. Постоял в Нерешительности на шестом этаже у двери Мириам. В девять часов он никогда к ней не заходит. Но с другой стороны, Жантом никогда не противится своим побуждениям, а ему вдруг стало важно задать жене кое–какие вопросы, вопросы, которые неведомыми тайными узами связаны с так глубоко взволновавшим его убийством. Позвонил и вошел. Он все же как бы у себя дома.

— Это я, — объявил он с порога.

— Вы плохо себя чувствуете?

— Нет.

— Ну ладно, заходите. Не станем же мы кричать друг другу из одной комнаты в другую. Но ненадолго, пожалуйста.

Сидя за столом, не оборачиваясь, она показала на стопку бумаг.

— Вот первый урожай, — сказала она. — Садитесь… Катапультировать пишется с двумя «т»?.. Впрочем, мне наплевать. Этим обязана заниматься Клер. Итак? Вы заплатили управляющему?

Повернулась на крутящемся стуле. Что за манера приобретать стул для пианино, не имея пианино. Но он позволяет ей внезапно развернуться, пронизав собеседника пристальным взглядом, или наоборот повернуться к нему спиной, используя тщательно разработанную технику от демонстрации постепенной потери интереса до резкого отторжения в зависимости от того, желает ли она дать понять, что ей начинают надоедать или уже надоели до смерти. Сейчас она показывает себя в три четверти, это значит, что она сдержанна, но не враждебна.

— Сегодня заплачу, — поспешно пообещал Жантом. — Но сейчас не об этом. Я все думаю о вашем телефонном звонке. Раньше вы никогда не говорили, что мой приемник вам мешает.

— Ну и что, теперь говорю.

— А вы слышите, как я хожу по квартире?

— Как будто вам это неизвестно.

— А прошлой ночью я вам не мешал?

— Не помню.

— Вы не слышали, как я ходил?

— А вы ходили?

— Да нет. Просто встал попить. Большого шума наверняка не наделал. Наверно, около четырех часов.

Она медленно повернулась на стуле и подозрительно на него уставилась.

— Вы хотите сказать, что это опять началось?

— Нет, нет, — запротестовал он. — Совсем нет. С этим покончено. Но я знаю, что вы много работаете, и никоим образом не хочу нарушать ваш сон. — Чтобы положить всему этому конец, добавил: — Знаете, о чем я подумал?.. По всему полу неплохо бы постелить палас.

— Тогда вы сможете не ночевать дома… Послушай, Рене, не дури мне голову. У тебя есть подружка. Ты хочешь подхватить СПИД?

— Ну ладно, — ответил Жантом. — Если вы так все это себе представляете…

— Подойди, пожалуйста. Тебе бы надо пройтись по одежде щеткой… На галстуке крошки от булки. А о чем говорят в кафе?

— О чем там говорят! О скачках, о гонках «Тур де Франс».

— Ты нарочно издеваешься! Я говорю об убийстве.

— О! Пока ничего особенного. Убийца задушил беднягу, а потом…

Жантом замкнулся, вспомнив о двух санитарах.

— А потом? — спросила Мириам.

— Потом он позвонил в–полицию, врачам или еще кому–то, не помню. Затем исчез. Тело обнаружила «Скорая помощь».

— Кто это?

— Убитый? Какой–то майор Шайу. Больше ничего не знаю. Подождем, что напишут в газетах.

— Что–нибудь украли?

Вопрос застал Жантома врасплох. Он об этом не думал.

— Возможно, — проговорил он. — В определенном смысле, мне жаль.

— Дружище, — вздохнула она. — Идите отдохнуть. Вы еще окончательно не проснулись. Что касается паласа, я согласна. При условии только, что его постелют без шума.

Четверть оборота. Перед ней снова чистый лист, который она начинает заполнять аккуратным секретарским почерком. Отвратительное зрелище.

Жантом поднялся к себе. В ходе разговора с Мириам он понял, что его мучает. Быстро разложил свои принадлежности, бумагу, ручку. Вертикальной чертой разделил листок на две части. Слева конкретные детали, которые скоро в газетах появятся в изобилии: когда точно совершено преступление, как убийца вошел в квартиру и т. п. Короче, все, что относится к технике ограбления. Справа то, что он уже называет поэтической стороной. В ней пока всего лишь два, но очень показательных момента: во–первых, свечи, но главное — эти люди в белых халатах, которым позвонили по телефону, и уже сейчас нет никакого сомнения, что между рутинным ограблением квартиры и артистической декорацией убийства есть что–то несовместимое. Как будто кража явилась просто условием, в принципе не очень важным, постановки фантастической сцены. Старик Дельпоццо не такой уж дурак!

Жантом провел руками по лицу, потом долго растирал щеки. Теперь все у него в руках, он уже видит написанную им увлекательную книгу на основании вот такого живого материала необъяснимых преступлений. Это не будет рассказ о знаменитых загадках. Нет, он поведает настоящую захватывающую историю с совершенно вымышленным главным героем, представляющим себе все свои приключения как словесные изыски. К тому же ничто не помешает ему полностью переделать происшествие на улице Катр–Ван, сделать убитого отставным адмиралом, виновным в каком–то тайном должностном преступлении. И вот теперь наступила расплата. Дюма в своем «Графе Монте–Кристо» уже указал направление. Но этот жанр не получил продолжения. Жанр — это образ. А если вернуться к несчастному Шайу, подумал Жантом, то здесь в постановке явно чего–то не хватает. Свечи по обеим сторонам кровати — это хорошо. Но надо еще увидеть труп, лежащий со сложенными руками на кровати, словно ожидающий людей в белом, свой почетный караул. Поэтику создает образ в своей выразительной наготе. Риторика излишня. Я это чувствую. Чувствую настолько остро, что дам согласие старику Дельпоццо. Прямо сейчас.

Он поджег край листка, посмотрел, как он чернеет и скручивается в пепельнице. К нему никто не заходит, кроме консьержки, убирающейся в квартире два раза в неделю. Но вполне вероятно, что она везде сует нос. Этот листок мог бы привлечь ее внимание. И потом, гораздо интереснее носить свои тайны при себе, как животные, передвигающиеся вместе с детенышами, вцепившимися в их шкуру.

Жантом мог бы и позвонить. Но ему хочется сообщить шефу конфиденциально. Он поймал того на пороге бухгалтерии.

— Ах, это ты, тоже сюда? — спросил Дельпоццо наигранным тоном.

— Нет, — ответил Жантом, — я пришел не за чеком. Просто хочу сказать, что согласен.

— Согласен с чем?

— С вашим предложением.

Издатель взял Жантома за руку и отвел в сторону.

— Тише, приятель. Я еще никому об этом не говорил. Ты хорошо подумал?

— Да. Наверное, получится. Я уже вижу главного героя. Эдакий эстет. Представьте себе Фантомаса, созданного Андре Бретоном.

— Ну вот! — улыбнулся Дельпоццо. — В добрый час. Раз ты за это взялся.

Он пощупал лоб Жантома.

— Не очень волнуешься? Я же тебя знаю.

— Я очень серьезен.

— Пусть так. Сколько тебе нужно времени? Полгода? Год? Допустим, год? Ты пишешь не очень быстро. Разумеется, я дам тебе аванс, чтобы ты мог спокойно работать. Об этом просочатся слухи. У тебя начнут выпытывать. Но ни слова. По крайней мере до того, как ты мне дашь хотя бы пятьдесят страниц. Если удастся, наберу небольшую команду. Извини, у меня обед с двумя американцами. Счастливо, дорогой Рене.

Жатом вышел с меньшей уверенностью в себе. Это ведь не комиксы. Нет. У него в голове созрел довольно точный план, но его опередил Гюисманс. Портрет Жиля де Ре в романе «Там» — это почти то же самое. С той разницей, в пользу Гюисманса, что его «Синяя Борода» стал уже героем легенды. А вот Шайу… Потребуется приложить массу усилий, чтобы из убийцы майора сотворить дьявольский портрет чудовища, способного надолго захватить воображение… Ландрю… Петио… Джек Потрошитель… «Вероятно, я замахиваюсь слишком на многое, — подумал Жантом. — Я должен исходить из обычного происшествия, из тонкой смеси грязи и украшательств… Если бы мне удалось встать на место преступника, то я совершил бы не воровство — кстати, весьма неприятное слово, — а ловкое изъятие определенных предметов, словно я превратился в обуреваемого страстью коллекционера. Из каждого преступления я создавал бы какую–нибудь удивительную драму ревности. Насладившись бредовой радостью эксклюзивного обладания, я придавал бы своей жертве пристойный вид. Именно так поступил убийца на улице Катр–Ван. Хорошая оформительская работа предоставляет путеводную нить. Здесь нет никаких сложностей, тем более что я почерпну все детали в своем воображении, за исключением тех, что станут известными из хроники. Пусть мне в общих чертах расскажут о преступлении, а я уж добавлю насилия. Вот оно, насилие. И я даже сомневаюсь, стоит ли мне продолжать лечиться у Бриюэна. Если он уничтожит это насилие, я окончательно стану писателем без воображения».

Вечереет. Жантом долго ходил по бульвару, не замечая времени. На улице мало народу. В кафе работает телевизор, и все уткнулись в экран. Говорит какой–то человек, прильнувший к микрофонам, которые болтаются перед ним, как змеи.

— Это комиссар Шабрие, — прошептала Лулу. — Что вам принести?

— Он давно выступает?

— Нет. Только начал.

— О деле Шайу?

— Да, конечно.

— Не торопитесь. Закажу потом.

— В этом деле удивительно то, — говорил полицейский, — с каким хладнокровием совершено преступление. Невольно приходишь в изумление от той утонченности, с которой действовал убийца. Зажженные свечи, труп на кровати, аккуратно завернутый в халат, короче, весь этот церемониал, но подождите… Забыл об одной необычной детали: на шее старика был завязан шарф, как будто…

Конец фразы Жантом не расслышал из–за поднявшегося вокруг шума. Он схватился за край стола, начал мять и медленно рвать лежащую на нем бумажную скатерть. Итак, убийца придумал то же, что он сам. Или, вернее, нет. У него возникла та же мысль, что и…

— Извините, — воскликнул комиссар. — Не все сразу.

— А ограбление? — бросил кто–то.

— Что было похищено, покажет–следствие. Семья жертвы поставлена в известность. На первый взгляд, взломщика интересовали старые драгоценности. По показаниям служанки, майор Шайу владел замечательной коллекцией старых часов.

— Мсье комиссар, это какой–то сумасшедший, правда?

Жантом сжал пальцы в кулак. Сумасшедший! Вот как они считают. Ответ полицейского утонул в шуме голосов. На экране возник диктор Ноель Мамер, начавший говорить о какой–то политической конференции. Подошла Лулу с блокнотом.

— Советую заказать телячью голову, — сказала она.

Я занимаюсь тем, что всегда высмеивал раньше: веду дневник. Делаю это по совету Бриюэна и теперь пришел к выводу, что он прав. Прежде всего, это простой и вполне щадящий способ восстановить писательское мастерство. Отныне каждый вечер я сумею уберечь от катастрофических событий прожитого мною дня небольшой обломок. Писать о себе буду без снисходительности. Я это обещал врачу. Потом, когда в достаточной мере исследую свое «я», которое до сих пор никто не решался потревожить, оно, возможно, начнет трескаться, затем дробиться, и я познаю мир. Во всяком случае, так утверждает доктор. «То, что вы считаете анкилозом, — сказал он, — это просто–напросто намеренное напряжение подсознания. Есть нечто, в чем вы не хотите себе признаться, но мало–помалу с помощью определенных приемов мы вас поставим на ноги. Но продолжаться это может в течение многих месяцев».

Вот тогда я и поделился с ним своими замыслами. Написать поэтическую и жестокую историю убийцы, для которого любое преступление — поэма. Должен сказать, что ему потребовалось время, чтобы переварить мой проект.

— Ладно, — в конце концов решил он, — почему бы нет, если это принесет вам облегчение. Вижу, к чему вы клоните: разбудить свои старые страхи и извлечь из забытых кошмаров литературную субстанцию. Это так, правда?

— Да, примерно так, но к той части меня, которую вы лечите, надо присоединить образы, фантазмы, глупейшим образом кочующие из одной бульварной газеты в другую. Не знаю, заметили вы это, но журналистов совсем не привлекает странная красота некоторых преступлений.

— О! — воскликнул Бриюэн, — вы напоминаете мне известного автора книги «Преступление как изящное искусство».

Добряк Бриюэн ужасно меня раздражает, говорю это от чистого сердца — ведь мы уже друзья, но зачем он постоянно напоминает, что тоже сведущ в литературе. Я попытался выправить положение.

— Нет. Я думаю вовсе не о Томасе Деквенси. Просто хочу сказать, что в жизни происходят совершенно невероятные истории. Например, преступление на улице Катр–Ван. Помните?

— Да, конечно… подсвечники, убит на кровати…

— И санитары, — быстро добавил я. — На эту деталь, важнейшую деталь, никто не обратил внимания. Они увезли тело в Институт судебной медицины, но это произошло не по мановению волшебной палочки. Представьте себе носилки, раскачивающиеся на ступеньках лестницы.

— Успокойтесь.

— Прошу прощения. Это событие привело меня в какое–то ужасное состояние. Но именно это состояние я и пытаюсь выразить.

— Очень хорошо. Теперь я лучше вижу связь, соединяющую вас, травмированного ребенка, с некоторыми драматическими сценами. Но как вы намереваетесь связать кровавые истории, не имеющие друг к другу отношения?

— Пока не знаю.

— Ну что ж, позвольте дать вам совет. Не пытайтесь изображать из себя главного героя, Diabolus ex machina[15], бросающегося с яростью от одного преступления к другому, все это заранее обречено на неудачу. Вот что я вам предлагаю — просто подсказываю — всегда выражайте свое «я» или, если вам угодно, ведите дневник. Понимаете?.. Преступник говорит о себе без показного эффекта, с полной очарования естественностью. Если помните, я вам уже советовал записывать воспоминания и сны. Теперь пойду дальше. Предлагаю вам… как бы это сказать? Воспроизвести, например, дело Шайу. Виновный теперь не некий мсье X, ускользающий от нас. Теперь это вы. Это «я». Да, это психическая гомеопатия. Реконструировав наполовину вымышленное преступление, вы начнете воссоздавать себя. Следите за моей мыслью?.. А когда вам не хватит журналистской сноровки, вы начнете черпать вдохновение в самом себе.

О, прекрасный друг! Мне стоило бы его расцеловать. Тем не менее спешить я не стал, хотел не то чтобы подумать — я в этом не силен, — а просто выждать, понаблюдать за собой, подвергнуть испытанию свое желание писать. Не хотелось поддаваться мимолетному порыву. Период послушничества длился две недели полного воздержания. Не написал ни одной статьи. Ни одной рецензии. Посадил ручку на карантин.

Но читать я себе позволял. Прежде всего прессу. Унылую летнюю прессу. Ничего, кроме описания аварий на дорогах, столкновений грузовиков с автобусами, гладиаторских боев наших дней. Или сообщения о подложенных бомбах и опять о бомбах, нередко разносящих в клочья самих злоумышленников, — нет ничего более глупого, чем смертники–добровольцы, по сути своей лентяи преступного мира. Но кто сейчас знает, что смерть, как и любовь, должна следовать определенному ритуалу, сладострастному протоколу? Иногда пишут о необъяснимых исчезновениях, но это всегда кончается тем, что находят омерзительные останки. О! Кто вернет такие вот незабываемые катастрофы: мотоциклисту оторвало голову, а его мотоцикл по инерции обгоняет грузовик. От этого зрелища шофера хватил удар. Или вот еще: нос парохода, проткнув борт «Андреа Дориа», бережно подхватил спящую на койке пассажирку и, не разбудив, пронес ее через искореженные и острые как лезвие бритвы железные обломки. Но настоящим художником был только случай. Проблема состоит в том, как подменить случай собой.

Я позволил себе также просмотреть несколько книг из «Черной серии». Стыдно в этом признаваться. «Мастера» этого жанра, Хэммет, Чандлер и прочие, показались мне просто отвратительными, другого слова не подберешь. Набор слов. Нет никакой композиции. Кроме того, я ненавижу разговорный язык. А вот Симонен очаровал меня. Этот величественный господин в кепке обладает прямо–таки придворными манерами. Описанный им «Митан» — это Версаль площади Пигаль. Но в конце концов я почувствовал, что теряю время. Так думал и Ломон. К нему я, конечно, не ходил. Но встречал его довольно часто. Он не упускал случая дать мне совет.

— Лучший среди них, — говорил он, — это Стенли. Гарднер. В такого рода литературе я ценю прежде всего интеллект.

О! На его счет я не строил никаких иллюзий. Он искал встреч со мной просто потому, что не потерял надежды продать мне что–нибудь из мебели. Он явно охотился за клиентами, которых становилось все меньше. Рискну даже сказать, что он был моим почти что единственным развлечением. Жил я затворником: дважды в день ходил в ресторан, от этого никуда не денешься, а остальное время запирался в своей мансарде, где довольно неуклюже старался вывести несколько строчек, как фальсификатор, подделывающий подпись своего шефа. Но должен признать, что получалось у меня все лучше и лучше. Да, это так! Личный дневник — как спуск по санной трассе. Просто скользишь. Свои черновики я, естественно, уничтожал, оставляя лишь некоторые размышления вроде приведенных выше. А их я прячу среди белья в запертом на ключ шкафу. Не хочу предстать перед кем–нибудь обнаженным. В первой папке лежат мои заметки. Во второй вырезки из газет, которые, как я думаю, окажутся мне полезными. Особо интересуюсь теми, где говорится о разных напастях, вызванных шершнями, осами и змеями. Они будят сам даже не знаю какие глубокие и потаенные страхи. Особенно змеи. Говорил ли я об этом Бриюэну? Не помню. Вокруг мельницы водилось множество змей. «Смотри под ноги», — постоянно предупреждала мать. Помню, однажды, роясь в рюкзаке, я наткнулся на одну из них, она заползла туда, пока я ловил уклеек. Рука коснулась отвратительного клубка. Я бросил все, удочку, коробку с червями — все. И помчался на берег. Кажется, меня даже вырвало.

Теперь эта паника кажется сладостной, дает мне материал для очень сочных деталей. Но что в квартире может делать змея? Решительно, я ставлю себя в такие рамки, которые сразу не разорвешь. Можно подумать, что нарочно. Конечно нарочно.

Закончился первый тайм. Или, если хотите, раунд, или что угодно, намекающее на перерыв в соревнованиях, имеющих свой конец. Фыркнул. Зажег сигарету. Щелкнул пальцами. В зеркале шкафа посмотрел на себя без всякого снисхождения, и в голову вдруг пришла мысль. Постоял не двигаясь. Потом медленно, чтобы не упустить ее, опустился на стул и написал: «Питон». До завтра.

«Питон»! Это слово выпустило на свободу все старые кошмары. Провел ужасную ночь. Проснулся весь разбитый. Вокруг меня собралось все, что ползает, лазает, кусается, словно я превратился в закоренелого алкоголика. Постепенно прихожу в себя. Ну и что! Настоящий писатель ничего не упускает из вида. Ему плохо, он страдает, его предают, топчут ногами. Тем лучше! Все это станет полноценным удобрением, дающим живительные соки. Ко мне, крысы, жабы и ужи. Скорее, по горячим следам, вдохновите меня начать историю. В каком–то журнале я прочитал, что есть оригиналы, покупающие змей, ящериц, саламандр (для них на набережной открыты специальные магазины) и держащие их у себя дома. Представим себе человека, пусть немного чокнутого, который в квартире держит питона для охраны ценностей. Именно эта мысль посетила меня вчера. Питон в роли сторожевой собаки. Вышедший из повиновения питон.

Нет. Это слишком банально. Представим себе лучше преступника, выдрессировавшего питона для нейтрализации своих жертв. Змея заползает в квартиру, пренебрегая всеми замками. Обвивает несчастного кольцами, и его грабят. Нет ничего более хитроумного, чем такая живая смирительная рубашка. А мой герой уходит с добычей, позвав за собой послушную ему одному змею.

Мне могут возразить, что Конан Дойл изобразил уже нечто подобное в рассказе «Пестрая лента», но разве не видно, что у меня гораздо более волнующий сценарий — жертва не умирает. Она просто обезумела от страха, а это гораздо больше щекочет нервы. Это намного поэтичней. В конце концов, не знаю… Надо немного подождать, чтобы убедиться, что дело стоящее. Если бы Конан Дойл… Ладно. Тем хуже. Зло уже свершилось. Мне остается только придумать новые детали.

Записываю. Кто–то приходил ко мне, или выходил я сам. Обычно дверь, ведущую на служебную лестницу, я запираю на замок. Утром обнаружил, что замок не заперт. Осмотрел другую дверь — ведущую к Мириам. Горит красный свет, но что могло ей помешать прийти ко мне ночью? Мы пришли к обоюдному согласию, что эта дверь не должна служить нам моральным препятствием. Да ладно уж, не буду делать из мухи слона. Просто недосмотрел — вот и все. Не забыть бы, что надо сходить в больницу сдать кровь. Да, хорошенькое дело, если калий окажется, выражаясь словами Бриюэна, не на уровне.

Жантом стоит в очереди. Перед ним судачат три женщины. Он почти не прислушивается к их разговору, но вдруг вздрагивает.

— Ее обнаружили пожарные… Их кто–то вызвал, неизвестно, кто именно. Чтобы вскрыть дверь, пришлось прибегнуть к помощи слесаря.

— Извините, мадам. А что произошло?

— Настоящая трагедия, мсье. Убили женщину на улице Турнон.

— Когда?

— Этой ночью. Ее вроде бы задушили.

В груди сразу же возникла пустота. Ему кажется, что вот–вот он задохнется. Жантом встает. «Извините». Вышел. Она сказала: «задушили». Почему это слово так его волнует? Летелье должен все знать. Жантом вошел в кафе, попросил жетон, спустился к телефону, посмотрел в записной книжке номер «Пари–Матч».

— Жана Летелье, пожалуйста. Беспокоит издательство Дельпоццо.

У Летелье уши повсюду, даже в самом сердце страны и государственных органов. Если кто–то и знает, то только он.

— Летелье?.. Это Жантом… Все в порядке, спасибо.

— Да, я как раз хотел вам позвонить, — сказал журналист. — Но сначала вы… Скажите. Что–то случилось?

— Ничего. Просто только что узнал о преступлении на улице Турнон. Видите ли, я пишу книгу. Ладно… Хорошо..1. Стану держать вас в курсе. Пока собираю материалы… Что в этом преступлении может быть необычного, даже, скажем, живописного? Понимаете?..

Летелье разразился смехом довольного собой человека.

— Да, старина, прямо в точку. Делом занимается малыш Перальта. У меня на столе его первый отчет. Читаю. Слышите?.. Ну так вот. Бедная женщина, Мари Галлар, жила одна на четвертом этаже в прекрасной квартире, которую она собиралась вот–вот покинуть. В свои восемьдесят три года ей хотелось поселиться в доме для престарелых. Эта деталь имеет немаловажный смысл ведь она намеревалась переехать на будущей неделе. Продала часть мебели, и в квартире повсюду стояли ящики и чемоданы.

— Она богата?

— Да. Очень. Вдова промышленника, сделавшего состояние на подшипниках. Детей нет. Только племянники. В ходе следствия все это выясняется. Но не забывайте, что оно только началось.

— Ее обворовали?

— Полиция это предполагает, но не слишком уверенно. У нее было много драгоценностей, это известно от соседей.

— Все как в деле Шайу, — сказал Жантом.

— Совершенно верно, — ответил Летелье. — Нашли старуху, лежащую в кровати и задушенную собственным боа.

— Что?.. Повторите… Боа?

— Ну да, черт возьми! Что в этом странного? Такая штука из шерсти или из перьев… Кажется, ее еще называют шейным платком. Представляете? В такую жару надеть на нее такую теплую вещь, просто издевательство. И обратите внимание, судебно–медицинский эксперт категорично заявляет: ее задушили голыми руками. Боа надели потом, чтобы скрыть синяки или, как говорит Перальта, чтобы придать ей «пристойный вид». Убийца — и вправду интересный тип. В тот раз зажег свечи. Теперь мех… Ведь это дело одних и тех же рук. Доказательством служит хотя бы то, что он опять сам вызвал «Скорую помощь». Тот же метод. Та же наглость. Дверь оставил приоткрытой. Люди в белом смогли свободно войти.

— Почему вы называете их людьми в белом?

— А как их еще называть? Расследование ведет дивизионный комиссар Маркетти… Клянусь, он не теряет времени даром. Представляете, какой поднимется шум. Тем более что эти два преступления выглядят как начало целой серии. Вот так, старина. Я выложил все, что знаю. Но следующий номер все равно купите. Там вы найдете кучу фотографий, множество других сведений. Над этим у нас работает целая группа… Алло!.. Жантом!.. Я вас не слышу. Теперь моя очередь задать вопрос. Ходят слухи, что ваша жена действительно хочет продать «Гомону» права на «Хозяина сердца»! Это правда?

Чтобы прийти в себя, Жантому понадобилось какое–то время, кровь стучала в висках, как у водолаза, только что поднявшегося с глубины.

— Я не очень–то в курсе, — пробормотал он. — У каждого свои проблемы.

— Да, понимаю. А что с книжкой, которую вы готовите?

— Какой книжкой?

— Вы же сами только что говорили, что собираете материалы. Можете рассказать чуть подробней?

— Трудно вот так сразу.

— А название уже придумали?

— Да, «Мистер Хайд».

Слова эти обожгли горло, как кислота, и Жантом сразу же повесил трубку. Сил разговаривать больше нет. Непонятно, что с ним происходит. Он даже не уверен, кто произнес «Мистер Хайд». Своего голоса он не узнал. Да, он совершенно определенно считает мистера Хайда одним из самых известных литературных героев… Это омерзительный двойник доктора Джекила, воплощение зла, ужасный урод, который душит свои жертвы. И этот мистер Хайд живет в нем. Прячется в нем и, как кукольник, передвигает на сцене его сознания неясные силуэты изысканных чувств. Чудовище. Надо немедленно рассказать о нем доктору Бриюэну.

Потом вдруг он вновь обрел ясность ума. Он вышел из тумана, как больной выходит из коматозного состояния. Увидел, что стоит в вонючей телефонной кабине, позади него кто–то суетится и нетерпеливо стучит в стекло. Жантом еще раз быстро набрал номер Летелье и через секретаршу принес свои извинения. Их разъединили, но он перезвонит. Оттолкнув продолжавшего ворчать назойливого клиента, поднялся в зал кафе, потом вышел на улицу и очутился в водовороте настоящей жизни с шумом, светом, торопящимися по своим делам людьми. Ему стало жарко. Он еще не оправился от потрясений, как будто только что чуть не стал жертвой несчастного случая. Мистер Хайд! Это невозможно! Посмотрел на часы. Беспокоить врача еще рано. Почувствовав на плече ласковые лучи солнца, решил посидеть немного в садике рядом с церковью Сен–Жермен.

Не спеша отправился туда, нашел свободную скамейку, закурил сигарету. Из церкви до него доносились отзвуки службы, благодаря толщине стен они как будто отфильтровывались и становились еще прекраснее. На ступило время свести счеты с самозванцем. И прежде всего следует разобраться с делом Галлар. Разумеется, это обычное происшествие, напоминающее, правда, первое преступление, но случаются довольно часто совпадения. Если бы Летелье не произнес невольно это идиотское слово «боа», означающее одновременно шейный платок и удава, он бы не впал на несколько секунд в ужасную панику. Но ведь Бриюэн уже объяснял, что игра слов, двусмысленность, использование омонимов — все это обычные личины психического расстройства. Все началось с недавних кошмаров, населенных рептилиями. А как появились кошмары? Чтобы ответить на этот вопрос, не надо быть психиатром. Они исподволь начали проникать в подсознание с того момента, когда он решил вести дневник — ведь дневник, даже если его вести абы как, это уже какая–никакая, но литература, а ведь именно это ему запрещено. Но кто позволяет себе наложить запрет? Мистер Хайд, черт побери! Но мистер Хайд, в свою очередь, это просто маска, выдумка незнакомца, который засел в нем и который никогда не позволит разоблачить себя. Ловкий прием в отношении литератора. «Если бы я был сантехником, — подумал Жантом, — «это» во мне придумало бы другой символ, например, «елочку», кран в виде елочки. Ну и что? Надо все бросить? Но ведь это уже не мистификация. Кто–то хочет моей погибели. Если я не смогу писать, мне останется только включить газ».

От окурка Жантом закурил еще одну сигарету, чего раньше никогда не делал. Позади него проехала поливальная машина, и по крышам стоящих автомобилей застучали капли воды. Прогуливавшийся по аллее голубь начал порхать на месте, как будто прыгая через натянутую струну. Для всех других — приятное время. Жантом вернулся к своим мрачным мыслям. Еще немного ясных, полных здравомыслия рассуждений, и он выберется на твердую почву. Ему надо понять, почему убийца поставил две свечки и обвязал шею убитой удавом, простите, платком; сумасшедший ли он или совершал преступления в здравом уме, как бы подавая кому–то знак. «Эй! Эй! Это я. Вы меня узнаете?» Но к кому он обращался? Кому посвятил эту бредовую мизансцену? «Разумеется, мне, — признался Жантом. — Мне, мистеру Хайду! Или, вернее, тот, кто выдает себя за мистера Хайда, обращается ко мне с предупреждением… Именно так! Мне не выкрутиться».

Если бы он прислушался к себе, то лег бы на скамью, как бездомный. Для бродяг здесь просто рай. Никто их не трогает. «Впрочем, — продолжил Жантом свои рассуждения, — есть еще одна деталь, которая, даже если я еще сомневаюсь, прямо касается меня. Люди в белом. Убийца приглашает их, как специалист специалистов. «Смотрите и приготовьте носилки! Закройте лицо простыней. Не надо, чтобы видели посторонние. Знать должны только вы и я».

Жантом рассмеялся, голубь перестал клевать.

«В сущности, — подумал Жантом, — зачем вся эта комедия? Чтобы я признался: да, это я убил майора Шайу. И я убил старуху Мари Галлар. Мне не привыкать. Я уже и раньше убивал. Мистер Хайд — убийца. Перечитайте Стивенсона. Вы знаете, почему мистер Хайд превратился в такую скотину? Потому что никто его не любил. Я вам признаюсь: я был круглым сиротой».

Он встал, немного шатаясь, и вздохнул полной грудью. За стеной, очень далеко, звенит колокольчик. Круглым сиротой, повторил Жантом. Вот слово, отметающее все страхи и помогающее идти прямо вперед.

Он направился к издательству Дельпоццо, стараясь не обращать внимания на–то, что происходит на улице. Бриюэн разберется и наведет порядок. Для меня на сегодняшнее утро хватит. Не так ли, дорогой Хайд?

На ходу поздоровался с секретаршами, с рассыльными: народу в фирме не много. Отпускной период, воскресенье. Заперся в своем кабинете, перелистал блокнот. Никаких встреч… Ничего срочного… Курьер принес последний роман Поля Машона. «Рене Жантому, чей благоприятный отзыв бережно храню. Дружески ваш». Машон! Жантом о нем уже забыл. Разве можно называться Машоном, делая карьеру в таком проклятом ремесле? Жантом поискал «Бириби», положил его перед собой. Вот это книга! Первый шаг к славе. В определенном смысле и почти неосознанно этот роман стал бы рулевым с черным флагом насилия, которое уже зрело. «Мистер Хайд» после «Бириби» наделает шума.

Жантом задумался. Нет, не может быть и речи ввести его в серию, даже такую популярную. Мистер Хайд одиночка и должен таковым оставаться. Во–первых, серия означает определенную тематическую подборку, а это подразумевает необычайно яркую, непристойно привлекательную обложку. Но ведь имя Хайда само по себе попадает в цель. Оно направлено к сердцу человека, как бы говоря: «Ты и я, мы с тобой одно целое. Что ты об этом думаешь?» Итак, никаких рекламных трюков. Наверху скромно — Рене Жантом. Ниже просто вот такое потрясающее название, ничего больше. Дельпоццо поймет, прочитав рукопись.

Жантом вздохнул. И забыл обо всем том, что предстоит сделать.

Бриюэну я рассказал все: о рептилиях, приходящих ко мне во сне, и не только о рептилиях, но и других существах. Были еще звери на четырех лапах, возможно, это воспоминания о лазарете, в котором тетка содержала брошенных животных. Я сказал ему, что меня осенила идея воспеть питона, и он посмеялся над ней. Особенно его позабавила история с боа.

— Видите ли, — сказал он мне, — слова, особенно у романиста, имеют особую силу. Они только и ждут, чтобы соединиться, прилепиться друг к другу, обогатить неожиданным смыслом любую приходящую в голову мысль, даже самую банальную. Бедный мой друг, вас ждут и другие сюрпризы. Забудем об этом. Сейчас меня беспокоит та настойчивость, с которой вы цепляетесь за абсолютно вымышленную личность, — и я настаиваю на этом, — мистера Хайда. В настоящий момент все выглядит так, будто полнейшая развращенность этого существа услаждает, вернее, компенсирует какой–то вакуум внутри вас. (Думаю, что точно передаю его слова. Во всяком случае, стараюсь.) Пойду дальше, — продолжал он, — вы не прочь приписать себе таинственные убийства майора и пожилой дамы. Ведь правда? Словно это помогает вам скрыть нечто, происшедшее с вами очень давно. Вы бы охотно сказали: «Если я приложу руку к этим двум преступлениям, не имеет смысла копать дальше. Два убийства или три, не все ли равно? Так или иначе вина остается той же».

— Это не так.

— Да, это не так, потому что, играя в преступника — а вы должны признать, что это лишь игра, — вы обходите стороной то, что совершили раньше и что в своем подсознании вы считаете непростительным.

Бередя душу, Бриюэн причиняет боль. Он мне напоминает врача в колледже, который до крика давил на живот, когда ему жаловались на небольшую резь в желудке, пытаясь получить освобождение от уроков физкультуры. Но Бриюэн еще не кончил: он ищет правильную формулу и находит ее.

— Обвиняя себя в вымышленных зловещих деяниях, — сказал он, — вы пытаетесь снять с себя вину за то, что крепко сидит в вас. Это как солитер. Вы избавляетесь от его сегментов и считаете, что вылечились. Но пока в вас остается его головка, он продолжает грызть вас. Успокойтесь, дорогой друг, вы начинаете нервничать. Это понятно. Все мои пациенты упираются, как только чувствуют, что я становлюсь опасным, постепенно приближаясь к первопричине болезни.

— Ну и? — резко спросил я. — Что вы предлагаете?

— Что ж, дорогой друг, думаю, прежде всего надо обратиться к вашему рассудку. По моему мнению, вам необходимо прекратить отождествлять себя в той или иной мере с этим книжным героем. В противном случае ваше состояние ухудшится. Для человека с таким ненасытным воображением, как у вас, дело может кончиться шизофренией или, если хотите, раздвоением личности на исключающие друг друга ипостаси. Наше физическое существо очень уязвимо. По самым разным причинам оно может развалиться на части, и больной тогда ищет спасения в каком–нибудь нереальном мире. По счастью, вы до этого еще не дошли. Но я за вас немного беспокоюсь.

По правде говоря, меня охватил леденящий страх. Я уже видел себя в сумасшедшем доме. Что тогда станет с моим произведением? Я едва слушал Бриюэна.

— Итак, — сказал он. — У вас возникло подозрение, что вы в какой–то мере причастны к этим двум убийствам. Обращаю ваше внимание на выражение: «в какой–то мере». Я использовал его, чтобы не настраивать вас против себя. Но давайте будем мужественными. Это либо вы, либо не вы. Допустим, что это вы. Тогда объясните мне, почему вы выбрали именно этих людей. Ведь вы их совершенно не знаете?

— Не знаю.

— Отлично. Допустим, вы хотели просто украсть. Все равно что. Что под руку попадется. Дело удалось, и ваши карманы набиты деньгами и драгоценностями. Что вы с ними сделали?

— Хватит, — воскликнул я. — Я виноват совершенно не в этом.

— Скажите тогда в чем. Извините, дорогой друг, но я вынужден прижать вас к стенке. Говоря совершенно откровенно, я не считаю, что вы способны хладнокровно задушить двух стариков.

Сам по себе просился ответ: «Я тоже». Но я не знал, как ему сказать: «Нароль преступника я не гожусь, а вот на зрителя — да». Но это, разумеется, абсурдно. Поэтому я взмолился:

— Хватит, я больше не выдержу.

Он дружески похлопал меня по плечу и извинился.

— Видите ли, — сказал он, — я не могу одновременно относиться к вам как к другу и проводить лечение, которое наверняка нарушит ваши защитные реакции. Прежде всего вы — больной, а мы оба об этом едва не забыли. Давайте повторим еще раз. Хочу, чтобы вы ясно осознали — вы ни в чем не виноваты с материальной точки зрения. Но морально вам хотелось бы оказаться виновным.

— Но в том–то и дело, — воскликнул я. — Я виновен. Давайте повторим!

Он меня остановил.

— Ладно, согласен. Люди в белом. Образ, который вас мучает…

Я его прервал:

— Вы же сами видите, что он возникает в обоих случаях вопреки всякой логике, ибо заурядный убийца не стал бы поднимать шум. Нет. Здесь действует человек, специально оставляющий свою визитную карточку.

— Я признаю это, — ответил Бриюэн. — Признаю даже то, что между ним и вами есть определенное душевное сходство. Но своими постановками он вас превзошел. В одном случае распростертое тело чуть ли не с четками в сложенных крест–накрест руках — не говоря о торжественных свечах, — в другом старая дама, у которой шея обвязана каким–то мехом.

— Боа, доктор, именно боа.

— Пусть будет боа. Но следует непременно отметить, что в своей мрачной фантазии он пошел гораздо дальше вас.

— Возможно, доктор. Но всего лишь как учитель, дающий урок нерадивому ученику.

— Что вы хотите сказать?

— А то, что эти преступления обращены ко мне, они мне говорят: вот как надо действовать. Все происходит так, словно мы одной крови: ты и я.

Какое–то время Бриюэн молчал. Потом грустно проговорил:

— Значит, все–таки так. Не пытайтесь представить себя ответственным за события, к которым не имеете ни малейшего отношения. Вас это огорчает?

— Нет, доктор, ничуть. Я просто спрашиваю себя, существует ли где–нибудь человек, подслушивающий мои мысли. В конце концов, что об этом знаете вы, ученые?

Он пожал плечами, не то чтобы выражая презрение ко мне, а скорее как бы говоря: почему бы нет? Я начал развивать свою мысль.

— Возьмем мистера Хайда. Его можно рассматривать как двойника–гримасу Джекила, но это меня не интересует. Меня привлекает как герой романа именно Хайд.

— Объясните. И не торопитесь.

— Не все так просто, — ответил я. — Представьте себе романиста, вдохнувшего в свое творение такую жизнь, что оно принимается действовать самостоятельно, но все же оставаясь, правда, под контролем автора. В определенном смысле оно ему повинуется, подчиняется его приказам и в то же время угадывает его желания, старается им угодить и тем самым как бы освобождается от его опеки и начинает исполнять свои собственные желания. Оно уже автор и не автор. Самостоятельное и уязвимое. Я понятно изъясняюсь?

— Дорогой Жантом, мы, психиатры, прекрасно разбираемся в полутонах. Поэтому мне не сложно следовать за вашей мыслью. Любой писатель, достойный так называться, мечтает произвести на свет героя, представляющего себя самого и его создателя. Но в вашем случае, увы, эта мечта трансформируется в навязчивую идею, вы это сами сознаете и поэтому отказываетесь от нее. Не так ли? Я вас не убедил?

— Признаюсь, доктор, нет, не убедили, потому что я уверен… Послушайте! Существует передача мысли на расстоянии? Нет, не смейтесь. Это слишком серьезно. У меня такое впечатление, что порой романист имеет дело с реально существующим человеком, когда он думает, что выражает свои мысли через вымышленного персонажа. И то, что он вкладывает в уста одного, передается и другому. В этом смысле мистер Хайд, которого преступник рассматривает как идеальный пример для подражания, есть мое порождение.

— Понятно, — проговорил Бриюэн. — Вас двое, и вы делите между собой вашего Хайда. Придумали его вы, а воплощает другой. Любопытная теория.

— Да нет же, доктор. Наоборот, нет ничего проще. Всего–навсего есть некто, с кем я делю Хайда. Скажу больше. Когда я полностью усмирю моего героя, он станет навязывать другому свою волю, по сути исходящую от меня.

— И вы будете убивать с помощью подставных призраков, — сделал вывод Бриюэн с какой–то сухостью в голосе.

Меня это сбило с толку.

— Вы рассердились? — пробормотал я.

— Да нет же! Как вы могли такое подумать?.. Лучшим доказательством служит то, что я следую за вами в ваших…

— Досужих вымыслах, — закончил за него я.

— Это не то слово, что я искал. Ну ладно, забудем. Скажите, не ошибаюсь ли я, полагая, что вы стараетесь выдумать драматическую историю, чтобы проверить, воплотится ли она в действительное происшествие?

— Ни в коем случае, доктор! Никогда. Я же не чудовище.

— Чудовищ не существует, — грустно проговорил Бриюэн. — Есть только одержимые.

— Ладно, — сказал я, — чтобы доказать свою добрую волю, я обязуюсь воздерживаться от общения с теми, кто может меня выдать, с женой, с близкими. Короче, я сжигаю дневник. Замуровываюсь.

— Вы замыкаетесь в себе, — сделал вывод Бриюэн. — Прекрасный результат. Вы знаете, что это такое? Обычно этой болезни подвержены дети. Но тем не менее я хотел бы вас предупредить.

Он открыл книжный шкаф, достал из него книгу и прочитал из нее абзац, запечатлевшийся у меня в памяти.

— «…Отход от реальности с потерей связей с окружающим миром и погружением во внутренний воображаемый мир». Вы этого добиваетесь?.. Нет. Тогда возьмите себя в руки. Я вовсе не собираюсь вас запугивать, но для начала обещайте, что будете совершать прогулки, встречаться с друзьями, искать контакты, одним словом, делать все противоположное тому, что вы мне только что сказали.

— Да, конечно… Но я обещал Дельпоццо…

— Знаю, знаю. Вы мне об этом вкратце упомянули. Но вас ничто не торопит. Здоровье прежде всего. И к черту славу. А чтобы вернуть здоровье, нам вместе надо найти, откуда исходит эта неистовая потребность, скажем так: стремление к известности любой ценой. Уж я–то знаю, что при некоторых формах невроза человеком всегда движет желание каким–то образом проявить свою силу. Но из того, что вы рассказали о своем детстве, не видно, над чем или над кем вам следует взять реванш. Бросьте! Возвращайтесь домой и перестаньте мучить себя историями о големе, зомби и всякими другими баснями.

Провожая меня, он излучал добродушие. Может, слишком явно. Так себя ведут с больными, от которых хотят скрыть их истинное состояние. Ошибается ли он? Разве я не строю из тумана иллюзорное здание бредовых гипотез, пытаясь вразумительно выразить по сути своей неясное состояние души? Но все же эти записи, позволившие определить точку отсчета и оценить пройденный путь, принесли мне пользу. Оттолкнувшись от вполне законного желания найти где угодно тему для романа, я начал искать в себе, потом принялся обвинять себя и даже подозревать в самом страшном. Мне казались пригодными любые средства, которые могли бы подсказать чисто литературный сюжет. Но вот о чем я забыл сказать Бриюэну. Предметом моих отчаянных поисков является какая–то утерянная чистота. Чистота сердца, разумеется, но главное — чистота слова, прозы, ставшей «безделушкой звучной суеты», дорогой сердцу Малларме. Природа сырого материала меня не интересует. Не важно, есть преступление или нет, меня очаровывает образ боа, превратившегося в змею, поэма внешних ассоциаций, этих готовых метафор, которые не надо выстраивать друг за другом.

Возможно, в глазах общества я выгляжу извращенцем, но когда я сталкиваюсь с прекрасным, меня всего охватывает волнующая дрожь. Поэтому я прощаю себя. Отпускаю грехи. Мне жалко бедного Жантома.

Дневник я уничтожил. Почему?.. Очень часто я сам не знаю, почему делаю то или другое. Из осторожности? Из подозрительности? Из осмотрительности? Ничего с собой не могу поделать. Не моя вина, если на улице я оборачиваюсь, чтобы посмотреть, не следует ли кто–либо за мной. Хотя на этот счет я совершенно спокоен. Почему меня должны подозревать? У полиции нет никаких версий, и она теряется в догадках. Грабитель — об этом я прочитал в газетах — забрал драгоценности, деньги, чеки казначейства, другие ценности, которые меня не интересуют. Я приходил не для того, чтобы воровать. Вернее, мистер Хайд не опустился бы до воровства. Старина Жантом, ты совсем запутался.

Жантом, сидя с широко расставленными ногами на новом прекрасном паласе, заканчивает рвать на мелкие кусочки страницы своего дневника. Ему это доставляет огромное удовольствие. Концы в воду. Вполголоса разговаривает сам с собой. Покончив с тетрадью, переходит к газетным вырезкам с описанием обстоятельств дел Шайу и Галлар. Все это в прошлом. Теперь значение имеет лишь третье дело, которое однажды не преминет разразиться. И Жантому хотелось бы ему помочь вызреть. Он не забыл советов своего врача. «Перестаньте мучить себя и тому подобное». Он делает для этого все возможное. Пытается даже развлечься, читая летние бестселлеры, которые нужно осаждать и брать штурмом, как крепости.

Ходит в кино, на первый послеобеденный сеанс, когда в зале видны лишь силуэты — зашедших подремать или пообниматься. Но кинофильмы наводят на него скуку из–за диалогов, высеченных из грубой глыбы языка. К счастью, думает он порой, все очистит небесный огонь. Следует отметить, что последнее время ему часто снится пламя, летящие во все стороны искры. Он мгновенно просыпается. После пережитых в детстве пожаров он остерегается даже зажигалок и спичек. Перед сном проверяет выключатели, газовые краны. Бывает, звонит Мириам.

— Вы не чувствуете запаха гари? У вас ничего не горит?

Она сразу взрывается. Он вешает трубку. Ответ ему известен заранее, а ее приступ гнева окончательно его успокаивает. Но такие вот маленькие уловки составляют часть определенной методики обретения покоя перед сном. В этом смысле Мириам играет для него как бы роль няни. Да, Жантому хотелось бы стать послушным больным. Но его терзает, вернее грызет, искушение. Это происходит далеко, за кулисами. Ему ненавистно слово «подсознание», как бы постоянно высвечивающее какую–то глупость. В противоположность ему «кулисы» обозначают рабочее место, деятельность, не очень упорядоченную, Но полезную и осознанную.

Так вот, за кулисами стоит Жантом, полагающий, что может еще раз привести в действие механизм таинственного и драматического события и поставить великолепное театральное произведение. В конце он найдет источник своего вдохновения. Тогда, возможно, Бриюэн поймет, что важно не столько освободить от комплексов своего пациента, сколько выбить пробку, мешающую ему выражать себя в полную силу, в полном объеме, полным потоком. На помощь, «Бириби»! Он покупает все больше и больше бульварных газет, предпочтительно таких, которые, манипулируя знамениями, предчувствиями, предсказаниями судьбы, превращают жизнь знаменитостей в патетические шарады. Он даже поделился своими размышлениями с Мириам. Разумеется, вскользь, очень осторожно. Она расспрашивала о его планах своим обычным насмешливым тоном, как будто уже предчувствуя пресный затхлый запах поражения. Впрочем, она часто так делает.

— Дела идут неплохо, — небрежно бросил Жантом. — Знаете, я сейчас заново открываю Гюисманса. Вы непременно должны перечитать «Там». Это восхитительно. Ни у кого, кроме него, нет такого чувства сверхъестественного. Кстати, я часто задавался вопросом, учитывая ваше происхождение, нет ли у вас подобных способностей. Вы так скромно умалчиваете об этом.

— К чему вы клоните? — спросила она. — Вам для работы нужна гадалка?

— Нет, отнюдь. Но меня очень интересуют все эти истории о предчувствиях, о колдовстве, о них так много пишут в некоторых газетах.

— Зря вы шутите, — сказала она. — Я действительно довольно хорошо разбираюсь в этих вещах. Но не хочу обсуждать их с человеком, считающим себя трезвомыслящим.

— Дорогая Мириам, вы меня абсолютно не поняли. Напротив, вы бы мне здорово помогли, если бы рассказали содержание статьи, случай, какой–нибудь эпизод, почерпнутый из газеты или из разговора, показавшийся вам действительно фантастическим.

— Фантастическим? Что это значит? Необъяснимым?

— Именно так.

Она сбросила слегка капризную маску недоверия.

— Бедный Рене! Такие истории на улице встречаешь на каждом шагу.

— Да нет же. Я говорю не о драгоценных камнях, приносящих несчастье, не о таинственных местах, не о всей этой дурацкой магии. Я думаю о явлениях, о которых стараются не вспоминать, потому что они вызывают страх.

Мириам помолчала, задумчиво покачала головой, потом еле слышно произнесла:

— У нас была служанка, дед которой знал секреты растений и многие другие тайны. Он мог, не покидая своей хижины, оказываться одновременно во многих местах. Ты это ищешь? Возможно, я могу тебе помочь… Знаешь, мне действительно хочется тебе помочь.

Жантом схватил ее за руку и зло прошептал:

— Ты несешь черт знает что! Издеваешься надо мной. Это уже слишком.

Она его оттолкнула, встала, открыла дверь.

— Уходи, — сказала она. — Двигай отсюда. У меня нет времени.

— Подожди, пожалуйста. Я не хотел… Но, Боже мой, какой ты можешь быть… Послушай, ты уверена в том, что сказала… нахождение в разных местах… человека одновременно видят в двух разных местах, это правда?

— Абсолютная правда. А теперь дай мне поработать.

— Одну минуту. Других таких историй не знаешь?

— Знаю очень много.

— Расскажешь, когда будет время?

— Тебя это интересует?

— Да. Для моей новой книги.

— Ладно, когда захочешь. Позвоню тебе. Но не думаю, что мы когда–нибудь придем…

— К согласию, — сказал Жантом.

— К нейтральности, — поправила Мириам.

Жантом долго обдумывал этот странный разговор. То, что он искал в газетах, оказалось рядом с его дверью. Знать бы теперь, удовлетворится ли мистер Хайд антильским фольклором. Ведь эта сказка о нахождении в разных местах хоть и волнующа, но не настолько уж оригинальна. Она станет таковой, только если Жантом полностью изменит план. Пока главный герой — в данном случае мистер Хайд — будет только связывать события, пусть даже из ряда вон выходящие, все окажется надуманным, трюкачеством, «липой». Одним словом: выдумкой. Даже самый изящный слог никого не введет в заблуждение. Но если автор, прикрывшись личностью Хайда, откроет свою душу, представит на всеобщий суд свою исповедь, где реальность и вымысел сольются воедино, то есть провозгласит: я Жантом, это — Хайд, и я, Хайд, это — Жантом, тогда он познает подлинный триумф. Такое явление, как присутствие в разных местах, сразу же примет поэтическую форму. Выкуривая у себя в комнате сигарету, я в то же самое время где–то душу какую–то невзрачную старую женщину. Не пытайтесь понять, как это происходит. Посмотрите лучше, как, исходя из своего прошлого, я строю настоящее, лишенное вульгарности. А что касается пошлых деталей, как я вошел, что сделал с драгоценностями и так далее, ловкий романист всегда найдет, им рациональное объяснение.

Жантом не скрывает от себя, что в определенном смысле Бриюэн прав, что за беспомощностью пациента скрывается стремление к власти. К власти, но также и к правде.

Ноги машинально несут Жантома к столу, и он ясно осознает свое отчаянное стремление: признать себя тем, кто он есть — писатель, ищущий сюжет, готовый скорее пасть жертвой опасного невроза, чем замолчать.

Но перед тем, как сесть за письменный стол, он остановился и повторил себе: «Ни в коем случае не забывать, что в совершенных преступлениях таится нечто, о чем знаю только я один, чего я никому не поверял. Это нечто покоится глубоко во мне. Какой бы ни оказалась дальнейшая интрига, которую я изберу, в ней кроется ужасная тайна».

Войдя в издательство Дельпоццо, он наткнулся на Люсетту.

— Как дела, мсье Жантом?

— Хорошо. Очень хорошо. Спасибо.

На его стол курьер положил три книги. Эти плодовитые авторы кого угодно могут убить. Когда же введут обязательную контрацепцию?

Кто бы подумал, что Мириам окажется такой любезной? Она сама позвонила Жантому. Как всегда, сразу

перешла к делу.

— Если отвлекаю, — проговорила она, — положите трубку. Если нет, откройте Клер, она сейчас принесет вам две книги, я их случайно обнаружила вчера. Они могут вам помочь, особенно «Огонь с небес» Майкла

Гаррисона. Если понравится, оставьте себе.

— Спасибо. Это о чем?

— Сами увидите. Вы ищете фантастику, настоящую.

Вот это как раз для вас. В англосаксонских странах она пользовалась большим успехом. Желаю удачи.

Через несколько минут Клер постучалась во внутреннюю дверь.

— Заходите, — сказал Жантом. — Нет, вы меня не отвлекаете. Я пытаюсь покончить с рецензией, которая меня раздражает.

Он показал на свой стол, на смятые листы, валявшиеся вокруг корзины для мусора, словно она представляла собой мишень, которую безуспешно пытались поразить.

— Я не очень–то ловок, — признался он. — И потом, эта работа так меня угнетает. Особенно как только подумаю, что все эти статьи мне придется печатать самому. Многие в издательстве сейчас уже ушли в отпуск.

— Вы позволите, — проговорила Клер. Она пробежала глазами по записям Жантома и сказала: — У вас не очень разборчивый почерк, но я его читаю довольно легко. Хотите, я все это отпечатаю?

— Я был бы в восторге, — ответил Жантом. — Но ведь моя жена вам не позволит.

— Она ни о чем не узнает. Я сделаю это в свободное время.

— Вы берете работу к себе домой?

— Нет, не к себе. К мсье Ломону… Как? Разве вы не знаете, что я занята у него три дня в неделю?

— Мириам в курсе?

— Ну как же вы живете, мсье Жантом? Это известно всем. Ломон нанял меня для обработки корреспонденции и ведения отчетности. Это отнимает не очень много времени. Послезавтра Вы получите текст в двух экземплярах. Годится?

— Клер, вы ангел. Мириам вас не стоит. Послезавтра, если вы свободны, не откажите мне в удовольствии пообедать с вами… Я один из тех несчастных, о которых повествует Писание, у них есть глаза, но они не видят, у них есть уши, но они не слышат. Я ездил с вами на лифте много раз в неделю, но никогда не осознавал, как вы очаровательны. Извините старого медведя.

Она рассмеялась, мило смутившись, свернула бумаги и положила их в сумочку. Он проводил ее.

— Передайте мою благодарность Мириам. Последний раз я получал от нее подарок в…

Он делает вид, что считает, потом опускает руки в беспомощном жесте, завершая встречу заговорщицкой улыбкой.

— Мы тогда были так молоды!

Садится в кресло, поглаживая книги, прежде чем их открыть. Как профессиональный дегустатор, он никогда не устанет трогать, ощупывать, вдыхать запах этой скромной вещи — книги, предназначенной для широкой публики, к которой издатели относятся без должного почтения и которую через несколько месяцев, если она не заворожит толпу, пустят под нож. Для начала он быстро просмотрел оглавление той, которая побольше. Это как меню, в котором предлагаются блюда на выбор читателя. Глаз бегает от одной строчки к другой. Глаз, если можно так выразиться, «истекает слюной».

«Природа сверхъестественного огня… Полное или частичное сгорание… Эффект Килнера и эффект Кирлиана…» Названия слов, схваченные на лету, уже сами по себе порождают чувства, не связанные с их очевидным смыслом. Почему же они вызывают такое болезненное напряжение? Жантом предполагал получить удовольствие, а теперь, если бы у него хватило сил, он отбросил бы книгу как можно дальше от себя. Но на него как будто давит какая–то мощная рука, вынуждая его найти определенную страницу и проглотить ее одним махом.

«В разгар бала женщину вдруг охватили яркие голубые всполохи огня, и за несколько минут от нее осталась лишь небольшая кучка пепла…» Или: «На борту грузового судна «Ульрих», идущего вдоль берега, лежала кучка пепла…» А вот что случилось с профессором Нэшвильского университета в штате Теннесси. Профессор, это уже серьезно. «Он почувствовал в левой ноге жжение. А на штанине брюк увидел пламя диаметром в один–два сантиметра. Он похлопал по нему руками, и оно вскоре потухло. Этот феномен в свое время отнесли к разряду «частичного самовоспламенения».

Жантом резко поднялся. Дальше читать он не стал. Если это правда, Боже, если это правда! Если еще раз изучить все, о чем тогда рассказывали! Ведь свидетельство такого крупного писателя, как Чарлз Диккенс, нельзя оставить без внимания. Как и свидетельства Томаса Брауна, Роберта Бертона. Автор приводит примеры и многих других, столь же категоричных и уверенных в своих показаниях.

Жантом не может больше сидеть спокойно. Он вне себя от волнения. Посмотрим, посмотрим, эта проблема изучается с начала прошлого века (Жантом потряс книгой Гаррисона перед лицом воображаемого оппонента), здесь это написано черным по белому… Исследователи выделили шесть условий самовозгорания:

1. Жертва — алкоголик;

2. Жертвой часто становится пожилая женщина;

3. Всегда имеется в наличии источник огня;

4. Жертва бывает плотного телосложения;

5. Жертва живет одна;

6. Жертва обычно курит трубку.

Ни одно из этих условий не относится к невзрачному работнику с мельницы, но разве он тоже не мог загореться сам? Что тогда? Возможно ли это? Проклятие, разрушившее семью: гибель молодого парня, арест отца, самоубийство матери и главное, главное — этот стыд, сидящий в нем, как яд в зубах змеи, вдруг все это — просто–напросто колоссальная ошибка? Обессилев, Жантом опустился в кресло. Закружилась голова. Вот! Вся его сознательная жизнь строилась на убежденности: я — сын поджигателя. В глазах тетки, приятелей, всех окружавших его людей он был сыном поджигателя, порочным существом, прокаженным. Он всегда старался казаться незаметным. Потеряв достоинство, он вернул его благодаря литературе, но насколько оно оказалось непрочно! И все же именно благодаря литературе в нем вырос спутник горьких дней, который и приведет его к полному освобождению: мистер Хайд.

Но если мельница сгорела случайно, если отца осудили по ошибке, то эта блеклая, неудавшаяся жизнь превращается в груду развалин, похоронивших под собой ничтожного мистера Хайда. Жантом приходит ко все более горестному осознанию того, что ему больше нечего передать этому герою, подпитывавшему себя потихоньку его бунтом. Невиновность отца одним махом перекроет источник отчаяния, бывший до сих пор его единственным достоянием. Он сжал кулаки, постучал по голове и вновь задал себе вопрос: «Возможно ли это? Возможно ли это?» Когда он был сыном преступника, его поразило бесплодие. Но когда он станет сыном невиновного, ему нечего будет больше сказать. И он пришел к поразившему его самого выводу. Он должен защищать мистера Хайда. Он должен защищать свое творение. Будучи человеком быстрых решений, он бросился к справочнику профессиональных услуг.

Вот. Шарль Рюффену расследования, розыск, конфиденциальность гарантируется. Именно то, что надо. Телефонный разговор занял всего минуту. Договорились встретиться в два часа. Агентство Риффена расположено на улице Жакоб. Бриюэна ставить в известность не обязательно. Жантом корит себя за то, что никогда не требовал провести следствие по делу о пожаре на мельнице. Теперь, вероятно, уже слишком поздно. Но частный детектив использует свои собственные методы, отличные от общепринятых. Жантом почувствовал, как по телу пробежал ток нетерпения. Если этот Майкл Гаррисон пишет правду, он тоже может сгореть на месте, охваченный коротким голубым пламенем, как поверхность пунша. Прочитал несколько страниц «Бириби», чтобы восстановить силы, затем несколько страниц из произведений Мириам, чтобы презрительно посмеяться и наказать ее за то, что она дала ему эти две книги. И так, подсчитывая и подгоняя минуты, дожил до обеда. Он довольствовался тем, что съел один бутерброд в баре. И вот он уже звонит в дверь агентства.

Шарлю Рюффену около тридцати. Выглядит хорошо. Обстановка в кабинете совершенно новая. Возможно, Рюффен — просто безработный, пытающийся как–то пристроиться. Он выслушал долгий рассказ Жантома, не задавая никаких вопросов, не делая записей. Выглядит он как слишком профессиональное ничтожество, как актер, еще осваивающий свою первую роль. Просмотреть в Мане подшивки «Уэст–Франс», прекрасно. Поехать на место, чтобы получить представление о разыгравшейся драме. Он соглашается, добавив, что во дворце правосудия должны сохраниться какие–то материалы судебного разбирательства… В конце концов создается впечатление, что он хорошо знает свое дело.

— Скажем так, — подвел он итог, — это займет около недели, но устный отчет могу делать вам каждый день. Но не гарантирую, что после стольких лет удастся докопаться до истины.

Жантом выписал чек, продолжая разговор.

— Видите ли, я пытаюсь восстановить память. Мои воспоминания — как картинка–головоломка, в которой не хватает многих частей. Помогите найти их и расставить по местам, и я буду удовлетворен. Я уже не различаю, что действительно тогда произошло и что я додумываю теперь. Я, наверное, кажусь вам странным, взбалмошным. Нет? Правда?

— Мои клиенты такие, какие есть, — осторожно проговорил Рюффен. — Но почему, черт побери, вы решили попросить меня расследовать такие далекие события, тогда как вы сами давным–давно могли заняться поисками? Что заставило вас внезапно принять такое решение?

— Чтение, — ответил Жантом. — Я только что наткнулся на книгу, автор которой утверждает, приводя веские доказательства, что люди могут самовозгораться. Если он прав…

Рюффен прервал его.

— Вы, вероятно, имеете в виду книгу Майкла Гаррисона. Я ее тоже читал, вернее, не ее, а рецензию в журнале, сидя в приемной зубного врача. Но это несерьезно, дорогой друг.

— А приводимые им шесть условий…

— В это никто больше не верит. Это из области туманного оккультизма, который… Ладно, не стану настаивать. Вы были бы счастливы узнать, что ваш отец не совершал…

— Отнюдь, — прервал его Жантом.

— Как это — отнюдь? Не затем ли вы обратились ко мне, чтобы я попытался доказать, что пожар возник случайно и что вашего отца осудили напрасно? Учтите, от этого ничего не изменится. Дело сдано в архив. Но понимаю, вы лично испытали бы огромное облегчение.

— Нет, — пробормотал Жантом. — Это вынудило бы меня произвести что–то вроде внутреннего пересмотра, какую–то переоценку ценностей в самом себе. О! Это трудно объяснить. Мне пришлось бы провести ревизию всего своего прошлого.

Он встал со стула, чтобы положить конец дискуссии.

— Полагаюсь на вас, — сказал он. — У вас есть номер моего телефона. Я дома по вечерам с восьми часов.

На бульваре его охватило какое–то странное радостное чувство. Рюффен сможет лишь подтвердить решения суда. Снова наступит покой, и он как бы помирится с мистером Хайдом. В очередной раз он поразился тому факту, что если мало–помалу будет установлена невиновность отца, все его мечтания разлетятся в прах. Для тою чтобы терпеть и уважать себя, ему надо ощущать себя отверженным. Вероятно, не совсем отверженным, ведь он любит точность в выражениях, но уже наверняка маргиналом, кем–то вроде Рембо. «Я есть другой». Великолепные слова. Жантом введет в мир литературы некоего мистера Хайда, который ошеломит публику. Жантом вошел в «Ла Рюмери», занял место, ставшее его собственным, почти как некогда стол Сартра и Симоны де Бовуар во «Флоре». Именно там, разнесется потом слух, Рене Жантом задумал этого необычного героя. Он отнял его у Стивенсона и сделал символом уже не зла, а скорее боли, боли художника, сражающегося с красотой. Разумеется, при условии, что этот идиот Рюффен все не разрушит, доказав, что поджог совершил служащий. О! Как он теперь сожалеет, что нанял частного детектива, ведь тот захочет показать себя с лучшей стороны, проявит упорство. Теперь каждый вечер Жантому предстоит нести вахту у телефона и терзаться страхом, что детектив скажет ему: «Вы правы, пожар возник скорее всего случайно».

Кто же виноват? Конечно, Мириам. Ведь Мириам дала ему две эти книги, внеся сумятицу в его душу. Но ей не удастся помешать ему написать главную книгу, ибо решено: он поведает о своей жизни, спрятавшись за спиной мистера Хайда, но в то же время открывая нараспашку свою душу, как Доде в «Малыше» или Валлес в «Инсургенте». Он знает, как за это взяться. Он уже видит первую главу, мельницу на берегу реки, величественное вращение громадного колеса со стекающей водой, похожего на те, что приводили в движение лопастные пароходы на Миссисипи. Впечатление от плавания в другой части земного шара незабываемо. Сжав пальцами рюмку, наполненную ликером, Жантом начал грезить. Представил себя бедным эмигрантом, сидящим в трюме, насквозь пропахшем зерном. Он уезжает совершенно один, покидая постоянно скандалящих родителей. Вокруг него день и ночь дрожат борта и перекрытия, следуя медленному ритму жерновов, перемалывающих зерно своими каменными кругами. Красноватые электрические лампочки, наполовину скрытые тонкой мучной пылью, освещают своды, как будто теряющиеся в высоте, где по вечерам среди балок снуют летучие мыши.

Жантом продолжает листать свою книгу образов. Чем больше он в нее углубляется, тем больше видит. Почему он зарыл свое прошлое в пыль, ведь так приятно пробуждать его, слушать, как оно воркует тихим голосом. Какое обилие деталей! Одна ведет за собой другую. Он задерживает и лелеет даже те, что заставляют его вздрогнуть. Например, мыши. На мельнице они шебуршились почти везде, казались привычными, милыми, но вели в темных углах довольно подозрительную жизнь. Мать их боялась. Она завела огромного котяру, лаской и угрозами тщетно призывая его покончить с непрошеными гостями. Будучи женщиной быстрых решений — эту черту он унаследовал от нее, — она однажды накупила целую кучу приспособлений с пружинами, которые называются «мышеловки», и вечерами с осторожностью браконьера, расставляющего силки, разносила эти начиненные салом или сыром штуковины по местам, которые считала стратегически важными. По утрам всей семьей они обходили поле битвы, причем кот следовал за ними, и это приводило бедную женщину в ярость.

— Куплю для тебя крысоловку, — кричала она. — Катись, проваливай, бездельник. Пока я не прищемила тебе хвост.

Кот мирно смотрел на нее, а затем терся спиной о ее ноги. Жантом так хорошо видит эту сцену, что мог бы нарисовать ее. Взял блокнот и записал: «Крысоловка и кот». Имя кота он забыл. Какое–нибудь придумает, у автора есть на это право. Главное — ничего не упустить из этих мелких интимных подробностей, так хорошо окружающих фантастическими декорациями его пошлое существование. Ах да! Лишь бы этому детективу не удалось все опошлить.

«Решено, — подумал он. — Принимаюсь за дело сразу же. Мысленное воссоздание прошлого надо использовать сейчас же, не мешкая, и без прикрас. Поехали! В добрый час!»

Быстрым шагом он вернулся домой. Уже четыре часа. Он уже не замечает, как живет. Кое–как, как дикарь. Порой ему кажется, что его собственную волю подменяет чья–то другая. Об этой противоречивости существования надо поговорить с Бриюэном. В свою нору он вошел с чувством глубокого удовлетворения, остановился перед столом, повторил: «Принимаюсь», потом сказал еще: «Огонь с небес». Этого оказалось достаточно, чтобы убедиться, что погорячился он напрасно. Конечно, Рюффен прав. Все эти истории о самовозгораниях — просто досужие домыслы.

«Три страницы, — пообещал он себе. — Или четыре, и за работу. И больше не стану отвлекаться на эти бабушкины сказки».

Закурил сигарету, сознавая, что этот жест предвещает капитуляцию. Выдохнул большую струю дыма и вслух произнес: «Я все–таки совершенно свободен». Но еще не успев начать, он уже чувствует себя подавленным. Вот они, неоспоримые свидетельства… Мейбель Андренис, девятнадцати лет, загорелась как факел во время танца… Миссис Мэдж Найт прилюдно сгорела 23 декабря 1943 года. Это уже не предания далекой старины. В 1953 году миссис Эстер Дьюлин погибла от огня, сидя в своем кресле. И сколько других доказанных случаев, происшедших совсем недавно. В 1975 году, например, Кук в Майами, Були в Тенкербери, в отеле «Сван». Жертвами были вовсе не алкоголики, курильщики или толстяки, а женщины, девушки, вполне здоровые люди.

Резким движением Жантом захлопнул книгу. Итак. Это правда. Явление необъяснимо, но оно существует. И что же дальше… Этот работник, как его звали?.. Луи, Луи, как там дальше? Луи Патюрен. Этот малый, Луи, спал очень крепко. Он оказался застигнутым врасплох… Нет. Все произошло не так. Но именно здесь начинается непроницаемая зона, и, если ее потревожить, оттуда во все стороны до самых нервных окончаний извергнется головная боль, до конца не заглушенная и сейчас. Жантом снял телефонную трубку.

— Мириам… Это я… Я вас отвлекаю?

— Да.

— Вы не могли бы уделить мне пять минут?

— Нет.

— Три минуты?

— Бедный мой друг, как вы умеете отравлять существование. Давайте быстро.

Жантом взял обе книги и спустился по лестнице. Мириам восседала на стуле, как крестьянка на тракторе, и обрабатывала лежавший перед ней чистый лист бумаги.

— Я возвращаю вам книги, — сказал Жантом.

— И только ради этого вы меня побеспокоили? — Она пожала плечами, повернулась к нему вполоборота и спросила: — Ну и как, это то, что вам нужно? Вы ведь хотели что–нибудь из области фантастики… но только не говорите, что намеревались использовать в романе такую сомнительную тему, вы же утонченный элитарный автор. Колдовство, воду, чары, магию оставьте мне. Это ведь бабское дело, правда?

— Почему вдруг такая злоба? — вместо ответа спросил Жантом.

Мириам рассмеялась, запахнула пеньюар на пышной груди, взяла пачку «Голуаз». Продолжила она уже серьезным тоном профессионала:

— Ты прав, дорогуша Рене. В наши дни успех приносят только крайности. Мне достаточно прочитать вот эти откровения (она показала на пачку писем). Если в твоих рассказах нет наркотиков, постельных сцен, крови, но обрати внимание, делать это надо умело, со вкусом… с голубым цветком на куче дерьма, тогда что ж, тебе пора поискать другое занятие. Ты, может быть, получишь премию Французской Академии, но уж наверняка не удостоишься стать автором, чьи книги пользуются наибольшим спросом.

— Знаю, — отрезал Жантом. — И не имеет значения, что я намереваюсь делать. Но сама–то ты веришь в огонь с небес?

— Думаю, что да.

Она закурила сигарету и пустила через нос две длинные струи голубого дыма.

— Попробуй, — проговорила она. — Ты же лезешь из кожи вон.

Жантом бросил книги на край стола и вышел.

— Мог бы поблагодарить меня, — крикнула вдогонку Мириам. — Не буду больше такой доброй. Мужлан!

Значит, она в это верит. Он поднялся к себе, попытался вновь восстановить события той ужасной ночи. Отец спал рядом со складом, а Луи наверху в каморке, куда можно было попасть с помощью приставленной лестницы. Если огонь объял его мгновенно, то он, вероятно, просто не успел спуститься. Отец выскочил в окно, выходящее на берег. Они же с матерью спасались через дверь, ведущую к реке. Но в книге говорится, что от жертв таинственного огня остается всего лишь кучка пепла. Как же тогда на пепелище мельницы выяснить, где появились первые языки пламени? В каморке? В нижнем помещении? Жантом больше ничего не помнит, но уверен, что все началось именно там. Все — то есть недуг, поразивший его детскую память. В конечном счете, он родился заново в семь лет с ужасающей уверенностью, что он не такой, как другие. В таком случае Луи или не Луи — не имеет никакого значения.

«Примусь ли я наконец за дела сегодня? — спросил себя Жантом. — Пока же я могу все приготовить».

Он разложил на столе бумагу и ручку, но потом передумал. Если пользоваться разрозненными листками, ему станет хватать чувства пройденного расстояния. Ему нужна толстая тетрадь, по крайней мере в двести страниц, при таком объеме он не сумеет лукавить. Дойти до конца такой тетради — значит дойти до конца себя самого. Он превратился в паломника с окровавленными ногами. Этот образ ему понравился. Занес его в записную книжку рядом со словами «Крысоловка и кот». И решил отдохнуть до завтра.

Завтра его ждет тяжелый день. Ведь он будет лихорадочно ждать звонка с самого утра и с еще большей тревогой после обеда. С восьми часов он уселся возле телефона, теребя себя за пальцы, губы, щеки. «Но, Боже, чем он занимается? Что он делает!» Когда раздался звонок, из груди у него со свистом вырвался воздух, как из проколотой шины. Он уже не мог сдерживаться.

— Ну и?.. — пробормотал он.

— Так вот, — сказал Рюффен, — я поехал посмотреть на мельницу. Ее снесли, а на этом месте на берегу построили ресторанчик «Веселая плотва».

— Ну ладно. А что говорится в газетах?

— Я из любопытства переснял некоторые статьи. Их оказалось не так уж мало. Всю документацию найдете в моем отчете.

— Ну, а в итоге?

— О! Нет никаких сомнений. Виновен ваш отец.

Жантом работал два дня. Купил толстую ученическую тетрадь и написал, как когда–то делал в школе, заглавие на красивой наклейке с голубой каемкой:

«Мистер Хайд

Рене Жантома».

На обороте скромно добавил:

«Того же автора: Бириби (С.Ф.Р)».

А потом на отдельной странице вывел самым красивым почерком:

«Мистер ХАЙД».

Пока хватит. Никто не вправе испить все удовольствие сразу. Ведь к нему вернулось удовольствие, вернее, радость писать. Расследование Рюффена расчистило дорогу. Из его подробного отчета Жантом узнал много нового. Например, то, что пожарные нашли среди развалин остов керосиновой лампы. Этой лампой родители пользовались, когда во время грозы случались перебои с электричеством. Очень возможно, что именно она послужила причиной пожара. Но почему? Расследование доказало, что мельница была полностью заложена и что Жантомы, не имея никаких средств, вот–вот должны были съехать, как нищие. Да! Эти ссоры, крики… Как все это забыть? Даже затрещины. Отец, правда, не был злым. Но пил. Он был пьян, даже когда его арестовывали. Попытка обманным путем получить страховку наложилась на все остальное, на гибель работника. Смерть его не считалась предумышленной, но явилась отягчающим обстоятельством. Здесь записано все, в том числе отдельные даты и факты, которые как–то сами по себе преломились у него в голове, словно память походила на деревянную корову, которая постепенно разъедается, коробится, перекашивается. Ему было не семь лет, а только шесть. Он учился не в колледже в Мане, а в школе близлежащей деревушки. Если хотите знать, она называлась Брутий. Но до какого предела доходит фальсификация прошлого? Не имеет значения. Этого несчастного, который приходился ему отцом, Жантом теперь любит. Ему следовало сказать об этом отцу еще тогда, но на мельнице не любили проявлений чувств. Бедный папа, старина, чего бы только я для тебя не сделал! Жантому пришло в голову, что еще не поздно воздать отцу должное, посвятив ему книгу. Эта мысль не давала Жантому покоя все, утро. «Моему отцу». Звучит слишком сухо. «Дорогому папочке». Как на надгробном памятнике. «Э.Ж. — с любовью». Но ведь все захотят узнать, кто такой Э.Ж. Эдмон Жантом — незнакомец, и никому не интересно вспоминать о нем. Не так уж Просто придумать посвящение. Слова сразу ускользают, восстают, артачатся. Но при этом между Жантомом и отцом существует какой–то незримый договор, сформулировать который еще труднее, чем посвящение, что–то вроде таинственного сообщничества. «Двигай, малыш, — как будто говорит призрак. — И наноси удары сам». В определенном смысле Жантому надо отомстить за отца, за убогие потерянные годы, что ясно следует из отчета Рюффена.

Прежде чем закрыть тетрадь, еще раз посмотрел на титул. Мистер Хайд! А если между мистером Хайдом и Эдмоном Жантомом существует связь? Странная мысль. Надо расспросить Бриюэна. А сейчас он пойдет обедать. Он это заслужил.

В ресторане его ждала новость. Вокруг телевизора неподвижно сидели несколько посетителей. Жантом подошел ближе и увидел на экране полицейского, охраняющего вход в здание, а хорошо известный голос диктора комментировал:

«Тело нашли вскоре после убийства — преступник, явно сумасшедший, сам сообщил об этом «Скорой помощи». Произошло это в пять утра. Жертву задушили шарфом. Она умерла очень быстро — такой уж возраст. Следствие ведет дивизионный комиссар Маркетти».

Жантом остановил Лулу, официантку.

— Кого убили? — спросил он.

— Старую даму. Баронессу де Вирмон. Присаживайтесь. В ногах правды нет.

Жантом поискал привычное место. Оно занято… Но это же Жуссо!..

— Позвольте подсесть к вам?.. Не ожидал встретить вас здесь… Как дела у «Галлимара»?

— Потихоньку, — ответил Жуссо. — Мертвый сезон.

— Кстати об убитой, что вам известно об этом преступлении?

Довольно странное дело, судя по тому, что я узнал. Кстати, баронесса приходилась вам соседкой или почти что. Она жила в начале улицы Медичи, на четвертом этаже. Вы наверняка с ней встречались. Прелестная старушка, обычно рано по утрам гуляла с кошкой. С великолепной ангорской кошкой.

— Знаете, дорогой Жуссо, я обычно встаю поздно.

— Что вам принести? — осведомилась Лулу.

— Закуску, — решил Жуссо. — Потом посмотрим. И доверительно продолжил: — Очень богата. Родом из Бельгии. Вдова. Родственников нет. Увы, в восемьдесят пять лет уже не бывает семьи. Знала ли она убийцу? Неизвестно. Но она ему открыла дверь. Вот так. Это все, что сказали по телевизору. Вы не слышали?

— Я только что вошел. Обратил только внимание, что говорили о каком–то сумасшедшем.

— Да, конечно, речь идет о сумасшедшем, убивающем престарелых людей… Вы помните… Дело Шайу на улице Катр–Ван… Дело Галлар на улице Турнон… Старики, живущие в этом квартале. Это уже кажется странным. И потом, какая–то болезненная страсть к театральным эффектам.

— Да ну! И в этот раз опять…

— Именно так. Он не просто задушил старуху, он придушил еще и кота, засунув его тело в крысоловку, обставив все так, будто несчастное животное само в нее попалось. Жантом, дорогой друг, вам плохо?

— Просто очень жарко, — пробормотал Жантом.

— Выпейте немного. Кагор у них совсем не плох. Может, чересчур крепкий… Но я вам говорил о коте… Если откровенно, то ничего не ясно. И учтите., в этой прекрасной квартире никогда не водились ни мыши, ни крысы. Видимо, преступник сам принес крысоловку… Зачем? По моему мнению, это говорит о расстроенном рассудке, вы так не думаете? Попробуйте сардинку. Две, мне хватит. А когда люди в белом…

— Извините, — сказал Жантом. — Мне надо подышать свежим воздухом.

— Проводить вас?

— Нет, нет, сидите, прошу вас. Сейчас вернусь.

Жантом слегка пошатывался. Липкий и вонючий запах улицы не привел его вчувство. Что он там записал, в записной книжке? Поискал нужную страницу. «Крысоловка и кот». А ведь он никогда не расставался с записной книжкой. И потом, если даже предположить невозможное и она попала в чужие руки, эти слова все равно не имеют никакого смысла. Это какое–то шутовское подражание басням Лафонтена. Значит, совпадение? А смерть при свечах? А боа? А люди в белом?.. Жантом прислонился к витрине антикварного магазина и впервые серьезно, собрав все свои силы, если можно так выразиться, спросил себя: «Неужели безумец — это я?» Забыв о ресторане, он вошел в бар.

— Чашку кофе.

Он вновь принялся исследовать свое сознание. «Это просто игра между Хайдом и мной. Я делаю вид, что забываю о нем, и случается, забываю на самом деле. Но тогда надолго ли я выбываю из самого себя, чтобы хоть на час превратиться в преступника? Лунатик–убийца. Надо срочно посоветоваться с Бриюэном. Были художники и поэты, одурманивавшие себя наркотиками, чтобы усилить свой талант. А имею ли право я нацеплять на себя маску Хайда? Как будто бы мне нужно убивать, чтобы высвободить свою память, заставить ее выплеснуть образы, которые я обычно запрещаю себе рассматривать. В этом мое безумие. Да, я — сумасшедший».

Он с наслаждением вкушает кофе. Он обожает кофе. Как приятно сказать себе: ладно, договорились, я сумасшедший. Он возвращается в ресторан. Жуссо уже расправляется с пирогом.

— Я вас уже и не ждал, — извинился он. — Вам лучше?

— Да. Просто немного закружилась голова. Такое со мной часто происходит.

— В час дня Мурузи передал кое–какие детали по делу баронессы. Теперь ясно, что у нее украли драгоценности, но мебель не изуродовали, как это часто бывает. Короче говоря, ее задушили и обокрали довольно умело. Но в этом преступлении все так странно… Никто ничего не слышал. Убийца вошел и ушел как тень. Известно только, что позвонил какой–то мужчина… Чашку кофе, Лулу.

— Мне тоже, — бросил Жантом.

— Есть ничего не будете?

— Нет. Я не голоден.

Он рассеянно пожал руку Жуссо, посмотревшего на него странным взглядом. Лулу тоже выглядит странной. Странно все. Он как бы в полусне. Хочет, чтобы его оставили наконец одного. Понимает, что выглядит не совсем нормальным. Сколько раз в издательстве Дельпоццо, тихо закрывая за собой дверь, слышал он приглушенные голоса девушек: «Странно он сегодня выглядит, старик». Или: «Можешь себе представить, что значит жить с таким типом!» Если бы он покончил с собой, в сущности, никто бы не удивился.

Он насторожился, не донеся чашку до рта. Тихо поставил ее на стол, огляделся вокруг, как будто это слово могло дойти до чьих–то нескромных ушей. Это слово возникло впервые, но он ему не очень удивился. Всегда находится мысль, которая обгоняет его собственную, словно всегда есть суфлер, помогающий ему играть свою роль. Теперь к нему пришел этот образ. Отныне он сольется с другими, постоянно сопровождающими его и порой преграждающими путь, как карнавальные маски, которые, окружив прохожего в веселой игре, мешают ему идти вперед. Покончить с собой! Без сомнения, это было бы лучшим способом избавить квартал от насильника.

Боль уже исчезла. Он чувствует себя опустошенным, как будто долго плакал. Говорят, что плоть после любви испытывает грусть. А после смерти? Расплачиваясь, он ошибся в деньгах, и Лулу мягко его пожурила.

— Хорошо, что я честная девушка.

По дороге домой он прикинул расстояние. Улица Медичи действительно расположена недалеко. И Мириам не слышит его шагов благодаря паласу. Бриюэн вывел на чистую воду его фантазии, но они возвращаются, продолжают говорить в нем, поддерживая друг друга. Прежде всего, по какому праву ему могут запретить душить людей? Вынул записную книжку и на ходу записал: «По какому праву»? К нему сразу вернулась ясность ума. Впечатление такое, как будто из уха удалили пробку. Достаточно написать одну строчку, одну фразу, и приходит спасение. Начинаешь видеть себя со стороны. Чувство вины сменяется уверенностью в невиновности. Разумеется, остается проблема кота. Пока она не решена, мистер Хайд будет начеку, готовый в любую минуту предложить свой вариант решения. Поэтому надо срочно позвонить Бриюэну.

В почтовом ящике Жантом увидел конверт. Вскрыл его. Рецензии, перепечатанные в двух экземплярах, и черновик. Милая малышка Клер! Она–то головы не теряет. В лифте он пробежал глазами текст и остался доволен собой. Сноровки он не потерял. Вошел в кабинет. Огляделся и принюхался, чтобы убедиться в отсутствии посторонних запахов. Черновик разорвал на мелкие клочья. Он всегда рвет бумагу до размера конфетти, которые потом легко уносит вода в туалете. И сразу бросился к телефону.

— Алло, доктор! Жантом у аппарата. Вы можете уделить мне несколько минут? Я должен поговорить с вами об убийстве на улице Медичи. Вы в курсе?.. Очень хорошо. Но вы не знаете, что история с котом — это часть моей собственной истории. Когда я могу прийти?.. Сейчас?.. Вы просто прелесть! Спасибо. Иду.

Он причесался, погрыз сахара, пытаясь приглушить пробуждающееся чувство голода, и отправился к Бриюэну. Там он долго говорит, рассказывает о мельнице, о мышах, об угрозах, источаемых в адрес кота. Врач слушает серьезно и внимательно. Такие словесные испражнения не вызывают в нем отвращения. Он к этому привык. Кроме того, ему так хочется вернуть несчастному Жантому душевный покой.

— Понимаете, доктор, кот в крысоловке — это мое. Это принадлежит только мне. Эту деталь я запер у себя в голове, как в сейфе.

— Вы начали писать рассказ, о котором мне говорили?

— Нет. В том–то и дело. Ни строчки. Все это еще проект, хотя в Моем воображении он оформился достаточно четко.

— Послушайте, дорогой друг, есть только два объяснения, по–моему, я вам уже говорил. Либо вы действительно убийца, но мы знаем, что это невозможно… Нет, нет. Не надо искать лазеек в лунатизме или в каких–то там, не знаю каких, магических действиях. Перестаньте быть столь доверчивым. Либо однажды вы кому–то рассказали о своем тяжелом детстве, о своих кошмарах, и этот некто…

Жантом прервал его.

— Но кто, доктор?

— Возможно, ваша жена. Или кто–то из друзей. При вашем образе жизни вы общаетесь со множеством людей. Случаются моменты откровенности, когда доверяешься человеку, которого никогда больше не увидишь…

— Нет. Я всегда был замкнутым, и кроме того, детство мое не из тех, о котором хотелось бы рассказать.

— Во всяком случае, — сказал Бриюэн, — предоставляю вам возможность найти другое объяснение. И постойте… Этот некто хорошо вас знает и явно пытается навредить вам.

— Каким образом?

— Демонстрируя все новые и новые признаки безумия, чтобы привести вас в полное смятение. Все эти свечи, боа, крысоловки, люди в белом — сигналы, обращенные к вам и только к вам. Для полиции убийца — какой–то душевнобольной человек, и следствие не замедлит зайти в тупик. А вот вы знаете имя душевнобольного. Его зовут Жантом. А тот, кто его травит, кто хочет его погубить, дьявольски умен, прекрасно рассчитывает свои ходы, и — пойду даже дальше, хотя эта мысль только что пришла мне в голову, — он наблюдает за вами.

— Мистер Хайд!

— О! Полноте! Я говорю серьезно… Нет, извините. Я не хотел вас обидеть. Но что нам остается, вам равно как и мне, для борьбы? Логика. Дважды два всегда четыре, дорогой Жантом. Держитесь. Иначе вас ждет больница для душевнобольных.

Пытаясь унять дрожь в руках, Жантом засунул их в карманы.

— Допустим, — проговорил он. — Меня преследуют. Но зачем?

— Зачем?.. Чтобы свалить на вас все эти убийства.

— Но где доказательства?.. Как можно доказывать то, что происходит в моих снах и галлюцинациях? Еще раз повторяю, о них никто не знает, кроме вас. А вас связывает профессиональная тайна.

— Он надеется, что вы когда–нибудь доверитесь бумаге. Существуют же романы–исповеди. Такой роман можно даже назвать «Мистер Хайд». Одним словом, кто–то пользуется вашим подсознанием для свершения ужасных деяний, цинично перекладывая на вас всю ответственность. И вы не в состоянии защитить себя. Этот некто обворовывает вас, используя ваше «я». Сильно сказано, согласен… Что? Я вас не убедил? Дорогой друг, мне в тысячу раз легче–было бы иметь дело с невежественным и примитивным больным, чем с такой неуловимой личностью, как вы.

— Отчего же? Готов вас выслушать.

— Вам так только кажется. Ведь такие умные люди, как вы, похожи на адвокатов, с преданной страстью защищающих заведомо неправое дело. Их не интересуют доказательства. В их глазах значение имеет только придуманное ими толкование. Именно так, внутренняя убежденность.

— Боже милостивый? Доктор, в чем же я внутренне убежден?

— Хотите это знать? Ну что ж, судя по вашим откровениям и рассказам, а также по тем нравственным мукам, которые вы испытываете, становится очевидной ваша убежденность в том, что вы как–то причастны к пожару на мельнице.

Жантом прижал руки к груди.

— Ваши слова доставляют боль, — пробормотал он. — Я…

— Да. Возможно, отец совершил поджог из–за вас, понимая, что вы больше не в состоянии переносить происходящие у вас на глазах сцены, окружающую вас жестокость. Добавьте к этому алкогольную горячку. Ему захотелось одним махом решить финансовые и семейные проблемы. И готов поклясться, что вы, шестилетний мальчишка, будучи крайне восприимчивым и чувствительным, в глубине души сказали себе: «Это из–за меня». И с тех пор вы его ненавидите и любите одновременно. Но ненависть хуже рака, и вы попытались переложить ее груз на мерзкого литературного персонажа, каковым является мистер Хайд. Спокойно все это обдумайте. Обещайте мне.

Жантом встал.

— Можно немножко пройтись? Для меня это так неожиданно.

Он сделал несколько шагов между креслом, столом и дверью. Доктор наблюдал за ним, протирая очки куском замши.

— Не будь вы писателем, — продолжал он, — ваш случай не представлял бы никаких трудностей. Дело портит то, что вы наделены талантом — пусть заторможенным, согласен, — и что, впав в шизоидное состояние, вы приходите к ложной мысли, что оно может помочь вам творить.

— А это не так? — еле слышно спросил Жантом.

— Нет. Не так. Надо сначала вылечиться.

— А если я не вылечусь?

— Полноте, дорогой друг, не станете же вы утверждать, что для вас важнее писать, чем излечиться, пусть даже вашему мистеру Хайду удастся вдохновить вас на несколько страниц. Я понятно изъясняюсь?.. Не совсем… Что вас еще мучает?

Жантом бессильно поднял руки.

— Согласен, — проговорил он. — Вы, вероятно, правы. Я сумасшедший. Нет, не возражайте. Это слово меня не шокирует. Но кто пользуется моим безумием? Кто его подпитывает? А? Как я могу излечиться, пока рядом со мной находится некто, пьющий мои соки, использующий то, что я храню в самой глубине души? Некто дьявольски хитрый, по вашим словам. А почему он не может быть таким же сумасшедшим, как и я? Может, мы — двое сумасшедших в состоянии симбиоза, и безумие одного распаляет безумие другого. Ну, подумайте сами. Я сохранил воспоминание о том, как мать грозила расправиться с котом. А тот, кто читает мои мысли, воспринял эту угрозу всерьез. Но он пошел дальше. Он перещеголял меня в безумии. Что тогда? Как я могу лечиться, пока рядом ходит неуловимая личность, словно вышедшая из меня самого?

Бриюэн подошел к Жантому и, взяв его за плечи, осторожно усадил в кресло.

— Посидите, передохните… Мое дело — объяснять, а не решать. Знаете, что я вам посоветую… настоятельно… Обратитесь в полицию.

— Невозможно, доктор. Меня же арестуют. Это очевидно. Я же для них — идеальный преступник.

— Я имел в виду частного полицейского. Среди них есть очень хорошие, черт побери.

— Одного я знаю. Агентство Рюффена. Я вам о нем не говорил, потому что… Не знаю… Помешал какой–то стыд. Но о чем, по–вашему, я должен его попросить?

— Просто чтобы он понаблюдал за вами, поискал в вашем окружении. Ведь очевидно, что в какие–то моменты вы общаетесь с тем, кто вас преследует. Если это не так, мне придется поменять профессию. Попросите его, чтобы при случае он зашел ко мне. Встреча может оказаться полезной. Вы согласны? Ладно. Я поговорил с вами как мужчина с мужчиной. Теперь уступаю место врачу. Разговор — это хорошо, но лекарства тоже приносят пользу. — С этими словами он выписал рецепт. — Вот. Приходите послезавтра, и мы продолжим разговор. Вам не хватает общения. Могли бы завести подружку… Не хотите! Я не призываю вас изменять жене, но в вашем положении такой аскетизм делу не помогает. Желаю удачи, дорогой друг.

Жантом медленно шел от Бриюэна. «Почему врач не любит Хайда? Как только речь заходит о мистере Хайде, он сразу начинает раздражаться, как будто речь идет о сопернике, о некой личности, неизменно стоящей между мною и миром реального. Он не хочет понять, что мистер Хайд помогает мне переносить себя. Если его убрать, остается только…»

Он остановился возле большого оружейного магазина на площади Сен–Мишель. В витрине искусно выставлено всевозможное оружие, от пистолетика, который можно спрятать в ладонь, до громадного револьвера. Там и сям пучки ножей, блестящие лезвия, разложенные розетками, звездами, вся эта бижутерия смерти. Жантом посмотрел на свое отражение, наложившееся на пирамиду карабинов. Так просто войти, показать на любое из этих ружей и сказать:

— Хочу его купить.

— Зачем?

— Чтобы застрелиться.

Смешно! И все же… Он не посмел подать Бриюэну мысль, что серия убийств, вероятно, не закончилась. После баронессы де Вирмон последуют другие жертвы… по его вине. Пока его посещают кошмары — не только змеи, крысы, пауки или летучие мыши, все эти мерзкие обитатели мельницы, — угрозе подвергаются несчастные старушки. И ни Бриюэн, ни комиссар Маркетти, ни Рюффен никогда не узнают почему. Потому что объяснения нет. Потому что я лишний. Потому что никогда не напишу шедевр, который ношу в себе.

Жантом посмотрел на руки. Скоро они покроются шерстью, как у несчастного доктора Джекила, когда демон украл его душу.

Жантом купил не все газеты — не стоит навлекать на себя подозрения, — только главные, те, что специализируются на выявлении и смаковании происшествий, интересующих публику. Судя по бодрым заголовкам, ясно, что следствие топчется на месте, и замечательно, ведь журналисты в погоне за материалом могут использовать любую деталь. Один из них заметил, сравнивая три дела, что в них есть что–то общее. В первом — зловещий обряд со свечками, во втором нелепое боа, в третьем — непонятная смерть кота. Их объединяют проявления черного юмора. «Все выглядит так, — писал журналист, — как будто убийца хочет извлечь из этих преступлений какое–то эстетическое наслаждение». Эта фраза поразила Жантома в самое сердце. В другой газете сообщалось, что кота не силой затолкали в крысоловку и что хвост у него до этого был защемлен пружиной мышеловки, из чего газета делала вывод, что преступник, убив старуху, потом просто поразвлекся. «Более того, — добавлял автор статьи, — следует признать, что он все спланировал заранее и принес крысоловку с собой». А в заключение он писал: «Над полицией просто издеваются. И этого опасного маньяка не поймать, просеивая квартал частой гребенкой». За этим следовало интервью известного психиатра с пустопорожними разглагольствованиями в духе фрейдизма. Из всего этого вороха Жантом вынес только слова «эстетическое наслаждение». Как хорошо сказано!

Знаток понял и оценил его! Бессмысленно говорить:

«Это не обо мне, это о другом», все равно он принимает комплимент на свой счет. Но в то же время он ищет, ищет не переставая, кому он мог рассказать о коте. В этом Бриюэн прав. Кто–то знает. Если эта уверенность его покинет, ему придет конец. И напротив,?если он найдет связующее звено, то сможет продолжить свой автобиографический рассказ. Размышляя, он осознал то, на что раньше никогда не обращал внимания: великолепные постановки убийцы становятся все более точными, как будто он все более настойчиво обращается к нему. Свечи у изголовья кровати — это еще можно было представить себе как какую–то фантазию… а вот боа уже — да, это как бы условный знак. Ну а кот в крысоловке — это уже без всякой игры означает подпись: «Жантом». А в следующий раз его назовут уже по имени. А зачем? Ответ напрашивается сам собой. Чтобы его арестовать и бросить в тюрьму. Чтобы помешать ему рассказать то, что он когда–то видел. Прием простой. Его опять охватывает дрожь. Неужели задуманная им книга настолько компрометирующая, что ему во что бы то ни было хотят заткнуть рот? Внимание! Он должен упредить удар!

Прежде всего надо поговорить с Мириам. Он позвонил ей. Она в гневе.

— Знаете, кто только что от меня вышел?.. Легавый, вот так. Пришел спросить меня, знала ли я баронессу де Вирмон. Старуху, которую на днях удушили. И в чем же я замешана!.. Видишь ли, полиция обнаружила книгу «Тело с сердцем», которую я ей посвятила. Но я ведь пишу посвящения кому угодно. Как выяснилось, я Написала: «Одинокой женщине от такой же. С любовью». Сами понимаете, ни к чему не обязывающая фраза. Я всегда пишу примерно такие слова, чтобы побыстрее отделаться. И из–за этого попала в переплет. Идиот полицейский увидел в этом какую–то между нами связь. Да, уж с вами такого никогда не произойдет. Вам везет.

— Мириам, вы позволите?.. Хотелось бы переговорить. Можно спуститься?

— Если только быстро. Я и так опаздываю.

И она смеет говорить: опаздываю. Куда? Когда монашка опаздывает к заутрене, это понятно. Но ведь у нее–то впереди целый пустой день… Тем не менее Жантом поторопился. Она ждет его, усевшись на своем артистическом стуле. Перед ней — предмет труда, одновременно стол, пианино и верстак. Она курит, а это не очень хороший признак.

— У вас что–то срочное? — спросила она.

— И да и нет. Дело вот в чем. Я вам когда–нибудь рассказывал о своем детстве?.. О моих кошмарах, кризисах вы, конечно, в курсе. А вот о родительской мельнице…

— Возможно, не обращала внимания.

— А о пожаре?.. Я вам никогда рассказывал о пожаре? Меня теперь мучат воспоминания.

— Так обратитесь к врачу.

— Не надо. Не так быстро. Я ведь наверняка рассказывал вам об этой ужасной ночи. Неужели между нами никогда не возникало искреннего общения, откровенности?

Мириам от окурка прикурила новую сигарету, покачала головой, как бы взвешивая «за» и «против».

— Бедняжка, — проговорила она наконец, — из всего, что вы мне наговорили, как можно различить, что правда, а что вымысел? Память — вот ваш лучший роман.

— Спасибо. Но я вынужден проявить настойчивость. Изредка вы разговариваете обо мне с Клер. Я знаю, что все обсуждают меня за спиной. Так что же вы ей говорите?

— Что это ты вбил себе в голову, бедный Рене? Как будто весь мир вращается только вокруг тебя? Извини. Уверяю, на тебя не обращают особого внимания. Хватит! Оставь меня! Я занята.

Она склонилась над столом, и ручка сразу же забегала, как сороконожка. Жантом посмотрел на нее с отвращением. Нет, конечно же этой женщине он не мог доверить воспоминания, излить свою душу. Но кому же тогда? Вот уже многие годы подряд он общается с себе подобными. Сама профессия обязывает его встречаться с разными людьми, выпивать с ними, болтать, обмениваться шутками, говорить на обязательные темы, но не более того.

Он бесшумно вышел, приветливо махнул рукой Клер, печатавшей в своем углу, и вернулся к себе. Впрочем, у него есть ориентир. Когда же начались галлюцинации? С того момента, когда Дельпоццо предложил ему написать фантастический роман. Начав копаться в глубине памяти, он вызвал к жизни духов и всю эту гниль. Значит, это длится всего несколько недель. И именно тех недель, когда он жил уединенно. Поэтому не составит труда определить, с кем он общался. Кто же они, его собеседники, если не считать Бриюэна? И Рюффена. У Жантома ничего не получается. Он вспомнил, что Рюффен должен представить ему отчет. Вдруг его охватило желание узнать содержание этого отчета. Он схватился за телефон.

— Это Жантом. Я уже начал волноваться.

— Извините, — ответил Рюффен. — Много работы. Отчет получите завтра.

— Если в нескольких словах, вы нашли что–нибудь интересное?

— Практически ничего нового. Заключение вашего отца в тюрьму вызвало у вашей матери серьезную нервную депрессию. Как и вас, ее лечил доктор Лермье, а он считался отличным психиатром. Но однажды она покончила с собой, вскрыв вены. Медсестры недосмотрели. Не заметили у нее бритву. Так уж случается, знаете.

— А в загоне для животных у тетки?

— Короткое замыкание. Простейший случай. Но, конечно, он вас потряс. Алло! Вы слышите меня, мсье Жантом? Алло!

— Да, да. Прекрасно слышу. Я просто размышляю. Не могли бы зайти ко мне?.. Да, как можно быстрей.

— Сегодня утром, если вас устроит. У меня как раз дело в вашем районе.

— Прекрасно. Жду вас. Расскажу вам удивительные вещи.

Жантом положил трубку и принялся наводить в квартире подобие порядка. Увидел, что кровать не разобрана. В середине небольшая вмятина. След лежавшего тела, черт побери. Значит, из–за жары он спал просто на покрывале… Или же… Посмотрим. Жантом пытается вспомнить. Когда он проснулся, на нем была пижама или верхняя одежда? Конечно же пижама. И все же в ужасном смятении он принялся шарить по карманам брюк, пиджака… Ключи, бумажник, носовой платок, почти полная пачка сигарет, зажигалка, ничего больше. А что еще он думал там найти? Сам не знает, но ему стало страшно. Подошел к книжному шкафу. Он уже давно приобрел небольшой медицинский справочник. Не то чтобы он принадлежал к тем маньякам, которым кажется, что они подвержены всем мыслимым болезням, просто это нечто вроде какого–то защитного средства, прикрытия, как аптечка первой помощи. Он принялся лихорадочно листать: «Шизофрения». Хоть Бриюэн и утверждает, что она ему сейчас не грозит, но из–за неразобранной кровати он хочет убедиться сам.

Статья очень длинная. Жантом пробежал ее глазами по диагонали.

«Наблюдается распад целостной личности… Больной впадает в полную апатию… Происходят физические и моральные изменения личности…»

Жантом резко захлопнул книгу. Порылся в бумажнике. Рецепт Бриюэна… Галоперидол. Вот! Он так и знал. «Транквилизатор, применяемый при галлюцинациях и т. п. Побочные действия: импотенция, фригидность и т. п.».

— Что я и говорил! — воскликнул Жантом.

Он упал в кресло. Бриюэн обманул его. Болезнь у него гораздо серьезнее. На самом деле он страдает раздвоением личности. Бриюэн не решился произнести это слово, но ведь… Доказательство налицо. Он не ночевал дома или просто прилег ненадолго. Где же он тогда был? Где был Хайд? Теперь это уже не игра в прятки. Из лунатика он превратился в оборотня.

Он закрыл лицо руками. Надо сделать, да, он знает, что надо сделать. Он поговорит об этом с Риффеном. Но прежде всего, чтобы его убедить, следует предъявить ему улики: рецепты Бриюэна. Они красноречивы. И потом, стоит щедро ему заплатить, чтобы он оставался как бы в его распоряжении по меньшей мере неделю. В случае необходимости он может ночевать в кабинете. Главное — чтобы не покидал свой пост.

Жантом позвонил в банк. Сколько у него на счету? Всего–то! Маловато. А если попросить денег у Мириам? Она не откажет. Такое уж случалось. Но сколько ему придется выслушать саркастических замечаний! И ведь никак не объяснишь, зачем Жантому понадобились деньги. Дура, она не понимает, что сама находится в опасности и что красный свет у нее под дверью не помешает однажды ночью сумасшедшему войти, если его подтолкнут к этому бредовые образы… Что сказал Бриюэн? Что дважды два — четыре. Конечно, бывает и так, если правильно считать. А если вообще не считать? Или, вернее, если считать по–своему… Тогда сразу же получается, что дважды два — двадцать два. Что?.. Ах да, звонят. Наконец–то пришел Рюффен.

Жантом мгновенно становится другим человеком, приветливым, любезным, здраво разбирающимся в своих проблемах. Он усадил частного сыщика в кресло, предложил рюмку мутного портвейна со дна бутылки.

— Алкоголь не употребляю, — отказался Рюффен.

— Я тоже, — сказал Жантом.

Предельно ясно, не стесняясь, он принялся объяснять, почему попал в руки психиатра. Показал рецепты.

— Я дошел до нервоуспокаивающих средств, — внешне бесстрастно заметил он. — Это значит, что в любой момент я могу окончательно сойти с ума, если не будет доказано, что кто–то, начав издалека, все ближе подходит ко мне, пытаясь загнать меня в угол, убеждая, что именно я и есть — убийца стариков. Это ужасно. Сейчас вот, разговаривая с вами, я твердо убежден, что рядом со мной есть человек, стремящийся погубить меня. Но за несколько минут до вашего прихода я равным образом был убежден, что убийца — это я. Понимаете? Сам с собой играю в «орла» или «решку».

Рюффен довольно долго хранил молчание. Удивлен? Не верит?

— Это очень необычный случай, — наконец проговорил он.

— Если вы мне не верите, — отозвался Жантом, — доктор Бриюэн готов принять вас. Он был бы даже очень рад встретиться с вами. Он сам посоветовал мне обратиться за помощью к полицейскому.

— Но чего вы хотите от меня? — с сомнением в голосе попытался возразить Рюффен.

— Хочу, чтобы вы наблюдали за мной. Двадцать четыре часа в сутки.

— Но не по ночам же.

— Да нет же. Именно по ночам. Это очень важно. Надо посмотреть, выхожу ли я из комнаты. Куда иду? Встречаюсь ли с кем–нибудь? Не происходит ли так, что в определенный час я меняю личность? Заплачу столько, сколько вы скажете, в каком–то смысле это вопрос жизни или смерти. И не только для меня.

Жантом поднял руку, предупреждая возможное возражение.

— Разумеется, — продолжал он, — вы скорее всего установите, что я веду правильный образ жизни без малейших подозрительных эпизодов… Но в таком случае, если произойдет еще одно преступление, вы будете знать, что это не я. Понимаете? Даже если в этом преступлении возникнут какие–то особенные детали, которые смогу объяснить только я, вы, зная правду, пресечете мои самообвинения. Ваше свидетельство не позволит мне впасть в окончательную депрессию. И обезоружит моего преследователя… То, что я говорю, вполне разумно, ведь так?

— Вроде бы так, — пробормотал Рюффен. — Но, признаю, никогда не слышал ничего более необыкновенного. Что вы предлагаете практически? На несколько дней я смогу освободиться, но чтобы все получилось, как задумано, я должен следить за вами, как бы. без вашего ведома. Если вы будете чувствовать меня рядом в качестве телохранителя, ничего не произойдет: либо вы откажетесь от перевоплощения, либо ваш враг не станет больше ничего предпринимать.

— Что ж, — ответил Жантом, — живите здесь как друг, как гость, свободный в своих передвижениях. Если у вас возникнет желание выйти, выходите. Но, разумеется, для пользы дела, чтобы удобнее наблюдать за мной. Если вам хочется посидеть здесь, почитать или что–то написать, пожалуйста. Но следите за телефоном. Отмечайте всех, кто мне звонит. И еще внимательно наблюдайте за мной и обо всем рассказывайте доктору. Ну, например, принесите магнитофон и записывайте все, что я говорю ночью во сне.

— Все это нелегко сделать, — констатировал Рюффен. — Главное, вам это обойдется дорого при сомнительных результатах. Когда мне надо начать?

— Если можно, прямо сейчас.

— Ну уж нет. Мне надо принять кое–какие меры. Начнем с того, что один я не справлюсь. Мне нужен помощник, но не волнуйтесь, этим займется агентство. У меня есть нужные люди. Кроме того, дайте мне время завершить два–три небольших дела. Через четыре дня. Согласны?

Жантом вдруг принял озабоченный вид.

— Мсье Рюффен, — спросил он, — полагаю, что вы связаны профессиональной тайной?

— Разумеется. А что?

— То, что я безоглядно доверился вам… Мне стыдно. Не хочу, чтобы вы начали расспрашивать врача: «Этот Жантом… Все ли у него в порядке с головой? Стоит ли делать то, о чем он просит?

Рюффен дружески взял его за руки.

— Успокойтесь. Наше ремесло приучило нас работать с самыми разными клиентами.

— Но ведь я, — продолжал настаивать Жантом, — особый случай. Поймите, что это особый случай. Я не обычный клиент. Поэтому, прошу вас, не обсуждайте меня с доктором Бриюэном. Просто послушайте его.

— Не волнуйтесь. И ждите. Четыре дня — это не так долго, всего четыре дня. Ваш друг окажется слишком уж хитер, если проявит себя за это время… Подождите. Еще несколько вопросов. Нет ли у вас впечатления, что кто–то сюда приходил? Что здесь что–то искали? Что какие–то вещи находятся не на своем месте?

— Откровенно говоря, не знаю. Хотя да, порой у меня возникает такое ощущение.

— Вы проверяли состояние одежды, обуви? Нет? Тогда займитесь этим. Ведь чтобы выйти из дома…

— Я обычно пользуюсь служебной лестницей. Но иногда спускаюсь к жене, она живет этажом ниже, а потом еду на лифте.

— Она вас часто посещает?

— Никогда. К ней хожу всегда я.

— Хорошо. Я принял к сведению. Вы храните здесь важные бумаги? У писателя обычно целые папки с заметками, записями, набросками работ.

— Только не у меня. Я никогда ничего не храню. Нигде.

— И у издателя?

— То же самое. — Жантом постучал себя по лбу. — Все здесь.

— Вы знали жертвы?

— Нет. Никогда даже их не видел.

— У вас есть друзья или близкие, с которыми вы ведете переписку?

— Я никому не пишу.

— Любовной связи нет? Вынужден спросить это,

— Нет.

— Ни с женщиной… ни с мужчиной?

— Прошу вас.

— Короче, несмотря на свою профессию, в парижской толчее вы живете отшельником.

— Да. Я с самого детства был одинок. Сам этого хотел. Мой брак — совершенно непонятная вещь, но можете его рассматривать как абсолютно нелепую попытку найти общение.

— А ваша жена не злится на это?

— Нисколько. Свои чувства и сентиментальные переживания она отдает читательницам. И поверьте, это ей приносит доход.

Рюффен прервал разговор.

— Ну что ж, начнем, пожалуй, с понедельника, — предложил он. — А пока отдохните. Погуляйте. Дайте своей болезни передышку. Помните, что я займусь вами серьезно.

У Жантома на глазах вдруг выступили слезы.

— Спасибо, — пробормотал он. — Видите, как глупо, при малейшем переживании… Я так не привык, что мне помогают. Спасибо. Что бы я ни делал в прошлом, вижу, что вы меня прощаете. И еще, хотелось бы… но вы, наверное, откажете.

— Все равно говорите.

— Так вот… Хотелось бы… Знаю, мое желание сущий идиотизм, но это придало бы мне уверенности, я ведь вроде бы спокоен, но все равно боюсь. Хотелось бы иметь револьвер… разумеется, небольшой… И даже незаряженный. Я просто чувствовал бы его у себя в кармане. Ощупывал бы его… как связку ключей. Возвращаясь домой, не испытывал бы перед дверью такой тревоги. А вдруг там кто–то прячется?.. Может, я сам. Нет? Вы не хотите.

Детектив помолчал, ища слова.

— Дорогой мой, — проговорил он наконец, — если узнают, что я дал вам оружие, у меня тут же отберут лицензию.

— Когда я был мальчишкой, — проговорил Жантом, не слушая его, — на мельнице у меня было духовое ружье со стрелами. Как же я с ним играл! Чувствовал себя таким сильным. Сейчас мне этого не хватает. Во мне сидит некто, чувствующий, что я безоружен. И галоперидол не избавил меня от него.

— Послушайте, — сказал Рюффен. — Если вам действительно так хочется иметь револьвер, купите пугач. Он продается в любом оружейном магазине. Никакого разрешения не требуется. Его покупают даже женщины. Выглядит он как настоящий револьвер, но стреляет совершенно безобидными патронами.

— А документы потребуют?

— Возможно, спросят удостоверение личности. Ничего больше. Разумеется, не ссылайтесь на меня. Как я буду выглядеть? Ведь частный детектив должен защищать лучше, чем дамский пистолет… Итак, договорились, с понедельника за вами начнет следовать ангел–хранитель, а здесь вас охранять буду я. Вам лучше?

— Намного. Спасибо.

Жантом проводил Рюффена. Никогда раньше он не испытывал столь опьяняющего чувства освобождения. Он вышел прогуляться по бульвару, где еще играл утренний свет, вызывавший в нем возбуждение, как в лучшие дни. У него есть цель, и он неспешно к ней направляется. Торопиться некуда. Мистер Хайд забыт. Впрочем, рядом с частным детективом он ничего не стоит. На площади Сен–Мишель Жантом уверенно вошел в магазин «Гастин–Ренет». Продавец сразу же одобрил его выбор. В наше время надо принимать меры предосторожности. Пугачи хороши тем, что на первый взгляд ничем не отличаются от настоящих пистолетов. Такие же на вид, тот же вес, значит, выглядят столь же опасными. Потенциальный бандит не станет разбираться. Просто убежит. Жантом, чтобы доставить себе удовольствие, попросил показать несколько моделей, ощупал их, взвесил на руке, прицелился. Это чертовски занятно. Гораздо приятнее, чем покупка браслета или кольца. Сделал вид, что колеблется, как будто он — профессиональный стрелок. В конце концов выбрал короткоствольный револьвер, показавшийся ему более грозным по сравнению с другими, длинноствольными пистолетами, как будто бы пришедшими из вестернов. К тому же рукоятка деревянная, медового цвета. Приятная и гладкая на ощупь. Располагает к себе.

— Прекрасная модель, — одобрил его выбор продавец. — Зарядить?

— Пожалуйста.

Продавец покрутил барабан, вставил патроны.

— Кобуру не надо, — сказал Жантом. — Буду носить так.

Пневматическое ружье забыто. Теперь у него в кармане брюк револьвер. Да, он тяжел, но вес его успокаивает. Придает Жантому равновесие, удерживает его на правильной стороне жизни. Он как бы настраивает на нужный тон, становится чем–то вроде дополнительного «я», прилепляясь к мысли, успокаивая ее, мешая ей распылиться, устремиться на призыв мистера Хайда. Но мистера Хайда нет. Есть мерзкий преступник, на которого Рюффен наложит руку. В кармане револьвер понемногу нагревается. Жантом больше не одинок.

Жантом угостил себя хорошим обедом влюбленного в «Лаперузе». В обычные дни, из–за постоянного напряжения, все эти блюда перевариваются плохо. Но сегодня, благодаря Рюффену, он почувствовал освобождение и сам себя пригласил. И принял приглашение без церемоний. И вот теперь, когда он сидит за столиком в приятной обстановке, в голову приходят только радостные мысли. В одну из следующих ночей, когда какую–нибудь старушку постигнет трагическая участь, Риффену не составит труда доказать, что его клиент не выходил из дома. «А когда я сам ясно увижу конкретный факт, установленный профессионалом, — подумал он, — закончится весь этот кошмар. Мистер Хайд станет для меня просто великолепной литературной темой, которую я смогу развивать по своему усмотрению, и он не будет больше терроризировать меня». Правда, тут же возникло возражение. А если в новом преступлении Жантом обнаружит символы, обращенные именно к нему и непонятные никому другому? Ну что ж, тогда Рюффену придется раскрыть планы преступника и выяснить причины его ненависти.

Жантом с наслаждением потягивает вино. Рюффен придет через каких–нибудь двадцать четыре часа, и от него в тысячу раз больше пользы, чем от Бриюэна, ведь он занимается не постановкой диагноза, а конкретными делами. Кусочек торта «татен»? Почему бы нет. И может, даже небольшую сигару с кофе.

Ресторан понемногу пустеет. У Жантома нет никакого желания возвращаться ни к Дельпоццо, ни домой. Не знал он, что жизнь — такая приятная штука, но как это выразить поярче? Расплатился по счету, не взяв сдачу, и пошел по набережной Сены, с головой, полной слов, ищущих друг друга, порхающих, как задиристые воробьи. Долго ходил по улицам, перекресткам, тротуарам, гораздо лучше знакомым его ногам, чем ему самому. Остановился перед стеллажами Ломона.

— Это вы, мсье Жантом. Я думал, вы заболели. Давно вас не видно.

— Нет. Я работал.

— О! Приятно слышать. Очень жаль, когда писатель вашего уровня перестает творить. Заходите. Можете себе представить, недавно я нашел письмо Эдмона де Гонкура. Это должно вас заинтересовать. Его забыли в ящике секретера. Старики часто забывают осмотреть свою мебель перед продажей. Идемте… Что скажете об этом полном собрании Бюффона? И что только жалкий человечек, продавший мне его, мог делать с книгами Бюффона? Но, знаете, старики не перестают удивлять меня. Подумайте только, старушка Жоржетта Лемерсье в свои восемьдесят два года… Впрочем, она жила неподалеку от вас, на улице Расина…

Жантом насторожился.

— С ней что–нибудь случилось?

Ломон в сильном удивлении обернулся.

— Как, вы не в курсе?

— Не в курсе чего?

— Ее убили, как и других.

Он поднес руку к горлу, показывая, что ее задушили. Жантом облокотился на столик.

— Когда?.. Когда это произошло?

— Этой ночью. Вы что, не слушаете радио? Да уж, все писатели одинаковы. Голова вечно занята другим. Об убийстве полиции сообщил человек, не пожелавший назвать свое имя. Это случилось около двух часов ночи, тревогу вроде бы подняли из–за сильного запаха гари. Точно не–знаю. Она курила в постели, и, естественно, от сигареты вспыхнул огонь. Уснула, ну а дальше, сами понимаете. Хотя… Знаю, что вы хотите сказать. Возможно, сигарету подсунул убийца, чтобы обставить преступление как несчастный случай. В полуденной передаче полиция упомянула и о такой версии. Мне кажется, здесь все окутано сплошной тайной. Вы любуетесь часами? Великолепная вещь.

— Нет, — пробормотал Жантом, — я думал об этой бедной женщине. Вы ее знали?

— Как вам сказать! Так себе… В нашем квартале я ведь немного знаю всех. Иногда она покупала у меня книги. Она была очень начитанной. Я узнал, что она работала директором лицея в Версале. Особенно ее привлекали мемуары. Вот почему я очень удивился, когда по радио сообщили название полуобгоревшей книги, валявшейся на коврике возле ее кровати. Угадайте, мсье Жантом, как писатель, что это была за книга.

— Может, мемуары Сен–Симона.

— Нет. Не угадали. «Письма с моей мельницы». А закладка лежала на странице: «Тайна деда Корниля». Помните, история мельника?

— Как же, помню, — хрипло отозвался Жантом.

Он закрыл глаза и подумал: «Я проклят. Рюффен опоздал».

Кто–то вошел в магазин.

— Извините, — сказал Ломон.

Он оставил Жантома одного среди столов, сервантов, старинных часов. Неподвижный, застывший, бледный, Жантом стал похож на подержанный манекен. Где–то вдалеке Ломон отчаянно спорит. Без борьбы он не уступает ни гроша. Вернулся очень сердитый.

— Ну и люди, — проворчал он, — клянусь, с ними нужно терпение и терпение. Да, я продал ему игровой столик, но не моя вина, что ножка отвалилась. Со старинной мебелью такое часто случается. Вы уже уходите? Не хотите. посмотреть письмо? Вы же знаете, какими злыми на язык были эти Гонкуры. А теперь за их сплетни очень хорошо платят. Желаю вам такой же удачи, чтобы когда–нибудь записка за подписью Жантома стоила на аукционе очень дорого.

Жантом больше не может сдерживаться. Ему нужны подробности, мельчайшие подробности, и он должен осмотреть свою квартиру. Хотя он почти уверен, что прошлую ночь спал хорошо. Что касается «Писем с моей мельницы», то эта книга всегда вызывала у него отвращение. В школе он по необходимости читал отрывки. Но в его библиотеке этой книги никогда не было. Этот факт — солидная опора. Но единственная, поскольку в голове вновь началась настоящая сумятица. И еще мучает назойливая мысль: кто мог знать, что Рюффен начнет действовать только через четыре дня? У него в квартире установлены микрофоны? Ужасающее предположение. Он вдруг увидел на стенах маленькие кругленькие черные штуковины, похожие на гроздья винограда, которые подслушивают его и наблюдают за ним. И бесшумно обмениваются между собой: «Готов. Теперь он во всем признается. Или повесится, или вскроет вены, как мать».

Он бежит по лестнице, а кровь бросается ему в, голову и стучит в висках. Обессилев, он рухнул в кресло, но у него нет времени перевести дыхание. Прежде всего, необходимо переговорить с Летелье. Он в этом разбирается лучше всех. Увы, секретарша ответила, что Летелье нет на месте. Тогда Рюффен… Рюффен еще не вернулся. Может, Бриюэн? Но Бриюэн в конце концов пошлет его подальше.

В полном отчаянии Жантом вынул из кармана револьвер и начал медленно водить им вокруг себя, как Мишель Строгоф, удерживающий на расстоянии окруживших его волков. Ему на память приходят отрывки когда–то прочитанного, они проплывают перед ним, на какое–то время захватывают, понемногу успокаивая. Что за комедию он ломает? Бросил на стол безобидный револьвер и прошел в ванную смочить виски холодной водой. Микрофоны! Надо же такое придумать! Слава Богу, он еще способен отличать болезненный вымысел от просто смешного. В доказательство этого он направился к настольной лампе, вывернул лампочку, потом встал на стул и вывернул одну за другой лампы из люстры, затем посмотрел за висящей на стене репродукцией «Нимф», приподнял край паласа, все время про себя повторяя: «Доказательство! Доказательство!» Наконец вслух произнес: «Я утверждаю, что микрофонов здесь нет». Стоит перекреститься или сделать еще какой–нибудь искупительный жест. Успокоившись, он уселся у телефона.

— Мсье Рюффена, пожалуйста… Он на месте? Прекрасно. Это Жантом… Алло, Рюффен… Догадываетесь, почему я звоню?.. Только что узнал… Да, именно это. Но мне хотелось бы знать подробности.

— Хорошо, что позвонили, — ответил Рюффен. — Впрочем, я в любом случае сам бы вам позвонил, учитывая ваше состояние… Как вы? Вас это не очень потрясло?

— Немного.

— Понимаю, ведь теперь все указывает на вас. Вернее, не так. Все указывало бы на вас, если бы к полиции попала ваша медицинская карточка. Но пока она о вас ничего не знает, вы в полной безопасности. Вы слышите, мсье Жантом? В полной безопасности. Разумеется, полиция объединила все четыре дела в одно. Она уверена, что преступник — маньяк. Она также убеждена, что эта серия получит некоторое продолжение, как это происходило в семнадцатом округе, если помните… Стариков убивали одного за другим. Поэтому ищут они в психиатрических лечебницах. Допрашивают там и сям, установили пристальное наблюдение над всем шестым округом, но все это обычная рутина. Комиссар, однако, не дурак, он не исключает возможности предумышленных убийств — ведь преступник, чтобы запутать следы, может устраивать ловкие инсценировки, как будто бы все это совершил сумасшедший, который после убийства дает волю своей фантазии. Маркетти, старая лиса, не исключает даже возможности, что здесь орудует целая банда, не следует забывать, что жертв грабят, а куда уходит награбленное, как вы думаете?

— Да, конечно, — сказал Жантом, — я вам верю, но полиция обо мне ничего не узнает до тех пор, пока меня не выдадут. Стоит убийце указать на меня, скажем, в анонимном письме, и все кончено.

— Да нет же, дорогой друг. Вовсе нет. Несомневайтесь, что сейчас на полицию обрушился водопад анонимных писем. И если в каком–то из них говорится: «Вот он», то за этим не следует немедленного расследования. Для этого нужно совершенно другое.

— Моя медицинская карточка, как вы сами сказали.

Сбитый с толку Рюффен немного подумал, прежде чем ответить.

— Ваша карточка находится у врача. Не думаете же вы…

— Послушайте, — отрезал Жантом, — скажите лучше, что мне вменяется в вину в этом новом деле.

— Подождите, пока я знаю об этом только понаслышке. Мне кое–что рассказал Шателье, заместитель Маркетти. Не забывайте, что мы работали вместе до тех пор, пока я не ушел из полиции. Вот что удалось установить. По заключению судебного медика, смерть наступила около полуночи. Убийца вошел, воспользовавшись отмычкой.

— Подвел замок?

— То, что пятнадцать или двадцать лет назад считалось надежным замком, для сегодняшних взломщиков — просто игрушка. Ну вот у вас, например. Когда вы поставили замок?

— Ну, очень давно.

— Вот видите. Если бы вы захотели его сменить, знаете, во что бы это вам обошлось? В пять–шесть тысяч франков. Поэтому сами понимаете, старики крепко подумают, прежде чем его сменить. Нет, замки не представляют сейчас никакой проблемы.

— Продолжайте.

— Старая дама спала. Ее задушили, как цыпленка. По мнению Шателье, все остальное — инсценировка. Во–первых, визитер очень тщательно везде все обыскал. Всегда можно найти ценности, акции, наличные. Эти несчастные постоянно боятся оказаться на мели и не доверяют банкам, поскольку их часто грабят. Во–вторых, этот человек принес с собой книжку «Письма с моей мельницы», раскрыл ее на нужной странице и положил на коврике у кровати, как будто она выпала из рук старушки. Разумеется, это сделано для того, чтобы вы, читая газеты, приняли все на свой счет — кто, кроме вас, может понять этот намек… Очнитесь же! Я чувствую, что вы потрясены.

— Да, вы правы, — прошептал Жантом. — Значит, все продумано заранее.

— Вне всякого сомнения, и причем очень давно. Есть еще одна деталь, которая должна вас доконать: огонь. Но сами понимаете, убийца не стал поливать бензином мебель. Его слишком заботили внешние эффекты. Ему нужен был небольшой милый самовозгоревшийся огонь, произведение артиста, а не вандала. Вот почему он бросил в складку одеяла зажженную сигарету. Подождал немного, убедившись, что огонь разгорается, а потом позвонил тем, кого вы называете «людьми в белом». Это произошло примерно в два часа. Потом ушел, оставив дверь приоткрытой, как бы по забывчивости. Своими действиями он всячески навязывает мысль, что убийство совершено непрофессионалом.

Жантом схватился за телефон, как человек, под ногами у которого разверзлась пропасть, хватается за ветку.

— Вы уверены, что это не я? — с каким–то хрипом проговорил он.

— Да что вы! Жантом, дружище, придите в себя% Послушайте меня. К сожалению, до завтрашнего вечера я еще занят. Тем не менее я сумел поразмыслить. Знаете, что я думаю?.. Очнитесь! Вы здесь?.. Так вот, я думаю, что вас шантажируют. Именно так. Допустим, на вас заявят, как вы того боитесь. Вашему врагу это ничего не даст. Допустим, вас арестуют. И что же против вас есть? Довольно сомнительная медицинская карточка, и все. Вашего отца когда–то обвинили в поджоге мельницы. Но, черт побери, это же не делает из вас маньяка, одержимого пироманией.

Жантом, судорожно впившись в телефонную трубку, опустил голову на полусогнутую руку. Маньяк! Слово врезалось ему в мозг. О! Если бы он мог умереть, как человек под пыткой, которому наконец наносят смертельный удар. Доносящийся издалека голос продолжает монолог:

— Преступник хочет, чтобы вы окончательно потеряли голову. Когда вы дойдете до кондиции, он даст знать, что ему от вас нужно. Возможно также, что он пытается отомстить. Можно строить разные предположения, но ясно одно — его не удовлетворит простое сообщение в полицию, что ей следует обратить на вас внимание. Алло, Жантом, отвечайте… Что вы там делаете? Сохраняйте спокойствие, ладно?

— Да… да, — прошептал Жантом.

— Вот вам мой совет, — продолжал Рюффен. — Запритесь у себя дома. Не отвечайте на телефонные звонки. Питайтесь тем, что у вас есть. Как можно больше спите. До завтрашнего вечера. Мы с вами спокойно рассмотрим ситуацию.

— А если позвонить доктору Бриюэну?

— Лучше не надо. Прошу вас, слушайтесь меня. Я говорю для вашего же блага… Обещаете? Всего двадцать четыре часа, черт побери. Даже меньше. Большого усилия не потребуется. А теперь — извините. Я тороплюсь.

— Хорошо, — сказал Жантом. — Жду вас.

Он положил трубку и прошел в ванную попить, набрав воды из–под крана в сложенные ладони, как делают мальчишки у фонтана в парке. Так приятно смочить лицо водой. Умылся, немного пришел в себя. Объяснения Рюффена, если рассматривать их под определенным углом зрения, выглядят вполне убедительными. Но если этот угол меняется, они становятся несерьезными. Конечно, это так. Полиция может поверить в его вину, поскольку он сам готов в ней признаться. Но в чем он виновен? Ну да, во всем! Если он скажет: «Да, это я», просто так, вообще, не вдаваясь в детали, это будет правдой. Это как набор истин, который потом каждый может сортировать, выискивая ту, которая интересует его конкретно: для полиции — порочность, для врача — наследственность, для журналиста — крайнее эстетство, для адвоката, который возьмется его защищать, — жалость к детям, выросшим без любви.

Звонок в дверь. Он обещал не двигаться. Позвонили еще раз. Из–за двери послышался голос почтальона.

— Заказное письмо, мсье Жантом.

Тут уж ничего не поделаешь. Но тем не менее прежде чем открыть, Жантом спросил:

— Вы уверены, что это мне?

— Конечно. Вы ведь Рене Жантом?

Жантом открыл дверь, быстро расписался в тетради почтальона, взял письмо. Посмотрел, как служащий скрылся за поворотом лестницы, опустил глаза на конверт и вздрогнул от неожиданности. Почерк! Это невозможно. Закрыл дверь и запер ее на ключ. Но враг уже проник сюда, поскольку враг — это он сам. Как не узнать собственного почерка? Адрес написан Рене Жантомом собственноручно. Рене Жантом сам себе направил заказное письмо. Из горла у него вырвался какой–то звук: то ли смех, то ли рыдание. Он разорвал конверт. Всего одна строчка, которую он охватил одним взглядом.

«Пора признаваться. Ты ведь знаешь, что это сделал ты».

Подписи нет. Но отправляя письмо самому себе, стоит ли подписываться? Каждое слово — подпись. Каждая буква. Буква «Т» в виде креста: «Ты ведь знаешь». Буква «з» будто приподнявшаяся на хвосте. И эта прерывистая манера письма — каждая буква отделена от предыдущей, как самостоятельная мысль. И этот неуклюжий почерк. И еще. Сам смысл. Двусмысленность текста. Кому лучше него известно, что надо сделать признание? Но кто больше, чем он сам, хочет удержать его от этого? И кто больше него самого задыхается от мучительного двуличия? Конечно, пора признаваться. Впрочем, Бриюэн уже знает. Ему известно, что драма разразилась по вине мальчишки, который слишком много видел. Он сам об этом сказал. А Рюффен прямо произнес слова «маньяк, одержимый пироманией». Ведь тот, кто толкает к преступлению, виновен наравне с тем, кто его совершает. Он это чувствует в глубине подсознания. Он написал эту строчку потому, что в нем медленно, как давление, поднималась мучительная уверенность в том, что отца осудили несправедливо. Да, пора признаваться и даже сказать: «Мне хотелось, чтобы мельница исчезла. Она служила мне тюрьмой». Он всегда обладал таинственной силой управлять событиями, рожденными в его воображении, и вот мельница действительно оказалась полностью разрушенной. Он слишком страстно стремился к этому ужасному исходу. Вот почему, по прошествии стольких лет, он должен платить по счетам. Если он начнет сопротивляться, умничать, искать убежища в убогих логических рассуждениях типа: «Когда это я ходил на почту?», или «Где квитанция?», или в других ничтожных возражениях, то растеряет остатки ясности ума. Он превратится в больного, который ни с чем не соглашается, и он не напишет больше ни строчки. «Дорогой Жантом, — подумал он, — тебе надо признаться». Но в чем? И кому? Полиции? Сказать ей: «В той драме, которая когда–то произошла, часть моральной ответственности ложится на меня». Но над ним просто посмеются. Шестилетний мальчишка! Гораздо удобнее будет свалить на него четыре нераскрытых убийства. Надо, чтобы Бриюэн взял на себя инициативу вначале переговорить с ними, чтобы устранить недоразумения на первом этапе. Он не сможет больше отказываться.

Жантом поспешно набрал номер. Бриюэн слушает, отвечает довольно холодно. Чувствуется, что он раздражен. Жантом торопливо пытается дать более точное определение природы своей ответственности. Речь идет прежде всего о моральной ответственности.

— Вы тоже так думаете, доктор? Я сам от себя потребовал признания. Письменно. Я вам покажу письмо.

— Что? Вы сами себе пишете письма? Послушайте, дорогой друг, вам не приходит в голову мысль, что ваш почерк можно подделать?

Жантом улыбнулся с видом превосходства.

— Сразу видно, что вы его не видели.

— Ладно, — сказал Бриюэн, — сегодня я принять вас не смогу. Приходите завтра в три часа. А пока без глупостей. Никому не рассказывайте, что вы виновны, уж не знаю в чем.

— А я вот знаю. В своем разбитом детстве.

— Допустим. Если бы я вам предложил провести ка–кое–то время в доме отдыха в Нормандии в спокойной обстановке, вы не возражали бы?

— Вы думаете, что…

— Я ничего не думаю. Просто уверен, что вы все больше живете на нервах и в конце концов окончательно сломаетесь.

— Что это значит?

— Объясню завтра. А пока регулярно принимайте лекарства.

«Все меня бросили, — простонал Жантом. — Рюффен куда–то торопится. У Бриюэна нет времени. Что за этим скрывается? Они что–то узнали обо мне и не смеют сказать. А этот дом отдыха — случайно, не сумасшедший дом? Вот почему меня преследовали люди в белом. Я видел, как они уносят мать. Теперь настала моя очередь. Ну уж нет! Для начала я сбегу. Этот добряк Рюффен посоветовал мне не двигаться. Но так было бы слишком просто».

Не переставая сам с собой разговаривать, он бросил в портфель зубную щетку и пижаму. «Далеко уезжать не имеет смысла. Вполне сойдет какой–нибудь отель возле вокзала Монпарнас. Никто не обратит на меня внимания. А завтра я укроюсь у Бриюэна. Уговорю его не выдавать меня. Ах да! Револьвер! Если замечу, что меня преследуют, начну стрелять».

Он чувствует растущее возбуждение, но скорее радостное. Задуманный им ход не может не сбить с толку противника, этого гнусного подонка, позволяющего себе отправлять ему анонимные письма. Это Хайд! Все тот же Хайд, цепляющийся за свою жертву.

Жантом выскользнул из дома, свернул на улицу Ренн, наблюдая в витринах за знакомой тенью, следующей за ним, не отстающей от него ни на шаг, повторяющей все его движения, насмешливо покачивая на ходу портфелем. Но у Жантома в запасе имеется не один прием. Для начала ему достаточно встать на эскалатор, доехать до зала ожидания на вокзале — вот и все. Отвратительная тень исчезла. Жантом купил талон и направился в зал ожидания. За ним никто не следит. Он сел в кресло в салоне первого класса и впервые за долгое время успокоился. Толпа прибывает и убывает, как морские волны на песке. В громкоговорителях слышатся названия, напоминающие о приливе и отливе: Боль, Лорьен, Кампер… Это совсем другое, чем дом отдыха в Нормандии. Совсем маленьким, за руку с отцом, он побывал в Сен–Мало. Подремал в своих воспоминаниях. Стало хорошо. Зачем ему номер в гостинице? Ночь так приятна. Бесшумно отходят поезда. Есть люди, которым удается исчезнуть. Он тоже, если бы мог…

Внезапно он проснулся. Десять часов. Почувствовал себя усталым и разбитым, но в то же время ощутил в себе свежую, живую и какую–то новую ясность ума. Увидел себя таким, какой есть, и ему стало стыдно. Вспомнил об анонимном письме. Все это глупости. Действительно, бывают моменты, когда он совершенно теряет над собой контроль. Что он хочет найти на вокзале Монпарнас, его же дома ждет хорошая кровать. Ему просто надо выспаться. А завтра посмотрим.

Он так устал, что до дома доехал на такси. Лифт высадил его на шестом этаже. Половина одиннадцатого. Мириам еще не спит. Поколебался. Нет, не стоит. Он так и не решился позвонить и тяжелой походкой поднялся к себе. Перед дверью в нерешительности остановился. Из–под нее пробивается прямая линия света. В квартире кто–то есть, кто–то его ждет. Все мысли смешались. Хайд, черт побери. Это же Хайд!

Жантом провел рукой по лбу. Сомнений нет, он и с той стороны двери, и с этой. Все правильно.

Жантом толкнул дверь и заметил, что ее уже кто–то приоткрыл. Это уже просто бесцеремонность. Он прошел через прихожую и остановился на пороге кабинета. В его кресле этот кто–то сидит и курит. Кресло наполовину повернуто спинкой к двери, так что ему видны лишь плечи визитера и рука, лежащая на подлокотнике. Жантом сделал шаг чуть в сторону и вежливо покашлял. Тень обернулась и приняла форму. Тишина. Жантом почувствовал, как за несколько секунд он весь наполнился гневом, от которого свело шею и сжались кулаки.

— Это вы, — проговорил он. — Мириам послала вас ко мне в такой час?

Клер спокойно стряхнула пепел с сигареты, скрестила ноги. На ней черные брюки и серая кофта, отчего выглядит она как парень.

— Присядьте, Жантом.

Почему она так развязно говорит с ним! Она что, просто милая секретарша Мириам или у нее какие–то свои темные намерения?

— Прошу вас, уйдите, — сказал Жантом.

— Давайте сначала поговорим, — ответила она. — Если будете благоразумны, наша беседа не займет много времени.

— Но я вам не позволю… Что за манеры!

— Я хочу поговорить с вами о мельнице.

Жантом застыл. Движется только правая рука, наощупь ища стул, стоящий напротив Клер. Она не спускает с него глаз, как медсестра, наблюдающая за действием наркоза. Он неловко садится, и она подождала, пока он удобно устроится.

— Оставим пока в стороне четыре дела, о которых вы знаете, — проговорила она самоуверенно и властно, что смутило его. — Поговорим только о мельнице. У меня есть бумаги, которые должны вас заинтересовать.

Она расстегнула «молнию» на папке, которую он поначалу не заметил, вынула из нее небольшую пачку карточек и очки в черепаховой оправе, сделавшие ее лицо. неузнаваемым, что окончательно сбило Жантома с толку. Кто эта незнакомка? Как только она начинает говорить, прекращаются всякие споры.

— Читаю, — объявила она. — «Наблюдение в понедельник…» и так далее. Я пропускаю ненужные детали. «Малыш Рене жалуется на головные боли, мешающие ему спать. Но мать утверждает, что он спит вроде бы нормально. Тем не менее он неспокоен, кричит во сне, повторяя: «Это не я, не я». Разумеется, это означает, что он чувствует себя в чем–то виноватым, но не хочет в этом признаться».

Клер прервала чтение.

— Вам это что–нибудь напоминает?

— Ничего, — ответил Жантом.

— Но этот малыш Рене, вне всякого сомнения, вы.

— Возможно. Но все равно не вижу, чего вы от меня хотите.

Клер вытащила другую карточку.

— Четверг и так далее. «Малыш Рене отказывается отвечать на мои вопросы, а когда я заговариваю об отце, реагирует бурно, что напоминает приступ эпилепсии. Мать признает, что он немного боялся мсье Жантома, особенно когда тот выпивал». Мне продолжать?

— Слушаю вас.

— А вот заметки от… Учтите, записи делались в течение нескольких месяцев. Это из картотеки доктора Лермье, психиатра, лечившего вас после драмы на мельнице.

— Хотелось бы знать, как эти карточки попали к вам, — бросил Жантом с нетерпением в голосе. — Всему этому несколько десятков лет.

— Конечно, им много лет, — ответила она, — но такие клинические наблюдения будут иметь вес в суде.

— В суде! — взорвался Жантом. — Но по какому праву…

— Послушайте продолжение. Вот наблюдение, сделанное через два месяца после пожара. «Малыш Рене признает, что, возможно, желал такого исхода».

Жантом ударил кулаком по столу.

— Да, да, — воскликнул он. — Я этого желал, и меня до сих пор преследует воспоминание, это моя отрава, как только я подумаю об этом.

— Подождите, — проговорила Клер. — Вот еще одна запись, сделанная через три дня после предыдущей. Читаю: «К сожалению, ребенок слишком мал и еще не осознает, что он имеет в виду под словом желать. До чего он дошел в своем желании мести, в своей обманутой любви? Я долго говорил об этом с мадам Жантом. Где спал ее сын? Ответ: В одной комнате со мной, но ближе к двери. Вопрос: Когда с ним случались приступы лунатизма, всегда ли она его контролировала или он мог выйти из комнаты без ее ведома? Ответ: Да. Мог. Вопрос: В ночь пожара вы проснулись раньше него? Ответ: Нет. Он меня разбудил». Надо ли продолжать?

Жантом встал и грозно помахал кулаком.

— Запрещаю вам…

Клер пожала плечами и указала на пачку карточек.

— Все здесь, — начала она. — Все… Все ваши образы, свечи, символизирующие огонь, таинственные животные, крысы, змеи и в конце концов люди в белом, помогающие вам убежать. Вся инсценировка была обращена исключительно к вам, и вы сразу это поняли. Но главное содержится в двух последних карточках. «Не имеет смысла продолжать анализ, — пишет врач. — Дело представляет интерес только потому, что больной очень молод. Но все симптомы налицо — как физические, так и психологические. Вероятно, бедное дитя с возрастом попытается выстроить крепость забвения. Да поможет ему Небо никогда из нее не выйти. Но, не имея доказательств в юридическом смысле слова и будучи связанным профессиональной тайной, я никому не могу доверить того, чего боюсь. И кроме того…»

— Прекратите, — закричал Жантом. Скомканным носовым платком вытер руки, щеки. Уже тише проговорил: — Прекратите. Если я вас правильно понимаю…

— Вы меня прекрасно понимаете, — сказала она. — Ведь поджог произвели вы.

Жантом встал, со стоном прошелся, скрестив руки на животе, как будто прикрывая на нем рану. Он едва переводил дыхание. Потряс головой, освобождаясь от давящего на него груза.

— О! Прошу вас, — проговорила она. — Прекратите комедию. Как будто до этого не знали, что подожгли вы! Сядьте и выслушайте меня. У меня нет желания провести вечер здесь, держа вас за руку. И я не намерена вас выдавать. Хочу просто продать вам карточку.

Ошеломленный Жантом сел на место. Он уже потерял все ориентиры. Что это за комната? Почему так жарко? И о чем говорит этот молодой человек, размахивая карточками, как будто предлагая ему сыграть в покер?

— Для вас это оказалось потрясением, — произнес от–куда–то издалека голос. — Возьмите себя в руки. И давайте кончать.

Жантом протянул дрожащую руку.

— Клянусь, я их не убивал… этих четырех.

— Хорошо, договорились. Ясно, что вы их не убивали. Ну же. Проснитесь. Видите карточки? Их около тридцати. Доктор Лермье был скрупулезным и методичным человеком. Вам не повезло, что он перед смертью не успел уничтожить все свои записи. Они сохранились в его секретере. И не только ваши. Других пациентов тоже, ими мы уже занимаемся.

Жантом прислушался, пытаясь понять. Он совершенно запутался. Ему под нос сунули целый набор тщательно разграфленных карточек, красивых карточек, на которых само по себе возникает желание что–то написать. Клер каким–то нехорошим голосом произнесла:

— Миллион за все. Это не много.

Жантом переварил цифру, облизал губы, на которых выступила слюна.

— Миллион! — выдавил он.

Да, у этой девицы, возникшей из ниоткуда, странные представления.

— У меня никогда не было миллиона, — запротестовал он.

— У вас нет. Но у вашей жены есть.

— У жены? У Мириам?

— Да, у Мириам. Она заплатит. Я видела ее чеки. Знаю, сколько она зарабатывает. Вы не представляете себе, сколько я корячилась ради шести тысяч франков в месяц, а она в это время гребла бабки лопатой. Итак, поговорите с ней. Либо она платит, либо вас заметает полиция.

Жантом прикрылся руками, пытаясь защититься.

— Меня это не касается, — отозвался он. — Я вам ничего плохого не сделал.

Клер поглубже уселась в кресле.

— Действительно, — прошептала она, — вы совершенный…

Постучала пальцем по виску, и этот жест позабавил Жантома.

Потом она нежно взяла его за руки, как бы привлекая все его внимание.

— Ну же, мсье Жантом. Посмотрите на меня. Ваша жена утверждает, что вы гораздо менее… странный, чем выглядите. Вы хорошо меня поняли? Я могу отправить вас в тюрьму или как минимум спровоцировать неимоверный скандал. Вы следите за моей мыслью? Согласны? Для вашей жены скандал означает самоубийство. Надо же — выйти замуж за человека, совершившего несколько убийств! Но отвечайте же, не смотрите на меня, как идиот. Я сама к ней обратиться не могу. Позавчера она вышвырнула меня за дверь. Вам придется самому с ней поговорить. Вот, я оставляю одну из этих карточек. Пусть убедится, что это не подделка. В левом углу — имя и адрес доктора Лермье. Повторите цифру.

— Миллион, — пробормотал Жантом.

— Отлично. От вас требуется одно — чтобы вы признали свою вину. А мы уж сами вмешаемся.

— Кто это вы?

— Я и другие. Вас не касается. Когда она поймет, что вышла замуж за опасного поджигателя, то созреет для дальнейших действий. И руководить ею будет страх.

На изможденном лице Жантома появилось что–то вроде интереса.

— Ну да, конечно, — проговорила она. — Вы этого не ждали. Последует ли продолжение? Разумеется. Сейчас я вам объясню. Не знаю, поймете ли вы, но сделать это стоит. Видите эту карточку, последнюю в досье? Так вот, именно она заставит вашу жену принять решение. Конечно, она начнет брыкаться, пригрозит нам полицией, станет торговаться и все прочее… Но человек, который будет говорить с ней… не я, я в этом деле не одна… скажет ей: избавьте нас от всей этой суеты. Заплатите, и вам отдадут документ, доказывающий невиновность вашего мужа. В противном случае вспыхнет война и вам придется кусать локти, или заплатите за мир миллион.

Она рассмеялась, закурила сигарету и пустила дым в лицо Жантому.

— Итак! — сказала она. — Надо, чтобы всем было хорошо. Бедный мой, вы меня расстраиваете, у вас такое несчастное лицо. Вам ведь не хочется признавать, что вы сожгли свой родной дом. Но вы его и не жгли. В последней карточке Лермье написано всего несколько строк. Читаю: «Получил признание мадам Жантом. Оно созналась, что в момент душевного расстройства подожгла мельницу. Я полностью ошибался. Малыш Рене невиновен, но оправится ли он?» Несколько строк, но этого достаточно.

Жантом не очень хорошо за всем этим следил. Потрясло его слово «невиновен», и вдруг произошел давно зревший в нем взрыв. Он бросился на девушку, бешено схватив ее за горло.

— Это я–то невиновен, грязная шлюха! Ты тоже думаешь, что я не могу совершить поджог?

Он потряс ее, бросил на палас.

— Оставь мать в покое. И отца. Это я! Я! Это я! Ах! Ты предпочитаешь молчать… Так–то лучше. Если бы ты знала, кто я есть на самом деле.

Он дал рукам приказ разомкнуться, но безуспешно, и в последний раз сжал ее.

Клер больше не двигалась. Жантом встал, носком ноги отбросил разбросанные карточки, навалился на стол, не без труда дотянулся до телефона и набрал номер людей в белом.

— Алло… Алло… Говорит мистер Хайд.

— Не шумите, — прошептал доктор Стоб.

— Думаете, он нас может услышать? — спросил Дельпоццо.

— Я просто проявляю осторожность. Он приходит в бешенство, когда чувствует, что за ним наблюдают. Видите? Пишет. Пишет часами. Ему дали бумагу, шариковые ручки, и он работает, не поднимая головы, как будто что–то наверстывает.

— А пишет он стоящие вещи? — осведомился издатель.

— Вы сами сможете оценить. Каждый вечер санитар тщательно подбирает созданное им за день. Ну а теперь оставим его.

Доктор Бриюэн в последний раз посмотрел на Жантома. Тот сидел за маленьким столиком у окна спиной к коридору, водил ручкой по листу без колебаний, не делая никаких исправлений, не глядя на лужайку с цветами, по которой прыгали дрозды. Теперь ему наплевать на неистощимую плодовитость Мириам.

— Какая жалость, — проговорил Бриюэн.

— Да нет же, — отозвался директор психиатрической больницы, — уверяю вас, он счастлив.

Все трое отправились в его кабинет.

— Все произошло так быстро, — заметил Дельпоццо. — Когда я уезжал в Лондон, он кидался еще вполне нормальным. Был немного возбужден, взволнован, но мы все давно привыкли к его манерам. И вот возвращаюсь через две недели и узнаю о произошедшей драме.

— Я тоже — признался Бриюэн, — очень удивился. Правда, за последнее время я отметил некоторое ухудшение его состояния. Он и раньше отличался склонностью к самоедству. Так что для его мучителей задача оказалась легкой.

Доктор Стоб пропустил посетителей вперед, указал им на кресла. Те уселись, закурили предложенные сигареты.

— Вы сказали «мучители», — проговорил Дельпоццо. — Их, значит, было несколько? Я мельком просмотрел газеты, там пишут о какой–то банде.

— Именно так, — ответил доктор Стоб. — Подробности я знаю от комиссара Маркетти, он мне все рассказал, когда сюда привезли несчастного Жантома. Он пал жертвой настоящего заговора, исходной точкой которого явилось незначительное и совершенно случайное событие. После пожара на мельнице его лечил доктор Лермье, психиатр из Мана. Этот добросовестный и аккуратный врач имел привычку записывать свои наблюдения на карточках. Их можно было держать в сейфе, но он предпочитал прятать их в тайнике прекрасного секретера в стиле «ампир». Должен уточнить, что, по словам комиссара, доктор Лермье хранил там не много карточек — только те, которые имели отношение к самым трудным больным. Полиция установила, что их оказалось около дюжины. А потом Лермье переехал в Париж. И однажды умер от инфаркта, не успев привести свои дела в порядок. Его наследником стал бедный племянник, продавший все — и квартиру и мебель. И вот секретер (ведь все считали его пустым!) приобрел не очень–то чистоплотный антиквар — Фернан Ломон.

— Я же его знаю! — воскликнул издатель. — Он держит небольшой букинистический магазин.

— Держал, — уточнил доктор Стоб. — Сейчас он в тюрьме. И вот здесь завязываются нити истории, которую, как мне представляется, Жантому хотелось придумать, но которую, к своему несчастью, он сам пережил. На деле Ломон, прикрываясь достопочтенной вывеской торговца книгами и антикварной мебелью, уже давно все свои необычайные таланты направил на перепродажу краденого, ему не было равных в вынюхивании одиноких богатых стариков, а сколько их в Париже, один Бог ведает. Он приходил к ним и говорил, что до него дошли слухи, что они не прочь отделаться от кое–каких ценных или редких вещей. Он тщательно обходил квартиру, а в это время его сообщник, работавший когда–то в известной фирме, устанавливающей сейфы, осматривал дверные замки. О дальнейшем нетрудно догадаться. Вскоре мы узнаем, что такая–то старушка задушена и ограблена. Никаких следов. Никаких улик. Ломону ведь помогали несколько очень ловких подручных, занимающихся всеми этими грязными делами. И вот наш герой завладел секретером с тайником. Сами понимаете, он сразу нашел карточки. Какая удача для шантажиста!

— А девушка? — спросил Дельпоццо.

— Девушка, — ответил доктор Стоб, — секретарша мадам Жантом. Она была любовницей и сообщницей Ломона. Именно она обратила внимание на известную романистку, так много зарабатывающую и, по необычайному стечению обстоятельств, вышедшую замуж за душевнобольного, о котором Ломон уже так много знал. Здесь перед ними явно открывались широкие перспективы.

— Несомненно, — проговорил Бриюэн, — но разве можно совершить четыре убийства только ради того, чтобы навредить Жантому?

— Нет, дело не в этом, — ответил Стоб. — Вы забываете, что жертвы были богаты, к тому же все краденое комиссар нашел у Ломона. Так что Ломон действовал, думая не только о Жантоме, он прежде всего хотел извлечь из каждой операции материальную выгоду. Но потом, по окончании каждого дела, убийца обставлял сцену по указанию Ломона. Могу сказать, что он тоже сидит в тюрьме.

— Да, — пробормотал Дельпоццо. — Начинаю понимать.

— Ошиблись они в том, — проговорил Бриюэн, — что использовали больного, не понимая, что имеют дело со взрывоопасным материалом. Ведь анонимное письмо, которое Жантом получил в день трагедии, — это искра, взорвавшая бомбу.

— Его написал Ломон, у него ведь дар подделывать почерки, — объяснил доктор Стоб. — Любовница заполучила рукописи Жантома. Ему оставалось только имитировать его руку.

— Мне кажется, — подал голос Бриюэн, — главная их ошибка заключалась в том, что они написали фразу, которая наверняка должна была спровоцировать кризис. «Пора признаваться. Ты ведь знаешь, что это ты». Ведь бедный Жантом вот–вот открыл бы истину, которой никогда не осмеливался взглянуть в лицо. И, если позволите, говоря как психиатр, то есть выдвигая, возможно, неверное толкование, все же осмелюсь высказать мысль, что он не хотел быть поджигателем, но в то же время черпал из этого предположения огромную гордость. Он одновременно был и тем, на кого страшно взглянуть, и зрителем, пытающимся смухлевать, закрывая глаза пальцами. Думаю, в нем все–таки таилась огромная страсть к поджигательству. Разумеется, я не присутствовал при его кризисах, но ознакомился с карточками доктора Лермье. Одна из них явно указывает на мать Жантома.

И это уж слишком! Представьте себе такой ужасный психологический конфликт. Огонь! Это самое сильное, самое смелое, самое запретное его действо, и вот у него отнимают это ужасное преступление, насилуют его, объявляя его невиновным. Никогда!

— Абсолютно с вами согласен, — сказал доктор Стоб. — Преступление — часть его мечты.

— Он так и не излечится? — спросил Дельпоццо.

— Не думаю. Но ведь он преодолел свое бесплодие. Нашел счастье.

— А его жена?

— После такой рекламы ее последний роман просто вырывают из рук. Преступление мужа — ее самая большая удача.

— Можно прочитать несколько строк из того, что он написал?

Доктор Стоб открыл папку и протянул Дельпоццо фотокопию одной страницы. Издатель надел очки и начал читать:

«Вероятно, это всего лишь сбой, нарушение какой–либо секреции, нехватка какого–то витамина, отказ одного из ферментов вступить в химическую реакцию с другим, и всего этого достаточно, чтобы мозг превратился в мрачную пустыню, иссохшую и бесплодную субстанцию, кладбище окаменелых слов, где уже больше не вызреет образ или изящная фраза, подобная нежному голубому цветку».

Вернул фотокопию и покачал головой.

— Это все? — спросил он.

Доктор Стоб беспомощно развел руками.

— Это все, что мне удалось спасти, — первую страницу рукописи. Пришла его жена и потребовала отдать ей все остальное. Она заявила, в резких тонах, о своих правах супруги. Она постепенно уносит все.

— Что же она с этим будет делать?

— Неужели не ясно! Она издает мемуары. Хочет даже написать к ним предисловие.

— Если она запросит не слишком много, — сказал Дельпоццо, — вероятно, мы сумеем договориться.

В тесном кругу

— Можете одеваться!

Жюли неловко пытается слезть со смотрового кресла.

— О! Извините! — вскрикивает доктор. — Я совсем забыл…

— Не нужно, доктор. Я сама…

Он переходит в кабинет, а она одевается и приводит себя в порядок. Это платье надевать легко. Скоро она уже готова и вслед за доктором заходит в кабинет. Присаживается… Доктор Муан, сдвинув на лоб очки, долго трет глаза большим и указательным пальцами. Он задумчив. Она заранее знает, какой будет приговор, но чувствует себя странно спокойной. Наконец он поднимает на нее взгляд.

— Да, — тихо произносит он. — Именно так…

Они молчат.

Из–за полуприкрытых ставен с улицы доносится обычный летний шум. В соседней комнате печатает на машинке секретарша: медленно, с бесконечными раздражающими остановками.

— Ничего не потеряно, — говорит доктор, — Но конечно, операцию лучше сделать немедленно. Уверяю вас, сходить с ума тут совершенно не из–за чего.

— Я не схожу с ума.

— Вы крепкого сложения. В вашем семействе все живут долго. Посмотрите на вашу сестру: девяносто девять лет — и ни одной серьезной болезни! А вам, — он бросает взгляд в карточку, — вам восемьдесят девять. Но разве вам дашь?

— Вы забыли вот про это, — равнодушно говорит она и протягивает к нему свои странные руки, затянутые в нитяные перчатки. На них, как на лапках Микки–Мауса, всего по нескольку пальцев. Она снова прячет руки в складках платья. Доктор качает головой:

— Я никогда ничего не забываю. Понимаю, что вы чувствуете. Такой случай инвалидности, как ваш…

Она сухо перебивает:

— Я не инвалид. Я — калека.

— Да, — соглашается он.

Он старательно подыскивает слова, чтобы не причинять ей лишней боли. Впрочем, она выглядит достаточно сильной. С ледяным безразличием она добавляет:

— Я живу в аду уже шестьдесят три года. По–моему, этого вполне достаточно.

— Подумайте, — говорит доктор. — Операция сама по себе самая что ни на есть обычная, так сказать, классическая. Вам категорически нельзя…

— Нельзя? Извините, доктор, но это уж мое дело.

Он выглядит таким расстроенным, что она меняет тон.

— Поймите, доктор. Предположим, операция прошла успешно. Что мне это даст? Лишних два или три года? Ведь вы именно это мне предлагаете? А если я откажусь?

— Тогда все случится очень скоро.

— Сколько у меня осталось времени?

Он беспомощно разводит руками.

— Трудно сказать наверняка. Ну, несколько месяцев… А вот если вы меня послушаетесь, я гарантирую вам еще долгие годы жизни! Уж конечно не два и не три. Разве это плохо? В вашем «Приюте отшельника» прекрасные условия! Сколько людей хотели бы оказаться на вашем месте! У вас вполне обеспеченная, даже более чем обеспеченная, старость. Да–да, не спорьте. Вам вообще повезло — вы живете со своей сестрой.

— С сестрой?.. Ах да, в самом деле… Я живу с сестрой…

В ее голосе слышится горечь, которую она старается скрыть.

— Видите ли, доктор, она уже в таком возрасте, когда живут в основном только для себя.

Она поднимается. Он спешит ей помочь.

— Не надо, не надо. Будьте добры, подайте палку. Спасибо. Я приду через несколько дней и скажу вам ответ. Или, еще лучше, приезжайте на остров сами — на нашем дежурном катере. Вам будет интересно взглянуть. Это настоящий «Алькатрац», пять звезд…

— Вызвать вам такси?

— Ни в коем случае. Мой врач по лечебной физкультуре требует, чтобы я как можно больше ходила, и он совершенно прав. До свидания.

Через окно он смотрит, как она уходит по аллее. Идет она тихо–тихо. Он заглядывает в комнату секретарши.

— Мари Лор, подойдите–ка сюда!

Он отодвигает штору, чтобы ей было лучше видно.

— Видите, вон та дама?.. Старушка?.. Это Жюли Майоль. Я кое–что о ней разузнал, потому что ее почти забыли. Ей сейчас восемьдесят девять лет. А вот сразу после войны — я, естественно, имею в виду Первую мировую — она была величайшей пианисткой своего времени.

Они видят, как внизу Жюли останавливается перед кустом гибискуса, наклоняется и загнутой ручкой палки пытается подхватить ветку.

— Она не может сорвать цветок, — объясняет доктор. — У нее практически нет рук.[16]

— Какой ужас! Что же с ней случилось?

— Автомобильная катастрофа. Это было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, в окрестностях Флоренции. Ее швырнуло на ветровое стекло. В те времена еще не знали, что такое многослойное стекло, и в любой машине ветровое стекло было опаснее ножа. Несчастная инстинктивно выбросила вперед руки, и вот… На правой руке она потеряла средний и безымянный пальцы, на левой — мизинец и фалангу большого пальца. Он теперь торчит, как пенек, и остается в том положении, какое ему придашь. И с тех пор она не снимает перчаток.

— Ужас, — говорит Мари Лор. — Неужели ничего нельзя сделать?

— Слишком поздно. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году хирургия была в младенческом состоянии. Ей оказали неотложную помощь, вот и все.

Доктор снова задергивает штору и закуривает сигарету.

— Нельзя мне курить, — сокрушается он. — Но когда сталкиваешься с таким вот несчастьем… Кроме того…

Он присаживается на краешек письменного стола. Мари Лор тихонько говорит:

— Господин Беллини уже в приемной…

— Ничего. Пусть подождет немного. Я не рассказал вам самого интересного. У Жюли Майоль есть сестра, на десять лет старше ее.

— Как? Неужели ей сто лет?

— Почти сто. Но насколько я знаю, она в прекрасной форме. Странно все–таки. Почему–то при слове «столетний» люди начинают смеяться, как будто только в шутку можно дожить до ста лет. Но только в нашем случае ни о каких шутках не может быть и речи, потому что это именно она была за рулем той самой машины. Она — виновница автокатастрофы. Ехала слишком быстро. У нее в тот вечер должен был состояться концерт… Да, пожалуй, пора принять господина Беллини. Стоит только влезть во всю эту историю, из нее не выберешься.

— Ну уж нет! Раз начали, рассказывайте!

— Ну хорошо, только коротко. Сестру Жюли Майоль зовут Ноэми Ван Ламм. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году она переживала самый расцвет своей славы. Мне кажется, ее имя до сих пор упоминают в исторической музыкальной литературе: знаменитая скрипачка Глория Бернстайн. Под этим именем она живет сейчас.

— И это она виновата в том, что…

— Да. Из–за ее неосторожности жизнь сестры оказалась разбита.

— Господи! — ахает Мари Лор. — Неужели такое может быть?

— Теперь они обе живут в «Приюте отшельника», потому что госпожа Ван Ламм очень богата. Мне кажется, она делает все, что в ее силах, чтобы скрасить существование своей сестре. Но ведь, в сущности, от старой драмы никуда не денешься…

Он гасит в пепельнице сигарету, поднимается и, словно помимо воли, опять подходит к окну. Калека уже подошла к входной решетке.

— Даже не представляю, как с ней говорить… Наверное, нужно было ей сказать… Если бы она потеряла мужа или сына, я нашел бы слова. А тут, с ее руками… Я понимаю ее равнодушие. Что хорошего ждать ей от жизни? Подойдите–ка еще раз! По–моему, она все–таки сорвала цветок!

— Верно, — говорит Мари Лор. — Георгину. Она ее нюхает. Ой! Уронила! Честное слово, мне на ее месте и в голову бы не пришло рвать георгины.

— Как знать, Мари Лор, может быть, цветы — единственное, что у нее еще осталось в этой жизни. Ну ладно. Зовите господина Беллини.

Жюли Майоль идет медленным шагом, рукой поглаживая бок. Пером своей ручки доктор замкнул вокруг нее круг. Это было еще две недели назад, когда она пришла к нему в первый раз. Он пытался хранить невозмутимость, но она видела, как он обеспокоен.

— Это серьезно?

— Вовсе нет. Не думаю, чтобы это было серьезно, хотя нужно будет вас обследовать.

Он написал целый список того, что ей необходимо принять накануне следующего визита: что — вечером, а что — утром.

— Не пугайтесь, это совсем не противно.

Он шутил, стараясь казаться заботливым и милым, словно она была его бабушкой. Ему, наверное, лет сорок… Блондин, из тех, что рано лысеют… Он явно не торопился закончить прием.

— Когда наступает июль, мне спешить некуда. В этом месяце люди отказываются болеть.

И все расспрашивал ее, не прекращая что–то строчить. Он сразу понял, что она не зря прячет руки за сумкой. Очевидно, это какое–то неосознанное стремление защитить их. Что там может быть? Ожог? Экзема? Врожденный дефект? И когда она подробно перечисляла все пустяковые болезни, какими переболела с самого детства, он резко прервал ее:

— Что у вас с руками?

Захваченная врасплох, она перевела взгляд к двери, ведущей в кабинет секретарши.

— Вы думаете, что…

Но тут же, сложив губы в горькую складку, принялась снимать перчатки, по очереди выворачивая их наизнанку, как будто сдирала шкуру с какого–то животного. И перед изумленным взглядом доктора предстали красноватые обрубленные культи, испещренные синевато–белыми шрамами, над которыми пеньком торчала половинка большого пальца. Изуродованные руки медленно сжимались в кулак, словно в эту минуту умирали еще раз.

— Что же за негодяй вас отделал!..

Доктор сдвинул очки высоко на лоб и все разглядывал открывшийся ему ужас, протестующе покачивая головой. Исполненная безмолвного достоинства, она принялась снова натягивать перчатки. Он бросился ей помогать.

— Не надо, — сказала она. — Я умею…

Тогда он встал и вышел в соседнюю смотровую, как будто что–то там забыл. Наверное, решил, что лучше оставить ее одну, пока она, с невероятной ловкостью пользуясь здоровыми большим и указательным пальцами, обтягивала матерчатой перчаткой свои обрубки. Когда он вернулся, то нашел ее спокойной и даже почти довольной впечатлением, которое ей удалось произвести.

— Я вам сейчас объясню…

И она рассказала ему всю свою жизнь. Рассказала о своих триумфальных гастролях, о переполненных залах, стоя аплодировавших ей, — до того вечера, когда в окрестностях Флоренции у нее не стало больше рук. В общем–то, можно считать, что в тот вечер она умерла.

Он слушал ее со смешанным выражением ужаса и жалости на лице. Наконец она произнесла:

— Я хотела умереть. Даже пыталась это сделать…

Он ничего не ответил, но про себя подумал, что на ее месте, наверное, довел бы дело до конца. Он проводил ее до конца аллеи, до входной решетки, а прощаясь, сердечно пожал ей плечо — словно боевому товарищу перед битвой.

И вот теперь она идет по кварталу Казино, разыскивая глазами бар, в котором торгуют сигаретами, — она заметила его, когда шла в больницу. Жара стоит невыносимая. Как бы ей хотелось присесть сейчас прямо на край тротуара, словно какой–нибудь побирушке, но она знает, что подобные мысли всегда одолевают ее, когда от усталости у нее мутится разум. Вот он, этот бар. Называется «Зеленый лук». Когда она бросила курить — больше двадцати лет назад, еще в Париже, — возле «Пале–Руаяль» тоже была лавочка под названием «Зеленый лук». Врач тогда сказал ей: «Ни капли спиртного, никакого курения. Вы знаете, что будет в противном случае». Ну а теперь–то какой смысл лишать себя удовольствия? Хватит с нее борьбы. Нет, она не боится. Просто все это больше не имеет никакого значения.

Отодвинув портьеру из крупных жемчужных бусин, которые при этом издают какой–то погребальный звон, она входит и спрашивает две пачки «Голуаз». Спрятав руки за край прилавка, она вынимает из сумочки портмоне и протягивает его хозяину бистро.

— Возьмите деньгисами. Извините, но у меня правую руку скрутил артроз.

— О–хо–хо! Знаю, что это за штука! — отзывается тот. — У самого, бывает, так скрутит, что…

Он отсчитывает монеты, а потом вскрывает одну из пачек, щелчком заставляет выскочить сигарету и протягивает ей:

— Прошу!

Она зажимает сигарету большим и указательным пальцами и подносит к губам. Хозяин любезно подносит ей свою зажигалку.

— Добавьте еще коробочку спичек, — говорит она.

И, храбрясь, делает первую глубокую затяжку.

Никакого удовольствия. Наверное, точно так чувствует себя мальчишка, впервые закурив и искренне недоумевая, как можно получать удовольствие от табака. Когда она идет к выходу, ее слегка мутит. Вот еще одна трудность: что делать с сигаретой, чтобы удобнее было курить? То ли держать ее во рту, то ли двумя нормальными пальцами правой руки, то ли зажать в «вилке» из указательного и среднего пальцев левой руки — именно так она делала раньше, когда еще не носила перчаток?

А почему в один прекрасный день она стала носить перчатки? Этого она не забудет никогда. Так потребовала сестра. «Ты будешь выглядеть менее вызывающе», — сказала она.

Стоянка такси на другой стороне площади. Переход напротив Казино. Как точно сказала Глория? «Ты будешь выглядеть менее вызывающе» или «Ты будешь выглядеть чище»? Так или иначе, но это было отвратительно. Слова сестры обожгли ее тогда, как крапива. Впрочем, теперь Жюли не проймешь. Голубой дымок, который она для забавы выпускает через нос, кажется ей успокоительным. «Я сама себе хозяйка», — думает она, забираясь на сиденье «мерседеса», водитель которого погружен в чтение «Ле Пти Провансаль».

— В порт.

Она вздрагивает. Шофер что–то сказал? В самом деле, обернувшись к пассажирке, он с грубоватой веселостью наставляет ее:

— В такси не курят, бабуся!

Еще вчера она точно поставила бы его на место. Но сейчас просто опускает стекло и выбрасывает окурок.

Такси подвозит ее к пристани. Катер здесь, сияющий полировкой, как игрушка. Вокруг бродят туристы. Кто–то фотографирует, кто–то изучает в бинокль остров. Он так близко, что отсюда хорошо видны и утопающие в зелени виллы, и теннисные корты, и бассейны, голубизной воды соперничающие с небесами.

— Мы вас ждали, мадемуазель, — обращается к ней водитель катера и с готовностью протягивает ей руку, чтобы помочь зайти. На корме уже сидит сосед — тот самый, чью фамилию она никак не может запомнить и болтливый до ужаса. Сейчас он оживленно беседует с каким–то незнакомым ей человеком в шортах и белом пуловере. Моряк подводит ее к обоим мужчинам, которые сейчас же встают и здороваются, а затем предлагают ей место рядом с собой.

— Хорошо погуляли? — начинает господин… господин… Как же его зовут? То ли Менетрель, то ли Мессаже… Что может быть неприятнее, чем вот так обмениваться любезностями с человеком, чье имя даже не помнишь? — Мадемуазель Жюли Майоль, — между тем продолжает ее сосед, — живет как раз напротив. Если вы поселитесь в «Приюте отшельника», мы будем часто видеться. Ах да, извините! Я ведь вас не представил! Господин Марк Блеро. Мадемуазель Майоль.

Сверху, с парапета пристани, за ними с ленивым любопытством наблюдают зеваки, которым интересно увидеть, как будут запускать катер. Поодаль слышится рокот вертолета. Лето раскинуто вокруг, словно рекламный проспект туристической фирмы. О, вспомнила! Местраль. Его зовут Местраль. Президент и генеральный директор какой–то международной компании на пенсии. У Глории, несмотря на возраст, в голове хранится целый «Who’s who». Она может рассказать биографию каждого из обитателей пансиона. А вот Жюли они нисколько не интересуют. Катер проходит мимо целой флотилии яхт и, покачиваясь, пристраивается в кильватер моторной лодке.

— Да ничего подобного! — восклицает Местраль. — Не правда ли, мадемуазель?

— Простите? — Оказывается, она задремала. — Я не расслышала, что вы сказали.

— Я объясняю господину Блеро, что «Приют отшельника» не имеет ничего общего с домом престарелых. Представьте себе… Впрочем, вы сейчас все это сами увидите! Но тем не менее представьте себе нечто вроде государства в миниатюре: о, совсем крохотного, на четыре десятка жителей, не больше. Но обратите внимание: никакого общественного устройства! Каждый строит себе дом по собственному вкусу и живет так, как ему нравится. Самое главное — это то, что мы чувствуем себя отгороженными от остального мира и наслаждаемся абсолютным покоем.

— Как в монастыре, — подсказывает господин Блеро.

— Отнюдь. Скорее уж как в закрытом клубе. Да, вот именно! Мы все — члены некоего «Жокей–клуба», которые купили здесь участки за очень большие деньги, но только наш «клуб» устроен по–американски, то есть без снобизма, без великосветских условностей, без какой бы то ни было особой философской установки. Нас можно сравнить с поклонниками природы или какого–нибудь языческого божества.

— Иными словами, вы стремитесь не к изоляции, а просто ищете себе укромный уголок, — говорит господин Блеро.

— Совершенно верно. Мы считаем, что, достигнув определенного возраста, имеем право на комфорт. Не так ли, мадемуазель?

Жюли вежливо кивает. Этот Местраль поистине неистощим. Ей хочется предостеречь гостя. Если «Приют отшельника» действительно защищает своих обитателей от опасностей внешнего мира, он не в состоянии спасти их от болтунов.

Но господину Блеро интересно. Он продолжает:

— Разве в конце концов вам не становится скучно? Видеть все время одни и те же лица?

Местраль не дает ему договорить. Похоже, он не очень–то любит, чтобы его слова подвергали сомнению.

— Во–первых, мы приглашаем к себе кого захотим. У нас бывает много гостей. Разумеется, при одном условии. Никаких животных. И — никаких детей. У нас имеется собственный частный порт и собственная частная дорога до самого забора.

— Так у вас есть и забор?

— Разумеется. И привратник, который по телефону может связаться с каждым домом. Если не принять некоторых мер предосторожности, то скоро житья не станет от отпускников. У привратника имеется список с фамилиями тех, кто приглашен. Конечно, их не может быть сразу слишком много. Для решения этого и прочих вопросов мы каждую неделю проводим нечто вроде конференции. Дорогой друг, вы сами все это увидите. Мы воспользовались идеей, которая была осуществлена во Флориде — в «Sun City», но только мы приспособили ее под свои вкусы и привычки. И у нас чудесно получилось. Не так ли, мадемуазель?

«Мне бы гораздо больше хотелось стать сторожем на маяке», — думает Жюли. Она оставляет без ответа обращенный к ней вопрос. Ей очень хочется опять закурить, и она не собирается бороться со своим желанием.

Жюли перебирается в маленькую рубку и здесь долго сражается с сумкой, с пачкой «Голуаз» и особенно жестоко — со спичками. Долгая борьба давно стала ее буднями, потому что каждый предмет полон вероломства, каждый таит в себе скрытые ловушки. Все–таки ей удается зажечь сигарету, и наконец она присаживается на узкую скамейку, вдыхая терпкий дым, от которого успела отвыкнуть. Местраль прав. «Приют отшельника» — идеальное место, чтобы чувствовать себя как дома, чтобы ощущать себя одиноким среди людей. Но как же быть ей, если ее враг — это вовсе не любопытный отпускник, не незваный гость! Ее враг — сосед, совладелец, сожитель! Все, что начинается с приставки «со»!

Катер заходит в бухточку, окруженную красноватыми скалами. Небольшой мол ведет к складу, где под навесом сложены коробки, картонные ящики, мешки, пакеты и контейнеры, которые каждый день привозит шлюпка, снабжающая остров продовольствием. Деревянный щит, вбитый на краю мола, крупными белыми буквами сообщает: «Частное владение». Местраль помогает Жюли сойти на берег и оборачивается к своему спутнику.

— Начиная отсюда, — говорит он, — все вокруг — частное владение.

Асфальтовая дорога ведет к решетчатой ограде, которую сейчас красит какой–то человек в сером заляпанном халате и каскетке с большим полотняным козырьком.

— Мы еще не до конца обустроились, — объясняет Местраль. — Мы ведь здесь всего полгода. Привет, Фред!

Для поддержания дружеской атмосферы, которая должна царить в «Приюте отшельника», многие из ее обитателей решили называть друг друга на американский манер.

Понизив голос, Местраль говорит:

— Фред — бывший промышленник. Его завод перекупили японцы. Очаровательный человек.

— Ступайте вперед, — говорит Жюли. — Я вижу, вы спешите.

По тому, как Местраль наклоняется к уху своего гостя, она догадывается, что теперь он говорит о ней… Ужасная травма… такой талант… главное, никогда не смотрите на ее руки… Все здесь всё знают. Она чувствует, что ее здесь не любят. Она «неудобна». Ее присутствие раздражает. На нее смотрят как на прокаженную.

Обитатели острова не желают видеть на своих аллеях ни костылей, ни загипсованных рук и ног, вообще никаких перевязанных личностей: ничего, что хотя бы намекало на выздоровление после болезни. Самым старым из них не больше семидесяти лет, и они продолжают заниматься спортом, в том числе и женщины. Выделяется из общей массы одна лишь Глория Бернстайн — она предпочитает, чтобы ее продолжали называть ее сценическим именем. Но разве не сохранила она в свои почти полные сто лет молодость мыслей и поступков? Ею здесь гордятся, словно покровительницей клана, ну а благодаря ей терпят и Жюли. Разумеется, никто не отрицает, что она тоже была в свое время выдающейся музыкантшей, но имя ее давно затерялось в потоке лет, а вот имя Глории до сих пор живо благодаря пластинкам. Жюли медленно шагает в сторону привратницкой. Она очень устала и тяжело опирается на палку. Она уже решила, что никому ничего не расскажет. Даже сестра не узнает о ее болезни. Глория не любит дурных вестей. В ее присутствии нельзя поэтому даже упоминать определенные события, например захват заложников или террористические акты. Если же что–нибудь подобное происходит, она подносит к глазам свою унизанную кольцами руку и шепчет: «Замолчите, иначе я заболею». И любому сразу станет стыдно за то, что посмел так ее мучить всякими историями из другого мира.

Жюли останавливается. Из домика выходит Роже.

— Помочь вам, мадемуазель?

— Нет–нет, спасибо. Это я от жары чуть размякла.

Больше всего ее угнетает необходимость целый день напролет демонстрировать приветливость, отвечать любезностью на любезность, всегда держать наготове улыбку и проявлять вечную готовность услужить, что бы ни случилось. Это какая–то вечная каторга задушевности.

Жюли снова идет вперед. Она решила вернуться домой аллеей Ренуара. Архитектор, спроектировавший «Приют отшельника», счел гениальной собственную идею каждую аллею назвать именем какого–нибудь художника. Домам он присвоил названия цветов. Наверное, ему казалось, что так будет веселее. Жюли с сестрой живут в «Ирисах». Действительно, многоцветье садов, раскинувшихся под мачтовыми соснами, играющими со свежим бризом, радует глаз. За садами следит Морис — брат Роже. Он поливает, подстригает, обрезает, а кроме того, дает советы тем из местных обитателей, кто в охотку выращивает цветы сам. Правда, таких не много. Где бы им было выучиться?

Жюли смотрит, как работает Морис. Он обихаживает розы мадам Бугро, которая дремлет сейчас в шезлонге, прикрыв глаза темными очками. Раньше, когда Жюли выезжала на гастроли в восточные штаты США, ее приглашали в гости некоторые жившие там друзья. Ей запомнилось, что между участками там не было никаких заборов. Пространство не было разделено, оно принадлежало всем. Точно так же в домах не существовало прихожих. Ты просто открывал дверь и сразу попадал в уют жилья. Те, кто задумал «Приют отшельника», поставили своей целью воспроизвести именно этот жизненный стиль. Они отгородились от внешнего мира в своем узком кругу взаимного доверия, прочно защитив свою старость от любого вторжения извне. И тем не менее…

Мадам Бугро — она уже бабушка, но все равно следует называть ее «Пэм» — вяло машет рукой.

— Присаживайтесь, Жюли. Вы ведь не спешите… — Она легонько похлопывает по плетеному креслу, словно подзывает кошку. — Я должна была быть у вас, — говорит она. — Ваша сестра сегодня рассказывает о своем первом путешествии на «Нормандии». Вы знаете, как это захватывающе! Но у меня что–то разболелась голова…

Все. Ловушка захлопнулась. Теперь Жюли не вырваться. Приходиться присесть. Но за гостеприимство следует платить откровенностью, и Жюли послушно докладывает, как провела нынешний день «на суше». Здесь принято говорить именно так: «суша», как говорят моряки, попавшие в увольнение на берег. Свой визит ко врачу она обходит молчанием, но зато подробно рассказывает обо всем, что видела. В «Приюте отшельника» «рассказывать» — означает соблюдать правила добрососедства. Рассказывают друг другу о самочувствии, о маленьких домашних хлопотах, о поездках куда бы то ни было и, конечно, делятся воспоминаниями. Спрятаться от всего этого невозможно. Вот и сейчас, когда Жюли шла совершенно бесшумно, ее все–таки поймал притаившийся за темными стеклами цепкий взгляд. Но странное дело, она не чувствует ни раздражения, ни привычной готовности к обороне. С тех пор как она «узнала», она словно бы пребывает в тумане. Говорит что–то, но так, словно за нее говорит кто–то другой.

— Я восхищаюсь вами, — разливается Пэм. — В вашем возрасте вы еще куда–то ходите… Как молоденькая девушка! Господи, вот это здоровье! И у вас есть еще силы стольким интересоваться! Вам никогда не бывает скучно?

— Редко.

— Да, вы ведь прожили такую насыщенную жизнь!

— Она была короткой.

В разговоре повисает пауза, что означает: мадам Бугро, конечно, знает о несчастье, но не считает вежливым заострять на этом внимание. Наконец она продолжает:

— Признаюсь вам, Жюли, у меня бывают тягостные дни. Я даже начинаю сомневаться, а правильно ли мы поступили, поселившись здесь. Конечно, здесь очень красиво. И организовано все прекрасно. Мы прямо–таки обязаны чувствовать себя счастливыми. Но… Вы только подумайте, ведь у нас была квартира рядом с площадью Этуаль. Вот о чем я жалею. Мне не хватает шума улицы, движения жизни. А здесь из окна комнаты слышишь только море. Это ведь не одно и то же.

— Я вас понимаю, — говорит Жюли. — Вам не хватает возможности в любую минуту позвонить в «скорую помощь» или «неотложку».

Пэм медленно снимает очки и внимательно смотрит на Жюли.

— Наверное, вы правы, что смеетесь надо мной. Но я же не могу… А, ладно. Что вы выпьете? Сок? Кока–колу? Муж что–то пристрастился к коке.

Она хлопает в ладоши, и к ним выходит довольно нахального вида служанка, которая вполуха выслушивает приказание.

— Обслуга здесь не очень, — говорит Пэм. — Вам с вашей сестрой повезло. Вам ведь помогает…

— Кларисса, — говорит Жюли. — Она служит у меня уже двадцать лет.

— Говорят, она просто прелесть.

Жюли уже невтерпеж, и она пытается подыскать приличный предлог, чтобы сбежать, но соседка, судя по всему, не собирается ее отпускать.

— Вы получили наш последний бюллетень? Нет? Возьмите тогда мой.

Она протягивает Жюли отксерокопированный листок, но тут же спохватывается.

— Ах, извините. Я все время забываю, что вам неудобно…

Продолжая что–то бормотать, она снимает свои темные очки и надевает вместо них другие. Наконец с воодушевлением продолжает:

— Бедный Тони совсем заморочился с этим бюллетенем! Но согласитесь — идея очень изобретательная, потому что это позволяет связать всех нас. Вот, целую колонку он посвятил этому господину Хольцу. Лично мне кажется, мы должны его принять. Шестьдесят два года. Здоров. Вдовец. Он оставил свой завод старшему сыну, который живет в Лилле. И готов хоть сейчас купить «Тюльпаны». Именно такого совладельца мы все хотели бы иметь. Что вы об этом думаете?

— Я не думаю, — отвечает Жюли. — Думает моя сестра.

Пэм слегка хихикает, словно школьница, и шепотом добавляет:

— Кстати, о вашей сестре. Мы все хотим как–нибудь отпраздновать день ее рождения. Только ей ни слова, идет? Все должно остаться между нами. Ведь ей первого ноября исполняется сто лет? Боже мой, сто лет, подумать только!

— Да, первого ноября.

— Мы непременно приготовим что–нибудь для нее, благо времени достаточно. Еще больше трех месяцев.

Она тянет Жюли за рукав и вынуждает ее наклониться.

— Милая Жюли, строго между нами. Сегодня утром комитет обсуждал именно этот вопрос. Мы хотим сделать ей очень хороший подарок, но вот чего бы ей хотелось? Ведь у нее было все! Талант, слава, любовь, здоровье, богатство! Что тут придумаешь? Может быть, у вас есть какая–нибудь идея? Наш друг Поль Ланглуа предложил одну оригинальную мысль. У него до сих пор сохранились некоторые связи в министерстве, но мы все–таки немного сомневаемся… Как вы думаете, орден Почетного легиона доставит ей удовольствие?

Жюли резко встает. С нее хватит! Она настолько потрясена, что даже не может скрыть растерянности.

— Извините, — бормочет она. — Я слишком много ходила сегодня. Устала, да еще эта жара… Но я подумаю…

Орден Почетного легиона! Ей кажется, что она только что получила пощечину. Если бы она могла, то сжала бы кулаки. И всего три месяца! Три месяца, чтобы помешать… Чему помешать?

Она свернула на аллею Ван Гога и идет сейчас мимо лужайки перед «Бегониями».

— Салют! — кричит ей Уильям Ламмет, который раскладывает пасьянс на садовом столике. Свою старую колониальную каску он сдвинул на самый затылок. У ног стоит транзистор, и из него несется мелодия «Битлз». На столбе развевается английский флаг. Ламмет подходит ближе. — Зайдите на минутку, — приглашает он. — Моя жена сейчас у вас. Ваша сестра рассказывает какую–то очередную историю. А мне больше нравится сидеть в саду. Что хотите выпить?

Жюли охватывает чувство, что всеобщая приветливость обволакивает ее, как липкий клей. Она неловко отказывается. Ну и пусть, думает она, пусть считают, что я — некоммуникабельная. Еще одно, последнее усилие. Вот наконец и дом. Она обходит его кругом, чтобы зайти с заднего крыльца, которое ведет в «ее» крыло: четыре небольшие комнатки, отделенные от основного помещения длинным вестибюлем. Стоит пересечь его, как оказываешься на чужой территории, у той, кого все здесь называют «мадам Глория». Квартира была спланирована по ее личному проекту: на первом этаже — большой зал, в котором при необходимости свободно поместятся человек пятнадцать. Вдоль стен рядами высятся полки, заполненные пластинками. Здесь и ее пластинки, и пластинки других великих скрипачей века. Повсюду развешаны ее лучшие фотографии — она заносит над струнами смычок, готовая наброситься на инструмент. И разумеется, автографы, посвящения — наискось через снимки. Сплошь знаменитости: Айсэй, Крайслер, Энеско…

Из «концертного зала» посетитель попадает в комнату, разделенную надвое подвижной перегородкой: в одной части — гостиная и столовая одновременно, в другой — обтянутая шелком спальня, в глубине которой стоит огромная кровать под балдахином. Кружавчики, финтифлюшки от Дюфи и Ван Донгена, кресла, низенькие столики и надо всем — рассеянный свет, призванный хранить укромный полумрак. Звук шагов тонет в толстых коврах. Здесь мадам Глория принимает гостей. За ширмой открывается небольшой коридорчик, ведущий в ванную комнату и дальше, в кабинет. Второго этажа нет. Комнаты для гостей тоже нет. Все–таки Глории уже не двадцать лет, и ногам ее, соответственно, тоже.

Жюли входит к себе в комнату и падает в кресло. Орден Почетного легиона! Только этого еще не хватало! Она медленно стягивает приклеившиеся к коже перчатки, свертывает их в комочек и вытирает себе лоб и губы. Потом прислушивается. Приглушенный шум голосов, доносящийся из–за тонких стен, напоминает ей, что Глория, как всегда, собрала свою дневную аудиторию. Это уже стало привычкой, чтобы не сказать ритуалом. Глория принимает гостей с четырех до шести. Утром ее приятельницы звонят ей по телефону: «Дорогая Глория, расскажите нам сегодня о вашем концерте в Нью–Йорке с Бруно Уолтером». Или: «Какой из ваших концертов оставил у вас лучшие воспоминания?» Иногда какая–нибудь из дам выражает страстное желание еще раз прослушать «Испанский концерт» или «Крейцерову сонату», и тогда общество собирается в «концертном зале». Ближе к пяти двое из приглашенных вызываются приготовить чай, чаще других — Кейт или Симона. Для них это как игра в школьное угощение. Раньше одна из них командовала многочисленным штатом прислуга в особняке на авеню Гранд–Армэ, а вторая — в просторном доме на авеню Георга V. Конечно, далеко не высший свет, но все же… Нужно было уметь показать приглашенным сотрудникам мужа, что господин президент и генеральный директор лично заинтересован в каждом из них. Разумеется, у них был под руками отряд метрдотелей, которые делали всю грязную работу. А сейчас они развлекаются, подавая пирожные и печенье, раскладывая столовое серебро… И чувствуют, что благодаря этому становятся как бы приближенными Глории, как бы ее любимицами… Время от времени в кладовую, где они возятся, заглядывает еще какая–нибудь гостья, особенно если отсюда раздается что–то похожее на смех.

— Я смотрю, вы тут веселитесь!

Тогда вновь пришедшую берут под руку, и, пока Симона, известная сладкоежка, мимоходом угощается миндальным пирожным, Кейт спешит поделиться последней новостью.

— Знаете, что мне только что рассказала Симона? — (Смех.) — Про второго мужа Глории? — (Смех.)

Симона с набитым ртом отчаянно качает головой.

— Не про второго, — поправляет она, — а про третьего. Вечно ты все путаешь. — (Здесь, в кладовке, они называют друг друга на «ты».) — После Бернстайна у нее был Жан Поль Галан.

Три головы сближаются.

— Тише! Там все слышно!

Из зала доносится потрескивание пластинки. Само собой разумеется, они слушают очень старые пластинки — те самые, с красной этикеткой «Голос твоего хозяина». Ну и пусть! Нежный голос скрипки поет одну из тех мелодий, которые Глория всегда исполняла на бис, в знак благодарности публике, в течение пяти минут заходившейся в аплодисментах и криках «браво». Вальс Брамса… «Девушка с льняными волосами»…

Жюли прикрывает глаза. Все ее существо обратилось сейчас в немой крик протеста. Как же можно красть у фортепиано то, что может принадлежать только фортепиано? Разве эта сладкая грусть, пропитанная влагой непролитых слез, — это Брамс? Это Глория. Золотистая томная нега, рождающаяся под ее смычком, — какой это Дебюсси? Насколько рояль стыдливее! Он не ласкает, не тешит, не заигрывает. Он просто рассказывает то, что есть, без всяких комментариев… Все, что он себе позволяет, — это вибрация, которая может длиться до тех пор, пока аккорд не проникнет в душу.

В Шопене… Ее руки тянутся к воображаемой клавиатуре, а несуществующие пальцы касаются клавиш — и она немедленно отдергивает их, словно обожглась. Что за кошмарный, что за несчастный сегодня день! Над крышами вьются стрижи, а с моря доносится рокот моторной лодки. Она медленно качает головой. Нет, так дальше продолжаться не может. Усталость и отвращение переполняют ее. С нее хватит! У нее болят руки. Нужно пойти на сеанс лечебной физкультуры. Как раз пора. Никто не должен догадаться, что у нее…

Она со стоном поднимается и, держась за мебель, идет в свою спальню. Чтобы сменить платье, приходится вступить в схватку со шкафом, с вешалками, с материями, которые никак не даются в руки. Обычно ей помогает Кларисса, но сегодня Клариссу мобилизовала Глория. Наконец Жюли удается обуздать платье в мелкий цветочек. Глория по его поводу сказала: «Оно тебе не по возрасту». Тем более стоит его носить. Она оглядывает себя в большом зеркале, занимающем целую стену ванной комнаты. Рауль — красивый тридцатилетний мужчина. Вполне можно ради него немного привести себя в порядок. И пусть, кроме него, в кабинете не будет никого, все–таки это какая–никакая публика. Последняя ее публика. Когда–то… В Риме… Она считает про себя: это было шестьдесят пять лет назад. В голове у нее до сих пор звучит странным шумом, похожим на звук прибоя в ракушке, дыхание толпы. Ее последний сольный концерт! Сотни лиц, повернутых к ней в немом восхищении!

А теперь остался один Рауль. Зато как уважительно он сгибает и разгибает ее пальцы, все время стремящиеся сжаться в кулак. «Вам не больно? Если что, скажите!» Он массирует ее пальцы бережно, как будто это коллекционная редкость. Еще бы! Они касались Баха и Моцарта! Она оставит ему после смерти — правда, у нее не так уж много наследства — часы, когда–то подаренные ей Полем Гиру, великим и забытым дирижером. Как он нервничал, бедняга, потому что она постоянно опаздывала на репетиции…

А впрочем, зачем они ему? Разве садовнику дарят опавшие листья? Она сурово, без поблажек, оглядывает в зеркале свое лицо, ставшее таким неузнаваемым. Лишь глаза еще живут на нем, но и они понемногу утрачивают свой голубой блеск. Вот у Глории…

Ну почему у Глории по–прежнему такие же прекрасные глаза? Почему ее лицо так необъяснимо сохранилось? Почему у нее все те же длинные пальцы, едва задетые старческими пятнышками? Почему?.. Жюли со злостью улыбается собственному отражению. Все–таки и у нее есть кое–что, чего нет у сестры. Болезнь. Стоит сказать ей, как она перекосится от страха.

Но нет. Жюли никогда не воспользуется этим оружием. Она действительно не раз предпринимала против Глории некоторые шаги, за которые ей сегодня стыдно. Но ее вынуждали к самообороне. И все это время музыка жила в ней, как религия в душе верующего. Глория была безумной жрицей, она — мудрой. Но несмотря на ссоры, на взаимное недовольство и даже краткие разрывы, они служили одному божеству и подчинялись одним и тем же моральным законам. А вот теперь…

Жюли с трудом закуривает сигарету. Рауль наверняка заметит, что она курила, и устроит ей взбучку. Он скажет: «Лапуся, если вы будете продолжать в том же духе, я вас брошу». Или начнет выпытывать, с чего это она вдруг вернулась к этой вреднейшей привычке. А, пусть. Пусть ругается, пусть воображает себе что угодно. Скрючившись над палкой, она медленно идет через комнату. Из соседней комнаты слышатся шаги Клариссы. Ведь есть же люди, которые могут себе позволить ходить так быстро!

— Мадемуазель! Мадам Глория хотела с вами поговорить.

— Так пусть позвонит. Что, ее гости уже ушли?

— Только что.

— А ты не знаешь, зачем я ей понадобилась?

— Не знаю. Но мне кажется, это из–за господина Хольца.

— Можно подумать, она привыкла со мной советоваться, — бормочет Жюли. — Да ладно, сейчас приду.

— Перчатки! Вы забыли надеть перчатки! Мадам Глория не любит, когда вы приходите к ней с голыми руками.

— Ну да, ей это слишком многое напоминает… Помоги–ка мне.

Кларисса не такая уж старая, ей всего–то лет пятьдесят, но она всегда так тускло и бесцветно одета, что напоминает монахиню. Жюли она предана всем сердцем. И сейчас ловко натягивает перчатки на изуродованные руки, отступает на шаг, чтобы осмотреть хозяйку, и поправляет складочку на ее платье.

— Глория сегодня не слишком невыносима?

— Ничего, — говорит Кларисса. — Правда, из–за «Нормандии» чуть было не вспыхнула перебранка. Мадам Лавлассэ утверждала, что каюта, которую она занимала вместе с родителями, так ходила ходуном, что у нее разбился стакан с зубной щеткой. Мадам Глория немедленно поставила ее на место. Вы бы видели! Касаться «Нормандии» не позволено никому!

— Да уж. Ее воспоминания руками не трогать! И ее прошлое тоже. Что ты хочешь, бедная моя Кларисса, она ведь полная идиотка. Я буду ужинать здесь, у себя. Яйцо вкрутую и салат. Справлюсь сама. Ну пока. До свидания. До завтра.

Она проходит вестибюлем и входит в зал.

— Я здесь! — кричит Глория из комнаты. — Иди сюда!

Жюли замирает на пороге. Нет, решительно, это не комната. Это какой–то храм. Еще бы свечи зажечь вокруг кровати. В изголовье постели, в облаке пышных кружев, словно в плетеной колыбели, покоится скрипка работы Страдивари. Глория проследила за ее взглядом.

— Да, — говорит она, — я ее переместила. Никак не могу придумать, куда ее положить, чтобы спрятать от любопытных. А здесь никто не посмеет к ней прикоснуться.

Рукой она легонько трогает инструмент и ласково проводит по струне, которая издает тихий дрожащий звук.

— Может, она проголодалась? — предполагает Жюли.

— Не будь дурой! — кричит Глория. — Сядь. Подожди. Ну–ка, подойди поближе. Так и есть. Ты курила.

— Курила. Ну и что?

— Да ничего. Это твое личное дело. Все, чего я прошу, — это чтобы в доме не воняло, как в кабаке. Ты читала бюллетень? Конечно не читала. Тебе на это наплевать. А между прочим, там есть кое–что, что должно тебя заинтересовать. Нам предлагают кандидатуру некоего господина Хольца. Во всех отношениях приличный человек — богатый вдовец, относительно молодой. Но… Есть одно «но». Он выразил намерение привезти сюда рояль. А мы знаем, что у тебя аллергия к фортепиано. И никто не хочет доставлять тебе неприятности. Вот почему мы у тебя спрашиваем: да или нет?

Жюли даже не смеет признаться, что все это — ее аллергия и прочее — осталось в прошлой жизни.

— Он же не собирается играть дни напролет, — устало говорит она.

— Отнюдь. Он просто занимается любительским музицированием. Впрочем, можешь сама расспросить его. Он должен приехать сюда на выходные. Знаешь, когда я смотрю, как ты бродишь тут как потерянная, я думаю, что зря ты отказалась от музыки. С хорошей стереосистемой…

— Ну хватит. Прошу тебя.

Глория поигрывает кольцами и браслетами. Несмотря на возраст, она все еще красива. Она из тех не поддающихся времени стариков, про которых говорят: «Таких можно только убить».

— Господин Риво хотел бы получить ответ как можно скорее, — снова начинает она. — Просто чтобы потом к нему не ходили с жалобами. Да, и еще, когда в «Приюте отшельника» продаются сразу две виллы, это не очень хорошо. Это нас обесценивает. Люди могут подумать, что здесь что–нибудь не так.

— Хорошо, — прерывает ее Жюли. — Я согласна. Скажи ему сама. А если звуки фортепиано начнут меня раздражать, у меня как раз хватит пальцев, чтобы заткнуть уши. У тебя все? Я могу уйти?

— А ты знаешь, что становишься злючкой? — замечает Глория. — Ты не заболела?

— Какое это может иметь значение? — вздыхает Жюли. — Про таких стариков, в каких мы превратились, не говорят, что они умерли от болезней. Про них говорят, что они угасли.

— Говори за себя! — орет Глория. — Я не угасну, пока сама не захочу! Выкатывайся!

Еще мгновение — и она разрыдается.

— Если это для меня, — бросает Жюли, — можешь не стараться. Пока.

Проходя мимо люльки со скрипкой, она заносит над инструментом свою затянутую в перчатку руку и напевает: «Та–ра–ру–ра…»

И, уже стоя на пороге, слышит возмущенный вопль Глории:

— Я с тобой больше не разговариваю!

Спустя несколько дней появился и господин Хольц собственной персоной. Это был плотного телосложения человек с серыми навыкате глазами и немного осунувшимся лицом, какое часто бывает у толстых людей, недавно перенесших болезнь. На нем был деловой костюм, выглядевший не по сезону странно. Жюли хватило одного–единственного взгляда, чтобы отметить и его шляпу из ткани «пепита», и белые в черную полоску носки, и весь его облик, почему–то заставлявший думать, что он, скорее всего, из тех «мастеров», которым удается выбиться в хозяева. Впрочем, держался он с достойной непринужденностью — это читалось и в его манере склонять голову в знак приветствия, и в его первых словах дежурной любезности. Жюли указала ему на кресло.

— Мадам Бернстайн мне все рассказала, — начал он. — Поверьте, я…

— Итак, — прервала его Жюли, — вам известно, что я была достаточно известной пианисткой…

— Знаменитой пианисткой, — поправил ее Хольц.

— Если вам угодно. А теперь я — калека, и от звуков фортепиано…

— Я вас очень хорошо понимаю, — сложив руки, произнес он. — Я и сам пережил нечто подобное. Может быть, вы слышали обо мне? Меня зовут Юбер Хольц.

— Нет, не припоминаю.

— Два года тому назад меня похитили, когда я выходил с завода. Они продержали меня под замком три недели. И угрожали, если моя семья замешкается с выкупом, постепенно отрезать мне пальцы по одной фаланге. В газетах много писали об этом происшествии…

— Я не читаю газет. Но всей душой сочувствую вам. И как же вам удалось спастись?

— Меня освободила полиция, по чьему–то доносу. Но были моменты, когда мне было страшно до ужаса. Я осмеливаюсь рассказывать об этом вам, потому что мне кажется, что мы с вами оба — в какой–то степени люди, избежавшие гибели в последнюю минуту. Конечно, вы возразите, что мне удалось выбраться из моей передряги в общем–то целым и невредимым… Это так, но… Я после этого случая потерял желание жить, как больной, который теряет чувство вкуса.

— Как! И вы тоже?

Они обмениваются робкой улыбкой и почему–то оба замолкают. Они кажутся сейчас друг другу старыми знакомыми, непонятно почему долгое время не вспоминавшими друг о друге и оттого немного сердитыми на самих себя.

— Когда я узнал про «Приют отшельника», — снова начинает Хольц, — я сейчас же понял, что это именно то место, которое мне нужно. Чтобы забыть наконец об охранниках, о дверных засовах, о ночных бдениях… О подозрительных машинах и письмах с угрозами. Друг мой, как мне хочется снова стать обыкновенным человеком!

Он так произнес это «друг мой», с такой естественной теплотой, что Жюли растрогалась.

— Вам будет здесь хорошо, — проговорила она. — И если дело только во мне, то играйте на рояле сколько вашей душе угодно.

— Не знаю, осмелюсь ли я, — ответил он. — В вашем присутствии…

— Оставьте! Я давно уже никто. Скажите, моя сестра в курсе вашего… вашей…

Она подыскивает подходящее слово. Приключение? Испытание? Но он понимает и так.

— Нет, никто не в курсе, кроме вас. Потому что… потому что мне кажется, что вы не похожи на других…

— Спасибо. Вы давно играете?

— О! Скажите лучше, не играю, а бренчу. Вот жена у меня была действительно настоящим музыкантом. Да и я в молодости довольно серьезно учился. Но потом начались дела, и фортепиано превратилось в развлечение. Теперь мне бы очень хотелось снова начать играть. Тем более что мне так повезло с инструментом. Вы его увидите, если согласитесь заглянуть ко мне. Моя вилла в самом конце аллеи Мане. Правда, для меня одного она слишком просторная, но мне нравится.

Он говорил все это с трогательной доверчивостью робкого человека, который наконец–то перестал смущаться.

— Если я приглашу вас с сестрой к себе в гости, вы доставите мне эту радость?

— На мою сестру точно не рассчитывайте, — быстро перебила его Жюли. — Она никуда не выходит. Все–таки возраст…

— Да, ваш президент мне сказала, что ей скоро сто лет. Это невероятно! Она выглядит такой энергичной, такой полной сил! Мне шестьдесят семь лет, но рядом с ней я сам кажусь себе стариком…

«Внимание! — про себя подумала Жюли. — Он начинает болтать глупости. Если он выскажет еще что–нибудь такое же банальное, придется сделать вид, что я спешу. А жаль!»

— Вы уже везде побывали в «Приюте отшельника»? Самое интересное, что здесь имеется, — это так называемые общие места, где можно встречаться с остальными. Курительная комната, библиотека, столовая… Я уж не говорю про спортзал, сауну и медпункт. Здесь есть даже пункт неотложной помощи и процедурная — на всякий случай. Я называю все это «домом престарелых». Но если вам никуда не хочется выходить, если вам вдруг надоели все сразу — ничего нет легче. Вы просто заказываете у администратора по телефону все, что вам нужно, и Роже — наш привратник — все вам принесет. Лично я так и делаю, если мне нужно что–нибудь из еды, или отдать что–то в стирку, или погладить, или какие–нибудь книги… А когда хочется сменить обстановку, я сажусь в дежурный катер. Он тут курсирует туда–сюда, как настоящее такси.

— Ну а зимой?

— Зимой? Неужели вы уже сейчас заранее боитесь, что время здесь будет казаться вам слишком долгим? Не пугайтесь! Вас сумеют развлечь. Здесь развлечения — главное занятие всех и каждого. А моя сестра постарается, чтобы вы не остались в стороне.

Он понял, что их беседа подошла к концу, и поднялся, слегка растерянный оттого, что не знал, следует ли попрощаться официальным тоном или можно повести себя менее натянуто.

— Я не жму вам руку, — сказала Жюли, — но очень признательна за ваш визит.

— Надеюсь, мы еще увидимся? Может быть, у меня? В «Тюльпанах»?

— Почему бы и нет?

Она подождала, пока он уйдет, и закурила, но тут же вспомнила, что ей пора на сеанс лечебной физкультуры, и потянулась за палкой.

Главный корпус заведения вместе с пристройками возвышался на небольшой круглой площадке в самом центре острова, на пересечении всех основных аллей. Архитектор, пожелавший сохранить местный рельеф в его живописной неприкосновенности, предусмотрел по пути к зданию многочисленные ступеньки, по которым Жюли приходилось то подниматься, то спускаться, изредка останавливаясь передохнуть в тени очередной сосны. Из–за забора доносился стрекот кузнечиков и детские крики, а по усыпанной сосновыми иглами земле стелилась зловещая тень воздушного змея. В памяти вдруг всплыли несколько тактов из «Children’s Corner» Дебюсси, и она резко замахала перед лицом затянутой в перчатку рукой, словно отгоняла осу.

Она присела на скамейку возле подзорной трубы, установленной на подвижном основании. Отсюда можно было осмотреть все побережье — от мыса Камара с одной стороны до мыса Сисье с другой — и даже дальше, сколько хватало взгляда. Усеянное парусами море, самолеты, держащие курс на Антиб и Ниццу, голубые горы, бесконечный горизонт — она успела изучить этот пейзаж наизусть. Дамы из «Приюта отшельника» называли его не иначе как «восхитительным, изумительным и незабываемым». Но красоты природы сейчас ее совершенно не занимали. Поглаживая бок, она думала об одном: как много времени ей осталось? Если повезет, все может закончиться очень быстро, но вряд ли настолько быстро, чтобы лишить ее необходимости присутствовать на торжественной церемонии. Наверняка вручать награду будет этот самый Поль Ланглуа — он ведь бывший министр. «От имени президента и правительства…» Или что–нибудь еще в том же роде. Будет торжественно до помпезности, а потом, в знак благодарности, Глория добавит ко всей этой мишуре несколько звуков своего инструмента, достойного Паганини, и все восхитятся ее виртуозностью. Ужас. Лучше умереть до того.

Она снова тронулась в путь и скоро уже с облегчением входила в приемную специалиста по лечебной физкультуре. Здесь работал кондиционер и было свежо и приятно.

Рауль приоткрыл дверь и сказал: «Займусь вами буквально через минуту». Пожалуйста. Жюли спешить некуда. Из стопки журналов на столике она выбрала газету и рассеянно пробежала глазами несколько заголовков. Она давно уже не испытывала никакого интереса ни к политике, ни к спорту, ни к чему иному. Она уже жила в ином мире. А жизнь других… Для нее она превратилась в нечто вроде мимолетного пейзажа, пробегающего за окном поезда. Впрочем, один заголовок остановил ее внимание.

«ЕЩЕ ОДНО НАПАДЕНИЕ

Вчера вечером, сразу после 20 часов, в квартиру, занимаемую госпожой Джиной Монтано, проник мужчина в маске. Грубо избив хозяйку, он похитил принадлежащие ей ювелирные украшения большой стоимости. Напрасно знаменитая актриса подняла тревогу — злоумышленник скрылся, не оставив ни малейших следов. Мы уже отмечали, что этот квартал Больших Канн недостаточно охраняется. По этому поводу уже появилась петиция. Надеемся, что будут приняты самые энергичные меры».

Джина Монтано? Уж не та ли самая, что снималась в «Клятвопреступнике»? Если это действительно она, сколько же ей должно быть сейчас лет?

Жюли погрузилась в вычисления. Наверняка это та самая. Они встречались… Когда же это было?.. До того несчастья во Флоренции, в Риме, у продюсера–итальянца, который жил в величественном, но обветшавшем замке… Она была тогда чрезвычайно живой миниатюрной женщиной, очень остроумной и очень тщеславной.

— Мадемуазель, прошу вас.

Рауль помог ей подняться и не спеша проводил к кабинету.

— У вас сегодня утомленный вид. Ну–ка, посмотрим наши бедные рученьки…

Он бережно снимал ей перчатки, не переставая покачивать головой.

— Очень жесткие, очень. Попробуйте сжать левый кулак. Так. Теперь попробуйте пошевелить пальцами. По одному. Так. Вы не делали моих упражнений. Ох и беда мне с вами. Сядьте–ка поудобнее. Расслабьтесь. Мягче правую руку. Теперь согните указательный палец, как будто хотите нажать на курок пистолета. Еще раз. Еще. Отдыхаем…

Он подкатил к себе небольшую тележку, уставленную всевозможными пузырьками, баночками с мазями и флакончиками.

— Джина Монтано… — заговорила она. — Это имя вам о чем–нибудь говорит?

— Конечно. А вы разве не видели ее в последнем сериале? «Братья побережья»? А ведь о нем много говорили. Она играла Франческу — старуху графиню.

— Вы хотите сказать, что она еще снимается?

— Во всяком случае, недавно еще снималась. А что тут такого? Вы посмотрите на свою сестру. Если бы ее очень хорошо попросили, вы что же, думаете, она отказалась бы взять еще разок в руки скрипку? Давно известно, что сцена и съемочная площадка сохраняют актеров лучше любого гормона. Вытяните пальцы. Да и вы тоже, не будь этой ужасной травмы, были бы еще вполне крепкой и бодрой!

— Я вас умоляю! «Бодрой»! Скажете тоже!

— Что ж такого, если это правда? Может быть, я чуть–чуть преувеличиваю, но это только для того, чтобы вы поняли: вам не грозит никакая серьезная болезнь. Вторую руку… Знаете, что вам надо сделать? Купить себе небольшую пишущую машинку и тренировать на ней пальцы. Неважно, что вы будете печатать и сколько ошибок сделаете. Главное — тренировка. Каждый день два раза по пятнадцать минут… Вы меня не слушаете?

— Извините. Я все думаю про Джину Монтано.

— А, вы прочитали про то, что с ней случилось? Таким людям, как она, нужно жить в хорошо защищенном месте — таком, как наш «Приют отшельника». Уж здесь–то ей точно не грозит никакое нападение. И у нее с избытком хватит на это средств. Она снималась больше, чем Чарльз Уонел… Так… Повязку не снимайте до вечера, а перед сном на пять минут опустите руки в теплую воду. И хорошенько поработайте пальцами. Поделайте упражнение «краб». Жду вас через два дня.

От кабинета администратора Жюли отделял только коридор, и она направилась к нему так быстро, как только могла. У нее мелькнула одна мысль, которая требовала немедленной проверки. Вернее, это была даже не мысль, — просто вмозгу как будто пробежала искра разряда. Так зверь, строящий себе берлогу, понятия не имеет о том, что он строит именно берлогу, но каждый его жест повторяется с роковым автоматизмом. Жюли попросила телефонный справочник. Прочитала: «Монтано Джина — драматическая актриса. Вилла «Карубье“, бульвар Монфлери, Канны. Тел. 59 97 08».

Из сумочки Жюли извлекла шариковую ручку и блокнот, которыми иногда пыталась пользоваться, впрочем, почти всегда поблизости находилась добрая душа, готовая ей помочь. На сей раз такой душой оказался привратник, только что закончивший разговор с соседом из «Гладиолусов» — молодящимся полковником в отставке. Под диктовку привратник писал адрес, а она все это время не переставая твердила про себя: «Смогу я это сделать или оставлю все как есть?.. И имею ли я право это сделать? И потом…»

— Пожалуйста, мадемуазель. Вот увидите, место там очень хорошее. И жить прекрасно, если бы не… Да, на стариков везде нападают. Я хочу сказать, есть такие старики, на которых нападают…

— Спасибо, — прервала Жюли его словоизлияния. Она чувствовала себя слишком растерянной, чтобы болтать.

До самого вечера она все никак не могла решиться и не один раз опускала руку на телефонный аппарат. Во–первых, она совсем не была уверена, что они встречались именно в 1924 году. Итальянца–продюсера звали Умберто Стоппа. Он только что закончил снимать большой исторический фильм, в котором было все — львы, христиане, патрицианские оргии… Монтано играла куртизанку Элизу. Стоппа устроил у себя торжественный ужин. Справа от него сидела Джина Монтано, слева — Глория. С другой стороны от Глории сидел тенор Амброзио Бертини, по которому тогда сходила с ума вся Италия. Она снова как наяву увидела длинный стол, освещенный факелами. Нет, не может быть, чтобы она ошиблась. И Джина Монтано наверняка не могла это забыть. Ах да, она ведь присылала в клинику цветы — уже после аварии. Жюли даже собралась было спросить у сестры, действительно ли все было так, как она думает. Память Глории вызывала неизменное изумленное восхищение у всех, кто ее окружал. Но ведь она сразу же начнет выпытывать: «Зачем тебе понадобилась Джина?»

Жюли не могла бы ответить на этот вопрос, потому что она сама до сих пор еще не знала, нужно ли было… Да или нет? А почему, собственно, нет?..

Она прикурила сигарету, уронив еще тлеющую спичку прямо себе на платье, быстро вскочила, чтобы замять искру, и бессильно привалилась к спинке кресла. Она задыхалась. Врач не рекомендовал ей резких движений. Мгновение она прислушивалась к себе, затем сделала несколько осторожных шагов, как будто боялась спугнуть притаившегося зверя. Прижимая рукой бок, она пошла на свою маленькую кухоньку, где обычно ела с помощью Клариссы, которая разрезала ей мясо, вынимала кости из рыбы и умела бесшумно наливать ей питье. Она вообще двигалась так тихо и делала все так незаметно, что у Жюли вполне могла сложиться иллюзия, что она обходится собственными силами: если, например, она роняла вилку, то тут же оказывалось, что возле ее тарелки уже лежит другая.

Она присела к столу. Есть не хотелось, и она налила себе немного холодной воды. Справляться с кувшином она умела без посторонней помощи. Бросила взгляд на кварцевые часы, которые носила днем и ночью на левом запястье: восемь часов. Не то чтобы она придавала большое значение времени. Глория — другое дело, она постоянно пребывала в ожидании очередного гостя и следила за часами. Жюли время давно стало казаться неким бесцветным потоком, по ночам превращавшимся в тягостную вечность. Наверное, в восемь часов Джина Монтано уже спит. Неудобно звонить так поздно. И потом, что она ей скажет? «Я Жюли Майоль. Пианистка. Вы меня помните?»

Нет, лучше завтра утром. Старики как раз по утрам бывают посообразительней. Ей это хорошо известно, потому что в ее собственной памяти в хорошие моменты всплывают целыми страницами Бах, Моцарт, Шуман — с сочностью, блеском и нежностью, которые придавало им ее знаменитое туше. Она немного замечталась. И начала считать, загибая отсутствующие пальцы. Август, сентябрь, октябрь. И сразу после — 1 ноября. Времени совсем мало, но попробовать все–таки надо. В сущности, все это такая ерунда. Стычка призраков. А в мире в это же самое время фанатики взрывают автомобили и целые самолеты. Подумать только, в эту самую минуту где–то на земле проливают кровь совсем молодые люди! А Глория рассказывает о своей первой поездке на «Нормандии»! Смешно? Жалко? Или все–таки чудовищно? Вот именно, думает она. Мы — чудовища, вот мы кто такие. И я — первое. Позвоню завтра.

Она глотает несколько таблеток, потому что решила во что бы то ни стало уснуть. Но даже сквозь сон слышит звук шагов ночного сторожа, который обходит владение. По гравию аллеи скребут лапы его волкодава. Ранним утром она просыпается от криков стрижей. Открывает глаза. Пять часов. Ей удалось провести ночь почти нормально. Это — победа, и лишь она одна знает ей цену. В восемь часов она навестит Глорию, которая будет вне себя от ярости, потому что терпеть не может, когда ее видят без макияжа, будь то родная сестра. Нo прежде чем звонить в Канны, Жюли необходимо кое о чем переговорить с Глорией. От этого зависит, не изменит ли она свое решение. Она зовет Клариссу. Ей тоже необходимо привести себя в порядок до выхода в свет. Кларисса надевает ей парик, наносит легкое облачко пудры, которая должна хоть немного скрыть морщины, как трещины расколовшие ее увядшее лицо. Почему красота досталась одной Глории? Удача — одной Глории? Любовь — одной Глории? Почему Глория забрала себе все?

— Ты, случайно, не знаешь?

— Чего не знаю? — переспрашивает Кларисса.

— Ничего. Глория уже завтракала?

— Да. Съела круассан и тартинку с маслом. Кажется, она плохо спала. По–моему, она слишком много ест пирожных. Ни к чему ей столько сладкого. Ваша палка, мадемуазель.

Жюли проходит просторным вестибюлем и тихонько стучит в дверь «концертного зала» своим особенным условным стуком.

— Войди, — кричит Глория своим по–прежнему сильным голосом.

Жюли толкает обитую дверь. Играет утренняя пластинка. Глория всегда слушает по утрам музыку. Иногда, исключительно ради удовольствия покритиковать, она выбирает какую–нибудь пьесу в исполнении Эмойаля или Луазеля. Даже Иегуди Менухин не всегда удостаивается благосклонности. Она уверяет, что в особенно виртуозных пассажах он пропускает некоторые ноты. Впрочем, бо льшую часть времени она слушает самое себя. Граммофон стоит у нее на низком столике, справа от кровати. Слева дремлет в своей колыбели «страдивариус». Он тоже слушает, а она время от времени легонько поглаживает его пальцами. Жюли делает шаг вперед и уже открывает рот, чтобы сказать…

— Послушай, пожалуйста.

Жюли замирает. Она узнала прелюдию из «Потопа». Она не любит Сен–Санса. Его изобретательность плоска, как картинки из мультфильма. Что может быть глупее, чем его знаменитый «Лебедь»? И даже «Потоп» а–ля «Сесил Б. Де Милль», который поднимается все выше и выше с единственной целью — дать солисту возможность играть в самом высоком регистре, где так трудно добиться четкого и чистого звука. Зато этот номер был триумфом Глории. Она так и не поняла, что исполнитель должен служить композитору. А это томное вибрато, от которого так и веет сладострастием, — это вибрато для музыкального киоска! Жюли хочется крикнуть: «Хватит!» Она думает: «Да, я ее ненавижу». Наконец пластинка замирает. Глория прикрыла глаза — ушла в воспоминания. Спустя минуту она открывает их и жестко смотрит на сестру.

— Что тебе от меня нужно?

— Я пришла спросить, не нужно ли чего тебе. Я собралась «на сушу».

— И тебе нужны деньги. Как всегда. Куда ты только деваешь все, что я тебе даю? Что ты с ними делаешь?

Жюли сдерживается, чтобы не крикнуть: «Забираю их у тебя».

А что еще ей с ними делать? Самое приятное — это быть такой вот пиявкой, присосавшейся к старческой скупости Глории.

— Сколько тебе надо?

— Сколько сможешь.

Потому что Жюли никогда не называет точной суммы. Это гораздо забавнее — смотреть, как Глория хмурит брови, пытаясь догадаться, на что сестра тратит деньги. Не на наряды, это точно. И не на книги. Не на драгоценности. Разве ей когда–нибудь догадаться, что для Жюли главное — просто висеть на ней, как висит гиря, всей своей тяжестью напоминая тот день, когда неподалеку от Флоренции…

— Ну хорошо. Двадцать тысяч. Хватит?

Они обе считают в сантимах. Жюли старательно изображает разочарование, а следом — смирение.

— Возьми в тумбочке.

Там всегда лежат две–три пачки на всякие непредвиденные расходы. Жюли нарочито неловко отсчитывает купюры, роняя пару–тройку на пол и кося взглядом на Глорию, которая сдерживается из последних сил, чтобы не заорать: «Как можно быть такой нескладехой!» «Спасибо!» — говорит Жюли, но таким тоном, что это означает: «Ты должна мне гораздо больше». И, напустив на себя якобы униженный вид, выходит. Эти купюры она положит туда же, где тщательно хранятся другие, — в чемодан, засунутый на верхнюю полку бельевого шкафа. Ее нисколько не смущает, что Глория уже многие десятки лет содержит ее и обеспечивает ей отнюдь не скромное существование. Для нее главное не это, а ее ежедневное мелочное вымогательство, изводящее Глорию и похожее на попрошайничество, за которое ей не может быть стыдно, потому что нельзя стыдиться того, что требуешь в качестве возмещения. Когда чемодан наполняется — а наполняется он не так уж и быстро, — она берет Мориса и они едут в банк. Там, пока Морис ждет ее в «Баре у мола», она переводит свои деньги обществу слепых. Левая рука не должна знать, что творит правая. Это особенно справедливо для того, кто лишен рук. Морис страшно гордится, когда исполняет роль ее телохранителя. Он дал ей слово, что будет молчать, а она за это выплачивает ему небольшую премию, которую он тут же обращает в редкие марки. Он собирает цветочную серию — букеты, всякие странные экзотические венчики. И делает это втайне от всех. Она в свою очередь тоже пообещала ему хранить секрет. Ей все давным–давно стало безразличным, ничто не в состоянии разволновать ее, но все же ей приятно чувствовать преданность Мориса и ощущать тепло его дружбы. В общем–то, оба они — единственные бедняки на этом острове, хоть и каждый по–своему.

Еще сигарету перед тем, как позвонить. Она прислушивается к собственному телу. Оно давит, как обычно, но боль пока не проснулась. Снимает трубку и набирает номер. На том конце слышны гудки. Никто не подходит. Наконец раздается молодой голос, наверное, это медсестра.

— Могу я поговорить с мадам Монтано? — говорит Жюли.

— Кто ее спрашивает?

— Мадемуазель Жюли Майоль, бывшая пианистка. Да… Я думаю, она должна меня помнить.

— Я сейчас узнаю. Не вешайте трубку.

Повисает долгая тишина, слушая которую Жюли старается вспомнить самые яркие детали из жизни актрисы. Во–первых, Монтано — ее сценическое имя. На самом деле ее фамилия Негрони, по мужу — Марио Негрони, автору совершенно забытого теперь «Сципиона Африканского». Может, имеет смысл намекнуть на этот фильм? Ах, и еще не забыть спросить у нее про ее сына Марко и про внука Алессандро.

Чуть дребезжащий голос старой дамы раздается в трубке неожиданно.

— Жюли? Какими судьбами?.. Откуда вы звоните?

— Сейчас объясню, но сначала скажите, как вы себя чувствуете. Я только что узнала о том, что с вами случилось, и до сих пор не могу прийти в себя!

— Сейчас уже немного лучше. Но было очень страшно.

Несмотря на возраст, на то, что она объездила весь мир и говорила на нескольких языках, она сохранила свой неаполитанский акцент, которым слегка кокетничала, словно неповторимой, только ей одной присущей улыбкой.

— Мне сейчас же захотелось узнать, как вы там, — продолжала Жюли. — В нашем возрасте такие потрясения совсем ни к чему.

— О, не будем преувеличивать. Ведь он меня не ранил. Просто я пережила страшное унижение. Вы не поверите, но этот налетчик ударил меня по лицу! В первый раз за всю мою жизнь я получила пощечину! Даже мой бедный папочка — а он никогда не отличался легким характером, особенно когда бывал в подпитии, — даже он никогда и пальцем меня не тронул.

Она смеется, как гимназистка, открывшая подружке заветную тайну, и тут же переходит к вопросам.

— Расскажите мне лучше про себя и про свою сестру. Я знаю, что в мире скрипачей у нее громкое имя, но полагаю, что больше она не выступает? Ей должно быть сейчас…

— Не мучайтесь. Ей почти сто лет.

— Как мне! — восклицает Джина. — Мне было бы приятно с ней повидаться.

— Это проще простого. Мы живем рядом с вами. Вы что–нибудь слышали о «Приюте отшельника»?

— Постойте–постойте. Это, случайно, не та самая резиденция, про которую писали в газетах?

— Именно. Сестра купила здесь дом в прошлом году, и теперь мы живем в окружении самых приятных людей. Охрана поставлена на весьма серьезном уровне. Никому из нас не угрожает никакое нападение.

— Это большая удача! Послушайте, милая Жюли, мы должны с вами встретиться и поговорить обо всем спокойно. Я знала, что сегодня что–то случится. Карты предсказали мне это еще рано утром. Вы не могли бы прийти ко мне вместе с сестрой?

— Глория не сможет. Она ничем не больна, просто никуда не выходит. Зато я, несмотря на свои руки…

— Ах, дорогая моя! А я–то даже ни о чем вас не спросила! Я так переживала, когда с вами это случилось… Извините!

«Ладно, старушка, — думает Жюли, — будет тебе играть комедию!»

— Спасибо, — говорит она. — Я довольно сносно приспособилась и с удовольствием с вами повидаюсь.

— И как можно раньше, Жюли, дорогая! Жду вас после обеда. Скажем, часика в четыре? Ах, как я рада! Целую вас!

Жюли опускает трубку. Ну вот и все. И никаких трудностей. Нельзя сказать, чтобы у нее возник какой–то определенный план, пока еще нет. Это только первый набросок — неясный и туманный, но в нем уже сквозят контуры будущего проекта. Нет, пока она не чувствует удовлетворения, разве что привычная враждебность к миру немного отпустила ее, заставив чуть оттаять сердце.

Она зовет Клариссу — передать заказ на обед. Затем звонит администратору — забронировать место на катере с двух часов до половины третьего. Она даже чувствует некоторый подъем в предвкушении того, как проведет сегодня вторую половину дня, а потому решается надеть что–нибудь из украшений. Колец она не носит с тех пор, как… Это была еще одна, дополнительная, утрата. Когда она играла, то оставляла свои кольца в отеле, а вернувшись, первым делом спешила их снова надеть: на левую руку — бриллиант, на правую — рубин. Оба кольца потерялись во время аварии. Конечно, она получила страховку, правда не без нервотрепки. У нее еще оставались колье, клипсы, серьги. По настоянию Глории она продала почти все — слишком о многом эти камни напоминали ее сестре. Она сохранила всего пять или шесть самых красивых вещиц, которые отныне держала в шкатулке, никогда не открывая ее. Но сегодня в ее жизни должно произойти нечто настолько важное, что можно позволить себе разок нарушить обет воздержания. Она выбрала тонкое золотое колье, купленное — она все еще помнит это — в Лондоне в 1922 или 1923 году. Оно все еще очень красиво, хотя совершенно вышло из моды. Раньше она застегивала его у себя на шее на ощупь, не глядя. Почему каждое воспоминание бередит одну и ту же рану? Она снова звонит Клариссе и, протягивая ей украшение, говорит:

— Застегни, пожалуйста. Можешь считать, что я спятила. Когда я была молодой, у меня было много желаний. А теперь от всех чувств осталось одно отвращение.

Она привыкла вот так разговаривать сама с собой перед Клариссой, как Кларисса привыкла молча выслушивать ее. Сейчас она ловко управляется с застежкой.

— А главное — ничего не говори Глории. Она будет надо мной смеяться, хотя сама, когда принимает гостей, обвешивается с ног до головы, и ей все кажется, что маловато на ней жемчуга… Не знаешь, новичок, ну этот толстяк, уже переехал?

— Да, мадемуазель. Вчера утром. Говорят, у него есть рояль. Я слышала, что многие недовольны из–за шума.

— А моя сестра в курсе?

— Конечно. Она–то и возмущается громче всех. Говорит, что рояль будет причинять окружающим неудобство.

— Милая моя Кларисса, меня это нисколько не удивляет. Ты просто не поняла. Неудобство — это я. Соседский рояль — не более чем предлог. Кстати, мне спагетти, только проследи, чтобы проварились как следует. Дай–ка палку. Пойду его предупрежу.

Этот самый Хольц поселился неподалеку. Впрочем, какие расстояния в «Приюте отшельника»! Здесь не дороги, а увитые цветами тропинки, маскирующие коварные неровности почвы. Юбер Хольц купил виллу в прованском стиле. Пока она выглядит слишком новой, как будто сошла со страницы каталога, но когда немножко обживется, будет совсем недурна. Для одинокого человека она, пожалуй, слишком просторна. Аллея, выложенная крупным булыжником и оттого напоминающая брод, упирается в дверь из натурального дерева, сейчас широко распахнутую.

— Есть кто–нибудь? — зовет Жюли.

— Входите, входите!

Хольц спешит ей навстречу. Он дружески пожимает ее запястья, легонько потряхивая их, — это заменяет рукопожатие.

— Вы в гости или просто заскочили мимоходом?

— И то и другое. В гости мимоходом. До меня дошли слухи, что кое–кто из соседей уже боится вашего рояля. Их не смущает, что они днями напролет держат включенными телевизоры, но, видите ли, в нашем маленьком коллективе индивидуалистов существует нечто вроде общественного мнения, и чтобы не создавать себе лишних проблем, к нему лучше прислушиваться. На меня можете рассчитывать. Я буду за вас.

— Спасибо. Зайдите взгляните, как я устраиваюсь. Вот здесь у меня что–то вроде общей комнаты. Мебель пока только завозят.

Жюли медленно обходит помещение и одобрительно говорит:

— Какой красивый камин. Я люблю камины. Вы собираетесь его топить по–настоящему?

— Разумеется. Настоящие поленья, огонь, книга — что может быть лучше?

— Возможно, — вполголоса роняет она. — Полагаю, что поначалу это должно нравиться. А там что?

— А! Это моя берлога.

Он приглашает ее зайти, но, уже стоя на пороге комнаты, она внезапно вздрагивает. Комната очень велика, но кажется маленькой из–за того, что всю ее середину сейчас занимает огромный концертный рояль, сверкающий, как шикарный лимузин в выставочной витрине.

— Это «Стейнвей», — говорит Хольц. — Безумная мечта моей жены. Она перед смертью одержимо хотела его получить. Понимаю, что это глупо, но не мог же я ей отказать. Играть у нее уже не было сил, и она иногда просто нажимала любую клавишу наугад и слушала, как она звучит.

— А мне можно? — едва слышно от робости говорит Жюли.

Хольц широким жестом распахивает перед ней крышку инструмента, в которой, словно в зеркале, отражается залитое солнечным светом окно.

— Попробуйте, — предлагает Хольц. — Я вижу, вы взволнованы.

Она молча обходит вокруг инструмента. Ей вдруг становится трудно дышать. Что это, сердце или просыпается боль? Она невольно опускается в кресло.

— Друг мой! — восклицает Хольц. — Я не думал…

— Ничего–ничего. Сейчас пройдет. Простите меня. Я так давно…

Она собирается с силами.

— Мне бы хотелось…

— Да? Пожалуйста, говорите!

— Мне бы хотелось на минутку остаться одной, если можно.

— Прошу вас! Будьте как у себя дома. А я пойду приготовлю вам выпить чего–нибудь легкого.

И он, стараясь не шуметь, выходит. Жюли продолжает смотреть на рояль. Ей стыдно, но это сильнее нее. Теперь надо набраться смелости и подойти поближе к клавиатуре. Она распахнута перед ней, и когда Жюли заносит над клавишами руки, ей кажется, что в этот самый миг в недрах «Стейнвея» уже зарождается звук, готовый отозваться на ее прикосновение, словно он живой. За окном шумит летний день, но здесь, в комнате, царит внимательная тишина. Жюли бессознательно расправляет пальцы, собираясь взять аккорд, и тут же замирает. Она не знает, куда их ставить. Большой палец слишком короток. И она ничего не помнит. Господи, где тут «до», где «ля»? Она наугад трогает клавишу — это «фа–диез», — и изумительной чистоты нота разрешается уходящим в бесконечность звуком, и долгое его эхо медленно гаснет вдали, всколыхнув в душе целый поток смутных воспоминаний и мыслей… Жюли не замечает, что глаза ее полны влаги, пока с ресниц не скатывается крупная тяжелая слеза, словно капля смолы, стекающая с раненого ствола, с которого содрали кору. Она быстро вытирает слезу. Нельзя было этого делать.

А вот и Хольц. Он возвращается с двумя стаканами, в которых позвякивают льдинки.

— Ну и как он вам? — спрашивает он.

Она поворачивает к нему лицо, и в ее морщинах нет ничего, кроме приличествующей моменту взволнованности.

— Сударь, он великолепен. Ваше приглашение — настоящий подарок. Большое вам спасибо.

В голосе нет дрожи. Она снова стала просто Жюли — человеком без имени, без прошлого.

— И вы действительно больше не можете играть? — обеспокоенно спрашивает хозяин.

— Это совершенно невозможно. Я знаю, есть пианисты, которые, несмотря на тяжелое увечье, все–таки продолжали выступать, например граф Зиши или, еще лучше, Виттгенштейн — это ему Равель посвятил свой «Ре–концерт», написанный специально для левой руки. Но мой случай — другое дело. Ведь меня буквально измочалило. В конце концов ко всему привыкаешь. Не скажу, что это произошло быстро, но все–таки произошло.

— Это ужасно. А я приготовил вам выпить.

Она мило улыбается:

— Ну, это–то мне по силам.

С неловкостью медвежонка, хватающего бутылочку с молоком, она обеими затянутыми в перчатки руками берет стакан и делает несколько глотков.

— Нет, все–таки это ужасно… — все продолжает вздыхать он.

— Ну что вы. Это давно уже перестало быть ужасным… Вы позволите мне побыть еще немного?

Повсюду еще громоздятся нераспакованные ящики, прислоненные к стенам картины, разобранные книжные полки, скатанные в рулоны ковры. Но ни одна вещь здесь не может быть названа посредственной. У этого Хольца хороший вкус. Она замирает на месте.

— По правде сказать, я пришла к вам с вполне определенной целью. Понимаете, мсье Хольц, никто не вправе запретить вам играть. Моя сестра — настоящая идиотка. Нет, возраст тут ни при чем. Просто она привыкла считать себя пупом земли. Она действительно пользуется здесь большим влиянием, но вы не должны обращать внимание на ее ворчание. Играйте как можно чаще — в память о вашей жене. Играйте для меня. Мне это будет приятно. Ну вот, а теперь мне пора бежать. Смешно, верно?

Черепаха, которая собирается бежать… Куда я задевала свою палку? Знаете, почему я хожу с палкой? Чтобы люди думали, будто я плохо вижу. Тогда они смотрят на мои глаза, а не на руки.

Она издает коротенький невеселый смешок, который должен означать, что визит подошел к концу. Он выражает желание проводить ее.

— Спасибо, не нужно.

Так, быстрый взгляд на часы. Времени как раз, чтобы пообедать и чуть–чуть вздремнуть перед отъездом. Она устала. Встреча с роялем… А ведь она считала, что давно освободилась от музыки, что музыка умерла в ней, хотя временами ей еще кружили голову какие–то неясные отрывки из Дебюсси или Шопена. Но теперь решение принято. От обеда она отказывается, и Кларисса варит ей чашку кофе.

— Какая сегодня у Глории программа?

— Она будет рассказывать о гастролях по Мексике. Я помогала ей подобрать фотографии. Потом будут слушать концерт Мендельсона. Не придет только мадам Гюбернатис — она просила ее извинить и сказала, что у мужа приступ люмбаго. Глория в ярости. Она говорит, что тому, кто не любит ничего, кроме аккордеона, нечего делать в «Приюте отшельника». Да, характер! Сигарету, мадемуазель?

— Спасибо, с удовольствием.

Теперь часок подремать в шезлонге. Боль пока уснула. За окном обычный летний шум. Во что бы то ни стало надо убедить Монтано. Это будет нелегко. Но и ее терпению учить не приходится. Она прислушивается к стрекоту одуревших от жары кузнечиков, проникающему сквозь полуприкрытые ставни. Ах, если бы только Джина сказала «да»! Тогда она могла бы спокойно дожидаться своего конца.

Перед самым отъездом к ней заходит Кларисса — проверить, все ли в порядке. Так, чуть подрумянить щеки… В сумочке все на месте: кошелек, бумажные носовые платки, ключи, пачка сигарет, спички. На всякий случай несколько таблеток аспирина. Ах да! Удостоверение личности и солнцезащитные очки. Жюли целует Клариссу в обе щеки, как всегда это делает, если куда–нибудь уходит, и мелкими шажками двигается в сторону лодки.

Здесь уже сидит Анри Вильмен — не потерявший спортивного вида мужчина в серых брюках и рубашке поло. Под мышкой у него пристроена кожаная сумка — удобная вещь, позволяющая не держать набитыми карманы. Жюли кажется, он был раньше какой–то важной шишкой в фирме, связанной с импортом–экспортом. Разумеется, он считает своим долгом немедленно завязать разговор. Жюли поддакивает, не вникая. Она только делает вид, что слушает его. На самом деле она думает о Джине Монтано. Как же ее убедить? Ей хорошо известно, до какой степени коснеешь с возрастом. Превращаешься в нечто нетранспортабельное. Даже Глория, хоть она еще вполне крепкая, передвигается с большим трудом. Наверное, и Джина не в лучшей форме. Недавно ее показывали в каком–то телефильме, но это был повтор. Мало ли фильмов двадцатилетней давности крутят по телевидению? Катер обгоняет любителей виндсерфинга. Молодые люди машут руками, а с мола, кишащего голыми телами цвета перепеченного хлеба, машут им в ответ.

— Славный денек, — замечает Анри Вильмен. — Не забудьте, о чем я вам сказал. Пусть выполнит ваше поручение.

О чем это он? Какое еще поручение? Назавтра о ней начнут шептаться: «Бедняжка Жюли, у нее не все в порядке с головой. Вам кажется, что она вас внимательно слушает, а на самом деле она ничего не помнит». Тем лучше! Если ей удастся добиться своего, никто даже не заподозрит истину. Такси она находит сразу.

— В Канны. Бульвар Монфлери, вилла «Карубье».

Она забивается в глубь машины, не собираясь глазеть по сторонам. Вся эта бессмысленная суета вокруг ее совершенно не интересует. Но вот на перекрестке она видит разбитую машину, а вокруг — «скорая помощь», жандармы… Значит, и с другими это случается! Она прикрывает веки. Каждому свой кошмар. Итак, она должна расположить к себе Джину, польстить ей. Надо будет рассказать ей о… Ох, надо было прихватить с собой рекламные проспекты, на которых «Приют отшельника» снят с вертолета со всеми своими виллами, садами, частным портом, общей частью, солярием, строящимся теннисным кортом и, само собой разумеется, огромным пространством моря. У нее и в самом деле не все в порядке с головой! Лишить себя своей козырной карты! Завтра же надо будет послать все это Джине.

Вот и вилла. Жить здесь, должно быть, ужасно. Ей не придется притворяться, расхваливая прелести собственного жилища. Машина тормозит, и Жюли протягивает водителю кошелек.

— Возьмите сами. Никак не могу собрать мелочь.

Шофер не выказывает никакого удивления. Еще одна чуть перебравшая пассажирка… Он помогает ей выбраться из машины. Подумать только, в ее возрасте! Доводить себя до такого состояния…

— Эй, мадам! А палку–то…

И недоуменно пожимает плечами, когда она, слегка пошатываясь, направляется к усаженной самшитом аллее. На лужайке перед домом медленно вращается дождевальная установка, с легким шумом разбрасывая вокруг себя сверкающие брызги. Красивый дом, но для чего, скажите на милость, эти три ступеньки у входа? Разве теперь кто–нибудь думает о стариках? В просторном холле, уставленном растениями, есть даже небольшой бассейн с золотыми рыбками и фонтанчиком.

— Мадам, мадам, вы куда?

К ней уже бежит консьержка — вся в черном, с гладко зачесанными волосами, больше похожая на няню.

— Вы к кому?

— К мадам Монтано.

— Ах, так это вы! Она меня предупредила. Вам на второй этаж.

В лифте она объясняет:

— После нападения женщина, которая ухаживала за мадам Монтано, ушла от нее. Я ее заменяю, пока не найдут новой компаньонки.

Она придерживает перед Жюли дверцу лифта, а потом, позвонив, открывает бронированную дверь квартиры.

— Да, — говорит она, — этот бандит напал на нее, когда она шла домой. Он затолкал ее в квартиру и там ударил. Все произошло за несколько минут. Я была в подвале и ничего не видела. Такая неосторожность!

И громко кричит:

— Мадам, к вам гостья!

И тихо добавляет:

— Она немного туга на ухо. Говорите медленней. А вот и она.

Из глубины ярко освещенного коридора к Жюли приближается миниатюрная старушка, увешанная сверкающими драгоценностями. Очевидно, у нее не все украли. Она громко говорит через коридор:

— Жюли, милая, как же я рада тебя видеть! Ты совсем не изменилась! Какая ты умница, что пришла! А я, как я тебе?

И Жюли понимает, что ей в основном придется играть роль слушательницы.

— Дай я тебя поцелую. Ты позволишь говорить тебе «ты»? В мои годы, мне кажется, я могу быть на «ты» с самим Господом Богом. Покажи–ка свои бедные ручки! Владыка Небесный! Какой ужас!

В ее голосе проскальзывает рыдающая нота, впрочем, она тут же радостно продолжает:

— Дай мне руку. Ты ведь еще сильная. Восемьдесят девять лет! Да ты еще девчонка! А мне, подумать только, мне скоро сто! Но я не жалуюсь. Зрение у меня хорошее. Слух хороший. Хожу на своих ногах. Конечно, не так, как раньше… Сюда. Пойдем в гостиную. А ведь когда–то я могла целыми днями не слезать с лошади! Я ведь снималась с Томом Миксом! Садись в это кресло.

«Да, это будет суровое испытание», — думает про себя Жюли.

Она разглядывает хозяйку — ту, которая когда–то была киноактрисой Монтано, не менее знаменитой, чем Мэри Пикфорд. Конечно, она сморщилась и как–то сжалась, но все–таки в ее лице, щедро покрытом гримом, осталось нечто молодое — наверное, из–за глаз, по–прежнему сияющих и жизнерадостных. В ней по–прежнему, словно тень прошлого, живет портовая девчонка, торговавшая цветами на пристани, и над этой тенью время не властно. Джина пододвигает к ней коробку шоколадных конфет.

— Надеюсь, ты сладкоежка? С любовью для нас покончено, но зато остались сладости!

Она весело смеется, прикрывая лицо обеими ладонями. Руки ее никогда не отличались красотой, но сейчас ее пальцы изуродованы артрозом. Она перехватывает взгляд, который бросила Жюли, и останавливает свой смех.

— Да, я в точности как ты. И у меня теперь не руки, а крюки. А как у Глории?

— Глории в этом повезло.

— Что–что?

— Я говорю, Глории повезло.

— Мне бы хотелось с ней увидеться.

— Так приезжайте! Это ведь недалеко. Ей это будет приятно. Да и вы бы встретились со множеством своих поклонников. Да, кстати, я вчера разговаривала о вас с одним приятелем, и знаете, что он мне сказал?

Джина не сводит с нее напряженного взгляда. Точь–в–точь ребенок, которому пообещали вкусное пирожное.

— Он сказал мне: «Монтано — это была настоящая звезда. Теперь таких актеров нет».

Джина взволнованно хватает затянутую в перчатку руку Жюли и подносит ее к своим губам.

— Знаешь, я так тебя люблю. И как приятно слышать такие вещи. У меня уже несколько месяцев не звонит телефон. Милая моя, меня забыли! Забыли! Никто не может этого понять. Ах, прости, миа кара, это я тебе говорю! Но понимаешь, ты уже привыкла… А я… Вот уже два года. Ничего. Последний раз им нужна была древняя старуха на роль паралитички. Конечно, не слишком льстит самолюбию, но я согласилась. Согласилась напялить на себя какой–то дикий парик, согласилась вынуть вставную челюсть. Я сразу стала похожа на старую ведьму! А теперь, похоже, ни в кино, ни на телевидении старые ведьмы больше никому не нужны. И Джина не нужна. Грустно.

Она вынимает из кармана кружевной платочек, от которого веет мощной жасминовой волной, и подносит его к глазам, а потом протягивает Жюли руку.

— Помоги, пожалуйста. После того как меня избили, у меня ослабли ноги. Пойдем, я покажу тебе свою квартиру. Здесь у меня кабинет. Я взяла секретаря, и он теперь занимается всеми делами. А это еще одна гостиная, но я ее превратила в такую «сборную» комнату — у меня здесь книги, кассеты, знаешь, всякие старые фильмы, которые я никогда не смотрю…

Она останавливается прямо напротив Жюли и остреньким указательным пальцем легонько постукивает ее в грудь.

— Мне ничего больше не хочется. Я боюсь. Вон, на столике, мои документы. Но я даже не смею их убрать.

Жюли видит паспорт и удостоверение личности.

— Мне их вернули, — рассказывает Джина. — Нашли в ручье.

Жюли с любопытством открывает замызганный паспорт.

«Джина Монтано… Родилась… Урожденная… 1887 год». Так, отлично!

Она бежит глазами по строчкам. На лице ее играет улыбка. А Джина уже тянет ее за рукав.

— Идем, покажу тебе кухню. Вообще–то я почти все время провожу на кухне.

На пороге Жюли удивленно вздрагивает. Стены здесь сплошь оклеены афишами, как когда–то делали в маленьких районных кинотеатриках. Вот Джина в объятиях Тайрона Пауэра. Вот Джина в «Неистовом Везувии», рядом с ней — завитый и напомаженный актер, прикрытый леопардовой шкурой. Джина в «Тайне бунгало» — целится из револьвера в мужчину, готового выпрыгнуть в окно. И на всех афишах, от пола до самого потолка, — страстные поцелуи и пылкие объятия. На всех — крупными буквами — «ДЖИНА МОНТАНО».

Джина, скрестив руки, тоже смотрит.

А потом добавляет, как ей кажется, легкомысленным тоном:

— Все они: Бауэр, Эрол Флин, Монгомери, Роберт Тэйлор — все они держали меня в объятиях. Я все еще помню. Видишь ли, поздно мне переезжать.

— Отчего же? — не согласна Жюли. — Напротив, вы сейчас подали мне идею. Ваше место — среди нас, в «Приюте отшельника».

— Поздно. Слишком поздно, поверь мне. О, мне уже не раз предлагали. Как–то сын заезжал — у него было время между двумя рейсами на самолете. Он готов купить мне новую квартиру с хорошей охраной. Но понимаешь… Я всю жизнь кочевала, как цыганка — правда, как очень богатая цыганка. Милая моя Жюли, на самом деле мое настоящее место — на кладбище.

На этот раз она плачет уже без кокетства. Oнa действительно очень старая, одинокая и испуганная женщина. Она опирается на плечо Жюли.

— Спасибо тебе, — тихонько говорит она. — Спасибо, что зашла. Да, ты права. Если бы только меня там приняли, у вас. Может быть, там я наконец–то обрела бы покой. Хочешь чашку кофе? Свари сама, ладно? Вон там, возле плиты.

Ее голос больше не дрожит. Она показывает на одну афишу, на которой изображена повозка с американскими первопоселенцами в окружении толпы воинственных индейцев. Джина, придерживая убитого кучера, сжимает в руках винчестер. Это называлось «Зов Запада».

— Видишь, — говорит она, — я уже искала землю обетованную. Тебе сколько сахара?

Присев возле Жюли, она не сводит с нее тревожного взгляда.

— И ты думаешь, что меня примут?

— Приняли же нас с Глорией.

— Вы — другое дело. Вы были уникальными артистками.

— Скажите еще, что мы — ценные экземпляры для коллекции.

— Ах, Жюли, но я–то! С моими приключениями, любовниками, разводами!

— Вот что вас волнует! Глория выходила замуж пять раз, не считая мелких увлечений. Ее жених погиб в Вердене, ее муж–еврей был депортирован, другого мужа убили оасовцы, последний покончил самоубийством, а еще один… Я уже даже и не помню…

— Расскажи, расскажи! — с жадностью набрасывается на нее Джина. — Обожаю, когда мне рассказывают! Разумеется, все были богачи?

— Само собой. Глория всегда знала, где, когда и в кого влюбляться.

— А ты?

— Я?.. Я постаралась заглушить в себе чувства. А потом, я ведь долгие годы провела по санаториям и клиникам. Выбиралась из одной депрессии, чтобы сразу же погрузиться в другую.

— Мама мия! Ужас–то какой! Ну а сейчас ты вылечилась?

— Вылечилась? Если уж вы так хотите знать, то я каждую весну жду, что у меня вырастут новые пальцы. Я жду уже шестьдесят три года.

— Жюли, ты меня убиваешь. А знаешь, несмотря ни на что, ты так бодро выглядишь! Мне стыдно за себя… Значит, ты думаешь, если я перееду к вам, меня хорошо примут?

— С распростертыми объятиями! Ведь для всех остальных мы — что–то вроде редкостных животных. От нас веет джунглями. Представляете, Джина, домашние джунгли, это так интересно! И сейчас как раз продается прекрасная вилла — «Подсолнухи». Стоит, конечно, дорого, но не думаю, что это может вас остановить.

— Нет, не остановит. Еще чашечку? Ты ведь не спешишь?

— Даже если бы спешила, такой чудный кофе стоит того, чтобы задержаться.

— Тогда подожди.

Джина выдвигает ящик стола и достает колоду карт «Таро».

— Подсними!

Со стороны Жюли это не было ни упорство, ни даже настойчивость — скорее нечто вроде развлечения, с известной долей сострадания. Как будто возможный переезд Джины в «Приют отшельника» мог иметь для нее первостепенное значение! Как будто вообще что–нибудь на свете могло иметь первостепенное значение! Но, посмеиваясь в душе над своим планом, она все–таки надеялась на его осуществление. Просто ей хотелось посмотреть, что из этого получится. Так слегка безумный ученый, пренебрегая опасностью, с отчаянной решимостью экспериментирует с веществом, чьи свойства далеко еще не изучены. Ей пришлось немало потрудиться. Она отправила Джине рекламные проспекты, расхваливающие красоты, удобства и прочие достоинства «Приюта отшельника». Она раздобыла внутренний план виллы «Подсолнухи» с расположением комнат, их размером и даже ориентацией по частям света (дело в том, что Джина непременно желала, чтобы ее кровать стояла строго по линии «север — юг»). Она снабдила ее списком домовладельцев с подробностями их биографий. Она даже собиралась составить график частоты преобладающих ветров, поскольку Джина опасалась мистраля. Каждая из этих бумажек подолгу обсуждалась по телефону, а когда Жюли чувствовала, что возникает новая непредвиденная трудность, она без колебаний собиралась и ехала в Канны. Часто от усталости и боли ее буквально сгибало пополам, и тогда она заходила пересидеть приступ в кафе или, если он, на счастье, случался дома, просто забивалась в свое кресло. Иногда ее посещала мысль, что еще совсем не поздно, что операция могла бы ее спасти. У нее еще оставалось право выбора, но дни шли за днями, а она ничего не предпринимала для этого — потому что для себя все уже решила. Однажды утром Глория пригласила ее к себе. Она была как никогда мила.

— Ты сегодня в хорошем настроении. Что это с тобой?

— Ни за что не угадаешь! Садись ко мне. Да, у меня настоящие друзья!

— Расскажи.

— Наша председательша…

— Мадам Женсон–Блеш?

— Она самая. Она только что была у меня. Приносила мне на подпись одну бумагу. А знаешь, что в этой бумаге? Мое прошение о награде, потому что, оказывается, нужно просить, чтобы тебя наградили. Разумеется, это чистая формальность, но тем не менее необходимо подписать прошение. И что ты думаешь? Она все организовала. Сама напечатала письмо по форме и теперь… Мне вручат награду в день рождения. Орден Почетного легиона… Это будет доказательством того, что обо мне не забыли. Понимаешь, как я счастлива? А разве тебе это не приятно? Заметь, через десяток лет придет и твоя очередь. Почему бы и нет? Только, пожалуйста, никому ничего не говори. Ведь это сюрприз, который мне готовится!

Она прикрыла лицо руками, не в силах спрятать радость, и сквозь сомкнутые пальцы пробормотала: «Точно 1 ноября!»

«Меня, наверное, уже не будет», — подумала Жюли.

А вслух сказала:

— Я рада за тебя. Ты заслужила награду.

Глория опустила руки, на которых переливались кольца, и с недоверием уставилась на сестру.

— Ты и вправду так думаешь?

— Конечно. И я никому не скажу. Обещаю тебе.

Она наклонилась над кроватью и сухо чмокнула Глорию в почти не тронутый морщинами лоб. Глория схватила ее за рукав.

— Когда будешь уходить, включи электропроигрыватель. Там все готово. Мне хочется послушать «Рондо каприччиозо».

Жюли нажала на кнопку и вышла. Из своей комнаты она сейчас же стала звонить Джине.

— Дорогая Джина, это я. У меня новость. Я узнала, что «Подсолнухами» интересуется торговец из Лиона. Подробностей пока не знаю, но, как только что–нибудь выясню, сообщу вам. Если я могу дать вам совет, то вы должны поторопиться со своим решением. Иначе это дело может провалиться.

Каждое слово щелкало в ней, как ключик, отпирающий замок с секретом. Жюли казалось, что этим ключиком она пытается открыть свое будущее. Дороги назад больше не было.

— Мне бы все–таки хотелось увидеть этот дом своими глазами, — сказала Джина. — Планы — это прекрасно, но есть ведь и такие вещи, как освещение, как запахи… Кроме того, меня немного смущает название. Конечно, «Подсолнухи» — это очень красиво. Мне нравится. Но почему бы не назвать аллею, ведущую к дому, именем Ван Гога? Это было бы гораздо более логично. Как вы думаете, это возможно — переименовать аллею?

Жюли почувствовала, что еще немного — и она задохнется от гнева.

— Я думаю, это будет несложно устроить, — ответила она. — Но для этого вашему нотариусу придется связаться с фирмой недвижимости, которая занимается делами «Приюта». Сама я в этих делах ничего не смыслю, но мне кажется, будет лучше, если вы заявите о своих намерениях официально. Тогда нам будет просто организовать для вас посещение острова.

— Я над этим подумаю. Спасибо вам. А как у вас со средствами передвижения? Ты мне ничего об этом не говорила.

— Милая Джина, все это устроено. У нас есть два мини–кара — типа тех, на которых перевозят снаряжение на площадках для гольфа. Это, так сказать, наши мулы. Все ими пользуются.

— А дежурный врач? Врач «Приюта отшельника»? Он как?

— Доктор Приер? Ему около шестидесяти, и он весьма компетентен. В крайнем случае он всегда может вызвать вертолет. Правда, пока необходимости в этом не возникало.

Джина, по всей видимости, любила обстоятельность, и потому ей доставляло особенное удовольствие выискивать у себя в голове все новые вопросы. Нетерпение Жюли достигло, казалось, предела. Но она должна ее убедить, чего бы это ни стоило.

— А ты подумала о своей сестре? — снова спросила Джина. — Ты полагаешь, она отнесется к моему приезду доброжелательно?

— Глория? Да она будет счастлива. Во–первых, вы ведь не просто первая встречная. Подумайте сами, Джина, разве найдется общество, которое не преисполнилось бы гордости, принимая вас? А потом, вы ведь с ней довольно часто встречались. Вы снимались в Голливуде, а Глория в это время давала серию концертов в Калифорнии.

— Да–да, я прекрасно помню.

— Вот у вас и общий интерес.

— Это так, — не сдавалась Джина, — но не кажется ли тебе, что две столетние старухи на одном довольномаленьком острове — это будет тяжеловато?

— То есть? Слава богу, ни вы, ни она не страдаете лишним весом. Нет, я согласна, что некоторые старики бывают в тягость, но вы с Глорией сохранили такую молодость духа, которой завидуют все окружающие. Ну скажите, разве я преувеличиваю?

— Допустим…

— И вот еще. Не забывайте, что в «Приюте отшельника» каждый живет у себя и для себя. Не хочу, чтобы у вас сложилось мнение, будто здесь только и делают, что оглядываются на соседей. Люди встречаются, если это доставляет им удовольствие, но не более того. Вот я, например. Я иногда машу рукой людям, с которыми ни разу не перемолвилась ни словечком.

— У вас нет друзей? — недоверчиво проговорила Джина.

— У меня — нет. Я не слишком общительна. А вот у Глории — напротив. Она много принимает. Есть и еще одна вещь, достаточно важная. Там, на острове, вы будете чувствовать себя в безопасности, но если вдруг вам захочется сменить обстановку — вы всегда можете удрать «на сушу». Можете спокойно прогуляться по магазинчикам. Такси довезет вас до самого порта, а там к вашим услугам наш катер. У вас ни в коем случае не должно сложиться впечатление, что вы сидите взаперти.

— Все это звучит очень соблазнительно, — признала Джина. — А вы так горячо меня уговариваете, как будто у вас в этом деле есть личный интерес.

— Мой интерес — это вы, Джина.

— Спасибо. Я еще немножко подумаю. А нельзя ли мне приехать в «Приют отшельника» на пару дней? Понимаешь, как бы на пробу? Просто прощупать почву?

Тыльной стороной ладони Жюли провела по лицу. Убить ее мало, эту клушу.

— Ничего нет легче, — сказала она. — У нас имеется шесть комнат для приезжающих в гости. Забронировать вам одну из них?

— Я позвоню тебе завтра. Тогда и решим. Ты — лапочка. Пока.

Жюли положила трубку и закурила. Она была без сил. Сколько же нужно изобретательности, чтобы вытащить старуху из ее норы! Она как будто чувствовала, что что–то здесь не так, какое–то коварство… Может быть, не стоило вести себя так настойчиво? Но тогда переговоры будут тянуться вечность! «В конце концов, — вслух произнесла Жюли, — именно мне может не хватить времени!»

Она снова взяла телефон и позвонила доктору Муану.

— У аппарата Жюли Майоль. Я хотела бы…

— Да–да, соединяю, — отозвалась секретарша.

— Как дела? — спросил доктор. — Что вы мне скажете?

— Только то, что вы уже знаете. Я подтверждаю свой отказ от операции.

Он ничего не отвечал. Жюли слышала, как за его спиной стучит пишущая машинка.

— Вы хорошо подумали? — наконец сказал доктор.

— Я все взвесила. И «за» и «против». Я так решила.

— Разумеется, вы вольны выбирать, но… Это сильно смахивает на самоубийство.

— Что ж, только живой может покончить самоубийством. Единственное, о чем я мечтаю, — не слишком страдать. И чтобы это не тянулось слишком долго.

— Нам с вами надо еще раз увидеться. Вы ставите меня в ужасное положение. Мой долг — помогать вам бороться! Вы это понимаете?

— Я над этим подумаю. Если мне понадобятся обезболивающие, надеюсь, вы мне поможете? Это все, о чем я вас прошу.

— У вас сильные боли?

— Пока нет. Видите ли, я сейчас очень занята одним проектом… Он поглощает меня буквально без остатка. Скажите, как по–вашему, может сильное увлечение каким–нибудь делом вызвать временную ремиссию в развитии болезни?

— Разумеется. Когда мы говорим своим больным, что лучшее из лекарств — это воля к жизни, речь идет не о том, чтобы абстрактно хотеть жить. В том–то и дело, что нужно быть привязанным к чему–то конкретному, позитивному.

— Спасибо. Именно это я и хотела услышать. Значит, я продержусь. Я буду иногда звонить вам. До свидания.

От сигаретного дыма у нее слезились глаза. Она потерла их кулаками. Разумеется, она продержится. Она взглянула на часы. Утро еще не кончилось. С чего же, вернее, с кого начать?

С Юбера Хольца, решила она. Если она на два дня закажет для Джины комнату, вряд ли это будет лучшим средством заманить ее сюда. Нужно предложить ей нечто более привлекательное, чем гостиница, чтобы она сразу же почувствовала себя в сердечной и теплой атмосфере.

Вот если бы Хольц согласился сделать такой жест! И разве в «Приюте отшельника» кого–нибудь удивит, если он окажет гостеприимство знаменитой артистке? Мало того, это изменит отношение к нему самому, слегка подпорченное из–за его рояля. Все сразу поймут, что он — превосходный сосед.

Жюли позвала Клариссу, чтобы обсудить с ней меню сегодняшнего обеда. Омлет с зеленью? Хорошо. Что еще? Флан? Нет, флана не нужно. Слишком много яиц. Лучше немножко сдобных сухариков, пропитанных бордо.

— Ты за меня не волнуйся. Я пойду погуляю. Хочу попросить господина Хольца об одной услуге. Только ничего не говори Глории. Что она собирается делать после обеда?

— Она пригласила на чай нескольких подруг. Потом, по–моему, собирается рассказать о своих стычках с Тосканини.

— Если будет спрашивать обо мне, скажи, что я устала. Она не будет настаивать. Она не любит усталых людей.

От жары кузнечики стрекотали как безумные. Жюли шла мелким шагом, экономя силы. Ей вовсе не требуется держаться долгие месяцы. Главное — успеть заставить Джину купить «Подсолнухи». А потом… Потом фитилек догорит сам собой. И не важно, быстро или медленно пойдет дело, потому что в конце концов зажженная ею искра достигнет своей цели. Ну а если она погаснет? Что ж, тем хуже. Когда случалось, что события выходили из–под ее контроля, Жюли привычно замыкалась в душевном одиночестве, называя это «философией щепки». В самом деле, кто я, как не щепка, влекомая потоком? Да даже и не щепка, а так… Плесень на поверхности мира. Я пытаюсь суетиться, а для чего? Ведь я не верю ни в добро, ни в справедливость. Но когда меня давят, я все–таки имею право испустить последний крик…

Аллея была длинной. Время от времени кто–нибудь из соседей издалека приветственно махал ей рукой, а она в ответ приветливо поднимала палку. Она знала, что за ее спиной шептали: «Бедная старушка! Бывает же в жизни такое невезение!» Дураки! Они даже не подозревают, что она превратила собственное невезение в силу.

Господин Хольц прибирался во дворике, замусоренном после переезда. Увидев Жюли, он двинулся ей навстречу.

— Надеюсь, вы в гости? Заходите! Я как раз заканчиваю с устройством.

— Как вы, привыкаете потихоньку?

— О, конечно! Единственная проблема — рояль. Спрашивается, когда же мне на нем играть? По утрам здесь все привыкли подолгу спать. После обеда — час сиесты. А по вечерам все мои соседи смотрят телевизор. Получается, что в любое время я обязательно кому–нибудь помешаю. А поскольку после смерти жены я немного одичал, то получается, что мне не с кем даже поговорить.

— А если бы было с кем? — спросила Жюли.

— Что вы хотите сказать? Вы знаете кого–то…

— Возможно. Зажгите мне, пожалуйста, сигарету. Знаете, я теперь курю почти беспрерывно. Спасибо. Я вот о чем подумала. Если вы читаете газеты, то, наверное, знаете, что недавно в Каннах на Джину Монтано напал какой–то хулиган, который ее ограбил.

— Знаю.

— Я съездила ее навестить — ведь мы с ней когда–то были знакомы. Так вот, Джина во что бы то ни стало хочет продать свою квартиру. После этого нападения она больше не может нормально чувствовать себя дома. Вполне естественно, я рассказала ей о «Приюте отшельника», и она загорелась. Она собирается купить «Подсолнухи».

— Но…

— Погодите. Я еще не закончила. Вначале она хотела бы приехать сюда на день–другой, чтобы… ну да, прощупать почву, посмотреть, понравится ли ей здесь. Ей в жизни пришлось немало поездить, но теперь, в ее возрасте…

— А сколько ей?

— Можно сказать, что у нее больше нет возраста. Она такая же, как моя сестра. И при этом обладает железным здоровьем. Даже ничем не болеет, если не считать, что она чуть глуховата. Но совершенно свободно передвигается без посторонней помощи, а главное — жизнерадостна, как ребенок. Вот почему… Разве вы не говорили мне, что вилла слишком велика для вас одного?

— А, понимаю…

— Нет–нет, это совсем не то, о чем вы подумали. Впрочем, вам никто не позволит сдавать свои комнаты. Я имею в виду не это. Не могли бы вы принять ее в качестве гостьи на несколько дней? Если мы поселим ее в одной из комнат для гостей, ей будет казаться, что она в доме престарелых. А если она поселится у вас, то сразу же почувствует себя в домашней обстановке. Видите ли, она все еще очень самолюбива. Понимаю, что обращаюсь к вам с недопустимой фамильярностью, но я не столько прошу, сколько делюсь с вами информацией. Мне кажется, она может стать здесь желанным членом общины. Подумать только, великая Джина!

— А как же «великая Глория»?

— А почему это должно ее смутить?

— Просто мне так кажется…

Двигаясь ловко и бесшумно, он приготовил два стакана сока — так двигается человек, привыкший ухаживать за дорогим ему существом. Он предугадал вопрос Жюли.

— Да, жена… У нее был рассеянный склероз. Ужасная болезнь. Подождите, я принесу соломинку, так вам будет удобнее. Я охотно поверю, что ваша сестра не будет иметь ничего против этого плана, но когда я вспоминаю, какую кампанию она развернула против меня с моим роялем… А впрочем, почему бы не попробовать?

Жюли улыбнулась. Это была ее первая улыбка с тех пор, как… Впрочем, это не важно.

— И не забывайте про любопытство! — сказала она. — Ведь здесь для многих любопытство — та же пища. Все знать! Быть в курсе всего! Все обо всех разнюхать! Сосед пожирает соседа… Раз уж они выставили внешний мир за дверь, значит, должны позаботиться о том, чтобы события случались и здесь, дома. Даже Глория потребует свою долю сплетен. Будьте спокойны: Джина Монтано на долгое время станет ее дежурным блюдом.

Хольц поднял свой стакан:

— За ваше здоровье! Вы меня убедили. Остается узнать, будет ли принято мое приглашение.

— Это я беру на себя.

— Тогда идемте, посмотрите комнату, которую я могу ей предложить. Дверь выходит прямо в сад.

Он подал Жюли руку, и они двинулись в глубину виллы.

— Великолепно! — воскликнула Жюли. — Сударь мой, да вы — художник!

— Не я, — возразил он, — а моя жена. Это она выбирала мебель, картины и ковры.

— Джина будет в восторге, — сказала Жюли. — А знаете что? Давайте позвоним ей прямо сейчас. Вы тогда сможете сами все ей сказать.

— Позвольте, — остановил ее Хольц, — а вам не кажется, что вначале я должен спросить разрешения у председательши? Я ведь здесь пока никто, и простая вежливость требует…

— Оставьте. Я сама это улажу. Если вы начнете по всякому поводу просить разрешения, то потеряете лицо. Видите ли, несмотря на внешний лоск, здесь действуют законы племени. Да–да, здесь есть свои лидеры и свои подчиненные. Я узнала об этом массу интересного из книг Джейн Гудэлл о шимпанзе.

Хольц громко расхохотался.

— Ну и шутки у вас, милая Жюли!

— А я вовсе не шучу. Просто, кочуя из санатория в санаторий, я встречала в жизни многих людей… Впрочем, не важно. Допустим, что я слегка преувеличиваю, и идем звонить.

Джина была дома.

— О кара мия! Как я рада! Мне было так скучно, ты не представляешь!

— Я не одна, — сказала Жюли. — Рядом со мной господин Юбер Хольц — мой очаровательный сосед по «Приюту отшельника». Он готов предоставить вам свое гостеприимство на несколько дней. У него изумительный дом, слишком большой для него одного. Впрочем, передаю ему трубку.

— Алло! Мадам Монтано? Говорит Юбер Хольц. Я бесконечно польщен тем, что говорю со знаменитой актрисой. Мадемуазель Майоль все мне рассказала: и о том, что на вас напали, и о том, что вы переживаете известные трудности… Если вам угодно принять мое приглашение, то мой дом — к вашим услугам. Поверьте, от всего сердца… Разумеется… Что такое? Вы плачете?!

— У нее глаза на мокром месте, — шепнула Жюли.

— Я так рада… — бормотала Джина.

— Вот и славно. Значит, вы согласны. В таком случае все очень просто. Моя машина стоит в гараже в Йере. Я за вами заеду. У меня «мерседес», места в нем много. Можете взять багажа сколько захотите. Потом я привезу вас сюда. Прислуги здесь достаточно, так что вы не будете испытывать никаких неудобств. И обещаю, что никто не посмеет вас потревожить. Я живу один и… Простите? Да нет же, в вашем приезде не будет ничего от подпольной акции! Мы все уладим в соответствии с правилами. Спасибо. Даю вам вашу подругу.

— Алло, Джина?.. Нет, просто господин Хольц — душевный человек, вот и все. И при этом человек с тонким вкусом. Скажу пока только то, что он приготовил для вас комнату… Достаточно простую, но все картины — подлинники. Так что вы быстро забудете о всех своих несчастьях… Ах нет же, Джина! Раз он вам сам предлагает, значит, это его не стеснит! Знаете, я советую вам просто согласиться и не морочить себе голову всякими ненужными сомнениями. Ваш возраст сам по себе заслуживает уважения. Я уж не говорю о восхищении, которое вы вызываете в окружающих! Это господин Хольц будет вас благодарить! Я вам еще позвоню.

И она повесила трубку. Кажется, она выиграла. Что дальше? Червь уже забрался в яблочко. Теперь его ничто не остановит.

Приезд Джины Монтано в «Приют отшельника» прошел незамеченным. Известно было лишь то, что к господину Хольцу прибыла какая–то преклонных лет дама — очевидно, родственница. Привратник с братом грузили на одного из «мулов» три чемодана: «три роскошных чемодана», отметил Роже. Господин Хольц нанял на месяц двух горничных–испанок, работавших у бывшего датского консула, отбывшего с супругой в круиз. Одним словом, никаких вопросов ни у кого не возникло. Со стороны администрации также никто не проявил ни малейшего любопытства, поскольку госпожа председатель вообще терпеть не могла сплетен. Впрочем, мадам Бугро, проходя как–то мимо «Тюльпанов», заметила в окне чуть сгорбленный силуэт пожилой дамы, оживленно беседовавшей с господином Хольцем, и решила, что, скорее всего, это его бабушка. Мадам Лавлассэ рассказала об этом Глории. Как бы там ни было, факт заслуживал некоторого интереса. Ну и скрытен же этот новый сосед, во всех прочих отношениях бесспорно очаровательный. Чего ради делать тайну из такой обыкновенной вещи? Напротив, мы были бы счастливы пригласить старую даму в гости.

— Если, конечно, она не больная, — сказала Глория.

Расспросили мадам Бугро, и та заявила, что увиденная ею дама ходила без палки и не производила впечатления больного человека.

— Сколько лет, по–вашему, может ей быть? — продолжала Глория.

— О, немало! Я бы дала ей лет восемьдесят.

— Позвольте, — спохватилась Глория, — но раз она прибыла на катере, нет ничего проще, чем расспросить нашего матроса. Кейт, займитесь–ка этим. Только имейте в виду, что это совершенно ничего не значит. Господин Хольц волен приглашать кого угодно.

Однако то, что удалось выяснить Кейт, повергло в изумление и Глорию, и ее подруг. Оказывается, вместе с господином Хольцем и незнакомкой в катере в тот день была и Жюли!

— В этом вся моя сестра, — вздыхала Глория. — Нет чтобы рассказать мне обо всем! Зачем же? Вечно у нее рот на замке. И так во всем. Из нее каждое слово приходится вырывать клещами. Но положитесь на меня. Я сумею заставить ее разговориться.

Едва дождавшись вечера, когда Жюли, как обычно, зашла пожелать ей спокойной ночи, она без проволочек накинулась на сестру:

— Что это за старая дама, что поселилась у господина Хольца? Ты ее знаешь?

— Нет, — отвечала Жюли.

— Но должны же были вы перекинуться хотя бы парой слов там, на катере?

— Зачем? Я их не слушала. Они разговаривали с господином Хольцем, а меня это совершенно не касалось.

— Странное ты создание! Ну хорошо, хотя бы по манере разговора ты должна была понять, что они родственники?

— Не думаю. Единственное, что я заметила, так это то, что она говорила с акцентом.

— Ну вот видишь! С каким акцентом?

— Не знаю… Испанский, может быть. Или итальянский.

— Постарайся вспомнить.

— Пожалуй, все–таки итальянский.

— Значит, она ему не бабка. Юбер Хольц родом из Эльзаса. Ее видела Памела Бугро. Она говорит, что ей лет восемьдесят. А тебе как показалось?

— А какое мне до нее дело? Восемьдесят, девяносто — какая разница?

— Не нравится мне все это, вот что я скажу. Здесь не богадельня! Понимаю, понимаю… Я — другое дело. А кстати, сама ты что делала в городе? Ну ладно, ладно, храни свои секреты. Никогда ты ничего не видишь, никогда ничего не слышишь, никогда ничего не рассказываешь. Скажите на милость! Она не имеет понятия! Знаешь, кто ты? Ты — и тюрьма, и заключенный, и тюремщик в одном лице! Вот если…

— Спокойной ночи, Глория.

— Да. Спокойной ночи. Ну и характер!

Жюли была в общем довольна оборотом, какой принимали события. Глория взяла след и теперь уж его не бросит. Пора было подбросить ей очередную кость. Для этого хорошо подойдет Рауль. И она отправилась сменить повязку, которую всегда носила на пальцах под перчатками.

— А вы не пренебрегаете гимнастикой? — спросил он. — Смотрите, опять ничего не гнется. Так, для начала обработаем ультразвуком. Пройдите вон в то кресло… да–да, там, в глубине.

— До меня дошел слух о том, что к нам сюда прибыла одна гостья… Думаю, что этот визит не пройдет незамеченным. Правда, сама я вначале не придала услышанному никакого значения. Знаете, как это бывает, идешь мимо, слышишь имя, и только потом до тебя доходит, о ком шла речь. Так вот, наш сосед Уильям Ламмет говорил с господином Местралем, и я уловила имя Джины Монтано. Впрочем, я могла ослышаться. Единственное, что я разобрала совершенно точно, так это фразу: «Уверяю вас, она здесь». И знаете, я с тех пор никак не могу прийти в себя. Представляете, Джина Moнтано здесь, в «Приюте отшельника»!

— О, — отозвался Рауль, — я все разузнаю. Завтра ко мне придет мадам Бугро, а уж если кто–нибудь и знает обо всех прибывших, то это она!

— Только, пожалуйста, не говорите ей обо мне! — добавила Жюли. — Я терпеть не могу сплетен. И что, спрашивается, Джине Монтано здесь делать? Наверное, моя бедная головушка сыграла со мной злую шутку…

Теперь оставалось только ждать. Весь следующий день тянулся мучительно долго, к тому же у Жюли болел живот. Наверное, нетерпение разбудило уснувшую было боль. От Клариссы, которую можно было считать живой хроникой острова, поступали только жалкие обрывки информации.

— А как Глория?

— Неважно. У нее испортилось настроение. Все из–за господина Хольца и его рояля. Раз уж он привез его сюда, то почему не играет? По крайней мере, так было бы честнее. И вообще он скользкий тип. Хотелось бы знать, что он такое замышляет…

Кларисса совершенно бесподобно копировала словечки Глории и даже ее интонации. Обеих своих хозяек она изучила так хорошо, словно была им родной матерью. И к пересудам Глории прислушивалась вовсе не затем, чтобы шпионить в пользу Жюли, а просто чтобы хоть чуть–чуть отвлечь ее, потому что давно уже догадывалась о ее болезни, и мысль об этом переполняла ее глубокой скорбью. Знала она и о том, что у Хольца поселилась артистка, хотя Жюли ни словом не обмолвилась ей о своем участии в этом деле, как будто стыдилась в нем признаться. Кларисса просто догадалась, что все связанное с господином Хольцем служило Жюли развлечением, следовательно, ее долгом было не упускать ни одной детали.

Жюли не знала, каким путем распространился слух, но он вспыхнул, как вспыхивает от искры сухой кустарник. Уже через несколько часов абсолютно все были в курсе. Никогда еще телефоны не звонили с такой настойчивостью.

— Алло? Вы уже знаете? Вам уже рассказали? Но кто хоть она такая, эта самая Монтано? Мне кажется, я где–то о ней слышала. Это не она снималась в немых фильмах? Алло!

Кое–кто не скрывал обеспокоенности:

— Вы не находите, что это несколько неуместно? Я ничего не имею против Глории, но это не значит, что мы должны превращать «Приют отшельника» в богадельню для столетних старцев. Лично мне это совершенно безразлично, но, так или иначе, будут затронуты общие интересы. Люди станут говорить: «А, «Приют отшельника“? Это нечто вроде дома престарелых!» Это очень неприятно.

Находились и оптимисты:

— Она побудет несколько дней и спокойно уедет.

И пессимисты:

— Еще неизвестно, почему на нее напали. Может быть, охотились именно за ней. Где доказательство, что и сейчас за ней не следят, чтобы снова напасть? Мы можем проститься со своим покоем…

Тут же проявился небольшой клан поклонников и тоже подавал голос:

— Да, Джина Монтано очень немолода, но ведь она по–прежнему знаменита. Она не менее известна, чем Глория. И мы не можем осыпать вниманием одну и выгнать другую.

На что другие возражали:

— А что вы скажете, когда на вас свалятся толпы журналистов, фотокорреспондентов и телевизионщиков? Уж они–то устроят нам веселую жизнь.

Глория хранила среди этого гвалта непроницаемое хладнокровие:

— Я когда–то хорошо знала Джину, а теперь, когда мы обе в возрасте, это нас даже роднит. Конечно, я старше. И потому считаю своим долгом положить конец всем этим разговорам. Это не слишком порядочно. Джина из скромности предпочла приехать сюда инкогнито, о чем я очень сожалею. Ну так вот, я с удовольствием приглашу ее к себе в гости — ее и нескольких моих ближайших друзей.

Две–три особенно недоверчивые соседки даже пытались разузнать у Жюли, насколько можно верить этим заявлениям.

— Как вы считаете, ваша сестра действительно не возражает против присутствия на острове этой женщины? Ведь известно, что характер у нее не сахар, и будет очень странно, если вся эта история не закончится склокой.

— Склокой? — удивлялась Жюли. — Напротив, им есть о чем поговорить между собой. Помяните мои слова: Глория первой будет настаивать, чтобы Джина купила «Подсолнухи».

Это замечание удостоилось долгих обсуждений, так что в конце концов Глория сухо попросила Жюли заниматься своими делами.

— Заметьте, — говорила она, — здесь не продают дома кому попало. Нужно согласие остальных домовладельцев. И меня сильно удивит, если здешнее общество согласится принять такую заметную особу, как Джина.

— Ну а лично ты почему не хочешь? — спросила ее Жюли.

— Я? — взорвалась Глория. — Да мне нет до нее никакого дела! Уж не думаешь ли ты, что я боюсь? Пусть покупает свои «Подсолнухи», если ей неймется! Больше того, я буду настаивать, чтобы никто не смел ей мешать. Если только у нее хватит денег, в чем я сильно сомневаюсь. Она всегда производила много шума, но я не уверена, что ее средства соответствуют ее известности. Доказательство? Ну как же, раз она до сих пор вынуждена работать! Но повторяю: пусть себе покупает «Подсолнухи», и не моя вина, что потом она будет кусать себе локти. А я все–таки приглашу ее в будущий понедельник. Можешь всем сообщить эту новость.

— Меня это не касается.

— Нет, касается! Ты только делаешь вид, что тебе все равно, а сама шепчешься с кем ни попадя на каждом углу! Думаешь, я ничего не знаю? Так что не стесняйся, девочка, продолжай в том же духе! Будешь выходить, поставь мне Сонату Франка.

Конфликт назревал, и Жюли предусмотрительно старалась держаться в стороне. Поведение Джины казалось довольно странным, но Кларисса, удивительно ловко умевшая выпытывать новости, через одну из служанок господина Хольца разузнала, что старая дама предпочитала пока не привлекать к себе особого внимания, поскольку еще не решила, поселится ли в «Приюте отшельника». Между тем ближайшие подруги Глории тоже не сидели без дела. В одной из лучших книжных лавок соседнего городка они раздобыли «Историю кинематографа», но, к сожалению, о Джине узнали из нее не много. Всего по нескольку строк в разных местах книги, да еще ее фотография в роли роковой женщины. Это был кадр из фильма 1932 года. Сколько же ей тогда было? Книгу передавали из рук в руки, разглядывая тщательно загримированное лицо, освещенное прожектором фотохудожника. Нет, невозможно даже предположительно угадать. Тридцать? Тридцать пять? «Я бы дала сорок, — решилась Глория. — А в энциклопедическом словаре вы смотрели?»

Посмотрели и в словаре, но и там ничего не нашли.

— А почему бы прямо ее не спросить? — сказала Памела. — Почему не задать ей этот вопрос чисто дружески?

Глория немедленно согласилась.

— Да, Памела права. И я решила пригласить Джину к себе в этот понедельник. Разве моя сестра вам еще не говорила? Похоже, она уже совсем ничего не помнит…

— И вообще, — заключила Симона, — не имеет никакого значения, сколько ей лет.

Но почему–то Памела стала гулять в парке гораздо чаще, чем раньше, а Кейт как–то осмелилась даже окликнуть господина Хольца и попросить у него пару черенков роз. Вилла практически постоянно была под наблюдением. Жюли охотно шутила на эту тему, разговаривая с Джиной по телефону — а перезванивались они ежедневно. Джине все больше и больше нравилось в «Приюте отшельника». Господин Хольц оказался превосходным хозяином. Дом его был восхитителен.

— А какой покой! — вздыхала Джина. — Наконец–то я чувствую себя в безопасности.

— Но ваше присутствие вызвало кучу разговоров. Вы получили приглашение моей сестры?

— Да, вчера днем. Очень мило и дружелюбно написано. Наверное, я пойду. Тем более что я уже почти решила купить «Подсолнухи».

«Ну наконец–то! — думала Жюли. — Она созрела. Только бы купила, а там…» Она чуть было вслух не произнесла: «Я умываю руки», но вовремя спохватилась и, пожав плечами, отвечала:

— Я тоже там буду, и будет еще масса народу. Все подруги моей сестры явятся и будут просить у вас автограф, а потом выпьют за ваше здоровье. И вы окончательно станете одной из «наших». Маленькая поправка: говоря «наши», я не включаю в это число себя. Я не вхожу ни в одну группу. Пусть это вас не шокирует. Передавайте привет господину Хольцу.

Обстановка понемногу накалялась. Глория теребила подружек:

— Вы придете, не так ли? И постарайтесь привести с собой мужа. Я уверена, что Джина до сих пор неравнодушна к мужскому вниманию, или она здорово переменилась.

— Я на тебя рассчитываю, — сказала она Жюли. — Хватит изображать из себя дикарку. Твое место возле меня.

— С какой стати?

— С такой, что нас с ней будут сравнивать. В каждом углу будут шушукаться. «Глория сохранилась лучше», — «Да, но Монтано выглядит живее». — «Интересно, сколько раз она делала подтяжку, чтобы так выглядеть?» Как будто ты их не знаешь!

— Почему же? Прекрасно знаю. Они тебя очень любят.

— Ничего подобного. Они не любят меня. Я настолько стара, что это вселяет в них ужас. Подумай сама, я могла бы быть матерью каждой из них, а некоторым — даже бабкой! Я их притягиваю, а это совершенно другое дело. И если Джина вдруг понравится им больше, чем я, я пропала.

— Зачем же тогда ты ее приглашаешь?

— Затем, что я должна расставить все по своим местам. Затем, что вопрос стоит так: или я, или она. И я рассчитываю на тебя, чтобы узнать, кто о чем будет шептаться.

Жюли по–прежнему разыгрывала непонимание:

— Уверяю тебя, ты ошибаешься. По–моему, сама по себе встреча двух столько переживших женщин способна взволновать кого угодно!

Глория понемногу теряла терпение:

— Не просто двух женщин, а двух артисток! Двух священных коров, если тебе так больше нравится. Вот почему конфликт неизбежен. Но разрешится он в мою пользу, просто потому, что я старше. А она должна зарубить себе на носу, что ей здесь не место. Скорее бы понедельник!

Воскресенье прошло как канун большого сражения. Глория долго выбирала парик. Она не собиралась молодиться — это было бы смешно, — но хотела выглядеть свежей и привлекательной. Ей помогали две ее ближайшие подруги — Кейт и Симона: давали советы, выбирали макияж. Совсем чуть–чуть тональной крем–пудры. Морщины надо не прятать, а как бы сгладить. Главное — чтобы публике предстало лицо столетней женщины, которую еще может захотеться поцеловать. Репетиция заняла значительную часть дня, потому что с туалетом тоже возникли проблемы. Никаких летних платьев, несмотря на сезон, — руки слишком худы, а шея висит складками. Самое лучшее — надеть простое домашнее платье, достаточно просторное, чтобы фигура только угадывалась. Тогда все внимание будет обращено на украшения. Выбор серег вылился в долгую дискуссию. Нет, как раз не подвески, а вот эти бриллианты: от них лицо озаряется юным блеском, делаясь одновременно и доброжелательным и одухотворенным. И конечно, колье. Несомненно, колье. Глория — богатая женщина. Просьба этого не забывать. Она распахнула перед Кейт и Симоной свои ларцы, и обе женщины застыли в оцепенении.

— Можно? — робко шепнула Симона.

Она осторожно взяла в руки колье, переливающееся искристым потоком, поднесла к груди и замерла перед зеркалом, словно зачарованная. Наконец, едва дыша, словно в руках у нее была спящая змея, она аккуратно уложила колье на его бархатное ложе. Глория пожирала ее глазами, не пряча удовлетворенного тщеславия.

— Нравится?

— Я даже не подозревала… — бормотала Симона, в голове у которой уже носились лихорадочные обрывки каких–то далеких планов и надежд. У Глории ведь нет детей. И о наследниках она никогда ничего не говорила. Наверное, она захочет оставить что–нибудь на память своим лучшим подругам… Кейт в это время нежила в руках бриллиантовое ожерелье, от одной мысли о цене которого у нее кружилась голова.

— И вы храните здесь такое сокровище, — сказала она. — Но это безумие.

— Отнюдь. Я получаю удовольствие оттого, что время от времени прикасаюсь к ним, просто держу их в руках. Камни согревают, и вовсе не обязательно их для этого носить. Итак, что вы мне советуете?

— Колье, — решительно сказала Кейт. — От одного его вида она захочет провалиться сквозь землю.

— Так, теперь скрипка, — сказала Глория. — Будет лучше, если мы пока уберем ее вон туда, на полку. Ни к чему ее показывать, это нескромно. Бедняжка, мы вернем тебя на место, как только она уйдет. Полагаю, она пьет чай?

— Пьет, — подтвердила Симона. — Я это знаю от служанки консула. У господина Хольца она пьет очень крепкий цейлонский чай без сахара и без молока. Я все, что надо, приготовлю.

— Ну что ж, малышки, значит, мы готовы.

Весь этот разговор Жюли в мельчайших деталях пересказала Кларисса, которая принимала в подготовке самое активное участие.

— А знаете, о чем она меня попросила под конец? Только это — страшный секрет. Она сказала, чтобы я поставила в часовне свечку. Что–то я раньше не замечала за ней особой набожности.

— Жизнь ее слишком пуста, — тихо ответила Жюли. — Одна только мысль, что что–нибудь может перемениться в ее мелких привычках, уже приносит ей страдание. Она ведь здесь — королева. Она с утра и до вечера играет роль. И с утра до вечера она должна чувствовать, что владеет залом, а от этого волнуется в точности так, как волновалась перед выходом на сцену. Знаешь, Кларисса, я ведь ей завидую. Сценическое волнение — это такое необыкновенное чувство! В нем и страх, и радость, и панический ужас, и решимость идти до конца! Это как жизнь и смерть. Это… Нет, об этом невозможно рассказать, это надо пережить. За одну секунду того, что переживаешь перед выходом на сцену, я отдала бы все свои бесконечные часы, похожие один на другой… Впрочем, я ведь пообещала тоже быть на приеме. Спрячусь где–нибудь в уголке.

Гости начали собираться с четырех часов. Мужчины были в явном меньшинстве и одеты без особого изыска, тогда как их супруги принарядились, словно для выхода в свет. Фуршет накрыли в «концертном зале», и Глория, устроившись в кресле с чуть приподнятым сиденьем, встречала приглашенных на пороге своей комнаты. Жюли, действительно укромно притаившись в глубине комнаты, с любопытством наблюдала за происходящим. Никто, кроме нее, не знал и не мог знать, что спектакль, которому суждено было сейчас здесь разыграться, был задуман ею и ею же распланирован в мельчайших подробностях, хотя того, каков будет финал, не знала да же она сама. Это–то и было самое увлекательное, наполнявшее ее не то чтобы волнением, а приятным любопытством ожидания. По тому, как внезапно стихли, а потом и вовсе прекратились разговоры, она поняла, что Монтано на подходе. Все лица как по команде обернулись к двери. Джина вошла рука об руку с господином Хольцем, и сейчас же в зале воцарилась мертвая тишина. С ног до головы в черном, без единой побрякушки, почти без грима, прямая, несмотря на чуть согнутые плечи, она ступала гордой походкой патрицианок, которых ей столь часто доводилось играть в фильмах из древнеримской жизни. Она медленной поступью двигалась навстречу Глории, сверкающей драгоценностями, и каждому становилось очевидно, кто здесь истинная королева. На Жюли снизошло внезапное озарение. «Браво!» — громко крикнула она, и все дружно зааплодировали. Глория, опираясь на Кейт, приподнялась с кресла и, протягивая руки навстречу гостье, тихо спросила:

— Что за дура крикнула «браво»?

— Не знаю, кто–то из толпы, — отвечала Кейт.

Вот обе женщины уже обнимались, старательно изображая взаимное волнение. Затем Глория взяла Джину за руку и, обращаясь к публике, произнесла:

— Я счастлива принимать здесь, в нашем «Приюте отшельника», на весь мир знаменитую актрису. Для всех нас это огромная радость и большая честь. Мы от души желаем Джине Монтано, пережившей недавно ужас нападения, остаться здесь с нами и разделить с нами покой и радость жизни. Добро пожаловать, наш дорогой великий друг!

Новый взрыв аплодисментов, новые возгласы и приветствия. Глория явно выдохлась и снова опустилась в кресло. Джина как ни в чем не бывало продолжала стоять и уже говорила слова благодарности.

— На мой взгляд, — тихонько говорила мужу дама, обитавшая на вилле «Гардении», — она гораздо моложе ее. Я вполне допускаю, что она сделала пару подтяжек, но ты только посмотри на ее глаза! Эти черные неаполитанские глаза, где ты их подтянешь?! Как они сверкают! Они совершенно затмили нашу голубоглазую беднягу Глорию.

— Тсс! Что это они делают?

— Наверное, обмениваются подарками.

Теперь вокруг них плотной толпой теснились гости. Жюли выскользнула из комнаты и пробралась в свою «берлогу», как она ее называла. Чуть погодя пришла Кларисса и рассказала, что было дальше. Джина преподнесла Глории пластинку: «Сверкающую фантазию» Паганини (фальшивое золото для свадеб и банкетов, как считала Жюли). Глория в ответ подарила иллюстрированный альбом под названием «Звезды немого кино», который выудила из недр своей библиотеки, тем самым как бы указывая Монтано на то, что ее мировая известность принадлежит давно минувшим временам. Обе выразили живейшее удовольствие от полученных презентов, после чего Джина приступила к непременной церемонии раздачи автографов и ответов на многочисленные вопросы. «Вы намереваетесь поселиться здесь?» «Каковы ваши планы?» «Не собираетесь ли вы сыграть новую роль в театре?»

— Она ни разу не сморщилась! Держалась как молодая! — комментировала Кларисса.

— А Глория?

— Она была вне себя. Вы бы к ней зашли. Я помогла ей лечь в постель. Она отказалась от ужина.

Жюли пошла к сестре и нашла се уставшей, с кругами под глазами, в которых еще догорал едкий огонь гнева.

— Больше такого не повторится! — сказала она. — Столько народу, столько шума — для меня это слишком. И для нее тоже. Она еле волочила ноги, когда пришла пора уходить. Если бы этот Хольц не тащил ее на себе!.. Наконец–то все позади и каждый у себя дома. Я приму две таблетки могадона, иначе мне не уснуть.

Жюли тихонько вышла. События принимали хороший оборот, но пускать их на самотек было рано. Благодарение Богу, идей Жюли было не занимать. Перед тем как раздеться на ночь, она выкурила еще сигарету. Но почему, едва она забилась в любимое кресло, на нее навалились воспоминания о Фернане Ламбо? Он погиб в 1917 году, на пути в Дамаск. Тогда ее руки виртуозной пианистки были еще при ней. Так почему же она написала ему письмо, из–за которого он умер?

Спускалась ночь. Закат за окном горел неправдоподобно яркими красками. С моря доносился неспешный перестук моторной лодки. В такие вот вечера люди расстаются — без причин, без обид, без сожалений. Почему? Может быть, одна лишь музыка могла бы объяснить. Может быть, анданте из «Трио Эрцгерцога»… Когда печаль поднимается из такой глубины, которая глубже самой печали… «Бедная моя жизнь, — думала Жюли. — Скверная жизнь». Она поднялась и широко распахнула окно. Глории в 1917 году был тридцать один год, а сколько же было бедняге Фернану? Двадцать два или двадцать три. То, что она была его крестной матерью, еще можно было бы понять. Но его любовницей! А она стала его любовницей сразу же, едва этот мальчик прибыл в свое первое же увольнение, а потом из ее постели отправился прямо на войну, уверенный, что когда–нибудь потом она выйдет за него замуж. Почему она написала то письмо? А главное, почему воспоминание о нем с головокружительной тошнотой всплыло в ее памяти именно сегодня, именно в этот вечер? С чего она взяла, что должна предупредить его, рассказать ему, что Глория не любит и никогда не полюбит никого, кроме самой себя, что в ее жизни имеет значение только скрипка, только известность и зарождающаяся слава? Письмо не было анонимным. Она подписалась под ним. Тогда она была уверена, что выполняет свой долг. Значит ли это, что именно она повинна в том, что вскоре он погиб? Как знать, может быть, он, поняв, что в жизни ему нечего больше терять, нарочно бросился навстречу опасности? Глория проронила несколько слезинок и согласилась дать концерт в пользу раненых.

Награжденный посмертно, Фернан Ламбо был похоронен на военном кладбище, куда теперь водят туристов. Жюли смотрела, как в сгущающихся сумерках понемногу исчезают аллеи. Зачем прошлое вышло к ней из ночи? Ведь не потому же, что ее разбередила стычка между Глорией и Джиной? Конечно не поэтому. Это ерунда, не стоящая внимания. Унизить, задеть Глорию, заставить ее почувствовать себя побежденной — это было вполне законно. Быть может, не слишком красиво, но все–таки законно. Так же как вполне законно было честно предупредить молодого лейтенанта со слишком горячей головой. Но почему только сейчас, глядя на догорающий летний закат, Жюли поняла, что она начала мстить еще до того, как лишилась рук? А главное, за что мстить? Что такое отняла у нее сестра до того, как отнять руки? Она не знала. Понимала только, что начала сводить с сестрой счеты задолго до того, что произошло во Флоренции в 1924 году, и, значит, тому была какая–то смутная причина. Чем закончится ее месть? Нет, она не хотела! Просто оказалось, что она начала играть какую–то загадочную партитуру… Она трогала клавиши, но почему–то слышалось совсем не то, чего она ждала. Но не фальшь, нет… Это был похоронный марш.

Тыльной стороной затянутой в перчатку руки она с силой надавила на мокрые от слез веки. Бедный лейтенант. Какой он был светлый, какой красивый! На нее он даже не взглянул. Он любил одну скрипку, ее сентиментальное, ласкающее вибрато…

Она закрыла окно, чтобы не напустить комаров, и в темноте стала раздеваться. Потом, устав от борьбы с особенно недостижимыми застежками, вытянулась на постели. Она не старалась уснуть. Ей хотелось одного: загнать назад и больше не выпускать рой ставших непослушными воспоминаний, заставить их молчать, уйти в небытие. Как было бы хорошо научиться ничего не видеть, ничего не слышать, превратиться в ничто. Это совсем не трудно. Это умеют делать гуру, монахи, проводящие жизнь в созерцании, отшельники–анахореты… Что ж, я протянула Джине руку помощи, теперь пусть действует сама. Я самоустраняюсь.

События между тем набирали обороты. Уже на следующий день Джина объявила о своем намерении купить «Подсолнухи», и весь «Приют отшельника» пришел в волнение. Совет домовладельцев собрался под председательством мадам Женсон–Блеш в общей библиотеке, куда Глория попросила себя отнести. Господин Хольц сам предложил позвонить Жюли и держать ее в курсе, поскольку ее на совет не приглашали — она ведь была всего лишь жиличкой у собственной сестры. Сказать заранее, чем закончится собрание, было невозможно. Если кандидатуру Джины отклонят, то Глория по–прежнему останется королевой. Если же ее примут… Жюли нервно шагала между телефонным аппаратом и диваном в гостиной, на который время от времени вынуждена была присаживаться, ожидая, пока не утихнет боль в боку. Глория не осмелилась открыто выступить против Джины. Но она высказалась в том смысле, что присутствие на острове такой знаменитости, как Монтано, непременно повлечет за собой наплыв журналистов, фотографов, писателей и артистов, особенно во время проведения фестивалей в Каннах, Ницце и Монако. Многим этот аргумент показался решающим, но тут очень ловко вступил господин Хольц:

— Джина Монтано известна в мире не больше вас, а вы тем не менее принимаете ничуть не больше гостей, чем каждый из нас. Кроме того, я уверен, что Джина Монтано прежде всего стремится к спокойной жизни. Не забывайте о ее возрасте.

Мадам Лавлассэ воскликнула:

— Но мы понятия не имеем о ее возрасте!

Общий шум и восклицания. Снова пришлось вмешаться господину Хольцу и призвать к тишине.

— Мне кажется, что я могу ответить на этот вопрос. Мы подолгу разговариваем между собой, и совершенно случайно я узнал, что ее тетка когда–то служила в гардеробе миланской Ла Скала. И якобы она уверяла, что Джина родилась в тот самый вечер, когда Верди создал своего «Отелло». Впрочем, с уверенностью ничего утверждать нельзя, потому что в это время в Неаполе случилось сразу несколько извержений Везувия, а следом за ними и землетрясений и мать Джины вынуждена была срочно покинуть город и переселиться к сестре. В спешке она забыла даже окрестить ребенка. Вот почему само рождение Джины невольно оказалось окутанным некоей тайной. Достоверно известно лишь одно: она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году.

— Тогда же, когда и я! — с внезапной тревогой в голосе воскликнула Глория.

— Совершенно верно, — подтвердил Хольц, — но если хотите знать мое мнение, то мне кажется, что вся эта история с созданием «Отелло» оказалась настолько в ее вкусе, что она ухватилась за нее из самого обыкновенного кокетства. Она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году, это бесспорно. Какого числа? А так ли уж это важно? Надеюсь, вы не собираетесь организовывать расследование в Неаполе? Лично я убежден, что она намеренно прибавляет себе годы, потому что это выглядит достаточно шикарно — дожить до ста лет. Что вы об этом думаете, мадам Глория?

— Я думаю, что единственная, кто доживет до ста лет, — это я, — кисло ответила Глория.

Все присутствующие громко засмеялись, приняв ее слова за остроумную шутку. Они глубоко заблуждались. Вечером, придя навестить сестру, Жюли застала ее в самоммрачном расположении духа.

— У тебя что–нибудь болит?

— Ничего у меня не болит.

Жюли машинально протянула руку, чтобы пощупать у Глории пульс.

— Не прикасайся ко мне! Оставьте меня наконец в покое! Нет у меня температуры! Это все из–за этой интриганки! Она выводит меня из себя!

Она села в постели и теперь уже сама схватила Жюли за запястье.

— Она совершенно заморочила своего дорогого Юбера! Этот искренний болван в конце концов убедил все собрание. Большинство проголосовало за Джину. Больше того! Скажу тебе честно, за нее были все, кроме меня. Понимаешь, в какое положение я попала? Они подумают, что я испугалась этой развалины! Что я ей завидую! Я — завидую!

— Успокойся, прошу тебя.

Но Глория ее не слышала. Ее душил гнев.

— Они хоть знают, откуда она взялась? — кипятилась она. — Даже Хольц вынужден был признать — раз уж об этом заговорили, ему просто некуда было деваться, — что Джина сама выдумала себе романтическое происхождение, потому что она прекрасно понимала, что подобная жалостливая легенда может помочь ей в карьере. И что ты думаешь? Даже Кейт, даже Симона проглотили наживку!

— Послушай, — сказала Жюли, — ну какое это может иметь значение, что никому не известно в точности происхождение Джины?

— Я уже сказала тебе: оставь меня в покое! Ты никогда ничего не понимаешь!

— Да что тут понимать–то?

— Да подумай же ты хоть чуть–чуть!.. У меня нет никакого ореола тайны, так? И теперь, если эта шлюха захочет, она всех их приберет к рукам! Они будут ходить за ней по пятам, как безмозглые гусыни, надеясь, что она швырнет им пару зерен! Скажи на милость, для чего мне жить до ста лет, если это больше никого не удивит?

Это был крик души, и Жюли едва не дрогнула.

— Погоди, дело ведь не зашло еще так далеко, — попробовала возразить она. — Она ведь еще даже не переехала. Ты всегда успеешь снова взять инициативу в свои руки. Тем более что она не так уж крепка, как кажется. Говорят, что она очень мало ест и почти не спит.

— Правда? — встрепенулась Глория. В ее убитом голосе забрезжили нотки надежды.

— Ты же знаешь, — продолжала Жюли, — я никогда ничего не вижу. Зато я слушаю… И умею заставить болтать служанок.

— Спасибо! Спасибо тебе. Я чувствую себя уже гораздо лучше. Теперь ступай. И береги себя тоже.

Прошло еще несколько дней, внешне мирных, но заполненных напряженными внутренними интригами. Господин Вирлемон де Грез, бывший директор банка «Лотарингский кредит», написал мадам Женсон довольно сухое письмо, в котором сообщал, что выводит свою кандидатуру из совета, в котором, по его мнению, распространился недопустимый дух сплетен и пересудов. Мадам Женсон немедленно ответила на это послание. У Глории теперь каждый день собирался военный совет, снова сплотивший готовое было рассыпаться ядро вернейших сторонниц. К Глории вернулся аппетит, на щеках у нее снова заиграл румянец. Жюли навещала Джину, и та, радостно обходя еще пустые комнаты виллы, уже распределяла, куда поставит мебель, доставки которой ожидала с минуты на минуту. Она не могла нарадоваться на такую приятельницу, как Жюли, — ведь та была в курсе всех интриг, сотрясавших «Приют отшельника». Она делилась с Жюли планами о том, где разместит книжные шкафы, где — витрины с сувенирами, куда поставит кресло–качалку («Я привыкла качаться, когда смотрю телевизор»), и одновременно расспрашивала ее о Глории.

— Она все еще злится на меня?

— Не то чтобы злится… — тянула Жюли. — Скорее она чувствует себя немного растерянно. В сущности, она ведь вас побаивается. Здешние обитатели настолько очерствели сердцем, что присутствие сразу двух столетних дам может показаться им… гм… несколько чрезмерным.

— Ах, кара мия, ты меня уморишь! Только я ведь вовсе не прошу, чтобы меня здесь любили! Скажи ей… Скажи ей… Я — не воровка. Так, сюда поставлю кинопроектор. Устроим здесь «киноуголок». Знаешь, у меня довольно большая фильмотека. В конце концов, я ведь имею право смотреть кино, нет? Она же слушает свои пластинки! Так что ты можешь приходить ко мне, когда захочется увидеть какой–нибудь фильм.

После этого Жюли проинструктировала Клариссу:

— Расскажи моей сестре, что у Джины есть кинопроектор и что она собирается устраивать для соседей показ кинофильмов. Только смотри, говори это не в лоб, а так, как бы между прочим.

В тот же вечер Глория задержала у себя Жюли:

— Присядь. Вечно ты носишься как угорелая.

Она, против обыкновения, казалась тихой и едва ли не нежной. Сегодня на ее лице было больше макияжа, чем обычно, но слой пудры не мог скрыть мельчайших, словно трещинки, морщинок, от которых ее фарфоровые щечки выглядели какими–то неживыми. В свете двух настенных бра, укрепленных с обеих сторон от постели, ее голубые глаза казались серыми, окруженными темными тенями и словно больными.

— Кларисса тебе уже рассказала? — спросила она.

— О чем она должна была мне рассказать? Ее сплетни меня не интересуют.

— А жаль! Потому что иначе ты бы знала, что эта самая Монтано собирается устраивать у себя киносеансы! Она будет показывать диапозитивы и вообще разведет здесь самую бесстыдную рекламную кампанию! Еще неизвестно, не собирается ли она брать за это деньги. К счастью, по условиям договора она не имеет на это права. В нашей резиденции запрещено использование жилых помещений в коммерческих целях.

— Куда тебя занесло? — прервала ее Жюли. — И вообще, что ты терзаешься, когда ничего еще не известно?

— Ладно–ладно, вот увидишь. Монтано — это же чума. Не пойму, чем она вас всех купила, что вы все бросаетесь ее защищать? Впрочем, я кое–что придумала. Ты поможешь мне, Жюли. Не забывай о своем возрасте! К тебе будут относиться так же, как сейчас отнесутся ко мне.

— Я готова помочь тебе, но скажи, чем именно?

— Ты в хороших отношениях с Юбером Хольцем. Не спорь, я знаю! Поговори с ним. Потихоньку порасспроси его о Джине, только как бы между прочим, не напрямик. Если бы нам удалось доказать, что она жульничает… Ты же видела, как она ходит, как она разговаривает, как смеется. Я руку готова дать на отсечение, что ей меньше, чем она всем говорит. Клянусь тебе, она лжет. Ведь кто она такая? Какая–то иностранка. Она может наболтать что угодно.

— Допустим, — согласилась Жюли. — Но что же дальше?

Глория прикрыла рукой глаза и устало произнесла:

— Я знаю. Я смешна. Почему я все время думаю только об этом?

— Тебе бы надо показаться нашему доктору. Мы понимаем, что ты прекрасно владеешь собой, но ведь ты мучаешься…

— Ты хочешь сказать, что по мне видно, как мне плохо? Ну–ка дай сюда зеркало! Да поосторожнее с ним! Вечно ты все роняешь!

Она схватила зеркало и долго изучала в нем свое отражение: анфас, три четверти, с одного бока, с другого…

— Охапки цветов… Крики «бис»! А теперь вот это… — вполголоса бормотала она.

Наконец она уронила руку, опустила голову на подушки и прикрыла веки.

— Не смотри на меня, — сказала она. — Спокойной ночи, Жюли.

И вдруг, приподнявшись на локте, заорала:

— Мне плевать на нее, слышишь? Плевать! Пусть катится к чертовой матери!

Жюли тихонько прикрыла за собой дверь. Она впервые слышала, чтобы ее сестра ругалась как мужик. Как Оливье, который из–за любого пустяка готов был разразиться бурей проклятий, ругательств и богохульств. Оливье Бернстайн, столько сделавший для Глории, для ее славы. Скрипка Страдивари — это он. И машина марки «испано», свернувшая с дороги на подъезде к Флоренции, — это тоже был он. Жюли помнила все. Пока ей оказывали первую помощь, она, пребывавшая в полубессознательном состоянии, но почему–то с невероятной отчетливостью отмечавшая все, что происходило вокруг, слышала, как он тряс Глорию. «Черт возьми! Доигралась? Ты видела ее руки?!» Ну почему обрывки воспоминаний снова всплывают в ее памяти, словно пузырьки ядовитого газа, лопающиеся у поверхности болота?

Она направилась к холму, куда часто ходила теперь по вечерам. Здесь никто никогда не гулял. Она вытащила из сумки сигарету «Кэмел», чуть помятую. Ей пришлось отказаться от «Житан», а потом и от «Голуаз» из–за их едкого запаха, которым пропиталась вся ее одежда. Однажды Глория, обнюхав ее, спросила:

— Ты соображаешь, что делаешь?

Она тоже могла бы ответить: «Мне плевать!» Но она просто перешла на светлый табак — оттого что он пах медом и был гораздо вреднее для горла. Она уселась прямо на землю и стала рассеянно глядеть на море, слушая доносящийся издалека шум прибоя. «Дебюсси, — подумалось ей, — ничего не понял в Средиземном море». Потом ее мысли вернулись к Бернстайну.

Ей теперь незачем было обманывать свои воспоминания. Даже наоборот, ей хотелось выпустить их на волю, словно настало время привидений… Бедный Оливье! Она околдовала его сразу, с первой же встречи. Это было в Берлине, спустя несколько лет после войны, году в 22–м или в 23–м… Глория уже была очень известна, гораздо более известна, чем ее сестра, хотя та только что вернулась после триумфальных гастролей по Соединенным Штатам. Пианист, который должен был аккомпанировать Глории, внезапно заболел и в последний момент отказался выступать. Жюли долго колебалась, прежде чем согласиться заменить его. Это был сольный концерт, и программа была подобрана исключительно для скрипки: соната Тартини, «Крейцерова соната» и что–то еще, она не помнит, что именно. Впрочем, это не важно. Главное, что Глория считала себя обязанной занять всю сцену целиком, заглушить фортепиано, играть, изгибаясь корпусом, широко отводя руку, закатывая глаза — словом, изображая из себя отрешенную жрицу искусства. Ее манера оскорбляла музыку. Жюли, застыв от презрения, ограничилась тем, что грамотно вела свою партию, а когда громом грянули аплодисменты, она не вышла вперед, словно подчеркивая, что не желает получать своей доли из этих аплодисментов. Оливье Бернстайн, сраженный красотой Глории, едва дождался окончания концерта, чтобы выразить ей свой восторг и восхищение. Заметил ли он, что на сцене была еще и пианистка? Вряд ли. Он видел одну Глорию и перед ней одной рассыпался в комплиментах, извинениях, приглашениях и даже каких–то обещаниях, которые Глория выслушивала с легкой улыбкой чуть задетой добродетели. Это было вранье. Ее счастьем, ее наркотиком как раз и было вот это ощущение собственной власти над другими. Жюли никогда не могла понять, каким таинственным образом эта самая власть обретала магическую силу через ее смычок. Заиграй она что–нибудь примитивное вроде песенки «Под ясной луной», все равно произойдет неизбежное чудо. Люди, слушавшие ее, теряли над собой контроль, становились ее рабами. Все, кроме Жюли. Все, для кого музыка была лишь сладостной дрожью, мурашками по спине. Глории нравилось видеть их у своих ног: восторженных, опьяненных, терявших разум — такими она могла их презирать. Они все были ее плебсом. И еще — зеркалом, в котором она неустанно, с упоением ловила бесконечно умноженное отражение непостижимого своего дара. Вот и Бернстайн, несмотря на свое огромное состояние, на свою промышленную империю, на свое собственное обаяние, был ничем не лучше любого из этих фанатиков.

Жюли оперлась на локоть. Она уже устала: сосновые иглы больно впиваются в кожу. Нужно ли ворошить мутный осадок прошлого? Она чувствует, что нужно. Может быть, именно сейчас она как никогда близка к тому, чтобы понять правду. Глория всю жизнь ждала от нее одного — уважения. Она и сейчас продолжает его ждать. Огромные залы приняли ее и покорились ее власти, и лишь один человек — Жюли — отказывал ей в признании. Жюли не спорила, сестра была выдающейся скрипачкой. Но истинным музыкантом она так и не стала. Непомерная гордыня мешала ей согласиться с ролью скромной слуги великих мастеров, послушницы в храме, воздвигнутом гениями.

Очень скоро Глория вышла замуж за Оливье Бернстайна.

Жюли порылась в сумке и обнаружила, что пачка «Кэмел» пуста. Тогда она сняла с рук пропахшие никотином перчатки. У нее было несколько пар, и часть из них постоянно сушилась на веревке, протянутой в ванной комнате. Надо будет сказать Роже, чтобы купил ей новый блок. Она стала курить по две пачки в день! Уже на второй день правая перчатка желтеет, и Кларисса, глядя на нее, укоризненно покачивает головой.

С моря потянуло ветром. От земли сразу же повеяло смолистым запахом хвои. В такие минуты Жюли позволяет себе выпустить свои руки на свободу: пустить их погулять, ощутить дуновение воздуха, дать им потереться друг об друга. Она зорко оглядывается вокруг, словно боится, что они могут от нее сбежать. Но все тихо. В «Приюте отшельника» ложатся рано. Вот и сейчас не спят только на одной вилле, в «Глициниях», как раз под ней. Там сегодня празднуют день рождения архитектора Гаэтана Эртебуа. Ему семьдесят лет, и он хромает на одну ногу — задело шальной пулей во время ограбления супермаркета. Сам он никуда не ходит, зато его жена близко дружит с Глорией и делает для нее в городе мелкие покупки. Жюли совсем не хочется спать. Воспоминания по–прежнему роятся перед ней в ночи. Оливье не был особенным красавцем, зато как он был богат! Он не привык ни в чем себе отказывать. Наивный человек, он и к женщинам относился как к породистым лошадям. Даже Глорию после особенно удачного концерта он, казалось, готов был потрепать по шее. И упорно осыпал ее подарками. Лучшая скрипка, уникальные драгоценности, шикарные автомобили. Жюли безумно раздражала эта его манера, но вовсе не от зависти. Просто ей, воспитанной в строгой протестантской семье, все это казалось верхом неприличия. Ей все же удалось тогда освободиться, подыскав для Глории в качестве аккомпаниатора бывшего своего товарища по консерватории и заодно осчастливив последнего. Ее пригласили в Японию, и она вообще уехала из Франции. Весь 1923 год она провела за границей. Ее выступления шли с неизменным успехом, но по какой–то загадочной причине вокруг нее никогда не вились никакие поклонники. То ли из–за ее манеры одеваться, то ли из–за категорического нежелания присутствовать на официальных приемах, то ли из–за умения пресекать в корне попытки пошлых ухаживаний. Для нее все это не имело никакого значения, потому что ей вполне хватало себя. У нее был ее рояль, ее работа и любимые композиторы–авангардисты. Равель, Дюка, Флоран Шмитт, только что закончивший «Маленького эльфа», Руссель и Сати, самый спорный из всех. Она пыталась, правда без особого успеха, предлагать публике, привыкшей к классике, некоторые из их произведений. Иногда ей приходилось слышать даже свист в зале, но она продолжала идти своим путем, уверенная в том, что вкус и разум ей не изменяют. В 1924–м она получила приглашение на концертное турне по Италии, смутно догадываясь, что руку к его организации в немалой степени приложил ее зять. Вскоре она узнала, что он и в самом деле мечтал воссоздать дуэт «Глория — Жюли», полагая, что на этом можно будет больше заработать. Как отнеслась к его идее сама Глория? И почему Оливье решил вдруг сунуть нос в дело, которое его совершенно не касалось? Так или иначе, Жюли пароходом приплыла в Марсель, а оттуда на несколько дней уехала в Канны отдохнуть. Судьба любит играть недобрыми совпадениями. К ней приехал Оливье и клятвенно уверял ее, что идея выступления сестер дуэтом исходила от Глории. Почему бы вам не попробовать? Они провели несколько репетиций, после которых стало окончательно ясно, что согласия между сестрами нет и быть не может. Разумеется, они грамотно вели свои партии, но в самой их старательности ощущалась непереносимая серость. Да еще Оливье выступал с замечаниями, хотя его, технаря до мозга костей, музыкальность в лучшем случае ограничивалась умением просвистеть арию из «Корневильских колоколов».

Жюли глядит на свои руки, спокойно лежащие рядышком на коленях. Разве могла она подозревать, что им тогда оставалось жить всего несколько дней? Роковое стечение обстоятельств продолжалось. В Риме внезапно заболел известный польский пианист Игорь Слански, и назначенный через неделю концерт, с нетерпением ожидаемый любителями музыки, оказался под угрозой срыва. Поднялась немыслимая суета. Оливье вмешался, даже не посоветовавшись с Жюли. Нельзя же срывать концерт! Организаторы умоляли ее, заранее соглашаясь с любой программой. Она устроила зятю бурную сцену, но разве с Оливье можно было сладить? До отъезда в Рим оставалось четыре дня, когда утром, выходя из «Карлтона», Жюли увидела у подъезда отеля поджидавшую ее белую «испано–сюиза».

— Это вам, дорогая Жюли, — сказал он. — Нельзя, чтобы вы приехали туда как неизвестно кто. Вам нравится?

Она не смогла отказаться, а служащий отеля тем временем уже грузил ее чемоданы.

— Глория сама поведет, — продолжал он. — Я хочу купить ей «паккард» с откидным верхом. Вы же знаете, она обожает автомобили. Сесть за руль для нее — удовольствие.

Сейчас Жюли кажется невероятным, как судьба буквально по тростинке строила ей ловушку. Это был какой–то дьявольский пасьянс. Они выехали солнечным утром, Глория и Жюли — впереди, Оливье — сзади, как всегда, обложенный какими–то бумагами, докладами, отчетами. Он работал постоянно, и его секретарь Жорж вечно следовал за ним, как послушный автомат. На сей раз Жоржа не было — он уехал в Рим раньше, чтобы, как он выражался, подготовить «квартиры».

— Не гони так, — время от времени бросал Глории муж. — Никакого удовольствия от такой бешеной езды.

Поездка протекала скорее весело. Жюли отчетливо помнит: она решила все–таки отказаться от этого слишком роскошного, а главное — ненужного подарка. Зачем ей автомобиль? Она предпочла бы обитый изнутри грузовик, в котором можно было бы перевозить «Плейель». Но разве Оливье объяснишь, что концертный рояль — это не просто мебель? Но после римского выступления она с помощью Глории все–таки постарается его убедить. А пока «испано» мягко летела по дороге мимо Генуи, мимо Пизы. Летела к катастрофе. Зачем они сделали крюк в сторону Флоренции? Злой гений ее судьбы, наверное, приготовил не один сюрприз, но в конце концов выбрал летний ливень, от которого дорога стала скользкой. Он же выдумал некую важную встречу во Флоренции с дельцом из Милана, которая «займет не больше двух часов».

Жюли снова как наяву увидела ту дорогу, и руки ее инстинктивно прижались к животу, как будто она еще могла их спасти. Резкий удар по тормозам, и прямо перед глазами — дорожный столб, яростно летящий прямо на нее. И в то же мгновение, как будто душа ее уже переселилась в иной мир, сквозь беспамятство забытья — голос, который ей не забыть никогда: «Черт возьми! Доигралась! Ты видела ее руки?!» И тут же гудки клаксонов, крики, шум. Она слышала, как кто–то произнес: «Ей их ампутируют». И тогда в нее вселилась боль. Долгие месяцы потом она не отпускала ее ни на минуту, то превращаясь в непереносимо жгучий муравейник, то в тупые удары молотка, то в судорожный спазм, то в… Но главная боль была в душе. Потому что настал день, когда хирург сказал: «С фортепиано для вас покончено». Он выразился не так грубо, но от этого было только хуже.

Жюли поднимается с земли. Надевает провонявшие старой трубкой перчатки. Отряхивает юбку. Скоро одиннадцать. В мерцании звезд ей чудится что–то недоброе. Она приподнимает плечи, словно старается скинуть с них груз воспоминаний. Зачем только Оливье… А впрочем, оставим мертвых в покое. Время справедливости миновало. И память постепенно превратится в цветущую аллею, проложенную между могилами.

Тихим шагом она идет домой. Завтра… Ах да, ведь у нее появилось «завтра»! И она наконец–то заснет без снотворных.

* * *

Доктор Муан уселся за рабочий стол и сдвинул на лоб очки. Он улыбался.

— Ну что ж, — сказал он, — имеем полное право радоваться. Ни малейшего ухудшения. Скажу даже больше, мне кажется, что стало лучше. Чем вы это объясните? Отдохнули? Или перестали мучиться мрачными мыслями? Спите хорошо? Выполняете все мои предписания? Что же все–таки случилось? Я, конечно, знаю, что в таких случаях, как ваш, ремиссия — довольно частое явление, но столь резкое улучшение удивляет даже меня.

Он снова рассматривает рентгеновские снимки, перечитывает справки о лабораторных исследованиях и наконец переводит взгляд на Жюли.

— Есть вопрос, который я хочу вам задать. Вы в прошлый раз упомянули, что неоднократно проходили курс лечения в частных клиниках для душевнобольных. Сколько именно раз?

— Четыре, — отвечает Жюли. — У меня была тяжелая депрессия, а потом трижды возникал рецидив.

— Это было давно?

— Первый приступ случился в тысяча девятьсот двадцать пятом году.

— И вызван он был, разумеется, случившимся с вами несчастьем?

— Разумеется.

— А потом?

— Потом в тысяча девятьсот тридцать втором году. Я жила тогда с сестрой в Нью–Йорке. Еще один кризис был в тысяча девятьсот сорок пятом году, сразу после войны.

— Вы снова были за границей?

— Нет, в Париже. Сестра приехала ко мне, как только ей стало известно о гибели мужа. Это был третий ее муж. Понимаете, это достаточно сложно. Он был евреем и погиб в Дахау. Я провела в клинике несколько месяцев. А потом моя сестра вышла замуж за богатого колониста, мы переехали в Алжир и жили там до известных событий. Дело в том, что муж сестры был оасовцем и погиб при загадочных обстоятельствах.

— Если я вас правильно понял, вам пришлось пережить немало потрясений…

— Так и есть, — согласилась Жюли.

Доктор снова взялся за блокнот.

— Позвольте, я запишу. Это все очень важно. Значит, так. Первый приступ случился в тысяча девятьсот двадцать пятом году. А что стало с первым мужем вашей сестры?

— Они развелись в тысяча девятьсот двадцать пятом году.

— Хорошо. Второй кризис случился в тысяча девятьсот тридцать втором году. Ваша сестра снова вышла замуж?

— Да. За человека, занятого в рекламном бизнесе. Он покончил с собой в тысяча девятьсот тридцать втором году.

— Весьма любопытно. Теперь вспомним тысяча девятьсот сорок пятый год, год смерти вашего зятя. Готов спорить, что четвертый муж вашей сестры погиб или в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом или тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году.

— Совершенно верно. В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом.

— А вы в том же году снова попали в клинику?

— Доктор, поймите, что все эти события были для меня страшным потрясением. У меня ведь не было никакой личной жизни, никакой работы. Я жила подле Глории. Все, что затрагивало ее, касалось и меня. Ей было легче держаться, потому что у нее было дело.

— Простите, но мы забежали вперед. Сколько лет было вашей сестре в тысяча девятьсот сорок пятом году?

— Пятьдесят девять.

— И она еще выступала?

— Да, но уже не с сольными концертами. Она организовала струнный квартет, который с большим успехом выступал несколько лет. А потом она в пятый раз вышла замуж и оставила сцену.

— А этот ее муж как умер?

— От сердечного приступа.

— Ну а вы? Как вы пережили его кончину?

— Да в общем–то, спокойно. Он мне не очень нравился, этот ее Оскар.

— Значит, все остальные вам очень нравились?

— Доктор, не старайтесь поймать меня на слове, это вам не удастся. Не воображайте, что я была влюблена в мужей своей сестры. Это просто смешно. Поймите, когда я жила у Глории, никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Я просто сидела в углу, как мышка, и была самым бесполезным на свете существом, потому что ломала и била все, к чему ни прикоснусь.

Доктор закрыл блокнот.

— Не смею настаивать. Я записал только то, что вы — очень неуравновешенный человек и что ваше улучшение не имеет видимой причины. Это ведь так и есть? Я очень рад. Но вам, пожалуй, стоит посоветоваться с невропатологом. Я говорю совершенно серьезно. Мне кажется, он сможет понять, почему вы решили отказаться от операции. Вы знаете, что еще не поздно?

Он задумчиво опускает со лба очки и скрещивает пальцы.

— А ваша сестра в курсе, что вы проходите у меня курс лечения?

— Нет. Ее это не касается.

— Как она себя чувствует?

— Последние два дня что–то неважно. Как будто что–то ее тревожит.

— У вас с ней хорошие отношения?

— Всякое бывает. Вы ведь не знаете, доктор, что такое старость. Старики хуже детей. Из любого пустяка они готовы сделать трагедию. А в жизни стариков и нет ничего, кроме пустяков. Поэтому лучше не будем об этом.

— И все–таки вы говорите об этом с таким юмором, что это не может меня не радовать. Ну что ж, думаю, раньше чем через две недели вам нет смысла показываться. А в случае чего у вас в «Приюте отшельника» есть доктор Приер. Он хороший врач. Удачи вам!

Жюли не спеша идет к пристани. Доктор Муан прав. Она и в самом деле переживает сейчас если и не подъем, то удивительное спокойствие — оттого, что угрызения совести отступают куда–то далеко. Если бы он проявил больше настойчивости, она рассказала бы ему, как ей удалось расквитаться с Оливье. Она объяснила бы, что после происшествия на дороге между Глорией и ее мужем вспыхнула ссора. Как всегда, трагедия породила массу слухов. Болтали, что Глория вела машину нетрезвой, что она сильно превысила скорость: «Вы же знаете, эти люди думают, что им все позволено, раз они знамениты и богаты. Они могут делать с другими все, что заблагорассудится! Поверьте, это был не просто несчастный случай! Доказательство? А почему они держат взаперти пострадавшую? Почему они прячут ее в какой–то частной клинике во Флоренции?» В эту клинику действительно не пускали журналистов, а из персонала невозможно было вытянуть ни слова. «А вы знаете, кому принадлежит клиника? Некоему типу, известному своими связями с депутатом парламента Геннаро Бертоне, вице–президентом франко–миланской фармацевтической фирмы, а контрольный пакет акций этой фирмы по чистой случайности принадлежит Бернстайну». Падкие на скандалы газетенки принялись на все лады обсасывать происшествие. «Несчастный случай? А может быть, тщательно подготовленная диверсия? Как знать, не было ли у промышленного магната стычек с его свояченицей? И разве обе сестры — виртуозные музыкантши — не соперничали между собой?» Чтобы избежать закипающего скандала, Глория уехала на гастроли. Оливье вернулся в Париж — уладить кое–какие дела.

«А я, — вспоминала Жюли, — осталась одна, со всех сторон окруженная заботой, улыбками и комфортом, который был мне совсем не нужен. Даже боли меня лишили. Стоило мне чуть сморщиться, следовала доза морфия. Вот когда все началось».

Она уже на пристани. Катер поджидает ее. Марсель грузит в него ящики, коробки, корзинки.

— Новенькой вещички, — говорит он.

— Какой новенькой?

— Ну как же, мадам Монтано! Завтра будут мебель перевозить. Но для этого вызвали специалистов из Тулона. Увидите, что будет твориться. Ну, прыгайте. Сейчас отчаливаем.

Она садится на носу. Время от времени за бортом вскипают фонтанчики брызг, и капельки воды попадают ей на ноги. Воспоминания снова захватили ее. Депрессия — это мягко сказано. На самом деле она была тогда на грани помешательства. Глория потом старалась внушить ей, что они оставили ее одну во Флоренции ради ее же блага: ведь ей повсюду мерещились преследователи. Предводителем был ее зять, а Глория — его соучастницей. Когда в ней проснулись первые подозрения? Вообще когда она начала догадываться, что была лишней? Что она мешала им? И это по приказу Оливье ее одуряли морфием. Морфием, который производили как раз в его лабораториях. А может быть, он был воротилой наркобизнеса? Это была ни на чем не основанная догадка, своего рода бредовая идея, но зато как она все проясняла! Как будто перед ней с ослепительной четкостью предстал план ее уничтожения. Сначала руки. Затем голова. И все, она больше не соперница. Больше никто не скажет: «Конечно, Глория не лишена приятности. Но ее сестра гораздо тоньше и музыкальнее».

Вдруг ей становится стыдно. Ни к какому невропатологу она не пойдет. Не хватало еще, чтобы он докопался до уснувших в ее душе призраков. Да, мысль была безумной, как безумным было и анонимное письмо, которое она за кругленькую сумму в лирах надиктовала ночной сестре. Но при всей своей дикости ее догадка оказалась совершенно справедливой. Началось расследование, в результате которого открылся доселе никому неведомый канал сбыта наркотиков. А толчком послужило всего одно слово: «морфий». Оно было хуже самого яда, потому что его отравленные корни проникли к ней в душу. Бернстайн сумел выкрутиться, но ему пришлось развестись.

Остров уже совсем близко. Жюли немного подташнивает. Укачало в катере? Или это виноваты образы, что толкутся в ее голове? Иногда кажется, что прошлое окончательно умерло. Собственно, так оно и есть. Но от него остается эхо, которое тянется долго–долго, как бесконечная нота грустной песни, что звучит в тебе, хоть ты ее и не сочинял. Это анонимное письмо, оно было или нет? Как все это далеко! Да, но ведь они развелись, это–то ей не приснилось. А остальное?..

Катер причаливает к берегу, и Жюли словно просыпается. Уже пять часов. Дома, наверно, как всегда, полно народу. Глория собиралась сегодня слушать «Испанское каприччо» Римского–Корсакова и рассказать о Габриэле Пьернэ — дирижере, с которым была хорошо знакома. Жюли лучше войдет с черного хода. Впрочем, дома тихо. Неужели у Глории никого нет? Она чуть толкает дверь «концертного зала» и прислушивается. Что же могло случиться? Идет дальше и останавливается возле двери спальни.

— Глория! К тебе можно?

И слышит в ответ что–то вроде стона. Она заходит в комнату. Глория одна. Свет ночника безжалостно падает на ее вдруг постаревшее лицо. Парик сбился чуть набок, обнажив голый лоб, белый, как у скелета.

— Ты заболела?

— Меня вырвало после обеда.

— Кларисса вызвала врача?

— Да. Он говорит, желудочное расстройство. Как будто это что–то объясняет.

Ее голос понемногу крепнет, обретая привычные командные интонации:

— Осел он, ваш доктор. Я без него знаю, что со мной. Это все она. Проклятая мерзавка! Она метит на мое место.

— Помилуй, Глория, какое место?

— Ох, если бы мне попался тот, кто наболтал ей про наш остров! Это все этот чертов Юбер.

— Успокойся, — говорит Жюли. — Никто не претендует на твою почетную роль старейшины.

Глория заливается мелким злым смехом:

— Старейшины!

Она с силой опускает руку на запястье Жюли, крепко обхватив его.

— Ты должна мне помочь. Я уверена, она мошенничает, эта самая Монтано. Готова спорить, что ей от силы девяносто шесть, ну девяносто семь лет. Ты же понимаешь, наговорить можно чего хочешь. Я их хорошо знаю, этих интриганок. Есть действительно бывшие звезды, такие как Дитрих, Гарбо, — им больше ни к чему прятать свой возраст. Но Монтано еще иногда приглашают. Допустим, им нужна для телефильма древняя старуха. Вот они и говорят: «Надо позвать эту, столетнюю». Я читала про это в каком–то журнале. Сто лет — как же, это звучит! Никто не знает, чего стоит дожить до ста лет. А она этим пользуется. Я готова поклясться, что она сочинила себе историю про свое детство специально для газет, и это–то меня и бесит. Подумать только, как она прекрасно сохранилась! В таком возрасте такая живость, такое обаяние!

— Уверяю тебя, ты преувеличиваешь!

— Я преувеличиваю? Как же! Ты, видно, еще не знаешь, что не далее как сегодня утром она тут пела, а этот ее прихвостень аккомпанировал ей на рояле. И что пела? Какую–то итальянскую дичь, что–то вроде «фуни–тара–та–та».

— Фуникули–фуникула…

— Вот именно. Кейт сама слышала. И представь себе, ее это развеселило. А я заболела! Жюли, миленькая, я очень хочу, чтобы ты все разузнала. Ты ведь часто ездишь «на сушу», так купи мне «Историю кино», постарайся. Наверняка там будет что–нибудь о ней, что–то вроде биографической справки. — Она опускается на подушки. — Обещаешь?

— Конечно, — говорит Жюли.

— Спасибо.

— Тебе что–нибудь нужно?

— Ничего мне не нужно. Оставьте меня в покое.

Напоследок она еще раз смотрит на сестру. Да, Глория здорово задета, но без борьбы она не сдастся. Игра далеко еще не выиграна. Жюли не нравится эта ее мысль, но в то же время она не может не признаться себе, что ей страшно любопытно, как будут развиваться события. Ведь, в сущности, Глории впервые в жизни приходится обороняться. Жюли машинально передвигается, выполняя привычные действия: садится ужинать (сегодня у нее суп и макароны–ракушки с маслом), готовится ко сну (снимает косметику, умывается: лицо, руки, зубы — с особенной осторожностью, из–за протезов) и наконец раздевается (вступая в ежедневную битву с ночной рубашкой, все–таки более удобной, чем пижама) — и все это время мысленно как будто просматривает заснятый замедленной съемкой фильм о счастливой жизни Глории — баловницы судьбы. Да, ее подруги совершенно правы, когда без конца повторяют это. Глории действительно выпало на долю постоянное, незыблемое, почти неприличное счастье. Ей досталась красота — та сияющая красота, какой выделяются некоторые цветы, — и вдобавок талант. Даже не талант, для которого все–таки требуется труд, а некий дар, врожденная способность творить своими пальцами красоту. И конечно, эгоизм, прочно защищавший ее от любых невзгод. Опять–таки, это не был мелочный, пошлый эгоизм. Нет, ей никогда не приходилось упрекать себя в чем–либо постыдном. Просто она обладала какой–то внутренней убежденностью в собственной непогрешимости, всегда улыбалась и была непробиваема.

Жюли вытягивается на постели, зажав в губах сигарету. Ей нравится сладкий запах «Кэмел» — она их не просто курит, она смакует. Мысленно она снова возвращается к Глории — так кошка на всякий случай проверяет любимую плошку, прекрасно зная, что та давно пуста, но по–прежнему хранит восхитительный аромат. История с Бернстайном не навредила ей. Она сохранила фамилию мужа, а кроме фамилии — добрую часть его состояния и уехала за границу. Да, оставалась еще Жюли, но это был скорее вопрос денег. Бедная девочка слегка тронулась умом, значит, нужно было создать ей подобающие условия жизни. И Глория выполнила свой долг, потому что она как раз была из тех людей, которые всегда выполняют свой долг, чтобы иметь потом возможность сказать: мы квиты. Наверное, она многое согласилась бы отдать, чтобы ее сестра была не калекой, а больной — ведь от болезни либо исцеляются, либо умирают. Во всяком случае, долго это не длится. Не то что с беспомощным инвалидом. Так что ей не оставалось ничего другого, как платить. И она платила. Она создала вокруг сестры защитный кокон, следя, чтобы после очередной клиники Жюли ждал удобный дом с преданными слугами. Все последующие мужья Глории были очень богатыми людьми. Собственно, иначе и быть не могло. И все до единого были настолько любезны, что соглашались терпеть рядом с собой несчастную прокаженную. Разве не была она для них чем–то вроде прокаженной, со своими обезображенными руками? Особенно мил был Жан Поль Галан, который так и сказал Глории: «Мы должны взять твою сестру с собой». И тогда они втроем переехали в Нью–Йорк и поселились неподалеку от Сентрал–парка, чтобы Жюли могла хотя бы в окно видеть деревья и зелень.

И Клеман Дардэль специально купил свой роскошный парижский особняк не где–нибудь, а возле бульвара Монсо. Все они по–своему старались помочь ей забыть, что она перестала быть настоящей женщиной. Они ее жалели. Она же ненавидела жалость. Лучше других она переносила Армана Прадина. Ей понравилось в Алжире. Там она видела море. И именно в Алжире она впервые после стольких лет добровольного заточения рискнула выходить на улицу одна. Глория бо льшую часть времени была на гастролях. Иногда она звонила: как же, любящая и преданная сестра непременно должна звонить. Жюли чаще всего просто не брала трубку, предоставляя это очередной компаньонке или должным образом вымуштрованной служанке. В Алжире у них появилась Кларисса. Позже, когда Глория вышла замуж за торговца бриллиантами Оскара Ван Ламма, Кларисса вслед за хозяйкой переехала в Париж. Кларисса cтала Жюли единственным другом, потому что никогда не задавала ей вопросов. Она понимала все и без слов. Про Армана она догадалась еще в Алжире. Не исключено, что благодаря редким приступам откровенности, иногда посещавшим Жюли, она догадалась и про Клемана Дардэля, и про Жана Поля Галана… Столько смертей, трагических и необъяснимых… Почему Жан Поль покончил с собой? Что касается Клемана, то он был евреем, и его арест в 1944 году в общем–то был почти предсказуем. Точно так же убийство колониалиста Прадина во время алжирской войны не могло вызвать особого удивления. Кларисса не знала всего, до нее доходили только какие–то обрывки информации, но иногда она смотрела на Жюли таким взглядом… Что она могла подозревать? Глория по–прежнему порхала по миру, как всегда, великолепная, прекрасно одетая, окруженная всеобщим обожанием, а Жюли оставалась сторожить дом — вечно в черных перчатках и в черном платье, словно вдова. С Ван Ламмом все было проще. Инсульт. Что тут скажешь? Клариссе не пришлось удивляться. Зато она хорошо видела, как ее хозяйка обхаживала Джину. Она слышала телефонные разговоры и наверняка понимала общий смысл затеянного Жюли. А раз Жюли, которой решительно нечем было занять свое время, смогла разработать такой хитроумный план, что, спрашивается, могло помешать ей когда–то в прошлом придумать что–нибудь похожее против мужей своей сестры?..

На месте своей служанки Жюли рассуждала бы именно так. А может быть, она пошла еще дальше? Может быть, она уже поняла то, что сама Жюли все еще никак не могла для себя определить? В самом деле, для чего ей было вредить всем этим людям, которые всегда относились к ней с самой подчеркнутой любезностью? Да нет, откуда Клариссе знать, что Жюли всегда боялась сестры? И этот страх стал особенно сильным после того рокового поворота руля, когда машина врезалась в столб. Глорию даже не задело. Ее ничто никогда не могло задеть. Даже если бы кто–нибудь попытался как–нибудь исподволь обидеть ее, у него ничего бы не вышло. Удача была с ней всегда. Против нее не могло быть иного оружия, кроме времени, терпения и случая. А годы шли, и злость выдыхалась. Кларисса отметила, что после смерти последнего из мужей Глории сестры понемногу сблизились, а когда после рояля одной навсегда замолчала и скрипка другой, стали терпеть присутствие друг друга. На этот остров их привел случай, и тот же случай сделал так, что в «Приюте отшельника» оказалась Джина. Жюли могла с чистым сердцем заявить: «Я здесь ни при чем. Если я и решила их свести, то исключительно из интереса, как химик, который следит за реакцией двух веществ».

Она поднимается и идет выпить большой стакан минеральной воды. Да, у нее появился в жизни интерес, и именно благодаря ему у нее слетела корка равнодушия, все годы служившая ей защитным коконом. А Глория впервые испытала сомнение. Ей, никогда не знавшей страдания, приходится впервые мучить себя вопросами, и когда! — за три месяца до своей окончательной победы над временем! Внезапно на Жюли накатывает нечто вроде озарения, словно в ней вдруг проснулся дар ясновидения, и она отчетливо представляет, как будут развиваться события, что и в какой последовательности ей нужно будет делать. Она чувствует в душе сладкую горечь, и тут же, словно отвечая ей, в боку начинает просыпаться знакомая боль. Нет, времени терять никак нельзя. Она принимает таблетку снотворного — паспорт, без которого не добраться до страны рассвета, — и сейчас же спокойно засыпает.

Ее будят крики стрижей. Половина девятого. Спешить вроде бы некуда, можно поваляться в постели, можно не спеша повозиться в ванной комнате, но ей не терпится узнать, как провела ночь Глория. Она окликает Клариссу.

— Как там Глория?

— Выпила немного чаю, — не поднимаясь, отвечает Кларисса.

— Как она тебя встретила?

— Не очень–то. Все ворчит. Спросила у меня, привезли ли мебель мадам Монтано.

— И что ты ей ответила?

— Что должны привезти сегодня утром.

— А ей–то что за дело?

— Она хочет, чтобы я походила вокруг ее дома. То же самое она попросила сделать своих подруг.

— Она просто помешалась, — говорит Жюли. — И что же, ее подружки собираются установить пост наблюдения за «Подсолнухами»? Это же смешно!

— Она и вас попросит о том же.

— Пойду к ней. Сама все узнаю.

Глория сидела на постели, вся какая–то изможденная и съежившаяся, похожая на жертву концлагеря — с такими же огромными пустыми глазами. Впрочем, она уже успела нацепить все свои кольца и браслеты.

— Садись, — тихо пригласила она. — Спасибо, что заходишь. Скоро ты будешь последняя.

— Последняя? С чего это вдруг?

— Потому что все они меня скоро бросят. Вчера вечером я тут повздорила с Памелой и с Мари Поль. Мне показалось несколько неуместным, что они здесь, у меня под носом, принялись обсуждать достоинства этой самой Монтано. Правду сказать, Мари Поль — такая дура… И Джина то, и Джина се… Говорят, у нее собрана целая коллекция мексиканских предметов искусства. Я ее просто выгнала. «Если вам так не терпится, ступайте поглазеть на ее грузчиков. Не стесняйтесь, суньте свой нос в «Подсолнухи“. Только я уверена, что женщина, всю жизнь колесившая по свету, как она, ни за что на свете не сумела бы создать себе уютный дом». Я уж думала, мы с ними разругаемся. Потом, правда, договорились, что все–таки любопытно поглядеть, что там творится. Они, наверно, установят там дежурство. Только я знаю, чем это кончится. Они напросятся на приглашение якобы для того, чтобы получше все рассмотреть. А меня бросят подыхать здесь одну.

— Ну что ты, — вяло возразила Жюли. — Неужели ты заболела от одной мысли, что у Джины Монтано может быть что–нибудь ценное?

— Послушай, Жюли. Допустим, я зря себя накручиваю, но… Ты не могла бы разузнать все сама? Мне тогда стало бы гораздо легче.

Жюли прекрасно помнила о том, что видела в квартире Джины, а потому, для пущей достоверности немного заставив себя уговорить, согласилась, в душе решив не слишком лгать. Напустив на себя таинственный вид, она шепнула:

— Я знаю, что у нее есть что–то вроде домашнего музея. Ну, знаешь, фотографии знаменитых актеров, подарки, полученные в Голливуде, в общем, все в этом же роде.

— Откуда ты знаешь? — простонала Глория.

— О! Читала где–то в журнале. Но я все разузнаю. Сегодня после обеда я поеду в город и привезу тебе «Историю кино». Тогда тебе будет легче защищаться. Только поверь мне, Глория, никто не собирается на тебя нападать.

В городке оказалось всего два книжных магазина, и сказать, что на их полках было тесно от книг по истории кино, было бы большим преувеличением. Впрочем, Жюли вполне подошла бы любая книга, лишь бы в ее алфавитном указателе фигурировало имя Джины Монтано. Она таки отыскала его в одном из недавних изданий. Как и следовало ожидать, статью сопровождали несколько фотографий, из них три —очень старые: кадр из фильма, снятого в 1925 году по новелле Сомерсета Моэма; снимок 1930 года (картина называлась «Проклятая», сценарий Джона Мередита); наконец, очень красивое фото Джины в роли Дороти Мэншен, героини знаменитого «Дела Хольдена» (1947 год). В ее «послужном списке» было около сорока картин, снятых довольно известными, а иногда и знаменитыми режиссерами. Впрочем, самую яркую память о себе актриса по имени Джина Монтано оставила из–за своих шумно известных любовных похождений. В частности, ее связь с двадцатидвухлетним Роем Молиссоном, пустившим себе пулю в лоб у дверей ее дома, получила скандальную известность, о ней иногда вспоминали и поныне. Биографических подробностей, напротив, почти не было. Указывалось только, что она родилась в Неаполе в 1887 году и что первую свою значительную роль сыграла в 1923–м («Десять заповедей», режиссер Сесил Б. де Милль).

Жюли купила книгу и дала себе слово почаще заглядывать в эту лавку, где царил приятный книжный дух библиотеки, посещаемой молчаливыми завсегдатаями. Ей, к сожалению, было трудно просматривать объемистые тома: они выскальзывали из рук. Приходилось на что–нибудь опираться и снимать перчатки, чтобы перелистнуть страницу, зажимая ее между большим и указательным пальцами. Соприкосновение с холодящими листами доставляло ей удовольствие. Для себя она купила еще иллюстрированный альбом «Памятники Парижа» и неторопливо отправилась в порт. Она больше не терзала себя. Кажется, ей наконец начало удаваться выносить саму себя, смотреть вокруг, ни о чем не думая, позволяя внешнему миру свободно протекать через себя, подобно краскам на полотне художника–импрессиониста. Это была ее собственная йога. Вокруг нее бурлила летняя жизнь, мельтешили людские фигуры, сливаясь в непрерывно меняющийся фон, наводя на мысль об атональной музыке, которую так презирала ее сестра. Только таким способом можно было избавиться от… Ну вот, она нашла слово. Именно так. Избавиться от Глории. Но только без суеты, без резких спазмов, от которых екает сердце. Просто дать ей тихо умереть.

Она нашла свой катер, нагруженный коробками и свертками Джины. Наверное, в «Приюте отшельника» с нетерпением ждут их прибытия. Жюли закурила «Кэмел», прикурив от только что купленной зажигалки — настоящей «пролетарской» трутовой зажигалки, не гаснущей на любом ветру.

Частная дорога чуть поднималась в гору. Жюли медленно шла к дому, и, пока она шла, решение окончательно созрело в ней. В купленной ею книге не было никаких точных дат, кроме годов выхода того или иного фильма. Например, «Проклятая» (1930) или «Дело Хольдена» (1943). Указывался и год рождения актера, но лишь для того, чтобы читателю легче было соотнести его с конкретным периодом времени. Собственно, в большинстве книг по истории кино зияли те же самые провалы, исключая, быть может, самые солидные исследования, но кому в «Приюте отшельника» придет в голову их разыскивать? Нет, этого можно не опасаться. Главное, что всеобщее любопытство к предстоящей дуэли между старухами уже разбужено, и теперь все с нетерпением ожидают редкого зрелища, которое будет напоминать схватку двух медлительных насекомых, утыканных всякими там усиками и жвалами, неуклюже шевелящих лапками и выпускающих свои скорпионьи жала, чтобы нанести смертоносный удар. Соперницы сошлись в тесном кругу замкнутого пространства, и теперь уже поздно вмешиваться. Их не остановить.

Жюли пришла в «Ирисы». В холле она столкнулась с выходящим от Глории доктором Приером.

— Моя сестра заболела?

— Нет–нет, успокойтесь. Она просто немного переутомилась. Давление, правда, повышенное. Для нее двадцать три — это много. Скажите, может быть, ее что–нибудь тревожит? Вы ведь понимаете, в ее возрасте человека уже нельзя назвать ни здоровым, ни больным. И она тоже существует благодаря установившемуся равновесию. Стоит чуть поволноваться, и хрупкий баланс нарушится.

Жюли долго рылась в сумке, пока наконец не отыскала ключ и не открыла дверь. Одновременно она пыталась шутить с доктором.

— Извините. У меня слепые руки. Им нужно время, чтобы распознать знакомые вещи. Не зайдете на минутку? Хотите чего–нибудь выпить?

— Нет, спасибо. Я спешу. Мне еще нужно зайти в «Подсолнухи». Мадам Монтано слегка поранила палец, когда распаковывала ящики. Нет–нет, ничего серьезного. А кстати, вы знаете, пока я осматривал вашу сестру, она без конца расспрашивала меня про новую соседку. Вначале я даже подумал, что они родственницы.

— Ах, доктор, у нас больше нет родственников. Вернее, почти нет. В нашем возрасте… Мы так давно идем по жизни, что растеряли по дороге всю родню. Мы сами уже не люди, а кладбища.

— Да что вы такое говорите! — возмущенно воскликнул доктор. — Но меня сейчас волнует другое. Я вот все думаю, а разумно ли было объединять на таком узком пространстве сразу двух столетних дам? Мне кажется, я мог бы поклясться, что это соседство сильно раздражает вашу сестру. Возможно, ее нынешнее расстройство вызвано именно этой причиной.

— И что вы советуете?

— Во–первых, необходимо снизить давление. А затем…

Доктор чуть подумал.

— Затем я, возможно, порекомендовал бы легкое успокоительное. Но очень осторожно и под моим наблюдением. Понимаете, она сейчас как фитилек, который, стоит его чуть привернуть, готов погаснуть. В то же время слишком сильное пламя его тоже неминуемо уничтожит. Так что следите за ней и держите меня в курсе. А как вы сами себя чувствуете?

— О, я не в счет, — сказала Жюли. — Сейчас меня беспокоит только Глория.

— Ах нет же! Я же вам сказал, оснований для беспокойства пока нет. Главное, пусть отдыхает. Ни к чему ей такое количество гостей. Впрочем, я то же самое сказал и ей. Завтра зайду еще раз.

Жюли проводила доктора до двери и на прощание вместо руки протянула ему свое запястье, которое он пожал.

— Обещаю вам, что не спущу с нее глаз, — сказала она.

Когда она произносила эти слова, ей показалось, что она как бы раздваивается: голос лжи отдавался в ней эхом самой искренней интонации.

Она не спеша переоделась в темное платье и сменила перчатки, а потом пошла к сестре. Глория сидела в кресле. Рядом с ней стояла ее палка. Вид у нее был довольно злобный, но при виде Жюли она постаралась изобразить на лице выражение страдания.

— Плохи мои дела, — сказала она. — Только что был доктор. Он уверяет, что я сама выдумываю себе болезни, но я чувствую, что это не так. А что это ты мне принесла?

Жюли с такой неловкостью начала развязывать пакет, что Глория не выдержала и почти вырвала его у нее из рук.

— Дай сюда. Бедняга. Иначе ты никогда не закончишь. Удалось что–нибудь найти?

— Не слишком много, — ответила Жюли. — Лучший период в жизни Джины приходится на послевоенное время. Тогда вышло «Дело Хольдена». Ей было пятьдесят лет, но…

— Постой, почему пятьдесят? — прервала ее Глория.

— Ну да, пятьдесят.

— Ты хочешь сказать, что она родилась в том же году, что и я? В тысяча восемьсот восемьдесят седьмом?

— По крайней мере, здесь так написано.

— Покажи.

Жюли нашла нужную страницу, и Глория вполголоса принялась читать вслух статью.

— Я хорошо помню молодого Рея Молиссона, — сказала она. — Это было в пятьдесят первом году. Я как раз организовала Квартет Бернстайн. Значит, ей было шестьдесят четыре года, когда этот дурак из–за нее покончил с собой? Невероятно. Хотя да, все верно. Я выступала в Лондоне, и тогда же молодой скрипач Коган получил премию королевы Елизаветы. Господи, это точно был пятьдесят первый год!

Она выпустила книгу из рук на колени и закрыла глаза.

— Жюли, ты представляешь, что здесь начнется, когда она расскажет эту историю? Потому что, будь уверена, как только она хорошенько устроится, она сманит к себе своими историями всех моих подруг. Не спорь! И все эти идиотки, которым нечем заняться, начнут распихивать друг друга локтями, лишь бы сунуть свой нос в ее амурные дела!

Жюли следила за сестрой тем же изучающим взглядом, каким доктор Муан рассматривал ее собственные рентгеновские снимки. Глория без конца поводила головой, а рот ее кривила легкая гримаса страдания. Потом, не открывая глаз, она тихо произнесла:

— Жюли, я много думала. Я больше не вынесу присутствия здесь, рядом со мной, этой потаскухи. Лучше я сама уеду куда глаза глядят. Не один же в мире «Приют отшельника».

У Жюли ухнуло сердце, и по одному этому она поняла, насколько дорожила своим планом. Стоит им перебраться отсюда, как к Глории моментально вернется все ее здоровье. И все рухнет. Конечно, в каком–то смысле все это не имеет никакого значения. Но в то же время… нет, это было бы ужасно. Жюли энергично потрясла Глорию за плечо.

— Ты говоришь глупости. Послушай. Возьми себя в руки. Во–первых, в этих местах больше нет такого заведения, как наше. Но даже если что–нибудь похожее найдется… Допустим, мы уедем… вернее, ты уедешь, потому что у меня просто не хватит духу трогаться с места…

Глория резко поднялась с кресла и полным растерянности взглядом посмотрела на сестру.

— Ты поедешь со мной! — воскликнула она. — Ты прекрасно знаешь, что я без тебя не могу.

— Ладно, — примирительно сказала Жюли. — Допустим, мы уезжаем из «Приюта отшельника». Кто этому будет радоваться больше всех? Кто станет потирать от счастья руки? Кто? Ясное дело, Джина. Джина, которая сможет отныне поливать тебя грязью, потому что ты уже не сможешь заткнуть ей пасть. Ну и что, что ради нее молодой человек покончил с собой? Это ей даже льстит. А что скажут про тебя, бедная моя Глория? Развод — раз. Второй муж, который кончает самоубийством после обвинения в гомосексуализме, — два. Третий муж, высланный из страны за мошенничество, — три. Четвертый муж…

— Заткнись! — простонала Глория.

— Милая моя, это не я, это она все будет рассказывать. Она всех убедит, что ты просто не могла не уступить ей место. И защитить тебя здесь будет некому.

— То, что ты говоришь, — это прошлое. А я никогда никому о нем не рассказывала.

— Да, но если она узнает, что тебя интересует ее прошлое, она обязательно начнет рыться в твоем. Стоит тебе начать наводить справки о ее юности, о ее детстве, как она немедленно займется тем же. В сущности, ее можно понять. Она имеет полное право ничего не рассказывать о том, как прошли ее первые годы в Неаполе.

— Мне плевать на ее первые годы, — грубо прервала ее Глория. — Но я никогда не смирюсь с тем, что она воображает, будто родилась тогда же, когда и я.

— Это еще надо проверить, тогда же или… В конце концов, единственное, что может иметь значение, — это ваша карьера. И твоя ничуть не беднее той, что сделала она. Ты — образец цельного существования. Любая из твоих подруг мечтала бы быть такой же, как ты. Поэтому довольно тебе стонать. Для начата займись–ка своим здоровьем. Я куплю тебе что–нибудь стимулирующее. А ты снова слушай музыку, распахни двери и улыбайся. Будь такой, какой привыкла быть.

Глория погладила сестру по руке.

— Спасибо. Ты лапочка. Не знаю, что это на меня накатило. Вернее, слишком хорошо знаю. Мне внезапно пришло в голову, что награждать собираются не артистку, а столетнюю старуху. А если нас будет двое, то, возможно, Монтано тоже наградят. А уж этого я точно не переживу.

Жюли эта сторона вопроса раньше как–то не приходила в голову, но после короткого колебания она поспешно ответила:

— Я все разузнаю, но в любом случае тебя представили к награде первой. А ведь это всегда вопрос времени. Так что выбрось все это из головы и успокойся.

Ей ни в коем случае нельзя было показать свое замешательство, а потому она прошла к электропроигрывателю и перевернула пластинку.

— Немножко Моцарта, — сказала она. — Помнишь?

— Сколько раз я его играла, — ответила Глория.

И она молитвенно сложила руки. «Неужели она настолько постарела?» — про себя подумала Жюли.

— Подойди, — тихо позвала Глория. — Я подсчитала. Мне нужно продержаться ровно три месяца, до дня рождения. Потом можно умирать. Но сначала я должна получить орден. Согласна, это глупо, назови это как хочешь, но я не могу думать ни о чем другом. Как ты думаешь, могут дать орден Почетного легиона иностранке? Ведь она же итальянка. Я служила Франции, а она? Дай–ка мне альбом вырезок.

— Который?

— Шестой том.

Она почти наизусть помнила содержимое каждого из этих альбомов. Все газетные и журнальные вырезки хранились в строгом хронологическом порядке. Здесь были отчеты о концертах, статьи известных критиков, хвалебные рецензии, интервью, фотографии Глории, в окружении журналистов и зевак направляющейся к концертному залу, — одним словом, сорокалетняя история славы, запечатленная в заголовках на разных языках мира: «Wonder woman of French music», «Аn enchanted violin», «She dazzles New York audience»…

Шестой том был, собственно, последним. Глория раскрыла его у себя на коленях, а Жюли, приобняв сестру за плечи, склонилась и читала вместе с ней.

— Смотри, это Мадрид, — заметила она. — Я тоже там играла в тысяча девятьсот двадцать третьем году. Тот же зал и та же сцена. Только дирижировал Игорь Меркин. А вот здесь, — продолжала Глория, — Бостон. Грандиозный успех. Такие отзывы даже мне редко приходилось читать. «А unique genius… Leaves Menuhin simply nowhere…» Да, ты права. Куда ей до меня!

На эти короткие мгновения они словно превратились в единомышленниц, вспоминающих общее чудесное прошлое. Глория первой нарушила очарование минуты.

— Ты сохранила свой альбом вырезок? — спросила она.

— Нет. Я давным–давно все растеряла, — ответила Жюли.

Она отодвинулась от сестры и пошла остановить проигрыватель. Потом небрежно бросила:

— Ну, я пошла. Если тебе что–нибудь понадобится, позовешь меня.

В этот день Жюли поела с аппетитом. Боль исчезла совершенно. Кларисса наблюдала за ней с удивлением и легкой тревогой. К частым сменам настроения Глории она уже привыкла, но Жюли… Жюли всегда хранила на лице одно и то же выражение, словно говорившее: «Отстаньте от меня все». Однако Клариссе хватило ума не задавать вопросов. Чтобы прервать затянувшуюся тишину, она заговорила о господине Хольце. Это была неисчерпаемая тема для разговора, потому что он все последние дни только и делал, что сновал между своим домом и домом Джины, объясняя всем встретившимся по пути, что спешит «чуть–чуть подсобить» соседке. Обитатели острова пребывали в неослабном внимании, подсматривая и подглядывая глазами слуг и ближайших соседей. Памела, укрывшись за притворенным ставнем и вооружившись биноклем, рассматривала ящики, которые без конца вносили в «Подсолнухи». Она уже успела заметить ценную посуду, полки — очевидно, от книжных шкафов, — торшер неизвестного ей стиля, возможно мексиканского. Телефон у Глории звонил не умолкая.

— Все это немного напоминает рыночную распродажу, — докладывала Кейт. — Знаете, наподобие гостиных у бывших чемпионов, где шагу негде ступить от всяких там кубков, ваз и прочих трофеев из позолоченного серебра. Хольц лично распаковывает во дворе весь этот хлам, а потом благоговейно тащит в дом. Ей–богу, он в нее втюрился. А ведь она годится ему в матери!

Но Глории хотелось знать еще больше, и она без конца теребила самых надежных из своих подруг. Но те и без ее напоминаний охотно гуляли вокруг «Подсолнухов», ловя любой повод, чтобы задержаться подольше возле самого дома.

— Нет, — говорила малышка Эртебуа, — ее самой не видно. Она все время в доме, наверное, руководит переселением. Я заметила, как несли несколько картин. Несли невероятно осторожно, наверное, картины очень ценные.

Симону, в свою очередь, поразило изобилие кухонной утвари и бытовых приборов.

— Это просто невозможно, — восклицала она, — она что, собирается открывать семейный пансион? Вы бы видели, какая плита! А сколько всяких комбайнов! А холодильник! Да в нем жить можно! Она, наверное, трескает за семерых!

— А главное, — продолжала Кларисса, — есть один загадочный предмет. Никто не может догадаться, для чего он нужен. Это что–то вроде очень большого стеклянного сосуда, даже не сосуда, а такой вроде бы ванночки, но очень большой — наверное, целый метр в длину — и очень глубокой. Ваша сестра и ее приятельницы строят предположения. Поскольку стиральную машину они видели отдельно, значит, это не для стирки.

— А крышка к этой штуке есть?

— Нет никакой крышки.

— Так, может, это что–то вроде картотеки? Или специальная полка для кассет? Или для бобин со старыми фильмами? Это было бы очень удобно, потому что сквозь стекло легко читать названия.

— Не может быть. Он слишком глубокий.

Глория билась над загадкой этого предмета, как бились и все остальные. А ключ к ней неожиданно дал привратник Роже, и тогда новость распространилась по острову со скоростью урагана, обрастая по пути новыми деталями и подробностями.

— Я слышала от самой мадам Женсон.

— И что же это такое?

— Кажется, это аквариум. Роже помогал ей устанавливать его в гостиной.

— Аквариум! Но ведь в нем обычно держат маленьких рыбок. К тому же для него требуется целая куча всякого специального оборудования и, кажется, особая подставка из камней.

— Просто она чокнутая, — подвела итог Габи Ле Клек.

Глория позвонила Жюли.

— Ты в курсе?

— Да. Об этом говорили у Рауля. Конечно, аквариум — это выглядит довольно странно, но у Джины все необычное.

— Ты что, не понимаешь? Ведь это направлено против меня. Сама подумай! Это же бросается в глаза! Каждому захочется взглянуть на этот аквариум. А если он окажется устроен со вкусом — ну, сама понимаешь, красивое освещение, рыбки, кораллы, всякие редкие растения, — они пойдут на любые низости, лишь бы выпросить приглашение. Да, она не могла изобрести ничего лучше аквариума, чтобы отбить у меня всех друзей.

— Послушай, Глория. Я к ней схожу.

— Ага! Вот видишь! И ты тоже!

Голос ее задрожал, и в нем послышалось сдерживаемое рыдание.

— Может быть, дашь мне договорить, — строго прервала ее Жюли. — Да, я пойду к ней, но только для того, чтобы стать там твоими глазами и ушами. Я расскажу тебе все, что увижу, и все, о чем услышу. Впрочем, время терпит. Ведь аквариум не так просто устроить. И еще нужно привезти рыб. Так что перестань забивать себе голову.

Жюли положила трубку и обратилась к Клариссе, которая шумела пылесосом:

— Все–таки старики — это ужасно. Бедная Глория! Я ведь помню ее совсем другой! В молодости, во времена ее первых мужей, она была желанной гостьей на любых праздниках, на любых приемах. Да что там, она была королевой на всех этих вечерах! А теперь?.. Она проводит время, пережевывая всякие глупости, и впадает в отчаяние из–за чужого аквариума. Помяни мое слово, Кларисса. Я не удивлюсь, если она из–за него заболеет.

Но Глория не собиралась сдаваться. Она предприняла ответный удар, собрав у себя вечеринку под девизом «Мои дирижеры». Никогда еще она так тщательно не причесывалась, никогда так старательно не гримировалась, никогда не надевала столько лучших украшений сразу, и никто, кроме Жюли, не смог бы заметить, как обвисли ее щеки и ввалились глаза, придавая лицу сходство с черепом. Впрочем, благодаря крайне удачному освещению — а никто не умел так, как Глория, подбирать освещение, оставляя ставни прикрытыми ровно настолько, насколько нужно, и располагая настенные светильники именно там, где нужно, — она все–таки выглядела очень недурно. Все ее самые верные подружки были здесь и сейчас увлеченно трещали. Явились все, кроме Нелли Блеро.

— Почему она не пришла? — тихо спросила Глория. — Она что, заболела?

— Нет, — ответила Жюли. — Просто опаздывает.

Но Нелли так и не пришла. Глория старалась изо всех сил. Она казалась веселой, блестящей хозяйкой салона. Пару раз у нее возникали легкие провалы в памяти — в самом деле, как было с ходу вспомнить имя некоего Поля Парея, — но она так мило и кокетливо призналась в своей забывчивости, точь–в–точь девчушка, перепутавшая слова тщательно заученного приветствия, — что компания в очередной раз пришла в полный восторг. Затем прослушали фрагмент из Концерта Бетховена. Жюли, знавшая, насколько он труден, не смогла сдержать восхищения. Нет, все–таки Глория была выдающейся исполнительницей. Наверное, ей надо было бы умереть, когда она была на вершине славы. Тогда не пришлось бы сражаться с собственным старческим слабоумием. В конце концов, разве она не окажет ей услугу, если… Жюли не смела додумать эту мысль до конца, но чувствовала, как в душе ее все крепнет сознание справедливости того, что она затевает. В сущности, она всегда поступала справедливо. Разве ее письмо лейтенанту Ламбо было проникнуто хоть каким–нибудь недостойным чувством? И то, другое письмо, которое она написала уже в Нью–Йорке и благодаря которому открылось, что Жан Поль Галан был гомосексуалистом, разве не оно спасло Глорию от неизбежного скандала? Да, она всегда старалась предотвратить скандал. Дардэль был воротилой черного рынка. Разве не разумно было заранее принять меры предосторожности и сообщить, что он был евреем?

Раздались аплодисменты. Гости шумно поздравляли Глорию. «Ах, какой талант! Вот уж действительно дар Божий!..» Идиотки! Кому нужны их грошовые комплименты? Забившись в уголок, Жюли, не обращая внимания на присутствующих, пыталась разобраться с собственной совестью — так сердечники внимательно прислушиваются к себе, дабы не упустить начало приступа, — и чувствовала, что понемногу обретает душевное спокойствие. Прадин сам скомпрометировал себя связями с ОАС — или с ФНО, кто знает? — и снова справедливость была на ее стороне. Потому что иногда одной строчки на клочке бумаги бывает достаточно, чтобы грянул взрыв. А теперь…

К ней подошла Глория.

— Ты можешь объяснить, почему Нелли не пришла?

И тут Кларисса принесла надушенное письмо. Глория сразу же вскрыла его, и лицо ее исказилось гримасой отвращения.

— Прочти.

— Ты же знаешь, что без очков я…

— Но ты догадалась, что это от Монтано?

Моя дорогая!

Мне бы так хотелось еще раз побывать у вас. Мне уже рассказали, что вы совершенно бесподобно умеете делиться своими воспоминаниями. Увы, хлопоты переезда меня несколько утомили. Надеюсь, что вы извините меня и придете ко мне помочь… У вас во французском есть изумительное выражение, которое мне очень нравится: помочь мне «вешать крюк над очагом ». Как только я буду готова, вы первой получите от меня сигнал. До скорой встречи.

Сердечно ваша

Джина.

— Какая наглость! — возопила Глория. — Нужны мне ее любезности! Нет, что она себе вообразила! Да пусть она себе засунет свой крюк в одно место!

Глория заметно побледнела. Жюли сжала ей плечо.

— Ты не собираешься расплакаться, я надеюсь? Подожди хотя бы, пока они уйдут.

Глория не отвечала. Она не могла говорить от душившего ее гнева.

— Пошли за доктором, — сказала Жюли Клариссе.

— Нет, не надо доктора, — простонала Глория. — Сейчас пройдет. Но ты увидишь, что я была права. Сегодня Нелли не явилась, даже не извинившись. Завтра будут другие. Чем я это заслужила?

Доктор Приер отозвал Жюли в сторонку.

— Волноваться особенно не из–за чего, — тихонько начал он, пока Кларисса перестилала постель. — Но за ней нужно приглядывать. Что–то ее тревожит, впрочем, мы с вами об этом уже говорили. Вы не догадываетесь, что это может быть? Она ни с кем не ссорилась?

— Что вы, доктор! — протестующе отозвалась Жюли. — Она здесь со всеми дружит.

— А почту она получает?

— Нет. Ей присылают, конечно, отчеты из банка и прочее, но вы ведь не это имеете в виду?

— А что, она все еще ведет свои дела? Играет на бирже?

— Нет, что вы. У нее есть агент, который всем этим занимается. Так что мы можем спать спокойно.

Качая головой, доктор принялся не спеша складывать стетоскоп.

— Тогда я и вовсе ничего не понимаю, — произнес он. — Дома у нее все в порядке. Денежных затруднений нет. Она устроена с комфортом и удобствами. Одним словом, ни малейшей причины для тревоги просто не существует. И тем не менее что–то ее пожирает. Она спит все хуже и хуже. Аппетит пропал. Сегодня утром поднялась температура, правда небольшая — 37,8. Будь ей тридцать лет, все это, разумеется, не имело бы никакого значения. Но в ее возрасте малейшее отклонение от нормального хода вещей может повлечь самые серьезные последствия. Никаких органических расстройств я у нее не обнаружил. Если вы не против, я приведу к ней одного своего коллегу. Он очень хороший невропатолог, хотя ей мы об этом, разумеется, не скажем. Ни к чему драматизировать.

Он снова подошел к Глории и заговорил с ней тем фальшиво бодрым голосом, каким врачи любят говорить с больными, стараясь их обмануть:

— Вам нужно хорошенько отдохнуть, моя дорогая! Думаю, что ничего серьезного у вас нет. Человек, доживший до ста лет, может презирать время. Знаете, у меня есть превосходный друг, профессор Ламбертен, и как раз сейчас он проводит отпуск на побережье. Я знаю, что ему очень хочется с вами увидеться. Вы не будете возражать, если я приведу его сюда? Скажем, завтра или послезавтра? Он так много слышал о вас. Между прочим, и сам когда–то играл на виолончели. Вы всегда были для него предметом восхищения.

— Пожалуйста, — чуть слышно отвечала Глория. — Только пусть поторопится, а то может не застать меня в живых.

— Это что еще за мысли! — рассердился доктор Приер.

Глория с безнадежностью махнула рукой.

— Все, чего я хочу, — это дотянуть до Дня Всех Святых, — с почти искренним равнодушием проговорила она. — А дальше…

— Помилуйте, но почему же именно до Дня Всех Святых?

— Потому что в этот день моей сестре исполняется сто лет, — объяснила Жюли.

Тогда доктор легонько постучал Глорию по плечу.

— Ну что ж, я обещаю вам, что вы прекрасно дотянете до Дня Всех Святых. А дальше… А дальше будете тянуть еще и еще, поверьте моему слову!

Он взял в руки свой атташе–кейс, и Жюли вышла проводить его.

— Она ждет Дня Всех Святых не как праздника и даже не как дня своего рождения, а как некоей особенной, исключительной даты. Дело в том, что в этот день ей должны вручить орден Почетного легиона.

— Так вот из–за чего она сама себя терзает! Ну, вы меня успокоили. Хотя я все–таки никак не могу понять одной вещи. Ведь радость должна была придать ей сил. А она как будто чего–то боится, я это чувствую. А что вы об этом думаете?

— Я думаю, что моя сестра обожает, чтобы ее жалели, вот и все. Ей всегда необходимо, чтобы вокруг нее все вились, чтобы все за нее волновались. Короче говоря, ей необходимо быть в центре внимания.

— Вы правы, у меня сложилось такое же впечатление. И все–таки я убежден, что дело не только в этом.

В то утро Жюли отправилась покурить под соснами, хотя знала, что садовники это строго запрещали, опасаясь пожара. Доктор Приер может сколько угодно ломать себе голову, ему ни за что не догадаться, чего боится Глория. Другое дело — невропатолог. А если он копнет глубже? Если он поймет, что соседство Джины для Глории все равно что близость ядовитой манцениллы? Вдруг он даст Глории совет поискать себе другое пристанище? Жюли вынуждена была признать, что Джина оставалась ее единственным оружием. И если это оружие у нее отберут, ей не останется ничего другого, как умереть первой, в очередной раз выступив в роли жертвы. Потратить столько сил, чтобы хоть раз в жизни не быть вечно проигравшей, и теперь, когда миг победы так близко — сколько лет она ждала его? тридцать? сорок? — понять, что все снова готово рухнуть. Глория снова выскальзывает у нее из рук. Это было слишком жестоко, потому что вынуждало верить, что в жизни всегда бывает только так: одним все, другим ничего, никакой справедливости нет, кругом один обман.

Нет, ни под каким предлогом Глория не должна уезжать из «Приюта отшельника». И лучшим средством задержать ее здесь будет… Да, решиться на это нелегко, но если придется действовать быстро… Так, сколько у нас остается до Дня Всех Святых? Она по привычке стала загибать свои несуществующие пальцы. Три месяца. Еще целых три месяца. Она терпела столько лет, столько серых бесконечных лет, и вот теперь осталось еще три месяца. Ей вдруг подумалось, что она похожа на путника, что по узкому мостику карабкается через бездонную пропасть. Ах, как заманчиво отдаться во власть головокружения… Всего лишь один звонок хирургу: да, я согласна на операцию, и давайте не будем больше это обсуждать…

Она еще долго сидела, всё взвешивая «за» и «против». Конечно, очутись она в больнице, Глории не выбраться с острова. А если Глория останется на острове, то ее песенка спета. С другой стороны, операция может оказаться неудачной — разве можно исключить худшее? — и тогда она умрет первой. Умрет, а это значит — снова проиграет. Под соснами поднялся легкий ветерок. В просветах между ветками голубело море, то и дело загораясь искорками солнца. Но Жюли его не видела. Она вообще ничего не видела и не слышала вокруг себя, погруженная в свои мрачные расчеты, превратившись в туго сжатый комочек тревоги, словно игрок, готовый бросить на кон последний жетон. В любом случае конец партии близок. Они обе скоро умрут, весь вопрос в том, кто из них умрет раньше. Пожалуй, если смотреть на все это дело вот так, с трезвой позиции, то никаких угрызений совести у Жюли быть не должно. Всю свою жизнь, после Флоренции, она только тем и занималась, что душила собственные угрызения, как бедная обманутая девушка душит свое новорожденное дитя. Куда лучше иметь дело с трудноразрешимой проблемой! Вот и сегодня она отбросила в сторону всякие сентиментальные глупости. Потому что ей еще нужно решить одну, очень трудную, последнюю проблему.

Она поднялась, стряхнула с юбки налипшие сосновые иглы и спокойно вернулась в «Ирисы». По пути ей не встретился ни один человек. В «Приюте отшельника» любили поспать по утрам, поэтому здесь даже было запрещено пользоваться газонокосилками или включать транзисторы. Бедный господин Хольц со своим роскошным роялем! К Жюли уже вернулось ее обычное хладнокровие. План ее созрел. Она обдумала всё: детали нападения, возможные отступления и контратаки. Кларисса ждала ее, чтобы уточнить меню обеда. Наверное, флан. Больше ничего не надо.

— А что заказала Глория?

— Морской язык в сметане и абрикосовый пирог.

— Ничего себе! Для тяжелобольной довольно смело!

— Мне кажется, — вздохнула Кларисса, — ей хочется, чтобы все вокруг заволновались.

Значит, Глория предприняла контрнаступление. И решила воспользоваться своим легким недомоганием, чтобы взбудоражить своих приближенных и оторвать от Монтано хотя бы часть зрительниц. Чтобы все собрались к одру настоящей столетней дамы — единственной и неповторимой. Но и Джина была не из тех, кого легко обвести вокруг пальца. Было три часа, когда катер подвез к острову небольшую группу журналистов — человек пять или шесть. Оказывается, представители местной прессы уже договорились с великой актрисой об интервью, и Джина любезно показала им виллу, а потом разрешила сфотографировать себя в кухне, оклеенной афишами, а также на фоне аквариума, в котором между кораллами и лианами гордо плавали рыбы, словно сошедшие с картины кисти Карзу или Фернана Леже. Потом в саду все выпили за здоровье Джины и за здоровье обеих столетних дам.

— Вот шлюха! — заорала на следующий день Глория, едва взяв в руки свежую газету. — Это она устроила, чтобы позлить меня!

А увидев снимки с аквариумом, просто лишилась дара речи. Фотографии были цветные, и особенно впечатляла одна, на которой крупным планом была снята большая пестрая рыбина, вся, словно боевой раскраской, покрытая черными полосами и с застывшей, словно смертная маска, мордой.

— Какой ужас, — выдавила она наконец. — Забери это отсюда.

— Знаешь, я долго думала, — сказала Жюли. — Мне кажется, ты должна принять ее приглашение и пойти к ней на эту самую вечеринку.

— Ни за что на свете! — Глория закричала так громко, что даже закашлялась. — Ты что, хочешь меня доконать?

— Отнюдь. Просто я считаю, что ты не должна терять лицо. Она заранее уверена, что ты извинишься и откажешься. Можешь себе представить, как она это прокомментирует. «Она уже совсем не в силах двигаться… Говорят, она не может сделать и двух шагов… Это конец…» А если тебе помогут дойти до «Подсолнухов» — это совсем рядом, — то ты заткнешь пасть самым злым языкам. Разумеется, мимоходом ты взглянешь на эту рыбину, которой она так гордится, и сейчас же отвернешься, тихонько бросив: «Какое уродство!» На всех, кто там будет, это произведет неизгладимый эффект — ты ведь знаешь, как к тебе прислушиваются, — а она очень пожалеет, что тебя пригласила.

Глория слушала ее с серьезным видом.

— До чего мы докатились, — проговорила она наконец. — Бедная моя старушка…

— А до тех пор, пожалуйста, последи за собой, — продолжала Жюли. — Ведь ты должна будешь произвести впечатление. Прими что–нибудь тонизирующее. А что до этого самого невро… э… Ламбертена, то я на твоем месте спровадила бы его отсюда.

Увы, по несчастливому стечению обстоятельств письмо с приглашением от Джины пришло всего за час до того, как доктор Приер привел с собой коллегу. Отступать было уже поздно. Доктор Ламбертен оказался обходительным типом с длинными осторожными руками. Расспросы свои он вел мягко и ненавязчиво и при этом басил и по–бургундски раскатывал «р». Примостившись поближе к постели Глории, он внимательно слушал ее, склонив голову, словно исповедник. Стоило ей замолкнуть, он сейчас же просил ее продолжать, а время от времени легонько промокал ей лоб носовым платком, позаимствованным у Жюли, — воспоминания о прошедшей жизни кидали Глорию в жар. Жюли примостилась на краешке стула, подальше от больной, и с изумлением слушала, как вся жизнь ее сестры, которую уж она–то знала насквозь, в рассказе Глории превращалась в историю какой–то совершенно незнакомой ей женщины, всегда и во всем поступавшей исключительно из благородных побуждений. Ни о ссорах, ни о потасовках с Бернстайном не было сказано ни слова… Жан Поль Галан вообще почти не удостоился упоминания… Да, он был очень мил… Характера не хватало… Его можно понять… Артистическая натура…

«Артистическая, как же!» — мысленно возмущалась Жюли. Этот «артист» завел нежную дружбу с собственным шофером, а потом ему и этого покачалось мало и он буквально бегал за каждым гостиничным лакеем! А Дардэль? Вспомнить только, что за типы вокруг него крутились, самые настоящие спекулянты! Но в рассказе Глории на все это не было и намека, словно она накладывала на морщинистую физиономию собственной богатой событиями жизни толстый слой грима. А Прадин? Когда в Алжире началась война, а вместе с ней и весь этот бардак, он предавал направо и налево всех, кого только мог! Но разве такая женщина, как Глория, могла ошибаться? Если она выбрала этих мужчин, значит, они вне подозрений. Вспоминая сейчас свою супружескую жизнь, Глория настолько искренне верила в свои собственные басни, что Жюли буквально раздирало изнутри от гнева. Ей хотелось крикнуть: «Вранье! Она выходила за них замуж только потому, что у них у всех было полно денег, и еще потому, что они ее обожали. Вот именно. Обожали и преклонялись перед ней. Даже старик Ван Ламм, который не желал знать, что у нее были любовники. Нет, моя сестра никогда не была целомудренной весталкой, безгранично преданной культу скрипки. Ей было уже восемьдесят, но она все еще не упускала ни одной возможности. Кому это знать, как не мне! Я всегда умела подсмотреть в запертую дверь. Не буду утверждать, что это было так уж омерзительно, но только, пожалуйста, не надо изображать из себя перед доктором небесное создание!»

Она так разволновалась, что решила на цыпочках выйти в коридор покурить. Гнев душил ее. Заныл бок, и рукой она стала легонько поглаживать его. Она давно заметила, что между ее настроением и той штукой, что зрела в ней, словно зародыш, существовала какая–то загадочная связь. Она достала открытку, которую час назад сама принесла Глории, чтобы перечитать еще раз. Приглашение было напечатано на машинке и составлено в самых любезных, хотя и кратких выражениях. От руки было приписано одно–единственное слово: «Дружески» — и, конечно, подпись: витиеватая и заковыристая, с заглавным «G», изогнутым, словно готовое захлестнуться лассо. Да, убедить Глорию принять приглашение будет нелегко.

Оба доктора вышли из комнаты вместе.

— Скрипка просто восхитительна, — говорил Ламбертен доктору Приеру.

Судя по всему, «страдивариус» Глории заинтересовал его гораздо больше, нежели пациентка. Правда, обращаясь к Жюли, он напустил на себя вид озабоченного профессионала.

— Что за потрясающая женщина! И какая жизненная сила! Видите ли…

— Что же все–таки с ней происходит? — прервала его излияния Жюли. — Она в последнее время сильно изменилась. Она кажется подавленной…

— Она действительно подавлена. Я вас, наверное, очень удивлю, если скажу, что, на мой взгляд, госпожа Бернстайн до сих пор так и не осознала, что стоит на пороге столетия. То есть она как бы забавлялась этим фактом, стараясь извлечь из него дополнительное доказательство собственной неповторимости, но совершенно не думая о том, что сто лет — это, в сущности, конец пути. А потом… В том–то и дело, что «потом» уже не будет. С ней случилось то, что она как будто прозрела и обнаружила себя в полном одиночестве стоящей на краю могилы. Разумеется, она растеряна. Ведь ваша сестра всю свою жизнь была окружена людьми, не так ли? И вы всегда были с ней рядом. Мне кажется, у нее просто нет опыта одиночества. Такого одиночества, когда понимаешь, что ты — всего лишь человек, а вся твоя известность и все твои бурные романы… Увы, они в прошлом. В зале больше не осталось ни одного зрителя.

— Я это знаю, — пробормотала Жюли. — Я это знаю уже не одну сотню лет…

— Простите. Скажите, вы верите в Бога?

— Даже не пытаюсь.

— А она?

— У нее никогда не было на это времени.

Втроем они не спеша шли к саду. Ламбертен продолжил:

— Итак, что ей остается? Бунт. И прежде всего это превращается в бунт против тех, кто ее окружает. Она сейчас чувствует примерно то же самое, что зверь, привыкший к воле, чувствует, попав в сети. Он яростно сражается. На следующей стадии наступает безразличие. Ну а потом…

Доктор Приер прервал его. Он говорил с подчеркнутой почтительностью:

— А вам не кажется, что тот факт, что рядом с ней живет еще одна столетняя дама…

— Ну, это очевидно! — живо отозвался Ламбертен. — Тот, кому пришла в голову идея объединить здесь их обеих, сам того не сознавая, совершил настоящее преступление. Вы наверняка слышали известную мудрость: «Два крокодила в одном болоте не живут…» Вот и обе наши старушки в конце концов сожрут друг друга. Для них сейчас это последний шанс заставить биться свое угасающее сердце. Кто победит в этой схватке? Потому что в ней обязательно будут и победитель, и побежденный. Они обе видели у своих ног весь мир, но сейчас у них осталось единственное, что гpeeт самолюбие, — возможность одержать последнюю победу. Иными словами, сожрать соперницу.

— Значит, вы не советуете нашей пациентке никуда переезжать? Не искать себе новое жилище?

— Ни в коем случае. Она будет слишком горячо сожалеть, что уступила поле битвы. Я, конечно, не утверждаю, что она не захочет спастись бегством, стоит ей почувствовать близкое поражение, но лично меня это очень удивило бы.

Жюли, не сдержавшись, проронила:

— Но ведь это ужасно, доктор.

Ламбертен пожал плечами, а потом ласково взял в руки затянутую перчаткой ладонь Жюли.

— А это? — сказал он. — Разве это менее ужасно? Такова наша жизнь. Она без конца изобретает все новые пытки, которые мы стараемся облегчить.

— Значит, вы будете лечить мою сестру, чтобы она была в силах продолжать это…

Она внезапно замолчала. Ей было так стыдно, что голос ее предательски задрожал.

— Поставьте себя на мое место, — ответил Ламбертен.

А Жюли про себя с неожиданной ясностью подумала: «Я и так на этом самом месте».

— Ну хорошо, — со своей обычной благожелательностью промолвил доктор Приер, — мы постараемся сделать так, чтобы она хорошо спала, чтобы разумно питалась и не слишком терзала себя. А дальше…

Тут он одной рукой притянул к себе коллегу, а другой Жюли. Со стороны они выглядели как три заговорщика.

— Мне пришла в голову вот какая идея, — шепотом начал он. — Вы знаете, что для госпожи Бернстайн готовят вручение ордена Почетного легиона. Так вот, я постараюсь, чтобы это торжественное событие случилось как можно раньше. Наверняка ее фамилия будет объявлена в списке, который публикуют к Четырнадцатому июля, хотя церемонию решили приурочить ко Дню Всех Святых, дню ее сотой годовщины. Но ведь можно это сделать и раньше!

— Отличная идея, — одобрил Ламбертен.

— Сделать это будет трудно, — продолжал доктор Приер, — потому что сейчас как раз время отпусков. Если мы не сможем связаться с нужными людьми, все провалится. Но в любом случае какое–то время у нас еще есть. Я думаю, месяца два…

А Жюли уже быстро считала про себя. Два месяца… Столько и она, пожалуй, продержится. Вот только придется поторопить события. Они уже шли садом, и от поливальной установки Мориса до них долетали сверкающие на солнце капли влаги.

— Держите меня в курсе дела, — вежливо проговорил доктор Ламбертен. Скорее всего, он напрочь забудет о том, кто такая Глория, раньше, чем вылезет из катера. В конце концов, чего не хватает этой глупой старухе для счастья? Особенно если вспомнить, что мир кишит несчастными, вроде нелегальных эмигрантов с детишками, у которых от голода провалились животы.

Жюли вернулась к сестре.

— Очаровательный мужчина, — сказала Глория. — Он хотя бы умеет спокойно тебя выслушать. Но мне кажется, он ошибся, считая, что у меня неврастения.

— Ну что ты! — отозвалась Жюли. — Во–первых, никто сейчас уже не говорит о неврастении. Он просто считает, что у тебя немного расходились нервы. Как только ты немного привыкнешь к новому соседству — ты понимаешь, кого я имею в виду, — все нормализуется. Я показала ему приглашение, и он думает, что тебе нужно туда пойти, просто из чувства собственного достоинства. Ты должна доказать, что ты выше всяких сплетен. Пойми, чтобы быть столетней дамой, недостаточно прожить на свете сто лет. Столетие — это нечто вроде особой чести, которую природа оказывает таким женщинам, как ты: молодым душой, полным энергии и сохранившим себя во всех отношениях. Я просто повторяю тебе, что он сказал, когда прощался. Заметь, ведь Джина тоже неплохо держится, но… Как бы она ни старалась, ей никогда не избавиться от этого пошлого налета, который делает ее похожей на кокотку. Помнишь, еще папа об этом говорил? Я думаю, еще он сказал бы, что у нее слишком потасканный вид. Она напоминаеткрасоток из «Мулен–Руж»…

Глория понемногу розовела. Воспоминания вызывали у нее улыбку.

— Я надену белый фланелевый костюм, — мечтательно произнесла она.

Но тут же, поддавшись внезапному приступу паники, зарылась лицом в руки.

— Нет, Жюли, мне не хватит сил! Здесь у меня под руками все, что мне нужно, здесь я чувствую себя хозяйкой, а там…

— Но ведь там будет Кейт! И Симона! И я там буду. Ничего с тобой не случится.

— Ты так думаешь?

— Ты принесешь ей какой–нибудь подарок, какую–нибудь безделицу… Что–нибудь из драгоценностей, которые тебе уже надоели, но там произведут впечатление. И не забывай, это должно быть что–нибудь слегка вульгарное. Все–таки она так и осталась неаполитанкой… А потом мы сразу же отведем тебя домой.

— Хорошо, — согласно отвечала Глория. — Но как можно раньше. Я зайду буквально на минуту, отметиться.

На другой день Глория предприняла ревизию всех своих богатств. Кроме «парадных» драгоценностей, у нее была целая куча всяких клипс, колец, сережек и прочих побрякушек, которые она от нечего делать пачками покупала во время гастрольных поездок. Жюли помогала ей. Они обе с некоторым скрипом уселись на ковре, разложив на полу украшения, и от души веселились, словно девчонки, играющие в камешки.

— Ты только представь себе, какой у нее будет вид в этих серьгах! — восклицала Глория. — Она будет похожа на базарную гадалку.

Жюли прыскала от смеха и тут же выуживала из кучи очередное кольцо с огромным лиловым камнем:

— А это? В нем она сможет сняться в роли настоятельницы монастыря!..

Теперь хохотала Глория. Внезапно глаза ее подернулись грустью. Она держала в руках красивый двухслойный камень, отливающий голубизной, с вырезанным на нем изображением.

— Севилья… — шептала она. — А его звали Хосе Рибейра… Он был очень красивый…

Впрочем, она тут же постаралась вернуться в веселое расположение духа.

— Нужно подобрать для нее что–нибудь ярко–красное. Поищи–ка вон там, среди колец. О, вот то, что надо! Вот этот маленький рубин.

— Но он слишком дорогой! — попробовала протестовать Жюли.

— Тем хуже для нее. Ведь это она придумала меня пригласить. Так что я имею полное право ее слегка придавить…

Когда Жюли, устав, ушла к себе обедать, Глория уже напрочь забыла о всех своих тревогах. У нее оставался еще целый долгий день, чтобы не спеша выбрать себе туалет, который должен будет окончательно уничтожить Джину. Теперь, вместо Жюли, ей помогала Кларисса. А Жюли все не давала покоя мысль, неосторожно высказанная наивным доктором Приером. Она даже переговорила об этом с госпожой Женсон–Блеш. Конечно, вручение награды желательно перенести на День Всех Святых, но ведь в газетах будет опубликован список награжденных, и нет никакой гарантии, что не найдется кого–нибудь, кто проболтается Глории раньше времени. Если только заранее не договориться, чтобы все держали язык за зубами. В конце концов, у обитателей «Приюта отшельника» хватает интересов и помимо Глории. Она для них — всего лишь одно из развлечений, не более. Люди так непостоянны! Так что если празднество будет перенесено, надо проследить, чтобы никаких разговоров вокруг него не было. Значит, договорились? Никому ни слова.

Глория между тем уже считала часы. Все было готово: платье, украшения, подарок… Жюли приглядывала за ней. От возбуждения сестра помолодела, и получалось, что из них двоих Жюли трусила гораздо больше. Ей пришлось даже принять тонизирующее, иначе она боялась не дойти до «Подсолнухов». Она специально задержалась дома, чтобы пропустить торжественное появление Глории. Она знала, что может не сдержать отвращения при виде всеобщего восхищения, которым наверняка будет встречен приход ее сестры, тем более что наверняка Джина до последней минуты не рассчитывала на него, заранее готовая получить на свое приглашение какую–нибудь отговорку. Дом был полон народа. Гости толпились в гостиной, вокруг аквариума, о котором Глория мимоходом высказалась в том плане, что, дескать, думала, он гораздо больше, — впрочем, сказано это было достаточно небрежно, чтобы не выглядеть откровенно оскорбительным. Не меньшая толпа гостей собралась и в кухне, увешанной афишами и фотографиями знаменитостей кино — разумеется, с автографами.

— Как, вы были знакомы с Эрролом Флинном?

— Конечно, я очень хорошо его знала. Он был просто прелесть, пока не напьется.

— И братьев Маркс?

— Разумеется. Но в жизни они были вовсе не так приятны, как о них принято думать.

Гости двигались группами, медленно, как в музее. Между ними сновали вышколенные официанты, разнося напитки и мороженое из устроенного роскошного буфета. Глория протягивала Джине руку и чувствовала, как ее заливает унижение. Что значили ее собственные друзья и знакомые по сравнению со всеми этими всемирно известными звездами! Лондонский симфонический оркестр, «Концерт–Колонн», великий Габриэль Пьернэ, даже сам Фуртванглер — для этих идиоток, млеющих от мрачной рожи фон Строхайна или озабоченной физиономии Гарри Купера, они были пустым звуком. И все–таки с самообладанием, отнимавшим у нее последние силы, она старалась задержаться перед каждым портретом легендарных личностей.

— Как интересно! И как необычно…

Монтано держала в руке руку соперницы и напряженнее, чем игрок в покер, ловила биение ее пульса в напрасной надежде услышать, как он в волнении забьется, показывая, что эту партию выиграла она. Тут ее позвал один из официантов.

— Извините меня, милая Глория.

Она препоручила Глорию господину Хольцу, и та не преминула воспользоваться случаем, чтобы негромко, но так, чтобы все слышали, проговорить:

— Знаете, все это немного напоминает мне уличные бистро… Только там между зеркалами обычно вешают фотографии боксеров… И тоже подписанные… Что–нибудь вроде «Тони» или «Пополь»…

Она согласилась отпить шампанского, и голубые глаза ее при этом сверлили толпу не хуже, чем во времена ее былых триумфов. Затем она позволила отвести себя в гостиную, откуда должна была откланяться. Но прежде чем уйти, она протянула Джине небольшой футлярчик, от одного вида которого артистка побледнела. Драгоценности! Что она себе позволяет, эта Глория?! Она что, считает себя королевой, которая является, чтобы наградить одного из подданных? Но Джина умело разыграла искреннее смущение.

— Ах, что вы, дорогая Глория? Ну зачем вы это?..

Она раскрыла футляр и увидела небольшой рубин на тонкой золотой цепочке. В комнате стало так тихо, что стал слышен шум фонтанов из соседних садов. Джина, еще не пришедшая в себя от изумления, подняла сверкающий пунцовый камень перед гостями, и они мгновенно забыли все: и афиши, и аквариум, и дорогую мебель, и роскошь обстановки. И почти тотчас же раздались дружные аплодисменты, точно как в театре. Хлопали все, даже те, кто никогда не ходил к Глории и, наверное, принадлежал к «двору» Монтано. Глория улыбалась, чувствуя, что к ней снова вернулась вся ее обольстительная сила. Не спускавшая с нее глаз Жюли понимала, что в эту минуту Глория мысленно топчет ногами свою соперницу. Но и Джина держалась неплохо. На улыбку она отвечала улыбкой и не отводила своих черных глаз от пристального взора голубых. В голосе ее не было дрожи, когда она произносила слова благодарности. Наконец обе они обменялись поцелуем Иуды, и Джина сквозь плотный строй гостей проводила Глорию до порога. Это было крупное событие, о котором в «Приюте отшельника» будут еще долго говорить.

— Какая неосторожность! — восклицал доктор Приер. — И зачем только мы послушали моего коллегу! Ни в коем случае нельзя было госпоже Бернстайн идти к госпоже Монтано! Помогите–ка мне ее поднять.

Жюли бросилась помогать доктору, и вдвоем им кое–как удалось приподнять больную и усадить ее среди подушек. Глория дышала с большим трудом, но при этом упрямо трясла головой, стараясь показать, что ей уже гораздо лучше.

— В вашем возрасте, — продолжал доктор Приер, — не бывает хорошего самочувствия. Живы — и слава богу. Вы — как свечка. Пока сквозняков нет, она горит… Но вы же меня не слушаете! Теперь, если и у второй с сердцем станет плохо, подумайте, чего вы обе добились? Я же вам повторяю: никаких волнений! Это и к вам относится, мадемуазель Майоль. Вы мне совсем не нравитесь, знаете ли. Я потом вас тоже осмотрю.

Он принялся водить стетоскопом по груди Глории. Дышите… Не дышите… С трубками в ушах, он, не поднимая головы, хмурил брови и ворчал:

— Да что там такое произошло? Я надеюсь, они не подрались?

«Вот именно, — про себя думала Жюли. — Именно, что подрались».

— Так и до инфаркта недалеко! Нет, мне это совсем не нравится!

Он присел на краешек постели и принялся выслушивать у Глории пульс, не переставая говорить.

— Значит, вы вернулись вместе. Хорошо. Скажите, в это время она выглядела как обычно?

— Совершенно как обычно, доктор.

— И приступ удушья начался здесь, когда она раздевалась? Дышала широко открытым ртом, руки держала на груди, а глаза казались вылезшими из орбит? Ну что ж, классический приступ стенокардии. Первый звонок.

— Поэтому я и испугалась.

— Как только она сможет двигаться, сделаем ей электрокардиограмму. Сейчас пульс немного учащен, но опасности уже нет. Так что, дорогая моя мадам Бернстайн, считайте, что на этот раз вы выкрутились. Полный покой. Никаких гостей. А главное — избегайте волнений. С этими вещами не шутят. Не надо ничего говорить. Повторяю: полный покой.

Он поднялся, сложил стетоскоп и повернулся к Жюли:

— Пойдемте со мной. Нам нужно поговорить.

Он первым прошел в «концертный зал» и усадил Жюли возле себя.

— Мадам, вы знаете, что вы больны? Конечно, я не…

Она резко прервала его:

— Не продолжайте, доктор. Я уже не жилец. Я это знаю уже давно. Меня консультировал доктор Муан. Он предлагал мне операцию, но я отказалась. Вы понимаете почему.

Доктор долго молчал. Наконец он проговорил:

— Бедный мой друг… Я, конечно, догадывался… Что вам сказать?.. Я в глубокой печали.

— Все, что мне надо, — продолжала Жюли, — это избавить от волнений сестру. Вы ведь ее знаете. Она даже не заметила, как я похудела. Она привыкла, что я живу как бы в ее тени, и мне кажется, она меня даже не видит. Когда меня не станет, она страшно удивится. Как будто я от нее решила спрятаться.

— Не может быть! Вы несправедливы…

— Может, доктор. Я знаю, о чем говорю. Я, например, точно знаю, что Глория ни за что не уступит Джине Монтано. Я знаю, что сейчас, в эту самую минуту, она бесится от ярости на собственное сердце, которое посмело ее предать. Вы, доктор, забываете одну вещь. И Монтано, и Глория, и даже я — мы монстры сцены, а «Приют отшельника» — что–то вроде театра. Мы думаем прежде всего о публике. Даже такая калека, как я! И поверьте, для нас всех, в том числе и для Глории, такая вещь, как здоровье, — тьфу, лишь бы сцена была сыграна красиво.

Она рассмеялась грустным безнадежным смехом.

— Мне особенно уместно говорить о красоте, не правда ли?.. И тем не менее я права. В жизни есть много способов драться.

Она дружески положила затянутую в перчатку руку на колени доктора Приера.

— Не обращайте на меня внимания, — сказала она. — Просто у меня очередной приступ злобы. Знаете, на меня иногда накатывает, как крапивница. Правда, это быстро проходит. Мне очень жаль, что я причинила вам столько хлопот. Конечно, Глория выполнит все ваши предписания, я сама за этим прослежу. Я тоже принимаю все лекарства. Но что касается волнений… Знаете, как в песне поется, «что будет, то и будет»…

В тот же вечер поползла сплетня, что Глория слегла. Интересно, как это тайны становятся известными всем и каждому? Через стены они просачиваются, что ли? Жюли призвала на помощь Клариссу, и они попытались пустить совершенно обратный слух: у Глории всего лишь легкое расстройство желудка. Может быть, слишком много шампанского выпила в гостях у Джины. Впрочем, ничего действительно серьезного. Хотя лучше ей пока не звонить. Четыре–пять дней ее не стоит беспокоить.

Между тем как раз через пять дней наступало 14 июля, и Жюли не терпелось посмотреть, как ее сестра будет реагировать, если узнает, что ее имя появилось в списке награжденных орденом Почетного легиона. Конечно, она об этом узнает. Ведь список будет напечатан в газете. Хотя… Хотя это совсем не обязательно. Обитатели «Приюта отшельника» читают в основном только местные газеты и вряд ли воспримут эту новость как большое событие. Если только…

Как Жюли ни старалась беречься, спать она совсем перестала. Снотворные и транквилизаторы больше не помогали. От них она только тупела. Теперь, разговаривая с Глорией, ей приходилось заикаться, подыскивая слова. Как там сказал доктор? «Никаких волнений»? Ну что ж, если кто–нибудь из соседок пришлет Глории записочку типа: «Поздравляю с награждением! В газете статья, посвященная вам», — то радость Глории будет очень даже большим волнением. Ведь доктор не уточнил, что сильная радость может вызвать остановку сердца точно так же, как большое огорчение или даже просто унижение. Весь день Жюли с надеждой ждала, что кто–нибудь проявит неосторожность и тем самым положит конец этой выматывающей дуэли, которую она сама затеяла, хотя понимала, что первой жертвой станет она сама. Теперь у нее болело все. Она почти перестала есть, и одежда болталась на ней, как на вешалке. Лекарства, назначенные ей хирургом, не справлялись с приступами тупой боли, которая день ото дня становилась все настойчивее. Но она поклялась себе, что не бросит начатую партию, даже если для этого ей потребуется вся ее воля. Встречая ее у Глории, доктор Приер жалобно качал головой. Однажды, стоя на пороге «концертного зала», он тихонько сказал ей: «Вы убиваете себя!» — на что она отвечала непонятной ему фразой: «Не я первая начала…»

Наконец настало 14 июля, день праздника. Никаких газет на остров не привозили. «Приют отшельника» отгородился от праздничной суеты, и каждый из его обитателей поздравлял себя с тем, что так славно устроился подальше от шума. Жюли встретила господина Хольца, и тот пригласил ее зайти выпить чашку кофе. «Мадам Монтано была бы очень рада вас увидеть. Ей кажется, что вы ее избегаете». Действительно, Джина была сама любезность.

— Я несколько раз пыталась узнать, как дела у Глории, но у вас там такая церберша…

— А, Кларисса… Ей так приказали.

— Очень жаль. Потому что сразу начинаешь думать о худшем. Надеюсь, это не из–за того, что она приходила сюда…

— Что вы, конечно нет. Напротив, она была так довольна…

Жюли проговорила это так быстро, что сама невольно вздрогнула.

— Моя сестра, — продолжила она, — ожидает важного события. Может быть, в эти самые минуты ее уже наградили.

Она даже не подумала, какой эффект произведут ее слова. Или, быть может, в каком–то недоступном ее собственному сознанию участке мозга сидело нечто, что за нее производило все расчеты…

— Не может быть! — воскликнула Джина, и черные глаза ее потемнели еще больше. — Значит, ей дали «академические пальмы»?

— Нет, не «пальмы». Орден Почетного легиона. В связи с возрастом и, конечно, за большие заслуги.

— Как интересно! А меня могли бы наградить?

— Почему бы и нет?

— Мне бы хотелось ее поздравить.

И Джина протянула руку к телефону.

— Постойте, — сказала Жюли. — Ведь это пока неофициально. К тому же умоляю, не ссылайтесь на меня. Мы с вами друзья, поэтому я с вами и поделилась. Но я не хочу быть причиной слухов.

Через какой–нибудь час на острове уже началось некое легкое брожение, вызванное любопытством. Жюли сидела у Глории. Они болтали. То одна, то другая поочередно вспоминали свои самые успешные выступления. Глория сидела в шезлонге и полировала ногти. Она была в самом спокойном расположении духа, и резкий телефонный звонок заставил ее едва ли не подпрыгнуть. Она быстро схватила трубку маленького переносного аппарата.

«Вот оно, — подумала Жюли. — Началось».

Она поднялась с места, но Глория рукой удержала ее.

— Останься. Какая–нибудь очередная зануда… Алло! А, это вы, Кейт! Что это с вами, вы так волнуетесь… Что–что? Подождите минуту.

Она прижала телефонную трубку к груди. Ей снова не хватало воздуха.

— Жюли, ты знаешь, что она мне сказала? Дали. Все. Уже официально известно.

— Глория, умоляю тебя, не волнуйся! Дай мне трубку, я сама с ней поговорю.

Но Глория ее даже не слышала. Она смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, а руки ее мелко дрожали.

— Алло!.. Извините… Я сама волнуюсь, понимаете? Кто вам сказал? Памела? Ах вот как! Ей кажется, что список опубликован в «Фигаро»? Хорошо, если так. А она сама видела эту статью? Нет?.. Так, может быть, это еще не… Ах, это муж Симоны ей сказал? Ну тогда все правильно. Боже мой, а я уж было подумала, что это очередная злая шутка этой твари… Спасибо вам.

Ей не хватало голоса.

— Спасибо. Смешно, почему я так волнуюсь? Алло! Что–то я вас совсем не слышу! Наверное, что–то на линии… Или это у меня в ушах зашумело… Что–что? Ах, вы полагаете, что меня отметили как «патриарха»? Ах, даже так? «Патриарха и лучшую из музыкантов»? Да–да, я теперь хорошо слышу. Спасибо, милая Кейт! Вы правы, я ужасно взволнована. Вот сестра уже капает мне лекарство. Обнимаю вас.

Она отставила телефон и тяжело опустила голову на подушку.

— На–ка выпей, — сказала Жюли. — Ты что, забыла, о чем тебе говорил доктор?

Глория послушно выпила и протянула пустой стакан Жюли.

— Да ты лучше на себя посмотри! — ответила она. — На тебе прямо лица нет. Верно, такая новость способна хоть кого свалить с ног. Но ты понимаешь, ведь для меня важна не сама медаль. Важно то, что я ее все–таки получила! Я буду носить ее с голубым костюмом. Красное на голубом, недурно, а?

И вдруг Глория захлопала в ладоши, а потом без всякой помощи неожиданно резво вскочила на ноги. Она подошла к «колыбели» и нежно, как младенца, взяла в руки «страдивариуса». Поднесла к плечу, взяла смычок и взмахнула им, как боевой шпагой. «Посвящается Джине Монтано». И заиграла «Гимн солнцу» Римского–Корсакова. Она не прикасалась к скрипке несколько последних месяцев, если не лет, а вместо настройки каждый день тихонько разговаривала с ней. И, играя сейчас, она жутко фальшивила. Пальцы не подчинялись ей. Но внутри себя она слышала музыку, которую умела играть когда–то, и лицо ее горело восторгом.

Жюли выскользнула из комнаты и, согнувшись пополам, поползла к себе. Для нее это было слишком. Она ненавидела себя, но в то же время ничего не могла понять. Разве не она сама подстроила этот телефонный звонок, потому что была уверена, что он сработает так, как надо? Об одной вещи она забыла — об их наследственной живучести. Это их кузен Майоль умер в 98 лет, это их прабабка дожила до 101 года! И таких в семье было пруд пруди. Раньше о них говорили: «Если их не убьют, они будут жить вечно». Счастливая весть вовсе не убила Глорию, напротив, она вдохнула в нее новые силы. Ах, если бы не Джина, все, наверное, было бы совсем не так, а теперь… Она чуть было не сказала вслух: «Все надо начинать сначала». Но она давно уже не позволяла себе произносить подобных фраз, заставляя их вначале пройти своего рода внутреннюю очистку, чтобы явиться на свет в более пристойном виде. Раз уж Глория так обрадовалась награждению, значит, так тому и быть. Да, это очень больно. Это чувство можно назвать завистью, или ревностью, или злобой. Но на самом деле это всего лишь всегдашнее ощущение гигантского провала, оскорбительной несправедливости, которой вечно суждено, насмехаясь, преследовать ее. Ей показалось, что в эту минуту кто–то окликает ее: «Эй ты, маленькая идиотка! Жалкое создание!» Ей и раньше случалось слышать такие вот голоса. И разве объяснишь хоть кому–нибудь, что она не хотела никому зла, но разве у нее нет права защищаться?

От сигарет «Кэмел» почему–то несло аптекой. Зашла Кларисса, взять заказ на обед.

— Чай с парой сухариков, — сказала Жюли. — Есть не хочется. А что там Глория?

— Мне кажется, она слегка потеряла голову. Беспрерывно звонит по телефону, а стоит ей положить трубку, как звонят ей. Не думаю, что в ее состоянии ей это на пользу.

— Она показалась тебе усталой?

— Еще бы она не казалась усталой! Руки трясутся. Голос дрожит. Она вся как будто наэлектризованная.

— А что слышно от Джины?

— Не знаю, но, по–моему, оттуда ни слуху ни духу. Господин Хольц поливает цветочки, а мадам Монтано сидит в беседке и читает иллюстрированные журналы.

— Ну хорошо. Иди тогда. Мне пока ничего не нужно.

Вокруг последнего события на острове все еще бурлило оживление. Глория высказала желание получить награду немедленно, но ей терпеливо объяснили, что праздник в ее честь готовится как раз ко дню ее рождения. Сам супрефект согласился приехать к ним и собственноручно приколоть медаль к груди столетней дамы, поэтому о переносе церемонии на более ранний срок не могло быть и речи. На одном из заседаний комитета встал вопрос и о Джине Монтано. В самом деле, раз одну наградили, то почему бы не наградить и вторую? «Мадам Монтано, — вынуждена была объяснить госпожа Женсон, — пока еще новичок у нас. Она еще не стала в «Приюте отшельника“ совсем своей. К тому же она чуть моложе госпожи Бернстайн. Помнится, кто–то говорил мне, что по зодиаку она Стрелец. Надо бы ее поспрошать, но только тому, кто решится на это, советую вести себя очень осторожно: вы ведь знаете, насколько болезненно артистки воспринимают любые разговоры о своем возрасте. Разумеется, если она пожелает также получить награду, то претендовать на нее может исключительно как актриса. Давайте договоримся вернуться к этой теме в будущем году».

Снова зачастившие к Глории гостьи держали ее в курсе всех подобных обсуждений, рассказ о которых приводил ее в невероятное возбуждение. У нее поднималось давление, но, несмотря на это, она чувствовала себя неплохо, словно волна радости придавала ей сил.

— Я не знала ничего подобного со времени своего первого причастия, — говорила она. — Настанет твой черед — узнаешь, что это такое.

Жюли молча сжимала зубы. Поздним вечером, когда все вокруг давно спали и она могла быть уверена, что никто ее не увидит, потому что сама не видела даже собственной тени, она подолгу бродила по парку и все строила и строила планы. Самого главного результата она уже достигла. Джина стала той маленькой дозой мышьяка, которая день за днем медленно, но верно убивала Глорию. Да, Жюли прямо признавалась себе в этом, потому что и ей надоедало врать самой себе. Но все равно оставалась нерешенной сама задача. Что предпринять, чтобы спровоцировать последний приступ? До конца июля оставалось меньше недели… У нее был в запасе один способ, даже два способа, правда, второй требовал времени. Зато первый казался слишком неверным. Она на всякий случай еще раз съездила на консультацию к хирургу. Он долго осматривал ее, заставил показать, в каком именно месте возникает боль, словно мог сейчас взять и вырвать ее из–под кожи. Потом долго изучал рентгеновские снимки и снова и снова ощупывал ее худенькое, как у девочки, тельце.

— Когда вы чувствуете боли? После еды? Когда ложитесь спать? После долгой ходьбы?

Она не смела сказать: «Когда вижу рядом сестру». В то же время она прекрасно сознавала, что врач задавал ей все эти вопросы лишь для того, чтобы подбодрить ее. Время надежд уже миновало.

— Да, в прошлый раз вы выглядели немного лучше, — сказал он.

— Доктор, — тихо сказала она, — мне бы хотелось дотянуть до Дня Всех Святых.

— Что за дурацкие идеи! Разумеется, вы доживете до Дня Всех Святых и еще проживете достаточно долго.

— А как я узнаю, когда наступит конец?

— Знаете что, бросьте эти погребальные мысли.

— Вы не хотите отвечать?

— Ну хорошо… Скорее всего, это начнется с сильных болей в спине. И вы сразу же позвоните мне. Остальное — мое дело. И кстати, не злоупотребляйте поездками сюда. Они отнимают у вас слишком много сил.

Прежде чем вернуться в «Приют отшельника», Жюли сделала несколько телефонных звонков. В катере она спокойно дремала, как человек, выполнивший тяжелую, но необходимую работу.

На следующий день ей позвонила страшно возбужденная Глория.

— Представляешь, что творится?.. Мне только что сообщила госпожа Женсон. Сюда приехала бригада телевизионщиков из Марселя, с третьего канала. Они сейчас в конторе. Госпожа Женсон решила, что это я их вызвала, и высказала мне свое недовольство. Разумеется, я переадресовала ее упреки Монтано. Кто еще, кроме этой интриганки, способен пуститься на что угодно, лишь бы заполучить интервьюеров?

— Я об этом ничего не слышала, — сказала Жюли.

— Ты не могла бы ко мне зайти? — продолжала Глория. — Я просто вне себя.

— Хорошо. Сейчас оденусь и приду.

Но Жюли не спешила. Пусть клубок запутается поосновательнее. Не прошло и пяти минут, как Глория звонила ей снова.

— Ну и наглость! Эта шлюха клянется, что она здесь ни при чем! Госпожа Женсон в ярости! Их, кажется, пятеро. С ними целая куча всякого оборудования. Журналист, который у них за главного, уверяет, что их послали снимать столетнюю даму. Когда ему сказали, что их здесь целых две, он заржал, как дурак. Госпожа Женсон едва не выгнала его вон. Она, наверное, забыла, что мы на острове. Ты понимаешь, я чувствую, что все это может кончиться скандалом. Только этого мне не хватало! — Она захныкала, но вдруг резко сменила тон и громко скомандовала: — Быстро ко мне!

В передней Жюли встретила председательшу. Очевидно, та явилась за объяснениями.

— Вы уже в курсе, — начала госпожа Женсон. — Скажите, это Глория звонила на телевидение?

— Понятия не имею, — отвечала Жюли.

— Кто–то позвонил на третий канал и сообщил, что здесь живет очень старая дама, которая собирается отпраздновать столетие. Сейчас период отпусков, писать им особенно нечего, и они ухватились за эту тему. Прислали сюда целую бригаду. Им сказали также, что дама — бывшая артистка.

— Позвольте, — возразила Жюли, — но ведь они должны были спросить, как ее зовут?

— Должны были, но… Слышимость на линии была неважной. Наверное, они решили, что узнали достаточно, чтобы приехать.

Они без стука вошли в комнату Глории. Та лежала в шезлонге и даже не шевельнулась при их появлении. Да, на этот раз удар достиг цели. Госпожа Женсон обменялась с Жюли сочувственным взглядом.

— Ах, дорогая моя, — воскликнула она, — уверяю вас, все это скоро разъяснится! Признаюсь, до меня только сейчас начинает доходить, насколько злую шутку с вами кто–то сыграл — а я не сомневаюсь, что это именно злая шутка…

Глория негодующе покачала головой и прерывисто проговорила:

— Это все она. Она хочет, чтобы все думали, что я ищу популярности. Как будто я в этом нуждаюсь. Что она себе думает?..

Она не смогла продолжать и только помахала рукой, словно хотела показать, что самого главного она так и не сказала. Госпожа Женсон вместе с Жюли помогли ей приподняться.

— Какой ужас, — шепнула председательша Жюли на ухо. — Она буквально истаяла.

Глория откашлялась. Дыхание вернулось к ней.

— Я отказываюсь их принимать, — сказала она. — Пусть разбираются с Монтано.

— Так в том–то и дело, — отозвалась госпожа Женсон, — что Джина Монтано тоже отказывается с ними разговаривать. Она говорит, или пусть берут интервью у обеих, или она запрется у себя и никого не впустит. И они сидят сейчас возле моего кабинета, прямо на ступеньках. Представляете, что за картина?

Глория с неослабевающим упорством все мотала и мотала головой. Она даже не находила нужным отвечать. Ясно и так: нет и еще раз нет.

— Но почему же? — не выдержала госпожа Женсон.

— Потому что она лгунья, потому что она хочет воспользоваться моей слабостью, потому что…

— Но послушайте же, дорогая моя. Я знаю Джину. Она устроит что–нибудь такое, что они начнут выламывать у нее дверь. Потом она сделает вид, что они ее уломали. И они нащелкают с нее столько фотографий, сколько захотят. И все будут думать, что это именно она — настоящая и притом единственная столетняя дама. Вот чего вы добьетесь, и больше ничего.

Глория закрыла глаза. Она думала. Госпожа Женсон совсем тихо шепнула Жюли:

— Мне кажется, она согласится.

Глория пошевелила губами, и обе женщины склонились к ней.

— Настоящая столетняя дама, — отчетливо выговорила Глория едва слышным голосом, — это я.

Председательша тяжко вздохнула.

— Она уперлась, — сказала Жюли. — Мне кажется, нам лучше оставить ее в покое.

— Но что же я скажу этим журналистам? — волновалась госпожа Женсон.

— Скажите им правду. Скажите, что здесь действительно живут две столетние дамы, но одна из них сейчас больна. Пусть отправляются ко второй.

— Жюли, пожалуйста, пойдемте со мной! Прошу вас, окажите мне эту услугу! Вы гораздо лучше меня сумеете все им объяснить.

Они действительно сидели там все впятером, окруженные грудой аппаратуры, и жевали сэндвичи, но при их появлении дружно поднялись. Один из них, в куртке и каскетке с помпоном, улыбаясь, двинулся им навстречу.

— Мадам, так, значит, это именно вы…

Жюли не дала ему закончить.

— Нет, сударь. Я ее сестра. Все это довольно сложно, но вы сейчас все поймете.

И она начала свой рассказ. Он слушал и одновременно строчил в блокноте. Так–так… Пианистка? Отлично. А можно взглянуть на ваши руки? Потрясающе! Жюли Майоль? Да–да, через «й».

А Жюли уже не могла остановиться. После долгих шестидесяти лет настал наконец день ее славы.

— А давайте пройдем к вам, — предложил журналист. — Мы снимем вас дома и запишем ваш рассказ на пленку. Вы еще раз повторите все обстоятельства того несчастного случая. Если захотите, мы заснимем крупным планом ваши руки без перчаток. Прожить сто лет невелика хитрость, но вот прожить такую жизнь, как ваша, — совсем другое дело. Ради этого стоит сделать крюк.

Он говорил абсолютно серьезно, словно гурман в предвкушении вкусного блюда, и Жюли это не шокировало. В сердце ее поднималось в этот миг страшно забытое, невероятно нежное и очень сильное чувство — чувство, что она существует. Председательша радовалась, что все разрешилось так успешно, и, шагая рядом с Жюли, говорила:

— Спасибо вам. В конце концов, они ведь хотели интервью — вот они его и получат. Тем хуже для вашей сестры и для Джины. Пусть обижаются на самих себя. Знаете, то, что вы сейчас рассказали, — это действительно потрясающе. Сколько страданий пришлось вам пережить! А для телевидения это просто настоящая сенсация! Да и для нашего «Приюта» тоже…

Жюли сидела в своей гостиной в клубах сигаретного дыма и говорила, говорила… Слова лились из нее рекой, и вместе с ними выплескивалось все, что годами ненужным грузом лежало в душе. Она чувствовала себя опустошенной и отмщенной… Она так никогда и не узнала, что именно в эти минуты Джина и Глория орали друг на друга по телефону, изощряясь во взаимных оскорблениях типа «интриганки» и «потаскухи, продавшейся ради рекламы»…

Когда Монтано перешла на неаполитанский диалект, Глория бросила трубку. Кларисса обнаружила ее лежащей без чувств. А Жюли, наконец выпроводившая пятерых своих мучителей, в первый раз почувствовала, как спину ей грызет новая, еще незнакомая боль.

Статья появилась в местной газете. Поместили и снимок Жюли. Особенно запоминался заголовок — «Мертвые руки пианистки». И к острову началось нашествие лодок, битком набитых туристами. Они щелкали фотоаппаратами и жужжали кинокамерами. Вокруг катера роем вились любители виндсерфинга, а водные лыжники едва не врезались в него, и при этом все дружески махали Марселю, который сердился и кричал самым неосторожным, чтобы убирались подальше. Обитатели «Приюта отшельника» разозлились не на шутку.

— Мы купили здесь дом, чтобы жить в покое, — говорили все вокруг.

Председательша на это отвечала:

— Наши старушки здесь у себя дома. И вообще, если бы кто–то из наших не выдумал эту глупость с телевидением, ничего бы и не было.

Но люди не унимались.

— Сделайте же что–нибудь, — кисло говорили они. — Хотя бы официально сообщите им, что нам не нравится, когда вокруг острова устраивают общественные манифестации. В конце концов, в мире есть и другие заведения подобного типа.

— Не забывайте, что они плохо себя чувствуют.

— Как это так? Еще вчера мы видели мадам Монтано в саду.

— Я говорю не о ней, а о госпоже Бернстайн и о ее сестре.

— Так они серьезно больны?

— В их возрасте любая болезнь серьезна.

Что касается доктора Приера, то он наотрез отказался от любых заявлений. Он подолгу осматривал Глорию и вынужден был признать, что она слабела на глазах, хотя ни одного определенного симптома, который указал бы ему на ту или иную болезнь, не замечал. Она почти перестала есть и очень плохо спала, хотя у нее нигде ничего не болело. Куда девалась та брызжущая энергией столетняя дама, которая с живостью и молодым энтузиазмом делилась с подругами своими воспоминаниями? Теперь глаза ее казались подернутыми каким–то туманом. Руки истончились.

— Ее привязывает к жизни только обида, — говорил доктор. — Само собой разумеется, при ней ни в коем случае не следует упоминать имени мадам Монтано. Не стоит говорить ей и о ее сестре. Похоже, она вбила себе в голову, что виновата во всем Жюли, которая замыслила украсть у нее ее первое место. Она ее больше не пускает к себе. А ведь бедная Жюли сама…

А Жюли подолгу сидела теперь в своей комнате и все думала, думала… Она совсем было собралась пойти к доктору Муану и рассказать ему все, когда боль внезапно отпустила ее. Поэтому она ограничилась очередным телефонным звонком. Доктор был уже в курсе данного ею интервью и разговаривал довольно сурово.

— Чтобы больше ничего подобного! Видите, к чему это привело? Советую вам также хотя бы несколько дней не разговаривать с вашей сестрой, а особенно — с мадам Монтано. Я могу говорить с вами откровенно? Так вот, мне не дает покоя одна мысль: интересно, кто из вас троих наиболее сумасшедшая? Будь вам десять лет, вас бы стоило хорошенько отшлепать. Потому что кому–то из вас — неизвестно только, кому именно, — придется заплатить жизнью за все эти игры…

— Ах, доктор, неужели…

— Поймите, милая моя, вы — самая разумная из троих. Вы думаете, это было умно с вашей стороны — рассказать журналистам, что вся ваша жизнь была сплошным страданием, что окружающие никогда не обращали на вас внимания и т. д. и т. п.? Поверьте мне, пройдет совсем немного времени, и вы помиритесь с сестрой. Постарайтесь тогда сделать так, чтобы она тоже помирилась наконец со своей соперницей. Неужели в вашем возрасте еще можно думать о каком–то соперничестве? Все, что вам нужно, всем троим, — это покой. Обещайте мне это.

— Обещаю, доктор.

— Если боли возобновятся, немедленно звоните. Может быть, мне придется взять вас к себе в клинику. Но… пока еще до этого далеко.

На этой успокаивающей ноте он и закончил разговор, а Жюли с того самого дня принялась размышлять, что бы такое придумать, чтобы видимое примирение с сестрой превратить в последний решающий ход. Задачка была не из легких, но в каких–то тайниках ее мозга, видимо не без влияния болезни, скопилось столько яда, что в конце концов она нашла решение, показавшееся ей достаточно хитроумным. Теперь идее нужно было дать созреть, и она принялась терпеливо ждать, выкуривая сигарету за сигаретой. Ей не было скучно, потому что Кларисса подробно пересказывала ей все последние сплетни. Именно от нее Жюли узнала о том, что председательша прислала подобные письма госпоже Бернстайн и госпоже Монтано.

— Можешь мне его достать?

— Попробую, — отвечала Кларисса.

На следующий день она принесла измятое письмо.

— Мадам Глория сама его скомкала. Она сильно рассердилась.

И Жюли не без удовольствия прочитала:

Глубокоуважаемая мадам!

Шумный приезд бригады 3–го канала Марсельского телевидения, приглашенной неизвестно кем, возмутил все наше сообщество. Согласно правилам внутреннего распорядка, никто не имеет права приглашать без разрешения бюро лиц или группы лиц (журналистов, работников телевидения и проч.), способных нарушить спокойствие совладельцев. Сообщество с удивлением вынуждено напомнить госпоже Бернстайн и госпоже Монтано абзацы 14 и 15 нашего Устава. Бесспорно, артистическое прошлое обеих дам заслуживает некоторых исключений, но тем не менее не дает им никакого права тайно подстраивать какие бы то ни было демонстрации явно рекламного характера. Сообщество надеется, что в будущем его рекомендации будут приняты во внимание и учтены. Примите и проч.

— Однако… — сказала Жюли. — Не слишком ли сурово? Они что, решились обвинить нас в… Нет, не понимаю! И потом, что за тон? А как реагировала Глория?

— Именно так и реагировала. Я как раз хотела с вами о ней поговорить. Это письмо ее доконало. Не должна была председательша так писать.

— Ее заставили это сделать, — с отвращением проговорила Жюли. — И заставили как раз так называемые подруги Глории. Я часто думаю: а есть ли разница между самыми темными нищими в какой–нибудь Индии и этими богатыми кумушками? Им все равно, на что глазеть: на петушиный бой или на схватку двух старух. Все интересно. Не удивлюсь, если окажется, что Кейт и Симона заключают между собой пари. Постой, ты сказала, что письмо доконало Глорию? Что это значит?

— Это значит, что она выглядит хуже некуда. Конечно, не мое это дело, но только вам обеим надо бы уехать отсюда в настоящий дом отдыха. И через две недели, ну пусть через три все опять станет хорошо и спокойно.

— А с ней ты об этом говорила?

— Нет.

— Ну ладно. Иди. Я сама ею займусь.

Итак, момент настал. Жюли набрала номер сестры.

— Впусти меня, — сказала она. — Мне нужно поговорить с тобой о чем–то очень важном. Впустишь?

— Ладно, иди. Только ненадолго.

Жюли с трудом узнала голос Глории. Может быть, уже не стоит торопить события? «Стоит, — сказала она себе. — Только не из–за нее, а из–за меня».

Комнату скудно освещал свет одного–единственного бра, и лицо лежащей в постели Глории едва виднелось в полумраке. Это когда–то свежее, гладкое лицо, так долго сиявшее счастьем, теперь сморщилось и напоминало усохший за зиму плод. В глазах застыли подозрительность и страх. Жюли протянула было руку, но Глория вздрогнула, словно желая отодвинуться.

— Да ладно, — бросила Жюли, — не хочешь, не надо. Я прочитала, что за ультиматум прислала тебе мадам Женсон. Лично я считаю, что это возмутительно.

— Что ты стоишь? — промолвила Глория. — Ты выглядишь ничуть не лучше, чем я. Садись. Полагаю, это не ты вызвала сюда бригаду с телевидения?

— Не я.

— Поклянись.

— К чему тебе клятвы?.. Что мы, дети? Ну ладно, раз уж тебе так хочется. Клянусь.

— Был момент, я подумала, что это ты. А главное, что ты им наговорила? Можно подумать, что ты прямо Золушка… Не очень–то это порядочно…

Жюли терпеть не могла подобных жалобных излияний, от которых у нее цепенело все внутри.

— Давай больше не будем об этом, — прервала она сестру. — Ты знаешь, Джина…

— Умоляю тебя! — застонала Глория. — Я слышать больше не желаю ее имени. Так что ты хотела мне сказать?

— Да, так вот. Представь себе, что нас не станет…

— Ты что, рехнулась? — прервала ее Глория. — С чего это вдруг нас не станет? Ты что, думаешь, эта дурацкая история с телевидением настолько меня расстроила, что я заболела?

— Конечно, я так не думаю. Ты лучше выслушай меня спокойно. Тебе скоро сто лет, а мне скоро девяносто.

— Ну и что из этого?

— Только то, что мы можем умереть. Глория, проснись! Посмотри, что с нами делается от малейшего огорчения. Неужели эта история с телевизионщиками действительно имела такое значение? Ведь это был пустяк!

— И тем не менее ты поспешила вывернуть перед ними душу наизнанку!

— Ничего подобного. Я просто сказала, что моя жизнь не всегда была легкой и приятной. И не в этом дело, в конце концов! Я говорю совсем о другом. Подумай, если мы умрем, что от нас останется?

— Пластинки.

— Какие пластинки? Старье на семьдесят восемь оборотов, которое дышит на ладан? У Джины — совсем другое дело. Она вошла в историю с помощью картинок, а картинки гораздо лучше противостоят времени.

— Допустим, — признала Глория. — Допустим, это действительно так. А ты что, знаешь какое–нибудь более прочное средство?

— Может быть, и знаю. Тебе не приходила в голову мысль о музеях, о надписях, запечатленных в камне?

Глория едва не подпрыгнула.

— Ты что, предлагаешь мне заказать себе надгробную доску? Гадость какая!

— Вовсе не надгробную. Доски ставят не только на кладбищах. Совсем наоборот. Есть нечто, что можно увидеть не опуская голову к могиле, а поднимая ее вверх…

— Я тебя не понимаю…

— Есть мемориальные доски…

— Ах вот оно что!

Глория разволновалась. Она лежала, сжимая на груди кулаки.

— Понимаешь, — продолжала Жюли, — в этом нет абсолютно ничего похоронного. Представь себе красивую мраморную доску с простой надписью, высеченной золотом: «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн. Родилась в Париже первого ноября тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года», — а дальше свободное место, которое будет заполнено когда–нибудь потом.

— А что, дату рождения сообщать обязательно? — спросила Глория.

— Ну конечно. Именно это больше всего поражает прохожих. «Смотри–ка, ей, значит, уже сто лет!» — скажут они. И весь «Приют отшельника» будет тобой гордиться. Как ты думаешь, чем особенно привлекательны улицы и площади в городах? Именно своими мемориальными досками. Они придают дух истории местам, которые без них оставались бы похожими на все остальные. А ведь именно это мы и наблюдаем здесь. «Приют отшельника» — прекрасное и очень удобное место, но у него есть один недостаток: он слишком новенький. Ему не хватает патины, чтобы подчеркнуть его исключительность.

— Пожалуй, — проговорила Глория. Идея понемногу захватывала ее. — Постой, а как же Монтано?

— А что Монтано? Мы что, побежим ей докладывать? А когда она увидит сама, будет уже поздно. Если она и захочет заказать такую же доску для себя, видно будет, что она просто повторяет все, что делаешь ты. К тому же она не посмеет написать: «Родилась в Неаполе…»

— И еще переврет дату рождения, — горячо подхватила Глория. — Слушай, а это правда хорошая идея.

Внезапно ее лицо омрачилось.

— А ты? Почему ты не закажешь доску для себя?

Но Жюли заранее предвидела этот вопрос.

— Одной вполне хватит, — ответила она. — Иначе это будет похоже на кладбище.

Глория теперь успокоилась, лицо ее медленно наливалось краской жизни. Казалось, проект Жюли произвел на нес такое же действие, какое производит на больного срочное переливание крови.

— Такты согласна? — спросила Жюли.

— Да. Я целиком и полностью согласна. И я думаю, что не стоит мешкать.

Жюли предвидела и эту внезапную поспешность, однако сделала вид, что задумалась.

— Конечно, нам следовало бы предупредить совет, — заметила она. — Но мне кажется, им стоит дать урок. А со своим уставом пусть катятся… В общем, сама понимаешь. Ты должна дать им понять, что достойна большего уважения. В конце концов, ты здесь у себя дома и, между прочим, заплатила за этот самый дом кругленькую сумму. И имеешь полное право повесить на своем фасаде любую доску, какую захочешь.

Впервые за несколько последних дней Глория улыбалась.

— Я тебя не узнаю, — сказала она. — Ты прямо кипишь энергией. Но в целом ты права. Я не стану брать на себя труд отвечать на письмо председательши. А когда она увидит, как рабочие прибивают доску, сама поймет, что «сообщество» зашло слишком далеко.

— Тогда я звоню в фирму Мураччоли, — подхватила Жюли. — Они как раз занимаются работами по мрамору. Облицовка гостиничных фасадов и все такое прочее. Думаю, им будет приятно получить заказ от тебя. Скорее всего, патрон пожелает приехать к тебе лично. А мы попросим его привезти образцы мрамора.

При мысли о выборе образца желание Глории разгорелось с новой силой.

— Мне бы хотелось что–нибудь в темных тонах, — заявила она. — Не обязательно совсем черное… Но и не белое.

— Можно взять темный мрамор со светлыми вкраплениями, — предложила Жюли.

Глория недовольно вытянула вперед губы.

— Еще чего, это будет похоже на кусок свиного паштета! Хотя если выбрать темно–зеленый… Пожалуй…

— С прожилками?

— Никаких прожилок. Ты сама подумай! Ведь будет казаться, что мрамор треснул!

На самом деле Жюли было глубоко наплевать, как именно будет выглядеть будущая доска. Единственное, что имело значение, это надпись: «Родилась в Париже 1 ноября 1887 года». Именно эти слова были ее секретным оружием. Бедная Глория! Пусть по–прежнему слушает только себя, подумала Жюли. Пока еще пусть!

— В конце концов, — проговорила она, — это твоя доска. Тебе и решать.

Глория со счастливой отрешенностью откинула голову на подушки.

— Я уже вижу ее, — шептала она. — Да, кстати, ведь нужно еще решить, какого размера она будет и где мы ее повесим. Что касается места, то я думаю…

— Над входной дверью? — подала голос Жюли.

— Нет, что ты! Над дверью она будет вечно в тени. Ее никто просто не заметит. Мне кажется, лучше всего поместить ее между первым и вторым этажами, примерно на уровне моего «концертного зала»…

— Что ж, неплохо, — одобрила Жюли.

Глория принялась разводить и снова сводить руки, словно пыталась найти наилучшие пропорции будущей доски.

— Да, именно так, — сказала она наконец. — Дайка мне складной метр. Вон там, в ящике комода. И блокнот дай, я сразу запишу размеры. Спасибо. Значит, так. Шестьдесят на сорок, да? Это вам не какая–нибудь дешевка.

— Смотри сама, — отозвалась Жюли. — Не забудь, что буквы и цифры должны быть достаточно крупными. «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн». Прикинь, сколько места займет надпись. Конечно, можно выбросить слова «знаменитая скрипачка». В общем–то, это примерно то же самое, что после имени Альберта Эйнштейна добавлять «знаменитый физик».

— Прекрати насмехаться, — оборвала ее Глория. — Вечно ты надо мной издеваешься. Лучше звони в фирму Мураччоли. Я должна спешить. Звони прямо отсюда, сейчас же.

Жюли набрала номер Жозефа Мураччоли, и тот принял заказ, не скрывая удовольствия от перспективы поработать на артистку. Глория слушала и одобрительно качала головой. Да–да, он может приехать сегодня же. Сами образцы мрамора он привезти, конечно, не сможет, но зато прихватит с собой специально окрашенные дощечки, которые точь–в–точь воспроизводят все виды мраморных досок, какие у них имеются. Что касается цены, то мы наверняка сговоримся. Видите ли, мне бы даже польстило предложить вам…

— Скажи ему, чтобы никому не рассказывал, — вмешалась Глория.

— И пожалуйста, никому не говорите пока об этом заказе, — повторила Жюли.

— Даю слово, — пообещал Мураччоли.

— Как я рада! — вздыхала Глория. — Ты и в самом деле отлично придумала! Иди сюда, я тебя поцелую.

А чуть позже Жюли из собственной гостиной уже звонила господину Хольцу.

— Говорит Жюли Майоль. Если я вам помешала, пожалуйста, скажите честно. Дело в том, что я звоню вам по делу. Мне нужен ваш совет.

— К вашим услугам. Если, конечно, сумею помочь.

— Речь идет об одном деле, которое меня страшно беспокоит. Я долго думала, прежде чем решилась позвонить вам. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но… Понимаете, я сама не знаю, насколько это серьезно… Короче говоря, вообразите себе, что моя сестра вбила себе в голову, что она должна повесить на фасаде нашего дома мемориальную доску. Понимаете? «Здесь жила…» и так далее, включая дату рождения. Предполагается, что вторую дату впишут в свое время уже без нее. Вы слушаете меня?

— Конечно. Только не понимаю, что вас тревожит? Если память артиста заслуживает того, чтобы быть увековеченной в камне, то это как раз случай вашей сестры.

— Безусловно, но… Но имеет ли она право действовать именно таким образом? Я пытаюсь взглянуть на дело с точки зрения устава «Приюта отшельника». До какой степени мы можем свободно распоряжаться местом, которое является одновременно и частным, и общественным? Вы только представьте себе, что со дня на день ей принесут эту самую доску, а здесь ей скажут, что она не может ее повесить, потому что это противоречит такому–то положению устава, о котором ни я, ни она знать ничего не знаем. Для нее это будет страшный удар! Она и так едва дышит… Что вы на все это скажете?

— Подождите, — отозвался господин Хольц. — Дайте подумать. Да, вы затронули момент, который может оказаться весьма щекотливым. Хотя лично мне кажется, что госпожа Бернстайн вольна делать все, что ей угодно. Какого черта, в самом деле! «Приют отшельника» — пока еще не солдатская казарма! Конечно, я помню, что у меня самого возникли некоторые трудности из–за рояля. Но кому может помешать доска на стенке дома? А почему бы вам не поговорить об этом с госпожой Женсон? Именно ее слово в данном случае важно. Что–что? Вы так не думаете?..

Жюли чуть понизила голос:

— Мсье Хольц! Я могу быть с вами откровенной?

— Конечно, прошу вас.

— Мне бы очень не хотелось, чтобы об этом проекте моей сестры стало известно. А за мадам Женсон я не могу поручиться. Вы сами знаете, как это бывает. Кто–то ненароком обронил слово, и тут же поползли слухи. Ведь если наша идея неосуществима, будет лучше, если мы задушим ее в зародыше. Меньше всего мне хотелось бы, чтобы началось публичное обсуждение вопроса о мемориальной доске. Для Глории это стало бы смертельным унижением.

— Понимаю, понимаю… — сказал господин Хольц. — Так какой именно помощи вы ждете от меня?

— Видите ли, я подумала… Только, прошу вас, если сочтете, что я говорю нечто для вас неприемлемое, прервите меня сразу же. Так вот, я подумала, что вы могли бы, так сказать, слегка прощупать почву, не открывая своих истинных намерений. Вы человек нейтральный, и мадам Женсон не заподозрит вас в каких–либо тайных помыслах. Может быть, вы сумеете ввернуть какой–нибудь намек в разговоре, знаете, так, мимоходом…

— Легко сказать! — отозвался господин Хольц. — Я, конечно, попробую, исключительно чтобы услужить вам, но заранее ничего не обещаю.

— Спасибо, дорогой мой! Мне так хотелось поделиться с надежным человеком. А если ничего не получится, что ж, ничего не поделаешь. Тогда я попробую проконсультироваться у юриста.

— А что, мадам Бернстайн уже заказала доску?

— Ну да, в том–то и дело. Если она чего–нибудь захочет… Она всегда была такой.

Закончив разговор, Жюли пришлось пойти прилечь. Она чувствовала, что совершенно выдохлась. Она совсем не берегла силы. Зато, подумала Жюли, она могла с чистой совестью сказать себе, что, несмотря на изнурение, довела битву до конца. Иными словами, как всегда, подожгла шнур и убедилась, что он не погаснет. А теперь добрейший господин Хольц, наверное, скребет в голове. Бедняга, ну и задачку она ему подкинула. И без ее поручения вся эта история с доской, без сомнения, стоила ему лишней головной боли. Из–за Джины. Ведь он дружит с Джиной. А госпожа Женсон не настолько наивна, чтобы не суметь сложить два и два. Она сразу догадается, что он наводит справки о «надписи» или, если называть вещи своими именами, о мемориальной доске именно для Джины. Ну вот и все. Огонек загорелся. Теперь ей остается только ждать. И главное — не думать ни о чем. Жюли давно научилась этому упражнению. Внутренне замереть, превратиться в пустую оболочку. После стольких лет страданий это совсем несложно. Вечером она даже согласилась съесть немножко супу.

— Никогда еще не видела мадам Глорию такой веселой, — сказала Кларисса. — Мастер принес ей эскизы, и она выбрала очень красивый мрамор. Я, конечно, ничего в этом не понимаю, но, по–моему, очень красиво. И готово будет уже через неделю.

А телефон все не звонил. Неужели господин Хольц ничего для нее не узнал? Ведь ему давно должно было хватить времени… Ах, вот он! Наконец–то!

— Алло! Мадемуазель Майоль? Извините, что заставил вас так долго ждать. Мадам Женсон не было на месте, и мне пришлось ее подождать. Она страшно занята, а потому при мне записала у себя в блокноте: «Узнать насчет мемориальной доски».

— Вы хотите сказать, она так и записала: «мемориальная доска»? — не дала ему закончить Жюли.

— Ну да. Представьте себе, она моментально догадалась, к чему я клоню. Я в этом совершенно уверен. Поэтому я вас сразу предупреждаю. Впрочем, так, по–моему, даже лучше. Уже завтра мы получим точный и ясный ответ.

— Она не выказала никаких колебаний?

— Ни малейших.

— А ее секретарша, маленькая Дюпюи, была на месте?

— И да и нет. Она работала в соседней комнате.

«И сразу побежала к столу прочитать, что записано в блокноте, — подумала Жюли. — Все в порядке. Пламя занялось».

Она от души поблагодарила господина Хольца и приняла снотворное — единственный способ убежать от ночи. Проснулась она ранним утром от несильной, но настойчивой грызущей боли в боку. Приготовила себе крепкий кофе и съела тартинку с медом. Когда желудок был занят перевариванием хоть какой–нибудь пищи, боль немного утихала. Телефон пока молчал, что, в общем–то, было неудивительно. Нужно было дать председательше с секретаршей время обдумать случившееся. Малышка Дюпюи наверняка расскажет новость своей лучшей подруге — медсестре. Медсестра сможет начать ее распространение не раньше девяти часов, когда отправится делать уколы: в «Приюте отшельника» всегда есть кто–то, кого скрутил ревматизм или приступ радикулита. На этой стадии дело будет двигаться еще медленно, затронув всего нескольких человек. Но зато к одиннадцати часам госпожа Женсон должна будет дать ответ господину Хольцу, и, скорее всего, она в лоб спросит его, правда ли, что он хлопочет по поручению Джины. Господин Хольц будет это отрицать, и она позвонит Глории. Глория возмутится и сейчас же перезвонит ей.

— Кто проболтался? Кто еще мог, кроме тебя? Кто знал о нашем плане? Ты и я, больше никто.

На это легко будет возразить, что визит мастера по мрамору не прошел незамеченным. К тому же кто может поручиться, что он по дороге не болтал с матросом на катере? Понемногу до Глории начнет доходить смысл случившегося, пока наконец ее не осенит: Джина! Ведь Джина обо всем узнает и тоже захочет заказать себе мемориальную доску! Опять поднимется скандал, опять соберется совет, и «общество» будет решать, то ли устроить два торжественных открытия досок, то ли не устраивать ни одного! А со мной, стонала Глория, будет покончено! Нет, я не доживу до ста лет!.. Да, на сей раз удар будет неотразим.

Ее размышления прервал звонок. Это был господин Хольц. Время было десять утра.

— Дорогая Жюли, это я. Мне только что позвонила мадам Женсон. Так вот, она не знает, что делать, и… И не хочет знать! Она сказала, что с нее хватит всех этих интриг. Пусть хоть каждый вешает себе по доске, ей до лампочки. А если одной из наших почтенных дам что–нибудь не нравится, никто ее здесь насильно не держит. Пусть поищет себе другое жилье. Я передаю вам ее собственные слова. Она даже добавила под конец: «Я всегда подозревала, что это плохо кончится. Когда сталкиваются две старухи, каждая из которых мнит себя пупом земли, войны не избежать». Но мне все–таки удалось вставить словечко в ее тираду. Я спросил ее: «Так что же вы собираетесь делать?» И она ответила: «Ничего». И повесила трубку.

— И как вы полагаете, что за этим последует? — спросила Жюли. — Неужели Джина откажется? Ведь она, насколько я понимаю, тоже захочет такую же доску.

— Это не исключено. Она со мной не делилась подобными планами. Но она не из тех женщин, которые позволят наступать себе на любимую мозоль. Мне очень жаль, милая Жюли, но вы возложили на меня невыполнимую миссию. Если узнаю что–нибудь новое, непременно вам позвоню.

— О, не стоит беспокоиться! — отвечала Жюли. — И огромное вам спасибо.

Утро, таким образом, закончилось спокойно. Пришла Кларисса и стала готовить обед. Мясо она резала на маленькие кусочки, чтобы Жюли без труда могла поддеть их вилкой.

— Как там Глория?

— Слушала музыку.

— Ей никто не звонил?

— Никто.

Теперь настал черед Жюли терзаться нетерпением. Да что же они там, в самом деле, знаменитые сплетницы, заснули, что ли? К нынешнему часу уже должно было набраться никак не меньше полудюжины тех, кто узнал новость. И даже учитывая, сколько времени они тратят на разговоры друг с другом — Жюли отводила не меньше получаса на каждое звено в цепочке распространения слуха, — все равно Глория буквально с минуты на минуту должна была наконец получить решающий удар.

— Скажите, а это правда, что вы собираетесь повесить на своем доме мемориальную доску?

И она застынет, не в силах вымолвить ни звука. И ее пронзит невыносимое чувство предательства. Только потом она разразится возмущенным протестом.

— Ах, если вы не хотите, чтобы об этом стало известно, мы никому не скажем ни слова…

И Глория швырнет трубку, чтобы тут же снова схватить ее.

— Алло, Жюли!

Вот именно сейчас она должна позвонить, думала Жюли. Сейчас дозревает самый последний удар, который уже не зависит от нее. Мадам Женсон не захотела вмешиваться, но это ничего не меняет. Просто теперь инициативу возьмет на себя Джина. Это уже неизбежно. И тогда две мемориальные доски появятся одновременно. Это тоже неизбежно. И «общество» будет прогуливаться, разглядывая обе и, конечно, сравнивая их между собой. Вот тогда–то и наступит конец. Потому что иначе быть уже не может. Господи боже мой, я ждала этой минуты шестьдесят лет!

Но день прошел, а ничего не произошло. Жюли уже не находила себе места от нетерпения. Она понимала, что ни в коем случае не должна больше вмешиваться в ход событий. Не могла же она заявиться к Глории: «Странно, что к тебе никто не пришел!» С дневной почтой Глория получила окончательный эскиз доски и теперь таяла от восхищения, словно в позолоченных буквах ей виделось обещание вечной жизни.

— Когда Монтано про это узнает, — сказала она, — ей можно будет заказывать гроб.

«Она и так уже знает! — хотелось крикнуть Жюли. — И гроб мы будем заказывать тебе, идиотка!»

Тут до нее постепенно начало доходить, что молчание это не было случайным. Скорее всего, здесь было что–то вроде дружеского заговора. Она окончательно уверилась в этом, когда к вечеру позвонила Симона, не позволившая себе ни малейшего намека. Так, значит, они договорились молчать, чтобы не провоцировать новой ссоры. Возможно даже, что председательша употребила собственную власть и приказала всем держать язык за зубами. Они хотели, чтобы затишье длилось как можно дольше.

Тем не менее на следующий день, едва проводив доктора Приера после его ежедневного визита — доктора особенно волновало ее повышенное давление, — Глория задержала у себя сестру.

— Жюли… Я чувствую, что от меня что–то скрывают. Я знаю, что мои подруги не хотят утомлять меня, но скажи на милость, почему они практически не заходят? Чуть приоткроют дверь: «Как у вас дела? Нет–нет, не вставайте!» Как будто следят за мной. Да и ты тоже! Ты за мной следишь!

— Что за чушь!

— Скажи, я что, так плохо выгляжу? Но ведь если бы я действительно была так уж плоха, то наверное они не стали бы тянуть с вручением мне награды? И тогда я сразу поняла бы, что конец близок. Разве нет? Конечно, орден Почетного легиона — это будет как бы мое миропомазание перед кончиной. Из–за этого они и стараются меня не волновать.

Жюли в бессилии развела руками.

— Бедная Глория, ты становишься несносной! Ты прямо помешалась на своем ордене и своей доске! Можно подумать, что, кроме этого, в жизни вообще ничего не существует!

Тогда Глория чуть приподнялась в постели, и на щеках ее заиграл легкий румянец.

— Вот именно. В моей жизни больше ничего не существует!

Прошло еще три дня. Внешне все продолжало оставаться спокойным. Кларисса каждый день докладывала обстановку. «Никаких происшествий». Сама того не подозревая, она выражалась точь–в–точь как солдат патрульной службы времен войны. Джина сидела в своих «Подсолнухах» и не подавала никаких признаков жизни. А в «Ирисах» сидела Глория, ни на минуту не расставаясь с телефонным аппаратом. Время от времени она набирала номер Мураччоли.

— Дело продвигается, — отвечал он. — Через пару дней смогу представить вам черновой вариант. Конечно, еще нужна будет доводка, но у вас уже будет общее представление о готовой работе.

— Вы обещаете точно через два дня?

— Никаких сомнений. Тем более что мне нужно будет зайти еще к одной клиентке.

Он повесил трубку, а Глория немедленно вызвала Жюли и пересказала ей содержание своего короткого разговора с мастером. «Зайти еще к одной клиентке»? Что он хотел этим сказать? Разве я не единственная его клиентка?

— Единственная в «Приюте отшельника», но вряд ли единственная на острове.

— Действительно… И все равно это странно…

И Глория часами напролет принялась обдумывать загадочную фразу, произнесенную мастером. Наконец нервы у нее не выдержали, и она снова позвонила в мастерскую.

— Он уехал в Канны, — ответила секретарь. — Но он про вас не забыл. Тем более что благодаря вам он получил еще одну клиентку. О, извините, меня вызывают по другой линии.

— Ты слышала, Жюли, опять эта «другая клиентка»? Ну–ка, напряги свою светлую голову и объясни мне, в чем тут дело. Ты что–нибудь понимаешь? Как ты думаешь, а не может быть, что… Нет, это невозможно!

Всю ночь Глория провела словно в бреду. Доктор Приер счел необходимым приставить к ней сиделку. Несмотря на уколы, она так и не уснула и без конца принималась с горячностью рассуждать вслух, иногда призывая в свидетели сиделку.

— Сто лет исполняется мне, — как помешанная, повторяла она.

— Конечно. Конечно. Успокойтесь. Ну–ка, давайте–ка ляжем… Вот так… И будем спать…

К утру же Глория, практически всю ночь не сомкнувшая глаз, была полна новыми силами. Доктор снова стал настаивать, чтобы возле нее дежурила медсестра.

— Об этом не может быть и речи! — оборвала она его самым решительным тоном. — Я жду гостя и желаю, чтобы меня оставили в покое.

Кларисса причесала ее и помогла наложить макияж.

— Нет, — строго сказала она. — Доктор запретил вам вставать.

— Ваш Приер — просто осел. Позови сюда сестру и поставь телефон поближе ко мне. Дай мне очки. Видишь, Кларисса, как я постарела? Месяц назад я бы не стала надевать очки, чтобы набрать номер Мураччоли. Алло, мсье Мураччоли? Что вы говорите? Только что уехал? Спасибо…

Она взглянула на часы. Мураччоли будет здесь с минуты на минуту. Пришла Жюли. Стянув перчатку, она взяла руку сестры и стала считать пульс.

— Можно подумать, ты бежала, — заметила она. — Ты с ума сошла. Разве можно так волноваться?

— Я тебя умоляю! Ты еще будешь читать мне мораль! Я хочу знать имя этой самой «другой клиентки». И если окажется, что у Мураччоли слишком длинный язык, он у меня получит, уверяю тебя! Уже почти одиннадцать. Пора бы ему быть здесь. Он ведь тоже итальянец? Как же я сразу об этом не подумала? Хочешь пари, что это он ей проболтался?

— Глория, ну прошу тебя, возьми себя в руки! — с отчаянием воскликнула Жюли.

— Молчи! — бросила Глория. — Слышишь, звонят? Иди открой.

Она взглянула в зеркало, с которым не расставалась никогда, и изобразила на лице самое приветливое выражение.

— Ах, вот и вы! — жеманно начала она. — Совсем забыли свою бедную клиентку…

В руках он держал длинный сверток и картонную папку для рисунков.

— С этими парусными досками, — начал он извиняющимся тоном, — сюда стало труднее пробиться, чем через бульвар в час пик.

— А что это у вас за папка? Что в ней? — спросила Глория.

— А, это не вам. Это для…

Он от души рассмеялся.

— Две столетние дамы за один присест, — весело проговорил он, — согласитесь, такое встретишь не каждый день! Значит, так. В свертке у меня ваша доска. Она еще не совсем готова. А в папке у меня эскизы другой доски.

Жюли не отрываясь следила за лицом Глории, которое у нее на глазах постепенно приобретало цвет медного купороса. Она ожидала взрыва, но эта напряженная тишина показалась ей куда страшней.

— Мадам Монтано сделала мне заказ на эту работу сразу после вас, — продолжал между тем Мураччоли, не спеша развязывая тесемки, которыми была стянута папка. Но… Каждому — в свою очередь, не так ли? Тем более что ее проект оказался довольно сложным. Она, как и вы, выбрала классический мрамор, но, кроме того, пожелала, чтобы сверху прикрепили солнечные часы. Вы сейчас сами увидите.

Он стоял спиной к Глории и рылся в ворохе шуршащих листов. Наконец выудил один из них и, не скрывая одобрения, еще раз осмотрел его.

— Ее доска будет выглядеть немного более импозантно, чем ваша, — полуобернувшись через плечо, говорил он. — Она выбрала черный мрамор. Он очень красив, к тому же на нем лучше читаются буквы…

И он медленно прочел: «Здесь нашла прибежище Джина Монтано, знаменитая актриса, родившаяся в Неаполе 26 мая 1887 года…»

— Что–о–о?

Крик донесся с той стороны, где стояла постель Глории, и мастер резко обернулся. Он увидел, как руки Глории царапали одеяло, пока ее рот напрасно открывался, стараясь вдохнуть хоть немного воздуха. Ей с трудом удалось выговорить, обращаясь к Жюли:

— Что он сказал?

— Двадцать шестого мая тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года.

— Так записано у нее в паспорте, — объяснил Мураччоли.

Глория смотрела прямо в глаза Жюли, и под этим взглядом Жюли чуть отступила.

— Ты знала.

Она закрыла веки и уронила голову на подушку.

— Самая старая… — выдохнула она, — это я…

Потом повернулась к стене и затихла. Пораженный Мураччоли ничего не понял и только повторял:

— Эй, что это с ней? Что с ней?

— Она умерла, — тихо сказала Жюли. — Первый раз в жизни ее огорчили.

Жюли легла в клинику в день похорон. Она скончалась через два дня, и ее похоронили рядом с сестрой. В гроб ее положили в белых перчатках.

Контракт

Памяти Мабрука,

немецкой овчарки с человечьим сердцем

Глава 1

— Я жду знакомого! — говорит Г.

Официант извиняется, а Г подвигает к себе стул. Никогда не оставлять рядом свободного места, которое кто–то сочтет возможным занять. В кино всегда садиться в глубине, у самого прохода. Предупреждать билетершу: «Я жду знакомого!» Не пользоваться общественным транспортом. Поблизости всегда найдется такси. Либо уж идти пешком, что позволяет наблюдать за окружающими. Но только краешком глаза, не подавая виду! Г к этому привык! Чего ему, в сущности, бояться? Главное — ощущать свободное пространство и справа и слева. Если надо, остановиться. Или же сменить направление. Но шагать всегда решительно. Как человек, который просто прогуливается и которому не в чем себя упрекнуть. В данный момент, сидя на террасе «Универ», он мирно попивает кофе, рассеянно взирая на уличную суету, на привычные танцы рассыльных, открывающих и захлопывающих дверцы лимузинов, подъезжающих к роскошному отелю напротив. Вот подкатил «бентли». Собираясь выйти из машины, сказочное создание вытягивает изящную ножку волнующих очертаний. Только Г это не волнует. И «бентли», и белокурую красотку, которая удаляется, небрежно, словно сумочку, зажав локотком пуделька, — все это он мог бы купить, несмотря на свой более чем скромный вид. Однако ему доставляет удовольствие быть просто Г, всего лишь начальной буквой, причем не заглавной, прохожим, неопределенной личностью, человеком, который все видит, но сам остается незамеченным. Улица забита машинами с переполненными багажниками: корзины, детские велосипеды, шезлонги, доски для виндсерфинга — радостная вереница августовских отдыхающих… Г строит неясные планы. И даже не планы, ибо он слегка задремал. Просто в его сознании возникают приятные картины, способствующие пищеварению. Река, томный вздох лягушки среди кувшинок, баржа с низкими бортами, где женщина развешивает выстиранное белье.

Внезапно раздается взрыв, оглушительный и резкий, словно кто–то выстрелил из пушки над самым ухом. На секунду все замерли в изумлении. Слышен звон падающей посуды, и сразу же начинается страшная суматоха, следующая обычно за покушением. Несмотря на всю свою выдержку, Г несколько растерян. Его толкают разбегающиеся с воплями ужаса посетители. Опрокинут столик вместе с чашкой и кофейником. «Неужели трудно сообразить, — рассердился он — Да, разорвалась бомба, но не здесь… рядом…» Ему хочется крикнуть: «Успокойтесь», однако он тут же берет себя в руки. Надо постараться уклониться от расспросов полиции и журналистов. А они нагрянут с минуты на минуту. Г отряхивает одежду. Под ногами хрустит битое стекло. На улице гул митингующей толпы, почти заглушающий первые сигналы «скорой помощи». Г прокладывает себе дорогу среди заполнивших тротуар зевак. Словно пытаясь отдышаться, подносит ко рту платок, пробираясь тем временем между остановившимися машинами и группами любопытствующих. Ищет просвета средь теснящихся спин набежавших людей. Ростом он невысок, и его грубо толкают со всех сторон. Но появление пожарных и полицейского автобуса порождает некое движение в толпе, и, воспользовавшись сумятицей, Г проскальзывает в первый ряд. Перед отелем образовалось нечто вроде запретной зоны, откуда тянутся струйки дыма. Пахнет гарью, беспорядками, гражданской войной. Дверь в тамбур выбита, и в вестибюле отеля видны силуэты бегущих в разные стороны неузнаваемых людей: возможно, вон тот человек с окровавленным лицом — метрдотель, а этот раненый — клиент, взывающий, судя по всему, к носильщику, который судорожно сжимает в руках раскрывшийся чемодан. Г старается ничего не упустить. Ему хочется набить трубку и закурить, но нельзя: это неразумно. Напротив, надо слиться с толпой, проникнуться ее волнением, отдаться на волю пронизывающему ее, словно ток, чувству локтя. Зато с полным правом можно расспрашивать случайных соседей.

— Вы что–нибудь видели?

— Конечно. Он побежал к перекрестку.

— Кто?

— Террорист. Переодетый рассыльным.

— Нет–нет, позвольте… У него была сумка.

Спешат санитары, раскрывая на ходу носилки.

— Там полно убитых. Еще бы! Обеденный час!

Люди перебивают друг друга, гнев нарастает.

— Смертная казнь! Никакой пощады.

Г слушает. Он впервые оказался в гуще событий и все видит воочию. Ему доводилось, конечно, читать статьи, смотреть телепередачи. Подхваченные на бегу тела пострадавших, носилки, которые торопливо запихивают в машины «скорой помощи», — тут есть отчего содрогнуться, однако это мимолетное впечатление быстро улетучивается. Здесь же совсем другое дело: растерянные взгляды, горестный стон толпы при виде жертв, едва прикрытых одеялом, из–под которого порой высовывается нога. Такого рода детали не могут оставить безучастным. Г невольно достает трубку и начинает сосать ее. Справа раздается голос:

— А тип–то, похоже, был значительным лицом в своей стране.

— Что за страна?

— Где–то в центре Африки. С ним была секретарша. Ей тоже досталось. Гранату привязали к шее собаки. Ну и грязная работенка!

Вопреки своим правилам, Г пытается представить себе картину случившегося. Преступник открывает дверь в тамбур. Прикрепляет к ошейнику снятую с предохранителя гранату. Указывает собаке ее жертву.

— Беги скорее.

И пес бросается вперед, а убийца тем временем уходит. Граната разрывается в гуще толпы. Г прикидывает. По меньшей мере четверо или пятеро убитых и с десяток раненых. Вот он — терроризм! Слепое уничтожение! Использовать собак! Какая мерзость! Он возмущен до глубины души, как любой добросовестный мастер, оценивающий скверную работу. Подоспевшая полиция оттесняет зевак. У входа в вестибюль официальные лица делают какие–то заявления. Блицы фотоаппаратов. Репортеры стараются не упустить подробности, запечатлевая обломки и кровь — обычная ежедневная пища для выпусков новостей.

Г отступает, растворяясь в людской массе. Ну и совпадение! Ведь он мог бы пройти мимо отеля как раз в тот момент, когда тип…

Остановившись, Г набивает трубку. Самое лучшее — предупредить мсье Луи. День выбран неудачный, вот и все. Он подносит спичку к трубке. Возможно ли! Его рука слегка дрожит. Понадобились две спички… Почему он разволновался? От неожиданности, конечно! Такой оглушительный взрыв — у него даже зубы застучали! На мгновение ему почудилось, будто стреляли в него. Ладно, это всего лишь совпадение! Не стоит пережевывать одно и то же! Он идет по Елисейским Полям навстречу прохожим, спешащим к месту разыгравшейся драмы. Старается шагать спокойно. Непростительно терять хладнокровие. Пускай паникуют другие, это их дело. Но только не он! Ни в коем случае не он! Мсье Луи рассердится. Хотя какая, в сущности, разница! Одной неделей раньше или позже… Он пересекает эспланаду Инвалидов, здесь царит полнейшее спокойствие. Никто еще не знает о покушении. Но и сюда доносятся сигналы «скорой помощи», правда издалека — обычное дело.

Войдя в кафе, Г спускается к телефону. Звонит.

— Мсье Луи?

— Вы ошиблись, — слышится в ответ чей–то голос.

Привычные меры предосторожности. Далее следует сказать:

— Я от Жоржа.

Молчание, потом раздается приглушенный голос мсье Луи. Он и слова не дает вымолвить своему собеседнику.

— Знаю, — шепчет мсье Луи. — Покушение на министра Бурунди. Ну и что? Вас это не касается… Даю вам четыре дня. И прошу не звонить мне больше.

Он вешает трубку. Спорить бесполезно. Мсье Луи не отступится. Четыре дня на подготовку такой тонкой операции! Чистая халтура. Но с другой стороны, это позволит ему действовать, делать по порядку одно за другим, и тогда наверняка хватит одной спички, чтобы раскурить трубку. Начиная с этого момента нельзя терять ни минуты. Прежде всего надо взять напрокат автомобиль. Г постоянный клиент у «Ави». Так что задержки не будет. Безупречный белый «пежо». Бумаги в порядке. Он выбрал документы на имя Жоржа Баллада, преподавателя из Нанта. Благодаря мсье Луи у него несколько обличий. Чуть ли не каждое утро он для забавы выбирает одно из них. То коммивояжера, то служащего книжной лавки, а то инженера в отпуске. К несчастью, нельзя изменить физиономию. Приходится пользоваться всегда одной и той же фотокарточкой, нарочно сделанной не очень четко. Узкое лицо с глядящими куда–то в сторону глазами. Г может быть кем угодно. Никаких особых примет. Сев за руль своего «пежо», он, по счастливой случайности, находит свободное место возле Лионского вокзала. Теперь все пойдет по накатанному пути. Ему нравится всякий раз заново разыгрывать сценарии, которые он знает наизусть. И пожалуй, Г чувствовал бы себя вполне счастливым, довольствуясь малым повседневным счастьем, если бы не эта граната, зиявшая огромной дырой в привычной рутине дня. Кошмар, о котором не следует больше думать.

На вокзале полно спешащих людей. Г направляется в камеру хранения. В руках у него ключ от шкафчика, полученный накануне по почте. Мсье Луи полагает, что это самый надежный способ. Долго искать не пришлось. Как всегда, шкафчик выбран в нижнем ряду. Мания? Предосторожность? Суеверие? Или желание подбодрить Г: «Видите? Все идет хорошо!» Г открывает узкий металлический шкафчик, где лежит спортивная сумка для игры в гольф с богатым набором клюшек. Он берет ее, даже не оглянувшись по сторонам. Обычный отпускник, отбывающий на природу. Крепко ухватив сумку, ощетинившуюся плоскими, как у кобры, головками клюшек, Г по весу чувствует, что оружие, по обыкновению, спрятано там. И, насвистывая, удаляется. Вести себя следует так, словно за тобой постоянно кто–то наблюдает, хотя в данный момент каждый озабочен лишь грядущими удовольствиями. Сумка кладется в багажник с большой осторожностью — из–за оптического прицела. Заботу о винтовке берет на себя мсье Луи. За все время он ни разу не допустил ошибки. Г выбирает оружие в зависимости от стоящей перед ним задачи, а все остальное, именуемое Г хозяйственными хлопотами, ложится на мсье Луи. Г никогда не пытался понять, как тому удается выкручиваться. Откуда берется винтовка, кто ее забирает и куда она девается — это не его дело. От Г требуется только одно: сдать напрокат свой зоркий глаз и не задавать лишних вопросов. Он приходит, целится, стреляет раз, очень редко два и сразу исчезает. Остальное — дело журналистов. Г даже газеты не всегда читает. Ему известно главное: его вмешательство положило конец какой–то ссоре. Он не обязан принимать чью–либо сторону в противоборстве интересов, сталкивающих сильных мира сего. Ему платят. Причем щедро. Если он дрогнет, проявит любопытство или самостоятельность, тогда из тени выйдет другой стрелок, чтобы восстановить порядок. Хотя… Г улыбается. Не много найдется других таких стрелков… Их можно по пальцам пересчитать. Существует, правда, и иной способ: натравить на выбранную добычу безумцев, готовых даже самих себя разорвать на куски… или приносить в жертву собак, а это, конечно, гнусность…

Г трогается с места. Почему гнусность? Да потому что, в сущности, мастерское умение стрелка делает преступление подвигом, в то время как граната на шее собаки — тошнотворная мерзость. Пули в голову, одной–единственной, довольно, чтобы превратить жертву в своего рода сообщника, помощника иллюзиониста. Так и ждешь, что убитый поднимется, дабы засвидетельствовать свое почтение. Тогда как слепое нападение, залитые кровью стены… Нет, это невыносимо.

Машину он ведет, как всегда, крайне осторожно. На улицах Монмартра почти никого. Г живет в маленькой меблированной квартирке на улице Фонтен. В пору отпусков мест для стоянки сколько угодно. Остановив машину напротив дома. Г размышляет, прежде чем выйти. Терроризм, бесспорно, самая грубая — он чуть было не подумал «самая невоспитанная» — форма убийства. Тут он сбился в своих рассуждениях. Но смутно ощущал, что есть несомненная разница между мешаниной внутренностей — следствием бойни — и едва кровоточащим отверстием от пули. Однако как тут не понять: массовое уничтожение, заменяя собой тонкое исполнение приговора, грозит погубить его ремесло. На смену мастерской руке придет механика убийства, и тогда конец контрактам, но мало того: прежних исполнителей, ставших ненужными и опасными, постараются убрать. Случайное совпадение, странным образом скрестившее пути двух палачей, — это, по сути, знамение времени. Старинная техника и новая школа.

Крайне удрученный, Г выходит из машины и прячет сумку для гольфа в надежное место. Четыре дня! Мсье Луи понятия не имеет, о чем говорит. Раздеваясь, Г продолжает размышлять. Ему жарко, но душ приносит лишь мимолетное облегчение. Мсье Луи тоже изменился. Раньше, несмотря на всю свою резкость, он был другим. Знал, с кем имеет дело. И не навязывал смехотворные сроки, чрезвычайно затрудняющие работу. Предоставлял свободу действий. Можно было не торопясь изучить обстановку и привычки осужденного. Согласно требованиям профессиональной чести, тот не должен был мучиться. Оружие выбиралось долго и основательно: так музыкант не решается сразу отдать предпочтение тому или иному инструменту.

Г протирается одеколоном. Ему нравится, когда кожа сухая: никаких неудобств с рубашкой. И снова мысли его обращаются к мсье Луи. Почему вдруг тот стал так резок? И к тому же вникает в детали, которые его не касаются! Да еще готовит подробную инструкцию по каждому предстоящему делу, в то время как раньше никогда не навязывал своей точки зрения, осторожно советуя, как лучше взяться за дело. А выплата по контракту? Не так давно он высылал по почте в тщательно подобранных по размеру картонных коробках половину причитающейся суммы наличными, другая половина приходила после. Теперь же, снабдив своего служащего по собственному усмотрению удостоверениями на разные имена, он переводит прямо на счет Жоржа Валлада, Фредерика Коллена или Марселя Ривуара и еще двух–трех других определенную сумму — спору нет, довольно кругленькую, — но такие переводы заставляют чувствовать свою зависимость, а это глупо и унизительно.

Г набивает трубку, прохаживаясь по небольшой, обставленной кое–как холостяцкой квартирке из трех комнат. Настоящий–то дом там, на маленькой ферме у опушки Гаврского леса, это убежище он втайне от всех приготовил себе на старость, вроде лисы, устраивающей нору. В двух километрах — крохотная деревушка Ля–Туш–Тебо и речка. Глухомань. Но со всеми возможными удобствами. Он собирался провести там лето сразу же после выполнения контракта. Кстати о контракте!

Достав из ящика письменного стола пакет с инструкциями, Г садится в кресло и осторожно — у него привычка все делать осторожно — манипулирует разрезным ножом, чтобы не порвать конверт. Вынимает необычайной точности план. Вилла президента Ланглуа стоит на склоне холма в новом квартале Мон–Шалюссе. Указаны размеры владения, расположение комнат, их назначение, расстояния между террасой, главной аллеей сада и частной дорогой, ведущей на улицу. Называется вилла «Бирючины». Ошибиться невозможно. Президент приехал два дня назад и собирается провести там месяц. Ему шестьдесят восемь лет. Он вдовец и живет один, как старый мизантроп. По утрам приходит прислуга — прибрать, подмести и купить все необходимое. У него больной кишечник, и рассыльный соседнего отеля приносит ему воду из источника. Мсье Луи снял виллу под названием «Тюльпаны», она расположена таким образом, что оттуда можно видеть террасу и сад президента. Нетрудно догадаться, почему он выбрал этот наблюдательный пункт. Ключ от «Тюльпанов» лежит в пакете. Г остается поселиться там, как будто дом в его распоряжение предоставил съемщик Фелисьен Буайяр. Словом, все в полном порядке. Г никому не помешает, если не собирается задерживаться. Никто из соседей не удивится. Холодильник полон. В гостиной есть телевизор. На всякий случай Г следует знать, что в этой поездке его зовут Марсель Ривуар. Ему советуют убить президента во время прогулки по саду. Ниже, как с правой, так и с левой стороны, расположены отели, обитатели которых большую часть времени проводят у источников, так что гость «Бирючин» живет практически в полном одиночестве.

У мсье Луи хватило наглости заявить под конец: «Работа несложная. Просьба забрать все документы и отправить их по почте заказным письмом».

В конверт еще был вложен путеводитель Шательгюйона. Стрелки, выведенные красными чернилами, указывали, как найти дорогу в «Тюльпаны». Однажды Г довелось проехать по городу. Это было во времена Моники. Г всё помнит, но у него нет времени предаваться пустым мечтам.

Если он хочет за ночь добраться до Шательгюйона и устроиться там без лишнего шума, нельзя терять ни минуты. Все его снаряжение наготове, как у солдата на побывке. Мгновенно можно тронуться в путь. Г еще раз мысленно перебирает: сменное белье, аптечка, коробка с гримом, который, впрочем, ни разу ему не понадобился, куртка, брюки с многочисленными карманами, кроссовки, десять метров нейлоновой веревки и, на всякий случай, набор отмычек… Вот примерно и все… Разумеется, сумка для игры в гольф, а главное — винтовка. Он достает ее из сумки, ставит на место оптический прицел и глушитель, проверяет — затворы работают четко; машинально приложив оружие к плечу, Г обращает его в сторону домов напротив, где все ставни закрыты. Сфокусировав изображение, он, словно в бинокль, видит улицу крупным планом. Перед булочной стоит мотоцикл. Г пытается зафиксировать его в центре коллиматора, в том месте, где виден крестик, указывающий сердцевину мишени. Метка сдвигается, и мотоцикл оказывается немного в стороне от нее. Крестик сместился. Г опускает винтовку, протирает глаза и начинает все сызнова. На этот раз он понял. Рука дрогнула. Левая рука, та самая, что держит винтовку и должна быть тверже стали. О! Дрогнула едва заметно, ровно настолько, чтобы намеченная цель, тихонько качнувшись, заплясала вокруг пересечения линий. Главное, не напрягаться, найти другое положение для ног, потом спокойно и не торопясь наводить дуло на цель. Если бы стрелять пришлось с пятнадцати или двадцати метров, большей точности прицела и не потребовалось бы! Но стрелять, возможно, придется на расстоянии пятидесяти метров, а в таком случае малейшее отклонение грозит катастрофой. Вроде гранаты. И снова ему чудится взрыв. Что за наваждение, никак не отпускает, хотя прошло уже немало времени. Он делает вид, будто целиком занят приготовлениями, но рокот взрыва все еще звучит в ушах, отдается в руке, завладел оптическим прицелом — словом, обезоружил его. Г почти не сомневается, что это пройдет. Никогда, никогда в жизни руки не подводили его. Положив винтовку на диван–кровать, он трет пальцы, вытягивает их до хруста, быстро сжимает и разжимает кулаки. Затем ласково гладит свой любимый, верный маузер, который с двухсот метров может всадить пулю в цель размером не больше ногтя на пальце. Сейчас не время сдавать. Ну хорошо, граната, ему–то что за дело? Это случилось в ином, параллельном мире. Он вытягивает перед собой руки плашмя, словно собираясь принести клятву. Обе они неподвижны. Никакой дрожи. Привычные руки, те самые, что славятся в окружении мсье Луи. Но из чрезмерного усердия Г моет их теплой водой, потом смачивает одеколоном. А теперь — оружие к плечу. Запястья гибкие. Оптический прицел шарит по улице, остановившись на мотоцикле, сосредоточивается на середине руля. Вот так! Атеперь за тысячную долю секунды надо успеть нажать на спусковой крючок. Но нет, винтовка уже обратилась к маленькому спидометру, расположенному сбоку, в конце руля; вынужденное вернуться назад, дуло снова покорно начинает медленно скользить вправо. Теперь ему следует всего лишь на миг задержаться на выбранной мишени. Но оно, к несчастью, не останавливается. Стоп! Возврат к начальной точке, и порядок! Под тяжестью оружия рука немного опускается. Мотоцикл исчезает из поля зрения. Упорствовать не стоит. Сорвалось.

На висках у Г выступил пот. А насчет тяжести оружия — полная ерунда. Оно легче своих соперников. Всего–то четыре с половиной килограмма. Потому–то ее и выбрали. Г обеспокоен и не скрывает этого. Через несколько часов надо быть в Шательгюйоне, что же произойдет, если на своем боевом посту он окажется бессильным? Его воображению рисуется такая картина: он является на условленное свидание, и его жертва кричит в нетерпении: «Ну что там? Чего вы мешкаете?»

Тяжело опускаясь, Г кладет руки на колени. И видит, что левая рука опять дрожит. Вздрагивают средний и указательный пальцы. Г пытается вмешаться, призвав на помощь свою волю. Но рука не слушается его. Она вдруг обрела скандальную свободу… Поднимается, потом вновь опускается, ее охватывает дрожь, пальцы начинают барабанить, Г в ужасе хватает ее другой рукой и, прижимая к груди, растерянно повторяет: «Что с нами стряслось?» Решение приходит внезапно. Он ищет в справочнике адрес доктора. Не забыть бы, здесь он Жорж Валлад. Хотя какое это имеет значение? Дрожь прекратилась. Но он стоит на своем. Хочет все выяснить. Причем немедленно!

— Алло! Это телефон доктора Нгуена Хо? Нельзя ли попросить его приехать? Жорж Валлад, улица Фонтен, над музыкальным магазином…

— Что случилось? — спрашивает доктор.

— Не знаю. Что–то с рукой.

— Хорошо. Сейчас буду. Ваше счастье, что мои пациенты разъехались на лето.

Доктор смеется, и Г воспрял духом. Не важно, если он покажется смешным. Ему прежде всего необходимо успокоиться.

Глава 2

Он сам во всем виноват. Нельзя было пренебрегать тренировкой!.. А то возомнил себя сверхчеловеком, и вот результат… Г невольно улыбнулся: ничего себе сверхчеловек весом в пятьдесят два килограмма и ростом с жокея! Да, но зато у него острый, как у хищной птицы, глаз, который все видит, ничего не упускает, запоминая, словно компьютер, каждую мелочь, и, удесятерив свою зоркость с помощью увеличительного стекла оптического прицела, мечет молнию, безошибочно направляя ее прямо в цель. Это создает иллюзию непобедимости. И постепенно начинаешь забывать, что глаз, рука, палец день ото дня изнашиваются, утрачивая свою силу, что их уязвимость нельзя оставлять без внимания, за ними надо неустанно следить, поддерживая не только ежедневной тренировкой, но и режимом питания, строгим распорядком жизни. Если хочешь оставаться непревзойденным чудом ловкости, виртуозом в искусстве дарования мгновенной смерти, необходимо работать и работать, научить каждый мускул замирать по команде и оставаться неподвижным, как камень. Г не раз завидовал отборным стрелкам жандармерии: у них есть специальный тир с движущимися мишенями, и они могут стрелять вволю: из винтовки или из револьвера, очередями или одиночными выстрелами. Да, они имеют возможность тренироваться, но даже самому лучшему из них не дано сравниться с Г в быстроте и обрести то, что выделяет его из всех: особый дар, который по неведомому капризу судьбы ему суждено было унаследовать от пьяницы отца. «Семейство Буффало». Черно–красные афиши, отец в костюме охотника, повергающий огромного слона… Да, все это было в прошлом, в те далекие времена, когда семейство владело шикарным фургоном за цирком, сиявшим огнями день и ночь. Но постепенно афиши становились все менее кричащими, а потом и вовсе исчезли. На смену семейству Буффало пришел «Том Гаучо». Затем Гаучо уступил свой винчестер и прочие атрибуты кому–то другому… Впрочем, зачем вытаскивать на свет божий замшелые воспоминания. Пора бы уже прийти этому местному доктору. А лекарство найти просто! Проще некуда: возобновить как можно скорее тренировку. В Гаврском лесу лишь изредка появляются лесорубы. Выстрелов никто не услышит, на то существует глушитель. Даже белки не всполошатся. А что касается револьвера, то по соседству есть просторный, глухой подвал «Космоса», разорившегося ночного заведения. К тому же времени у Г впереди предостаточно, ибо контракты подвертываются все реже, а впереди — отпуск, так что эта незначительная дрожь пройдет. И все–таки Г не терпится поскорее удостовериться во всем. Он бежит открывать дверь врачу, молодому человеку спортивного вида в теннисном костюме.

— Извините, — говорит доктор. — Сейчас у меня есть время, и я пользуюсь случаем, чтобы сыграть два–три сета.

Г приглашает доктора в гостиную, где успел навести порядок.

— Так что у нас случилось? — продолжает доктор.

— Да вот рука дрожит.

— Покажите!

По счастью, рука соизволила продемонстрировать несколько беспорядочных движений. Доктор ощупал ее, потянул за пальцы. Осмотрел сжатый кулак и медленно раскрывающуюся ладонь.

— Вытяните руку. Попробуйте не двигаться. Вы не пьете?

— Нет.

— Употребляете наркотики?

— Никогда.

— Ваша профессия?

— Коммивояжер.

— Много ездите?

— Пока еще довольно много.

— Сколько вам лет?

— Скоро сорок шесть.

— Женаты?

— Нет.

— Есть подружка?

— Нет.

— В последнее время у вас не было депрессии? Заметьте, сама по себе депрессия ровным счетом ничего не значит. Я имею в виду, не принимали ли вы транквилизаторы?

— Нет.

— Не найдется ли у вас веревки?

— Сейчас.

Г приносит с кухни моток веревки.

— Отмерьте пятьдесят сантиметров. Вот так! Хорошо. Разрежьте этот кусок надвое и положите на стол оба конца рядом. А теперь соедините их, завязав узлом. Прекрасно. Вы левша. Первой пришла в движение ваша левая рука, видите: большому и указательному пальцу не удается сразу схватить веревку. Указательный пытается это сделать, допускает промашку, выходит из себя и — готово! Дрожь перекидывается на другие пальцы! Упорствовать не стоит: сейчас и правая рука одеревенеет, и вы сумеете связать концы веревки лишь после нескольких попыток, а это приведет вас в ярость.

Наступило молчание. Наконец Г решается задать вопрос:

— Стало быть, у меня паркинсонизм?

— Вовсе нет. Я не стану читать вам лекцию, но всем известно, что дрожание при болезни Паркинсона происходит в спокойном состоянии, после совершенного усилия, тогда как у вас оно, наоборот, начинается в тот самый момент, когда вы хотите, чтобы ваша рука взяла какой–то предмет. Так что без паники. Это легко поддается лечению. И давно появилось дрожание?

— Нет.

— Когда же?

— Несколько дней назад.

— Превосходно. О таком пациенте можно только мечтать. Как это началось? В результате пережитого волнения? Или от усталости? Давайте проверим ваше давление.

Достав аппарат, доктор берет руку Г.

— Сто десять на семьдесят. Не блестяще. Для начала надо вас немного подкрепить. У входа я заметил чемодан. Вы уезжаете?

— Да.

— Скоро?

Г не решился ответить: сейчас — и потому говорит: завтра.

— Далеко собираетесь?

— В Виши.

— Вам это не на пользу. Шестьсот километров пробок! Проконсультируйтесь там у невропатолога и отдохните месяц. Если бы в вашей профессии требовалась точность, тогда другое дело, а чем вы торгуете?

К счастью, Г отреагировал молниеносно:

— Садовыми принадлежностями!

— Прекрасно.

Посмотрев на часы, доктор извиняется, достает из дипломата бланк и шариковую ручку, затем без всяких церемоний садится за стол.

— Три таблетки тривастала в день, но главное, проконсультируйтесь у невропатолога. Имя? Фамилия?

Г в нерешительности. Провал в памяти. Взглянув на него, доктор доброжелательно замечает:

— Вы в самом деле устали.

— Жорж Валлад! — воскликнул Г. — И спасибо, что так быстро пришли.

Проводив доктора до лестничной площадки, он возвращается и в растерянности садится. При чем тут невропатолог? Г с отвращением смотрит на руку, словно та не желает больше признавать своего хозяина. Впрочем, рассиживаться не время! Пора ехать. Президент Ланглуа ждет его.

Пять часов. Г все еще раздумывает. Ехать? Не ехать. С одной стороны, упустишь Ланглуа. С другой — вызовешь гнев мсье Луи! Он несколько раз раскрывает и сжимает ладонь. Ну вот, рука действует! Этого вполне достаточно, чтобы в течение нескольких секунд подержать винтовку. Отступать уже поздно!

Дабы успокоить себя и обезопасить от разных случайностей, Г кладет в сумку свой «смит–и–вессон» 38–го калибра, модель с двойным взводом: на короткой дистанции этот револьвер пострашнее винтовки. Затем, подумав немного, добавляет бинокль любителя скачек и разворачивает на кровати дорожную карту. Через Мулен и Риом путь до Клермон–Феррана прямой. В Шателе он будет на рассвете. Тем лучше. Где–нибудь неподалеку от Невера наверняка попадется заправочная станция, открытая всю ночь, там можно будет съесть бутерброд и выпить кофе. Погода отличная. Но главное, ему не грозит паркинсонизм. Мало–помалу к нему возвращается уверенность. Последний взгляд на снаряжение: оптический прицел в замшевом футляре, зачехленная винтовка хорошо спрятана среди клюшек, на дне — коробки с патронами, скрепленные между собой клейкой лентой, чтобы избежать ударов. Можно ехать.

Г закрывает окна, двери, выключает счетчики. Машина возле дома. Движение незначительное. Два–три автобуса с туристами, направляющиеся к площади Пигаль. Он ставит чемодан с сумкой на сиденье рядом с собой и пристегивает их ремнями. Минута короткого раздумья. Взрыв гранаты по–прежнему не отпускает, но отдается в голове лишь воспоминанием о шуме. И что бы там ни говорил врач, путешествие по летним дорогам нельзя назвать неприятным. Осторожно трогаясь с места, Г включает радио и, настроив его на волну «Франция–инфо», слушает. Это лучший способ узнать о результатах расследования. Жертвой покушения оказался чиновник ООН высокого ранга. Вместе с ним погибли двое — его секретарша и горничная. Террорист держал на руках пуделя, что придавало ему безобидный вид. Рассыльный, раненный осколком в ногу, наблюдал всю сцену. Человек поставил пуделя на пол и, показав на кого–то пальцем, крикнул: «Беги, беги скорее!» Потом уже стало известно, что это была собачка секретарши.

Она бросилась к хозяйке, та находилась рядом со своим шефом, и произошла драма, ответственность за которую пока еще никто не взял на себя. Террорист затерялся в толпе. И само собой, никаких точных примет. Рассыльный был в шоке и дал довольно расплывчатые показания.

Осторожно! Полицейская машина просит посторониться. Г пропускает ее вперед. Должно быть, на выезде из Парижа полно легавых, однако при таком интенсивном движении вряд ли можно обыскать все машины. Через пиджак Г нащупывает бумажник. Жорж Валлад и так далее. Все в порядке. Как ни странно, он обрел привычное спокойствие. Руки мирно покоятся на руле.

Источник зла — в голове. Это в голове у него что–то дрожит. Г не против принять тривастал, но им вдруг овладела уверенность, что он в полной исправности, вроде машины, механизм которой заедает лишь в том случае, если водитель позволяет себе отвлекаться. Выключив радио, он набивает трубку левой рукой; самое трудное — утрамбовать табак, согнув указательный палец. Затем вытащить из гнезда на панельной доске прикуриватель и раскаленным успеть поднести к трубке. Пальцы как никогда послушны. Еще бы, ведь в свое время он чуть было не стал иллюзионистом. «У него волшебные руки», — говорил Рикардо… Г с наслаждением затягивается. Когда рулишь, неплохо помечтать. Даже если тебя зажали в ряду автомобилей, если впереди прицеп, а сзади — фургон для перевозки скота. Славный Рикардо! Не менее знаменитый, чем семейство Буффало. В цирке Универа он был жонглером. Г не может вспоминать о нем без восторга. Он хватал что под руку подвернется и кидал в воздух: бутылки, шляпы, башмаки клоуна, белый костюм Пьеро. «Отдай мне своего парнишку!» — твердил он. Но Буффало — отец и мать — не соглашались. Главное — отец, программы которого возвещали, что он лучший стрелок на Западе. «У него меткий глаз!» — говорил отец о мальчике. «Да, — отвечал Рикардо, — но и рука не хуже».

А теперь Г направляется к Монтаржи со всем своим снаряжением и приказом выполнить задание. «Так распорядилась жизнь! — думает он. — У меня опять контракт. Если их сосчитать, то получится целая дюжина. Двенадцать контрактов!» Ему нравится это слово. И он с удовольствием повторяет его. Это наводит на мысль о торговых сделках, пожалуй даже оптовых, во всяком случае, о чем–то вполне достойном. Для мелких текущих дел мсье Луи использует жалких, посредственных типов, которых потом выбрасывают за ненадобностью. Но специалистов, особенно профессионалов высокого класса, — хотя они друг друга и в глаза–то никогда не видят, — таких узнают по их повадкам, выстрелу в упор, особому способу задушить или утопить; в подобных случаях каждый думает про себя: это Нантиец или Кинкин… Такие зря путаться не будут, и только самые опытные могут похвастаться, что их нанимали — конечно, за баснословные деньги — больше двенадцати раз. Вот почему и речи быть не может о том, чтобы вступать в споры с мсье Луи. Он назначил срок. Ладно. Остается только покориться, рука или не рука, дрожь там или нет. И если нельзя поступить иначе, тем хуже, впервые придется сделать два выстрела, а может, и три.

Через приспущенное стекло Г вдыхает вечерний ветер, несущий запах травы. Он внимательно следит за дорогой, потирая время от времени затылок, но это пока еще не усталость. Погасшую трубку он на время сунул в ящик для перчаток. Потом машинально включил информационную передачу. С его точки зрения — ничего нового. Премьер–министр сделал торжественное заявление. Полиция сбилась с ног. Один депутат от оппозиции перечисляет преступления, оставшиеся безнаказанными. Смерть президента Ланглуа наверняка добавит жару и распалит страсти. Мысли ленивой чередой мелькают в голове. Благодаря мерам, принятым мсье Луи, Г чувствует себя в безопасности. Кто такой этот президент Ланглуа? Подобные вопросы его не особенно волнуют. Г думает об этом, словно разгадывая кроссворд, ищет слово из четырех, пяти или шести букв. Ничего интересного. Если старикашку называют президентом, стало быть, он наверняка генеральный директор какой–нибудь компании. Но если бы он действительно что–то значил, полиция наверняка присматривала бы за ним. И это не укрылось бы от мсье Луи.

Г переключает приемник в поисках музыки. Но только не классической — там сплошные менуэты. И не тех громогласных штуковин, от которых оглохнуть можно. Послушать бы песни прежних лет. Например, о любви. Они ему кое о чем напоминают. Сколько у него было женщин?..

Вереница машин дружно тормозит. Так и есть. Полицейский контроль! Как раз в тот момент, когда вспыхивает вечерний закат, когда не знаешь, что следует включать: фары или подфарники. И заранее чувствуешь себя провинившимся. Пугаешься каждого представителя службы безопасности, направляющего фонарик внутрь машины. Под его безжалостным лучом Г старается дышать глубже.

— Проезжайте! Живее!

Едва наметившаяся опасность осталась позади. Однако Г успел испугаться и сразу же заметил, как задрожала лежавшая на руле рука. Разволновался! Нервы сдают. Быть того не может! Какая глупость! Он сердится на себя. Ругает последними словами. Затем останавливается на площадке для отдыха, словно выдохшийся бегун, который пытается восстановить силы. Г раздумывает над тем, что с ним случилось. Все началось, когда после покушения ему понадобились две спички, чтобы закурить трубку. Стало быть, нервная судорога связана каким–то образом со взрывом гранаты. Возможно ли, чтобы, убив трех человек, она смертельно ранила и его! Мсье Луи никогда не простит ему подобной слабости. С ним шутки плохи, никаких извинений, недомоганий, мигреней или головокружений. Карабин не имеет права на душевные переживания.

Г отирает пот с лица. Безусловно, следует пройти курс лечения, но лишь после того, как задание будет выполнено, и, конечно, никто не должен об этом знать. До Невера совсем недалеко. Движение стало менее плотным. Г изучает карту. Мулен… Сен–Пурсен. Как далеко до Шательгюйона!

Может, он постарел? Может, это легкое нарушение рефлексов и есть первый признак? Г набивает трубку. Времени хватит, только бы приехать пораньше, пока курортники еще снят. Есть один вопрос, которым он не любит задаваться, так почему бы не подумать над ним сейчас, прохаживаясь для разминки? Наверняка наступит момент, когда мсье Луи откажется от его услуг, только вот удовольствуется ли он тем, что не станет больше подавать признаков жизни? Никаких звонков! И дни потянутся унылой чередой, заполненные для сошедших со сцены постаревших актеров серой скукой. Вряд ли — мсье Луи слишком осторожен. Кто же оставляет подручных вынашивать черные мысли, копить обиду и принимать собственные меры предосторожности, к примеру, в виде некоего документа, содержащего определенные разоблачения? Всегда ведь можно найти услужливого нотариуса, который согласится передать прокурору республики письмо с обвинениями. Мсье Луи не из тех, кто привык доверять. Стоит не выполнить его указания в назначенный срок или допустить оплошность, как тут же возникнут подозрения. «Жаль, — подумает мсье Луи, — такой одаренный парень». И быстро сумеет привести в исполнение какую–нибудь хитроумную комбинацию, в результате которой ставший помехой человек внезапно попадет в ловушку. Г хранит в памяти такого рода таинственные исчезновения… Взять хотя бы Стефана. Тот знал беспроигрышный прием кетча. И как только в газетах появлялось сообщение о человеке, которому свернули шею, сразу было ясно: это дело рук Стефана! Со временем сообщения о подобных убийствах перестали появляться в колонке происшествий, доискиваться почему не имело смысла.

Поток машин не прекращается. Иногда две–три из них останавливаются, люди выскакивают и бегут к дереву или кустарнику.

«Прекрасная ночь!» — говорит кто–нибудь, застегиваясь на ходу. И Г снова остается один. Он устал, но уже не дрожит. Предается размышлениям, глядя на звезды. Не исключено, что мсье Луи уже нашел ловкий способ избавиться от него! Г обдумывает эту идею просто так, пытаясь доказать себе, что ничуть не волнуется и готов к самому худшему. Ну хорошо! У мсье Луи перевес из–за этой дурацкой дрожи. Но до тех пор, пока он не в курсе, Г останется его любимым агентом. И вот доказательство: мсье Луи опять дает ему шанс — с каким тщанием он все подготовил, все предугадал. И тем не менее! На обратном пути надо будет обдумать ответный удар — на всякий случай. Г садится в машину. Короткая передышка пошла ему на пользу. В эту минуту президент Ланглуа, верно, спит. Хотя, быть может, он из числа тех людей, страдающих бессонницей, которые читают по ночам. «Обещаю вам, что вы ничего не почувствуете!» — шепчет Г.

Сен–Пурсен остался позади, в предрассветном тумане занимается день. Впереди угадываются смутные очертания гор. Г всем телом ощущает сковавшую его усталость. Мысленно он проверяет свой путь, стараясь не пропустить дорожные указатели. И вот наконец Риом, затем развилка, поворот на Шательгюйон. Улицы пустынны. Курортники спят. Г рулит потихоньку, разыскивая нужные названия. С улицы Барадюк нужно свернуть, не доезжая казино. Сады, отели и снова туман. После отеля «Бельрив» свернуть на новую дорогу. А вот и «Бирючины». Красивая вилла в глубине аллеи за оградой. Теперь осталось проехать метров пятьдесят. Дорога сворачивает к «Тюльпанам». Г бесшумно выходит из машины. Рукам холодно, он делает несколько шагов, чтобы размяться.

Мсье Луи не обманул: «Тюльпаны» возвышаются над «Бирючинами», чуть ниже видны окна второго этажа виллы. Г торопливо изучает местность. Машину придется поставить перед «Тюльпанами», но, сделав разворот, можно бесшумно спуститься по склону с выключенным мотором. Открыв дверь дома ключом, присланным мсье Луи, он неслышно обходит первый этаж. Ставни закрыты, так что можно включить электричество. Все вокруг отличается простотой и чистотой. Как было обещано, холодильник полон: молоко, сухари, ветчина, фрукты — если понадобится, можно просуществовать, не привлекая к себе внимания. На втором этаже две спальни. Разложенный диван–кровать, стол, стулья, кресло, шкаф, хорошо оборудованная туалетная комната — и Г не может устоять перед соблазном вымыть горячей водой руки. Потом вдруг падает на диван. Какое блаженство — сбросить напряжение, со вчерашнего дня не дававшее ему расслабиться, вынуждавшее держаться настороже. Но спать нельзя. Всего пять минут отдыха. И через пять минут он уже на ногах, готов к действию. Г приоткрывает железные ставни в спальне. Пронизывающий взгляд на соседние владения. Внизу действительно есть терраса, через цветочную изгородь ее видно почти целиком. Вилла президента расположена наискосок. На террасу ведет застекленная дверь. Пройдя через террасу, можно спуститься по трем ступенькам в маленький садик, где что–то поклевывает дрозд. Г на глаз определил расстояние от окна до конца сада — двадцать пять метров. Где бы ни находился президент, он в любой точке окажется удобной мишенью. Успокоившись, Г начинает выносить вещи из машины. И чувствует себя в форме. Воздух на склоне холма благоухает, его можно вдыхать с наслаждением, смакуя, точно ликер. Прежде всего Г собирает винтовку, заряжает ее, фиксирует оптический прицел и глушитель, потом машинально прикладывает оружие к плечу. Порядок. Руки тверды и послушны. Голова ясная. Каждый мускул готов выполнить предназначенную ему роль. Г достает бинокль, наводит его. Дрозд внезапно становится большим, размером с курицу. Половина шестого. Пошарив на кухне, Г обнаружил растворимый кофе и приготовил себе чашку. Он знает, что до конца дня не сможет ничего предпринять. Сначала ему нужно изучить повадки президента, свойственные ему движения, походку, чтобы отыскать самую удобную позу. А стало быть, нечего прятаться, делая вид, будто в «Тюльпанах» никто не живет. Haпротив, надо распахнуть все окна и вести себя как подобает настоящему курортнику, а если президент пошлет ему со своей террасы доброжелательный привет, Г решил ответить ему тем же.

Ну а потом? После драмы? Обычно мсье Луи берет все на себя. Поблизости у него наверняка есть человек, который тем или иным способом заставит исчезнуть тело! А может, забота поднять треногу будет возложена на прислугу. Г никогда не пытался доискиваться, каким образом мсье Луи удается уничтожить все улики. Вот почему вся банда так доверяет ему и в то же время так боится его. Г умывается, бреется, закуривает свою первую трубку за этот день. Президент, должно быть, встает поздно, так не лучше ли пока спуститься в парк, купить газеты, побродить немного: смерть может подождать.

Глава 3

Возле источников уже толпится народ: едва успевшие встать с постели курортники в купальных халатах, отдыхающие, идущие за газетами в расположенный над садами киоск, любители утренних прогулок, слоняющиеся по магазинчикам, таская за собой — по необходимости или просто не желая отличаться от остальных — стакан в круглой корзиночке. Трудно вообразить иное место в мире, которое давало бы подобное ощущение покоя. Г внимательно приглядывается к окружающим: никто не казался больным. Это походило на форум, куда собираются для совершения некоего таинственного обряда, встав в очередь к источникам, носящим женские имена. Источник «Сюзанна», источник «Мари–Луиза», источник «Анриетта». И всюду разбросаны железные стулья; поставленные кое–где кружком, они наводят на мысль о праздных собеседниках. Г испытывает тягостное чувство потерянности, словно очутился по ту сторону границы не совсем реальной страны. Ему случалось выполнять странные контракты, но всегда в опасных местах, где приходилось держаться настороже. А тут, напротив, сталкиваешься с беззащитными людьми, единственная забота которых — пить, наслаждаясь, маленькими глоточками мутную воду, похожую на болотную. И президент Ланглуа тоже, верно, принадлежит к этому свихнувшемуся племени дегустаторов. Любой подручный мсье Луи мог бы справиться с подобным заданием. Г чувствует себя здесь не на месте. Ему не терпится поскорее вернуться в «Тюльпаны». По дороге он покупает «Курье дю Сантр». В длинной статье рассказывается о вчерашнем покушении. «Я брежу! — думает Г. — Значит, это случилось только вчера?» Он пробегает глазами статью. Обычное переливание из пустого в порожнее с уже известными подробностями, причем некоторые особенно ужасны. Единственная новость — анонимный телефонный звонок в «Либерасьон». Преступление совершено неведомой группировкой, назвавшейся «Справедливость и Свобода». Этакое новоявленное позерство — терроризм в жанре «видал, я какой», — по сути, не менее наивное, чем боксерское бахвальство. «Я, по крайней мере…» — думает Г. Ему нет необходимости заканчивать свою мысль, чтобы почувствовать определенную гордость, и все–таки он не может не выделить как–то себя, поставить особняком. Поднимаясь по лестнице к вилле, Г вынужден, однако, признать, что, если бы не мсье Луи, его жизнь мужчины без женщины, без детей, без друзей и даже без красной рыбки, которую надо кормить, была бы невыносимой. Впрочем, это ничуть не похоже на медленное удушье! Напротив! Повседневная жизнь даже приятна. Хотя временами бывает, конечно, ужасна, особенно когда он смотрит на себя как бы со стороны, признавая, что, в сущности, бесполезен, вроде гадюки: такую тварь каждый готов раздавить. И сколько бы он ни протестовал: «Нет и нет! Я кое–чего стою!» — достаточно лишь взглянуть на себя в зеркало… Порой ему слышится внутренний голос: «Я как вирус!» К счастью, противоядие всегда наготове: то, что делает он, никто лучше сделать не может, ибо Рикардо был прав. У него и глаз и рука отменные.

Г запыхался. Подъем чересчур крутой. Итак, с одной стороны, Рикардо, с другой — мсье Луи. Два его учителя. Проходя мимо «Бирючин», он искоса поглядывает на фасад: окна второго этажа открыты. Г мельком успевает заметить силуэт человека: тот высок и крепок. Вернувшись к себе, Г тотчас берет бинокль. Работа началась.

В первую очередь надо умело приоткрыть ставни, чтобы иметь возможность видеть, оставаясь невидимым. Затем отыскать место, где легче всего привести в исполнение приговор. Мсье Луи советовал выбрать сад. Это и так, и не так. Расстояние подходящее, однако тот, кто давал сведения мсье Луи, не принял во внимание последовательное перемещение тени от виллы «Тюльпаны». Послеполуденное освещение совсем не то, что утреннее. Сад наполовину покроет тень. К этому следует добавить, что в саду президент неизбежно окажется движущейся мишенью. А потому лучшее место, судя по всему, — терраса. Г вглядывается невооруженным глазом. Террасу окружает увитая цветами стена, вдоль которой проложен поливочный шланг. Рядом с металлическим столиком, подпирая его, стоит старый плетеный стул, ибо всюду чувствуется уклон. Но гораздо больший интерес представляет шезлонг, разложенный перед той частью первого этажа, которая занимает невидимый Г угол, где наверняка находится гостиная. Г наводит бинокль на эту часть террасы. Шезлонг совсем новенький, и над ним раскрыт оранжевый зонт от солнца, а это свидетельствует о том, что президент уже приходил сюда, вероятно читать, ибо на полу лежит книга, до которой можно дотянуться рукой. Виден край частично скрытого полотном зонта низенького столика, где стоят чашка с сахарницей. Возможно, это любимый уголок президента.

— Оставьте, — слышатся его слова. — Я сам помою.

Г догадывается, что тот говорит со служанкой. Она появилась, когда он прогуливался у источников. Бесполезно строить планы. Утро пропало. Да, все идет не так, как хотелось бы. От самого Парижа его не покидает ощущение, что дело подготовлено плохо. Прежде всего, слишком невелик срок. К тому же мсье Луи должен был предвидеть, что присутствие служанки добавит сложностей. А кроме того, есть еще одна весьма досадная деталь. Место, откуда Г собирается стрелять, недостаточно удалено от мишени. Если предположить, что президент сядет подремать в шезлонг, а это вполне вероятно, то расстояние чересчур мало… всего несколько метров… Полицейские сразу вычислят траекторию полета пули и наверняка поймут, где скрывался стрелок. Как далеко в таком случае продвинется расследование? Окрыленный успехами, мсье Луи возомнил о себе невесть что, и это может плохо кончиться. Г замер в ожидании. Вот президент выходит на террасу. На нем старый свитер и выцветшие джинсы по нынешней молодежной моде. Он высокий, немного сутулый, лысый, вроде иных пожилых актеров, на руках отчетливо проступают вены. Наполнив водой лейку, старик спускается по трем ступенькам в сад. С помощью бинокля Г следит за каждым его движением. Находит место, где президента можно уложить первым же выстрелом, но, размахивая лейкой над грядкой с гвоздиками, тот уже повернулся к нему спиной. Бросив на кровать бинокль, Г берет винтовку и пробует перед окном различные позы, пытаясь отыскать наиболее удобную, затем прикладывает винтовку к плечу. Просто проверяя себя. Он медленно водит дулом, изучая сквозь оптический прицел открывающуюся взору картину. И почти сразу же чувствует слабую дрожь. Едва заметную. Но ему требуется абсолютная неподвижность, та самая, которую оплачивает мсье Луи. Если он выстрелит сейчас, президент, конечно, будет убит наповал, а мсье Луи ничего другого и не нужно. Однако Г более требователен к себе. Его рука должна повиноваться беспрекословно. Нечего приниматься за старое. Он не забыл, как рос, подчиняясь жестокой цирковой дисциплине. Г решает немного отдохнуть. Что уж тут скрывать: он недоволен собой. Недоволен этим типом, играющим в садовника! А главное, недоволен мсье Луи. Если бы ему дали волю, он потратил бы неделю на подготовку этого дела, запомнил бы малейшие движения и жесты президента и, самое главное, снял бы виллу подальше. Точность выстрела от этого не пострадала бы, ибо, оправившись от усталости, он наверняка попал бы в цель, и никто не догадался бы, откуда нанесен удар. Тогда как теперь стрелять придется на расстоянии нескольких метров, а это похоже на откровенное убийство. Почему бы в таком случае не бросить гранату!

В сознании снова прокручиваются все те же картины: взрыв, крики, дым, кровь… И руку опять сводит судорога. Как же так получается: не дрогнув, он может держать перед глазами бинокль, но стоит взяться за винтовку, и кошмар возвращается!

А там, внизу, президент повернул назад, отгоняя осу, которая кружит у самого лица. Он вдыхает свежий воздух, спускающийся с гор. И кажется чем–то озабоченным. Слева появляется служанка. Видны лишь ее голова и плечо, как в первом кадре мультфильма. На ней серый халат, и на золотой цепочке висит крестик. То ли рабочая, то ли крестьянка.

— Стиральная машина сломалась, — говорит она, вытирая о тряпку руки. — Разве можно снимать дом, не проверив, все ли в порядке. Но мсье незачем беспокоиться. Завтра я приведу моего кузена. Он все умеет и берет недорого.

Президент кивает издалека. Видимо, у него нет желания вступать в разговор.

«Народу соберется много, — думает Г. — Чего доброго, нагрянут еще какие–нибудь визитеры, и утро пропадет. Кончать надо сегодня. В ближайшие два–три часа».

Президент мелкими шажками пересекает террасу, протягивая лейку служанке.

— Мсье желает, чтобы я закончила? — спрашивает та.

— Нет, спасибо, мадам Франсуаза. Солнце чересчур горячее.

Голос у него низкий, хриплый, но вполне приятный. С блаженным вздохом президент медленно опускается в шезлонг. В том месте, куда упирается голова, полотно вздувается. Целиться надо сюда.

— Я выключила картошку, — сообщает служанка. — Мсье сумеет справиться?

— Ну конечно! — с улыбкой отвечает он.

Служанка собирается снять халат.

— Мадам Лубейр, — шепчет он, — приведите его, когда снова придете.

— Да он вас утомит! — возражает та.

— Нет–нет. Мы полюбили друг друга.

— Мсье нуждается в отдыхе. А я не смогу остаться.

— Да будет вам… Он мне почитает!

Оба смеются.

— Можете идти, мадам Лубейр, — продолжает президент. — За меня не беспокойтесь. Приятного аппетита! До встречи.

Г встревожен. Если он правильно понял, после обеда кто–то должен прийти к старику? Это не по программе. У мсье Луи точно сказано, что мсье Ланглуа никого не принимает. А тут ведь речь шла о ком–то близком. Судя по тому, как оба они засмеялись, когда старик заметил: «Он мне почитает» — и еще добавил: «Мы полюбили друг друга!» Однако! Надо проверить!

Г перечитывает послание мсье Луи. Здесь черным по белому ясно написано: это первый курс лечения генерального директора. В Шатель он раньше никогда не приезжал. Что же в таком случае означают слова: «Мы полюбили друг друга»? Может, речь идет о человеке, с которым президент встретился где–то еще? Нет, что–то тут не вяжется. А фраза: «Приведите его». Как ее следует понимать? Как настоятельную просьбу, обращенную к человеку, который уклоняется от приглашения из опасения побеспокоить. Но почему в таком случае этот человек нуждается в помощи служанки и должен в какой–то мере быть представленным ею? В особенности если мсье Ланглуа любит его?

Сжав кулаки, Г бросается на кровать. Никогда еще мсье Луи не поручал ему столь замысловатого задания! Самое простое было бы ликвидировать старика немедленно и бежать, не задаваясь лишними вопросами. Но Г слишком опытный профессионал и чувствует: если он поддастся настроению, уступит слабости, то не выполнит надлежащим образом контракт. Он разводит в стакане воды две таблетки макситона. Ему необходимо взбодриться и продержаться несколько часов. Вскоре силы возвращаются к нему. Макситон действует эффективно, тем более что со вчерашнего дня Г почти ничего не ел. Очистив два банана, он проглатывает их, стоя перед окном и наслаждаясь, несмотря на тревожное состояние, царящим вокруг безмятежным покоем. Всюду поют, насвистывают, щебечут птички. В отдаленных отелях горничные делают уборку. И вдруг у генерального директора звонит телефон. Благодаря акустическим причудам голос президента, четкий и ясный, слышен далеко. Г не приходится даже свешиваться из окна.

— Да, я прекрасно устроился, — говорит старик. — Слишком просторно для меня… Да, все новое и чистое. В агентстве мне нашли прислугу, на редкость любезную и милую женщину. Алло… Я плохо слышу… Да, я целиком полагаюсь на нее. Она делает все необходимое… Разумеется, работаю. Я захватил с собой несколько срочных документов. В частности, досье Рульмана. Собираюсь поговорить об этом с Кюликом. Нет, не беспокойся. Я чувствую себя гораздо лучше. Спасибо за звонок. Пока. Да, спасибо, я тоже…

Что значит — я тоже? Наверняка: я тоже тебя обнимаю. Какой–то близкий родственник? Или компаньон? В определенных кругах слишком часто целуются и обнимаются. Г бормочет свой монолог, набивая пенковую трубку, повсюду сопровождающую его в кожаном футляре. А не кроется ли за всем этим какое–нибудь политическое дело? Если уж мсье Луи взял на себя труд обратиться к лучшему своему агенту, то вряд ли речь идет о ликвидации мелкой сошки! Г с самого начала почуял опасность. И мсье Луи поостерегся раскрыть подноготную игры, чтобы не оттолкнуть его, ибо придется, возможно, частично импровизировать на ходу. Такое уже бывало! Правда, редко, но в случае неудачи вина полностью ложится на исполнителя. Мсье Луи всегда в стороне. Снизу доносится легкое шлепанье домашних туфель. Президент снова выходит на террасу. Он тоже курит трубку. Г это не нравится. Ему всегда претило проникновение в чужую жизнь, пускай даже в самой малой степени, а между тем ремесло вынуждает его быть соглядатаем.

Направив бинокль, он ищет лицо своей жертвы. Президент тяжело опускается в шезлонг. Г не торопясь разглядывает внезапно приблизившееся лицо, изучает его последовательно, частями, словно астроном, исследующий звезду. Завораживающая география человеческого лица… Как шрамы, морщины на лбу, затрепетавшие внезапно веки и эти прожилки вдоль носа. Похожие на красноватый плющ, они выдают былого кутилу. Г рассматривает не очень чисто выбритые щеки с россыпью черных точек средь белых волосков. Сначала седина президента казалась вроде бы ровной, а теперь выяснилось другое: местами в бороде у него оставались черные прядки, и это выглядело, пожалуй, даже трогательно, хотя Г ничем уже нельзя растрогать. Вместо шеи — застывшее нагромождение дряблой кожи. Все в этой беззащитно выставленной на обозрение физиономии обветшало. Сохранилась лишь свидетельствовавшая об уме хорошо очерченная верхняя часть лба, гладкая и белая в том месте, которое прикрывалось шляпой; такую яркую полоску легко избрать мишенью. Сюда и надо целиться. Да почему не покончить с этим прямо сейчас?

Комнаты ближайших отелей опустели. Уборка окончена. Курортники облепили источники. Печаль в том, что гораздо разумнее держаться в двух шагах от окна, чтобы оставаться незамеченным, но тогда видны лишь верхняя часть шезлонга и макушка Ланглуа. Тем не менее Г хватает винтовку и осторожно, словно опасаясь быть услышанным, подносит ее к плечу, затем наводит дуло на мишень. Левая рука не подвела. Не повезло! Телефон! Президент с ворчанием встает, выбивает о каблук трубку и пропадает из поля зрения. Г кладет оружие. Какая глупость! А почему бы этой комедии не возобновляться до бесконечности на протяжении целого дня! Нет, план мсье Луи вовсе не так хорош.

— Алло! Это вы, Поль? Как видите. Все прошло хорошо…

Г не желает дальше слушать. Он спускается, тщательно запирает за собой дверь и идет гулять. Половина двенадцатого. Генеральный директор позавтракает. Потом будет работать над своими бумагами. И лишь позднее, когда терраса окажется в тени, можно ожидать его появления. Между этим моментом и приходом гостя надо постараться урвать минуту. Но какой риск! Тотчас поднимется тревога, и сразу набежит толпа! «Я слишком стар», — снова сетует Г. И начинает уговаривать себя, что он богат, что у него есть очаровательная фермочка между лесом и рекой, где можно провести лето. Ну на что похоже это смешное ожидание, которому конца не видно! Он бредет от витрины к витрине, лениво разглядывая почтовые открытки и книги на вертящихся стойках, не испытывая ни малейшего желания купить роман, тем более полицейский. Там полно неточностей. К тому же он не любит читать. Через несколько страниц персонажи начинают путаться, особенно если у них английские имена. Раньше у него никогда не было времени читать. Приходилось жестоко работать. По приказу одного стрелять, по приказу другого жонглировать! До полного изнеможения! И, став наконец хозяином самому себе, Г ничуть не томился праздностью, или, как говорят иные, бездельем. До чего же сладостно отдаваться на волю бегущей минуты, ни о чем не вспоминая и не жалея, ни к чему не стремясь, — кое–кто, верно, скажет: жалкое счастье, похожее на счастье прикорнувшей кошки, — да, но зато он выбрал радость! Радость, которая в данный момент покидает его по вине мсье Луи. Утратить инициативу, пребывать в неизвестности, ожидая, когда соизволит показаться мишень, — все это выводит Г из себя. Он шатается бесцельно между казино и музыкальным киоском, задержавшись у витрины скобяной лавки, где выставлены всевозможные лезвия — от крохотных перочинных ножиков до свирепого вида навахи. Уже половина первого. Президент, наверное, кончил завтракать. Случай, возможно, представится. Он поворачивает назад, к «Тюльпанам», и встречает служанку, только что покинувшую виллу. Да, это она, невысокая, широкая, чернявая, крепкая, торопливая. Стало быть, она вернулась? Уже? Г идет к себе, следит за каждым своим движением. Охота начинается. Поднявшись на второй этаж, он берет винтовку и занимает наблюдательный пост перед полуоткрытым окном. На террасе пусто, но с кухни доносится чей–то голос. Г вслушивается. Это транзистор. Зарядив винтовку, он приготовился.

Только бы поскорее вышел президент, и контракт будет выполнен! Наконец–то!

— Отстань! — кричит старик. — А ну, вперед!

Внезапно он появляется, отталкивая большую овчарку, та прыгает перед ним, пытаясь лизнуть в лицо. Г не успел удержаться. Он выстрелил два раза подряд и оба раза попал в цель. Отброшенный выстрелом мужчина медленно оседает у стены, а пес, заскулив от боли, валится на бок. Глушитель погасил звук выстрелов. С минуту Г стоит неподвижно с винтовкой у плеча. Он словно окаменел от удивления… И не очень хорошо понимает, что произошло. Однако инстинкт самосохранения заставил его очнуться, и тотчас мысль заработала, прояснившись. Президент убит пулей в висок, но пес только ранен. Задело лапу, когда он прыгнул, играя с хозяином. Вот только кто хозяин? А если не президент? Если кто–то сейчас выйдет или, наоборот, запрется, чтобы позвонить и позвать на помощь? Значит, надо подождать немного, не складывая оружия! Но Г ни разу еще не промахнулся. И не убил ни одного свидетеля. Не сделает этого и сейчас. Транзистор по–прежнему работает. Никто его не выключил. Телефон молчит. Пора действовать. Надо пойти посмотреть, и если собака смертельно ранена, что ж, придется ее прикончить. Г кладет винтовку на кровать, берет пистолет, ставит на него глушитель и выходит на улицу. Поблизости ни души. Остается лишь толкнуть калитку соседнего дома. Несколько шагов, и он на террасе. Собака приподнимается на груди, ворчит. Крови из раны вытекло немного. Левое бедро. Похоже, пуля вышла, но мускул, должно быть, задет. Г немного разбирается в животных: в цирковом зверинце их были немало, и, когда кобылы производили на свет жеребят, ему случалось иногда помогать. Однако вид у овчарки не слишком любезный. К счастью, она не может передвигаться, а лишь едва тащится, оскалив пасть, навстречу своему недругу. Обойдя ее стороной, Г проникает в дом. Мсье Луи не любит, когда его тревожат в неурочный час. Тем хуже! Ему следует все знать.

Г набирает номер, в точности соблюдая ритуал. На другом конце отвечает не мсье Луи. Незнакомый голос звучит резко.

— Я в курсе. Так что? Дело сделано?

— Да, но здесь собака. Она ранена.

— Подождите минуту.

Раздается голос мсье Луи:

— Вам известно, что следует делать! Только не говорите, что нуждаетесь в совете. Вам он не нужен!

Г в нерешительности.

— Ситуация ясна, — шепчет мсье Луи. — Какой–то вор забрался на виллу. Убил человека и собаку и все перевернул вверх дном. Понятно? Собирайте документы и бегите…

— А собака?

— Что собака! Плевать на собаку. И прошу вас не звонить мне больше!

На этот раз голос становится ледяным. Трубку бросили.

«Лучше бы мне промолчать!» — думает Г.

С минуту он размышляет. Так вот, стало быть, что задумал мсье Луи с самого начала. Изобразить ограбление, проще простого! Но тут собака. Легко сказать: «Плевать на собаку!» Вот если бы дело было подготовлено как следует!.. Невозможно работать в подобных условиях! Какая гнусность! Ладно еще президент! Но Г чувствует, что он превращается в бандита, грабителя, который сгребает все, что под руку попадет, а под конец приканчивает несчастную, беззащитную животину.

Продолжая недовольно ворчать, Г принялся за спальню старика. Достав из шкафа чемодан, сунул туда большую папку, оставленную президентом открытой у кровати. Прихватил и книгу под названием «Цветы зла». Пожав плечами, он опрокидывает стул и кресло, затем идет в туалетную комнату, швыряет в корзинку для бумаг тюбик пасты для бритья, зубную щетку, лезвия… Раз требуется создать беспорядок, надо делать это обстоятельно. Теперь на очереди первый этаж! Досье там, аккуратно уложены двумя стоиками на маленьком столике. Г сваливает их в чемодан, давит на полу очки старика, бросает как попало трубку, ножницы, три–четыре карандаша, линейку, путеводитель Мишлена. Ну что еще? Заметив коробочку с пилюлями и тюбик с таблетками валиума, Г кладет их в карман, и тут его осеняет идея, пока еще довольно смутная, но наверняка опасная. Он смотрит на часы: обитатели отелей садятся за стол. Пожалуй, это самое спокойное время дня. Он останавливается у стеклянной двери. У президента кровь на одной стороне лица, шее, плече, уже слышно жужжание мухи. Овчарка неподвижно застыла в луже крови, но навострила уши при виде незнакомца, который желает ей зла. Человек и зверь пристально смотрят в глаза друг другу. Г вспомнилось, как в былые времена он любил разговаривать с хищным зверьем. Пантеры, львицы, гепарды слушали его с тоской, прикрыв свои золотистые глаза, ибо кошачья порода не выносит человеческого взгляда. Но овчарка не сдается. Кроме боли ее темные зрачки выражают что–то вроде горделивой отваги бойца, решившего не складывать оружия. Белые клыки сверкают по обе стороны языка, и где–то в глубине горла слышится предостерегающее рычание. Рана перестала кровоточить, но белая шерсть на груди покраснела и стала липкой от крови.

— Мой пес, — шепчет Г.

Он нерешительно протягивает руку, желая сказать какие–то слова, еще неясные ему самому: что, мол, это не его вина, что он готов ослушаться мсье Луи, ибо не хочет быть убийцей, и что драться им вовсе не надо! Но бесхитростный собачий взгляд обезоруживает его. Г отступает; приняв сторону собаки, он против мсье Луи. Это неоспоримая истина. И конечно же, глупость. Ошибка, за которую придется расплачиваться! Да, можно быть убийцей и при этом не быть живодером.

Глава 4

Г бегом возвращается в дом. Пес заставляет его терять голову. Надо ведь отключить телефон. С этого следовало начать. Поспешно положив трубку на тумбочку, Г вытирает лоб. Никогда ему не было так жарко. А теперь? То, что он собирается предпринять, очень рискованно. Намного проще было бы всадить животному пулю в голову. Проще и логичнее. После того как служанка поднимет тревогу, первые заключения полностью совпадут с намерениями мсье Луи: какой–то бродяга забрался в дом, убил хозяина с собакой и взял все, что можно, — самое заурядное происшествие, тем более что нападениям такого рода нет числа. Другого способа выполнить контракт попросту нет. Но у Г до сих пор звучит в ушах злобный голос: «Плевать на собаку!» Так вот нет же, ему не плевать! Если бы мсье Луи вел честную игру, то предупредил бы своего агента. И если он этого не сделал, то потому, что предвидел: Г поведет себя уклончиво, пустится в рассуждения, а может, и вообще откажется от такого задания. Впрочем, нет! Причина наверняка в другом. Может, мсье Луи просто не знал о собаке? Рассерженно обдумывая случившееся, Г наспех проверяет содержимое холодильника: жареная курица, колбаса, филе селедки, масло, бутылка молока, бутылка минеральной воды, но главное, на нижней полке целая миска собачьего корма — рис с мясом. Г ставит еду на стол. Выглядит аппетитно, и Г отдает должное кулинарным талантам мадам Лубейр. Какие все–таки отношения связывают ее с генеральным директором? Кому принадлежит собака? Еще одна тайна.

Г торопливо роется в шкафу. Там есть все, и в конце концов он находит ступку с пестом. Собака весит не меньше сорока килограммов. Сколько надо валиума, чтобы усыпить ее? Открыв баночку, он немного подумал, прежде чем высыпать в ладонь наугад семь или восемь пилюль. Ему самому случалось принимать валиум, чтобы заснуть, но не больше двух таблеток; если же он даст ослабевшему от раны псу слишком сильную дозу, бедняга не проснется. С другой стороны, для успешного завершения дела пес должен проспать часов десять. Г осознает безумие своих планов. Он бросает вызов не судьбе, нет. Хуже! Он бросает вызов мсье Луи.

У него снова начинают дрожать руки. Присев на краешек стола, Г набивает трубку. Потом наконец останавливается на шести пилюлях. Там видно будет! Растерев их пестиком в порошок, он ложкой размешивает его в миске с едой. Сейчас все должно решиться. Либо пес ест и быстро теряет сознание — и тогда Г забирает его с собой. Либо отказывается — и его придется убить. Но сначала надо попытаться приблизиться к нему.

Уподобясь первоклассному официанту, Г выходит на террасу с миской на ладони и делает несколько шагов. Вид у него располагающий.

— Для кого это вкусное мясо? Оно немножко холодное, но очень вкусное…

Собака ворчит, готовая укусить. Похоже, рана не слишком истощила ее. Г останавливается, чувствуя, что у пса достанет сил схватить его за ногу.

— Это для моего милого песика, — говорит он самым ласковым голосом, на какой только способен. — Как вкусно! Попробуй!

Вытянув руку, он ставит миску на пол и толкает аппетитную еду поближе к собаке. Та тотчас вскинула голову, рванувшись вперед, но боль останавливает ее, она издает какой–то хриплый звук — не то лай, не то стон.

— Вот видишь, дурашка! — говорит Г. — Лежи–ка лучше спокойно!

Он оглядывается по сторонам.

— Щетка! Не знаешь, где тут щетки?

Ему сразу удалось найти верный товарищеский тон, грубоватый и дружеский, и пес удивленно наклоняет голову, всем своим видом выражая желание понять, ожидая, чтобы ему повторили сказанное.

— А, вот она! — обрадовался Г.

Он берет щетку и подталкивает миску еще ближе к собаке.

— Ешь, старина, да поживее. У нас нет времени.

Пес понюхал; еще раз взглянул на незнакомца, который вроде бы не так страшен, и наконец решился. Присев перед ним на корточки, Г сочувственно подбадривает его:

— Ну как? Нравится? A–а! Я и сам бы съел, если ты оставишь.

Он всегда отличался неразговорчивостью и не умел поддерживать беседу, а тут вдруг обнаружил, что нашел общий язык с этим зверем, и прежние трепетные чувства, забытые образы внезапно ожили, заставив его восторженно замереть перед псом. А тот с такой поспешностью и жадностью набросился на еду, что миска отодвинулась и вскоре оказалась недосягаемой.

С помощью щетки Г снова осторожно подвигает ее к собаке.

— Если бы я знал, как тебя зовут, — молвил он, — это облегчило бы мою задачу.

Не отрываясь от миски, пес между тем не теряет Г из виду. Не поворачивая головы, следит за каждым его движением одними глазами, вращая ими из стороны в сторону, будто человек. И вдруг лязгнул зубами. Нo муху, подлетевшую слишком близко, так и не поймал.

— Молодец! Молодец! — одобрительно шепчет Г. — Надо уметь постоять за себя.

Миска снова отъехала, и пес, пытаясь достать ее, вытягивает шею, навалившись на грудь. Но зад не повинуется. Из раненого бедра на шерсть вытекает немного крови.

— Знаешь, я так зол на себя! — нашептывает Г. — И страшно расстроен. Я сделаю тебе повязку, но сначала доешь.

Не распрямляясь, он продвигается вперед на два шага и кончиками пальцев опять толкает миску. Торчащие уши овчарки выражают опасливое удивление, но она и не думает хватать руку.

— Ну вот, — говорит Г, — ты видишь, я твой друг. А теперь ложись и спи.

В ответ раздается короткое щенячье тявканье.

— Понял, ты хочешь пить, — догадался Г. — Сейчас принесу.

Он идет на кухню, берег кастрюльку и наливает в нее воды. Увидев его, пес с ворчанием отпрянул.

— Это же я, старина! — шутит Г. — Ты меня не узнаешь? Ах, прости! Ты не можешь сесть. Давай помогу.

Он берет на себя смелость вплотную приблизиться к клыкам. Пока Г ставит кастрюльку на пол, ворчание усиливается. Осмотрительно отскочив в сторону, Г наблюдает за собакой, а та, успокоившись, сует морду в воду. Не очень удобно пить полулежа. Вода заливает пол, и кастрюлька в конце концов опрокидывается, но собака, судя по всему, утолила жажду. Маленькая передышка. Г вытряхивает пепел и снова набивает трубку, не переставая любоваться собакой. Больше всего ему нравится широкая полоса посреди лба, придающая псу озабоченный вид и обрамляющая темной шерстью веки. Нижняя часть груди, словно ожерельем, украшена черным ободком, концы которого поднимаются к плечам, теряясь в блестящей черноте спины. Когда–то Г наведывался в маленький зверинец, сопровождавший цирк, но не обращал особого внимания на животных. Научился лишь опасаться их когтей и клыков. Были ли они красивы? Возможно. Но ничего человеческого в них не было.

Полосатые зебры? Ну разве что для забавы детей! Обезьяны? Смех, да и только! Пантера, пожалуй, привлекала внимание своими похотливыми глазами. Медведь? С ним можно было бы общаться, если бы его не заставляли ездить на велосипеде… Но все эти животные стали подневольными рабами! Никто из них не мог похвастаться такой гордой и смелой осанкой. На овчарке ошейник, и, если бы удалось снять его без риска, можно было бы узнать, как зовут пса. Г хочет надеяться, что его не обесчестили каким–нибудь киношным именем вроде Ринтинтин или Галопен. Ага! Пес положил морду на лапы, собравшись вздремнуть. Уши торчат, но в них уже чувствуется слабина, размягчение надвигающегося сна. Г на цыпочках уходит. Надо спешить. Снаряжение уложено мгновенно, винтовка разобрана, бинокль помещен в футляр. Под рукой осталась лишь аптечка. Выйдя из дома, Г грузит вещи в машину, потом открывает ворота соседней виллы. В округе ни одного ротозея. Он маневрирует, задом подгоняя «пежо» к террасе, и, открыв багажник, с помощью старого пледа устраивает уютное гнездышко между спинкой сиденья и запасным колесом. Все прошло как по маслу. Последний взгляд. И вот он, приготовив себе три больших бутерброда с ветчиной, запирает виллу «Тюльпаны» на ключ.

А теперь самая сложная операция. Пес недвижим. Г ловко отстегивает ошейник и читает наконец имя: Ромул. Что ж, подходяще. Немножко отдает снобизмом. Г пытается вспомнить. Было, как будто, такое знаменитое имя в древности, но вряд ли собачье. Впрочем, не важно. Он кладет ошейник на пол рядом с аптечкой и, схватив Ромула за передние лапы, тащит к себе.

— Ну и тяжеленный ты! — ворчит Г.

Хирургическим инструментом он раздвигает шерсть на раненом бедре. Пуля прошла насквозь, не задев кость. Рана глубокая. Сильно кровоточила. Однако все поправимо. Г поглаживает отяжелевшую, бесчувственную голову с торчащим клыком. Великолепные уши повисли как тряпки.

«И он хотел, чтобы я тебя прикончил!»

Г бросает рассеянный взгляд на труп президента. Что поделаешь! Люди созданы для того, чтобы умирать! Мсье Луи тоже сдохнет! И поделом ему! Г достает из аптечки пузырек, бинт, вату и ножницы, чтобы выстричь шерсть по краям раны. Он все умеет. В той пропащей жизни, какая выпала на его долю, иначе было нельзя! Г действует осторожно, но быстро. Должно быть, матушка Лубейр не замедлит вскоре явиться.

Внезапно грянул духовой оркестр. Г вспомнил эстраду в парке. Повезло. Курортники, верно, все там. Прекрасный «Голубой Дунай»! Г стискивает зубы. Главное не отвлекаться. Стерильный тампон! А сверху крест–накрест лейкопластырь. Потом эластичный бинт. Да, не легко будет поменять повязку. Г складывает свои принадлежности.

— Надеюсь, ты меня не укусишь, Ромул! Уж пожалуйста.

Он долго ласкает изысканную голову, расправляет уши.

— Мой пес, — шепчет Г. — Ты самый лучший. Дайка я тебя одену!

И он осторожно застегнул ошейник.

— А теперь, дружище, все зависит от нас.

Несмотря на свой малый рост, Г мускулист, татуировка так и играет на его бицепсах: женская голова и морская птица. Встав на одно колено и крепко упираясь другой ногой в пол, он просовывает руки собаке под живот. Потом, собравшись с силами, рывком приподнимает псину. Вены на лбу и шее вздуваются. Нет, так дело не пойдет. Не следует опускаться на колено, это только тормозит движение. Надо поднимать ношу, равномерно распределив тяжесть на обе ноги. На мгновение он замер, набирая воздух в легкие, — на этот раз получилось. Голова Ромула обмякла. Лапы мотаются туда–сюда. Уткнувшись лицом в шерсть, Г напрягается, пытаясь угадать, куда поставить ногу. Нащупывает мысками сандалий первую ступеньку, потом вторую. Задыхаясь, чертыхается, отыскивая третью… Багажник рядом. Г спешит добраться до него мелкими шажками и опускает собачье тело в предназначенное ему узкое пространство. Выпрямляется. Пот льет с него ручьями.

— Никогда я так не старался ради женщины!

Искусной рукой он удобно устраивает пса, складкой пледа слегка приподняв ему голову и аккуратно вытянув лапы. И вдруг его начинают терзать сомнения. Хватит ли несчастному животному воздуха? А если пес проснется до конца путешествия? А если… А если…

— Ладно, — громко произносит Г резким голосом. — Я сделал все, что мог!

Он бесшумно закрывает багажник. Что ж, пожалуй, можно ехать. Еще один обход, последний. Войдя в дом, Г забирает оставшиеся два бутерброда, опытным взглядом окидывает результаты своей воровской работы. Не очень убедительно! Полиция на это ни за что не клюнет. А уж мсье Луи и подавно! Через несколько часов они бросятся ему вдогонку. Ну и черт с ними! Не его вина, что все сорвалось! Он машинально надкусывает бутерброд. Труп старика притягивает ос. Ну и дела! Г осматривает автомобиль, проверяет в последний раз ремень, скрепляющий багаж. В парке у казино оркестр играет «Миллионы Арлекина». Зажав бутерброд в зубах, Г включает мотор и опускает стекло. Машина трогается. Шесть часов. С этого момента никаких раздумий. Он слишком устал. Мысленным взором Г как бы видит свой маршрут: Монлюсон, Шатр, Аржантон, Пуатье, Брессюир, Мортань, Нант, Редон. А дальше он уже дома. Дорога от Пуатье до Нанта ему хорошо известна. Что касается Аржантона и Мортаня, тут Г менее уверен, но это второстепенные шоссейные дороги. Шанс наткнуться там на полицейский контроль невелик. Зато у мсье Луи есть собственная служба безопасности. Он направит двух–трех своих людей в Париж, чтобы догнать беглеца, заполучить документы президента и узнать, что сталось с собакой. Когда же он поймет, что Г исчез, то пощады не жди. Но никто не знает о существовании маленькой фермы на опушке Гаврского леса. Это тайное убежище. Соседей мало, все, что ему надо, он заказывает в деревне по телефону: бакалею, мясо и прочее. Г решил укрыться там со своим псом. Пусть оставят их в покое! И никаких контрактов!

Перекресток перед Монлюсоном. Придется, к несчастью, проехать через город. Только бы не зацепить какого–нибудь ошалелого велосипедиста. Г едет медленно, пересекает мост, с некоторым страхом ищет глазами дорожный указатель. Все прошло благополучно. Он принимается за последний бутерброд. До Шатра осталось тридцать километров. Однако после крутого поворота его ждет жестокое испытание. В сапогах и касках, невозмутимые и грозные, они стоят у своей машины. Зажав бутерброд в зубах — рот нередко служит ему третьей рукой, — Г направляется к ним. Они не двигаются. Кому надо останавливать перекусывающего в пути водителя с масляными пальцами? Г позволяет себе приветственный жест, и проклятая левая рука снова начинает дрожать. Взрыв гранаты не прошел для нее бесследно… Когда это случилось? Вчера, позавчера… Он уже не помнит. Это было в прошлой жизни, в жизни без Ромула.

Ему неспокойно. Хотелось бы заглянуть в багажник. Он следит за дорогой, дожидаясь, пока появится длинная прямая линия. Тогда можно будет остановиться на обочине и открыть багажник, не привлекая любопытных взоров: на большой скорости никто не успеет заметить тела собаки. Неподалеку от Шатра Г находит подходящее место. Мягко затормозив, бежит открывать багажник. Ромул не шелохнется. Как будто умер. Удар в самое сердце! Не может быть, мой песик! Ты этого не сделаешь! Г лихорадочно ощупывает неподвижный бок, потом шею, такую белую в полутьме, такую нежную! Наконец морду, нос. Нос сухой и очень горячий. Детское дыхание касается пальцев Г. Ну конечно же он жив! Славный пес! Он тоже делает что может! Г жалеет, что не захватил бутылку с водой. Можно было бы смочить ему лицо. Это и правда спящее лицо с поблескивающим на губе зубом. Г снова садится за руль. Ждет, когда попадется на пути деревня, чтобы купить в каком–нибудь бистро бутылку чего–нибудь. В придорожном кафе удается раздобыть лишь пиво — все, что осталось после набега туристического автобуса. Г снова трогается; остановившись вскоре у живой изгороди, он смачивает пивом платок и протирает нос Ромула. Ему тоже хочется пить, но себе он выделяет лишь один глоток, остальное — собаке. Теперь недалеко до Аржантона. Уже поздно. Изредка Г останавливается, чтобы освежить пивом безжизненную морду Ромула. Он принял решение продолжать то ужасное путешествие без остановок, чтобы поскорее добраться до места. И еще он решил, что сообщники мсье Луи ни за что не отыщут его след. Ему ни перед кем не надо больше отчитываться.

Не теряя водительской бдительности, Г погружается в мечтательные раздумья, скрашивающие время в пути. Фары он включил, не доезжая Пуатье, когда на западе стала бледнеть красная полоса заката. Грядущая ночь несет ему успокоение. Г знает, что после Шательгюйона мсье Луи ему уже не указ — он выйдет из повиновения. Документы, которые ему велели забрать, должны были бы уже отправиться в Париж, и это заставляет его мысль работать в направлении, которого он обычно избегает. Факт тот, что Г никогда не встречался с мсье Луи. А нанял его, причем очень давно, Большой Марсель, хозяин «Сирно», мюзик–холла на площади Пигаль, где Г разыгрывал номер, в котором ловко сочетались искусство иллюзиониста и мастерство стрелка. Партнершу, если она бывала не слишком пьяна, закрывали в шкафу, который затем решетили пулями, потом она, разумеется, выходила оттуда живой и невредимой, разве что немного пошатывалась, но так было даже лучше…

Дороге, пустынной и ровной, нет конца. Время для грузовиков еще не наступило, да к тому же их видно издалека. От усталости деревенеет спина. Что там, в багажнике? У Г не хватает духу еще раз проверить. Временами, когда наступает провал в мечтаниях, он говорит себе: ну и что, если собака умрет, никакой катастрофы не будет. Однажды ему случилось потерять любовницу, к которой он был привязан, и все вокруг утешали его: «Одну потерял, десяток найдешь». И это, конечно, верно в отношении женщин. Но как насчет собак? Нет, только не Ромул! Он чувствует, как у него слегка сжимается сердце от отчаяния и надежды. Так вот, к вопросу о Большом Марселе. Сам–то он давно умер, но успел свести Г с мсье Луи. Впрочем, «свести» — это только так говорится. Сначала Большой Марсель служил посредником под пятнадцать процентов, вроде как импресарио. И не терпел никаких расспросов. «Мсье Луи не про тебя!» — отрезал он однажды. Так что невольно приходилось задаваться вопросом: а существует ли в действительности этот самый мсье Луи? Но когда не стало Большого Марселя, мсье Луи сам начал проявляться то телефонным звонком, то письмом до востребования с вымышленным обратным адресом… Потом стали множиться удостоверения личности и появился почтовый ящик: до чего же приятно было вести столь бездумное, окутанное туманом существование.

Огни Пуатье исчезают слева после переплетения дорог с тремя и четырьмя полосами, настоящими ловушками; Г пробирается по ним, как лоцман, пробуя различные фарватеры. Вскоре и с той и с другой стороны замелькали болота, фермы среди лугов, и над всем этим опрокинулось бездонное летнее небо, сверкающие звезды которого казались еще ярче, когда при встречных машинах выключался дальний свет и включался ближний. Миновав после долгого спуска Мортань, Г идет взглянуть на Ромула. Все та же внушающая тревогу неподвижность. Хотя, впрочем, нет. Положение передних лап изменилось! Но возможно, из–за толчка! Нос теплый и очень сухой. А ехать еще около трех часов. Выдержит ли он? В предместьях Нанта ложатся рано. Г выбрал колонку самообслуживания, чтобы залить полный бак бензина. Так, но крайней мере, ни одному служащему не придет в голову открыть багажник. Он немножко попрыгал, потянулся, сделал приседания. Но, трогаясь в путь, все еще ощущает омерзительную одеревенелость. И вдруг ему пришло на ум, что на ферму он приедет с пустыми руками! Ни еды, ни питья! А ведь когда Ромул придет в себя, ему понадобится хорошая пища. Остается привокзальный буфет. Г уже проехал Нант. Но вспомнил, что проспект выходит к замку, а вокзал расположен тут же, справа. Буфет, конечно, должен работать. Г распутывает нить своих жалких рассуждений с предельным вниманием, словно решая мудреную задачу. Он чувствует, как его одолевает сон, который уже завладел мускулами лица. «Если бы я мог достать «Флорик«… «Форлик«… «Фролик«…» Он едва успел очнуться, слегка задев стоявший грузовик. Страх разбудил его. Он пытается вспомнить это странное слово… «Фролик»… еда для собак. В столь поздний час ночи никакого «Фролика», конечно, не будет. Но может быть, найдутся хотя бы круассаны или бриоши. С большим стаканом мюскаде. Г выдумывает невесть что, когда вдруг замечает, что вокзал рядом. Он как бы сам выскочил ему навстречу, заманчиво предлагая просторную автомобильную стоянку, напротив которой гостеприимно распахивает двери не то чтобы настоящий буфет, предназначенный для гурманов, а маленькая забегаловка, но ему это как раз по душе. По крайней мере, его никто не заметит. Он выходит, закрывает машину на ключ и пересекает площадь, глубоко втягивая воздух, чтобы рассеять туман усталости. В баре пусто. Круассанов нет. Еще не привезли. Зато есть бутерброды. Хлеб черствый. Ветчина задубела. Бедный пес! Ничего более аппетитного он не получит раньше полудня, когда хозяин сможет купить в деревне молока, яиц, мяса… Наваристый суп с великолепной мозговой косточкой. А пока Г наспех ест и одну за другой проглатывает две бутылки кока–колы, чтобы окончательно стряхнуть с себя оцепенение. И мало–помалу снова заработала внутри машинка, производящая вопросы: откуда взялась у президента эта овчарка? Слишком молодая для такого старого хозяина, странно. А судя по тому, как Ромул прыгал от радости перед стариком, можно с уверенностью сказать: его не дрессировали. Если бы генеральный директор решил завести товарища в своем уединении, то выбрал бы, конечно, не столь обременительное существо. Г хотелось бы знать, и как можно скорее, что содержится в прихваченных им документах. Дело выдалось неясное, и нужно изучить каждую деталь, чтобы уловить ту мелочь, которая не вяжется с остальным, и эта непредвиденная мелочь — Ромул. Нельзя к тому же забывать, что мы с ним в бегах! Что в этот утренний час внимание прессы приковано к совершенному преступлению. Возможно, и по радио уже об этом говорят.

Почувствовав прилив энергии, Г заспешил к машине. Вокруг ни души. Он приоткрывает багажник. Ромул пошевелился. Пес по–прежнему под воздействием лекарства, но раненая лапа подобрана, и у Г потеплело на сердце. «Еще три часа — и мы дома». Это было сказано вслух и прозвучало как вызов.

А вот и лес. Воздух, врывающийся в открытое окно, пропитан лесным духом, палыми листьями, грибами, — все ли запахи и ароматы вернут жизнь и радость несчастному псу, так постыдно покалеченному? Г тоже хочет стать овчаркой и научиться у Ромула тому, к чему всегда относился с презрением и чего не умеет себе объяснить: ощущению радости жизни. Надо только попытать счастья. Он целиком отдается пьянящему чувству стремительного скольжения по знакомым дорогам. Ему хотелось бы, чтобы Ромул сидел рядом, как пассажир, чтобы приобщить и его… «Видишь вон там, за поворотом, кучу сваленных деревьев… Там сворачивают к речке Негоже. Негожа — вовсе не значит негожая. Напротив, это замечательная речка! Посмотришь, какая тут плотва!» Г смеется. «Я уж не говорю о зайцах! Ах дружище! Ну и раздолье здесь для тебя! Вот мы и приехали. Маленький, низенький домик! Он наш, старина. Ты у себя дома».

Глава 5

Фермочка представляет собой низкий длинный дом из бретонского камня с козырьком шиферной крыши над входом. Общий вид суровый, несмотря на плющ, покрывающий часть стен и удачно обрамляющий окна двух мансард. На мгновение забыв о собаке, Г торопливо обходит жилище со всех сторон. Ставни не тронуты. Двери в том виде, как он их оставил. Здесь нет грабителей. Единственные недруги — солнце, съедающее краску, ржавчина, подтачивающая дверные петли и замки, дождь, неутомимо стучащий по шиферу, упрямо отыскивающий щель, чтобы просочиться. Но у Г есть все необходимое для ремонта. Он счел бы для себя позором обратиться к столяру в Генруе. И в перерывах между заданиями сам ухаживает за маленьким садиком. Сам подрезает самшитовую изгородь. Руки у него искусные, особенно когда свободны от других занятий. Закончив осмотр, Г шарит по карманам в поисках плоского ключика от замка. Бесшумно открывает дверь — привычка к осторожности усвоена им с детства: напиваясь, отец набрасывался на всех подряд. На ощупь пересекает темные комнаты, распахивает ставни. Столовая обставлена в незатейливом бретонском стиле и украшена кемперским фаянсом; одно из таких украшений — голова рыбака — возвышается посреди стола. Дружелюбный взгляд по сторонам. Всё на своих местах. Возвращаясь домой, Г снова ощущал себя самим собой. Привычные движения не требуют особых усилий: включить счетчик, открыть ведущую из кухни в сад скрипучую дверь, и вот уже первый этаж заливает мягкий утренний свет. Мансарды Г осмотрит позже. Спит он наверху, под крышей, в узкой кровати–лодочке, купленной по случаю в Сен–Назере. Оживают воспоминания, наполняя ликованием его сердце, к тому же пес вынес путешествие, и теперь ему предстоит полюбить этот прекрасный дом, который должен стать для него своим. Только где его поместить? Временно на кухне, там не так жарко, и если он захочет выйти — ведь в конце концов начнет же он снова ходить, — ему надо будет сделать всего несколько шагов. В прихожей, где гравюру с изображением Мон–Сен–Мишеля обрамляют две вешалки, Г снимает старую меховую куртку, на редкость мягкую, и заботливо расстилает ее в лучшем углу — будь он овчаркой, он непременно расположился бы именно здесь — между высокими часами с маятником и маленьким столиком, куда ставится мытая посуда. Ладонью Г проверяет толщину меха. Годится. Остается принести раненого. Распахнув все двери, чтобы можно было пройти без помех, ибо руки у него будут заняты, Г направляется к машине и открывает багажник.

— Ну что, старина? Как дела?

Ромул слегка шевельнул головой. Очнувшись, он на всякий случай скалит зубы, но выглядит это до того жалко, что возникают серьезные опасения за его состояние.

— Ну ладно, ладно, — пытается шутить Г, — злиться будешь позже. А сейчас пошли.

Не так–то просто извлечь пса из узкой норы, в которую втиснуто его тело. Г вынимает запасное колесо, это облегчит ему задачу. Затем, ухватившись одной рукой за лапу, а другой крепко вцепившись в хвост, тащит изо всех сил, оступается, побагровев, упирается одной ногой в бампер, сердце у него готово разорваться при виде несчастной, мотающейся головы, подскакивающей на металлических выступах. Наконец ему удается обхватить пса, тот не оказывает сопротивления. Но тело его выскальзывает из рук. Г опускает собаку на траву и, вытирая лицо, переводит дух.

— Самое трудное позади! — бормочет он. — Я вылечу тебя. Не бойся.

И опять все сначала: надо наклониться, подняться с собакой на руках, дойти до дома, пересечь его, нацелиться на подстилку, упасть на колени и медленно положить пса плашмя, расправить ему уши, потрогать морду и наконец привалиться плечом к часам.

— Думаю, удалось! — шепчет Г.

И тотчас вскакивает. Воды, быстро. И полотенце. Он бежит, наливает в кастрюлю воду — хорошая была идея провести водопровод, — достает из буфета полотенце, смачивает его и, присев на корточки, протирает псу морду, глаза, втискивает несколько капель сквозь сжатые зубы в рот. Высунув длинный язык, Ромул тяжело дышит, и тут происходит встреча — глаза в глаза — человека с собакой. Ромул вглядывается в это лицо, кого–то ему напоминающее. Издает едва слышный, слабенький стон, идущий откуда–то из глубины носа, — жалобный зов ищущего утешения щенка.

— Успокойся! Успокойся! — говорит Г, поглаживая бок с жесткой шерстью.

Приподняв голову, Ромул изучает незнакомый силуэт, чей запах ему привычнее, чем образ. Пoтoм тыкается мордой в протянутую руку и медленно закрывает глаза.

— Спи, мой славный, спи крепко! — шепчет, поднимаясь, Г. Теперь они друзья.

Инстинктивно Г чувствует, что его приняли. Настоящего опыта общения с животными у него нет, но недаром же он провел с ними бок о бок все свое детство, и если бы решился продолжить свою мысль, то сказал бы, что львы, гепарды, пантеры, три жирафа и верблюд были для него окопными товарищами, уцелевшими после войны — и какой войны, — пощадившей их всех. Тогда как Ромул — несмышленый новобранец, избалованный дома лаской и лакомствами и внезапно очутившийся в том жестоком мире, где в тебя безжалостно стреляют. Надо заставить его понять, что жизнь — опасная штука и что единственная возможность выпутаться — это повиноваться тому, кто знает как. Хотя он, похоже, сделал свой выбор.

— От тебя несет пивом, старина, — говорит Г. — Не хватает только блох, чтобы превратить наш дом в ночлежку. Покажи–ка лапу.

Повязка держится крепко. Г начинает разматывать ее. Во сне пес слабеньким голоском, на высокой, умоляющей ноте выражает протест.

— Ну будет, — ворчит Г, — что за нежности. Держись! Придется оторвать несколько волосков.

Он снимает компресс. Из раны сочится кровь. Лапа приходит в движение. Могучее туловище пытается приподняться. Г ощупывает мускулы вокруг раны. Опухоль не внушает опасения.

— Две недели отдыха! — ставит диагноз Г. — И никаких повязок. Так быстрее заживет. Вот черт, возможно, ты будешь немного прихрамывать. Знаешь, я так зол на себя. Не сумел вовремя удержаться.

Присев на корточки, он продолжает в своей излюбленной позе:

— Всему виной моя левая рука! Нельзя больше полагаться на нее.

Г чувствует, что должен говорить тихонько, чтобы звук голоса убаюкивал, успокаивал травмированного пса. Голос обволакивает человека и зверя, создавая теплую атмосферу норы, логова. Г достает из кармана трубку, кисет, зажигалку и закуривает, не переставая нашептывать:

— У тебя клыки. А у меня была эта рука. Погляди–ка на нее. Я знаю, что устал, но нечего тешить себя сказками. На нее напала дрожь. Я даже зайца не сумел бы подстрелить, если бы вздумал охотиться. Как это случилось? Хороший вопрос! Мне думается… как бы это сказать? Есть вещи, в которые я верил, а потом перестал верить. Тебе непонятно? Успокойся, мне тоже… Но представь себе, что ты вдруг разлюбил мясо… Так вот, со мной произошло то же самое. — Он смеется. — Появляешься ты и как бы заменяешь мне мясо… Кстати, по поводу мяса, прошу прощения. Забыл предупредить Жюльена, что мы тут.

Он умолкает, глядя на Ромула, а у того веки и углы рта чуть заметно подрагивают во сне. Г тихонько встает и идет в комнату, расположенную по другую сторону прихожей. Она могла бы служить кабинетом. На самом же деле тут свалено все, это его любимый уголок, где он что–то мастерит, налаживает удочки, строгает и заколачивает. И чтобы не бегать понапрасну, он установил там телефон, поместив его в маленькой нише рядом с верстаком. Г снимает трубку.

— Алло, Жюльен… Да, я приехал сегодня утром. Нет, не один. Привез с собой пса одного приятеля. Потом расскажу. А пока не мог бы ты прислать своего помощника. Мне нужно мясо для жаркого, отбивные, кусок голяжки и несколько костей… Но имей в виду: мой постоялец — огромная овчарка. Легкой закуской тут не обойдешься. Скоро загляну в деревню. Что?.. Да, конечно, какое–то время побуду. И спасибо тебе.

После мясника он звонит Фернану. Это лавочник. Здесь все зовут друг друга только по имени. Г перечисляет то, что ему требуется.

— Да ты, я вижу, собираешься выдержать осаду! — шутит Фернан.

Слово это неприятно отзывается в сознании Г.

— Ну что ты! — торопится возразить он. — Просто хочу провести здесь лето.

— Я пришлю тебе все это сегодня же, как только будет машина.

— Что нового?

— Ничего. Хотя как же! Старый кюре умер в своей исповедальне. Думали, он спит. А оказалось, нет. Тебе–то это все равно. Но если хочешь быть в курсе, то знай, что его сменил другой, маленький такой и молоденький; не удивляйся, если увидишь его на мопеде.

— Хорошо, хорошо! — соглашается Г. — До скорого.

Итак, мало–помалу он восстанавливает связи. Убеждает себя, что останется здесь надолго, опасаясь спугнуть непривычное ощущение покоя, которое так похоже на то, что Г не решается назвать счастьем. На цыпочках он возвращается в кухню. Однако, несмотря на все предосторожности, Ромул уже не спит. Следит за дверью, усевшись боком на ляжку, которая, судя по всему, не причиняет ему особой боли; опираясь на передние лапы, опустив голову и вопросительно подняв уши, пес смотрит подозрительно и, поспешно спрятав язык, неуверенно тявкает в знак приветствия, все еще, видимо, сомневаясь.

— Ну что ты, — ласково говорит Г, — это же я!

Хвост завилял, но по опасливо принюхивающейся мордочке чувствуется, что полного доверия нет. Г подходит решительно, не таясь. Протягивает руку. И тотчас пес, невзирая на рану, затрепетал от радости. Подползает, волоча кровоточащую лапу, и начинает лизать все подряд: руку, потом другую, подставленное ему лицо и вдруг, забыв о своей боли, пытается встать перед наконец–то обретенным хозяином.

— Спокойно! Спокойно!.. Лежать.

В эту минуту Г понимает, что Ромулу предстоит учиться всему. Президенту Ланглуа доставили его, верно, из питомника в первозданном виде, простодушным и невоспитанным, таким, каким взяли от матери. Напрасно Г приказывает ему «К ноге!» — Ромул не слушается. Он этого не знает! Ну что ж, тем лучше! Пускай все будет впервые. Схватив пса за ошейник, Г силой возвращает его на подстилку.

— Лежать. Ты останешься здесь.

Ромул дает повалить себя на бок, но, приподняв голову, следит за каждым движением человека. Этот поднятый палец, должно быть, означает, что надо лежать спокойно, иначе… Ромул смиряется, но как только хозяин собрался уходить, пес не выдержал, вскочил, несмотря на боль.

— Лежать!

Какой вдруг сердитый голос! Пес заскулил в ответ. У волков так принято: последнее слово всегда за тем, кто сильнее, однако каждый считает себя вправе выразить свое несогласие.

— Я скоро вернусь! — обещает Г. — Но надо же убрать машину.

И в самом деле, автомобиль, взятый напрокат в Париже, не может долго стоять на виду у дома. В деревне тут же пойдут пересуды. Если бы не собака, Г съездил бы в Нант и оставил машину на привокзальной стоянке. Телефонный звонок в агентство «Ави», чтобы ее забрали, и Г не в чем было бы себя упрекнуть. Несмотря на полную случайностей жизнь, он дисциплинирован. Ему плевать на правила! Но надо соблюдать порядок. Только вот беда: нельзя оставлять Ромула одного. Пес решит, что его бросили. Он и сейчас уже бушует за закрытой дверью, слышится его низкий, хриплый, разъяренный голос, переходящий в пронзительный, умоляющий скулеж. Он еще не умеет выть на луну, но наверняка скоро научится в наказание хозяину. Поэтому Г торопится сесть за руль, чтобы поставить машину за фермой, между кухней и садом. Тогда с дороги ее не будет видно. Взявшись за ручку кухонной двери, Г ради забавы строго произносит:

— Что я слышу?

И тотчас, словно провинившийся мальчишка, пес умолкает. Но продолжает сопеть за дверью, потом начинает скрести.

— Перестань, дурень! Сделаешь себе больно!

Г входит, и снова ласкам нет конца.

— Ну хватит! — кричит Г. — Хромаешь, значит, надо сидеть спокойно. На место! Живо!

Ромул сразу понимает. Он хочет вернуться в свой угол, но Г удерживает его.

— Минуточку! Сначала сделаем пипи. Раз уж ты желаешь ходить, давай–ка лучше в сад.

И Ромул послушно — ведь хозяин рядом — кружит по саду, прыгая на трех лапах. Г треплет его по холке.

— Вот и отлично. Теперь в постель, приятель. Как только явится мясник, я тобой займусь. А пока попробуем помолчать! Не то скажут, будто я привез дикого зверя.

Ромул принял это к сведению. Но, разумеется, вскочил, заслышав в прихожей незнакомый голос. Он вынюхивает под дверью. Но помалкивает и в конце концов — ибо болтовне нет конца — ложится вдоль двери. Посетитель уходит. Но приходит другой. Ромул не очень скучает. Время не в счет, когда доносится милый сердцу запах хозяина. Этот запах он чует, несмотря на сильные ароматы, посылаемые землей. Ромул задремал, а Г тем временем убирает пакет с овощами. Он провожает лавочника до самой дороги.

— Завтра привези мне кофе и сахар. И еще… Послушай, Фернан… Если бы ты мог достать для меня «Пал» или «Фролик»… Для начала дюжину коробок. Ничего не поделаешь, обещал приятелю! Ну прощай! И спасибо!

Когда Г возвращается, от него приятно пахнет сырым мясом, морковкой, луком–пореем — словом, очень вкусными вещами. Ромул вскинулся было от радости, но вовремя одумался. А ему так хотелось бы встать, положить лапу на край стола и смотреть, но осуществить это трудно. И значит, нет возможности помочь хозяину открывать пакеты. Зато можно толкаться у его ног, подавая иногда голос и попрошайничая, но не настырно, и тогда сверху падает кусок красного мяса. Его хватают на лету. Кусок так быстро исчезает, что Ромул сомневается: уж не потерял ли он его, и потому, облизываясь, обнюхивает пол в надежде на чудо.

— Ах ты обжора, — ворчит Г. — Сейчас получишь, только не толкай меня. На, держи.

Что–то белое. С хрящами. Похрустывает на зубах. Тут, пожалуй, не стоит торопиться. Присев, Ромул сжимает лакомый кусок лапами и, склонив голову, с закрытыми от удовольствия глазами впивается в него огромными клыками. В этом сочном мясе есть косточка. По собственному почину Ромул уносит ее на свою подстилку и вылизывает до тех пор, пока она не становится блестящей, будто слоновая кость. На какое–то время он перестает неотрывно следить за поваром, который хлопочет у плиты.

— Держи!

Ромулу повторять не надо. С проворством морского льва, жонглирующего мячом, молниеносным движением шеи и морды он хватает подношение. И проглатывает, почти не разжевывая. Затем возвращается к своей косточке, но ухо навострил в сторону стола, где готовятся такие аппетитные вещи.

— Знаешь, — говорит хозяин, — потом тебе придется есть и рис, и макароны.

Но сегодня особенный день.

Г моет руки под краном, рискуя уничтожить сладкие запахи, оставшиеся на пальцах, потом уходит в комнату, где бросил свой багаж. Ромул в нерешительности, однако запахи сменились звуками, так что ничего страшного. Ниточка любви не оборвалась, а в косточке есть такие многообещающие трещинки, что придется заняться ими без промедления.

Тем временем Г получает возможность спокойно разобрать свои вещи и уложить их в шкафы, которые он построил собственными руками: пистолет в ящик вместе с биноклем, потом белье, медикаменты, моток нейлоновой веревки. Когда дошла очередь до винтовки, он заколебался, но тут же подумал, что Ромул видел ее в момент своего ранения. И если теперь перед ним вновь возникнет этот страшный образ, между ними все будет кончено. Так что о винтовке и речи больше быть не может. Хотя…

Г присаживается на край верстака. Обычно он либо сидит на корточках, либо взгромождается боком на край какого–нибудь стола. Так ему легче думается. Вот и сейчас, когда долгое путешествие закончилось, ему во что бы то ни стало надо во всем разобраться. Набив трубку, он пытается трезво взглянуть на сложившуюся ситуацию. Полиция наверняка теряется в догадках. Начнется дознание по поводу президента. Дознание относительно сдавшего виллу агентства. Дознание в связи с таинственным исчезновением собаки. На все это понадобится уйма времени. К тому же отпускной месяц мало способствует серьезным расследованиям. Нет, опасности, если таковая и в самом деле существует, следует ожидать не с этой стороны. Мсье Луи — вот кого надо по–прежнему опасаться. Г в точности не знает возможностей, какими тот располагает, но у него сложилось впечатление, что мсье Луи известно все и обо всех. Это шантажист нового толка с бесконечным множеством разнообразных компьютерных сведений! В настоящий момент без ведома полиции он разыскивает бумаги старика, те самые бумаги, которые Г надлежало отправить по почте до востребования на имя Эвелины Меркадье. И наверняка намерен забрать их даже силой! Как быть? Вступить в переговоры? Документы в обмен на жизнь? Но мсье Луи пообещает что угодно. Его слову нельзя верить. Окопаться здесь? Тот бросит на приступ убийцу. Бежать? Это с хромым–то псом, который не может остаться незамеченным!

Единственно верное решение — атаковать первому. Но где? И как? Просто смешно, и все же… Он постоянно натыкается на это «и все же». Ну как при–знаться в том, что взгляд Ромула, такой открытый, не помнящий обид… Пускай это не совсем осознанно, но… стыдно принимать его любовь, вот в чем дело. Хотелось бы сказать ему: я сожалею… сожалею обо всем. О том, что причинил тебе зло, да ты и сам это знаешь! Но не только, мне вообще жаль, что я такой. Хотелось бы отомстить за нас обоих, ведь, в сущности, я такой же несчастный пес, как и ты. А все из–за этого человека. Вот почему его следует уничтожить!

Г прислушивается… Кто это там сопит у двери? Ромул кончил глодать кость и пришел сообщить об этом. И нет сил сказать ему: «Оставь меня в покое», потому что это неправда. Ну какой без него покой, покой только с ним. Придется открыть дверь.

— Давай входи! И никакого лизания! Тебе бы все лизаться.

Дипломат с документами здесь, посреди верстака. Еще будет время изучить этот ворох бумаг после обеда, когда Ромул, наевшись до отвала, заснет.

— К столу, приятель. Надеюсь, моежаркое готово.

Обед на кухне. Их первый обед. Ромул неловко примостился возле Г. Лапа у него наверняка еще болит. Морду он поднял вверх, не спуская глаз с пахучей вилки, которую хозяин подносит ко рту. Время от времени пес подбирает вечно свисающий язык и как бы жует его, но это лишь для того, чтобы обнюхать рану, которая начинает затягиваться. Потом опять занимает свой сторожевой пост. Г положил на тарелку Ромула кое–какие обрезки, и напрасно, потому что настоящее место, где можно приобщиться к пиршеству, ароматы которого пес ловит на лету, здесь, у стола. Хвост его приходит в движение, когда он видит кусок, более аппетитный, чем другие. Нос его чуть–чуть вздрагивает, а левая лапа едва заметно тянется к колену хозяина.

— Спокойно! Спокойно!

И Г опускает руку, отыскивая поднятую к нему морду. Кончиками пальцев он гладит удивительно мягкую шерсть возле ушей — те прижимаются, упиваясь хозяйской лаской, — и возле закрытых глаз под трепетными веками, которые вдруг открываются, вновь вспыхнув двумя жаркими звездочками. Г больше не один — какое небывалое, неведомое доселе чувство. Раздумывая над тем, что надо бы заказать горчицу и прочую еду, которую легко взять с собой на пикник, ибо соседний лес так и манит долгими прогулками, и еще коробки, множество коробок «Фролика» и «Пала», чтобы утолить растущий аппетит молодого человека, притулившегося у его ноги, Г задается вопросом: почему он раньше не завел собаку? Конечно, ради удобства. Он слишком часто отлучался, а собаку, похоже, нельзя сдать в какой–нибудь пансион наподобие того, как оставляют на стоянке автомобиль. Да и какую собаку? Он презирает козявок с вычурными головками, даже более того: от всей души презирает дамочек с собачками, все эти нежности, игры в маленьких девочек, стосковавшихся по куклам! По сути, он всегда ощущал себя вожаком в своей стае. Вот почему оба они сразу признали друг друга, верно, артист?

И Г протягивает нежную корочку жаркого, протягивает не глядя. Да и какая в том необходимость! Лакомство тут же исчезает в пасти, звучно захлопнувшейся, словно футляр для очков. Тише, тише, надо учиться манерам. До чего же забавно вдруг обнаружить, что больше не говоришь себе «А я», говоришь «А он»! Необременительное, словно тень, присутствие наделяет каждую мысль вторым смыслом, лишая ее привычной сухости. «Если теперь я разомлею и стану нежничать, то мне крышка! — думает Г. — И это свалилось на меня невзначай, потому лишь, что я имел несчастье промахнуться. И вот он здесь, ты здесь, паршивец?»

Пальцы почесывают темную полосу, идущую от ушей к носу и придающую псу озабоченный вид. Г незачем следить за своей рукой. Возможно, она не в состоянии больше держать оружие, зато сразу приспособилась к размерам мохнатой рожицы, которую прикосновение хозяина буквально завораживает. До чего же забавен этот немой диалог между тем, кто вроде бы сосредоточенно ест, не отвлекаясь, и тем, кто, казалось, вслушивается в непроизнесенные слова, ловя их на лету. Но вот приходит черед десерта, то есть трубки, и хотя Ромул не в восторге от всех этих спичечных игр и заставляющих его чихать клубов дыма, выразить свою досаду он не осмеливается даже намеком. Потом для разминки прогулка по саду.

— Послушай, ты все заметнее прихрамываешь. Дай–ка я погляжу.

Силой уложив Ромула на подстилку, Г осторожно ощупывает лапу. Ромул глухо скулит, посапывая носом.

— И за что мне достался такой неженка, — громко произносит Г ворчливым тоном, который так нравится псу.

Протирая марганцовкой слегка воспалившуюся рану, Г говорит не переставая. Он понял, что следует говорить за двоих и что пес инстинктивно улавливает смысл сказанных слов. Существуют слова «собачьи» и слова «человечьи», они почти одинаковы, даже такие большие уши, как у Ромула, не могут отличить их, поэтому останавливаться не следует. Стоит потерять нить, и можно услышать заливистый лай, еще не отработанный Ромулом должным образом, но вызывающий у собеседника несомненный интерес.

— Что? — спрашивает Г. — Что ты там рассказываешь? Да ты, я вижу, шутник.

С лечением покончено. Ромул хочет встать.

— Нет, ты останешься здесь. Вздремни малость. Меня ждет работа.

Незнакомое слово, но мрачное, ибо хозяин уходит в другую комнату. Как трудно, однако, быть послушным.

Глава 6

Г аккуратно раскладывает папки, письма, заметки. Второпях он все перепутал, но президент Ланглуа был человеком методичным, и содержимое каждой папки указано на этикетках: «Переписка», «Индосуэц», «Адреса», «Письма», «Копии», «Разное», «Собака»…

Собака? Что это означает? Г начинает листать досье Ромула. Тут всего понемногу. Прежде всего, родословная, что–то вроде паспорта.

Имя собаки: Ромул.

Порода: немецкая овчарка.

Пол: мужской.

Окрас: черный с рыжиной.

Шерстный покров: жесткий, прямой остевой волос. На шее волос длинный, плотный. На верхней части ног образует очес.

Рост: нормальный.

Дата рождения: 20 мая 1987.

Зарегистрирован в центральной картотеке: № 422. Недостатки: скошенный круп, хвост крючком.

— Еще чего! — возмущается Г. — Крючком! Какая глупость.

Он открывает дверь, и Ромул проскальзывает у него между ног, бегает по комнате, все обнюхивая. Г останавливает его, поймав за ошейник.

— Дай–ка взглянуть на твой хвост. Замечательный хвост. На некоторых ничем не угодишь! А это что такое: «скошенный круп»? Круп абсолютно безупречный. Лежать. Не двигаться. Я работаю.

Продолжая изучать документы, Г шепчет:

— Клеймо, да… за ухом. Тампоны, таблетки, ясно, ясно! Сразу видно, ты отличный пес. A–а, вот это уже лучше. Хотя как сказать! Напечатано из рук вон плохо. Так что же тут говорится? «Кормить два раза в день — постная рубленая конина. Хлеб, рис и отруби. Рыбная мука. Минеральные соли. Пшеничные ростки. Не больше двух фунтов мяса в день. Корм следует давать в определенные часы. Не полагаться на консервы, при длительном употреблении они могут принести вред».

Г со вздохом откладывает листок.

— Бедняжка! Как все сложно! Погоди, на обратной стороне еще что–то есть. «На крайний случай в ожидании ветеринарной помощи следует запастись аптечкой. Бинты, вата, марля…» У меня это есть! «Перекись водорода, марганцовка, лейкопластырь…» Да, все есть! «Пенициллиновый порошок, ножницы и хирургические щипцы…» Все, все у нас имеется, правда, артист? Труднее всего раздобыть конину. Видишь ли, здесь она не в ходу. Дичи — сколько угодно. Свинина — пожалуйста. Но лошадь — другое дело. Это все равно что товарищ.

Г еще раз перечитывает листок.

— Итак, — продолжает он, — нам немногим больше года. Вот почему мы так дурно воспитаны. Не научились пока вести себя как следует. А это что такое? Ну–ка послушай.

Дорогой друг.

От всего сердца желаю, чтобы мы расстались по–дружески, ведь мы старые друзья. Хотя после того, чем мы были друг для друга, слово «дружба» звучит мучительно. Вот почему я ограничусь всего несколькими строчками. Я решила уехать к подруге, которая живет в Риме. Только предоставит ли он мне такую возможность? Если не получите от меня никаких известий, знайте, что вам следует делать. И берегите себя. Разумеется, он в курсе всего, так как непрестанно шпионит за мной, но против вас он ничего не решится предпринять, зная, что вы настороже. Впрочем, разве он не отнял у вас все? А меня попросту ограбил. Итак, удачи, мой дорогой друг. Нам остается лишь смириться! Мы проиграли. Хотя в конечном счете его наверняка погубит гордыня. Буду молиться за вас. Прощайте.

С дружеским приветом,

Патрисия.

Складывая письмо, Г повторяет:

— Патрисия. Патрисия. Одну я знал… Патрисию Ламбек. Как давно это было! — И, обращаясь к Ромулу, продолжает: — Поверишь ли, настоящая красотка! Все парни за ней бегали. Видел бы ты эту грудь. Она ничем не уступала Лоллобриджиде! Только вряд ли это та самая, — Он задумчиво посасывает трубку. — Если память мне не изменяет, та была родом из Дакса, мать — испанка, отец — тулузец. По крайней мере, так она говорила, только говорила–то она невесть что, соврать ей ничего не стоило. При такой нищете, старина, вранье — единственная роскошь, какую можно себе позволить. В ту пору я и сам перебивался кое–как. Она работала в «Лете», третьесортном ночном заведении на площади Пигаль! А я был партнером Гашетки Джима в «Медрано».

Засмеявшись, Г машинально вытряхнул содержимое трубки себе в ладонь.

— Ты бы видел! — продолжал он. — У нас был гангстерский номер времен «неисправимых». Тебе бы наверняка понравилось… Надвинутая на глаза серая шляпа, в руках карабин. Там–тарарам… Специально построенная декорация рушилась с оглушительным треском и звоном стекла… А карабином был я. Оттуда все и пошло… по крайней мере, мне так кажется. Уж тебе–то я не стал бы втирать очки. Да и Патрисия мне обломилась из–за моей пушки и шляпы! Правда, длилось это не долго. У Патрисии — моей, а не Ланглуа — характер был невыносимый! К тому же она курила мерзкие сигареты… Ты слушаешь меня?

Уши настороженно торчат. Г опускает руку, чтобы погладить их обратной стороной пальцев: взаимно нежное прикосновение.

— Но дело не только в этом! — шепчет он. — Она, как и я, по духу одиночка, любила независимость. Думаешь, такая пара может ужиться? Конечно нет! На первом же перекрестке прости–прощай! Каждый тянет в свою сторону. А из чего, по–твоему, состоит наша жизнь — сплошные перепутья!

С величайшим тщанием Г набивает трубку. Пожалуй, ему больше нравится набивать ее, чем курить. Он снова берет письмо и перечитывает.

— Представь себе, — говорит он, — написано чертовски здорово! А моя Патрисия едва умела писать. Наверняка не она. Конечно, она много читала! И потом, с женщинами всегда так! Ты их одеваешь, учишь хорошим манерам, а инстинкт делает за них остальное. В результате какая–нибудь замухрышка становится красоткой!

На мгновение он задумывается. В открытое окно издалека доносятся равномерные удары топора и пронзительный визг дисковой пилы. В конце просеки, что выходит на дорогу, видна остановившаяся повозка Порой спаленный летним зноем лист срывается с дерева и, словно игрушечный, причудливыми зигзагами надает вниз.

— Хорошо, правда? — говорит Г. — В конце концов, на кой черт сдалась нам его писанина! Ты только взгляни на эту папку: «Индосуэц». Бедняга! Не мог, видите ли, как другие, отправиться в отпуск без всяких забот!

Г вынимает из папки сколотые вместе выписки из счетов.

— Вот как! — восклицает он. — Возможно, это все объясняет. Еще одно письмо.

Г пробегает его глазами.

— Так, так! Любопытно! У папаши Ланглуа дефицит, необеспеченный долг. Тут ясно сказано черным по белому! Оставим в стороне административную тарабарщину! А вот цифры — это уже не тарабарщина. Читать я умею и вижу то, что вижу. Тридцать тысяч франков. Ему закрывают кредит. Пожалуй, стоит подробнее изучить колебания его счета.

Г листает пачку выписок.

— Да тут нужен бухгалтер! — ворчит он. — Впрочем, достаточно взглянуть на последние выписки, чтобы понять: Ланглуа регулярно снимал значительные суммы. Хочешь, я скажу тебе, в чем дело? Так вот, тут пахнет шантажом. Погоди, вспомни–ка письмо этой самой Патрисии… «Разве он не отнял у вас все?» Ах, этот мсье Луи! Вот мы и встретились! Стало быть, старик не мог больше платить? И к нему направили палача! И палач этот — я!

Г раздумывает, не переставая водить пальцами по спине пса. Генеральный директор, Патрисия, мсье Луи и он сам — какая странная встреча, хотя в определенном смысле вполне логичная, но в то же время невероятная и таинственная!

— Подведем итоги: меня направил мсье Луи. Главное, не терять нити. Несчастный Ланглуа стал опасен. Почему? Причина должна крыться в этих документах, раз мне поручено было отправить их без промедления. Возможная причина: он не мог больше платить. Однако некая Патрисия играет определенную роль во взаимоотношениях двоих мужчин. Я полагаю, она была любовницей обоих, и мсье Луи использовал ее в своих целях против того, другого. У него была возможность заставить ее повиноваться, а она, в свою очередь, держала под контролем беднягу президента до тех пор, пока не поняла, что все кончено. Тогда она улизнула точно так, как улизнула та, другая Пат. Ты следишь за ходом моих рассуждений? Я не ошибся? Я по–прежнему на верном пути?

Ромул глубоко вздыхает, как будто и в самом деле понял слова своего хозяина, затем садится и начинает энергично ворошить мордой шерсть на груди.

— А твоей чистотой, — обещает Г, — я займусь основательно, как только ты поправишься. Пока же положение у нас не блестящее! Мы оба исчезли, и если скрываемся где–то, то, уж конечно, с намерением использовать против мсье Луи оружие, которым располагал Ланглуа, ибо, раз появилась необходимость срочно убрать его, значит, он стал опасен. А уж кому, как не мсье Луи, знать, чего я стою! Стало быть, он попытается отыскать меня и начать переговоры. Сколько за документы старика? Сто тысяч франков? Двести тысяч? А сам тем временем мобилизует какого–нибудь коллегу, и тот аккуратно ликвидирует меня. На мировую с ним надеяться нечего.

Он встает, и Ромул тут же вскакивает.

— Нет, нет! — останавливает его Г. — Мы никуда не идем. Просто пытаемся все хорошенько обдумать. У мсье Луи целая банда наемников, деньги, покровители. Он намного сильнее нас. Но я никогда не говорил ему, что у меня есть это маленькое владение. Наш бункер. Он будет искать меня в Париже. А там никого! Да, да, знаю! Ты скажешь, что я его недооцениваю. Он явится сюда под любым предлогом, и я не сумею выстрелить первым! Согласись, это просто смешно. Каждый ищет другого вслепую, ибо я, со своей стороны, понятия не имею, как до него добраться. Так не лучше ли вместо того, чтобы пережевывать одно и то же, снова взяться за работу. И наконец замолчать. С тех пор как ты здесь, я говорю без остановки. Настоящий маразм. Ну да ладно, сынок, за дело!

В папке, помеченной «Собака», есть еще одно письмо. Оно написано рукой президента. В левом углу значится: «Юго–Западный цементный завод. Правление находится в Бордо, улица Жюдаик, 225. Тел. 88 84 01». И сверху второй адрес: «Жан Поль Ланглуа, Париж, 6–й округ, бульвар Сен–Жермен, 115. Тел. 42 63 06 82». Текст короткий, написан твердой рукой.

Мсье.

Недавно у вас была куплена очень красивая немецкая овчарка по кличке Ромул, дата рождения 20 мая 1987, регистрационный номер 422. Мне подарили собаку в надежде доставить удовольствие. А я человек старый и пока еще очень занятой! У меня нет времени надлежащим образом содержать этого пса. Короче, я хочу знать, не могли бы вы забрать его обратно, разумеется, с возмещением убытков, которые следует обсудить. Вот мой адрес на время отпуска: Шательгюйон, 63140, продолжение улицы Пюнет, вилла «Бирючины », Жан Поль Ланглуа.

Г долго кивает головой, почесываясь и раскачиваясь в задумчивости на стуле.

— Итак, — произносит он наконец, — тебя хотели выбросить на улицу. Ты тоже был обречен на бродяжничество. Что с тобой сталось бы?..

Посасывая трубку, Г продолжает тихим голосом, словно не хочет быть услышанным:

— Что станется с нами обоими?

Он кладет письмо туда, откуда взял его, и открывает папку с надписью «Переписка». В ней всего одно письмо, вернее, черновик письма, судя по помаркам.

Дорогой Поль.

Я остановился в Шательгюйоне, но, по правде говоря, мог бы остановиться в любом другом месте. От меня остался лишь старый, прогнивший, истлевший каркас, и не исключено, что я приму решение покончить со всем после того, как сведу кое–какие счеты. Ты и сам, я думаю, понимаешь, что у меня нет ни единого су! Завод перейдет в другие руки. У меня не осталось ни родных, ни близких, никого, кроме тебя, дорогой Поль, мой давний и неизменно снисходительный друг. Спасибо. Возможно, тебе покажется, что я поддаюсь усталости от бурно прожитой жизни, как принято говорить. Верно, я чувствую безмерную усталость. Но дело не в этом. Шантаж, длившийся так долго и в конце концов разоривший меня, — не единственная причина принятого решения. Не вдаваясь в подробности — по крайней мере, не сегодня, — скажу лишь одно: я самым гнусным образом оказался замешан в деле, все политические последствия которого поначалу не разглядел. А тут еще надо было такому случиться, чтобы Бернед погиб, тайно пробираясь в Испанию, и теперь, я чувствую, пойдет одно за другим: расследование, клеветнические обвинения, забастовка персонала — словом, состряпанная из ничего история, и за всем этим скандалом, как всегда, рука того, кто зовется мсье Луи, хотелось бы мне знать его покровителей наверху. Такого типа безжалостно уничтожают. Вот только где найти убийц? Тем не менее я терпеливо собирал досье на него с помощью одной женщины, которая долгое время была предана ему душой и телом (так же, как мне; впрочем, на этот счет я оставлю тебе подробное письмо с объяснениями). Если это досье попадет в руки честного судьи, при условии, что существует еще правосудие, с мсье Луи будет покончено…

Оторвавшись от чтения, Г идет распахнуть захлопнувшийся от ветра ставень.

«Погода скоро переменится! — думает он. — Но что за история! Теперь понятно, почему надо было поскорее убрать старика!»

Сев на пол рядом с Ромулом, который, вытянув шею, кладет голову на колено хозяина, Г продолжает чтение.

…Я спешу, мой дорогой Поль, как можно скорее собрать все доказательства его вины. У меня в голове имена, даты — все, что требуется. Если бы он заподозрил это, я и гроша ломаного не дал бы за свою шкуру. Мне нужно недели две–три, и тогда последнее слово будет за мной. У меня небольшой запас валиума. Я наводил справки. Без малейших страданий плавно перебираешься в мир иной, и все. Ты станешь возмущаться, запретишь мне идти до конца… Но вообрази себе, будто у меня последняя стадия рака. И дай мне уйти. Ведь я даже не заслужил такого конца — представляешь: умереть без потрясений и судорог в назначенный по собственной воле час. До встречи, дорогой Поль.

С сердечным приветом.

Постскриптум. Ты хорошо придумал: подарить мне этого чудесного Ромула, чтобы он оберегал меня. Но увы! Боюсь, он явился слишком поздно. Пес великолепен, только, видишь ли, я немного староват для него. Впрочем, если я совсем отчаюсь, не беспокойся. Я приму меры, чтобы собачий питомник сделал все необходимое.

— В назначенный по собственной воле час! — молвил Г. — Вот несчастье! Я вмешался слишком рано. Его знаменитое досье теперь уже никогда не будет полным. Получается, опять выиграл мсье Луи. Ну–ка убери голову, пес! У меня нога затекла.

Поднявшись, Г растирает ногу, в задумчивости разглядывая папки. Его привлекает этикетка со словом «Адреса». Рекламная записная книжка на 1987 год, предназначавшаяся Юго–Западному цементному заводу. Г полагал, что тут его ждут открытия первостепенной важности. Однако его ожидало разочарование. Заполнены были лишь субботние страницы, да и то всего несколькими строчками.

«Январь . «Отель де Бретань“. Люсетта. Хорошенькая блондинка. Немного вялая и отвратительно глупа. Неважный результат, тянет всего на 12.

Февраль. Улица Лепик. Глэдис. Наманикюренная грязнуля, да еще в парике. Но очень одаренная. Без колебаний ставлю 16. «Отель де Фландр“. Тильда. Чересчур толста. Поскорее бы возвращалась Пат! Не больше 11, да и то многовато».

Г листает, задерживаясь кое–где, привлеченный некоторыми чересчур откровенными замечаниями. Судя по всему, генеральный директор был старым волокитой, не чуждавшимся сильных ощущений. Ему ничего не стоило смотаться на уик–энд из Бордо в Париж, где он давал себе волю. Но кто снабжал его адресами? Возможно, штатная подружка — Патрисия. Похоже, эта Патрисия много разъезжает, и Г принимается сочинять целый роман, правда с превеликим трудом, как человек, не имеющий привычки обращаться к собственному воображению. Однако кое–какие выводы напрашиваются сами собой. Если Патрисия поставляла своему возлюбленному, приезжавшему в Париж, любовниц на один вечер, то наверняка с согласия, а может, даже и по приказу мсье Луи. Но в таком случае эта самая Патрисия хорошо знала мир шлюх и call–girls.[17] И сколько бы он ни убеждал себя, что ошибается, в голове его, путаясь, смешиваются два образа: Патрисии Ламбек, то есть Патрисии прежних лет, и расплывчатый, но все–таки живой лик теперешней Патрисии. Немыслимо! Нелепо! Хотя несравненная Патрисия Ламбек, промышлявшая в свое время стриптизом, уже тогда созрела для того, чтобы войти в таинственный ночной мир. Достаточно было отыскать пробивного и усердного покровителя! Кого же?

Наклонившись к Ромулу, Г спрашивает его: «Кого?» И отвечает за пса: «Мсье Луи». Да, да, опять мсье Луи! Всегда и везде все тот же мсье Луи, наваждение похуже СПИДа.

Посмотрим продолжение, например июль.

«Июль. Невозможно заполучить Фернанду. Она с аргентинским бизнесменом. Короче, рандеву у Заза. Настоящая трещотка, хотя порекомендовала мне ее она. Ну и девицы теперь пошли — fast–food![18] Скорее бы возвращалась Пат. 8½. Не 9: у нее ногти грязные.

Август. Наконец–то приехала Пат. Вернулась из Нью–Йорка — никаких объяснений. Однако я понял, что ей было поручено открыть ночное заведение».

— Которое финансирует наверняка он! — воскликнул Г, ударив по столу кулаком.

Ромул тут же вскакивает, и Г чешет ему за ухом.

— Я напугал тебя, мой славный пес. Не обращай внимания на такие пустяки. Эта скотина доводит меня до белого каления. Я тебе покажу Нью–Йорк!

Г шарит в карманах.

— Табак вдруг кончился, — ворчит он. — Напомни мне сказать Жюльену, чтобы он привез. Я ему скоро позвоню. — И снова углубляется в записную книжку.

«Октябрь. У нее приступ ишиаса. Она дает мне телефон своей приятельницы Мириам. Вот это класс. Очаровательная трехкомнатная квартирка выходит на Булонский лес — 18 без малейших колебаний. Но поговорить я могу только с Пат. Когда на нее находит, она до бесконечности делится со мной своими воспоминаниями. Начало у нее было нелегким. И любовников с избытком. Она этого не скрывает. Так ей понятнее, откуда она вышла. В частности, рассказывает об одном парне, имени которого не помнит. Он проделывал номер с карабином. Такие детали ее забавляют, а я, несчастный провинциальный буржуа, с наступлением вечера снова сажусь в скорый на Бордо, чувствуя себя больным из–за разлуки с ней, а главное, из–за ее откровений. Мне тоже хотелось бы проделывать настоящий номер с карабином вместо того, чтобы палить время от времени с приятелями в глиняных голубей».

Г захлопывает записную книжку.

Он верно угадал: Патрисия — это Пат. Она, мсье Луи, покойный Ланглуа, Ромул, да и сам Г, — все они оказались в замкнутом кругу. Все пятеро! А теперь все трое. Сколько их останется в следующем месяце?

— Пошли погуляем! — решает Г. — Хватит с меня этой гнусности.

Он свистит машинально, не придавая этому значения, хотя собак принято подзывать свистом. И, о чудо, — Ромул понял: вертится перед дверью, радостно виляя хвостом. «Да! Идем вместе с тобой».

Спохватившись, Г возвращается.

— Прошу прощения. Мне хотелось бы кое–что проверить.

Поискав на последних страницах записной книжки, Г кивает:

— Так я и думал. Он оставил все номера телефонов. Посмотрим! А сейчас в путь!

Глава 7

Всего несколько шагов, и они в лесу. Ромул бежит впереди, кидаясь то вправо, то влево, совсем растерявшись и опьянев от запахов. Это первый его выход на волю. Из питомника в «Бирючины» его доставили как пленника — из тюрьмы в тюрьму. А теперь он открывает для себя пространство, лесную чащу, бесчисленное множество манящих следов ночного зверья. Он забыл о хозяине. Он на свободе. И если бы не скованность в бедре, то был бы уже далеко. Однако раздающийся время от времени повелительный свист останавливает его, словно накинутое лассо. Ромул понимает, что должен ждать. Посреди дороги он останавливается как вкопанный — язык до земли, уши торчком, — не упуская из виду ничего, что движется: бабочек, птичек, прислушиваясь к малейшим шорохам в зарослях. Подоспев, Г гладит ему шею, а это означает, что можно снова пуститься на поиски приключений. Удары топора в глубине леса смолкли. Сорвав цветок, Г задумчиво жует стебель. Названия он не ведает. Цветок, и все тут. Так же как деревья — это деревья. Никто не учил его их различать. Он тоже вышел из питомника, где приходилось драться и кусаться. В каком–то смысле они с Ромулом братья. А сейчас и того и другого разыскивает полиция. Исчезновение овчарки совпало с исчезновением незнакомца, который провел день в «Бирючинах». Для них это первая улика. «Если попытаться рассуждать вместе с ними, — думает он, — одно из двух: либо собака убита, но тогда нашлось бы ее тело, либо ранена, и в таком случае таинственный убийца поручил ее заботам ветеринара. Расследование будет топтаться на месте, и это наш шанс. С этой стороны нам нечего опасаться! Ну а с другой? Со стороны мсье Луи? Что ему, в сущности, известно?»

Подобрав веточку, Г хлещет себя по икрам, снова углубившись в размышления.

«Он знает, что я взял напрокат машину. Ему остается лишь навести справки у «Эртца“ или у «Ави“. Там все регистрируется на компьютерах. Но каким именем я воспользовался? Жорж Баллад, как обычно. В мгновение ока машина выдаст справку у «Ави“. Жорж Баллад. Этот господин взял напрокат «Пежо–505“ белого цвета, номер… Значит, в первую очередь надо избавиться от автомобиля, бросить его где–нибудь на забитой стоянке! Может, в Нанте? Не пойдет, мне ли не знать мсье Луи. Сразу начнет рыскать в окрестностях Нанта. У «Ави“, в Париже, как обычно, отметили изначальный километраж машины. Обнаружив ее в Нанте, поставят новый километраж, так что рассчитать будет нетрудно: с одной стороны, пробег Париж — Шательгюйон, с другой — Шательгюйон — Нант. Заключение: я прячусь в Нанте или его окрестностях. Вероятнее всего, в окрестностях, если принять во внимание измеренное по карте прямое расстояние Шательгюйон — Нант и сравнить его с цифрой на счетчике. Разница составит примерно сотню километров, а иными словами, то самое расстояние, которое я проехал от Нанта до Генруе и от Генруе до Нанта. Тогда мсье Луи возьмет циркуль, воткнет его в центре Нанта и опишет круг возле этой точки. «Он здесь! — скажет мсье Луи. — Ему от меня не уйти. Я направлю туда нужное количество людей и заполучу его“. Бедный мой Ромул, — думает Г. — Ты–то нас как раз и погубишь. Молодая прихрамывающая овчарка — такого нельзя не заметить! Радуйся, пока есть время».

Выплюнув цветок, Г срывает другой, чертовски горький. Мысли его принимают иное направление. Ведь он считал возможным атаковать первым. Но теперь это исключено! Исключено, так как Ромул следует за ним словно тень. Да, будь он свободен в своих действиях, возможно, сила оказалась бы на его стороне. Но для этого пришлось бы покинуть дом, ловчить, прятаться, перебираться с места на место, подстерегать мсье Луи, пустив в ход все хитрости, которым научило его ремесло убийцы. Все это исключено. Он уже в осаде. Надо срочно возобновить тренировки, даже если Ромул испугается. Но главное, необходимо раздобыть наличные деньги. Не может же он расплачиваться с лавочниками чеками, а у него осталось всего несколько тысяч франков мелкими купюрами. Чтобы предпринять какие–то шаги, считает Г, мсье Луи потребуется некоторое время, тем более что в его распоряжении все–таки не армия. Два–три доверенных человека — вот все, чем он располагает. А этого мало, чтобы прочесать целый район, где в настоящее время разъезжает столько отпускников: туристов, рыбаков, курортников, отправляющихся на берег моря или предпочитающих речной кемпинг. Чтобы обнаружить такую крохотную деревушку, как Ля–Туш–Тебо, мсье Луи пришлось бы воспользоваться услугами какого–нибудь исследователя–специалиста. В конце концов он ее отыщет, но не раньше чем через десять — пятнадцать дней, необходимых ему для принятия определенных мер. Ну а если дело дойдет до вооруженного столкновения, мсье Луи вынужден будет обратиться к отборным стрелкам. Г смотрит на часы. Слишком поздно, чтобы ехать в Генруе за деньгами. Оба небольших филиала «Сосьете женераль» и БНП[19] закрываются в четыре. Значит, нужно запастись продовольствием, пока еще без риска можно разъезжать на «пежо».

Он свистнул Ромула. Вынырнув из чащи, тот останавливается посреди дороги.

— Ко мне! — кричит Г. — Живо.

На этот раз Ромул делает вид, будто не понял. Он обнюхивает рытвины, оставленные на земле повозками, доставляющими срубленные деревья на соседнюю лесопилку. Тут обнаружились интереснейшие следы, заслуживающие усердного изучения местности, чем пес и решил прилежно заняться.

— Ко мне! — надрывается Г. — Да поживее!

Следовало бы прибегнуть к наказанию, однако он уверен, что никогда у него недостанет на это духу, а все из–за того поразительно доверчивого взгляда, каким встречает его Ромул.

«Если бы ему довелось узнать, кто я есть», — сразу же подумал Г. И у него появляется некая потребность выложить все, как будто зверь обладал возможностью отпускать грехи. До Ромула Г понятия не имел о чувстве вины. Его ремесло, как у солдата, требовало беспрекословного повиновения. А теперь он, изволите ли видеть, готов рассердиться на своего пса, если тот проявит раболепное послушание. Сшибая прутиком макушки дикого овса, Г с удивлением и неприязнью обдумывает кое–какие сомнительные идеи, выскочившие внезапно, вроде прыщей крапивницы. Он не в состоянии ясно выразить их словами, однако абсолютно уверен в том, что ни при каких обстоятельствах нельзя обмануть доверие огромной овчарки с таким нежным и преданным взглядом. Весело хлопая себя по бокам, он ласково зовет пса.

— А ну–ка, иди ко мне, неслух! Нечего упрямиться! Пора возвращаться. Обещаю тебе, мы обязательно вернемся!

Ромул одобрительно виляет хвостом и радостно скулит. Потом делает несколько шагов, не отходя от хозяина.

— Хорошо, — говорит Г. — Молодец, вот так и надо.

Внезапно издалека доносится яростный визг дисковой пилы. Ромул даже не вздрогнул. Уткнувшись носом в землю, он почуял запах, целиком приковавший собачье внимание. Присев, пес его орошает.

— Да не так! — возмущается Г. — В твоем возрасте пора бы уж поднимать лапу, как настоящий мужчина.

Несмотря на все свои заботы, Г поддается веселому настроению, с удивлением отмечая это. Он давным–давно позабыл о радостных ощущениях, а сейчас вдруг почувствовал небывалую легкость, ему хочется играть, бегать вместе с Ромулом. Он так и поступил бы, если бы не опасался пробудить в собачьей лапе притихшую было боль. Но все–таки, не устояв, бросает вверх свой прутик.

— Лови!

И Ромул бросается, хватает палочку и приносит ее хозяину. Он все понимает. Г клянется себе, что если сможет драться, то сделает это ради своей собаки. Они возвращаются домой. Г складывает бумаги, бросив последний взгляд на записную книжку.

«Декабрь. Иветта — жалкое создание. 7 из 20. Пат разучилась выбирать…

Рождество. Мрачный вечер с Мари Поль. Хорошенькая, но такая глупая…»

Г пожимает плечами. Будь его воля, он спалил бы всю эту писанину. Но как не понять, что эти бумаги могут стать предметом торга, соглашения, а соглашение — это спасенная жизнь. А спасенная жизнь — это вовсе не малодушие, нет, это долгожданный покой… Они с Ромулом вдвоем… Ладно! Помоем сначала посуду. Г натягивает просторную куртку, которую носит во время отпусков. Куртка с большими карманами, очень удобными для рыбалки.

— А ну–ка, отодвинься, паршивец! Не то намылю тебе морду. И потом, если тарелка чистая, прошу тебя, не лижи ее! Ты видел, чтобы я лизал посуду? То–то!

И Г незаметно для себя начинает насвистывать. В свое время он научился этому у клоуна Роберто. Усевшись на здоровую ногу и наклонив голову, Ромул задумался. Дух захватывает не от пронзительного свистка. А от веселой музыки. Такое стоит послушать. Пес растягивается на полу. Он чувствует, что у хозяина хорошее настроение! И в ту же секунду Г осенило: «У меня хорошее настроение!» Так как он склонен к рассуждениям, то дополняет свою мысль: «Словом, мы с ним отличная пара…» И, продолжая насвистывать «Марлен», как бы вновь видит лица бывших подружек, а главное, слышит их: «Гнусный эгоист. Все только для себя! — Вот именно! Убирайся! Не могу больше видеть твою мерзкую рожу!» И что же, оказывается, достаточно доброго пса, настоящего пса, который понятия не имеет об оскорблениях, чтобы наслаждаться неведомым прежде покоем. И дабы доставить себе удовольствие, Г напевает тот самый припев, который так часто разрывал ему душу: «Wie einst Lili Marleen».

Вымыв посуду, Г берется за щетку и начинает подметать, что сразу развеселило Ромула; распластавшись на груди, он ради забавы лает на эту штуковину, которая снует повсюду.

— Молчать! — приказывает Г. — К ноге!

Схватив пса за ошейник, он заставляет его сидеть неподвижно, уткнувшись мордой в пол.

— Вот что значит «К ноге!».

Погладив Ромула по шее, Г отпускает его, и тот, почуяв свободу, тотчас пытается куснуть деревянную щетку. Г не реагирует. Уже поздно. Пора готовить ужин. На этот раз совсем немного мяса. Хлеб, рис, горсть лапши. Г усвоил советы относительно кормления собаки. Надо будет сменить газовый баллон. И батарейки в транзисторе. Какого черта, мы же дома! Главное — хорошенько обустроиться. Он ходит взад–вперед, открывает банку с мясной тушенкой, но лишь для себя одного. Не забыть завтра купить свежих яиц. «Подвинься, толстяк. Не то наступлю на тебя. Ля, ля, ля, Лили Марлен», — продолжает напевать Г. Затем, по–прежнему под эскортом, переходит в свою, как он иногда шутит, лабораторию. Передышка. Время выкурить трубку. До наступления вечера ему хочется удостовериться, что в папках не осталось ни одного важного документа. С папкой «Собака» разобрались. «Адреса» проверили. И «Письма» тоже. И «Индосуэц». В папке под названием «Переписка» пусто. «Разное» — тоже пусто. Что же, он хорошо поработал. Есть все основания быть довольным, и все–таки одна мысль не дает ему покоя, застряла, словно заноза, в каком–то уголке сознания. Пат писала, что собирается покинуть Францию, но, может быть, она еще не уехала? Так в чем же дело? Адрес ее там, в списке. Или, по крайней мере, телефон. Снять трубку. Набрать номер, чего уж проще! Чтобы возобновить контакт. Просто поздороваться. «Это я, Жорж! Ты меня помнишь?» Впрочем, нет! Она не знает никакого Жоржа! Ей следует сказать «стрелок из «Медрано“». А что, если, к несчастью, прошлое сомкнется над ним! Вот она, заноза, которая терзает его. Если Пат у себя… слово за слово придется рассказать ей все. Она поймет, что это он убил президента и, стало быть, состоит на службе у мсье Луи. И тут же поспешит исчезнуть. Либо поведет двойную игру, в чем она великий мастер, и предупредит мсье Луи.

Не зная, на что решиться, Г пинает ногой стул.

— О! Прости, мой песик! Я совсем забыл о тебе.

Он поспешно гладит собачью голову.

— Неправда! Знаешь, я все время только о тебе и думаю. Пойдем поглядим, сварилась ли наша еда. И потом ты поможешь мне добавить к списку: мыло, стиральный порошок, флакон «Дестопа», а то бак почти закупорился. Не удивлюсь, если там застряла дохлая мышь.

Г опять успокоился, но для большей верности вытягивает перед собой левую руку, ту самую, предательскую. Она тверда и неподвижна, пальцы прямые. Разве что едва заметно подрагивает мизинец. Но когда держишь винтовку, мизинец вовсе не нужен. Г достает кастрюлю для Ромула.

— Вот увидишь, я куплю тебе красивую посуду. Не понимаю, почему у меня должна быть тарелка, а у тебя миска?

Он толчет, мешает, добавляет немного риса и, ладно уж, большой кусок мяса. Инвалиду можно, правда?

Усевшись рядом с Г, Ромул время от времени торопливо облизывает языком всю морду.

— Ну вот! Кушать подано, мсье. Как вкусно пахнет. Эй, осторожно! Лапу туда совать нельзя!..

Г весело смеется. Такого с ним давно не случалось. Да и смеялся ли он когда–нибудь вообще? Не только губами, но всем своим нутром, как говорится, глубиной души, ах ты, чертенок Ромул! Поглядишь, как он лопает, и чувствуешь, что уже сыт. Сам Г стоя ест крутые яйца. Мысленно он продолжает составлять список: вино, растительное масло, уксус, горчица и соль. Боже, я забыл о соли… Но все это на фоне радостной мелодии, которая рождается сама собой, пока он ходит взад–вперед, искоса поглядывая на окруженную разбрызганной едой кастрюлю. В семь часов Г включает телевизор в соседней комнате, чтобы посмотреть выпуск новостей. Ничего особенного. Вскользь речь, разумеется, шла о таинственном преступлении в Шательгюйоне. Журналист задал вопрос: «Что сталось с собакой?» Вывод — расследование продолжается. Г запрещает себе думать о дальнейшем. Он садится на еще теплую ступеньку маленького крыльца. Незаметно спускается вечер. Сквозь деревья виден вспыхнувший багрянцем закат. Высоко в небе еще летают стрижи. Насытившись, Ромул присоединяется к своему хозяину и, тяжело опустившись рядом с ним, ищет мордой его руку. Глубокий вздох, секрет которого ведом лишь большим собакам. В тишине любое слово должно произноситься шепотом, чтобы не нарушить очарования. Да и зачем говорить? Диалог завязывается при помощи пальцев, которые шутливо тянут уши, будто хотят их заострить, или чешут там, где они особо чувствительны и понятливы. Время от времени собачий хвост медленно бьет по земле, и у Г появляется желание задать вопрос: «О чем ты думаешь?» «О тебе», — ответил бы пес. Внезапно шум мотора заставил их вздрогнуть. На дороге появился мопед. А на нем — силуэт, весь в черном. Ромул сразу насторожился, приняв оборонительную позу. Кто смеет угрожать дому?

— Успокойся, — говорит Г. — Это кюре Генруе. На нем не плащ, как тебе показалось, а сутана. Да, он одет не как мы, но это друг.

— Добрый вечер! — кричит кюре, подняв руку в знак приветствия.

— Добрый вечер! — отвечает Г. И, продолжая ласкать пса, заканчивает вполголоса: — Ты сразу его узнаешь, от него пахнет старичком.

Под деревьями темнеет. Наступает время сов и лесных мышей.

Подняв голову, Ромул не сводит глаз с утопающей в тумане дороги; запах срубленных деревьев и потревоженной листвы становится все ощутимее. Г встает, потирая поясницу.

— Пошли спать, старина. А ну, вперед.

Тщательно заперев окна и двери, Г идет за револьвером.

— Будем осмотрительны, — говорит он. — Ты ляжешь здесь. А я сплю наверху. — Он повелительно указывает на подстилку. — Лежать! Давай располагайся поудобнее! Поворачивайся на бок! А теперь закрой глаза! Спокойной ночи. — Г поднимается по лестнице. Но, добравшись до верха, оборачивается. — Я сказал «закрой глаза». Кто тут командует? Вот так!

Поднявшись к себе в мансарду, он бросает на табурет рубашку и брюки. Револьвер — на полке, под рукой. Света не нужно. Ночь удивительно ясная. Г ложится на спину, скрестив руки на затылке. Им сразу же овладевает сладкая дрема. Но… что это за мерное поскрипывание… Это же усердно скребущие когти, которые, зная за собой вину, стараются быть неслышными. Ничего не поделаешь. Пес уже в комнате и сует морду под легкое одеяло; наткнувшись на волосатую ногу, он тычется в нее мокрым носом. Потом, забыв о всякой сдержанности, скользит вдоль неподвижно застывшего тела, проталкивается между рукой и боком, пробираясь до самой подмышки, где пахнет уютной норой. Повозившись немного, пес устраивает себе настоящее место. Рука хозяина обнимает его.

— А ведь ты уже не щенок! Ну и тип мне достался! Это же моя кровать! Согласен! Она не слишком широкая! Но это не причина вытеснять меня!

И так, обнявшись, Г вместе со своим псом погружается в мечтания: они у них общие. Ромул не двигается, но и не спит. Он вслушивается в удары сердца человека, такие медлительные… такие неторопливые… Помнится, сердце волчицы всегда куда–то спешило. И вот уже пес с трудом различает сонный голос, шепчущий непонятные слова.

— Знаешь, я вовсе не злой. Да, я убил немало людей, но все они были отвратительны. Боюсь, ты вообразишь себе такое! А что я мог поделать? Пока были цирки, я старался изо всех сил. — Рука чуть крепче сжимает зверя. — Я все тебе расскажу, ведь должен же я кому–то это сказать. Если я взялся за такое ремесло, то потому, что у меня был дар. От дара не отказываются… Когда я стал шофером у Гонсалеса да Косты, в мои обязанности входило также приводить в действие ball–trap.[20] Я был его оружейником. Чистил ружье, и однажды он позволил мне выстрелить.

Наступила пауза. Ромул спит, но голос по–прежнему доносится до него. То, о чем он рассказывает, — людские истории — ему неинтересно, но главное, чтобы он звучал не смолкая!

— Гонсалес да Коста был до того неловок, бедняга. Я приводил его в восхищение. А потом он заметил, что жена изменяет ему. И тогда он попросил меня… Ты, конечно, догадываешься, что было дальше… Да, и жена и любовник… Одна пуля, одна–единственная на каждого. Затем меня отыскал мсье Луи!.. И знаешь, эти люди были до того никудышные, что мне, по правде говоря, не жалко было их убивать. Ты–то это понимаешь? Я хочу, чтобы ты понял, потому что мы с тобой могли бы и не оказаться в одном лагере…

Голос смолкает, и Ромул приоткрывает глаза. В чем причина такого молчания, плохо скрывающего волнение? Ромул ощущает на себе его волны. Похоже на холодный ветер, крайне неприятный. Но голос звучит вновь.

— Вас, вашу породу, натаскивают специально против таких людей, как я. Вас учат судить по внешнему виду. Видишь ли, если бы тогда у президента ты заметил меня с двухдневной щетиной на лице и в выцветших джинсах, то наверняка набросился бы. Да–да! Вы на стороне богатых! А между тем, мой славный пес, ты единственная моя родня!

Голос стал чуть слышным. Но сердце забилось сильнее. Смущенный, Ромул закопошился. И на всякий случай лизнул языком в самое теплое место, сжимающее его морду.

Г еще крепче обнимает пса. Голос у него странный, и язык слегка заплетается со сна.

— Видишь ли, — бормочет он, — ты хорош тем, что, как и я… тоже не виноват, верно? И я не виноват. Как ты! В точности как ты! Мы оба ни в чем не виноваты. — Несколько неразборчивых слов теряются в собачьей шерсти, затем Г пытается повернуться, ворча спросонок: — Отодвинься хоть немножко! Задохнуться можно.

Их сон длится долго. Потом наступает молчаливое пробуждение. Почесывая шею, Г отталкивает Ромула. Опускает ногу на пол. Зевает. Смотрит на часы, которые никогда не снимает с руки, и говорит:

— Знаешь, сколько сейчас времени? Семь часов, старина! А ну–ка! Вниз!

Ромул уже на первой ступеньке лестницы. Раздается хриплое тявканье. Пес трепещет от радости. Заглядывает хозяину в глаза и вот уже стоит на задних лапах, положив передние на грудь Г, прижавшись мордой к его лицу, пытается лизнуть, затем возвращается на лестницу и начинаетспускаться задом, пятясь как рак, чтобы удостовериться: хозяин следует за ним, и, значит, все в порядке. Затем, распахнув настежь двери, они бегут в сад; прихрамывая, пес носится как угорелый, встречая лаем утренний свет, пение птиц. У него едва хватает времени, чтобы поднять здоровую лапу у изгороди.

Г набивает трубку, наслаждаясь свежестью соседнего подлеска. Может, это и есть лучший момент для проведения опыта? Ромул, весь во власти необычайного обилия запахов, тыкаясь носом в рытвины, петляет по дороге, взяв соблазнительный след, и не замечает, что Г вернулся в дом. Когда же пес понимает, что хозяина рядом нет, он, едва подняв морду, сразу распознает знакомый запах средь едва уловимых дуновений в воздухе и бросается к дому, но тут появляется Г, держа в руках какую–то палку, и Ромул замирает. Ему это что–то напоминает. Г подходит ближе.

— Да, — говорит он, — это мое ружье. Не бойся. Иди понюхай. А теперь смотри, я стреляю в воздух.

Ромул невольно прогибает спину и прячет хвост. Прижав уши, он, захлебываясь, ворчит, сам удивляясь непривычно глухим звукам. Г спешит приласкать его.

— Хороший пес. Молодец. Согласись, это не так уж страшно! Поначалу свист немного поражает. Ну, еще один выстрел.

Ромул вздрогнул, но рука хозяина тут же успокоила его. И он просто чихнул два–три раза из–за маленького облачка сиреневого дыма, вылетевшего из этой штуковины.

— Молодец! Очень хорошо! — говорит Г. — Теперь мы сможем защитить себя. А кто заслужил хорошую косточку? Ромул. Знаешь, мне не очень нравится твое имя. Ничего. Не беда, поищем другое.

Ромул садится прямо перед холодильником и, как только открылась дверца, сует нос внутрь. Но тут же получает затрещину.

— Что за манеры! Нет, ты… Сейчас отправимся в Генруе за продуктами. А пока держи этот кусок голяжки. Чересчур холодный! А ты как думал? Ничего! Обсасывай!

Утро как утро. Но Г так хочется, чтобы все грядущие утра были похожи на это. Вскипятить воду для кофе. Достать чашку. Сахар. Ах, а масло–то… Слышно, как работают клыки Ромула. Дрозд прыгнул на порог. А где–то, склонившись над картой, замер мсье Луи. Хватит колебаний. Пора действовать.

Глава 8

В Генруе Г идет к Неделлеку, последнему оставшемуся в округе шорнику, и заказывает поводок для Ромула, дабы приучить его степенно ходить рядом с хозяином. Ромул натягивает поводок изо всех сил, чуть не задохнувшись. Но после того как его сурово одернули, быстро образумился. И даже согласился сидеть возле кассы, пока Г, раздобыв наконец наличные деньги, расплачивался с мясником за свой заказ.

— Какой красавец! — замечает Жюльен. — Он не злой? Можно его погладить?

И Ромул крутится от радости, посылая языком поцелуи во все стороны. Он заслужил кусочек кровянистого лакомства, который мигом проглатывает. Г гордится своей собакой, объясняет, что это совсем еще молоденькая овчарка, немножко взбалмошная, но редкостная умница.

— Мы с ней беседуем! — рассказывает он. — Уверяю вас.

— А дорого обходится ее воспитание? — спрашивает коммерсант.

Время бежит себе потихоньку, восхитительно обыденно. После мясной лавки они идут в бакалею. Фернан печатает список, который диктует ему Г.

— Вот это да! — произносит лавочник, выстукивая заказ одним пальцем. — Видишь вас нечасто, но зато когда появляетесь, этого трудно не заметить! А как зовут вашу псину?

— Ромул.

— Неплохо. Такое на улице не валяется!

Собственная шутка приводит его в восторг. Он угощает Ромула сахаром, протягивая его на ладони, и смотрит, как тот ест.

— Хорошие зубки. С ним вам нечего опасаться грабителей, жаль, что он хромает.

А вот этого не следовало говорить. Г сразу замыкается, но страх оказался проворнее. Он снова поселился в нем. Зачем этому идиоту Фернану понадобилось напоминать, что он обречен и что все это только отсрочка. Расплатившись, Г уходит, держа Ромула на коротком поводке, словно собаку–поводыря. Что поделаешь! Надо было уладить все самое неотложное. Да, не забыть купить журналы, которые выходят по четвергам: «Матч», «Жур де Франс», «ВСД»… Уже издалека видны огромные заголовки: «КТО УБИЛ ГЕНЕРАЛЬНОГО ДИРЕКТОРА». «КРОВАВАЯ ТАЙНА В ШАТЕЛЬГЮЙОНЕ». Киоскер встречает его с радостью.

— Итак? Вы снова в наших краях? Какой красивый пес! Кстати о собаках, я вижу, вы следите за этим печальным делом! Моя жена говорит, что это увлекательнее «Манника»…[21]

Г уже не слушает. Он торопится вернуться домой, закрыться и не высовываться. Да, надо бы бросить где–нибудь на природе эту машину, думает он, садясь за руль «пежо». Да, надо во что бы то ни стало собраться с духом. Но только не все сразу… Немного погодя… Пожив некоторое время как все, побывав в отпуске! Получив возможность без замирания сердца думать: «Завтра! Послезавтра! На будущей неделе!» Ромул отыскал самое лучшее место в автомобиле — рядом с водителем. Можно высунуть морду через приспущенное стекло и, подставив голову ветру, который так сладостно треплет уши, принюхиваться к миру, стремительно несущемуся мимо. Жаль, что так быстро приехали! Привычная проверка каждого угла. Кость на месте, под складкой подстилки, сдвинутой из предосторожности. Нет. Ничего подозрительного, разве что кошачий запах со стороны двери в сад, но очень смутный.

Уф! Ромул буквально рухнул к ногам хозяина. Он все еще во власти обрушившихся на него волнений. Уж слишком много всего сразу! Избыток людей! Избыток впечатлений! И тут он внезапно засыпает глубоким сном.

Освободив в лаборатории стол и разложив журналы, Г ищет нужные статьи и в каждой находит что–нибудь интересное для себя. Он неторопливо набивает трубку. Посмотрим «Матч».

«Деятельный комиссар Лабелли с точностью установил времяпрепровождение убийцы. Тот проник на соседнюю виллу «Тюльпаны“, откуда и мог наблюдать за передвижением несчастного генерального директора. Президент Ланглуа едва успел расположиться на отдых. Выходил он редко, имея в своем распоряжении просторную террасу — излюбленное место его отдыха. Жил один, работал над документами. Еду ему готовила мадам Франсуаза Лубейр, которую наняли через агентство».

«Полиция наверняка начнет теряться в догадках», — думает Г. Он пропускает несколько строчек с описанием виллы «Бирючины». На рисунке пунктиром изображен полет пуль со стороны «Тюльпанов»: от окна, выходящего в сторону «Бирючин», до террасы. Обозначенный на земле силуэт показывает место, где лежала жертва. Все это, чтобы позабавить публику. А как же ограбление? Об ограблении сказать забыли!

Впрочем, нет, «Жур де Франс» сообщает, что милейший престарелый президент занимался, видимо, тайной деятельностью, которой заинтересовалось расследование. Исчезновение всех его бумаг представляется неестественным. По словам служанки, генеральный директор много писал. Кому? Как теперь установлено, единственная его родня — сын тридцатилетнего возраста, проживающий в Лос–Анджелесе. Какой–либо интимной связи не обнаружено. Близких людей мало, в настоящий момент их допрашивает комиссар Лабелли.

И вот, наконец, интересная деталь в «ВСД»: Юго–Западный цементный завод находится на грани перехода в руки некой испанской компании. «Добрались–таки, — думает Г. — Будь я комиссаром Лабелли, я продолжил бы поиски в этом направлении. Мсье Луи разорил несчастного старика, вынудил его отойти от дел и натравил на него меня точно так, как спускают цепного пса. «Вперед“. И я… Вот беда–то!.. Знать бы, в чьих интересах я действовал!» Г начинает понимать, что контракт, касающийся Ланглуа, не походил на все прочие. Или, по крайней мере, прежде у него складывалось впечатление, что он ставил финальную точку в сугубо частных разборках. Однако на этот раз все страшно осложняется! Он не забыл того письма, где Ланглуа, чувствуя приближение скандала, сообщает о своем намерении покончить с собой. Достаточно сопоставить слова: «Малыш Бернед погиб, тайно пробираясь в Испанию… забастовка персонала…» Да от этого за версту несет гнусной политической возней! Какая же роль отводится Г в таком деле? Снайпера на передовой! Несчастного разведчика, которого приносят в жертву! Но правде говоря, он не в счет! Ничтожество, нуль! Убийца на выброс, от которого избавляются, как от пустой коробки, брошенной на свалку.

Г трезво оценивает положение, до глубины души оскорбленный сделанным открытием: оказывается, он жалкий человек и всегда был таким! Если соглашаешься называться сначала Буффало, потом Гаучо, Рикардо, Коленом, Ривьером, Валладом, а дальше и вовсе просто буквой — Г, постепенно становишься всего лишь тенью, контуром. Было время, когда он являл собой силуэт, которому человеческую форму придавало щелканье пальцев. «Бармен… лифтер… рассыльный… гарсон!» «Когда же я был самим собой? — задается он вопросом, складывая журналы. — Только в тот момент, когда стрелял. А для мсье Луи даже в ту минуту я был всего лишь Г».

Он выбивает трубку в ладонь, потому что не желает пачкать «у себя в доме», и продолжает думать свою думу. «Сохранив жизнь псу, я тем самым погубил себя. Ведь теперь я спустился еще на одну ступень, поближе к нулю. Я так и слышу: «Уберите–ка мне этого“. Причем тон точно такой, каким он сказал тогда: «Собака? Плевать на собаку!“ Прошу прощения, мой пес. Я должен вытащить нас, но это будет нелегко! Первое, что надо сделать, и это самое простое, — найти в записной книжке номер телефона Патрисии».

Но сначала надо заглянуть на кухню. Ромул лежит на боку, весь во власти сладкого, глубокого сна. Он даже не чувствует муху, кружащую над заживающим шрамом. Прогнав ее, Г возвращается к папкам. На мгновение поднятая рука застывает в воздухе. Надо? Или не надо? Надо.

Заново листать книжку с мерзкими записями Ланглуа — тяжкое испытание для Г. Однако номер телефона там есть, причем на самой первой странице, которую ему вздумалось проверить последней! 727 40 42, авеню Пуанкаре. Сразу видно, она времени зря не теряла и кое–чего добилась! Г набирает номер, не сомневаясь, что ее нет.

Сердце забилось чаще в ожидании… Где–то в глубине леса пронзительная пила снова принялась за дело.

— Алло?

Возможно ли! Стало быть, она отложила свое путешествие?

— Алло! Говорите!

По прошествии стольких лет голос стал глуше и ниже, словно перебродившее вино. И Г наконец решается.

— Патрисия?

— Да, это Патрисия. Что вам от меня нужно?

— Я — малыш Валлад!

— Простите… Это имя мне что–то говорит… Я вас знаю?

— Конечно! Если не забыли «Медрано».

Удивленный возглас, и она тут же переходит на «ты».

— Жорж? Малыш Жорж? Это ты?

— Да.

— Что с тобой сталось? И откуда у тебя мой телефон? Я не всем его раздаю.

— Потом объясню. Но мне необходимо с тобой увидеться.

— Так срочно?

— Более чем!

— Ах, ты ничуть не изменился! У меня никак нельзя. Если хочешь, в отеле! Но скажи сначала, ты не в розыске?

Г чувствует: если проявить нерешительность, она тут же повесит трубку. Поэтому он отвечает самым непринужденным тоном:

— Нет–нет! Все чисто… Я буду в Нанте, когда пожелаешь.

— В Нанте? Что за идея! Ладно, я закажу номер. Предпочитаю, чтобы все прошло незаметно. Спросишь Патрисию Ламбек.

— Да, знаю. Не забыл.

— Очень мило. Полагаю, ты по уши в дерьме? Ладно, молчи. Потом расскажешь. До завтра. Чао.

Ну вот и все. Жребий брошен. Он снова прикидывает шансы. Либо она солгала президенту и — по собственной воле или по принуждению — по–прежнему остается сообщницей мсье Луи и в таком случае предаст: если довериться ей, его ждет гибель. Либо ей действительно грозит опасность со стороны мсье Луи, и тогда на нее можно рассчитывать. Г не слишком силен в отношении всех этих «либо». Он только предполагает! Предполагает! А разве логика тут в силах помочь? «Он непрестанно шпионит за мной», — предостерегала Пат старика Ланглуа. Если это правда — а она всегда была лгуньей, — мсье Луи наверняка что–то заподозрит и отправит вдогонку за Пат верного человека. Через сорок восемь часов он будет знать, где скрывается Г.

Так что свидание с Пат равносильно самоубийству. Эту идею он уже обдумывал несколько раз, но ни разу еще не испытывал такого страха, от которого теперь весь покрылся потом. А почему бы ему не уехать и не скрыться где–нибудь в другом месте? Чего проще: собрать вещи, вскочить в автомобиль вместе с Ромулом и поминай как звали. Мало ли деревушек, где можно спрятаться! И об этом он тоже думал! Откуда же такая нерешительность? Нет, он вовсе не сдается. Все дело в том, что с мсье Луи у него, оказывается, давние счеты. Он даже не подозревал об этом. И не понял сразу, что его внезапное недоверие — это прилив обиды, вроде прилива желчи. И теперь при помощи Пат он должен добраться до мсье Луи и разоблачить его. Главное — кто выстрелит первым!

Г медленно кладет трубку, пытаясь удержать в памяти, пока он еще отчетливо звучит в его ушах, голос Пат. Ему почудилось, что голос этот привык командовать, и еще… В нем слышится недоверие, но ни малейшего страха… А между тем полиция уже должна была заняться окружением и связями генерального директора. Однако если бы Пат чувствовала, что за ней следят, то не стала бы рисковать, назначая это свидание, и Г вынужден признать, что не имеет привычки разбираться в столь запутанных ситуациях. Ему надо выведать у Пат лишь одно: каковы ее отношения с мсье Луи? И где его можно найти? Г неустанно возвращается к этому вопросу. И так этим озабочен, что Ромул, почуяв его волнение, кружит возле него, отказавшись заигрывать с его руками и покусывать запястья. Наклонив голову, пес не спускает глаз с хозяина — признак глубокого раздумья. Ухватившись за густую шерсть на шее, Г, лоб в лоб, пытается объяснить Ромулу:

— Понимаешь, мсье Луи — мерзавец. Я говорю это вовсе не для того, чтобы ты отстал от меня, дурачок. Просто хочу, чтобы ты понял: по его вине я не свободен. А если не свободен я, то и ты тоже не свободен. Он может напасть на нас в любую минуту, предстать в любом обличье: почтальона, кюре, лесничего, лесоруба, дорожного рабочего, почем я знаю! Я его никогда не видел. Остается надеяться на помощь Пат. Возможно, она даст мне какую–нибудь фотокарточку. Так что не горюй, дуралей!

Он поглаживает пса за ухом, и Ромул с облегчением радостно лает, прыгая на месте, опрокидывает кресло.

— В сад, зверюга…

Выпроводив пса, который бросился по привычной дорожке, идущей вокруг клумб, Г проверяет револьвер, осторожно манипулируя им, сует за пояс и выхватывает с быстротой молнии. Притомившейся молнии. Надо бы быстрее. Если дуэль состоится, то неизбежно лицом к лицу. Мсье Луи не даст подстрелить себя на расстоянии. Г никак не может вообразить эту сцену. Ему никогда не удавалось ясно представить себе что–либо. Но он почти не сомневается, что стрелять придется в упор и, значит, ему не понадобится левая рука. Шансы у них будут равны. Нетерпеливым движением он отмахивается от фантастических видений. Там видно будет. Всю свою жизнь Г повторял: там видно будет, но далеко вперед заглядывать не умел. Вот почему он до сих пор на побегушках у мсье Луи. Открыв на ходу книгу, которой, судя по всему, упивался президент, Г читает:

О слепое, глухое орудье увечий,

Инструмент, чтоб высасывать мозг человечий,

До чего ты нагла, как ты только могла,

Не бледнея, глядеться в свои зеркала?[22]

На лбу у него, как у Ромула, появляется глубокая складка, выдающая тревогу и озабоченность. Что за тарабарщина? Ему вспомнилось, как мать либо гадала на картах, либо чаще всего открывала наугад Библию, дабы почерпнуть советы или предостережения. Может, эти слова обращены к нему? Может, он и есть то самое «слепое, глухое орудье»? Президент принадлежал к иному обществу! Г привык убивать людей ничтожных, содержателей притонов, торговцев наркотиками, но убивать профессоров, адвокатов или ученых буржуа он отказался бы. Мсье Луи заставил его совершить грех. И вот доказательство: этот писатель, Бодлер, поэт, которого Ланглуа всегда держал под рукой! Если бы знать… Генеральный директор был как раз таким человеком, которого следовало пощадить. Г в ярости швыряет книгу в глубину шкафа. Мсье Луи превратил своего оружейных дел лакея в чудовище. Г полагал, что ему удалось вырваться из жалкого циркового мирка. Ничего подобного! Он по–прежнему представляет собой одну из тех диковинок, которые демонстрируют на манеже на потеху публике. Нет, Патрисия должна заговорить! Иначе…

После обеда Г с Ромулом идут на прогулку в лес. Г, который никогда ничего не упускает, хочет взглянуть, как продвигаются дела на вырубке. Где вырубка, там и стройка, а стройка предполагает бригаду, ну а там, где работает целая бригада, как в маленьком цирке, есть всего понемногу: и желтые, и черные, и смуглые, короче, люди, готовые согласиться на любой контракт. Пока бояться нечего, однако не мешает проверить, что творится на поляне, где в воздухе плавает запах опилок и ободранной коры. Их пятеро, обнаженные до пояса, они усердствуют топором и пилой, и на срубленных стволах белеют свежие раны. На соседней площадке застыл в ожидании грузовик с прицепом. Г держит собаку на поводке, чтобы не дать ей подружиться с увлеченными работой лесорубами. За площадкой начинается аллея для верховой езды, уходящая в глубь леса. Саму поляну окружает густой подлесок. Г изучает местность подобно бывалому десантнику ударного отряда, уже не раз участвовавшему в боевых операциях, пути отступления для него так же важны, как и подступы к укрепленному пункту, который предстоит взять штурмом. Если мсье Луи в сопровождении одного или двух наемников решит атаковать спиной к лесу, то сможет исчезнуть в мгновение ока. Нет, ждать его нужно не на воле, а в непосредственной близости от фермы, откуда легко можно следить за открытой местностью. Ромулу страшно хотелось бы получить свободу, ибо через связующий их поводок ему передается лихорадочное возбуждение хозяина. Если нападающие промажут, преследовать их не имеет смысла. Не исключено, что они отступятся, посчитав его твердым орешком. И только после первой атаки, если она сорвется, мсье Луи предложит вступить в переговоры. Глядя на раскачивающиеся на самом верху ветки вяза, Г вдруг подумал — раньше это не приходило ему на ум, — что мсье Луи не знает важности и существа документов, похищенных у президента. Он, верно, воображает, что это динамит! С помощью чего его можно упрятать в тюрьму лет на двадцать! Вот почему у него нет другого выбора: либо убить, либо капитулировать! Надо будет втолковать это Патрисии и убедить ее, что украденные документы равносильны наведенному оружию. Ладно! Немного самообладания, и можно, пожалуй, отвоевать покой. Слышишь, приятель! Покой для нас обоих!

Глава 9

Г занялся туалетом Ромула. Почистил его, расчесал, осторожно расправил шерсть на бедрах. Нелегко было заставить пса сидеть спокойно, не давать ему вертеться, хватать за руку, впиваться зубами в губку, а под конец завалиться на бок и дрыгать лапами, словно здоровенный котенок, собравшийся жонглировать.

— Можешь ты утихомириться, дуралей! Да, вид у тебя хитрющий! Не бойся, живот чесать не стану. Ну вот и все! Вставай! Пошли.

Это слово Ромул уже знает, точно так же, как и слова «гулять», «домой», «к столу», «косточка», «не трогай», «лежать». Они с Ромулом начинают понимать друг друга с полуслова, если смотрят прямо в глаза друг другу, и Г зачастую удивляется тому, что не может солгать Ромулу, сказать, например, «К столу», а самому сделать вид, будто собирается за порог. Все эти глупости наводят Г на мысли, выходящие за рамки привычных забот. И он старается избегать их. Ему было бы страшно открыть вдруг для себя такие вещи, как верность, бескорыстие, полная самоотдача, ведь за всю свою жизнь он никому ничего не давал. Но более всего Г поражает та быстрота, с какой этот пес сроднился с ним, проник в его плоть и кровь, словно они взаимно помогли друг другу по–новому взглянуть на мир. Давно ли они встретились? Впрочем, какое это имеет значение, истина, возможно, в том, что Г сам был когда–то овчаркой. Почему бы и нет? Ведь уверяла же его мать, которая по утрам и в особенности натощак ощущала себя ясновидящей, что в предыдущей жизни была фавориткой какого–то раджи. Г размышляет обо всем этом просто так, для забавы, приглаживая тем временем длинный белый волос родинки, столь элегантно украшающей уголок глаза его пса. Потом переходит к заботам о собственной персоне, гораздо менее значительной для него, чем Ромул. Легкие фланелевые брюки темного цвета (он всегда опасался ярких расцветок), серая рубашка, документы на имя Баллада в заднем кармане, вот вроде бы и все! Можно отправляться в Нант.

Г вынул из машины вещи, которые могли бы выдать его. И теперь автомобиль точно в таком виде, каким он взял его напрокат. Надо будет бросить машину на привокзальной стоянке, где служащие фирмы «Ави» в конце концов обнаружат ее. А возвращаясь на ферму, он украдет другую тачку. Тут нет проблем. Все в его руках, как во времена тех волшебных трюков, когда за три минуты приходилось выбираться из брошенного в воду ящика. И вот уже оба они перед отелем «Мэдисон», причем Ромул на коротком поводке. Г пытается оживить воспоминания о Патрисии былых времен. Красивая, спору нет! Своего рода Лоллобриджида, уверовавшая в собственную неотразимость и неколебимую власть над мужчинами, что придавало ей довольно смешной вид укротительницы. По правде говоря, Г не очень–то нравилось, когда его заставляли ходить по струнке! Однако за минувшие пятнадцать лет она, должно быть, сильно изменилась. И что же, оказалось, вовсе нет! Перед ним предстала все та же Патрисия, но только в обличье другой женщины. Сердце у него замерло на мгновение при виде нового образа, столкнувшегося с былым воспоминанием. Но еще меньше времени потребовалось на то, чтобы отметить оплывшее лицо, чересчур открытую грудь с бороздкой посредине, напоминающей ту, что прячется между ног, пятна пота на блузке, короткие обтягивающие брюки, не скрывающие наметившуюся сетку расширенных вен… «Не может быть! — проносится в голове у Г. — Да ей на все плевать. Видно, отвоевалась». Патрисия сидела в салоне перед зеленым напитком. Но тут же встала. Сверкающие штучки поблескивают в ушах, на шее и пальцах. По привычке к кокетству она взбивает волосы, ставшие теперь белокурыми.

— Малыш Жорж! — восклицает она— Как я рада.

Ромул давится лаем. Эта женщина ему совсем не по вкусу. Г натягивает поводок.

— Спокойно! Это наш друг.

И он сдержанно обнимает Патрисию. Первый контакт дал осечку, как это часто случается после очень долгой разлуки.

— Выпьешь чего–нибудь? — спрашивает она. — Нет? В самом деле? Тогда поднимемся ко мне в номер. Там нам будет спокойнее.

Все трое с трудом помещаются в кабине лифта. Патрисия заговорила первой:

— Это и есть тот пес? Тот самый, которого разыскивают? Знаешь, я догадалась! Значит, это ты убил Ланглуа?

Наступает молчание, а кабина тем временем со скрипом поднимается вверх. Наконец Г отвечает:

— Да, я!

— И ты читал его бумаги?

— Да.

— Ты работаешь на мсье Луи?

— Да. И твой номер телефона нашел в записной книжке Ланглуа.

— Ах вот оно что!

Лифт останавливается на четвертом этаже. По дороге Патрисия объясняет:

— Я предпочла заказать номер. Машина меня изматывает. Я уеду завтра. А ты мог бы приехать в Париж.

Открыв дверь, она входит вслед за Г и Ромулом, который сразу же бросился обнюхивать мебель.

— Садитесь оба, — говорит Патрисия. — Думаешь, он успокоится? Знаешь, в отношении собак… О! Зла им я не желаю, но ты, надеюсь, меня понял?

Она идет в ванную комнату и, намочив конец полотенца, протирает под мышками. Затем садится на кровать.

— Ну! Рассказывай! По радио передавали о смерти бедняги Ланглуа, но уверяю тебя, я понятия не имела, что ты в этом замешан.

— Ты не знала, что я работаю на мсье Луи? Представь себе, я тоже. Я не знал, что ты работаешь на него. Давай–ка выясним все начистоту, если ты не против! Потому что есть одна вещь, которая меня беспокоит.

Она поднимает унизанную кольцами руку.

— Минутку. Стаканчик виски нам не повредит.

Позвонив в бар, она делает заказ.

— Все в порядке, Жорж, продолжай. Ты обеспокоен! Между нами, сколько я тебя помню, ты вечно о чем–то беспокоился. Так в чем же дело?

— Сама подумай! Я явился, и ты сразу решила: у Жоржа собака президента, значит, это он убил старика. А раз он работает на мсье Луи, значит, ему дан приказ убить и меня.

Она пожимает плечами, отчего зазвенели все ее побрякушки.

— Ты ничему не научился! — возражает она и, протянув руку, достает из–под подушки крохотный пистолет. — У тебя собака, — смеется она, — а у меня вот это.

Патрисия целится в Г, и Ромул начинает ворчать.

— Ладно, ладно… Это всего лишь шутка.

Спрятав оружие, Патрисия продолжает:

— Неужели ты не понимаешь: если я согласилась приехать, то потому что знала — риска никакого. Возможно, со временем мсье Луи захочет избавиться от меня, но только не теперь.

— Ты сказала ему, что я звонил?

— Конечно.

Входит слуга с подносом, и Ромул с беспокойством следит за ним. Г набивает трубку. Патрисия предлагает ему свою пачку «Кравен».

— Убери трубку! Не то сразу завоняет полицейским комиссариатом!

Она протягивает ему золотую зажигалку. Г затягивается два–три раза, поглаживая Ромула, который согласен сидеть, но не лежать.

— Главное, в чем мне хотелось бы разобраться, — говорит Г, — это в твоих отношениях с мсье Луи. И еще я хочу узнать, почему меня держали в неведении, отстранив от всего… и почему ты предупредила Ланглуа о твоем скором отъезде, словно тебе кто–то угрожал.

На оплывшем лице Патрисии появляется что–то вроде снисходительной усмешки, но глаза остаются серьезными, как у игрока в покер. Глубоко вздохнув, она отпивает глоток виски и внезапно усаживается на ковер.

— На этих кроватях чувствуешь себя так неудобно! — восклицает она. — А тебя, надеюсь, мое поведение не шокирует. Ладно! Короче, ты хочешь, чтобы я рассказала тебе мою жизнь. Мы расстались, помнишь? Точнее, ты меня бросил. Опускаю период, когда мне пришлось работать на панели.

Набрав в рот виски, она замерла, словно картины былого мешали ей проглотить спиртное.

— Видишь ли, если бы я не встретила Люсьена — теперь он зовется мсье Луи, но в ту пору походил на тощего кота и звался Люсьеном, — так вот, если бы не он, я бросилась бы в воду…

— Наверняка сутенер!

— О! Как это на тебя похоже, но если ты посмеешь смеяться над тем, что я скажу, получишь хорошую затрещину. Люсьен действительно меня любил…

Она наблюдает за Г. Но тот и глазом не повел. Подумать только, кто–то мог любить эту толстую женщину! Хотя сам–то он, черт возьми! Да еще этот Люсьен! И потом… Воспоминания о любовных увлечениях сменяют друг друга, расплывчатые и серые, словно один и тот же силуэт, до бесконечности повторяющийся в зеркале парикмахера. Противно до тошноты!

— Он мало что умел! — продолжает Патрисия. — Но если не работаешь сам, всегда можно заставить работать других.

— Шантаж? — спрашивает Г.

— Ну конечно! Я была красивой девчонкой, помнишь? Люсьен вложил деньги. В меня. Правда, ему пришлось занять, чтобы устроить меня в двухкомнатной квартире возле площади Этуаль с видом на окрестности, не подлежащие застройке, разориться на туалеты — словом, сделать из меня первоклассную call–girl, сам понимаешь… Ну а дальше пошло–поехало, клиентов хватало, и, когда попадалась крупная дичь, мы подстраивали трюк с непристойными фотографиями… Негативы в обмен на миллионы… Не всегда все проходило гладко, но Люсьен умел убеждать даже самых несговорчивых, и они отстегивали денежки, выручку.

Слово «выручка» она произнесла бесстрастно, без нажима, как настоящий делец; рядом с ней Г почувствовал себя вдруг низкооплачиваемой мелюзгой, да таким он, в сущности, всегда и был. Патрисия закуривает сигарету, выпуская дым через нос, мягким движением подхватывает пепельницу и ставит ее на ковер.

— Опускаю подробности, — продолжает она. — Когда за дело берутся всерьез, поначалу все идет довольно скромно, ну а потом с размахом. Я уже не помню, когда Люсьен превратился в мсье Луи, знаю только, что довольно скоро. И хочу сказать одну вещь, которая наверняка тебя удивит: все это время — только прошу, не смейся — мы друг друга любили… Да, любили! Но не так, как в кино… Любили ради заработка, подталкивая, если хочешь, друг друга к успеху. Представь себе, например, своего пса вместе с сукой на охоте… вот она, настоящая работа! У нас были связи в самых разных кругах, мы ни от чего не отказывались: азартные игры, наркотики, проститутки… Мы хотели поскорее добиться успеха, а когда торопишься, нередко приходится расталкивать других. Так, со временем, вокруг стали нашептывать имя мсье Луи.

— Понимаю! — молвил Г.

— Молчи лучше! Ничего ты не понимаешь… Дайка мне подушку… Спина устала.

— Хочешь в кресло?

— Нет, спасибо, все в порядке… Я говорю, что ты не можешь ничего понять, потому что понимать–то тут как раз и нечего. Мсье Луи занимается импортом–экспортом, дело на самых что ни на есть законных основаниях, а я, со своей стороны, владею несколькими ночными кабаре, где встречаются актеры, политики, кинематографисты, светские женщины — словом, никакого сброда… Само собой, мы приняли все меры предосторожности!

— А Ланглуа?

— Погоди, я не кончила! Наша сила была в том, что мы умели объединять свои интересы, а не враждовать. Знаешь, импорт–экспорт многое покрывает — ты обомлеешь, если я расскажу тебе, какие контракты обсуждались у меня: мост в Тонне–Шаранте, Рошвилльские скотобойни и, наконец, Юго–Западный цементный завод.

— Вот это меня больше всего интересует! — прерывает ее Г.

— Ну что ж! — откликается Патрисия. — С согласия Луи я стала любовницей Ланглуа… A потом оставалось лишь тянуть из него деньги под угрозой. Бедняга был просто болен: приезжал в Париж и требовал девочек. Я, конечно, ублажала его как могла. Потом настал момент, когда кредиты его оказались исчерпаны… Ну, а мы тут как тут. Луи приберет к рукам цементный завод, как прибрал к рукам лесопильню в Морбиане и консервный завод в Финистере.

— Объясни!

Патрисия гасит окурок и берет новую сигарету.

— Только в память о прошлом я рассказываю тебе все это, — шепчет она. — Знаешь, ты не так уж изменился! Ах, если бы я могла заподозрить, что ты работаешь на Луи! Но многие вещи он хранит про себя. У него — свои служащие. У меня — свои. Это наша доля независимости.

— А все–таки? Что там с цементным заводом?

— Почему тебе непременно надо это знать?

— Потому что именно я убил Ланглуа! Мне неизвестно, что вы там затеваете, но имею же я право быть в курсе!

— Это дело, — задумчиво произносит она, — возможно, далеко не лучшее из того, что мы провернули.

— Почему?

— Потому что оно связано с политикой, а мне это не нравится! Если бы Луи послушал меня, ему не пришлось бы убирать Ланглуа… Кстати, он поручил это тебе, а мне ничего не сказал! Должна тебе кое в чем признаться, малыш Жорж. С тех пор как Луи ввязался в политику — а политика и терроризм всегда заодно, — он, кажется, начал терять голову и меня с толку сбивает. Я дам тебе один совет: сматывай удочки! Брось все.

— Если бы я мог!

— А в чем дело? Разве у тебя нет какого–нибудь угла, где бы он не смог тебя достать?

— Есть. Но ты забываешь главное: у меня документы Ланглуа, и я таскаюсь с этим типом, о котором трезвонила вся пресса.

Он поглаживает Ромула; тот, умирая от скуки, зевает, широко разинув пасть.

— А что, бумаги действительно компрометирующие?

— Думаю, да. Ну, прежде всего — ты сейчас подскочишь, — есть твое письмо.

— Не может быть!

— Да, да, я не шучу. Прощальное письмо в несколько строчек.

Патрисия прислоняется к стене, испачкав ее потом. А Г тем временем продолжает:

— Насколько я понял, ты была его любовницей…

— Ах, прошу тебя! Оставим этот насмешливый тон. Да, я была его любовницей, но давно! А как, по–твоему, их заманивают!.. Мне всегда было его немного жаль.

— Ты говорила ему, что собираешься уезжать. Это верно?

— Хотела мило порвать без лишнего шума…

Г слегка наклоняется, чтобы лучше видеть это непроницаемое под маской макияжа лицо.

— Да будет тебе, — говорит он с недоброй улыбкой. — Ты знала, что кто–то должен прийти и убрать его!

— Нет! Клянусь, не знала.

— Но догадывалась! А это одно и то же. Знаешь, в настоящий момент нам с тобой решительно нечего скрывать друг от друга. К счастью, этот невинный бедняжка ничего не понимает, иначе с воем убежал бы прочь! Да, я убиваю, только без всякого кривлянья, а тебе еще требуется утешать, ласкать — словом, играть красивую роль.

— Хватит! — кричит Патрисия. — Вот увидите, все шишки достанутся мне.

Насторожившись, Ромул подходит и обнюхивает толстую тетку, которая цепляется за кровать, чтобы встать на ноги. Поправив блузку, Патрисия идет за табуретом в ванную комнату.

— До чего же скверно! — ворчит она. — Хочешь еще виски?

Она звонит дежурному. Повелительный тон Патрисии вызывает раздражение, так и хочется послать ее куда подальше, однако, опомнившись, она добродушно соглашается:

— Конечно, я кое о чем догадывалась, потому что ему уже нечем было платить. И предпочла отойти в сторону…

— На цыпочках? — договаривает за нее Г.

— Возможно, ты скоро пожалеешь о своих гнусностях! — беззлобно замечает она. — Ну? Что там было еще?

— Выписки из счетов «Индосуэца».

— Дальше?

— Черновики. Письмо некоему Полю, в котором Ланглуа высказывает намерение покончить с собой. Он упоминает о каком–то Бернеде, служившем будто бы посредником в тайных сделках с испанцами…

— Я этого боялась!

— Продолжать? — спрашивает Г.

— Давай… Давай… Только поскорее.

— Так вот, он разоблачает мсье Луи, на которого у него заведено досье.

— И где же это досье?

— У него не хватило времени подготовить его.

— Считай, повезло! — обрадовалась она. — Я предупреждала Луи. Шантаж — дело беспроигрышное. Зато политическая возня — сплошное дерьмо.

Г живет один и, видимо, потому не имеет привычки ругаться, разве что иногда. Нет, он ничуть не шокирован. Но чувствует себя неловко.

— Еще была записная книжка, — продолжает он, — своего рода бортовой журнал старого волокиты. С целой коллекцией адресов. В том числе твоим.

Слуга снова приносит заказанные напитки. Намочив уголок салфетки, Патрисия протирает лоб и уши, потом берет кусочек льда и сосет его, морщась, словно обжигаясь.

— Вроде полегчало. Ну что там еще?

— Говоря откровенно, — отвечает он, — я не очень внимательно просматривал всю эту писанину! Но то, что мне попалось на глаза, кажется чертовски опасным.

— Да уж, — соглашается она. — Надо было кончать с ним, время поджимало. К тому же президент состоял в родстве с уймой влиятельных людей.

Г встает, чтобы размяться, и Ромул отряхивается, с готовностью собираясь покинуть узкую комнату, где пахнет дезинфицирующими средствами.

— Подведем итоги, — говорит Г, отыскивая спички, — я был твоим любовником. Ты была любовницей мсье Луи. И не так давно — любовницей Ланглуа. Получается, все мы родственники, хотя и незаконные. Могли бы, кажется, договориться. Что же нам мешает это сделать?

— Ты понятия ни о чем не имеешь, — отвечает Патрисия. — Выполняешь свою привычную работу изо дня в день. Это нетрудно! А каково нам! Мне!.. В голове целая цепь call–girls, можно сказать, межнациональная корпорация, называй это как хочешь, но речь и в самом деле идет о настоящей сети. То, что удалось с Ланглуа, — а это принесло нам миллионы, — должно действовать на очень высоком уровне, если, конечно, не путать жанры. Девочки — одно, а террористические акты — совсем другое. Но Луи…

Она умолкает, чтобы выпить. И Г, пользуясь случаем, решается вставить слово:

— Мне очень хотелось бы встретиться с ним. Согласись, это ни на что не похоже — я так давно работаю на него и ни разу по–настоящему не говорил с ним. Взять хотя бы дело Ланглуа: если оно прошло не так гладко, то не только по моей вине.

— Ах! — воскликнула она. — Ты тоже заметил… Беда в том, что окружение у него неважное! А когда начинаются импровизации…

— Короче, — прерывает ее Г, — тут пахнет соперничеством?

Вместо того чтобы рассердиться, она разражается смехом, и Ромул сразу вскакивает.

— Не думай больше об этом! — советует она.

— Прошу прощения! — протестует он. — В настоящее время я знаю столько же опасных вещей, сколько знал Ланглуа. И стало быть, заслуживаю уничтожения по тем же самым причинам, что и он. Вот почему я просил о встрече с тобой. Что мне делать? Может, тебе известны намерения мсье Луи?

Взвесив все «за» и «против», она наконец решается:

— Это ты подвергаешь нас всех опасности. Не столько бумаги, сколько ты. Мог бы ты спрятаться на некоторое время?

— Разумеется.

— Вместе с твоим гнусным псом?

Г покровительственно гладит Ромула по голове.

— Это мое дело! — жестко отвечает он.

— Ладно, ладно! Постарайтесь исчезнуть до конца месяца, чтобы мсье Луи забыл о вас. Когда он был помоложе, то никого не забывал! Но теперь в голове у нас с ним слишком много дел.

Своей надушенной рукой она закрывает рот Г.

— Нет, нет, молчи. Я не желаю знать, где ты скрываешься, есть ли у тебя телефон и нe сменил ли ты имя. Я вообще тебя больше не знаю, понял? Только прошу отослать документы мсье Луи.

— Ему известно, что я здесь?

— Ничего ему не известно. Соблюдай осторожность, и с тобой все будет в порядке.

Она улыбается, Г как бы мельком видит прежнее ее лицо.

— Он будет в ярости, — замечает Г.

— Да, в ярости.

Она с живостью поднимается, и Ромул глухо ворчит. Г слегка хлопает его по морде.

— При нем, — объясняет он, — лучше избегать резких движений.

— Очаровательная зверюшка, — шутит Патрисия. — Видно, он меня невзлюбил. Не мог бы ты втолковать ему, что было время, когда мы с тобой отлично ладили.

Она тихонько подходит к Г и шепчет:

— У видимся мы не скоро, но если тебе доставит удовольствие… Мне — да!

Она протягивает руку к поясу его брюк. Г останавливает ее.

— Нет, — выдохнул он, — не при нем.

Тогда Патрисия набирается смелости коснуться ушей пса.

— Странная штука любовь! — шепчет она. — Ладно! Пошли. Между нами все сказано.

Г делает несколько попыток, прежде чем находит малолитражку, которая открывается без труда. За рулем такого неказистого автомобиля он почти ничем не рискует, вряд ли его остановит полицейский контроль.

— Тебе понравилась Патрисия? — спрашивает Г Ромула. — По сути, она спасла нас от неприятностей. Не знаю, согласился ли бы я вновь бежать. Но надо быть начеку.

По возвращении каждый из них сразу же берется за любимое занятие: Ромул хватает кость, а Г — трубку. Тщательный осмотр жилища. Ничего особенного не обнаружено. Занявшись приготовлением супа, Г поучает Ромула:

— В Генруе всем скажем, что у меня была небольшая авария и, чтобы выручить меня, мне одолжили этот автомобиль.

Снова почувствовав воодушевление, он, насвистывая, накрывает на стол.

— С этого дня, — заявляет Г, — будешь сидеть за столом вместе со мной. Постарайся вести себя хорошо. А теперь хочу сказать тебе одну вещь! На мсье Луи нам на… Ладно, думаю, ты меня понял!

Глава 10

Г вдруг заметил, что у него не остается больше времени скучать. Обычно по прошествии нескольких дней отдых начинал его тяготить, особенно если из–за плохой погоды приходилось сидеть дома. Он из тех, кто не заглядывает в книгу, не просматривает рассеянно журнальные фотографии, у него сразу же вызывают раздражение самодовольные лица великих мира сего. Перед телевизором он быстро засыпает. Ему могли бы доставить удовольствие какие–нибудь захватывающие истории, но стоит появиться убийце, его кривлянье выводит Г из себя. Поэтому он предпочитает работать руками. Любимое его развлечение — мастерить мух. Сходства он не ищет. Напротив. Его может привести в восторг самая невероятная муха, крохотное мохнатое существо, отливающее всеми цветами радуги, которое нередко привлекает голавлей своим скандально вызывающим видом. Те косяками собираются полюбоваться диковинкой и, озадаченные, не спускают глаз с мохнатой грудки, не решаясь, однако, поддаться искушению. Разворот. Вода приходит в движение. Рыба уже далеко. Г понял. Нужно добавить красного или желтого, этот новый мазок наверняка вызовет в зарослях кувшинок негодующее волнение.

Обычно Г возвращается домой с наступлением сумерек. Смутное время, когда следует принимать себя таким, как есть. Примостившись на углу стола, он съедает кусок сыра или колбасы. Готовить? А зачем? Включив свет во всех комнатах, Г курит трубку. Он и доволен, и недоволен. Ждет. Возможно, завтра, вернувшись в Париж, он обнаружит послание и снова соберет вещи. Потом его ожидает крупное вознаграждение, а пока надо все время оставаться начеку, каждая минута дорогого стоит. Словом, Г живет как хищник. Существует время охоты и время переваривания пищи, время бодрствования и время тупого оцепенения. Зато теперь наступило время Ромула, который, немыслимо обогатив жизнь Г, смешал воедино все, из чего состояли дни волка–отца, уже не принадлежащего самому себе, ибо и зрение, и слух, и обоняние ежеминутно обращены к этому суматошному, непредсказуемому отпрыску.

— Ко мне, хулиган! К ноге. Если я говорю «к ноге», это не значит, что ты должен грызть мои пальцы!

Дрессировка длится обычно недолго: Ромул быстро усвоил, что стоит ему по–особому радостно тявкнуть, и всякой дисциплине конец. Схватив пса за щеки, Г притягивает его к себе и, почти касаясь собачьей морды лицом, просит: «Скажи еще что–нибудь… вот как сейчас… Знаешь, твой щенячий голос… А ты делай как я».

Он издает хриплый звук, заканчивающийся хохотом, и несколько раз тыкается головой в покорно подставленную морду.

— А ну! Гулять!

Ромул сразу запомнил лесную дорогу. Он осмеливается уходить далеко, исчезая в густом кустарнике и самозабвенно роясь в палой листве. Г обследовал местность. Змей нет. Значит, никакой опасности. Все тихо. Прошло уже несколько дней. И ни разу Ромул не проявил признаков беспокойства. Вокруг дома витают запахи лавочника, мясника, лесничего либо лесорубов, которые по дороге в деревню, проезжая мимо на велосипедах, неизменно поднимают руку.

— Adios!.. Ciao!.. Agur! Buenos!

Г отвечает столь же любезным приветствием. Это напоминает ему времена «Медрано», Амара, Жана Ришара. На площадке тогда можно было услышать слова на всех языках, что свидетельствовало обощущении радости жизни. Иногда они с Ромулом добираются до самой стройки, псу там очень нравится. Что в этом плохого? Неподвижно застывшие, ощетинившиеся зубьями пилы, как огонь, сверкают на солнце. Ромул обходит их стороной, устремляясь к кучам опилок; вывалявшись как следует, он возвращается довольный, чихая и отряхиваясь, поднимая вокруг себя облако белой пыли.

— Ко мне! — приказывает Г. — Погляди, во что ты себя превратил! Знаешь, на кого ты похож в таком клоунском виде? На Патрисию. Вылитый портрет.

С этими словами он бумажной салфеткой вытирает озорную рожицу, которая словно улыбается! Рабочие смеются, ради забавы заставляют носиться пса, и под конец, совсем выбившись из сил, тот валится на бок в тени.

Время перерыва затягивается, и бригадир не спешит подавать сигнал к возобновлению работы. Собака, которая спит, положив морду на колени хозяину, — это воплощенный образ летнего отдыха, и стройку охватывает вялая апатия. Г курит неторопливо. Он не мастер говорить разные слова, но если бы умел выражать свои чувства, то прошептал бы тихонько, лишь для себя и для Ромула: «Вот она, радость жизни».

Ленивым движением хвоста Ромул как бы подтверждает: да. И верно, время теперь не в счет. Перестаешь обращать внимание на шум дизеля, на пронзительный свист металла, вонзающегося в дерево. В этом лесном захолустье они так далеки от всего. Мсье Луи потерял их из виду. Даже если предположить, что он добрался по следу до Нанта, там легко сбиться с пути и заплутать. К тому же у него столько всяких забот… Если он и в самом деле занялся теперь незаконным сбытом оружия, как дала понять Патрисия, ему следует затаиться, тут уж не до убийцы с собакой. Да… возможно… не исключено… посмотрим… Один за другим Г принимает собственные доводы, несущие успокоение, однако в глубине души легким облачком притаилось сомнение, ибо он всегда знал, что договор, связавший его с мсье Луи, — это особое обязательство, своего рода мужской поединок — mаnо а mаnо,[23] щека к щеке, — где побеждают загадочным образом не того, кто слабее, но того, кто трусливее. А он ведь бежал. Назвать это можно как угодно: отказом повиноваться, приливом проснувшегося чувства собственного достоинства, нежеланием убивать беззащитного зверя, но главное — он бежал. И не исключено, что другому подручному будет приказано навести порядок, пока мсье Луи занимается срочными делами. Вот почему надо неустанно следить за Ромулом, как следят за индикатором опасности, аппаратом безупречной точности, улавливающим малейший шелест или шорох, необычное колебание воздуха. Причем опасности надо ждать со стороны Генруе, потому что река, некогда отданная на откуп рыбакам, ныне оказалась во власти всего, что движется при помощи мотора, начиная от баржи с нефтью до houseboats, маленьких плавучих вилл, на борту которых разгуливают теперь по живописной Бретани. Стоит какому–нибудь отдыхающему остановиться в деревне… «Вы не видели мужчину с прихрамывающей овчаркой…» И все, беседа завязалась. «Ну конечно, он живет по соседству с Ля–Туш–Тебо… вы легко его найдете… Вон туда! Прямо до самого леса!» И смерть двинется в путь под видом отпускника в шортах, рубашке с короткими рукавами, с безобидным фотоаппаратом через плечо, который на деле окажется восемьдесят пятым калибром. Ладно! Хватит предаваться пустым домыслам. Любопытно, с какой легкостью можно перейти от чувства блаженного умиротворения к состоянию глухой тревоги, а все из–за собаки, потому что и в нее тоже будут стрелять. Вот она, страшная мысль, которая, как змея, поднимает свою ядовитую голову над вереницей безмятежных картин покоя и счастья. Сам Г воспримет пулю как должное, как смертельный удар рога на арене во время боя быков. Такое уж ремесло! Убийцы знают, куда целить. Они, вроде хирургов, представляют себе расположение каждого органа. На них можно положиться. Но что им известно о собаках! Куда бить, чтобы уложить их на месте?

Г не может вообразить себе Ромула умирающим. Один раз он его таким видел, и этого вполне достаточно! Ладони взмокли от пота. Вот и пришел конец недолгой радости. Простирающийся вокруг лес стал похож на театр военных действий или ринг, словом, такое дикое место, где невинных подстерегает опасность и смерть. Г свистит. Они уходят. Дома им будет лучше. Подняв руку, он посылает всем привет. Рабочие перестают трудиться, провожая взглядом удаляющегося среди деревьев человека с собакой. Они тоже без всякого умысла могут показать пальцем на них обоих. Г решает не выходить больше без револьвера. Предосторожность? Страх? Да нет. Просто потребность, как у застоявшегося атлета, вернуть себе форму. Вот что происходит, когда складываешь оружие. Тобой начинают овладевать радости и страхи, свойственные всем остальным. Внутри становишься вялым. И без того уже на левую руку нельзя положиться. Самое время призвать к порядку все свои мускулы, которые считают, видно, себя в оплаченном отпуске. Г подбирает палку и, показав ее собаке, протягивает, словно шпагу.

— Прыгай!..

Ах, славный пес! Он доверчиво прыгает, раз решено, что он может прыгнуть, и теперь счастлив безмерно. Бегает кругами. Лает, требуя повторения. Какое чудо — эта неистощимая, бьющая ключом жизнь, эта ликующая радость, выплескивающаяся в бесконечном разнообразии движения без всякой цели, просто ради удовольствия, ради неожиданных прыжков, и при этом неизменный взгляд в сторону свидетеля… эй… не теряй меня из виду… не ради ли нас обоих я бегаю, лаю, становлюсь чертенком лесных чащ… «Я совсем чокнулся», — думает Г. Ему постоянно приходится одергивать себя, запрещая себе рассматривать Ромула как странного собеседника, с которым можно вести нескончаемый молчаливый диалог. Дом уже близко. И поведение пса сразу меняется. Он идет, озабоченно уткнувшись носом в землю. Ловит испарения. Разгадывает знаки. Словно распахивает одну за другой бесплотные двери, доступные лишь его обонянию. А вот и дом. Г не поленился запереть все засовы и задвижки, оставив приоткрытыми ставни в спальне, чтобы, как сквозь бойницу, следить за дорогой, держа револьвер наготове. Ванну перед сном принимают на кухне. Плескаются в одном тазу. Ромул так и норовит схватить зубами мыло.

— Оставь! Брось сейчас же, болван! И за что мне достался такой олух!

Еще довольно жарко, и Г натягивает одни брюки от пижамы.

— Сегодня — молчок! — предупреждает он. — У меня нет настроения болтать.

Однако это сильнее его! Как только ему удалось разместить рядом с собой зад Ромула, как только пес пристроился наконец у мокрого бока хозяина, Г не выдержал:

— Я запрещаю тебе лизать меня, слышишь! Мне щекотно! Перестань! Убери морду! Кто тут командует?

Воцарившееся молчание длится недолго.

— Знаешь, — говорит Г, — скоро… всему конец. Не будет больше контрактов. Во–первых, я сам как бы перекрыл себе все пути. Да и возвращаться к этой профессии не хочется! Почему? Толком не знаю. Теперь ты — мой контракт. Сколько клиентов я устранил? Видишь, я уже не помню. Хотя в общем–то не так много. И ни одной женщины. И никогда никого в упор. Убить — это одно, а шлепнуть — совсем другое! Вот только с беднягой Ланглуа не повезло! Если бы я мог поступить иначе! Мне нравилось иметь дело с силуэтами: это все равно что пустое место. Когда целишься в какого–нибудь типа с двухсот метров, ты его, конечно, различаешь, но словно в тумане. Тут задействован не только глаз, но и здравый смысл, ведь оптический прицел дает искажение… появляется нечто вроде ореола, если ты понимаешь, что я имею в виду! На память мне приходит некий… некий Маллори… Он участвовал в бегах в Отей… Приезжал спозаранку на своем «ягуаре»… на выезд кляч… Лично я не люблю лошадей, это мое право, верно? Но он!.. До чего забавно: если любишь псов, значит, не любишь лошадок… Ты либо пес, либо лошадка! В цирках другого не дано!.. Так вот, мой Маллори за наличные получает возможность прокатиться, а попасть в типа на рысях — это далеко не просто. И что же, всего одна пуля в так называемую жокейскую шапочку… Тук! И нет больше Маллори. Разумеется, ты не можешь трубить об этом на всех перекрестках, но сам–то знаешь, чего это стоит, и чувствуешь себя героем! Ты спишь? Эй! Ты спишь?

Да, Ромул спит, его ровное дыхание оставляет на коже ощущение прохлады. Время от времени по морде пробегает легкая судорога, а лапы как бы готовятся к прыжку, Г крепче прижимает к себе пса.

— Ну ладно, ладно… Это лесная мышь… Лежи спокойно. Поймаешь ее завтра…

Ночь миновала. Проснувшись, Г прислушался к щебету стрижей, увидел ослепительно яркий свет и понял, что погода хорошая. Столько смертей осталось позади, а он с жадностью готов встретить новый день.

— Эй ты, вставай! — кричит он. — К столу!

И тотчас начались каждодневные излияния радости: лизание, удары хвостом, утренние покусывания.

— Да, да! Ты отличный пес. Но это не причина, чтобы топтать меня.

А теперь скорее в сад. Ему приспичило! Затем наступает время кормежки, чавканья над миской и, наконец, долгожданной косточки, вернее, огромной кости с дыркой внутри, где прячется серый мозг, самый смак мясного угощения. С невероятным терпением язык пытается извлечь его, умоляя, требуя сдаться и наконец, с помощью двух лап, зажавших кость, вынуждая это сделать. Пожалуй, наступает единственный момент, когда Г обретает свободу и может один выйти на волю: как старый, закоренелый холостяк, он не прочь, пускай хоть на несколько минут, оказаться предоставленным самому себе.

Набив трубку, Г делает несколько шагов в сторону подлеска. Ощущается что–то не совсем обычное. Стройка? Ее не слышно. Забастовка? Странно! Он проходит чуть дальше, прислушивается. Ничего. Легкий утренний ветерок, подобно обессилевшей волне, замирает на верхних ветвях деревьев. Заподозрив неладное, Г возвращается назад, хочет удостовериться, что Ромул по–прежнему занят своей костью. Осторожно закрыв дверь, он на всякий случай кладет в карман револьвер. Нельзя сказать, что он встревожен. Для этого нет причин! Но все–таки опасается. Ребята со стройки часто остаются спать на месте, особенно в такие жаркие ночи. Бригадир ночует в Генруе. Случись что–нибудь, надо звать его. А ближайший телефон находится… Г вздрагивает. Ближайший телефон у него! В таком случае скоро непременно кто–то явится на велосипеде или мопеде. Г пересекает сад и едва не сталкивается с огромным детиной, которого тотчас узнал. Это тот, кого называют Грек.

— Можно позвонить?

— Разумеется, — отвечает Г. — Что–нибудь случилось?

В то же мгновение неистовый лай пригвождает мужчину к месту. Никогда Ромул не проявлял подобного ожесточения. Упершись в пол за дверью всеми четырьмя лапами, пес задыхается, захлебываясь ругательствами. Скребет когтями по дереву. Бросается на врага. В нем проснулась свойственная немецким овчаркам злобная ярость.

— В чем дело? — кричит Г. — А ну кончай комедию!

Ромул умолк, переводя дух, и Грек робко спрашивает, не злой ли он.

— Немного диковатый, и все. Да вы его уже видели на стройке. Телефон здесь.

Грек извиняется, пытаясь внятно объяснить, что двое его товарищей подрались и что Юго ударил ножом другого. Нужен врач.

— Я займусь этим, — говорит Г. — Юго — значит югослав?

— Да.

— Замешаны девушки?

— Да.

— Ладно. Не стойте там. А ты, балбес, заткнись.

Ромул, возмущенный, ходит взад–вперед за дверью. Внезапно он утратил свой щенячий голос, вместо него слышится хриплое, злобное ворчание, в котором временами прорывается какой–то переливчатый звук, похожий на слово. Это крик боли, оскорбленной любви, который означает: «За что? За что?»

Грек ушел, и Г звонит в Генруе.

— Алло! Доктор Белланже? На лесопильне требуется ваша помощь. Речь идет о драке. Больше я ничего не знаю, но дело наверняка серьезное. Меня зовут Жорж Валлад. Я живу на краю леса. В маленьком доме. Простите, не понял. Чтобы я предупредил жандармов? Признаюсь, мне не хотелось бы вмешиваться в это… Хорошо, я сделаю все необходимое.

«Ну и ну, — думает он. — Жандармы — здесь! Жестокий удар».

Машинально Г открывает дверь Ромулу и получает удар в живот — на него обрушились сорок килограммов обезумевшего от радости пса.

— Боже мой, оставишь ли ты меня в покое! Да, да, это я! А это руки хозяина! Лицо хозяина! Угомонился? Тот тип ушел. Я знаю, от него пахло луком. Ничего не поделаешь.

Разговаривая с Ромулом, он набрал номер жандармерии.

— Я звоню, чтобы сообщить о драке на лесопильне… Меня зовут Жорж Валлад. Ко мне только что приходил один из рабочих. Я единственный в округе, у кого есть телефон. Не знаю, насколько это серьезно. Нет, я провожу отпуск в своем доме… Я пишу книгу и не хотел бы, чтобы меня часто беспокоили. Да, произносится «Валлад». Ах, вы недавно в этих краях, господин аджюдан. Но ваши люди наверняка знают меня в лицо. Ну хорошо. До встречи!

Он кладет трубку и прячет револьвер.

— Только этого не хватало! — едва слышно бормочет Г. — Будут все время приставать! Спорим?

Жандармы всегда внушали ему страх! Ищут, роются, вынюхивают, ох уж эти жандармы! Вопрос за вопросом, на словах — в интересах расследования, а на деле — ради удовлетворения неистощимого любопытства они терпеливо выслушивают всевозможные сплетни и болтовню, конструируя с помощью мелких деталей что–то вроде примитивных гнезд, где высиживают и производят на свет разные версии, которые, в свою очередь, надо подпитывать самыми свежими деталями, и в один прекрасный день глазом не успеешь моргнуть — щелк — наручники!

— Бедный мой малыш, ты думаешь, этот шрам на твоем бедре не заставит их задуматься! Разумеется, такого рода деталь не имеет отношения к истории с ножом, но для них ничего не проходит даром. Этот шрам они отложат в сторону — до времени! С их проклятыми компьютерами никогда не знаешь, может, им удастся доказать, что в тот день, когда был убит Маллори, я приехал в Отей на такси!

Сидя перед Г, Ромул покорно слушает, однако он полон решимости не соглашаться, чтобы его запирали. Пускай уж лучше держат на поводке даже дома. И бесполезно обещать за это мозговую косточку, нет и нет.

Заложив руки за спину и опустив голову, Г ходит взад–вперед. У него ни к чему не лежит душа. Если бы он себя послушал, то пошел бы снова спать. А поедят что придется: спагетти и вареную картошку. Он еще раз перебирает мысленно все, что может его изобличить: в первую очередь собака. Его могут спросить, откуда у Ромула эта рана. Ну и конечно, украденная машина, хотя еще есть время бросить ее в лесу в таком месте, где гуляют только лисы да кабаны. Ах да! Винтовка и прочие принадлежности, именно с этого следует начать… Вырыть яму в глубине сада у навозной кучи. Документы Ланглуа, ладно, они уничтожены! Что еще? Г крутится на месте, как будто остальные улики разложены тут, кружком. Да нет! Пожалуй, напрасно он беспокоится. Просто он не углублялся в проблему, а у стройки–то есть название: она составляет часть лесопильни Морбиана. А кто контролирует среди всего прочего эту самую лесопильню? Компания импорта–экспорта мсье Луи. Расследование начнется потихоньку–полегоньку, это очевидно. Кто он, человек по прозвищу Юго? И откуда взялся? Истинные мотивы ссоры? Если действительно речь идет о девчонке, на том все и кончится! При условии, что они не воспользуются случаем сунуть нос в дела мсье Луи! Только вот загвоздка: мсье Луи — лакомый кусок. Мозговая косточка!

Повертевшись, Ромул идет на всякий случай в свой угол. А Г продолжает мучительно думать. Ибо компания мсье Луи возглавляет немало филиалов, в том числе и Юго–Западный цементный завод, генеральный директор которого был недавно убит. («С этим связана какая–то история с собакой, надо прояснить», — скажет некий высокопоставленный полицейский чин комиссару, расследующему дело.) И Юго останется в стороне. Хотя, может, и нет! Стоит лишь вспомнить, как отреагировала Патрисия, когда зашел разговор о Бернеде, подозреваемом в тайных связях с испанцами. Не исключено, что цементный завод служит прикрытием незаконной торговли оружием или наркотиками, а может, и тем и другим? Но цементный завод — это мсье Луи, лесопильня Морбиана — тоже мсье Луи, да наверняка обнаружится немало других предприятий, связанных с именем мсье Луи, и каждый раз, как новая фирма присоединялась к компании, исчезал какой–нибудь обременительный генеральный директор. Странные совпадения, которые высветятся, вспыхнув все разом, словно огни фейерверка. Г вынужден сесть! А он–то думал, что мсье Луи прибегал к его услугам, отвечая ударом на удар, дабы смыть нанесенную обиду. «Несчастный идиот! — думает Г. — Я был его ударной силой, он постоянно использовал меня, чтобы вывести из игры неугодных ему конкурентов…»

Он идет выпить стакан воды, приласкав по дороге Ромула.

— Ну, а Патрисия? Какое место отводишь ты ей в этой игре? Представь себе их обоих: он царит над своими акционерами, она — над своими девицами, каждый созидает собственную империю! До того момента, когда происходит столкновение — бац! Цементник, обобранный Патрисией и разоренный мсье Луи, взывает к правосудию, и хочешь, я скажу тебе одну вещь… Так вот, помнишь компьютер, туда пихают все подряд: филиалы одного, шантаж другого, и Бернеда, и Юго. Затем хорошенько встряхивают смесь и начинают искать стрелочника, чтобы избежать скандала. Бедняжка! Как ты думаешь, кто с виду ни дать ни взять этот самый стрелочник? Я! И рикошетом — ты. На твою долю всегда выпадают рикошеты. Возможно, я преувеличиваю! Хотя по опыту знаю, что крупные мошенничества раскрываются лишь таким образом: сначала жалкая, грязная историйка, ничтожное происшествие, а там, глядишь, мало–помалу добираются до корней, которых прорва. Этим–то и страшны жандармы. У них особый дар искать грибы. Да, знаю! У грибов нет корней! Что ж, допустим, что они идут на запах, вроде тебя! И сдается мне, что у этого ретивого легавого весьма опасный нюх. Короче, нельзя терять ни минуты!

Но уже слишком поздно. В конце лесной дороги отчетливо видна в бинокль оживленная суета мужчин и машин с антеннами. Пилы умолкли. Полно людей в штатском и в форме. Так и есть! Расследование началось. Г заторопился. Спустил два колеса у автомобиля, снял одну дверцу, небрежно бросив ее у стены.

Он закрашивает задний номерной знак и снимает передний. И сразу автомобиль, и без того уже жестоко пострадавший от времени, превращается в груду обломков. Кому может прийти в голову, что это краденый автомобиль! Относительно винтовки Г переживает. Такое прекрасное оружие! Завернув пушку со всеми принадлежностями в холст и плотно связав, он прячет сверток в самую сухую часть перегноя.

Последний хозяйский взгляд вокруг. Ничто не забыто. Утро на исходе. И вот незадолго до полудня появляется небольшой автомобиль жандармерии.

Аджюдан молод, выглядит элегантно в своей летней форме, тщательно выбрит, прическа — предписанная уставом. Словом, все по закону! Да и сам он — воплощение закона. «А я, — думает Г, — я — само преступление, воплощение преступления. А Ромул — невинность, воплощенная невинность. Но расплачиваться, если дела пойдут плохо, придется именно ему. До чего же омерзительно».

Рукопожатие. Ромул завязывать дружеские отношения не хочет, но ведет себя тихо, потому что рукопожатие воспринимается как знак мира.

— Красивый пес, — говорит полицейский, вынимая блокнот. — Итак, для начала обычные вопросы. Я мог бы заехать по дороге туда. Но предпочел изучить обстоятельства по горячим следам. Банальнейшее дело, однако все они врут из принципа. Будьте любезны, ваше имя, фамилия и так далее.

Спиной он прислоняется к крылу своей машины — спокойный, уверенный, знающий свое дело. Ромул, сидя рядом с хозяином, следит за каждым его движением. Тот записывает время, разговор с Греком, хочет знать впечатление Г.

— Вы знакомы с пострадавшим?

— Видел несколько раз.

— Часто там возникали ссоры?

— Понятия не имею. У нас добрососедские отношения, и все.

— А политические споры? Ведь собрались и арабы, и греки, и турки…

— Не знаю. Мы с моей собакой не часто выходим.

— Вы никогда не видели женщин на подступах к стройке?

— Нет, это я могу твердо сказать.

Блокнот резко захлопывается.

— Спасибо! — говорит аджюдан. — Мы скоро увидимся. У меня есть все основания полагать, что ночью сюда кто–то приезжал на велосипеде. Вы ни разу не слышали шума велосипеда?

— Нет.

— А вам никогда не приходило в голову, что место, подобное этому — по соседству с лесом, дорогой и судоходной рекой, — дает особые преимущества?

— Нет… Для чего?

— О! Не только для кемпингов.

Выпрямившись, жандарм прощается и делает знак шоферу трогаться, оставив Г в глубокой задумчивости.

Глава 11

У Г голова разламывается от мыслей. Мсье Луи наверняка приедет на стройку. И там услышит разговоры о мужчине с собакой, у которого есть телефон. Он наверняка захочет позвонить и наткнется на потерянный след! Как быть? Уехать — значит признаться: есть что скрывать. Остаться? Это равносильно тюрьме. Впрочем, мсье Луи все может решить одним махом. Узнав своего служащего, он поспешит избавиться от него, чтобы избежать огласки и разоблачения. И даже если Г, показывая на него пальцем, станет кричать во весь голос: «Это он!», кто ему поверит? Какие доказательства он сможет представить? Да и прислушаются ли к бредням убийцы?

Подобно осужденному с завязанными глазами, который на ощупь передвигается по камере, Г упирается в стену. Выхода нет. Но самое худшее — ах, эта мысль нестерпима! — самое худшее то, что через несколько дней, когда он окажется под подозрением, если до тех пор, конечно, не будет убит, его разлучат с собакой. Отправят ли его в тюрьму или отвезут на кладбище, в любом случае Ромул останется один и будет повсюду разыскивать его. Даже если ты во всем разуверился и знаешь, что жизнь — это мусор, бывают картины, представлять себе которые невыносимо… Ромул, запертый вместе с бродячими собаками, уткнувшись носом в железную решетку, ищет в панике среди зловонных испражнений дорогой запах своего вожака. Человеческое отчаяние можно преодолеть. Г это знает… Но отчаяние беззащитного зверя… да от этого повеситься можно! И напрасно убеждаешь себя, что, в конце концов, это всего лишь собака — ему уже не раз доводилось слышать такое, — неправда! Это чудовищная ложь! Приходится оттягивать ворот, чтобы перевести дух! В темных глазах Ромула проглядывает что–то бесплотное — то ли отблеск, то ли свет, что–то неуловимое, неземное, но такое живое и нежное! Из–за одного этого стоит попытаться защитить его в гнусном мире убийств! Правда, мой красавец? Иди сюда. Ложись на колени, чтобы быть поближе ко мне. Ты здесь надолго, обещаю тебе. Пусть только попробуют увести тебя, у меня осталась целая обойма! Усевшись на пол и поглаживая ладонью нежные уши, чутко реагирующие на прикосновение, Г отказывается искать решение. Он просто его не видит. А впрочем, есть одно! Быть может, не следует преувеличивать опасность? Не лучше ли уцепиться за мысль, что двое поденщиков подрались из–за девчонки. Раненого сунут в больницу, а того, другого, — в тюрьму, и делу конец. Жизнь продолжается.

И тут Г обнаруживает, что никогда, в сущности, не доверял тому, что может походить на счастье. Взять хотя бы его маленькую ферму, он ведь и в нее не верит. Он не из тех, кто, остановившись, заявляет: «Здесь я у себя дома!» А Ромул — это соблазн «своего дома». Вот почему разлука не за горами! Глубоко страдая, Г осознает, что принадлежит к иному, особому миру, миру тьмы, миру расставаний. Он гладит шею пса. Никогда еще ему не было так грустно, и, чтобы подбодрить себя, он шепчет:

— Что ты скажешь, если я предложу тебе хорошенькую отбивную, целую отбивную для тебя одного, а? Гулять так гулять!

Аджюдан появился вновь только к вечеру. Вошел безо всякой опаски, крикнув лишь: «Придержите собаку!» Положив кепи на стол, он все так же непринужденно садится в гостиной верхом на стул. Г крепко держит Ромула, тот почему–то нервничает.

— Я был уверен, — признается аджюдан, — что это не простая драка. И в самом деле, в полицию пришло анонимное письмо, в котором сообщается о наличии тайника с оружием возле пруда. Вам знакомо это место?

— Да, конечно. Пруд у дольмена.

— Мы обнаружили там холодное оружие, охотничьи ружья, два ручных пулемета и гранаты. Я уж не говорю о патронах. А кроме того, карту района и блокнот, с которого сейчас снимают ксерокопию. В нем содержатся зашифрованные записи с кодом.

«Жестокий удар! — думает Г. — Оружие, и где — здесь. В краю басков. Лесопильня Морбиана. Юго–Западный цементный завод. И везде один генеральный директор — мсье Луи. Который в сговоре с некоей Патрисией Ламбек, по матери испанкой и в какой–то мере владелицей сети call–girls. Все это выплывет наружу одновременно».

— Поздравляю! — говорит Г. — Но чем я могу быть вам полезен?

— Телефон! — отвечает полицейский. — Наш, который находится на борту служебной машины, забрал инспектор, приехавший из Нанта.

— Уже?

— Дело принимает широкий размах.

— Ну что ж, вы пройдете по коридору и найдете аппарат в соседней комнате.

Жандарм поднимается, поскрипывая кожаным снаряжением, состоящим из кобуры и портупеи. Ромул, весь подобравшись, ворчит.

— Ваш питомец не слишком приветлив. Но я привык. У нас тоже есть такой, только гораздо старше. Он поедает всю нашу малину. Зато очень смирный.

Аджюдан располагается в мастерской, закрыв без всяких извинений дверь. Чувствует себя как дома. Любезен, но весь при исполнении! И Г, обратившись в слух, пытается собрать хоть какую–то информацию. Увы, ему лишь изредка удается поймать обрывки фраз. «Прекрасно, господин капитан… Да, я этим займусь…» Шепот. Молчание… Затем голос окреп: «Это было бы поразительное совпадение… Они все друг на друга похожи, но я могу посмотреть с ветеринаром». Молчание. Молчание, равносильное щелканью каблуков по уставу…

«Я в вашем распоряжении, господин капитан…» Выйдя из мастерской, он вытирает лоб, на котором осталась красная отметина от кепи.

— С этим делом не так–то просто разобраться! — заявляет аджюдан. — Оно разрастается, как снежный ком. Насчет телефона не беспокойтесь. Мы управимся своими средствами. Скажите… Ваш пес… Откуда у него этот шрам?

«Ну вот! — думает Г. — Кажется, добрались!»

Вид у него смущенный, и он понимает, что это производит неблагоприятное впечатление. Однако приходится что–то отвечать.

— Подрался! — выдавил из себя Г.

Аджюдан кивает головой со знанием дела.

— Остерегайтесь. Порода великолепная, но неприятностей не оберешься.

Он тоже говорит что попало, это ясно. Почему он упомянул о ветеринаре? Да потому что в верхах звенья широкого расследования начинают собираться воедино. Отдельные детали головоломки встают на свои места. Что сталось с раненой овчаркой после того, как был убит Ланглуа? А здесь имеется овчарка с подозрительной отметиной на бедре. Надевая кепи, жандарм оглядывается по сторонам. И Г снова слышатся его слова: «Это было бы поразительное совпадение!» В самом деле, если собака объявилась здесь, значит, этот самый Жорж Валлад… Вот он, снежный ком. Жандарм внезапно заторопился. Ну как же, в руках у него главное расследование всей его жизни. Остановившись у двери в сад, он оборачивается:

— Вы собираетесь остаться на несколько дней?

— Думаю, да!

— Возможно, вы нам еще понадобитесь…

Началось. Перематывающая машина пришла в движение. Г уводит Ромула в дом. Руки так сильно дрожат — причем и правая тоже, — что ему никак не удается закурить трубку, В течение стольких лет он умудрялся выскальзывать из сетей правосудия, и вот теперь… Настал день поражения! Ибо с каждой минутой в него, словно нож, все глубже вонзается мысль, что он попался. Ромул растягивается у его ног. Бедняга! Твое счастье, что ты живешь только настоящим! А меня уже хватает за горло день завтрашний. Завтра — ветеринар. Завтра — жандармы, и я во всем признаюсь… сразу… Возможно, своей покорностью я добьюсь, чтобы нас не разлучали… Хотя все это, конечно, сказки!..

Он залпом выпивает большой стакан воды. Почесывается. Чувствует внутри пустоту. Он сам не свой! Заводит часы. Чего–то ждет. И в конце концов садится, свесив руки между колен. На этот раз он никто: ни Жорж, ни Фредерик, ни Марсель и даже не Ромул! А если позвонить Патрисии? Он взвешивает все «за» и «против», у него появляется какая–то цель. В настоящий момент ей должно быть известно, что мсье Луи, всемогущий генеральный директор компании импорта–экспорта, стал предметом расследования, в конце которого маячит тюрьма. Еще ничего не известно, но у нее слишком большой опыт в делах, чтобы не понять главного: шаткое сооружение из всех этих предприятий, сколоченное наспех, удерживается лишь с помощью угроз и насилия. Она достаточно умна, чтобы сообразить, чего следует ожидать через месяц или даже через неделю. И что? Каким образом она рассчитывает спастись? Рискует она гораздо меньше, чем ее патрон, но сообщница преступника — это многообещающая перспектива!

Г идет к раковине смочить голову. В этой–то голове, так мало приученной строить планы, все и конструируется, комбинируется на основе туманных образов, обрывков мыслей, но все это пока довольно призрачно. Напоминает детские сказки! Ну даже если предположить, что полиция в конечном счете заподозрит истину за ширмой таких разнородных вещей, как цементный завод и лесопильня, придерживаясь самого простого варианта, сколько времени понадобится, чтобы возбудить судебное преследование? И нельзя ли с помощью Патрисии, которая, в противоположность ему, всегда отличалась хладнокровием и ясностью суждений, найти способ защитить себя? Надо попытаться.

Приложив палец к губам, Г подает Ромулу немой сигнал, который пес, навострив уши и сосредоточив внимательный взгляд, быстро переводит на свой язык: «Сидеть спокойно… Не мешать, не обращать внимания на шумы снаружи…» Он молча идет за хозяином в лабораторию и ложится под столом. Все это ему совсем не нравится. Он уловил и разгадал волны тревоги, возникшие после прихода того человека в форме. Надо будет присмотреться. Ромул инстинктивно умеет распознавать людей с нашивками, от которых ничего хорошего ждать не приходится. И теперь он вслушивается в слова, передающиеся по проводам, в голос хозяина, приглушенный, настороженный, и тот, другой, далекий голос, уловить который могут лишь уши овчарки.

— Алло, Пат? Ты одна? Его точно нет?

— Кого?

— Его, конечно. Мсье Луи.

— Не глупи. Он далеко.

— Вы оба в курсе?.. Тайник с оружием?

— Еще бы! Всего в нескольких сотнях метров от стройки… В контору тут же сообщили. Мсье Луи в отъезде. На всякий случай я послала нашего адвоката.

— Ты знаешь, где находится стройка?

— Разумеется! В Гаврском лесу.

— Я живу рядом. Ко мне уже приходил жандарм из Генруе. Задавал кое–какие вопросы. Но главное, он видел Ромула, и это досадно. Из–за шрама! Немецкая овчарка, раненная в бедро, полагаю, ее приметы известны всюду из–за преступления в Шателе… Ты меня слушаешь?

Хозяин, может, и не догадывается, но та женщина на другом конце провода тоже забеспокоилась. Страх — такая вещь, которая отлично передается по проводам. Патрисия задумалась.

— Ты живешь рядом? Каким образом?

— Все очень просто! Несколько лет назад я купил здесь старую ферму, привел ее в порядок. Приезжаю сюда отдыхать. В ту пору лесопильни еще не было.

— Значит, это совпадение? Не повезло! Боже, как не повезло!

— Что мне делать?

— Главное, оставайся на месте! Теперь уже ничего не поделаешь. И как это тебя угораздило подобрать эту гнусную тварь!

Пауза — хозяин недоволен! Волны гнева сталкиваются на линии. К тому же на том конце страсти, похоже, накаляются. Раздается какое–то потрескивание, приглушенное расстоянием, но догадаться нетрудно: это приступ ярости. И снова слышится голос:

— А нельзя ли куда–нибудь спрятать этого пса?!

— Ты бредишь!

— Ничего подобного! Собака, потерявшаяся августовским воскресеньем, — такое встречается постоянно, а завтра, представь себе, как раз воскресенье!

— Ты в своем уме? Прежде всего, он все равно отыщет меня по следу, даже если я попытаюсь бросить его где–нибудь на природе. И потом, нет. Это не просто какой–нибудь пес!

Снова молчание, на этот раз в аппарате чувствуется приближение грозы. Затем хозяин снова бросается в атаку:

— Аджюдан говорил что–то о ветеринаре…

— Молчи! — кричит она. — Неужели ты все еще не понял? На твоей собаке — клеймо. Любой ветеринар сразу сумеет определить, где она куплена. И кем. Полиция тут же выйдет на преступление в Шателе! И все полетит к чертям. Удружил, нечего сказать. Исполнитель ты, может, хороший, но по глупости побил все рекорды… Погоди! Дай подумать…

Молчаливая буря в телефонной трубке. Ромул понятия не имеет, о ком говорят с таким исступлением. Он сидит здесь из чувства долга, но с удовольствием пошел бы раскопать косточку отбивной, любовно спрятанную в складке его подстилки. И вдруг снова началось. Причем тон на другом конце исключает любые возражения.

— Алло… Я буду у тебя завтра утром. На машине, разумеется. В воскресенье соберется немало любопытных, но ведь имеешь же ты право принимать гостей… Приеду после мессы.

— После мессы? Ты?

— Конечно. Мать все видит оттуда! А я ей обещала… Ладно, не будем пререкаться. Я приеду часов в одиннадцать. Мне кажется, есть одно решение. Но можешь быть доволен: ты разрушил все мои планы!

Разговор закончен. Хозяин набивает трубку. Разговаривает сам с собой. Сердится. Зачем он достал эту штуковину, которая выплевывает огонь?

Развернув револьвер, Г тщательно протирает его и сует с разных сторон за пояс, словно ищет укромное место. Но вот наконец расправляет рубашку поверх брюк. Бугорок с оружием едва заметен. С этого момента Г полон решимости отразить любую атаку.

«Он далеко», — сказала Патрисия. Откуда ей знать? Стало быть, мсье Луи предупреждает ее, когда уезжает? А почему бы ему не оказаться где–нибудь поблизости? Г идет выкурить трубку на пороге дома. Внимательно осматривает лесную дорогу, по которой прыгает сорока. Может, он представляет собой отличную мишень на темном фоне прихожей? Но мсье Луи не тот человек, чтобы стрелять с большого расстояния! Он найдет более скорый способ! Верный ему подручный промчится мимо на мотоцикле и, не останавливаясь, швырнет гранату. Совсем необязательно добраться до обитателей дома. Цель: произвести разрушение, поджечь, установив таким образом связь между обнаруженным складом оружия и присутствием вблизи стройки отпускника с немецкой овчаркой. Короче, создать такую неясную ситуацию, при которой полиция не будет знать, с какого бока взяться за расследование. Г не забыл: он сам был свидетелем подобной жестокости в Париже! Граната! Изуродованная собака! Вполне возможно, что покушение, так сильно подействовавшее на него, тоже было спланировано мсье Луи!

«Чего я только не насочинял, — сетует Г. — Не ведал я за собой подобной слабости!» И тотчас, чтобы прогнать неприятную мысль, стал успокаивать себя: «У Патрисии, насколько я знаю, такой хитрющей, наверняка есть план спасения, обдуманный заранее! Работая так, как работала она, отвоевывая свою независимость, можно было научиться предвидеть, чтобы, всегда оставаясь начеку, при малейшей опасности незаметно укрыться в каком–нибудь тайном убежище. И пускай сердится сколько угодно, уверяя, будто все ее планы рухнули, не стоит обращать внимания. Она всегда была вспыльчивой, но головы никогда не теряла! Выходит из себя! Ругается! Способна даже ударить! Но следует точному расчету и от намеченной цели не отступает. Поэтому разумнее все–таки положиться на нее, при условии что она не станет вымещать своего раздражения на Ромуле. К тому же злость ее напускная». Г едва решается признаться себе почему! Но настоящая, истинная причина в том, что она сохранила по отношению к возлюбленному юношеских лет своего рода ворчливую нежность, находившую прежде выражение в насмешливых прозвищах: Кид Карабин, Эль Пистолеро или Вильгельм Телль. Не бросит же она его теперь!

Г немного воспрял духом. А между тем ему не свойственно предаваться блаженным воспоминаниям! Но если взвесить все хорошенько, его связь с Пат нельзя назвать несчастной. Это правда! Ему припомнилось, что она не выносила, когда ей противоречили, была довольно беспутной и в то же время ревнивой, припомнилось, как она по всякому поводу повторяла: «Если бы моя бедная мать видела меня», и многие другие причуды, порождавшие упреки и приводившие к яростным перепалкам, возможно, дело доходило и до ударов, но этого Г уже не помнит. Нет! Ударов не было! Только угрозы: «Если бы я не умела держать себя в руках!» Летит бутылка. Бьется вдребезги тарелка. Г улыбается. Как это все далеко! Что поделаешь, любовь! Любовь когтистая, задиристая, причиняющая боль! Он гладит Ромула по голове. «Ты представить себе не можешь! Знаешь, она готова была укусить меня и в то же время рыдала, повторяя: «Я потаскуха, Жорж. Не обращай внимания!“ И это та самая, которую ты видел, — такая осторожная, сдержанная, пытающаяся оценить меня, чтобы решить, до какой степени может скомпрометировать себя ради моей персоны. Ты–то, конечно, не в счет. Есть шанс, что она захочет подкинуть мне деньжат и отправить бог знает куда, к своим людям, чтобы те держали нас взаперти столько времени, сколько потребуется. Потому что это война, дурачок ты мой с такой милой, большой головой, которая ничегошеньки пока не понимает! Да, аджюдан — это война! Мсье Луи — это война! И я, мой пес, мы тоже война! О нет! Я не заслуживаю того, чтобы меня лизали. Пойдем–ка лучше домой. Там, по крайней мере, мы будем в безопасности».

Сумерки предательски ползут но тропинкам, совсем низко пролетает первая летучая мышь.

— Чем я буду кормить Пат? — спрашивает Г. — Послушать ее, так ничего, кроме камамбера и бордо, не надо. Но мы должны показать ей, что хотим принять ее достойно. Ты–то рыбу не любишь! Она тоже! Ей везде мерещатся кости.

Открыв холодильник, Г отталкивает Ромула, который лихорадочно водит носом по полкам. «Фрикасе из курицы пойдет? То или другое, ей, знаешь, безразлично! Раньше она курила за едой. Ладно! Мясное ассорти и курица. Вылезай оттуда, обжора!»

Мысленно Г еще раз все перебирает. Ничего не забыл? Вроде бы нет, проблемы расставлены по своим местам, как те табуреты, на которые в свое время заставляли садиться львов и протягивать лапу. Еще одна трубка. Последняя. Г идет запирать на ночь ставни. По дороге наугад открывает книжицу Ланглуа.

Кто изваял тебя из темноты ночной…

Ты пахнешь мускусом и табаком Гаваны,

Полуночи дитя, мой идол роковой…[24]

«Это она! — думает Г. — Только не такая черная, конечно… Мой идол роковой… Сейчас этот идол похож скорее на видавший виды старый чемодан!»

Рассмеявшись, он шепчет Ромулу, который неотступно следует за ним: «Будь поласковее с ней, прошу тебя. Уж если кто и может вызволить нас из беды, так это она».

Сон не приходит. Над лесом нависла гроза. Безмолвные вспышки молнии прорезают небо, а по временам где–то вдалеке слышатся нескончаемые раскаты грома, от которых вздрагивает Ромул. Где прячется мсье Луи? Не такой он человек, чтобы отправиться в путешествие в тот момент, когда пирамида его предприятий трескается по швам!

Если хладнокровно взглянуть на вещи, то, выходит, всему виной Ромул. Его неожиданное присутствие в Шателе превратило смерть Ланглуа в особо таинственное преступление. Ибо у всех неизбежно возникает один и тот же вопрос: зачем было прятать собаку? Какой свет могла бы она пролить на это дело, если бы отыскалась? И вот настал момент, когда ее, того гляди, найдут! Патрисия сразу все поняла! Это–то и заставило ее изменить свои планы! Гроза уходит. Мысли Г становятся расплывчатыми, превращаясь в вязкое месиво несвязных образов. Его дыхание смешивается с дыханием пса. Когда оба они просыпаются, все вокруг звенит от яркого солнечного света, несущего радость. Они встают. И оба знают, что это утро Пат и что надо готовиться к встрече с ней. «Я приеду после мессы» — что это означает? Г не очень в курсе. Он прислушивается к звону колоколов в Генруе. А также к шумам на дороге. Как бы мсье Луи ни старался, Г все равно услышит его. Но почему мсье Луи должен появиться именно сегодня? Да и как он узнает, что на этой маленькой ферме скрывается тот, кто бросил ему вызов? Расследование, черт возьми! Расследование на стройке!.. Еще один вопрос, который следует задать Патрисии.

— Ты, — обращается Г к Ромулу, который не отстает от него ни на шаг, — ты полицейская собака. И все вопросы, над которыми я ломаю голову, ты разрешаешь чутьем. Для тебя нет тайн. Есть только запахи. Счастливчик! Слышишь? Автомобиль. Иди–ка сюда, я тебя пристегну. И постарайся не сопеть с отвращением. Нам она очень нужна.

Они ждут, стоя рядом на пороге. Машина серого цвета, совсем новая, но не броская. Из машины торопливо выходит Патрисия. На ней черные брюки, слегка подчеркивающие ее полноту. Серый свитер. Краски не много. Украшений — тоже. Явное желание остаться незамеченной.

— Не стой тут! — говорит она. — Пошли в дом.

Г не спешит, изучая окрестности.

— Ты уверена, что он не следил за тобой?

— Кто?

— Мсье Луи!

— Послушай. Для начала ты оставишь нас в покое со своим мсье Луи. У меня в чемоданах его нет.

— В каких чемоданах?

— Так ты ничего не понял? Мы уезжаем, мой милый. Пошли! Я тебе все объясню.

Глава 12

Патрисия отдает Г свой чемодан, но предпочитает сама нести шикарную кожаную сумку. Она направляется прямо в гостиную и тяжело опускается в кресло, обмахиваясь руками.

— У тебя не найдется чего–нибудь выпить? — спрашивает она. — В горле пересохло. А тут очень мило. Жаль!

— Что жаль?

— Жаль бросать все это. Если хочешь знать, я приехала за тобой… Немного виски, пожалуйста…

— Это он тебя прислал? — спрашивает Г.

Она хохочет, демонстрируя золотые зубы, от смеха у нее сотрясаются грудь, живот.

— Ну и потеха! Ты так ничего и не понял, мой милый Жорж? Нет?.. Твой мсье Луи… Это же я!

— Послушай, — говорит Г, — если ты приехала посмеяться надо мной, можешь…

Она прерывает его, поднимая стакан.

— За покойного Луи! Уверяю тебя, он не многого стоил! Давай чокнись со мной и перестань изводить себя. Мало того что он мертв, но ты сам и убил его! Вспомни… Отей! Маллори!.. Ты уложил его с двухсот метров… Мастерский выстрел…

Г пытается ухватиться за край стола.

— Мсье обожал бега, — со злостью продолжает Патрисия. — Изображал из себя джентльмена. А со мной шутки плохи, милорд! Ты мне, конечно, неверишь? Ладно, закуривай свою гнусную трубку, и давай я тебе все расскажу.

Она бросает взгляд на крохотные часики, которые носит на руке.

— Надо поторапливаться. В Ниццу мы должны поспеть до полуночи. И вели своему псу перестать чесаться и ловить блох…

Потом вдруг ласково хлопает Г по колену.

— Не сердись, моя лапочка. Разумеется, нет у него никаких блох…

Наступает молчание. Патрисия медленно пьет виски. Затем продолжает, понизив голос:

— Если позволишь, я коротко, в общих чертах, потому что мое прошлое…

Она торопливо перекрестилась.

— Прошлое далеко не блестяще. В ту пору, когда мы были еще вместе, я решила бросить панель и стала call–girl, и денежки потекли! В таких случаях надо идти напролом… нельзя упускать своего шанса, нельзя быть связанным… А ты меня связывал, малыш Жорж. Знаешь, ведь я любила тебя. Вот и теперь, не сохрани я каких–то чувств к тебе, меня бы здесь не было. Ладно! Я завела свое дело, сколотила ядро расторопных девчонок… То же самое делают сейчас врачи, собирая группы из нескольких специалистов, чтобы сократить общие расходы. Я была первой, собрав манекенщиц, которым хотелось взять реванш, и за несколько месяцев мы обзавелись клиентурой среди очень богатых и влиятельных людей. Сам понимаешь, у нас появились завистники. Тогда я отыскала решительных и ловких телохранителей, чтобы избавляться от чересчур назойливых преследователей, потом взяла Луи к себе в помощники. А начинал он работать контрактником — надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду, — затем стал моим доверенным лицом с конторой, секретаршами, шофером и всем прочим… Так родилась компания импорта–экспорта. Конечно, у нас были подставные директора для вывески. Но реальной властью обладала только я. И вот в один прекрасный день я поняла, что Луи начал вести собственные дела, не ставя меня в известность. Тут уж никаких колебаний. Я разом решила покончить с этим и, чтобы избавиться от него, обратилась к тебе, мой бедный Жорж. Налей еще каплю, а то воспоминания до сих пор жгут мне душу. Хочешь знать, почему к тебе? Да потому что ты не такой, как все. Сам понимаешь, я наблюдала за тобой с той поры, как ты стал работать на нас, даже не зная нас в лицо. У меня к тебе была слабость, и не только из–за нашего прошлого, а потому что ты настоящий артист, которому жизнь не дала шанса проявить себя, тебе всегда не везло. Мне продолжать? Ты уверен?

— Прошу тебя.

— Подготовкой дела в Отей занималась я одна. Никто ничего не понял. Никто не заподозрил, что мсье Луи больше нет. У нас все было строго засекречено, как в шпионской организации.

— А… голос? — пытается возразить Г, задетый тем, что им манипулировала эта незнакомая женщина. — Когда я обменивался несколькими словами с мсье Луи, мне отвечал всегда один и тот же голос!

— Да, мой мужской голос. Слушай.

И она продолжает низким басом, заставившим вздрогнуть Ромула:

— Вот он, мой мужской голос! Узнаешь его?

Пытаясь скрыть смущение, Г выбивает о каблук трубку. Он все еще под впечатлением сделанного открытия, но решил идти до конца в своем унижении.

— А Ланглуа? — шепчет он. — Это тоже ты?

— По–другому было нельзя! Луи создал политическую отрасль, собираясь стать могущественным торговцем оружием. И разумеется, без моего ведома. Моей специальностью был шантаж. Капиталы шли в общую кассу, по крайней мере я так думала. До того дня, когда поняла, что он собирается устранить меня. Я опередила его, но вынуждена была продолжать, потому что дела наши нельзя прекратить одним махом. Пришлось выполнять взятые обязательства.

Г поднимает руку.

— Замолчи. Только не говори мне, что ты позволила организовать покушение на министра Бурунди. Эта граната! Какой ужас!

— Да, — согласилась она, — я знаю.

Г уже не в силах сдерживать внезапный приступ гнева.

— Нет! — кричит он. — Не знаешь! А я находился там. Я собирался ехать в Шатель и был до того потрясен этим дурацким преступлением, связанным с несчастной, ни в чем не повинной собакой, что утратил контроль над собой. И если я ранил Ромула, то это твоя вина. Ну, а дальше пошло одно к одному! Собака и Ланглуа, Ланглуа и крах его предприятия, того самого, которое было связано с махинациями в Байонне, затем назрел скандал с лесопильней Морбиана…

— Хватит! — обрывает его Патрисия повелительным тоном, который у нее вырвался. — Хватит! Именно потому, что все рушится, я и приехала за тобой.

Обстановка накалялась, спор становился все ожесточеннее. Ромул разволновался. Но вот она снова меняет голос, без особых усилий представая в ином обличье.

— Теперь, когда благодаря официальным агентствам можно без риска добиться тех же результатов, что и шантажом или устранением людей, которые путаются под ногами, я не вижу причин, почему надо жить как раньше. Поэтому я поблагодарила всех своих сотрудников, а их не так много: машинистки, контрактники, обычные, неприметные люди. Получив хорошую компенсацию, они исчезнут бесследно. Я оставила лишь адвоката, который досконально знает все ходы и выходы, чтобы обойти закон, а приглядывать за девочками поручила одной старой кляче, всю жизнь занимавшейся этим ремеслом. Так что, если захочу, я все могу начать сначала в другом месте. Луи погубила неуемная страсть к величию… А тут еще персонал, который его обирал, образ жизни, который рано или поздно наверняка должен был насторожить налоговую администрацию… И потом, он халтурил. А в нашем деле нельзя позволять себе импровизаций. Он хотел получить все сразу. Собрал вокруг себя типов, которым не терпелось избавиться от меня. Я ожидала самого худшего. Поэтому, когда ты приехал в Нант, я подумала, что ты поможешь мне разделаться с ним. Но он оставил сообщников, готовых продолжить его дело. Я просто места себе не нахожу из–за всего этого. И подумать только, ведь я встречала тебя с пистолетом под подушкой!

Сунув руку под свитер, Патрисия достает оружие.

— Вот, держи!

И она кладет пистолет на стол.

— Ну и так далее и тому подобное, — говорит она, пожимая плечами. — Об этом можно рассказывать до завтра. Но мне все осточертело. Либо я ухожу от дел и уезжаю в Милан, где у меня есть друзья, либо мы с тобой создаем новую фирму, но только вполне законную. Открой мой чемодан… Давай открывай…

Г нервно возится с замками. Ромул старательно крутит мордой, словно желая ему помочь. Наконец чемодан открывается, и Г остолбенело смотрит на его содержимое.

— Знаешь, сколько тут? — спрашивает Патрисия. — Десять миллионов. Есть с чего начать. Позже можем съездить в Женеву, чтобы пополнить запасы. Там у меня номерной счет. Ну как? Что ты на это скажешь?

Она встает и закуривает сигарету, поправляя брюки, стесняющие его движения.

— Мне только хотелось бы… — начинает Г.

— Нет! — кричит Патрисия, выдохнув ему в лицо дым от сигареты. — Я по горло сыта пререканиями. Неужели ты думаешь, я обо всем не позаботилась? Запрешь свою ферму или велишь сдать ее… Там видно будет. И мы сматываемся вдвоем.

— Втроем! — тихо возражает Г.

— Как это втроем?

— И его с собой возьмем.

— Ни за что! Выдумал тоже, взять пса, который доставил нам столько неприятностей.

Она в ярости ходит по комнате, и Ромул с озабоченным видом в тревоге следит за ней.

— Мы оба или ни один из нас! — заявляет Г.

— О! Да вы начинаете действовать мне на нервы! — роняет она, снова обретая повелительный тон, на этот раз в горле у Ромула застревает хриплый лай.

— Я отступаюсь, — говорит Г. — Знаешь, я тоже устал.

— Тебе нужна поддержка и защита!

— Хватит!

Ей удалось вывести Г из себя, и теперь уже Ромула не удержать. Он рычит.

— Видно, хочет броситься на меня, — усмехается Патрисия.

Схватив пистолет, она наводит его на собаку.

— Осторожно! — кричит Г.

Но уже поздно. Ромул кидается к ней. Она стреляет. Слышится вой. Пес падает. Г набрасывается на Патрисию. Короткая схватка. Еще один выстрел, и теперь падает Патрисия. Сам едва держась на ногах, Г в растерянности смотрит на дымящийся в его руке пистолет. Застыв между двумя распростертыми телами, он не знает, что ему делать.

— Мне крышка! — шепчет Патрисия. — Позови священника.

Священника! Взбешенный Г чуть было не крикнул: «Еще чего!» Но вовремя вспомнил, что Пат сохранила набожные привычки. Да, конечно, он обязательно позвонит в Генруе… сейчас. Но сначала Ромул. Г бежит за своей аптечкой и вдруг останавливается, осознав свое бессилие. Пес пропал, это ясно. Дышит тяжело, но не жалуется. Он пытается обратить к хозяину взгляд своих угасающих глаз. Г гладит ему лоб, щеку и говорит тихонько, чтобы Ромул до самого конца слышал любимый голос…

— Мой песик… Я не стыжусь… Я держу твою лапу… Тебе больно, да? Но не так, как мне! Теперь я тоже труп. Вот так… Всему конец. Прощай, мой Ромул…

Ему никогда не доводилось закрывать глаза усопшему. Он несколько раз пытается это сделать. Под веками, которые все время открываются, последним блеском вспыхивают зрачки, и Г приходится просить едва слышно: «Послушайся меня. Спи. Забудь. Вот так, мой пес, мой друг». Патрисия продолжает стонать. Ему хочется обругать ее. Священник! Я тебе покажу священника!

Однако он звонит в ризницу. Голос у него осип от сдерживаемых слез.

— Алло… Я по поводу исповеди… Да, человек умирает… Маленькая ферма напротив лесной дороги… Да, да… Я жду вас…

Что же делать теперь? Отнести Ромула на его подстилку. Поднимая собаку, Г окончательно понимает всю непоправимость случившегося: голова Ромула висит, лапы болтаются, тело превратилось в обмякшую массу. Опустив труп на одеяло, Г, пытаясь придать псу видимость сна, старательно расправляет ему уши, укладывает хвост, вытирает грудь. Да. Он спит.

Ну а теперь настал черед той, по чьей вине все произошло. Она зовет. Шепчет: «Прости!» Самое время! Г смотрит на нее сверху, такую жалкую и смешную, с бриллиантами в ушах и золотым крестиком на груди. Сколько зла она принесла! И кюре отпустит ей грехи! Как просто! А Ромул, сама невинность… Знать бы, отпускают ли грехи животным. Как все это происходило в былые времена в цирке? Г не помнит. А между тем Бог свидетель, как там любили животных! И весь персонал шел в похоронной процессии, провожая их до могилы! Так тоже, конечно, хорошо. И все–таки этого мало…

Треск мопеда. Вот и священник, молоденький, с бородой, в выцветших джинсах и свитере с застежкой на плече. Несчастный случай. Что ж, бывает: чистят пистолет, а он стреляет. «Помогите мне…» Вместе они приподнимают умирающую. Патрисия пытается что–то сказать. Маленький кюре наклоняется, приникнув к губам раненой. Напрасно он просит: «Погромче», слов разобрать нельзя. Кюре упорствует для очистки совести, затем распрямляется. Никогда не услышит он покаянной исповеди, которая могла бы поведать о стольких мерзостях. Опустившись на одно колено, кюре шепчет торопливые фразы, сопровождая их крестным знамением, затем, взглянув на свои часы, говорит, извиняясь:

— На моем попечении несколько приходов.

Г удерживает его.

— Здесь рядом еще кто–то есть.

Маленький священник удивлен, но согласен пройти вместе с Г в соседнюю комнату.

Пораженный, он останавливается у тела Ромула.

— Да, — машинально говорит он, — вижу. Это собака.

— Нет! — поправляет его Г. — Это мой пес. Он тоже имеет право на молитву.

Священник растерялся.

— Даже не думайте, — протестует он. — За животных не молятся.

— Почему?

— Потому что у них нет души.

— Откуда вы знаете?

— Сейчас не время спорить, — возражает священник. — Я понимаю ваше горе. Это за вас, мой бедный друг, надо молиться. Я тут бессилен. Я обязан придерживаться правил.

Они пристально смотрят друг другу в глаза. Г покоряется, но все–таки добавляет:

— А я, господин кюре, уверяю вас, у моего пса есть душа. Мне жаль вас.

И он молча провожает священника до дороги. Г не узнает себя. Ничто для него не имеет теперь смысла. Он возвращается в дом. Ему приходится держаться за мебель. Однако у него достало сил позвонить в жандармерию. Он дает свой адрес.

— Это по поводу человека, который должен умереть! — произносит он.

Повесив трубку, Г поднимает с пола пистолет и направляется в кухню. Подойдя к своему псу, он опускается на колени, гладит его, прижавшись лбом к еще теплому боку.

— Тебя все отринули, — говорит Г. — И меня тоже. Но ты выбрал меня, а я выбрал тебя. Значит, нам нельзя расставаться. Куда ты, туда и я, потому что люблю тебя. Подожди меня, мой Ромул.

Пальцами он ищет нужное место на груди. Потом стреляет, и кровь его смешивается с кровью овчарки.

Рассказы

1973–1974

Рождественский сюрприз

— Холодно–то как! — проворчал Дед Мороз.

— Заткнись ты! — ответил Гюстав. — Не нравится — вали раздавай свои проспекты.

Ожидание тянулось уже три четверти часа. Туан, сидя за рулем, нервно курил. Все трое не сводили глаз с особняка банкира, некого Северуа, откуда доносились веселые ребячьи голоса. В саду перед богатым домом стоял недолепленный снеговик. Время от времени с крыльца сбегали девочки и, наспех набрав в ладошку снега, шлеп–шлеп, прилепляли его к боку снежного человечка. Голову оставили на потом. Ребятишки заливались смехом, забавно дули на замерзшие руки и вновь взбегали на крыльцо.

— Так можно прождать и целый вечер, — ворчал Дед Мороз.

— Вот зануда–то!

Туан нагнулся, чтобы в свете приборного щитка глянуть на часы.

— Скоро шесть, — объявил он.

— Ну а что, если… — начал было Дед Мороз.

— Хватит! — взбеленился Гюстав. — Осточертело. «А что, если… А что, если…» Сказано тебе — она обязательно выйдет. Неужто до тебя не доходит? Это ее снеговик! Ее дом! Ее снег! Ее рождественский праздник с елкой! Девчонке тут принадлежит все. Так что можешь не сомневаться — она выйдет посмотреть на снеговика и показать подружкам, что не прочь дать им поиграть, но снеговик — это ее собственность. В свои пять годков она уже занимается благотворительностью. Можешь не сомневаться — завтрашние газеты распишут это событие: «Малышка Гислен Северуа устроила щедрое угощение сироткам из приюта Сент–Женевьев…»

Туан зловеще улыбнулся:

— Вряд ли… скорее они напишут про то, что с ней стряслось потом…

— Смотри–ка, вот и она, — прервал его Гюстав. — Беленькая… платьице из «шотландки»… Я приметил это платье еще давеча.

— Ну что ж, — пробормотал Туан, — дело за тобой.

Гюстав выскользнул из машины. Ноги его увязли вснегу, и он чертыхнулся сквозь зубы. Перед ним весь в снегу совершенно безлюдный в свете фонарей проспект Анри–Мартен. Девочка разглядывала незаконченную фигуру снеговика перед домом. Когда Гюстав перешел дорогу, Туан завел мотор.

— Гислен! — позвал Гюстав.

Подняв глаза, девочка разглядела за чугунной решеткой ограды тень и, движимая любопытством, подошла к ней:

— А зачем вам Гислен?

— У меня для нее поручение… от самого Деда Мороза… Ведь Гислен — это вы?

— Я.

— Дед Мороз находится там… в машине.

Он подал знак. Дверца приоткрылась ровно настолько, чтобы разглядеть клочок красной ткани и длинную белую бороду под капюшоном.

— Он хочет у вас что–то попросить.

— У меня? — недоумевала девочка.

Она задумалась. Привычнее казалось просить Деда Мороза… Гюстав открыл калитку:

— Идите скорее!

Взяв девочку за руку, он увлек ее к мужчине в красном. Туан уже нажал на газ, когда Дед Мороз обнял ребенка за плечи.

— Как раз вы–то мне и нужны, чтобы помочь выбрать игрушки. Детишкам этого квартала стало трудно угодить. Бывало, мальчики были рады–радешеньки коробке конфет. А теперь им машину подавай!

Девочка прыснула:

— Мне тоже подарят маленькую машинку. Всамделишную, с мотором.

Она пыталась заглянуть в глаза Деду Морозу под капюшоном. Его глаза показались ей одновременно молодыми и очень старыми. Жестом взрослой женщины она поправила его отклеившуюся бороду.

— У тебя лезет шерсть, как у моей собаки, — заметила она. — Какой смешной у тебя автомобиль! А меня возят в школу на «роллсе».

Гюстав слушал, сжимая в карманах кулаки.

— Ваш папа очень богат? — спросил он.

— Когда я вырасту большая, он отправит меня в кругосветное путешествие. Он мне обещал. У него большой дом в Лондоне и еще один в Риме — с колоннами и статуями. Может быть, в один прекрасный день он тоже станет Дедом Морозом.

Гюстав наклонился к Туану:

— Она меня просто бесит своей трескотней. Надо будет запросить сто миллионов старыми.

Туан кивнул в знак согласия. Они пересекли Булонский лес, переехали на правый берег Сены и выехали на узкую, скудно освещенную улицу. Машина остановилась перед особнячком с закрытыми ставнями.

— Приехали! — объявил Дед Мороз.

— Мне дверцу открывает Люсьен, — сообщила девочка. — И при этом приподнимает фуражку.

— Мы сейчас позвоним ему и скажем, чтобы приезжал за вами.

Войдя в помещение, они провели ребенка в скудно обставленную комнату с завешенным окном. Она разглядывала их безжалостным взглядом.

— Вы какие–то неопрятные. Когда я замараю платьице, мама его отдает бедным… Я хочу посмотреть на игрушки.

— Сейчас принесем, немного терпения, — сказал Дед Мороз, — садитесь вот сюда… и смотрите картинки.

Все трое вышли. Дед Мороз сорвал бороду и снял плащ. Они закурили.

— Я готов ее убить, — заявил Гюстав. — Клянусь, если старик не клюнет, с удовольствием сверну ей шею.

Туан глянул на часы.

— Через час мы атакуем. К этому времени они спохватятся. Считай, сто миллионов у нас в кармане. Дадим им двое суток сроку.

Похитители ждали, все больше нервничая при мысли, что полиция перевернет небо и землю. Но ведь у них надежный план побега. И потом… волков бояться — в лес не ходить!

…В семь часов Гюстав, подняв ворот пальто и опустив поля фетровой шляпы, вошел в маленькое бистро, где царила праздничная обстановка. Он заперся в телефонной будке и набрал номер.

— Алло… Это квартира господина Северуа?

Ответил девчачий голосок:

— Да… Да… Правильно.

— Я хотел бы поговорить с ним.

— Кажется, папа занят.

Гюстав почувствовал, как его прошиб пот.

— Но… послушайте… кто у телефона?

— Гислен… Гислен Северуа… Пойду позову папу.

— Не надо… Гм… Я перезвоню.

Гюстав на ощупь повесил трубку. На ощупь отыскал ручку двери. А ведь только сейчас эта девочка сказала им, что…

Гюстав задержался в баре и заказал коньяку. У него подкашивались ноги. Он залпом выпил рюмку и тут обратил внимание, что по телевизору передают последние новости.

«… Во время праздника, устроенного для детей в доме известного банкира, господина Северуа, исчезла пятилетняя девочка — Мартина Бертье. Блондинка с голубыми глазами, она была в платье из шотландской шерсти, недавно подаренном мадам Северуа… Может быть, она сбежала из дома?.. Обеспокоенность тем сильнее, что Мартина Берье — неуравновешенный ребенок, патологическая фантазерка и последнее время находилась под наблюдением врача».

— Еще один коньяк, — заказал Гюстав.

Черт побери! Какая ошибка! Блондинка… в клетчатом платье…

Кто угодно бы ошибся. И в довершение ко всему, девчонка–то чокнутая… Невеселое Рождество!

…Полчаса спустя полицейская машина подобрала бредущую по улице девочку.

Когда с бурными излияниями чувств было покончено, мсье Северуа подвел Гислен к крупному мужчине с усами, скромно державшемуся в сторонке.

— Поблагодари–ка господина комиссара за его потрясающую мысль использовать передачу новостей. Какая изобретательность!.

Затем он толкнул Гислен в объятия скромно одетой девчушки, казавшейся совсем оробевшей.

— И поцелуй свою подружку, которая так умненько отвечала за тебя по телефону, когда эти подонки позвонили мне.

Последнее искушение

Мюриель выбрала в шкатулке для драгоценностей простенькое колье. Изяществу она училась у Луиджи Палестро, а изысканности — у лорда Чэлтема. В свои сорок шесть она была еще очень хороша и к тому же богата. И скучала, как скучают одни лишь богачи, переезжая из одного роскошного отеля в другой. Порою она с сожалением вспоминала о временах, когда она была, как пишут в газетах, «гостиничной воровкой». Теперь все это в прошлом — святилище тайных воспоминаний, куда посторонним вход заказан. Но как раз сегодня вечером она приоткрыла его, со знанием дела любуясь своим колье, которое наденет, переодеваясь к ужину. Восемь лет приключений… невообразимых переживаний… радужного счастья… небывалой ловкости. Тогда она была гибкой, как акробатка… Умела пробраться куда угодно. За какой–нибудь бриллиант без колебаний поставила бы на карту жизнь…

Потом на ней женился Луиджи Палестро… а точнее, купил ее… Старый, привередливый, несносный, он создал ей обеспеченную жизнь. После его смерти Мюриель много путешествовала и повстречала лорда Чэлтема. Любовь с первого взгляда. К несчастью, лорд утонул. И Мюриель стала тем, о чем только можно мечтать: титулованной богатой вдовой, за ней напропалую увивались мужчины, она наверняка вызывала зависть, а между тем ее жизнь была пресна как чашка чая.

Увы! Где вы, веселые попойки прежних времен! Она посмотрелась в зеркало. Для полного ажура ей, пожалуй, недоставало браслета… Она раскрыла футляры, подумала, прежде чем выбрать… Может, вот этот — из золота и платины, неброский… а между прочим, цена ему — пятьсот тысяч ливров — отдай не греши… Защелкнув браслет на запястье, Мюриель снова посмотрелась в зеркало. Она бесспорно красивей маленькой баронессы Люкэр — этой дурнушки, ужинавшей за соседним столом в обществе мужа, лет на десять моложе ее.

Как будет занятно отбить у нее Роже… его звали Роже. Барон Роже… Звучит глупо и даже немного смешно. Но сам он казался таким очаровательным, немного грустным, всегда такой угрюмый в присутствии жены… Да, это будет занятно… О! Всего на одну ночь… В жизни Мюриель не существовало «завтра»… Но даже одна ночь стала бы ее реваншем за драгоценности этой дамы — маленькая баронесса выставляла напоказ свои несметные богатства…

Мюриель тщательно заперла за собой дверь, и лифт, в котором витали ароматы роскошных духов, доставил ее на бельэтаж. В окна столовой виднелось море. Приглушенный свет… нежная музыка… Один из тех чудных вечеров, когда хочется не то любить, не то умереть.

Барон приветствовал Мюриель неприметным кивком. Чуть старше тридцати. Белокурые, с платиновым отливом волосы викинга. Похоже, сегодняшний вечер у супружеской четы протекал не гладко… Они то ссорились, то замыкались в молчании, обмениваясь разъяренными взглядами, судорожно сжимая кулаки. Посреди трапезы баронесса вышла из–за стола, и ее рука в кольцах пригвоздила барона к месту. Проводив ее глазами, он встретился со взглядом Мюриель.

— Обойдется, — произнес он. — Такое случается с ней через день.

Лед был сломан. Они обменялись несколькими пустячными репликами. Но глаза барона выражали иные чувства. «Рыбка попалась на крючок! Стоит мне пожелать…» — подумала Мюриель. Они танцевали вместе. Узнав, что супруги занимают апартаменты рядом с ее номером, Мюриель не удержалась от улыбки. Ей случалось проходить и по карнизу. Проникать через окно… Добрые старые времена!

В полночь она сказала барону с укоризной:

— Вы не пойдете проведать жену?

— Никакого смысла. Она спит. Без снотворного она не ложится.

Несколько минут спустя, сидя перед бокалом апельсинового сока со льдом, он поведал ей свою жизнь. Как умело он играл свою роль! Как был несчастлив! Все они несчастны, после полуночи изливая душу хорошенькой женщине! Разумеется, во всем повинна баронесса. Какой у нее жесткий характер… Ему приходилось ходить по струнке… И самое унизительное в том, что деньги–то ее, и она непрерывно напоминала ему об этом… А в довершение ко всему, здоровье у нее просто никуда не годится…

Еще больше понизив голос, Роже потупил взор. Отработанная мимика давала понять, что его жене недостает темперамента.

Все это мы уже проходили, малыш!.. А теперь ты возьмешь меня за руку и скажешь: «Увидев вас, я сразу понял: вы — единственная женщина, которая…»

Такое заявление действует без промаха. Он так хорош собой, очарователен и отлично справляется с ролью соблазнителя! Ему было невдомек, что в тот момент, когда он подносил губы к руке красивой незнакомки, улыбавшейся ему с меланхоличным видом, та думала о перстнях баронессы и о ее бриллиантовом ожерелье, которым так восхищалась накануне, о подвесках, серьгах и всех прочих драгоценностях, хранившихся у той в спальне.

— Ведь мы соседи, не правда ли?

— Да. Номера 126 и 127! — вскричал он. — Вы согласились бы…

Торопится! Забыл всякую сдержанность. В его глазах уже мелькнула радость победителя. Он лукаво добавил:

— Каждый спит в своей спальне, которые разделены туалетной комнатой… Как видите, невесело мне приходится.

— Чудовище!

Заранее уверенный в победе, он заважничал.

— Плохое здоровье вынуждает жену злоупотреблять снотворным, — извиняющимся тоном поведал он Мюриель.

Прозрачное пояснение, равносильное словам: «По ночам я свободно располагаю собой».

Мюриель были с давних пор знакомы мимолетные связи в роскошных отелях — вспыхивающие и гаснущие в мгновение ока. Право, почему бы и нет? Роже — всего лишь мальчик, непримечательная особь мужского пола; однако тут есть чем поживиться… Это было так соблазнительно… еще один раз… последний… Эта кража станет для нее глотком эликсира молодости. И риска — никакого.

Мюриель уже разработала план. Встав из–за стола, она кончиками пальцев касается виска Роже.

— Завтра, — шепчет она. — Оставьте ключ в своей двери… Да… Зайду к вам на бокал шампанского по–соседски… и только…

Однако ее глаза уже обещали все. Она удалилась как и подобает настоящей леди, но гораздо более взволнованная, чем хотелось бы. В ту ночь она почти не сомкнула глаз. Приключение ее пьянило. Какой подарок судьбы! Она мысленно взвешивала на ладони колье баронессы, примеряла кольца к своим пальцам. Ее трофею придется век вековать в сейфе, но она вновь переживет непередаваемую радость… радость обладания. «Это — мое. У меня еще достало решимости на то, чтобы…» Счастье говорить себе: «На мне рано еще ставить крест. Меня еще можно любить, и я еще способна увлекать…»

Следующий день тянулся бесконечно. Мюриель без труда раздобыла все необходимое, чтобы осуществить свой план. Барон ужинал в одиночестве. Выходя из ресторана, он шепнул Мюриель:

— Она не покидает спальни. Страшное переутомление. До вечера.

Желая успокоить нервы, Мюриель отправилась в казино. Проиграла с сотню франков, так и не сумев отвлечься от одолевавших ее мыслей. Впервые в жизни она испытывала угрызения совести. Как же трогателен этот мальчик в своей неловкой поспешности! По ее наблюдениям, он еще напрочь лишен способности легко переходить от любовного томления к любви. И ради чего она погубит это милое любовное приключение? Ради того, чтобы завладеть несколькими камешками, в которых не сможет показаться в свете до конца дней своих! Она увидит его, бледного, расстроенного. Разумеется, он ничего не скажет. Он не из тех, кто способен открыть жене всю правду. Полиция будет убеждена, что вор забрался в их номер по карнизу. Однако ей придется пережить его откровенное презрение. Не может же она съехать из отеля или пересесть за другой столик. Еще несколько дней они так и будут сидеть визави. И все же Мюриель знала, что пойдет на все: презрение, злобу, оскорбления, ради того, чтобы испытать сладострастное ощущение текущих меж пальцев алмазов, рубинов, опалов… Тут уж она не могла совладать с собой. Как знать, почему ее чаруют блестящие камни? Так повелось еще с детских лет. Может, от нищеты?.. А может, тут что–то другое, понятное только врачу–психиатру? Мюриель приняла решение.

И в одиннадцать вечера, когда поскреблась в дверь номера 127, она уже вновь обрела уверенность в себе. На тумбочке стоял зажженный ночник. Осмелев в царившем полумраке, барон заключил гостью в объятия:

— Благодарю! О, как же я вам благодарен!

— Тсс. Тише…

— Но ведь она спит… Не верите? Пойдите посмотрите.

Схватив Мюриель за руку, он потащил ее через комнату и ванную. Дверь в спальню была открыта. Баронесса спала. Одна рука свисала с кровати. В изголовье лежала раскрытая книга, которую она читала перед сном. Взгляд Мюриель по давней привычке быстро охватил обстановку: стакан, графин, смятая коробочка от снотворного… а на журнальном столике, рядом с парой перчаток и сумочкой, шкатулка… Мюриель позволила отвести себя обратно в спальню, раздеть. Кто бы поверил, что этот маленький барон окажется отличным любовником? Бедняжка! Как же он, должно быть, изжаждался любви при хворой жене! Мюриель отдавалась волнениям почти позабытой страсти. Главное — никаких угрызений совести. Разве ее вина, что он набросился на нее! Подождав из вежливости, она спросила:

— Тебе не хочется пить?

Шампанское стояло наготове в серебряном ведерке. Роже с победным видом извлек пробку и рассмеялся над испугом Мюриель:

— Повторяю, она спит… Хоть из пушки стреляй!

— И все–таки, ступай убедись! Сделай одолжение.

Когда он исчез за дверью, Мюриель подсыпала в его бокал порошок, который принесла с собой. Он вернулся. Нагим он был хорош, как мраморная статуэтка. Какая жалость! Они весело чокнулись и снова улеглись в постель. Занятный парень — он был неутомим. Наркотик утихомирил его любовный пыл далеко не сразу. Из предосторожности Мюриель повременила. Потом тихонько оделась. Все в порядке. Она направилась в спальню баронессы. Ее драгоценности наверняка хранились в шкатулке. Какое разочарование! Их оказалось совсем немного: колье, кольца, серьги. У баронессы было только то, в чем она спускалась к столу. Следует ли обобрать ее подчистую? Или же удовольствоваться одним колье? Ведь, в конце концов, она пришла только за сувениром на память. Повесив колье себе на шею, она повернула обратно. Но остановилась у кровати. Она забирала с собой драгоценность, но у Роже оставалась его чудесная молодость. Вздохнув, она припала губами к его опущенным векам.

— Вор — это ты, — шепнула Мюриель.

Четверть часа спустя, уже у себя в спальне, при полном освещении, ей пришлось признать очевидное: камни оказались фальшивыми! Она разбиралась в этом не хуже профессионала. Сомнений нет. Подделка налицо! Чтобы пустить другим пыль в глаза… «И поделом тебе, кретинка!» Какое жестокое разочарование. Как она могла дать себя так провести? Эти современные супруги! Карманы пусты, а блистать охота: они разъезжают по роскошным отелям! Мюриель пришла в бешенство. Ах, этот барон, может, такой же барон, как портье, — хорош у него будет завтра вид, когда он напустит на себя важность…

Однако назавтра, когда Мюриель открыла свою шкатулку, чтобы выбрать украшение, способное уничтожить баронессу, она обнаружила, что шкатулка пуста. Мюриель упала на кровать. Вся махинация открылась ей в своей ослепляющей очевидности. Пока она находилась в спальне Роже, куда тот хитроумно ее заманил, мадам, которая вовсе не находилась под воздействием снотворного, оставалось только выйти из своего номера, проникнуть в соседний с помощью отмычки и похитить все ее драгоценности.

Мюриель глянула на свои дрожащие руки. Леди Чэлтхем стала просто пожилой женщиной.

Дичь

Милу остановился на краю тротуара, сделал вид, что смотрит направо, потом налево, чтобы убедиться, успевает ли он перейти дорогу. А сам краем глаза засек мужчину в синем габардиновом плаще, который закуривал сигарету. Грузовик–цистерна приближался, преграждая путь пяти или шести машинам, следовавшим за ним. Момент подходящий.

Милу рванул вперед и, перейдя улицу под самым носом у грузовика, деловой походкой зашагал вперед. Он вошел в универсальный магазин, где суетилась субботняя толпа, и огляделся в поисках бара. На сей раз он был уверен, что все же улизнул от «хвоста». Он взгромоздился на табурет у стойки и заказал полкружки пива.

Погоня измотала его. Вот уже больше получаса ему никак не удавалось, несмотря на всевозможные хитрости и уловки, оторваться от мужчины в синем габардине. У него колотилось сердце, дрожали пальцы. По профессиональной привычке он оглядел сидевших за стойкой длинноволосых парней, одетых как бродяги. Он заметно выделялся среди них своей зеленой фетровой шляпой с бурым перышком, длинными ухоженными усами, в строгом плаще, а главное — перчатками, в которых так удобно прятать пакетики с героином, зажимая их между подкладкой и ладонью. Он заколебался. А не спрятать ли ему дозу, которую он перевозил, прямо здесь? Его клиент не явился, несмотря на то, что встреча была определена предельно точно:

Баланс — четыре тридцать — собор — первая исповедальня справа. Осторожность диктовала Милу в случае опасности избавиться, и как можно быстрее, от пакетика, который был пострашнее гранаты.

И в самом деле, опасность заявила о себе напрямую. Если клиента арестовали, то сыщик задержал бы его… При всем том, что Милу являлся всего лишь незаметным винтиком, пешкой в иерархии наркобизнеса, хитростью он не уступал лисе. Наверное, они задумали схватить не его, а поставщика товара, с которым ему предстояла встреча в Тулоне. Его намеренно «ведут», чтобы схватить позже. Вполне вероятно, что бригада по борьбе с наркотиками поручила слежку за ним своему самому ушлому агенту. А тот просто потерял его след, так что избавляться от компрометирующего пакетика, стоившего немалых денег, ему уже не было необходимости. Он вручит этот пакетик господину Эмилю в знак своей доброй воли. Клиент не явился. Он тут ни при чем.

Милу допил пиво. Мало–помалу к нему возвращалось спокойствие. В его распоряжении был еще целый час до того, как прыгнуть в экспресс «Мистраль». Ему нравилось воображать смятение, какое в этот момент царит в рядах противника: телефонные звонки, перебранка. Неприятно то, что они подадут сигнал тревоги своим коллегам в Тулоне, и по приезде его будут ждать свежие легавые, не говоря уже о так называемых контролерах в пути. Однако настоящему риску он подвергнется там! И все–таки отложить свидание с господином Эмилем ему никак нельзя — его могли бы заподозрить во всех смертных грехах!

Милу расплатился с барменом. Упаковка под перчаткой скрипела. Темнота сгущалась. Несколько дождевых капель — тяжелых, крупных — звездами рассыпалось по тротуару. К счастью, до вокзала рукой подать. Вокруг ничего подозрительного. Он ускорил шаг, замедлив его лишь на привокзальном дворе. Ничего подозрительного и на стоянке такси. Зал ожидания полупустой. Внезапно спина покрылась испариной. У табло с расписанием стоял мужчина и пялился на него. «Он стоит здесь неспроста!» — подсказал ему инстинкт. Милу опознавал «их» по едва уловимым приметам… Подчеркнуто отрешенный вид… слишком спокойно прохаживаются они там, где люди обычно суетятся, спешат. На этом типе — пальто–реглан. Без головного убора, волосы подстрижены бобриком, что говорит само за себя…

Милу купил билет до Тулона. Тип в реглане не спеша вышел на перрон. Классическое правило! Опытные «хвосты» по возможности опережают свою жертву. У Милу еще было время припрятать товар. Тайников хоть отбавляй. Листаешь газеты в книжном магазине, притворяясь, что никак не решишь, что бы почитать в дороге, и суешь пакетик между двумя журналами… Но этого пакетика ждал господин Эмиль!

Прокомпостировав билет, Милу тоже вышел на перрон. Мужчина в синем габардине стоял у контрольной будки. Выходит, их двое! Второй мирно прохаживается по платформе, опустив голову, руки в карманах. «А что, если я ошибаюсь?» — подумал Милу и тут же попрекнул себя за такую мысль, способную усыпить его бдительность. А тем временем «реглан», поравнявшись с «синим габардином», успел ему что–то сказать, не разжимая губ, на манер чревовещателей или заключенных. Милу и сам научился этому, сидя в тюрьме.

Сомневаться не приходится. Только не расслабляться. «Мистраль» торжественно выехал на вокзал, напоминая игрушечный поезд. Милу сел в вагон в середине состава, чтобы, в случае чего, иметь простор для маневра. Двое мужчин поднялись в тот же вагон, но из противоположной двери тамбура.

Милу прошел по вагону, заглядывая в купе. Пассажиров очень мало. И вдруг он остолбенел — в углу одного одиноко сидел его знакомый… Милу вернулся назад удостовериться. Какая удача! Конечно же это Макс!.. Расселся с «Фигаро», словно буржуа.

Милу толкнул дверь. Пассажир поднял глаза и всем своим видом дал понять, что удивлен:

— Милу!

— Тсс. Ты меня никогда в глаза не видел!

Милу уселся в противоположном углу купе.

— Легавые? — прошептал Макс.

— Да… двое. Если тебя это смущает, я могу…

— Ничуть. Меня полиция теперь оставила в покое.

«Реглан» как ни в чем не бывало вышел в проход и пошел в другой конец вагона.

— Они будут подкарауливать меня у обоих выходов. Выйти из вагона незамеченным будет невозможно… Послушай–ка, Макс. Тебе–то я могу довериться. В Тулоне у меня встреча с человеком, у которого куча денег. — Для наглядности он широко расставил руки. — И эти двое метят в него. Если я сорву нашу встречу, то потеряю кучу денег.

— Ясненько! Но это твоя проблема. А я сейчас в порядке. Теперь я при деле, старик. Каждую неделю спускаюсь из Парижа в Канн. Вот почему, кстати, ты меня тут и встретил. И я вовсе не желаю засвечиваться.

Поезд мерно набирал крейсерскую скорость. Милу снял шляпу, плащ, перчатки и сунул пакетик в карман. Его бросило в жар. Он тревожился больше, нежели хотел себе в этом признаваться. Макс прикрыл глаза. Ну и что с того, если они делили камеру на двоих в тюрьме Брен? В ту пору Макс был закоренелым бандюгой, а в голове полно идей. И вот тому доказательство: в один прекрасный день по дороге в госпиталь он смылся. Он никогда ни в чем не нуждался, этот Макс! В тюряге получал шикарные передачки. Направо–налево угощал американскими сигаретами небрежным жестом заправилы. Смехота, да и только. Но он стал другим человеком. Теперь он скорее похож на состоятельного фирмача. Темный костюм из английского твида, элегантные туфли, галстук, подобранный в тон костюму, никаких тебе больше перстней. Дородная фигура выдает отменное здоровье, а слегка лоснящаяся кожа лица свидетельствует о хорошем питании лучшими продуктами. Милу почувствовал, что рядом с Максом он глядится так непрезентабельно, что тот был вправе вычеркнуть его из своей памяти.

— Спишь? — робко шепнул он.

— Нет, — ответил Макс, не открывая глаз. — Я как раз кумекаю, как нам с тобой быть. А может, все–таки существует способ вызволить тебя из…

— Ах! Так я и знал! — обрадовался Милу.

Он чуть было не взял руки Макса, чтобы в избытке чувств их пожать. Нет, Макс не изменил прежней дружбе. Макс — парень что надо.

— Дело твое заковыристое, — заметил Макс.

— Выхода у меня нет… Требуй все, что угодно… Что прикажешь мне делать?

— Погоди. Мне еще нужно время, чтобы все обмозговать.

С надеждой в сердце Милу обмяк на спальной кушетке. Если на всем белом свете и существовал хоть один человек, способный вызволить его из беды, то это был Макс. И потом, что тут такого особенного! Ведь Макс остался у него в долгу! Кто предупредил его тогда, что Пасторелли разыскивает его, намереваясь прикончить. Пасторелли так до сих пор из тюряги не выходил. Все это было, да быльем поросло… А Макс с тех пор преуспел в жизни.

— К слову, — сказал Милу, — а куда подевались два братца Пасторелли?

Макс пропустил сквозь смеженные веки проницательный взгляд:

— Почему ты задаешь мне такой вопрос?

— Просто так… Думая о тебе, я вспомнил о них.

— Они подались куда–то в сторону Кальви… А ну–ка, встань.

— Но…

— Встань, тебе говорят. Как ни в чем не бывало.

Милу послушался его и подошел к окну. Он угадал за ним в Темноте укрепленные стены Авиньонского дворца, сортировочную станцию. Поезд с грохотом промчался мимо.

— Мы с тобой одного роста, — констатировал Макс. — Ты наденешь мое пальто, мою шляпу. Но перво–наперво, сбреешь усы. Я прихватил бритвенные принадлежности. И пройдешь у них под носом совершенно спокойно. Они тебя нипочем не узнают… Только тебе следует дождаться самой последней минуты. Будем надеяться, что в Марселе к нам никто не подсядет.

— Спасибо тебе, — сказал Милу. — Ты просто спасаешь мне жизнь.

Макс снова уселся в позе пассажира, которого непреодолимо клонит ко сну. О том, чтобы продолжать разговор, не могло быть и речи. Милу пытался унять нервное перевозбуждение. Он едва глянул на ослепительную иллюминацию на нефтеочистительных сооружениях вокруг Беррского озера… «Только бы никто не подсел к нам в вагон, — молил он. — Только бы никто нам не помешал!»

В Марселе к ним в купе никто не подсел. Макс, не расставаясь с радушной миной, вышел в проход поразмять ноги.

— Оба стоят как пришитые, — сообщил он по возвращении. — Ты был прав. Они уверены, что ты уже попался им в лапы.

Марсель остался далеко позади.

— Спокуха. Я подам тебе сигнал, — невозмутимо продолжал Макс.

Милу стал считать минуты.

— Пора, — наконец распорядился Макс.

Несколькими точными движениями он открыл дорожный несессер, протянул Милу ножницы, и тот, подрезав усы, с помощью бритвы на батарейках привел лицо в полный порядок, хотя состав и трясло на стрелках.

— Быстренько!.. Мое пальто!

Милу натянул на себя дорогое пальто Макса из верблюжьей шерсти.

— Кашне.

Макс протянул ему великолепное шелковое кашне кремового цвета.

— Приподними воротник… надвинь шляпу… Ниже… Эта мне ваша мода отращивать патлы!

«Мистраль» въезжал под скрип тормозов на тулонский вокзал.

— Ступай, — сказал Макс. — Чао!

Приближаясь к платформе Кронштадт, Милу заметил, что за ним по–прежнему следует «хвост». Однако не те двое, что было куда тревожнее. Хитрость Макса не сработала. Он не сумел вызволить его из беды. Конечно же идти на намеченное свидание невозможно. Разве что… В прежние годы, когда Милу еще занимался спортом, он отличался в спринтерском беге на 800 метров. Он бросился бежать. И сумей он затеряться в темных торговых улочках…

Раздались три выстрела. Милу упал на колени.

«Это не легавые. Эти люди охотятся за Максом… И Максу было об этом известно!» — с этой последней мыслью Милу упал, перевернулся на спину и испустил дух.

…Несколько минут спустя братья Пастореллисидели вокруг стола и потягивали пастис.

— Ну что же. Наконец–то мы его пришили в отместку за предательство. Сколько времени он от нас ускользал.

— А ведь мы чуть было не потеряли его из виду, начиная с Лионского вокзала. Я считал его хитрее.

В Ницце двое полицейских обыскивали вагон.

— Ведь мы караулили его исправно — из купе он не выходил, — сказал один. — Он не мог от нас ускользнуть.

— Гляди! — вскричал второй. — Вот его шляпа и плащ!..

— Ума не приложу, как ему удалось бежать. Он просто–напросто обвел нас вокруг пальца.

Мадемуазель Мод

После того как старая дама, дав задний ход, сбила Мод с ног, она прониклась к жертве своего легкомыслия заботливым, дружеским чувством. По правде говоря, Мод почти не пострадала, но старая дама, настояв на своем, водворила ее в синюю спальню своего просторного особняка и вызвала домашнего врача. Рауль, ее сын, чуть ли не взбеленился.

— Дорогой мой, — сказал ему доктор, — филантропия подобна краснухе. Она проходит сама по себе… А ваша матушка–графиня на время оставит вас в покое!

В этом он не ошибался! Отныне графиня пеклась только о Мод. Она перестала посещать кружок любителей бриджа, забросила занятия рукоделием; большую часть времени проводила в обществе «этой бедняжки, достойной всяческих похвал, такой хорошей во всех отношениях».

А как–то вечером, когда слуга Фирмен вышел из столовой, она даже присовокупила, что вот на такой женщине, как Мод, ему и надлежало бы жениться.

Рауль так шмякнул чашкой по столу, что обрызгал кофе всю скатерть.

— Прошу вас, мама!

— Согласитесь хотя бы видеть ее почаще. Вы ее совсем не знаете. Как можно судить о человеке, не зная его. Она получила отличное образование. Весьма недурна собой. Если ее наставлять, она научится одеваться не так кричаще. Возможно, она не принадлежит к нашему кругу. Но и мы сами, бедное мое дитя, уже не принадлежим ни к какому кругу. И потом, она привязана ко мне.

— Мне хорошо так, как есть.

— Полноте. Мужчине в сорок лет пора уже обзавестись семьей.

Вечная тема для пререканий, длившихся годами.

— Ах! — продолжала графиня. — Была бы у меня сноха, и моя жизнь стала бы совсем другой. И, ваша тоже, впрочем… Потому что я пекусь о вашем благе. Мод скоро нас покинет. Я хотела было ее удержать, но она слишком деликатное существо. Она намерена вернуться к своей работе. Такая девушка, как она, и работа! Какие пошли времена, однако! Наконец, Рауль…

— Бесполезно, мама. Я дорожу своими привычками, как и вы.

И Мод ушла. Но недалеко. На соседней улице ее поджидала двухместная спортивная машина. Рука с бриллиантом на одном пальце и перстнем–печаткой на другом открыла переднюю дверцу.

— Ну так что? Садишься?

И поскольку она колебалась, рука подхватила ее и усадила.

— Что это еще за цирк? Мадам уезжает в отпуск! Мадам позволяет себя похитить!.. Если бы ты не позвонила мне, клянусь, без кровопролития бы не обошлось. Ведь я был с самого начала в курсе дела, представь себе. Благодаря Хозе. Красивый особняк! Знатное имя! Графиня Фрэньез! Извини! Но какого черта ты водишься с этими людьми? Объясни мне.

Мод объяснила ему. Мсье Робер не поверил своим ушам. Он завел Мод в бар на Елисейских полях, и ей пришлось поведать ему всю историю сначала.

— Чует мое сердце, ты от меня что–то утаила. (Мсье Робер знал женскую натуру лучше исповедника.)

— Ни Боже мой.

— А нет ли, случайно, в этом доме особы мужского пола?

— Там есть виконт.

— Ах! Там есть виконт, я уже и сам догадывался.

Мод была по–своему гордячка. Не станет же она признаваться в том, что Рауль ею пренебрег.

— Он выказывал мне всяческое внимание, — сказала она. — Он симпатичный, и все при нем.

Мсье Робер пришел в ярость.

— Он пригласил меня наведываться, — продолжала Мод. — И я не могла ему отказать.

Мсье Робер впервые в жизни познал чувство ревности, что было для него нестерпимо. Этот Рауль такой очаровательный, такой респектабельный, вполне мог иметь виды на Мод. Зло следует истреблять с корнем и без промедлений.

На следующий день, когда Рауль курил сигару в своей домашней библиотеке, рассматривая только что приобретенный альбом по искусству, Фирмен доложил ему о приходе визитера.

— Проси.

Мсье Робер облачился в самый строгий костюм своего гардероба: пиджак в клеточку, серые брюки, замшевые туфли. Преодолевая робость, Робер чопорно представился: «Мсье Робер». Но вскоре самоуверенность к нему вернулась. Виконт оказался маленьким мужчинкой, к тому же уродливым, и одет наподобие служащего похоронного бюро. Живой портрет респектабельного мужчины, подпорченный молью. Было над чем посмеяться…

— Я пришел по поводу мадемуазель Мод, — начал он.

Другой мирно курил, не уступая в хладнокровии игроку в покер.

— Я хорошо ее знаю… и даже очень…

В его тоне было полно намеков… Но виконт оставался невозмутимым.

— Как человек честный, — сказал мсье Робер, — считаю долгом вас предупредить… Мод — шлюха. О! Поймите меня правильно… Шлюха, но самая что ни на есть замечательная: манеры и остальное — все при ней. Но только…

Выпустив колечко дыма, виконт изрек:

— Слушаю вас.

Желая приободриться, поскольку партия начиналась вяло, мсье Робер прошел на цыпочках к двери и приоткрыл ее. За дверью никого. Он вернулся к письменному столу.

— Поймите меня правильно, господин виконт. Я сообщаю вам это исключительно в ваших интересах. Когда нерядовой клиент желает приятно провести вечер, ему рекомендуют общество Мод… И знаете почему? Потому, что она умеет все… Все!

Наклонившись к уху Рауля, Робер поверил ему нечто такое, что вывело виконта из состояния отрешенности.

— Ах! — пробормотал он. — Не может быть! Да не может быть!

— Но это еще цветочки! — заверил его мсье Робер.

Пока он нашептывал Раулю дополнительные подробности, лоб виконта покрывался испариной.

— Невероятно! Да нам бы это и в голову не пришло…

— Видите, — торжествовал победу мсье Робер, — какую особу вы приютили под своей крышей… Я вынужден вмешаться… Полноте, не стоит благодарности, господин виконт. Все это само собой разумеется… Для меня это дело чести.

Покидая библиотеку, Робер с удовлетворением отметил про себя, что Рауль, глубоко осев в кресле, прикрыл лицо ладонями.

Старая графиня, постучавшись в дверь, вошла в библиотеку, не дожидаясь ответа.

— Что с вами?.. Вы нездоровы?

— Нет, нет. Я размышлял… А ведь вы, пожалуй, и правы, мама… Я на ней женюсь.

Доверительные признания мсье Робера разожгли его плоть. Он твердил себе: «И такая женщина станет безраздельно принадлежать мне!» Ему с трудом удавалось прятать волнение, которое его охватило.

Арсен Люпен в волчьей пасти

У всех еще на памяти «дело на Мессинской авеню».

Его жертва — Жозеф Альмеер — из тех, кого принято называть типичными парижанами.

Альмеер был очень богат. На левом берегу он владел пользовавшейся известностью картинной галереей и ввел в обиход первых кубистов, что породило шумный скандал в Фобуре: в Турэне — замком, в Солони — охотничьими угодьями. Его наперебой приглашали в гости. Ему приписывали множество любовных приключений. Он сражался на дуэлях и внушал необъяснимый страх. И когда его нашли мертвым с пулей в сердце, не один обманутый муж втайне порадовался.

Альмеер возлежал посреди роскошной гостиной, из которой взломщики вынесли полотна и ценные предметы. По всей видимости, он засек грабителей в разгар работы, что и стоило ему жизни. Слуги, спавшие на первом этаже особняка, ничего не слыхали. Однако довершило разгоревшиеся страсти письмо, на следующий день опубликованное в «Эко де Франс».

«Господин директор, считаю долгом громогласно протестовать против действий злоумышленников, напрочь лишенных совести. Я смирюсь с кражей, если в ней проглядывает рука художника. Мне претит убийство — убивать мерзко и глупо. Однако я уверен, что ваши читатели меня поняли — не преминув приписать трагическую смерть Жозефа Альмеера мне, в особенности, если на месте преступления они обнаружат мою визитную карточку. Ибо, как это ни прискорбно, нынче любой бандит заказывает себе визитки с моим именем. Весьма наивная военная хитрость, способная обмануть лишь предупрежденных заранее.

Столь драматическое исчезновение Жозефа Альмеера действует мне на нервы. Проживи он дольше, возможно, заметил бы, что его Коро[25] — подделка, а Вермейер[26] — весьма сомнительного происхождения. Можно было бы также немало сказать и о его мебели… Если бедняга потерял при этом ограблении жизнь, то люди, посетившие его особняк, оставили там много иллюзий. Стоит ли мне добавить, что я предприму свое расследование этого ограбления и по мере его продвижения стану держать прессу в курсе дела. Примите и пр…

Арсен Люпен».

— Это он, — сказал инспектор Ганимар. — И никто другой. Он считает, что, опережая события, сумеет всех перехитрить. Но визитная карточка выдает его с головой.

Мсье Дюдуи, глава сыскной полиции, качал головой в знак сомнения.

— Послушайте, — продолжал Ганимар. — Ошибка невозможна. Негодяй уже приступил к вывозу вещей из гостиной. И, как обычно, положил свою визитку на камин. Но вот тут появился Альмеер, тогда как считали, что он находится в театре. Попав в ловушку, Люпен выстрелил в упор. А теперь желал бы заставить нас поверить в свою непричастность и в то, что его автограф под преступлением якобы подделка. Расскажите кому–нибудь другому!

— Успокойтесь, Ганимар!

— Ах! Прошу, прощения. Но он способен хоть кого довести до белого каления, этот бандит. «Близорукий полицейский»… Поживем — увидим, голубчик!

Комната была погружена во тьму. Пахло сыростью и увядшими цветами. Слышалось дыхание одного, другого, и тишина делала более странным, более пугающим присутствие людей в засаде.

— Думаете, он явится? — прошептал чей–то голос.

— Наверняка, — прозвучал ответ из другого угла.

— Мадам… Вам не страшно?

— Еще как… Я на пределе, — ответил голос женщины — молодой женщины.

— Замечательно придумано! — сказал кто–то вроде бы рядом с дверью. — Ковчежец XVI века! Он должен кусать себе локти от бешенства при одной только мысли, что от него ускользнул самый лакомый кусочек.

— Тсс!.. Слушайте… Машина.

Часы на церкви Святого Августина пробили двенадцать ударов. Затем почти неуловимое царапанье и легкое дуновение воздуха возвестило о приближении ночного визитера. Он находился в прихожей и двигался с гибкостью кошки, но его выдавало шуршание материи. На пороге гостиной он заколебался. Может, он инстинктивно насторожился? Но вот он сделал шаг, второй.

— Свет!

Приказ донесся из правого угла гостиной. Слева протянулась рука и повернула выключатель.

Внезапно люстра засияла всеми огнями. От неожиданности мужчина замер на месте. Он увидел, как некто, по виду бродяга, преградил ему путь к отступлению, целясь в него из револьвера. Над креслом появилась голова. Из–за фортепиано возник силуэт. Наконец, покидая укромное местечко, из–за ширмы появилась женщина в черном с красивым бледным лицом и села на кушетку.

— Я полагаю, Арсен Люпен, — сказала она.

— Я полагаю, мадам Альмеер, — сказал Люпен.

Они смотрели друг на друга. Люпен улыбался. Она пыталась расшифровать ироническую улыбку визитера, прочитать в карих глазах, затаивших хитрость и в то же время нежность его намерения.

— Ковчежца не существует в природе, — продолжала она. — Я упомянула о нем журналистам для того, чтобы раздразнить вашу алчность… И вот вы явились собственной персоной… Марио, обыщите этого господина.

— Напрасный труд. Я не вооружен.

И все–таки Марио обыскал Люпена.

— Куда ты подевал револьвер, которым убил хозяина? — спросил он.

Люпен отряхнулся, как если бы руки Марио измарали его красивый костюм в стиле принца Уэльского.

— Кто эти господа? — спросил он. — Обезьяна — это Марио, знаю. А вот кто все прочие охранители?

Мужчины с угрожающим видом подошли к Люпену вплотную.

— Сохраняйте спокойствие! — приказала им вдова. — Вы же видите, что он готовится разыграть перед вами очередной номер из своего репертуара. Привяжите его к стулу.

— Поаккуратней, вы. У меня нежная кожа.

— Раз уж мы тебя интересуем, — сказал Марио, ловко орудуя веревкой, которой предусмотрительно запасся, — то верзила — это Бебер.

— Какое оригинальное имя.

— А другого зовут Ле Грель.

— Как же я не догадался сам!.. Готово?.. Ладно. По–говорим–ка о деле, дорогая мадам. Мне некогда — в полночь у меня свидание. Итак, в двух словах, вы сообщили журналистам, что собираетесь уехать и отпустили слуг, а по возвращении объявите о продаже не только картинной галереи мужа, но также уникальной драгоценности — ковчежца. Прекрасно. И что же теперь?

— Вы вернете мне все, что себе присвоили.

— Черт побери! Как же вы требовательны, однако. А если я не соглашусь?

— Мы сдадим тебя в руки твоего дружка Ганимара, — ответил Марио. — На сей раз тебе крышка.

— Даже если я сошлюсь на право законной самозащиты?

— Для вора права законной самозащиты не существует.

— Ладно. Я все возвращу.

— Что?

— Вы поражены, да? Люпен уступает по первому требованию! Люпен капитулирует в открытом поле — да позволено мне так выразиться… Люпен вывешивает белый флаг… Конец легенды! Идол падает с пьедестала, что за вид у вас, однако!

— Мне не нравятся твои шуточки, — пробормотал Бебер.

— Дорогая мадам! Да объясните же своим лакеям, что у меня нет выбора. На что вы рассчитывали, заманивая меня в ловушку? Что я верну награбленное? Я согласен. И если бы я мог заодно воскресить вашего мужа… Заметьте себе, честные люди от этого ничего бы не выиграли.

— Хватит болтать! — проворчал Ле Грель. — Что будем делать?

— Все проще простого. Вы уедете втроем.

Марио подошел к пленнику:

— Сиди спокойно — это в твоих же интересах. Мстить за хозяина мы не намерены. Альмеер был сволочью. Но она…

Возвращение мадам Альмеер помешало ему закончить фразу. Она держала в руках большой револьвер армейского образца.

— Нет! — возразил Марио. — Так дело не пойдет. Вам с ним не справиться. Дайте–ка его мне и возьмите мой… А теперь садитесь перед ним и не спускайте с него глаз. От него можно ждать чего угодно. И если он пошевелится, стреляйте. Ни малейшей жалости. Ведь этот человек — убийца вашего мужа!.. Если мы через час не вернемся, звоните сами знаете куда.

— Да, договорились, — заверила его вдова.

Трое заговорщиков вышли, и дверь особняка за ними захлопнулась.

Люпен и молодая женщина сидели лицом к лицу. Некоторое время спустя Люпен пробормотал:

— Режина!

Мадам Альмеер так и подскочила:

— Что?.. Запрещаю вам…

— Не сердитесь, — смущенно сказал Люпен. — Вас смущает, что я знаю ваше имя… Но мне известно о вас все. Послушайте, неужели вы думаете, что перед визитом в этот дом я не изучил жизнь Альмеера, а заодно и вашу под лупой. Какой жалкий тип этот Альмеер… Я от души жалел вас, Режина… Такое тонкое создание, и стало добычей этого субъекта. Как по–вашему, почему я пришел сегодня вечером? Полноте! Будьте другом — не думайте, что меня так легко обвести вокруг пальца. Бросаясь в волчью пасть, я знал, что делаю.

Револьвер дрожал в руке Режины, но она продолжала целиться в грудь Люпена. Смущаясь все больше и больше, она внимала этому странному мужчине, говорившему с чувством нежного почтения, как чуточку влюбленный друг, который решился на признание.

— Мне хотелось вас встретить, — продолжал Люпен. — И сказать, что вы вне опасности. Я знаю, если вы убили Альмеера…

Он осекся. Глаза его видели, как палец Режины белеет на курке. Его жизнь висела на волоске, но он был уверен, что этот волосок не порвется. Игрушка в ее руках, однако игру вел он. И спокойно закончил свою фразу.

— …значит, вас довели до крайности.

Режина не выдержала. Уронив оружие, она укрыла лицо в ладонях.

— О! — простонала она. — Если бы вы только знали…

— То–то и оно, что я знаю. Его галерея, его картины — всего лишь фасад, который не замедлит растрескаться от множества долгов, о которых вы наверняка и не подозревали. Темные делишки! Я предпочитаю о них умолчать. А в довершение, он позволял себе вас ревновать… Не плачьте, Режина… Все, что вы претерпели… Грубые окрики, дикие сцены, рукоприкладство… О да… Рукоприкладство… Наводить справки — часть моего ремесла. Все это позади… Позвольте мне рассказать вам последний акт, поскольку то, чего я не видел, я хочу себе вообразить. Итак, вы были в театре. Я выбрал тот вечер, чтобы нанести вам короткий визит на дому. Вы почувствовали утомление. Муж привез вас домой. Он был взбешен, поскольку намеревался ужинать «У Максима», как обычно. Вы поссорились… в курительной, кажется.

— Он влепил мне пощечину, — сказал Режина.

— И тут вы берете его револьвер, тот самый, за которым только сейчас ходили, и стреляете… Он хочет убежать. Добирается до гостиной и валится на паркет… Тут вы обнаруживаете, что в гостиной побывали грабители. Счастливое совпадение обстоятельств! Преступление можно свалить на них. Вы звоните в полицию.

Режина подняла голову.

— Я что–то не приметила вашей визитной карточки, — сказала она.

— О! Не извиняйтесь. Ганимар и без нее заподозрил бы меня… Дорогая Режина, не думаете ли вы, что пора уже меня развязать? Возьмите нож для бумаги на ломберном столике… Вот… осторожно… Вы меня оцарапали… К чему спешить, черт возьми!

— Но они сейчас возвратятся!

— Я бы этому удивился.

Люпен встряхнулся, потер запястья, сделал несколько шагов, чтобы обрести прежнюю самоуверенность.

— А что вы скажете насчет маленького дивертисмента, разыгранного сегодня вечером? Кто его организатор? Марио, несомненно?

— Да! Он был правой рукой моего мужа. Будьте осмотрительны — он опасен. Он меня терроризировал. Он смотрел на меня такими глазами… как будто я была его вещью… Боже мой! Когда же закончится этот кошмар?

Подняв руку, Люпен медленно опускал ее перед глазами Режины, как гипнотизер, пробуждающий пациента.

— Режина. Забудьте все. Я этого хочу.

Обняв ее за плечи, он легким, благородным жестом распростился с ней — жестом артиста, обращенным к публике.

— А теперь, — вскричал он, — представление окончено. Пошли. Давайте перейдем к делам серьезным.

Он увлек Режину в кабинет и схватил трубку:

— Мадемуазель… Алло? Полицейскую префектуру, пожалуйста. Да. Срочно… Алло? Инспектора Ганимара, пожалуйста… Ганимар? Это ты? Так рано уже на посту? У вас ведь работа идет допоздна… Как это «кто говорит»? Послушай! Ты делаешь мне больно… Люпен, черт подери! Твой старик Люпен… Прошу тебя быть повежливей! Со мной тут дама… Но дай мне сказать хоть слово, черт возьми! Говоришь только ты!.. Тебе улыбается поимка убийцы Альмеера?.. Как же до тебя иногда медленно доходит!.. Нет, не я… Захвати с собой Гуреля, Дьези, братьев Дудвиль… Словом, самых надежных ребят, понял? Вам придется иметь дело не с малышней. Немедленно отправляйтесь на бульвар Инвалидов, 21–бис… Старый нежилой особняк. Справа, в помещении бывшей конюшни, я держу взаперти сообщников Альмеера… Марио, Бебера и Ле Греле… Ага! Заинтересовался–таки наконец? Да, они работают на него… Сможешь прочесть в завтрашних газетах. Объясню тебе потом… Только примите все меры предосторожности — они вооружены. И, полагаю, злы как сто чертей, потому что, представь себе, заперли сами себя… Старый фокус: стреляешь в кольцо, думая, что повернется часть стены, а блокируешь забронированную дверь. Марио тебе объяснит… Ах! Совсем забыл. В его кармане ты найдешь револьвер, которым он убил Альмеера… Если ты не веришь Люпену, мне придется заняться честным трудом… Нет, послушай. Я спешу. На бал в Елисейском дворце. Передайте мое почтение господину Дюдуи и еще раз поздравляю с отличным чутьем… С тобой Люпену не остается ничего иного, как быть паинькой.

Он вешает трубку, хохочет и на радостях подпрыгивает.

— Улыбайтесь, Режина!

— А что, если они ускользнут от полиции?

— Вы не знаете Ганимара. Но допустим. Так вот, они вас не найдут.

— Почему?

— Потому что вы покинете этот дом, с которым у вас связано слишком много ужасных воспоминаний.

— Но куда же я денусь?

— Нет проблем. На углу улицы вы увидите красный лимузин марки «мерседес–бенц». Передадите эту карточку шоферу… Сядете в машину, и Оскар отвезет вас прямиком в Енервиль.

— Енервиль?

— Да. Это деревенька в сторону Кийбефа. Там живет старушка, которая примет вас как родную дочь. О вашем приезде она предупреждена.

Режина провела по лбу тыльной стороной ладони.

— Я сплю и вижу сон, — пробормотала она. — А вы не поедете со мной?

— Нет… Вы ведь слышали… Я приглашен на бал в Елисейский дворец.

— Значит, это не просто слова? Неужели вы так любите почести?

— Нет.

— Танцевать?

— Нет.

— Хорошеньких женщин?

— Я не могу любить одновременно больше одной.

Режина зарделась:

— Значит?..

— На балу присутствует сеньора Иньес де Карабахос, жена испанского посла.

— Она красивая?

— Страшна как смертный грех. Но на ней будет знаменитое жемчужное ожерелье. Впрочем… если вы будете вести себя хорошо, я вам покажу его завтра, в Енервиле.

1975–1976

Убийца с букетиками

Полиция сбилась с ног. Четверо убитых менее чем за три месяца! Четыре женщины — молодые, хорошенькие, серьезного поведения. Невозможно установить между ними хотя бы отдаленную связь. Похоже, садист выбирал свои жертвы наугад, в домах муниципальной застройки по берегу Луары. В них проживали тысячи людей, бок о бок, но незнакомых между собой. Подобно хорьку, забравшемуся в крольчатник, ему оставалось только следовать собственной прихоти. Крови он не проливал; он душил свою жертву с помощью чулка черного цвета. И не насиловал, довольствуясь тем, что складывал их руки на букетике полевых цветов.

Комиссар Шеньо перестал спать. Он допросил соседей, долго изучал места, где были обнаружены трупы: один — в подвале, другой — у подножия лестницы, которая вела на террасу, два последних — в однокомнатных квартирах, которые занимали молодые женщины. Преступления были совершены либо примерно в час дня, либо среди ночи. Комиссар поставил на плане четыре крестика, рассчитал расстояния, подошел к тайне со всех возможных сторон. Случается, психопаты действуют с бредовой логикой, но все же уловимой. Здесь же — ровно никакой. Разве что все жертвы — блондинки, но это могло быть и простым совпадением. Как обеспечить наблюдение за всеми жилыми кварталами с новостройками по берегу реки? У душевнобольного было широкое поле деятельности.

«А что, если мне выдать себя за этого психа?» — думала Мадлен.

Вот уже несколько дней, как она переживает эту идею… С тех самых пор, как заприметила Эдуара с этой Сюзанной. Она сразу же поняла, что не в силах сносить измены. Тем не менее, унимая свой пылкий темперамент, она вела наблюдение за мужем, и мелкие доказательства ее подозрения множились. Конечно же Эдуар находился в выигрышном положении: он разъезжал за счет парфюмерной фирмы, что позволяло ему отсутствовать всякий раз, когда ему это требовалось: немного осторожности, и он легко обезоруживал подозрительность Мадлен. Но, поглощенный своей страстью, не видел, что за ним ведут слежку, что его одежду обыскивают, обнюхивают; что волосок блондинки, прилипший к подкладке, а в особенности рассеянность и неразговорчивость выдавали неверность больше анонимного письма.

Как те больные, у которых в состоянии перенапряжения гудит в ушах, Мадлен испытывала на почве ревности головокружения, в глазах рябило, она дышала часто, внезапно прикладывая руку к сердцу. Единственным успокоением была для нее мысль о грядущей мести.

Выследив соперницу, Мадлен выяснила, что та живет в недавно достроенном корпусе на шестом этаже, окнами во двор; на почтовом ящике значилось имя — Сюзанна Фольбер, сотрудница префектуры. Собирая информацию, она при этом внимательно следила за ходом следствия, которое вел комиссар Шеньо. Одна у себя в квартирке, где время, казалось, остановило свой бег, она могла не спеша следить за газетами! Ей случалось завидовать такому ловкому психу, которому, должно быть, как и ей, приходилось долго выслеживать свою очередную жертву, фиксировать ее малейшее передвижение, прежде чем отправиться как любителю природы на берега Луары якобы гулять, попутно собирая васильки или маргаритки для прощального букетика. Она представляла себе его безликую тень, но в перчатках; легкий бессловесный силуэт, скользящий вдоль стен… Быть может, он страдает от надругательства, как она, и тоже жаждет разрушить все, что как–то походило на неверную. Но он–то доводил дело до конца! Тогда как она… Нет, она все еще колебалась.

Мадлен приняла решение внезапно, обнаружив на связке ключей своего мужа лишний ключ — треугольный сейфовый, не иначе как от двери его красотки. Ей потребовалось много времени и изворотливости, чтобы, овладев им, заказать дубликат, а в промежутке убийца объявился еще раз. Он задушил очередную жертву в последнем доме города — невзрачную горничную, которая возвращалась к себе в комнатку под крышей. Как всегда, она была блондинка; как всегда, сжимала застылыми пальцами букетик — маки и маргаритки. Ни одного отпечатка, ничего наводящего на след. Газеты требовали от общественных властей принять экстренные меры. Мадлен жалела этого преступника, выставляемого чудовищем, маньяком, злодеем, тогда как он был так несчастен! Никто не может знать, сколько панических страхов и внутренней борьбы вызывает подготовка к преступлению. Она чуть не упала в обморок, покупая резиновые перчатки, которые… Это было ужасно!

«Вам следовало бы примерить наши перчатки для мытья посуды», — рекомендовала ей продавщица. Тоже блондинка. Бедняжка! Все женщины нынче красились под блондинку. Как будто достаточно стать блондинкой, чтобы соблазнить и удержать мужчину! Разве же это помешало ее Эдуару…

Прежде чем перейти к действию, Мадлен посетила жилье Сюзанны. Та обедала в ресторане неподалеку от префектуры. Мадлен не подвергала себя ни малейшему риску. Спальня находилась в глубине, справа. Дверь открывалась бесшумно. Мебель не стояла на пути. Приходилось только ступать так, чтобы не поскользнуться на медвежьей шкуре, заменявшей прикроватный коврик. Осталось выбрать чулок, который потребуется для удушения. Мадлен практиковалась с чулками различных марок. Некоторые слишком растягивались, другие скользили под пальцами. Мадлен обнаружила, что перед употреблением их следует скручивать. Для своих опытов она использовала один из медных шаров, украшавших ножку ее кровати. По мере того как она душила этот шар, ее страхи постепенно рассеивались, и сочла себя готовой.

Эдуар продолжал жить как во сне и, случалось, бессмысленно улыбался. «Я покажу вам, голубчики вы мои, где раки зимуют», — в бешенстве думала Мадлен, когда муж объявил ей, что отправляется в свое ежемесячное турне и будет отсутствовать дольше недели.

— Ты не очень соскучишься? — лицемерно поинтересовался он.

— О! — без всякой иронии ответила она. — Я найду, чем мне заняться.

И стала почти что с удовольствием собирать свой букет.

Мадлен ушла из дому незадолго до полуночи. Квартал спал. Ни одного освещенного окна на этажах, лишь высокие уличные фонари освещали как бы вымершие дома и машины, выстроившиеся в ряд вдоль тротуаров. Она бесшумно ступала в мягкой обуви. Ей предстояло пересечь только две площади и пройти одну улицу. Ей не повстречался ни один запоздалый прохожий, ни один полицейский. Она не стала подниматься на лифте, который создавал много шуму, и медленно поднялась пешком на шестой, останавливаясь на каждой площадке перевести дыхание. Она так разволновалась, что уже готова была отказаться от своего намерения отпереть дверь, будучи не в состоянии унять дрожь в руках.

Соперница спала. Слышалось ее легкое, мерное дыхание. Мадлен подошла с удавкой в руке. Она проделала все задуманное быстро и без труда. После нескольких конвульсий тело блондинки обмякло. Выходит, все кончено. Мадлен собрала воедино столько энергии, что ее переизбыток вылился в рыдания. Она долго плакала, стоя на коленях у кровати. Если бы Эдуар не… Подлинным виновником был он. Несколько недель он погрустит, подавленный, жалкий. А потом… найдет себе другую. Тот, кто предал однажды, никогда больше не станет соблюдать верность. Выходит, ей придется убивать еще и еще. Станет ли она таким же чудовищем, как тот, кого полиция тщетно пытается схватить? Чудовище — это легко сказать, легко сделаться им! Руки затягивают чулок немного сильнее, и внезапно наступает конец — ты уже оказался на другой стороне, на стороне психов, отщепенцев. А между тем в глубине души ты не перестал оставаться невиновным! Обессилев, Мадлен поднялась с колен. Ах! Букет! Не забыть бы про букет. Она положила цветы в руки мертвой, потом тщательно закрыла дверь и, оказавшись на улице, бросила ключ в водосток.

Ночной воздух успокоил нервы Мадлен. Она восстановила в памяти все принятые предосторожности. Нет, она ничем не рисковала. Преступление спишут на счет душителя–призрака. Ах! Как же она станет теперь наслаждаться томлениями Эдуара! «О чем ты думаешь, Эдуар?..» — «Да ни о чем, милая». — «У тебя озабоченный вид». — «Нет, уверяю тебя». Мадлен поклялась себе, что отныне Эдуар будет принадлежать ей одной.

Свет в прихожей она не зажгла, предпочитая не видеть своего лица в зеркале прихожей.

Сняв обувь, она ощупью пошла выпить большой стакан воды. Потом толкнула дверь в спальню, но еще не успела взмахнуть руками для самозащиты, как что–то гибкое, нервное обхватило ее шею и стало душить, сильнее и сильнее. Чулок… Это было чудовище… Это…

Обмякнув, Мадлен рухнула в объятия Эдуара.

Тот отнес ее на кровать. «Сожалею, — думал он. — Я огорчен… Но у меня не было выбора».

Он вложил в пальцы мертвой букетик полевых цветов, в которых еще бегал муравей.

«Тебя убил не я. Разумеется, убийца — тот, другой. А я нахожусь в служебной командировке… Через несколько месяцев я женюсь на Сюзанне. Ты была препятствием, бедняжка Мадлен… Сюзанна никогда не догадается, что я сделал ради нее!»

Бедняжка Эдуар! Он тоже предвидел не все, а главное, что чудовище, подлинное, в ту же ночь попадет в руки полиции. А это придаст делу об убийстве Мадден новый оборот.

Угрызения совести

Вот уже сутки, как во мне продолжает все кипеть. Накануне у меня состоялся неприятный разговор с начальником. Я хотел подать в отставку.

— Да будет вам! — возражал тот. — Кто же уходит в отставку лишь потому, что какой–то проходимец убежал из тюрьмы! Знаю, у вас против Виньоли есть зуб, я могу это понять. Он вас чуть не убил. Но ведь его арест принес вам повышение… и потом, с тех пор прошло уже три года.

— Я очень надеюсь, что директору тюрьмы несдобровать!

— Э! Ишь какой вы прыткий!.. Успокойтесь, старина. Его схватят, вашего Виньоли, и водворят в камеру. И на этот раз он отсидит их до конца, свои шесть лет.

Однако я не мог успокоиться. Жозе Виньоли был лучшим достижением в моем послужном списке. На моем счету были воры, наркоманы, случайные убийцы на любовной почве — короче, рядовые преступники, мелкая дичь. Тогда как Виньоли был крупной добычей, матерым хищником, фото которого я бережно хранил. Побег Виньоли означал гибель моей репутации. Упоминая мое имя, говорили: «Знаете, это тот, который покончил с Виньоли». А теперь станут говорить: «Бедняга! Он чуть было не покончил с Виньоли!»

Я вышел из табачного киоска и закурил сигарету. Третья пачка с того момента, как я узнал новость! Шел дождь — такой, как обычно идет в Сент–Этьене, когда тучи, зацепившись за гору, нескончаемо изливают свою влагу, зависнув в небе. Я входил к себе в полицейский участок с настроением, хуже которого нельзя себе вообразить.

— Тут вас ожидают, — сообщил мне дежурный. — Впустить?

Дежурный, заскрипев зубами, возвел глаза к потолку и указал на мою дверь миниатюрной особе. Она была одета в черное и напялила шляпу, как подобает, когда отправляешься с официальным визитом.

Женщина принялась рассказывать мне свою историю. Ее звали Жюли Шапелот… И это имя ей подходило один к одному. Она оказалась прислугой, «домашней работницей», как говорят нынче. Работала полный день у супругов Фаллю… Погодите, я записываю… Адрес?.. Вилла «Клер Ложи», аллея Гюстав–Надо… Муж — Раймон, тридцати восьми лет, коммивояжер. Жена — Режина, тридцать два года, без профессии. Они часто ссорились — по пустякам, но всегда мирились.

— И что?

— А то… Так вот! Мадам Фаллю исчезла. Вчера днем они завели ссору, на сей раз всерьез. Я как раз стирала в ванной комнате. Мне было плохо слышно — вроде бы он упрекал жену в том, что та сорит деньгами. Надо признать, что и она не давала мужу спуску… И потом у меня было такое впечатление, что он ее ударил. Она заорала и побежала прятаться к себе в спальню. А он — он ломился в дверь. И кричал: «А ну, выходи, или будет хуже!» Поскольку мой рабочий день закончился, я ушла… Но на душе у меня было неспокойно.

— До этого случая он жену никогда не бил?

— Нет. Насколько мне известно. Должно быть, она довела его до белого каления.

— И что же дальше?

— Сегодня я пришла на работу в девять утра, как обычно. Муж был дома один. Он сообщил мне, что жена уехала, но довольно странным тоном. А я не стала расспрашивать. Насколько мне известно, мадам Фаллю частенько навещает свою маму, которая живет в Роанне. Но она всегда уведомляет меня заранее, а в этот раз не сказала ни слова.

Что ни говори, а все это выглядело странновато. Тут я принялась за уборку квартиры и что же увидела, открывая платяной шкаф, где у нас стоит пылесос? Вся одежда мадам на месте… И обувь тоже. При том, какая на дворе погода, она должна была бы прихватить дождевик… Так нет — дождевой плащ так и висит на вешалке… Не хватало только домашнего халата… Я прохожу в спальню мадам… Надо вам сказать, что супруги спят в разных комнатах… Постель мадам приготовлена, а вот ночная сорочка отсутствует… И потом, прекрасно видно, что никто так и не ложился спать. Я еще подумала: все это неспроста. И вот, отправившись по магазинам, решила поставить вас в известность… И тогда меня ни в чем не смогут укорить.

Он явно попался в ловушку, этот Фаллю. Я сразу приободрился.

— И хорошо сделали. А что он за человек, ваш хозяин?

— Скорее замкнутый. Постоянно читает спортивные газеты. Его особенно интересуют бега.

— Вы сказали мне, что он коммивояжер. И часто он отсутствует?

— Нет. В том–то и дело. Он чаще дома, нежели в дороге. Напрашивается вопрос, на что же они живут?

— Друзья?

— Нет. Они никого не принимают. Я постоянно вижу его за рюмочкой. Маленькой рюмочкой.

— Он ревнивый?

— Возможно. Во всяком случае, следует признать: его жена — прехорошенькая женщина.

Я встал:

— Прекрасно. Я займусь этим господином сам.

Полчаса спустя я уже находился перед «Клер Ложи». Вилла новая. Одноэтажная. Подземный гараж. Все говорит о материальном достатке хозяев. В каждой детали ощущается роскошь. Лично я жил в старой части города, в мрачной и ветхой лачуге. Признаюсь, мое плохое настроение только усугубилось. Мне открыл дверь сам Фаллю.

— Полиция.

— Но я…

Он был явно смущен. Я вошел, не дожидаясь приглашения.

— Мне надо поговорить с мадам Фаллю.

— Это горничная сказала вам?..

— Где мадам Фаллю?

У мужчины были мешки под глазами, большие очки подняты на лоб, и в руках он все еще держал спортивный бюллетень о скачках. Походка старого хрыча, тип правонарушителя, на которого следует наседать.

— Когда вы видели свою жену в последний раз?

— Вчера вечером. Мы с ней поругались… Ничего серьезного. Она приготовила ужин, но не желала есть. Она дулась. И заперлась в своей спальне… Вот, собственно, и все.

— Вы не слышали, когда она уехала?

— Нет. Когда я сплю, знаете…

— По вашему мнению, куда она отправилась?

— К своей маме, я полагаю. Ее мать живет в Роанне. Жена обычно едет туда поездом на колесах с пневматическими шинами, который отправляется в семь часов одиннадцать минут.

— У этой дамы есть телефон?

— Да.

— И вам не пришло в голову позвонить и осведомиться о жене?..

— Это явно выглядело бы так, как будто я за ней гоняюсь.

— Звоните… Разве вам непонятно?.. Говорю вам — звоните.

Шаркая ногами в шлепанцах, Фаллю направился к аппарату… Коренастый мужик, но жалкий тип, который того и гляди расплачется. Потому что он был виновен, его виновность так и била в глаза. Женщина, которая исчезла… Такая музыка мне хорошо знакома. Уже разговаривая по телефону, Фаллю с превеликим трудом притворялся, что удивлен. «Как?.. Ее у вас нет?.. Да, она уехала сегодня утром… Я думал, что… Тем хуже… Извините за беспокойство».

— Хватит притворяться, — выпалил я. — Вы прекрасно знали, что ваша жена не в Роанне.

— Уверяю вас…

— Покажите–ка мне ее спальню.

Фаллю заметно присмирел. Он открыл дверь и отошел в сторонку. Я сразу увидел встроенный платяной шкаф и указал на него Фаллю.

— Что она унесла с собой?

— Не знаю.

— Проверьте!

Фаллю отодвинул створку, и его рука пробежала по ряду одежды, висевшей на плечиках.

— И что?.. Чего–нибудь недостает?

Фаллю втянул шею в плечи, как если бы опасался пощечины.

— Нет… Не думаю.

— Это не ответ.

— Нет… Все на месте… Ах! В самом деле, нет синего чемодана. Должно быть, она унесла синий чемодан.

Я прошел в ванную, осмотрел на столике флаконы, баночки с кремом, лосьоны.

— А что она положила в этот чемодан?..

— Почем я знаю?.. Мне кажется, все осталось на месте.

— А у вас есть машина?

— Да.

— Пошли в гараж, посмотрим.

— Но, в конце концов…

Фаллю было явно не по себе. Он неохотно шел впереди меня, открыл гараж. Кузов машины был сплошь покрыт капельками дождя и грязными разводами.

— Сейчас я вам объясню, — произнес Фаллю. — Вчера… поздно вечером… я выезжал из дому. Эта ссора вывела меня из состояния равновесия. И вот я прокатился, чтобы успокоить нервы.

Я сунул нос в салон. На полу валялись пустые коробки, тряпки, фляги. Настоящая свалка! Я поддевал носком ботинка это барахло.

— А что это?

Под старым брезентом приоткрылся синий чемодан. Я извлек его и со свирепой радостью схватил Фаллю за плечо:

— Поиздевался, и хватит. Я тебя увожу… И ты у меня заговоришь, обещаю.

Новость пришла менее чем два часа спустя. Жозе Виньоли был арестован в Тулузе, и его препроводили в Марсель.

Мое озлобление как рукой сняло. Вторичный арест Виньоли меня как бы реабилитировал. Жизнь приобретала новую окраску. В соседнем кабинете один из моих коллег все еще допрашивал Фаллю, который защищался неумело, но вину признавать отказывался. В конце концов, может, он и был невиновен!..

Взгляни–ка на это дело другими глазами, сказал я себе… Теперь, когда ты успокоился… Вот супружеская пара, утратившая всякое согласие… Жена сыта их раздорами тю горло и решает бросить эту жизнь к чертям, а заодно насолить мужу. Тайком от него она покупает себе новую одежду… Рано утром, откинув одеяло, пошла спрятать синий чемодан туда, где его нетрудно обнаружить, и сбежала из дома, прихватив ночную рубашку и халат… Ну как тут не придет на ум мысль, что она убита?.. И не обрушиться на бедного парня, которого обвиняет все?.. В ту ночь он действительно решил прокатиться. Но почему бы и нет?.. Со мною тоже такое случается… Честно говоря, не будь этого Виньоли, да разве бы я его засадил? Ну и треклятая профессия!

Я вошел к коллеге и отвел его в сторонку.

— Кончай с ним, — пробормотал я. — Дождемся конца смены, и пусть катится на все четыре стороны.

— Но ведь ты говорил…

— Каждый может ошибаться, правда?

Мои угрызения совести оказались обоснованными. К вечеру мы узнали, что Режина Фаллю возвратилась в лоно семьи. Не оставалось ничего другого, как отпустить Фаллю на волю. Несомненно, не мешало бы допросить и Режину… Но зачем? Чтобы заставить ее признаться… в чем?.. Во всем том, что я себе уже навообразил? Да какого шута? После водворения Виньоли в тюрьму я был преисполнен снисхождения. Дела супругов Фаллю касались только их самих и никого более. Муж и жена — одна сатана.

Супруги Фаллю распивали шампанское по случаю триумфального окончания кошмара. Какого же страху натерпелись они накануне, слушая по радио сообщение о побеге из тюрьмы Жозе Виньоли! Разве Фаллю не воспользовался осуждением своего сообщника, чтобы украсть у него любовницу и присвоить себе награбленное.

Такому типу, как Виньоли, не долго отыскать их следы, а он клялся отомстить. Отсюда их план — непродуманный и рискованный: выдать Режину за убитую, тогда как сам Фаллю на необходимое время пробудет под охраной полиции.

По счастью, оно оказалось непродолжительным.

Однако все это стало мне известно намного позже, в Париже, куда меня вызвали, когда Виньоли, совершивший еще один побег, был убит своим сообщником, по всей видимости, при необходимой обороне.

Двойной удар

«О! Да ведь это дело уже быльем поросло, — вынужден был признаться комиссар Мортье журналистам, которые пришли взять у него интервью. — Но коль скоро оно может позабавить ваших читателей…» Мортье намекал на два знаменитых ограбления — слово hold up[27] у нас тогда еще не вошло в оборот. Первое из них имело место в Ментоне — в банке «Креди женераль». Оно было совершено поразительно ловко. «Образцовое ограбление, — выразился комиссар, — ни дать, ни взять — операция отряда спецназа! О коммандос речь тогда еще не вели. И верите ли, нет, но я готов был поклясться, что такое может пройти лишь один–единственный раз!»

И он приступил к рассказу с тем неотразимым лукавством, которое когда–то и принесло ему известность.

«Когда ограбили «Креди женераль», мне еще оставалось трубить до пенсии с полгода. Ограбили — не то слово, потому как сейфовый зал, попросту говоря, просто обчистили! Красивая работа! Они выкопали подземный ход от гаража под улицей впритык к западной стене банка. Вообразите себе галерею с прочными подпорками, электрическим освещением! Право слово, так ихотелось по ней прогуляться! Что же касается сейфового зала, то он вовсе не напоминал поле битвы. Перед уходом эти господа его тщательно подмели, аккуратненько сгребли мусор в угол, а на куче оставили записку: «Убыток возместит страховка». Само собой, трофеи были значительные! Наличные деньги, ценные бумаги, драгоценности — в общей сложности, всего на сумму свыше двух миллиардов! Для меня тут сразу же началась сущая пытка: ни единого намека на след грабителей. Хозяин гаража проживал в Гренобле и сдал его в аренду при посредстве агентства. Сведения о съемщике были самые что ни на есть расплывчатые — короче, провал по всем статьям. На меня обрушились сердитые замечания начальства, нагоняи и вдобавок выговоры. И вдруг дело приняло сенсационный оборот: последовало еще одно ограбление банка «Креди женераль», теперь уже в Париже, на острове Сите! По всей видимости, оно было делом рук все той же банды. Теперь они приблизились к цели почти вплотную по водосточной системе, прокопали туннель и преспокойненько очистили сейфы. Все шито–крыто! На сей раз прибыль также составила несколько миллиардов! Мой парижский коллега оказался в тяжелом положении, впрочем, как и я сам, поскольку меня вызвали в Париж поделиться своими наблюдениями — разве же я не стал крупным специалистом по «краже века», как прозвали ограбление банка в Ментоне? С тех пор я просветился и знал, что по–нашему это называется «ограбление со взломом». Полицию просто доконали жалобы и ультиматумы, когда нам на помощь просто чудом пришла анонимка — добрый гений изнемогающих следователей! В ней содержался совет произвести обыск на квартире у некоего Марселя Рипаля, проживающего в бельэтаже дома 24–бис по набережной Гран–Огюстен. По спискам жильцов мы узнали, что этот Марсель Рипаль, осужденный на пять лет тюрьмы за кражу со взломом, был выпущен на свободу десять месяцев тому назад. Наконец–то хоть одна ниточка! Обыск состоялся, несмотря на все его протесты. И принес богатые плоды! А именно: мы обнаружили у него набор драгоценностей — колец, браслетов, колье, принадлежащих баронессе де Мейрак! И, держитесь крепко: эти драгоценности были частью награбленного в банке Ментоны! Таким образом, появилось доказательство того, что и в Ментоне, и в Париже орудовала одна и та же шайка! Выходит, Марсель Рипаль и являлся тем башковитым человеком, который разработал такой план ограбления, но сам он это категорически отрицал. Было также невозможно заставить его выдать сообщников. Более того! Он утверждал, что никакого отношения к краже в Ментоне не имеет. Это означало отрицать очевидное, на что и указал ему адвокат. Баронесса представила доказательства, что драгоценности, обнаруженные у Рипаля, и в самом деле являлись ее собственностью. Тем не менее тот упорствовал, серьезно рискуя ухудшить свое положение. Он говорил, что для него это дело принципа: он никогда не согласится понести наказание за ошибку, которой не совершал. На все наши вопросы он систематически отвечал молчанием. Где он спрятал деньги? Кто послал нам анонимное письмо? Сообщник? Женщина, пожелавшая ему отомстить? Когда же мы довели его своими вопросами до крайности, он вскричал: «Я не был в Ментоне! Но это дело подало мне идею насчет Парижа». Может, он хотел выиграть время? Но зачем? Напрасно ему толковали, что, признавшись в двух кражах, он мог бы завоевать некую симпатию публики, которая жалует дерзких и умных авантюристов! Две кражи — преступления, не лишенные блеска! Тогда как одно, совершенное в подражание первому, — пошлость, которая сродни плагиату. «Вы могли бы стать нашим Арсеном Люпеном! — уламывал его адвокат. — Давайте же. Признавайтесь — и дело с концом!» — «Не могу», — стонал Рипаль.

Мы никак не могли сдвинуться с мертвой точки, но тут меня вдруг осенило — не зря же я столько времени ломал себе голову над этой тайной. «Черт побери! А что, если Рипаль говорит правду? Что, если не он замыслил кражу в Ментоне?» И тогда все сразу становилось на свое место! Все объяснялось! Я поделился своей мыслью с моим парижским коллегой, и следствие пошло по другому пути. Помнит ли Рипаль сейф, в котором обнаружил эти драгоценности? Он не решался это утверждать. Тем не менее, полагая, что, если его проведут в сейфовый зал «Креди женераль», он без особого труда отыщет взломанный им сейф — он вроде бы находится в конце ряда, наверху, — так как припоминал, что для удобства операции взбирался на раскладную лестницу. Рипаля отвели на место, и он почти без колебаний указал на сейф, в котором хранились драгоценности баронессы. Его номер 124. Несколько минут спустя директор филиала объявил, что владельцем номера 124 является

Жозе Мюратти, проживающий на улице Мазарен. Сейф снят им три недели назад, то есть спустя несколько дней после ограбления в Ментоне. Регистрационные книги подтвердили, что Мюратти хорошо известен полиции. Он уже неоднократно отбывал наказание за мелкие нарушения закона. Любопытная деталь: из всех клиентов парижского банка он — единственный, кто представил весьма скромный перечень убытков после ограбления сейфа, заявив, что у него изъяли только фамильные документы. Он был задержан на швейцарской границе, и его признание вызвало всеобщий хохот. Человек, обчистивший банк в Ментоне, питал такое доверие к сейфам, что без колебаний спрятал часть своих трофеев в сейфе «Креди женераль»!

«У меня и в мыслях не было, — оправдывался он, — что кто–нибудь еще использует подобные методы! Подлинное невезение! Молния никогда не ударяет дважды в одно и то же место. Этот Рипаль — сволочь!» И он так возмущался, так злился на Рипаля, что нам стоило огромного труда отговорить его предъявить ему гражданский иск».

Последняя жертва

Старые ноги больше не держали Катрин. Сделав еще два шага, она споткнулась о камень и растянулась во весь рост на рыхлой земле. Тем не менее она слышала, как к ней приближался незнакомец — этот жуткий незнакомец, который перескакивал с могилы на могилу.

От сильного волнения Катрин Вошель проснулась. Она вспотела, а сердце так колотилось о ребра, что казалось, готово разорваться. С давних лет, с самого детства, бедняжке ни разу не снился такой кошмарный сон. Кошмарный, но объяснимый. Прежде всего существовала тайна, которая уже два месяца потрясала жителей этой небольшой округи — осквернение богатых склепов, в результате чего отвратительный тип, которому приписывали такое святотатство, получил образное, но неуместное прозвище Вампир. Наконец, утром того же дня Катрин присутствовала при погребении владелицы поместья Люпсак, о которой поговаривали, что из лютой ненависти к своим потомкам она пожелала быть погребенной со всеми своими драгоценностями.

Несмотря на то что теперь Катрин полностью пришла в себя, она продолжала дрожать всем телом. Особенно болело ее старое, изношенное сердце. Она пробормотала: «Амеде!» И одновременно протянула руку, но место рядом с ней было пустым и холодным. Приподнявшись на локте, Катрин прислушалась. Впрочем, никакого беспокойства она не испытывала. Сплошь и рядом Амеде, который спал чутким сном, услышав рычание собаки или уловив суматоху в курятнике, вскакивал с постели и выходил на двор.

И тут, почти что сразу, Катрин узнала знакомые шаги по каменному полу. Но то был не стук сабо, какого она ожидала. Амеде был обут в охотничьи ботинки, и сапожные гвозди пренеприятно царапали по камню.

Удивленная и встревоженная, Катрин положила голову обратно на подушку и направила свой взгляд в сторону двери, из–под которой вскоре просочилась полоска света. Амеде вошел на цыпочках, с фонарем в руках.

Желтый тусклый луч освещал нижнюю часть его одежды: широкие велюровые штаны и тяжелые башмаки, на которые налипла глина, замаравшая и ноги до самых колен. И в то же мгновение тревога, пожалуй, сильнее той, от которой Катрин пробудилась, сжала ее сердце. Она начала дрожать от страха, как обезумевший и раненый зверек.

Амеде потихоньку прикрыл дверь и осторожно, стараясь не шуметь, поставил на пол свой фонарь, а также предмет, который он прислонил другим концом к стене, — заступ.

Катрин задыхалась. Она поднесла руки к шее, скользнула пальцами в вырез пододеяльника из грубого полотна. «Мне снится сон… Мне все еще снится сон…» Но она прекрасно знала, что больше не спит.

Амеде наклонился. При свете фонаря он открыл свой бумажник — бумажник из прочной кожи, который она купила на местной ярмарке лет пятнадцать назад и подарила мужу по случаю их серебряной свадьбы. Некоторое время он, застыв на месте, рассматривал какой–то предмет, оттопыривавший кожу, — ей не было видно, какой именно.

Потом он ушел, и Катрин слышала, как муж раздевается. И тут она из последних сил попыталась бороться с очевидностью. Амеде! Добрый и покладистый Амеде, которого она знала с детства и всегда любила… но также и Амеде, который непрестанно жаловался на то, что жизнь становится слишком трудной, а за ужином незнакомым ей голосом говорил о похоронах хозяйки поместья Люпсак.

Две голые ступни с большими пальцами, изуродованными артритом, вошли в световой круг, подошли к фонарю. Он подвернул фитиль, пламя пару раз вздрогнуло и с приглушенным шумом взрыва угасло. Амеде шел к кровати в полной темноте.

Потеряв голову, Катрин прижалась всем телом и даже лицом к стене, словно надеясь в ней укрыться. Она чувствовала, как ее муж приподнял одеяло и перьевая перина осела.

Кровать была узкая. Несмотря на осторожность, Амеде слегка коснулся плеча своей жены. К горлу Катрин подступил крик ужаса.

Но она испустила лишь легкий вздох. Ее рот так и остался широко раскрытым, как и запавшие, окаймленные красным глаза. Сердце Катрин остановилось.

Между тем Амеде лежал, заложив руки за голову, и улыбался воспоминаниям о недавних событиях. Он снова видел себя на кладбище, спрятавшимся за семейной часовней Люпсак.

Все волнения остались позади. И он только диву давался, что ни один человек не рассудил так, как он.

Одним ударом лопаты он огрел по голове незнакомца в тот момент, когда он просунул лом под еще незапечатанную надгробную плиту. При свете фонаря он остолбенел, опознав в нем церковного служку Меливана. И, как в молодые годы, побежал в жандармерию.

Когда Вампира отправили за решетку, великую новость объявили муниципальному совету, который, несмотря на поздний час, все еще заседал из–за нескончаемой повестки дня. Совет принял единодушное решение премировать героя тысячей франков. Слова благодарности звучали как по писаному.

Все это и вспоминалось Амеде. Он был счастлив. А главное, он знал, что самая большая радость еще ждала его впереди.

Он заранее предвкушал приятное удивление своей старой спутницы жизни, когда он расскажет ей поутру…

На месте преступления

Подобрав лапы, открыв пасть, подметая широкими размахами хвоста пыль на аллее, неутомимый Мирза ждал, когда его хозяин в очередной раз бросит ему мяч. И граф Фуссак, забавлявшийся игрой не менее собаки, снова бросил ей мяч, очень далеко и очень высоко.

Мирза бросился за ним к решетчатой ограде. Резиновый мяч коснулся земли рядом с его носом, подскочил и исчез в одной из мраморных ваз, украшавших столбы портала.

«Вот те на! — смеясь, воскликнул мсье де Фуссак. — Нарочно не придумаешь!»

Он бросил взгляд в сторону замка. Графини не было видно. Как и единственной пары слуг, которой в наставшие трудные времена ограничил персонал, обслуживающий замок. Ну что ж! Граф мог позволить себе небольшую гимнастику, которая, казалось бы, не соответствовала ни его рангу, ни возрасту. Одна нога на большом камне, положенном тут как по специальному заказу, вторая — в не менее спасительной неровности стены, и вот мсье Фуссак уже запускает руку в вазу.

Он извлек из нее не только мяч, но и сложенный вчетверо листок бумаги, яркая белизна которого свидетельствовала о том, что он не долго пролежал в этом импровизированном почтовом ящике. Мсье Фуссак машинально отфутболил мяч, который, по достоинству оценив его жест, Мирза не удостоил никаким вниманием, и развернул листок. Письмо было датировано тем же днем. Три строчки, начертанные широким решительным почерком:

«Дорогая!

Получил твое письмо. Радость мою словами не передать! Значит, до вечера, поскольку место будет свободным. Мысленно я уже рядом с тобой».

Подпись неразборчивая. Но какое значение имеет подпись! Так вот, значит, почему Элиана гак усиленно подбивала мужа не полагаться исключительно на директоров, хотя и испытанных, и самому отправиться в Париж, чтобы обеспечить благоприятный ход своих дел? Так вот почему в те редкие дни, когда графиня собиралась его сопровождать, внезапная мигрень мешала ей осуществить свое намерение в самый последний момент. Почему в те дни, когда граф возвращался домой раньше обычного, он находил замок пустым — его жена задерживалась в деревне, совершая благотворительные визиты…

Гнев и унижение возобладали над всеми другими чувствами графа де Фуссака. По правде говоря, он никогда не был сильно влюблен в свою тем не менее очаровательную Элиану. Он решился на этот брачный союз, можно сказать, почти исключительно по велению разума. Впрочем, он никогда не питал больших иллюзий относительно любви, какую способен внушать своей спутнице жизни, если учесть разницу в их возрасте — Элиана была моложе его на шестнадцать лет.

И тем не менее предположить такое!..

Он перечитал десять, двадцать раз короткое, но столь многозначительное письмецо, и. всякий раз по его телу пробегала дрожь бешенства на одних и тех же словах: «…поскольку место будет свободно». Выходит — предел наглости! — любовное свидание должно состояться в самом замке… Этот факт казался ему хуже самой измены.

«…Место будет свободно».

Ах так! Ну это мы еще посмотрим! Граф, сжимая кулаки, рассекал воздух невидимым хлыстом.

Ему потребовалось немало времени, пока он совладал с собой. Наконец лицо его перестало выдавать бушующие в нем страсти, и он вернулся в замок. Надо ли говорить, что мсье де Фуссак положил любовное послание на прежнее место в тайничок. День прошел как ни в чем не бывало. По заведенному правилу вечером перед отъездом Клемане подала ужин рано. А тем временем Фелисьен, ее муж, заправлял машину горючим и проверял мотор — дорога предстояла длинная.

В назначенный час шофер подкатил автомобиль к крыльцу. Элиана настояла на том, чтобы муж прихватил кашне. «Знаете, ночами стало свежо!» И мсье де Фуссак едва сдержался, чтобы не придушить жену. Он, поднеся к губам тонкую руку своей молодой супруги, повторил сакраментальную фразу: «Постарайтесь не слишком скучать!» — и откинулся на спинку сиденья, обессилев от напряжения, какое ему пришлось выдержать после сделанного им открытия.

Два часа спустя, вернувшись к месту отправления, машина остановилась в лесу, окаймлявшем частное владение в нескольких сотнях метров от чугунной ограды. Но граф сидел в ней один. Он оставил Фелисьена в районном центре соседнего департамента. «Подождите меня тут. Сходите в кино. Я вернусь к полуночи». И он сменил за рулем ошеломленного шофера.

Граф закрыл за собой калитку. Теперь он быстро идет по темным аллеям, песок заглушает шум его шагов. Еще два шага, и он поднялся на крыльцо. Он не переложил ключи от дома в свой карман, но это ни к чему: дверь не заперта. Естественно! И подобно тому, как это произошло, пока он читал любовное послание, бешенство заставляет его сжимать кулаки.

Пушистая ковровая дорожка, покрывающая лестницу, также заглушает шаги. Прихожая. Спальня Элианы. Он напряг слух. Никакого шума. Но разве тишина — доказательство? Он приоткрывает дверь миллиметр за миллиметром, просовывает голову в узкую щелку, и в тот момент, когда глаза его свыклись с темнотой, наконец различает кровать, а в этой кровати отдыхает Элиана. Равномерное дыхание спящей достигает его ушей.

Прикрыв дверь, граф медленно удаляется. Он чуточку дрожит. Его разыграли?.. Нет! Он уверен в том, что не выдал своего присутствия. Значит?.. В конце концов, эта записка ему не приснилась. Ведь он прочел: «Увидимся вечером…»

Негромкий смех, доносящийся с верхнего этажа, внезапно напоминает мьсе Фуссаку, что графиня — не единственная представительница прекрасного пола, живущая в его замке, а он, в свою очередь, — не единственный муж, чье отсутствие предоставляет супруге полную свободу…

Граф инстинктивно начал взбираться по ступенькам на второй этаж. И опять услышал взрыв смеха Клемане, которому на этот раз вторил смех мужчины. Черт побери!..

Мсье де Фуссак тоже решает посмеяться. Но когда он проходит через парк, на его глаза накатываются слезы. «Бедняга Фелисьен! Это правда, у него дурацкий вид… Подумать только, что в этот момент он сидит в кино!»

Час спустя Фелисьен занял свое место за рулем. Но на сей раз граф делит переднее сиденье со своим шофером.

— Так значит, я рассчитываю на вас, Фелисьен. Никому ни слова, понятно? Ни одной душе об этом маленьком перерыве в нашем путешествии! Вы меня поняли?

— Прекрасно понял, господин граф.

Фелисьен чувствует, что хозяин что–то сует в карман его френча. Ведь господину графу случается проявлять щедрость.

«В сущности, какой же выдался хороший вечер», — думает про себя Фелисьен, так как мадам графиня тоже не поскупится на щедроты. Она сумеет по достоинству оценить инициативу своего шофера. Чего стоит его телефонный звонок в замок из бара при кинотеатре!..

Кто убил тетю Эмму?

Наследники Могалон впервые собрались в полном составе после смерти тети Эммы на роскошной вилле, которая стала их собственностью после драматической кончины старой девы. Во время предыдущих каникул Марселина лечила свои и без того больные нервы, которые эта драма подвергла слишком суровому испытанию. А Этьен ждал доброй воли следователя, проявлявшего исключительную сдержанность.

Сдержанность! Некоторые говорили, пристрастие. Поскольку, в конце концов, ведь алиби Этьена Могалона казалось неопровержимым. Разве он не представил доказательства, что в трагический вечер находился в Бордо, то есть примерно в трехстах километрах от того места, где была убита богатейшая Эмма? Ну и что? Почему же он получил эти три недели предварительного тюремного заключения? Почему его подозревали дольше, нежели супругов Дорель, Людовика или даже Марселину. Если задуматься хорошенько, не были ли свидетельские показания, способствовавшие их оправданию, более неоспоримыми, нежели те, на которые ссылался Этьен? И разве же пять двоюродных братьев в равной степени не воспользовались убийством? Равная доля состояния — два миллиона каждому, равные права на имение.

Сегодня, правда, Этьен не сожалел о своем аресте. Хотя его и отпустили на свободу ввиду отсутствия состава преступления, тем не менее он стал звездой семейства. Предполагаемый убийца номер один — титул, сообщавший ему немалую привлекательность не только в глазах ее членов, но и в глазах других жителей городка.

Вопрос «А все–таки, что, если это он?» снят не был.

Однако такой вопрос в равной мере метил в каждого наследника Могалон. «Что, если это она?.. Что, если это он?..» И сами заинтересованные лица никак не могли выбросить из головы мысль, что, возможно, что, по всей вероятности, один из них…

Они не испытывали ни малейшего страха, живя под одной крышей с неопознанным преступником. Бандит — это ужасно. Когда читаешь о нем в газетной рубрике происшествий или в романах. Но если им является некто, знакомый тебе с детства, кого ты любишь, чьи поступки знаешь наперечет… за исключением одного, некто, не только не желающий тебе зла, а напротив, способствовавший исполнению твоих самых заветных желаний — два миллиона, красивый дом, обширные земли, наконец, и главное, некто, одаривший тебя блеском и значимостью, словом, прочным положением, словом, всем тем, в чем тебе долго было отказано…

«Что, если это она?» Невзрачная Марселина, с ее тусклыми волосами и веснушками, перестала «экономить на спичках». Лавочники относились к ней с такой же предупредительностью, как и к этой актрисе из Парижа, а случалось, и обслуживали до нее. И все находят, что это в порядке вещей. Каждый спешит поздороваться с нею первым.

«Что, если это он?» Недомерок Людовик распрямляет спину. Кто осмелится теперь обходиться с ним, как с существом неполноценным?

«Что, если…» Супруги Дорель, прежде такие немногословные, теперь разговаривают громко, самоуверенно. Смело судят обо всем на свете. И добрые люди в радиусе одного лье внемлют и поддакивают им.

Этьен ведет себя скромнее, естественнее всех их. Но какая ему нужда напрягаться? Он извлекает пользу из своего выигрышного положения.

Все пятеро сидят в большой гостиной после плотного обеда. Верная Жюльетта, которая служила в доме еще при покойной мадемуазель, только что подала кофе и ликеры. Она лезет из кожи вон, эта Жюльетта. Предупреждает малейшие желания своих новых хозяев. Как же она боялась, что ее прогонят!.. Убиенная старая дама в полный рост на портрете в золотой рамке, который висит над камином, похоже, председательствует на этом семейном сборище.

«Я вспоминаю день, когда комиссар спросил меня в упор…» — двусмысленно начинает Марселина.

Они слышали ее рассказ раз двадцать и знают, что, когда она закончит, наступит очередь Людовика. «А я почувствовал себя не в своей тарелке, когда узнал двух инспекторов в поезде…»

Супруги Дорель проявляли явное нетерпение. Что касается Этьена, то его лицо выражало иронию и некое снисхождение. «Болтайте себе, болтайте».

Телефонный звонок заставил их подскочить. Снимает трубку Этьен. Это своего рода привилегия, которую никто и не думает у него оспаривать.

— Алло!.. Ах! Это вы, господин следователь!

Все присутствующие так и застыли на месте.

Четыре восковых манекена сидели, наклонившись вперед.

— Как?.. Да неужели?.. И он признался?.. Ах! Как же я счастлив! Да, мы как раз собрались тут все вместе. Спасибо, что вы нас немедленно известили. О! Давайте не будем больше об этом, господин следователь. Разве вы не выполняли свой долг?..

Этьен кладет трубку. Лицо его побледнело.

— Вы поняли, а?.. Убийцу, арестовали. Этот дурень только что совершил новое преступление. Какой–то псих ненормальный, два года назад его выпустили из психушки.

Последовала затянувшаяся пауза. Марселина робко спрашивает:

— А вот насчет тети Эммы, как это они установили?..

— Этот тип признался сам. Он также признал себя виновным в третьем преступлении.

— А зачем он?..

— Да незачем. Говорю вам, псих ненормальный.

Супруги Дорель, похоже, внезапно утратили дар речи. Зеркало отражает образ Марселины с ее круглыми плечами и неприятным лицом. Людовик в своем кресле кажется недоноском. Этьен плюхается на прежнее место.

Молчание воцаряется снова. Гнетущую тишину наконец нарушает голос, искаженный волнением до неузнаваемости:

— И все же, если не обнаружат никакого доказательства, то сомнение останется навсегда. Полной уверенности никогда быть не может. Людей, возводящих на себя поклепы, сколько угодно.

— Я тоже так думаю — сколько угодно! — в один голос восклицают супруги Дорель.

— Такой случай описан во всех учебниках психологии, — глубокомысленно сообщает Этьен.

Людовик снова рассаживается в своем кресле. Марселина улыбается сама себе в зеркале.

1977

Беглец

Выпучив глаза, Жермена переводит взгляд со следов грязи, которые ведут прямо к порогу погреба, на дверную ручку, испачканную кровью. Какой многозначительный след преступления! Какой–то незнакомец только что пробрался в их дом и укрылся в первом же тайнике, оказавшемся на его пути.

Протянув руку, Жермена потихоньку задвинула тяжелый засов. Она спасена. Дверь была массивной, одностворчатой, с прочными перекладинами. Право же, незнакомец поступил глупо. Скоро жандармы схватят его, как мышь в мышеловке.

В сущности, какой же угрожающий замысел вынашивал он, этот незнакомец? Ограбить дом, как только наступит подходящий момент? Да, по всей видимости, так оно и есть. Наверное, он шатался по улице, выглядывая, чем бы ему поживиться. Увидев, что Леопольд вышел из сада, он удостоверился, что тот не запер за собой калитку на ключ. И воспользовался предоставившимся случаем…

Не запереть калитку, как, впрочем, и дверь в дом, чтобы вынудить жену выйти из спальни! В такого рода мелочности весь Леопольд. Он никогда не мог смириться с тем, что она еще нежится в постели, тогда как он уже катит по утренней прохладе. Дурачок! Да разве Жермена завидовала ему, что он ложился первым?

Дурачок… и преступник! Потому что, если бы она не обнаружила этих следов, говорящих сами за себя, если бы решилась спуститься в погреб…

Правда, она никогда туда не спускается. Это Леопольд идет туда загружать горючим калорифер каждое утро и каждый вечер.

Каждый вечер…

Внезапно ноги Жермены подкосились от волнения. Она была вынуждена присесть на кухне.

Она продолжала сидеть, когда почтальон принес почту.

— Вам нездоровится, мадам Бернье?

— Да нет, все в порядке… Спасибо.

Три письма — все адресованы Леопольду, разумеется. И газета. Она машинально раскрыла газету.

«Фредерик Менешаль, убийца супругов Дориан, убежал из Центральной тюрьмы Мелюна», — сообщается на первой полосе.

Она прочла статью, перечитала. В ней со всеми деталями напоминалось о зверском нападении злоумышленника, который был арестован в тот же вечер. Однако об условиях, при которых преступнику удалось бежать, известно было очень мало. Сообщалось, однако, что, похоже, он поранил себе руку.

Слегка наклонившись, Жермена могла рассмотреть дверь, ведущую в погреб, а на ручке этой двери — коричневатое пятно. Она чуточку дрожала. Но не от страха. Чем она рисковала? В тот момент, когда Фредерик Менешаль взломает дверь, она будет уже далеко.

Начать с предположения, что убийца попытается выйти из укрытия. Тогда как беглец думал лишь о том, как бы ему не попасться на глаза преследователей. Его можно было себе вообразить где угодно, только не в жилом доме. А ночью он отправится дальше, запасшись продуктами…

Да, ясно как Божий день, что Фредерик Менешаль проведет весь день в своем укрытии, вероятнее всего, спрятавшись за кучей угля, не ведая того, что его местонахождение обнаружено и он опять стал арестантом.

«Так что, — повторяла себе Жермена, — если бы я не заметила следов грязи и этого кровавого пятна, Леопольд спустился бы сегодня вечером, как обычно, в погреб и внезапно столкнулся лицом к лицу с…»

Как мало нужно, чтобы изменить течение всей жизни! Чтобы сделать, к примеру, из уязвленной и увядающей жены еще привлекательную вдову, к тому же прилично обеспеченную.

«Если бы я не заметила… И если бы этих следов не существовало!..»

Вечером их больше не существовало. И чтобы открыть дверь в погреб, Леопольду оставалось лишь, как обычно, повернуть ручку. Тем не менее Жермена прижимала к губам носовой платок, словно желая заглушить неодолимый крик предупреждения.

Пока Леопольд сходил по каменным ступенькам, его шаги становились все глуше. Затем наступила тишина, которую нарушил знакомый звук — это захлопнулась дверца калорифера… И вдруг послышался крик ужаса, изданный Леопольдом, который тут же оборвался на глухом ударе, тяжелом падении…

Жермена бросилась на второй этаж, спряталась в спальне, машинально закрыла дверь на задвижку и все более нерешительным шагом приблизилась к окну. Таким образом, она могла бы заявить, что присутствовала при побеге мужчины, сообщить его приметы…

Но мужчина не появился, и Жермена вдруг услышал скрип шагов на лестнице? Она сразу поняла, какую огромную ошибку совершила. Преступник не мог не знать, что его жертва живет не одна. Как же он может пощадить этого свидетеля, который немедленно станет бить тревогу…

Она увидела в полутьме, как поворачивается медная круглая ручка двери. Запор был пустяковым: несколько нажимов плеча и…

Жермена упала на колени:

— Прошу, не причиняйте мне зла. Вам не следует меня опасаться! Я ничего не скажу, клянусь. Вот вам доказательство — вы пробыли в погребе с утра. Вы оставили следы грязи и… крови. Я их стерла. Вы мне верите, скажите?

— Я тебе верю, — послышался голос за дверью — хрипловатый голос Леопольда.

Круг замкнулся

— У нас дома ни грамма соли, — заметила Мишлин. — Пока я готовлю закуску, ты успел бы заскочить в бакалею. По кратчайшей дороге.

Луи уже зашнуровывал свои тяжелые башмаки, служившие ему для подъема в горы.

— Разумеется, дорогая, по кратчайшей дороге! А больше тебе ничего не нужно?

Веселым шагом он выходит на каменистую тропинку, где его обитые гвоздями подошвы выбивают искры. Мишлин машет ему на прощание из окна шале[28]. До свидания! Скорее прощай! Ведь она знала, что ожидает ее мужа на пешеходных мостках.

Луи никогда, ни разу не перешел по мосткам, не остановившись. Обрывистые склоны оврага заросли зеленью, временами почти смыкающейся, создавая впечатление невиданной зеленой пены, вздымающейся над бурным потоком. Луи ждал порыва ветра, который, заламывая ветки, открывал глазам бурлящие волны.

Вот и на этот раз он склонился над перилами из неоструганных сосновых жердей. Рычание, поднимающееся из бездны, напоминало раскаты грома. Тут Марселей толкнул его в пустоту. И это уже не ветер взметнул ветки!

Марселей дал тягу и прибежал в шале, где его ждала слегка побледневшая Мишлин.

— Дело сделано! — вздохнул он, прежде чем потерять сознание от волнения в объятиях молодой женщины.

Однако «дело» сделано не было. Ниспосланная провидением ветка–развилка с самого начала прервала падение несчастного Луи, который менее чем три минуты спустя вновь пришел в себя на краю оврага.

Луи был слишком проницательным, чтобы питать иллюзии о мотивах покушения, жертвой которого он только что оказался. И того меньше — о личности своего убийцы. Вот уже три месяца он, не переставая, вел самые волнующие наблюдения за поведением как своей жены, так и Марселена, непременного гостя их дома. Выходит, его страхи были обоснованными. Мишлин и этот недоумок…

И все–таки! Вообразить, что они докатятся до такого!.. Быть может, со стороны Марселена тут и не было ничего удивительного. Луи его мало знал. Если играешь с человеком в бридж или совершаешь восхождение на гору Жоли — это еще не значит, что… Но вот Мишлин! Мишлин, которая была его женой в течение семи лет! Изумление спасшегося от гибели брало верх над всеми другими чувствами. Более того, оно просто его переполняло. Он не испытывал ненависти к жене. Она ребенок, твердил он себе. Ребенок! И ответственности за такой поступок не несет. Что же касается него…

Как бы то ни было, другой на месте Луи, если бы не бросился к шале, вооружившись камнем или палкой, то, по меньшей мере, побежал в жандармерию. Но Луи был умником… и влюбленным умником, в той мере, в какой два этих слова совместимы. Он понял, что действовать таким образом означало бы, по всей вероятности, лишиться всякого шанса вновь завоевать жену. В ослеплении своей новой страсти как бы стала она боготворить человека, который погиб от меча правосудия… или под мстительными ударами воскресшего мужа! Наказание превратило бы Марселена в мученика, хуже того, в идеального, мифического любовника, и существовал риск, что супруга, сошедшая с пути праведного, станет вечно хранить ему верность.

«Так что мне не нужен этот убийца–кретин! — рассудил благодушный муж. — Рано или поздно Мишлин разочаруется. Рано или поздно она раскается в содеянном. Подождем!»

Как мы видим, снисхождение не играло никакой роли в этом смирении, продиктованном исключительно правильно понятой выгодой.

Луи ждал. Жил в тени этой пары, замаскированный, как детектив в романе, неузнаваемый. К тому же, как оно обычно водится, внешний мир перестал существовать и для наших влюбленных.

Мишлин и Марселей путешествовали: Флоренция, Венеция, Неаполь, Капри… Настоящее свадебное путешествие! Луи страдал еще сильнее, чем мог себе вообразить. Случалось, в ресторане, где он обедал за столом по соседству со столиком двух голубков, рука его, вспотев, сжимала нож. Но он вовремя спохватывался. Лезвие кромсало лишь невинную дыню, а тем временем несчастный до крови кусал себе губы под фальшивыми усиками.

Наступили дни, когда Мишлин дула губы, пока ее спутник разглагольствовал. Наступили дни, когда лицо молодой женщины выражало безразличие, скуку… грусть, когда глаза ее, казалось, что–то искали вдали, за пределами видимого. Наступил день, когда она нервно высвободила руку, которую Марселей сжимал в своей. И тут Луи перестал сомневаться в своей победе. Еще чуточку терпения!

Лето привело парочку в горы. Мишлин вернулась в шале, Марселей — в свой отель. Вначале этот вызов элементарной осмотрительности смутил Луи. Можно ли доходить до такой степени неосторожности? Но вскоре он понял, какой высшей надеждой, скорее всего неосознанной, был подсказан такой выбор: разжечь угасающее пламя любви именно в тех местах, которые видели, как оно рождалось. Запасшись морским биноклем, он с терпением онтомолога следил из «орлиного гнезда» за движениями любовников. В то утро, когда Мишлин встретила Марселена, не раскрутив бигуди, Луи понял, что выиграл партию окончательно и бесповоротно.

Значит, оставалось лишь ждать удобного случая. Он представился, когда из ложбины донесся полуденный перезвон колоколов. Говорят, убийцы всегда возвращаются на сцену своих подвигов. Угрызения совести?.. Вызов?.. Марселей остановился посреди мостков, наклонился над перилами. И Луи, инстинктивно, тоже приблизился к нему на цыпочках. На этот раз никакая ветка не остановила тело при его падении.

Перед тем как подняться в шале, Луи заскочил в деревню. Его сердце бешено колотилось, когда он толкнул дверь на кухню, где Мишлин склонилась над паром сковородки.

— Вот твоя соль, милая.

Она долго оставалась в неподвижной позе, застыв с деревянным половником в воздухе, согнув спину, словно в ожидании удара. И наконец пробормотала, не оборачиваясь:

— Как же ты долго шел, милый!

— Должен тебе признаться, что я возвращался не кратчайшим путем, — ответил Луи.

И принялся расшнуровывать тяжелые башмаки.

Опасные клиенты

Анри торопливым шагом обогнул танцплощадку, на которой дергалось несколько парочек, напоминая эпилептиков, пересек холл и, не постучавшись, толкнул дверь кабинета с табличкой «Дирекция». Мог ли господин Рене, владелец кабаре–дансинга «Сундучок», ошибиться в смысле такого вторжения?

«Только этого нам еще и не хватало!» — воскликнул он. Что не помешало ему с робкой надеждой присовокупить: «А вы уверены?»

Вместо ответа гарсон протянул своему патрону бумажную ассигнацию достоинством в пятьсот франков и отчеркнул ногтем ее номер.

Господин Рене открыл записную книжку и проглядел колонку цифр. Для перестраховки! Разве же эти цифры не отпечатались в его памяти, как и слова, несколько часов тому назад произнесенные широкоплечим мужчиной с короткими усами в потрепанном дождевике, чью страшную профессию он распознал с одного взгляда.

Ограбление было произведено позавчера вечером в магазине кожаной галантереи на бульваре Сен–Мартен. Грабители обобрали кассу, изъяв девять тысяч франков. Одними пятисотфранковыми купюрами. По счастью, известны номера этих купюр — пострадавший незадолго до грабежа снял эти деньги со своего банковского счета.

— Но кфсое отношение' эта история имеет ко мне? — удивился Рене.

— Не исключено, что самое прямое. Три из этих купюр уже были пущены в оборот прошлой ночью у одного из ваших коллег на Пигале. Надеюсь, до вас дошло? Эти голубчики кутят на награбленные деньги. Вот я и предупреждаю все увеселительные заведения. Запишите–ка себе номера похищенных банкнотов, а также номер нашего дежурного на Монмартре. Если разыскиваемые полицией воры «высадятся» на вашей территории — один звонок, и я нагряну к вам. У вас всегда найдется предлог задержать их на пяток минут!

И полицейский инспектор Меркадью распрощался со словами: «Удачи вам!», что показалось господину Рене верхом дурного вкуса.

— А как они выглядят, ваши клиенты? — раздраженно поинтересовался патрон «Сундучка», делая ударение на притяжательном местоимении «ваши».

Анри почесал затылок.

— Мужчина и женщина, оба еще молодые. Она хорошенькая. На первый взгляд они не производят впечатления опасных преступников. С них причитается круглая сумма — пятьдесят франков.

— И что же вы им сказали?

— Что у меня нет сдачи и я пошлю разменять их бумажку в табачный киоск.

Сняв трубку, господин Рене дрожащим пальцем набрал номер:

— Алло! Инспектор Меркадью?.. «Они» у меня!

От радостной реакции его собеседника на другом конце провода у господина Рене даже завибрировала трубка. Он тяжело поднялся с места.

— Они спешат?

— Похоже, что да. Тип что–то буркнул себе под нос и глянул на часы.

Господин Рене призадумался, и на его перекосившемся лице читалась работа мысли.

— Лучше не создавать напряженной обстановки. Ступайте и отдайте ему сдачу — четыреста пятьдесят франков. Я предприму другой маневр.

Подождав, когда мужчина подаст знак гардеробщице, хозяин дансинга ватными ногами направился к парочке и с умильным видом спросил:

— Как! Вы нас уже покидаете? Неужели вы тут плохо проводите время? А ведь вы наши постоянные клиенты. Мне кажется, я вас узнаю.

Ответила женщина:

— Да, мы уже к вам заглядывали. Но это было так давно.

— Давно или недавно, все равно вы — друзья нашего дома. Что мог бы я предложить его друзьям, чтобы отметить третью годовщину со дня открытия «Сундучка»?.. Анри! Бутылку шампанского!

Муки господина Рене длились пять минут, как это и было предусмотрено. Прислонившись к стене, украшенной звездочками, в промежутке между фото двух не совсем одетых миниатюрных женщин, он был уже близок к обмороку, когда на пороге бара появился Меркадью: шляпа сдвинута на затылок, подбородок выдвинут вперед. Неоновая вывеска окрасила его фигуру кровью.

— Где они?

— Там, позади оркестра. Тип напяливает пальто. Самое время!

Меркадью запустил руку в карман плаща, опасное содержимое которого заявляло о себе через материю.

— Вы уверены, а? Шутки в сторону. Ошибка могла бы нам дорого обойтись!

Господин Рене протянул полицейскому вещественное доказательство.

— О’кей! Зайдите завтра в мой кабинет — набережная Орфевр.

— Как… вы идете один?

— Зачем мне целый полк? Сейчас убедитесь, что все проще простого.

— Желанием я не горю.

Тем не менее господин Рене смотрит. И видит, что Меркадью остановился в двух шагах от парочки. Женщина вздрогнула, а мужчина инстинктивно съежился и вдруг наклонил голову так, что плечи его сникли.

Меркадью направлял своих пленных к холлу: ни один человек в зале и не заподозрил чрезвычайного происшествия. Проходя мимо господина Рене, он одарил его победной улыбочкой:

— Все проще простого… Жду вас завтра!

Такси увезло всю троицу.

Мужчина извлек из своего бумажника девять пятидесятифранковых купюр — сдачу, которую дал ему гарсон.

— Получается по сто пятьдесят на рыло. Чаевые — за мой счет.

— Вот он — наш оборотный капитал! — радостно провозгласил Меркадью, демонстрируя всем большую бумажку, полученную им из рук Рене.

И, оборачиваясь к молодой женщине, предупредил ее как истый джентльмен:

— В следующий раз вашим кавалером буду я, дорогой друг… Мы играем в полицейского попеременно!


Примечания

1

Шусс — так горнолыжники называют прямой спуск, то есть движение, по линии склона (в отличие от косого спуска — движения под углом к линии склона — или годиля — серии сопряженных поворотов). Техника шусса используется в самой опасной горнолыжной дисциплине — скоростном спуске. В шуссе на трассах скоростного спуска (подобных описанной в романе трассе Мене) скорость горнолыжника достигает 150 и более километров в час, и резко остановиться или круто повернуть перед внезапно возникшим препятствием невозможно. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

2

Пор–Гримо — курортный поселок, построенный в 60–х годах на островках в заливе Гримо близ Сен–Тропеза (Лазурный берег).

(обратно)

3

Кэрлинг — вид зимнего спорта, в котором игроки толкают специальный снаряд по особо гладкому льду.

(обратно)

4

Кускус — североафриканское блюдо из пшеничной крупы, фруктов, овощей и мяса с острым соусом.

(обратно)

5

От фр. «veloce» — скорый, быстрый.

(обратно)

6

Имеется в виду знаменитая ария о клевете из оперы Дж. Россини «Севильский цирюльник».

(обратно)

7

Сахель— название переходной полосы от пустынь Сахары к саваннам Западной Африки, характеризующейся частыми засухами.

(обратно)

8

Ганглий — скопления нервных клеток, перерабатывающие нервные сигналы. Размещаются в различных органах.

(обратно)

9

Призюник — универсальный магазин стандартных цен (фр.).

(обратно)

10

На западных горнолыжных курортах принято разделять трассы спусков по степени сложности на «зеленые», «синие», «красные» и «черные».

(обратно)

11

Имеется в виду скорость в сто десять или сто пятнадцать километров в час.

(обратно)

12


(обратно)

13

«Кавасаки» — марка японских мотоциклов, очень популярная в Европе и Америке.

(обратно)

14

Утрилло Морис (1883–1955) — известный французский живописец.

(обратно)

15

«Дьявол из машины» (лат.), по аналогии с «богом из машины» в античных трагедиях. (Примеч. перев.)

(href=#r15>обратно)

16

Это действительная история, случившаяся со знаменитой пианисткой. (Прим. авторов.)

(обратно)

17

Девушка по вызову (англ.). (Здесь и далее прим. перев.)

(обратно)

18

Предприятие быстрого питания (англ.).

(обратно)

19

Национальный парижский банк.

(обратно)

20

Приспособление для метания в воздух глиняных дисков, которые служат мишенью при стрельбе (англ.).

(обратно)

21

«Манник» — телесериал.

(обратно)

22

Перевод П. Антокольского.

(обратно)

23

Рука об руку (исп.).

(обратно)

24

Перевод А. Эфрон.

(обратно)

25

Коро Жан–Батист (1796–1875) — французский пейзажист. (Здесь и далее примеч. перев.)

(обратно)

26

Вермейер Жан Дельфтский (1632–1675) — голландский художник.

(обратно)

27

Ограбление со взломом (англ.).

(обратно)

28

Шале — швейцарский домик в горах.

(обратно)

Оглавление

  • Шусс[1]
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  • Мистер Хайд
  • В тесном кругу
  • Контракт
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  • Рассказы
  •   1973–1974
  •     Рождественский сюрприз
  •     Последнее искушение
  •     Дичь
  •     Мадемуазель Мод
  •     Арсен Люпен в волчьей пасти
  •   1975–1976
  •     Убийца с букетиками
  •     Угрызения совести
  •     Двойной удар
  •     Последняя жертва
  •     На месте преступления
  •     Кто убил тетю Эмму?
  •   1977
  •     Беглец
  •     Круг замкнулся
  •     Опасные клиенты
  • *** Примечания ***