Город поэта [Марианна Яковлевна Басина] (fb2) читать онлайн
- Город поэта (и.с. По дорогим местам) 392 Кб, 174с. скачать: (fb2) читать: (полностью) - (постранично) - Марианна Яковлевна Басина
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
М. Я. Басина. Город поэта Документальная повесть
Здесь каждый шаг в душе рождает Воспоминанья прежних лет…А. С. Пушкин «Воспоминания в Царском Селе».
«Для помещения в оном Лицея»
Всю дорогу от Петербурга до Царского Села архитектор Василий Стасов был погружён в свои мысли. Изредка бросал он рассеянный взгляд на покрытую снегом однообразную болотистую равнину, по которой пролегали двадцать пять вёрст дороги, соединяющей столицу и Царское Село, и вновь думал о своём. Ему — молодому зодчему, немало построившему в Москве, — дано было первое поручение от петербургского начальства. Надобно было составить проект внутренней переделки дворцового флигеля в Царском Селе. И вот по какому случаю. Во флигеле этом по приказу императора Александра решено было разместить вновь открываемое учебное заведение — Лицей. Стасову припомнились слухи, что ходили в петербургском обществе по поводу Лицея, или Ликея. Никто толком не знал, как следует произносить это слово — на французский или на греческий манер. Слухи были разные. Одни говорили, что император задумал воспитывать своих младших братьев, четырнадцатилетнего Николая и двенадцатилетнего Михаила, «общественно», вместе с отпрысками знатнейших фамилий. Посему повелел он разместить в Царском Селе у себя под боком особенный Лицей — для избранных. Другие (в большинстве это были дамы) полагали, что императору, «любящему нежный детский возраст» и не имеющему собственных детей, захотелось видеть вблизи себя «невинных и весёлых отроков», и он повелел устроить для них в своём летнем дворце Лицей. Третьи — без всяких сантиментов — считали, что всё это от вольнодумства. Всё это злостные затеи семинариста Сперанского, который из дьячков пробрался в статс-секретари, вошёл в доверие к государю и подбивает его на опасные и вредные реформы. Но что бы ни толковали в столичном обществе, а в августе 1810 года на «Постановлении о Лицее» царь написал: «Быть по сему. Александр». И вот ему, зодчему Стасову, предложено было незамедлительно отправиться в Царское Село, осмотреть предназначенное для Лицея здание и решить, как наилучшим образом приспособить его для нужд будущего учебного заведения. Близ Пулковой деревни дорога пошла в гору. Лошадь, впряжённая в крытые сани, бежала медленней. Проехали ещё вёрст пять, и вдали, будто нарисованные на сером небе, показались чёрные силуэты огромных ветвистых деревьев, золочёные купола церкви Большого дворца. По расчищенной дороге сани въехали в прямую широкую улицу. Замелькали весёлые домики с садами, казённые строения. Миновали заснеженный парк и громаду нового Александровского дворца — творение зодчего Кваренги. Зимою в Царском Селе бывало пустынно и тихо, не то что в летнюю пору, когда сюда из столицы переселялся царь со своим двором. Тогда тихий зелёный городок становился «Петербургом в миниатюре». Новый флигель, который приехал осматривать Стасов, стоял возле дворца как отрезанный ломоть. Он был огромен, но узок. Его строгая громада со скупыми украшениями как бы подчёркивала затейливую роскошь Большого дворца. Строил флигель при Екатерине II архитектор Илья Неёлов. Екатерина терпеть не могла своего курносого бешеного сына Павла. Втайне мечтала она, обойдя его, посадить на престол старшего внука — Александра. И его, и младших детей Павла держала при себе. Для них и велела возвести этот «чертог», соединённый крытой галереей с её собственным дворцом. Теперь флигель пустовал. Шаг за шагом обошёл Василий Стасов все четыре этажа его. В первом и в четвёртом потолки невысокие, окна небольшие. Во втором потолки гораздо выше, а в третьем совсем высокие. Обширные комнаты, парадные залы. Стены обтянуты голубым, малиновым, зелёным штофом. Мебель (она также передавалась Лицею «на первое обзаведение») по большей части старинная. Многое рассохлось, выцвело, обветшало… Гулко отдавались шаги в пустынных дворцовых покоях, где ныне надлежало разместить полсотни «весёлых отроков». Здесь должны они жить, учиться, отдыхать. Классы для занятий, библиотека, гимнастический зал, столовая. Одних только спален пятьдесят — у каждого воспитанника своя. Переделки предстояли значительные, а времени оставалось мало. К осени, когда начнутся занятия, всё должно быть готово. Вернувшись в Петербург, не мешкая, подал Стасов по начальству «Опись переделкам и поправкам Царскосельского бывшего дворца их императорских высочеств великих князей, для помещения в оном Лицея». Вскоре Министерство народного просвещения заключило с подрядчиком Иваном Пробкиным контракт на производство строительных работ. Нагнал в будущий Лицей подрядчик Пробкин умельцев мужиков: каменщиков, штукатуров, маляров, печников, плотников — и работа закипела.«И мы пришли…»
К началу октября 1811 года всё в Лицее было готово для приёма воспитанников. Здание внутри перестроено и заново отделано. Старая мебель приведена в порядок, изготовлена и приобретена кой-какая новая. Для воспитанников, профессоров, служителей сшита форменная одежда. Закуплены книги и учебные пособия. В первом этаже бывшего дворцового флигеля разместились хозяйственное управление Лицея, квартиры инспектора и гувернёров; во втором этаже — гардеробная, столовая, буфетная, больница с аптекой, малый конференц-зал, канцелярия; в третьем этаже — большой зал, классы, физический кабинет, газетная комната, в галерее — библиотека; в четвёртом этаже — комнаты-спальни воспитанников. Четвёртый этаж, по проекту Стасова, подвергся самой основательной переделке. Втиснуть в один этаж полсотни спален оказалось нелегко. Для этого ранее существовавшие внутренние стены были разобраны, двери заделаны. Вместо них возвели шесть поперечных капитальных стен с проходами-арками. Арки образовали сквозной коридор. И по обе стороны коридора появились пятьдесят две крохотные комнатки-спальни с оштукатуренными дощатыми стенами. Эти стены-перегородки делили окна пополам, так что в большинстве спален было по половине окна. Для «чистоты комнатного воздуха» перегородки не доходили до потолка. Для этой же цели потолок всего этажа был приподнят на один аршин. В каждую комнату вела из коридора небольшая дверь, окрашенная жёлтой масляной краской «под дуб». Вверху каждой двери — «для сообщения воздуха и света» — находилось окошечко с железной сеткой. Полы были дощатые, а не паркетные. Над каждой дверью висела чёрная дощечка с номером комнаты и фамилией воспитанника. Лицейские гувернёры и некоторые профессора заранее переселились в Царское Село в специально отведённые для них квартиры. Директору предоставлен был стоящий через переулок против Лицея каменный дом. Два каменных строения по Певческому переулку, рядом с домом директора, тоже были переданы Лицею. Там разместились кухня, прачечная, баня, погреба. В ожидании прибытия воспитанников в лицейской кухне уже хозяйничали повар Иван Веригин и смотрительница над кухней и съестными припасами «майорская дочь» София Скалон. В гардеробной наводила порядок кастелянша — «жена отставного придворного скорохода» — Надежда Матвеева. В помощь служителям-дядькам ещё в августе прислана была «инвалидная команда» — унтер-офицер и шесть солдат-инвалидов. Директор Лицея Василий Фёдорович Малиновский отдавал последние распоряжения эконому Эйлеру и надзирателю по учебной и нравственной части Пилецкому. И вот с утра девятого октября 1811 года возле директорского дома началось оживление. Казалось, хозяин принимает гостей. Со стуком подъезжали кареты, из которых степенно выходили подростки-мальчики в сопровождении родных. Но лица детей были грустны и растерянны, а лица взрослых торжественно серьёзны. Они приехали не в гости. Это начали съезжаться будущие воспитанники Царскосельского Лицея. Кто привёз Александра Пушкина — неизвестно. Возможно, его дядя Василий Львович. А может быть, старинный друг семьи Пушкиных, добрейший Александр Иванович Тургенев, благодаря влиянию которого и удалось поместить двенадцатилетнего Александра во вновь открываемое учебное заведение. Встречал приезжающих сам директор — Василий Фёдорович Малиновский. Было ему уже за сорок. Его открытое лицо с благородными чертами говорило об уме и доброте. Держался он скромно, просто, приветливо. Он прекрасно понимал, что творилось в душе привезённых к нему мальчиков, и старался их ободрить, успокоить, рассеять. «Новобранцы» прибывали по одному. Отобедали тут же, у директора. Сопровождающие не задерживались, не желая продлевать тягостные минуты расставания и памятуя пословицу: «Долгие проводы — лишние слёзы». Родные уехали, и воспитанники остались с гувернёрами и инспектором. После вечернего чая всех повели переодеваться. В несколько минут мальчики преобразились. Сброшены неказистые домашние курточки, панталоны, башмаки. На каждом синий двубортный сюртук со стоячим красным воротником, с красным кантом на манжетах, с блестящими гладкими пуговицами, синий суконный жилет, длинные прямые панталоны синего сукна, полусапожки. Мальчики бросились к зеркалу, разглядывали друг друга, вертелись. Одни уже воображали себя министрами, другие сенаторами, третьи просто наслаждались своим парадным видом. Довольны были все. Время близилось к десяти. Пора и на покой. Поднялись на четвёртый этаж и по длинному полутёмному коридору разошлись по своим комнаткам, где удушливо пахло непросохшей краской. «Новобранцы» осмотрелись. Тускло освещала свеча скромное убранство: узкая железная кровать с бумазейным одеялом, конторка, стул, умывальный столик с зеркалом, комод. За окном непроглядная осенняя ночь, ветер, шум деревьев в роще. И не у одного будущего сенатора и министра вдруг почему-то защипало в горле и потекли по щекам непрошеные слёзы. Александру Пушкину досталась комната под номером 14. Над дверью уже висела дощечка с его фамилией. Оставшись наедине, он не заплакал. Он давно уже не плакал. Последний раз, пожалуй, лил слёзы тогда, когда гувернантка сестры схватила его тетрадку с начатой поэмой и отдала гувернёру Шеделю: «Посмотрите, каким вздором занимается Александр, вместо того чтобы готовить уроки». Шедель начал читать и захохотал. И тут Пушкин заплакал, вырвал тетрадку, швырнул её в печь. С тех пор он не плакал. Пушкин оглядел свою комнату. Убогость обстановки не тревожила его, он не был избалован. Приметил всё — в дверях окошечко с сеткой, мерные шаги дежурного дядьки в коридоре — и подумал с усмешкой: «Решётка, часовой… Будто в тюрьме». Девятого октября в Лицей кроме Пушкина приехали Кюхельбекер, Вольховский, Илличевский, Ломоносов, Ржевский, Матюшкин, Брольо, Корсаков, Гурьев. На другой день привезли ещё четверых. А тринадцатого октября директор Лицея сообщил министру просвещения графу А. К. Разумовскому, что все воспитанники уже съехались, все они довольны своим содержанием и веселы, все уже одеты в казённые мундиры и снабжены обувью, «потому что многие из них приличной одежды не имели». В Лицей было принято тридцать человек. Царских братьев среди них не числилось. Назревали грозные политические события — война с Наполеоном, царю было не до братьев. К тому же не понравился императорской фамилии состав принятых воспитанников. Были они в большинстве дети незнатных, небогатых и нечиновных родителей — неподходящая компания для великих князей.19 октября 1811 года
Хотя воспитанники съехались, занятия в Лицее ещё не начинались. Все — от директора до шумливых обитателей четвёртого этажа — деятельно готовились к девятнадцатому октября — дню торжественного открытия Лицея. Приезжал брюзгливый надменный старик — министр просвещения граф Разумовский. Всё осмотрел и приказал провести в его присутствии репетицию предстоящего торжества. В большом зале ему поставили кресло. Он сел и, приблизив к глазам свой неизменный лорнет, сумрачно наблюдал, как ввели воспитанников в парадных мундирах, построили и, вызывая их по списку, обучали кланяться почтительно и изящно тому месту, где будет сидеть царь и его семейство. Большой зал Лицея, где происходила репетиция, был не очень велик, но красив. Светлый (по обеим сторонам его широкие окна), с четырьмя колоннами, поддерживающими потолок, со стенами, окрашенными под розовый мрамор, блестящим паркетом, зеркалами во всю стену и малиновыми штофными портьерами с шёлковыми кистями. Именно здесь предполагалось устраивать публичные экзамены, выпускные акты и другие торжества. Зодчему Стасову приказано было, чтобы это помещение имело не только «приличное», но и парадное обличье. И под присмотром Стасова мастер Набоков искусно расписал стены зала клеевыми красками «под лепное». Воинские доспехи, знамёна, одноглавые орлы, аллегорические фигуры, сцены из античных времён казались не нарисованными, а вылепленными, выпуклыми. Роспись украшала и потолок, и четыре арки, через которые входили в актовый зал. Мебели в зале не полагалось, так как воспитанники должны были здесь заниматься фехтованием и другими физическими упражнениями, а по вечерам играть. Но накануне торжественного дня открытия сюда снесли лучшую мебель со всего Лицея. Посредине зала между колоннами раздвинули длинный складной стол, покрыли его красным сукном с золотой бахромой. Поодаль от стола всё пространство зала уставили рядами кресел. И вот долгожданный день девятнадцатого октября наступил. Гости начали съезжаться с. утра. Зима в том году была ранняя. Уже выпал снег, и приглашённые прибывали из Петербурга в крытых санях. Снова, как во время репетиции, в актовом зале по правую сторону стола в три ряда построились воспитанники в парадной форме. При них — бледный от волнения Василий Фёдорович Малиновский, инспектор, гувернёры. По другую сторону стола — профессора и чиновники Лицея. Вокруг переговаривались и раскланивались друг с другом министры, сенаторы, члены Государственного совета и «прочие первенствующие чины», придворные, педагоги из Петербурга. Сверкали шитые золотом мундиры. Напрасно вглядывались «новобранцы» в блестящую толпу — родителей их на торжество не допустили. Александр Пушкин никого не искал. Отец и мать его были в Москве. Но когда в нескольких шагах от себя он заметил добродушную физиономию Александра Ивановича Тургенева, его чёрный фрак со звездой, обрадовался и почувствовал себя не так одиноко. Гости собрались, и министр просвещения граф Разумовский пригласил царя. Царь вошёл. На его пухлом лице, как всегда, блуждала неопределённая, ничего не выражающая улыбка. Обе царицы — его жена и мать — сопровождали Александра. За ними шла великая княжна Анна Павловна и удивительно похожий на своего отца наследник престола — великий князь Константин Павлович. «Августейшее семейство» уселось. Царь подал знак, и церемония началась. Первым вышел немолодой сановник — директор департамента народного просвещения И. И. Мартынов. Два профессора держали перед ним «дарованную» императором Лицею грамоту — Устав. «Учреждение Лицея, — надтреснутым тонким голосом читал Мартынов, — имеет целию образование юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной…» Пушкин и его товарищи слушали вполуха. Их не столько интересовало содержание читаемого, сколько занимал внешний вид Устава. А вид его действительно был роскошен. Устав походил на большую книгу в расшитом шелками и сверкающем золотом глазетовом переплёте. Витой серебряный шнур с толстыми кистями скреплял переплёт. На концах шнура, скрытая для сохранности в позолоченном футляре, мерно покачивалась государственная печать. Те из воспитанников, что стояли поближе к Мартынову, изо всех сил вытягивали шеи, чтобы получше разглядеть многочисленные рисунки, украшавшие все двенадцать пергаментных листов Устава. Мартынов кончил. Вышел директор Лицея Василий Фёдорович Малиновский. Он побледнел ещё больше и читал свою речь прерывающимся тихим голосом. Ему было не по себе. Если бы ему дозволили, разве стал бы он бубнить все эти витиеватые пустопорожние фразы о преданности престолу и «благорастворённом воздухе» Царского Села! Но его не спросили. Вручили готовую речь и велели прочитать. После Малиновского вышел профессор Кошанский и прочитал списки служащих и воспитанников Лицея. Лучше всех в этот день говорил молодой адъюнкт — профессор Александр Петрович Куницын. Его нисколько не смущало ни присутствие царя, ни холодное любопытство блестящего собрания. Он вышел быстро и смело, обернулся в сторону своих будущих питомцев и, глядя на них и только на них, заговорил. Его речь предназначалась для этих мальчиков. Она так и называлась: «Наставление воспитанникам». Обращаясь к ним, юным гражданам России, он говорил о великой роли просвещения, обличал невежество, предрассудки, неправоту тех, кто достоинства человека измеряет чинами и знатностью, а не гражданской доблестью и благородством поступков. «Раздался глас отечества, в недра свои вас призывающего, — говорил Куницын. — Из родительских объятий вы поступаете ныне под кров сего священного храма наук… Здесь сообщены будут вам сведения, нужные для гражданина, необходимые для государственного человека, полезные для воина… Любовь к славе и отечеству должны быть вашими руководителями». Странно звучали среди надменного собрания будоражащие слова: «граждане», «отечество», «народ», «общественная польза». Звонкий голос молодого профессора наполнил весь зал, воцарилась необычайная тишина. Куницына слушали, и ещё как слушали! Царь прикрыл глаза и весь подался вперёд. Даже обычная улыбка сползла с его пухлого лица. А те, к кому пламенно взывал Куницын — подростки в синих мундирчиках, — они так и замерли, покорённые искренним пафосом обращённых к ним слов. Навсегда запомнились Александру Пушкину эти минуты: притихший зал, сверкающий золотом мундиров, и пылкая речь молодого Куницына.Вы помните: когда возник лицей,
Как царь для нас открыл чертог царицын,
И мы пришли. И встретил нас Куницын
Приветствием меж царственных гостей…
«Жизнь наша лицейская»
Пушкин проснулся от резких ударов лицейского колокола: «Бум… Бум… Бум…» Он открыл глаза, выпростал из-под одеяла смуглую руку. Бр-р… как сегодня холодно. Печи внизу, верно, только затопили, и из остывшего за ночь душника веет не теплом, а холодным ветром. На дворе ещё темно. Дверь приоткрылась, выглянула заспанная физиономия дядьки Фомы. — Вставайте, господин Пушкин, вставайте… — Который час? — Шесть. Так изо дня в день: ровно в шесть часов резкий звук лицейского колокола и — «Вставайте, господин Пушкин, вставайте…» Вставать не хотелось. — Да вы никак заснули? — Встаю, встаю… Почему-то вдруг вспомнилось, как гувернёр будил проспавшего Матюшкина, а тот, не разобравшись спросонок, послал его к чёрту. Стало смешно, и сон пропал. Пушкин сдёрнул ночной колпак и принялся одеваться. В дверь снова сунулся дядька Фома. Ему, как и другим дядькам, надлежало следить за воспитанниками, за исправностью их одежды, убирать их комнаты… Пушкин оделся, умылся, расчесал роговым гребнем свои тёмно-русые курчавые волосы и вышел в коридор, где собирались воспитанники. Все построились парами — «порядком» — и пошли за гувернёром в зал читать утреннюю молитву. Распорядок дня в Лицее был твёрдый, раз и навсегда установленный. Вставали в шесть утра и шли на молитву. С семи до девяти занятия — «класс». В девять — чай. До десяти прогулка. С десяти до двенадцати опять «класс». От двенадцати до часу — прогулка. В час обед. От двух до трёх чистописание или рисование. От трёх до пяти другие уроки. В пять — чай. До шести прогулка, потом повторение уроков — «вспомогательный класс». В половине девятого ужин. После ужина до десяти — отдых (рекреация). В десять — вечерняя молитва и сон. Утреннюю и вечернюю молитвы читали по очереди вслух. Над благонравным и богобоязненным Моденькой Корфом, который молился с усердием, смеялись. Дали ему прозвище «дьячок Мордан». В «национальных» лицейских песнях, которые сочиняли собравшись все вместе, о Корфе распевали:Мордан дьячок
Псалма стишок
Горланит поросёнком.
Вот пирожки с капустой,
Позвольте доложить:
Они немножко гнилы,
Позвольте доложить.
Блажен муж, иже
Сидит к каше ближе, —
В те дни, как я поэме редкой
Не предпочёл бы мячик меткой,
Считал схоластику за вздор
И прыгал в сад через забор…
Когда французом называли
Меня задорные друзья,
Когда педанты предрекали,
Что ввек повесой буду я…
Порой ленив, порой упрям,
Порой лукав, порою прям,
Порой смирен, порой мятежен,
Порой печален, молчалив,
Порой сердечно говорлив…
Классы
Классы, где учились воспитанники, занимали в третьем этаже четыре комнаты. Самая большая из них — физический класс — была в шесть окон, три из которых выходили на дворец, а три — в противоположную сторону. Стены физического класса окрашены были в бледно-зелёный цвет, потолок расписан фигурами. На возвышении стояла кафедра. Перед нею — столы и шесть полукруглых скамеек на пять мест каждая. К физическому классу примыкал физический кабинет. В нём — шкафы с различными аппаратами и приборами, такими, как «превосходной работы электрическая машина», «искусственное ухо… такой же глаз», изготовленные лучшим петербургским механиком; астролябия, глобусы земной и небесный, готовальня и тому подобное. За физическим кабинетом находились ещё два класса. Они шутливо описаны в лицейском стихотворении:На кафедре, над красными столами,
Вы кипу книг не видите ль, друзья?
Печально чуть скрипит огромная доска,
И карты грустно воют над стенами…
Блажен муж, иже
Сидит к кафедре ближе;
Как лексикон,
Растолстеет он… —
Спартанскою душой пленяя нас,
Воспитанный суровою Минервой[1],
Пускай опять Вольховский сядет первый,
Последним я, иль Брольо, иль Данзас.
Наставники
Занятия по всем предметам вели в Лицее профессора, адъюнкты (помощники профессоров) и учителя. Политические и «нравственные» науки преподавал Александр Петрович Куницын, российскую словесность и латинский язык — Николай Фёдорович Кошанский, историю и географию — Иван Кузьмич Кайданов, французский язык и словесность — Давид Иванович де Будри, немецкий язык и словесность — Фридрих Леопольд Август Гауэншильд, математику и физику — Яков Иванович Карцев. Кроме Давида Ивановича де Будри, все лицейские профессора были людьми молодыми, не достигшими ещё тридцатилетнего возраста. Но образование получили они основательное. Трое — Куницын, Кайданов и Карцев — окончили Петербургский педагогический институт и, как особо отличившиеся, посланы были для усовершенствования за границу. Там, в Геттингене, Иене, Париже, слушали они лекции европейских знаменитостей. Когда возвратились в Россию, зачислили их профессорами в Царскосельский Лицей. Первый биограф Пушкина, Павел Васильевич Анненков, писал о Куницыне, Кайданове, Карцеве и Кошанском: «Можно сказать без всякого преувеличения, что все эти лица должны были считаться передовыми людьми эпохи на учебном поприще. Ни за ними, ни около них мы не видим, в 1811 году, ни одного русского имени, которое бы имело более прав на звание образцового преподавателя, чем эти, тогда ещё молодые имена». Русские педагоги, а не иностранцы преподавали в Лицее главные науки. Это было новшество, и новшество немалое. «Пушкин охотнее всех других классов занимался в классе Куницына», — рассказывал Пущин. Александр Петрович Куницын был самым выдающимся и талантливым из лицейских профессоров. Умный, красноречивый, образованный, он держался независимо. Как-то воспитанник Илличевский нарисовал карикатуру: лицейские профессора ищут милости у графа Разумовского. Нарисован здесь и Куницын. Он стоит в стороне, повернулся к министру спиной и смотрит не на него, а в противоположную сторону. На протяжении шести лет Куницын преподавал в Лицее те науки, из которых воспитанники узнавали о «должностях» (то есть обязанностях) человека и гражданина. Это были логика, психология, нравственность, право естественное частное, право естественное публичное, право народное, право гражданское русское, право публичное русское, право римское, финансы. Куницын не случайно преподавал так много «прав», то есть юридических наук. Ведь чтобы перестраивать Россию, изменять законы, будущие государственные деятели должны были эти законы знать. Курс «нравственных наук» начинался с логики. Двенадцатилетний Александр Пушкин логику не жаловал. Ему казались смешными и странными все эти силлогизмы, фигуры, модусы. — Я логики, право, не понимаю, — заявлял он товарищам. Он не слишком старался, но учился успешно. «Хорошие успехи. Не прилежен. Весьма понятен» — так записал в ведомости об успехах Пушкина по логике профессор Куницын. Логику сменили другие «нравственные науки». Живо, образно, со множеством примеров рассказывал молодой профессор о том, что такое человеческое общество, о разных формах правления, об обязанностях правителей и правительств, о решающей роли народа в выборе образа правления и установлении законов. Большинство воспитанников записывало лекции. «Первому писцу лицейскому» — Горчакову — товарищи подбрасывали насмешливые записочки: «О суета сует и всяческая суета, — о, когда выпадает перо из рук твоих, первый писец лицейский! — Глаза потеряешь, увы! тогда что будет с тобой!» Пушкин мало что записывал. Он наделён был удивительной памятью, сообразительностью, понятливостью. С виду рассеянный и невнимательный, он усваивал из лекций гораздо больше тех, кто неутомимо строчил и строчил. Куницын рассказывал, Пушкин слушал. — Люди, вступая в общество, — говорил Куницын, — желают свободы и благосостояния, а не рабства и нищеты. Пушкин понимал — речь идёт не о людях вообще, а в первую очередь о крепостных крестьянах, о тех, кто обречён в России на нищету и рабство. Куницын «на кафедре беспрепятственно говорил против рабства и за свободу…» Многое понял Пушкин из лекций Куницына. Потому с таким восторгом вспоминал он его:Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистаялампада возжена…
Оставь же город скучный,
С друзьями съединись
И с ними неразлучно
В пустыне уживись.
Беги, беги столицы,
О Галич мой, сюда!..
И все к тебе нагрянем —
И снова каждый день
Стихами, прозой станем
Мы гнать печали тень.
Потише, животины!
Да долго ль говорю?
Потише — Борнгольм, Борнгольм,
Ещё раз повторю.
В лицейском зале тишина,
Диковинка меж нами;
Друзья, к нам лезет сатана
С лакрицей[4] за зубами.
Друзья, сберёмтеся гурьбой,
Дружнее в руки палку,
Лакрицу сплюснем за щекой,
Дадим австрийцу свалку.
Какие ж вы ленивцы!
Ну, на кого напасть?
Да нуте-ка, Вольховский,
Вы ересь понесли.
А что читает Пушкин?
Подайте-ка сюды!
Ступай из класса с богом,
Назад не приходи.
«Любимые творцы»
О вы, в моей пустыне
Любимые творцы!
Займите же отныне
Беспечности часы.
Над полкою простою
Под тонкою тафтою
Со мной они живут.
Певцы красноречивы,
Прозаики шутливы
В порядке стали тут…
На полке за Вольтером
Виргилий, Тасс с Гомером
Все вместе предстоят.
В час утренний досуга
Я часто друг от друга
Люблю их отрывать.
Питомцы юных граций —
С Державиным потом
Чувствительный Гораций
Является вдвоём.
И ты, певец любезный,
Поэзией прелестной
Сердца привлекший в плен,
Ты здесь, лентяй беспечный,
Мудрец простосердечный,
Ванюша Лафонтен!
Ты здесь — и Дмитрев нежный,
Твой вымысел любя,
Нашёл приют надежный
С Крыловым близ тебя…
Воспитаны Амуром Вержье,
Парни с Грекуром
Укрылись в уголок.
(Не раз они выходят
И сон от глаз отводят
Под зимний вечерок.)
Здесь Озеров с Расином,
Руссо и Карамзин,
С Мольером-исполином
Фонвизин и Княжнин.
«Гроза двенадцатого года настала»
Если бы стены Лицея умели говорить, сколько интересного порассказали бы они… Одну из самых волнующих историй рассказала бы, конечно, так называемая Газетная комната. Бывало, набегавшись в зале, посидев в библиотеке, или сразу после классов, Пушкин заходил в Газетную комнату. Проходил через актовый зал, быстрой рукой откидывал тяжёлую суконную занавесь на одной из арок и оказывался в Газетной. В небольшой этой комнате, со стенами, расписанными под зелёный мрамор, стоял посредине круглый стол. На нём свежие газеты, журналы: «Вестник Европы», «Друг юношества», «Московские ведомости», «Северная почта», «Санкт-Петербургские ведомости», журналы немецкие, французские… Пушкин пересматривал всё, перелистывал страницы, разглядывал картинки. Политические известия, статьи, стихи, моды… Множество самых разнообразных и интересных вещей. Наступил уже 1812 год, и политические известия с каждым днём становились всё тревожней. Тревога носилась в воздухе. Все — от императора всероссийского Александра Павловича до лицейских дядек — толковали о войне, о неминуемом нападении на Россию Бонапарта. «Мы здесь постоянно настороже, — писал из Петербурга своей сестре император Александр, — все обстоятельства такие острые, всё так натянуто, что военные действия могут начаться с минуты на минуту». Обстоятельства действительно были острыми. Войска Наполеона неуклонно приближались к Неману и границам России. Поработитель Европы Наполеон Бонапарт задумал новый поход. Война не была ещё объявлена, а части русской армии двинулись навстречу врагу. Однажды мглистым февральским утром лицеисты увидели: мимо самого Лицея по Садовой улице бесконечной тёмной лентой движется лейб-гвардии Гусарский полк. За ним двинулись и другие. И вот то, чего ожидали с волнением и тревогой, свершилось. Семнадцатого июня в Петербурге и в Царском Селе узнали: Бонапарт с полумиллионной армией перешёл Неман и вторгся в Россию. Отечественная война началась. Через Царское Село шли полки: драгуны, гусары, конные, пешие, отряды ополченцев с крестами на шапках, бородатые казаки с пиками… Они шли и шли, и подростки в синих мундирчиках выбегали им навстречу из здания Лицея. — Прощайте, братцы! — Побейте супостатов! — Возвращайтесь с победой! И в ответ слышалось: — Небось, не оплошаем! Не положим на руку охулки! Только бы дойти до них!Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шёл мимо нас…
«…Генерал от кавалерии Тормасов, от 16 июля из города Кобрина доносит: „Имею щастие всеподданнейше поздравить Ваше императорское Величество с совершенным разбитием и забранием в плен, сего июля 15 числа, всего отряда Саксонских войск, занимавших город Кобрин, и с большим упорством девять часов оборонявших оный. Трофеи сей победы суть: четыре знамя, восемь пушек и большое число разного оружия; в плен взяты: командующий отрядом Генерал-майор Клингель, полковников 3, штаб-офицеров 6, офицеров 57, унтер-офицеров и рядовых 2234, убитых на месте более тысячи человек; потеря же с нашей стороны не весьма значительна“».Это было первое известие о победе русской армии. По воскресеньям реляции — официальные известия из армии — привозили родные из Петербурга. Все собирались в зале, и профессор Кошанский читал эти сообщения о ходе военных действий с таким воодушевлением и пафосом, будто декламировал оды Горация или сатиры Ювенала. Вечерами в лицейском зале играли в войну. Командовал войсками «генерал от инфантерии» Алексей Илличевский. Однажды, зайдя в Газетную, Пушкин услышал, как Кюхельбекер о чём-то с жаром рассказывает Вольховскому. — Ты о чём это, Виля? — поинтересовался Пушкин. — О Раевском, Александр. Когда французы рвались к Могилёву, в разгар жестокого боя, генерал Раевский взял за руки двух юных сыновей своих и пошёл с ними вперёд… На батарею неприятеля. Он крикнул солдатам: «Вперёд, ребята! Я и дети мои укажем вам дорогу». И батарея была взята. Понимаете, взята! Маменька мне сказывала, что дети Раевского не старше нас с вами. Они в бою, а мы-то здесь… — И Кюхля безнадёжно махнул рукой. Он не зря волновался. Шёл уже июль, второй военный месяц, а русские армии всё отступали да отступали. Кругом слышались толки: во всём виноват главнокомандующий генерал Барклай де Толли, он боится решительного сражения и велит отступать. Может быть, он трус, а может, и похуже — предатель. Лицеисты так и думали. Кюхельбекер откровенно писал об этом матери. Тогда не только лицеисты не понимали Барклая, его осторожную, умную тактику. Неудовольствие было всеобщим, и в начале августа пост главнокомандующего занял ученик и соратник Суворова, почитаемый всеми престарелый Михаил Илларионович Кутузов. Царь не любил Кутузова, мучительно завидовал его таланту полководца. Александру I очень хотелось, подобно Наполеону, самому руководить армией, но он был бездарен и под давлением общественного мнения вынужден был назначить именно Кутузова. Тридцать первого августа лицеисты прочитали в «Северной почте» донесение Кутузова о героическом и кровопролитном Бородинском сражении. Вскоре узнали и другое: чтобы сохранить русскую армию, Кутузов приказал оставить Москву. «Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, — сказал он, — до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну, но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия». Москва сдана… Многие лицеисты, узнав об этом, плакали. Вечером того дня Дельвиг отозвал в сторону Пушкина и Кюхельбекера, протянул им исписанный листок и сказал: — Вот что я написал… На листке было выведено: «Русская песня». Дальше шли стихи:
Как разнёсся слух по Петрополю,
Слух прискорбнейший россиянину,
Что во матушку Москву каменну
Взошли варвары иноземныи.
То услышавши отставной сержант
Подозвал к себе сына милого,
Отдавал ему едой булатный меч
И, обняв его, говорил тогда:
«Вот, любезный сын, сабля острая,
Неприятелей разил коей я,
Бывал часто с ней во сражениях,
Умирать хотел за отечество
И за батюшку царя белого.
Но тогда уже перестал служить,
Как при Требио калено ядро
Оторвало мне руку правую,
Вот ещё тебе копьё меткое,
С коим часто я в поле ратовал.
Оседлай, мой друг, коня доброго;
Поезжай разить силы вражески
Под знамёнами Витгенштейна,
Вождя славного войска русского.
Не пускай врага разорити Русь
Иль пусти его через труп ты свой».
И где вы, мирные картины
Прелестной сельской простоты?
Среди воинственной долины
Ношусь на крыльях я мечты.
Огни во стане догорают;
Меж них, окутанный плащом,
С седым, усатым казаком
Лежу — вдали штыки сверкают,
Лихие ржут, бразды кусают,
Да изредка грохочет гром,
Летя с высокого раската…
Трепещет бранью грудь моя,
При блеске бранного булата,
Огнём пылает взор, — и я
Лечу на гибель супостата.
Мой конь в ряды врагов орлом
Несётся с грозным седоком —
С размаха сыплются удары.
Страшись, о рать иноплеменных!
России двинулись сыны;
Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных.
Сердца их мщеньем возжены.
Вострепещи, тиран! уж близок час паденья!
Ты в каждом ратнике узришь богатыря,
Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья…
«Мы прогоняем Пилецкого»
В том же тяжёлом военном 1812 году началась в Лицее история, которая навсегда запомнилась воспитанникам. Через много лет в плане своей биографии, среди важнейших событий лицейской жизни, Пушкин записал: «Мы прогоняем Пилецкого». Мартин Степанович Пилецкий-Урбанович состоял в Лицее в должности инспектора, или надзирателя по учебной и нравственной части. В его обязанности входило «блюсти порядок учебный и нравственный». В этом помогали ему гувернёры, над которыми он начальствовал. Странный это был «блюститель нравственности» — ханжа, святоша, иезуит. Сама внешность его отталкивала. Он был отвратителен «со своею длинною высохшею фигурою, с горящим всеми огнями фанатизма глазом, с кошачьими походкою и приёмами, наконец, с жестоко-хладнокровною и ироническою, прикрытою видом отцовской нежности, строгостию…» С самых первых дней лицейской жизни Пилецкий повёл себя рьяно. Сочинил специальные правила для «господ гувернёров», поучающие, как надзирать за воспитанниками. Он учил гувернёров ежеминутно «морально присутствовать» среди воспитанников, залезать им в души, проникать в их помыслы, подслушивать их «пошепты», подсматривать за ними, «читать у каждого в глазах и чертах лица». Всё для того, чтобы предупреждать «соблазны», «обрабатывать» волю. Гувернёры не слишком торопились воспользоваться иезуитскими правилами господина инспектора, но сам он неукоснительно следовал им. Пушкин досадливо морщился, когда липкий взгляд Пилецкого останавливался на нём. А если слышалось вкрадчивое «друг мой» и начинались разглагольствования о грехе и пороке, послушании и смирении, посте и молитвах, Пушкина так и подмывало ответить инспектору что-нибудь озорное и дерзкое. Например, из Вольтера: о попах и ханжах. Позабористее, похлёстче. Все помирали со смеху, когда вечерами в лицейском зале «паяс» — Миша Яковлев, — сделав постную мину и вытянув руку с воображаемым крестом, удивительно похоже изображал Пилецкого. Мишу Яковлева звали «паяс двести номеров». Он умел представлять великое множество лиц: профессоров, лицеистов, дядек, министра Разумовского, лицейского кучера Агафона, а также царскосельских «духовных особ» — отца Павла, второго лицейского попа, кузьминского попа, павловского попа, дьяконов, колченогого дьячка, «дьячка с трелями» и, конечно, Мартина Пилецкого. Отвращение и ненависть к Пилецкому назревали у лицеистов постепенно, но прорвались как-то вдруг. Зимою 1812 года в Лицей чаще обычного наезжали родные воспитанников. И тут многие услышали, как инспектор Пилецкий насмехался над приезжающими, давал им обидные прозвища. Лицеисты возмутились. Больше всех — Пушкин, хотя его родные и не приезжали в Лицей. И вот братец инспектора, гувернёр Илья Пилецкий, донёс по начальству, что в Лицее происшествие: Пушкин «за обедом вдруг начал громко говорить, что Вольховский г. инспектора боится, и видно от того, что боится потерять своё доброе имя, а мы, говорит, шалуны, его увещеваниям смеёмся. После начал исчислять с присовокупившимся к сему г. Корсаковым сделанные г. инспектором родителям некоторых товарищей обиды, а после обеда и других к составлению клеветы на г. инспектора подстрекнул. Вообще г. Пушкин вёл себя все следующие дни весьма смело и ветрено». Против иезуита-инспектора был составлен целый заговор. Возглавлял его Пушкин. Кюхельбекер, Дельвиг, Корсаков, сын Василия Фёдоровича — Иван Малиновский, Мясоедов, Маслов действовали с ним заодно. Особенно бушевал Кюхельбекер. Его возмущало, что некоторые воспитанники трусливо помалкивали и оставались в стороне. Кюхельбекер, по словам Ильи Пилецкого, «с ожесточением укорял и бранил явно подлецами Юдина, Корфа, Ломоносова и Есакова, что они не утверждали на инспектора того, что некоторые другие». События развивались. На уроке Гауэншильда вездесущий Илья Пилецкий вдруг заметил у Дельвига «бранное на господина инспектора сочинение» и кинулся отнимать. Тут вмешался Пушкин. Он вскочил. Глаза его блестели. Голос звенел от возмущения и гнева: — Как вы смеете брать наши бумаги! Стало быть, и письма наши из ящика будете брать! Вечером в зале происходило разбирательство. Что-то отвечал на обвинения Мартин Пилецкий. Как-то уговаривал «бунтовщиков» Малиновский… Дело замяли, «бунтовщиков» утихомирили. Но ненадолго. В марте 1813 года возмущение вспыхнуло с новой силой. На этот раз действовали более решительно. Все воспитанники собрались в конференц-зале, вызвали инспектора. Он явился. Ему предложили выбор: либо он, не мешкая, оставит Лицей, либо они сами подадут заявления об уходе. Пилецкий раздумывал. Своим пронзительным взглядом окинул он собравшихся. Они стояли неподвижно и глядели на него. Смело. Без страха. С презрением и вызовом. Он понял: слова их не шутка, не простая угроза. — Оставайтесь в Лицее, господа! — бросил он хладнокровно и направился к выходу. В тот же день он уехал из Царского Села в Петербург. Графу Разумовскому ничего не оставалось, как дать согласие на увольнение Пилецкого из Лицея. Когда же уволенного хотели наградить за усердие, выяснилось: он награждён уже чином в другом департаменте. В департаменте полиции. Так закончилась в Лицее педагогическая карьера «пастыря душ» и полицейского агента. Долго ещё фигурировал Мартын в лицейских карикатурах и сатирах. В стихотворной сказке «Деяния Мартына в аду» говорилось о том, как, попав в ад, Пилецкий вздумал окрестить повелителя подземного царства Плутона. Вот что из этого вышло:Плутон, собрав весь ад,
Мартына стал катать,
Мартына по щекам;
Мартына по зубам;
Мартын кричит, ревёт,
Из ада не идёт.
Но наконец Мартын убрался, —
И окрестить Плутона отказался.
«Являться муза стала мне»
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни в таинственных долинах
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
— Скажи, за что «Похититель»
Освистан партером?
— Увы! За то, что бедняга сочинитель
Похитил его у Мольера.
Волшебники, волшебники слетали,
Обманами мой сон обворожали,
Терялся я в порыве сладких дум;
В глуши лесной, средь муромских пустыней
Встречал лихих Полканов и Добрыней,
И в вымыслах носился юный ум…
Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
Дельвиг пишет стихи!
Полно, Дельвиг, не мори
Ты людей стихами;
Ждут нас кофе, сухари,
Феб теперь не с нами.
Разрешаю: век ленись;
Попусту хлопочешь,
Спи,любезный, не учись,
Делай, что ты хочешь.
В классах рифмы подбирай;
С чашкой здесь дружися.
С Вилей Клопштока читай,
С нами веселися.
Блеснул на западе румяный царь природы…
И изумлённые народы
Не знают, что начать.
Ложиться спать или вставать.
Хор
Слава, честь лицейских муз,
О, бессмертный Илличевский!
Меж поэтами ты туз!
Все гласят тебе лицейски
Криком радостным: «виват!
Ты родился — всякий рад!»
Певец
Ты родился, и поэта
Нового увидел мир,
Ты рождён для славы света,
Меж поэтов — богатырь!
Пой, чернильница и перья,
Лавка, губка, мел и стол,
У него все подмастерья,
Мастеров он превзошёл!
Вы просите у меня мой портрет.
Но написанный с натуры;
Мой милый, он быстро будет готов,
Хотя и в миниатюре.
Я молодой повеса.
Ещё на школьной скамье;
Не глуп, говорю, не стесняясь,
И без жеманного кривлянья…
Мой рост с ростом самых долговязых
Не может равняться;
У меня свежий цвет лица, русые волосы
И кудрявая голова.
В те дни — во мгле дубравных сводов
Близ вод, текущих в тишине,
В углах лицейских переходов
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья,
Доселе чуждая веселья,
Вдруг озарилась — муза в ней
Открыла пир своих затей;
Простите, хладные науки!
Простите, игры первых лет!
Я изменился, я поэт,
В душе моей едины звуки
Переливаются, живут,
В размеры сладкие бегут.
Пускай, не знаясь с Аполлоном,
Поэт, придворный философ,
Вельможе знатному с поклоном
Подносит оду в двести строф;
Но я, любезный Горчаков,
Не просыпаюсь с петухами,
И напыщенными стихами,
Набором громозвучных слов,
Я петь пустого не умею
Высоко, тонко и хитро,
И в лиру превращать не смею
Моё — гусиное перо!
Нет, нет, любезный князь, не оду
Тебе намерен посвятить…
Пишу своим я складом ныне
Кой-как стихи на именины.
Ты хочешь, друг бесценный,
Чтоб я, поэт младой,
Беседовал с тобой
И с лирою забвенной,
Мечтами окрыленный,
Оставил монастырь
И край уединенный,
Где непрерывный мир…
Чем сердце занимаешь
Вечернею порой?
Жан-Жака ли читаешь,
Жанлиса ль пред тобой?..
Иль моську престарелу
В подушках поседелу,
Окутав в длинну шаль
И с нежностью лелея,
Ты к ней зовёшь Морфея?
Иль смотришь в тёмну даль
Задумчивой Светланой
Над шумною Невой?
Иль звучным фортепьяно
Под беглою рукой Моцарта оживляешь?
Но это лишь мечтанье!
Увы, в монастыре,
При бледном свеч сиянье,
Один пишу к сестре.
Всё тихо в мрачной келье:
Защёлка на дверях,
Молчанье, враг веселий,
И скука на часах!
Стул ветхий, необитый,
И шаткая постель,
Сосуд, водой налитый,
Соломенна свирель —
Вот всё, что пред собою
Я вижу, пробуждён.
Фантазия, тобою
Одной я награждён.
Но время протечёт,
И с каменных ворот
Падут, падут затворы,
И в пышный Петроград
Через долины, горы
Ретивые примчат;
Спеша на новоселье,
Оставлю тёмну келью,
Поля, сады свои;
Под стол клобук с веригой —
И прилечу расстригой
В объятия твои.
В гостиной у Чирикова
Но пока что Пушкин оставался в «лицейском монастыре», где порядки были строгие. О поездках куда бы то ни было не могло быть и речи. Порознь из стен Лицея никого не выпускали. Даже с родителями не разрешали гулять. А Пушкину и его товарищам хотелось новых впечатлений, интересных занятий, чтобы внести хоть некоторое разнообразие в свою лицейскую жизнь, заполнить свой досуг, дать пищу уму, применение способностям. И вот в декабре 1811 года в квартире гувернёра Чирикова начались так называемые «литературные собрания». Сергей Гаврилович Чириков совмещал в Лицее должность гувернёра с обязанностями учителя рисования. Человек он был не злой, сговорчивый, обходительный. Больше всех воспитанников любил «Лису-проповедницу» Комовского. Может быть, потому, что тот к нему ластился и, под видом доверенности, наушничал на товарищей. «Я прибегал иногда к помощи начальства, — записал Комовский в своём лицейском дневнике, — особливо открывался я во всём столь меня любящему гувернёру и за сие называли меня ябедником, фискалом и проч.». Уезжая в Петербург лечить глаза, Чириков писал воспитанникам, выполнял их поручения. «Уведомьте Фёдора Фёдоровича [то есть Матюшкина], — просил он Комовского, — что я нигде не нашёл такого ножа, какой ему угоден; все те, кои я видел у Курапцова и у прочих продавцов, все те, повторяю, ножи без шил, и я с прискорбием возвратился домой. Кланяйтесь, пожалуйста, от меня любезным вашим товарищам: кн. Ал. Мих. Горчакову, Вл. Дм. Вольховскому, Сем. Сем. Исакову, Арк. Ив. Мартынову, Матюшкину и пр., Илличевскому, Пущину, Малиновскому и пр.» Пушкин не был в числе его любимцев. Лицеисты с Чириковым ладили, хотя прекрасно подмечали его маленькие слабости и подшучивали над ними. Чириков любил покой и комфорт, поездку из Царского Села в Петербург почитал чуть ли не геркулесовым подвигом, уверял почему-то, будто род его происходит из Персии. Всё это попало в «национальную» песню, которую распевали от имени Чирикова:Я во Питере бывал,
Из Царского туда езжал.
Перс я родом
И походом
Я на Выборгской бывал.
Я дежурный когда,
Надеваю фрак тогда;
Не дежурный —
Так мишурный
Надеваю свой халат.
Известно буди всем, кто только ходит к нам:
Ногами не марать парчового дивана,
Который получил мой праотец Фатам
В дар от персидского султана.
«Юные пловцы»
«Литературных собраний» лицеистам было мало. Они придумали занятие ещё более интересное. Лицей охватила эпидемия — все начали «печататься», «издавать» журналы. Поэты и прозаики несли свои творения «издателям». Расторопные «издатели» строго-настрого наказывали родным привезти альбомы и тетради с бумагой получше, в переплётах покрасивее. А затем, распределив всё полученное, переписывали его набело красивым и чётким почерком. В Лицее появилось великое множество рукописных изданий: «Сарско-сельские лицейские газеты», «Императорского Сарско-сельского Лицея Вестник», «Для удовольствия и пользы», «Неопытное перо», «Юные пловцы», «Сверчок», «Лицейский мудрец» и другие журналы, названия которых неизвестны. От лицейских изданий осталось немного. Как ни странно, судьба их причудливо переплелась с трагическими событиями 14 декабря 1825 года. Незадолго до восстания декабристов лицейские журналы взял у Яковлева брат Ивана Пущина — Михаил. После восстания его арестовали. И среди бумаг, захваченных у него, оказались лицейские журналы. Так они и сгинули. Но из того немногого, что случайно уцелело, видно, чем заполняли лицейские «издатели» свои листки. Были здесь смешные описания различных происшествий из лицейской жизни, письма, статьи и стихи лицейских прозаиков и поэтов, рисунки, карикатуры на профессоров, гувернёров и воспитанников. Так, в единственном сохранившемся номере журнала «Императорского Сарско-сельского Лицея Вестник» от 3 декабря 1811 года в разделе хроники описывается ссора Горчакова с Ломоносовым и Масловым, «секретная експедиция», посланная Горчаковым для переговоров с «соперниками», а также примирение «сих трёх знатных особ». В разделе «Смесь» помещены стихи Илличевского, стихотворный перевод Кюхельбекера и рассуждение под названием «Истинное благополучие». Заканчивается номер «Разными известиями». Издавали лицейские журналы воспитанники Корсаков, Илличевский, Дельвиг, Кюхельбекер, Яковлев, Вольховский, Есаков, Маслов, Данзас. «Пушкин, — вспоминал Иван Пущин, — потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на всех эпиграммы и пр.». Участие Пушкина в лицейских журналах было очень разнообразным. Он помещал в них свои стихи. В журнале карикатур, который выходил под руководством Чирикова, трудился вместе с Илличевским и Мартыновым как художник. Рисовал он хорошо. «Искусен в французском и рисовании», — записал о нём Василий Фёдорович Малиновский. Как «издатель» Пушкин выступал в журналах «Неопытное перо» и «Юные пловцы». От этих журналов ничего не сохранилось, кроме письма «Господам издателям журнала под заглавием Юных пловцов — от Корреспондента Императорского Вольного Экономического общества, отставного гувернёра» — то есть письма от бывшего лицейского гувернёра А. Н. Иконникова Пушкину, Дельвигу, Илличевскому, Кюхельбекеру и Яковлеву. Автор этого письма, Алексей Николаевич Иконников, прослужил в Лицее всего одни год (1811—1812). Он был человеком образованным, благородным, но приверженным к вину. Из Лицея его выжил Пилецкий, который на освободившееся место пристроил своего братца Илью. Но, уволенный из Лицея, Иконников не забывал своих питомцев. Пешком (денег на извозчика у него не было) приходил он из Петербурга в Царское Село, чтобы повидаться с ними, следил за их журналами, за их литературными успехами. «Успехи ваши в издании вашего журнала, — писал он издателям „Юных пловцов“, — видел я с сердечным удовольствием, сочинения ваши, в оном помещаемые, читал с равномерным». Письмо Иконникова помечено вторым сентября 1813 года. «Юные пловцы» выходили в этом же году. И тогда же вдруг запретили в Лицее издавать журналы. Строгость объясняли тем, что журналы отвлекают воспитанников от занятий. Но запрет не помог. Наоборот, вызвал противодействие:Послушай-ка меня, товарищ мой любезный,
Неужели газет не будем издавать?
И презрев Феба дар толико драгоценный
Ужели более не будем сочинять?
О ДОН-КИШОТЕ
Оставил пику Дон-Кишот
И ныне публику стихами забавляет,
И у него за белкой кот
С сучочка на сучок летает.
«Александр Н. к. ш. п.»
Первым в большое плавание отважился пуститься Миша Яковлев. Он переписал свои басни в особую тетрадь и послал её в журнал «Вестник Европы». При этом просил издателя скрыть от публики имя сочинителя. Время шло, басни не появлялись. Ехидный Илличевский написал эпиграмму «Уваженная скромность»:Нагромоздивши басен том,
Клеон давай пускать в журнал свои тетради,
Прося из скромности издателя о том,
Чтоб имени его не выставлял в печати.
Издатель скромностью такою тронут был,
И имя он, и басни — скрыл.
Предатели-друзья
Невинное творенье
Украдкой в город шлют
И плод уединенья
Тисненью предают.
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс[5] с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает.
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.
В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издáвна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шёл немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, —
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь,
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе; да что ж сегодня сам…» —
«Послушайте, — сказал священник мужикам, —
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».
Смерть Малиновского
В те дни, когда «юные пловцы» пустились в большое плавание, произошло событие, надолго нарушившее размеренное течение лицейской жизни. В конце марта 1814 года, сорока восьми лет от роду, от «нервной горячки» неожиданно скончался Василий Фёдорович Малиновский. Воспитанники давно заметили, что был он задумчив, грустен. Но им было невдомёк, какие невзгоды одолевали его. Невзгод было много. Василия Фёдоровича буквально потрясла внезапная опала и отставка Сперанского. Он не мог привыкнуть к мысли, что столь почитаемый им Сперанский, на реформы которого возлагал он великие надежды, отстранён от дел и выслан из Петербурга. Значит, преобразования и реформы, воспитание в Лицее государственных деятелей для обновлённой России — всё пустые мечты. А его собственные проекты, что вынашивал он годы, — уничтожение в России крепостнического рабства, всеобщий мир, создание «общего совета» всех стран для решения спорных международных вопросов — всё осталось на бумаге. Его труды — «Рассуждение о мире и войне», «Записка об освобождении рабов» — пылятся на полках и никому не нужны. Он был очень одинок — умерла жена. Всю свою душу он вкладывал в Лицей. А какова награда? Окрики, вечные мелочные придирки самодура Разумовского. Болел Малиновский недолго. Захворал шестнадцатого марта, а двадцать третьего его не стало. На другой день весь Лицей собрался возле умершего директора. Он лежал спокойный, бледный, в своём лицейском мундире. Сослуживцы вынесли гроб, поставили на дроги. Дроги двинулись к заставе. Хоронить везли в Петербург на Большеохтинское кладбище. Медленно выступал за гробом отряд драгун на одномастных лошадях — всё, что сделало начальство, чтобы придать хоть некоторую торжественность похоронам. Провожали Малиновского в последний путь профессора, все служащие Лицея, и в сопровождении гувернёров и дядек шли за гробом воспитанники. На кладбище из воспитанников взяли только пятерых, в том числе и Александра Пушкина. Похоронили Василия Фёдоровича рядом с его женой, в их семейном склепе. Когда гроб опускали в свежевырытую яму, а Иван Малиновский безутешно плакал над телом своего отца, Пушкин подошёл к нему и взял его за руку. И перед незасыпанной могилой Василия Фёдоровича они поклялись в вечной дружбе. Много лет спустя смертельно раненный на дуэли Пушкин, чувствуя приближение конца, сказал: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать…» Лицеисты горевали. Даже Горчаков, не отличавшийся излишней чувствительностью, написал дяде: «Я не говорю вам о большой потере, которую мы понесли, она вам, без сомнения, известна. Вы можете себе представить, сколь мы были опечалены. Но оставим это, не надо будить скорбных чувств, я чувствую, что слёзы навертываются у меня на глазах помимо моей воли».«В Париже росс»
Между тем из далёкого Парижа пришла в Петербург и Царское Село весть, которая радостно взволновала Лицей. Союзные войска взяли столицу Франции. Это означало, что война с Наполеоном Бонапартом окончена, что с Францией заключён будет мир, что русская армия, испытавшая беспримерные тяготы и освободившая Европу от тирана, вернётся на родину, солдаты придут домой. Вскоре победоносные части русской армии действительно начали возвращаться в отечество. Возвратился из Парижа и царь Александр I. Двадцать седьмого июля в Павловске, близ Царского Села, в честь заключения мира с Францией было устроено пышное придворное празднество. Посмотреть на это празднество повели и лицеистов. Четыре версты, отделявшие Павловск от Царского Села, шли по жаре пешком. Но шли охотно. Не часто доводилось им видеть подобное зрелище. Вот и Павловский дворец. За ним — только что возведённые триумфальные ворота, небольшие, из невысоких лавровых деревьев. На воротах надпись, два стиха, обращённые к «герою» Александру I:Тебя, текуща нынче с бою,
Врата победны не вместят.
Романов и Зернов лихой,
Вы сходны меж собою:
Зернов! хромаешь ты ногой,
Романов головою.
Но что, найду ль довольно сил
Сравненье кончить шпицом?
Тот в кухне нос переломил,
А тот под Австерлицом.
«Безначалие»
После смерти Малиновского началась та эпоха лицейской жизни, которую Пушкин в плане своей биографии назвал «Безначалие». Строгий, дельный распорядок, установленный первым директором, пошатнулся. «Тебе, пожалуй, представится странным, если я скажу, что мы — мы в Лицее — ведём очень рассеянную жизнь, — писал Кюхельбекер сестре, — быть может это кажется только в сравнении с нашей предшествующей монашеской жизнью. Теперь нам разрешается гулять одним со своими родителями, нас часто приглашают к обеду профессора или инспектор; — всё это ещё не рассеяние. Но так как у нас нет директора, а один из наших профессоров оставил нас по болезни, другие же часто прихварывают, и теперь никаких предметов дальше не проходят, а ввиду предстоящего публичного экзамена, повторяют — ты можешь убедиться, что в нашей республике царствует некоторый беспорядок, который ещё умножается разногласиями наших патрициев». Беспорядок в «лицейской республике» (теперь уже не «монастырь», а «республика») был основательным. После смерти Малиновского должность директора исполнял профессор Кошанский. Ему помогали Куницын и Фролов — новый надзиратель по учебной и нравственной части. Но едва принялись они за дело, как выяснилось, что и втроём не способны заменить одного Василия Фёдоровича. К тому же Кошанский вскоре тяжело заболел и уехал из Царского Села в Петербург лечиться. Тогда Разумовский предписал Конференции — совету профессоров — управлять Лицеем. Тут и начались между «патрициями» те разногласия, о которых говорит в своём письме Кюхельбекер. Пушкин о частых переменах в управлении Лицеем сочинил басню. Мужик, похоронивший отца, заставляет попа служить по нему панихиду за панихидой. И душа отца, которая до этого пребывала в покое, от излишнего усердия заботящихся о ней пошла по рукам всех чертей. Одним из тех чертей, в руках которых за время «безначалия» побывал Лицей, был и Гауэншильд — «сатана с лакрицей за зубами». И его назначил Разумовский исполнять обязанности директора. Вместе с ним и после него управлял Лицеем надзиратель по учебной и нравственной части Степан Степанович Фролов.Ты был директором Лицея,
Хвала, хвала тебе, Фролов!
Теперь ты ниже стал пигмея,
Хвала, хвала тебе, Фролов!
Кадетских хвалишь грамотеев,
Твой друг и барин Аракчеев;
Французским забросал Вальвиля,
Эмилией зовёшь Эмиля.
Медали в вечной ты надежде,
Ты математиком был прежде…
Хотел убить Наполеонку
И без штанов оставил Лонку.
Кадет секал на барабане,
Статьи умножил в Ал-Коране.
«Гогель-могель»
Во время «безначалия» произошло событие, вошедшее в лицейские летописи под названием «гогель-могель». Случилось это осенью 1814 года. Осень вообще бывала для лицеистов самым унылым временем. Погода портилась, прогулки сокращались. Оживление, царившее летом в «казённом городке», сменялось тишиной и безлюдьем. «Осень на нас не на шутку косо поглядывает, — писал Илличевский своему приятелю Фуссу. — Эта дама так сварлива, что с нею никто почти ужиться не может. Всё запрётся в дому, разъедется в столицу или куда кто хочет; а мы, постоянные жители Села, живи с нею. Чем убить такое скучное время?» Уехали знакомые, исчезли в парке гуляющие, умолкла у гауптвахты полковая музыка, в дворцовых коридорах не мелькали больше разодетые фигуры придворных. Укатил царский двор. И, что особенно огорчало Пушкина, вместе с фрейлиной, княжной Волконской, уехала её миловидная горничная, молоденькая Наташа. По Наташе вздыхал не один лицеист. Вздыхал по ней и Пушкин:Вянет, вянет лето красно;
Улетают ясны дни;
Стелется туман ненастный
Ночи в дремлющей тени;
Опустели злачны нивы,
Хладен ручеёк игривый;
Лес кудрявый поседел;
Свод небесный побледнел.
Свет-Наташа, где ты ныне?
Что никто тебя не зрит?
Иль не хочешь час единый
С другом сердца разделить?
Ни над озером волнистым,
Ни под кровом лип душистым
Ранней-позднею порой
Не встречаюсь я с тобой.
Скоро, скоро холод зимний
Рощу, поле посетит;
Огонёк в лачужке дымной
Скоро ярко заблестит;
Не увижу я прелестной
И, как чижик в клетке тесной,
Дома буду горевать
И Наташу вспоминать.
Помнишь ли, мой брат по чаше,
Как в отрадной тишине
Мы топили горе наше
В чистом пенистом вине?
Как, укрывшись молчаливо
В нашем тёмном уголке,
С Вакхом нежились лениво,
Школьной стражи вдалеке?
Помнишь ли друзей шептанье
Вкруг бокалов пуншевых,
Рюмок грозное молчанье,
Пламя трубок грошевых?
Закипев, о, сколь прекрасно
Токи дымные текли!..
Вдруг педанта глас ужасный
Нам послышался вдали…
И бутылки вмиг разбиты,
И бокалы все в окно —
Всюду по полу разлиты
Пунш и светлое вино.
В больнице у доктора Пешеля
Лицейская больница во втором этаже была невелика. Заведовал ею доктор Франц Осипович Пешель. В 1811 году, когда открылся Лицей, было ему двадцать девять лет. Незадолго до этого его вывез из Моравии на русскую службу министр внутренних дел князь Куракин. Так словак Пешель стал софийским уездным лекарем. Софией называлось предместье Царского Села. Жил Пешель тут же, лечил весь высший свет «казённого городка». Приезжая в Лицей, привозил он воспитанникам царскосельские новости, происшествия, анекдоты. Он не очень правильно говорил по-русски, но был весёлым собеседником. Словечки и выражения «нашего знаменитого Пешеля» (он, например, говорил «чинить» вместо «лечить») запомнились на всю жизнь. Лицеисты любили добряка доктора, но не забывали его в своих эпиграммах и «национальных» песнях.Известный врач Глупон
Пошёл лечить Дамета; —
Туда пришедши, вспомнил он,
Что нету с ним ни мази, ни ланцета;
Лекарства позабыв на этот раз,
Дамета тем от смерти спас.
Заутра с свечкой грошевóю
Явлюсь пред образом святым:
Мой друг! остался я живым,
Но был уж смерти под косою:
Сазонов был моим слугою,
А Пешель — лекарем моим.
Друзья! Досужный час настал;
Всё тихо, всё в покое;
Скорее скатерть и бокал!
Сюда, вино златое!
Шипи, шампанское, в стекле,
Друзья! почто же с Кантом
Сенека, Тáцит на столе,
Фольянт над фолиантом?
Под стол холодных мудрецов,
Мы полем овладеем;
Под стол учёных дураков!
Без них мы пить умеем.
Ужели трезвого найдём
За скатертью студента?
На всякий случай изберём
Скорее президента…
Апостол неги и прохлад,
Мой добрый Галич, vale!
Ты Эпикуров младший брат,
Душа твоя в бокале.
Главу венками убери,
Будь нашим президентом,
И станут самые цари
Завидовать студентам.
Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?
Проснись, ленивец сонный!
Ты не под кафедрой сидишь,
Латынью усыплённый.
Взгляни: здесь круг твоих друзей;
Бутыль вином налита.
За здравье нашей музы пей,
Парнасский волокита.
Остряк любезный! по рукам!
Полней бокал досуга!
И вылей сотню эпиграмм
На недруга и друга.
А ты, красавец молодой,
Сиятельный повеса!
Ты будешь Вакха жрец лихой,
На прочее — завеса!
Товарищ милый, друг прямой.
Тряхнём рукою руку.
Оставим в чаше круговой
Педантам сродну скуку:
Не в первый раз мы вместе пьём,
Нередко и бранимся,
Но чашу дружества нальём —
И тотчас помиримся.
А ты, который с детских лет
Одним весельем дышишь,
Забавный, право, ты поэт,
Хоть плохо басни пишешь;
С тобой тасуюсь без чинов,
Люблю тебя душою,
Наполни кружку до краёв, —
Рассудок! бог с тобою!
А ты, повеса из повес,
На шалости рожденный,
Удалый хват, головорез,
Приятель задушевный.
Бутылки, рюмки разобьём
За здравие Платова,
В казачью шапку пунш нальём —
И пить давайте снова!..
Но что?.. Я вижу всё вдвоём;
Двоится штоф с араком;
Вся комната пошла кругом;
Покрылись очи мраком…
Где вы, товарищи? Где я?
Скажите, Вакха ради…
Вы дремлете, мои друзья,
Склонившись на тетради…
Писатель за свои грехи!
Ты с виду всех трезвее;
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.
«В садах Лицея»
Из-за беспорядка, безначалия с экзаменом опаздывали. Должны были провести его в октябре 1814 года, а перенесли на январь следующего, 1815-го. «Знаешь ли что? — писал Илличевский Фуссу. — И мы ожидаем экзамена, которому бы давно уже следовало быть и после которого мы перейдём в окончательный курс, то есть останемся в Лицее ещё на три года». Готовиться к экзамену начали заблаговременно. Разумовский строго-настрого приказал Конференции Лицея, чтобы всё было чинно, гладко, заранее подготовлено и отрепетировано. Конференции и самой не хотелось ударить лицом в грязь. Но чем бы удивить высокопоставленных гостей? Ответы на вопросы, чтение рассуждений на заранее данные темы — всё это было обычным в подобных случаях. И было решено, чтобы профессор Галич уговорил воспитанника Пушкина написать к экзамену стихотворение. Что-нибудь торжественное. Лучше всего — оду. Выслушав предложение Галича, Пушкин сначала наотрез отказался. Сочинять к экзамену оду и читать её публично? Вдохновляться по заказу? Ни за что! Он терпеть не может од, а тем более заказных. И о чём писать? О великих деяниях министра Разумовского? Но Пушкин любил Галича, а Галич был красноречив. О чём писать? Пусть Пушкин оглянется вокруг. Он в Царском Селе. Здесь на каждом шагу памятники русской славы. Неужели он равнодушен к героическому прошлому родного народа? Неужто оно ничего не говорит его воображению и сердцу? После длительных уговоров Пушкин наконец согласился. Хорошо, он напишет к экзамену стихи. Но о чём писать, было всё же неясно. Теперь он подолгу бродил по осеннему царскосельскому парку, погружённый в свои мысли. Если бы Галич попросил его написать стихи о лицейской жизни, тут не пришлось бы задумываться. Можно было бы, например, описать, как три раза в день строили их парами и водили в этот парк подальше от дворца, на Розовое поле. Розовым это поле было только по названию. Когда-то, при Екатерине II, здесь действительно росли и благоухали розы, но они перевелись. Осталось лишь название да окружённая деревьями просторная лужайка, очень удобная для игр и беготни. Здесь разрешалось им резвиться.Вы помните ль то Розовое поле,
Друзья мои, где красною весной,
Оставя класс, резвились вы на воле
И тешились отважною борьбой?
Граф Брольо был отважнее, сильнее.
Комовский же проворнее, хитрее;
Не скоро мог решиться жаркий бой.
Где вы, лета забавы молодой?
Люблю с моим Мароном[6]
Под ясным небосклоном
Близ озера сидеть.
Где лебедь белоснежный,
Оставя злак прибрежный,
Любви и неги полн,
С подругою своею,
Закинув гордо шею.
Плывёт во злате волн.
«Публичное испытание»
Двадцать второго декабря 1814 года к газете «Санкт-Петербургские ведомости» было приложено напечатанное на отдельном листке объявление. В нём говорилось: «Императорский Царскосельский лицей имеет честь известить, что 4 и 8 чисел будущего Генваря месяца, от 10 часов утра до 3 пополудни, имеет быть в оном публичное испытание воспитанников первого приёма, по случаю перевода их из младшего в старший возраст». Такое объявление повторялось ещё дважды: двадцать пятого и двадцать девятого декабря. До публичных экзаменов оставались считанные дни, и воспитанники Лицея долгие часы проводили в «проходной» и «длинной». В этих двух больших комнатах третьего этажа, обычно стоя за конторками, готовили уроки. Теперь здесь под присмотром дежурного гувернёра зубрили латынь и алгебру, повторяли историю, географию, логику и другие предметы. Публичное испытание… Экзамены в присутствии многочисленной публики… При одной мысли об этом становилось страшновато. Даже самые беспечные что-то повторяли, учили. Пушкина не столько тревожили экзамены, сколько волновало предстоящее чтение. Порой он досадовал, что послушался Галича. «Воспоминания в Царском Селе»… Стихи были написаны и переписаны набело. Он читал их друзьям. Все были в восторге. Всем нравилось и описание «Элизиума полнощного» — северного рая, царскосельского сада, и огромных чертогов, рвущихся к небесам, — Камероновой галереи, и озера, где «плещутся наяды», и Чесменской колонны, и Катульского обелиска… А он был неспокоен, сумрачен, молчалив. Но делать нечего. «Назвался груздем — полезай в кузов» — как говаривала няня. Четвёртого января 1815 года публичное испытание в Лицее началось. В этот день экзаменовали по закону божьему, логике, географии, истории, немецкому языку и нравственности. Во второй день испытаний, восьмого января, предстояло отвечать по латинскому языку, математике, физике и российскому языку. Тогда же должен был читать своё стихотворение воспитанник Пушкин. Когда утром восьмого января Пушкин с товарищами очутился в лицейском актовом зале, где за длинным столом, покрытым красной суконной скатертью, сидели экзаменаторы во главе с Разумовским, а поодаль в креслах разместилась приглашённая публика, ему невольно, вспомнился день открытия Лицея. Каким большим и торжественным казался тогда зал, какой надменно-пугающей — блестящая публика… Ныне всё по-иному. И зал будто уменьшился, и публика попроще. Профессора из Петербурга, знакомые и родственники воспитанников, кое-кто из сановников, любопытствующие жители Царского Села. Вон его отец Сергей Львович. Вот мать Кюхельбекера Юстина Яковлевна, мать Бакунина, отец Мясоедова, отец Комовского. Царя в зале не было. Он находился далеко, в Вене, на европейском конгрессе. Как говорилось не без ехидства в лицейском стихотворении:В конгрессе ныне он трудится
(За красным спит сукном),
Но долго, долго он домой не возвратится.
Навис покров угрюмой нощи
На своде дремлющих небес;
В безмолвной тишине почили дол и рощи,
В седом тумане дальний лес;
Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,
Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывёт в сребристых облаках.
Плывёт — и бледными лучами
Предметы осветила вдруг.
Аллеи древних лип открылись пред очами,
Проглянули и холм и луг;
Здесь, вижу, с тополем сплелась младая ива
И отразилася в кристалле зыбких вод;
Царицей средь полей лилея горделиво
В роскошной красоте цветёт.
С холмов кремнистых водопады
Стекают бисерной рекой,
Там в тихом озере плескаются наяды
Его ленивою волной;
А там в безмолвии огромные чертоги,
На своды опершись, несутся к облакам.
Не здесь ли мирны дни вели земные боги?
Не се ль Минервы росской храм?
Не се ль Элизиум полнощный,
Прекрасный Царскосельский сад,
Где, льва сразив, почил орёл России мощный
На лоне мира и отрад?
О, громкий век военных споров,
Свидетель славы россиян!
Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,
Потомки грозные славян,
Перуном Зевсовым победу похищали;
Их смелым подвигам страшась дивился мир;
Державин и Петров героям песнь бряцали
Струнáми громозвучных лир.
Края Москвы, края родные,
Где на заре цветущих лет
Часы беспечности я тратил золотые,
Не зная горестей и бед,
И вы их видели, врагов моей отчизны!
И вас багрила кровь и пламень пожирал!
И в жертву не принёс я мщенья вам и жизни;
Вотще лишь гневом дух пылал!..
На старшем курсе
— Пушкин, пожалуйте к доске. Грузный, черноволосый профессор Карцев неторопливо продиктовал алгебраическую задачу. — Записали? Решайте. Пушкин задумался. Он долго переминался с ноги на ногу, молча писал и писал на доске какие-то формулы. Карцев не выдержал: — Что же вышло? Чему равен икс? Пушкин улыбнулся: — Нулю. — Хорошо! У вас, Пушкин, в моём классе всё равняется нулю. Садитесь на место и пишите стихи. Яков Иванович произнёс эту фразу без обычной язвительности. «Все профессора смотрели с благоговением на растущий талант Пушкина», — рассказывал Пущин. Хотя успехи Пушкина в классе математики и физики были невелики, Карцев не вёл с ним войны. А вот с профессором Кошанским, который после болезни вернулся в Лицей, у Пушкина нередко бывали стычки. Ещё до болезни Кошанского Пушкин и Дельвиг посмеивались над его старомодными литературными вкусами, его любовью к высокопарным и трескучим фразам. Как-то Илличевский подал профессору оду. Называлась она «Освобождение Белграда». Говорилось в ней о том, как напали печенеги на Белгород киевский и как жителям удалось избавиться от напасти. Кошанский прочитал эту оду и внёс свои поправки. Что же он исправил? Выражения простые и ясные заменил тяжеловесными и высокопарными: «двенадцать дней» изменил на «двенадцать крат», «колодцы выкопав» на «изрывши кладези», «напрасно» на «тщетно», «площади» на «стогны», «говорить» на «вещать». Пушкин и Дельвиг не желали «вещать». Но как бы поостроумнее высмеять старомодные вкусы профессора словесности? Случай скоро представился. У управляющего Царским Селом графа Ожаровского умерла жена. Кошанский знал графиню и написал на её смерть чувствительные стихи по всем правилам пиитики. Назывались стихи «На смерть графини Ожаровской». Прочитав их в журнале, друзья вволю потешились, а Дельвиг не долго думая принялся за пародию. Он назвал её «На смерть кучера Агафона». Кошанский сетовал о кончине графини:Ни прелесть, ни краса, ни радость юных лет,
Ни пламень нежного супруга,
Ни сиротство детей, едва узривших свет,
Ни слёзы не спасли от тяжкого недуга,
И Ожаровской нет…
Потухла, как заря во мраке тихой ночи,
Как эхо томное в пустыне соловья…
О небо! со слезой к тебе подъемлю очи,
И, бренной, не могу не вопрошать тебя:
Ужели радостью нам льститься невозможно
И в милом счастие напрасно находить,
Коль лучшим существам жить в мире лучшем должно,
А нам здесь слёзы лить?
Ни рыжая брада, ни радость старых лет,
Ни дряхлая твоя супруга,
Ни кони не спасли от тяжкого недуга…
И Агафона нет!
Потух, как от копыт огонь во мраке ночи,
Как ржанье звучное усталого коня!..
О небо! со слезой к тебе подъемлю очи,
И, бренной, не могу не вопросить тебя:
Ужель не вечно нам вожжами править можно,
И счастие в вине напрасно находить?
Иль лучшим кучерам жить в мире лучшем должно;
А нам с худыми быть!..
Помилуй, трезвый Аристарх,
Моих бахических посланий,
Не осуждай моих мечтаний
И чувства в ветреных стихах:
Плоды весёлого досуга,
Не для бессмертья рождены,
Но разве так сбережены
Для самого себя, для друга,
Или для Хлои молодой.
Помилуй, сжалься надо мной —
Не нужны мне твои уроки.
Я знаю сам свои пороки.
Люблю я праздность и покой,
И мне досуг совсем не бремя;
И есть и пить найду я время.
Когда ж нечаянной порой
Стихи кропать найдёт охота
На славу дружбы иль Эрота, —
Тотчас я труд окончу свой.
Среди приятного забвенья
Склонясь в подушку головой,
И в простоте, без украшенья,
Мои слагаю извиненья
Немного сонною рукой.
Желанные гости
Константин Николаевич Батюшков побывал в Лицее в феврале 1815 года. Вскоре после этого Илличевский писал Фуссу: «Признаться тебе, до самого вступления в Лицей, я не видел ни одного писателя — но в Лицее видел я Дмитриева, Державина, Жуковского, Батюшкова, Василия Пушкина и Хвостова; ещё забыл: Нелединского, Кутузова, Дашкова». В то время как Батюшков приехал в Лицей, Пушкин болел и лежал в больнице. Вдруг прибежали товарищи и сказали, что его хочет видеть Батюшков, который специально для этого приехал в Лицей. Пушкин был рад чрезвычайно. Он любил стихи Батюшкова. Они нравились ему своей разнообразностью и жизнерадостностью, гармоничностью и стройностью. Когда Батюшков воспевал мир классической древности, его стихи напоминали прекрасные творения ваятелей древней Эллады. Ещё до Лицея Пушкин не раз видел Батюшкова в Москве, в кабинете своего отца. Но что тогда было общего между шаловливым, непоседливым мальчиком и молодым поэтом? Зато теперь… Пушкин с радостным любопытством разглядывал гостя. Он невысок, но изящен, строен. Лицо красиво. Русые волосы кудрявы и мягки. Только взгляд разбегающихся глаз чем-то необычен и странен. Вместе с русской армией Батюшков недавно возвратился в Петербург из заграничного похода: он участвовал в боях, служил адъютантом при генерале Раевском. Он даже не снял ещё офицерского сюртука, лишь спорол эполеты. Говорили они о многом — об отечественной словесности, о народной русской поэзии. Когда речь зашла о стихах самого Пушкина, Батюшков, будто сговорившись с Кошанским, стал советовать оставить «дудку», свирель, то есть лёгкую поэзию, и обратиться к предметам серьёзным и важным — воспевать войну, героев… Пушкин смолчал и всё терпеливо выслушал. Вскоре он ответил Батюшкову стихами:А ты, певец забавы
И друг пермесских дев,
Ты хочешь, чтобы, славы
Стезёю полетев,
Простясь с Анакреоном[7],
Спешил я за Мароном
И пел при звуках лир
Войны кровавый пир.
Страшась летать не даром,
Бреду своим путём.
Будь всякий при своём.
Благослови, поэт!.. В тиши Парнасской сени
Я с трепетом склонил пред музами колени,
Опасною тропой с надеждой полетел,
Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел.
Страшусь, неопытный, бесславного паденья,
Но пылкого смирить не в силах я влеченья…
И ты, природою на песни обреченный!
Не ты ль мне руку дал в завет любви священный?
Могу ль забыть я час, когда перед тобой
Безмолвный я стоял, и молнийной струёй
Душа к возвышенной душе твоей летела
И, тайно съединясь, в восторгах пламенела, —
Нет, нет! решился я — без страха в трудный путь,
Отважной верою исполнилася грудь.
Первая любовь
Двадцать седьмого ноября 1815 года Пушкин записал в своём дневнике: «Жуковский дарит мне свои стихотворения». Один из первых экземпляров только что вышедшего собрания своих стихотворений Жуковский подарил Пушкину. Пушкин не расставался с подаренным томиком. Не только потому, что высоко ценил поэзию Жуковского. Он упивался унылыми жалобами влюблённых, поэтическими повествованиями о несчастной любви. Он сам был влюблён. Влюблён впервые, наивно и пылко. Он стал задумчив, рассеян. В классах отвечал невпопад. Раньше он смеялся над лицейскими «Сердечкиными», теперь товарищи подсмеивались над ним.Когда в забвеньи перед классом
Порой терял я взор и слух,
И говорить старался басом,
И стриг над губой первый пух,
В те дни… в те дни, когда впервые
Заметил я черты живые
Прелестной девы, и любовь
Младую взволновала кровь,
И я, тоскуя безнадежно,
Томясь обманом пылких снов,
Везде искал её следов,
Об ней задумывался нежно,
Весь день минутной встречи ждал
И счастье тайных мук узнал…
Итак я счастлив был, итак я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался…
И где веселья быстрый день?
Промчался лётом сновиденья,
Увяла прелесть наслажденья,
И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..
Он пел любовь, но был печален глас,
Увы! он знал любви одну лишь муку!
Жуковский
Всечасно мысль тобой питая,
Хотелось мне в мечте
Тебя пастушкой, дорогая,
Представить на холсте.
С простым убором Галатеи
Тебе я прелесть дал:
Но что ж? Напрасные затеи —
Я сходства не поймал.
Вчера за чашей пуншевою
С гусаром я сидел,
И молча с мрачною душою
На дальний путь глядел.
«Скажи, что смотришь на дорогу? —
Мой храбрый вопросил, —
Ещё по ней ты, слава богу,
Друзей не проводил».
К груди поникнув головою,
Я скоро прошептал:
«Гусар! уж нет её со мною!..»
Вздохнул — и замолчал.
Слеза повисла на реснице
И канула в бокал.
«Дитя! Ты плачешь о девице,
Стыдись!» — он закричал.
«Оставь, гусар… ох! сердцу больно.
Ты, знать, не горевал.
Увы! одной слезы довольно,
Чтоб отравить бокал!..»
Новый директор
Безначалие, длившееся около двух лет, наконец кончилось. В январе 1816 года директором Лицея был назначен бывший до этого директором Петербургского педагогического института Егор Антонович Энгельгардт. Эта новость всех взволновала. «Не знаю, дошло ли до вас, что у нас новый директор — г. Энгельгардт, — сообщал Горчаков своей тётушке. — Это, как говорят, очень образованный человек, который знает французский, русский, немецкий, итальянский, английский и, что лучше всего, немного латыни… Ожидаем его со дня на день». Прежде чем приступить к выполнению своих обязанностей, Энгельгардт побывал в Лицее, чтобы познакомиться с воспитанниками. Новый директор… Все с недоверчивым любопытством разглядывали его. Это был человек средних лет, одетый несколько старомодно: в светло-синем двубортном фраке с золотыми пуговицами и чёрным бархатным воротником, в коротких панталонах, чёрных шёлковых чулках и башмаках с пряжками. Держался он спокойно, ровно, доброжелательно. Первое впечатление было неплохое. Но лицеисты уже привыкли не верить первому впечатлению. После смерти Василия Фёдоровича повидали они всякого. Каков-то будет в действительности этот человек? Илличевский писал своему приятелю Фуссу, который знал Энгельгардта: «Благодарю тебя, что ты нас поздравляешь с новым директором; он уже был у нас; если можно судить по наружности, то Энгельгардт человек не худой — Vous sentez la pointe[8]. Не поленись написать мне о нём подробнее: это для нас не будет лишним. Мы все желаем, чтоб он был человек прямой, чтоб не был к одним Engel[9], а к другим hart[10]». Что ответил Фусс Илличевскому, неизвестно. Но ничего порочащего Энгельгардта написать он не мог. Если бы воспитанники знали, как вёл себя новый директор накануне прихода в Лицей, они остались бы довольны. Дело было так. В начале января 1816 года Энгельгардта вызвал в свою канцелярию граф Аракчеев. С некоторых пор он при попустительстве царя заправлял делами империи. Директора Лицея назначил сам царь. От имени царя Аракчеев предложил Энгельгардту занять вакантную должность. Энгельгардт согласился, но поставил условия. Они сводились к следующему: если ему доверяют, он должен самостоятельно управлять Лицеем, сам подбирать и увольнять сотрудников, по своему усмотрению распоряжаться «предназначенной на содержание заведения суммой». Короче говоря, Энгельгардт для пользы дела хотел быть самостоятельным, оградить себя и Лицей от назойливой и мелочной опеки министра Разумовского. Предъявлять подобные требования, да ещё самому Аракчееву, было немалой смелостью. Третьего марта 1816 года Энгельгардт вступил в должность. Он поселился со своими многочисленными чадами и домочадцами в том же доме напротив Лицея, где жил до него с семьёй Василий Фёдорович Малиновский. Новый директор застал вверенное ему учебное заведение в плачевном состоянии. Всюду беспорядок. Воспитанники не уважают и не слушают начальства. Дошло до того, что некоторые от безделия и скуки поигрывали в карты, другие под предводительством Сильверия Брольо совершали рискованные ночные экспедиции в сад за царскими яблоками и сражались со сторожами, третьи развязно вели себя на улицах Царского Села. В журнале «Лицейский мудрец» появилась карикатура: на Большой улице, возле булочной Родакса, под гогот гусей буянят четыре лицеиста… Энгельгардту предстояло наладить всё — начиная от дисциплины и кончая одеждой воспитанников. И как только принялся он за дело, тотчас же натолкнулся на самодурство Разумовского. Речь шла об одежде. Воспитанники обносились. Дядька-портной, что трудился на площадке четвёртого этажа, не успевал нашивать заплаты на панталоны, шинели, сюртуки. Так, в заплатах, и ходили на люди. Энгельгардт решил к лету «построить» воспитанникам хоть по паре панталон. Для того чтобы сделать это, полагалось объявить торги — собрать петербургских портных и заказать тому, кто возьмёт за материю и шитьё дешевле. «Постройка» панталон обернулась для Энгельгардта неожиданностью. Спустя некоторое время, осенью, проходил он по парку и увидел царя. — Ну, Энгельгардт, как твои дела? — Я, ваше величество, огорчён выговором министра. — За что же выговор? — Я писал министру о необходимости сделать торги на постройку летних панталон воспитанникам и не получил ответа. Написал ещё раз — опять ничего. Вот наступил май, я сшил панталоны без торгов. И вдруг получаю разрешение. Тогда я донёс, что панталоны уже сшиты и изношены. Министр сделал мне строжайший выговор за ослушание начальства. Новому директору приходилось нелегко. Правда, во всём, что касалось учения, помогал ему Куницын. Они были очень разные — дипломатичный, несколько сентиментальный, религиозный Энгельгардт и независимый, резковатый вольнодумец Куницын. Но теперь они действовали вместе. В том направлении, что дал лицейскому воспитанию Василий Фёдорович Малиновский, Энгельгардт ничего не стал менять. Он составил такие правила внутреннего распорядка в Лицее, под которыми охотно подписался бы и первый директор. «Все воспитанники равны, как дети одного отца и семейства, — говорилось в этих правилах, — а потому никто не может презирать других или гордиться перед прочими чем бы то ни было. Если кто замечен будет в сем пороке, тот занимает самое нижнее место по поведению, пока не исправится». И ещё: «Запрещается воспитанникам кричать на служителей или бранить их, хотя бы они были их крепостные люди». Правила эти были не лишними. Не случайно на уроке нравственности, когда Куницын говорил о спеси, заносчивости, Иван Малиновский выкрикнул, показывая на Горчакова и Мясоедова: «Вото они, вото они!» К этим фамилиям можно было прибавить и некоторые другие.Воспитатель и воспитанники
«C назначением Энгельгардта в директоры, — рассказывал Пущин, — школьный наш быт принял иной характер: он с любовью принялся за дело. При нём по вечерам устроились чтения в зале (Энгельгардт отлично читал)… Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город завтракать или пить чай в праздничные дни; в саду, за прудом, катались с гор и на коньках. Во всех этих увеселениях участвовало его семейство и близкие ему дамы и девицы, иногда и приезжавшие родные наши». Лицеистам нравились эти развлечения. Для Пушкина они приобретали особую прелесть тогда, когда в них участвовала Бакунина. Но и без неё было очень весело, «окрылив ноги железом», мчаться по ледяному зеркалу пруда. В парке часто гуляли, со своей гувернанткой, мадемуазель Шредер, хорошенькие дочери придворного банкира — барона Вельо. В одну из них был влюблён лицеист Есаков. Подметив как-то, с каким нетерпением Есаков поглядывает на расчищенную дорожку у пруда, Пушкин сказал ему:И останешься с вопросом
На брегу замёрзлых вод:
Мамзель Шредер с красным носом
Милых Вельо не ведёт?
«Живу я в городке»
С приходом Энгельгардта появилось в Лицее новшество, которое чрезвычайно обрадовало воспитанников. Им разрешили в свободные часы отлучаться из Лицея. Сперва лишь по праздникам и только по «билетам», потом безо всяких «билетов» и в будние дни. В пределах Царского Села они могли бывать где хотели. Теперь синие мундиры с красными воротниками видели повсюду: на оживлённых центральных улицах городка и в тихих уголках, напоминающих деревню или далёкую провинцию. Где только собирались гуляющие, появлялись и лицеисты. Их так и называли: «неизбежный Лицей». Когда воспитанники ближе познакомились с жизнью «казённого городка», они заметили многое. Кое-что попало и в «Лицейский мудрец». «Однажды, — говорилось в его отделе „Политика“, — как солнце только что начинало освещать наш город и проникать в одно время и к глупейшему писарю царскосельской юстиц-коллегии, к модной Венере и к рогатому мужу её, в Минервин храм[11] и другие обиталища Бахуса и Меркурия[12], шёл я, т. е. Лицейский мудрец, по Большой улице Царского Села. Я шёл и, смотря на волнующийся народ, невольно думал о сравнении, которое можно было бы сделать меж ним и ручьём мутной воды, текущим тогда по улице растаявшего снега. Подобно этому, думал я, ручью человек родится слабым, возрастает часто в худом воспитании так, как ручей течёт в грязи и, подобно ручью, быстро текущему через решётку в канаву, он низвергается в неизмерную пропасть вечности. Вот, например, прохожу мимо хотя невысокого, но разукрашенного дома, смотря на эти золотые крендели, на эти вензели, на эту золотую надпись J. H. Rodax[13], как не подумать, что он человек счастливый. Находясь на верху булочной славы, он питается самыми искусно сделанными тортами, куличами, пасхами, а тысячи смертных не имеют куска хлеба». Пушкин по свойствам своего ума пытливее и зорче других присматривался к окружавшей его жизни. Его занимало всё: и прошлое, и настоящее Царского Села. Настоящее видел он сам, прошлое знал по рассказам. Рассказывали ему, что когда-то вокруг Большого дворца и парка возникла слобода, где селились мастеровые, подрядчики, архитекторы, художники, придворные служители, войсковые команды. Те, кто так или иначе кормился дворцовой службой. Недаром первая улица слободы называлась Служительская. Для служителей поважнее отводили жилища в казённых каменных домах. Служители попроще обстраивались сами. Поселились в слободе, с разрешения начальства, купцы, цирюльники, аптекари, портные, булочники, повивальные бабки. И вырос постепенно небольшой красивый городок, застроенный по плану. К началу XIX века имел он форму прямоугольника, прорезанного широкими прямыми улицами, на которых стояли приглядные домики с колоннами, балкончиками, мезонинами. А вокруг них — сады. Были тут больница и богадельня, училище, лавки со съестными припасами и другим товаром. И во множестве — полосатые будки для блюстителей порядка. Как-никак, не заштатный городишко, где из грязи ноги не вытащишь, а императорская резиденция, Царское Село… Городок Пушкину нравился. Он и в стихах с удовольствием изображал себя жителем подобного тихого уголка:Философом ленивым,
От шума вдалеке,
Живу я в городке,
Безвестностью счастливом…
Здесь добрый твой поэт
Живёт благополучно;
Не ходит в модный свет;
На улице карет
Не слышит шум докучный;
Здесь грома вовсе нет;
Лишь изредка телега
Скрыпит по мостовой…
Оставя книг ученье,
В досужный мне часок
У добренькой старушки
Душистый пью чаёк;
Не подхожу я к ручке,
Не шаркаю пред ней;
Она не приседает,
Но тотчас и вестей
Мне пропасть наболтает.
Газеты собирает
Со всех она сторон,
Всё сведает, узнает;
Кто умер, кто влюблён,
Кого жена по моде
Рогами убрала,
В котором огороде
Капуста цвет дала,
Фома свою хозяйку
Не зá что наказал,
Антошка балалайку
Играя разломал, —
Старушка всё расскажет;
Меж тем как юбку вяжет.
Болтает всё своё…
В гостях у Теппера
Разрешив воспитанникам отлучаться из Лицея, Энгельгардт позаботился о том, чтобы несколько почтенных семейных домов царскосельских жителей гостеприимно распахнули перед ними свои двери. И вот в гостиных придворного банкира барона Вельо, управляющего Царским Селом Ожаровского, лицейского учителя пения Теппера де Фергюсона появились стеснительные поначалу юнцы, облачённые в синие лицейские мундиры. Особенно часто бывали они у Теппера. Учитель пения жил в двух шагах от Лицея. Его невысокий одноэтажный каменный дом с мезонином, с частыми окнами был построен основательно, прочно, во вкусе прошедшего восемнадцатого века. Дом был затейлив, не совсем обычен, как бы под стать своему хозяину — чудаку, оригиналу, прожившему неспокойную, полную превратностей жизнь. Барон Вильгельм Теппер де Фергюсон не всегда был скромным преподавателем пения. Происходил он из Польши, из семьи богатого банкира. Но во время каких-то беспорядков отец его погиб, а с ним и всё богатство. В это время сам Теппер путешествовал, «как какой-нибудь лорд», по Европе. Узнав о случившемся, он не растерялся. Напечатал в газете в Вене, что даёт уроки музыки. Восемь лет провёл он в столице Австрии. В Вене тогда жили многие выдающиеся музыканты — среди них Моцарт и Сальери. Приехал сюда и молодой Бетховен. Он и Теппер брали уроки музыки у одного учителя. Вскоре Теппер стал известен в Вене и в других городах Европы как превосходный пианист и подающий надежды композитор. На рубеже нового, девятнадцатого столетия он переселился в Россию, ставшую для него второй родиной. Его концерты в Петербурге проходили с успехом. Знаменитого пианиста пригласили давать уроки музыки великим княжнам — дочерям Павла I. В России Теппер женился, поселился под Петербургом в Царском Селе, в собственном домике. Службу при дворе он оставил. Когда директором Лицея был назначен Энгельгардт, он пригласил Теппера, своего давнишнего приятеля, обучать воспитанников пению. И тот стал обучать — безвозмездно и охотно. Лицеистам Теппер нравился. Пожилой чудаковатый учитель пения привлекал блеском своего музыкального дарования, обширностью познаний, всем своим обликом, благородным и вдохновенным. Пушкин, Дельвиг, Яковлев, Корсаков, Корф, Есаков охотно заходили на огонёк в домик Теппера — пили чай, болтали, музицировали. Играл сам хозяин, играли и пели гости.Я Лилу слушал у клавира;
Её прелестный, томный глас
Волшебной грустью нежит нас,
Как ночью веянье зефира.
Упали слёзы из очей,
И я сказал певице милой:
«Волшебен голос твой унылый,
Но слово милыя моей
Волшебней нежных песен Лилы».
Вчера мне Маша приказала
В куплеты рифмы набросать
И мне в награду обещала
Спасибо в прозе написать.
Спешу исполнить приказанье,
Года не смеют погодить:
Ещё семь лет — и обещанье
Ты не исполнишь, может быть.
Вы чинно, молча, сложа руки,
В собраньях будете сидеть
И, жертвуя богине скуки,
С воксала в маскерад лететь —
И уж не вспомните поэта!..
О Маша, Маша, поспеши —
И за четыре мне куплета
Мою награду напиши!
Я с восхищеньем вам внимаю,
Стихи изящны, спору нет,
И я смиренно преклоняю
Пред вами голову, поэт.
Мне с вашей силой дарованья,
Увы, соперничать не след.
И вот теперь пишу куплет,
Чтобы сказать вам «до свиданья».
Мне с вами хочется, не скрою,
На рифмах копья обломать,
И я бы не сдалась без боя,
Но Феб судил мне замолчать,
Сказал, что тщетны упованья,
Что я рискую проиграть.
Что ж! Остаётся написать
В своих куплетах «до свиданья».
Удобно это выраженье,
Хоть новизною не блестит,
Но даже и в стихотворенье
Его не грех порой пустить.
Претят мне длинные посланья,
И чтоб болтливой не прослыть,
А вас в конец не утомить,
Пишу вам просто «до свиданья».[14]
«Иногда театры»
В домике Теппера лицеисты чаще бывали зимою. Летом привлекали другие развлечения. «И у нас есть вечерние гуляния, в саду музыка и песни, иногда театры, — рассказывал Илличевский в письме к Фуссу. — Всем этим обязаны мы графу Толстому, богатому и любящему удовольствия человеку. По знакомству с хозяином и мы имеем вход в его спектакли». В те годы один из царскосельских жителей — граф Варфоломей Васильевич Толстой — имел свой собственный домашний театр, где играли его крепостные. Подобные театры в России были не редкость. Не зная, как заполнить бесконечный досуг, богатые помещики в городских своих домах и у себя в имениях, наряду с другими затеями, заводили театр, чтобы было чем развлечься и, при случае, «угостить» наезжавших знакомых. Для театральных представлений возводили нередко особые здания. Но чаще подмостки с занавесом и ряды кресел устанавливались в доме, в большом танцевальном зале. Когда спектакль кончался, подмостки убирали и тут же плясали под фортепьяно или оркестр. В таких театрах выбор пьес, распределение ролей, декораций, костюмы — всё зависело от прихоти барина. Обычно барин не хотел отстать от моды. Поэтому представляли комедии, комические оперы, балеты. Доморощенные артисты играли по-всякому. Ведь в актёры назначали, как в кучера или в дворники. Попадались, правда, и настоящие таланты, но им, как и бездарным, жилось несладко. За малейшую провинность — пинки и зуботычины. За ослушание — розги. Таковы были порядки в помещичьих «храмах искусства». Но лицеисты видели лишь парадную сторону крепостного театра. Театр! У Пушкина загорались глаза, когда ему предстояло отправиться на спектакль. Всё театральное, сценическое увлекало его с детства. Отец и мать любили театр. Дядя Василий Львович, побывав в Париже, много рассказывал о знаменитом трагике Тальма, у которого он брал уроки декламации. Маленький Пушкин не помнил себя от радости, если ему разрешали остаться в гостиной, где отец и дядя под одобрительный смех и шёпот гостей разыгрывали сцены из Мольера. В Лицее тоже устраивали спектакли. Каждый год, когда праздновали 19 октября — день открытия Лицея, — бывал спектакль и бал. Разыгрывали пьесы, которые писал гувернёр Иконников. Он был внуком знаменитого актёра Дмитриевского и, хотя не унаследовал от деда сценического таланта, театр любил. Его маленькие пьесы разыгрывали с ширмами вместо кулис, в своих обычных мундирах. Ставили и комедии настоящих драматургов — Княжнина, Шаховского. Уже в костюмах и с декорациями. Однажды разыграли французскую пьесу об аббате — изобретателе азбуки для глухонемых. Её ставил Давид Иванович Будри. С текстом пьесы он расправился по-свойски: все женские роли переделал в мужские, а влюблённых превратил в друзей. Пушкин никогда не играл, но всегда с удовольствием присутствовал на лицейских спектаклях. Правда, в театре Толстого было куда интересней. Ярко освещённая зала. Оживлённая публика, пришедшая поболтать, позлословить, покрасоваться. Сцена, декорации, музыка, миловидные лица поющих и пляшущих актрис… Пушкин был в восторге: всё как в настоящем театре. Он хохотал, аплодировал и даже ненадолго влюбился в хорошенькую крепостную актрису графа Толстого — Наталью. Он посвятил ей стихи — забавные и наивные, одно из первых стихотворений, сочинённых им в Лицее. Ему хотелось быть героем тех пьес, где роль героини исполняла Наталья.Завернувшись балахоном,
С хватской шапкой набекрень
Я желал бы Филимоном
Под вечер, как всюду тень,
Взяв Анюты нежну руку,
Изъяснять любовну муку.
Говорить: она моя!
Я желал бы, чтоб Назорой
Ты старалася меня
Удержать умильным взором,
Иль седым Опекуном
Лёгкой, миленькой Розины,
Старым пасынком судьбины,
В епанче и с париком…
В балладах ими я свой нежный вкус питаю.
И полночь, и петух, и звон костей в гробах,
И чу! всё страшно в них, но милым всё приятно,
Всё восхитительно, хотя невероятно.
Угрюмых тройка есть певцов —
Шихматов, Шаховской, Шишков.
Уму есть тройка супостатов —
Шишков наш, Шаховской, Шихматов.
Но кто глупей из тройки злой?
Шишков, Шихматов, Шаховской!
У Карамзина на Садовой
Не успели улечься театральные страсти, не успел отшуметь бурный «липецкий потоп», как ещё одно событие взволновало лицеистов. В феврале 1816 года в Петербург из Москвы ненадолго приехал Николай Михайлович Карамзин. С ним поэт и критик Вяземский — «арзамасец» Асмодей — и Василий Львович Пушкин. Лицеисты мечтали повидать Карамзина. Но найдёт ли он время? Он привёз в Петербург для представления царю свой обширный труд — первые восемь томов «Истории государства Российского». «Как же это ты пропустил случай видеть нашего Карамзина, бессмертного историографа отечества?» — пенял Илличевский Фуссу и прибавлял не без гордости: «…мы надеемся, однако ж, что он посетит наш Лицей; и надежда наша основана не на пустом: он знает Пушкина и им весьма много интересуется». Карамзин действительно приехал в Лицей. На обратном пути из Петербурга в Москву завернули в Царское Село Карамзин, Василий Львович Пушкин, Вяземский. Их провожали Жуковский и Тургенев. Лицеисты глазам не верили: в их актовом зале — цвет российской литературы. Но поговорить с Карамзиным лицеистам не удалось. Им целиком завладело начальство. Зато Жуковского, Василия Львовича, Вяземского окружила молодёжь. С Петром Андреевичем Вяземским Пушкин встретился впервые. Они понравились друг другу и расстались друзьями. Вяземский обещал прислать из Москвы свои стихотворения и статьи. Гости уехали, и лицейский мирок показался вдруг Пушкину таким тесным и унылым, что он не выдержал и послал вдогонку Вяземскому шутливо-жалобное письмо:«27 марта 1816. Князь Пётр Андреевич, Признаюсь, что одна только надежда получить из Москвы русские стихи Шапеля и Буало[15] могла победить благословенную мою леность. Так и быть; уж не пеняйте, если письмо моё заставит зевать ваше пиитическое сиятельство; сами виноваты; зачем дразнить было несчастного царскосельского пустынника, которого уж и без того дёргает бешеный демон бумагомарания. С моей стороны прямо объявляю вам, что я не намерен оставить вас в покое, покамест хромой софийский почтальон не принесёт мне вашей прозы и стихов. Подумайте хорошенько об этом, делайте, что вам угодно — но я уже решился и поставлю на своём. Что сказать вам о нашем уединении? Никогда Лицей (или Ликей, только, ради бога, не Лицея) не казался мне так несносным, как в нынешнее время. Уверяю вас, что уединение в самом деле вещь очень глупая, на зло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы живали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину:Прошёл месяц с небольшим, и хромой софийский почтальон принёс Пушкину письмо. Правда, не от Вяземского, а от дяди Василия Львовича. Но там было и о Вяземском. «Вяземский тебя любит и писать к тебе будет». Было и о Карамзине: «Николай Михайлович в начале мая отправляется в Сарское-село. Люби его, слушайся и почитай. Советы такого человека послужат к твоему добру и может быть к пользе нашей словесности. Мы от тебя многого ожидаем». Карамзин приезжает на лето в Царское Село! Это известие обрадовало Пушкина. Он поспешил оповестить весь Лицей. Скоро узнали, что по приказанию царя Карамзину отведён домик в двух шагах от Лицея, на Садовой улице. Садовую улицу Пушкин знал как свои пять пальцев. Начиналась она у дворца, у лицейской арки, и неширокой полосой убегала вдаль. Эта старинная улица Царского Села получила своё название от парка-сада. Ведь по одну её сторону с начала до конца зелёной стеной протянулся парк, отдёленный от улицы водою, каналом. Этот живописный канал с каменными уступами и маленькими водопадами служил не только украшением, но и преградой: российские самодержцы опасались «верноподданных». Другую сторону Садовой улицы, как и прилегающие к ней кварталы, составляли служебные каменные строения, относящиеся ко дворцу: нижние конюшни, манеж, огромные оранжереи и, ближе к Лицею, «кавалерские домики». «Кавалерских домиков» было четыре. Небольшие, двухэтажные, каменные, простой архитектуры, они строились ещё при Елизавете Петровне для приезжающих придворных — «кавалеров». Один из таких домиков и был предоставлен Карамзину. Чтобы проверить, отделан ли домик, из Петербурга приезжал Александр Иванович Тургенев. Пушкин с Дельвигом ходили вместе с ним. Их очень насмешило, что на стене одной из комнат придворный живописец Бруни нарисовал большой портрет Карамзина. Когда однажды майским вечером Пушкин заглянул в домик на Садовой, он увидел приехавшего Карамзина. Николай Михайлович познакомил его со своим семейством — женой Екатериной Андреевной и четырьмя детьми. Пушкин зачастил к Карамзиным. Каждый вечер после классов он прибегал к ним. Дети кидались ему навстречу — они его ждали; с его приходом начиналась возня, весёлые игры, шалости. Карамзин рассказывал в письме Вяземскому, что у них бывают воспитанники Лицея Пушкин и Ломоносов и «смешат своим добрым простосердечием. Пушкин остроумен». Карамзины жили размеренно и скромно. Ни больших доходов, ни любви к светской жизни у них не было. Историограф не гнался за почестями. Даже портрет свой на стене, нарисованный Бруни, велел замазать. Он презирал суетность. Его всецело поглотила работа над «Историей». Ещё в 1803 году он получил официальное звание историографа, пенсию в две тысячи рублей и повеление написать полную историю России. И с тех пор занимался этим усердно и неусыпно. Пушкин привык к тому, что все окружающие отзывались о Карамзине почти с благоговением. Он первый в российской прозе заговорил языком изящным и лёгким. Его чувствительные творения — «Письма русского путешественника», «Наталья — боярская дочь» и особенно «Бедная Лиза» — имели шумный успех. Сколько слёз было пролито на кружевные платочки при чтении трогательной истории несчастной любви простой цветочницы Лизы к дворянину Эрасту. К пруду у Симонова монастыря, где будто бы утопилась несчастная брошенная Лиза, ходили толпами. Писал Карамзин и стихи. Начал и не окончил поэму «Илья-богатырь». Всё это было прежде, а ныне… Пушкин не понимал, как мог выдающийся писатель оставить литературу и «постричься в историки»… Он не утерпел и сочинил на Карамзина эпиграмму:Правда, время нашего выпуска приближается; остался год ещё. Но целый год ещё плюсов, минусов, прав, налогов, высокого, прекрасного!.. целый год ещё дремать перед кафедрой… это ужасно… Безбожно молодого человека держать взаперти и не позволять ему участвовать даже и в невинном удовольствии погребать покойную Академию и Беседу губителей российского слова… Любезный арзамасец! утешьте нас своими посланиями — и обещаю вам, если не вечное блаженство, то по крайней мере искреннюю благодарность всего Лицея…Блажен, кто в шуме городскомМечтает об уединеньи,Кто видит только в отдаленьиПустыню, садик, сельский дом,Холмы с безмолвными лесами,Долину с резвым ручейкомИ даже… стадо с пастухом!Блажен, кто с добрыми друзьямиСидит до ночи за столом,И над славенскими глупцамиСмеётся русскими стихами;Блажен, кто шумную МосквуДля хижины не покидает…Александр Пушкин».
«Послушайте: я сказку вам начну
Про Игоря и про его жену,
Про Новгород и Царство Золотое,
А может быть, про Грозного царя…»
— И, бабушка, затеяла пустое!
Докончи нам «Илью-богатыря».
«Отчаянные гусары»
Однажды у Карамзина Пушкин встретил молодого гусарского офицера. Карамзин познакомил их: — Пётр Яковлевич Чаадаев… Лицейский Пушкин. Гусар был серьёзен, сдержан и изысканно красив. Когда он откланялся, Карамзин рассказал Пушкину, что это родовитый московский барич, внук известного историка князя Щербатова. Несмотря на свою молодость и утончённую внешность, Чаадаев храбрый солдат. Он сражался при Бородине, брал Париж. Он умён, образован, занимается философией. Пушкина заинтересовал гусар-философ. Чаадаеву уже говорили о Пушкине. После нескольких встреч они подружились. Пушкин был в восхищении от ума Чаадаева. Теперь только и слышалось: «Чаадаев полагает… Чаадаев сказал…» Они встречались у Карамзиных, гуляли вместе в парке. Если бы знал Карамзин, о чём толковали они… Чаадаев был настроен решительно и резко. Всесильного Аракчеева называл он злодеем, высшие власти, военные и гражданские, — взяточниками, дворян — подлыми холопами, духовных — невеждами. «А всё остальное, — говорил он с горечью, — коснеет и пресмыкается в рабстве». Чаадаев пригласил Пушкина к себе в казармы. Казармы лейб-гвардии Гусарского полка находились в Софии. Это предместье Царского Села возникло по прихоти Екатерины II. Екатерине до смерти хотелось покорить Константинополь, изгнать турок из Европы и прослыть во всём мире поборницей христианства. Но пока Константинополь был во власти турок, российская императрица тешилась тем, что готовила для него православного императора. Второго внука своего она назвала Константином, приставила к нему няню-гречанку и грека камердинера. Рядом с Царским Селом, за парком, на другом берегу озера, велела выстроить «второй Константинополь» — уездный городок Софию — и учредить при нём Софийский уезд. На месте будущего городка архитектор Камерон воздвиг каменный Софийский собор — в пику туркам, превратившим Софийский собор в Константинополе в мечеть Айя-София. Тут же близ собора поместился ряд зданий, стоящих в виде декорации и напоминающих Константинополь, а против них, в дворцовом саду, высилась башня-руина, символизирующая собою падение Оттоманской Порты. Предполагалось, что после постройки Софии жители Царского Села переселятся туда. Но получилось по-другому. София не росла, а хирела. И в 1808 году, уже при Александре I, велено было её как городок упразднить, соединить с Царским Селом и впредь именовать: Царское Село, или София. На месте «второго Константинополя» возник военный городок, застроенный казармами. Софийский собор — свидетель неудавшегося «греческого проекта» — стал церковью Гусарского полка. Сюда-то, в Софию, к своему новому другу частенько по вечерам наведывался Пушкин. Со многими гусарскими офицерами он уже был знаком. Они встречались у Вельо, Ожаровского, Карамзина, в манеже. Три раза в неделю воспитанники Лицея ходили попеременно в гусарский манеж, где подполковники Крекшин и Кнабенау обучали их верховой езде. Когда Пушкин являлся в Софию к Чаадаеву, гусары встречали его с шумным радушием. Они ценили его остроумие и стихи. Пирушки далеко за полночь, романсы под гитару, веселье, смех, бесконечные рассказы о приключениях военных и не военных… Сколько в ней привлекательного — в бесшабашной гусарской удали, в благородной воинской славе! Первое впечатление от гусарской жизни было восхитительным. Пушкин подумывал, не пойти ли ему после Лицея в гусары, и даже писал об этом в стихах:Покину кельи кров приятный,
Татарский сброшу свой халат,
Простите, девственные музы!
Прости, приют младых отрад!
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных муз —
В числе воюющих корнетов!
…с Кавериным гулял.
Бранил Россию с Молоствовым,
С моим Чадаевым читал…
О Ромулов народ, скажи, давно ль ты пал?
Кто вас поработил и властью оковал?
Квириты гордые под иго преклонились.
Кому ж, о небеса, кому поработились?
(Скажу ль?) Ветулию! Отчизне стыд моей,
Развратный юноша воссел в совет мужей;
Любимец деспота сенатом слабым правит,
На Рим простёр ярем, отечество бесславит;
Ветулий римлян царь!.. О стыд, о времена!
Или вселенная на гибель предана?
Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода;
Во мне не дремлет дух великого народа.
Свободой Рим возрос, а рабством погублен…
Я спрятал потаенну
Сафьянную тетрадь…
«Под сенью дружных муз»
Лето 1816 года было душным и знойным. Горчаков, рассказывая дядюшке о лицейских новостях, писал: «…наши домашние поэты что-то умолкли; сам Пушкин заленился, верно, и на него действует погода». Пушкин жару не любил. А погода стояла такая, что впору было петь пеан Илличевского — одну из любимых лицейских «национальных» песен:Лето, знойна дщерь природы,
Идёт к нам в страну;
Жар несносный с бледным видом
Следует за ним.
Весна убегает из наших полей,
Зефиры, утехи толпятся за ней:
Всё, что было красой, всё бежит:
Река иссыхает, ручей не журчит.
Цвет приятный трав зелёных
Блекнет на лугах;
Тень прохладна уж не в силах
Нас от зноя скрыть…
Наперсница волшебной старины,
Друг вымыслов игривых и печальных,
Тебя я знал во дни моей весны,
Во дни утех и снов первоначальных.
Я ждал тебя; в вечерней тишине
Являлась ты весёлою старушкой,
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелён оставила свирель,
Которую сама заворожила.
Младенчество прошло, как лёгкий сон.
Ты отрока беспечного любила,
Средь важных муз тебя лишь помнил он,
И ты его тихонько посетила;
Но тот ли был твой образ, твой убор?
Как мило ты, как быстро изменилась!
Каким огнём улыбка оживилась!
Каким огнём блеснул приветный взор!
Покров, клубясь волною непослушной,
Чуть осенял твой стан полувоздушный;
Вся в локонах, обвитая венком,
Прелестницы глава благоухала…
С небес уже скатилась ночи тень,
Взошла заря, блистает бледный день,
А вкруг меня глухое запустенье…
Уж нет её… Я был у берегов,
Где милая ходила в вечер ясный;
На берегу, на зелени лугов
Я не нашёл чуть видимых следов,
Оставленных ногой её прекрасной.
Задумчиво бродя в глуши лесов,
Произносил я имя несравненной;
Я звал её — и глас уединенный
Пустых долин позвал её вдали.
К ручью пришёл, мечтами привлеченный;
Его струи медлительно текли,
Не трепетал в них образ незабвенный,
Уж нет её!.. До сладостной весны
Простился я с блаженством и с душою.
Уж осени холодною рукою
Главы берёз и лип обнажены,
Она шумит в дубравах опустелых;
Там день и ночь кружится жёлтый лист,
Стоит туман на волнах охладелых,
И слышится мгновенный ветра свист.
Поля, холмы, знакомые дубравы!
Хранители священной тишины!
Свидетели моей тоски, забавы!
Забыты вы… до сладостной весны!
Вот бедный Дельвиг здесь живёт,
Не знаем суетою,
Бренчит на лире — и поёт
С подругою мечтою…
Не позабудь поэта,
Кому ты первый путь,
Путь скользкий, но прекрасный,
Путь к музам указал.
«Пушкин! Он и в лесах не укроется…»
Через несколько месяцев после того, как Державин на публичном лицейском экзамене с волнением слушал «Воспоминания в Царском Селе», в журнале «Российский музеум» появились стихи под названием «Пушкину». В них шестнадцатилетний воспитанник Царскосельского Лицея Пушкин объявлялся бессмертным поэтом.Пушкин! Он и в лесах не укроется;
Лира выдаст его громким пением.
И от смертных восхитит бессмертного
Аполлон на Олимп торжествующий.
Спасибо за послание,
Но что мне пользы в том?
На грешника потом
Ведь станут в посмеяние
Указывать перстом!..
О Дельвиг! начертали
Мне Музы мой удел;
Но ты ль мои печали
Умножить захотел?
Не вечно нежиться в приятном ослепленьи:
Докучной истины я поздний вижу свет.
По доброте души я верил в упоеньи
Мечте шепнувшей: ты поэт, —
И, прéзря мудрые угрозы и советы,
С небрежной леностью нанизывал куплеты,
Игрушкою себя невинной веселил;
Угодник Бахуса, я, трезвый меж друзьями,
Бывало, пел вино водяными стихами;
Мечтательных Дорид[19] и славил и бранил,
Иль дружбе плёл венок, и дружество зевало
И сонные стихи впросонках величало.
Медлительно влекутся дни мои,
И каждый миг в унылом сердце множит
Все горести несчастливой любви
И все мечты безумия тревожит.
Но я молчу; не слышен ропот мой;
Я слёзы лью; мне слёзы утешенье;
Моя душа, пленённая тоской,
В них горькое находит наслажденье.
О жизни час! Лети, не жаль тебя,
Исчезни в тьме, пустое привиденье;
Мне дорого любви моей мученье —
Пускай умру, но пусть умру любя!
Перед выпуском
Ещё летом 1816 года сообщили новость: граф Разумовский с соизволения царя распорядился ускорить выпуск на четыре месяца. Выпуск состоится в будущем, 1817 году, не в октябре, а в июне. Что заставило начальство торопиться с выпуском, — неизвестно. Вероятнее всего, царь был не прочь поскорее избавиться от беспокойных соседей, превратившихся из «весёлых отроков» в независимых задорных юношей. От них было мало проку. Когда царь предложил посылать их во дворец дежурить при царице, Энгельгардт отговорился, что придворная служба отвлечёт от занятий. Но куда их пристроить, когда они кончат Лицей? О намерениях Сперанского сделать выпущенных лицеистов реформаторами России не могло быть и речи. Царь ничего не собирался ни менять, ни обновлять. Он уже не либеральничал. После Венского конгресса, где заключил он с прусским королём и австрийским канцлером Меттернихом «Священный союз» для борьбы с освободительным движением в Европе, его собственное лицо вырисовывалось всё яснее. Он боялся. Боялся революций в Европе, боялся своих подданных. Конечно, самое лучшее — выпустить лицейских в армию. Солдат не рассуждает, солдат повинуется. Царь вызвал Энгельгардта. — Есть между воспитанниками желающие в военную службу? — Есть, государь. Не менее десяти. — В таком случае их надо познакомить с фрунтом. Познакомить с фрунтом… Услыхав эти слова, Энгельгардт испугался. Царь с большим удовольствием превратит Лицей в казарму. Натянуто улыбаясь, Энгельгардт вынул из кармана садовый ножик. — Вот единственное оружие, которым я владею. Мне придётся оставить Лицей, если в нём будет ружьё. Царь настаивал. Энгельгардт отговаривался. Наконец порешили учредить для желающих класс военных наук. Так появился среди лицейских профессоров инженерный полковник Эльснер. Когда-то он был адъютантом Тадеуша Костюшки — отважного борца за независимость Польши. Теперь преподавал лицеистам артиллерию, фортификацию и тактику. Среди тех, кто посещал класс военных наук, были Пущин и Вольховский. Что привлекало их в военной карьере? Не усы, не мундир. Членам тайного общества, куда принял их Бурцев, предписывалось служить, чтобы разъяснять сослуживцам положение дел в России, подбирать единомышленников, воздействовать на умы. С этой благородной целью и шли они в армию. Но большинство воспитанников предпочитало военной службе штатскую. Горчаков, Ломоносов, Корсаков, Юдин, Гревениц решили идти «по дипломатике». Горчаков кроме французского и немецкого принялся за языки итальянский и английский. Он писал дядюшке, что их директор Энгельгардт, который долгое время служил в дипломатическом корпусе, помогает им готовиться к служебной карьере. Он раздобыл для них переписку берлинского и русского двора, будет учить их писать депеши, вести журнал, делать конверты без ножниц, различной формы пакеты и прочее, «…словом, будто мы в настоящей службе». Моденька Корф и Лиса-Комовский тоже решили идти в чиновники. Кюхельбекер и на этот раз многих удивил. Он заявил решительно, что поедет школьным учителем куда-нибудь в провинцию. Дельвиг ещё толком не знал, куда определиться. Пока что собирался к родным в Кременчуг. А Пушкин? Как он решил свою судьбу? В голове его бродили гусарские мечты… Он пойдёт в гусары, непременно в гусары. Там столько друзей… И почему бы не пойти? Он здоров, силён, ловок. Прекрасно ездит верхом. По фехтованию у Вальвиля он один из первых. Но без согласия отца ничего нельзя решить. Сергей Львович сына выслушал, но согласия не дал. Отца поддержали родные и друзья. Все в один голос отговаривали идти в военную службу. Отговаривал дядюшка Василий Львович, отговаривал генерал Алексей Фёдорович Орлов. Пушкин сдался не сразу. С дядей спорил в стихах.Скажи, парнасский мой отец,
Неужто верных муз любовник
Не может нежный быть певец
И вместе гвардии полковник?
Ужели тот, кто иногда
Жжёт ладан Аполлону даром,
За честь не смеет без стыда
Жечь порох на войне с гусаром…
Ты скажешь: «Перестань, болтун!
Будь человек, а не драгун;
Парады, караул, ученья —
Всё это оды не внушит,
А только душу иссушит…»
Орлов, ты прав: я забываю
Свои гусарские мечты
И с Соломоном восклицаю:
Мундир и сабля — суеты!
Опять я ваш, о юные друзья!
Туманные сокрылись дни разлуки:
И брату вновь простёрлись ваши руки,
Ваш резвый круг увидел снова я.
«Разлука ждёт нас у порогу…»
Выпуск, скоро выпуск… Директор, профессора и воспитанники Лицея были заняты им и только им одним. Пятнадцать экзаменов не шутка. И хотя в Лицее, как и во многих других учебных заведениях, экзамены скорее напоминали спектакль, чемнастоящую проверку знаний, дела хватало всем. «Мы опять за книги, — писал Горчаков дядюшке. — Число занятий наших беспрестанно накопляется по мере приближения срока нашего выпуска». Особенно заботили экзамены Энгельгардта. Ведь, ко всему прочему, ходили упорные слухи, что летом в Царское Село ожидаются австрийский император Франц I, прусский король Фридрих-Вильгельм II, некоторые князья из Германии. Для них уже готовили дома и Александровский дворец, и все они — говорили и об этом — будут присутствовать на выпуске в Лицее. Энгельгардт просил Пушкина написать «Прощальную песнь воспитанников Лицея». Пушкин отказался. По настоянию директора ему предстояло сочинить для экзамена стихотворение о безверии, о муках человека, не верящего в бога. С него довольно и этого. «Прощальную песнь» пусть пишет другой. Всё шло чинно-гладко. Лицей готовился к экзаменам. И вдруг происшествие: едва не утонул Кюхельбекер. Виноват был Иван Малиновский. В столовой за обедом он так обидел Кюхлю, что тот в полном беспамятстве выскочил из-за стола, выбежал из Лицея и бросился в Кухонный пруд близ Александровского дворца. Пруд был неглубок. Кюхельбекера сразу вытащили. Энгельгардт во избежание кривотолков поспешил сообщить министру: «Сегодня во 2-м часу пополудни воспитанник Кюхельбекер в припадке задумчивости, каковые с ним бывали и прежде неоднократно, после весьма малозначащей ссоры с некоторыми товарищами, выбежав из дома прежде, нежели побежавшие за ним люди успели его нагнать, и добежав до канала, кинулся в оный. Он немедленно был оттуда вытащен и приведён в чувство, и теперь находится в больнице, как кажется, в полном рассудке». Очнувшись в больнице, Кюхельбекер ничего не помнил. Скоро он оправился и продолжал вместе с другими учить и повторять. Пятнадцатого мая 1817 года выпускные экзамены в Лицее начались. Первый был по латинскому языку, второй — по закону божьему. На второй экзамен прикатило из Петербурга множество чёрных ряс. Попов пригласил князь Голицын — новый министр народного просвещения. Был он известным святошей. Карамзин называл его министром народного затмения. Семнадцатого мая на экзамене по российской словесности Пушкин читал своё стихотворение «Безверие» — о муках безбожника. Энгельгардт дал ему это задание не без умысла: ведь в сердце Пушкина не было веры в бога. Но Пушкин отнюдь не страдал от своего безверия и к вопросам религии относился легкомысленно. Он записал в альбом Илличевского:Ах, ведает мой добрый гений,
Что предпочёл бы я скорей
Бессмертию души моей
Бессмертие своих творений.
Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,
Исписанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок
Всесильной, сладостной мечтою.
Ты вспомни быстрые минуты первых дней,
Неволю мирную, шесть лет соеднненья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества и сладость примиренья…
Что было и не будет вновь…
И с тихими тоски слезами
Ты вспомни первую любовь,
Мой друг, она прошла… но с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключён;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он!
Прости! Где б ни был я; в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),
Пусть будут счастливы все, все твои друзья!
Этот список сущи бредни,
Кто тут первый, кто последний,
Все нули, все нули,
Ай люли, люли, люли!
Покровительством Минервы
Пусть Вольховскнй будет первый,
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!
Корф дьячок у нас исправный
И сиделец в классе славный,
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!
Дельвиг мыслит на досуге,
Можно спать и в Кременчуге,
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!
Не тужи, любезный Пущин,
Будешь в гвардию ты пущен,
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!..
Пусть об них заводят споры
С Энгельгардтом профессóры,
И они те ж нули,
Ай люли, люли, люли!
Промчались годы заточенья;
Недолго, мирные друзья.
Нам видеть кров уединенья
И Царскосельские поля.
Разлука ждёт нас у порогу,
Зовёт нас дальний света шум,
И каждый смотрит на дорогу
С волненьем гордых, юных дум.
Иной под кивер спрятав ум,
Уже в воинственном наряде
Гусарской саблею махнул —
В крещенской утренней прохладе
Красиво мёрзнет на параде,
А греться едет в караул;
Другой, рождённый быть вельможей,
Не честь, а почести любя,
У плута знатного в прихожей
Покорным плутом зрит себя;
Лишь я, судьбе во всём послушный,
Счастливой лени верный сын,
Душой беспечный, равнодушный,
Я тихо задремал один…
Равны мне писари, уланы,
Равны законы, кивера,
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в ассесора;
Друзья! немного снисхожденья —
Оставьте красный мне колпак…
Великим быть желаю,
Люблю России честь,
Я много обещаю —
Исполню ли? Бог весть!
Шесть лет промчалось, как мечтанье,
В объятьях сладкой тишины,
И уж отечества призванье
Гремит нам: шествуйте, сыны!
О матерь! вняли мы призванью,
Кипит в груди младая кровь!
Длань крепко съединилась с дланью,
Связала их к тебе любовь.
Мы дали клятву: всё родимой,
Всё без раздела — кровь и труд.
Готовы в бой неколебимо,
Неколебимо — правды в суд…
Простимся, братья! Руку в руку!
Обнимемся в последний раз!
Судьба на вечную разлуку,
Быть может, здесь сроднила нас!
Друг на друге остановите
Вы взор с прощальною слезой!
Храните, о друзья, храните
Ту дружбу с тою же душой,
То ж к славе сильное стремленье,
То ж правде — да, неправде — нет,
В несчастьи — гордое терпенье,
И в счастьи — всем равнó привет!
Шесть лет промчалось, как мечтанье,
В объятьях сладкой тишины,
И уж отечества призванье
Гремит нам: шествуйте, сыны!
Прощайтесь, братья, руку в руку!
Обнимемся в последний раз!
Судьба на вечную разлуку,
Быть может, здесь сроднила нас!
Отъезд
После выпуска все собрались у Энгельгардта, чтобы вместе провести последний лицейский день. Вечером был спектакль. Специально для него Мария Смит написала забавную пьеску. В спектакле участвовали выпускники и дети Энгельгардта. После представления Яковлев и Корсаков прочитали свои стихи. Разошлись очень поздно. На столе у Энгельгардта в большой алфавитной книге в кожаном переплёте осталось множество записей — «последнее прости» директору и Лицею… «Вспомните хоть по этой строке Сильверия Брольо». «Егор Антонович! Пробегая листки эти, вспомните и об Вольховском…» На странице с буквой «М» оставил рисунок и запись Фёдор Матюшкин. Он мечтал стать моряком, скорей уйти в плаванье и нарисовал акварелью трёхмачтовый корабль с распущенными парусами. На странице с букой «П» написал несколько строк Пушкин: «Приятно мне думать, что, увидя в книге ваших воспоминаний и моё имя между именами молодых людей, которые обязаны вам счастливейшим годом жизни их, вы скажете: в Лицее не было неблагодарных. Александр Пушкин». Воспитанники оставили в книге Энгельгардта свои записи, а он им на память как символ лицейской дружбы роздал чугунные кольца. И вместе с Энгельгардтом они воздвигли близ Лицея в ограде маленькой Знаменской церкви, там, где позднее устроен был лицейский садик, символический памятник — Гению, покровителю здешних мест. На дерновый холмик кубической формы положили каменную плиту с вырезанной на ней позолоченной латинской надписью: «Yenio loci primus cursus erxit», что по-русски значило: «Гению, покровителю здешних мест, первый курс воздвигнул». Следующий день после выпуска прошёл у Пушкина в сборах. В его лицейской келье, как и во всех других, царил беспорядок, везде валялись вещи, чемоданы, ящики. «Пахло отъездом»… Некоторые уехали сразу. Пушкин задержался ещё на один день. Получил свидетельство, в котором говорилось: «Воспитанник Императорского Царскосельского Лицея Александр Пушкин в течение шестилетнего курса обучался в сем заведении и оказал успехи: в законе божием и св. истории, в логике и нравственной философии, в праве естественном частном и публичном, в российском гражданском и уголовном праве хорошие; в латинской словесности, в государственной экономии и финансах весьма хорошие, в российской и французской словесности так же и в фехтовании превосходные. Сверх того занимался историею, географиею, статистикою, математикою и немецким языком». Одиннадцатого июня, через день после выпуска, Пушкин собрался. После обеда обошёл весь Лицей. Постоял в библиотеке, в Газетной комнате, заглянул в больницу. Там, в полном одиночестве, под присмотром подлекаря, лежал прихворнувший Пущин. — До скорой встречи на Мойке, господин юнкер. — До скорой встречи на Фонтанке, господин коллежский секретарь. Они обнялись. Уходя, Пушкин быстро и незаметно ухитрился написать мелом на дощечке над кроватью Пущина:Вот здесь лежит больной студент;
Его судьба неумолима,
Несите прочь медикамент;
Болезнь любви неизлечима!
Первая годовщина
Они встретились на Невском, возле ресторана Талона. Пушкин обедал там со знакомым гусаром и, выходя, нос к носу столкнулся с проходившим мимо Пущиным. Тот был великолепен в своём новом, с иголочки, гвардейском мундире. — Пушкин! — Жанно! — Завтра едем вместе? — В том случае, любезный друг, если отец раскошелится и даст денег на извозчика. Ежели не даст, мне придётся отправиться в Царское пешком. У меня ведь… Пушкин вынул и подбросил пустой кошелёк. Оба дружно рассмеялись. — Не горюй, Александр, я тебя подвезу. Ну, до завтра. Спешу. — До завтра, Жанно. На следующий день, двадцать первого октября 1817 года, они вместе отправились в Царское Село. Ещё в июне, расставаясь, Пушкин и его товарищи положили каждый год собираться и торжественно праздновать день открытия Лицея. И теперь те из них, кто служил в Петербурге, сговорились и нагрянули в Царское Село. Их собралось тринадцать: Пушкин, Пущин, Кюхельбекер, Малиновский, Вольховский, Корсаков, Илличевский, Бакунин, Маслов, Стевен, Саврасов, Корнилов, Костенский… Пушкин первым делом убежал один в парк.Дубравы, где в тиши свободы
Встречал я счастьем каждый день,
Ступаю вновь под ваши своды,
Под вашу дружескую тень.
И для меня воскресла радость,
И душу взволновали вновь
Моя потерянная младость,
Тоски мучительная сладость
И сердца первая любовь…
Скоро, Матюшкин, с тобой разлучит нас шумное море:
Чёлн окрылённый помчит счастье твоё по волнам!
Юные ты племена на брегах отдалённых чужбины,
Дикость узришь, простоту, мужество первых времён…
Но не забудешь друзей! Нашей мольбою храним,—
Ты не нарушишь обетов святых, о Матюшкин! в отчизну
Прежнюю к братьям любовь с прежней душой принесёшь!
Вторая годовщина
Встречи с Лицеем бывали не только раз в году. Недавних выпускников тянуло в Царское. Но тот, кто приезжал сюда в одиночку, сразу остро чувствовал, что рядом нет товарищей. И стоило Кюхельбекеру летом 1818 года одному побывать в садах Лицея, как он тотчас же написал:К ПУШКИНУ И ДЕЛЬВИГУ (Из Царского Села)
Зачем же нет вас здесь, избранники харит?[22] —
Тебя, о Дельвиг мой, Поэт, мудрец ленивый,
Беспечный и в своей беспечности счастливый?
Тебя, мой огненный, чувствительный певец
Любви и доброго Руслана,
Тебя, на чьём челе предвижу я венец
Арьоста и Парнú, Петрарки и Баяна? —
О други! Почему не с вами я брожу?
Зачем не говорю, не спорю здесь я с вами,
Не с вами с башни сей на пышный сад гляжу?..
«Пушкина надобно сослать в Сибирь»
Царь был не в духе. Когда в аллее близ Большого дворца встретился ему Энгельгардт, он едва ответил на почтительный поклон и знаком приказал директору Лицея следовать рядом. — Энгельгардт, — начал царь раздражённо, не стараясь, как обычно, скрывать свои чувства, — Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами, вся молодёжь наизусть их читает… Энгельгардт насторожился. Он знал те стихи Пушкина, что царь назвал «возмутительными», то есть сеящими возмущение, смуту. Знал и не одобрял. Но не заступиться за лицейского питомца не мог. — Воля вашего величества, но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника: в нём развивается необыкновенный талант, который требует пощады. Пушкин теперь уже краса современной нашей литературы, а впереди ещё большие на него надежды. Ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его. Царь молчал. Он не склонен был прощать. Когда к делу примешивалось нечто личное, что касалось непосредственно его особы, он бывал неумолим. В стихах же Пушкина говорилось и о нём, притом весьма нелестно. Царь разговаривал с Энгельгардтом в середине апреля 1820 года. Что же было до этого? Вскоре после выхода из Лицея Пушкин стал писать политические стихи. В 1818 году написал он оду «Вольность», или «Оду на свободу», как тогда её называли, ноэль «Сказки», послание «Чаадаеву». В следующем, 1819-м, по рукам уже ходили эпиграммы на Аракчеева и другие, стихотворение «Деревня». В этих стихах звучали угрозы «тиранам мира» — царям, попирающим вольность народов, призыв не мириться с порабощением, ненависть к самовластью и крепостническому рабству, насмешки над фальшивыми посулами Александра I, рассказывающего своим подданным «сказки» о конституции, о свободе. Вольнолюбивые стихи Пушкина были у всех на устах. «Тогда везде, — вспоминал Пущин, — ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его „Деревня“, „Ода на свободу“, „Ура! в Россию скачет…“ Не было живого человека, который не знал бы его стихов». Пушкин стал властителем дум передовой молодёжи. Реакционеров это бесило. Один из них, по фамилии Каразин, записал в своём дневнике: «Какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, в благодарность написал презельную[24] оду, где досталось фамилии Романовых вообще, а государь Александр назван кочующим деспотом… К чему мы идём?» Вскоре тот же Каразин, измышляя способы истребить вольномыслие, настрочил и подал министру внутренних дел графу Кочубею злобный донос на вольнодумцев вообще и на поэта Пушкина в частности, на Лицей, на лицейскую дружбу. «Дух развратной вольности, — доносил Каразин, — более и более заражает все состояния. Прошедшим летом на дороге из Украины и здесь в Петербурге я слышал от самых простых рабочих людей такие разговоры о природном равенстве и прочее, что я изумился: „Полно-де уже терпеть, пора бы с господами и конец сделать“. Самые дворяне, возвратившиеся из чужих краёв с войском, привезли начала, противные собственным их пользам и спокойствию государства. Молодые люди первых фамилий восхищаются французской вольностью и не скрывают своего желания ввести её в своём отечестве… В самом Лицее Царскосельском государь воспитывает себе и отечеству недоброжелателей… Это доказывают почти все вышедшие оттуда. Говорят, что один из них Пушкин по высочайшему повелению секретно наказан. Но из воспитанников более или менее есть почти всякий Пушкин, и все они связаны каким-то подозрительным союзом…» Гнусное писание возымело действие. Кочубей доложил о доносе царю. Девятнадцатого апреля 1820 года Н. М. Карамзин сообщал из Царского Села в Москву И. И. Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное (это между нами): служа под знамёнами либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей, и проч. и проч. Это узнала полиция etc. Опасаются следствий». Следствия не замедлили бы сказаться, если бы не вмешательство друзей. Узнав о репрессиях, угрожающих Пушкину, Чаадаев начал действовать через генерала Васильчикова, уговорил Карамзина повлиять на царя. Поэт Гнедич бросился к президенту Академии художеств и директору Публичной библиотеки Оленину. Вмешались Жуковский и Александр Иванович Тургенев. В результате настоятельных и упорных хлопот Сибирь заменена была ссылкой на юг России. Шестого мая 1820 года за Петербургскую заставу выехала кибитка. Рядом с ямщиком поместился верный слуга Пушкиных Никита Тимофеевич Козлов. Когда-то в Москве он был «дядькой» при маленьком Александре Сергеевиче. В кибитке сидел сам Пушкин, а рядом с ним Дельвиг и брат Миши Яковлева — Павел. Они провожали друга в далёкий путь. Вместе доехали до Царского Села. В Царском распрощались. И кибитка, увозившая Пушкина на юг, покатила, пыля, по Белорусскому тракту.«Судьба, судьба рукой железной разбила мирный наш Лицей…»
Четыре года провёл Пушкин в ссылке на юге. Кавказ, берег Крыма, Кишинёв, Одесса… Там писал он «Братьев-разбойников», «Кавказского пленника», «Бахчисарайский фонтан», «Цыган», начал роман в стихах «Евгений Онегин». Горные вершины в снегу. Вечно живое немолчное море, огромное, безбрежное. Ослепительный блеск полуденного солнца… Но не здесь он жил душой. Где бы ни был он, ему всюду виделось бледное небо далёкого Севера, тихое озеро под сенью дерев, царскосельские сады и родной Лицей.Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я живу душой,
Леса, где я любил, где чувство развивалось,
Где с первой юностью младенчество сливалось
И где, взлелеянный природой и мечтой,
Я знал поэзию, весёлость и покой.
Веди, веди меня под липовые сени,
Всегда любезные моей свободной лени,
На берег озера, на тихий скат холмов!..
Да вновь увижу я ковры густых лугов
И дряхлый пук дерев, и светлую долину,
И злачных берегов знакомую картину,
И в тихом озере, средь блещущих зыбей,
Станицу гордую спокойных лебедей.
О Дельвиг, Дельвиг! что награда
И дел высоких и стихов?
Таланту что и где отрада
Среди злодеев и глупцов?
И ты — наш юный Корифей, —
Певец любви, певец Руслана!
Что для тебя шипенье змей,
Что крик и Филина и Врана?
Скажи, куда девались годы,
Дни упований и свободы,
Скажи, что наши? что друзья?
Где ж эти липовые своды?
Где ж молодость? Где ты? Где я?
Судьба, судьба рукой железной
Разбила мирный наш Лицей.
Возвращение
Лицейскую годовщину 1825 года Пушкин праздновал один в своём забытом богом Михайловском. На дворе стояла осень, сад почти совсем облетел, дождь и ветер хозяйничали на опустевших лугах и нивах, покрывая сердитой рябью гладь озёр и Сороти. В пустых нетопленых комнатах старого ганнибаловского дома было неуютно и сыро. Только в кабинете у Пушкина пылал камин и на столе среди книг и бумаг стояла початая бутылка вина. Он пил один за здоровье товарищей.Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку.
Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать весёлых много лет.
Я пью одни: вотще воображенье
Вокруг меня товарищей зовёт;
Знакомое не слышно приближенье,
И милого душа моя не ждёт.
…поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его Лицея превратил…
Когда постиг меня судьбины гнев,
Для всех чужой, как сирота бездомный,
Под бурею главой поник я томной
И ждал тебя, вещун пермесских дев[25],
И ты пришёл, сын лени вдохновенный,
О Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил.
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен —
Неколебим, свободен и беспечен,
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б ни повело,
Всё те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.
Пора и мне… пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний:
Промчится год, и я явлюся к вам!
О сколько слёз и сколько восклицаний,
И сколько чаш, подъятых к небесам!
Воспоминаньями смущенный,
Исполнен сладкою тоской,
Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшею главой.
Так отрок библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев наконец родимую обитель,
Главой поник и зарыдал.
В пылу восторгов скоротечных,
В бесплодном вихре суеты,
О много расточил сокровищ я сердечных
За недоступные мечты,
И долго я блуждал, и часто, утомленный,
Раскаяньем горя, предчувствуя беды,
Я думал о тебе, предел благословленный.
Воображал сии сады.
Воображаю день счастливый,
Когда средь вас возник Лицей,
И слышу наших игр я снова шум игривый
И вижу вновь семью друзей.
Вновь нежным отроком, то пылким, то ленивым,
Мечтанья смутные в груди моей тая,
Скитаясь по лугам, по рощам молчаливым.
Поэтом забываюсь я…
«Я живу в Царском Селе в доме Китаевой на большой дороге»
В середине февраля 1831 года Пушкин женился на Наталье Николаевне Гончаровой. Обвенчался в Москве, но поселиться постоянно решил в Петербурге. «Я не люблю московской жизни, — признавался Пушкин своему другу Плетнёву. — Здесь живи не какхочешь — как тётки хотят. Тёща моя та же тётка». План у Пушкина был такой: зиму провести в Москве, весною двинуться в Петербург, пожить до осени на даче в Царском Селе, а к зиме обосноваться в северной столице. «Знаешь ли что? — писал Пушкин Плетнёву, — мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе. Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провёл бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А дома вероятно ныне там недороги: гусаров нет, двора нет — квартер пустых много. С тобою, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жуковским также — Петербург под боком — жизнь дешёвая, экипажа не нужно. Чего, кажется, лучше? Подумай об этом на досуге, да и перешли мне своё решение». Плетнёв одобрил план Пушкина и готов был помочь советом и делом. А Пушкину не терпелось покинуть Москву, зажить самостоятельно, «без тёщи, без экипажа, следственно — без больших расходов и без сплетен». «Ради бога, найми мне фатерку, — торопил он Плетнёва, — нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, тем, разумеется, лучше — но ведь 200 рублей лишних нас не разорят. Садика нам не будет нужно, ибо под боком будет у нас садище. А нужна кухня да сарай, вот и всё. Ради бога, скорее же! и тотчас давай нам и знать, что всё-де готово, и милости просим приезжать». Отвечая на вопросы: где нужна квартира, на сколько времени, во сколько комнат — Пушкин приписал: «1) На какой бы то ни было улице царскосельской. 2) До января, и потому квартера должна быть тёплая. 3) Был бы особый кабинет — а прочее мне всё равно». Когда подходящая квартира была наконец найдена, Пушкин с женою уехал из Москвы. В Петербурге остановились они в гостинице Демута на Мойке, но прожили там недолго. Перебрались в снятый для них домик в Царском Селе. Первого июня 1831 года Пушкин писал в Москву Вяземскому: «Я живу в Царском Селе в доме Китаевой на большой дороге». Домик Китаевой, где поселился Пушкин, стоял на углу двух улиц — Колпинской и так называемой Кузьминской дороги. Дом был одноэтажный, деревянный, с мезонином, открытой верандой, украшенной колоннами. Так, в стиле «ампир», любили в ту пору строить в Царском Селе. Домик был новый, недавно отстроенный. Возвели его по приказу царя Николая I для его камердинера Якова Китаева. Проект составлял «архитекторский помощник» А. Горностаев под присмотром Василия Стасова. Того самого Стасова, что перестраивал когда-то Новый флигель Большого дворца под Лицей. Дом был вместительный. В одной его части, что выходила на Колпинскую улицу, было четыре комнаты. В другой, выходившей на Кузьминскую дорогу, — шесть. В каждой имелся отдельный вход со двора. На веранду попадали из палисадника, а также из гостиной — самой большой в доме комнаты необычной овальной формы. Яков Китаев недолго владел этим домиком. Он умер, и всё имущество перешло к его наследнице — вдове. Пушкину домик нравился. Было приятно и ново после кочевой неустроенной холостяцкой жизни, скитаний по гостиницам, трактирам обрести свой уютный семейный угол, свой обед на столе, — одним словом, дом. Расставили мебель, развесили гардины. Пришёл из Москвы обоз с сундуками и книгами. В мезонине Пушкин устроил для себя кабинет. Там было уединённо, просторно, светло и солнечно. В той комнате, где работал, Пушкин не любил никаких украшений. Даже гардины не позволил повесить. В кабинете стоял диван, большой круглый стол с чернильницей и бумагами, на маленьком столике — графин с водой, лёд, банка с крыжовенным вареньем и повсюду книги — на столе, на полках и даже на полу. Кабинет был прост, скромен. Да и другие комнаты не отличались пышным убранством. «В столовой красный диван, обитый кретоном, два кресла, шесть стульев, овальный стол и ломберный, накрываемый для обеда», — рассказывала приятельница Пушкина А. О. Россет. Пушкин много времени проводил в кабинете. Наталье Николаевне нравилось сидеть в гостиной за маленьким столиком и вышивать. Они обедали вдвоём, вдвоём ходили гулять. Их часто встречали в аллеях Екатерининского и Александровского парков. «Многие ходили нарочно смотреть на Пушкина, — вспоминал современник, — как он гулял под руку с женою, обыкновенно около озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе, и на плечах свитая по-тогдашнему красная шаль». Пушкин был знаменит, восемнадцатилетняя Наталья Николаевна необычайно красива. Понятно, что их появление в парках привлекало всеобщее внимание. В парках Пушкин встречался со знакомыми. Дочь известного художника графа Фёдора Толстого рассказывала: «В царскосельском саду, около самого спуска без ступеней, было в том году излюбленное царскосельскою публикою местечко, что-то вроде каменной террасы, обставленной чугунными стульями, куда по вечерам тамошний beau-monde (высший свет) собирался посидеть и послушать музыку. В один прекрасный день на этой террасе собралось так много народу, что даже не достало стульев двум пожилым дамам. Я, как девочка вежливая, приученная всегда услуживать старшим, сейчас же сбегала в сад, захватила там ещё такие два стула и подала их барыням. Папенька с Пушкиным в это время стояли недалеко от террасы и о чём-то разговаривали. Вдруг Александр Сергеевич схватил отца моего за руку и громко воскликнул: „Граф, видели вы, что девочка сделала?“ — „Что она сделала?“ — „Да вот такие два чугунные стула подхватила, как два пёрышка, и отнесла на террасу“. Папенька позвал меня и представил Пушкину… „Очень приятно познакомиться, барышня, — крепко пожимая мне руку, смеясь сказал Александр Сергеевич: — а который вам год?“ — „Тринадцать“, — ответила я. „Удивительно!“ И они оба с папенькой начали взвешивать на руке тяжёлые чугунные стулья, потом заставили меня ещё раз поднять их. „Удивительно! — повторил Пушкин. — Такая сила мужчине впору. Поздравляю вас, граф, это у вас растёт Илья Муромец“». Прогулки, встречи с немногочисленными знакомыми несколько разнообразили уединённую размеренную жизнь, которая чрезвычайно нравилась Пушкину. «Мы здесь живём тихо и весело, будто в глуши деревенской; насилу до нас и вести доходят…» Но подобная жизнь продолжалась недолго. «Индийская зараза» — холера, которая бродила по полуголодной огромной и нищей России, добралась до Петербурга. Царское Село, куда не дошла ещё эпидемия, оцепили. Всюду установили карантины. Выезжать и въезжать дозволялось лишь по особому разрешению. Письма приходили проколотые и окуренные. И вскоре — неприятная для Пушкина новость: спасаясь от холеры, Николай I и двор его бежали из Петергофа в Царское Село. Тихая жизнь кончилась.«Двор приехал, и Царское Село закипело»
В начале июля Пушкин с досадой писал Плетнёву: «Двор приехал, и Царское Село закипело и превратилось в столицу». Теперь на широких царскосельских улицах было словно на Невском проспекте — кареты, шитые золотом мундиры, роскошные туалеты знатных дам. В аллеях старинных парков прогуливались отныне не только простые смертные, но и само «августейшее семейство»: царь Николай I — рыжеусый, рослый, бравый, с тяжёлым взглядом оловянно-серых навыкате глаз — и царица, его жена, бесцветная Александра Фёдоровна. Пушкин с Натальей Николаевной встречали их не однажды. Красота Натальи Николаевны была сразу замечена. Сестра Пушкина, Ольга, писала мужу: «Моя невестка очаровательна; она вызывает удивление в Царском, и императрица хочет, чтоб она была при дворе». И на Пушкина обращено было «высочайшее» внимание. Как-то, встретившись с ним в царскосельском парке, Николай спросил поэта, почему тот не служит. — Я готов, но, кроме литературной службы, не знаю никакой. Тогда царь, надеясь «приручить» Пушкина, предложил ему должность историографа. Ту, что ранее занимал покойный Карамзин. Должность была почётной, давала постоянное жалованье. А Пушкин был небогат, жил своим трудом и теперь, женившись, особенно нуждался в деньгах. «Женясь, — говорил он, — я думал издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро». Казённое жалование, пять тысяч рублей в год, было очень кстати. К тому же — и это особенно привлекало — должность открывала доступ во все государственные архивы и давала возможность писать «Историю Петра I», о чём Пушкин мечтал. «Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне царём», — сообщал поэт друзьям. Летом Пушкин писал немного. Ждал осени. Осень он любил. И погожую, сухую, с холодными утренниками, с серебристой изморозью на ещё зелёной траве, и дождливую, серую, с туманами и ветрами. Осенью хорошо работалось. К тому же он надеялся, что в эту пору Царское Село опустеет и вновь превратится в спокойный городок. Холера шла на убыль, и была все основания предполагать, что двор здесь не задержится. Но пока что, летом, в Царском Селе было шумно и людно. «Царское Село оглушительно», — жаловался Пушкин. Хорошо ещё, что среди великосветской толпы имелись люди, с которыми приятно было встретиться и потолковать по душам. Вместе с двором приехал Жуковский. Приехала приятельница Пушкина — фрейлина императрицы, смуглая, черноглазая красавица Александра Осиповна Россет — «черноокая Россети», как называл её Пушкин. Он ценил в молодой и красивой фрейлине здравый ум, простоту, образованность. Он любил с ней беседовать, читал ей свои стихи. Позднее Россет рассказывала: «Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате… По утрам я ходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. — Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и поди к нему. — Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти? — Можно. С мокрыми курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. — А я вам приготовил кой-что прочесть, — говорит. — Ну, читайте. Пушкин начинал читать (в это время он сочинял все сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен». Наталья Николаевна при таких разговорах не присутствовала. Она скучала, когда говорили о литературе. Ей, светской московской барышне, были непонятны и чужды интересы Пушкина, и она сердилась на него за то, что он столько времени уделяет стихам. И ревновала его к тем, с кем ему бывало интересно. «Жена его ревновала ко мне, — вспоминала Россет. — Сколько раз я ей говорила: „Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнёв, — разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня“. — „Я это очень хорошо вижу, — говорит, — да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает“». Чтобы развлечь и позабавить Наталью Николаевну, Александра Осиповна по вечерам возила её кататься на придворных дрожках. Пушкин тоже участвовал в этих прогулках. Он садился впереди на перекладине и под мерное покачивание коляски напевал, думая о своём. Пушкин был от души благодарен «черноокой Россети», что она занимала его скучающую жену. Александра Осиповна рассказывала Наталье Николаевне о светских развлечениях и, глядя на её оживившееся лицо, с грустью думала: «Ужасно жаль, что она так необразованна». Молодая фрейлина нередко и обедала у Пушкиных. Ей запомнились зелёный суп с крутыми яйцами, большие рубленые котлеты со шпинатом или щавелем, на сладкое — варенье из белого крыжовника, которое Пушкин любил и предпочитал всем другим. Кроме Александры Осиповны бывали за столом у Пушкиных ещё гости. Особенно часто Жуковский и начинающий писатель Николай Васильевич Гоголь — молодой, худощавый, застенчивый, с оригинальным остроносым лицом. Жуковский — воспитатель наследника престола, будущего царя Александра II, жил со своим двенадцатилетним воспитанником в Александровском дворце. Вновь, как в былые годы, Пушкин и Жуковский часто виделись. Жизненные и творческие пути их разошлись, но дружба и взаимная привязанность оставались прежними. «Пушкин мой сосед, и мы видаемся с ним часто, — рассказывал Жуковский в письме А. И. Тургеневу. — Жёнка его очень милое творение. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».«Осенью займусь литературой…»
Пушкин и друзья его собирались в домике Китаевой, у Жуковского в Александровском дворце, в Камероновой галерее, где внизу вместе с другими фрейлинами жила и Александра Осиповна Россет. Собираясь, толковали о последних политических событиях. Событий было много. Год выдался тяжёлый. Холера уносила тысячи жизней. Народ волновался. То здесь, то там вспыхивали «холерные бунты» — громили лазареты, убивали начальство, истребляли лекарей. Бунтовали солдаты, загнанные в каторжные военные поселения, бунтовали измученные голодные мужики. Пушкин рассказывал о своём недавнем путешествии по России — из Москвы в Нижегородскую губернию, в село Болдино, и обратно. Холера свирепствовала. Народ был раздражён и подавлен, и причиной тому не одна лишь холера. Говорили и спорили о польском восстании. Во французской палате депутатов темпераментные ораторы призывали Англию и Францию вмешаться с оружием в руках в дела России и Польши. Пушкин, внимательно следивший за политическими событиями, был огорчён и встревожен. — Да разве вы не понимаете, — говорил он друзьям, — что теперешние обстоятельства чуть ли не так же важны, как в тысяча восемьсот двенадцатом году? Он понимал, что если вмешается Европа, то России снова не миновать кровопролитной войны. Он выразил свои чувства в стихотворении «Клеветникам России». Обращаясь к горячим головам на Западе, советовал им не вмешиваться в семейные споры славян и помнить, чем кончаются военные походы в Россию. Конечно, много толковали и о литературе. В ту пору в петербургской журналистике хозяйничали «литераторы» Булгарин и Греч. Добровольные агенты политической полиции, они пресмыкались перед правительством, а Пушкина, Дельвига и других независимых и талантливых писателей обливали грязью. Зато беззастенчиво расхваливали один другого. Иван Андреевич Крылов высмеял их в басне «Кукушка и Петух». Пушкин отхлестал их в памфлетах «Торжество дружбы, или оправданный Александр Анфимович Орлов» и «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем». Оба памфлета были подписаны псевдонимом «Феофилакт Косичкин» и вскоре напечатаны в журнале «Телескоп». Кроме Булгарина и Греча в разговорах часто упоминался граф Хвостов. Его нелепые стихи смешили всех. Пушкина и Жуковского особенно смешили две строчки Хвостова о пении артистов Лисянской и Пашкова:Лисянская и Пáшков там
Мешают странствовать ушам.
«В кругу милых воспоминаний»
В конце лета, двадцать седьмого августа, Пушкин получил от Жуковского записку: «Приходи ко мне в половине первого; пойдём в Лицей: там экзамен истории». Пушкин отправился в Лицей. Он прекрасно знал — Лицей уже не тот. Не случайно царь Николай выразил надежду, что «ученики, подобные выпущенным во вкусе Энгельгардта, не будут более выходить из Лицея». И всё же «милые воспоминания» влекли Пушкина туда, где прошли шесть лет его жизни, те шесть лет, что, отдалённые временем, после стольких утрат и разочарований, рисовались теперь самыми безмятежными и счастливыми. Пушкин шёл в Лицей… С тех пор как их выпустили, кое-что в городке изменилось. Появились новые прекрасные здания, построенные Василием Стасовым и другими зодчими. На Садовой улице близ Лицея перестроены были Большая оранжерея, Манеж. Александровский парк украсили Арсенал, Белая Башня, «Шапель». У самого Лицея, на месте церковной ограды, разбит был ещё при Энгельгардте лицейский садик. Да, кое-что изменилось… И всё же это было то самое Царское, о котором Пушкин вполне бы мог воскликнуть вместе с Кюхельбекером: «Да что же и не примечательно для меня в Царском Селе? В Манеже мы учились ездить верхом; в саду прогуливались; в кондитерской украдкою лакомились; в директорском доме против самого Лицея привыкали несколько к светскому обращению и к обществу дам. Словом сказать, тут нет места, нет почти камня, ни дерева, с которыми не было сопряжено какое-нибудь воспоминание, драгоценное для сердца всякого бывшего воспитанником Лицея». В Лицее Пушкина встречали восторженно. «Никогда не забуду восторга, с которым мы его приняли, — рассказывал один из лицеистов, впоследствии академик Яков Грот. — Как всегда водилось, когда приезжал кто-нибудь из наших „дедов“, мы его окружили всем курсом и гурьбой провожали по всему Лицею. Обращение его с нами было совершенно простое, как со старыми знакомыми; на каждый вопрос он отвечал приветливо, с участием расспрашивал о нашем быте, показывал нам свою бывшую комнату и передавал подробности о памятных ему местах… Он присутствовал у нас на экзамене из истории». Окружённый молодёжью, Пушкин ходил по Лицею, отвечал на вопросы, улыбался. А глаза его туманились. Ему виделся иной Лицей, другие лица… Ему виделись товарищи, на разлуку с которыми обрекла его судьба. Они не придут в их Лицей. Он знал, что они не придут. Но как хотелось ему, чтобы они пришли!..Пускай, друзья, пустеет место их.
Они придут; конечно, над водами
Иль на холме под сенью лип густых
Они твердят томительный урок,
Или роман украдкой пожирают,
Или стихи влюблённые слагают,
И позабыт полуденный звонок.
Они придут!..
С благоговейною душой
Приближься, путник молодой,
Любви к пустынному приюту.
Здесь ею счастлив был я раз —
В восторге сладостном погас,
И время самое для нас
Остановилось на минуту.
Чем чаше празднует Лицей
Свою святую годовщину.
Тем робче старый круг друзей
В семью стесняется едину,
Тем реже он; тем праздник наш
В своём веселии мрачнее;
Тем глуше звон заздравных чаш,
И наши песни тем грустнее.
Так дуновенья бурь земных
И нас нечаянно касались,
И мы средь пиршеств молодых
Душою часто омрачались;
Мы возмужали; рок судил
И нам житейски испытанья,
И смерти дух средь нас ходил
И назначал свои закланья.
Шесть мест упраздненных стоят,
Шести друзей не узрим боле,
Они разбросанные спят —
Кто здесь, кто там на ратном поле,
Кто дома, кто в земле чужой,
Кого недуг, кого печали
Свели во мрак земли сырой,
И надо всеми мы рыдали.
И мнится, очередь за мной,
Зовёт меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас утекший гений.
Тесней, о милые друзья,
Тесней наш верный круг составим.
Почившим песнь окончил я,
Живых надеждою поздравим,
Надеждой некогда опять
В пиру лицейском очутиться,
Всех остальных ещё обнять
И новых жертв уж не страшиться.
Город поэта
Если ехать в город Пушкин по шоссейной дороге, то у самого въезда, у Египетских ворот, стоит памятник Пушкину работы скульптора Л. Бернштама. К невысокому обломку стены прислонился задумчивый Пушкин. Он не юноша. Он многое испытал, и здесь, в Царском Селе, отрадной и грустной чередой проходят перед ниц милые воспоминания. Царское Село, Детское Село, город Пушкин. Очистительный вихрь социалистической революции изменил лицо России, облик Царского Села. Безвозвратно канули в прошлое самодержавные властители из династии Романовых. Как пугающие тени, промелькнули они в царскосельских дворцах и парках, промелькнули и исчезли. Совершилось то, о чём мечтали лучшие люди России. И здесь, в Царском Селе, «на обломках самовластья» написали имя Пушкина. На старинном здании, где помещается Совет депутатов трудящихся города Пушкина, белеет мраморная доска. На ней золотыми буквами высечена надпись:«В ознаменование 100-летней годовщины со дня смерти величайшего русского поэта А. С. Пушкина Центральный Исполнительный Комитет Союза ССР постановляет: переименовать город Детское Село в город Пушкин».Город Пушкин — это уютный зелёный городок, где так много огромных живописных деревьев, где на широких улицах нет-нет, да и встречаются невысокие домики с фронтонами, мезонинами, колоннами — свидетели юности поэта; это городок, где неповторимо прекрасны творения прошлых веков — великолепные дворцы и разнообразные парки… И тут же рядом — новое: новые дома, сады, бульвары, памятники. Автобусы, асфальт… Над пышными кронами старожилов-деревьев стрелы башенных кранов. Мирный зелёный городок… Даже не верится, что и здесь прошла война. Но они здесь были, фашистские варвары. Когда морозным январским днём 1944 года советские воины освободили городок, у Египетских ворот их встретил расстрелянный фашистскими пулями бронзовый Пушкин. Городок лежал в развалинах. Там, где недавно сверкал лазоревый фасад Екатерининского дворца, чернели обгорелые стены, занесённые снегом. В изрытых, искалеченных «садах Лицея» на месте павильонов, беседок, мостиков лежали груды камней и исковерканного железа. Но удивительное дело — Лицей и многие пушкинские уголки уцелели. Будто пламя войны не посмело их коснуться. И как символ бессмертия всего, что прекрасно, взвился над пушкинским Лицеем в тот январский день первый красный флаг… От памятника Пушкину у Египетских ворот широкий тенистый Октябрьский бульвар ведёт к Пушкинской улице. Раньше называлась она Колпинской. На углу этой улицы и улицы Васенко (бывшая Кузьминская дорога) и поныне стоит одноэтажный деревянный дом с застеклённой верандой и мезонином. Это домик Китаевой, тот самый, в котором летом и осенью 1831 года жил на даче Пушкин. С 1958 года здесь открыт небольшой, но интересный музей. В четырёх его комнатах собраны документы, рисунки, картины, портреты, рассказывающие о жизни Пушкина в этом домике, о произведениях поэта, написанных здесь, о Царском Селе того времени. Одна из комнат — столовая, как и при Пушкине, обставлена мебелью красного дерева: диван, стулья, кресла, круглый стол, ломберные столики. Здесь обедали вдвоём Пушкин с Натальей Николаевной, здесь бывали «черноокая Россети», Жуковский, Гоголь. И в гостиной тоже старинная мебель. У окна — маленький столик для вышивания. Здесь, склонившись над пяльцами, поджидала Наталья Николаевна, когда же наконец Пушкин кончит работать и спустится вниз из своего кабинета. Против дачи-музея начинается Александровский парк. Знаменитые парки города Пушкина, залечившие раны, нанесённые войной, пленяют своей разнообразной прелестью. Хороши они весною, когда сквозь зелёное кружево первой листвы светит гладь прудов и большого озера, вырисовываются контуры павильонов, монументов… Хороши они и осенью в ярком зареве листвы, когда с высокого неба льёт на них свой спокойный свет уже по-осеннему холодное солнце… Сады Лицея и теперь вдохновляют поэтов. Как и во времена Пушкина, парки
…населены чертогами, вратами,
Столпами, башнями, кумирами богов,
И славой мраморной, и медными хвалами.
Последние комментарии
27 минут 33 секунд назад
1 час 34 минут назад
2 часов 32 минут назад
2 часов 46 минут назад
11 часов 56 минут назад
11 часов 58 минут назад