Наука капитана Черноока (Рассказы) [Александр Моисеевич Граевский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Александр Граевский НАУКА КАПИТАНА ЧЕРНООКА Рассказы
Художник Р. БАГАУТДИНОВ
МИНА
1
Землянку, которую занимало отделение сержанта Бердюгина, только взводный командир младший лейтенант Сибиряков гордо именовал блиндажом. На самом же деле это было довольно невзрачное сооружение, попросту говоря, яма, накрытая сверху двумя рядами засыпанных землей худосочных бревешек. Узенький кривой лаз вел из землянки в траншею. А дальше — колючка на покосившихся кольях, притаившиеся мины, сумрачное непаханое поле, не принадлежащее пока никому. Война была здесь полной хозяйкой. Все вокруг работало на нее: и люди, и машины, которые принято называть оружием. И дневной свет, позволяющий вести прицельный огонь. И ночная темень, спасающая от него. Казалось, сам воздух, припахивающий гарью и еще чем-то неуловимым и противным, тоже служит войне. Вот уже несколько месяцев фронт здесь стоял. И, как всегда бывает в обороне, в траншеях быстро сложился свой, окопный быт. Застеклили окна в землянках пустыми немецкими бутылками. Понаделали из снарядных гильз светильники «катюши». Из железных бочек соорудили печки. На столиках, застланных плащ-палатками, писали письма — домой и кому придется. По расписанию ходили в караул, изредка брились. До дыр зачитывали газеты с победными сводками о боях на юге и со статьями Эренбурга, поругивали поваров. Словом, жили. В отделении сержанта Бердюгина чаще других на кухню отряжали Ивана Вострецова. Сам он не настаивал на этом. Как-никак до кухни с термосом тащиться километра два. В траншее-то оно спокойней. Да на беду познакомился Иван в запасном полку с будущим батальонным поваром Лаптевым. Тот и в запасном хотел в повара пробиться, но не взяли его по какой-то причине. И все свои обиды он изливал соседу по нарам, Ивану Вострецову. Иван, мужик молчаливый и скромный, сочувственно хмыкал, слушая рассказы о поварском искусстве бывшего заведующего столовой. Поперешных слов не вставлял, хотя, правда, и не возмущался несправедливостью. Когда в одной маршевой команде пришли они в батальон, Лаптев сумел-таки попасть в повара. А Ивана Вострецова отправили в роту, рядовым стрелком, каковым он и был раньше, до ранения, госпиталя и запасного полка. Первая встреча бывших соседей по нарам произошла у батальонной кухни и была довольно сердечной. Иван молчаливо улыбался, а Лаптев на глазах у всех шлепнул ему в котелок здоровенный кус мяса. Когда молва об этом дошла до сержанта Бердюгина, он усмехнулся и заявил: — Теперь живем. Блат заимели. Из-за этого самого «блата» и таскался Вострецов с термосами чаще других. И хотя отделение от этого никакой корысти не имело — Лаптев за должность держался и был справедлив, — зато приносило моральное удовлетворение. Дескать, нам наверняка с походом отвалили. В этот день Вострецову вовсе не хотелось идти на кухню. Стоявший на посту Бердюгин заскочил в землянку, растолкал Ивана и быстро убежал обратно, к пулемету. Дверь за ним жалобно скрипнула, и, вторя ей, печально прошуршала плащ-палатка, повешенная для тепла у входа. Иван полежал несколько минут, скорчившись под шинелью, потом слез с нар и, нащупав на остывшей печке валенки, стал обуваться. До чего же ему не хотелось идти! Бывает так на фронте — очень уж не хочется что-нибудь делать… Очень… Так же, ощупью, Иван нашел на столе котелок с холодным чаем, попил. Во рту остался приятный горьковато-вяжущий вкус. Безошибочно скрутив в темноте цигарку и прихватив приготовленные с вечера термос и автомат, Вострецов протиснулся наружу. Ночь еще не отступила, но рассвет уже был близок. На востоке четко обозначалась черная рваная линия леса. Над ней угадывалась светлеющая полоска неба. Сырой ветер дул напористо и ровно, донося откуда-то издалека чуть слышный и поэтому совсем не страшный перестук пулемета. Привычно сгорбившись, Иван прикурил и, пряча самокрутку в кулаке, неторопливо зашагал по траншее. Он шел и думал о том, что днем, наверно, будет вовсе тепло, весной подуло. Что после завтрака ему идти на пост и что в валенках он, наверно, промочит ноги. Что нужно будет обязательно стянуть в хозвзводе кусок фанеры, который он заприметил еще вчера. Сделать это надо на переднем пути, еще затемно. А на обратном пути забрать припрятанную фанеру и, когда станет на пост, положить ее под ноги. Тогда и валенки не промокнут. За первым поворотом траншеи находилась пулеметная площадка. У хода сообщения маячила фигура. Подойдя, Иван узнал Бердюгина. Сержант стоял, сунув руки в рукава шинели и прислонившись к стенке окопа. — Никак уже отправился? — хрипловато произнес он, когда Иван остановился. — Ага, — кивнул Вострецов. Помолчали. Бердюгин присел на корточки, закурил. Иван скинул термос, сел на него. Кругом было тихо. Ветер холодил руки и норовил поярче раздуть огоньки цигарок. — Ну, как ночевал? — давя зевок, спросил Иван. — Да нормально, — Бердюгин сплюнул. — Пошумели маленько. Всполошился чего-то фриц, ну и мы постреляли. — Чего он вдруг? — поинтересовался Вострецов. — А кто его знает… Ракеты засветил, мины покидал. — Разведка, небось, ходила наша? Обнаружил, обстрелял, отошли. Известное дело — «три о». — Да нет, не должно. Шуму больше было бы. Опять помолчали. В тишине возник шелестящий посвист, резко оборвавшийся негромким квакающим разрывом. Еще посвист — еще разрыв. Потом, с небольшими интервалами, разрывы пошли один за другим. — Ишь, засекли, гады, — проворчал Бердюгин. — Миномет, видать, приволокли, сорокадевятимиллиметровый… В этот момент что-то изменилось в мире для Ивана Вострецова. Миг, всего один миг чувствовал он что-то необыкновенное, будто пахнуло в лицо чем-то теплым и упругим. И тут же — страшной силы удар в плечо… Дома, на Урале, был Иван лесорубом. И хоть ни разу не накрывало его, успел он подумать, сползая с термоса на дно траншеи, что удар падающего дерева должен быть таким же — тупым и беспощадным. Успел все-таки подумать…2
Бердюгин, услышав над ухом зловещее пришептывание мины, юркнул в ход сообщения и присел. С минуту напряженно прислушивался, готовый, если нужно будет, еще раз кинуться в сторону. Но разрывов больше не было. Чутьем бывалого солдата он понял — обстрел кончился. И снова выскочил в траншею, к Ивану. Тот сидел, привалившись к мерзлой стенке. Левая рука бережно обнимала термос. А правая откинулась в сторону, ладонью кверху. Глаза у Вострецова были широко открыты, шапка сползла и чудом держалась на ухе. Бердюгин нерешительно нагнулся над Иваном. Вострецов несколько раз моргнул, хотел было что-то сказать, но только натужно, с присвистом выпустил воздух через нос. — Куда тебя, Ваня? — тихо и ласково спросил Бердюгин. — Мм… — промычал что-то Вострецов. И тут Бердюгин увидел. Первым увидел беду, которая стряслась с Иваном Вострецовым. Злую штуку сыграла с ним война. И не только с ним, а и со всеми теми, кто готов был прийти ему на помощь. А помощь Ивану была нужна. Ох, как нужна!.. В правом его плече, увязнув в нем наполовину, торчала мина. Небольшая мина, какими стреляют из ротных минометов. Бердюгин ясно видел стабилизатор, придававший этой мине сходство с игрушечной авиационной бомбой. В центре, где крылья стабилизатора сходились, тускло поблескивал медный капсюль. На нем виднелась точка — вмятина от бойка. Бердюгин хорошо знал, что такое мина. Да разве он один? Все знали… В укрытии не так страшна, зато на открытом месте косит беспощадно. Веточку заденет, листочек — и разлетается сотнями осколков. Не разорвалась… Отчего? Почему? Пойди проверь… Иван шевельнулся, коротко простонал и подтянул правую руку к животу. Бердюгин инстинктивно втянул голову в плечи, ожидая неминуемого взрыва. Но взрыва не было. Тогда Бердюгин выпрямился и, зачем-то отряхивая шинель, крикнул, повернувшись к ходу сообщения: — Рыбченко! — Слушаю, товарищ сержант! — послышался в ответ жидкий тенорок. Вслед за этим в траншею вылез и сам Коля Рыбченко. Был он невысок, но довольно упитан. На широком лице выделялись большие светлые глаза, смотревшие вроде бы открыто и в то же время с едва заметной фальшинкой. В мирное время Коля был карманником. Он и в армии проявлял иногда излишнюю находчивость. Во всяком случае, в караул к продовольственным складам его старались не назначать. Но солдат из Коли Рыбченко в общем-то получился толковый, сообразительный. — Бегом доложи младшему лейтенанту: Вострецова, мол, ранило. Ребят разбуди, пусть сюда бегут. — Есть! — коротко бросил Рыбченко. — Постой! Плащ-палатку захватите. А младший лейтенант пусть сюда придет. Пакет у тебя есть? Рыбченко сунул Бердюгину индивидуальный пакет и, тяжело топая, побежал к землянке. Сержант закусил зубами нитку на пакете, разорвал его, мотнув головой. Потом грузно опустился на колени, чтобы удобней было делать перевязку. Ватные подушечки пакета Бердюгин приткнул по бокам мины, на миг ощутив пальцами теплый шершавый металл. Прикосновение это не вызвало страха. Скорей наоборот, стало как-то спокойней. Стараясь не тревожить Ивану руку, он быстро бинтовал ему плечо. Потом достал свой пакет, прибинтовал и его. Бинт ярко выделялся стерильной белизной. И даже два розовых пятна, появившиеся на нем и расползавшиеся все шире, не могли нарушить впечатление чистоты, свежести, необычности. Эта белая повязка как бы отделяла теперь Ивана от остальных, подчеркивала, что не место ему здесь, в траншее. Иван между тем понемногу пришел в себя. Он попытался сесть поудобней, но Бердюгин придержал его. — Сиди, Ваня. Спокойно. — Что у меня там? Осколок, что ли? — спросил Вострецов. — Жжет… И рука немеет. — Сейчас ребята придут, утащим тебя. — Ага… Закурить дай… Бердюгин торопливо полез за табаком. Свернув цигарку, он поднес ее ко рту Вострецова. Тот долго ворочал головой из стороны в сторону, стараясь намусолить газетный клочок. Во рту у него пересохло, слюны не было. Бережно и аккуратно подровняв самокрутку, Бердюгин зажег ее, затянулся и, скусив конец, отдал цигарку Вострецову. В траншее послышались торопливые шаги. Первым прибежал младший лейтенант Сибиряков, за ним солдаты из отделения Бердюгина Насибуллин и Абросимов. Вслед явился и Коля Рыбченко, прихвативший плащ-палатку не в своей, а в соседней землянке, сославшись на распоряжение взводного. При появлении младшего лейтенанта Бердюгин подтянулся. За несколько минут, пока Рыбченко выполнял его поручение, он успел продумать все и сейчас докладывал неторопливо, но четко и решительно. — Товарищ младший лейтенант, Вострецов ранен. Мы его донесем до санвзвода, только к пулемету надо наряд выставить. Лучше пулемету позицию сменить: засекли его, видать. — Чего вы его вчетвером понесете? Двоих хватит! — заявил Сибиряков. — Н-нет… — покачал головой Бердюгин. — Нельзя так, товарищ младший лейтенант. Тут такая штуковина… — Сержант на секунду замолчал. Его сухощавое лицо еще больше заострилось, на скулах выпирали желваки. — Тут мы должны. Сами. У него ранение такое… Дрогнул у сержанта голос, самую малость дрогнул. И хоть молод был Сибиряков и горяч порой, но тут понял: случилось что-то необычное. Не стал спорить, а только приподнял брови и склонил голову набок, будто прислушиваясь к необычным ноткам в голосе Бердюгина. — Мина у него вот тут. Не разорвалась, — понизив голос, закончил сержант. — Как не разорвалась? — тоже понизив голос, переспросил Сибиряков. И, сообразив в чем дело, протянул: — Нда-а… Бердюгин повернулся к солдатам: — Вот так, ребята. Неволить, конечно, в таком деле нельзя… Трое стояли перед ним. Три солдата. Три фронтовых товарища. Коля Рыбченко смотрел, как всегда, открыто. Только исчезла хитринка во взгляде. Насибуллин — плотный, здоровый, черный — легонько и светло улыбнулся сержанту. Абросимов — высокий и сутулый — меланхолично вздохнул и потер рыжеватую щетину на подбородке. Ни один не сказал ни слова. Да и не к чему было говорить. Все понял Бердюгин. На войне не надо есть пуд соли, чтобы узнать человека… — Рыбченко! Давай палатку! — неожиданно звонко скомандовал сержант. Коля протиснулся вперед, разостлав плащ-палатку. Насибуллин, закинув за спину автомат, бережно, без видимого усилия, приподнял Вострецова, подсунув ему руки под спину, и перенес на палатку. Бердюгин помогал ему. Абросимов потоптался, соображая, что ему делать. Увидел термос и подумал, что они, пожалуй, останутся без завтрака. Торопливо закинул термос за плечи и по укоренившейся привычке поднял воротник шинели. Бердюгин, увидев это, усмехнулся, но ничего не сказал. Он взялся за угол плащ-палатки у раненого Иванова плеча и коротко бросил: — Берись! Так и пошли они, с трудом протискиваясь в траншее. Впереди Абросимов и Рыбченко, сзади Бердюгин и Насибуллин. Термос на спине Абросимова позвякивал в такт шагам. Коля Рыбченко двигался суетливо, но аккуратно. Насибуллин держал палатку одной рукой и приотставал, чтобы Бердюгину было удобней идти. Бердюгин старался, чтобы Ивана не встряхивало. А сам Иван лежал молча, и на лицо его легли тени. Из траншеи повернули в ход сообщения. Он вывел в небольшой, заросший голыми кустиками ложок. Шли, норовя поменьше раскачивать плащ-палатку. Шли неторопливо, но и не останавливались. Шли молча.3
Батальонный фельдшер Миша Реутов в это утро отдыхал. Пять дней подряд трудился он не разгибая спины, проводил баню. Солдат из рот давали скупо, и Миша сам помогал им рубить дрова. Да еще успевал наделить всех моющихся мылом, следил за тем, чтобы в жарилке поддерживалась высокая температура, заменял парикмахера, умело орудуя машинкой, — одним словом, крутился. Поздно вечером, до малинового цвета раскалив громадную бочку, из которой была сделана в бане печь, Миша истово помылся сам. А потом сидел на холодке, как бывало дома, в одном белье и блаженно покуривал. К себе в землянку Миша пришел поздно, но еще долго возился: пришил подворотничок, начистил сапоги и пуговицы. На завтра предполагался, как любил говорить Миша, «выход в люди». День обещал быть спокойным, и Миша собирался прогуляться в санроту. Там у него был дружок, а кроме того, можно было повидаться и с девчатами. Намечалось устроить небольшой парадный обед с приглашением девушек. Такая возможность выпадала не часто, и Миша очень ею дорожил. Встал он рано, на ощупь побрился, благо борода на его румяных щеках росла редкая и мягкая. Протерев лицо одеколоном, Миша тщательно приладил к гимнастерке новенькие узкие белые погоны, которые ему удалось достать совсем недавно. Он долго раздумывал, не прицепить ли вторую пару новых погон на шинель. С одной стороны, нарядней, конечно. Но с другой… Нет, не стоит! Ведь на шинели у него обыкновенные полевые погоны, и незнакомые солдаты величают его лейтенантом. Это звучит значительно приятней, чем военфельдшер. Распорядившись, как и что делать в его отсутствие, он начал собираться в дорогу. На свет появилась офицерская сумка. В ней хранились запасы, которые нужно было взять с собой. Миша бережно выложил на столик в землянке пять банок консервов и флягу. Положенные сто граммов бравый фельдшер не пил, норовил прикопить на всякий случай. Консервы из офицерского пайка тоже расходовал экономно. Но сегодня, ради парадного обеда… Миша сначала сунул в сумку четыре банки, одну спрягал в изголовье. Потом, подумав, вынул из сумки еще одну банку и тоже припрятал ее. Еще подумав, он достал вторую флягу, пустую, и начал отливать в нее спирт. За этим занятием и застал его Бердюгин. Миша покраснел, когда сержант неожиданно ввалился в землянку. Торопливо завинчивая флягу, фельдшер забыл о второй. Колени сразу стали сырыми, в воздухе заблагоухало. Бердюгин невольно повел носом. Миша растерялся и рассердился. Стараясь побыстрей сунуть фляги в изголовье, он визгливо крикнул Бердюгину: — Чего стоишь! Докладывай! — Раненого доставили, товарищ военфельдшер, — негромко произнес сержант. И добавил: — Тяжелораненого. Миша Реутов не стал переспрашивать. Он изменился буквально на глазах. Только что перед Бердюгиным сидел нашкодивший и поэтому петушившийся мальчишка. А сейчас из-за стола быстро встал подтянувшийся и серьезный человек. Уверенным движением надев ремень, туго затянул его, застегнул ворот гимнастерки и, надевая на ходу шапку, бросил: — Пошли! Бердюгин двинулся было следом, но остановился. — Товарищ военфельдшер… — Ладно, ладно, потом! Реутов уже открыл дверь, когда сержант схватил его за гимнастерку. Миша обернулся, его брови поползли вверх. — Чего тебе? — Тут такое дело, — замялся Бердюгин. — Надо бы… — Чего надо? — нетерпеливо перебил его Миша. И тут его осенила догадка. Да такая, что он немедленно взыграл: — Ах, ты… И не стыдно тебе?! Есть мне время тебя поить! Ведь там раненый! Пойми ты, доходяга несчастный, ра-не-ный! Ошарашенный Бердюгин даже попятился. — Взорваться может, товарищ военфельдшер! Надо бы осторожней, — сурово перебил он. — Взорваться? Что взорваться? — Миша все думал о своей фляге. — Мина у него застряла, у Вострецова, у раненого. Взорваться может, говорю. Наконец-то до Миши дошло. Молча смерив сержанта взглядом, он круто развернулся и уверенно вышел из землянки. Бердюгин — за ним. Солдаты уложили Вострецова в большой зеленой палатке батальонного медпункта. Лицо раненого заострилось. Время от времени он с усилием открывал глаза, темные веки при этом дергались. Товарищи молча топтались вокруг. Миша вошел в палатку, стремительно откинув полог. Палатка вздрогнула, будто от испуга. Марля, прикрывавшая окно, взметнулась белым крылом, словно хотела вырваться из этого страшного места… — А ну, марш отсюда! — с ходу скомандовал Миша. — Ты тоже уходи, — кивнул он суетившемуся у печки санитару. — На руки только полей. Сержант широким жестом подтвердил приказание Миши, и солдаты один за другим вынырнули из палатки. Бердюгин отошел к выходу и остался. Тщательно мывший руки Миша обернулся: — Давай, давай! В палатке стало пусто и, как показалось Мише, холодней. Он приготовил шприц с противостолбнячной жидкостью, подошел к выходу. Высунув голову наружу, крикнул: — Воздух! Давайте-ка топайте в укрытие! Подождав, пока солдаты отошли подальше, задернул за собой вход. Остановившись над Вострецовым с поднятым в руке шприцем, подмигнул раненому: — Ты, дядя, только не рыпайся. Понял? — Понял, — хрипло ответил Вострецов. — Попить бы… — Обожди. Жидкость против столбняка введем. Когда игла вошла под кожу, Вострецов весь напрягся, но не дернулся, лежал тихо. Только глаза зажмурил. А Миша между тем приговаривал: — Вот и порядок… Йодом его, йодом… Не больно ведь? Вострецов молчал. Его знобило, очень хотелось пить. Рука совсем онемела. Хотелось пошевелить пальцами, и было боязно. В конце концов он все же шевельнул ими. Ему казалось, что раз пальцы шевелятся, то ранение не такое уж серьезное. Миша налил было воды в железную кружку, сделанную из американской консервной банки с нарисованной на ней бычьей головой. Потом с досадой выплеснул воду в угол и исчез. Вскоре появился снова, бережно неся кружку. — Испей-ка, солдатик, — склонился он над Вострецовым. — Тебе полезно. Витамин «ш»! Вострецов смотрел на него устало и непонимающе. Миша заботливо приподнял голову раненого и поднес кружку к его губам. Вострецов сделал два-три судорожных глотка, скривился и отвернулся. — Порядок! — приговаривал Миша, марлевой салфеткой вытирая раненому подбородок. — Теперь и ехать можно! Секунду подумав, он лихо, запрокинув голову, допил из кружки остатки спирта, заспешил к выходу. И тут же раздался его радостный крик: — Ерофеич! Чего ты чешешься?! Давай подводу! Вынесли Вострецова на плащ-палатке и уложили на розвальни все те же четверо: Бердюгин, Рыбченко, Насибуллин и Абросимов. Прощались, вразнобой желая скорой поправки. Бердюгин вытащил из кармана кисет с махоркой и положил его Ивану на живот. Ездовой Ерофеич, взяв лошадь под уздцы, спросил Мишу Реутова: — А вы поедете, товарищ военфельдшер? Вроде собирались… — Нет, — отрезал Миша. — Некогда сейчас. Понужай, давай.4
От веселого соснового перелеска, в котором стояла палатка санвзвода, до темного леса, где размещалась санрота, дорога шла полем. Она не торопясь взбиралась на гребень бугра, лениво изгибаясь, бежала вниз и, суетливо петляя, скрывалась в кустах, росших на опушке. Поле лежало большое, белое, еще не тронутое солнцем. Только темная лента дороги, кое-где расцвеченная оранжевыми пятнами застывшей лошадиной мочи, перечеркивала эту белизну. По дороге медленно, очень медленно, вышагивала, грустно поматывая головой, высокая черная лошадь, запряженная в сани. На санях лежал Вострецов, а лошадь вел под уздцы ездовой Ерофеич. Его грязный полушубок, сильно перехваченный в поясе, книзу расходился широким колоколом. В лад шагам этот колокол ходил из стороны в сторону. Уши шапки Ерофеич поднял, но не связал, и они болтались по-щенячьи. Когда сани встряхивало или заносило на раскате, Ерофеич оглядывался. Военфельдшер наказал ему везти раненого осторожно, предупредив, что иначе «он взорвется». Всяких раненых возил Ерофеич, случалось, что и умирали они в дороге, у него на глазах. Но такого еще не бывало. Может быть, поэтому он оглядывался больше из любопытства, чем со страху. Несмотря на свои пятьдесят лет, Ерофеич был подвижным, жилистым мужиком. Только походка выдавала возраст — ходил он тяжело, на каждом шагу чуть приседал на кривых ногах. Вострецов лежал тихо, лишь изредка открывал глаза. В лохматом месиве облаков появились первые, еще очень маленькие, голубые разводья. Они исчезали, затягивались темными космами туч и вновь возникали, свежие и чистые. Вострецов следил за ними. Ему хотелось, чтобы разводья заполнили все небо, чтобы стало оно голубым и приветливым, чтобы ласково грело солнце. Он бы задремал тогда, наверно… Уже с полчаса вышагивал Ерофеич рядом с лошадью по пустынному полю. В полушубке идти было жарко, голова под шапкой взмокла. Хотелось сесть в сани, вытянуть натруженные ноги, не торопясь, со смаком покурить. Но военфельдшер наказывал: иди лучше впереди — дескать, безопасней будет. Ну, а раз безопасней, то с собственными ногами считаться не приходится. Надо вот только переобуться, а то портянка сбилась. Ерофеич остановил лошадь. Сразу же исчезли те немногие звуки, которые до этого отгоняли тишину, нависшую над белым полем. И стук лошадиных копыт, и поскрипывание саней, и шуршанье полозьев. В первый момент ездовой даже прислушался к тишине, по-собачьи склонив голову. А потом обошел лошадь и, опасливо оглянувшись на Вострецова, присел на сани. Еще раз оглянувшись для верности, начал стягивать валенок. Он долго кряхтел и тужился, прежде чем ему это удалось. Когда валенок, наконец, слез, вокруг крепко запахло солдатским потом. Разгладив на коленях портянку, Ерофеич ловко навернул ее, ощущая разгоряченной ступней приятный холодок. И в этот момент услышал голос Вострецова: — Слушай, солдат, помоги-ка… Ерофеич не успел повернуться на голос, как увидел рядом с собой ногу в сером валенке с подвернутым верхом, неуверенно, мелкими толчками сползавшую с саней. Вот нога нащупала дорогу, перестала вздрагивать, встала твердо. Ездовой проворно вскочил, привычно притопывая после переобувки, и обернулся. Вострецов, опираясь на здоровую руку и заваливаясь набок, силился сесть. — Куда… Куда тя… — пятясь, забормотал Ерофеич. — Лежи, паря, скоро приедем. Портянка, понимаешь… Сейчас понужнем… Ему представилось, что Вострецов сейчас встанет и, прижав скорченную руку к животу, пойдет по дороге. Что он не может ждать и побредет сам, шатаясь и останавливаясь. И никакая сила не усадит его в сани. Вострецов стащил, наконец, вторую ногу с саней и сел. Не глядя на Ерофеича, стал шарить левой рукой на поясе. И снова попросил: — Помоги-ка, слышь… Ерофеич засуетился, хлопнул себя по бедрам, поскреб в затылке и вообще ухитрился быстро сделать много ненужных движений. Лишь после этого он, нагнувшись, начал уговаривать: — Ты бы потерпел, браток, а? Недалеко уже, скоро доедем… А в крайности и так можно… Понимаешь? Вострецов поднял на него мутные от боли глаза. Под этим тяжелым взглядом Ерофеич забубнил: — Ты ведь раненый… Какой с тебя спрос… Решившись в конце концов сказать то, что не сразу срывалось с языка, он выпалил: — Взорваться можешь, ядрена копалка! Мина в тебе! Вострецов по-прежнему ничего не отвечал ему. Он начал нагибаться вперед, норовя встать на ноги. Тогда Ерофеич крутанул перед носом кулаком, нахлобучил шапку и шагнул к раненому. Встав рядом с санями, он нагнулся, подставляя морщинистую шею и упершись руками в колени. — Держись!5
Старший врач полка Тихон Иванович Скрипка был озадачен. Несколько минут назад ему позвонил Миша Реутов и доложил, какого раненого везут сейчас в сан-роту. Тихон Иванович сначала даже не поверил, а поверив, понял: нужно что-то предпринимать. Упитанный, налитой, он шариком выкатился из землянки, в которой был установлен телефон, и начал действовать. Санитар Яковенко, который вовсе и не был санитаром, а исполнял обязанности ординарца, с ног сбился, выполняя его указания. Вскоре вся санитарная рота зашевелилась, как муравейник, в который сунули палку. Но Тихон Иванович во всей этой суете действовал, как всегда, с умом и с оглядкой. Никому ничего толком не объяснив, он вновь скрылся в землянке. Посидев там в одиночестве и все обдумав, крикнул Яковенко. Когда тот явился, Тихон Иванович глянул куда-то в сторону, многозначительно пожевал губами, скомандовал: — Вызови фельдшера Брагина и эту… как ее… — Марию? — подсказал Яковенко. Тихон Иванович глянул на него и, вновь отведя глаза, утвердительно кивнул: — Ну да. И еще шофера вызови с медсанбатовской машины. Действуй. Яковенко отправился выполнять приказание, в который уже раз дивясь про себя умению своего начальника выкручиваться, ничего не забывать и ничего не прощать. Дело предстоит неприятное, опасное — значит, поручит сто фельдшеру Брагину. Меньше зáгрить надо с начальством. Ну и, само собой, Марии тоже: не будь спесивой. И машина пойдет медсанбатовская — свой транспорт целее в случае чего… Тихон Иванович позаботился не только о транспорте. Пока Яковенко ходил, он позвонил начальнику штаба полка, пересказал ему все и выпросил разрешение взять на помощь четырех саперов. Первым по вызову явился шофер. Высокий, подтянутый, ловкий, он всем своим видом давал понять, что Тихон Иванович ему не начальник. Скрипка начал с торжественного вступления: — Вам предстоит, — сказал он, — выполнить опасное и ответственное задание. — Я раненых должен возить, — перебил его шофер. — Правильно, — будто обрадовавшись его догадливости, подтвердил Тихон Иванович. — Об этом и идет речь. Шофер насторожился, вцепившись взглядом в лицо старшего врача. А тот продолжал в приподнятом тоне: — Помощь раненым — наш священный долг. Как говорится, сам погибай, а товарища выручай. — Я на передовую не поеду, — вновь взбеленился шофер. — У меня такого приказа нету. — Вы поедете в медсанбат, — повысил голос Тихон Иванович. — И повезете тяжелораненого воина. У него в теле застряла неразорвавшаяся мина. Поэтому везти нужно осторожно. На минуту в землянке воцарилось молчание. Прервал его шофер, с которого как-то разом слетел весь гонор. Он заметно сгорбился и уже тихо, даже заискивающе попытался вывернуться: — На лошади, может?.. Сподручней все же, трясти не будет… — Идите, готовьте машину, — властно прервал его Скрипка. — Поставьте ее у большой палатки, да так, чтобы потом не разворачиваться лишний раз. — Слушаюсь, — сипло пробормотал шофер. Выйдя из землянки, он снова приосанился и, яростно, с вывертами матерясь, направился было к машине, замаскированной под деревом. Но, не дойдя до нее, вдруг остановился, круто повернул и побежал разыскивать знакомого оружейника. Минут через пять шофер появился вновь, таща на плече два щитка от станкового пулемета. На голове у него была нахлобучена каска. Зло скалясь, он начал сооружать бронированную спинку у своего сиденья, норовя сделать так, чтобы отверстия одного щитка не совпадали с отверстиями другого. Между тем Вострецов и Ерофеич подъезжали к опушке. Вострецов по-прежнему лежал на спине, только глаза уже не закрывал, взгляд их стал более осмысленным. Изредка он чуть-чуть шевелил пальцами раненой руки или осторожно поглаживал их здоровой рукой. Ерофеич брел впереди и, время от времени оборачиваясь, все пытался завязать разговор. Но раненый не отвечал ему. Он жил в каком-то другом мире, где больше всего хотелось прислушиваться к самому себе, к тому, что происходит в подбитом теле. И только почуяв, как запахло въедливым махорочным дымком, Вострецов слабо окликнул ездового: — Закурить бы… Ерофеич сразу же остановил лошадь и бодро ответил: — Эт-та можна! А когда Вострецов осторожно затянулся первый раз, ездовой задал ему вопрос, без которого не обходилась ни одна солдатская беседа: — Ты откуда сам-то, браток? И выслушав ответ, утвердительно кивнул: — Уральский, значит. Сусед выходишь, я сибирский сам-то… За следующим поворотом навстречу им вышел Тихон Иванович и громко крикнул: — Стой! В полном одиночестве Ерофеич подвел лошадь к машине. Саперы с одинаково побледневшими лицами (довел их Тихон Иванович своим инструктажем!) осторожно перенесли Вострецова на носилки, а потом фельдшер укрепил носилки в машине. Вышел из-за дерева шофер, юркнул в кабину. Рядом с ним уселась Мария — рыжеватая редкозубая девчонка в кубанке. Увидев, как шофер норовит покрепче прижать спиной пулеметные щитки, она оскалилась, по-кошачьи фыркнула и что есть силы хрястнула разболтанной дверцей. Тихон Иванович в отдалении махнул рукой: — Поехали!6
Леня Береснев знал, что хороший хирург из него не получится. Он, собственно, и не собирался быть хирургом. Война заставила… Но зачем же так бестактно напоминать о его неталантливости? Ох уж эта Вера Алексеевна! Въедливая баба. И зачем она каждый вечер закручивает кудряшки? Зачем это ей, седой уж совсем? Вера Алексеевна сидит перед Леней, через столик, как всегда, подчеркнуто вытянувшись. Голос у нее ровный, серый. В такт словам она изредка похлопывает по столику ладонью. — Выбор пал на вас, Леня, не потому что вы хороший хирург. Повторяю, вы, наверное, никогда не будете хорошим хирургом. Но вы — одинокий молодой человек. У остальных врачей — семьи… Вера Алексеевна примолкла. Что-то необычное заметил в ней в этот момент Леня. Ага! Она вроде бы покраснела! — Вы вправе если не спросить, то подумать, почему я сама не берусь за это опасное — да, опасное — дело. — Вера Алексеевна уже оправилась от смущения, и голос ее звучит по-прежнему монотонно. — Я обдумала этот вопрос. Может получиться, что у меня не хватит силы. Просто физической силы. Мне, возможно, придется эту мину расшатывать или еще что-нибудь подобное. А это — ненужный риск. Не надо забывать, что взрыв грозит смертью прежде всего раненому. За глаза Леня зовет Веру Алексеевну самой отважной девушкой в дивизии. Умудрилось же начальство — наградили старушку тремя медалями «За отвагу». Но мысль о том, что она может чего-нибудь испугаться, — нет, такая мысль Лене не приходила в голову. Она и вправду храбрая. Только храбрость у нее тоже какая-то невеселая, как и все ее поступки и слова. — Ассистировать я вам не буду, это ни к чему. — Узкая сухая ладонь прихлопнула эту фразу. — Чем меньше людей, тем меньше риска. Операционной сестрой будет Ольга. Прежде чем вызвать ее, мне хотелось бы спросить вас… Вера Алексеевна внимательно смотрела на Леню. — Да чего там, — махнул рукой Леня. — Раз надо… — Нет, нет, я не об этом. Это не экзамен, конечно, но все-таки: с каким наркозом вы будете оперировать? Леня хмыкнул. Лучше бы, наверное, под местным. Но ведь дернется, чего доброго, задрыгается… — Под общим. — Это так. Но не давайте хлороформ или эфир. Введите гексенал. Не будет стадии возбуждения. Пока больной спит, вы наверняка успеете удалить мину. — Ясно, — буркнул Леня, злясь на собственную недогадливость. — Можно идти? — Да, да, конечно. Я сейчас пришлю Ольгу. И еще — сейчас придет сапер. Он будет вас консультировать во время операции. Советуйтесь с ним. — Где хоть у него мина-то сидит? — спросил Леня, вставая. — В правом плече. Большего, к сожалению, сказать не могу. Этот мерзавец Скрипка даже не осмотрел его, сразу переправил к нам. Леня понимающе кивнул и вышел. Через несколько минут, готовясь к операции, он встретился с Ольгой. Небольшого роста, худенькая девушка яростно мыла руки и время от времени исподлобья поглядывала на Леню. Оба молчали. И только уже надев халат и натягивая отсвечивающие ядовитой желтизной перчатки, Ольга бросила куда-то в пространство: — Могла бы ведь по-человечески… А то, говорит, вы из детдома, у вас, говорит, родных нет… Правильно, конечно… Зануда! Зло дернув худеньким плечом, она первой прошла к операционную. И вот они стоят по обе стороны накрытого бежевой клеенкой высокого операционного стола и ждут. Стоят в нелепых позах, прижав локти и разведя в стороны поднятые кисти рук, будто собираются танцевать какой-то танец матрешек. Леня снова и снова возвращался в мыслях к разговору с Верой Алексеевной. У остальных — семьи… А мама — это не семья? В это время палатка заходила ходуном. Теснясь в проходе, мешая друг другу, санитары втащили носилки с Вострецовым. Задержав дыхание, они с натугой высоко поднимают их и бережно ставят на стол. Еще секунда — и в палатке пусто. Только Вострецов на носилках да Леня с Ольгой. Леня физически ощутил эту внезапно наступившую пустоту, оглянулся. Нет, в уголке сидит на табурете Вера Алексеевна. Рядом с ней стоит коренастый пожилой мужчина. Кургузый халат топорщится на нем, как плащ. Лицо крупное, темное, волосы черные, небольшие усики. Зачем он здесь? Кто такой? Но раздумывать и спрашивать некогда. Леня снова склоняется над раненым. С Вострецова уже сняли все, что можно было снять. Даже левый рукав отрезали и оголили левое плечо. Остался правый рукав — грязный, намокший кровью, да потемневшая повязка. Вострецов смотрит на врача внимательно — настороженно и вопросительно. Губы плотно сжаты, щеки запали, бугры желваков застыли неподвижно. Леня откидывает простыню, и голый живот раненого вздрагивает, покрывается гусиной кожей. Леня поворачивает голову к Ольге, секунду смотрит на нее и молча кивает. Ольга тоже молча поворачивается к стерильному столику и подает ему шприц с гексеналом. Обычно Леня, копируя профессора, у которого учился, разговаривал с ранеными, когда оперировал или перевязывал их. Но сегодня он работал молча. Ножницы с трудом режут намокшую вату телогрейки. Да, действительно, физическая сила… Вот оно. Голое плечо. Чуть ниже ключицы торчит мина. Вокруг нее черные сгустки. На бок раненому стекает струйка свежей крови. — Минуточку, — вдруг слышит Леня над самым своим ухом. — Что вы с ней думаете делать? Леня поднимает голову и видит, что рядом с ним стоит тот самый, черный. Только теперь на лице у него повязка, а на голове шапочка. Это, конечно, Вера Алексеевна позаботилась… Но что ему надо? Ах да, он про мину… — Разрезы сейчас делать буду, — говорит Леня, все еще с недоумением глядя на незнакомца. Тот кивает — валяй, мол. А сам придвинулся ближе, встал у изголовья раненого. «Сапер!» — догадывается, наконец, Леня и протягивает руку за скальпелем. Разрез. Тампон. Что же — тащить ее? Или рано? Еще разрез. Сапер протягивает руку в хирургической перчатке и осторожно берется за стабилизатор мины. Леня смотрит на него. Глаза у сапера задумчивые, будто он что-то вспоминает. Вот он кивнул головой. Еще разрез. Рука сапера медленно, чуть вздрагивая, поднимается. Рана будто становится шире, видны стали рваные края. Вот и вовсе пустая дыра, заполненная черной кровью. С мины тоже каплет кровь, загустелая, черная. Вот упал в рану целый ошметок, словно густое варенье с ложки. Мина исчезла. А рана по-прежнему зияет черной дырой. Ну, теперь быстро. Леня работает с остервенением. Ему немножко обидно, что все обошлось так просто. Вот закончит все и выпьет. Во фляге, кажись, еще осталось… Так. Теперь зашивать. Вострецов напрягает тело и что-то мычит. Леня работает лихорадочно — действие наркоза кончается. Скобка. Вострецов сжал кулаки. Еще скобка. Иглу. Все… Леня вяло отходит в сторону, уступая место Ольге. Та быстро, сноровисто накладывает повязку и одновременно что-то говорит раненому, тихо и ласково. Леня стягивает перчатки. Ему нестерпимо хочется курить. Он уже полез в карман за портсигаром, но в это время в операционную вбегает сапер. Сорвав повязку, он хохочет: — Взорвалась ведь, подлюга! — И, возбужденно рубя воздух рукой, выкрикивает: — Я ее в отхожее место. А она — пук! Вот сволота! Леня стоит, смотрит на него и тоже смеется. Смысл слов до него еще не дошел, но ему уже весело, ужасно весело. — Разорвалась? — тихо спрашивает Вострецов. Лицо у него пожелтело, губы запеклись, но глаза светлеют, в них, в самой глубине, затеплился интерес. — Ага! — приветливо кивает Ольга. — Разорвалась. — И, наклонившись поближе, говорит так, как говорят детям: — Ты потерпи маленько, родненький. Переливание крови тебе сейчас сделаем. Вострецов молча кивает и чуть щурит один глаз. Лежит он спокойно, только время от времени шевелит пальцами правой руки.ЧЕТЫРЕ ПИСЬМА
Здравствуйте, Лариса! С приветом к вам незнакомый вам воин Красной Армии Яков Косенко. Лариса! Вы, конечно, меня не знаете и удивитесь, когда получите это письмо. Но мне о вас рассказывали как о хорошей девушке. Вот я и решил вам написать. Может быть, вы не обидитесь и ответите мне на письмо. Тогда я о себе напишу подробно. С боевым приветом Яков Косенко. 1 октября 1942 года.Здравствуйте, дорогая Лариса! Получил ваше письмо, очень рад. Вы спрашиваете, откуда я о вас узнал. Люди рассказали, а кто — неважно. Главное, мы теперь переписываемся, можно сказать, немножко познакомились. Лариса! Вы просите, чтобы я написал о себе. Писать мне особенно нечего. Образца 1923 года, холостой, неженатый. До войны учился, да еще работал немного токарем. Вот и вся моя анкета. А кто я сейчас и где, об этом писать не положено, военная тайна. Сам не знаю и вам не скажу. Лариса! У меня к вам большая просьба: пришлите мне свою фотокарточку. А то я вас совсем не представляю. Мне, конечно, рассказывали, но это все не то. Знаю только, что вы хорошая девушка, это по письму видно. Поздравляю вас с праздником Октябрьской революции, только письмо мое, наверное, придет уже после праздника. Очень буду ждать вашего ответа. Яков Косенко. 1 ноября 1942 года.
Лариса, дорогая! Большое спасибо за фотокарточку. Я это письмо пишу, а сам смотрю на нее и представляю, какая вы есть. Письмо пишу ночью. Мы тут наоборот живем: днем спим, а ночью воюем. Ночи сейчас длинные, идут тихо. Вы пишете, что у вас уже снег. Здесь тоже снегу много. Каждый день траншеи чистим. Лариса! Вы просите меня прислать фотокарточку, так у меня нет. Одна, правда, есть, так еще довоенная. Ее посылать не стоит. Вот если сфотографируюсь где-нибудь, обязательно пришлю. Пишите, Лариса, ответ. Буду ждать. Ваш Яков Косенко. 1 декабря 1942 года.
Лариса! Сегодня новый год. А я себе еще три месяца назад дал зарок: если доживу до нового года, напишу вам. Не знаю, как и начать, как объяснить вам все, чтобы стало понятно. Понимаете, Яша Косенко вам не писал. Он только собирался вам написать, да не успел. Яша Косенко был мой друг. Мы с ним вместе целый год воевали. Сначала в лыжной бригаде. Я еще его на лыжах ходить учил. Потом, весной, бригаду расформировали, а нас вместе направили в одну часть. Мы все время вместе держались. Яша был настоящий друг и товарищ. Родных у него не было, сам он из детдома. А этот детдом остался на оккупированной территории. Яше даже письма писать было некому. Конечно, есть у нас ребята — балуют, пишут письма направо и налево. Все, мол, веселей время проходит. А Яша не писал. Гордый был. Ну, и стеснялся маленько. Потом его один солдат уговорил вам написать. Он у вас в госпитале лежал и фамилию знал, и адрес. Яша сначала отнекивался, а потом все же согласился. «Ладно, — говорит, — напишу. Первого числа напишу, как новый месяц начнется». До первого оставалось дня, кажется, два. А как раз 1-го октября Яшу убило. Вечером писарь прибежал, все выспрашивал, куда можно Яшину похоронную отправить. Отчитаться, говорит, надо по всей форме. Обидно тогда мне стало очень. Сидим мы в землянке, где все осталось, как при Яше. И столик тот же. Он еще на спор гвоздь в него ладошкой забивал. Ладошку поранил. А тут ребята уже его плащ-палаткой этот стол накрыли. И похоронную даже некому послать. Вот тогда я и решил: напишу за него письмо вам, и если жив буду, до нового года все буду за него писать. А в новый год напишу правду. Конечно, если бы Яша сам вам письма написал, так они бы интересней были. Он о своей жизни рассказывал очень хорошо. А мне и писать нечего было вовсе. Лариса! Я так подумал. Вот погиб Яша. И никто его помнить не будет. Самого меня могут в любой час убить, а друзей у него больше не было. Вот и решил я вам за него написать. Может быть, хоть вы будете вспоминать теперь о Яше Косенко. Не обижайтесь, Лариса. Я хоть на несколько месяцев, а память о друге оставил. Отвечать на это письмо не надо. Прощайте. 1 января 1943 года. Виктор Бушуев.
style='spacing 9px;' src="/i/77/457677/i_005.jpg">
НАУКА КАПИТАНА ЧЕРНООКА
Не спалось. Устал так, что порой к горлу подкатывала тошнота, а все равно не спалось. Виктор сбросил с себя полушубок, которым укрывался, сел и шепотом выругался. В избе было душно, воздух густо настоялся на запахах потных тел, табачного дыма, валенок и портянок, сохнувших на железной печке. Из кухни доносился прерывистый, с захлебом, храп. На большом — в треть комнаты — столе помахивала бледным язычком пламени коптилка. У стола сидел в распоясанной гимнастерке капитан Черноок и в упор смотрел на Виктора. Виктору стало не по себе от этого взгляда. Про Черноока говаривали, что он немножко того… Тронутый, что ли. Вон и сейчас сидит, когда все спят. Все думает. А о чем, не скажет. Не любит разговаривать. Мрачная личность. Виктор деланно зевнул, встал и, осторожно ступая между спящими на полу, обогнув большую, подвешенную к потолку зыбку, подошел к столу. Черноок продолжал смотреть на него, теперь уже немножко скосив глаза, отчего стали видны белки и взгляд приобрел звероватость. «Ишь, бизон, — с неприязнью подумал Виктор. — Того и гляди, подденет». Капитан и вправду чем-то напоминал бизона: шея короткая, здоровенный, плечистый, на лоб свешивается жесткая косая челка, в черноте которой — даже сейчас видно — поблескивают седые нити. Он молча шевельнул всем своим большим телом, подвинулся, приглашая Виктора сесть. Места на широкой лавке было много, и Виктор сел поодаль от капитана, начал шарить кисет. Бросив его на стол, полез за бумагой в карман гимнастерки и, нащупав там небольшой сверток, тяжело вздохнул: — Эх, будь ты тройты… Капитан повернул голову к нему и опять посмотрел в упор. Во взгляде его угадывался интерес, он, видно, хотел спросить, о чем Виктор вздыхает. И, поняв этот немой вопрос, Виктор пояснил: — Братцева убило сегодня, связного. Домой вот написать надо. Он достал из кармана сверток, обернутый в тонкую коричневую медицинскую клеенку, развернул его. На стол легли красноармейская книжка, небольшая, по размеру книжки, фотография и два письма в согнутых пополам конвертах. Еще раз вздохнув, он повертел красноармейскую книжку, раскрыл ее. «Братцев… Федор… Семенович… 1910…» Все это сейчас ни к чему. Сейчас надо написать о том, что Братцева больше нет. Положив книжку, он взял фотографию. Еще не взглянув — узнал, несколько дней назад Братцев показывал ее, тогда еще совсем новенькую. Всего несколько дней прошло, а фотография уже не выглядит новой. Уголок оборван и потускнела. А может, это от света? Свет здесь плохонький… На фотографии женщина в платочке. Большие руки она положила на худенькие плечи стоящих по бокам белобрысых девчонок. А на коленях у нее мальчишка, совсем еще маленький. Все четверо испуганно жмутся друг к другу и по-деревенски прямо смотрят с фотографии. Жена и дети. Семейный портрет. Продукция какого-то залетного фотографа. Капитан завозился, придвинулся к Виктору, наклонился, норовя получше рассмотреть фотографию. Виктор протянул маленький глянцевитый листок: — На днях получил Братцев. Трое сирот вот осталось. Черноок взял фотографию толстыми пальцами, осторожно пододвинул ее к коптилке. С минуту смотрел на нее и вдруг страшно скрипнул зубами. В груди у него что-то уркнуло, глаза стали совсем дикие. Виктор оторопело глянул на него, а капитан неуклюже вылез из-за стола и, сильно сутулясь, пробрался вдоль стенки в угол, лег там, затих. Разное говорили в полку о командире роты автоматчиков капитане Чернооке. Виктор, сидя у стола и пуская к потолку табачный дым, подумал, что, пожалуй, есть в этих рассказах доля истины. Вон ведь как его передернуло. Не иначе и вправду немцы сожгли живьем всю его семью — и жену, и детей, и отца с матерью… И еще вспомнилось, как на собрании партийного актива дивизии начальник политотдела перед наступлением вразумлял всех, что успех подразделений теперь будет измеряться количеством взятых пленных. Вразумлял, вразумлял и вдруг спросил: — Капитан Черноок здесь? — Я! — привычно рявкнул капитан, поднимаясь. — Вас персонально прошу запомнить, — полковник подчеркнул слово «персонально». — Врага уничтожают тогда, когда он не сдается. — И вновь нажим на словах «уничтожают» и «не сдается»… Долго еще тогда по рядам шел смешок. А комбат Сизов, глядя на капитана, глубокомысленно изрек: — Мужик, что бык. Втемяшится в башку какая блажь… Да-а… А письмо все же надо написать. Уж лучше сразу. Это он по опыту знает. Уж лучше сразу. Расставив руки, Виктор по-журавлиному прошагал на свое место, достал полевую сумку. Когда вышагивал обратно, зацепился сумкой за зыбку, едва не упал и, неуклюже переступив, тяжело плюхнулся на лавку. Ругнувшись еще раз, достал бумагу и карандаш. На минуту вновь стало тихо. И вдруг из зыбки послышалось кряхтенье, будто кто-то подымал непосильный груз. И сразу же раздалось недовольное фырканье, сменившееся крепким требовательным плачем. На печке вскинулась незаметно прикорнувшая там старуха, хозяйка избы. Бормоча под нос, она, не слезая с печи, стала качать зыбку. Плач, однако, не утихал. Он, казалось, наполнял избу до краев. И такая была в нем сила, что спавшие до этого мертвецким сном офицеры и солдаты один за другим начали просыпаться. Из всех углов послышались протяжные зевки, кряхтенье, кашель. Тут и там зауглились огни самокруток. — Вот дает! — Воздух! — Сразу два сигнала играет — на побудку и на обед! Комбат Сизов, почесывая грудь и широко зевая, усмехнулся: — Это он нас приветствует, освободителей. И в нашем лице всю победоносную Красную Армию. — Ох, господи, прости… — отозвалась тоскливым вздохом старуха. Шутки как-то разом умолкли, и стало слышно, что ребенок плачет теперь тише, видно, устал. В этом плаче уже не было требовательных ноток, а только жалоба — скорбная и безнадежная, бередящая душу. Виктор невольно передернул плечами. Плач нарушал привычный ход мыслей, и слушать его было не просто неприятно — стыдно. — Бабуся, а мать-то его где? — спросил он. — Жива ли? Старуха снова вздохнула. — Жива. Чего ей сделается… — Так что ж это она, внука вам подкинула? Его ведь, наверно, кормить надо? — Ну. Ись вон просит. — То-то и оно. А мамаша его норовит с довольствия снять, — вмешался в разговор Сизов. — Не знаю. Хоронится, поди, где-ко. Вас страшится. Помолчав немного, старуха протяжно пробормотала: — Ох, господи, прости нас, грешных… — Страшится, говоришь? А чего ей страшиться? Все, кто был в избе, прислушивались к этому разговору. И только плач — по-прежнему безутешный, жалобный — нарушал настороженную тишину. — Так ребенок-от фриценок… Старуха произнесла это просто, без нажима, так, как сообщают соседке незначительную деревенскую новость. Сизов помолчал и, не найдя, что сказать, легонько свистнул. Старуха тоже замолчала, только сильней стала трясти зыбку. Ребенок все плакал. Другой стала тишина в избе. Виктор физически почувствовал, как она загустела. Вроде воздуху сразу стало меньше. Кто-то коротко и зло выругался. И опять все молчали, придавленные этой гнетущей, недоброй тишиной. Только плач не изменился. Усталый и жалобный, он лился и лился, без конца. В нем Виктору почудилось сейчас равнодушие ко всему, что говорили и делали люди, заполнившие эту деревенскую избу. Тяжело и неуклюже завозился в своем углу капитан Черноок. Он встал на колени, лицом к стене и, согнувшись, начал рыться в своем мешке. Потом сунул что-то за пазуху, выпрямился и с натугой, опираясь на стену, поднялся во весь рост. Все смотрели на него. А он, не обращая ни на кого внимания, большой и звероподобный, шагнул к зыбке. Виктору бросился в глаза пистолет, висевший у Черноока на немецкий манер — спереди. Низко нагнувшись над зыбкой, капитан запустил в нее длинные руки. Запоздалое движение, словно ветерок по камышам, прошло по людям. Кто вытянул шею, кто приподнялся, кто сжал кулаки… Только бабка, не знавшая Черноока, равнодушно продолжала трясти зыбку. Черноок выпрямился, держа на отлете шевелящийся сверток. Неуловимым движением сбросил на пол серую тряпицу. И тут же уложил продолжавшего плакать ребенка обратно. Потом вытянул из-за пазухи длинную новую портянку и вновь склонился над зыбкой. Все это делалось быстро, ловко, можно сказать, привычно. И когда Виктор потом вспоминал эту сцену, в памяти больше всего удержалось именно это впечатление — Черноок делал привычное для него дело. Но сейчас Виктор еще не думал над этим. Он просто перевел дух. И по людям вновь прошло движение, каждый невольно шевельнулся, будто освободившись от большого груза. Капитан между тем вновь выпрямился, прижав к груди сверток, на этот раз белый. И сразу же начал раскачиваться, баюкая ребенка, продолжавшего плакать устало и безнадежно. — Силен… — начал было комбат Сизов, но тут же оборвал фразу: Черноок запел. Запел ту самую колыбельную песню, которую слыхал, наверно, каждый из находившихся здесь.СТАРЫЕ МОЛОЖАНЕ
«Военный совет» провели ночью, после того как накормили всех жителей — и ребят, и женщин, и старика. Ребята улеглись за печкой, женщины сидели около них, о чем-то переговариваясь шепотом. Старика пригласили к столу, на котором Пермяков развернул карту. Старик был древний, ветхий, но соображал хорошо. Да и карта попалась свежая, составленная незадолго до войны. И вскоре Пермяков разговаривал со стариком так, словно сам издавна жил в этих местах, уверенно называя деревни, ручьи, дороги, просеки, даже изгороди. — Значит, Старые Моложане… — задумчиво проговорил старший лейтенант. — Они, милый, они, — откликнулся старик. — На самом угоре. Речка-то, ты правильно говоришь, с этой, с нашей стороны. Небольшая речка, Редья называется. Деревня бо-о-льшая была. Да спалил немец, начисто спалил. Кто где — и не знаем сейчас. Мы вот здесь прячемся… Комбат Михайлов, грузный, черный, громко крякнул и пришлепнул по карте. — Заманчиво, а, начальник штаба? — прогудел он. Пермяков в ответ неопределенно хмыкнул. Он и сам видел, что заманчиво. До деревни — лесной массив, километров семь. Деревня на высотке, господствует над местностью. Лес на карте зеленым языком огибает деревню с севера и выходит на крупное шоссе. А немного в стороне — перекресток, еще одно шоссе. Оседлать бы этот перекресток или хотя бы занять деревню, чтобы контролировать огнем большое пространство… Да, заманчиво! Игра, как говорится, стоит свеч. Ему не хотелось сейчас вот так взять и сказать свое мнение. Да оно еще и не сложилось окончательно. Но он видел, скорей чувствовал, что командира батальона уже захватила идея внезапного удара, что ему хочется вырваться вперед, отличиться. Самолюбивый, черт его дери, комбат. Впрочем, не самолюбивых командиров, кажется, не бывает… Если разобраться, то дело-то очень уж рискованное. Соседи где — неизвестно, артиллерия отстала, и даже штаб полка неведомо где болтается… А ведь нужно и боеприпасы подвезти, и солдат накормить, и тылы подтянуть. Вслух Пермяков ничего этого не сказал. Он только молча смотрел на карту. Деревня Старые Моложане была на краю листа. Черненькие прямоугольнички домов, несколько черных квадратиков вдоль дороги — сараи. Синяя змейка реки… Условность… А на самом деле — что? Примостившийся в углу землянки радист вдруг хрипло, видно со сна, выкрикнул: — «Кама» слушает! Комбат встал и направился к нему: хорошей связи с полком весь день не было. Слушая, как он докладывает обстановку, а потом помогая найти на карте нужные закодированные квадраты, высоты, отметки, Пермяков понял, что внезапная атака на рассвете — дело уже решенное. Комбат изложил командиру полка в общих чертах свой план, заручился согласием, успел кое-что попросить. И вдруг в его низком, гудящем голосе зазвучали такие нотки, что Пермяков посмотрел на него с удивлением. — То есть как… — гудел Михайлов. — Откуда? Кто ее пустил? Да… Как поняли?.. Прием. Получив, видимо, в ответ нелестный отзыв о своей сообразительности, он тем не менее рискнул еще раз попросить разъяснений: — Понимаю, товарищ десятый… То есть, ничего не понимаю… Как поняли?.. Прием. После этого слушал еще несколько минут, потом коротко бросил в трубку «вас понял», снял наушники, отдал их радисту и уставился на Пермякова. Все, кто были в землянке, молчали. Чувствовали, что комбат сейчас сообщит что-то необычное. А он, по-прежнему глядя на Пермякова, отрывисто спросил: — Ты лейтенанта Высоцкого знаешь? Да, Пермяков знал такого. Командир взвода, прибыл недавно, дней десять-двенадцать назад. Из училища. Высокий, крепкий, чернявый парень. Лицо смуглое и будто чуть лоснится. Еще запомнился тем, что затянут в офицерские ремни. Полную «шлею» имеет. Даже завидно стало. Красиво все-таки. Не дожидаясь его ответа, Михайлов заявил: — К нему мамаша приехала. Понял? Пермяков хмыкнул. Мамаша? Мать? Это как? И спросил первое, что пришло в голову: — Откуда? — Из Москвы, говорят. Вот, брат… Встречать велено. Связисты кабель тянут, так она с ними идет. — Да как она сюда попала? С делегацией, что ли? — Это, брат, у нее спроси. Ни с какой не с делегацией. К сыну приехала. Мать, она все может. — И Михайлов раскатисто хохотнул. — Ну, чего уставился? Вызывай лейтенанта, раз такое дело.Землянка как-то разом опустела, стало тихо. Только что было народу — не протолкаться. А сейчас землянка вроде даже просторней стала. Связисты прикорнули по углам у двери. Ребятишки и женщины не видны за печкой. Только борода деда белеет. А у стола — трое. Пермяков сидит боком к столу, норовит не смотреть туда, где высокая полная женщина шепотом разговаривает с сыном, с лейтенантом Высоцким. Женщина одета по-городскому. Белый пуховый платок она опустила на плечи. На ней темная доха, на стол она положила перчатки. Все это выглядит здесь, в землянке, не только непривычно, а как-то неправдоподобно. И даже сквозь запах застоявшегося махорочного дыма и сырости временами пробивается совсем уж чужой здесь аромат духов. Вот женщина наклонилась ближе к сыну и что-то негромко говорит ему — быстро и, пожалуй, сердито. Крупные золотые серьги при этом раскачиваются и поблескивают. «До чего ж похожи, — думает Пермяков. — Сразу скажешь, что мать и сын». Лица женщины и лейтенанта Высоцкого освещены плохо, пятнами. Но это, наверно, только подчеркивает сходство. Оба высокие, смуглые, чернобровые, кожа на лицах чуть лоснится. Вот только губы разные. У матери рот крупный, губы полные. А у сына рот небольшой, и губы он немного поджал, они в ниточку вытянулись. Еще в детстве, наверно, так делал, когда упрямился. Пермяков пишет боевое донесение о прошедшем дне, просматривает строевые записки из рот, а сам все время возвращается мыслями к тем, кто сидит по другую сторону стола. «Как она добралась сюда? Ведь это… Нельзя ведь! Не каждого же пускают! Пробилась. По блату? Кто его знает… Не без этого, наверно. Но сумела-таки добраться. До самой передовой. Из Москвы…» Что-то необычное есть в этой встрече матери с сыном. И дело даже не в том, что мать этого лейтенанта оказалась здесь, на фронте. Нет, не в этом дело… Женщина снова зашептала. Лейтенант Высоцкий слушал ее молча и, судя по всему, не очень внимательно. Он сидел, облокотившись на стол и обхватив голову руками. Мать наклонилась к нему близко-близко, шептала в самое ухо. Со стороны казалось, что она заговаривает его, колдует. Не прерывая шепота, женщина тронула сына за плечо. Он нетерпеливо, по-девичьи дернулся, повернул лицо к ней и довольно громко сказал: — Никогда! Мать испуганно выпрямилась, бросила быстрый взгляд на Пермякова, нахмурилась. Потом вновь нагнулась к сыну и что-то сказала ему. Он в ответ молча махнул рукой, ссутулился, вроде бы постарел. Пермяков сложил бумаги в сумку и вышел. Ему просто невмоготу стал чужой разговор. У входа в землянку он долго курил и думал о том, какая беда могла пригнать эту нарядную, холеную женщину вот так, налегке. Ведь не с радостью же она приехала к сыну на фронт. Разговор-то, видать, у них не больно радостный. Большая, наверно, беда, если ее даже во время войны нельзя носить одной… Тут, у входа в землянку, и застал Пермякова комбат Михайлов. Он чуть не натолкнулся на начальника штаба, и, отпрянув, сначала коротко выругался, а потом спросил: — Чего стоишь? Пермяков не сразу нашелся что сказать. Михайлов закурил трофейную сигарету и задумчиво протянул: — М-мда… С минуту они стояли молча, каждый думал о тех, что сидят сейчас в землянке. А потом Михайлов озабоченно прогудел: — Худо дело, начальник штаба. Боюсь, заблудимся в темном лесу. Это же самое Михайлов повторил, когда они вошли в землянку и, потоптавшись у дверей, сели за стол. — Худо дело. Темно… Связной поставил перед ними открытую банку американской колбасы, кружки, котелок каши, нарезал хлеб. Когда появились ложки, комбат попытался изобразить что-то вроде вежливого полупоклона: — Прошу с нами, — гудел он. — Скромный ужин, не обессудьте… Полупоклон у него вышел смешной, неуклюжий. Пермяков, глядя на него, чуть не рассмеялся. Женщина молча поблагодарила кивком, а лейтенант Высоцкий, который встал при появлении командира батальона, да так и остался стоять, смущенно кашлянул. Было видно, что дисциплина крепко въелась в него. Михайлов налил спирт, пододвинул каждому по кружке. Выпили молча. Спирт был зверски крепкий, у женщины перехватило дыхание. Она лихо тряхнула головой и показалась Пермякову в этот момент похожей на цыганку. Комбат извинился за то, что не предупредил о крепости напитка, говорил еще что-то, но разговора так и не получилось. Женщина отвечала односложно, Пермяков и Высоцкий помалкивали. Михайлов тоже вскоре смолк, сосредоточенно хмурился. В одну из затянувшихся пауз он посмотрел в угол, за печку, и негромко позвал: — Дед, а дед… Дедушка! Иди сюда, погрей кости. Дед зашуршал за печкой, покряхтывая, встал, вроде бы засмущался, но от соблазна удержаться не смог. Шаркая валенками, подошел к столу, а когда пригласили, сел. Спирт он выпил истово и закусывать не стал, только понюхал корочку. Комбат посмотрел на него в упор и спросил: — Слушай, дед, ты нас не сможешь выручить? Проводника, понимаешь, нам надо. Темно, понимаешь, а дорог тут нет. Как бы не заблудились солдатики. Могут зря головы сложить. Дед покачал головой и замер, глядя в пол. Комбат поелозил на скамейке и снова загудел: — В лес нам надо, северней Старых Моложан. Вдоль дороги который… — По какому можно к большой дороге выйти, — негромко поддакнул Пермяков. — Вот-вот… Дед глянул на Пермякова, отвел глаза. Комбат плеснул в кружку спирту, подвинул ему. Дед погладил бороду, неторопливо взял кружку и так же неторопливо выпил. Потом отломил корочку, понюхал, поковырял ею в банке с колбасой, съел. Все молчали. — А ежели… Ежели я откажусь, что будет? — спросил старик, ни на кого не глядя. — Что будет, что будет… — Михайлов сердито встал, сделал пару шагов по землянке. — Ничего не будет. Кровь лишняя будет. — Нам, дедушка, исподтиха надо. Чтобы фриц не учуял. Мы его тогда врасплох захватим. И дальше погоним. — Пермяков наклонился к деду и проговорил все это опять же негромко, но твердо. Дед шумно выдохнул и, не отвечая ему, посмотрел за печку. Оттуда послышался сдавленный вздох, похожий на всхлипывание. Тогда дед сказал: — Такое дело миром надо решать. Как люди скажут… Мы тут миром живем. Миром, значит… На миру и смерть красна. — Ну, какая там смерть! — хохотнул комбат. — Проводишь нас — и домой. Провожатых дам. Дед уклончиво промолчал. Пермяков дал ему закурить. Запалив самокрутку, старик встал и, шаркая кривыми ногами, ушел за печку. В землянке воцарилось молчание. Комбат стоял, заложив руки за спину и покачиваясь. Высоцкий сидел, напряженно выпрямившись, в глазах у него поблескивал интерес. Его мать, видимо, плохо понимала происходящее, переводила взгляд то на одного, то на другого. И Пермяков, продолжавший украдкой наблюдать за ней, подметил, как женщина начинает тревожиться. Вот она хрустнула пальцами, вот плотней запахнула платок. Она чувствовала, сердцем материнским чувствовала, что разговор идет о чем-то важном, касающемся ее сына. Она поняла, что помочь сыну может только старик. И она повернулась в ту сторону, куда он ушел. Дедушка… Голос у женщины был низкий, с трагическими нотками. — Вы согласитесь, дедушка… Сын вот у меня… Туда пойдет.
Пермяков лег в мягкий, сыпучий снег. Разгоряченный быстрой ходьбой, он не чувствовал холода. Низко нагнув голову и ощущая лицом покалывание снежинок, заполз под густую ель, осторожно приподнялся. От опушки вниз, к дороге, уходила ровная поляна. Почти в центре ее горел громадный костер. Хорошо было видно, как в серое небо летят искры. В сторонке стояли лошади — не меньше двух десятков, парами запряженные в повозки на больших колесах. Вокруг костра грелись люди. Некоторые из них стояли, протянув к костру руки, несколько человек сидели на каких-то ящиках. Вот они, немцы… Один из них повернулся спиной к костру, задрал полы шинели и нагнулся, грея зад. Пермякову показалось, что этот немец смотрит прямо на него, и он невольно плотней вдавился в снег. А немец вдруг двинулся к опушке, на которой залег сейчас батальон. У старшего лейтенанта напряглась спина. Он весь подобрался и успел подумать, что зря отдал связному автомат, когда полез под елку… Немец в это время подошел к нескольким ящикам, лежавшим в стороне от костра, нагнулся над ними. И только сейчас Пермяков увидел, что рядом с этими ящиками стоит миномет. Немец достал из ящика мину, осмотрел ее и сунул в ствол миномета. Раздался негромкий хлопок. Не проявляя никакого интереса к нему, немец тут же повернулся и пошел к костру. Старший лейтенант несколько минут прислушивался, стараясь уловить звук разрыва, но так ничего и не услышал. «Для острастки стреляет», — подумал он и усмехнулся. В самом деле — куда фриц палит? В белый свет?.. К небу с присвистом и шипением рванулась ракета. Легонько треснув в вышине, она рассыпалась стайкой красных звездочек. Миг, один миг висела эта стайка неподвижно. И в этот миг над поляной, над лесом, над дорогой вместе с красными огоньками висела тишина — густая, ватная тишина. Только искры над костром продолжали свою бесшумную пляску. Но вот, сначала медленно, нехотя, а затем все быстрей и быстрей, полетели вниз красные огоньки, оставляя чуть заметные на фоне неба дымные следы. И тут же вокруг загремело, застучало, ухнул взрыв. Увязая в снегу, к костру бежали, стреляя на ходу, неуклюжие фигуры в белых маскхалатах. Брошенная кем-то граната угодила прямо в костер, и он выплюнул большой огненный ком. Пермяков, пока выбирался из-под елки, приотстал. Когда, тяжело дыша, подбежал к костру, уже все было кончено. Еще раздавались отдельные автоматные очереди, еще трещали в лесу разрывные пули, но уже жались в кучу, подняв руки, десятка два немцев, одетых в грязно-зеленые шинели, уже крутился и рявкал около повозок комбат Михайлов, уже бежала цепь белых фигур к шоссе, уходившему темной лентой за лес. Пермяков остановился рядом с повозкой. Одна лошадь из упряжки, видимо, вырвалась. Вторая же — большая, с гладкой гнедой шерстью — стояла, широко расставив ноги и низко опустив голову. Из ноздрей на снег часто-часто капала кровь. Старший лейтенант побежал было к тому месту, где командовал, размахивая руками, Михайлов. И тут услышал знакомый посвист пулеметной очереди. Пермяков остановился, пригнулся. И вновь раздалось злое посвистывание вперемежку с дробным стуком разрывных пуль. Солдат, копошившийся у костра в нескольких шагах от Пермякова, попытался выпрямиться и кулем сунулся в снег. Одиноко дымившая в стороне головня вдруг подпрыгнула, словно живая, рассыпав несколько черных угольков. Раненая лошадь резко дернула кожей, попыталась взмахнуть головой и опустила ее еще ниже. Новый перестук пулемета тут же подхватывала дробь пулевых разрывов. Откуда шел этот огонь, определить было трудно. Кинувшись к опушке, старший лейтенант на минуту остановился. Вот опять очередь, опять… Да, пожалуй, стреляют через лес, через этот узкий лесной язык. Надо что-то делать… Кинулся было навстречу выстрелам, но тут же остановился. Нет, так нельзя… Выскочив обратно на поляну, Пермяков увидел то, что нужно: три солдата волокли станковый пулемет. — За мной! — крикнул им на бегу старший лейтенант. Он огляделся, выбирая позицию, и решил поставить пулемет на небольшом пригорке около самой опушки. — Крой туда! — махнул Пермяков. Солдаты тут же развернули пулемет, один из них лег на снег, взялся за ручки. Длинная очередь отозвалась в лесу шелестящим эхом. Солдат, лежавший за пулеметом, вопросительно посмотрел на Пермякова. Старший лейтенант кивнул. Тогда солдат дал еще несколько очередей, поводя стволом то вправо, то влево. Потом все четверо с минуту прислушивались. Выстрелов больше не было. Ни одного.
Тело лейтенанта Высоцкого Пермяков увидел сразу, как только спустился с пригорка. Лейтенант лежал на спине, широко раскинув руки — так, как рисуют убитых на картинках про войну. Шапка валялась рядом. Черные волосы, еще не потерявшие живого блеска, были гладко зачесаны назад, открывая широкий ровный лоб. Пермяков не любил подходить к убитым. Не подошел и на этот раз. Постоял, посмотрел: как же это так? Ведь только что мать приезжала… И тут же вспомнилось: женщина наклонилась к сыну, шепчет ему в самое ухо, трогает за плечо. А он говорит: «Никогда!» Михайлов встретил начальника штаба шумно: — Жив, курилка?! Вот и отлично! Скоро танки подойдут: я с батей связался. — И, не в силах сдерживать радости, хохотнул: — Партизан, партизан! Слыхал, как орали? За партизан приняли фрицы. Сигарет тебе дали? Нет еще? Сейчас принесут. На, кури! Взяв протянутую комбатом пачку сигарет, Пермяков задумчиво сказал: — Ты знаешь, Высоцкого-то убило… — Что ты говоришь? Вот ведь как… Они помолчали. К комбату подбежал связной, его вызывали к рации. Махнув рукой в сторону шоссе, Михайлов уже на ходу крикнул: — Я буду в районе развилки. А ты иди в деревню, танки встречай. Приведешь их. Отойдя несколько шагов, он вдруг остановился, повернулся к Пермякову: — Старика-то тоже убило, слыхал? Отсылали его домой, так не ушел. Посмотреть, видно, хотел… Еще раз зло махнув рукой, комбат тяжело зашагал к шоссе. Пермяков несколько раз сосредоточенно затянулся, потом крикнул связного и пошел к голому белому холму, на склоне которого виднелось несколько опаленных, мертвых деревьев. Он шел и думал, какое нелепое и какое русское название у этой деревни: Старые Моложане.
Последние комментарии
4 часов 11 минут назад
21 часов 32 минут назад
21 часов 55 минут назад
22 часов 10 минут назад
22 часов 11 минут назад
22 часов 11 минут назад