Обретения [Андрей Дмитриевич Константинов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Константинов Юность Барона. Книга вторая: Обретения

— Я скоро приеду! Слышишь? Жди меня!

Я очень скоро приеду за тобой!

О-БЯ-ЗА-ТЕЛЬ-НО ПРИ-Е-ДУ!!!..


Глава первая

«Приееду — приееду — приееду…» — отстукивали по гладким рельсам пульсацию сердца колеса. И все так же пролетали за окном громоздящиеся друг на друга черные, плотные шеренги лесов.

Подмосковье плавно и незаметно перетекало в Ярославщину.

Барон докурил папиросу до самых кончиков обожженных, несмываемой желтизны пальцев, вдавил окурок в служившую пепельницей консервную банку и толкнул дверь. Узенькими тропками, в одних вагонах — по коврам, в других — деликатно огибая свесившиеся в проход ноги спящих, зашагал в хвост состава, отыскивая ресторан.

В очередном тамбуре он наткнулся на хмельного, лет двадцати семи парня. Короткостриженого, с характерной железной фиксой и с представительским «БОРЯ», наколотым на правом запястье. Сама пятерня в данный момент сжимала ополовиненную чекушку. Явно не первую за сегодняшний день.

Выдернув из горлышка газетную затычку, парень изобразил приглашающий жест — мол, не желаешь?

Барон отрицательно качнул головой.

Пожав плечами (дескать, было предложено), парень принял внутрь большой глоток, поморщился, рыгнул, не без усилия, но удержал горячительное содержимое в себе. После чего аккуратно заткнул бутылку и убрал во внутренний карман линялого пиджака.

— Стесняюсь спросить: на папиросы не богаты?

— Богачом себя не ощущаю, но имеются.

— Будь другом, дай твоих покурить? — распознав своего, попросил БОРЯ. — А то чужие надоели.

— Тебе бы сейчас не папиросу, а супу похлебать. Пока совсем не развезло, — заметил Барон, доставая портсигар. — Держи. Спички-то есть?

— Благодарствую. Уж этого дерьма…

Парень жестом фокусника чиркнул спичку о грязный сломанный ноготь.

Профессионально, по-блатному, закурил в кулак.

— А супу — да, оно бы неплохо. Но другим разом. Потому как «подаришь» уехал в Париж, остался только «купишь».

— Понятно. Давно от Хозяина?

— Третьи сутки на перекладных. Ша! А ты откуда… весь такой осведомленный?

— Интуиция.

— Чего сказал?

— Я говорю, догадался. За что чалился?

— За недоразумение.

— Приятно поговорить с образованным человеком. Домой направляешься?

— Не домой, но через: заскочу на пару деньков в родные края. Имею желание сперва за Галькины дойки подержаться, а после к председателю зайти. Оченно хочется услышать в его исполнении популярную песню.

— Ну, про Гальку понятно. А что за песня?

— «За-а-чем он в на-ааш колхо-оз приеха-ал? За-ачем на-аа-рушил на-аш по-окой?»

— Так ты, выходит, пейзанин?

— Ты это чем щас в мою сторону швырнулся? — напрягся парень, учуяв насмешку.

— Я говорю, труженик полей?

— Агась. Труженик. По чужим лейкам.

— Пойдем, Боря, составишь компанию. Я как раз в вагон-ресторан направляюсь. Супом угощу. За вкус не ручаюсь, но горячо будет.

— А ничё что я небритый?

— Если морду в шлёмку макать не станешь, может, и обойдется.

Парень глумливо сложил ладошки домиком:

— Обзовись, благодетель?!

— А зовут меня просто — Демьян Зосипатыч. Пошли…


Через пятнадцать минут Борис, держа тарелку на весу, жадно хлебал фирменный, от шеф-повара, московский борщ с якобы копченостями, одновременно с воодушевлением поглядывая на порцию только что принесенных официанткой сосисок с зеленым горошком. Барон, пока не подоспели заказанные биточки, коротал время за пивом — теплым, но на вкус относительно свежим, и изучал глазами посетителей кочевого ресторана.

Таковых в этот близкий к полуночи час было немного: чинно вечеряющая благообразная супружеская пара, в одиночестве опустошающий штофик коньяка типичный командировочный да шумная компашка, представленная двумя старлеями-летунами, закадрившими попутчиц-студенток. Возвращающиеся из отпусков господа офицеры, держа марку, заказали на десерт шампанское и фрукты, наверняка изрядно облегчив тем самым содержимое своих кошельков. Это ведь только в песенной интерпретации «летчик высоко летает — много денег получает». Опять же, в концовке отпуска на кармане у правильного служивого человека редко остается больше чем на такси и на опохмельное послевкусие.

Летуны взахлеб травили байки, активно помогая себе руками, а девицы шумно охали, не забывая при этом налегать на виноград.

— Уф-ф! Люблю повеселиться, а особенно — пожрать!

Борис отставил пустую тарелку и с выражением блаженства на лице откинулся на спинку диванчика.

— Как супец?

— Борщец — зашибец! Хотя здешний ложкарь, по ходу, приворовывает. По крайней мере без казенного мяса всяко не сидит.

— Раз не сидит, значит, когда-нибудь сядет.

— Ему только на пользу. Но все равно последний раз я такой наваристый супец годика эдак полтора взад пробовал, — Борис задумался. — Могу даже конкретное число назвать: в ночь на 24 февраля тыща 961 года.

— Это что ж вам, по случаю праздника рабоче-крестьянской красной армии, усиленную пайку замастырили?

— Как же, дождесси от них. Но ход мысли, Демьян Зосипатыч, правильный. В честь праздника духи тогда перепились люто. Утратив не только ум, честь и совесть, но и бдительность. Вот мы тогда, под шумок, кобелька конвойного — во-от такенный загривок, ростом чуть повыше по́ней в цирке, а злющий — уууу! Короче, прямо в питомнике его удавили, вынесли и на мясо пустили. Ох и пируха была!

— Мерзость какая! — Барон покосился на и без того не шибко аппетитно выглядевшие, скукожившиеся от перевара сосиски. — Ты бы повременил с воспоминаниями? А то я после таких подробностей спокойно пожрать не смогу.

— А чё такого? Мясо-то тока по нормам положенности проходило. Да и то… куда-то мимо проходило. А в лагере голод не тетка — всякого заставит совесть съесть. Не то что кобеля. Знаешь, никогда бы не подумал, что с овчарки такой козырный навар получается. А уж стюдень с костей!

— Я ж тебя как человека прошу! Вон, разлей лучше, остатки-сладки.

— Это мы завсегда! — Борис с готовностью схватил графинчик, идеально ровно раскидал водку по стопкам. — Нас просят — мы делаем. Давай, Зосипатыч, выпьем. За первого приличного человека, засветившегося на моем горизонте за последние четыре года и три дня.

— Неужто в лагере на всю кодлу ни одного приличного не сыскалось?

— Не-а. Правильные были, а вот приличных…

— Разжуй, будь ласка? Дико интересно: в чем принципиальная разница?

— Легко.

Борис опустошил стопку, застыл, прислушался к чему-то, а затем поднялся и, нимало не конфузясь, пояснил:

— Тока я, это, сперва до толчка добреду. Облегчусь. А то после казенной пищи мои кишки с ресторанного борща от изумления симфоническую музыку заиграли.

Слегка покачиваясь, Борис направился в конец вагона.

Проходя мимо столика, за которым ужинала супружеская пара, он считал с лица женщины неодобрительное, даже брезгливое выражение и, намеренно громко пустив газы, затянул:

— За-ачем он в на-аш колхоз приехал? Зачем, а гла-авнае — на ко-ой?

«Пейзанин и есть!» — хмыкнул Барон и принялся расправляться с наконец-то поданными биточками.


— …Я, конечно, ничего не хочу сказать. Чкалов был великий ас, — заносчиво горячился летун, которого приятель шутливо называл Валентулей. — Но пролететь под мостом на самом деле не так уж и сложно. У нас, в армавирском училище, маневры на малых высотах…

— Ну-ну. Поглядел бы я, как ты на МиГе станешь маневрировать. Под мостом.

Поглощенный поглощаемыми биточками Барон не прислушивался намеренно к чужим разговорам, но летуны в данный момент заговорили чересчур эмоционально. По всему было видно, что этот их спор носит характер давний и принципиальный.

— А что такого? И на реактивных истребителях вполне можно летать так, как Чкалов. Главное, правильно определить расстояние до воды. Скажем, метр держать воду. Пилотажная скорость, самая оптимальная, — 700. И — вперед.

— Вперед к могиле. В лучшем случае к трибуналу.

— Да при чем здесь могила?! Я ж тебе говорю, при скорости в 700…

— А ты себе, хотя бы визуально, расстояние между мостовыми опорами представляешь?

— Разумеется.

— А ты в курсе, что человеческое зрение устроено так, что при подлете расфокус дает не расширение, а сужение пространства?

— Допустим. И чего?

— А того, что частичная потеря ориентации стопроцентно гарантирована. Это раз. Второе: на твоих, как ты говоришь, оптимальных семистах машину начинает…

— Мальчики! Снова вы про свои самолеты, — капризно надула губки одна из барышень. — Нам скучно!

— Ничего не поделаешь, Милка, — показно вздохнула ее подруга. — Об этом даже в песне поется. У них первым делом — самолеты, ну а девушки…

— Неправда! — возразил заносчивый. — В отпуске девушки у нас исключительно на первом. Равно как они же на втором и на третьем местах.

— Отставить скуку! — скомандовал сомневающийся. — Давайте-ка еще шампанского выпьем. Милочка, солнышко, будьте любезны, разделите вон то симпатичное яблочко на общее количество пайщиков. Пока Валентуля его в одно жало не прикончил.

— Я не понял? Что за наветы?!

Солнышко покорно взяло большое красное яблоко, разрезало его пополам и… взвизгнув, смахнуло обе половинки на пол:

— Мамочки! Червяк!

Летуны дружно загоготали.

— Не червяк, Милочка, а мясо.

— Во-во, надо его на кухню. Повару.

С этими словами соискатель лавров Чкалова носком ботинка пнул ближайшую к нему яблочную половинку в направлении буфетной стойки.

Наблюдавший за этой сценой Барон встал из-за стола, дошел до буфета, поднял с пола сперва один, затем второй кусок и обратился к гуляющей компании:

— Вы позволите?

— Да пожалуйста. Угощайтесь.

— Спасибо.

Барон возвратился за столик, тщательно протер яблоко салфеткой и положил перед собой.

— Мужчина, может быть, вы голодны? — не удержалась от колкости Милочка, она же солнышко. — У нас есть хлеб и колбаса.

— Благодарю. Я буду иметь в виду.

Барон не обиделся — эта веселая четверка была ему симпатична. Особенно Валентуля, с такой заразительной убежденностью рассуждавший о возможности пролета под мостом на реактивном истребителе. Иное дело, что, хотя по возрасту молодые люди и являлись, как и он сам, детьми войны, однако ленинградцев среди них не было. Потому как эти ребята явно не в курсе, что вот уже многие годы в его родном городе с человеком, брезгливо отправившим в помойку еду, прекращают общение и стыдятся знакомством.

Барон рефлекторно сложил половинки яблока в единое целое и вдруг подумал о том, что оно удивительно похоже на то самое, крымское, во многом благодаря которому он и познакомился с Гейкой.

А случилось это в первых числах сентября 1941-го.

В те дни, когда еще никто и представить не мог, сколь глубока окажется та чаша испытаний, что вот-вот предстояло испить защитникам и жителям осажденного города.


Ленинград, сентябрь 1941 года

Хоть Юрка и не собирался сегодня идти в школу, создать убедительную видимость было необходимо. Чтобы бабушка ничего не заподозрила. Поэтому он тщательно сымитировал в комнате традиционный творческий беспорядок утренних сборов, благо комната у него теперь имелась своя, отдельная. Бывшая родителей. Чьи портреты по-прежнему продолжали висеть над кроватью в обрамлении остального семейного фотоиконостаса.

Кстати сказать, в 218-й Юрке решительно не понравилось. И учителя здесь какие-то угрюмые, а то и вовсе злые. И одноклассники не чета прежним — все больше особняком, каждый сам за себя держится. В общем, в сравнении с родной «первой образцовой» — день и ночь[1]. Хорошо еще, что у Саньки с матерью не получилось уехать в эвакуацию. Вернее, им-то самим, может, и плохо, но зато у Юрки остался в Ленинграде старый приятель. Правда, теперь в один с ними класс ходит еще и Постников, но этот, разумеется, не в счет. С ним у Юрки в последнее время наоборот — сплошные контры. И хотя до выяснения отношений посредством кулаков дело еще не доходило, но уже близко к тому.

Ядвига Станиславовна заглянула в тот момент, когда Юрка запихивал в планшетку (подарок деда Гиля) тетрадки.

— Юрий! До первого звонка осталось двадцать минут.

— Успею.

— Галстук-то у тебя мятый, словно жевал кто. Я же вчера весь вечер глажкой занималась, почему не сказал?

— Да нормальный. Сойдет.

— У тебя все сойдет, — проворчала бабушка. — На вот, — она протянула внуку два квадратика печенья. — Скушаешь на переменке.

— Не надо, нас же кормят. Отдай лучше Ольке, она их страсть как любит.

— Ольга голодной не останется. А тебе, чтобы хорошо учиться, нужно больше кушать.

— Не вижу связи.

— Юрий! Не дерзи!

— Ладно.

Юрка принял от бабушки печенье, запихал между тетрадей.

— Всё, я пошел.

— После школы, пожалуйста, сразу домой. Не шляйтесь нигде со своим Зарубиным. Я вчера в очереди слышала, что на Роменскую снаряд залетел — так больше десяти человек раненых. И все больше дети.

— Так где Роменская и где мы?

— Юрий! Ты опять?

— Ладно.

— Оленьку я приведу с обеда. У вас сегодня во сколько уроки заканчиваются?

— Я точно не помню, — соврал Юрка. — Около двух, кажется.

— Вот видишь, почти час ей придется оставаться одной в квартире. А она еще не привыкла к такому, страшно ей.

— А чего там с садиком? Не слышно?

— Обещала Мадзалевская похлопотать, — Ядвига Станиславовна тяжело вздохнула. — Сегодня после работы снова к ней наведаюсь, если застану. Не ближний, конечно, свет, а что поделаешь. Так что к ужину меня не ждите, сами тут хозяйничайте…


Юрка вышел из квартиры и спустился во двор, где его уже дожидался кореш-закадыка Санька Зарубин.

— Здорова!

— Привет.

— Куда сегодня пойдем?

— Может, на Старо-Невский? Заодно до Роменской улицы догуляем.

— А туда зачем?

— Бабушка сказала, там вчера артиллерийский снаряд разорвался. Позырим?

— Ух ты! Пойдем, конечно.

Приятели нырнули в арку подворотни. Здесь, пропав из сектора обзора выходящих во двор окон, Зарубин спрятал свой ранец, а Юрка планшетку за массивной створкой распахнутых ворот, которые вот уже лет пятнадцать как никто не закрывал.

Налегке они вышли на Рубинштейна и на углу Щербакова переулка наткнулись на Постникова. Зажав между ног портфель, тот уплетал бутерброд с чайной колбасой, выданный матерью на завтрак. Как всегда не утерпел — хомячил сразу. Опять же, чтоб ни с кем потом, в школе, не делиться.

Юрка и Санька демонстративно молча прошествовали мимо, но Постников не удержался, окликнул:

— Эй! А вы куда это направились?

— Не твое дело.

— Вы чё? Опять прогуливаете?

— А тебе-то что? — огрызнулся Юрка.

— Мне-то ничего. Но если я расскажу твоей бабушке, что ты в школу не ходишь, знаешь что будет?

— Знаю. В лоб получишь.

— Это мы еще поглядим — кто получит.

— Чего ты к нам прицепился? — встрял в диалог Санька. — Давай жри дальше свой фашистский бутер и вали на геометрию. Пока тебе замечание за опоздание не вкатили.

— А почему это фашистский?

— А потому что — der Brot!

— Сами вы! — оскорбился Постников. — Между прочим, мой батя сейчас с фашистами сражается.

— Подумаешь, удивил. Мой тоже на фронте.

— А за тебя разговор не идет. Но вот у некоторых…

Постников выразительно прищурился на Юрку.

— ЧТО у некоторых? — напрягся тот.

— А у некоторых отцы — враги народа.

— Что ты сказал?!!

— Что слышал! Это ты своей сопливой сестрице можешь лапшу на ухи вешать. Про то, как ваш батя на Северный полюс уехал. Ага, как же! Дворничиха моей мамке рассказывала, что сама лично видела, как его ночью арестовывали и в тюрьму увозили.

— Ах ты, гад!

Сжав кулаки, Юрка бросился на Постникова, и Саньке стоило немалых усилий удержать его.

— Брось, не связывайся с дураком! Слышишь, Юрка? Пошли, ну его к лешему.

И Санька почти силком потащил приятеля, у которого внутри сейчас все буквально клокотало от бешенства, в направлении Пяти Углов.

Ну а Постников, как ни в чем не бывало, заглотил остатки бутерброда и поплелся в школу. Размышляя по дороге, как бы так умудриться убедить мать в том, что одного бутерброда на четыре урока всяко недостаточно. Мать работала буфетчицей в «Метрополе», и серьезных продовольственных затруднений семейство Постниковых покамест не испытывало.

А еще Петька подумал о том, что вечером надо будет подкараулить во дворе бабку Алексеева и наябедничать, что ее драгоценный внучок второй раз за неделю прогуливает школу. Выдрать она его, конечно, не выдерет, потому как прослойка[2]. Но все равно влетит сыночку врага народа по полной — и на орехи, и еще на что-нибудь другое останется.

* * *
Проводив Юру в школу, Ядвига Станиславовна посмотрела на часы и решила дать Оленьке поспать лишних десять минуточек. А сама достала из комода старую объемистую тетрадь в зеленом сафьяновом переплете, прошла на кухню и подсела к столу. Вчера за всеми навалившимися хлопотами она не успела занести в дневник очередную запись.

Вот ведь как бывает: на протяжении долгой и, мягко говоря, непростой жизни Кашубская никогда не испытывала тяги к самовыражению посредством ведения дневника. Однако с началом войны фиксация каждого проживаемого отныне дня отчего-то вошла в привычку, сделалась необъяснимо важным ритуалом. Похоже, правы психологи, утверждая, что ведение дневника можно рассматривать как одну из форм человеческого выживания. Пускай и неосознанную, но мобилизацию воли и характера. Требующую таких качеств, как настойчивость, принципиальность и аккуратность.


«4 сентября. Четверг. Вот и случилось то, о чем люди в очередях шептались всю прошлую неделю, — официально объявили о снижении норм продажи хлеба населению. На Оленьку с Юрой, вместо былых 400 грамм, теперь будет выдаваться 300[3]. Конечно, это пока еще не катастрофа, за день мы свои хлебные карточки не выедаем, но выкупаем все. По вечерам раскладываем на столе в гостиной бумагу и сушим на ней сухарики. Детей это забавляет, а вот меня… Слишком хорошо я помню зиму 1919 года в Петрограде. И хотелось бы забыть, да не могу.

Не перестаю молить Бога за Люсю Самарину, которая замолвила словечко и помогла устроиться в Публичку. Все-таки хотя бы и одна на троих, но зато служащая карточка у нас теперь имеется. По нынешним временам — настоящее сокровище.

Мало нам тревог с воздуха, так теперь еще стали обстреливать из пушек. Говорят, на Роменской от такого вот прилетевшего снаряда погибло не меньше десяти человек.

Днем что-то горело в районе Витебской-Сортировочной, где в начале 30-х работал покойный Всеволод. Казалось бы, какой смысл, если поезда с Витебского больше не ходят? Впрочем, война и здравый смысл — понятия несовместимые.

Где же ИХ доблестная Красная армия? Или на деле она существует лишь в кинокартинах с участием артиста Крючкова?»


Ядвига Станиславовна отложила перо, болезненно припомнив недельной давности визит Кудрявцева, чьи пессимистические прогнозы сбывались с поразительной точностью. Володя был прав — спасения детей ради ей и в самом деле следовало предпринять все возможное и невозможное, дабы постараться покинуть город. Уехать, пускай бы и в неизвестность, и в никуда. Лишь бы там не разрывались на улицах среди бела дня случайно залетающие снаряды, унося десятки жизней за раз.

В последние дни Ядвиге Станиславовне снова сделалось по-настоящему страшно. Не за себя — она, слава Богу, пожила на этом свете. Страшно за детей. За последних представителей древнего фамильного рода Кашубских. При всем уважении к невинно убиенному зятю, с его заурядно-разночинной родословной.

Первый раз подобный, граничащий с шоком, страх Ядвига Станиславовна испытала десятого августа, когда услышала сводку Информбюро о занятии фашистами Старой Руссы. Именно в тот район, еще в последних числах июня, был эвакуирован детский сад, в который ходила Оленька. И именно там, под немцами, вместе с другими несчастными детишками могла оказаться внучка. Могла, если бы не Юра.[4]

А вышло так: узнав, что обязательным условием для выезда с детсадовской группой является стрижка под первый номер, до поры мужественно державшаяся обладательница роскошных, по ее собственному определению, косичек Оленька закатила такую истерику, что старший брат не выдержал и встал на сторону сестренки. Заявив, что он, будучи единственным мужчиной в доме, а потому — главой семьи (да-да, именно так и сказал!), принял решение. И Ольгу он никуда не отпустит.

«Ехать — так всем троим, а если оставаться — тоже только всем вместе», — отчеканил тогда внук. Причем в глазах у него появился доселе незнакомый стальной блеск, заметив который Ядвига Станиславовна невольно охнула: «Совсем ты, Юра, на папу стал похож, даже страшно до чего!»

Охнула, но в то же время облегченно выдохнула. По причине — чего греха таить — сугубо эгоистической. Так как этим своим решением Юрий как бы возложил долю ответственности за судьбу девочки и на свои плечи. С этого момента в доме Алексеевых-Кашубских снова появился с большой буквы Мужчина. И неважно, что этому мужчине месяц назад исполнилось всего тринадцать.

Очнувшись от печальных размышлений, Ядвига Станиславовна убрала тетрадь и пошла будить Оленьку — до открытия библиотеки оставалось сорок минут. За которые бабушке с внучкой надо было успеть не только позавтракать, но и, нога за ногу, доплестись…

* * *
В течение нескольких часов Юрка и Санька методично обходили дворы в районе Старо-Невского и прилегающих к нему кварталов, но поиски оказались безуспешными.

Заглянули, по ходу дела, и на Роменскую, где в результате вчерашнего артпопадания посредине булыжной мостовой зияла глубокая, диаметром не меньше 2–3 метров, воронка. Но кроме этого — ничего. Приятели даже расстроились, рассчитывая сыскать на месте настоящие снарядные осколки. Что есть, то есть: подростковые умишки продолжали безоговорочно верить в несокрушимость и легендарность Красной армии. А потому и помыслить не могли, что всего через неделю-другую количество таких вот осколков на душу ленинградца ежедневно и еженощно станет измеряться килограммами. И что сделаются они для мальчишек предметами не фетиша, но реальной, а не абстрактной до поры смерти.

Но все это случится позже, а пока…


Пока в Ленинграде стояла прекрасная теплая, солнечная погода. Расклейщик афиш методично обходил рекламные тумбы, обновляя программки с репертуаром кинотеатров, а на Гончарной улице выстроилась очередь к коляске мороженщицы, продающей фруктовое эскимо по 7 копеек за штуку, из которого дома варили кисель.

— Не, дохлый номер, — заключил Зарубин, провожая завистливым взглядом обладателей фруктового на палочке. — Лучше бы в школу пошли. Каши поели, и вообще. А еще лучше — прокатились бы к Федору Михайловичу.

— Может, напоследок на Лиговке пошаримся?

— Давай, — без энтузиазма согласился Санька. — Только все это без толку.

В глубине души Юрка и сам понимал, что изобретенный им способ заработка себя изжил. Все, закрылась лавочка. Закрылась после 28 августа, когда из города выскочили последние эшелоны с эвакуированными, после чего немцы захватили станцию Мга, окончательно отрезав Ленинград теперь уже и с восточного направления.

Об этом старательно умалчиваемом радиоточкой факте три дня назад им рассказал помянутый Санькой Федор Михайлович. С его слов, теперь из города можно было выбраться лишь одним путем — доехать с Финляндского вокзала до Осиновца и оттуда по воде, через Ладожское озеро, до Новой Ладоги. Вот только попробуй попади в этот Осиновец, когда на Финляндском и окрест скопились тысячи ожидающих очереди на отправку горожан. И это не считая беженцев из Прибалтики и соседних областей.

Разумеется, он, Юрка, из своего родного города бежать не собирался. Вот еще! Много чести фашистам, он их ни капелечки не боится. Но тревожно было за бабушку, которая очень уж сдала за последние месяцы (хотя виду и не подает, бодрится). И за маленькую Ольку, всякий раз ужасно пугающуюся, едва заслышав первые звуки сигнала сирены.

Настроение, и без того с утра испорченное перепалкой с гадом Постниковым, упало ниже некуда. Э-эх! Зря его удержал Санька. Надо было этой скотине двинуть пару раз. Чтоб не молол чего ни попадя своим поганым языком!.


И все же под самое окончание прогулки — а домой следовало вернуться не позднее половины второго — приятелям повезло: в одном из аппендиксов разветвленной системы проходных дворов, пронизывающих квартал дома Перцова, они наткнулись на стоящий у подъезда ЗИС-5. Погрузка в который, судя по едва заполненному кузову, только началась.

Двое грузчиков сноровисто выносили из подъезда тюки и ящики, а водитель трехтонки, забравшись наверх, принимал вещи, расставляя вдоль бортов. За этой процедурой наблюдал краснорожий, обильно потеющий дядька. Совершенно жлобской, как с ходу определил для себя Юрка, наружности.

По итогам очередной ходки грузчики, натужно пыхтя, выволокли массивный сундук. Прям сундучище.

— Поживее, что вы как мухи сонные? — сердито прикрикнул дядька, и двое молодцев с усилием забросили сундук в кузов.

— Ф-ффу. Перекурить бы, хозяин?!

— Какое перекурить? Поезд через два с половиной часа! А вы еще даже трети не перенесли.

Грузчики, неодобрительно крякнув, скрылись в подъезде.

— Ничего себе! — зашептал на ухо приятелю Юрка. — Под такое количество барахла надо целый отдельный вагон занимать. Когда позавчера почтальонка тетя Лида с Веркой уезжали, у них на двоих всего один чемодан был. Да узелок с бельем и харчами.

— А может, этот дядька — особо ценный кадр? Какой-нибудь секретный научный работник? — предположил Санька. — Может, у него там в ящиках книги специальные, чертежи, приборы?

— Да ты на физиономию его посмотри! Разве такие научные работники бывают?

— Мало ли у кого какие лица? Вон, возьми хоть Постникова: с виду вполне себе нормальный пионер. А на самом деле?

— Тоже мне!.. Сравнил. Круглое с квадратным. Ладно, давай попробуем.

И приятели, переглянувшись, подступили к потенциальному работодателю:

— Дяденька! Вам помощь не требуется? Вещи носить?

— Мы незадорого! — успокоил Санька.

Жлоб смерил пацанов недоверчивым взглядом:

— Помощь-то, она того, не помешает. Хм… А вы, часом, не того? Ничего не сопрёте?

— Мы, между прочим, пионеры! — оскорбился за двоих Юрка.

— Так ведь пионеры — они тоже всякие бывают, — сварливо заметил жлоб. Тем не менее, задрав голову, зычно, на весь двор-колодец пробасил:

— Со-о-ня!

В распахнутое на третьем этаже окно высунулась всклокоченная тетка:

— Вавик! Что там еще?!

— Тут пацаны помочь подрядились. Пусть таскают, только стеклянное им не давай — как бы не грохнули. Так, пионеры, живенько поднимайтесь в 30-ю квартиру. Тетя Соня вам обозначит фронт работ.

Пытаясь выглядеть деловым, Юрка максимально небрежно осведомился:

— А как насчет аванса?

— Давай-давай, топайте, коли подрядились, — нахмурился Вавик. — Ишь ты, аванс! Отработаете как надо, тогда и рассчитаемся.


В течение получаса подростки наравне со взрослыми грузчиками тягали по лестничным пролетам тяжеленные коробки, мешки и ящики. За это время Юрка окончательно уверился, что отысканный ими клиент никакой не особо ценный для государства научный кадр, как предположил Санька, а самая натуральная шкура. Спасающая себя любимую и свое ненаглядное барахло.

Финальным аккордом стал вынос и спуск наспех сколоченного из грубых, щедро-занозистых, досок ящика, внутри которого помещалась гигантских размеров люстра, тревожно позвякивающая хрустальными висюльками. Когда грузчики, обливаясь потом, выволокли его из подъезда, дядька недовольно зыркнул на переводивших дух приятелей и скомандовал:

— Пионеры! Чего стоите руки в брюки? Подсобите, только аккуратно.

Юрка и Санька взялись поддерживать ящик снизу, скорее мешая, нежели помогая грузчикам. В спины им неслись причитания выкатившейся во двор тети Сони:

— Умоляю, осторожнее! И поглубже ее, поглубже!

— Да как раз и не надо поглубже! — ворчал водила, принимая ящик наверху. — Сейчас бортом прижмем-зафиксируем, и никуда оно не денется. Мне дико интересно другое — как его потом в вагон затаскивать станем? Оно же в тамбур не пройдет?

Наконец с погрузкой благополучно покончили, и мужики, которым предстояло сопровождать груз до вокзала, потянулись за папиросами.

— Парни! Айда с нами? — предложил один из них. — Прокатитесь с ветерком, а заодно разгрузить поможете?

— Нет, нам в школу надо.

Санька незаметно дернул товарища за рукав, и сей его жест означал: «Ты чего творишь? С вокзалом в два раз больше заработаем!»

Но Юрка оставался непреклонен. Помогать и далее этим двум бегущим с корабля (и какого корабля! с «Авроры»!) крысам лично он не собирался. К слов у, крысы хотя бы налегке бегут. А эти… Ленинградцы, называется. Тьфу!

— Ну, как говорится, было предложено, — равнодушно среагировал на отказ жлоб. — Соня, рассчитайся. Мужики, заканчивайте дымить, времени в обрез.

— Спасибо вам, мальчики, — тетка порылась в висящей на шее, наподобие кондукторской, дамской сумочке и извлекла из нее два яблока. — Держите. Это тебе. А это тебе, мальчик. Настоящие крымские. Угощайтесь на здоровье.

— Ааа… Э-эээ… А деньги? — опешил Санька.

А Юрка так и вовсе закашлялся, подавившись негодованием.

— Ай-ай! Мальчики, как вам не стыдно? Вы же пионеры! Тимуровцы!

— Яблоки по нынешним временам тоже денег стоят, — назидательно откомментировал жлоб. — И немаленьких. Командир, все, поднимай борт, уезжаем. Соня, забирайся в кабину.


Решение родилось мгновенно.

Впоследствии Юрка сам себе не переставал удивляться: как он вообще умудрился сподобиться на такое?

Возможно, предпосылкой послужила утренняя подлая издевка Петьки Постникова. Ведь Юрка твердо знал, что, останься отец жив, то обязательно, даром что инвалид, оказался бы в эти грозные дни там, где труднее всего. Уж он-то не стал бы отсиживаться в тылу.

— Дяденька, подождите закрывать, — невинно обратился Юрка к водителю. — Я, кажется, там у вас кепку обронил.

— Так ищи быстрей, — проворчал тот, подсаживая паренька в кузов.

Оказавшись возле стоящего у самого края ящика с люстрой, Юрка, делая вид, что осматривается в поисках мифической кепки, как бы ненароком присел на одну из коробок, усиления толчкового движения ради упершись спиной в другую. После чего, дерзко вперившись взглядом в тетю Соню, выкрикнул:

— Тимуровцы — они семьям героев помогают. А не шкурникам, которые со своим барахлом из Ленинграда драпают.

На последних словах он, распрямляясь пружиной, толкнул обеими ногами ящик, и тот, выпав из грузовика, с оглушительным, переходящим в жалобный колокольный перезвон хрусталя, с грохотом шваркнулся об асфальт.

Немая сцена длилась не более пары секунд. А затем Юрка, рискуя приземлиться на остатки былой роскоши и переломать конечности, спрыгнул с грузовика и, крикнув: «Санька! Атанда!» — бросился со двора. Обалдевший приятель, выказав завидную реакцию, но, скорее, движимый банальным инстинктом самосохранения, сиганул следом.

Взревевший жлоб, углядев валяющийся на полу кузова кривой стартер, схватил железку и запоздало стартовал за мальчишками, оглашая двор истошным:

— УБЬЮ ПАДЛУ!!!

Проскочив цепочку дворов, приятели выбежали на Лиговский проспект и, не сговариваясь, метнулись в разные стороны: Санька кинулся к Московскому вокзалу, а Юрка припустил в направлении особняка Сан-Галли. Выскочивший следом жлоб кинулся за вторым, проявив неожиданную для его возраста и комплекции прыткость.


Немногочисленные прохожие в изумлении отшатывались в стороны, уступая пространство лихой погоне, и с любопытством оборачивались.

Картинка, что и говорить, интриговала: во всю прыть улепетывающий подросток и несущийся за ним с железякой наперевес взрослый — с виду солидный, но при этом несолидно вопящий мужчина.

Возле перекрестка с Кузнечным, привалившись спиной к афишной тумбе, стоял гопницкого вида пацан, на вихрах жестких волос которого торчала кепка-трехклинка — обязательный атрибут аборигенов из числа лиговской шпаны. По виду был абориген немногим старше Юрки, но зато на целую голову выше.

Пацан лениво лузгал уже проходившие по разряду деликатеса семечки и, наблюдая за надвигающейся в его сторону движухой, то ли из чувства солидарности, то ли просто хохмы ради решил пособить преследуемому пареньку. И когда в метре от него пронесся Юрка, выждав паузу, ловко подставил ногу бегущему следом разъяренному мужику.

Эффект превзошел самые смелые ожидания: на полном ходу жлоб грохнулся всем прикладом, проехавшись несколько метров по асфальту на ладонях, коленях и внушительных размеров пузе.

С противоположной стороны проспекта послышалась возмущенная трель милицейского свистка, и теперь сам спаситель, словно перехватив эстафетную палочку у выбывшего бегуна, дал деру. Быстро нагнав подуставшего Юрку, он хлопнул его по плечу, прерывисто бросил: «Дуй за мной!» — и нырнул в ближайшую подворотню…

* * *
Укрывшись на задворках дровяного склада, обнаружившегося в тупике дворов, Юрка с облегчением навалился грудью на деревянные козлы и, свесив голову, принялся часто дышать и откашливаться.

Спаситель какое-то время наблюдал за ним с молчаливым интересом, а потом с усмешечкой поинтересовался:

— Ты у этого мужика кошелек потырил, что ли?

— Да ты что?! — возмутился Юрка. — Я не вор!

— Ну не на ногу же ты ему наступил? Раз он так люто за тобой гнался?

— Я ему люстру хрустальную разбил. Нарочно.

— Хрустальную? Тады действительно — ой. А на фига разбил-то?

Юрка выпрямился, контрольно выдохнул и пояснил:

— Да мы с другом помогали им вещи в трехтонку грузить. Ему и его жене. Представляешь, всего вдвоем уезжают в тыл, а барахла с собой тащат — полный грузовик! Только мы с Санькой пудов пять с третьего этажа во двор спустили. А ведь там еще взрослые грузчики были.

— А ты чего хотел? Чтоб они вам все оставили, а сами с пустыми руками уехали?

— Вот еще! Просто противно смотреть. Тут беженцы с маленькими детьми неделями на вокзале сидят, не могут места в вагоне получить. А эти!..

— Чего ж вы в таком разе помогать подрядились?

— Так это, заработать хотели. А они вместо благодарности — шиш. Вон, — Юрка достал из кармана штанов злополучное яблоко, — всего по яблоку на брата расщедрились, гады. Вот я им в отместку люстру…

— Вдребезги?

— Ага.

— Ну и правильно сделал, — заключил пацан, протягивая ладонь. — Меня Гейкой зовут.

— А меня Юра. Спасибо тебе.

— Брось, это тебе спасибо.

— А мне-то за что?

— Ты даже не представляешь, какое я удовольствие получил, наблюдая, как этот тип по асфальту размазался. Натурально как в последней фильме с Чарли Чаплиным. Смотрел?

— Конечно. Два раза.

— Кхе. Мы с парнями раз десять ходили.

— Ого! — восхитился, но тут же потускнел Юрка. — На десять раз у моей бабушки денег не хватит.

— Ты чё, думаешь, мы билеты покупаем? Вот уж фиг. Мы обычно в «Правду» ходим, на Загородный. А там, со двора, через окно в туалете, загружаемся. Всех делов-то. Ловко?

— Ловко, — согласился Юрка.

— Дарю.

— Чего даришь?

— Идею. Пользуйся. Только без бабушки. Она там не пролезет.

Гейка подобрал с земли деревянный чурбачок, уселся, достал смятую пачку папирос «Север»:

— Покурим?

— Нет, спасибо. Я не курю.

— Понятно, завязал.

Гейка продул папиросу, зажег, сделал пару дымных затяжек и авторитетным тоном заявил:

— Ерунда это все, Юрец. Таким способом нормально не заработаешь.

— Почему ерунда? Мы с Санькой на прошлой неделе на Володарского вот так же одной семье эвакуирующихся помогли. Так они нам по банке тушенки выдали. А за два дня до того, на Советском проспекте[5]

— Всего по одной банке? — насмешливо перебил Гейка. — Пфу. Да я за день могу ящик тушенки делать. Особо не напрягаясь.

— Это как?

— Разные есть методы.

— Расскажи, а?

— Я бы тебе рассказал, мне не жалко. Да, боюсь, не в конягу корм.

— Почему?

— Потому что за такие методы из пионеров исключают, — хохотнул Гейка.

— Как это?

— А так это. Здесь ведь как? Или-или: вор — ворует, фраер — пашет.

Глаза у Юрки от потрясения округлились:

— Ты ВОРУЕШЬ? По-настоящему?

— По-настоящему завскладом ворует. Или такие вот, у которых люстры хрустальные. А мы с парнями — так, балуемся. Но на жизнь хватает, — рассказывая, Гейка внимательно следил за выражением лица Юрки, ища на нем признаки сомнения.

— Ты чего, не веришь мне? Или сомневаешься?

— Верю.

— И правильно делаешь. Так чего? Хочешь, возьму на дело? Если грузить чужие мешки, то хотя бы в свой грузовик?

— Нет, спасибо. Я не…

— Что? Страшно? «Воровскую жисть люблю, но воровать боюся»?

— Нет, — мотнул головой Юрка. — Дело не в страшно. Просто… нехорошо это. Противно.

— Э-э-э, братан. Нам бы с тобой жистями поменяться, хоть на денек, тогда бы ты по-другому запел. Про «что такое хорошо и что такое плохо».

Юрка не сразу, но ответил.

Севшим голосом, мрачно:

— У меня весной грабители маму убили. Прямо в подъезде.

Заметив желваки на его щеках, Гейка понимающе кивнул:

— Сочувствую. Небось хорошая была?

— Очень. Самая лучшая.

Новый знакомец нахмурился и закусил губу:

— А вот у меня, хоть и живая, а словно бы и нет ее вовсе. У-у-у! Шалава подзаборная!

— Ты что? Разве можно так о матери?

— О ТАКОЙ матери еще и не ТАК можно! — зло процедил Гейка.

Злился он в большей степени на себя. За то, что неожиданно и в несвойственной ему манере разоткровенничался перед незнакомым пареньком.

— Но вообще, Юрец, грабеж и кража — это все-таки разные разделы Уголовного кодекса. Не читал?

— Нет.

— Рекомендую, очень интересная книжица. Хотя и без картинок, — Гейка втоптал в землю хабарик, поднялся с чурбачка и показно потянулся в чреслах. — Ладно, пожуем — увидим, пора мне. Если все-таки надумаешь про работу или вдруг еще какой дядька за тобой гнаться станет, ходи до Сенной. Спросишь Гейку — меня там все местные жиганы знают. Давай дыши носом.

Парень изобразил рукой формальное «прощевай» и направился в сторону дворов.

Шел он неторопливо, с развальцем, походкой незанятого человека. Шел, провожаемый взглядом Юрки, в котором были густо перемешаны столь противоположные чувства, как восхищение, зависть и тревога.

Оно и понятно, учитывая, что Алексеев-младший впервые в своей доселе исключительно интеллигентной жизни повстречал настоящего (!) вора.

* * *
Едва Юрка забрал схороненную планшетку и вывернул с нею в родной двор, навстречу ему метнулся встревоженный Зарубин:

— Как ты?! Догнал он тебя?

— Не догнал. Мне там один парень помог.

— Что за парень?

— Потом расскажу. Сейчас домой надо, Олька там одна.

— Слу-ушай! А тут у нас тако-ое! Спорим, нипочем не догадаешься?

— Да говори ты толком. Некогда мне.

— Мы с тобой, оказывается, ничего и не прогуляли. Не было занятий в школе. И завтра не будет. И вообще неизвестно теперь когда.

— Как это?

— Бумага специальная из Ленсовета пришла. Прекратить занятия в школах до особого распоряжения.[6]

— А почему? До особого?

— Не сказали. Но Петька подслушал возле учительской, как физкультурник говорил математичке, что немцы на юге, за Средней Рогаткой, уже вовсю лупят по городу из дальнобойных орудий. Чуть ли не прямой наводкой. Вот якобы из-за этого и отменили занятия.

— Постников соврет — недорого возьмет. Чего ты вообще с этим гадом разговариваешь? Мы же условились?

— Да он сам ко мне подошел, пока я тебя здесь дожидался, — потупился Санька. — Да и как бы мы без него узнали, что уроков не было?

Последнее крыть было нечем: в самом деле, хорош был бы Юрка, кабы вечером взялся живописать бабушке, как прошел очередной учебный день в новой школе.

В этой связи требовалось сочинить другую правдоподобную легенду, объясняющую, где они с Санькой пропадали первую половину дня.

— В общем, так, если мать спросит, где мы с тобой шарились с утра, скажешь, к «Достоевскому» катались.

— Ладно.

— Кстати, ты правильно говорил: надо к дяде Феде еще раз съездить.


Федор Михайлович Копылов, предсказуемо величаемый за глаза «Достоевским», служил начальником ремонтных мастерских при депо Варшавского вокзала. Это был едва ли не единственный знакомый отца по работе, не открестившийся от семейства врага народа и продолжавший, хоть и не столь часто, как раньше, захаживать в гости к Алексеевым-Кашубским.

Когда в середине лета объявили о старте общегородского движения «Пионеры — фронту» и ленинградские школьники начали собирать цветной металлолом, необходимый для изготовления патронов и снарядов, благодаря «Достоевскому» Юрка и Санька скоро выбились в передовики и даже получили одну на двоих почетную грамоту.

А секрет удачливости в данном случае заключался в том, что Федор Михайлович распорядился, чтобы приятелей пропускали на «кладбище паровозов», где он сам лично показал, какие детали могут представлять интерес для оборонной промышленности. И даже снабдил мальчишек необходимым инструментом.

Юрка и Санька быстро полюбили эти свои вылазки в депо. В том числе по причине совмещения полезного с приятным: всякий раз, после нескольких часов напряженного спиливания и откручивания, Федор Михайлович водил мальчишек в шикарную деповскую столовую. С неизменной мотивировкой: «Как полопаете, так и потопаете».


— А еще Постников сказал, — запоздало вспомнив, спохватился Санька, — с завтрашнего дня все ученики шестых и седьмых классов определяются связными при школе и домохозяйствах. Нас с тобой вроде бы к школе приписали, а Петьку…

— И чего эти связные делать должны?

— Ой! А про это я и забыл спросить.

— Эх, ты! Всякие вражеские слухи[7] собираешь, а про главное разузнать не удосужился. Ладно, давай часикам к семи подходи к нам. Бабушка сегодня поздно будет, так что составишь компанию за ужином.

* * *
Юрка открыл входную дверь своим ключом и, не разуваясь, направился через гостиную в комнату, которую занимали Ольга с бабушкой. Здесь из-за неплотно прикрытой двери до него донеслось звонкое щебетание сестры:

— Уважаемые радиослушатели! Сейчас по многочисленным заявкам прозвучит песня про овечку в исполнении заслуженной артистки республики Оли Алексеевой.

Юрка тихонечко заглянул — Ольга была в комнате одна.

Подняв крышку фортепиано, она высадила на нее всех своих мишек и зайцев, и теперь, невпопад стуча пальчиком по клавишам, исполняла для них свою любимую песенку:

Протекала речка,
через речку мост,
на мосту овечка,
у овечки хвост…
— А где бабушка?

Ольга вздрогнула всем телом, испуганно обернулась.

— Фу! Напугал! — Малышка покачала головой и погрозила брату указательным пальчиком. — Не стыдно?

— Не-а.

— Очень плохо. Между прочим, у нас концерт, а ты мешаешь.

— Объявляй антракт.

— Зачем?

— Сейчас узнаешь, — таинственно отозвался Юрка и, присев на корточки, стал рыться в школьной планшетке. — Закрой глаза.

Сестра посмотрела на него с недоверием.

— Ага, закрой. А вдруг ты опять с какой-нибудь глупостью?

— Закрой, говорю!

— Хорошо. Только не пугай меня больше. А то я пугаюсь.

— А теперь протяни правую руку, но пока не смотри! — Крепко зажмурившаяся Ольга осторожно вытянула ладошку, и Юра положил в нее давешние утренние печеньки. — А теперь левую! — В левую отправилось заработанное яблоко. — Все, можешь открывать!

Ольга распахнула глазища и…

— Это… это что? Всё мне?!

— Всё. Тебе.

— Юрочка! Миленький! Как же я тебя люблю-прелюблю!

Сестренка бросилась к нему на шею, крепко обхватила, прижавшись всем своим тщедушным тельцем, и клюнула в щеку. Заставив Юрку смущенно покраснеть и одновременно сомлеть от проявления столь непосредственной, исключительно детской искренности…

* * *
— Закемарил, Зосипатыч? — неверно истолковал закрытые глаза погрузившегося в воспоминания Барона Борис. — Извиняй, что долго. Забыл, когда в последний раз на настоящем унитазе большую нужду справлял. О, водка-то у нас того? Щас, исправим.

Он достал чекушку и, игнорируя бдительных буфетчиков, не таясь, перелил остатки в пустой графинчик. Бдительные маневр углядели, но вмешиваться не стали. Распознав в банкующем пассажире потенциальные хлопоты из разряда «себе дороже».

— Во! Другое дело. Скока на твоих золотых?

Барон помотал головой, возвращаясь в реальность, и бросил взгляд на запястье:

— Без четверти двенадцать.

— Эге ж! Выходит, мне до Семибратово меньше часу езды осталось?

— Так ты у нас ярославский?

— Ага. От Семибратово до нашей деревни еще верст тридцать с гаком будет. Колхоз «Красный маяк», слыхал?

— Не доводилось.

— Не много потерял, — успокоил Борис и, скалясь щербатым ртом, затянул:

Написали про колхоз
Двадцать два писателя,
А в колхозе — два яйца
И те у председателя.
Докончив куплет, Борис с не меньшей, чем на борщ, жадностью набросился на остывшие сосиски.

Предварительно поинтересовавшись:

— Сам-то из каких мест родом?

— Из Ленинграда.

— Из колыбели? То-то, гляжу, на москвича не шибко тянешь. Столичные того, поборзее будут.

— А ты, значит, всего на пару дней домой? — соскочил с географических нюансов Барон. — А потом куда?

— Не знаю, не решил еще. Может, в Ростов Великий. А может, в Ярославль. В Москву-то дорога теперь заказана. Вон давеча всего полсуток на вокзале проваландался, так мусора мою шпаргалку[8], мало не с лупой, в три подхода изучали.

— То бишь на зону из столицы уходил?

— Вторую ходку — да.

— И на чем погорел?

— Тю. Даже вспоминать не хочется.

— Что так?

— Стыдно. Даже не за то, что приняли, а КАК приняли. Тьфу, придурок.

— Поделись мемуарами.

— А тебе, стесняюсь спросить, какой интерес?

— Допустим, этнографический.

— Не скажу, что разжевал, но надеюсь, интерес уважительный. Ладно, раз ты есть мой благодетель, исповедаюсь. Как на духу. Короче, поступил мне заказ на холодильник, что в кабинете директора продмага стоял. На Остоженке. Не бывал?

— Увы.

— Знатный лабаз, в Ярославле таких нет.

— А от кого заказ?

— Так, от одного хмыря. Сыскался общий знакомый по первой ходке. Вот он, ежа ему в дышло, и свел нас. А я не то чтобы такими делами в полный рост баловался, просто к тому времени уж очень долго на мели сидел. Знакома такая поза?

— Само собой.

— Значит, оценить сумеешь весь ужас энтой драмы. Так вот, этот, который наш общий, как назло, еще и аванец неслабый наперед предложил. Ну, думаю, была не была, придется уважить. Вот на следующий день, на зорьке, холодильник через окно и умыкнул. Тяжелый, зараза, пуда полтора. А куда деваться, коли впрягся? Потащил на горбу, еле в троллейбус втиснулся. Какой-то работяга сердобольный помог на остановке выгрузить, а дальше — обратно сам, три квартала пешкодралом. Дохожу до подъезда барыги, а там черный ворон стоит-дожидается. Веришь-нет, мало не разрыдался от унижения! Когда понял, что мусора меня нарочно у магазина принимать не стали. Всю дорогу следом катили, наблюдали, как человек мучается. Во зверье? Ну че ты ржешь? Я тут перед ним душу в клочья рву, а он ржет!

— Извини, дружище, это у меня непроизвольное.

К их столику полулебедушкой-полуминоноской подплыла пышнотелая официантка:

— Мужчины! Через десять минут закрываемся!

— Не беспокойтесь, красавица. Уверен, мой друг справится с шедевром вашего кулинарного искусства много быстрее.

— Хорош бабец! — резюмировал Борис, провожая официантку похотливым кошачьим взглядом. — Глянь, какая корма! Похоже, с местным ложкарем в доле работает.

Барон разлил по стопкам остатки водки:

— Давай, ярославец, по последней! Выпьем за то, чтоб Галька встретила тебя как полагается.

— За мою дуру тугоухую? Это можно.

— Почему тугоухую?

— Так ведь я первый срок за кулак получил. Тока-тока восемнадцать стукнуло, в армию собирался. А недели за две до военкомата выпили, как водится. И чем-то — уже не вспомню чем — рассердила меня Галька. Может, к Илюхе приревновал? Подумал, вот уйду я, на два года в сапоги переобутый, а он тут и развернется. Илюха, гад, давно на мою Гальку облизывается. В общем, сунул ей разок. В ухо. А она возьми да оглохни.

Барон оторопело откинулся:

— Не понял? А как же… Ты же сам мне в тамбуре распалялся: Галька, за дойки подержаться?

— Так ведь слух в этом деле не главное? Галька, она ж меня все равно того… типа любит до сих пор.

Срисовав неподдельное изумление собеседника, Борис снисходительно пояснил:

— Я про то и толкую — ДУРА!

— Хм… Ну тогда за любовь.

Случайные знакомцы чокнулись, выпили.

Борис заглотнул сосиски и — в довершение трапезы — слизал с тарелки все, до единого, шарики зеленого горошка.

— Ну, Зосипатыч! Век не забуду! Как говорится, дай Бог тебе счастья, здоровья, бабу неругачую и чтоб в рукаве завсегда пять тузов лежало. О! Чуть не забыл. У меня ж подарочек имеется. На память о встрече.

С этими словами Борис достал из кармана… лимонку и торжественно водрузил ее на скатерть. Аккурат между солонкой и перечницей.

Барон обалдело воззрился на «подарочек», затем стремительным жестом схватил картонку меню, накрыл гранату и нервно заозирался по сторонам на предмет, не углядел ли кто из посетителей либо буфетчиков?

— Спятил, ярославец?!!

— За испуг — саечку. Не дрейфь, Зосипатыч, это пшонка, учебная. Не взыщи, ничего другого толкового при себе не сыскалось. Сам понимаешь, налегке еду.

— Откуда она у тебя?

— В разливухе у Трех Вокзалов взял. В картишки у одного дембеля.

— М-да… — покачал головой Барон, вытирая салфеткой капельки выступившего на лбу пота. — С тобой, паря, чую, не пропадешь, но горя хватишь. Кстати, о подарках.

Он достал бумажник, вытащил из него десятку и четвертной билет. Первую оставил на столе, а фиолетовую четвертуху протянул Борису:

— Держи.

— Это зачем еще? — насупился тот.

— Подарок Гальке купишь. Не с пустыми же руками домой возвращаться. Бери, не кобенься. Считай, в долг даю. При случае рассчитаешься.

Борис задумался. Надолго.

Однако в итоге деньги принял и молча убрал за пазуху.

При этом на его давно не бритом лице не дрогнул ни один мускул — похоже, парень, при всей своей нарочитой балагурности, умел неплохо владеть собой.

— Да, и в качестве не совета, ибо из меня тот еще советчик, но пожелания: завязывал бы ты, Боря, с холодильниками. Чтобы понять, как этот мир устроен, одной ходки вполне достаточно. А у тебя уже пара.

Какое-то время оба молчали.

Наконец, собравшись с мыслями, Борис выдохнул ответку:

— Адреса твоего записывать не стану. Все равно бумажку потеряю. Да ты наверняка и не назовешь. Ведь так?

— Не назову, — подтвердил Барон.

— Рассыпаться в слезливых благодарностях обратно не стану. Да оно тебе и не нужно. Ведь так?

— Не нужно.

— Но очень прошу, Зосипатыч! — Борис сделался непривычно серьезен. — Если когда вдруг помощь потребуется — спину там прикрыть или на какую хлопотную делюгу подписаться, не побрезгуй, отстучи телеграмму: Ярославская область, Семибратовский район, колхоз «Красный маяк», Гараничеву Борису. Запомнил? Всего пару слов отпиши — день, время и место, где встречаемся. Нарисуюсь. Отвечаю. Договорились?

— Договорились, отстучу, — столь же серьезно ответил Барон. — Вот только…

— Только давай без только?

— Я к тому, что на малой родине ты, насколько я понимаю, лишь наездами бываешь?

— А, вот ты о чем. Не боись, Галька у нас на почте работает. Она всяко будет знать, как и где меня по-быстрому сыскать, и за телеграмму маякнет. Не зря же «маяком» прозываемся.

Снова помолчали.

И снова первым обозначился Борис:

— А за пожелание — отдельное мерси. Я и сам понимаю, что как-то все по-дурацки в жизни растопырилось. Сделал глупость по пьяни — срок. Сделал глупость, желая бабок по-легкому срубить, — снова срок. Самое паскудное, что глупость — она минутами измеряется, а срока отчего-то в годиках вешают.

— Да уж, парадокс. Есть такая расхожая фраза: «Человек — кузнец своей жизни». Вот только в одних случаях человек ее кует, а в других — она человека. Второе — хужее. Можешь мне верить, я это на собственной шкуре испытал. Так что попробуй, по возможности, сработать первый вариант. Глядишь, и растопырка иначе разложится. У тебя какая мирная профессия имеется?

— Шо́фер я. С четырнадцати лет машину водил. Поначалу без прав, конечно.

— Солидный стаж.

— Это все батя, — с гордостью объявил Борис. — Он у меня в войну, за баранкой полуторки, от Москвы до Берлина, а потом тем же путем обратно прокатился. Во как! Так что я сызмальства автомобильному делу обучен. Любой мотор с закрытыми глазами могу разобрать и обратно собрать.

— Вот видишь. Значит, без куска хлеба всяко не останешься.

— Угу. При условии, что меня, с двумя судимостями, до казенной машины допустят. Но ты правильно мыслишь, Зосипатыч. Надо чего-то как-то… Ладно, проехали. Но про уговор наш с тобой все едино помни. Я ж тебе не красного словца ради шлепнул. Борька Гараничев за слово отвечает! Потому, в случае чего, я с тобой — в любой кипеж.

Борис покосился на пустую тарелку и, озорно блеснув глазами, добавил:

— В любой! Окромя голодовки!

* * *
В Семибратово поезд стоял десять минут. Так что Барон с Борисом успели напоследок комфортно подымить на воздухе, стоя на ночном перроне, освещенном всего одним, не считая полной луны, работающим фонарем. Сразу за перроном начинались отстойники депо, с едва угадываемыми очертаниями старых вагонов, паровозов и тягачей.

Вокруг стояла почти полная, не свойственная извечной какофонии и суете крупных железнодорожных узлов и станций, тишина. Нарушаемая в эту минуту лишь эмоциональным спором выкатившихся из соседнего вагона неугомонных летунов — похоже, после закрытия ресторана те продолжили культурную программу в купе.

— …Ты романтик, Валентуля. Романтик и утопист. Сен-Симон. Кампанелла. Васисуалий Лоханкин.

— По мне, лучше быть романтиком, чем циником.

— Здоровый цинизм есть лучшая прививка от реформаторских потуг Хруща. Ты же сам битый час доказывал, что престиж офицерской службы упал до ниже некуда. Так вот, уверяю, с такими темпами сокращения ему еще падать и падать. И лично я не собираюсь дожидаться, когда меня, при самых позитивных раскладах, переведут на нижестоящую должность куда-нибудь в Кушку, где кукует кукушка. Уж лучше самому, своими руками соорудить запасной аэродромчик. Желательно в границах средней полосы России. И плавненько уйти туда на бреющем. Экономя время и горючку, которая нервы.

— Собираешься работать схему «два раза по двести — суд чести — миллион двести»?

— А почему нет, Валентуля? Схема отлаженная, холостых оборотов до сих пор не наблюдалось.[9]

Тепловоз исторг хриплый предупредительный гудок.

Барон и Борис молча пожали друг другу руки.

Молча, так как все из того, что могло быть поведано и сказано промеж случайных недолгих попутчиков, было говорено-переговорено.

Забираясь в вагон, Барон обернулся, но бросил прощальный взгляд не на Бориса, а в сторону поспешно докуривающего в темноте Валентули, мысленно пожелав тому удачи.

Едва ли подобное мысленное благословение, причем от профессионального вора, сыграло в данном случае сколь-нибудь важную роль. Тем не менее три года спустя, 4 июня 1965 года, в Новосибирске, Валентуля, он же двадцатидевятилетний капитан ВВС Валентин Привалов, взявшись доказать, что лихая хрущевская рубка вооруженных сил не смогла до конца искоренить чкаловских традиций и пилотской лихости, совершит единственный в мире пролет на реактивном МиГ-17 под мостом.

Совершит на тех самых, «оптимальных» семистах.

И всего в метре от водного зеркала Оби.

Тогдашние газеты об этом дерзком поступке, разумеется, не напишут, и Барон до конца своей жизни о нем так и не узнает.

А жаль, искренне жаль…


С немалым запозданием добравшись, наконец, до своего места, Барон запрыгнул на верхнюю полку, пристроил под голову вместо подушки обернутый в пиджак чемоданчик и попытался как можно скорее забыться сном. Оно и понятно: минувший денек выдался — будьте-нате.

Но сон, как на грех, не шел. Ни в какую. Час назад разбередившие душу блокадные воспоминания снова нахлынули волной, заставляя натруженное сердце учащенно биться. Выводя в памяти рисуемые из прошлого образы ушедших — Ольги, бабушки, Гейки, «Достоевского», они, воспоминания, не щадя, били наотмашь, безжалостно вскрывая и бередя старые раны.


Ленинград, январь 1942 года

Юрка вышел из дома в начале седьмого.

Пока преодолевал первый отрезок пути, что лежал через внутренние дворы квартала большею частью мертвых домов, оскалившихся бойницами без единого стеклышка окон, запредельного холода вроде и не ощущалось. Но стоило выйти на продуваемое всеми ветрами открытое пространство набережной Фонтанки, как обжигающий мороз, словно бы только его одного сейчас и поджидая, набросился на мальчишку с такой неистовостью, что от нее перехватывало дыхание.

Не снимая рукавиц, Юрка натянул на лицо обмотанный вокруг шапки бабушкин платок так, чтобы оставались видны одни только глаза, и, по щиколотку проваливаясь в снег, продолжил путь, внимательно всматриваясь под ноги. Споткнуться и упасть здесь, среди припорошенного месива битых кирпичей и бесчисленных воронок от снарядов, было проще простого. А вот подняться после этого силенок могло и не хватить.

Именно так в первых числах декабря сгинул его закадычный дружок Санька Зарубин: пошел, как сейчас Юрка, затемно занимать очередь за хлебом, а обратно не вернулся. Обезумевшая тетя Настя, мать Саньки, почти неделю искала. И, что само по себе чудо, нашла — и сына, и его сумку с хлебом и карточками. Оказалось, в тот день достоялся все-таки Зарубин в очереди, да только на обратном пути упал и замерз. Тогда, ближе к полудню, пурга в городе нарисовалась, вот мертвое тельце снежком и замело. Потому и не сразу обнаружили. А будь Санька не таким совестливым, кабы взял да и съел по дороге хоть крохотный довесочек, кто знает — может, и добрался бы. Но нет — все нес домой, матери.


Как ни старался Юрка прийти сегодня пораньше, очередь у дверей уже скопилась внушительная. Человек сорок, не меньше. Ну да отстаивал он в хвостах и на порядок длиннее. Главное, чтобы хлеб подвезли не очень поздно. В идеале — к формальному открытию булочной, к восьми. В таком случае у Юрки появился бы шанс занести полученный хлеб домой и успеть добрести до школы к последним урокам.

Целеустремленным, жадным до знаний зимовщиком[10] Юрка, как и подавляющее большинство оставшихся одноклассников, не был. В оборудованные в школьном бомбоубежище классы всех их влекла не учеба, а трехкопеечный суп. Ученики получали его дополнительно к скудному пайку, при этом талоны из продовольственной карточки не вырезались. Нетрудно догадаться, что в дармовом супе собственно от супа сохранялось лишь название: как правило, то были разведенные в теплой воде, чуть подсоленные дрожжи. А порой и вовсе — просто мисочка с кипяченой водой, на поверхности которой сиротливо плавал кусочек соленого помидора. Но, в любом случае, то была персональная, предназначенная исключительно одному еда. Конечно, имейся такая возможность, Юрка ни за что не стал бы сундучить солоноватую водичку и уносил бы в баночке толику для Ольки и бабушки. Но брать еду домой строго-настрого запрещалось: дежурный педагог специально следила, чтобы ученики съедали все сами. Поэтому суп был настоящим спасением для Юрки с его иждивенческими карточками. Изможденческими, как мрачно величала их Ядвига Станиславовна.

Ох уж эти проклятущие карточки! Повседневная Юркина жизнь и без того была наполнена исключительно мыслями о еде. А когда чувство голода становилось абсолютно, на грани помешательства, невыносимым, на Юрку накатывали приступы безудержной, просто-таки звериной злости к сестре. Еще бы! Каждый божий день он выстаивает на морозе очереди в булочную или магазин, почти ежедневно таскается на Фонтанку за водой, раз в два дня выносит общее ведро с нечистотами, а в дни бабушкиных дежурств вместо нее мотается на Социалистическую.[11] И это не считая нечастых в последнее время посещений школы, дежурств на крыше и прочая.

А что Олька? Да она только ест, пьет, спит, гадит, вечно ноет и вечно жалуется. Тем не менее по ее детским карточкам, которые опять-таки отоваривает Юрка, ей полагается продуктов больше, чем ему. Разве это справедливо? Кто из них двоих на самом деле иждивенец?! В силу своего возраста Юрке не дано было осознать, что, быть может, именно такая ежедневно активная микрожизнь, по большому счету, и спасала, помогая выживать. Ибо, как говорил Блез Паскаль, чей портрет некогда украшал кабинет профессора Кашубского, «суть человеческого естества — в движении. Полный покой означает смерть».

Когда же приступы раздражения и гнева утихали, Юрка не просто стыдился — приходил в ужас от подобных своих мыслей. Пару недель назад вернувшаяся с работы бабушка рассказала внуку про скончавшуюся от дистрофии сотрудницу Публички, у которой после смерти дома, под матрацем, обнаружились продукты и несколько тысяч скопленных рублей. Притом что именно эта сотрудница слезно вымаливала у коллег хлебные крошки, а то и не брезговала вылизывать чужие ложки.

Нет, Ядвига Станиславовна не клеймила и не осуждала несчастную. Она лишь констатировала, что голод тем и страшен, что «хороших людей искажает». Но именно эти бабушкины слова, помнится, ранили Юрку в самое сердце. Всю ночь, вспоминая свои вспышки агрессии в отношении Ольки, он терзался вопросом: неужели и он становится «искаженным человеком»? Что, если бабушка рассказала эту историю не без умысла? Может, и вправду прозорливо заметила во внуке происходящую с ним мутацию?

В ту ночь Юрка дал себе зарок — следить за собой, максимально контролируя поступки и эмоции. Несколько дней продержался. А потом все вернулось на круги своя: вспышки ненависти к сестре продолжали накрывать его с постоянством отнюдь не завидным…


— Не дождался, бедолага. Отмучился, — ровным, без эмоций голосом произнесла женщина, стоявшая за Юркой.

Он обернулся, посмотрел непонимающе, и женщина указала взглядом в голову очереди. Там, на пороге по-прежнему закрытых дверей булочной, лежал мужчина, которому Юрка все это время тайно завидовал — ведь тот стоял самым первым.

Сделавшись свидетелем подобной сцены еще пару месяцев назад, Юрка мысленно пожалел бы несчастного. Но теперь лишь рефлекторно подумал о том, что очередь сделалась на одного человека короче. И это хорошо.

* * *
Время тянулось медленно. Прошел час, другой, третий. Ночь шла на убыль, но из-за низкой, провисшей над городом своим гигантским брюхом облачности рассвет никак не наступал. А вот мороз, напротив, становился злее, а ледяной ветер — пронзительнее. В какой-то момент Юрке показалось, что он промерз не просто до последней косточки, но до каждой остекленевшей клеточки мозга. Так что, предложи ему сейчас некий добрый волшебник на выбор кусочек хлеба или кусочек тепла, еще не факт, что Юрка выбрал бы первое. Вот только добрые волшебники давно и, похоже, окончательно махнули рукой на умирающий город и его жителей. Да что там волшебники! Юрка уже подзабыл, когда в последний раз встречал в своей жизни доброго просто человека.

И все же утро постепенно брало свое: снег все отчетливее белел, а на его фоне все сильнее темнели фигуры — как порядком намозоливших, до мельчайших подробностей изученных, в молчаливом смирении продолжавших выстаивать очередников, так и силуэтно бредущих по своим неведомым делам редких прохожих.

Один из таких вот редких, все еще неважнецки различимый в сумраке, низкого росточка мужичонка с сидором, заброшенным за левое плечо, неожиданно притормозил и еще более неожиданно окликнул:

— Юра?!

— Федор Михайлович? — после паузы, неуверенно, ориентируясь исключительно на знакомый тембр голоса, отозвался Юрка. — Это вы?

Мужичонка сделал несколько шагов навстречу и теперь окончательно материализовался в образе и подобии «Достоевского».

— Юра! Жив, курилка?! Ай, молодца! Давай-ка отойдем в сторонку, поговорим.

— Я отойду ненадолго, хорошо? — обратился Юрка к стоящей за ним женщине. Та молча и безучастно кивнула.


Старый и малый добрели до Фонтанки и встали против ветра, упершись для устойчивости спинами в обледенелый гранитный парапет набережной.

— Это ж сколько мы с тобой, брат, не виделись?

— С прошлого октября.

— Да, где-то так. Прости, что не захаживал. Я почему-то был уверен, что вы эвакуировались. С такой-то малявкой на руках.

— Нет, не получилось у нас.

— Что твои женщины? — В голосе Федора Михайловича проступила неподдельная тревога. — Бабушка? Ольга? Живы?

— Живы. Только бабушка плоха. Да и Ольга голодная вечно. И ноет все время.

— Но, самое главное, держитесь?

— Пока да, — понуро кивнул Юрка.

— Да, брат, невеселые дела. Значит, бабушка, говоришь?..

— Последние недели еле-еле на работу, а потом с работы доползает. А в подъезде самостоятельно спуститься-подняться давно не может. Только со мной.

— Неужто Ядвига Станиславовна так в библиотеке и работает?

— Без ее служащей карточки нам бы совсем каюк. Сегодня, в кои-то веки, выходная. После дежурства. Хоть отлежится немного.

— Знаешь, а мне и в голову не могло прийти, что Публичка по-прежнему работает.

— Работает. Не как часы, конечно. Но работает.

— Поразительно. И что же — и читатели есть?

— Есть. Немного, конечно, но все равно.

— Чудеса. Впрочем, это лишний раз доказывает, что ТАКОЙ город фашистам не по зубам. А ты чем занимаешься? В школу ходишь?

— Редко, на мне же все хозяйство. Вон, — Юрка махнул в сторону очереди, — когда занимал, семи часов не было. А теперь, раз к открытию хлеб не подвезли, запросто можно еще полдня простоять.

Юрка сглотнул слюну, вспомнив о загаданном было школьном супе, и поспешил сменить тему:

— А как ваши, дядь Федя? Димка, тетя Катя?

— Нету больше, брат, ни Димки, ни Кати, — с болью, не сразу отозвался «Достоевский». — В декабре. Друг за дружкой. С разницей в три дня. Ушли.

— Извините.

— Да какое тут, к чертям собачьим, извините, — Федор Михайлович, изможденный, бледный, уставился на Юрку своими круглыми, потемневшими глазами. — Ныне, брат, все счета исключительно по одному адресу направляются: «Берлин, собаке Гитлеру, до востребования». И, помяни мое слово, придет день, когда и он, и прихвостни его, по каждому, по каждой душе убиенной, персонально ответ держать станут. И никакие извинения приниматься не будут. Пусть они их себе засунут в… Короче, сам знаешь куда!

«Достоевский» надсадно прокашлялся, прочищая горло от внезапной хрипоты, выпрямился, поправил лямку своего сидора.

— Пора мне. Еще чапать и чапать. Как бы на смену не опоздать.

— А вы все там же, в депо работаете?

— И работаю, и живу. В заброшенной сторожке стрелочников обосновался. Домой ночевать теперь все едино нет смысла ходить — только силы тратить. Так что, брат, это счастливый случай, что мы с тобой повстречались. Давно потребно было кое-какой инструмент из дома перенести. Долго откладывал, но вчера вечером, наконец, сподобился… Ну, держи пять. И держись.

Старый и малый пожали руки. По-блокадному, не снимая варежек.

После чего «Достоевский», прикинув что-то в уме и, немного поколебавшись, произнес:

— Э-эх, кабы на тебе столько хлопот по дому не висело.

— Тогда что? — насторожился Юрка.

— Видишь ли, на днях парнишка один, в учениках-подмастерьях в нашей бригаде ходивший, умер. Чуть постарше тебя, но уже рабочую карточку получал. И вот теперь встал вопрос о толковой замене. В принципе, я бы мог похлопотать, но раз такое дело…

— Дядя Федя! Пожалуйста! Похлопочите!

— А как же?..

— Я все успею! Вот честное слово! Да если мы с рабочей карточкой будем! Тогда… тогда можно будет и бабушке из библиотеки уволиться. Она тогда, сколько сможет, по дому. А я после работы помогать ей стану.

Голос у Юрки дрогнул, глаза предательски увлажнились. Откуда-то из памяти всплыло некогда в книжках читанное, дореволюционное:

— Дядя Федя! Похлопочите! Христом Богом вас прошу!

— Ну-ну, будет. Ты еще на колени бухнись, — смущенно перебил «Достоевский». — Хорошо, будь по-твоему. Завтра часикам к восьми подгребай в депо. Сыщешь там меня. Если что, люди покажут. Договорились?

— Договорились! — возликовал было Юрка, но, спохватившись, уточнил тревожно:

— А вдруг я не справлюсь? Еще подведу вас?

— Работа несложная, но требующая внимания, поскольку ответственная. Но я уверен, что сын инженера Алексеева справится, не посрамит память отца.

— Я постараюсь. Не посрамить.

— Вот и славно, — Федор Михайлович снял варежку, сунул руку в карман ватника, который при его росточке вполне сходил за пальто, достал завернутый в тряпицу кусок хлеба, отломил примерно треть и…

И сунул Юрке со словами:

— На вот.

— Да вы что? Не надо!!!

— Бери-бери. Чтоб веселее в очереди стоялось.

Теперь настал черед Юрки стянуть варежку и окоченевшими, не слушающимися пальцами принять бесценный дар. От соприкосновения хлеба с посиневшей прозрачной кожей правой ладошки словно бы искра пробежала по всему его, еще не дистрофическому, но уже близкого к тому телу.

— Спасибо, дядь Федь.

— На здоровье. Дражайшей Ядвиге Станиславовне и Олюшке от меня нижайшие поклоны.

Юрка едва дождался того мига, когда Федор Михайлович повернется к нему спиной и, осторожно меряя шаги, экономя силы на остаток пути, отправится вниз по Фонтанке. Лишь после этого, поставив ногтем зарубку на трети от хлебной трети, Юрка откусил свою долю, убрал остаток в варежку и с наслаждением принялся перекатывать мякиш за щекой.

И было то ни с чем не сравнимое блаженство.

Возвратившись в очередь, Юрка подумал, что часом ранее, в сердцах и с голодухи, напрасно и совершенно огульно охаял ленинградцев. Есть, разумеется, остались в его городе добрые «просто человеки». Такие, как бабушка, как Федор Михайлович. Иначе и быть не могло. Не где-нибудь — в городе Ленина живем!

* * *
«12 января. Понедельник. Оленька снова полночи не спала от голода. В полубреду просила то конфетку, то кусочек хлебца. Я не понимаю одного — неужели мы настолько отрезаны от остального мира? Ладно мы, старики. С нами, как говорится, можно уже не церемониться. Но неужели нельзя на самолетах перекинуть ленинградским детишкам хотя бы по плитке шоколада или по маленькому брусочку сала?

Юра — большой молодец. Помогает мне во всем, и даже больше того. Хотя сам такой стал худющий, непонятно — в чем и как душа держится? Это ж надо было додуматься — посадить детей от 12-ти лет, когда возраст как раз требует усиленного питания, на иждивенческую карточку! Есть у них там, в Смольном, мозги, или как?

В доме нет ни тепла, ни света. Водопровод не работает. Холод такой, что приносимая Юрой с Фонтанки вода замерзает почти сразу. Живем, как доисторические пещерные люди. Даже хуже, потому что на мамонта добытого рассчитывать не приходится. Какие мамонты, если уже дошло до того, что люди людей едят! Такого даже в страшном сне представить было невозможно, и вот она — явь. На днях в подвале нашли трупик Юриного одноклассника Постникова с отрезанными ягодицами.

Некогда блистательный имперский Петербург превратился в свалку грязи и покойников. У нас теперь, наверное, хуже, чем на фронте. Думается, там после боя все-таки выносят своих покойников, а у нас люди падают на улицах, умирают, и никто их неделями не убирает.

Шесть месяцев войны. Страшно подумать, сколько людей погибло за этот сравнительно небольшой период времени. И все какие ужасные смерти! Сколь жестока, до безумия жестока эта война! Скоро ли, скоро конец? Войны ли, наш ли?..»


Рассказывая «Достоевскому» о том, что нынче бабушка получила возможность отдохнуть, Юрка, оказывается, добросовестно заблуждался. Дождавшись подобия рассвета, Ядвига Станиславовна решилась реализовать план, который вынашивала последнюю неделю, — предпринять во всех смыслах авантюрную прогулку до Сенной площади и обратно. В одиночку.

До сих пор Кашубская отваживалась посещать толкучку только в сопровождении Юры. И ходили они исключительно на ту, что стихийно сложилась напротив расположенного неподалеку от дома, давно неработающего Кузнечного рынка. Где, к слову, в последний раз они очень выгодно выменяли Леночкино крепдешиновое платье на 200 граммов дуранды[12]. Самое главное — настоящей, а не обманки, как это случилось с Соловьихой из 18-й квартиры, которой под видом дуранды продали спрессованную полынь.

Меж тем одна из сотрудниц библиотеки рассказала Кашубской, что барахолка на Сенной гораздо лучше: и выбор продуктов больше, и шансы купить еду за деньги выше. Второе звучало особо заманчиво, так как у завсегдатаев Кузнечного деньги были не в ходу — здесь, в основном, практиковался натуральный обмен. Вот Ядвига Станиславовна и задумала попробовать прикупить на накопленные за несколько месяцев 300 рублей чего-нибудь съестного. А заодно, если предложат достойную цену, продать Леночкины же золотые сережки с крохотными изумрудными камушками. Серьги эти дочери некогда прислал из Москвы на именины крестный, Степан Казимирович. От которого с мая 1941-го не было ни слуху ни духу.

Основательно укутав полусонную Оленьку в груду одеял и строго-настрого предупредив, что дверь никому и ни под каким предлогом открывать нельзя, Ядвига Станиславовна посулила внучке, что вернется с «чем-нибудь вкусненьким», и вышла из квартиры. Помянутая авантюрность подстерегала ее уже здесь, за порогом: один только самостоятельный спуск с третьего этажа, на который ушло не менее десяти минут, отнял немало сил. Ну да, как любил выражаться покойный супруг, «затянул песню — допевай, хоть тресни».

* * *
В мирное время — что до, что после революции — Сенная площадь славилась как одно из наиболее бойких торговых мест в городе. Парадоксально, но и в блокадные дни, когда все вокруг либо замерло, либо вовсе умерло, над площадью и ее окрестностями продолжал витать специфический «деловой дух» и бурлила какая-никакая, но жизнь.

В первую очередь здесь бросалось в глаза немалое, в отличие от того же Кузнечного рынка, количество «покупателей» — неплохо одетых людей, с быстро бегающими глазками и столь же быстрыми движениями. Мордатые, настороженно и воровато зыркающие по сторонам, в качестве своеобразного опознавательного знака они держали руку за пазухой, как бы недвусмысленно намекая, что им есть что предложить. В качестве «было бы предложено». Мерзкие, что и говорить, людишки. Это о них быстро сложилась в Ленинграде поговорка «кому война — кому нажива». Самое противное, что подозрительно отъевшиеся типы, сомнительного вида военные, деловито снующие туда-сюда хабалистые бабы и иже с ними «блокадные коммерсанты» вели себя нагло, уверенно, ощущая себя чуть ли не хозяевами жизни. И горькая доля правды в последнем имелась: вся эта невесть откуда вынырнувшая на поверхность мутная плесень и в самом деле распоряжалась жизнями — чужими жизнями.

Добредя до рынка, Ядвига Станиславовна первым делом сторговала у краснорожей щекастой девки внушительный, как ей показалось, ломоть хлеба. Отдав за него не менее внушительные 125 рублей. («Восемь таких ломтей — моя месячная зарплата», — неприятно отозвалось в мозгу)[13]. Еще 140 она выложила за стакан крупы и полкило сухого киселя. На сей раз продавцом оказался трусливо озирающийся по сторонам мужичонка с внешностью приказчика. Похоже, промысел спекулянта был для него внове, так что даже Ядвиге Станиславовне, с ее абсолютной неспособностью торговаться, удалось сбить с первоначальной цены целый червонец.[14]

Теперь оставались сережки. Вот только…

Как их предложить? Кому? Что или сколько попросить?

Кашубская стояла в самом эпицентре кипящего торгового котла и нерешительно всматривалась в лица, силясь вычислить потенциального покупателя. И вдруг…

М-да, поистине для семейства Алексеевых-Кашубских то был день неожиданных встреч. Неожиданных и, как покажет время, именно что судьбоносных.

— Господи! Люся?! Голубушка!

— Ядвига Станиславовна!

Женщины обнялись. В глазах у обеих блеснули слезы.

— Как же я рада вас… — Самарина шмыгнула носом, утерлась варежкой и, тревожно всмотревшись, спросила:

— А… э-э-э… Как дети?

— Живы-живы, — успокаивающе закивала Кашубская. — И Юрочка, и Оленька. Слава Богу.

— Знаете, я в последнее время жутко боюсь задавать подобный вопрос знакомым.

— Да-да. Я тебя очень хорошо понимаю. Но как же так, голубушка? Я была уверена, что вы еще в августе вместе с Русским музеем в Горький эвакуировались.

— Не вышло у меня. В последний момент включили в состав бригады по подготовке Михайловского дворца к защите от пожаров, вот время и упустила. Теперь несколько месяцев болтаемся в списках. Женя регулярно ходит, ругается, да пока все без толку. Одни пустые обещания, — голос Самариной предательски задрожал. — А у нас Лёлечка уж такая больная…

— Ох, горе-горюшко горемычное. Ну да, ничего не поделаешь, держись, милая: тяжел крест, да надо несть.

— Я стараюсь. Но буквально сил никаких не осталось. Чтобы жить. Если бы не Лёлечка, кабы не она… я бы давно…

— А супруг, получается, с вами? Не на фронте?

— У него плоскостопие нашли, — с видимым смущением пояснила Самарина. — И еще в легких что-то тоже. Так что Женя сейчас все там же, на фабрике. Они теперь шинели солдатские и теплое обмундирование шьют. На днях премию выписали — шапку-ушанку. Вот я ее и принесла, обменяла.

— И за что отдала?

— Кулечек крупы, думаю, ста граммов не будет, пять кусочков сахара и немножко хряпки. А вы что продаете?

— Сережки золотые с камушками. Леночкины. А к кому с ними подступиться — ума не приложу. Не умею я этого. Да и стыдно.

— Ах, бросьте, Ядвига Станиславовна. Не те сейчас времена, чтобы эдакого стыдиться. И вообще, знаете, как говорят: стыд — не дым, глаза не ест.

Кашубская дежурно кивнула, подумав при этом: «Знаю, голубушка. И поговорку эту знаю, и с чьего голоса ты поешь — тоже знаю. Это Женьки твоего, плоскостопного, философия. Не вчера сочиненная. Он и до войны тот еще прощелыга был».

— Попробуйте обратиться вон к тому инвалиду, — Самарина показала взглядом в сторону притоптывающего на месте детины в бушлате. Удлиненное лицо его, с крупным костлявым носом, выражение имело угрюмое и неуловимо неприятное.

— А с чего ты взяла, что он инвалид? На таком бугае пахать и пахать. Ишь, морду какую наел. Сама себя шире.

— Он в рукавицах, потому и не видно. А так у него на правой руке двух пальцев нет. Я это случайно заметила, когда он у одного мужчины часы золотые на две банки рыбных консервов сменял.

— Неужто консервов? — не поверила Кашубская. — Я уже и забыла, как они выглядят. Хм… Нешто, и в самом деле попробовать подойти?

— Попробуйте, только в руки сразу ничего не отдавайте! Сперва сторгуйтесь, а уж потом… Вы меня извините, Ядвига Станиславовна, пойду я. Пока еще доберусь. А мне надо Лёлечку кормить. А вы — вы заходите к нам, в любое время. И Оленьку обязательно приводите. Пусть девочки порадуются, поиграют. Как в… как…

Голос Самариной дрогнул, в отчаянии махнув рукой, она медленно побрела прочь. Провожая ее удаляющуюся сгорбленную фигуру, Кашубская едва заметными движениями руки перекрестила Люсину спину и направилась к «инвалиду»…


— Молодой человек, извините, можно к вам обратиться?

— Что принесла, мамаша?

— Сережки золотые. С камушками.

— Ну засвети.

— Извините, что?

— Покежь, говорю.

— А… сейчас.

Ядвига Станиславовна извлекла из складок одежды многократно сложенный носовой платок, развернула на ладошке и продемонстрировала спрятанные в нем серьги.

Бегло взглянув, «инвалид» безразлично озвучил цену:

— Три куска мыла.

— Нет-нет, мне бы чего-нибудь съестного.

— Эк сказанула. Да здеся всем бы съестного не помешало. Камни-то небось бутылочные?

— Да вы что? Это изумруды!

— А я тебе вроде как на слово поверить должен? Ладно, могу сверху добавить еще десять спичек. По рукам?

Кашубская замялась в нерешительности.

С одной стороны, и мыло, и спички — ценности немалые. Но с другой — не продешевить бы. Если уж за золотые часы две банки консервов сторговать можно.

— Извините. Мне надо еще подумать. Прицениться.

— Чего сделать?! — На отталкивающем лице «инвалида» обозначилась ухмылочка. — Да тут никто, кроме меня, у тебя рыжьё все равно не возьмет!

— Что не возьмет?

— Ты чё, мамаша, русских слов не понимаешь?

— Во-первых, молодой человек, я вам не мамаша. Сыновей, тем паче — таких, слава Богу, у меня не было. А во-вторых, до конца я не уверена, но думается, что в словаре великорусского языка Даля слово «рыжьё» отсутствует? Но я проверю, обещаю.

— Вот иди и проверяй, — огрызнулся «инвалид». — Пшла отсюда, дура старая.

Кашубская в ответ смерила его презрительным:

— Самое обидное, что сейчас там, на фронте, на передовой, люди кровь проливают, в том числе за таких мерзавцев, как вы!

— Ты как щас сказала?

— Как услышал — так и сказала. Пальцы небось специально оттяпал? Чтобы винтовку не всучили? Тьфу, пакость…

Ядвига Станиславовна развернулась и с достоинством удалилась. Решив для себя, что более ноги ее на этой толкучке не будет. А разгневанный «инвалид», поискав глазами в толпе, выцепил взглядом вертевшегося неподалеку Дулю — не по-блокадному юркого пацана, одетого в подобие полушубка, перешитого из женского пальто, и коротким свистом подозвал к себе.

— Чего, Шпалер?

— Гейка где?

— Да здесь где-то шарился.

— Сыщи его, быстро.

— Зачем?

— Бабку, что возле меня сейчас терлась, срисовал?

— Вон ту? Которая в сторону речки пошла?

— Да. Скажешь Гейке, у нее на кармане серьги золотые с изумрудами, и я приказал делать. Он работает, ты — стрёма. Все, метнулся.

Дуля кинулся исполнять поручение, а Шпалер, сняв рукавицы, подул в окоченевшие ладони и злорадно прикинул, что за бабкины сережки с падкого до подобных цацек Марцевича можно будет срубить никак не меньше десяти косых.

Кстати сказать, Кашубская интуитивно почти угадала: два пальца правой руки Шпалер действительно отрубил себе сам. Правда, это случилось еще в 1938 году. В лагере Глухая Вильва, что под Соликамском. Тогда подобным, более чем убедительным способом Шпалер продемонстрировал кумовьям, что его претензии на статус положенца в самом деле не лишены оснований.

* * *
Бытует мнение, что способность видеть в темноте, точнее сказать — ориентироваться при отсутствии должного освещения, есть нечто из области сверхъестественного. Чуть ли не дар Божий. Коли оно и в самом деле так, можно сказать, что Юрка уже давно «отметился» милостию Божьей. Поскольку в кромешной тьме квартиры ориентировался уверенно и, в отличие от бабушки, перемещался по комнатам не на ощупь, а чуть ли не руки в брюки. Чему, к слову, немало способствовало отсутствие помех в виде мебели, большая часть которой ушла на прокорм прожорливой буржуйке.

Вернувшись из магазина, насквозь промерзший Юрка прошел на «дамскую половину» и с удивлением обнаружил на кровати одну только сестренку.

— Не спишь?

— Не-а. Холодно. Очень-преочень.

— Сейчас наладим. Гляди, какую я дровину на обратном пути нашел.

— Бабушка ругается, когда ты печку жжешь. Говорит, печка только чтобы воду и еду готовить.

— Да ладно, мы ей не скажем. Ты вон вся как капуста — кутанная-перекутанная, и то замерзла. А я почти пять часов на ветру да на морозе простоял. Хотя бы руки отогрею. Бабушка-то куда пошла? К соседям?

— Не-а, на Сенной рынок.

— Ку-уда? Точно на Сенной?

— Точно-преточно.

— И давно?

— Давно-давно.

— Вот ведь неугомонная! Сто раз говорил, чтобы одна в такую даль не таскалась. И что ей там делать? Книжки продавать? Да кому они теперь нужны. О, кстати, пойду какую-нибудь для растопки притащу.

Юрка прошел в гостиную, вытащил из груды сваленных на пол томов (книжный шкаф давно спалили) парочку первых подвернувшихся под руку. Затем слегка отогнул край служившего дополнительной шторой одеяла и всмотрелся в названия. Нет уж, фиг! «Трех мушкетеров» он не станет сжигать ни при каких обстоятельствах. А этоу нас что? Бальзак, «Человеческая комедия», том четвертый. О, а вот эта годится — и толстая, и скучная.

Он возвратился в комнату и начал раскочегаривать печурку.

— Юра! — тихонько позвала сестра.

— Чего тебе?

— А ты хлебушка получил?

— Получил.

— А дай мне покушать, а?

— Не могу, надо сперва бабушку дождаться. Забыла наш уговор? Хотя на вот, — Юрка достал из рукавицы один из двух оставшихся хлебных кусочков. — Это нам Федор Михайлович подарил. Помнишь его?

— Помню, — жадно схватив хлеб, подтвердила Олька. — Это который Достоевский фамилия и который раньше к нам в гости ходил и всякие вкуснятины приносил. Он хороший. Жалко, что больше не ходит и ничего не приносит.

— Федор Михайлович меня к себе на работу берет. Скоро начну получать рабочую карточку.

— Ур-ра!..

Благодаря вырванным из Бальзака страницам обледеневшая дровина занялась довольно скоро. Юрка присел на корточки и обхватил руками металлический цилиндр буржуйки — вот они, минуты подлинного блаженства. Жаль только, что слишком быстро пролетают. Так же быстро, как остывают и стенки печки, едва гаснет в топке огонь. Бабушка права: использовать буржуйку для обогрева комнаты — непомерное расточительство. Но Юрке обязательно нужно хотя бы чуть-чуть согреться. Потому что сейчас снова придется выходить на мороз и плестись, быть может, до самой Сенной.

Ох и зол был Юрка на Ядвигу Станиславовну. Вместо того чтобы воспользоваться возможностью и хоть немного отдохнуть, восстановить силы, ее зачем-то понесло на толкучку, даже не на ближнюю. Теперь вот тащись, разыскивай, веди домой. Причем снова оставляя Ольку одну. А ну как тревога? Как же он измучился с ними: что старый, что малый — никакой разницы.

— Так, Олька, ты тут лежи, кушай. А я пойду.

— Опять уходишь? — испуганно напряглась сестра. — Не ходи. Мне одной страшно-престрашно.

— Надо бабушку встретить. Вниз-то она как-то спустилась, а вот как обратно подниматься станет, не подумала. Лестница между первым и вторым этажом снова как каток. Небось опять Соловьевы ведро со своим ссаньем поленились до улицы донести, в подъезде вылили.

— Юра!

— Ну чего еще?

— А правда, что Петьку Постникова по-настоящему, а не понарошку, съели?

— Чего ты глупости говоришь? Кто его съел?

— Ничего и не глупости. Я сама слышала, как утром к бабушке приходила тетя Поля из 11-й квартиры и рассказывала, что Петьку поймали на улице и съели по кускам. Какие-то кони с бала. Только — разве бывает конский бал?

— Одна сплетни распускает, а другая распространяет. Тьфу. А еще готовится в будущем в октябрята вступать.

Юрка с сожалением убрал ладони с печки, сунул их в успевшие намокнуть варежки, вышел из комнаты и как можно плотнее прикрыл за собою дверь, дабы сберечь остатки мнимого тепла для сестренки.

* * *
— А я ведь говорил: надо было не до парадной тянуть, а на хапок брать, — притормозив, досадливо протянул Дуля.

— Это тебе не сумка в руках! Сережки, их еще поискать надо: мало ли где их бабка на себе запрятала?

— Гы! Так ты ее чего, догола раздевать собрался? Ф-фу!

— Нишкни! — осадил подельника Гейка и сам изрядно раздосадованный увиденным.

Почти полчаса они с Дулей плелись хвостом за старухой, на которую указал Шпалер, надеясь, что та зарулит в подъезд или хотя бы свернет в ближайшую подворотню. Но бабка, зараза такая, как вырулила на набережную Фонтанки, так и почесала по ней в направлении Невского. Был бы вечер — тогда другое дело. А рубить ее среди бела дня и обшаривать лежащую, рискуя попасть на глаза шальному патрулю, себе дороже может статься. Мильтоны в последние недели совсем озверели. Чуть что, стреляют на поражение, не желая заморачиваться на конвоирование и последующую видимость следствия. Именно так два дня назад на Шкапина Крючка и завалили. Когда он у тетки зазевавшейся, из магазина выходящей, сумку подрезал. Та, естественно, заверещала, а неподалеку, как на зло, фараон нарисовался. По граждани одетый. Так он даже и пытаться не стал догонять: достал ствол и — привет, распишитесь в получении. Жаль Крючка, хоть и круглым дураком по жизни был, а все равно жалко.

В общем, дотянули они бабку до Чернышева моста[15], а тут ей навстречу пацан выперся. По всему видать — знакомый, потому как с ходу взялся бабке выговаривать, жестикулировать. А потом под локоток подхватил, и дальше они уже вдвоем заковыляли. Вот такая случилась непруха.

— И че мы теперь-то за ними премся? Фьюить, уплыли сережечки.

— Заткнись, Дуля! — Гейка еще раз внимательно всмотрелся в бабкиного провожатого. — А я, кажись, знаю этого парня. Ну-ка, ну-ка.

Он ускорил шаг, сокращая дистанцию, окликнул:

— Эй, Юрец!

Провожатый обернулся, сделал удивленное лицо, и Гейка понял, что не ошибся. «Однако. Вот ведь как бывает!»

— Ходь сюды на минуточку!

Юрка о чем-то переговорил с бабкой. Та кивнула, едва переставляя ноги, двинулась дальше, а Юрка направился к парням.

— Ну, здоро́ва, хрустальных люстр убивец! Живой?

— Живой.

Они обменялись рукопожатиями, после чего Юрка вежливо обратился к Дуле:

— Меня Юра зовут, а тебя?

— Зовут Завуткой, а величают Уткой! — оскалился тот.

— Не обращай внимания на придурка — его, когда в младенчестве крестили, пьяный поп на пол уронил. Юрец, я чё спросить-то хотел: эта старуха — знакомая твоя или где?

— Она не старуха. Это бабушка моя.

— А! Та самая? У которой денег на кино не хватает?

— Ну да. А что?

— А то. Считай, подфартило ей сегодня.

— Ей-то сфартило, зато у нас постный день, — мрачно откомментировался Дуля.

— Пасть закрой! — огрызнулся Гейка. — Снег попадет, гланда распухнет — чем тогда глотать станешь?

— Я-то закрою. Но со Шпалерой сам объясняться будешь, когда он…

Докончить фразу Дуля не успел: неуловимым движением Гейка ударил его под дых. Да так, что тот захрипел от боли и кулем осел на снег.

— За что ты его? — Потрясению Юрки не было предела.

— Я же предупредил, чтоб языком зря не молол. Ты вот что, Юрец, передай бабке, чтоб одна по рынкам с золотишком более не таскалась.

— Каким еще золотишком?

— Вот у нее и спроси, если не в курсе. А коли вас так прижало, что край, лучше сам ходи на Сенную. Я тебя к Марцевичу подведу, там недалеко. Он мне доверяет и подстав устраивать не станет. Цену, конечно, даст на мизере, зато без обману и кровяни.

— А кто такой Марцевич? И почему кровяни?

— М-да… Мы с тобой словно бы в разных городах выживаем. Марцевич — он в тресте столовых служит. Потому жратвы у него — как у дурака фантиков. Вот он и барыжит по-черному: за хавчик у народа золотишко отжимает, картины, хлам всякий старинный.

— Вот сволочь! — Юрка невольно сжал кулаки. — Шкура!

— А вот те, которым удалось у него какие-нить канделябры на дуранду сменять, по-другому меркуют. Вон бабка твоя понесла серьги на рынок. И правильно сделала. Золотишко — оно, конечно, блестючее, но на вкус — так себе.

Только теперь начиная что-то такое соображать, Юрка посмотрел на откашливающегося на снегу Дулю, а затем снова уставился на Гейку. Глядя в глаза, спросил, уже понимая, что его самые нехорошие догадки верны:

— А вы… вы откуда знаете? Про серьги?

— Некогда мне щас с тобой базланить, Юрец. Коли есть охота, приходи на днях на Сенную, — Гейка схватил подельника за воротник, рывком поставил на ноги. — Ну чё, баклан, очухался? Пошкандыбали до хаты…

* * *
Поздним вечером, когда Олька уже спала, тесно прижавшись к бабушке, Юрка, наконец, решился:

— Ба! Не спишь?

— Нет. Так умаялась за сегодня, а сон не идет.

— Ты это… Если снова захочешь серьги мамины на еду поменять, ты сперва мне скажи. Сама не вздумай больше на Сенную ходить, ладно?

— А ты откуда про серьги узнал? — немало опешила Ядвига Станиславовна.

— Узнал и узнал. Неважно.

Какое-то время бабушка молчала, а затем с видимым усилием приподнялась, кряхтя спустила с кровати ноги, обмотанные для тепла старыми платками.

— Помоги мне встать.

— Ты чего это? Зачем?

— Тише, Ольгу разбудишь. Просто дай мне руку. Вот так. А теперь идем в гостиную. Только не торопись.

Медленно, шажок за шажком, в кромешной тьме они перебрались в другую комнату и, по настоянию бабушки, подошли к стене, на которой сиротливо продолжала висеть мамина акварель с морским пейзажем. Некогда стоявший под ней гостевой диванчик был сожжен еще в начале декабря.

— Давно надо было тебе все рассказать. А уж теперь и подавно.

— Чего подавно?

— Недолго мне осталось, Юрочка.

— Э-э! Ты это брось! Я ж говорю: завтра начну работать у Федора Михайловича, и скоро хлеба у нас будет — куча. Ну, может, не куча, конечно. Но все равно.

— Ты адрес Самариных помнишь?

— Который новый? В Расстанном переулке, у Волкова кладбища? Помню.

— Дай мне слово, что, когда я… умру, вы с Ольгой переберетесь к ним.

— Это еще зачем? — набычился Юрка. — И вообще, перестань ты раньше времени себя…

— А затем, что, если ты действительно будешь ходить на работу, я не хочу, чтобы девочка оставалась одна-одинешенька здесь, в пустой квартире. А там и Люся за ней присмотрит. И на пару с Лёлей всяко повеселее будет. Ты услышал меня?

— Да.

— Дай мне слово, что именно так ты и поступишь.

— Я… я подумаю.

— Без всяких «подумаю»! Я жду!

— Хорошо. Даю. Слово, — нехотя выдавил из себя Юрка.

— Спасибо, — бабушка погладила его по голове. — Кормилец ты наш. А теперь дотянись до картины и сними ее.

— Зачем?

— Делай, что тебе говорят.

Юрка встал на цыпочки и осторожно снял с крюка картину.

— И чего?

— А теперь поводи ладошкой по стене в том месте, где она висела. Только сними варежку, так не нащупаешь.

— Чего не нащупаю?

— Там должен быть небольшой выступ. Такой, знаешь, словно бы камушек из стены торчит.

Если честно, в этот момент у Юрки зародились неприятные подозрения, что на почве голода и изможденности бабушка слегка повредилась рассудком. Тем не менее он продолжил покорно гладить стену.

— Нашел?

— Нет. Хотя, погоди. Во, вроде бы действительно что-то такое.

— Нажми на него. Сильнее.

Юрка что есть силы надавил на нащупанный камушек и…

Рука его, следом за небольшим квадратным кусочком стены, неожиданно поехала, подалась глубоко внутрь.

— ОХ! НИ ФИГА Ж СЕБЕ!

— Юрий! Сколько раз я просила, чтобы ты хотя бы в доме не употреблял дворовых выражений!..


«13 января. Вторник. Вчера вечером мы закатили настоящий пир. Правда, я хотела устроить его сегодня, чтобы отметить старый Новый год, но Олечка, увидев крупу и кисель, уж так радовалась, а потом так жалобно сверлила меня своими впалыми, с темными кругами глазищами, что я не выдержала. В конце концов, что такое один день, когда мы, по сути, вот уже полгода, собственно, и живем одним днем. И что с нами будет завтра — Бог весть.

Мой во всех смыслах авантюрный поход на Сенной рынок оставил тягостное впечатление. Сколько же разной сволочи и шкуродеров развелось в последнее время! В библиотеке рассказывали о расстреле шайки мародеров, которые грабили оставленные ленинградцами квартиры. А чем лучше эти, рыночные дельцы? Наживаются на людском горе, на самом святом — на жизни человеческой. Слетаются на чужую беду, словно трупные мухи. А их не то что не расстреливают, но даже не задерживают.

Вчера решилась и наконец рассказала Юре о тайнике. Чувствую, не долго мне осталось. Дай Бог сил протянуть хотя бы до марта, чтобы детям хотя бы достались мои карточки на целый месяц вперед. А если выменивать по чуть-чуть оставшиеся ювелирные украшения, думаю, они смогут дотянуть до лета. А там, надеюсь, всяко будет немного полегче. По крайней мере не будет этих ужасных, сводящих с ума морозов.

Взяла с Юры слово, что после моей смерти они с Оленькой переберутся к Самариным. Кажется, он воспринял мои слова со взрослой мужской ответственностью. Строго-настрого предупредила, чтобы молчал о тетрадях Степана. На самом деле лучшим вариантом было бы их сжечь, но уж такую великую цену в свое время пришлось заплатить за них, что у меня просто не поднимается рука. Опрометчиво рассказала внуку, в том числе, и о той отвратительной роли, которую сыграл в судьбе этих тетрадей Кудрявцев. Рассказала, а теперь жалею. Кажется, это знание стало чересчур сильным потрясением для мальчика. Ну да, в конце концов, он последний мужчина по линии Алексеевых-Кашубских. Если выживет во всем этом кошмаре, о чем я неустанно молю Бога, именно ему, Юрочке, доведется стать главой нашего рода и хранителем его семейных тайн».

* * *
— …Этот отчет я сейчас подписывать не стану. Хочу более внимательно ознакомиться. И всяко не… сколько на твоих командирских?

— Ноль ноль пятнадцать.

— Вот. И всяко не в первом часу ночи.

— Как скажете, Владимир Николаевич. Кстати, слышали про сегодняшнее, вернее, уже вчерашнее ограбление квартиры в Охотном Ряду?

— Во-первых, не ограбление, а квартирную кражу. А во-вторых… Пару часов назад мне уже звонили из Моссовета. Просили оказать шефскую помощь в расследовании преступления. В котором, с их слов, углядываются признаки статьи 79.1 УК РСФСР.

— «Воспрепятствование деятельности конституционных органов власти»? Это каким же боком?

— Видимо, посчитали, что сумма причиненного ущерба доставит потерпевшему столь тяжкие моральные страдания, что он длительное время не сможет достойно продолжать свою деятельность. В рамках «конституционного органа».

— Я так понимаю, вы их?..

— Да, на три буквы: эМ-Вэ-Дэ. А заодно посоветовал по возвращении сего деятеля из ГДР поинтересоваться: откуда в его квартире взялся подлинник Айвазовского?

— Да там, говорят, и без Айвазовского столько добра вынесли…

— Вот только не надо давить мне на жалость! Коленом! Ты же знаешь, Олег Сергеевич, я эту номенклатурную породу на дух не переношу. А уж конкретно сего потерпевшего маклака — в особенности. Так что я в чем-то разделяю позицию лихих людишек.

— Какую позицию?

— А такую, что, в самом деле, следует периодически устраивать встряску таким вот коллекционерам-любителям. Дабы шибко не возносились… Да, материалы по Юрию Алексееву запросили?

— Так точно. Спецкурьер уже в Ленинграде. Возвращается завтра, во второй половине дня.

— Как только появится — сразу ко мне.

— Слушаюсь.

— Не слушаюсь, а есть. И откуда в тебе, Олег Сергеевич, эти приказчицкие замашки?..

Глава вторая

— …С учетом изложенного, прошу отнестись к этому делу со всей серьезностью. Тема на личном контроле Тикунова[16]. А после его сегодняшнего заслушивания в ЦК, боюсь, последуют новые указания.

— Разрешите присутствовать?

В дверь начальственного кабинета, где в данный момент проходило внеплановое служебное совещание, просунулась всклокоченная голова инспектора уголовного розыска Анденко.

— Анденко! Я ведь особо предупредил, чтоб никаких опозданий.

— Виноват, Иван Никифорович. Соседка-зараза с самого ранья засела за телефон и — на полтора часа. А у нас линия спаренная.

— Вот что меня меньше всего интересует, так это подробности твоего домашнего быта. Объявляю замечание. На первый раз — устное.

— Есть замечание. Но я к тому, что мне поздно сообщили. Об экстренном сходняке.

— Сходняк, Анденко, это когда вы с инспектором Захаровым, в служебном кабинете закрывшись, пиво лакаете. А у нас — оперативное совещание. Разницу чуешь?

— Так точно, товарищ майор. Только насчет пива — это гнусные инсинуации и клевета, ибо…

— Все, Григорий, хорош! Только появился, а уже утомил. Присаживайся.

Анденко подхватил свободный стул, уселся рядом с Захаровым и шепотом поинтересовался:

— По какому поводу сыр-бор?

— Малява из Москвы пришла. У них вчера квартиру партийной шишки обнесли.

— А мы каким боком?

— Вроде как один из подозреваемых может быть ленинградцем.

— И что, хорошо обнесли?

— У-ууу! — закатил глаза Захаров.

— Галерка! Может, мне все-таки будет дозволено продолжить?

— Извините, Иван Никифорович. Я пытался ввести опоздавшего коллегу в курс дела.

— Опоздавшему поросенку сиська возле жопы, — неуставно пробурчал начальник. — После совещания введешь. В экскурс. Итак, товарищи: в общих чертах это все, чем мы на данный момент располагаем. Вопросы? Предложения? По возможности — по существу.

В кабинете повисла тишина.

Не потому, что никто не мог сейчас предложить чего-либо приемлемого. Просто каждый сотрудник в душе надеялся, что именно его обойдет чаша сия: перспектива впрягаться в московский хомут, мягко говоря, не вдохновляла. Своих дел по горло.

Первым затяжное молчание, вставая, нарушил Чесноков — самый возрастной, исключая майора Грабко, из здесь присутствующих:

— А словесный портрет попутчика имеется?

— Да сиди ты, Петр Ефимович. Чай, не у комиссара. Описание получено. Я отдал на размножение, после совещания можете получить экземпляры в машбюро. Но советую особо не обольщаться. Там все довольно общо: возраст 32–35, рост выше среднего, телосложение крепкое. Брюнет, частично — ранняя седина височных и затылочной частей. Усов и бороды не носит.

— Ясно. Без особых примет.

— Отчего же, есть и особые. В телетайп не вошедшие, но поведанные, так сказать, изустно, — тут Иван Никифорович позволил себе легкую усмешку. — Согласно заявлению потерпевшей, особых примет у попутчика, он же — обольститель, две. Первая: крупный след шрама на левом бедре. Вторая: очень красивый, обходительный, с виду интеллигентный мужчина.

Народ в кабинете расхохотался.

— За интеллигентного вопросов нет. А вот как наличие шрама на бедре выяснять станем? — невинно поинтересовался Волчанский.

— Ясно как! — мгновенно среагировал Захаров. — Посредством поголовного стягивания штанов с подходящих под приметы мужчин. Причем прямо на улице. Чтоб не тратить время на оформление привода.

— Я, кажется, просил высказываться по существу. А не по сомнительного пошиба естеству, — нахмурился начальник, в отдельческих кулуарах носивший забавную кличку «Накефирыч». В данном случае имела место быть двойная аллюзия: с отчеством и с патологической страстью хронического язвенника к кисломолочной продукции.

Здесь надо заметить, что нетипичная по тем временам, крайне демократичная атмосфера, царящая на столь серьезном совещании, объяснялась тем обстоятельством, что Иван Никифорович Грабко сыскарей своих любил и опекал как детей малых и неразумных. А потому и прощал многое. В пределах разумного, разумеется. По этой причине высшее руководство держало его за эдакого неумеренного либерала и не слишком жаловало. Но зато личный состав майора Грабко мало что не боготворил.

— Да уж! — не удержался от ремарки и Григорий. — Заслушал я приметы — и словно бы самого себя в зеркале увидел. Разве что шрама нетути. На бедре.

— Анденко! А ну отставить смешочки! Или тебе устное замечание на письменный язык перевести?.. А коли и в самом деле так весело, вот и займись доработкой примет красавца. Смотайся на вокзал, разыщи проводницу, которая обслуживала вагон, может, что-то еще припомнит? И особо поспрашай насчет провожающих. Если имелись у него таковые.

— Есть смотаться, — моментально потухнув, отозвался Анденко.

— Может, есть смысл прошерстить архивы на предмет схожих случаев с альфонсами? — предложил Захаров. — Хотя бы за последние несколько лет? Я к тому, что слишком профессионально сработано.

— Что ж, разумно. Тебе и карты в руки, Николай, отработаешь эту линию.

— Иван Никифорович! Помилосердствуйте! Любое другое направление, но только не архивы!

— Не понял? Что еще за капризы?

— Я не справлюсь. Вот честное комсомольское!

— Обоснуй?

— У меня это… на пыль аллергия.

— С аллергией — на ближайший профосмотр, за справкой. А пока: отработаешь и доложишь.

Анденко хмыкнул. Он и безо всяких медицинских справок был в курсе подлинного анамнеза Захарова. Но, поскольку хмык многими присутствующими оказался услышан, Григорий сопроводил его нейтрально-балагурным:

— Инициатива наказуема, Мыкола. Кто в кони пошел, тот и воду вози.

— Анденко!!!

— Молчу-молчу.

— А вот лично я сомневаюсь, что этот герой-любовник — из нашенских, — рассудил Волчанский. — Охмурить бабу — это одно. Здесь, положим, мы и сами с усами. Но чтоб за сутки умудриться в чужом городе, с колес, сколотить шайку для разового налета? Разве что они сплоченным кагалом одним поездом из Ленинграда выдвинулись. На гастроли в столицу.

— Версия вполне состоятельная, — согласился Грабко. — Но пока что неподъемная, так как сколь-нибудь внятными приметами остальных участников кражи мы не располагаем. За исключением того, что один из них, возможно, горбун.

— Горбун?

— Именно. Но это так, к сведению. Сейчас, на самом первом этапе, нам поручено максимально полно и оперативно отработать возможный ленинградский след наводчика. В дальнейшем в ход расследования москвичами будут внесены дополнительные коррективы.

— Мы будем пахать, а столичные корректировать, — буркнул Анденко. — Нормальная такая, я бы даже сказал научная, организация труда.

— А ответственными за отработку, — повышая голос, обнародовал Грабко, — назначаю «гуся и гагарочку». Захарова и Анденко.

— От спасибо!

— Кушайте на здоровье. В следующий раз будешь вовремя появляться на службе. Всех остальных прошу оказывать необходимое содействие. Да, и сориентируйте на этого «красивого обходительного Юрия» спецконтингент.

— А имя-то, скорее всего, вымышленное, — вслух задумался Чесноков.

Слыл он по жизни человеком угрюмым, даже мрачным, а по службе был исключительным педантом. Потому пресловутую штабную культуру всегда ставил неизмеримо выше, нежели, к примеру, культуру народов Крайнего Севера. Не говоря уже об экзотических майя и прочая.

— Чего вдруг? — поинтересовался Анденко. — Я еще что-то пропустил?

— Я согласен с Захаровым, преступник, судя по всему, профессионал. Значит, всяко не идиот. Представляться подлинным именем.

— Но это справедливо лишь в том случае, если встреча в купе обставлена заранее. А если изначально умысла на квартирную кражу не было, то не было и особого смысла шифроваться.

— Лично я считаю, что так называемая случайная встреча в поезде — это грамотно подготовленная инсценировка, — продолжал гнуть свою линию Чесноков. — Невозможно за сутки экспромтом провернуть такую сложную преступную комбинацию.

— Исходя из вашей логики, Петр Ефимович, этот самый Юра или не-Юра обязательно должен был ехать четвертым пассажиром именно в этом купе, — не сдавался и Анденко. — Интересно, и каким же образом он умудрился взять билет на нужное место?

— Пока не знаю. Возможно, в Ленинграде он следил за этой дамочкой. Довел ее, положим, до касс, пристроился в очереди и, банально подслушав, взял билет в то же купе.

— Слишком сложно. И вообще — дешевыми шпионскими романами попахивает.

— Ну, извини. В отличие от вас, молодых, я не склонен к упрощениям.

— А вот я придерживаюсь той точки зрения, что все заумное и сложное, если постараться, всегда упростить можно. Причем без потери смысла.

— Подобная точка зрения больше смахивает на заурядную софистику. А простота, если вдруг кто подзабыл, хуже воровства.

— Хорош! — вмешался в пикировку подчиненных майор Грабко. — Предлагаю вам продолжить увлекательный философский спор во внеслужебное время. Еще раз напоминаю: времени на раскачку нет, поэтому приказываю сразу включиться в работу. О любых подвижках по этому делу докладывать незамедлительно. На этом внеплановое служебное совещание объявляю закрытым. Все, за исключением Чеснокова, свободны. Тебя, Петр Ефимович, прошу задержаться…


Покинув кабинет начальника, Анденко с Захаровым проторенными тропами спустились во внутренний дворик и добрели до курительной скамеечки, установленной возле пожарного ящика с песком.

— Вот не было заботы, да всучили бабе порося.

— А тебя, Мыкола, никто за язык не тянул. Сидел бы да помалкивал в тряпочку. Ан нет, выперся с инициативой. Вот и получил.

— Я же безо всякой задней мысли, в порядке дискуссии.

— Дискуссии надо на партсобраниях разводить. В разделе «прения», — назидательно произнес Анденко, а следом сплюнул в сердцах: — Тьфу! Словно у меня других дел нет, кроме как московские квартирники подымать. У меня вон по обносу ботиночного директора — полный аллес гемахт.

— Аналогичный случай был в Тамбове.

— В смысле?

— В смысле, у меня та же ерунда по делу рыночного замдиректора.

— Понятно. Ты сейчас куда? К Светке в архивы?

— Ага. Быстрее засядешь — быстрее выйдешь. Ты же видел, как Накефирыча Москва накрутила. Тут хочешь не хочешь, а захохочешь.

— Я тогда с тобой прогуляюсь. Свиридова обещала мне всех подучетных «баронов» пересчитать.

— А как же проводница? Смотри, Гришка, осерчает майор.

Анденко посмотрел на часы:

— Для розысков проводницы время самое неблагоприятное. Если вернулась из Москвы утренним поездом, то уже сдала вагон и поехала отсыпаться с дороги. А если, наоборот, вечерний выезд, всяко появится на вагоне не раньше пяти-шести часов вечера. Логично?

— Как обычно, — разводя руками, подтвердил Захаров.

— А вот наш Петюня Ефимович логику как раз не жалует. Ладно, докуриваем и выдвигаемся. Заодно по дороге введешь меня. В экскурс.

— По-моему, ты в него и так уже вполне вошел.

— Войти-то вошел. Да только…

— Чего?

— Тебе не кажется, что эти две наши квартирные кражи плюс теперь и московская объединяет подозрительно похожий почерк?

— Какой почерк?

— Редкий. Я бы даже сказал — каллиграфический.

— Загадками изволите?

— Скорее, ребусами…

* * *
Вокзал принято считать визитной карточкой города. И в этом смысле деревянное, барачного вида станционное здание галичского вокзала с накренившимся на крыше флагштоком мало чем отличалось от «карточек» любого другого провинциального городка. Разве что обосновавшийся возле левого крыла здания неизменный гипсовый Ленин встречал и провожал поезда не в гордом одиночестве, а в живописном окружении кустов сирени и яблонь-китаек. А ведь каких-то семь веков назад (по вселенским меркам — секунду назад) Галич являлся столицей самостоятельного княжества и достойно соперничал с лапотной в ту пору Москвой.

Барон спустился с подножки вагона на главный перрон, одновременно служивший подобием привокзальной площади. Рискуя быть сметенным потоком выгружающихся мешочников, освобождая фарватер, он переместился к ближайшей лавочке и, закурив, стал осматриваться. Кому-кому, а ему спешить уж точно было некуда.


Толпа рассосалась быстро — люди торопились успеть набиться в рейсовую коробочку[17], которая, как вскоре выяснилось, все еще проходила в Галиче по разряду роскоши, а не средства передвижения. Минуту спустя, жалобно всхлипнув, тронулся с места состав, начав отсчитывать последние двести верст до конечной станции Шарья. С убытием поезда вокзальная суета временно прекратилась, и станция снова погрузилась в утреннюю спячку.

Заприметив бредущую по перрону женщину в железнодорожной форме и с желтым флажком в руке, Барон отщелкнул окурок и двинулся ей наперехват:

— Красавица! Можно к вам обратиться?

— Пожалуйста.

— А как вас звать-величать?

— Лида, — улыбнулась железнодорожница.

И почти кокетливо добавила:

— Но красавица мне нравится больше.

— Учту.

— Вы с московского поезда?

— Точно так. Прибыл в ваш город по заданию редакции.

— Вы журналист?

— Спецкор.

— Ого! Небось на наш экскаваторный завод приехали?

— Почему сразу на экскаваторный?

— Так ведь про нас столичные газеты если когда и пишут, то только в связи с новым заводом. А больше и писать не о чем. Город маленький, живем скучно.

— А вот и не угадали. Мне поручено сделать материал про то, как жил и трудился Галич в годы войны. Вот я и решил начать, не откладывая, прямо отсюда, с вокзала. Что называется, плясать от печки.

В подтверждение своих намерений Барон достал из кармана пиджака блокнот и ручку.

— Не подскажете, остались еще на станции сотрудники, что трудились здесь в военные годы?

— С войны? Надо подумать… Дядя Паша, он теперь обходчик путевой. А тогда, кажется, в депо слесарил. На ремонте подвижного состава.

— А фамилия? Кстати, он сейчас здесь, на трудовом посту?

— Нет, у него по графику завтра смена. А фамилия — Волокушин.

Барон сделал пометку в блокноте:

— Есть, записал. А еще?

— Еще… А! Тетя Шура Балахнова, буфетчица. Но она бюллетенит.

— Жаль. А адреса ее вы случайно не?..

— Где-то совсем рядом, на Октябрьской. Вы дойдите до нашего ресторана, там скажут.

— У вас и ресторан имеется?

— И буфет, и ресторан. Все как положено. Это ведь только утренний шарьинский всего пять минут стоит. А так у нас для проезжающих пассажиров всегда комплексные обеды накрывают. И быстро, и вкусно. И недорого.

— Последнее — существенно, приму к сведению. Значит, говорите, дядя Паша, тетя Шура. Может, еще есть кто?

Железнодорожница Лида задумалась:

— Пожалуй, и всё. Был начальник милиции, Петр Капитоныч. Но он помер лет пять как. Вот он бы для статейки вашей очень пригодился. Душевный был человек, без малого двадцать лет здесь в милиции отработал. Вот он всё про всех знал.

— Жаль. Может, родные у него остались?

— Жена Петра Капитоныча в последние годы болела сильно, с ногами чего-то худое было. Так дочка ее к себе забрала, в Пермь. Хорошая такая девчонка, шустрая. А уж как рисовала! Натурально, как… Шишкин.

— Что ж, спасибо и на этом.

— Да не за что.

— Скажите, в войну в вашем городке имелся детский дом, приют?

— Как же, был детдом. И сейчас есть. В Богчине.

— Где-где?

— Это деревня такая, недалеко от города. Туда как раз в войну ребятишек, из блокадного Ленинграда эвакуированных, размещали.

— Из Ленинграда? — насторожился Барон.

— Ну да. А еще был приют, вернее, детгородок. В Умиленьи.

— В Умиленьи? Звучит мило.

— Разве что звучит. Это на территории бывшего Авраамиева монастыря. На озере, километров тридцать от города. Но там вроде бы только местная беспризорная шпана содержалась. Те еще архаровцы! А ленинградцев — их в основном в Богчино определяли.

— Очень любопытно. А как туда добраться?

— На автобусе. Но утренний уже ушел. Теперь только в полдень будет.

— Обидно. У меня не так много времени. На все про все.

— А знаете что? Вы дойдите до рынка. Тут недалеко, минут пятнадцать ходу. Вон там, видите, — Лида обозначила флажком направление, — на улицу Свободы повернете и дальше все время прямо. Базар скоро сворачивается, так, может, кто из колхозников вас на попутке подбросит.

— Спасибо за совет. Ну всего вам доброго.

— А вам творческих успехов. Когда напечатаете статью, не забудьте прислать. Экземплярчик.

— Непременно. Вышлю на адрес: Галич, вокзал, красавице Лиде.


Рассказывает Григорий Анденко

По мне, про весну — это все поэты придумали. Поэты и всякие романтики.

Дескать, женщины расцветают исключительно весной, чудесным образом, вслед за природой преображаясь. А вот персонально на мой вкус, прекраснее всего женщины летом. Когда их одежды светлеют и стремительно сокращаются в объеме, а визуальная открытость ножек, напротив, увеличивается.

(Ну нравятся мне женские ножки! Каюсь, грешен. Уж простите такую человеческую слабость коммунисту с четырехлетним партийным стажем.)

Взять ту же охранительницу архивов информационного центра нашего, с недавних пор «исполкомовского», Управления Светку Свиридову[18]. В данный момент передо мною и Мыколой за казенной конторкой сидящую. В обычное, включая поэтически-весеннее, время Свиридова — форменный, извиняюсь, сухарь сухарем в форме. Девке двадцать с хвостиком, второй год как после юрфака в милицию распределилась, а гонору не меньше, чем у иного заслуженного работника МВД. И если у поэта Некрасова женщина «посмотрит — рублем одарит», то здесь строго наоборот — зыркнет так, словно бы ты у нее рубль зажал и не отдал.

Но сейчас, когда из привычного форменного синего Светка переоблачилась в разрешенные к летнему ношению белую гимнастерку и белую же беретку, ее словно подменили. И взгляд, форме под стать, посветлел и посвежел. И улыбка, пусть неотчетливо, пускай лишь в уголках вечно поджатых губ, нет-нет да обозначится. М-да… Диво дивное, чудо чудное. Давненько я не получал возможности лицезреть в образе и подобии лейтенанта Свиридовой именно что барышню в милицейской форме, а не милиционера в юбке.

Спешу оговориться: будучи не просто человеком женатым, но и отцом горячо любимого пятилетнего балбеса, рассуждаю сугубо с эстетических позиций. Как отстраненный, но не чуждый прекрасного наблюдатель. Тогда как расположившийся по левую руку холостяк Захаров буквально пожирал Свиридову простодушными влюбленными глазенками.

Утром, на совещании, заикаясь про аллергию, Мыкола почти не соврал — вот только аллергия у него была не на архивную пыль, а на конкретную архивную пылесборщицу. В смысле, как завидит Светку, сразу красными пятнами покрывается. Такая вот забавная реакция, навроде разновидности любовного зуда. Причем скромняга искренне уверен, что ни мы, его коллеги, ни сама лейтенант Свиридова ничего не замечает. Вроде как в песне: «и кто его знает, чего он моргает». Ага, щас! Собственно, потому я и попросил обслужить меня первым. Чтобы скоренько заполучить потребную информацию к размышлению и оставить голубков наедине — и с картотекой альфонсов, и друг с другом. Может, промеж них что и станцуется — не по первому, так по второму пункту.


— …В общей сложности у нас обнаружилось восемь учетных записей по преступникам, в разное время фигурировавшим под кличками Барон, — сверяясь с отпечатанной справкой, официальным тоном объявила Свиридова. — Еще три карточки занесены в общий реестр под списание по причине естественной либо насильственной смерти обладателей клички.

— Прозвища.

(Это у меня машинально вырвалось. Навроде рефлекса собаки Павлова. Легавой, разумеется, породы.)

— Что?

— Я говорю: клички — они у собак. А у наших подопечных — прозвища.

— Да какая разница?

— Согласен, принципиально никакой. Продолжайте, Светочка.

— Я вам, товарищ Анденко, никакая не Светочка, а Светлана Георгиевна. Или лейтенант Свиридова.

(Ой-ой, какие мы сегодня буки! Или это на вас так присутствие инспектора Захарова действует?)

— Виноват. Исправлюсь, товарищ лейтенант Светлана Георгиевна.

— Из этих восьмерых фигурантов трое — цыгане. Так что барон у них не только кли… прозвище, но и социальный статус. Я так понимаю, цыгане вас?..

— Совершенно верно. Цыгане меня не интересуют.

— Значит, остаются пятеро. Самому молодому 34 года, самому пожилому — 72.

— 72 — это, пожалуй, перебор. Отбрасываем беспощадно.

— Да и 34 тоже, — с сомнением покачал головой Захаров. — Маловато годков для такой биографии. Чтоб, как ты говоришь, сам Хрящ у него вторым номером работал.

— На самом деле у этого молодого уголовная биография вполне себе. Вот, читайте четвертую позицию.

Светка передала справку, и я с интересом пробежался глазами по тексту.

— Ого! Впервые осужден в 1944 году! Это ж сколько, получается, ему тогда было? Шестнадцать?

— А за что сел? — дежурно поинтересовался Захаров.

(Понятно, что сейчас Светка интересовала его много больше. Равно как и то, когда я, наконец, уберусь.)

— Первый раз Барону, он же Алексеев Ю. В., дали пятерик за соучастие в убийстве несовершеннолетнего Лощинина. Причем убийство было совершено еще в феврале 1942-го, в блокадном Ленинграде. Затем, уже на зоне, накинули столько же. Что характерно — снова за убийство. На этот раз солагерника.

— Ого! Шустрый какой парнишечка.

— Не то слово. В начале 1954 года вышел на полгода раньше положенного. Летом 56-го снова сел — за квартирную кражу. И получил за оную… скока-скока? Восемь?! Что-то больно круто?! Не находишь, Мыкола?

— Нахожу. Но если дали восемь, значит, не твой интересант. Этот должен еще сидеть. С двумя убийствами за плечами второй раз досрочно вряд ли освободили.

— А вот и не угадал. В 1960-м году Барон-Алексеев освободился по актировке как туберкулезник… Товарищ Светлана Георгиевна, вы позволите глянуть на последнее обвинительное заключение по сему героическому гражданину? Дико интересно, чего же он такого начудил, чтоб на банальной квартире восемь лет с полу поднять. Да и на бромпортрет «фас/профиль» любопытственно глянуть.

— Позволю. Если кто-нибудь поможет принести и подержать стремянку.

— Не вопрос. Товарищ Захаров! Обеспечьте товарища Свиридову орудием труда.

— Есть обеспечить! — с готовностью подорвался наш «аллергик».

Два разнополых лейтенанта углубились в недра архивного хранилища, а я остался в гордом одиночестве и задумался о том, что неуемное любопытство, которое и без того в последнее время частенько выходит боком, когда-нибудь обязательно меня погубит.

Вот на кой черт я трачу сейчас драгоценное время? Причем, как свое, так и чужое? Ведь персонально мне от идентификации некоего Барона, о существовании которого я и узнал-то всего несколько дней назад, все едино ни холодно ни жарко.

У меня что — есть чего ему предъявить? Кроме богатой поляны, на пару с Хрящом блатарям накрытой? Ну накрыли и накрыли. Вполне допускаю, что и не на праведные. И чего? На каждый чих все равно не наздоровкаешься. Потому, казалось бы, сиди себе, товарищ Анденко, на заднице ровно и не питюкай! Ан нет, любопытно ему стало. Задело, понимаешь, самолюбие. Как это так: Графиню он знает, а Барона нет?

Кстати, о Графине. А ведь сыскали мы с Захаровым у нее на хате притыренные вещички. Те самые, что Макар со своими хунвейбинами на Канонерском поднял. Сыскали грамотно, хотя и не вполне процессуально. За что и получили — устную благодарность от Накефирыча и письменное взыскание от комиссара 3-го ранга Демьяна, будь он неладен, Кузьмича. Ну да, в любом случае, в масть тогда наколочка от Вавилы пришлась. И то был лишний аргумент в пользу того, что к словам моего ненаглядного стукачка в части Барона прислушаться стоит…


Из пучины самоанализа на поверхность меня выдернули шаги возвращающихся разнополых лейтенантов милиции. Я обернулся, предвкушая процесс занимательного чтения, и обнаружил, что у одного из возвернувшихся в руках стремянка, а у второй — ничего.

То есть — абсолютно.

— Я не понял?..

— Очень странная история, — недоуменно и с несвойственным ей в принципе смущением взялась пояснять Свиридова. — Меня почему-то с утра не предупредили.

— Не предупредили о чем?

— Я вчера выходная была, с суток. И оказывается, именно вчера приезжал курьер из…

Здесь Светка перешла на язык мимики: выразительно закатив глаза, чуть вздернула острый подбородок с ямочкой и привстала на цыпочки.

— Из Большого дома? — считал я.

(И почти угадал.)

— Бери выше. С самой Лубянки, — уточнил Захаров. — Прикатил и под роспись забрал все архивные материалы, связанные с этим Бароном-Алексеевым.

— Эка!

(Да уж! Ничего не скажешь: удивили, так удивили!)

Лейтенант Свиридова посмотрела на меня так, словно бы подозревала в чем-то нехорошем, и строго спросила:

— И чего это он вдруг всем так срочно понадобился?

— Чего не знаю, того не знаю. Но, в любом случае, благодарю за помощь.

(Настроение в данную минуту было двойственное: с одной стороны, предмет своего любопытства я профукал, но с другой — интрига вырисовывалась будьте-нате!)

— А остальных баронов вы что, смотреть не будете?

— Нет-нет, как-нибудь в другой раз. Да, Светлана Георгиевна! Перед тем как вы на пару с инспектором Захаровым погрузитесь в уникальный, полный любовных страстей и житейских трагедий мир альфонсов, дозвольте заполучить его на минуту тет-а-тета?

— Да хоть на десять, — фыркнула Светка.

И с достоинством удалилась, предварительно напутствовав моего приятеля:

— Я буду в седьмой секции. И не забудьте стремянку, Николай Петрович.

— Не беспокойтесь, он не забудет. Я лично прослежу…


Судя по абсолютно спокойному выражению лица Мыколы, переполнявших меня эмоций он не срисовал либо остался к ним равнодушен. Он еще в прошлый раз дал понять, что не одобряет моих потуг в направлении Барона. Искренне считая, что с любыми проблемами следует бороться исключительно по мере поступления. И вообще, профилактикой, дескать, пусть участковые занимаются.

Я же к подобным вопросам отношусь перпендикулярно. В соответствии с названием популярной книжки «Знай и люби свой город», предпочитаю знать о подучетном контингенте как можно больше.

(А как насчет «люби», спросите вы? Как ни странно, подобное чувство также имеет место быть. Я люблю, пускай и с рядом принципиальнейших оговорок, свою работу. Хотя и стыжусь в этом признаваться кому бы то ни было. Даже себе, любимому.)

— Дружище! Надеюсь, ты понимаешь, что подобных совпадений не бывает?

— Каких совпадений?

— Блин! Лейтенант Свиридова и та, похоже, умнее тебя. «И чего это он вдруг всем так срочно понадобился?» Сечешь поляну?

— Допустим, не всем понадобился. Мне, например, этот упыреныш абсолютно по барабану.

— Почему сразу упыреныш?

— А то ты не знаешь, что означает убийство в блокаду? За ним наверняка стоял разбой. Или мародерство. Или еще чего похуже.

— Во-первых, за мародерство в блокаду сразу к стенке ставили. А во-вторых, во мне еще сильнее усилилось подозрение, что этот Барон-Алексеев — наш с тобой клиент.

— По какому из направлений?

— По всем. Включая Москву. Кстати, можешь считать это профессиональной чуйкой сыщика.

(О, как сказанул! Даже самому понравилось.)

— Слушай, сыщик! Ты чего, в самом деле вознамерился перебежать дорогу «старшему брату»?

— Маленькое уточнение: я собираюсь не перебегать, а двигаться параллельным галсом.

(Нет, решительно сегодня моя речь как-то особенно изобилует изящной образностью и образным изяществом. Интересно, к чему бы это?)

— А что касается твоей так называемой чуйки… Между прочим, даже сугубо теоретически, Барон — Алексеев не может быть причастен к московской краже.

— Хочешь сказать, наши доблестные чекисты даром едят свой хлеб? Нет и еще раз нет! Я не позволю клеветать на доблестных сотрудников Комитета государственнойбезопасности!

(Увы, то была последняя на сегодня искрометная острота в моем исполнении. Так как далее Захаров огорошил меня беспощадным и уничижительным аргументом.)

— Я хочу сказать, что курьер с Лубянки забрал материалы по Алексееву вчера днем. А кража в Охотном Ряду случилась вечером!

— …!!!

(Как же это я сам не сообразил?! Черт! Вот оно, во всей красе, головокружение от успехов. А ведь какая изысканная версия выстраивалась — у-у-у! Умыл меня Захаров, ох и умыл! И поделом тебе, сыщик хренов!)

Помещение архива я покинул во всех смыслах на щите.

Стоит ли говорить, что после такой досадной оплошности недавнее желание вплотную заняться Бароном испарилось, как с белых яблонь дым. Но мааленький червячок сомнения продолжал исподволь покусывать. И чтобы окончательно устранить сей дискомфорт, я направился к ближайшей телефонной будке, дозвонился до Вавилы…

(Долго не хотел снимать трубку, гад!)

…и назначил встречу через два часа на нашем месте.

Понятно, что ответной восторженной реакции не последовало.

Но мне на это было, не менее понятно, начхать.

(Будьте здоровы, гражданин начальничек!)

* * *
Как и следовало ожидать, визит в Богчинский детский дом Барону ничем не помог. Оно и понятно: кабы все было настолько просто, еще десять лет назад подчиненные Кудрявцева на раз-два отыскали бы следы Ольги. Все стало на свои места уже на первых минутах общения с директором, когда тот озвучил дату открытия детдома — 31 марта 1942 года[19]. Тогда как сестра оказалась брошенной в Галиче в середине февраля.

Собственно, после этого можно было вставать и раскланиваться, но Барон вынужденно продолжил работать легенду «столичный спецкор», и в итоге они проговорили с директором почти час.

За это время Барон узнал такое количество подробностей из непростой жизни тылового Галича в военные годы, что, задумай он и в самом деле заняться журналистскими опытами, материала хватило бы не на одну статью. Более всего его потрясла судьба первого директора детского дома — ленинградца Ивана Зеленухина. Этот, по сути, святой человек вместе со своей супругой выхаживал ребятишек как родных, в первые месяцы многих ослабевших в буквальном смысле носил на руках, организовал для детей подсобное хозяйство, научив их выращивать овощи, гречу, зерновые. Но в послевоенном 1949-м Зеленухин был снят с работы и исключен из партии за то, что принял в детдом ребенка врага народа. По тем временам история достаточно типичная. Тем не менее персонально по его, Баронову счету, архискотская.

А к скотству, равно как и к смерти, привыкнуть нельзя.

Так его учили — сперва отец, а затем Михаил Михайлович Хромов.

Светлая им обоим память…


До Богчино Барон добрался на колхозной полуторке, мысленно поблагодарив за дельный совет железнодорожницу Лиду. Дорогу он запомнил, потому обратно в город решил прогуляться пешком. Тем более всего пути оказалось километров пять-шесть.

Неспешно дойдя до очень условной, с учетом повсеместной одно— и двухэтажной застройки, границы города, Барон свернул в направлении главной местной достопримечательности — Галичского озера. «Кормилица наша! Кормилица и красавица!» — как любовно отзывался о нем директор детдома, рассказывая про то, как местный рыбный промысел помогал подкармливать блокадных ребятишек.

Озеро, что и говорить, впечатляло.

Формы гигантского овального зеркала, помещенного меж двух плоских берегов, оно вытянулось с запада на восток, и там, где горизонт сливался с водной гладью, созерцательное ощущение бескрайности зашкаливало. Причем настолько, что в какой-то момент начинало казаться, будто ты стоишь не на озерном, а на морском берегу.

Приметив лодочные мостки, Барон дошел до них, снял ботинки, закатал брючины по щиколотку и, усевшись на полусгнившие доски, с наслаждением опустил босые ноги в приятного холодка воду.

Пошумливали от легкого ветерка тополя. Лениво переругивались птицы. Пыхало жаром солнце. Давно забытое ощущение покоя и безмятежности охватило Барона. Последний раз подобные чувства он испытывал, пожалуй, лишь в довоенном детстве, когда они с отцом и с «Достоевским» изредка выбирались порыбачить на Кронштадтские форты. Как и тогда, пряча глаза от слепящего солнца, Барон сидел сейчас, опустив голову, и с ребячьим интересом наблюдал за крохотными волнами, накатывающимися на опущенные в воду ноги. Ему было хорошо. По-настоящему хорошо.

Но все-таки странная штука — память. Только что ей казалось исключительно важным одно, а минуту спустя — уже противоположно другое. Воспоминания приходят к нам словно бы из ниоткуда, и, кажется, логики в их появлении нет никакой. Самое обидное: то хорошее, что хотелось бы помнить вечно и до самых мельчайших подробностей, чаще всего размывается, делается воображению недоступным. Тогда как именно о том, о чем бы усиленно хотел забыть, память услужливо и некстати напоминает. Выставляя столь подробным и ярким, словно бы оно случилось не далее как вчера…


И вот уже Барон мысленно переносится с нагретых солнцем бетонных плит мола форта Тотлебен на берег другого озера.

Оно ничуть не походит на огромное и живописное Галичское, а, скорее, напоминает небольшое болотце, со всех сторон окруженное вплотную подступившим к берегам густым ельником. Отыскать озеро непросто — надо знать заветную, сквозь непролазные трущобы, тропку, о существовании которой знал не всякий местный старожил. В первую очередь по этой причине в апреле 1942 года здесь, в нескольких десятках метров от воды, надежно скрыв под лесным пологом дюжину землянок и два десятка шалашей, временно расположилась база партизанского отряда имени тов. Сталина.

Временно, так как близкая к идеальной скрытость местности была палкой о двух концах: добывать провиант приходилось у черта на куличках, а добыв — доставлять на базу с неимоверными трудностями. Меж тем середина весны нелучшее время для перехода на подножный корм. На сборе березового сока да нечастых рыбацких удачах долго не протянешь. Хотя тот же Юрка изрядно преуспел и в первом, и во втором.

Даром что бывший городской житель.


Ленинградская область, апрель 1942 года

Собранные Битюгом дрова оказались сырыми. Костер разгорался плохо — больше чадил, и едкий дым нещадно застилал глаза и щипал горло. С такими дровами бдительный дежурный костровой перенес бы зону кострища с берега поближе к кромке леса. Чтобы дым, поднимаясь вверх, рассеивался в густой кроне деревьев и не был приметен с воздуха. Но Битюг поленился, предпочел оставить все как есть. А сам, усевшись на плащ-палатку и упершись спиной в покрытый мхом валун, достал из-за пазухи банку трофейной, взятой в ходе последнего экса, тушенки, вскрыл ее ножом и принялся неторопливо опустошать. Дым его трапезе ничуть не мешал.

Пока не согрелась вода в котле, Анфиса и Клавдия занимались рутинной постирушкой. Включая черновую стирку дефицитных бинтов и подручного перевязочного материала, которые после следовало еще и перекипятить. Стиральными досками служили причудливо смятые Митяем куски листового железа. Постиранное белье отбивалось здесь же о торчащие из воды камни и развешивалось на натянутых между деревьев веревках.

Битюг наблюдал за женщинами не без интереса, так как в процессе работы те вынужденно принимали интересные, на мужской взгляд, позы и допускали определенную «небрежность» в одежде. Словом, со стороны имела место быть картина мирная, почти идиллическая.

Причисленный к хозобслуге, вечный дежурный Юрка припер с базы ведро картошки, добрел с ним до кромки воды и, стараясь не смотреть на задравшую подол до середины бедер Анфису, окликнул:

— Тетя Анфиса!

— О, Василёк! Ты чего там притащил?

— Картошку.

— Картошку? Это ж откуда такое чудо?

— Митяй с Акимом принесли. Они ночью в Поречье на разведку ходили, а на обратном пути к деду Митрофану завернули. Вот он им и отсыпал. А комиссар Прохоров приказал похлебку для раненых сварить. В качестве доппайка.

Анфиса отложила белье. Смущая пацана своими гладкими белыми ляжками, как была, с задранным подолом, подошла к Юрке и заглянула в ведро:

— Мало того что горох, так еще и мерзлая насквозь.

— Лучше такая, чем совсем никакой.

— Ишь ты, философ. Знаешь что, Василек, ты ее водой залей и отставь пока. Отмокнет — легче чистить будет. Нам все равно раньше бинты прокипятить нужно, — Анфиса сердито посмотрела в сторону Битюга: — Правда, с таким костровым кипятка до второго пришествия не дождешься. Опять, боров ленивый, сырых дров натаскал. А теперь вон сидит, как ни в чем не бывало, тушенку в одну харю трескает. Ни стыда ни совести у человека.

— Они вчера у полицаев обоз отбили. Так командир распорядился, чтобы всем, кто в акции участвовал, по банке трофейной выдали, — пояснил Юрка с плохо скрываемой завистью.

— Да я не хуже тебя за эту историю знаю. Вот только Лукин свою тушенку с теми же ранеными разделил. А этот! А надымил-то, зараза. Даже здесь не продохнуть.

— Я щас сбегаю, теть Анфиса, поищу сушняка.

— Да отдохни ты, Василек. С самого ранья крутишься как угорелый.

— Ничего, нам только на пользу, — копируя слова и интонацию Митяя, улыбнулся Юрка и в очередной раз скосил глаза в сторону Клавдии.

И то сказать — девушка была удивительно хороша. Кареглазая. Высокая. Ладная. Не обращая внимания на Юрку, она продолжала заниматься стиркой, но даже и в этом прозаическом занятии движения ее были столь легки, размеренны и даже красивы, что пацан невольно залюбовался ее работой.

Перехватив мальчишеский взгляд, Анфиса понимающе хмыкнула и игриво поинтересовалась:

— Васька! А тебе Клавка нравится?

— В каком смысле?

— Чудак-человек! Да какой тут может быть иной смысл? Как женщина?

Юрка смутился:

— Ну, допустим, нравится. А чего?

— Да просто удивляюсь я тебе. Наши-то кобели, едва Клавку завидят, начинают хвосты петушить, гоголем ходить. Хиханьки-хаханьки. А ты наоборот — шарахаешься, как черт от ладана. Смотри, девки такое обхождение не одобряют, — Анфиса озорно прищурилась. — Между прочим, она мне уже сама жаловалась.

— На что жаловалась?

— Мол, теть Анфиса, а почему это наш Васёк на меня — ноль внимания, фунт презрения?

— Да чего вы врете-то?

— Ничего и не вру. Может, конечно, не прямо такими словами сказала, но общий смысл…

— Ладно, некогда мне тут с вами, — сконфуженный Юрка отмахнулся от явных провокаций и направился в лес за дровами.

А довольная, охочая до интриг Анфиса добрела по воде до своей юной напарницы и, принимаясь за стирку, как бы между прочим озвучила:

— Какой хороший паренек у нас завелся. Правда, Клавка?

— Обыкновенный.

— Обыкновенный вон на берегу сидит. На твои голые коленки облизывается. А Васька — совсем другое дело. Эх, жаль, годков маловато. Был бы хоть на парочку лет постарше, уж я бы тогда…

— Чего бы ты?

Хмыкнув, Анфиса подошла к девушке и нашептала на ушко, чего именно.

Клавдия залилась краской, вспыхнула:

— Да ну тебя! Вечно такое ляпнет — хоть стой, хоть падай!

— А тут, Клавка, говори не говори, а против природы не попрешь. Кстати, для меня-то Васька малость недозрелый, но вот для тебя — самое то!

— Что ты глупости говоришь? Ему небось еще даже пятнадцати нет.

— Ой, а сама далеко ли ушла? — хохотнула Анфиса.

Но, тут же посерьезнев, тяжело вздохнула и совсем другим тоном добавила:

— Э-эх, милая. Да если эта война проклятущая еще на год, а то, не дай бог, на все два протянется, нам, бабам, только такие мужички и останутся. Пятнадцатилетние.

— А как же Василий Иванович?

— А при чем здесь Чапаев? Ты это на что намекаешь?

— Я и не намекаю. Просто…

От гнева у Анфисы расцвел на щеках яркий румянец:

— Да чтоб ему в ближайшем бою яйца отстрелили! Чапаеву вашему! Что ты вообще в этом понимаешь?! Соплячка! Или, может, в самом деле вознамерилась всю войну целочкой проходить? Ага, размечталась!

— Да ты чего, белены объелась?

— Может, и объелась! Досыта! По самое не могу!

Анфиса сердито схватила очередную гимнастерку и, вымещая волной накатившую ярость, с ожесточением принялась возюкать ее о железо. Рискуя протереть чье-то подвернувшееся под горячую бабью руку обмундирование до дыр…


К новому имени Юрка привыкал долго. Недели три, никак не меньше. Но деваться было некуда, ситуация тогда возникла именно что из разряда «назвался груздем».

Когда в феврале Михалыч на пару с Битюгом доставил голодного, замерзшего, чудом выбравшегося из блокадного города паренька пред светлые очи комиссара отряда товарища Прохорова и предъявил единственный обнаружившийся у того документ — пропуск учащегося ФЗУ Василия Лощинина, Юрке ничего не оставалось, как подтвердить новую биографию. Мнилось ему, что в противном случае даже и полуправда сыграла бы не в его пользу (сын врага народа!). А уж заикнись Юрка сдуру про ВСЮ правду, в условиях военного времени та потянула бы, самое малое, на препровождение «куда надо». А может, и того круче — до ближайшего оврага.

Потому-то пионер Юрий Алексеев и соврал. Едва ли не впервые в жизни и сразу по-крупному. Соврал, глядя в лицо коммунисту.

И тот ему поверил. И все окружающие поверили. И по первости Юрке было мучительно, невыносимо стыдно.

Но, как известно, со временем человек ко всему привыкает.

Вот и Юрка привык. И совесть его постепенно не то чтобы успокоилась — скорее, затихла. До поры.

* * *
Юрка приволок из леса охапку хвороста, сбросил возле костра и, демонстративно не замечая жрущего Битюга, опустился на колени, взявшись раздувать едва теплящиеся угли.

Битюга он невзлюбил сразу. Еще со дня их первой встречи на минном поле, когда тот цинично советовал Митяю не брать Юрку в отряд по той причине, что партизанам самим жрать нечего. С той поры, затаив в душе обиду, он старался по возможности избегать общения с этим здоровенным (косая сажень в плечах), нелюдимым, грубого юмора парнем. По первости, правда, удивляло, что по имени Битюга в отряде почти никто, за исключением командования, не называет. Но, освоившись и приглядевшись, он обнаружил, что несмотря на все Битюговы геройства — а партизанил тот лихо и как-то исключительно фартово — парня в отряде сторонились многие. Настоящих друзей у Битюга не было, существовал он среди своих вроде как наособицу, но подобным обстоятельством ничуть не тяготился. Скорее наоборот — такое положение вещей его словно бы устраивало.

А вскоре Юрка оказался невольным свидетелем странного разговора, состоявшегося между Акимом Гавричковым и Хромовым. Он и не собирался подслушивать — само вышло.

Как-то ночью в шалаш, в котором квартировали Юрка, Лукин и Хромов, заглянул Аким. Сергея не было — он заступил в охранение. А вот Юрка, хотя давно и крепко спал, в какой-то момент проснулся, разбуженный громким шепотом двух спорящих людей.


— …По-моему, ты излишне сгущаешь краски, Аким. Он, конечно, парень не без гнильцы в жилах. Но, согласись, не всякий злой, а то и просто паскудный человек обязательно должен быть врагом, предателем или шпионом.

— Заметь, Михалыч, это твои — не мои слова. Про не без гнильцы.

«Интересно, про кого это они говорят?» — заинтересовался Юрка, решив покамест не обнаруживать свое пробуждение.

— И что с того? Частенько подобные вещи объясняются всего лишь заурядными человеческими нелучшего свойства склонностями.

— Не пойму я что-то, куда ты клонишь?

— Знаешь, есть люди, которые в детстве любили бабочкам крылья, а лягушатам лапки отрывать?

— Не знаю. Не отрывал.

— Тем не менее. Но если одни в детстве наигрались и забыли, то другие такую в себе особенность, даже и повзрослев, сохраняют. У нас до войны служил подобный черт. По фамилии Синюгин. Слава богу, не в моем подразделении.

— И чего?

— Думаю, не нужно объяснять, что в нашей работе немало случалось вещей, связанных, мягко говоря, с насилием?

— Да уж, — как-то странно хмыкнул Гавричков.

— Другое худо — некоторым со временем это дело начинает нравиться.

— В смысле насилие?

— Да. Когда, допустим, ты, исключительно для дела и по делу дал на допросе по морде — это одно. Но когда даешь по морде лишь потому, что тебе нравится давать по морде, это иной расклад. Когда для тебя важнее дела становится возможность помучить другого и через это власть свою ощутить, это уже болезнь. И от таких людей, на мой взгляд, следует, по возможности, избавляться.

«Ого! Где же это и кем до войны работал Михалыч? Если ему приходилось людей бить?» — неприятно подумалось Юрке, который тогда еще не знал о чекистском прошлом Хромова.

— И что, уволили этого вашего, как бишь… Синюгина?

— Нет, не уволили. Он ведь во всем остальном исключительно правильный сотрудник был. Исполнительный, на собраниях красиво выступал. Просто нравилось ему людей мучить. И вроде никакого практического смысла в том не было, а все едино нравилось. То юбку на подследственной завернет и буквально упивается этим, то еще какую мерзость учинит. Но показатели при этом отменные. Можно сказать, передовик производства. И вот что ты с ним, с таким, сделаешь?

— Дела-а…

— А возвращаясь к начатому, за Битюга. У тебя, Аким, помимо подозрений и слухов, основания, конкретные факты по мародерству имеются?

— Конкретных нет.

— Вот когда будут, тогда и разговор будет другой.

«Так вот они про кого! Ничего себе! Битюг, оказывается, еще и мародер?!» — поразился Юрка, продолжая изображать спящего.

А куда деваться? Не заявишь же теперь, дескать: извините, дяденьки, на самом деле я давно не сплю, так что шли бы вы со своим шушуканьем на воздух.

— Ладно, Михалыч, мое дело предупредить. А уж вы там сами решайте. На то и командиры. Но все равно, не нравится он мне.

— Блин, Аким, опять ты рысью по кругу! Еще раз! Битюг — наша боевая единица. Точно такая же, как ты, Лукин, Митяй. Вон даже и Васька. Скажи, эта самая единица нормально воюет?

— Ну нормально.

— Отменно воюет. Ты лично можешь припомнить, чтобы Битюг хоть раз струсил, слабину дал?

— Нет. Не могу, — буркнул Аким.

— Но при этом утверждаешь, что как человек он дерьмо. Прекрасно, я полностью разделяю твою точку зрения. И чего? Давай на этом основании шлепнем его? Так, на всякий случай? Подумаешь, отряд бойца потеряет. Зато нам с тобой комфортнее. Так?

— Не так.

— Слава богу, хоть в чем-то договорились. Еще раз повторю: лично мне Битюг тоже не нравится. Мне даже сама рожа его не нравится. И выпивать с ним лично я никогда не сяду. И детей крестить не позову. Но это еще не основание. Я доступно излагаю?

— Доступно.

— Прекрасно. Тогда самое на сегодня последнее: я тебе, Аким, возможно, крамольную вещь скажу. Но на войне очень на многие вещи иначе смотреть приходится. И мародерствуют на войне, к сожалению, все.

— Так уж все? — возмутился Гавричков. — Лично я…

— Лично ты, — не дал ему докончить Хромов, — когда после утренней засады оружие собирали, у мертвого полицая фляжку со спиртом подмахнул. А медикам отдать запамятовал.

— Михалыч! Да ты чего?! Да там спирта-то было чуток, донышко едва-едва покрытое.

— О чем и толкую. Потому проблема не в том, что мародерничают, а в том, насколько чуток велик. Все, Аким, разбежались по норам. Спать хочу, сил нет.

Вторично засыпая, Юрка размышлял над последними словами Хромова, которые ему категорически не понравились. Он решил для себя, что ни на войне, ни, если, конечно, доживет, в победное мирное время лично он никогда, ни при каких обстоятельствах не позволит себе не то что мародерничать — просто взять чужое. С таковой убежденностью и уснул.

Со временем Юрка, возможно, и подзабыл бы подслушанный в землянке разговор. Однако буквально неделю назад тот неожиданно получил развитие. Причем развитие столь же невероятное, сколь и неприятное.

А получилось так: в очередной раз углубившись в лес на сбор березового сока, Юрка наткнулся на Битюга, совершающего странные манипуляции возле ничем не примечательного трухлявого пня. Тот его не заметил, какое-то время непонятно покамланил, затем распрямился и, треща, аки медведь, ветками, направился в сторону базы.

Выждав немного, Юрка подошел к пню, внимательно осмотрел, пнул ногой лежащую поверх гнилушку и с удивлением обнаружил, что та служила своего рода прикрышкой для дупла. Сунув руку в которое, нащупал внутри увесистый, завернутый в мешковину сверток. Опасливо оглядевшись по сторонам, он осторожно развернул тряпку…


Каждый из нас хотя бы раз в жизни читал книжку про таинственные клады и несметные сокровища. Но кто из читавших хотя бы раз в жизни по-настоящему сыскивал хотя бы отдаленно кладу подобное? К примеру, до сей поры самой крупной Юркиной находкой являлся пятиалтынный, найденный им на тротуаре Невского проспекта. И вот теперь…

Мужские карманные и наручные часы, изящные женские часики, фашистские перстни с выдавленными на печатке черепами с перекрестьем костей, три флакона одеколона, две губные гармошки, полдюжины зажигалок, прочий не вполне понятного происхождения мелкий хлам и вершина коллекции — пистолет вальтер.

«Вот ведь гад! А Хромов еще не хотел верить. Оказывается, прав был Аким — шкура Битюг! Мародер проклятый!»

Здесь же сыскался и отдельно лежащий, полностью снаряженный магазин. Юрка взял вальтер, вставил магазин в рукоятку и услышал характерный щелчок — затвор автоматически заслал патрон в патронник. Хотя Сережа Лукин и успел дать ему несколько уроков обращения с оружием, во всех тонкостях Юрка разобраться пока не успел. Но именно эту модель немецкого пистолета знал. Еще бы! Ведь именно из брата-близнеца точно такого же вальтера в феврале в своей ленинградской квартире Юрка и застрелил Кудрявцева.

Да-да, это они самые и есть — причуды и превратности судьбы. Нынешний юный советский партизан Василий Лощинин был не кем иным, как малолетним убийцей советского чекиста. Вот потому-то Юрка с такой легкостью и открестился от прежней биографии. Пусть все считают, что ленинградский школьник Юрий Алексеев пропал, сгинул без следа в блокадном городе. А значит, отвечать за гибель чекиста некому.

Юрка возвернул магазин, сунул его в карман, а пистолет за пояс, надежно скрыв под телогрейкой. Затем брезгливо завернул остальное барахло в мешковину и сложил обратно в тайник, максимально восстановив вокруг все как было.

По возвращении на базу первым желанием было пойти и рассказать все Хромову, но после долгих и мучительных терзаний он решил этого не делать. Стыдно, противно было наушничать на своего бойца. Пускай бы и такого, как Битюг. В итоге Юрка вполне удовлетворился тем, что отныне у него есть личное огнестрельное оружие. Которое, понятное дело, на людях светить нежелательно.

А еще Юрка с мстительным удовольствием представил выражение лица Битюга, когда тот, снова наведавшись к своему схрону, обнаружит пропажу. То-то задергается, запаникует. И поделом гаду.

* * *
— …Васька! Тушенки хочешь?

Неожиданный вопрос Битюга застал врасплох.

Разумеется, принимать подарки от этого гада Юрке категорически не хотелось. Да только…

Даже и в относительно сносных, применительно к недавнему прошлому, бытовых условиях чувство голода его, человека, пережившего блокадную зиму, по-прежнему не отпускало. Ни на один день. Юрка хотел есть всегда. В любом месте и при любых обстоятельствах.

А потому голод, пускай не чистой победой, лишь по очкам, но взял верх над чувством брезгливости.

— Хочу! А у тебя есть?

— Есть!

В подтверждение своих слов, Битюг продемонстрировал содержимое опустошенной примерно на две трети банки.

Юрка подбросил еще пару веток в костер, поднялся и подошел к так и не поменявшему изначальной лениво-созерцательной позы Битюгу. Произносить волшебное слово не стал, просто посмотрел вопросительно: дескать, ну и?

— Тушенка у меня есть, да не про твою честь! — выдал заготовленную хохму Битюг и гулко, словно в бочку, заржал.

Ошарашенный таким поворотом Юрка побледнел и сжал кулаки.

— Придурок!

— Что-о? — клацнул челюстями Битюг, резко перестав ржать. — Ты это на кого лапку задрал, щенок?

— Я, может, и щенок. А вот ты — шавка подзаборная, — зло процедил Юрка.

И, не сдержавшись, прокололся.

Добавил, чтоб окончательно припечатать:

— Мародер!

Битюг аккуратно отставил банку. Поднялся, угрожающе нависая.

Вперился недобрым.

— Что ты щас сказал?

— Я на таких уродов в блокадном Ленинграде насмотрелся. Сколько у тебя, я запамятовал, часиков и колечек в коллекции? Тех, что фашисты награбили, а ты позаимствовал? Что уставился? Видел я, как ты над своим схроном слюнями капал.

— Ах ты, с-ссучонок!

Битюг шагнул навстречу, сократив дистанцию до расстояния прямого удара.

— Даже не вздумай! — предупредил Юрка и быстрым движением выхватил из-за голенища правого сапога финку — подарок Лукина.

— Эй! Вы чего там, совсем сдурели? — заголосила от озера Анфиса, только теперь углядев разгорающийся на берегу конфликт. — Васька, убери нож! Совсем с ума спятил?! Битюг, оставь пацана в покое! Сходи лучше за хворостом, костровой хренов, огонь почти погас!

Юрка невольно обернулся на источник крика и…

Самого удара он даже не увидел.

Просто бац — и все: свет погас…


Юрка очнулся от струйки холодной воды, льющейся ему на переносицу. Он открыл глаза — над ним, тревожно всматриваясь, нависала Клавдия, держа обеими руками котелок.

— Слава богу, очухался. Я уж подумала, он тебя того… Очень больно, Вась?

Заботливо поддерживаемый девушкой, Юрка поднялся, помотал головой и прислушался к ощущениям:

— Нормально. Где этот гад?

— Его Михалыч на базу отправил.

— А Хромов откуда тут взялся?

— За ним Анфиса сбегала, позвала.

— Не нужно было. Зря. Я этого гада после сам, своими руками, уделаю.

— Слыхал, Михалыч? — охнуло за спиной.

Юрка, вздрогнув, обернулся и лишь теперь обнаружил, что они с Клавдией, оказывается, здесь не одни.

— Уделывальщик какой сыскался. И ведь с виду вроде умный парень, а на деле… Связался младенец с чертом.

— Анфиса, не тараторь, — попросил Хромов. — Шуму от тебя, как от гаубицы.

— А еще и не так пошумлю! Я еще до командира отряда дойду. И до комиссара Прохорова.

— Никуда ты не пойдешь. А с Битюгом я сам разберусь. И на этом — всё, закрыли вопрос. Между прочим, Васька, тебя тоже касается.

— Я ЭТОТ ВОПРОС закрою САМ! — дерзко, с вызовом отчеканил Юрка.

— Вот ведь баран упертый! — рассердилась Анфиса. — Да Битюг тебя по стенке размажет!

— Это мы еще посмотрим.

— Тьфу! Пошли, Клавка, надоело мне с этим малолетним дураком возиться. Я ему про Фому, а он… Если хочет ходить в синяках, аки в веснушках, то заради бога! Пошли.

Женщины вернулись к озеру, чтобы продолжить постирушку, а оставшийся у костра Хромов посмотрел на Юрку с оценивающим интересом:

— А ты, выходит, у нас парень дерзкий?

— Я не дерзкий. Просто я за справедливость. И против негодяев.

— За негодяев для пафосу сказал или основания имеешь?

— Имею.

— Поделишься?

— Для начала сам во всем разберусь.

— Вот, наконец, и первые разумные слова, — усмехнулся Хромов.

А следом выдал неожиданное:

— Пойдешь завтра с нами на акцию?

— Пойду! А разрешат?

— Я поговорю с командиром.

— Спасибо, дядя Миша.

— Ну, положим, благодарить тут особо не за что, — Хромов сунул руку за пазуху и вытащил финку. — Твое?

— Мое.

— Где взял?

— Сергей подарил. Лукин.

— Как же, мог бы и сам догадаться. Забирай. Но запомни на будущее: никогда не доставай оружие, если еще не принял решение — будешь его использовать или нет. Но уж если достал — бей. А не размахивай.

* * *
Хромов сдержал слово, и на следующий день группа из двенадцати партизан, включая Юрку, выдвинулась к деревне Поречье. Куда накануне мотались в разведку Митяй с Акимом.

Шли долго, больше семи часов. Так что до Поречья добрались уже на закате. Ну да примерно так оно и планировалось.

На краю деревни находился глубокий овраг, весь заросший деревьями и кустарником. Внизу, на самом дне, бежал небольшой ручеёк. Вот возле этого ручейка, дожидаясь окончательного наступления сумерек, они и расположились. Предварительно отправив Акима, как знающего, разведать текущую обстановку.

Партизаны напряженно молчали, из предосторожности курили в рукав. Лишь Хромов и Лукин о чем-то эмоционально перешептывались, явно споря.

Юрка примостился на старой поваленной березе чуть в стороне от остальных, чтобы скрыть охвативший его мандраж. Удивительно, но до этой минуты он был полностью уверен в себе и азартно рвался в свой первый бой. Как вдруг невесть откуда возникшее нервное напряжение завладело им, окутав душу противной липкой паутиной страха. И вот теперь, пользуясь затишьем перед бурей, Юрка пытался немного успокоиться.

От группки партизан отделился Битюг, лениво дошел до поваленной березы, развязал ширинку, стал облегчаться.

— Что? Другого места не найти?

Юрка хотел произнести эту фразу с металлом в голосе. Но тот предательски сорвался, и грозное на выходе модифицировалось в сиплое.

— Ути-пути. Кто это там пискнул, вжимаясь в складки местности? Никак наш юный пионЭр? Как оно, кальсончики поменять не надо?

— За свои побеспокойся!

Битюг повертел башкой по сторонам и, понизив голос, угрожающе зашептал:

— Слышь, пионЭр! Ежели хоть слово кому за схрон шлепнешь, я тебя на мелкую ветошь порву. Уяснил? Даже Хромов не поможет.

— Пожуем — увидим, — огрызнулся любимой Гейкиной присказкой Юрка.

— Ну-ну. Главное, чтоб к тому моменту осталось чем. Жувать. Вальтер где?

— В надежном месте, — соврал Юрка. — Привет тебе передавал.

— Вернемся на базу — отдашь. Ты меня услышал? А не то…

Битюг не докончил угрозы, поскольку в овраг, вызвав всеобщее оживление, скатился Аким. Боясь упустить важное, Юрка, а следом и Битюг поспешили присоединиться к остальным.


Отдышавшись, Аким перехватил у Митяя недокуренную цигарку, сделал несколько затяжек подряд и, блаженно выдохнув, начал докладывать:

— В общем, раскладушка следующая: в Управе сейчас четыре человека. Они же — хари. Развели во дворе костер, жарят хряка.

— Корж? — нетерпеливо спросил Хромов.

— Нет. Корж в своей избе с двумя полицаями гуляет. А баба им прислуживает.

— Ах ты ж непруха! Так хотелось всю эту скотобазу одним махом накрыть. Да, а что за баба?

— Местная. Я накануне за нее у деда Митрофана справлялся. Вроде как полюбовница Коржа. Бабы в деревне ее так и кличут — старостиха.

— Вся ясно, подстилка полицайская, — заключил Битюг.

— Вроде того. Но дед сказал, что она не по своей воле, Корж ее силой взял. А как напьется, лупит почем зря.

Хромов порылся в карманах, достал клочок бумаги и огрызок карандаша:

— Изобрази место.

Аким взялся рисовать.

— Небось ждут, когда хряк сготовится? — завистливо предположил Митяй. — А там, глядишь, и Корж с коржиками присоседятся.

— Или наоборот: дожидаются, когда им прямо в избу свининки занесут, — возразил Лукин.

— Э-эх. Я бы щас тоже от шкварочек копчененьких не отказался.

— Помолчи, Митяй! — рыкнул Хромов и вгляделся в нацарапанный Акимом рисунок. — А это что такое, рядом с домом?

— Сарай заброшенный. Наполовину сгнивший. Замок для виду висит, не закрывается.

— Это хорошо, что не закрывается. То бишь, по твоим словам, вместе с Коржом на круг три человека? Так?

— Вроде того, — неуверенно подтвердил Аким.

— Вроде или точно?

— Там кобель на длиннющей, на весь двор, цепи. Я не рискнул ближе подбираться. Но троих в окне видел верняком. И бабу.

Хромов задумался.

— Похоже, иных вариантов, кроме как разделиться, нет? — озвучил свое предложение Лукин и вопросительно посмотрел на командира группы.

— А может, и хрен с ним? С Коржом? — высказался до кучи и Битюг. — Не в этот раз, так на другой, все едино прибьем гниду. Я к тому, что нам задачу ставили Управе красного петуха пустить. Со всей ейной, включая списки на отправку народа в Германию, документацией. А Корж — так, по возможности.

— А если не представится более такой возможности? — вспыхнул Митяй. — Что, пускай эта сука и дальше… шкварочки копченые жрет? А, Михалыч?

Хромов долго медлил с ответом. Наконец, решившись, скомандовал:

— Василий Иваныч!

— Я, — отозвался Чапаев.

— Примешь командование ударной группой. На тебе — Управа.

— Есть.

— А со мной на Коржа пойдут…

— Я пойду, — не терпящим возражений тоном отозвался Сергей.

Хромов кивнул, подтверждая.

— Лукин. Битюг. Митяй, поменяйся с ним винтарями, твой понадежней будет.

— Держи, снайпёр, — Митяй нехотя расстался с винтовкой. — Не вздумай обронить-потерять. Лапушку мою.

Битюг равнодушно совершил обмен.

Еще более равнодушно озвучил:

— Тебе решать, Михалыч. Но персонально мое мнение — неправильно это. Как в газетах умные люди пишут — нецелесообразно. Группу дробить.

— Будем считать, что твое персональное я услышал. А четвертым с нами пойдет…

Хромов обвел взглядом бойцов:

— Васька.

Услышав свое имя, Юрий вздрогнул.

Но, спохватившись, тут же натянул на лицо делано спокойное выражение: дескать, да запросто, вааще не вопрос.

— Василий Иваныч, сколько на твоих золотых?

— Без четверти.

Хромов передвинул стрелку на хронометре.

— Через двадцать минут начинайте. Думаю, к тому времени управимся и к вам присоединимся. Вопросы?

— Вопросов нет. Скорее, пожелания.

— Озвучивай.

— Вы там особо, того… не шумите, — попросил Чапаев. — Восемь на четыре преимущество, конечно, серьезное. Но мало ли что?

— Хорошо, Василий Иваныч. Постараемся.

— А может, позжее начнем? — предложил Митяй. — Шуметь?

— Смысл? Через полчаса окончательно стемнеет. Еще упустим кого, по темноте.

— Жаль.

— Чего тебе жаль?

— Опасаюсь, хряк не успеет сготовиться, — невинно пояснил Митяй, вызвав всеобщий хохот.

— Тьфу на тебя! Кто о чем, а лысый о расческе.

* * *
Изба, которую облюбовал для проживания полицейский староста Корж, представляла собой добротный, в два яруса дом со двором больше самой избы. Под одну связь — так называли подобные дома местные жители, ибо те выстраивались прямоугольником таким образом, что стены двора, отделенного от избы сенями, являлись естественным продолжением стен жилой части.

Четверка партизан вела наблюдение за домом из расположенного практически в створе заброшенного, перекособоченного сарая. До которого они добрались кружным путем короткими перебежками.

— Позиция идеальная, — изучив обстановку, резюмировал Хромов. — Битюг, за тобой выход, окна и все остальное, что задумает возникнуть и пошевелиться по переднему фасаду.

— Как скажешь.

— Не как скажешь, а есть, командир! Васька!

— Я тут, командир.

— Обежишь плетень. Только аккуратно, пса не вспугни. Найдешь укрытие на южной стороне двора. Задача: если кто умудрится выскользнуть и уйти огородами — проследить, куда ломанется. Понятно, что если в лес рванет, то ищи свищи. Но если в какой хате решит укрыться, примечай, доложишь. Все ясно?

— Да.

— Ты у нас единственный без оружия, потому приказ тебе будет один — сидеть тише воды ниже травы. Просто смотри, слушай, запоминай. Что бы ни происходило в доме, внутрь не соваться, пока кто-то из нас — или я, или Сергей — не выйдет на задний двор и не подаст знак. Вот такой. Если к моменту начала основной операции знака не последует, отходишь на исходную, в овраг, и там дожидаешься возвращения остальных. Все, занимай позицию.

Юрка выбрался из сарая и, пригнувшись, побежал наискосок через улицу. Домчавшись до угла забора, он притормозил, осторожно выглянул и снова припустил, окончательно скрывшись из виду.

— Ну что, Сережа, повоюем?

— Отчего не повоевать, — подтвердил Лукин, доставая нож. — Пса только жалко. Он-то как раз ни в чем не виноват. Хотя, коли поступил на службу к фрицам — тут уж будь любезен, не взыщи. Все, Михалыч. Я двинул, а ты на четыре-пять следом.

Лукин выдохнул, толкнул плечом дверь сараюхи и спринтерски рванул в направлении избы.

Когда до забора оставалось метров двадцать, учуявший неладное пес выперся из будки и принялся брехать почем зря. Не снижая темпа, Лукин, ориентируясь на собачий лай, в изящном прыжке перемахнул плетень и приземлился точнехонько возле пса. Схватив за загривок, ловким, неуловимым движением «перекрестил» собачье горло, и несчастная животина рухнула к его ногам, заливая землю горячей кровью.

Метнувшись к избе, Лукин взлетел на крыльцо.

Ориентируясь на дверные петли, вжался в стену слева от двери.

Через пару секунд та предсказуемо распахнулась, скрывая Сергея, и на крыльцо выкатился полицай со шмайсером наперевес. Напряженно всматриваясь в темноту, ухнул:

— Эй! Кто тут шарится по ночам?

Это были последние в его жизни слова: Лукин ударил ножом сверху сзади в шею, и полицай умер мгновенно, не издав ни единого звука. Даже не поняв, что произошло.

Подбежавший запыхавшийся Хромов (а как вы хотели? не мальчик!) помог Сергею бесшумно опустить мертвое тело на крыльцо.

— Есть минус две.

— Откуда? Почему две?

— Двумя собаками меньше, — пояснил Лукин, подбирая шмайсер.

— А-а. Заходим?

— Да. Ты, Михалыч, на два-три следом страхуешь.

— Сережа, по возможности без пальбы.

— Я помню.

Лукин скользнул в сени, пинком распахнул дверь горницы и выкатился точнехонько к столу, за которым пировали Корж и второй полицай.

— На пол! Оба! Быстро!

Сидевший спиной к двери полицай шарахнулся вправо, в сторону раскочегаренной печи, уходя из сектора обстрела и одновременно пытаясь дотянуться до прислоненного к лавке автомата. Пресекая эту попытку, Лукин прыгнул полицаю на спину, и оба с грохотом повалились. Пользуясь моментом, Корж схватил лежавший на столе среди посуды, бутылок и снеди наган. Однако возникший в дверном проеме Хромов выразительно направил ствол винтовки ему в голову, и, оценив расклад, староста сообразил, что в сей микродуэли его номер всяко окажется вторым. А потому одернул руку и, демонстрируя Хромову пустые ладони, опустился — сперва на колени, а затем лицом на половик.

Жалобно всхлипнул, забулькал горлом полицай, и из спаленки, проход в которую был отгорожен занавеской, раздался испуганный женский вскрик.

Вскочив на ноги, Лукин рванул занавеску, злобно прикрикнул на сидящую на кровати с растрепанными волосами и в полунеглиже бабу:

— Замолкни, тварь!

Перепуганная женщина зажала рот ладонью и часто-часто закивала, отводя полный ужаса взгляд от заходящегося в конвульсиях полицая.

Всё. Основная часть работы была сделана.

Хромов подхватил табурет, поставил в метре от лежащего мордой в пол Коржа, уселся и устало произнес:

— Ну, здравствуй, Павел Фадеевич. Вот, наконец, и свиделись…


Юрка вел наблюдение, укрывшись за дровяной поленницей, сложенной на заднем дворе. Сердце бешено колотилось. В унисон стучали виски.

Он напряженно вслушивался, время от времени вытирая рукавом телогрейки выступающую на лбу испарину, но из дома не доносилось ни единого звука. Вокруг стояла такая странная, такая зловещая тишина, что от нее начинало звенеть в ушах. И тем отчетливей в ней прозвучал скрип распахиваемой двери. Юрка вздрогнул, весь инстинктивно сжался и повернул голову в направлении источника шума.

Ох! Ошибся Аким! Недоглядел. Проморгал.

Из стоящего на огородном отшибе туалета-скворечника выбрел полицай и, пошатываясь, побрел по тропинке, ведущей к хозяйственной постройке, прилепившейся к избе, будто чаговый гриб к березе. На шее у полицая болтался автомат — увы и ах, но даже в пьяном состоянии эта бесовская порода бдительности не теряла.

Будучи городским жителем, Юрка слабо разбирался в устройстве крестьянских изб. Но ему достало смекалки сообразить, что полицай собирается возвратиться в избу не «парадным подъездом», а как раз через пристройку. Пройти черным ходом, о котором Сергей с Хромовым могли и не догадываться. И тогда… Страшно представить, чем могло обернуться внезапное появление неучтенного планом операции вооруженного человека.

У Юрки четкий приказ: внутрь ни при каких обстоятельствах не заходить. Значит, полицая надо попытаться задержать, остановить здесь, на улице. Но как? Вот и Чапаев настоятельно просил не шуметь. А звук выстрела в тишине разлетится на всю округу. Что же тогда делать? Что предпринять?

Полицай подходил все ближе, а решения у Юрки так и не было.

Правда, был вальтер.


— …По совокупности перечисленных преступлений против мирного советского населения, за измену Родине, — хладнокровно, неэмоционально Хромов завершал оглашать приговор скулящему на полу старосте, — за пособничество фашистам, по приговору трибунала партизанского отряда имени товарища Сталина, по законам военного времени, Корж Павел Фадеевич приговаривается…

— Нет! Пожалуйста, я прошу вас! — Истерично рыдая, Корж обхватил Хромова за ноги. — Я ведь не по доброй воле. Они меня… Если бы я не согласился, они бы мою семью… Вы понимаете? Я не… Они…

Брезгливое все это время выражение лица Сергея внезапно сменилось гневливым: не желая более наблюдать за этой омерзительной сценой, он подскочил к старосте.

Схватив за копну сальных рыжих волос, рывком запрокинул голову:

— Говоришь, семья у тебя? А семью Анисимовых — двое стариков и трое детишек мал мала меньше помнишь? Вижу, по-омнишь! Так вот, Клава Анисимова… Да-да, не удивляйся, жива она. Просила тебе, гнида, персональный привет передать. Па-аалучай, расписываться необязательно.

Ровно тем же отточенным движением, что и десять минут назад, Лукин, словно псу, перерезал старосте горло.

А в следующую секунду за спинами партизан грянул одиночный выстрел.

Почти синхронно обернувшись, они уткнулись взглядами в стоящего на пороге горницы неучтенного полицая с автоматом.

«Все, амба! Как же глупо подставились!» — схожая по глубине и безнадеге мысль промелькнула в мозгу у каждого.

Но полицай зачем-то сделал ненужный шаг вперед, странно выгнулся всем телом, посмотрел на них словно бы недоуменно и рухнул лицом вниз. Ноги его в заляпанных глиной сапогах вздрогнули, подогнулись, да так и застыли неподвижно.

А следом из сеней в горницу шагнул Юрка.

Ствол дымящегося вальтера, который он продолжал сжимать в вытянутой правой руке, ходил ходуном.


Первым из состояния оцепенения вынырнул Лукин.

Нервно сглотнув, он расплылся в глупой кривой ухмылке и сипло протянул:

— Ну ты, брат, выдал. Стране уголька.

Теперь очнулся и Хромов.

Он молчаподошел к Юрке, молча же забрал вальтер, после чего не сильно, но ощутимо заслал пацану в челюсть. Сопроводив такую свою реакцию сердитым, почти злобным:

— Молокосос! Понабрали в отряд!

Далее, в развитие мысли, последовало вычурное ругательство.

С трудом устоявший на ногах Юрка обалдело уставился на дядю Мишу, сдерживаясь, чтобы не зареветь. Во рту отчетливо почувствовался солоноватый привкус крови из разбитой губы. Но было не столько больно, сколько невыносимо, смертельно обидно. А самое главное непонятно — за что с ним так поступил человек, за которого он, Юрка, не раздумывая, отдал бы жизнь?

Лукин деликатно отвернулся от воспитательной сцены и уперся глазами в женщину, о которой они за всей этой кутерьмой едва не позабыли.

Сергей подобрал с пола свой нож.

Решив, что пацан за сегодня и без того достаточно нахлебался неприятных эмоций и шокирующих впечатлений, упреждая Хромова, скомандовал:

— Васька! Выйди, на крыльце обожди. Нам тут с Михалычем надо… Выйди, короче.

Дважды упрашивать Юрку не пришлось. Ему и самому сейчас нестерпимо жаждалось глотнуть свежего холодного воздуха. А заодно — спрятать от старших слезы, которые все-таки проступили.

Дождавшись Васькиного ухода, Лукин, скрипя половицами, прошел в спаленку, и женщина, интуитивно догадавшись о намерениях партизана, заблажила истошно:

— Не-ет! Умоляю вас! Не надо!

— Отставить! — гаркнул за спиной Хромов.

А затем, почти просительно добавил:

— Оставь ее, Сережа.

Лукин возвернулся в горницу, подошел вплотную к старшему и, горячась, зашептал сердито:

— Ты чего, Михалыч? Эта тварь с полицаями хороводы водит, за жратву ноги раздвигает. А может, и еще чего похуже.

— Ты же всех обстоятельств не знаешь, Сережа, — хмуро отозвался Хромов. — Может, ей деваться некуда было? Вот и дед Митрофан говорил. Силой ее Корж взял.

— Вариант куда деваться есть всегда. Пошла бы к колодцу, да и… Нет, я не понимаю, Михалыч, ты ее что — жалеешь?

— Да не в жалости дело.

— А в чем?

— Боюсь, не поймешь ты.

— А чего это ты меня с ходу в придурки определил? Ты толком объясни, а там поглядим.

Хромов ответил не сразу. При иных обстоятельствах он нипочем не стал бы рассказывать Сергею своей истории. Но сейчас понимал, что любые другие, с ходу сочиненные, доводы на того не подействуют.

— Понимаешь, на моем персональном счету столько душ загубленных, что, захоти я начать отмаливать, весь остаток жизни пришлось бы башкой в пол стучать. Причем загубил как злодейских, так и безвинных. Но вот одна женщина убиенная на душе, если, конечно, есть у меня душа, без малого год камнем виснет.

— Что за женщина?

— Была у меня незадолго до начала войны история нехорошая. В Ленинграде. Когда пришлось эту самую женщину собственноручно ликвидировать.

— За что?

— В том-то и дело — ни за что. Скажем так: за дурость напарника. Красивая была баба. Вернее — женщина. Детишек двое сиротами остались. Вот я и гадаю: ну как, если ту, ленинградскую невинную, на эту, нынешнюю грешную, сменяю, может, какое-никакое облегчение мне наступит?

Лукин прокашлялся, собираясь с мыслями, и крайне недовольный — и собой, и командиром, буркнул:

— Я, Михалыч, в высоких материях ни фига не смыслю. Потому — поступай как знаешь.

С этими словами он сгреб в кулак ремни трофейных автоматов и вышел из горницы. Пару секунд спустя следом за ним, бросив женщине короткое «живи», двинулся и Хромов.

На крыльце их дожидались Битюг с Юркой.

— Ну как оно? Нормалек?

— Более-менее, — неопределенно пожал плечами Лукин.

— А вы чего с пустыми руками-то?

— Почему с пустыми? За один визит тремя шмайсерами разжились.

— А хавчик? — забеспокоился Битюг. — Там наверняка хавчика до фига осталось. Михалыч, я метнусь?

Хромов посмотрел на часы.

— Валяй, на все про все — минута.

— Я мухой.

И Битюг азартно кинулся в хату.

— Покурить-то успеем, Михалыч? — пытаясь снять проскочившую промеж троих оставшихся искру, спросил Лукин.

— Кури, — разрешил Хромов. — Я не хочу.

— Понятно. Ну, пионерам, при всем желании, не предлагаю. Васька?

— Что?

— Расскажи, как ты такой знатный пистолет надыбал?

— Нашел.

— О как? И где?

— В лесу.

— И давно нашел?

— Давно.

— И с тех пор ни разу никому не засветил, не похвастался? Ай, молодца.

Сергей пытался незамысловато балагурить, хоть это было и не в его характере.

— Ты вот что, брат, ты почаще в лес ходи. Может, в другой раз еще какое оружие сыщешь. Скажем, пулемет ручной нам бы совсем не помешал. Или, к примеру…

Из дома донесся истошный, душераздирающий женский крик, от которого вздрогнули даже бывалые Хромов с Лукиным. Но, едва начавшись, тут же и оборвался, словно захлебнулся.

Из сеней выкатился довольный Битюг с основательно набитым сидором, позаимствованным у Коржа. Тому все равно уже без надобности.

— Порядок в танковых войсках.

— Что ты с ней сотворил?

— Да ничего особенного.

— И все-таки?

— Просто двинул разок. Прикладом по морде. На память и на прощание, — Битюг оскалился. — Ей же, дуре, на пользу. Теперь на нее ни один фашист не позарится. Без передних-то зубов.

— Ну и гад же ты, — смерил его презрительно Лукин.

— Угу. Зато вы все дюже добренькие, как я погляжу.

Хромов снова посмотрел на часы:

— Все, двинули. Сережа, на ходу докуришь. А ты, Васька, дуй на исходную, в овраг. И чтоб носу оттуда не казать.

— А можно я с вами?

— Нельзя.

— Ну чего застыл, как статуй? Приказ командира слыхал? — Битюг схватил Юрку за воротник, развернул и, придав ускорение посредством легкого поджопника, спихнул с крыльца: — Бе-егом!

Самое обидное, что ни Сергей, ни Хромов за такое вот нарочитое и беспардонное хамство не сделали Битюгу не то что внушения — замечания.

А ведь он, Юрка, между прочим, каких-то пять минут назад спас этим двоим жизнь.

* * *
После успешно проведенной акции партизаны возвращались на базу в приподнятом настроении. Оно понятно: и боевую задачу выполнили, и без потерь в своих рядах обошлись. Даже легкораненых не случилось.

За два с половиной часа марша дошагали до болота, и здесь Хромов дал команду на привал. Болото было небольшим, но коварным, так что форсировать его в кромешной тьме могло быть чревато. Опять же и личному составу следовало отдохнуть — что и говорить, заслужили. Вот тут-то и пригодился сидор запасливого Битюга, где помимо хлеба, вареной картошки и консервов сыскались даже две бутылки самогона. И Хромов, поломавшись для виду, благосклонно дозволил опустошить одну.

Во всей этой возбужденно-гомонящей суете Юрка участия не принимал — ему сейчас остро требовалось побыть одному. Накатившая на парня вторая волна эмоций, на сей раз связанная с запоздалым осознанием собственноручно совершенного убийства, немного приглушила обиду на Хромова. Так вот он каким оказался, первый его фашист! Пусть и не совсем фашист, а наш, русский, но все равно — полицай, предатель, враг. Жаль только, что стрелять пришлось в спину. Как-то это нехорошо, неблагородно. Хотя… Юрке отчетливо припомнился разговор с отцом. Тот самый, последний, накануне ареста: «Запомни, сын. Это только в книжках герой не стреляет в безоружного и в спину. На войне настоящей о высоких материях не задумываются. Хочешь выжить — будешь стрелять».

Прав оказался отец. Все верно. Все именно так и случилось.

— Ну что, брат Васька, умаялся?

Из темноты неожиданно выступил Лукин.

— Да нет, нормально.

— Не помешаю твоему одиночеству? Присяду?

— Конечно.

Сергей подсел к Юрке, достал кисет.

— За всей этой чехардой не успел тебе спасибо сказать.

— Да я ничего такого не…

— Вот только не надо кокетничать. Кабы не ты, мы с Михалычем вполне могли… М-да. Очень вовремя ты нарисовался. Прямо как в кино.

Лукин свернул самокрутку, задымил в ночь.

— Ты, Васька, на Михалыча зла не держи.

— А я не держу.

— Оно и видно. У тебя, брат, на лице все написано.

— Я не злюсь, Сергей. Честное слово. Обидно просто. За что он меня ударил?

— Ну, если в двух словах — за дело.

— А если не в двух?

— Видишь ли, брат, основой любого успешного действия, которое выполняют сразу несколько человек, является то, что в армии именуют боевой слаженностью. Слыхал?

— Нет.

— Видишь ли какая штука: когда всякий берется самостоятельно оценивать обстановку, то чаще всего получается кто в лес, кто по дрова. Кто-то начинает бежать, кто-то стрелять. Кто-то, извини за грубое слово, срать. Согласись, толку от такого немного?

— Соглашусь.

— А боевая слаженность есть четкое приведение в исполнение командирского замысла. Командир осмыслил, произвел оценку сил и средств, всех расставил по местам. И дальше — по свистку, по зеленой ракете, по взмаху руки, по любому условному сигналу — каждый начинает исполнять отведенную ему роль. Лишь в этом случае появляется шанс добиться того, что изначально командиром задумано.

— А если что-то пойдет не так? И сам командир это видит?

— Хорошим командиром считается тот, кто не начинает менять решения. Даже если что-то пошло не так. Тем более что сделать это мгновенно в бою практически невозможно. Ты просто не сумеешь довести новые вводные до всех. А если твои люди не выполняют твоих вводных, создается эффект домика, построенного из кубиков: ставишь один не в то место, и — бабах. Вся постройка рушится.

— Получается, ты, я, Битюг — всего лишь были кубиками?

— А ты как хотел? Чтоб в первом бою — и сразу в строители? Так не бывает. Но, кстати, если досконально разбирать сегодняшнюю операцию, тот же Битюг виноват поболее тебя.

— Как это?

— Он увидел тебя выходящим из дома, а не со двора. Притом что оговоренной отмашки ты не получал. Но Битюг не дал себе труда задуматься почему, оставил точку и направился к тебе. И за это ему от Хромова еще влетит, будь уверен. Кстати, а что там за кошка между вами пробежала?

Юрка нахмурился:

— Извини, Сергей. Можно я пока не буду об этом?

— Имеешь полное право. Так вот, возвращаясь к тому, с чего начали: ты солдат, Васька, вот и действуй как солдат. А не так, как тебе представляется важнее или интереснее. Суворов говорил: «Каждый солдат должен свой маневр знать». Золотые слова. Но маневр надо не просто знать, но исполнять безоговорочно. Исполнять и не думать за других. В противном случае командир будет уверен, что ты находишься в точке «А», ты в это время переместишься в точку «Бэ», а всем вместе из-за этого придет кирдык в точке «Вэ».

— Но ведь сегодня, переместившись в точку «Бэ», я вас спас? — вслух задумался Юрка.

И тут же спохватился, пояснил:

— Ты не думай, Сергей, я не хвастаюсь. Просто ты сам так сказал.

— Да, в итоге получилось чудо, — подтвердил Лукин. — И за него я сказал тебе спасибо. Но равно за него же Хромов дал тебе по роже. Чтобы у тебя не сложилось впечатление, что точно так же можно будет поступать и впредь. Пойми, Васька, чудо — штука редкая. Да, на войне чудеса случаются немного чаще, чем в мирное время. Но все равно: чудеса — исключение, а не закономерность. И если ты в следующий раз поступишь схожим образом, может статься, ты всех нас не спасешь, а погубишь. Ясно?

— Кажется, да.

— Вот и зер гут. А так, слава богу, что по первости ты оказался раздолбаем. Ибо именно твое героическое раздолбайство нас и спасло. Хотя в 99 случаев из 100 оно, наоборот, губит. О! А вот и собственной персоной Михалыч. Да ты не вскакивай, на привале можно.

— Вот вы где, голуби, — подошедший к ним обыкновенно хмурый Хромов выглядел сейчас исключительно благодушно. — А там вас обыскались. Давайте ноги в руки, пока не всю самогонку оприходовали. Кстати, Васька, персонально тебе, в виде исключения, разрешаю принять капелюшку фронтовых. Профилактики простудных заболеваний ради.

— Слыхал? — Лукин живо вскочил на ноги. — Айда, Васька. Надо пользоваться моментом. В кои-то веки товарищ Хромов лично добро дал.

— Спасибо, я не буду.

— Принципиально или?

— Просто не хочу.

— Как знаешь. Не возражаешь, если тогда твою пайку себе затребую?

— Конечно.

Довольный Сергей отправился за трофейной порцией, а на нагретое им место опустился Хромов:

— О чем задумался, детина?

— Да так. Дядя Миша, а можно спросить?

— Валяй.

— Я слышал, ребята говорили, что Битюг был прав. В смысле Корж, конечно, гад конченый, фашист. Но дробить из-за него группу на две части было неправильно?

— Битюг прав. И, разумеется, за такое решение командир меня по головке не погладит.

— А как же «победителей не судят»?

— Еще как. И судят, и под суд отдают, — невесело усмехнулся Хромов. — Порой даже и босиком по росе за амбар. Тьфу-тьфу-тьфу, чур нас.

— Анфиса рассказывала, это Корж немцам донес, когда Клавдия в отряд ушла. И за это они всю ее семью… А вы с Сергеем, получается, отомстили, да?

Со стороны группки партизан донесся слаженный гогот, и Хромов неодобрительно покачал головой:

— Вот жеребцы-то. На самом деле, Васька, за Коржом и без семьи Клавдии грехов было на целую дивизию. Но твоя правда. Я слово Клавке дал. Что достану эту сволочь.

— Значит, отец был неправ.

— Это ты о чем сейчас?

— Папа говорил, что на войне о чувствах не задумываются. Что благородство и рыцарство только в книжках бывают. А на настоящей войне все мысли и поступки заточены на то, чтобы выжить.

— Мудёр был батя твой. Воюет?

— Он в империалистическую воевал. Ему в 16 году на фронте руку оторвало. Папа… умер. Еще до войны.

— Невеселые дела. Но вот что я тебе скажу, Васька: выжить, оно, конечно, было бы очень кстати. Думаешь, кому-то помирать охота? Но! Если доведется — или-или, большинство из них, — Хромов махнул рукой в сторону продолжающих хохотать партизан, — случись выбирать между смертью, но смертью героя, или дальнейшим трусливым, жалким существованием, предпочтут первое. Парадокс? Или все-таки потому, что правда и справедливость на нашей стороне?

— Правда на нашей, — подтвердил Юрка. — А справедливость… Дядя Миша, а эту женщину, которая в избе, почему вы ее не… Пожалели?

Хромов помрачнел лицом:

— Тут так сразу и не объяснишь, Васька. Жалость и война, в принципе, штуковины несочетаемые. Но… Короче, ты особо не звони за эту историю в отряде.

— Я не буду. Звонить. Мне сейчас Сергей все объяснил. Про боевую слаженность и вообще. Вы меня простите, дядя Миша. Я хотел как лучше. Правда.

Хромов потрепал пацана за вихры:

— Извинения приняты. Но пару нарядов вне очереди по возвращении я тебе все-таки оформлю.

— Так у меня и без того все наряды на каждый день — мои, — надулся Юрка.

— А вот с этим делом будем завязывать. Хватит уже тебе под бабами ходить. Боевое крещение, считай, получил. Теперь станем делать из тебя полноценную боевую единицу. Смотри-ка, Лукин возвращается. Быстро управился, ничего не скажешь. Эй, Сережа, что там за массовый нежданчик случился?

— Вот что с людьми спиртное делает! — весело отозвался Лукин. — Каких-то двадцать капель — и наш Митяй поплыл, подобрел и дал признательные показания. Нет, ну каков гусь! И когда успел?

— Какие показания? О чем ты?

— Да этот прохиндей умудрился от полицайской свинки целую ляжку отпилить и заныкать, — расхохотался Сергей. — С полпуда весом! Вот, держите, братцы, ваша трофейная порцайка. Как говорится: чем больше мяса схавают свои, тем тоньше будут фриц и полицай…

* * *
— …Ты, начальник, другим разом как-то поделикатнее нарисовывайся. У меня, к твоему сведению, своя личная жизнь имеется.

— Хочешь сказать, я тебя с бабы сдернул? Побойся Бога, Вавила. Времени — четвертый час! Светловато еще для интиму. Да и душновато.

— Мне таперича и палки кидать по твоему расписанию прикажешь?

— Упаси бог! Просто уж так я по тебе соскучился — мочи не было вечера дождаться. Ты мне за Барона разузнал?

— Пока не особо. Знаю только, что вроде как нет его сейчас в Питере.

— О как? И где же он?

— Я у Барона на уме не был, а в свои планы он никого не посвящает. Просто обмолвился Хрящу, что какое-то время в городе не будет, и свалил.

— Когда? Какого числа?

— Да вот как на следующее утро из Орехово на электричке укатил, так с тех пор — ни слуху ни духу.

— О-очень интересно. А ты случайно не в курсе: нет ли у Барона шрама на левом бедре?

— Ты никак глумишься надо мной, начальник? Я под хвост не балуюсь и к тому, что там на заднице Барона помещается, интереса не имею.

— Ну извини. Это я не подумав шлепнул.

— Да уж.

— Слушай, а он вообще как? Сильно кашляет?

— Не понял?

— Ну, знаешь, как это обычно у туберкулезников бывает? Затяжными приступами, с кровью в платок?

— Кто туберкулезник? Барон? Я тебя умоляю, начальник. Да он здоровее нас с тобой обоих взятых!

— Даже так? Хм… Ну тогда последний вопрос: баба какая у него в городе имеется?

— А я знаю? Правда, той ночью, на даче, он таки Любку покрыл. Причем по утряни они вместе и свалили.

— Что за Любка?

— Да так, шмара одна, с Балтов[20]. Но — форсистая, с гонором. Абы кому не дает.

— А на Балтах где?

— Точного адреса не знаю. Помню только, что на Шкапина, дом сразу за баней.

— Любка. За баней. Чертовски интересно…

Глава третья

Отстояв очередь и заполучив две заветные пол-литровые кружки, Барон сдунул пузырчатую, стекавшую по стеклянным граням пену, с наслаждением сделал первый большой глоток и лишь после этого отошел от ларька.

Еще не было и четырех, но все уличные стояки[21] уже плотно оккупировали окрестные работяги и пейзане. Посему Барон направился к раскидистой, дающей густую тень иве, присел под оной на чемоданчик, а кружки поставил прямо на землю. Неспешно потягивая пивко, он поймал себя на мысли, что со стороны смотрится праздным отпускником, хотя за всю доселешнюю жизнь именно в такой роли побывать ему ни разу не доводилось. Да и, пожалуй, вряд ли когда придется.

Требовалось принять решение. Либо задержаться в Галиче до завтрашнего утра, чтобы переговорить с вышедшим на работу путевым обходчиком дядей Пашей и навестить бюллетенящую тетю Шуру. Или же прямо сейчас отправляться на вокзал, брать билет на ближайший проходящий до Перми и выдвигаться на розыски Самарина.

Второй вариант смотрелся предпочтительнее. Во-первых, в успех опроса старожилов верилось не особо. Во-вторых, насколько он смог убедиться, не то что приличной — просто гостиницы в Галиче не было. А перспектива провести ночь в Доме колхозника не впечатляла. И еще не факт, что там сыщутся свободные места.


За одним из столиков сосали пиво двое аборигенов, изредка бросая в его сторону косые взгляды. В одном, что помладше, Барон распознал сиделого. Второй, явно солирующий в этом дуэте, представлялся менее отчетливо и мог оказаться как блатным, так и всего лишь рядящимся под знающего фраер-ком. Но то, что оба не принадлежали к рабоче-крестьянской прослойке, тут, что называется, к бабке не ходи. Опять же морды нехорошие. Тревожные у обоих морды.

Косые взгляды оказались неспроста. Некоторое время спустя тот, который помладше, что-то сказал напарнику и, получив в ответ утвердительный кивок, отставил кружку и ленивой походкой, вразвальцу, подошел к Барону.

Заговорил с места в карьер, сверху вниз:

— Приезжий или баба из дому выставила?

— Допустим, приезжий.

— И откель будешь?

— Допустим, из Ленинграда.

— А! Город над вольной Невой. Слыхал, но не бывал. Ты как: в гости или в командировку?

— А ты как? Всегда такой любознательный или только по средам?

— Нормалёк! Чую — споёмся. Рупь добавишь? За беленькой метнусь. Лакануть охота — аж в ноздрях звенит.

— А ты высмаркивайся чаще. За какие грехи загорал?

— Не понял? На мне росписи вроде как не наблюдается?

— Не наблюдается. Но рефлексы и семантика речи выдают.

— Чего сказал?

— Да ладно, сплюнь и разотри. Так за что чалился?

Местный осклабился:

— По пьяни не в то отверстие сунул. Ночью показалось — ЛЮБОВ. А утром ЛЮБОВ с участковым растолкала. Оказалось, что показалось.

— Нехорошая статья, — покачал головой Барон.

— А по хорошей я позапрошлый раз ходил.

— Кучеряво живешь.

— Живем — гудрон жуём. Так чё насчет рубля? Пиво без водки, что хрен без молодки. Кстати, если молодка требуется, могу раздобыть. «Нет охочей до яиц наших галичских девиц».

— Как тебя кличут, добытчик?

— Для своих Пичугой прозываюсь. Для приезжих — Павел Тимофеевич.

— Предлагаю встречный, Павел Тимофеевич, вариант: я даю тебе рупь, а ты за это перестаешь заслонять мне солнце.

Местный набычился:

— Не уважаешь, то исть? Брезгуешь? Нехорошо.

— Ну извини. С некоторых пор взял за правило: заочно не уважать.

— А заочно — это в какой стороне?

— Коли в самом деле интересно, посмотри в Большой советской энциклопедии. На букву «зэ».

— Я гляжу, борзый ты хлопец, ленинградец?

— Так ведь в нашей жизни по-иному некомфортно, нет?

— Тоже верно. Ладно, гони рупь за вход — и расходимся как в море корабли.

Барон вынул из внутреннего кармана портмоне, достал рубль и протянул Пичуге.

Естественно, в иной ситуации он влегкую мог показать докучливому аборигену зубы. Но лишние хлопоты в нынешнем транзитном статусе представлялись нежелательными.

— Премного благодарны.

— Мой тебе совет, Павел Тимофеевич: в следующий раз, когда ЛЮБОВ покажется, перекрестись сперва.

— Пробовал. Не помогает, — усмехнулся местный и все с той же развальцей направился обратно к столику, затянув глумливо:

Ты, конек вороной,
передай, дорогой,
что я ба́бов люблю, даже очень…
«Тьфу, пакость!» — исподлобья блеснул глазами Барон и вполголоса выругался по матери.

Вот они, нюансы существования на полулегальном положении: в иной ситуации он бы этот рубль галичскому птенчику в глотку, под самый кадык затолкал. Но сейчас останавливала просчитываемая на раз-два вероятность загреметь за драку в местную ментовку. Оно, конечно, не впервой, отбрехался бы. Да только греющая карман без малого тысяча рублей в крупных купюрах могла вызвать у мусоров законные вопросы об источнике происхождения.

«И ведь какую песню испоганил, чертила! — снова ругнулся Барон. — Словно нарочно. Все былое отпускное настроение — коту под хвост».

И вновь навеянные теперь уже песней воспоминания встали у него перед глазами.

Все то же озеро. Тот же берег.

Вечерний костер. Пущенный по кругу котелок с травяным настоем.

Спокойная усталость.

И негромкое пение Митяя под аккомпанемент гармошки и на мотив с детства любимой Юркиной «Там вдали, за рекой»:

…И летит над страной этот ветер родной,
И считает он слезы и раны,
Чтоб смогли по ночам отомстить палачам
За позор и за кровь партизаны…

Ленинградская область, апрель 1942 года

…Ночь упала темна, не светила луна,
Лишь у рощи костер разгорался —
Там фашистский обоз полетел под откос
И на собственных минах взорвался…
Неумелое владение трофейным инструментом с лихвой компенсировалось задушевным, до комка в горле, исполнением. Партизаны молча слушали, не решаясь подпевать. Сидящая рядом с Юркой Анфиса украдкой смахивала слезинки.

Возле рощи густой над дорогой большой
Золотистая зорька вставала,
Дождь и ветер утих, а на листьях сухих
Груда мертвых фашистов лежала.[22]
— Хороша песня, да сухое горло дерет!

К костерку подгреб Битюг и беспардонно вклинился меж сидящих. От него ощутимо несло перегаром, и в следующую секунду сделалось понятно отчего: жестом фокусника Битюг вытащил из-за пазухи литровую, примерно на четверть опустошенную бутыль и обвел народ торжествующим взглядом.

— Матерь Божия! — Митяй оборвал мотив и сдул гармошку. — Мы ж ее ночью на привале уконтрапупили?

— А это той родная сестра. Близняшка. Подставляйте тару, пока наливают задаром.

Партизаны охотно потянулись с кружками, и Битюг степенно облагодетельствовал жаждущих. Правда, наливал больше символически — не то экономил, не то жадничал.

— Кот из дому, мыши в пляс, — проворчала Анфиса. — Два часа как командир с комиссаром отбыли, а он уже и сам успел набраться, и других подначивает.

— Бабам слова не давали! — осадил ее Битюг. — Опять же, имею законное право. Давайте, мужики, спрыснем мое представление.

— И чего городит? Какое еще представление?

— В самом деле, помолчи ты уже, Анфиса, — вмешался в перебранку Митяй. — Битюг верно говорит. Я сам слышал, что на него и на Лукина комиссар бумагу составил. На медали. За операцию в Мартыновке.

— К дрыну его хорошему, а не к медали. Представлять.

— Ой и злючая ты баба. И как только с тобой Чапаев уживается?

Реакция на эту, казалось бы невинную, Митяеву фразу последовала незамедлительная: Анфиса схватила половник и огрела гармониста кухонной утварью по лбу. Митяй взвизгнул от неожиданности и едва не расплескал драгоценную влагу.

Остальные, понятное дело, заржали.


Комвзвода Василий Иванович Чабанов, которого иначе как Чапаевым не величали, был партизанским мужем Анфисы. Вернее, это она была его походно-полевой женой. Разумеется, незаконной.

В свое время Анфиса стала первой примкнувшей к отряду женщиной. Это случилось в ноябре 1941-го, когда весь личный состав еще умещался в одной, хотя и не самой маленькой, размером десять на четыре, землянке. Ей, конечно, выделили тогда отдельное место, отгородив занавеской, но… Какое там, к черт у, отдельное, когда к ночи все набивались внутрь, словно сельди в бочку, и лежали вповалку, мало не друг на дружке.

Тяжелее всего пришлось зимой. Дабы не выдать своего месторасположения, огонь в землянке партизаны разводили только по ночам, да и то в основном лишь для приготовления пищи. Неудивительно, что в особо морозные дни люди во время сна частенько покрывались льдом. И понятно, что в таких условиях спрос на единственную «для сугреву» бабу зашкаливал. Впоследствии, вспоминая эти жуткие ночи, Анфиса рассказывала Клавдии, как просыпалась по ночам из-за того, что рефлекторно махала руками, отбиваясь то от одного, то от другого кавалера. В какой-то момент пришло осознание: уж лучше быть при ком-то, нежели оставаться самой при себе, но общей. И Анфиса сделала нелегкий выбор в пользу Чабанова — самого назойливого, но зато одного из самых авторитетных в отряде партизана. В сущности, Василий Иванович был мужиком неплохим. Грубоватым, но в меру заботливым. Правда, уж как-то избыточно до этого дела охочим, что порой доставляло Анфисе массу сугубо физиологических неудобств.

Понятно, ни о какой любви речи не шло — исключительно расчет: мужской инстинкт хотения наложился на женский инстинкт самосохранения. Впрочем, внешне «супруги» казались в меру довольными друг другом. С той лишь разницей, что все это время муторно было на душе у Анфисы. Ох и муторно! Вот потому-то, хотя с момента их схождения и минуло почти четыре месяца, любые колкости и шуточки на предмет связи с «Чапаевым» Анфиса воспринимала болезненно. А то и вовсе, как в случае с Митяем, а незадолго до этого и с Клавдией, агрессивно…


Заметив, что Юрка продолжает сидеть с пустой кружкой, Битюг насмешливо окликнул парня:

— ПионЭр! А ты чего сачкуешь?

— Я не буду.

— Да ты не боись! Мамка далеко — не узнает. Если только Анфиска кляузное письмо не отпишет.

— Я же сказал, что не буду! Или еще раз повторить?

— Да оставь ты его в покое, — поддержал Юрку Митяй. — Не хочет парень, и правильно делает. Успеет еще свою цистерну, на жизнь отпущенную, вылакать.

— Ну что ж, — взялся тостовать Аким. — Раз такое дело, я выступлю. Возражения, отводы?

— Валяй, Аким, жарь.

— Что хочу сказать. По большому счету, Анфиска права: по совокупности хорошего дрына тебе и в самом деле не помешало бы. Но в данном конкретном случае, я имею в виду бой в Мартыновке, все правильно. Геройски себя проявил, что и говорить. Потому — твое здоровье. И чтоб не последняя: и медаль, и чарка.

Аким, а следом остальные выпили.

— Ну как?

— Чегой-то толком не распробовал, — хитровански отозвался Митяй. — Повторить бы, а?

— Перетопчешься! — Битюг спрятал бутыль обратно, с усилием поднялся. — Вас много, а нас с «близняшкой» всего двое. Осталось. Потому пойдем мы далее прогуляемся.

— А как насчет заспевать? — не теряя надежды на добавку, предложил Митяй.

— Это без меня. У меня нынче душа не песен — иного просит.

И, чуть пошатываясь, Битюг двинул на базу.

— Что не гулять, когда некому унять? — откомментировала его уход Анфиса. — Кабы начальство с Хромовым не отлучилось, поглядела бы я на него, голубчика. С пяток нарядов точно схлопотал бы.

— А куда они? А, теть Анфиса?

— Откуда ж я знаю, Васёк? Мне начальство не докладывает.

— Не докладывают, потому как ты есть баба, — рассудил Митяй. — Вам никаких секретов доверять нельзя. Сразу растреплете.

— Все сказал? За собой бы лучше следил. Уж если кто и есть первый трепач в отряде, так это ты, балаболка.

— Но-но! Попрошу без оскорблений.

— Михалыч новое место для стоянки нашел, — выказал осведомленность Аким. — Километрах в тридцати, в сторону железки. Вот начальство и отправилось. Чтоб, значит, своими глазами посмотреть. Если все устроит, вскорости снимемся отсюда.

— Слыхал? — торжествующе вскинулась Анфиса. — Или снова станешь говорить, что секреты одни только бабы выбалтывают?

— Да нет здесь никакого особого секрета, — смутился Аким, запоздало осознав, что и в самом деле сболтнул лишку.

— Во-во, у вас, у мужиков, чуть что, так сразу на попятную… О-ох! Дай Бог, чтоб командиру с комиссаром там не глянулось. Только-только обжились — и на тебе: на колу мочало, начинай сначала.

— А кого за старшего оставили? — озадачился Юрка, провожая взглядом удаляющуюся фигуру Битюга.

— Лукина. Хошь бы наш пьяный дурак сейчас Сереже на глаза попался. А то как бы сызнова к девкам в землянку не настропалился. С него станется.

— Отобьются. Топором, — хмыкнул Митяй, снова берясь за гармошку. — Тем более Битюг на ногах почти не стоит. Не говоря уже… за все остальное.

Партизаны, оценив намек, захохотали.

— Тьфу на вас, кобеляки!

— Да ты никак завидуешь, Анфиска? Уж кому-кому, а тебе грех жаловаться.

— А вот я сейчас еще кому-то половником!

— Да угомонитесь вы! Митяй, давай нашу, — гася страсти, скомандовал Аким. И, не дожидаясь музыки, затянул первым:

Ой, яблочко,
Да с червоточинкой.
Фрицу взять Ленинград
Нету моченьки.
Эх, яблочко,
Золотой налив.
Немцы в Балтике нырнули
Головой в залив…
Партизаны залихватски подхватили. Все, кроме Юрки. Который тихонечко поднялся и направился на базу.

— Васька! Ты куда?

— Мне это… Мне, теть Анфиса, по нужде.

* * *
К марту количество женщин в отряде увеличилось до пяти боевых единиц. По этой причине и с учетом грядущих особых весенних настроений в мужском коллективе, комиссар Прохоров распорядился оборудовать на новом месте стоянки отдельную, женскую, землянку. В ней разместились фельдшерица тетя Маша, медсестричка Варя, радистка Катюша и Клавдия, функционально проходившая по разряду «на все руки от докуки» — и постирать, и приготовить, и с ранеными помочь. А то когда и в наряде постоять. Пятая, Анфиса, жила с Чапаевым в отдельном, «семейном», шалаше.

Землянка была небольшой, с минимумом удобств — узкий проход, покрытые еловыми ветками и холстиной нары, пара служащих полками досок да железная бочка, она же — печка. Двери как таковой не было, входной проем закрывался полотнищем брезента. Однако внутри, у самого входа, неизменно хранился топор. Который, как некогда сурово озвучила тетя Маша, будет использован по прямому назначению в отношении каждого, кто рискнет сунуться на женскую половину без приглашения либо согласия ее обитателей. И, зная тяжелый нрав фельдшерицы, подобное предостережение большинством расценивалось вовсе не как пустая бравада.

Ну да не зря в народе родилась присказка о том, что дуракам и пьяницам везет. Битюг вперся в женскую землянку именно в тот момент, когда Клавдия была одна. Вусмерть перепугав девушку своим внезапным появлением.

— Ты? Тебе чего здесь?

— Эх, Клаша. Разве так надо гостей встречать? Особенно когда гости не с пустыми руками приходят.

С ходу оценив благоприятно складывающуюся обстановку, Битюг наглухо задернул брезентовый полог, по-хозяйски сыскал две алюминиевые самопальной работы кружки, достал бутыль и раскидал по кружкам самогон.

— Вот, Клавдя! Чем богаты. В мирное время я бы такой кралечке шампану набулькал, с пузырьками. Да где ж его теперь сыскать, шампану-то? Станем пить что Бог и дохлые полицаи послали.

— Я не… Нет! Я не буду!

В тесноте землянки всего одного навстречного шага было достаточно, чтобы оказаться рядом с девушкой на расстоянии вытянутой руки.

— Нехорошо это, Клаша, не по-людски. Я ведь к тебе со всем уважением, — Битюг подсунул кружку с самогоном к самым ее губам. — Да ты просто пригубь. Не выпивки — традиции ради.

Зажмурившись от шибающего в нос противного запаха, Клавдия непроизвольно сделала маленький глоток и зашлась в приступе кашля.

— Вот и умница. Видишь, ничего и не страшно. Правда?

Обозначив на лице гримасу участия, Битюг взялся легонечко и крайне деликатно стучать Клавдию по спине, как бы помогая откашляться. Как вдруг неожиданно стиснул ее в объятиях и начал с вожделением мять девичьи груди, распаляясь все больше и больше:

— Люба́ ты мне, Клаша! Ох и люба́! Ну что ты дрожишь? Я тебя не обижу…

— Руки! Руки убери!

— Я ведь все понимаю: в первый раз, оно всегда малеха страшно. Но ты не бойся… — Правая лапища бесцеремонно полезла под Клавдину телогрейку, затрещали пуговицы. — Зато потом подружкам хвастаться станешь: мой-то первый героем-партизаном был.

Клавдия извивалась как могла, пытаясь освободиться из стальной мужской хватки окончательно сорвавшегося с катушек «героя-партизана».

Пока не кричала (стыдно), но шептала отчаянно:

— Я сейчас закричу, слышишь? Отпусти! Немедленно отпусти меня!

— Зачем кричать? Не надо. Мы с тобой по-быстренькому: раз-раз — и готово. И тебе хорошо, а уж как мне-то… А я тебе часики золотые подарю. Хочешь часики?

— Не хочу! Оставь меня! Ну, пожалуйста?!

— А хочешь, по-честному жить станем? Как Анфиска с Чапаевым? Хочешь? Вот командование вернется — и сразу пойдем к комиссару. Распишемся. Хочешь? Тоже свой, отдельный шалашик поставим.

Битюг кинул Клавдию на нары и рывком стянул с нее ватные штаны, под которыми обнаружились черные мужские сатиновые трусы-парашюты[23].

— Не-ет! НЕТ!

— А кричать не надо. Не надо кричать.

Зажимая девушке рот ладонью, Битюг навалился на нее всем своим, без малого в центнер весом, телом.

— А ну отпусти ее, гад!!

Отдернув брезентовый полог, в землянку ворвался Юрка — да так и застыл, оцепенев от увиденного.

Зарычав, Битюг нехотя отвалился от Клавдии, и та, увидев Юрку, вздрогнула, испытав и невыносимый стыд, и невыносимое облегчение.

— Опять ты, пионЭр? Что ж ты вечно у меня под ногами путаешься?! А может, ты того, посмотреть зашел? Так на эту фильму дети до 16-ти не допускаются.

— Я сказал: отпусти ее, сволочь! А не то!..

— Не то — что?

— Пристрелю! Вот что!

Углядев стоящий в дальнем углу землянки винтарь, Юрка кинулся к оружию, опрометчиво оказавшись в секторе доступности. Чем не преминул воспользоваться Битюг, мощно двинув паренька на противоходе тяжелым кованым сапогом под самые ребра. От такого удара у Юрки перехватило дыхание — отброшенный назад, на исходную, он упал на спину, до кучи еще и шарахнувшись затылком о нары.

Вскрикнув, Клавдия бросилась было к выходу, но Битюг успел заплести ей ноги, повалил теперь уже на земляной пол, навалился сверху и попытался овладеть девушкой сзади, по-собачьи.

И тогда Юрка увидел топор. Тот самый, над которым так любили потешаться партизаны.

Превозмогая боль в ребрах, он дотянулся до топорища левой рукой, чуть приподнялся и нанес удар из положения полулежа, метя Битюгу в голову. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что таким ударом можно запросто убить человека, именно такого исхода доведенный до предела и отчаяния Юрка сейчас и желал.

В неудобной позе, с неудобной левой руки удар вышел не рубящим, а скользящим, не вертикальным, а боковым — слева направо. Тем не менее и такого удара оказалось достаточно, чтобы Битюг взвыл и схватился за рассеченное, мгновенно залившееся кровью лицо. Будь Юрка физически покрепче и находись в более выгодной позиции, топор в его руке минимум размолотил бы Битюгу челюсть. А так все обошлось взрезанной на лице кожей и парой выбитых зубов.

В следующий момент в землянку ворвались Лукин и Катюша. А судя по возбужденному гомону, за брезентовым пологом толпились еще несколько человек. Сергей схватил Битюга за шиворот и рывком сбросил с воющей, залитой чужой кровью Клавдии, от вида которой Катерина в ужасе закрыла лицо ладонями:

— О, господи!

— Твою бога-душу-мать! — рявкнул Лукин. — Какого черта здесь происходит?! Вы что, с ума посходили?! Оба три?!! Клавдия?!! — Девушка продолжала истерично рыдать. — Васька?!! — Юрка отвел глаза, молча уставился в пол. — Понятно… Катерина! Что стоишь? Помоги! Видишь, у нее истерика!

Медсестричка, опомнившись, бросилась к подруге. Первым делом она помогла Клавдии натянуть штаны, а затем метнулась к ведру с водой, зачерпнула кружку и взялась отпаивать девушку. При этом обе продолжали рыдать. Ничего не поделаешь — бабьё, оно и в партизанах бабьё.

Лукин рванул брезент, высунулся наружу:

— Аким! Митяй!

Партизаны ввалились внутрь, и в землянке стало не повернуться.

— Тащите этого подранка в санчасть. И бутылку прихватите — пригодится для санобработки. Ну а ты, герой, штаны с дырой, вставай и топай за мной.

Юрка кивнул, попытался подняться и, морщась от боли, схватился за ребра.

— Та-ак! Митяй! Этого сына полка тоже к коновалам забирайте. Только смотри, чтобы они по дороге сызнова друг дружке в горло не вцепились.

Партизаны с деликатной осторожностью вывели из землянки Юрку, а следом, уже безо всяких церемоний, выволокли размазывающего по лицу хлещущую кровь Битюга.

Дождавшись их ухода, Лукин устало опустился на нары и схватился за голову:

— Ну почему?! Почему именно на мою дурную голову и такие напасти?

Клавдия, дрожа всем телом, продолжала громко всхлипывать, все еще не веря в чудесное спасение.

— Может, и к лучшему, что на твою? А, Сережа? — тихо спросил Катерина.

С некоторых пор между ней и Лукиным образовалась грозящая перерасти в нечто больше симпатия. А потому сейчас, не на людях, Катя могла себе позволить подобное неуставное обращение.

— Это еще почему? — не понял Сергей.

— Если бы сейчас здесь, на твоем месте, был Хромов, Битюгу бы медсанчасть не понадобилась. Михалыч бы его просто пристрелил. На месте.

— Да чтоб вам всем провалиться! — рыкнул Лукин, понимая всю правоту слов девушки, и, рывком поднявшись, вышел из землянки.

* * *
Допив пиво, Барон сдал пустые кружки в ларек и двинулся вверх по улице Луначарского — в сторону центра, а далее — вокзала.

Разжившиеся водочной четвертинкой Пичуга и его визави, носивший в миру прозвище Дроныч, к тому времени успели основательно полирнуть. По этой ли, по иной ли причине Дроныч сопроводил уходящего Барона недобрым, а следом свистнул крутящегося неподалеку пацаненка лет двенадцати:

— Котька! Ходи до нас!

Пацан шустро прискакал к столику и уставился на взрослых с вопросительной готовностью исполнить любое поручение.

— Мужика с чумоданом видишь?

— Вижу.

— Метнись. Проследи, где стояночку сделает, а после нам маякни. Понял?

— А папироску дадите?

— Вернешься — получишь. Давай шевели копытами.

Пацан со всех ног припустил за Бароном.

— На фига тебе сдался этот фраер? — смачно рыгнув, поинтересовался Пичуга. — Он же откупился?

— Не люблю борзых. Особливо пришлых…


По первости Котька отработал хвостом недолго. (Это чуть позже ему придется изрядно попотеть, наматывая круги за чужаком с чемоданом. Впрочем, тут мы несколько забегаем вперед.)

Минут через пять, все здесь же, на Луначарского, Барон притормозил, привлеченный мемориальной доской, висящей у входа в двухэтажное, красного кирпича здание. Заинтригованный, подошел поближе, вчитался. Надпись на доске гласила, что в этом здании 19 мая 1919 года на собрании коммунистов выступал нарком просвещения А. В. Луначарский. «И это, судя во всему, стало самым ярким событием в жизни города за всю его новейшую историю», — развеселившись, подумал Барон.

Рядом с мемориальной доской висела табличка, извещающая, что в этом же доме располагается Галичский краеведческий музей. Поразмыслив, Барон толкнул дверь и вошел внутрь. Вошел забавы ради, в качестве рядового посетителя. Из музеев он не воровал — принципиально разорял только частные коллекции.

В предбаннике на табурете сидела пенсионного возраста тетка в синем хозяйственном халате и занималась внеуставным занятием — вязанием чулка. На Барона она посмотрела с недоумевающим интересом.

— Добрый день.

— Видали и добрее.

— Можно к вам? Приобщиться к прекрасному?

— Чего ж нельзя. Билет пятнадцать копеек.

— Думаю, сдюжим.

Барон порылся в карманах, достал мелочь.

— А что порекомендуете осмотреть в первую очередь?

— Экспозицию самоваров и уникальную коллекцию шитых картин работы крепостных крестьян, — заученно ответила тетка.

— Благодарю за наводку.

— Только через двадцать минут мы закрываемся.

— Я постараюсь. Уложиться. Чай, не Эрмитаж.

— Да, не Эрмитаж. Но, к вашему сведению, таких самоваров, как у нас, нет даже там!

— Эка мне повезло.

Получив билет, следуя стрелке «Начало экспозиции» («Ого! Все как у взрослых!»), Барон направился к лестнице, ведущей на второй этаж.

— Мужчина! Чемоданчик свой можете пока здесь оставить.

— Благодарю. Он не тяжелый.

* * *
Стечения обстоятельств, они же — значимые совпадения, случаютсяв жизни каждого. Вот только большинство из нас не придает им значения и быстро забывает. И, между прочим, напрасно. У Бога случайных совпадений не бывает.

Коммунист Кудрявцев в Бога, разумеется, не верил. Но под спудом прожитых лет неверие его из фазы неистовой перетекло в нейтрально-терпимую. Больше того, с годами Владимир Николаевич сделался приверженцем постулата, некогда сформулированного дореволюционным критиком Александром Амфитеатровым: «Дыма без огня не бывает, но какой огонь испустил этот дым, я не знаю». А уж «дыма» в запутанной жизненной истории Юрия Алексеева, он же, как теперь выяснилось, Юрка-Барон, имелось предостаточно. К примеру, чем иным, как не пресловутым Божьим промыслом, можно объяснить тот факт, что зимой 1942 года Юра угодил в партизанский отряд именно к Хромову? А как прикажете интерпретировать то обстоятельство, что первое Юркино уголовное дело, оказывается, вел не кто иной, как Пашка Яровой? Даже если все это простые совпадения, то тем они удивительнее.

В дверь кабинета постучали. Кудрявцев закрыл доставленное из Ленинграда уголовное досье, убрал в стол и лишь после этого отозвался:

— Войдите.

В кабинет шагнул Марков, зажимая под мышкой папку для докладов.

— Вы меня искали, Владимир Николаевич?

— Не просто искал — обыскался. Проходи, Олег Сергеевич, присаживайся.

— Я в бюро переводов был. Вот, пять минут как закончили расшифровку. Подумал, может, вам будет любопытно.

— Что это?

— Нашему человеку в Лондоне удалось раздобыть копию магнитофонной записи интервью, которое Набоков дал журналисту Питеру Дювалю-Смиту из Би-би-си.

— Считай, заинтриговал. Давненько Владимира Владимирыча слышно не было. Я так понимаю, интервью сделано в рамках рекламной кампании «Лолиты»[24].

— По правде сказать, я не в курсе.

— И как, есть что заслуживающее внимания?

— Я перевод бегло, по диагонали, просмотрел. По-моему, интерес может представлять ответ на самый первый вопрос. Все остальное — скучные стариковские размышлизмы. Вода водой.

— Ну давай зачитаем первый.

— Только переводчики сразу предупредили, что предоставленная запись не очень хорошего качества. Отдельные слова им приходилось додумывать.

— Хочешь сказать, неуклонно растет квалификация? — усмехнулся Кудрявцев.

— Извините, не понял?

— Я говорю: наши переводяги уже способны за живых классиков додумывать?

— Скажете тоже, Владимир Николаевич. Какой же Набоков классик?

— А кто он, персонально по твоей классификации?

— Обычная недобитая белогвардейская шкура. Антисоветчик. И еще этот, как его, педофил.

— А! Ну-ну.

Кудрявцев принял от порученца отпечатанный на машинке переводной лист и начал читать:


«— Господин Набоков! Вернетесь ли вы когда-нибудь в Россию?

— Я никогда не вернусь, по той простой причине, что Россия, которая мне нужна, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь. Я никогда не сдамся? продамся?. И в любом случае грандиозная? гротескная? Грозная? тень полицейского государства не будет рассеяна при моей жизни. Не думаю, что они там знают мои работы, — ну, возможно, в моей собственной тайной? секретной? специальной? службе в России и состоит несколько читателей, давайте не забывать, что за эти сорок лет Россия стала чудовищно провинциальной, не говоря о том, что людям приказывают, что им читать и о чем думать. В Америке я удачлив? Счастлив? успешен? более чем в любой другой стране. Именно в Америке я обрел своих лучших читателей, умы, наиболее близкие моему. В интеллектуальном смысле я чувствую себя в Америке как дома. Это второй дом в полном смысле слова…»


— «Это второй дом в полном смысле слова», — повторил вслух Кудрявцев. — Любопытно. Хотя и предсказуемо.

— Я ж говорю, тот еще антисоветчик. Родственничку своему, цэрэушнику, под стать. Обратите внимание, он там какую-то собственную тайную службу упоминает.

— Расслабься, Олег Сергеевич. Это не более чем образное выражение. Кстати, раз уж напомнил, как там поживает «кузен Николя»[25]?

— Нормально, живет — не кашляет. Вовсю носится с организацией осенних гастролей Стравинского. Вот тоже еще один подарочек, на нашу голову. Одна шайка-лейка. Банка с пауками.[26]

— А ты, вообще, что-нибудь из его сочинений слышал? Скажем, «Петрушку»?

— Не слышал и не собираюсь. Мне нормальная симфоническая музыка нравится.

— А нормальная — это?..

— Чайковский, например. «Лебединое озеро».

— Ну да, ну да. «Лебединое озеро», равно как «Красный мак» Глиэра, — это наше все. К слову, помнишь конфуз, что приключился в 1957-м, когда Никита Сергеич в Большой театр Мао Цзэдуна затащил? На «Лебединое»?

— Это когда китаец демонстративно, уже после первого акта, уехал?

— Мало того что уехал, так еще и выдал перед этим гениальную фразу.

— Какую?

— «Почему они все время танцуют на цыпочках? Меня это раздражает. Что, они не могут танцевать как все нормальные люди?»

Марков расхохотался.

— Прямо так и сказал? Смешно, надо будет запомнить.

— Ладно, шутки в сторону. Там по поводу завтрашней расширенной коллегии у Семичастного со временем что-то определилось?

— А вы разве не в курсе? Коллегию перенесли.

— Как перенесли? Почему?

— Не могу знать. Перенесли на 20-е, на послезавтра. Начало в 15:00. Явка строго обязательна.

Кудрявцев скривился так, словно от лимона щедро откусил.

— Мало того что перенесли, так еще и раньше девяти-десяти вся эта бодяга явно не закончится. Тогда вот что, Олег Сергеевич, пометь у себя: в ночь на 21-е мне нужен билет до Ленинграда, на «Красную стрелу».

— Сделаем. А обратный?

— Не надо. Назад, возможно, полечу самолетом. И еще одно: свяжись с ленинградским Управлением и уточни, продолжает ли службу в их аппарате Яровой Павел Федорович?

— А звание, должность?

— Не готов сказать, — Кудрявцев достал из стола архивное Юркино дело, пошелестел страницами. — По состоянию на август 1944 года состоял в звании капитана госбезопасности.

— Если в 44-м до капитана дослужился, наверняка давно в отставку вышел.

— Скорее всего, так и есть. На этот случай установи домашний адрес и телефон.

— Есть, записал. Что-нибудь еще?

— Нет, пока все. Свободен.

Марков ушел, а Владимир Николаевич разложил перед собой машинописные листы набоковского интервью.

Кудрявцев был неплохим шахматистом, по мере сил и времени интересовался печатаемыми в газетах и журналах шахматными задачками, а потому скользнувший по тексту взгляд его невольно задержался на милом сердцу слове.


«— Вы говорите об играх с обманом, словно бы о шахматах и фокусах. А вы сами их любите?

— Я люблю шахматы, но обман в шахматах, также как и в искусстве, это лишь часть игры; это часть комбинации, часть восхитительных возможностей, иллюзий, мысленных перспектив, а возможно, перспектив и ложных. Мне кажется, что хорошая комбинация всегда должна содержать некий элемент обмана…»


Кудрявцев машинально вытянул из стаканчика красный карандаш и жирно подчеркнул последнюю фразу. Не для будущего обязательного в подобных случаях контент-анализа текста. Для себя лично.

* * *
Провинциальную музейную коллекцию, включая разрекламированные теткой самовары и шитье, Барон осмотрел менее чем за десять минут. Но под занавес надолго застрял возле экспозиции «Наши художники родному городу».

Его внимание привлекли четыре акварели, изображающие Галичское озеро. Хотя и написанные одной рукой, они разительно отличалась друг от друга настроением художника: от восторженной радости до неподдельной печали. Не миновав, соответственно, промежуточные стадии: вариант с нахлынувшей на автора меланхолией и этюд, где угадывались — не то тревога, не то настороженность. И хотя в живописи Барон предпочитал четкость, представленный в этих четырех акварелях бриз авторских эмоций его и поразил, и покорил.

— Вам нравится?

Захваченный врасплох, он вздрогнул и обернулся.

— Что? Извините?

— Вы столько времени стоите именно у этих рисунков. Они вам так нравятся?

— Пожалуй, это самое впечатляющее, что я увидел в вашем музее. Не в обиду самоварам и шитью подневольных крестьян.

Барон лишь теперь как следует разглядел неслышно подошедшую женщину.

Около тридцати. Если и за, то совсем чуть-чуть. Не сказать что красавица, но внешности вполне себе располагающей. Невысокая, можно даже сказать миниатюрная. Одета неброско, вариант ближе к бедному, но при этом — все по делу, к лицу и с достоинством. В общем, как некогда забавно выражалась бабушка Ядвига Станиславовна, «необычайно уместно одета».

Но самое главное — глаза. Большие кошачьи зеленые глаза, от которых расходились трогательные морщинки-лучики. Выдавая в их обладателе человека, многое пережившего, но не растерявшего способности радоваться жизни во всех ее проявлениях. Хорошие глаза, редкие. Среди знакомых Барона женского пола ТАКИХ еще ни разу не сыскивалось.

— Это рисунки моей ученицы! — улыбнувшись, не без гордости объявила женщина.

— Вот как? При таком талантливом подмастерье даже трудно представить, насколько хорош сам мастер.

— Увы! Подмастерье на порядок превзошел учителя. А ведь, когда она делала эти рисунки, ей было всего лишь пятнадцать.

— Не может быть? Такие зрелые, самостоятельные работы. Впрочем, не в зрелости дело. В отличие от представленных прочих, в этих акварелях есть душа.

Женщина снова улыбнулась, и огонь ее ТАКИХ глаз окончательно растопил сердечный лед бывалого зэка.

(Вот ведь как! Оказывается, не так уж много тепла тому и требовалось.)

— И надо бы заступиться за земляков, но, пожалуй, соглашусь… А вы, судя по всему, человек не здешний? Нет-нет, я не по чемодану сужу. Просто свои сюда редко захаживают. К сожалению.

— Угадали. Вот только этим утром приехал. Из Ленинграда.

— Ленинград?! О, боже! Как же я вам завидую! Эрмитаж, Русский музей, Петропавловка, мосты… Да всё-всё! — Женщина восторженно всплеснула руками.

А следом, с ноткой ревности, уточнила:

— По сравнению с Ленинградом наш городок наверняка показался вам…

— Показался, — поспешил успокоить Барон. — И очень даже. Я, конечно, далеко не все успел увидеть. Но покамест мне все у вас очень нравится.

— Правда?

— Честное благородное.

— Спасибо. Надеюсь, на Балчуге вы побывали?

— А где это?

— Вот здесь.

Женщина указала на аляповато выписанный пейзаж, изображающий высокий холм, густо покрытый ядовито-изумрудной растительностью.

— Мимо этой горушки я точно проходил. Но наверх не поднимался.

— Ну что вы! Это не горушка, а Балчуг! Знаете, некоторые ученые считают, что слово «Балчуг» происходит от славянского «балка» в значении «овраг». Но лично я придерживаюсь другой версии.

Женщина оживилась, раскраснелась, говорила торопливо, словно боялась, что Барон ее перебьет. А он и не думал встревать, откровенно любуясь ее восторженной увлеченностью.

— …Согласно этой версии, «балчуг» ассоциируется с русским словом «балчук» — «рыбный рынок». Которое, в свою очередь, возникло от тюркского «балык» — «рыба». Не случайно у нас, под самым Балчугом, вдоль берега озера тянется Рыбная слобода. Да, а рядом — Шемякина гора. Между прочим, на двух этих естественного происхождения холмах располагались древние городища еще домонгольского и княжеского времён. Представляете?

— С трудом.

— А вы постарайтесь, напрягите воображение. А вот тут вы были?

— Не помню. Боюсь, тоже как-то мимо.

— Ай-ай-ай! — Женщина посмотрела на Барона укоризненно, как на провинившегося школьника. — Придется по итогам сегодняшнего дня поставить вам двойку.

— Виноват. Каюсь. Будем исправлять. Да вот, пожалуй, прямо сейчас и… Это далеко от музея?

— У нас здесь всё недалеко.

— Простите за нескромность, но… А вы не согласились бы выступить в роли экскурсовода? Если, конечно, у вас нет иных планов на сегодняшний вечер.

— Соглашусь, — просто, без традиционной в подобных случаях паузы на удивление, раздумье и кокетство, кивнула женщина.

Словно именно подобного предложения и ждала.

— Меня зовут Ирина.

— Ох! Ради бога, извините, — смущенно спохватился Барон. — Это я должен был представиться первым. Юрий.

Он протянул руку, и Ирина ответила одобряющим рукопожатием.

— Если хотите, можете оставить чемодан внизу. У меня есть свой ключ от входной двери. Так что на обратном пути вы сможете его забрать.

— Да ничего страшного. Я с ним уже сросся.

— Как хотите. Тогда идем?

— С удовольствием.

И двое одномоментно проникнувшихся взаимной симпатией людей направились через музейный зальчик к лестнице, ведущей на выход.


Всё это время наблюдавшая за их разговором очаровательная, тургеневского типажа Любовь спрыгнула с подоконника и двинулась следом. Но в дверях почти лоб в лоб и некстати столкнулась с Влюбленностью.

В случае с «антагонисткой» об очаровательности речи не шло. Длинный, как клюв, нос. Пухлые губы. Сильно выдающийся подбородок и угловатые скулы. Небрежно рассыпанные по плечам спутанные волосы. Большая отвислая грудь… Уродина? Нет, не совсем. Поскольку все вместе составляло страшную притягательность. Короче, Влюбленность походила на стервозную «зажигалку».

— Ты опять здесь?! А ну кыш! — цыкнула на нее Любовь. — Не видишь, занято?!

— Ути-пути, какие мы сегодня нервные. Тоже мне, нашла на кого пыл переводить! Да на этого уголовника хоть Зевс дуть будет — ничего в душе не шевельнется. Разве что пупка пониже.

— Это мы еще посмотрим!

— Да ладно, нагляделись уже. Не далее как в прошлые выходные. В тот раз — Любочка, теперь вот — Ирочка. Неважно, с кем и откель, — лишь бы в постель.

— Не передергивай. Здесь совсем другое.

— Мечты, мечты, где ваша сладость, — насмешливо прищурилась Влюбленность. — А ты, подруга, вообще в курсе, что этот твой Барон — из стремящихся?

— Я твоего жаргона никогда не понимала и знать не хочу.

— Ох, темнота! Разжевываю: он на вора в законе метит. А потому скоро снова сядет. А на зоне ему всяко не до тебя будет. Там из всех любовных развлечений разве что «петухи» да «Дунька Кулакова». А это не то что не твой — даже и не мой профиль. Я, конечно, уважаю смелые эксперименты, но не извращения.

— Пошлая ты. Пошлая и злая.

— А что делать, коли ты всю доброту себе хапнула! Что осталось, то осталось.

— А ты до хорошего еще ни разу никого не доводила. Минимум — нешуточная ссора.

— Так это людишки придумали, что от любви до ненависти один шаг. А вот нашей сестре доподлинно известно, что один шаг — он как раз от влюбленности до ненависти. Вот многие считают, что вроде бы ты — типа Всё. Но без обратной стороны луны, та всего лишь нарисована акварелью на бумаге.

— Ты на меня не наговаривай. Я не твоё второе я. Я — добро. А ты — зло, падший ангел.

— То есть, по-твоему, я демон? Ой, не могу! Это что, навроде дух печали?

— Серьезней.

— Черт с рогами, что ли?

— Без рогов.

— Ты ж слепа! Как разглядела-то? — расхохоталась Влюбленность. — Ладно, вернёмся к объекту. Отчасти соглашусь: он действительно не такой уж закоренелый циник, но это еще ничего не значит. Короче, понаблюдаем. За симптомами.

— Да, я — болезнь, но я не заразная.

— А ты на меня бочку не кати! Хочешь, справку из вендиспансера покажу? Я нынче чистая.

— Тьфу, гадость!

— Эт точно. За мной, как за фокусником, глаз да глаз. Ну да куда тебе, с твоими диоптриями?

* * *
В половине седьмого Коля Захаров с облегчением выгрузился на кругу конечной у Балтийского вокзала. Голодный, с изрядно намятыми в трамвайном вагоне боками, он выдвинулся в направлении улицы Шкапина, бормоча под нос всяко разные нехорошие слова в адрес Анденко.

Около часа назад тот разыскал его по телефону в недрах архива и, безапелляционно обвинив в дуракавалянии, приказал бросать все и срочно мчаться на Балты. Объяснять причину и иные подробности вызова не стал, сославшись на то обстоятельство, что за два дня до зарплаты каждая лишняя скормленная таксофону двушка — это не съеденные персонально им, временно обнищавшим инспектором Анденко, два куска хлеба.

При таких раскладах другой бы, окажись на месте Николая, послал товарища куда подальше. Но Захаров, к его несчастью, был существом деликатным. (Что само по себе в милицейских кругах редкость.) А потому, с сожалением прервав общение со Светланой и безо всякого сожаления отставив ненавистный ящичек с карточками альфонсов, Николай поехал на воссоединение с коллегой, сдуру воспользовавшись трамваем. Совершенно позабыв, что как раз в это время с работы на вокзал едут толпы работяг из числа жителей близлежащих пригородов Ораниенбаумского и Гатчинского направлений.


В озвученном дворе на Шкапина Захаров сыскал приятеля не сразу.

А обнаружив, осерчал еще сильнее, застав инспектора Анденко азартно сражающимся за доминошным столом в компании местных пенсионеров.

— …Опаньки! А как насчет по «троечкам»? — Ба-ац!

— Ой, напугал! Ежа голым задом! Дуплюсь. — Хлоп!

— Андреич! Чего клювом щелкаешь? Ставь!

— Откуда? Ты же видел, дурья твоя башка, что я на тройках катаюсь! Вот опять, по твоей милости, еду. Ставь, Григорий батькович. Небось ты «двойки» жмешь?

— Не могу не уважить старшее поколение. Пожалте, «двоечка», — Анденко профессионально жахнул костяшкой по столу и только теперь заметил Захарова. — О, Мыкола, прибыл? Ты там покури пока. Щас, пять секунд. Нам с Макарычем двенадцать очков осталось, чтобы этих гавриков снова «козлами» сделать.

— Это мы еще поглядим, кто кого сделает, — ворчливо отозвался один из гавриков и шарахнул по хвосту шестерочным дуплем. — А вот и баянчик. Мерси за подставку, Макарыч.

— Кушайте на здоровье.

— «Ваше слово, товарищ Маузер?»

— Мы пойдем другим путем. «Пустая». — Шлеп! — Андреич, а ты сегодняшнюю «Правду» читал?

— Купил, но пока не ознакомился. А чего там?

— Никитка сказал, у нас теперь самые современные ракеты на вооружении стоят. Говорит, такие, что в муху в космосе попасть могут.

— Брехня.

— Думаешь?

— Сам посуди: откуда мухам в космосе взяться? Там же эта, как бишь ее, невесомость.

— И чего?

— Как чего? Кверху пузом особо не полетаешь.

— Хм… Глыбко!

— Алё, космонавты! Мы ходить будем или где?

— Не понукай, не запрягал… — Ба-бах!

— Неожиданно.

— Ага, нежданчик приключился. Ставь, Григорий батькович!

— Айн момент! — Анденко задумался. — А, была не была! «Рыба»! Считаемся, отцы!..

Выяснилось, что рисковал Анденко по делу. Сконфуженные «козлы» потянулись за папиросами, а Григорий сгреб в ладонь честно выигранную мелочь, уступил место другому спортсмену и направился к дымящему в сторонке коллеге.

— Нет, ну нормально? — негодующе взорвался тот. — Я бросаю все дела, срываюсь! А он здесь, оказывается, «козла» забивает. Это, что ли, твое срочное дело? А у меня, между прочим, за весь день во рту маковой ворсинки, она же росинка, не было!

— Не кипишуй, Мыкола, — изображая саму любезность, Григорий примиряюще потрепал приятеля по плечу. — Согласись, не мог же я, целый час тебя дожидаясь, праздно туточки отсвечивать? На виду у бдительных старушек? А так — и в ландшафт органично вписался, и кое-какие дополнительные подробности за Любу разузнал.

— Какую еще Любу?

— Ту самую, — многозначительно изрек Анденко и фальшиво затянул радийно-популярную:

Люба — русая коса,
казаки бедовые
влюблены в её глаза,
светло-васильковые…
— Хорош издеваться, а? Объясни лучше: какого черта ты вообще тут делаешь? Ты же сейчас должен быть на Московском вокзале и снимать показания с проводницы!

— Да шут с ней, с проводницей. Потом задним числом оформим и подошьем. Тем более, по большому счету, они на фиг никому не нужны.

— С чего вдруг такие выводы?

— Объясняю. Благодаря деятельному участию моего барабана и дополнительной информации, полученной от на редкость толкового местного участкового… Кстати, запомни или запиши: старшина Ульченко. Василий Александрович. Может, когда пригодится.

— Если я стану запоминать имена всех ленинградских участковых…

— Всех не надо. Только толковых. Кстати, ты бы видел, какой роскошный аквариум у них в опорном пункте! Даже парочка амфиприончиков имеется.

— Парочка кого?

— Амфиприоны. Они же рыбки-клоуны.

— То бишь в местном опорном пункте у тебя сыскались родственные души?

— Да что ты понимаешь? В настоящей аквариумистике?!

— Ничего не понимаю. Поэтому давай лучше о деле?

— Скучный ты человек, инспектор Захаров. Ладно, короче, мне удалось выяснить, что ночь с субботы на воскресенье Барон провел на блатхате в поселке Орехово в одной койке с гражданкой Красиковой Любовью Ивановной, 1937 года рождения. Проживающей в коммунальной квартире по адресу: улица Шкапина,12–22. Вот в этом самом доме. Второй этаж. От парадной слева третье окно. Гражданка Красикова — русская, не замужем, беспартийная. Не состояла и не привлекалась, хотя приводы имела. Работает подавальщицей в кафе «Огонек». Характер по жизни — скверный. Характер связи с Бароном — выясняется.

— Все никак не можешь успокоиться? Я ж тебе на пальцах показал, что этот туберкулезник заинтересовал комитетских по какой-то другой, никак не связанной с московским обносом, причине.

— Да, эту песню в вашем, инспектор Захаров, исполнении я слышал. А теперь давай загибай назад свои пальцы. Тебе помочь или сам сдюжишь?

— Да иди ты!

— Грубо. Ну да ничего, мы принюхамшись. Итак, насколько тебе известно, «старшие братья» если когда и снисходят до уголовщины голимой, то лишь в тех случаях, когда потерпевшие не из простых свиней. Это раз. Именно в день вагонного знакомства со столичной мадам Барон свалил из Ленинграда. Это два. По возрасту, по приметам Барон вполне тянет на составленный москвичами словесный портрет. Это три. Опыт квартирных краж у него имеется. Это четыре. Никаким туберкулезом он на самом деле не страдает, так что диагноз, скорее всего, фуфло. Это пять. Убедительно излагаю?

— Допустим. Только я не понимаю, чего ты от меня-то хочешь?

— Чтобы идентификация объекта сделалась окончательной и бесповоротной, мне необходим последний, самый малюсенький штришок.

— Какой еще штришок?

— Со слов соседей, Люба Красикова — девка вся из себя видная и шалавистая. Из чего следует, что в койке с ней Барон лежал отнюдь не целомудренным валетом.

— Подумаешь, открыл Америку.

— А коли так, озвученный Накефирычем шрам на левом бедре Люба должна была видеть. На худой конец, осязать на ощупь. Поэтому все, что от вас, инспектор, сейчас требуется, — это подняться к барышне в адрес и под залегендированным предлогом выяснить: имеется ли таковой шрам в наличии у Барона.

— И всего-то? — саркастически уточнил Захаров.

— Именно. Такая вот малость.

— И как я, по-твоему, должен буду это выяснять? Дескать, извините, гражданка Красикова, за вторжение в интимное, но вот когда вы лежали под гражданином Алексеевым, ваши шаловливые пальчики, случаем, ничего такого не нащупали? Пониже евонного левого полупопия?

— Можно и так. Но я бы на твоем месте придумал более изящный заход.

— Так, если ты у нас такой умный, может, сам и придумаешь? А придумав, сам же и сходишь. В конце концов, Люба — твоя идея, тебе и доминошки в руки.

— Может статься, гражданка Красикова мне еще понадобится. В качестве живца для ловли Барона. По этой причине я пока не хочу перед ней свою рожу светить. Опять же, ты в форме, а потому смотришься всяко убедительнее.

— Ох и паразит ты, Гришка! Получается, ты мне днем ничего не сказал, а сам давно все заранее просчитал? Для того и домой заскочил, переоделся?

— Хромает твоя смекалка, Мыкола. Она есть, но она хромает. В гражданское платье я переоделся исключительно для встречи со своим барабаном. Дабы не ставить того в неловкое положение. Короче, ты идешь в гости или будешь продолжать саботаж?

Захаров задумался.

Ему дико не хотелось заниматься подобной работенкой, а потому он мучительно сыскивал предлог соскочить с темы.

— Так, может, ее и дома-то нет?

— Она дома. Мой напарник по азартным играм, Макарыч, — сосед Красиковой. Перед тем как спуститься во двор, столкнулся с ней на кухне.

— Все равно за это время могла уйти.

— О, мой наблюдательный друг! Неужели ты не заметил, что я нарочно занял такое место за зеленым сукном дворового казино, чтобы размещаться непосредственно лицом к интересующей нас парадной. Так вот, за все время наблюдения из оного не вышло ни одной женщины, которую можно было подвести под определение «шалавистой». Еще вопросы имеются?

— Нет, — сдался Захаров.

— Тогда вперед, дружище. На встречу с прекрасным. В качестве дополнительного стимула обещаю после сводить тебя в обалденную «Котлетную». Здесь рядом, на площади.

— Не понял? Ты же жалился, что у тебя денег нет? Даже двушки лишней.

— Было такое, не отрицаю. Но ведь я не без пользы провел последний час, — Анденко демонстративно похлопал себя по карману, побренчал мелочью. — Думаю, рублика на три приподнялся. Так что еще и на пару пива хватит.

— Так вы тут еще и на деньги?.. — изумился Захаров. — Это же административное правонарушение!

— Так это только пацаны на щелбаны играют. А настоящие мужики — на интерес…

* * *
Изучив прибитое к дверному косяку «меню вызовов», тремя подряд нажатиями на звонок Николай изобразил позывной гражданки Красиковой.

Дожидаться обратной связи пришлось несколько минут.

По прошествии которых дверь все-таки открылась, и процесс сей был сопровожден раздраженным:

— Кого там еще черти принесли?

— Очень верная формулировка, — искренне согласился с прозвучавшим утверждением Захаров. — Именно что черти. Вернее — один, но тот еще черт.

— Ты кто такой?

Николай светанул корочки и представился:

— Инспектор уголовного розыска Захаров. А вы, я так понимаю, Красикова Любовь Ивановна?

— Начинается! — досадливо скривилась Люба и плотнее запахнула халатик, для верности придержав его рукой на груди. Во всех отношениях выдающейся, как успел заметить Николай. — Что они вам опять наплели?

— Кто?

— Соседи, кто ж еще? До чего склочное семейство, эти Михеевы. Это ведь они вас вызвали?

— Почему, как милиция, так сразу вызвали? Что мы, по-вашему, просто так, сами явиться не можем? Кстати, а было за что? Вызывать?

— И чего вам нужно, инспектор Захаров? — проигнорировала провокационный вопрос Люба.

— Всего лишь получить маленькую консультацию.

— Вообще-то консультации дают не здесь, а в женской консультации. Подсказать адресок?

— Люба, не огрызайтесь, вам это не идет. Хотите, я даже волшебное слово скажу? Пожалуйста.

— Ну хорошо. Спрашивайте, а там посмотрим.

— Может, мы все-таки пообщаемся не здесь? Знаете, как говорят, в дверях правды нет.

— Черт с вами, идемте. Только сразу предупреждаю — у меня не прибрано.

— Это исключительно ваше частное дело, — успокоил Захаров, заходя в квартиру. — К нашему служебному касательства не имеющее.


Коммунальное обиталище гражданки Красиковой представляло собой невеликую, три на четыре, прокуренную комнатушку с выгоревшими на солнце обоями и минимальным набором предметов мебели, самым шикарным из которых являлась дореволюционного происхождения кровать с облупившимися фигурками ангелочков вместо нынешних металлических шаров. Над кроватью помещались гитара-семиструнка с голубым бантом и обложка журнала «Советский экран» с изображением артиста Коренева. Он же Ихтиандр.

Войдя в комнату, Люба первым делом подобрала с пола разбросанные предметы женского туалета, а затем забралась с ногами на кровать и кивком головы указала Захарову на стул, стоявший возле журнального столика, заваленного журналами мод.

— Хороший фильм, — как можно дружелюбнее озвучил Николай, реагируя на Ихтиандра. — Я его три раза смотрел.

— Да, неплохой.

— И музыка хорошая. Мне там одна песня очень нравится. Про моряка. Помните? «Эй, моряк, ты слишком долго плавал».

— Так вы заявились о музыке со мной поговорить?

Поставленный на место Захаров убедился, что со столь прожженной особой бессмысленно заходить издаля, равно как и плести кружева словесов.

А потому далее громыхнул прямой наводкой и главным калибром:

— Скажите, Люба, вам известен человек по имени Юрий Алексеев?

— Нет, не известен. Еще вопросы будут?

— Вы не торопитесь, подумайте хорошенько.

— А тут и думать нечего. Не знаю такого.

— Хорошо. А… э-э-э… Барон?

Люба насторожилась:

— Чего Барон?

— Знаете такого?

— Допустим.

— А насколько хорошо вы его знаете?

— А вот это уже не ваше дело!

— Возможно, что и не мое, — миролюбиво согласился Захаров. — Не припомните, когда вы с ним виделись последний раз?

— Не помню, — нехотя и не сразу ответила гражданка Красикова.

По всему было видно, что расспросы про Барона ей неприятны.

— Быть может, в прошлые выходные?

— Может, и в прошлые. А что стряслось-то?

— Хм… Надеюсь, все мною далее поведанное останется между нами?

— Да, конечно, — легко купилась на дешевую интригу Люба.

— Видите ли, в чем дело: два дня назад мы получили из Новгородской области телеграмму об обнаружении трупа человека. Явно выброшенного из поезда.

— О, господи!

— Лицо трупа в результате падения сильно обезображено, а потому возникли проблемы с его идентификацией.

— С чем?

— С опознанием. Видите ли, по косвенным признакам, речь может идти о вашем знакомом. О Бароне.

— Не может быть?! Ужас какой!

— Не спешите, Люба. Думаю, в панику впадать пока преждевременно. Тем более что у нас возникли некоторые сомнения. Собственно, потому нам и потребовалась ваша помощь.

— Я в морг не поеду! — стремительно и категорично заявила гражданка Красикова. — Я покойников с детства боюсь. Тем более таких.

— Ну что вы, Люба. И в мыслях не было! Опять же — такая интересная, красивая женщина! Да вас в рестораны, а не в морг приглашать надо. Ибо… — Тут Захаров запнулся, сообразив, что перегибает палку разговора не в ту плоскость. — Просто припомните: имелись ли у Барона какие-то особые приметы? Скажем, родимые пятна, татуировки… шрамы.

— Шрам! — вскинулась на кровати Люба, от чего отвороты ее халатика, все это время целомудренно придерживаемые, снова щедро распахнулись, вгоняя Захарова в краску. — У него шрам на бедре! На…

Здесь гражданка Красикова на секунду задумалась, вспоминая былую постельную мизансцену и движения собственных рук в процессе любовных игрищ:

— …на левом!

— Точно на левом? Вы ничего не путаете?

— Нет-нет, точно на левом.

В строгом соответствии с ролью Николай демонстративно, с деланым облегчением выдохнул:

— Уф-фф! Получается, мы оказались правы в своих сомнениях. Слава богу, не он. У того, который труп, вообще никаких шрамов нет — ни слева, ни справа.

Захарову так не терпелось поведать Григорию о своих успехах, что он напрочь позабыл о тактике ведения разведопроса. Предписывающей, в частности, не выныривать из оного тотчас по получении интересующей информации.

— Спасибо за помощь, Люба. Извините, что невольно заставил вас поволноваться.

— Да ничего, бывает.

Уже в дверях Николай притормозил и, неуклюже зачищая следы визита, напомнил:

— Не забудьте о нашем уговоре! Информация о трупе, она… э-э-э… секретная. Сами понимаете, пойдут слухи нехорошие, туда-сюда…

— Да-да, я понимаю.

— До свидания. Приятного вам вечерка. К слову, этот халатик вам очень идет.

— Спасибо…

Спускаясь по лестнице, Николай решил, что одними только котлетами и пивом Анденко от него теперь не отделается — добытая информация тянула на полновесный ужин в «Баку» с бутылкой «КВ».

А еще он не без зависти подумал о том, что утренние слова Гришки про профессиональную чуйку сыщика на поверку оказались не пустой бравадой. Классно тот все-таки вычислил этого Барона, что и говорить. Инспектору Захарову о таком мастерстве оставалось покамест только мечтать.

Мечтать и втайне завидовать.

* * *
За два с небольшим часа Барон и Ирина обошли Галич вдоль и поперек.

Казалось, не осталось ни одной улицы, ни единого проулка и тупичка, что не встретился на их пути хотя бы единожды.

Они забирались на Балчуг и на Шемяку.

Гуляли по гребням земляных валов и спускались ко рвам с затянутыми ряской прудами.

Печалились над незавидной участью церквей и соборов, часть из которых хотя бы приспособили под безликие казенные конторы, тогда как другую просто бросили на произвол судьбы, предоставив природе и времени довершить неизбежный процесс саморазрушения.

Как-то само собой, очень скоро и незаметно они перешли на «ты». А когда в одном месте путь им преградил широкий ручей, Барон, не спрашивая дозволения, подхватил Ирину на руки и перенес через водную преграду. А перенеся, опустил на землю не сразу и с сожалением. И она, мало того что восприняла это как нечто естественное, так еще и почувствовала, угадала его сожаление. А угадав — приняла с благодарностью.

Утомленный от эмоций и впечатлений этого и в самом деле по-настоящему «отпускного» дня, изрядно проголодавшийся Барон пригласил Ирину на ужин. Желая продлить и без того затянувшийся праздник еще на пару-тройку часов. Но от визита в привокзальный ресторан та деликатно отказалась, предложив альтернативный «бюджетный» вариант.

В итоге в магазинчике торговых рядов, выстроенных еще в первой четверти XIX века, они купили пирожки с картошкой, яблоки, два плавленых сырка и бутылку сухого вина и со всем этим богатством отправились к озеру. Здесь, комфортно расположившись у самой воды — Барон на земле, Ирина на его чемоданчике (он заботливо настоял: дескать, земля к вечеру сырая, холодная), — они и взялись утолять голод. Одновременно наблюдая за тем, как неторопливо опускается над озером вечер, как медленно подергиваются дымком и синевой очертания противоположного берега, как рождается и умирает на западе закат.


— …А в 1954-м закончила Костромское художественное училище и по распределению попала сюда, в Галич. Можно сказать, повезло.

— Считаешь, и в самом деле повезло? Нет, городок, безусловно, славный. Но ведь в той же Костроме жизнь во всех отношениях и понарядней, и поинтересней будет.

— Зато я прожила в общежитии всего полтора года. А потом мне, как молодому специалисту, выделили казенную квартиру. Однокомнатную, но ведь больше и не нужно.

— Тебя сразу распределили в музей?

— Нет, поначалу я вела детскую изостудию при нашем ДК. А когда методист музея ушла на пенсию, мне предложили занять ее место.

— Не жалко было детишек бросать?

— А я их и не бросила. На добровольных началах организовала при музее художественный кружок и два раза в неделю занимаюсь с ребятами. Попадаются очень интересные. Но, конечно, такой талантливой, как Олечка, боюсь, у меня больше не будет.

— Ты сказала Олечка? — насторожился Барон.

— Да. Так звали ту девочку, благодаря рисункам которой мы с тобой познакомились. А что?

— Ничего, просто возникли некие невольные ассоциации. И что с ней сталось? С твоей Олечкой?

— После школы уехала в Пермь, поступила там в педагогический институт. На учителя ИЗО.

— То есть пошла по твоим стопам?

— Вроде того. Но, к сожалению, не доучилась.

— А что так? Разочаровалась в профессии?

— Нет. Просто возникли тяжелые жизненные обстоятельства. Ольге пришлось забрать к себе больную маму, бросить учебу и пойти работать, — Ирина грустно вздохнула. — В какой-то момент мы с ней потерялись в этой жизни. А ведь первое время переписывались почти еженедельно. Обидно. И что потерялись, и что так и не стала она художником. А ведь все предпосылки к тому имелись.

— Есть такое дело, — понимающе кивнул Барон. — В нашей жизни талант и интеллект, как это ни печально, вовсе не гарантируют успешности. Порой даже наоборот — служат препятствием.

И снова какое-то время они молчали.

Просто сидели рядом, плечо в плечо, вдыхая терпкий, настоянный на разнотравье воздух, и слушали пронзительную, успокаивающую тишину, в которую погружалось озеро, а вместе с ним и все вокруг.

Ж-ж-жух… Просвистели-пронеслись над их головами утки и с размаху плюхнулись в воду. Недолго побарахтались, погоготали о своем, об утином, и, обсудив что-то важное, отправились дальше по своим делам.

И опять все замерло.

— Извини, я тебя чуть-чуть потревожу.

Папиросы лежали в кармане пиджака, наброшенного сейчас на плечи Ирины.

Пытаясь достать их, Барон вынужденно приобнял женщину за талию, и от его прикосновения чувственная дрожь пробежала по телу Ирины. Это порядком позабытое ощущение не напугало, но смутило ее. Ирина непроизвольно отшатнулась и, неверно истолковав ее реакцию, теперь уже в свой черед смутился Барон.

Он нарочито долго разминал в пальцах папиросу, затем закурил и, прерывая неловкое молчание, сказал:

— Шикарное место. Я сегодня днем уже был на вашем озере. Вот точно так сидел на бережку. Тоже было хорошо и красиво. И все же отсюда вид — просто потрясающий.

— Тебе в самом деле нравится?

— Очень. Причем такое странное ощущение, словно я был тут. Именно здесь, на этом самом месте. Мистика какая-то.

— Никакой мистики, — улыбнулась Ирина. — Одна из музейных Ольгиных акварелей писалась как раз с этой точки. Она знала, что я люблю приходить сюда, и однажды решила сделать мне подарок.

— А ведь верно! И как это я сразу не сообразил?!

— А у тебя есть свое, самое любимое место в Ленинграде?

Барон задумался:

— Пожалуй, есть. Вот только так вышло, что оно одновременно еще и с оттенком зловещности.

— Ой! Это, наверное, Петропавловская крепость? Где тюрьма, казематы?

— Нет. Это Михайловский замок и его окрестности. Ленинград, конечно, нельзя назвать средневековым городом — для этого он слишком молод. Но вот Михайловский замок — он словно бы помечен печатью Средневековья. Да еще и хранит в себе мрачную тайну убийства Павла Первого.

— Брр! Жуть какая! Хоть я ни разу не была в Ленинграде и замка этого никогда не видела, уверена, такое место ни за что бы не смогла полюбить.

— А вот как-нибудь соберешься, приедешь, и я тебя туда отведу.

Барон осекся, так как неосторожно вырвавшаяся фраза несла в себе отпечаток особой сверхдоверительности. Кроме того, ему сделалось невыносимо стыдно («Какая же я все-таки скотина!») продолжать врать этой славной, безоговорочно доверившейся ему женщине.

— Отведешь и что? — заинтригованно поторопила-напомнила Ирина.

— И ты убедишься, что, как ни странно, в наше время это место не таит в себе зла. Легенды, окутывающие замок, будто оберегают его. В любом случае, всякий раз, когда мне требуется найти выход из какого-то трудного жизненного положения, ноги словно сами несут к Михайловскому замку. Я просто брожу там и подпитываюсь энергетикой места.

Ирина посмотрела на него с восторженным уважением:

— А ты бы неплохо смотрелся в роли экскурсовода.

— О как?

— Да-да. Ты очень хороший рассказчик. Сразу видно человека творческой профессии.

Барон почувствовал, что краснеет.

Притом что последний раз таковое с ним случалось даже и не припомнить сколько лет тому назад.

— Хм… А знаешь, какая у нас в Питере существует связанная с Павлом легенда? — поспешил он сменить тему.

— Нет. Но могу предположить — что-то из жизни привидений?

— Привидение, само собой, имеется. Куда без него? А еще, согласно городским преданиям, всем нестерпимо мающимся зубной болью помогает излечиться простое прикосновение к мраморной крышке надгробия убиенного императора.

— Ничего себе! А ты сам проверял?

— Разумеется.

— И как? В самом деле действует?

— Лично мне — помогало.

— Правда?

— Зуб даю! Больной.

Оба расхохотались.

— А у нас тоже есть своя легенда, связанная с озером. Хочешь расскажу?

— Конечно.

— Правда, она совсем не такая оптимистичная. Говорят, с древних времен на дне Галичского озера лежит клад, на который наложено страшное заклятие: чтобы достать его, нужно закопать первенца-сына в землю, и тогда на озерных водах появятся двенадцать кораблей, нагруженных несметными драгоценностями.

— Надеюсь, злыдней, способных это проверить на практике, не сыскалось?

— К сожалению, нашлись. Много веков назад жил в Галиче жадный до золота князь Шемяка.

— Это в честь которого гора, на которую мы с тобой поднимались?

— Да, тот самый. И вот задумал алчный Шемяка заполучить этот клад. Заманил он своего старшего сына в безлюдное место, оглушил и принялся закапывать в яму. Закапывает, а сам все в сторону озера косится. Глядит — в самом деле корабли из воды показались. Все двенадцать. Но тут, по счастью, прибежала несчастная, убитая горем мать и спасла сына. И корабли снова погрузились в озеро. Вот такая легенда.

— Да уж, историйка не для рассказов на ночь, — рассеянно подтвердил Барон, настороженно всматриваясь в темноту.

— Ты чего?

— Извини, придется снова тебя потревожить. Приподнимись, пожалуйста, мне нужно кое-что достать.

Ирина встала и удивленно пронаблюдала за тем, как Барон торопливо щелкнул замком, нашарил что-то внутри чемодана и поспешно сунул в карман брюк.

Что именно — она разглядеть не сумела.

— Все в порядке, можно садиться.

Ирина села, ожидая пояснения его странных телодвижений, но тут из темноты материализовались трое.


Пичугу и его напарника Барон распознал сразу, а вот сопровождавшего их третьего видел впервые. Но как раз от него, самого амбалистого, отчетливее всего и веяло угрозой. Ирина испуганно ойкнула, так как в намерениях направляющихся к ним мужчин сомневаться не приходилось — очень уж характерные «оба трое» были персонажи.

— Зырьте, парняги, какой нынче шустрый ленинградец пошел, — первым подал голос Пичуга. — Тока нарисовался, а уже нашу местную бабу закадрил. Главное дело, канал под культурного, а сам первую попавшуюся перезрелку — хвать, и в камыши.

— Ай-ай-ай, — насмешливо причмокнул губами Дроныч. — Нет, оно, конечно, может, у них в Питере так принято: бац-бац — и в дамки. Ну не в курсе приезжий человек, что мы тута люди в старых традициях воспитанные. Что не принято у нас на первом свидании бабу в кусты волочить. Непо-людски это.

— Во-первых, добрый вечер, господа охранители традиций, — нахмурившись, заговорил Барон. — А во-вторых, поскольку вы есть люди прохожие, то и проходите себе мимо. А если и в самом деле какие вопросы имеются или просто есть нужда побазланить, будьте человеками — давайте на завтра перенесем. Скажите, где и во сколько, я подтянусь.

Озвучивая свое предложение, он прекрасно понимал, что лихая троица его не примет, и без «пободаться», похоже, не обойдется. Не моральной же поддержки ради эти двое задохликов третьего амбала с собой прихватили. Поэтому в оконцовке фразы Барон сунул руку в карман и крепко сжал в ладони давешний подарок вагонного попутчика Бориса — учебную гранату. С досадой подумав о том, что совсем некстати подарил в Москве старому Халиду свой нож-выкидуху. Понятно, что нож, который умещается в рукоятку, по эффективности не превосходит даже заурядную зэковскую заточку, и против троих толку от него немного. Но это все-таки лучше, чем пустотелая никчемная болванка.

— Дроныч! По ходу, командировочный нас узнавать отказывается. Дурака включает.

— Не наговаривай на человека, Пичуга. Может, у него с перепугу память отшибло. И такое бывает.

— Ошибаетесь, милейшие. И узнал, и память на месте. Поначалу, правда, и в самом деле думал, свежие. Но оказалось — всё те же.

— Нет, ты только погляди на него! — изумился Дроныч. — Он еще и хамит. Короче, ленинградец: ты нам днем рупь за вход заплатил? Заплатил. А теперь еще червонец гони — за выход.

— Кстати, и лапсердачками я бы с ним сменялся, — добавил Пичуга. — Я давно себе такой хотел.

— Слыхала, тетенька? Будь добренька, перешли дяденьке пиджачок. А ежели озябла, так мы тебя по-иному согреть могём.

Ирина испуганно посмотрела на Барона, и тот, натянуто улыбнувшись, успокоил:

— Не бойся, Ириша, все нормально.

— Слыхали, парни! Ленинградцы, оказывается, не только шустрые, они еще и того… оптимисты.

Пичуга и Дроныч загоготали, амбал же по-прежнему не выказывал никаких эмоций. Просто молча стоял, немного отдельно от этих двоих, внимательно наблюдая за Бароном.

«Этот — самый опасный. Его, по возможности, компотом. На третье».

Барон поднялся с земли, показно отряхнул брюки и максимально невинно уточнил:

— Значит, говорите, червонец?

— Отмаксаешь больше — в обиде не будем. И про лапсердачок не забудь.

— А знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь, Павел Тимофеевич?

— И кого же?

— Телеграфный столб.

— Чево-о?!

— Такой же прямой и скучный.

— Чево-о? Ты чё щас сказал, падла?!

Захлебнувшись возмущением, Пичуга сделал шаг навстречу, опрометчиво, а может, и самонадеянно, раскрываясь.


При сложившемся балансе сил эффект неожиданности Барон мог использовать лишь единожды. И, по счастью, сумел реализовать его на все сто: резко выбросив правый кулак, Барон послал его по кратчайшей траектории от груди в подбородок Пичуге, при этом зажатая в кулаке «пшенка» усилила ударную мощь, сработав наподобие кастета. Словившая удар голова Павла Тимофеевича дернулась назад, рискуя оторваться, и, шумно клацнув челюстями, он рухнул на землю как подкошенный.

Никак не ожидавший такой подлянки Дроныч застыл на месте, обалдело раззявив рот. А вот амбал явил реакцию недюжинную, и Барон лишь каким-то чудом сумел увернуться от хлесткого выноса могучего кулака, целящего в солнечное сплетение. Он успел отпрыгнуть, но и амбал в каком-то немыслимом прыжке умудрился-таки чиркнуть ему ступней по колену. Да так, что Барон на пару секунд потерял способность передвигаться. Чем не преминул воспользоваться вышедший из ступора Дроныч, наскочив противнику на плечи в попытке завалить на землю. Понимая, что в партере его шансы минимальны, Барон зашатался, имитируя падение, согнулся и неожиданным рывком перебросил Дроныча через себя — неудачно приземлившись на выставленный вперед локоть, тот взвизгнул и, корчась от боли, покатился по траве.

В эту секунду Барон физически не мог видеть диспозиции амбала, а потому, распрямляясь, пропустил, словив от того очередной подарочек — коварный удар с носка, пыром, в лицо. Кабы ботинок угодил в нос — перелома было бы не избежать, но, на удачу, удар пришелся ровно в середину лба. Оно, конечно, тоже чувствительно, но все-таки терпимо. От удара Барона отбросило назад, и, не устояв на ногах, он упал, приземлившись аккурат на пятую точку. Со стороны, наверное, это смотрелось комично, но Ирине сейчас было не до смеха. Вусмерть перепуганная, все это время она молчала, не в силах издать ни единого звука, как вдруг, словно ее прорвало, завопила, заблажила истошно. И вот этот ее отчаянный, близкий к звериному вопль словно бы подстегнул Барона пустить в ход последний, до поры не задействованный резерв. Он же — блеф.

Барон прыжком вскочил на ноги, разжал ладонь с по-прежнему зажатой в ней гранатой и дурным голосом завопил:

— А ну, урла, осади назад! Шустро! Иначе все вместе сейчас на луну, к архангелам отправимся!

И, демонстрируя серьезность намерений, сымитировал левой рукой процесс вырывания предохранительной чеки.

— Э-э-э… ленинградец… Ты чего?! Не балуй! Слышь? — по достоинству оценил серьезность амбал, отступая на шаг и примиряюще поднимая руки.

— Ирина! — не поворачивая головы, озвучил-скомандовал Барон, развивая линию блефа. — Беги в камыши! Быстро!.. Еще дальше. Еще… А теперь ляг на землю лицом вниз и накрой голову руками. Хорошо. Молодец… Так, теперь с вами…

— Все, мужик! Все! Потолкались маленько и буде.

— Алё, местный! Ты ничего не попутал? Ты где тут мужика увидал? Мужики, они в поле пашут!

— Извини, я не подумав шлепнул. Все, му… ленинградец. Мы уходим. Ты только того, ты не нервничай… Слышь?!

— Животное свое не забудьте! — Барон кивком головы указал на продолжающего кататься по траве, скулящего от боли Дроныча.

— Пичуга! Твою мать, ты где?

— Я здесь, — тревожно пискнул несостоявшийся обладатель нового лапсердачка, умудрившийся при виде гранаты на карачках отползти на вполне приличное расстояние.

— Помоги Дронычу встать — и валим отсюда.

— Он, по ходу, того. Руку сломал.

— Жалко, что не шею, — зло процедил Барон.

Пичуга поставил на ноги воющего подельника и, обхватив его правой рукой за пояс, повел в ночь. Продолжая держать руки вытянутыми, амбал осторожно попятился за ними спиной вперед, словно прикрывая отход с поля боя раненого командира, влекомого санитаром.

— Стоять!

Амбал покорно притормозил.

— И запомните: женщину эту отныне — за два квартала стороной! Кто у вас в городе центровой?

— Непоседа.

— Вот передайте своему Непоседе, что Барон из Питера настоятельно просил уважить и в просьбе своей не отказать. Заглотил?

— Да.

— Тогда всё, исчезни из моей жизни.

* * *
«Ай да Боря! Ай да сукин сын! Небось тискаешь сейчас на сеновале свою тугоухую Гальку и ведать не ведаешь, что подарочек твой мне только что жизнь спас. И мне, и Ирине. Ей-богу, может, пойти завтра на почтамт и отстучать благодарственную телеграмму? Какой он там адрес называл? Ярославская область, Семибратовский район, колхоз «Красный маяк»?»

От этих странных, вступающих в абсолютный диссонанс с произошедшим мыслей Барон расплылся в непроизвольной улыбке. Именно таким, улыбающимся, его и застала подбежавшая, белее луны и мела, Ирина.

— О, господи!..

— Ириша! Как ты?

— Я в порядке. А вот у тебя все лицо в крови. И рубашка в двух местах порвана.

— Ерунда! Дело наживное: и лицо, и рубашка.

— Кто эти люди? Чего они от тебя хотели?

— А хр… э-э-э… Понятия не имею. Днем, недалеко от вашего музея, случайно языками зацепились. Интересно, откуда они здесь-то, такие расписные, нарисовались?

— Идем, — Ирина решительно потянула его за рукав.

— Куда?

— Ко мне. Здесь недалеко. Будем возвращать тебя в божеский вид.

Увидев, что Барон колеблется, она сердито стукнула его кулачком по спине:

— Да идем же!

— А удобно ли?

— А перед кем неудобно? Не бойся, я же говорила, что одна живу. И вообще, это, скорее, мне бояться надо.

— Чего бояться?

— Вон как ты с ними расправился. У вас в Ленинграде что, так принято? Всем поголовно с боевыми гранатами ходить?

— Не всем, только через одного, — улыбнулся Барон. — А меня, Ириша, не опасайся. Я вообще-то человек мирный. Просто немного за тебя переволновался.

— Спасибо. Признаться, я уже и забыла.

— Забыла что?

— Когда за меня кто-то в последний раз по-настоящему волновался, — не сразу ответила Ирина.

Эти слова дались ей с видимым усилием, поскольку прозвучали почти как… признание в любви.

* * *
Расположенная на первом этаже двухэтажного деревянного дома по улице Подбельского, квартира Ирины оказалась столь же очаровательна и миниатюрна, как и ее хозяйка. Условно разделенная ширмой на небольшую спаленку и чуть большую по размерам гостиную, помимо обязательных семи слоников на кружевной салфеточке и герани на подоконнике, она имела и свою ярко выраженную индивидуальность. А именно — картины и рисунки, занимавшие практически все пространство стен. Их было так много, что даже обои казались здесь излишними. Детские и взрослые, наивные и вполне себе зрелые, акварельные и карандашные — словом, на любой вкус, цвет и сюжет.

Пока Ирина, охая и причитая, хлопотала на кухоньке, Барон с пытливым интересом осматривался. Не выдержав, заглянул и в святая святых, за ширмочку. Но свет в спаленке был погашен, и толком рассмотреть ее содержимое не удалось.

— Дожила! — сердясь на саму себя, Ирина возвратилась в комнату, неся аптечку и кружку. — В доме даже йода нет. Хорошо хоть немного спирта осталось.

— Так это же замечательно! — усмехнулся Барон. — Спирт супротив йода — все равно, что столяр супротив плотника.

— От спирта, наверное, очень сильно щипать будет?

— Что значит «щипать»? Спирт суть продукт сугубо внутреннего употребления!

— Даже не думай! Для внутреннего! Надо всё хорошенько продезинфицировать!

С этими словами Ирина поставила стул под двухрожковую люстру и скомандовала:

— Садись вот сюда, поближе к свету. И голову чуть назад запрокинь.

Барон послушно уселся, откинул голову и, косясь, стал наблюдать за тем, как она выкладывает из аптечки на стол нехитрые медицинские причиндалы.

Вскоре и в самом деле запахло спиртом. Намочив кусочек ваты, Ирина приблизилась к Барону почти вплотную и взялась обрабатывать разбитый лоб осторожными, аккуратными промакивающими движениями.

— Очень больно? — поинтересовалась она участливо.

— Очень приятно, — честно признался он.

Замирая и млея от нежных женских прикосновений, Барон вдруг отчетливо, до мельчайших деталей, припомнил схожие ощущения, которые ему довелось испытать однажды, очень давно. Причем испытать в ситуации, удивительно перекликающейся с нынешней.


Ленинградская область, май 1942 года

Пускай и с огромным запозданием, но весна понемногу налаживалась. Теплый майский ветерок, пробегая по верхушкам деревьев, нес ароматы смолы и набухающих почек, а закатывающееся большим и красным солнце оптимистично обещало, впервые за много дней, хорошую погоду.

Юрка стоял в ночном дозоре, охраняя один из самых дальних подступов к новой партизанской базе. На этом участке начиналось огромное болото, а потому появление чужаков с этого направления представлялось маловероятным. Тем не менее к своему первому боевому дежурству Юрка отнесся сверхсерьезно и даже сумел убедить Митяя выдать ему винтовку с двумя боевыми патронами. Для подачи сигнала тревоги, буде таковая случится.

После нескольких часов бодрого ничегонеделания Юрку потихонечку сморило. Привалившись спиной к сосне и намотав ремень винтовки на руку, он уже почти провалился в сон, как вдруг где-то вдали послышался хруст веток, а затем постепенно и звук, который ни с чем нельзя было спутать, — звук чьих-то шагов по лесной подложке.

Юрка тревожно вскинулся, схватил винтовку и напряженно всмотрелся в ночную чащу. Шаги приближались.

— Стой! Кто идет?!

— Охта! — донеслось в ответ до боли знакомое Клавкино.

— Фонтанка! — выдохнул Юрка и положил винтовку обратно на землю. — Ты чего тут, Клаш?

— Вот, поесть тебе принесла.

— Зря ты, не нужно было. У меня хлеб есть.

— Одним хлебом сыт не будешь. Тем более тебе тут еще всю ночь комаров кормить.

— Да уж, попили кровушки. После зимней спячки изголодавшись. Что там в отряде делается? Я, когда на пост заступал, видел, что связной от «лужан» прибыл.

— Как прибыл, так и убыл. А вместе с ним десять человек наших ушли. На усиление. Говорят, «лужане» приказ получили — сразу на несколько диверсий подряд.

— Ух ты! А старшим с ними кто пошел?

— Битюг, — одновременно и с отвращением, и с облегчением сказала Клава.

— К стенке этого гада надо было ставить, а не старшим.

— Хромов вот точно так же, слово в слово, сказал. Но командир распорядился откомандировать. Дескать, дадим ему последний шанс. Ладно, бог с ним. Ушел, и — хорошо. Надеюсь, более не свидимся.

Углядев подходящий камень, Клавдия развязала узелок и споро накрыла импровизированный стол:

— Давай, Васёк, подсаживайся.

Юрка опустился на землю, и… лицо его перекосилось от гримасы боли — при каждом неловком движении отбитые Битюгом ребра по-прежнему болели нещадно.

— Ой, совсем забыла! — всплеснула руками Клавдия. — Погоди кушать. Я тебе сначала новую перевязку сделаю.

— Да не нужно, Клаш, — смутился Юрка. — И так нормально. Все, отпустило уже.

— Вижу, как оно нормально. Давай снимай бушлат, гимнастерку. Живенько, ребра — это тебе не шутка!

Юрка покорно разделся, являя торс, накрепко стиснутый грязными бинтами наподобие корсета. Клавдия присела на корточки у него за спиной и, обжигающе дыша в затылок, принялась осторожно разматывать бинты.

В какой-то момент от жаркого дыхания, от нежных девичьих прикосновений у парня закружилась голова. Юрку охватило нестерпимое, невесть откуда взявшееся желание отблагодарить, поцеловать эти заботливые руки, и он, зажмурившись, неумело ткнулся губами в тыльную сторону правой Клавдиной ладони.

Он был внутренне готов к любой, вплоть до пощечины, реакции. Однако же ничего страшного не произошло — Клавдия даже не отдернула руку, а просто остановилась, застыла, словно ожидая, что будет дальше. И тогда Юрка снова поцеловал ее руку, на этот раз много увереннее и сильнее. И на этот раз Клавдия отозвалась — просунув свои руки у него под руками, она крепко сжала его плечи, одновременно прижимаясь к голой Юркиной спине всем своим налитым, горячим телом.

— Васенька, Василёк, хороший мой, — зашептала она и порывисто, словно боясь не успеть и торопясь получить все, начало целовать его сперва в затылок, потом в шею, потом…

* * *
— …Юра, Юрочка, хороший мой…

Барон осторожно, словно в полусне, высвободился из кольца обвивающих его рук, поднялся, с грохотом опрокинув стул, склонился к лицу Ирины и, не отрывая взгляда от ее глаз, провел пальцами по задней стороне шеи, затем скользнул вверх, зарывая пальцы в копну волос на затылке, и коснулся губами ее губ, как бы ставя точку в финале прелюдии.

После чего легко, словно пушинку, подхватил Ирину на руки и понес за ширму…


И столько было в этом его порыве нежной страсти и страстной нежности, что присутствовавшая при этой сцене Влюбленность досадливо, до крови прикусила нижнюю губищу. А Любовь, плохо скрывая торжество, целомудренно покинула квартиру, неслышно прикрыв за собою дверь…

* * *
— …Бельдю-ууга! Ты о чем думаешь?! Что я тут надрываюсь-то, ради тебя?!

— Так я сам в полном недоумении, начальник.

— Короче…

— В том-то и дело, что к ночи.

— Ты пойми, Бельдин, иногда — оно, действительно… того… Конечно, преждевременно в этих стенах языком чесать, но… Действительно будет лучше. Надеюсь, не надо объяснять кому?

— А ты что, начальник, в самом деле во мне увидел, кому надо объяснять? Да, если хочешь знать, я, когда помоложе был, таких, как ты, через очки не видел! Меня меньше чем майоры не допрашивали!

— Вот только давай не будем начинать заслугами меряться? Раньше — это раньше. А вот нынче тебя, считай, с поличным…

— Это да, боюсь, меня-то хапнули. Меня-то трудно отрицать.

— Ну и? Сам посуди: зачем следователю проблемы создавать? Пиши чистосердечное, и по-товарищески так к суду и подойдем.

— Вот у тебя, начальник, лицо вроде умное, а ты всё… Вот меня очень колышут проблемы какого-то следователя. А о прошлом и за остальных спрашивать и не начинай. Не порти о себе впечатление.

— А что так? Шибко тёмное?

— Наше прошлое не любит, когда о нём выпытывают. А когда о нём начинают при посторонних разглагольствовать — портит будущее. Так что я лучше того, помолчу. Как бы многозначительно. И вообще, если хочешь знать, я эту тарелку на помойке нашел.

— Где-е?

— В Кулунде! Спустился давеча ведро мусорное выносить, гляжу — посудина грязная валяется. Думаю, эге ж! Видать, кто за ненадобностью выкинул. Я и подобрал.

— Ты сам-то себя сейчас слышишь? Это ж поповский фарфор! Кто его, дурья твоя башка, на мусорку по доброй воле выкинет?

— А я почем знаю? Душа человеческая — в потемках. К тому же лично я алюминиевую посуду предпочитаю. Потому как ей сносу нет.

— Бельдюга! Ты меня хотя бы за идиота не держи, а?! Это блюдо было взято в прошлую субботу на квартирной краже!

— А мне, начальник, как-то фиолетово. Хоть из музея. На ней, на тарелке этой, не написано.

— Хорошо, допустим. Адрес?

— Чей?

— Твой, разумеется. Свой я знаю.

— Дык все больше по вокзалам маюсь. С постовыми договариваюсь, чтобы не гоняли.

— А ведро мусорное, стало быть, повсюду с собой таскаешь?

— Когда как.

— Не скажешь, стало быть?

— Естественно.

— А что так? Что-то под ванной припрятано?

— Не угадал — между наволочек в шифоньере…

Глава четвертая

Юрка возвратился из школы в четвертом часу. Поднявшись на третий этаж, он несколько раз настойчиво позвонил, однако дверь ему так и не открыли. Подивившись столь странному обстоятельству, он нашарил на дне своей планшетки ключ, отпер замок, протопал через прихожую в гостиную и с удивлением обнаружил там в полном составе семейство Алексеевых-Кашубских. Что для будничного дня было, мягко говоря, нетипично.

Женщины — мать, бабушка и Олька — плотным рядком сидели на гостевом диванчике, а отец примостился за обеденным столом, подперев голову единственной рукой. На полу стояли два чемодана, парочка же узелков и детская коляска с любимым мишкой сестры. Словом, мизансцена соответствовала классическому «присядем на дорожку» перед дальним путешествием.

— О! А я звонюсь-звонюсь. Колокольчик не работает, что ли?

— Явился, голубчик. Небось опять после школы с Санькой озоровать куда ходили?

— Никуда мы не ходили, ба. Просто после уроков сбор пионерский был. А вы чего все тут? И с вещами?

— Вот на море собрались. В кои-то веки, — отозвалась мама таким странным тоном, словно бы чувствовала себя в чем-то виноватой.

— Прямо сюда-сюда, — радостно подпрыгнула на диване Ольга, тыча пальчиком в висящую над диваном мамину акварель с морским пейзажем.

— Ни фига себе!

— Юрий! Опять эти твои жаргонизмы?!

— А чего вы меня-то не предупредили? Я ж не собранный?!

— А мы тебя с собой не берем, — хмуро сказал как отрезал отец, смерив Юрку суровым, колючим взглядом.

— Это почему?!

— Потому что ты — ВОР! А к морю могут ехать только порядочные, честные люди!

Юркино сердце камнем рухнуло вниз.

«Откуда?! Как он узнал?!!»

— Что глаза опустил? Стыдно? — Отец встал из-за стола. — Все, выходим, а то на поезд опоздаем.

Получив команду, следом поднялись и женщины.

— Продуктов мы тебе на две недели оставили, — беспокойно засуетилась мать. — Обязательно кушай суп, а не одни только бутерброды. Я попросила тетю Люсю, она будет приходить раз в три дня и варить новый.

— А давайте возьмем Юрку с собой? — великодушно предложила сестра. — Ну и что, что он вор? Он же только у плохих дядек ворует? Он все равно как этот… как Робин Гуд.

Отец решительно хлопнул ладонью по столу:

— Запомни, Оля! Гнусные поступки нередко прикрывают красивыми словами, но от этого они не перестают быть гнусными. Нет! Мы этого «Робин Гуда» с собой не берем!

— А я без Юрки никуда не поеду.

— Прекрасно. Тогда оставайтесь дома оба.

— Сева! Что ты такое говоришь? Разве можно такую малышку оставлять одну, без присмотра?

— Почему без присмотра? А Юрий на что?

— Да за ним самим еще глаз да глаз!

— Все, Елена, хватит квохтать! Если он к этим годам воровать научился, то уж за младшей сестрой присмотреть способен. Идемте.

Отец подхватил один из чемоданов и вышел в прихожую.

Тяжело и почти в унисон вздохнув, мама с бабушкой разобрали остальные вещи и направились за ним.

Громко хлопнула входная дверь, и дети остались одни. В последний момент не отправившаяся в путешествие коляска с мишкой — не в счет.

Несколько секунд в гостиной стояла оглушительная тишина, а потом мужественно державшаяся до последнего, несчастная Олька зарыдала в голос.

— Ну не реви, слышишь? Перестань… Да не бойся ты, они скоро вернутся. Недели не пройдет, как заскучают без нас и приедут. Раньше срока. Вот увидишь.

— Я и не боюсь, — размазывая слезы по щекам, всхлипнула Олька. — Просто давно-предавно на море хотела. Вот сюда, — она снова ткнула пальчиком в акварель. — Сильно-сильно хотела.

Юрка прижал сестренку к себе, и та благодарно вцепилась в школьную рубашку, пряча рыдающую мордашку у него на груди. Нежно гладя малышку по голове, он шептал успокаивающие слова, а исчерпав словарный запас, перешел на безотказно действующую любимую Олькину песенку про овечку. В какой-то момент взгляд парня отвлеченно скользнул по стене, задержался на картине, и…


…И Барон открыл глаза. Резко, рывком вынырнув из омута сна на поверхность действительности, которая этим утром обозначилась в аскетичных интерьерах импровизированной спаленки Ирины.

Вот только…

Картина из сна никуда не делась — непостижимым, мистическим образом этот едва не с самых первых детских шагов знакомый до каждого цветового пятнышка морской пейзаж продолжал висеть на стене, строго напротив кровати.

Как есть, в трусах и в майке, Барон спрыгнул с постели, в три шага пересек комнату и, чуть вздернув подбородок, изучающе всмотрелся в акварель.

Уф-ффф… Слава богу! А то ведь так недолго и с ума соскочить!

Разумеется, то была не фамильная, не мамина картина. У мамы в одном мазке угадывались самые разные оттенки, а здесь прочитывались максимум два плотных, насыщенных цвета. Короче — копия, причем даже и не один в один.

И все же, и все же…

Невероятная, удивительная похожесть.

— Юра! Что случилось? — тревожно спросила Ирина.

Барон обернулся, и она, спохватившись, стыдливо натянула одеяло на грудь.

— Откуда у тебя эта картина?

— Ольга подарила. На память.

— Давно?

— Когда в последний раз сюда приезжала. Чтобы забрать маму в Пермь.

— Так это… она сама рисовала?!

— Да.

— Где? В смысле — откуда она знает это место?

— Видишь ли, Оля мало что помнила о своем ленинградском детстве. Сказались возраст и последствия перенесенной болезни…

— Как ты сказала? ЛЕНИНГРАДСКОМ детстве?

Барон от неожиданности на миг утратил дыхание.

— Ой! Только теперь сообразила, что вы с ней земляки. Понимаешь, у девочки сохранились лишь обрывочные воспоминания из довоенного детства. В частности, она помнила, что в их ленинградской квартире висел похожий пейзаж. Оля ни разу в жизни не была на море и писала его очень редко. Но если все-таки рисовала, то исключительно по памяти. И всегда изображала именно таким. А почему ты спрашиваешь?

— А вот эта мама, которую Оля забрала в Пермь, кто она? — вопросом на вопрос ответил Барон.

Ответил и…

…и не узнал своего предательски дрожащего голоса.

— О, это удивительная история! Представь себе: в феврале 1942-го Олю, совсем кроху, обнаружили одну здесь, в Галиче, на вокзале. Малышка находилась в состоянии глубочайшего шока, а потому не то что не могла объяснить, как тут очутилась, но и вообще почти не говорила.

— Зато я могу. Объяснить, — пробормотал потрясенно Барон.

Разум отказывался верить, что вот так вот — просто и буднично, без каких-либо приложенных к тому усилий, он нашел Ольгу.

— Извини, я не расслышала?

— Нет-нет, ничего. Продолжай, пожалуйста.

— Работники вокзала хотели определить Олю в Умиленье. Не удивляйся — так у нас называется одно местечко, где, начиная с двадцатых годов…

— Знаю-знаю, детский приют на территории бывшего Авраамиева монастыря. На озере, километрах в тридцати от города.

— Ого! — подивилась Ирина его краеведческой осведомленности. — Да, все верно. Но, по счастью, в тот момент на вокзал по своим делам зашла жена Петра Капитоныча Воейкова. Вот она и взяла девочку. Сказала, раз уж ей с супругом к пятому десятку своих детей Бог не дал, они станут воспитывать приемного. Тем более что с таким заболеванием девочке требовался особый уход, которого в приюте обеспечить не смогли бы.

— Петр Капитоныч? — Барон напряг память. — Бывший начальник милиции?

— Он самый. Юра, ты меня просто поражаешь. Всего сутки в Галиче, а такие глубокие познания.

— И что же эти, которые Воейковы, даже не попытались разузнать о судьбе родных девочки?

— Петр Капитонович, насколько мне известно, пытался что-то выяснить по своим милицейским каналам. Но, сам понимаешь, какое было время — война, тысячи детей-потеряшек по всей стране. Да и от самой Оленьки толком ничего путного добиться не получилось. Даже когда она пошла на поправку. В ее детской головке, в памяти ее остались лишь крохотные обрывки, кусочки воспоминаний. Причем довольно путанных и странных. Например, она рассказывала, что ее папа работает на Северном полюсе, а мама поехала его навестить. Что с полюса они сперва заедут в Ленинград, где заберут брата Юру и какую-то Лёлю, и после этого все вместе приедут к ней, к Оленьке. И вот как тут разберешь — где правда, а где детские фантазии?

— Согласен. Не разберешь. А Ольга знает, что она Воейковым не родная дочь?

— Да. Когда девочка подросла, те ей честно все рассказали. Но это никоим образом не изменило ее прежнего отношения. Оленька продолжала называть Петра Капитоныча папой, а Серафиму Макаровну мамой. И я считаю, это справедливо и правильно. В конце концов, старики подарили ей настоящее, а не казенно-приютское детство… И все-таки, Юра, я никак не могу взять в толк, почему эта история так сильно тебя захватила? Посмотрись в зеркало — на тебе же буквально лица нет!

— Ириша, а после вчерашних медицинских процедур у тебя весь спирт закончился?

Она недоуменно пожала плечами:

— Вроде оставалось еще немного, на донышке.

— Не нацедишь? С донышка? Очень нужно.

— Ну хорошо. Сейчас. Только… — Ирина смущенно улыбнулась. — Отвернись, пожалуйста. Мне надо одеться.

Выскользнув из-под одеяла, она торопливо похватала с полу разбросанные вещи и прошлепала босыми ногами на кухню. А через пару минут вернулась и протянула Барону граненый стакан, наполненный примерно на четверть.

Протянула молча, но вопросительно — ждала объяснений.

Он залпом выпил. Не морщась. Будто воду.

Не сразу, собравшись с мыслями, а главное — с духом, отчеканил:

— Понимаешь, Ириша, мы с твоей Ольгой не просто земляки. Она… В общем, это сестра моя. Родная. Брат, который должен был за ней приехать вместе с мамой и с Лёлей, — это я.

* * *
Закончив доклад, Анденко не удержался и, как бы между прочим, добавил:

— И заметьте, Иван Никифорович, на все про все ушло меньше суток. Я, конечно, не хочу показаться нескромным…

— Да знаю я, Григорий, знаю, что вы с Захаровым большие молодцы.

— А вот как бы еще это ваше знание, товарищ майор, донести до товарища комиссара 3-го ранга? В свете вынесенного на днях взыскания?

— Угу. Вот прямо сейчас и метнусь. Ты, Анденко, губенку-то обратно заверни. Что за народ? Им доброе слово скажешь, так они тут же норовят на шею сесть. Короче, браты-акробаты, давайте по делу и по существу.

— Есть по существу.

— Прямо сейчас отправляйтесь составлять подробный рапорт о своих изысканиях по Барону. Только пусть пишет Захаров, у него почерк разборчивей. Как закончите — сразу тащите в машбюро. Пусть сделают две — нет, сразу три копии. Задача ясна?

— Так точно.

— Вот и ладушки. А я постараюсь сегодня же согласовать бумагу с начальством.

— На предмет? — насторожился Анденко.

— Отошлем в Москву. Утрем столичным носы, чтоб не больно-то возносились.

— А-а-а?..

— А дальше пускай сами волохаются. С этим Бароном-Алексеевым.

— Это что ж получается? Мы с Мыколой пахали, а урожай москвичам собирать?

— А ты как думал, Гриша? Наше дело — молотьба да хлебосдача, — язвительно вставил свои пять копеек Захаров.

Иван Никифорович нахмурился:

— Ишь ты, тоже мне, пахари сыскались! Поглядел бы я на вас, голубчиков, после денька реальной, на току, молотьбы… Ты, Захаров, про «двое дерутся — третий не мешай» слыхал?

— Ну слышал.

— Только без ну! А уж если там еще и Комитет, как вы говорите, пристегнулся, то лучше нам в эту бучу не соваться.

— Да в том-то и дело, что комитетчики к ограблению в Охотном Ряду интереса не имеют, — эмоционально запротестовал Анденко.

— Это только твои догадки или есть конкретные факты?

— Пока догадки. Но, согласитесь, товарищ майор, в противном случае мы бы получили из Москвы не приблизительный словесный портрет, а полноценное описание Барона — со всеми установочными данными и с фотографией.

— Зачем же они тогда запросили архивные материалы на Алексеева?

— А шут их знает. Может, по какой-другой истории взялись крутить.

— А что, если Барон — комитетский агент? — озвучил неожиданно постучавшуюся в голову версию Захаров. — Потому материалы и изъяли. Чтобы следов на него не сыскалось.

— Ты еще скажи, что сами комитетчики его и подрядили хату в Охотном подломить? — съязвил Анденко.

Съязвить-то съязвил, а сам призадумался.

Может, Захаров не так уж и неправ? Может, они и в самом деле на чужие грядки вперлись да так наследили, что мама ой?

— Стоп, машина! А то вы сейчас договоритесь! — осадил подчиненных Накефирыч. — Тем более все эти ваши рассуждения не более чем гадание на кофейной гуще.

— Вы начальник, вам виднее, — буркнул Анденко.

И, похоже, этим своим «начальником» задел начальника за живое.

— Хорошо, допустим, сугубо теоретически, придержим мы материал по Барону. И чего дальше? Вот конкретно ты, Григорий, что предлагаешь?

— Брать Барона самим!

— Брать! Ты же сам, не далее как пару дней назад, уверял меня, что взять их, кроме как на самой краже, проблематично. Что, дескать, Хрящ — калач тертый, по-глупому палиться не станет. Да и Барон, как выясняется, не из простых свиней.

— Иван Никифорович, мы вчера, ввечеру, с инспектором Захаровым малость покумекали. Дозвольте изложить соображения?

О том, что кумекание проходило под двести на брата с пивным прицепом, Анденко благоразумно умолчал.

— Излагай.

— План такой: выписываем наружку за Хрящом и за Любой, ориентируя топтунов на установление связей, подходящих под описание Барона. Цель, понятное дело, не в подведении под задержание, так как вменять ему сейчас можно только московский эпизод. Нам же требуется установить ленинградское лежбище Барона.

— Легко сказать — выписываем. Да на наружку очередь на полгода вперед.

— А тут уж, извиняюсь, ваша, Иван Никифорович, ипостася.

— Чего сказал?

— Да я и сам толком не знаю. Просто слово нравится.

— Знаешь, Анденко, мне вот тоже одно слово нравится. Его еще часто на заборах пишут. Но это, согласись, еще не повод его озвучивать?.. Ладно, допустим, устанавливаем логово. Дальше что?

— А дальше негласно заходим в отсутствие хозяина и проводим осмотр на предмет вещичек, согласно описи похищенного из Охотного Ряда. И, заодно, из квартиры обувного директора.

— И замдиректора Кузнечного рынка, — напомнил о своем, нераскрытым грузом висящем, Захаров.

— Само собой. И как вам план, товарищ майор?

— Особенно мне нравится выражение «негласно заходим». А уж как оно прокурору понравится! Хорошо, предположим: проследили, установили, зашли. А если не сыщется там вещичек?

— А на этот случай у нас припасен запасной план за номером два.

— И на все-то у них ответ сыскивается. И что там за план?

— План № 2 покамест в стадии разработки, — признался Анденко. — Но кое-какие мыслишки по этой части уже имеются.

— Гриш, ты забыл про Бельдюгу сказать, — напомнил Захаров.

— А этот пассажир здесь каким боком? — как-то странно насторожился начальник.

— Мне стало известно, что у Барона могут быть какие-то делишки с Бельдюгой. Он же — Бельдин Алексей Константинович. Говорят, того снова видели в Ленинграде.

— Я в курсе.

— Я в курсе, Иван Никифорович, что вы в курсе. Это я персонально для инспектора Захарова уточняю. А какого рода делишки, догадаться нетрудно, учитывая, что после пятой, если память мне не изменяет, ходки Бельдюга, по состоянию подорванного на лесоповалах здоровья, с голимым криминалом завязал. И теперь занимается исключительно посредничеством в части сбыта вещей и предметов с трудной судьбой. Есть сведения, что под Бельдюгой ходит несколько оборотистых хлопцев, так что на Барона можно попробовать выйти и через этих субчиков.

— Поздно спохватились, голуби.

— То есть?

— Вчера вечером Чесноков взял вашего Бельдюгу.

— Как?!

— Как? Решительно и беспощадно.

— И за что?

— А вот это надо будет у Чеснокова уточнить — может, за задницу, а может, и за воротник. А вы, браты-акробаты, я так понимаю, до сих пор не в курсе? — Майор Грабко неодобрительно покачал головой. — М-да… Взаимодействие в нашем богопротивном учреждении выстроено будьте-нате. А ведь взял Бельдюгу Петр Ефимович, между прочим, с поповского фарфора блюдом. Что проходит по списку украденного из квартиры твоего, Григорий, обувного директора.

— Мать моя женщина! И как же Чесноков на него вышел?

— Вышел и вышел. Тут ведь можно и так и эдак повернуть, — рассудил начальник. — Можно сказать, случайно. А можно, и личным сыском. К слову, Чесноков вчера же, по горячим следам, Бельдюгу и допрашивал. Да только по результатам доложиться отчего-то не удосужился. О чем и толкую — дисциплинка у нас в последнее время…

Иван Никифорович снял трубку, пару раз крутанул телефонный диск.

— Петр Ефимович, ты на месте? Прекрасно. А почему я все еще не наблюдаю у себя протокола допроса Бельдина?.. Ах, как раз собирался? Прелестно. Опять же у меня здесь Анденко с Захаровым. Ошеломленные и предвкушающие. Давай поднимайся. Ждем.

* * *
На главной, она же единственная, в Галиче площади, носящей, как водится, пафосное название площадь Революции, Барону и Ирине предстояло расстаться. Здесь их пути расходились — ей налево, к музею, ему направо — к вокзалу.

В данную минуту Ирина испытывала чувства смешанные, двойственные. С одной стороны — искренне радовалась, что Юрий нашел сестру, равно как гордилась тем фактом, что эта «находка» состоялась не без ее деятельного участия. С другой — испытывала тягостную печаль и тревогу, не будучи до конца уверенной в том, что человек, которого всего за один вечер умудрилась узнать и полюбить, вернется.

Барон интуитивно догадывался о ее терзаниях, а потому старался максимально деликатно зафиналить церемонию прощания. Огорошенный новостями о судьбе Ольги, все свои эмоции и чувства по отношению к Ирине он задвинул на второй план. Решив, что разберется и с ними, и с самим собой не здесь и не теперь — позже.

Да что Ирина! Даже доселе занимавшая едва не все его мысли жажда мести и твердое намерение привести в исполнение собственный приговор в отношении Самарина как-то сами собой приутихли, подуспокоились. В конце концов, что такое редкостный подонок дядя Женя в сравнении с вынырнувшим из небытия ангелочком Оленькой?

— Может, мне все-таки проводить тебя, Юра? Давай я быстренько добегу до музея и отпрошусь?

— Не стоит, Ириша. Во-первых, неизвестно, на какой и во сколько проходящий мне удастся сесть. А во-вторых, не люблю я все эти вокзальные досвиданки. Дальние проводы — лишние слезы.

— Так моя мама, покойная, любила говорить.

— Вот видишь. То ли дело встречи, правда?

— Правда.

— Ты случайно не в курсе, сколько идет поезд до Перми?

— Смотря каким ехать — скорым или пассажирским. В любом случае чуть меньше суток. Часов восемнадцать — двадцать.

— Всего-то? Плевое дело. В таком случае, думаю, деньков через пять-шесть жди меня обратно. Если, конечно…

Барон артистично запнулся, не докончив начатой фразы.

— Если что?

— Если это не слишком самонадеянно и нагло с моей стороны. Я про «жди».

Ирина наградила его печальной усмешкой:

— Перестань, тебе не идет.

— Что не идет?

— Ты прекрасно знаешь, Юра, что я УЖЕ начала ждать тебя.

Барон поставил чемоданчик на землю и, наплевав на условности и приличия, прилюдно обнял Ирину, крепко прижав к себе.

— Дорогой ты мой человечек! Спасибо тебе.

— За что?

— Есть такая старая, еще дореволюционная присказка: «Не было ни гроша, да вдруг алтын». Вот так и со мной приключилось. Не было у меня за последние без малого лет эдак двадцать ни единого по-настоящему счастливого дня. Как вдруг — р-раз! И привалило. И тебя встретил, и сестру благодаря тебе нашел.

Они стояли на площади Революции и целовались.

Страстно. Долго. На зависть и на осуждение семенящих вокруг прохожих.

В числе последних оказалась и бредущая на работу музейная кассирша, она же на полставки уборщица, тетя Глаша. Застав Ирину Петровну в объятиях вчерашнего посетителя, она потрясенно выпялилась на этих двоих, а когда секундный шок от увиденного прошел, прибавила шагу, восхищенно бормоча под нос: «Ай да Ирка! Ай да тихоня наша!»

— …Ты, самое главное, вернись. Пять дней, шесть, десять. Это неважно. Сколько тебе потребуется, столько и… А я буду ждать.

— Я обязательно вернусь. Я тебе клян…

— Нет-нет! — Ирина решительно накрыла его рот своей ладошкой. — Клятва связывает человека. А я не хочу, чтобы ты был обязан мне всего лишь неосторожно данным словом.

— Хорошо. Не буду. Просто вернусь.

* * *
Барону свезло. Отстояв к окошечку кассы каких-то двадцать минут, он умудрился заполучить верхнюю боковую полку на скорый «Москва — Хабаровск». Прибытие поезда ожидалось менее чем через час, который он взялся коротать на лавочке на перроне.

Благо погода шептала и позволяла, а Барону было о чем подумать и покурить…

Некоторое время спустя его окликнула давешняя железнодорожница Лида.

— О, корреспондент?! Никак отбываешь?

— Здравствуйте, красавица. Да, отбываю.

— А что наши ветераны? Успел поговорить?

— Увы мне. Времени не хватило, — углядев на лице Лиды легкое разочарование, Барон поспешил реабилитироваться: — Но зато я побывал и в детском доме, и в вашем музее, где мне все подробно и детально рассказали.

— Музей у нас примечательный. Одни самовары чего стоят, таких, как у нас, даже в Костроме нет.

— А шитые картины крепостных крестьян?! У-у-у!

— Там у них женщина замечательная работает. Ирина Петровна. Моя внучка к ней в рисовальный кружок ходит. Чистое золото, а не женщина.

— Да что вы говорите?

— Я тебе, корреспондент, дело говорю. Вот про каких людей в газетах надо писать.

— Учту. Возьму, так сказать, на карандаш.

— Возьми-возьми. А то, какую газету ни раскроешь: про председателя колхоза — есть, про передовика производства — имеется. А про обНАкновенного, просто хорошего человека — не пишут. Скажешь, не так? Мол, брешет тетка языком своим поганым?

— Все правильно вы говорите, Лида. Спасибо вам за… наколочку. На Ирину Петровну.

— Ну, легкой тебе дороги, корреспондент. И не забудь статейку прислать, ты обещал.

— Как же, как же. Помню. «Галич, вокзал, красавице Лиде».

Железнодорожница Лида двинулась дальше по своим железнодорожным делам, а Барона вдруг охватило нестерпимое желание выпить. Причем немедленно. Он сходил в привокзальный буфет, купил четвертинку, тут же ополовинил ее, а оставшуюся часть закупорил носовым платком и убрал в карман. После чего вернулся на ту же скамейку, где обнаружил смешного вихрастого паренька лет четырех-пяти.

Тот сидел на скамейке, весело болтая ногами, и с выражением блаженства на густо-веснушчатом лице уплетал мороженое.

— Здорова, брат!

— Здласьте.

— Ты чего тут в гордом одиночестве?

— Сизу.

— Да я вижу, что сидишь. А где родители?

— Мама за билетом посла. Папа на лаботе.

— Не возражаешь, если я тут рядышком присяду?

— Не возлазаю, — великодушно разрешил мальчуган и, покосившись на горлышко выглядывающей из кармана Баронова пиджака бутылки, авторитетно уточнил:

— Это водка?

— Да нет, ситро.

— Неплавда. Водка.

— Откуда такие познания в столь юном возрасте?

— Мой папа такую пьет. А мама на него лугается.

— Правильно делает.

— А на тебя тоже? Лугаются?

— На меня, брат, некому ругаться, — развел руками Барон. — А то бы, само собой.

— Хоцесь, я на тебя полугаюсь?

— Сделай такое одолжение.

— Опять назлался? А седня по какому поводу? Или тебе узе и повод не нузен?

— Есть повод, дружище, есть. Душа у меня болит, понимаешь?

— А это где? Где голова?

— Это здесь, — указал Барон в область сердца.

— А у меня там никогда не болит. Только где локоть и еще коленки.

— Счастливый человек. Как звать-то тебя?

— Зейка.

— Как-как? Гейка?

— Неа. Зейка.

— Женя! Быстренько сюда! — раздалось за спиной призывно-зычное. — Мы уходим!

— Я посел, — сообщил малыш, спрыгивая на землю. — Не болей.

— Я постараюсь. Давай, брат Женька, счастливо тебе.

— И тебе, блат. Сяастливо.

Барон, улыбаясь, проводил взглядом смешного мальчонку, а когда тот с матерью удалился, тотчас помрачнел, невесело задумался: «Э-эх! Зейка-Гейка! Хоть и вором ты был, и, судя по всему, грехи и куда посерьезнее за тобой водились, а все-таки, как ни крути, спас ты мне жизнь. Цели такой, понятно, не ставил, однако же спас. Причем дважды. Первый раз, когда из Ленинграда вывел, а второй — когда мину насебя принял. По большому счету, именно благодаря тебе, друг ситный, в моей жизни появились Хромов, Митяй, Клавдия и еще несколько замечательных людей. Равно как вчерашняя Ирина и завтрашняя, хочется верить, Ольга. Так что помолился бы я за душу твою грешную, бродяга Гейка Равилов, да только не умею, не обучен».

Воровато осмотревшись по сторонам на предмет милиционера, Барон достал из кармана чекушку, запрокинул голову и допил остатки. Затем скосил глаза на часы: ровно через 25 минут скорый поезд «Москва — Владивосток» начнет обратный отсчет километрам, с каждым проворотом колес на шажок приближая его к Ольге.

Интересно, ёкается ли ей сейчас, в эту самую минуту?


Рассказывает Григорий Анденко

Ума нет — считай, коллега.

Это я о Чеснокове. Нет, конечно, Петр Ефимович — сотрудник заслуженный, в милицейских кругах авторитетом пользующийся. Обратно — воевал, боевые ордена и медали имеет. Здесь вопросов нет, сплошь почет и уважуха. Но! Брать Бельдюгу нахрапом и пытаться открыто, внаглую, раскрутить на подельников — это ж какое надо самомнение иметь! Да об Бельдюгу, если хотите знать, по молодости сам дядя Ваня Бодунов зубы обламывал. А уж тот был оперативным сотрудником от Бога, не чета нашему «доскопочетному» крючкотвору[27].

Ну да, положа руку на сердце, а ногу на ногу, Бельдин и сам хорош — это ж надо было так глупо спалиться. Нет, я, конечно, на уме у Бельдюги не был…

(Тьфу, черт! Нахватался от Вавилы жаргонизмов!)

…но, судя по всему, накануне у хронического не только рецидивиста, но и алкоголика трубы горели так, что полный караул. Вот ветеран уголовного труда, похоже, и подрезал из схрона на скоренькую продажу первое подвернувшееся под руку. В данном конкретном случае — поповскую посудину. Подрезал, а после, как на грех, вывела его кривая прямиком на Чеснокова. Шанец один к тыще, а вот — поди ж ты!

Вообще, даже неловко за былую легенду преступного мира. Он и сам небось, сидючи в камере, сейчас терзается и наверняка уже сочинил более героическую версию своей поимки. В противном случае сокамерники на смех поднимут. И полетит по городам, весям и крыткам малява про то, как лоханулся честный жулик Бельдюга, умудрившись краденую вещь легашу втюхать.

(Кстати, надо взять этот факт на заметку. Авось когда-нибудь да сгодится.)

А вышло так: вчера, отпросившись с обеда, Петр Ефимыч возвернулся домой, переоделся в штатское и, наскоро перекусив, отправился с женой по магазинам — приискать подарок на грядущий в субботу юбилей свояченицы. А та, как выяснилось, неровно дышала к фарфору.

(Губа не дура!)

Сунулись супруги в пару-тройку магазинов, покривились на ширпотреб и далее зачесали по комиссионкам. Вот в одной из них, что на 6-й Советской, ихний интерес к старой посуде срисовал Бельдюга. Учитывая, что в своем затрапезном пиджачишке, в очочках, с обвислыми усами и блестящими залысинами, Чесноков выглядит как заурядный предпенсионного возраста счетовод, профессиональная чуйка Бельдина не сработала — смолчала. А потому, притормозил он супругов на выходе из магазина, засветил блюдо и предложил приобрести — за недорого и к обоюдному согласию. Чтоб, дескать, и ему на комиссионном сборе не терять, и им не переплачивать.

У Петра Ефимовича, к его почтенным годам, накопился целый воз хронических заболеваний. За исключением, однако, склероза. Так что блюдо из ориентировки похищенных вещей он опознал. Тем более Бельдюга запросил за фарфор раз в пять меньше реальной стоимости, что само по себе настораживало.

И тогда, в кои-то веки проявив оперативную смекалку, Чесноков, сославшись на нехватку пятнадцати рублей, попросил жену обождать его в компании с любезным продавцом (по сути, оставил благоверную в залог уголовнику!) и направился как бы здесь рядом, как бы домой, как бы за деньгами. А на деле — за ближайшим постовым, на пару с которым они и произвели задержание. Тут же, на месте, оформив, чин по чину, изъятие блюда.

Этим своим героическим поступком Петр Ефимович срубил для отдела полновесную палку и одновременно на корню загубил мою изящно выстроенную комбинацию. Причем, по стечению обстоятельств, это случилось ровно в тот момент, когда мы с Мыколой перекусывали в «Котлетной» на Балтах, отмечая удачный, сверхинформативный визит в адрес гражданки Красиковой.

* * *
— …То бишь не только по краже не колется, но и адреса временного проживания озвучить не желает? Я тебя правильно понял?

— Так точно, Иван Никифорович, — виновато подтвердил Чесноков. — Крепкий орешек. Крепкий и наглый.

(А ты как думал, Петр Ефимыч? Пришел, увидел, допросил? Ха! Да из Бельдюги даже сталинского призыва энкавэдэшники словечка выбить не могли. Притом что по тем временам выбить — совсем не метафора. На себе, слава богу, испытать не доводилось, но думается, что подкованными сапогами под ребра — удовольствие ниже среднего.)

— И что теперь мыслишь делать?

— Разгуливать по городу с краденой вещью под полой рискованно. И раз уж Бельдин крутился в районе Советских улиц, то, скорее всего, имеет угол где-то поблизости. Думаю опросить участковых Дзержинского, Куйбышевского и Адмиралтейского районов на предмет подозрительных и незарегистрированных. Быть может, поступали сигналы от жильцов, соседей.

— Суеты много, а практической пользы ноль, — не удержавшись, откомментировал я.

— Это почему же ноль? — нервно спросил Чесноков.

(Очки его запотели, а лицо, всегда чисто выбритое, гладкое, сейчас помялось и покрылось багровыми пятнами. Понятное дело, переживает человек. Кабы я допустил такого рода промашку, еще не так терзался бы.)

— Я почти уверен, что через денек-другой Бельдюга сам назовет адрес.

— Как это? — удивился Захаров.

— Элементарно. Прознав об аресте пахана, его кодла, как это принято в подобных ситуациях, кинется вывозить с хаты мутные вещички. Если уже не вывезла. Потом там сделают генеральную уборочку: полы помоют, пустые бутылки сдадут, пальчики сотрут повсеместно. И — шут с вами, граждане начальнички, приходите, обыскивайте. «Авось выкопаете два-три земляных ореха. Их так любят свиньи».

— А при чем здесь орехи?

(М-да, культура чтения у нынешней молодежи явно не на должной высоте!)

— Это цитата, о мой необразованный друг. Роберт Льюис Стивенсон, «Остров сокровищ», перевод Николая Чуковского.

— А-а…

— Боюсь, Петр Ефимович, в данном случае Анденко прав, — нехотя заключил Накефирыч, вытягивая из пачки беломорину. — И если Бельдюга продолжит настаивать на версии «нашел блюдо на помойке», сыскать весомые контраргументы для прокуратуры будет труднехонько.

— Попадись мне этот подонок лет десять назад, я бы с ним по-другому поговорил! — напускно ощетинился «герой дня».

(Интересно, а по-другому — это как? Мошонку, что ли, ему дверью защемить?)

— К слову, мы уже сейчас можем влегкую вменить ему, самое меньшее, три эпизода: проживание без регистрации, нарушение статьи 40 «Положения о паспортах»[28] и тунеядство.

— Вменить-то мы можем, — согласился с Чесноковым начальник. — Да только Бельдюге эти эпизоды, что тому слону дробина. А вот вещички, у обувного директора потыренные, боюсь, теперь долго о себе знать не дадут.

(И тут меня осенило! Недостающий в плане № 2 кирпичик нарисовался сам собой и четко встал на отведенное ему место.)

— Иван Никифорович! Дозвольте озвучить предложение?

— Рационализаторское?

— Еще какое.

— Ну давай. Излагай.

(И я изложил. Ух как я изложил! У Чеснокова даже челюсть отвисла…)


Петр Ефимович вернул челюсть в исходное положение и с интонациями Совинформбюро отчеканил:

— Так называемое предложение Анденко есть не что иное, как грубое подстрекательство. Несовместимое с основополагающими принципами советского уголовного права.

— Извините, Петр Ефимович, но тут мы с вами расходимся в формулировках. Мое предложение — не подстрекательство, а всего лишь провокация.

— Не вижу принципиальной разницы.

— Между тем она есть. Подстрекатель — лицо, напрямую заинтересованное в совершении преступления и в результатах преступной деятельности. Провокатор же не заинтересован в совершении преступления с позиции результата, а наоборот, заинтересован в его выявлении, раскрытии и передаче исполнителя в руки правосудия.

(О как щас сказал! Боюсь, на бис повторить не смогу.)

— Вот только не надо разводить здесь… Ты эту свою казуистику, Анденко, для прокуратуры прибереги. Там тебе за подобные рационализаторские предложения такие хлопоты устроят, что мало не покажется.

— А у вас, Петр Ефимович, стесняюсь спросить, другое решение имеется? Как и на чем взять Барона?

— Пока нет. Надо подумать. Помозговать.

— Ну-у, с этим всяко не ко мне. Лично я думаю редко, мне это вредно.

— Григорий! — рыкнул на меня Накефирыч. — Во-первых, перестань хамить. А во-вторых, сядь, не нависай.

— Ничего, я постою.

— За постой деньги берут, а посиделки даром… Вот, молодец. Ты, Петр Ефимович, безусловно прав. Предложенная Анденкой комбинация… э-э-э… не вполне законопослушная. Но зато… э-э-э… Иное дело, не факт, что Барон вообще заглотит эту наживку.

(На последний аргумент у меня имелся предусмотрительно заготовленный довод.)

— Иван Никифорович, вы же сами, буквально пять минут назад, посетовали, что вещички, у обувного директора потыренные, теперь долго о себе знать не дадут. Ваши слова?

— Мои. И что с того?

— Барон наверняка имел дело непосредственно с самим Бельдюгой, а потому его шестерок может и не знать. Логично?

— Вполне.

— В таком случае арест Бельдюги для Барона обернулся прямым убытком, так как денег от реализации вещей с кражи на канале Грибоедова он теперь не получит. По крайней мере в обозримом будущем не получит. Так?

— Допустим.

— Следовательно, узнав об аресте, Барон либо: а) срочно отправится за своей долей от реализованного похищенного обратно в Москву, либо: б) пойдет на новое преступление. И вот во втором случае мы ему деятельно поможем. В принципе, ничего сложного нет. Самое главное — сочинить для подставной хаты правдоподобную легенду.

— А что ты вкладываешь в понятие «правдоподобная»?

(Похоже, Накефирыч всерьез увлекся моей безумной идеей. Значит, надо ковать железо, пока горячо.)

— Я сегодня перед работой заезжал в Главк и на скорую руку переговорил со следователем, который летом 1956-го сажал Барона.

— Заезжал, а мне ничего не сказал? — ревностно заметил Захаров.

— Ну извини, не успел.

— Без ну! — спародировал начальника Мыкола.

И предсказуемо словил на себе начальственную укоризну.

— Со слов следователя, восьмерик свой Алексеев получил от судьи скорее не за нанесенный ущерб, а за статус пЭрсоны, которую посмел обнести.

— Даже так? И что там была за персона?

— Замдиректора ДК пищевиков, некто Калинкович.

— Кхе, невелика фигура.

— Фигура, может, и невелика, да только супруга у него — дочь первого секретаря обкома.

— Ты это, Григорий, к чему клонишь?

— А к тому, что если допустить, что и остальные наши догадки верны, у Барона, похоже, тяга к работе с квартирами крупного… как бы это выразиться?..

— …рогатого скота? — докончил за меня Мыкола.

— Але! Ты мне тут контрреволюцию не шей! Я имел в виду крупного партийного и номенклатурного руководства.

Майор Грабко крепко задумался, молча и густо подымил, а потом озвучил свою крепкую думку:

— Может, как раз по этой причине Бароном старший брат и заинтересовался?

— Так в этом деле еще и комитетские замешаны? — изумился Чесноков. — Тогда вообще зашибись! Блуд на блуде сидит и блудняком погоняет.

(Я счел за благо оставить эмоциональную реплику старшего по возрасту и по должности без комментариев. Иначе разговор мог снова свалиться в плоскость перебранки. А оно мне надо? Мне сейчас важно Накефирыча дожать.)

— Иван Никифорович, я прекрасно отдаю себе отчет в том, что предлагаемый нами план довольно сырой. Но в случае принятия положительного решения мы с инспектором Захаровым обязуемся довести его до ума в кратчайшие сроки. С учетом озвученных вами и Петром Ефимовичем предложений и замечаний.

— Само собой, — авторитетно подтвердил Мыкола.

— У меня все, доклад окончен.

Майор Грабко старательно затушил папиросу, откинулся на спинку кресла и… расплылся в довольной улыбке.

(Ну чисто котяра, сметаны обожравшийся. А ведь, похоже, выгорит у меня. Ей-богу, выгорит!)

— А что, Петр Ефимович, согласись, не самые плохие кадры мы с тобой взрастили, а?

Чесноков в ответ неопределенно пожал плечами.

(Дескать, может, так, а может, и об косяк. Да и наплевать!)

— Хорошо, Григорий, по первому варианту возражений у меня не имеется. Готовьте задание для наружки за Хрящом и за этой, как ее?..

— Люба. Красикова.

— И за Любой. Я постараюсь оперативно согласовать.

— Только желательно, чтобы наблюдение велось круглосуточно. Барон вполне может и ночью объявиться. И обязательно указать, что в случае фиксации контакта объекта с Бароном наблюдение переключается на интересанта. Цель — установить адрес проживания. В случае попытки отъезда Барона из города сопроводить до вагона и дождаться отправки.

— О, видал, Петр Ефимович? Как яйца курицу учат?

(Согласен, что-то я и в самом деле… приподохамел.)

— Виноват, товарищ майор. Признаю, глупость сморозил.

— Это хорошо, что признаешь. На самом деле, отъезд стал бы лучшим вариантом. Тут наши посадили — там московские приняли. Ладно-ладно, Григорий, не куксись. Обещаю, в случае отъезда Барона в Москву мы и тебя командируем. Полетишь самолетом, вдогонку.

(А вот это другой разговор! Мерси, Накефирыч.)

— Теперь что касается второго варианта. Честно признаюсь, он мне нравится куда меньше. По причине трудозатрат в частности и трудореализации в целом.

— Да какие там затраты, товарищ майор? Организуем подставную хату…

— Вот-вот. Интересно узнать, каким образом мы ее организуем?

— Можно попросить Розыск временно воспользоваться их конспиративной квартирой.

— Так они тебе ее и одолжили. Тем более для таких целей. И запомните, братцы, чем меньше народу будет знать об этой вашей провокации, она же, по определению Петра Ефимовича, подстрекательство, тем лучше. Уяснили?

— Так точно.

— Словом, квартирный вопрос — это еще большой вопрос. Может, кто из наших ветеранов согласится, приютит, но на сей счет я особо не обольщался бы.

(И тут меня снова пробило. На очередную авантюру.)

— Есть хата, Иван Никифорович!

— Даже так? Озвучь.

— Отдельная двушка на Марата. Сорок шесть квадратов. Санузел раздельный. Второй этаж. Правда, без телефона. Хотя в нашем случае, возможно, это даже плюс.

— А кто хозяин?

— Павел Матвеевич Жуков. Клепальщик Судостроительного завода имени товарища Жданова. По совместительству — мой тесть.

— О как?! А он… э-э-э?..

— Совместно с супругой, она же по совместительству моя теща, в настоящее время проводит отпуск на дачном участке в поселке Сиверский. Квартира стоит пустая. Запасной комплект ключей передан мне во временное пользование.

— Опрометчиво передан, — саркастически заметил Чесноков.

— Абсолютно согласен с вами, Петр Ефимович. Но ведь надо же кому-то фикусы поливать? Раз в два дня?

Майор Грабко задумчиво побарабанил пальцами по столешнице.

— А как же твои раскладки? Легенду, понятно, любую сочинить можно. Но если Барон все-таки сунется в хату, то сразу поймет, что ему фуфло подсунули. Или твой тесть, как ты говоришь по совместительству, не только клепальщик, но и подпольный миллионер?

— Увы. Хотя последнее было бы кстати. Но мы с Захаровым уже озадачились этой проблемой и постараемся грамотно обставить квартиру.

— Грамотно — это как?

— Что-то из вещдоков позаимствуем, что-то из дома принесем. На временное хранение. У меня, к примеру, от бабки каминные бронзовые часы остались. Камина нет, зато часы есть.

— Лично я обязуюсь принести кресло-качалку, — азартно обозначился Мыкола. — А портрет Никиты Сергеевича в красном уголке позаимствуем.

— А портрет зачем?

— Как же без портрета вождя в квартире крупного рогатого… хм… Ну вы поняли?

— Отставить смешочки! Но надеюсь, ты понимаешь, Анденко, если Барон поведется на эту вашу придумку, он и барабана твоего обязательно с собой на дело потащит? Во избежание, так сказать?

(А вот это был самый скользкий момент во всей изобретенной мною комбинации. И, как на грех, прозорливый Накефирыч его не упустил.)

— Потащит. Тут к гадалке не ходи.

— И что, думаешь, согласится твой стукачок на подобный риск?

— Я сделаю ему предложение, от которого он не сможет отказаться.

(Обратно красиво сказал. Фразочка так и просится в какой-нибудь средней руки детективчик или фильм про шпионов.)

— Это какое же?

— Пообещаю вольную.

— В самом деле?

— Разумеется, нет.

(Однако надо будет крепко подумать, как потом грамотно вывести Вавилу из-под статьи).

— Да не переживайте вы так, товарищ майор! — беспечно подвел черту разговору Захаров. — У этого Барона-Алексеева образование — шесть неполных классов. Неужто мы, с четырьмя вскладчину юридическими, его да не переиграем?

— Ну-ну, — не только не оценил беспечности, но даже и неодобрительно покачал головой майор Грабко. — Дай Бог нашему теляти волка поймати.


Рассказывает Владимир Кудрявцев

Как обычно, к 8:30 я приехал на Лубянку.

Текучки снова накопилось выше крыши, а с учетом завтрашней коллегии и запланированной сразу после нее поездки в Ленинград разобраться с поденщиной требовалось максимально полно и оперативно.

Однако едва успел зайти в кабинет, как меня тут же затребовал генерал-лейтенант Грибанов. Столь раннее время вызова для заядлого полуночника было нетипично, потому ничего хорошего от предстоящего визита ждать не приходилось. Но на деле оказалось пятьдесят на пятьдесят.

Из разговора с начальником выяснилось, что менее чем через час должно начаться заседание президиума ЦК КПСС. На котором, как поведал Олег Михайлович, помимо прочего разного, будет рассмотрен вопрос об усилении борьбы с «враждебными проявлениями антисоветских элементов». Теперь мне стала понятна причина переноса коллегии на сутки — Семичастный хотел дождаться итогов заседания президиума и оглашения новых цеу. Ну да, какого рода те окажутся, догадаться несложно, учитывая фиксируемый резкий скачок массового недовольства населения экономической (и не только) политикой Хрущева. Не случайно в секретном отчете, который не далее как две недели назад я представил наверх по запросу ЦК, был сделан особый акцент на том факте, что за первое полугодие текущего года появилось в два раза больше листовок и анонимных писем антисоветского содержания, чем за тот же период 1961-го. Равно как выявлено без малого 60 локальных антисоветских групп, тогда как за весь 1961-й таковых обнаружилось всего 47.

Ну а после событий в Новочеркасске[29], о которых мне, по понятным причинам, очень не хочется вспоминать, окончательно сделалось очевидно, что затеянные Шелепиным реформы себя не оправдали.[30] А значит, со дня на день маятник должен был качнуться в обратную сторону. И в данном случае неважно, что Семичастный считается креатурой Шелепина.

Такая вот, к сожалению, заурядная, очень показательно-нашенская история. Сперва мы декларативно вводим оттепель, покрываем позором Сталина, а его соколов поголовно переименовываем в палачей. Звероподобно сокращаем штаты, увольняем профессионалов и разрушаем годами нарабатываемую агентурную сеть. Структурно перестраиваемся таким образом, что КГБ оказывается почти дистанцирован от проблем и угроз, исходящих изнутри страны. А теперь, когда на дворе отчетливо повеяло морозцем, с неменьшим запалом принимаемся восстанавливать «хорошо забытое старое». В том числе реанимируя те самые, беспощадно заклейменные и почти отобранные функции политической полиции. Без которых государство, оказывается, существовать, в принципе, может. Но… не долго. Ибо страх есть один из основных столпов империи. Уберите его — и вся конструкция разрушится к чертовой матери. В общем, изучайте матчасть, господа. Читайте труды товарища Макиавелли…


— …Вот такие дела, Владимир Николаевич. Понятно, что никто ни в ЦК, ни в политбюро, ни тем более Хрущев своих ошибок в части реструктуризации КГБ признавать не станет.

— Согласен, не станут. И, как водится, завиноватят нас же. «Упадет кувшин на камень — горе кувшину. Упадет камень на кувшин — горе кувшину. Так или иначе — все горе кувшину».

— Даже не сомневаюсь. Натянут и поимеют. Но мы люди служивые, привычные. Так что выдохнем, встанем, отряхнемся, поблагодарим за указанные просчеты и за доставленное удовольствие. И продолжим тянуть лямку. Опять же — нет худа без добра.

— Про худо мне известно. А вот насчет добра поподробнее бы?

— У меня есть достоверные сведения, что в ближайшее время грядет расширение контрразведывательных подразделений территориальных органов. Вкупе с восстановлением в составе КГБ самостоятельных подразделений по борьбе с идеологической диверсией.

— Понятно, спохватились. До основанья, а затем…

— Именно. В связи с вышеизложенным у меня к тебе, Владимир Николаевич, личная просьба. Вот текст моего выступления на завтрашней коллегии. Сделай одолжение, пройдись по нему с бредешком? Как ты умеешь. Может, где критическую составляющую следует усилить, а самокритическую — наоборот. Где водички лишней налить, а где, напротив, подсушить чуток. Это я к тому, что очень не хочется, в свете последних веяний, по-крупному обосраться.

— Хорошо, посмотрю и пройдусь. С бредешком.

— Э-эх, сейчас бы и в самом деле махнуть на Волг у, да на рыбалочку!.. Только, Владимир Николаевич, прошу, не откладывай это дело. Вот прямо сейчас и займись. И еще — накидай отдельно пару-тройку абзацев за церковников, сектантов и прочих адвентистов. Я в этих религиозных делах плохо ориентируюсь, но осведомлен, что в числе прочих вводных нам будет снова предложено усилить работу с околоклерикальным контингентом.

— Постараюсь. Накидать.

— Вот и славно. На самом деле у меня к тебе есть еще одно маленькое порученьице. Но оно не горит. По крайней мере до следующей недели ждет точно.

— Озвучивай уже, Олег Михайлович. До кучи. Чтоб мне, старику, два раза к тебе не подниматься.

— Так ведь у нас для стариков лифт имеется? — как бы подколол Грибанов.

— С некоторых пор предпочитаю на своих двоих.

— Что так? Ретроградно не веришь в технический прогресс?

— Отчего же? В прогресс верю. Просто у меня после 1949 года в легкой форме клаустрофобия образовалась.

— «Ленинградское дело»? — не сразу, но догадался, сопоставил дату Олег Михайлович.

— Оно самое. Точнее, его карельское эхо[31].

— Понятно. Но ведь… обошлось?

— Как видишь. Так что там за маленькое поручение?

— Я, в принципе, мог бы и сам. Да только этого прохиндея Черноуцана на дух не выношу. И его самого, и бабу его орденоносную.[32]

— Смею заметить, что особых трепетных чувств к сему литературному семейству я тоже не испытываю.

— Тем не менее. Переговори с ним как-нибудь, накоротке.

— На предмет?

— Тут на днях наши парни операцию изящную провернули. Вытащили, а по сути — выкрали из Португалии доктора Антонио Агостиньо Нето. Надеюсь, слыхал про такого?

— Если не ошибаюсь, президент Народного движения за освобождение Анголы?

— Он самый. В 1960-м за революционную деятельность дохтура в очередной раз арестовали и закатали в тюрьму в Лиссабоне. Но после серии международных протестов португальские власти его все-таки освободили. Однако поместили там же, у себя, под домашний арест. И вот теперь наши помогли устроить Нето побег и тайно переправить в Конго.

— Странно, что я нигде об этом не читал.

— Официальное сообщение в газетах появится только на следующей неделе.

— История лихая, но я не вполне понимаю, каким боком здесь Черноуцан?

— Объясняю. Этот негритянский доктор, помимо прочего, грешит рифмоплетством. Стишки пописывает, причем у него год назад даже сборник выходил, на португальском. Есть мнение, что неплохо бы эти вирши, в избранном варианте, и у нас тиснуть. Во-первых, само по себе дело благое. А во-вторых, и самому доктору гонорарных деньжат подкинуть не грех. На поддержку штанов и на продолжение революционной борьбы. Смекаешь?

— «Где смекнет боец, там врагу конец».

— Смешно. В общем, переговори с Черноуцаном, пусть включат книгу в план. Особых, сверхгигантских, тиражей не требуется. Тысяч 50 или 70, думаю, будет в самый раз.

— Боюсь, в этом году физически издать не успеют.

— Почему?

— Надо ведь перевод нормальный, качественный сделать. Все-таки стихи — не проза.[33]

— Пусть подсуетятся. Надави на сознательность. В конце концов, как ты говоришь, стихи не проза. Букв меньше.

— Хорошо, надавлю. Вот только не в том месте и не на те места давим, Олег Михайлович.

— Не понял тебя?

— С ангольскими докторами возимся, а своих мозгокрутов без пригляда оставляем. Ты с моей докладной запиской по Солженицыну ознакомился?

— Самым внимательнейшим образом.

— И чего?

— Решение по Солженицыну пока не принято.

— И как долго продлится пока?

— Не знаю, Владимир Николаевич. Вот честное коммунистическое — не знаю. Мне самому этот шнырь лагерный — во как надоел! Но ты же понимаешь, в данном случае просчитать реакцию Хрущева, со всеми его последних месяцев закидонами, не представляется возможным. Лучшие аналитические умы головы ломают, а просчитать не могут.

— Я понимаю. Меж тем на 23-е число в «Новом мире» запланировано редакционное обсуждение «Ивана Денисовича». Будут все местечковые литературные бонзы. Включая, естественно, автора. Приглашение которому Твардовский отослал лично.

— Хочешь, подмахну санкцию на прослушку этой скотобазы?

— Благодарю, не стоит. Там будет присутствовать мой человек. Я к тому веду, Олег Михайлович, что выпустить джинна из бутылки в разы проще, нежели потом пытаться засунуть его обратно.

— Я тебя услышал, Владимир Николаевич. Обещаю, при случае еще раз переговорю на эту тему с Семичастным.

— Премного обяжешь. В противном случае мы рискуем обратно заполучить «все горе — кувшину».

* * *
В течение последующих нескольких часов я потел над без малого двадцатистраничным черновиком Грибанова. Выдавливая из себя по капле, словно раба, словесно-литературные потуги. Навроде:

«обеспечить решительное усиление агентурно-оперативной работы по выявлению и пресечению враждебных действий антисоветских элементов внутри страны…»;

«своевременно и остро реагировать на все поступающие в органы КГБ сигналы о лицах и фактах, заслуживающих чекистского внимания, незамедлительно проводить агентурно-оперативные мероприятия по их проверке…»;

«за последнее время в ряде районов и городов отмечена активизация враждебной деятельности антисоветских элементов, сектантов и церковников, которые нередко используют в антисоветских целях хулиганствующие и другие уголовные элементы…»;

«имеют место факты недостаточно решительной борьбы с антисоветскими проявлениями. Иногда лица, совершающие такого рода преступления, даже не привлекаются к уголовной ответственности, как этого требует закон, а в отношении их ограничиваются лишь мерами предупреждения…».

Да, согласен, не то что на Пушкина — даже на какого-нибудь, прости господи, Гладкова[34], не тянет. Но так ведь не для вечности и затевается. Нам бы…

Как это у Гайдара? «День простоять да ночь продержаться».

Отвлекая (или спасая?) от мук творчества, на столе заголосил один из линейки телефонных аппаратов.

— Слушаю.

— Владимир Николаевич, с вами хочет говорить какой-то Степан Казимирович.

— Не какой-то, а почетный большевик и пенсионер союзного значения. Соединяй.

— Алло! Володя?

— Добрый день, Степан Казимирович.

— Здравствуй, дорогой. Извини, что отвлекаю в служебное время.

— Ничего страшного. Слушаю. Кстати, как ваше здоровье?

— Здоровье, что дерьмо коровье. Неважно. Но, по правде сказать, это я хотел тебя послушать. Есть какие новости о Юре?

— Кое-что есть, Степан Казимирыч.

— Не томи, рассказывай.

— Боюсь, по телефону не вполне уместно. Давайте при личной встрече?

— Сегодня я планирую весь день пробыть дома. Так что в любое время, как сможешь, подъезжай.

— К сожалению, сегодня у меня все очень плотно.

— Тогда завтра.

— Боюсь, в пятницу тоже. Опять же, завтра в ночь я еду в Ленинград. И это напрямую связано с Юркой.

— Интригуешь?

— Вовсе нет. Просто констатирую. Давайте условимся так: сразу по возвращении я вас набираю, и мы оперативно где-нибудь пересечемся. Идет?

— Так ведь иных вариантов у меня все равно нет? Но в любом случае, Володя, если со своей стороны смогу быть чем-либо полезен, звони без стеснения. Хоть днем, хоть ночью. Если к телефону подойдет Марфа и станет что-то такое брюзжать и ворчать, посылай ее подальше.

— Как можно, Степан Казимирыч? Женщина — и вдруг посылать?

— Марфа не женщина. Она — фурия. Улавливаешь разницу?

— Так точно.

— Все, не стану больше тебя отвлекать. Всего доброго.

— До свидания, Степан Казимирович…


После короткого разговора с Гилем мое творческое начало окончательно иссякло.

Я отдал черновики на перепечатку Анечке (то была одна из немногих служащих у нас машинисток, способных читать мой, «кура лапой», почерк). А сам, возвратившись в кабинет, заперся на ключ и позволил себе рюмку коньяку. Неуклюже обосновав свое участившееся в последнее время потребление спиртного в дневные часы исторически сложившейся на Руси традицией «часа адмиральского».

Кстати сказать, разумеется, я в курсе, что телефонные разговоры в нашей конторе пишутся. Но, сославшись на неуместность обсуждения вскрывшихся подробностей из биографии Юры Алексеева по телефону, я вовсе не имел в виду, что эти сведения содержат элементы секретности. В данном случае все было гораздо проще.

Дело в том, что я никогда не любил телефоны. По той причине, что по телефону очень легко врать. А врать Гилю мне не хотелось. Хотя я и понимал, что, будучи откровенно поведанной, моя честная информация сожрет у старика еще какое-то количество дней из его, почти вычерпанной до донышка, жизни.

Иное дело — пока что мне самому во всей этой загадочной истории слишком многое неясно. С относительно недавней судимостью Юрки за квартирную кражу — еще куда ни шло. Она как раз подтверждает его эмоциональное, в сердцах брошенное Гилю в ресторане: «Вор я, дед Степан. Рецидивист. Уголовник. Позор семьи». Но вот по первой посадке в августе 1944-го — сплошные вопросы.

Каким образом парень очутился в Ленинграде? При каких обстоятельствах его задержали? Если доказали соучастие в убийстве Василия Лощинина, почему в итоге навесили всего пятерик? Даже по нашим временам неприлично скромно, а уж в реалиях времени военного — и подавно. Тем более что на тот момент шестнадцать Юрке уже стукнуло. Потом, уже в лагере, — новый срок. И снова не абы за что — обратно за убийство. Хреновая, честно говоря, тенденция.

Ну да, надеюсь, хотя бы часть этих вопросов поможет снять ведший дело Алексеева мой бывший товарищ и сослуживец Паша Яровой. Если, конечно, сумеет припомнить обстоятельства криминальной истории почти двадцатилетней давности. К слову, вот и еще один вопрос — почему именно Пашке поручили следствие по теме, казалось бы, сугубо милицейской подведомственности?

Из накануне полученной мной из Ленинграда архивной милицейской справки следовало, что в последних числах февраля 1942 года произошел вооруженный налет на квартиру профессора Лощинина Ф. Ф., что в Демидовом переулке[35]. В ходе ограбления были убиты сам профессор и его внук — учащийся ФЗУ № 33 Лощинин Василий Иванович. 68-летней супруге профессора нанесены телесные повреждения, от которых несколько дней спустя она скончалась в больнице, успев, однако, дать показания и словесное описание одного из налетчиков. Со слов потерпевшей, преступники забрали из квартиры подлинник Айвазовского и еще кое-какие безделушки, по мелочи.

В результате проведенных оперативно-розыскных мероприятий удалось установить, что налет совершила подростковая банда, возглавляемая 14-летним Гейдаром Равиловым. В дальнейшем выяснится, что на счету банды десятки ограблений и краж.

Непраздничным вечером восьмого марта, в результате милицейской спецоперации, участники банды были окружены и заблокированы в подвале одного из домов в районе Сенной площади. В ходе завязавшейся перестрелки четверых подростков застрелили, одного, тяжелораненого, удалось задержать, но вот сам Равилов умудрился скрыться. При осмотре подвала были обнаружены продукты питания, предметы одежды, крупные денежные суммы, несколько сотен поддельных продовольственных карточек, а также найден труп мужчины 35–40 лет, с признаками насильственной смерти, наступившей около двух недель назад. Идентифицировать покойника не представилось возможным.

Вот такая прилетела мне из города на Неве невеселого содержания справочка. Из которой следовало, что в общих чертах былой рассказ Юрки вроде как подтверждается. Вот только в свете вскрывшихся отныне фактов из его дальнейшей уголовной биографии червь сомнения невольно взялся меня подгрызать.

Что если в мае 1942-го Юра рассказал мне не всю, а лишь часть правды? Да и ту существенно подрихтовал в свою пользу, не то и вовсе перевернул с ног на голову? В частности, парень уверял меня, что знакомство с Равиловым носило случайный, шапочный характер. Правда, признался, что догадывался об участии знакомца в каких-то темных делишках, но какого рода те были, якобы не в курсе.

А если Юрка все-таки лгал? Что, если и он сам являлся одним из участников этой банды? Поверить в такое трудно, почти невозможно. Ну да мало ли сыскивалось примеров, когда в жутких, невыносимых условиях блокады люди, даже самые неплохие, деградировали и под грузом испытаний теряли человеческий облик. Опять же, откуда на самом деле взялись те самые ювелирные ценности, коими Юрка расплатился с Самариным, чтобы тот согласился вывезти Ольгу Алексееву из Ленинграда, выдав девочку за свою накануне скончавшуюся дочь? Да, сам факт такой сделки имел место. Эти признания я выколотил из Самарина в Перми, в 1952 году. Но действительно ли то были фамильные ценности Алексеевых-Кашубских, завещанные внукам умирающей Ядвигой Станиславовной? А ну как вся эта ювелирка есть не что иное, как часть воровской доли малолетнего налетчика? А если допустить подобную версию, тогда и роковой Юркин выстрел можно трактовать отнюдь не как отчаянный акт мести, а как банальный страх за шкуру — собственную и своего удачливого атамана Равилова.

Неужели в момент нашей последней встречи я слишком опрометчиво и беспечно поверил в искренность исповеди парня? Упустил нить беседы, не дожал, не озаботился прокачать на детали и нестыковки. Неужто четырнадцатилетний паренек умудрился переиграть меня, к тому времени такого опытного и матерого, как мне казалось, волчару? Или в данном случае я все-таки сгущаю и без того густые краски? Неоднократно в этой жизни обжегшись на молоке, дую теперь на воду?..


Май 1942-го… Вот уж поневоле уверуешь в Господа и в архангелов его.

Тогда, полностью лишившись своей разведгруппы, чудом уцелев сам, оставшись без связи, без карты, без продуктов и всего с двумя патронами в стволе, я три дня блуждал по окрестным лесам и болотам, отыскивая стоянку партизанского отряда имени товарища Сталина. Блуждал, хотя и прекрасно отдавал себе отчет, что к тому времени отряд запросто мог сняться и перебазироваться на новое место.

В какой-то момент я дошел до той степени отчаяния, когда всерьез начал подумывать о том, чтобы клочок бумаги с разведданными проглотить (спичек, чтобы сжечь, тоже не было), а один из двух патронов заслать в собственную башку.

И какие такие высшие, неведомые нашему пониманию силы подначили меня свернуть на очередной развилке лесных троп на северо-запад, а не на северо-восток? Притом что мне уже было абсолютно безразлично куда.

Но я свернул именно налево.

Или все-таки меня свернули?

И менее чем через час ходьбы меня принял в свои объятия — пускай с матерком, пускай с незамедлительно последовавшим бесцеремонным ударом прикладом винтаря в спину — выставленный в охранение партизанский дозор.

Я упал мордой в мох, практически не чувствуя боли, и… заревел.

Да-да, разрыдался как в многолюдном месте потерявшийся младенец. Потерявшийся, но после всех пережитых ужасов благополучно матерью найденный.


Ленинградская область, май 1942 года

— …Местные жители потом рассказали, что каратели окружили избу, но парни сопротивлялись отчаянно и втроем смогли уложить человек десять фашистов. А когда закончились патроны, подорвали себя гранатами.

Рассказывая, Кудрявцев жадно вдыхал дым, пуская через нос густое облачко и тут же делая новую, горячую и жадную затяжку.

Все никак не мог накуриться.

— Так я в одночасье лишился и своей разведгруппы, и связи. Вообще всего. А потом почти трое суток до вас лесами-огородами пробирался. Безо всякой, впрочем, надежды сыскать.

— Вечная память. Закончится война, мы твоим героям такой памятник отгрохаем!

— Знаешь, командир, если всем героям этой войны, нынешним и будущим, памятники ставить, боюсь, столько металла во всей стране не сыщется, — хмуро отозвался присутствующий при разговоре Хромов.

Они с Кудрявцевым не виделись ровно год, с мая 1941 года.

Тем не менее эмоции от этой, исключительно невероятной, встречи пока что старательно держали при себе.

Дружба дружбой, но дело прежде всего.

— Ничего, Михалыч. Сыщем металл. Надо будет, у немцев позаимствуем.

— Яков Трофимович, у меня при себе очень важные сведения о результатах доразведки объектов диверсионных операций на лужском направлении. У вас есть связь с Тихвином[36]?

— Имеется.

— Отлично. Значит, не зря вас искал. Огромная просьба: нужно связаться с Тихвином и передать сообщение «Гремучему» от «Скифа». Найдутся карандашик и бумажка?

— По нынешним временам, вещи дефицитные, но сыщем. Вот, держи. Если темно писать, лампу поближе к себе переставь.

— Благодарю.

Кудрявцев потянулся за керосиновой лампой и скривился от резкой боли в спине.

— Вижу, знатно наш Митяй тебя при встрече приложил, — сочувственно заметил командир. — Ты уж его прости, Владимир Николаевич. Мужик и сам терзается.

— Да все нормально. Претензий не имею.

Владимир наскоро набросал текст.

— Вот, Яков Трофимович. Слов немного, но все исключительно важные. У вас здесь как заведено? Время выхода в эфир фиксированное?

— Вообще-то да. Но ради такого дела, думаю, можно будет сделать исключение. Да что там, прямо сейчас и прогуляюсь до радистки.

— Только предупредите, что сведения — сверхсекретные. Подписку о неразглашении брать необязательно, но в устной форме все-таки оговорите этот момент.

— Не беспокойся, Владимир Николаевич. Катерина у нас человек надежный, проверенный. Верно я говорю, Михалыч?

— В самую точку.

— Михалыч у нас, помимо прочего всякого, исполняет обязанности особиста, — пояснил командир. — Информирует нас с комиссаром о распространении среди личного состава пораженческих настроений, подготовке к дезертирству, фактах мародерства и грабежей местного населения.

— А что, и такое случается?

— От пораженцев и дезертиров в своих рядах пока Бог миловал. Тьфу-тьфу-тьфу. Но любители помародерствовать попадались. Сколько у нас, Михалыч, в общей сложности виновных в грабежах перед судом партизанской чести представало?

— Шесть человек.

— Во-от. Только, надеюсь, Владимир Николаевич, эта информация?..

— Само собой.

— Вот и добре. Ладно, вижу, вам, старым знакомцам, пообщаться промеж собой не терпится. Так что пойду, до Катюши добреду. Заодно распоряжусь, чтобы вам повечерять сообразили. Может, даже немного ухи осталось — Анфиска у нас баба прижимистая, экономная.

— Как-как вы сказали? Ухи? Богато живете.

— Это Васька с Митяем с утреца рыбки наловили, — пояснил Хромов. — Ушица получилась высший сорт. Жаль, без соли. Никогда бы раньше не подумал, что добыть соль на порядок сложнее, чем добыть «языка».

— Ладно, Михалыч, не нуди. Помнишь, как до войны в газетах писали? Соль — белая смерть. Все, товарищи, оставляю вас.

Едва дождавшись ухода командира, Кудрявцев и Хромов порывисто шагнули навстречу друг другу и какое-то время не могли вымолвить ни слова.

— Ну, здорова, чертяка везучий! — первым подал голос Михалыч.

— Здравствуй, чертяка пропащий!

— Это еще большой вопрос, кто из нас двоих более пропащий.

— Точно так же, как и кто из нас — более везучий!

И они крепко, по-мужски, обнялись.

* * *
— …У нас ведь там, в Боровичах, штаб 177-й стрелковой дивизии в полном составе располагался.

— Как же, наслышаны. Дивизия геройская. Кабы не эти ребята, боюсь, блокада могла начаться месяцем раньше.[37]

— Дивизия — да, знаменитая, — подтвердил Кудрявцев. — Но с началом войны пришлось срочно заниматься ее доукомплектованием. Причем в условиях абсолютного хаоса и неразберихи полнейшей. Ну да не мне тебе рассказывать. Думаю, в Ленинграде в те дни то же самое творилось?

— Если и не то же — где-то близко к тому.

— А самая большая сложность заключалась в невозможности доподлинно установить личность военнослужащего. Новые красноармейские книжки, если помнишь, их только в начале октября ввели. А до того момента реально удостоверить личность красноармейца, по сути, мог либо его непосредственный командир, либо его сослуживцы. А учитывая, что выходящие из окружения группы состояли из военнослужащих самых разных частей, совсем беда.

— Догадываюсь. То есть ты, Володя, в первые месяцы при особом отделе состоял?

— Вплоть до 24 августа. А двадцать пятого меня отозвали в Ленинград и уже через три дня направили прямиком в школу 4-го отдела, что в Лисьем Носу.

— Это которая командиров разведывательно-диверсионных групп готовила? — уточнил Хромов.

— Она самая. В январе наш ускоренный выпуск перебросили в Невскую Дубровку для дополнительной, приближенной к боевой, подготовки. А через месяц, уже в Ленинграде,мне поручили формирование группы.

— Понятно. Ну а я, как в октябре с партизанами захороводился, так с тех пор и кочую. По лесам да по полям. Аки тот цы́ган, токма без лошади.

— И как она, цыганская жизнь?

— Дык, почти по Пушкину, — усмехнулся Хромов и, озорно блеснув глазами, взялся декламировать:

Цыганы шумною толпой
В лесах приладожских кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
— Все ровно так, Володя, и есть. В строгом соответствии с текстом товарища классика. Разве что с Земфирами — засада полная. Правда, есть тут у нас в отряде одна дивчина. Ух и гарная! Кровь с молоком, здесь — полная пазуха. Да только староват я для нее. Веришь-нет, пацан-ленинградец дорогу перебежал. Такой, знаешь, совсем шкет, а поди ж ты. О, что называется, помяни черта — он и объявится.

В землянку и в самом деле спустился Юрка с котелком в руке.

Весело выпалил с порога:

— Михалыч! Командир приказал ужин вам принести.

В следующую секунду Юрка встретился взглядом с Кудрявцевым, вздрогнул от неожиданности, отшатнулся назад и выронил котелок.

— Васька! — ухнул Хромов. — Вот ведь черт косорукий!

— Ой!

— Какой там ой? Когда караул! Э-э, я не понял, а вы чего так уставились друг на дружку? Словно бык и телочка после долгой разлуки?

— Да вот смотрю, какие бравые ординарцы в твоем подразделении служат, — сглотнув подступивший к горлу ком, сипло нашелся Кудрявцев.

— Ординарцы бравые, да руки дырявые. От спасибо тебе, крестничек, за ужин. Накормил от души.

— Дядь Миша, я же не нарочно. Ручка у котелка горячая была.

— Что, нагрелась, пока сюда топал? — огрызнулся Хромов. — В общем, так, слушай мою команду: беги обратно до Анфисы, говори ей что хошь, уламывай, обольщай, но жратвой нас будь любезен обеспечить. Я знаю, у Анфиски в загашнике кусок сала трофейного припрятан.

— Да она трясется над этим салом, как…

— Ничего не хочу слышать — сам напортачил, сам исправляй. Что ж я, по твоей милости, должен старого товарища без ужина оставить? Задача ясна?

— Так точно.

— Исполняй. И котелок унеси, бестолочь! Командир вернется, а у него в хате рыбным супом полы моют.

Юрка послушно подхватил котелок и пулей вылетел из землянки.

— Вот и повечеряли. Ушицей.

— И давно у вас этот хлопчик обретается?

— Васька-то? Третий месяц. Представляешь, пацан из блокадного Ленинграда вырвался?! Явился аки Иисус. Только тот по воде ходил, а этот шкет через минное поле протопал.

— Васька, говоришь?

— Боевой парень. Между прочим, на первой же своей боевой акции мне с Серегой Лукиным жизнь спас.

— В каком смысле спас?

— В прямом. Кабы он тогда полицая из вальтера с одного выстрела не уложил, лежали бы сейчас под фанерной звездой на двоих. А оно там, говорят, врозь — тесно, а вместе — скучно.

— Васька. Спас тебе жизнь. Из вальтера, — пробормотал потрясенно Кудрявцев, стараясь изо всех сил сохранить равнодушное выражение лица.

— Ты чего, Володя?

— Да это я так. Мысли вслух.

— Понятно, щи скисли — остались токма мысли. Ладно, поскольку с ужином мы с тобой, похоже, пролетаем, давай хотя бы по пятьдесят капель примем. За встречу.

С этими словами Хромов достал из-за пазухи флягу и стал развинчивать пробку.

* * *
В дверь постучали, и Кудрявцев отвлекся от воспоминаний, возвращаясь в настоящее.

— Войдите… А, черт! Минуту!

Он прошел через кабинет и повернул ключ в замке.

— Извините, Владимир Николаевич, я тут бумаги принес, на подпись.

— Да-да, Олег Сергеевич, проходи…

Кудрявцев подмахнул принесенные документы, практически не вчитываясь.

Мысли его по-прежнему витали там, в далеком прошлом.

— А это ваш билет. Завтра, «Красная стрела», 6-й вагон. Правда, верхняя полка.

— Ничего страшного. Как-нибудь взгромоздюсь. Или «ждусь»? Как правильно?

— Честно говоря, не знаю.

— Про Ярового выяснили?

— Так точно. Как мы и предполагали, вышел в отставку.

— Давно?

— Не очень. В 1957-м. Вот, я вам записал, домашние адрес и телефон. Правда, ленинградцы сказали, что лето он предпочитает проводить за городом. На даче, с внуками.

— С внуками? Ай, молодец, Пашка. У тебя все, Олег Сергеевич?

— В общем, да. Правда… Тут, Владимир Николаевич, такое дело. Даже не дело, а так, информация к размышлению.

— Давай без прелюдий. Коли есть информация — валяй размышляй.

— У майора Никодимова источник в антикварном салоне на Арбате имеется. Так вот он проинформировал, что вчера туда заходил некий блатарь Гога — приносил кое-какие вещички на реализацию. При этом вскользь интересовался уровнем цен черного рынка на живопись Айвазовского.

— В свете недавнего обноса в Охотном Ряду звучит интригующе.

— О чем и речь! — воодушевился Марков. — А поскольку оно нам как бы не по профилю, Никодимов интересуется: может, скинуть информацию милицейским смежникам?

Кудрявцев удивленно призадумался.

Странное дело: за последние несколько дней тема с картинами Айвазовского на его горизонте всплывает уже третий раз. Интересно, в данном конкретном случае срабатывает ли золотое правило про «первый раз — случайность, второй — закономерность, а третий — тенденция»?

— Давай-ка, Олег Сергеевич, пока попридержим.

— Как скажете.

— Майору Никодимову вынеси устную благодарность за проявленную бдительность, а затем поставь задачу выяснить: что там за Гога такой, чьих будет и какого рода вещички сдал на комиссию?

— Хорошо, Владимир Николаевич, сделаем.

Порученец удалился.

Дождавшись его ухода, Кудрявцев, уже безо всяких дежурных терзаний совести, налил себе еще рюмку, залпом опрокинул и прошел к окну, из которого открывался потрясающий вид на Лубянскую площадь и на Центральный детский магазин.

Детский…

Сколько Юрке было тогда, в мае 1942-го? Почти четырнадцать. По нынешним, мирным, меркам — еще ребенок. Да только этому ребенку к его четырнадцати столько довелось пережить, сколько у иного за всю жизнь не наберется. Обидно только, что отныне ничего другого не остается, как только кусать локти и сожалеть, что история с чудесным воскрешением Юры Алексеева случилась слишком поздно. Факты — вещь упрямая: Юрка сделался уголовником. Вором. А черного кобеля, как известно, не отмоешь добела.

Разумеется, своей доли вины за случившееся с Юрой Кудрявцев с себя не снимал — признавал полностью. Признавал, так как по всему выходило, что в те первые послевоенные годы он повел себя на редкость непрофессионально. Ольгу отыскать хотя бы попытался, жучару Самарина вычислил и хорошенько прищучил, но вот Юрку…

Будто какое затмение нашло. У Кудрявцева, выслужившего к тому времени (и отнюдь не на паркете!) чин подполковника, даже мысли не возникло попробовать поискать парня под его подлинным именем. Ему казалось, что тогда, в мае 1942-го, в момент последней их встречи, он сумел убедить парня, что в сложившихся обстоятельствах взятое им имя Васьки Лощинина во всех смыслах удобней и безопасней.

* * *
— …Что ж, Юра, коли оно так, нам с тобой ничего другого не остается, как надеяться. Надеяться и верить, что Самарины благополучно перебрались на Большую землю и смогли более-менее сносно устроиться.

Ближе к ночи, когда Михалыч отправился проверять посты, временно предоставленный сам себе Кудрявцев отыскал в лагере Юркино лежбище и отвел его на озеро, подальше от посторонних глаз и лишних ушей — пошептаться.

— Да, насколько я понял из твоего сбивчивого рассказа, после их отъезда ты решил поселиться в квартире Самариных. А почему?

— Мне оттуда было гораздо ближе на работу ходить. В мастерские, к Федору Михайловичу. Но как раз в ТОТ день, после смены, я пошел на Рубинштейна. Хотел забрать из дома книги ненужные, на растопку. У Самариных к тому времени ничего не осталось. А у нас, вы же помните, какая огромная библиотека у дедушки была?

— Как же, помню. Знатная.

— Подхожу я почти уже к самой арке. Вдруг слышу, из окна дома напротив, куда бомба попала, и его после этого расселили, окликает кто-то. По имени. Оборачиваюсь, Гейка в окне маячит и рукой машет, мол, иди сюда. Ну я и пошел. Поднимаюсь, а он скрюченный весь от холода, синий, как покойник. Оказывается, он меня там с самого утра высматривал, поджидал.

— И зачем ты ему так сильно понадобился?

— Сказал, ищут его. Милиция. Что мусора… ой, извините!

— Ничего, продолжай.

— Что милиционеры устроили облаву и всю их ватагу на месте покрошили. Мол, пленных не брали и не собирались.

— Но он, получается, улизнул?

— Да. Сказал: «Кишка у них тонка, Гейку Равилова поймать». Что теперь ему нужно пересидеть пару дней, пока активно искать перестанут. А потом, говорит, «на рывок уйду, из города».

— Уйду? Однако оптимист твой приятель.

— Он мне не приятель — просто знакомый. Но я тоже, помню, удивился сильно. Говорю: как это, через линию фронта, что ли? А он мне: я, мол, тропу заветную знаю. По ней можно кордоны обойти — и наши, и фашистские.

— Тропу заветную? Очень интересно.

— Якобы им про нее диверсант один проболтался. Я обалдел, спрашиваю, настоящий диверсант? А он: ну не игрушечный же! Давай, говорит, вопросы потом, а сначала погреться. Я ему: ну пошли. И вот тогда он наклонился, разгреб несколько кирпичных осколков, а под ними — вальтер. Нет, я тогда еще не знал, как эта модель правильно называется. Мне Гейка объяснил.

— А он, часом, не объяснил, откуда пистолет?

— Сказал, что того самого диверсанта вальтер. Но я ему не поверил. Гейка, он такой — и соврет, недорого возьмет. А я раньше никогда настоящего пистолета в руках не держал. Вот и попросил посмотреть. Он дал. Я ему: можно я с ним, с пистолетом то есть, похожу немного? Хотя бы до квартиры? А он посмеялся — ладно, походи, коли охота. Вот так у меня вальтер в кармане и оказался. Ну а дальше вы теперь знаете.

— Да уж, история презанимательная. Такую захочешь — не сочинишь.

— Дядя Володя. А можно спросить?

— Спрашивай. Мы ведь сейчас с тобой на равных исповедуемся.

— А как вы сами в ту ночь в нашей квартире оказались?

— Можешь назвать это роковым стечением обстоятельств. Я именно в тот день в Ленинград вернулся на пару суток. Двинул к себе на квартиру с одним желанием — соснуть пару часиков. Подхожу, а дома-то и нет — разбомбили. Бегать по знакомым? Поди угадай: кто жив, кто уехал? Вот я и направился к вам. Опять же продукты с собой имелись. Решил: прогоните — так хотя бы едой вам помогу. Так оно в конечном итоге и получилось.

— Извините, дядя Володя. Я не хотел рыться в ваших вещах. Это всё Гейка.

— Да ладно, чего теперь. Короче, стучусь — не открывают. Думаю, мало ли что могло случиться? Надо бы глянуть. Открыл дверь.

— А как же? Без ключа-то?

— Да ваш замок перочинным ножом открыть можно. Зашел — никого, буржуйка холодная. А сил просто никаких не осталось. Рухнул на кровать. Решил: подремлю немножко и пойду к руководству докладываться. А сам вырубился по полной программе.

— Теперь понятно.

— А возвращаясь к тому, с чего начали… Поступок твой эмоциональный, я где-то понимаю и извиняю. Хотя одобрить, извини, никак не могу. Пройди тогда пуля на пару сантиметров пониже…

— Дядя Володя!

— Ладно, забыли. Значит, ты у нас теперь Василий Лощинин?

— Да.

— А документ этот — он откуда у твоего Гейки взялся?

— Не знаю. А у него самого теперь не спросишь. Гейка, он на минном поле…

— Я в курсе, Хромов мне рассказывал. К слову, ты, Юрка, Михалыча держись. Он хороший мужик. Надежный.

— Я знаю. Дядь Володя, а Хромов тоже чекист?

— А почему ты решил?

— Ну вы с ним знакомы. Опять же, слышал, ребята про что-то такое шептались. Что его специально к нам в отряд, по линии НКВД, забросили.

Кудрявцев поспешил уйти от скользкой темы и повернул затянувшийся ночной разговор в другую плоскость:

— Да это не суть важно. Давай лучше о тебе поговорим. Я тебе, как старший товарищ и как человек, который… Ну, в общем, которому небезразлично твое будущее и будущее твоей сестры, настоятельно советую: раз уж таким боком оно все обернулось, про Юру Алексеева забыть надо. Будем считать, что тот, прежний, в блокадном Ленинграде погиб. Так оно лучше.

— Для кого? Лучше?

— Вопрос резонный. В первую очередь, для тебя самого. Назвался Василием Груздевичем Лощининым, так и не вылазь теперь из кузова. Хотя бы до конца войны.

— А потом что? Когда война кончится?

— А для этого самого «потом» всем нам еще надо будет крепко постараться. И при этом неплохо бы самим в живых остаться.

— Я слово дал Ольге, — твердо сказал Юрка. — Что найду и заберу ее у Самариных.

— Тем более. Значит, обязан сдержать слово. В свою очередь, если сам жив буду, помогу. Найти. Договорились?

— Договорились. Дядя Володя, а вы теперь у нас в отряде останетесь?

— Нет. У меня, Юра, собственное задание имеется.

— Не Юра, а Васька.

— Замечание по существу. Тебя, понимаешь, воспитываю-наставляю, а сам… Да, слушай, а тебе перед смертью бабушка ни про какие тетради случайно не рассказывала?

— К сожалению, нет. А что за тетради?

— Да так. Похоже, теперь это уже неважно.

И тут Юрка задал вопрос, от которого Кудрявцеву резко сделалось не по себе:

— Владимир Николаевич. А маму мою… её в самом деле грабители убили?


— Ты ее?!.

Кудрявцев не смог докончить страшной фразы.

— Ну, положим, не Я — а ТЫ! — беспристрастно уточнил Хромов. — Знаешь, как говорят: не виновата курочка, что грязновата улочка?

— Ты!.. ТЫ! — В бессильной злобе Володя сжал кулаки.

Мимо них, на противоходе пролетела карета скорой помощи.

— Оперативно подъехали, — машинально отметил водитель.

— Савченко, остановите машину!

— Зачем?

— Да поймите вы! Я… я должен!

— Чего ты должен?

— Должен увидеть ее! В последний раз.

— Ой-йо… — страдальчески закатил глаза Михалыч. — Встречал я на своем веку придурков, но чтоб таких… Савушка, а вот теперь, пожалуй, подбрось угольку.

— Щас сделаем…


— …Владимир Николаевич, дядя Володя, что с вами?

— Ничего, все в порядке. Да, Васька, именно так и было. Грабители.

— А вы не знаете, их потом нашли?

— Нашли, судили и расстреляли.

— Ты чего это, Володя, такие ужасы ребенку на ночь рассказываешь? — Из темноты к ним вынырнул Хромов. Заставив обоих: и старого, и малого — вздрогнуть от неожиданности.

— Кого и за что расстреляли?

— Да это мы так, Михалыч. Сидим с Василием, свежим воздухом дышим и байки друг другу травим. Ну а ты как, мороз-воевода? Обошел дозором владенья свои?

— Обошел. Чуть ноги не переломал по темноте. Васька, ты вот что, время позднее, давай-ка шагом марш на боковую. Мне тут с Владимиром Николаевичем тоже охота байки потравить.

— Хорошо, дядь Миша. Спокойной ночи.

— Спокойной-спокойной.

— До свидания, Владимир Николаевич.

— Счастливо, Васёк.

Юрка направился на базу.

— Хороший парнишка, правда?

— Хороший, — рассеянно подтвердил Кудрявцев.

— А ты чего такой, будто пыльным мешком ушибленный?

— А что, и в самом деле заметно?

— Более чем.

— Возможно, я сейчас совершаю большую ошибку, но… Я должен сказать тебе одну вещь, Михалыч. Но сперва дай мне слово, что все, мною поведанное, останется между нами.

— Володя, ты меня пугаешь. К чему весь этот пафосный церемониал?

— И все-таки. Дай слово.

— Да пожалуйста. Даю.

— Спасибо. А теперь садись. Кстати, ты махорочкой не богат? А то курить охота, аж скулы сводит…

* * *
— Слышь, Шаланда!

— Чего тебе?

— Я вчера с барыгой одним, с Арбата, за картину нашу побазланил. За Айвазовского.

— Ты, Гога, совсем дурак или как? Словесный понос словил? Барон что говорил? Картину он сам пристроит, тебе до нее касательства нет.

— Да пока ленинградец ее пристраивает, мы десять раз сесть успеем.

— Типун тебе на язык! Бо́тало!

— Между прочим, этот твой Барон, по ходу, нарочно нам пургу гнал.

— Какую пургу?

— Помнишь, он тогда, в машине, обмолвился, что Айвазовский, типа, на три тыщи тянет?

— Помню. И что?

— А мне мой человек с Арбата шепнул, что меньше чем за четыре и разговору быть не могёт. Вот я и меркую: тыщонку ленинградец зажилить задумал. Хочет на серости нашей подзаработать. Типа, дурика авторитетного включил.

— А больше тебе твой человек ничего не сказал?

— Нет.

— Тогда я скажу. Если ты, Гога, еще раз кому-то, как-то, когда-то за этого Айвазяна шепнешь, я тебе самолично кадык вырву! Осознал? Всю важность политического момента?!

— Я ж думал, чтоб как лучше. Для всех.

— Ты бы поменьше думал, Гога. И вот тогда оно, в самом деле, лучше будет. Для всех. Ну че набычился? Все, хорош порожняк гонять: давай дым в трубу, дрова в исходное. И метнись-ка ты лучше за поллитровочкой, пока гастроном не закрылся.

Глава пятая

О Перми Барон наверняка знал три вещи. А именно:

— неоднократно слышанную в лагере поговорку «Пермяк — соленые уши»;

— через Пермь протекает река Кама;

— еще не так давно Пермь именовалась более привычным Молотовым[38].

На этом его твердые познания о столице Среднего Урала, по сути, заканчивались.

В силу географического расположения города, мнилось Барону лицезреть по прибытии на место нечто навроде Галича, исключительно провинциальное. Только размером позначительнее да «лицом посмуглее», с эдакой азиатчинкой в фасадном прищуре. А потому, выгрузившись на станции Пермь-I, он оказался изрядно поражен и архитектурным изяществом вокзального здания старинной, конца девятнадцатого века постройки, и помпезно-столичным сталинским ампиром нового речного вокзала, и великолепным видом на Каму.

К слову, очень необычное, интересное решение: выходишь из поезда, переходишь дорогу и — пожалуйста, можешь пересаживаться на теплоход. В довоенном детстве Барон обожал водные прогулки с родителями и Олькой по Неве и Финскому заливу. Правда, таковые случались редко. Чаще же всего он просто ходил на набережную и, стоя у гранитного парапета, завистливо смотрел на людей, которые проплывали мимо, радостно размахивая руками или платочками. И в эти минуты маленькому Юрке казалось, что таким вот бесхитростным способом эти счастливые люди издеваются персонально над ним…


Напитавшись первыми впечатлениями, Барон заприметил на привокзальной площади киоск «Горсправки» и направился прямиком к нему. Отстояв очередь, он сунул голову в окошечко, уткнувшись взглядом в пышный бюст работницы сферы информационных услуг. Лица работницы было не разглядеть, так что определить возраст оказалось делом затруднительным.

— Доброе утро, девушка.

— Я вам не девушка.

— Ну извините. Обознался. Будьте любезны, уважаемая, мне нужен адрес Алексеевой Ольги Всеволодовны, 1936 года рождения.

— Ждите…

«Уважаемая» принялась рыться в своих картотечных ящичках, шустро шевеля пухлыми пальцами. Так, словно бы купюры пересчитывала.

— Нет. По таким данным у меня ничего нет.

— Как нет? А вы не ошиблись? Должна быть!

— Гражданин, у нас ошибок не бывает.

— А почему сразу гражданин? Не товарищ?

— Да какая разница?

— Не скажите, разница очень даже великая. Ну да, как сказал классик, «не знай сих страшных слов, Светлана»[39].

— Я вам не Светлана — меня Тамарой зовут.

— Очень приятно. Тамарочка, а посмотрите тогда на имя Воейкова Ольга? Тоже 1936-й. Отчество, возможно, Петровна.

— Возможно. Что за народ пошел: найди то, не знаю что… Воейкова есть. Живет в Мотовилихе.

— Где-где?

— Это район у нас такой.

— Понятно. Будьте любезны, на бумажечке мне черканите. Кстати, далеко это от вокзала?

— Не близко. Вот, держите адрес. А как туда добраться, спросите у людей. На трамвайной остановке.

— А что, такси туда не ходят?

— Чего ж не ходить? Коли народ деньги платит.

— Мерси.

— Не мерси, а десять копеек с вас.

— Без проблем… Ах да, чуть не забыл, мне ведь еще один адресок потребен. Так что вот вам сразу двадцать. Гулять так гулять.

— Кого искать?

— Самарин Евгений Константинович. А вот год рождения запамятовал. Но за полтинник ему точно.

— «Полтинник». Вообще-то, по неполным данным мы справок не даем.

— Тамарочка! Уважаемая! Всецело на вас уповаю. Тем более что у вас — ошибок не бывает.

— Ладно уж, ждите.

— Жду. Жду ответа, как контролер билета.

— Гражданин, вы меня отвлекаете.

— Молчу-молчу.

— Повезло вам, всего один такой имеется.

— Так мне больше и не нужно.

— Самарин Евгений Константинович, 1904 года рождения. Этот, наоборот, совсем близко живет, в самом центре. Держите адрес.

— Благодарю. Тамара, вы потрясающе любезная и столь же эффектная женщина.

— Гражданин! Вы мне тут не хулиганьте!

— И в мыслях не было.

Барон подхватил чемоданчик и отправился на стоянку такси.

А вот здесь очередей не наблюдалось. Похоже, сей вид общественного транспорта большой популярностью среди пермяков не пользовался.

— Шеф, свободен?

— А куда ехать?

— Молоти… ха? Тьфу. Вот сюда, короче, — Барон сунул бумажку с адресом откровенно скучающему водителю таксомотора.

— Не-а, не поеду. Далеко, а у меня скоро пересменок.

— Плачу два счетчика.

— Ну разве в виде исключения, — оживился водила. — Загружайтесь.

В общем, по замашкам и аппетитам пермские таксисты ничуть не отличались от ленинградских или столичных. Что у тех, что у этих — губа титькой…

— Приезжий?

— Да, — коротко ответил Барон, изрядно утомленный за последние несколько суток подобным вопросом.

— Откуда будете?

— Из Ленинграда.

— Так ведь ленинградский вечером приходит?

— А я, дружище, спешу жить. Кстати, по пути возле цветочного магазина тормозни. Надеюсь, имеются у вас такие?

— Обижаете. А вам, стесняюсь спросить, для каких целей?

— А пермяки, стесняюсь спросить, все такие любопытные? Или через одного?

— Просто у нас в магазинах цветы, в основном, трех типов — для тещи, для возложения или смешанный.

— Любопытная классификация. Изложи?

— Фикусы для тещи, красные гвоздики — на могилку или к памятнику, когда праздник или свадьба.

— А смешанный?

— Те же гвоздики. На могилку тещи.

— Смешно.

— Я к тому, что у моей, опять-таки, тещи домик с участком, в частном секторе. У нее там и розы, и мимозы, и черта в ступе. Если есть желание, можем проскочить. Небольшого крюка, конечно, дадим, зато она вам такой букет замастырит — любо-дорого.

— Ладно, уболтал, черт языкастый, закладывай своего крюка. А вообще — опоздал ты, парень, родиться. Тебе бы при НЭПе жить. Потому как коммерческая жилка налицо. Да и на лице тоже.

— Чего у меня на лице?

— Я говорю, рожа у тебя больно хитрованская…

* * *
Давненько у Евгения Константиновича не было такой скверной ночи.

Его мучили кошмары — рваные, сюжетно размытые сны калейдоскопически сменяли друг друга, но главные персонажи в них неизменно оставались прежними. То были люди, которых Самарин, казалось бы, давно и прочно удалил, вымарал из памяти, к чертовой матери. И вот именно этой ночью все они, скопом, заявились, напоминая о себе и получая наслаждение от его мучений. А уж когда в последнем сновидении в служебный кабинет Самарина ввалился чекист Кудрявцев, с засученными рукавами и в заляпанном кровью мясницком фартуке, и заявил, что отложенный до времени смертный приговор будет приведен в исполнение немедленно, Евгений Константинович проснулся с криком и до самого утра более не сомкнул глаз.

Таким его и застала супруга Надежда — измученным, страдающим, в холодном поту и в луже мочи. Застала и предсказуемо получила в свой адрес порцию визгов и оскорблений — надо же было хоть на ком-то сорвать свою беспомощную злость. Молча выслушав хамскую тираду, Надежда привычными, отработанными движениями раздела и обмыла мужа, переодела его в чистую пижаму, пересадила в кресло, сменила постельное белье и, сообщив, что завтрак будет подан через двадцать минут, поспешила убраться из комнаты. С ее уходом Евгений Константинович весь как-то сник, обмяк, а после и вовсе разрыдался от жалости. Не к супруге — к себе.

Самарин никак не мог смириться с тем, насколько несправедливо обошлась с ним судьба. Два десятилетия назад он, человек переживший ужасы первой блокадной зимы, почти одномоментно потерявший дочку и жену, умудрился не просто начать новую мирную жизнь, но и состояться в ней, вымостив карьерную дорогу. С некоторых пор глядя на мир исключительно с высоты прожитых лет и своего служебного положения, Евгений Константинович и помыслить не мог, что капризы иногда оказываются жестоки настолько, что буквально в один миг выбрасывают тебя из прежней устоявшейся, размеренной жизни безо всякого права на возвращение.

Еще каких-то восемь месяцев назад Евгений Константинович занимал должность директора промкомбината, имел служебную «Победу», был авторитетен, уважаем и «вхож». Трехкомнатная квартира в центре, дача на берегу Чусовой, сын от второго брака — призер математических олимпиад и лауреат конкурсов юных скрипачей. Что еще нужно для того, чтобы достойно встретить заслуженную персональную пенсию? Но тут — инсульт, больница, полный паралич правой стороны, частичная утрата речи, кресло-каталка и утка для большой и малых нужд. Почему?! За что?!

Отныне жизнь для Евгения Константиновича потеряла всякий интерес. Да и какая это жизнь? Помнится, отец в молодости наставлял его, предупреждая, что судьба, как правило, недодает человеку. Самарин навсегда запомнил эти его слова, но теперь считал, что судьба ему не просто недодала — она его цинично ограбила.

В какой-то момент вволю нарыдавшемуся Евгению Константиновичу до кучи неприятно припомнился нынешний ночной кошмар. Было в этом сновидении нечто жуткое, мистическое, ибо ровно десять лет назад, день в день, Самарин во второй раз (и, хочется верить, он же последний) повстречался с Кудрявцевым. Тогда, 19 июля 1952 года, Владимир бесцеремонно, безо всякого предупреждения ввалился в его служебный кабинет в форме подполковника МГБ, закрыл дверь на ключ и снял трубку с телефонного аппарата — «чтоб не мешали разговору».

А разговор тогда случился долгий и исключительно неприятный. Самым ужасным было даже не то, что милейший молодой человек Володя, эпизодический персонаж из случайного предвоенного застолья, оказался чекистской шишкой. Более всего Евгения Константиновича поразила чрезвычайная, немыслимая осведомленность Кудрявцева обо всех нюансах и обстоятельствах эвакуации Самариных из блокадного Ленинграда. Такие подробности, кроме него самого, могли знать лишь несколько людей, которых Евгений Константинович прочно числил по разряду мертвых.

Итогом разговора сделалось вынужденное частичное признание Самарина. Зафиксированное им собственноручно в виде объяснительной, причем назначения сей бумаги Кудрявцев пояснять не стал. Просто молча и внимательно прочел текст, аккуратно сложил листок, убрал его во внутренний карман кителя, а потом посмотрел на Евгения Константиновича ТАК, что у того поджилки затряслись. Это ведь сейчас на дворе относительно спокойные, мало не либеральные времена. А тогда, при живом еще Сталине, человеку с такими погонами и полномочиями раздавить в ту пору ничтожного начальника ничтожнейшего стройтреста было не сложнее, чем высморкаться.

Так что позднее Самарин не раз мысленно благодарил Бога (или черта?) за то, что тот дал ему силы относительно быстро отойти от первоначального шока и на ходу сочинить убедительную, как ему казалось, версию приснопамятных событий февраля 1942-го. Такую, где вина самого Евгения Константиновича хотя и частично присутствовала, но по факту нивелировалась печальным стечением роковых обстоятельств.


19 июля 1952 года, Молотов (Пермь)

— Поначалу все было нормально, разве что холод жуткий. Нас ведь везли по Ладоге в открытых кузовах. Представляете, Владимир Николаевич, какая дикость?

— А вам, Евгений Константинович, желалось на персональном авто?

— Просто мне казалось, что для подобных перевозок вполне можно было приспособить, например, автобусы.

— Ну да, ну да. Вы, товарищ бывший старший кладовщик, помнится, всегда любили жить с комфортом.

— Я вас не понимаю. А при чем здесь бывший старший?

— Ну хотя бы при том, что, не случись война, мы бы вас, товарищ Самарин, посадили прочно и надолго. Ладно, то, как говорится, дела давно минувших дней. Рассказывайте дальше.

— К-хм… В общем, выехали мы. Прошло, по моим подсчетам, около часа, как вдруг, невесть откуда, появились фашистские самолеты и принялись расстреливать нашу колонну. В которой было, если не ошибаюсь, шесть бортовых полуторок…


Самолеты летели на бреющем. Один из них кружился над колонной так низко, что при желании можно было рассмотреть лицо летчика, его зловещий и одновременно торжествующий оскал, с которым он сбрасывал бомбы и расстреливал в упор из пулемета бросившихся врассыпную людей. Пули свистели, цокая по металлу кабин и насквозь прошивая доски бортов. Одна из бомб ударила прямо перед головной машиной, и та, не успев затормозить, въехала в полынью. По счастью, ушла под воду не сразу, а лишь через несколько секунд. За которые двое расторопных бойцов успели выбросить» из кузова нескольких детей…


— Началась неразбериха, суета, подлинная паника. Я бросился к Люсе и к девочке. Помог им выбраться из кузова на землю, вернее, на лед, и стал уводить подальше от грузовика. Надеясь, что самолеты нацелились, в первую очередь, на машины…


Их полуторка шла в колонне четвертой. Едва водитель остановил машину, Самарин в паническом страхе перемахнул через борт и сломя голову бросился прочь. Людмила подхватила на руки испуганную Оленьку, спрыгнула с нею на снег и неловко упала, подвернув ногу. Нашла силы подняться. Прятаться было негде — кругом простиралась сплошная ледяная, местами уже обагренная кровью равнина. Заметно прихрамывая, женщина понесла девочку просто подальше от грузовика, проваливаясь в снег едва не по колено.

Тем временем очередное звено самолетов приблизилось к колонне, и снова зачастили-застрекотали пулеметы. И тогда Людмила в отчаянии бросила Оленьку перед собой на снег, а сама упала сверху, закрывая детское тельце своим телом. Она успела — уже в следующую секунду пулеметная очередь, выбивая маленькие фонтанчики крови, прошила спину Людмилы.

Люся Самарина сделала все, что смогла, и даже более того — не сумев спасти жизнь дочери собственной, она подарила жизнь дочери своей подруги.


— Казалось, этот кошмар никогда не закончится. Наконец, они улетели, и я увидел лежащую рядом с собой Люсю. Мертвую. Я… Вы… вы даже представить себе не можете, Владимир Николаевич, что я испытал в ту ужасную минуту.

— Отчего же? Могу. Представить.

— Но, слава богу, хоть девочка осталась жива.

— То есть Ольгу не задело? Даже не ранило?

— Нет, обошлось. Вот только с нею случилось что-то навроде шока — она перестала говорить. Представляете? То всю дорогу щебетала, несла какие-то детские глупости. И вдруг — как отрезало. Верите-нет? Я думал, у меня сердце разорвется, на нее глядючи.


Посчитав свою задачу выполненной, вражеские самолеты улетели, сопровождаемые запоздалым ответным огнем наших зениток.

Из шести вышедших на маршрут грузовиков на ходу остались только два. Старший колонны принял решение собрать в них детей, женщин с грудными младенцами и раненых и как можно скорее отправить их на Большую землю. Остальным предстояло остаться в ожидании прибытия нового транспорта. И пока мужчины пробивали в снежной целине объезд полыньи, в которой затонула головная полуторка, началась погрузка, сопровождаемая истошным детским плачем и женскими причитаниями.

Самарину совсем не климатило несколько часов проторчать на морозе. Подхватив на руки Оленьку и не забыв при этом про оба счастливо уцелевших чемодана, он решительно протиснулся к грузовику.

— Товарищ начальник! Я… я не могу отправить дочку одну. У нее шок, и она, кажется, тоже ранена. Ее надо срочно к врачу.

— А почему вы, а не?.. Где ваша жена?

— Она погибла.

— Сочувствую.

— Так как же, товарищ начальник? Очень уж плоха девочка наша.

— Ну хорошо. В порядке исключения, раз уж и девочка тоже… Грузитесь. Э-э! Да бросьте вы уже свое барахло! Тут людей сажать некуда, а он!..

Самарин покорно поставил чемоданы на снег и подсадил Оленьку к борту, где ее приняли дети постарше. Дождавшись, когда начальник колонны отвернется, он ловко забросил в кузов один из чемоданов (самый ценный, с продуктами и с тщательно спрятанной Юркиной «платой за проезд») и шустро, что та обезьяна, вскарабкался следом.

— Алексеич! — через пару минут крикнул водителю старший колонны. — Всё! Полны коробочки! Трогай!

Две полуторки, провожаемые тревожными взглядами остающихся взрослых, отправились в путь, осторожно огибая место гибели головной машины.

— Ленинградцы! Приказываю отставить сырость! Через три-четыре часа машины вернутся и доставят вас к вашим чадам. А пока — разбирайте борты, станем костры разводить. Иначе доставлять некого будет. Замерзнем на хрен!


— По прибытии оказалось, что перебраться на другой берег Ладоги — это даже еще не полдела, а четверть. Почти двое суток мы провели на станции. Холод, жрать нечего. Поезда, которые в тыл, сплошь санитарные, гражданское население не сажают. Но я чувствовал ответственность за судьбу больного ребенка. И когда на станцию прибыл очередной эшелон, решил снова попытать счастья.


Перешагивая через железнодорожные пути, Самарин шел к санитарному поезду, волоча за руку Ольгу. Малышка не поспевала за взрослым: хоть и старательно шаркала-семенила ножками, но постоянно спотыкалась, раздражая Самарина и этим, в частности, и самим фактом своего существования, в целом. Еще бы! В одночасье сделаться вдовцом с чужим ребенком-хомутом на шее, положеньице — хуже не придумаешь.

Левая рука Евгения Константиновича крепко сжимала ручку чемодана, с которым он не расставался ни на минуту…

— Стой! Гражданским лицам не положено! Эшелон санитарный.

— Товарищ боец! Вы нам не подскажете: в каком вагоне начальник эшелона?

— Товарищ Потапова?

— Да-да, именно.

— А вам она зачем?

— Нас к ней направил. Начальник станции, — соврал Самарин.

— Ну, если направил, тогда третий вагон с головы.

— Огромное вам спасибо. Идем, Лёлечка…


— Начальником поезда оказалась тетка лютая. Эдакая баба с яйцами. Вам наверняка знаком, Владимир Николаевич, подобный типаж?

— Знаком.

— У такой даже снега зимой не допросишься. Так что в процессе нашего непростого общения я несколько раз менял тактику: сначала требовал, взывал к совести и к клятве Гиппократа, затем унижался, практически бухался наземь и ползал перед ней на коленях. И в конечном итоге уломал…


— Товарищ Потапова! Но вы же врач! Вы же понимаете, что сейчас творится с дочкой! На ее глазах погибла мать, она сама чудом осталась жива. Посмотрите — у нее же дистрофия! Если бы вы только знали, какой ад творится в Ленинграде…

— Я знаю. И очень хорошо вас понимаю. Но, голубчик, у меня тяжелых раненых некуда девать. Уже не говорю за условно легкие случаи.

— Я… я отплачу. Честное слово, — озираясь по сторонам, Самарин сунул руку за пазуху и вытащил золотую цепочку с кулоном. Ту самую, что красовалась на шее Елены в тот день, когда дом Алексеевых впервые посетил Володя Кудрявцев. — Вот, это вам.

— Да как вам не стыдно! — негодующе вспыхнула военврач. — А еще ленинградец!

— Извините, — пряча и глаза, и цепочку забормотал Самарин. — Это… Это какое-то помешательство на меня нашло. Понимаете, я ради дочки… Я жене перед смертью слово дал, что довезу ее, спасу.

Военврач Потапова присела перед девочкой и ласково пожала детскую ладошку:

— Как тебя зовут, малышка?

Ольга с молчаливой, болезненной отрешенностью посмотрела на женщину, и, казалось бы, безнадежно израненное, давно огрубевшее сердце военврача переполнилось жалостью.

— Её зовут Лёля, — услужливо подсказал Самарин.

— Лёлечка, солнышко… Да, у девочки определенно шок.

Начальник эшелона выпрямилась, вздохнув, достала из планшетки клочок бумаги и огрызок карандаша, черканула несколько строк:

— Вот, с этой запиской проходите в первый вагон, там у нас чуть посвободнее, в основном неходячие. Удобств, разумеется, не обещаю, но до Молотова доберетесь. Как быстро, сказать не могу. В идеале дней через пять-шесть.

— Товарищ Потапова! Вы!.. Как хоть зовут-то вас, спасительница? Я за вас Богу молиться стану!

— Не стоит тратить время на такую ерунду. Если Бог в самом деле существует и допустил всё это, тогда я, скорее, обращусь к дьяволу. Лишь бы тот поскорее прибрал к себе Гитлера и всю его… — Военврач грязно выругалась. — Поторопитесь, товарищ Самарин, скоро отправляемся. До свидания, Лёлечка, поправляйся скорее…


— Казалось, уж теперь-то все самое страшное позади. Но, когда через двое суток мы остановились в Галиче, нас поджидало новое несчастье.

— Вас обоих? Или все-таки одну только Ольгу?

— Ах, не передергивайте, Владимир Николаевич. Тем более мне и без того непросто заново переживать события того рокового дня. Так я продолжу?

— Сделайте одолжение.

— Я строго-настрого приказал девочке не выходить из вагона, а сам пошел на станцию.

— Зачем?

— У нас заканчивались последние продукты, и я решил попробовать выменять у местных что-нибудь из съестного.


После долгих, мучительных колебаний, взвесив все возможные риски и последствия, Самарин, наконец, решился.

— Слышь, браток! — обратился он к лежащему на полке напротив безногому танкисту. — Мы, пожалуй, сходим с дочкой, прогуляемся. Надо бы ей свежего воздуха глотнуть.

— Завидую белой завистью. Только далеко не отходите. Я слышал, народ гутарил, что здесь недолго стоять будем.

— Пойдем, Лёля. Погуляем немножко, — потянул девочку за рукав Самарин.

Ольга послушно и молча поднялась, за эти два дня она так и не произнесла ни единого слова.

— Слышь, а чумодан-то тебе на кой? — удивился-хохотнул танкист. — Думаешь, свистнут? Не боись: тут у нас, в вагоне, такой народ подобрался, что далеко не унесут. И рады бы… — танкист резко посмурнел, — и рады бы, да не в чем. Уносить. И не на чем.

— Это я так, на всякий случай. Может, удастся у местных что-то из барахла на еду обменять, — нашелся с ответом Самарин…

Народу в станционном здании было столько, что яблоку негде упасть. (Иное дело — откуда бы здесь ему взяться, яблоку? В этом жутком и лютом феврале 1942-го?)

Евгений Константинович с трудом сыскал Ольге местечко на широком подоконнике и контрольно огляделся по сторонам: нет ли кого поблизости из их вагона?

— Посиди здесь, я скоро приду. А то, видишь, сколько людей? Как бы тебя, такую малявочку, случайно не затоптали…

Выйдя из здания вокзала, Самарин направился обратно к эшелону — но не к своему, первому вагону, а, наоборот, к самому дальнему, хвостовому.

— Вы куда, гражданин? — преградил дорогу незнакомый часовой. — Сюда нельзя, эшелон санитарный.

— Я в курсе, товарищ боец. Но я свой, еду тут. Вот у меня и пропуск имеется от товарища Потаповой.

— Это другое дело, — изучив бумагу, кивнул часовой. — Проходите, сейчас отправляемся.

Словно подтверждая слова бойца, паровоз дал хрипатый затяжной гудок, и Самарин торопливо взобрался по ступенькам на площадку вагона.

Прощально обернувшись на избушку вокзала, он подумал о том, что ничего зазорного в его поступке, если разобраться, нет. Как еще у него сложится там, на Урале, — Бог весть. А здесь о девочке, несомненно, позаботятся специальные службы. В конце концов, она у нас кто? Сиротка. А значит, самое место ей где? Правильно, в детском доме. Правда, немножко неудобно вышло с полученными от Юры драгоценностями. Но, согласитесь, глупо было бы оставлять их в карманах девочки? Все равно утащат. Если не воры, так те же работники специальных служб. Эти уж как пить дать!..


— К сожалению, ничего съестного мне раздобыть так и не удалось. А тут еще стоянку сократили — вскакивал в состав на ходу. Добредаю до нашего места, и меня огорошивают раненые: оказывается, девочка зачем-то вышла из вагона, а они, поскольку не ходячие, не смогли ее остановить. Можете представить мое состояние? Столько пережить, столько усилий приложить, а она…

— И вы, смирившись со случившимся, спокойненько покатили себе дальше, на восток?

— Владимир Николаевич! Как вы могли так скверно обо мне подумать?! Разумеется, я вышел на следующей станции. Но пока дожидался эшелона встречного, пока то-сё… Словом, в Галич попал лишь на следующее утро. Опросил на станции всех, кого только можно было, никто ничего не видел. И тут я понял, что случилось непоправимое: скорее всего, девочка вышла погулять, затем перепутала эшелоны и села не в тот поезд. Согласитесь, могло ведь такое быть?

— Могло еще и не такое. Быть, — двусмысленно подтвердил Кудрявцев.

— Вот такая, Владимир Николаевич, жуткая история приключилась, — предпочел не распознать двусмысленности Самарин. — А за какие грехи нам все это? Ума не приложу. А ведь я, верите-нет, собирался усыновить, вернее, удочерить девочку.

— Нет, Евгений Константинович, не верю.

— Напрасно вы. Поверьте, во всей этой истории я с самого начала действовал исключительно из самых лучших, самых искренних побуждений.

— Именно потому и приняли от Юры драгоценности?

— Да какие там?.. Так, пара цепочек, брошек да колечек копеечных. Да, я взял. Но, опять-таки, исключительно с той целью, чтобы иметь возможность выменивать на них продукты и лекарства для девочки.

— Немного же вы, в итоге, выменяли. Для девочки.

— Я прекрасно вас понимаю, товарищ подполковник. Конечно, самое простое теперь, по прошествии лет, во всем обвинить меня.

— Кажется, я вас пока еще ни в чем не обвинял?

— Но ведь подумали? Верно? Между тем смею заметить, что к тому моменту я всего за двое суток потерял двухсамых близких людей — жену и единственную дочь! Но даже и после этого сумел найти в себе силы спасти дочь совершенно постороннего человека. К тому же врага народа. Да-да, и не смотрите на меня, Владимир Николаевич, с такой укоризной. В конце концов, взятую на себя миссию я, по сути, исполнил — вывез девочку из блокадного Ленинграда на Большую землю. А все, что случилось после, есть не более чем роковое стечение обстоятельств…

* * *
— Прибыли. «Вот эта улица, вот этот дом».

Барон скосил глаза на счетчик, достал червонец.

— Держи, шеф, сдачи не надо.

— Премного благодарен. Букетик не забудьте.

Забрав с заднего сиденья роскошные свежесрезанные тещины розы, Барон выбрался из машины. Сердце его в эту секунду дрогнуло и сладко защемило от предстоящей встречи.

— Может, вас подождать? — Таксисту явно жаждалось максимально подоить в кои-то веки выгодного клиента. — Все-таки разгар рабочего дня. Ну как никого дома нет?

— У тебя же пересменок, шеф?

— Да ничего страшного. План важнее.

— Какая трогательная забота о родном предприятии. Хорошо, тогда минут пять и в самом деле обожди.

— То есть я пока счетчик не выключаю?

— Черт с тобой, не выключай, — усмехнулся Барон и прошел в подъезд…


Квартира Воейковых располагалась на первом этаже.

Барон остановился перед заветной дверью и утопил кнопку звонка — раз, другой, третий. Ответом была тишина.

И, странное дело, в эту секунду его вдруг охватило новое, абсолютно иной природы чувство — непонятной тревожности и вместе с тем облегчения от того, что дверь не открывают и, похоже, не собираются. Но тут за спиной щелкнули замки, и из соседней квартиры осторожно высунулась пожилая женщина в халате и шлепанцах:

— Мужчина, вы к кому?

— Да мне к Воейковым.

— А вы им кто будете?

— Старый друг семьи.

— К-хе, скажете тоже, старый. Да ты мне, милок, во внуки годишься.

— И тем не менее настолько старый, что, почитай, лет двадцать не виделись. С Ольгой.

— Напрасно звонишься, старый друг. Серафима, хоть и дома, все равно не откроет.

— Почему?

— Так ведь неходячая она. Давно уже. А Оленька на работе. Так что вечером приходи. Часиков после восьми, не раньше.

— Да не получится у меня вечером, проездом я в ваших краях, — убедительно изобразил досадливое Барон. — А вы, случайно, не знаете адреса? Работы Ольги?

— Так какой там адрес? Ейная малярная бригада сейчас на новой, Северной дамбе, в Егошихинском овраге трудится. Ограждения красят.

— Как вы сказали? Малярная?

— Ну да. А чего?

— Мне казалось, Ольга, она вроде как по художественной части пошла?

— К-хе, а много ты сейчас по художественной-то заработаешь? А Ольке надобно и себя с матерью прокормить, и лекарства купить. Опять же врачам: тут — сунь, там — сунь.

— Так ведь медицина у нас вроде как бесплатная?

— Ты, мил-человек, словно вчера родился. Это только которая бестолковая — бесплатная, медицина-то. А за толковую, будь любезен, готовь барашка в бумажке. Вот Олька и крутится за двоих. Институт рисовальный бросила, в маляры подалась. А куда деваться? Матерь — дело святое. А уж больная — и подавно.

— А далеко отсюда? Овраг этот?

— Да не особо. Гастроном в конце улицы видел? Дойдешь до него, там будет остановка. Сядешь на маршрут номер…

— Да я, наверное, лучше на такси. Чтобы времени зря не терять.

— А коли на такси, просто скажешь шоферу: к новому мосту через говнотечку. Через Егошиху то исть. Это у нас речушка такая, он поймет…

* * *
Хотя прошло не пять, а восемь минут, такси по-прежнему стояло у подъезда.

— Что? Как я вам и говорил? Дома нет?

— Да, шеф, ты оказался удивительно прозорлив, — подтвердил Барон, снова усаживаясь на переднее сиденье.

— Куда теперь двинем? Может, в гостиницу?

— Нет. Едем на некую Северную дамбу. Через некую же Егошиху.

— Не вопрос. А там чего?

— На месте разберемся.

— Егошиха — речуха знаменитая, — выруливая со двора, взялся пояснять таксист, плохо скрывая свою радость по поводу возвращения богатого клиента. — У нас легенды ходят, что, если идти вдоль русла, можно сыскать подземные ходы, чуть не в позапрошлом веке выкопанные. Правда, лично я, когда еще пацаном был, все там облазал и ни фига не нашел. Но легенда такая имеется. А еще говорят, недавно преступник завелся, и вот он-то как раз эти самые ходы сыскал. И знаете, до чего додумался? Переодевается натурально в черта, грабит на переходе через Егошиху прохожих, а потом в этих подземных ходах прячется. Большой оригинал. Говорят, милиция с ног сбилась. А еще был случай…

Таксист продолжал сыпать краеведческими побасенками.

Барон слушал их вполуха, иногда даже кивал невпопад, но все его мысли сейчас были сосредоточены на том самом, накатившем в подъезде чувстве тревожности. И потихонечку, на ощупь, он, кажется, начинал догадываться, откуда что взялось.

Ему повезло. Благодаря случаю, но случаю исключительно счастливому, его, по большому счету формальные, поиски сестры увенчались успехом. Осталось каких-то пять — десять минут, и встреча, к которой он шел долгих двадцать лет, состоится. Шел, не выбирая дорог, — напротив, это дороги выбирали его. Шел, движимый одной лишь надеждой, ибо что есть надежда, как не крайняя степень отчаяния? Но именно теперь, на расстоянии вытянутой руки до успеха, до чуда, явилось запоздалое осознание, что он не готов к этой встрече.

Ни морально, ни эмоционально. Ни — вообще никак.

Да, Барон достиг своей цели.

Вот только, как некогда шутил Хромов, ничто так не портит цели, как попадание.

В свое время эта фраза Юрку насмешила.

Сейчас — неприятно поразила своим пророческим подтекстом…

* * *
Остановившееся у въезда на дамбу такси вызвало предсказуемую ажитацию среди участниц дамского малярного коллектива. А уж когда из машины вышел интересный, неместного вида мужчина с роскошным букетом алых роз и направился прямиком к ним, работа по покраске грязных железных отбойников оказалась и вовсе парализована.

— Девки, гляньте, какого мужчинку к нам ветром надуло!

— А букетище! Как у жениха.

— Интересно, и к кому это он женихаться идет? Мы все вроде как бабы замужние?

— А вот и не все! У нас Олька имеется, заневестившаяся!

— Олька, слышь? Это, случаем, не по твою душу весь такой красивый прикатил?

— Да ну вас, балаболки! — недовольно отмахнулась Ольга и, бросив беглый взгляд на незнакомца, снова принялась орудовать кистью.

— Мужчинка! Костюмчик испачкать не опасаетесь? — игриво поинтересовалась у Барона одна из барышень. Судя по возрасту и нахрапистости, бригадирша. — Химчистка-то далече.

— Э-э-э, красавица! Костюм — дело наживное. Замараем — новый купим.

— Слыхали, девки? Никак миллионера в наши края занесло? Мужчина! А может, вы лучше на что другое деньги потратите? А пиджачок я вам и сама отстираю. Опосля.

— Ох, не доводи до греха, красавица!

— А грех, извиняюсь, это когда ноги вверх?

— Он самый. А ноги опустил — грех и простил, — парировал Барон.

— Ой, не могу, девки! До чего ж озорной, муж-чинка-то!..

Бригадирша, похоже, положила на него глаз и была не прочь продолжить взаимные словесные пикировочки. Да только у Барона, наконец опознавшего среди цветникового бабьего великолепия Ольгу, резко отбило всякую охоту продолжать балагурить.

Миновав сбившихся в стайку малярш, он приближался к работавшей наособицу сестре, и оставшиеся за его спиной женщины, будто инстинктивно почувствовав серьезность и значимость момента, как-то сразу притихли и насторожились.

Оно так: женская догадка даст сто очков форы мужской уверенности.

* * *
Да, это была она. Ольга.

Взрослая, высокая, с большими печальными глазами. Глазищами.

Очень похожа на мать. Такие же выразительные и красивые скулы, ямочка на подбородке. Даже в заляпанном краской комбинезоне и в тяжелых мужских ботинках она выглядела словно изящная фарфоровая статуэтка.

Обручального кольца на пальце нет. Впрочем, это еще ничего не означает. Трудно представить, что такая симпатяга — и обойдена мужским вниманием.

Но — Бог ты мой! Как же она похожа на мать! С ума сойти, как похожа!

Барон остановился метрах в трех от Ольги, повернулся вполоборота и неуклюже, словно банный веник, пихнул под мышку букет.

Слегка подрагивающими пальцами достал папиросу.

Не сразу, лишь после двух подряд сломанных спичек, прикурил и демонстративно уставился взглядом в утесы, под которыми лежала узкая заболоченная долина той самой Егошихи, про которую ему взахлеб рассказывал таксист. Насколько хватало актерского мастерства, Барон пытался играть лицом отстраненное равнодушие, но чувствовал, что роль поддается скверно.

Ощущения его не обманули — Ольга распознала фальшь в напускной беззаботности мужчины, и та, вкупе с его, отчасти гротесковым, появлением, отчего-то взволновала девушку. Именно взволновала, а не напугала, не встревожила и прочая. Ольга продолжала белить опостылевшие стальные метры ограждения, но при этом отчетливо фиксировала микроожоги быстрых косых взглядов, что бросал в ее сторону незнакомец. В какой-то момент девушка не выдержала этой мизансцены неопределенности и решила завязать подобие разговора. Дабы расставить, если не все, то хотя бы отдельные точки над «и»:

— Вы и в самом деле, поаккуратнее. Не испачкайтесь.

— Спасибо, — сглотнув подступивший к горлу ком, сипло отозвался Барон. — Я буду предельно осторожен.

Сзади до них донеслось озорное бригадиршино:

— Ольга! Не тушуйся! Хватай бычка-мужичка за рога! Мужичок — о-ох и видный!

Ольга смутилась, заалела.

— Я смотрю, весело тут у вас?

— Да уж, обхохочешься.

Сестра макнула кисть в ведро с краской и снова принялась за работу.

— А это, значит, и есть Егошиха?

— Она самая.

— Красивое место. Речка, конечно, так себе. Но место — красивое.

Барон сделал последнюю глубокую затяжку, отщелкнул папиросу вниз, в долину, и, наблюдая за ее долгим падением, негромко, отстраненно произнес архаическое фамильное заклинание:

Пересохла речка,
Обвалился мост,
Умерла овечка,
Отвалился хвост…
Услышав эти строчки, Ольга от неожиданности выпустила из рук малярную кисть, и та, упав, разбрызнула по земле крупные белые капли.

Девушка потрясенно уставилась на Барона. Их глаза наконец встретились. А встретившись, тут же принялись изучать, «сканировать» друг друга.

Ольга мучительно пыталась понять, почему ее так подбросило от прозвучавших из уст мужчины строчек. В свою очередь, Юрий жадно впитывал — пускай и сильно изменившиеся, повзрослевшие, но, все едино, до боли знакомые, родные черты.

Первой затянувшегося «взаимопоглощения» не вынесла Ольга:

— Извините, пожалуйста. Но вы… вы сейчас такой смешной стишок процитировали.

— Разве? А по мне, так смешного там мало. Овечка-то померла. Опять же — мост развалился. Это песенка такая. Детская. А что?

— Просто мне показалось, словно бы я когда-то, давным-давно, знала ее.

— Очень может быть. Она ведь довольно старая. Лично я услышал ее лет в пять от своей бабушки.

— Да-да. От бабушки, — растерянно подтвердила Ольга. — А вы, похоже, человек нездешний?

— Есть такое дело. Я из Ленинграда.

— Из ЛЕНИНГРАДА?

Глаза у Ольги вспыхнули ярче самых ярких фонарей.

Улыбаясь Барону растерянной, ребячьей улыбкой, она силилась вспомнить нечто важное. Но это самое нечто никак не давалось ей, ускользало дразня.

А вот Юрий как раз вспомнил. Вспомнил отчетливо, вплоть до мельчайших деталей, подробностей и языковых оттенков трехдневной давности диалог:


— Вор я, дед Степан.

— КТО?!

— Вор. Рецидивист. Уголовник. Позор семьи. О котором она, по счастью и несчастью одновременно, теперь уже никогда не узнает.


Нет! Все что угодно, но только не повторение подобного диалога!

Это лишь в мужском разговоре с дедом Степаном он мог позволить себе определенную, в допустимых безопасных рамках, откровенность. Но Ольга — это совсем другая история. С ней — либо всё, либо ничего.

Вариант «ничего» предполагал новые потоки лжи и чудеса изворотливости, вариант «всё» настораживал непредсказуемыми последствиями. Как поведет себя Ольга, выслушав это самое «всё»? Да и на кой ляд ей — молодой, красивой, правильно воспитанной, с тонким художественным вкусом, до мозга костей советской девушке, его жуткое, кровавое, с переломанными костьми и с выпущенными наружу кишками исповедальное «всё»?

Ольга открыта для семейного счастья, для подлинной любви. Возможно, она до сих пор ждет своего принца на белом коне, а возможно, таковой у нее уже имеется и вечерами встречает ее на коне с работы. Быть может, она все еще не оставила намерения завершить учебу в институте и получить высшее образование. По-прежнему мечтает стать художником и по выходным выезжает на этюды — одна или, опять-таки, с кавалером. Занимается общественными нагрузками. Проявляет себя по комсомольской или по профсоюзной линии. Радуется маленьким радостям. Печалится маленькими (или большими) печалями. Словом, живет своей жизнью, о которой он, Юрка, ничегошеньки не знает. Но в которую вот прямо сейчас намеревается нахраписто ввалиться. Эдакая живая бродячая картина маслом: Рембрандт, «Возвращение блудного брата».

А если по гамбургскому счету? Что способен дать Ольге персонально он? Что у него, у Юрки-Барона, есть за душой, кроме воровского происхождения денег, неприглядного прошлого и сомнительного будущего? В то время как в самой душе, отравленной за многие годы такой лютой концентрацией беды, озлобленности и цинизма, места для любви практически не осталось — выжжено всё. Как напалмом.

Горько осознавать подобные вещи, но факт остается фактом: он неспособен сделать жизнь сестры светлее и радостнее. Но вот привнести в нее избыточные хлопоты и ненужную боль — вполне.

С этим невеселым осознанием в голове у Барона все окончательно встало на свои места. Пораньше бы, ну да лучше поздно, чем слишком поздно.

Да, он нашел свою Ольгу. Но нашел лишь для того, чтобы потерять снова.

Покойный Хромов был прав: не стоит портить такую красивую цель попаданием…

* * *
— А счетчик-то: тик-так да тик-так, — вымучив улыбку, хрипло произнес Барон.

— Что? Извините, я не?..

— Такси ждет. Так что удачи вам, барышня, в вашем нелегком труде.

Ольга попыталась ответить, даже возразить.

Но он сработал на опережение, снижая градус беседы и низводя его до дежурно-мимолетного:

— А места и в самом деле красивые. Вот только мост этот, который дамба, сугубо на мой вкус, не уместен. Хм… Мост — неуместен. Почти каламбурчик. Да, кстати, это вам.

Стараясь более не смотреть сестре в глаза, он неловко сунул Ольге букет.

— Мне? Но почему? За что?

— Просто так, — лаконично объяснил Барон и быстрым шагом направился обратно.

Туда, где его и в самом деле дожидалось такси и чрезвычайно воодушевленный показаниями счетчика водитель.

Нетрудно догадаться, что до крайности заинтригованные происходящим малярши тотчас возобновили свои смешочки и подколочки.

Уж такие они, женщины, создания — вечно щебечут, когда мужчина им симпатичен.

— Олька! Ты чего стоишь, рот раззявила? Жених уходит!

— Мужчинка! Куда же вы? Может, таперича со мной покурите? Зовут меня Манею — уделите вниманию!

— Девки, слыхали?! Машка-то наша? Бабушке ровесница, а все еще невестится!

Как вдруг…

Сперва робкое, несмелое, но при этом отчетливое:

— Юра?

А следом, продираясь сквозь общий бабий хохот, усиливаясь и, наконец, перекрывая его, отчаянное, до боли:

— ЮРА!

Барон вздрогнул спиной.

Стиснув зубы, ускорил шаг.

— ЮРОЧКА!

Почти сбиваясь на бег, Барон добрался до машины.

Рискуя оторвать с мясом, рванул на себя ручку, запрыгнул в салон.

— Трогай, шеф!

— Теперь куда?

— Прямо. Прямо и быстро.

— Понял.

Такси сорвалось с места и, лихо заложив полукруг, выскочило на трассу.

Дежурно покосившись в зеркало, водила удивленно откомментировал:

— Девушка бежит. Кажется, нам машет? Так и есть. Тормознуть?

— Нет. Поддай газку.

— Как скажете.

Таксист азартно поддал, а Барон в изнеможении откинулся на сиденье и обхватил голову руками.

Не удержав в себе рвущееся наружу, издал — то ли стон, то ли рык.

И… заплакал. Навзрыд.


Перед самой посадкой Ольга испуганно обернулась на стоящую за кордоном толпу, состоящую из обреченных, не попавших в спасительные списки людей-теней, ища и не находя среди них брата.

И тогда, встав на цыпочки, Юрка вытянулся во всю свою подростковую долговязость и, призывно замахав рукой, закричал, обжигая горло ледяным февральским ветром:

— Я скоро приеду! Слышишь? Жди меня! Я очень скоро приеду за тобой! О-БЯ-ЗА-ТЕЛЬ-НО ПРИ-Е-ДУ!!!

* * *
Человек с тремя судимостями, одна из которых за убийство, рыдал. В первый раз за последние не вспомнить сколько лет. Мало того — рыдал в присутствии постороннего. Что в тех специфических кругах, в коих человеку приходилось много и вынужденно вращаться, считалось признаком слабости. Выражаясь проще — западло.

Сидящий по левую руку от человека таксист спокойно вертел свою баранку и деликатно смотрел строго перед собой. За свою шоферскую практику он еще и не такое видал, еще и не таких пассажиров возил.

Хочется человеку поплакать — ради бога.

Пока стучит счетчик — любой каприз…


КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ

Примечания

1

Первая образцовая школа, она же школа № 206, находилась (и находится по сей день) на наб. реки Фонтанки, 62. С началом войны школу временно закрыли, на ее базе был развернут эвакопункт и приемник-распределитель для детей. Большую часть учащихся 206-й организованно вывезли в эвакуацию, а оставшихся в городе учеников раскидали по соседним школам. В случае с Юркой речь идет о новой, открытой в 1940 году, школе № 218 (ул. Рубинштейна, 13; в наши дни в этих стенах работает детский театр «Зазеркалье»). В мае 2015 года в холле театра открыта мемориальная доска в память об учениках и преподавателях школы, погибших при артобстреле 18 мая 1942 года.

(обратно)

2

Прослойкой в советское время именовалась интеллигенция. Как заявил И. В. Сталин при обсуждении проекта Конституции, «Интеллигенция никогда не была и не может быть классом — она была и остается прослойкой, рекрутирующей своих членов среди всех классов общества».

(обратно)

3

Согласно постановлению СНК СССР, с 18 июля 1941 года в Ленинграде ввели продажу по карточкам отдельных продовольственных и промышленных товаров. На самом деле, карточки следовало ввести еще раньше, так как за месяц с начала войны очень много продуктов и товаров оказалось в руках спекулянтов и предприимчивых дельцов. Впрочем, на первых порах снабжение по карточкам было неплохим — установленные нормы отпуска продуктов обеспечивались своевременно, так что о голоде ленинградцы поначалу не думали. Иное дело, что уже 2 сентября случилось первое снижение норм.

(обратно)

4

Массовый вывоз ленинградских детей в июне — июле 1941 года в область, в первую очередь в южные ее районы, в направлении Москвы, стал губительной ошибкой. Просчет объяснялся тем, что мало кто из лиц, принимавших ответственное решение, предполагал, что Ленобласть может оказаться под угрозой оккупации противником. Немцы очень быстро подошли к этим местам, и, как результат, уже в конце июля из ряда районов начался организованный вывоз детей в восточные области и реэвакуация их в Ленинград. Дети постарше возвращались (бежали) в город сами, за некоторыми смогли приехать родители, но часть детей в итоге осталась на оккупированной территории. Всего до начала блокады в Ленинград было возвращено около 175 тысяч его маленьких жителей.

(обратно)

5

В период с 1923 по 1944 год так именовался Суворовский проспект.

(обратно)

6

В дальнейшем, невзирая на суровые блокадные условия, Ленинградский городской комитет партии и городской Совет депутатов трудящихся примут решение о необходимости продолжить обучение детей, и в конце октября — начале ноября 1941 года отдельные школы Ленинграда возобновят свою работу.

(обратно)

7

К сожалению, то были не слухи: тем же вечером, 5 сентября, артобстрел Ленинграда повторился. Несколько снарядов попало в больницу завода «Большевик». Итог: 50 человек ранены, 5 убиты.

(обратно)

8

Шпаргалка — справка об освобождении (угол. жарг.).

(обратно)

9

В январе 1960 года президиум ЦК КПСС принял решение о сокращении армии еще на 1,2 млн человек. Как результат, престиж офицерской службы резко упал, а былые перспективы на карьерный рост фактически сошли на нет. В этих условиях многие офицеры, особенно из числа молодых, исходя из сложившейся практики увольнения за две подряд пьянки, взялись показательно напиваться, чтобы как можно скорее оказаться на гражданке и начать новую жизнь. Отсюда расхожее: два по двести — суд чести — миллион двести.

(обратно)

10

По распоряжению Ленсовета, в конце декабря 1941 — начале 1942 года в школах начали массово прекращать занятия. Детей, продолжавших ходить в школу в эту суровую зиму, ленинградцы уважительно называли зимовщиками. В январе 1942 года таковых в городе было около 36 тысяч.

(обратно)

11

В годы войны в фойе библиотеки для читателей вывешивали сводки Информбюро, за которыми дежурным библиотекарям приходилось самостоятельно ходить на Социалистическую улицу, где размещался ЛенТАСС.

(обратно)

12

Дуранда — спрессованные в бруски куски отходов от производства муки (жмых). Чаще всего блокадники распаривали дуранду в кастрюле, получая нечто похожее на кашу. Из этой каши пекли лепешки.

(обратно)

13

Кашубская приобрела хлеб по спекулятивной цене едва ли не в 300 (!) раз выше номинала.

(обратно)

14

Трусил «приказчик» вполне обоснованно: по сложившейся в ту пору практике, за стихийными рынками и толкучками в блокадном Ленинграде присматривали переодетые в штатское милиционеры. В основном аресту подвергались только те горожане, кто не менял, а именно продавал (за деньги) продукты или вещи.

(обратно)

15

Ныне — мост Ломоносова.

(обратно)

16

Тикунов Вадим Степанович. На момент описываемых событий — министр внутренних дел РСФСР.

(обратно)

17

Коробочка, или голубка, — так тогдашние водители называли ЛиАЗ-158, он же ЗИЛ-158, автобус ликино-дулёвского производства, модернизированный вариант автобуса ЗИС-155.

(обратно)

18

В 1960 году, в процессе реорганизации ленинградской милиции, Управление милиции и Управление внутренних дел объединили в единое Управление внутренних дел исполкомов Ленинградских депутатов трудящихся.

(обратно)

19

В конце марта 1942 года из блокадного Ленинграда в Галичский район Костромской области целенаправленно вывезли 110 истощенных, глубоко больных детей в возрасте 7–14 лет. Некоторые к тому времени были не способны даже самостоятельно передвигаться.

(обратно)

20

Местное сленговое название микрорайона, примыкающего к Балтийскому вокзалу и железнодорожной станции.

(обратно)

21

Высокие круглые столики на одной ножке (жарг.).

(обратно)

22

Одна из народных песенных переделок, бытовавшая в годы войны среди партизан. Известны разные варианты текста с незначительными изменениями и детализациями.

(обратно)

23

Из воспоминаний участницы ВОВ, рядового пехотинца Веры Сафроновны Давыдовой: «Самое страшное для меня на войне — носить мужские трусы. Вот это было страшно. И это мне как-то… Я не выражусь… Ну, во-первых, очень некрасиво… Ты на войне, собираешься умереть за Родину, а на тебе мужские трусы. В общем, ты выглядишь смешно. Нелепо» (цит. по книге Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо»).

(обратно)

24

Официальная премьера экранизации «Лолиты» (реж. Стэнли Кубрик) состоялась 13 июля 1962 года в Нью-Йорке. Сам Набоков увидел киноверсию своего романа за несколько дней до этого, на специальном закрытом просмотре.

(обратно)

25

Семейное прозвище двоюродного брата писателя, композитора Николая Дмитриевича Набокова. Проживая в США, с 1951 года «кузен Николя» занимал пост генерального секретаря Конгресса за свободу культуры, куда входили поэты, историки, писатели, художники. Считается, что Конгресс курировался ЦРУ и занимался, в том числе, антисоветской пропагандой.

(обратно)

26

В конце сентября 1962 года 80-летний гражданин США Игорь Стравинский впервые посетил Советский Союз. На его концертах в Москве и Ленинграде исполнялись сюиты из балетов «Петрушка» и «Весна священная», а также несколько более поздних авторских произведений. Успех был грандиозным. Всемирно известного русского композитора принимал Хрущев лично и даже предлагал ему… получить назад родовое имение.

(обратно)

27

В данном случае Анденко имеет в виду Ивана Васильевича Бодунова — на момент описываемых событий комиссара милиции третьего ранга в отставке. Некогда сотрудник ленинградского угро, самолично участвовавший еще в поимке знаменитого Леньки Пантелеева. В годы Великой Отечественной войны, в 1942–1943 годах, — начальник уголовного розыска Управления милиции НКВД СССР. Бодунов — автор учебника по криминалистике, мемуаров, консультант первых советских кинодетективов — «Дело Румянцева», «Испытательный срок», «Верьте мне, люди». Иван Васильевич послужил прообразом главного героя рассказа Юрия Германа «Сутки в уголовном розыске» и его повести «Наш друг — Иван Бодунов», а в 1980-е — культового кинофильма Алексея Германа «Мой друг Иван Лапшин».

(обратно)

28

В статье 40 Положения перечислялся список городов и местностей, где запрещалась прописка лиц, отбывших наказание в виде лишения свободы или ссылки за совершение ряда особо опасных преступлений.

(обратно)

29

В первых числах июня 1962 года в городе Новочеркасске Ростовской области почти тысяча рабочих электровозостроительного завода, недовольных действиями местной администрации при разъяснении причин повышения розничных цен на мясо и масло и одновременного резкого повышения норм выработки, вышли на забастовку. Протестующих разгоняли с помощью войск. По официальным данным, погибли 23 человека, ранены 87. К уголовной ответственности привлечены 132 зачинщика беспорядков, из которых семеро позднее будут расстреляны.

(обратно)

30

Шелепин Александр Николаевич (1918–1994). В период с декабря 1958 по ноябрь 1961-го — председатель КГБ при Совмине СССР. Возглавив КГБ, Шелепин обозначил свою позицию следующим образом: «Я хочу коренным образом переориентировать КГБ на международные дела, внутренние должны уйти на десятый план». На момент описываемых событий Шелепин — секретарь ЦК КПСС.

(обратно)

31

«Ленинградское дело» — расправа над высшими партийными и правительственными чинами, чья карьера была связана с Ленинградом. В итоге двадцать три фигуранта были расстреляны, более двухсот отправились в лагеря, а их родственники — в ссылку.

(обратно)

32

Черноуцан Игорь Сергеевич (1918–1990). На момент описываемых событий — заместитель заведующего отделом культуры ЦК КПСС. Женой Черноуцана была известная советская поэтесса, лауреат Сталинской премии (1943) Маргарита Алигер.

(обратно)

33

Сборник стихов доктора Нето впервые будет издан в СССР только в 1970 году.

(обратно)

34

Фёдор Васильевич Гладков (1883–1958) — русский советский писатель, классик социалистического реализма. Лауреат двух Сталинских премий (1950, 1951).

(обратно)

35

Ныне — Гривцов переулок. Современное название получил 15 декабря 1952 года в честь А. И. Гривцова, военного шофёра, участника обороны Ленинграда, Героя Советского Союза.

(обратно)

36

Город в Ленинградской области, административный центр. 8 ноября 1941 года наши войска оставили Тихвин, в результате фашисты перерезали единственную железнодорожную линию, по которой шли грузы к Ладожскому озеру для снабжения Ленинграда. Однако всего через месяц, в ходе Тихвинской наступательной операции, советские войска освободили Тихвин. За время оборонительной и наступательной операции наши потери составили 89 490 человек убитыми, пропавшими без вести и ранеными. Со второй половины декабря 1941 года через Тихвин вновь возобновилось железнодорожное движение. С освобождением города путь доставки грузов в осажденный Ленинград сократился в шесть раз. 4 ноября 2010 года городу Тихвину было присвоено звание города воинской славы.

(обратно)

37

В июле — августе 1941 года 177-я стрелковая дивизия героически сражалась с пятью дивизиями фашистов и на сорок пять дней остановила продвижение германских войск в районе Луги. Когда немцами уже были взяты Новгород, Старая Русса, Малая Вишера, Луга продолжала держаться. Командующий войсками Северного фронта Попов Маркиан Михайлович впоследствии оценивал действия 177-й сд на Лужском рубеже обороны так: «…К счастью, бои под Лугой приняли упорный и затяжной характер. Части 177-й дивизии, которой командовал очень опытный и храбрый полковник А. Ф. Машошин, при поддержке 10-го мехкорпуса и сводной артиллерийской группы полковника Г. Ф. Одинцова, изматывали и изнуряли противника, наносили ему большие потери и упорно удерживали рубежи в глубине своей обороны».

(обратно)

38

Название Молотов Пермь носила в период с 1940 по 1957 г.

(обратно)

39

Вольная трактовка строчек из баллады Василия Жуковского «Светлана».

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • *** Примечания ***