Чашка кофе в Уэске [Джордж Оруэлл] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Джордж Орвелл[1] ЧАШКА КОФЕ В УЭСКЕ Фрагмент из книги «Памяти Каталонии»

Перевод с английского (автор неизвестен)
Редакция и послесловие Павла Матвеева
Гражданская война в Испании

В окопной жизни важны пять вещей: дрова, еда, табак, свечи и враг. Зимой на Арагонском фронте они сохраняли своё значение именно в этой очерёдности, с врагом на самом последнем месте. Враг, если не считаться с возможностью ночной атаки, никого не занимал. Противник — это далёкие чёрные букашки, изредка прыгавшие взад и вперёд. По-настоящему обе армии заботились лишь о том, как бы согреться.

Здесь, среди холмов, окружающих Сарагосу, нас донимали только скука и неудобства позиционной войны. Жизнь, как у городского клерка, — лишённая существенных событий и почти такая же размеренная: караул — патруль — рытьё окопов; рытьё окопов — патруль — караул. На вершинах холмов, будь то фашисты или республиканцы, сидели горстки оборванных, грязных людей, дрожащих вокруг своих флагов и старающихся согреться. А дни и ночи напролёт — шальные пули, летящие через пустые долины и лишь по какому-то невероятному стечению обстоятельств попадающие в человеческое тело.

Часто, глядя на холодный, зимний пейзаж, я думал о тщете всего происходящего. Войны наподобие этой всегда заканчиваются ничем. Раньше, в октябре, за эти холмы велись отчаянные бои; потом, когда из-за нехватки солдат, оружия и, в первую очередь, артиллерии крупные операции стали невозможными, обе армии окопались и закрепились на вершинах тех холмов, которые им удалось захватить. Вправо от нас держал позицию небольшой отряд POUM[2], а левее, на отроге, находилась позиция PSUC[3], перед которой высилась гора, усыпанная точками фашистских постов. Линия фронта шла такими зигзагами взад и вперёд, что никто не смог бы разобраться в положении, если бы над каждой позицией не реял флаг. POUM и PSUC вывешивали красный флаг, анархисты — красно-чёрный либо республиканский — красно-жёлто-пурпурный. Вид был изумительный, следовало только забыть, что вершину каждой горы занимали солдаты, а кругом все было загажено консервными банками и человеческим калом.

Вправо от нас сьерра поворачивала на юго-запад, освобождая место широкой, с прожилками потоков, равнине, тянущейся до самой Уэски. Посреди равнины было разбросано несколько маленьких кубиков, напоминавших игральные кости; это был городок Робрес, находившийся в руках фашистов. Часто по утрам долина тонула в море облаков, над которыми высились плоские голубые холмы, делавшие пейзаж похожим на фотонегатив. За Уэской виднелось много таких холмов, покрытых меняющимся каждый день снежным узором. Далеко-далеко плыли в пустоте исполинские вершины Пиренеев, на которых никогда не тает снег. Но и внизу, в долине, всё выглядело мёртвым и голым. Видневшиеся напротив холмы были серы и сморщены, как кожа слона. В пустом небе почти никогда не появлялись птицы. Никогда ещё, пожалуй, я не видел страны, в которой было бы так мало птиц. Нам случалось иногда замечать птиц, похожих на сороку, стаи куропаток, внезапно вспархивающих ночью и пугавших часовых, и — очень редко — медленно круживших в небе орлов, презрительно не замечавших винтовочной пальбы, которую открывали по ним солдаты.


* * *
По ночам и в туманные дни в долину, лежащую между нами и фашистами, уходили патрули. Наряды эти никто не любил — слишком холодно, да и заблудиться недолго. Вскоре я выяснил, что могу идти в патруль всякий раз, когда мне вздумается. В огромных ущельях не было ни дорог, ни тропинок; нужно было каждый раз запоминать приметы, чтобы найти дорогу обратно. По прямой линии фашистские окопы находились от нас в семистах пятидесяти ярдах, но, чтобы добраться до них, нужно было пройти мили полторы. Мне доставляло удовольствие блуждать в тёмных долинах под свист шальных пуль, с птичьим тирликаньем пролетавших высоко над головой.

Ещё лучше были вылазки в туманные дни. Туман часто держался весь день; обычно он покрывал только вершины, а в долинах было светло. Приближаясь к фашистским позициям, следовало ползти медленно, как улитка; было очень трудно передвигаться бесшумно по склонам холмов, не ломая кустов и не роняя камней. Лишь на третий или четвёртый раз мне удалось подобраться к фашистской позиции. Лежал очень густой туман; я подполз вплотную к колючей проволоке и начал прислушиваться. Фашисты разговаривали и пели. Но потом я вдруг со страхом услышал, что несколько из них спускаются по холму в моём направлении. Я спрятался за куст, который вдруг показался мне очень маленьким, и попытался бесшумно взвести курок. Но фашисты свернули в сторону, не дойдя до меня. За прикрывшим меня кустом я обнаружил различные следы прежних боёв — горку пустых гильз, кожаную фуражку с дыркой от пули, красный флаг, несомненно принадлежавший нашим. Я забрал флаг с собой на позицию, где его безо всяких сантиментов порвали на тряпки.


* * *
Как только мы прибыли на фронт, меня произвели в капралы, или cabo, как говорили испанцы. Под моей командой было двенадцать человек. Должность не была синекурой, особенно на первых порах. Центурия[4] представляла собой необученную толпу, состоявшую главным образом из мальчишек пятнадцати-восемнадцати лет. Случалось, что в отрядах ополчения попадались дети одиннадцати-двенадцати лет, обычно беженцы с территории, занятой фашистами. Запись в ополчение была наиболее простым способом их прокормить. Как правило, детей использовали на лёгких работах в тылу, но случалось, что они попадали и на фронт, где превращались в угрозу для собственных войск. Я помню, как такой маленький зверёныш кинул в свой же окоп гранату «для смеху». В Монте-Почеро, сколько мне помнится, не было никого моложе пятнадцати лет, хотя средний возраст бойцов был значительно ниже двадцати. Пользы от ребят этого возраста на фронте нет никакой, ибо они не могут обходиться без сна, что в окопной войне совершенно неизбежно. Сначала никак нельзя было наладить ночную караульную службу. Несчастных ребятишек из моего отделения можно было разбудить только вытащив за ноги из окопа. Но стоило лишь повернуться к ним спиной, как они бросали пост и ныряли в свой окопчик, или же, несмотря на дикий холод, мгновенно засыпали, стоя, опершись на бруствер. К счастью, враг был на редкость малопредприимчив. Бывали ночи, когда мне казалось, что двадцать бойскаутов с духовыми ружьями или двадцать девчонок со скалками легко могут захватить нашу позицию.


* * *
Главной проблемой были дрова. Дрова, дрова и снова — дрова. В дневнике, который я вёл в эти месяцы, нет, пожалуй, ни одной записи, в которой не говорилось бы о дровах, вернее — об отсутствии таковых.

Мы находились на высоте 750–1100 ярдов над уровнем моря, была середина зимы, и стоял невообразимый холод. Правда, температура не опускалась очень низко и часто по ночам не доходила даже до нуля; к тому же, в полдень примерно на час показывалось зимнее солнце; но если в действительности и не было так холодно, нам этот холод казался очень сильным. Иногда со свистом налетал порыв ветра, срывавший шапки и лохмативший волосы, иногда окопы заливал туман, пронизывавший до костей, часто шли дожди. Достаточно было пятнадцатиминутного дождя, чтобы превратить нашу жизнь в муку. Тонкий слой земли, покрывавший известняк, превращался в слизистую жижу, по которой неудержимо скользили ноги, тем более что ходить приходилось по склонам холма. Тёмной ночью я, случалось, падал пять-шесть раз на протяжении двадцати ярдов, а это было опасно, ибо затвор винтовки заедало из-за набившейся в него грязи. На протяжении многих дней грязь покрывала одежду, башмаки, одеяла, винтовки. Я захватил с собой столько тёплой одежды, сколько мог унести, но многие из бойцов были одеты из рук вон плохо. На весь гарнизон, насчитывавший около ста человек, имелось всего двенадцать шинелей, которые выдавались только часовым. У большинства бойцов было только по одному одеялу. Как-то ледяной ночью я занёс в дневник список надетых на меня вещей. Он любопытен, поскольку показывает, какое количество одежды способен напялить на себя человек. На мне были: толстая нательная рубашка и кальсоны, фланелевая рубаха, два свитера, шерстяной пиджак, кожаная куртка, вельветовые бриджи, обмотки, толстые носки, ботинки, тяжёлый плащ-дождевик, шарф, кожаные перчатки с подбивкой и шерстяная шапка. И тем не менее я трясся как осиновый лист. Правда, следует признаться, что я необычайно чувствителен к холоду.

Так что единственное, что имело для нас значение, — это были дрова. Вся штука заключалась, однако, в том, что дров-то на деле не было. Наша гора не могла похвастаться своей растительностью и в лучшие времена; теперь же, после того как многие месяцы здесь стояли мёрзнущие ополченцы, на ней нельзя было найти даже прутика толщиной в палец. Всё время, свободное от еды, сна и караулов, мы проводили в долине за позицией в поисках топлива. Думая об этом времени, я вспоминаю прежде всего о том, как карабкался по почти отвесным откосам острых известняковых скал, разбивая ботинки, в попытке добраться до какого-нибудь чахлого кустика. Трём солдатам в течение нескольких часов удавалось собрать такое количество хвороста, которого хватало на час горения. Отчаянная погоня за топливом превратила нас в ботаников. Каждая былинка, росшая на склонах горы, классифицировалась в зависимости от её «горючих» свойств. Различные виды вереска и трав годились для растопки, но сгорали в течение нескольких минут; дикий розмарин и тонкие кустики дрока шли в огонь лишь тогда, когда костёр уже успевал разгореться; карликовый дуб (деревце, чуть ниже куста крыжовника) почти не поддавался огню. На самой вершине, влево от нашей позиции, рос сухой, великолепно горевший тростник. Но собирать его нужно было под вражеским обстрелом. Завидев нас, фашистские пулемётчики открывали ураганный огонь, выпуская сразу целую ленту. Обычно они брали слишком высокий прицел, и пули, как птицы, пели у нас над головами, но иногда они откалывали известняк в неприятной близости, и тогда нужно было упасть и прижаться к земле. Но мы продолжали собирать тростник. Ничто не было так важно, как топливо.

По сравнению с холодом все другие неудобства казались нам ничтожными. Мы, разумеется, ходили постоянно грязными. Воду, как и пищу, нам привозили на вьючных мулах из Алькубьерре и на одного человека приходилось не больше двух пинт в день. Вода была отвратительная, не прозрачнее молока. Официально нам выдавали воду только для питья, но мне всегда удавалось украсть вдобавок полную жестяную кружку, чтобы умыться. Обычно я один день мылся, а брился на следующий. Чтобы проделать обе эти операции в одно и то же время, воды не хватало. Позиция немилосердно воняла, за нашей небольшой баррикадой всюду валялись кучи кала. Некоторые из ополченцев испражнялись в окопе; вещь омерзительная, особенно когда ходишь в темноте. Но грязь меня никогда не беспокоила. О грязи слишком много говорят. С удивительной быстротой привыкаешь обходиться без носового платка и есть из той же миски, из которой умываешься. Через день-два перестаёт мешать то, что спишь в одежде. Ночью нельзя было, конечно, ни раздеться, ни снять башмаков; следовало постоянно быть готовым к отражению атаки. За 80 дней я снимал одежду три раза, правда, несколько раз мне удавалось раздеваться днём. Вшей у нас не было из-за холода, но крысы и мыши расплодились в большом количестве. Часто говорят, что крысы и мыши вместе не живут. Оказывается, они вполне уживаются — когда есть достаточно пищи.

В других отношениях нам было неплохо. Еда была вполне приличная, вина отпускали вдоволь. Нам выдавали пачку сигарет в день и коробку спичек на два дня, а кроме того мы получали даже свечи. Это были очень тоненькие свечки, похожие на те, которыми украшают рождественские куличи. Все единодушно считали, что их украли из церкви. Каждый окоп получал по три трёхдюймовых свечки в день, каждой из которых хватало примерно на двадцать минут горения. В то время свечи ещё были в продаже, и я захватил с собой несколько фунтов. Позднее нехватка свечей и спичек ощущалась мучительнейшим образом. Значение этих вещей начинаешь понимать лишь тогда, когда их лишаешься. Во время ночной тревоги, например, когда каждый хватается за свою винтовку, топча всех по пути, возможность зажечь свечу может спасти жизнь.

У каждого ополченца имелись кремень с огнивом и с пару футов жёлтого фитиля. Это было его самое драгоценное имущество, если не считать винтовки. Кремень с огнивом имели то огромное преимущество, что искру можно было высечь даже на ветру, зато она не годилась для разжигания костра. Когда спички окончательно исчезли, единственной возможностью разжечь костёр стал порох, который мы высыпали из гильзы и поджигали искрой.


* * *
Мы жили необычной жизнью, тем более что мы воевали — если это, конечно, можно назвать войной. Ополченцы жаловались на бездействие, шумно добивались объяснения, почему нас не поднимают в атаку. Но было совершенно очевидно, что если враг не начнёт первым, то ждать боя придётся ещё очень долго.

Впрочем, застой на Арагонском фронте имел свои политические причины, о которых я в то время не имел понятия; но чисто военные трудности, не говоря уже об отсутствии людских резервов, были для всех очевидны.

Эти трудности начинались прежде всего с характера местности. Фронт и с нашей, и с фашистской стороны прикрывали позиции, представлявшие собой исключительно сильные естественные препятствия, подойти к которым можно было, как правило, только с одной стороны. Достаточно было вырыть несколько окопов, чтобы сделать такую позицию неприступной для пехоты, разве что атакующая сторона имела бы громадный численный перевес. Дюжина бойцов с двумя пулемётами могла легко удержать нашу позицию, даже если её штурмовал бы целый батальон противника. Так же обстояли дела и на большинстве соседних позиций. Сидя на макушке холмов, мы представляли собой заманчивую цель для артиллерии, но артиллерии у врага не было. Иногда, глядя на окружающий нас пейзаж, я мечтал — страстно мечтал — о нескольких батареях. Пушки раздолбили бы неприятельские позиции с такой же лёгкостью, с какой молоток раскалывает орех. Но и у нас пушек не было совершенно. Фашисты изредка ухитрялись подтянуть одно-два орудия из Сарагосы и выпустить несколько снарядов, которые падали в пустые овраги, не причиняя нам никакого вреда. Фашисты прекращали огонь, так и не успев пристреляться.

Не имея артиллерии, под дулами пулемётов, можно было выбрать лишь один из трёх путей: зарыться в землю на безопасном расстоянии — скажем, 450 ярдов, — и носа наружу не высовывать; наступать по открытой местности и дать себя расстрелять в упор; или же делать ночные вылазки, которые всё равно не меняют общего положения. По существу, выбирать можно было между самоубийством и полной неподвижностью.

Вдобавок ко всему этому, полностью отсутствовали какие бы то ни было военные материалы. Необходимо некоторое усилие, чтобы представить, как скверно было снаряжены ополченцы тех дней. В военном кабинете каждой солидной английской школы было больше современного оружия, чем у нас. Мы были вооружены так плохо, что об этом стоит рассказать подробнее.

На этом участке фронта вся наша артиллерия состояла из четырёх миномётов, на каждый из которых приходилось всего пятнадцать мин. Само собой разумеется, что миномёты были слишком драгоценны, чтобы из них стрелять, поэтому они хранились в Алькубьерре. Примерно на каждые 50 ополченцев приходился один пулемёт; это были пулемёты старых образцов, но из них можно было вести довольно прицельный огонь на расстоянии трёхсот-четырёхсот ярдов. Помимо этого, мы располагали только винтовками, причём место большинству из них было на свалке.

Винтовки были трёх образцов. Во-первых, длинный «Маузер». Как правило, эти винтовки служили уже не менее двадцати лет, от их прицельного устройства было столько же пользы, как от поломанного спидометра, у большинства нарезка безнадёжно заржавела; впрочем, одной винтовкой из десяти можно было пользоваться. Затем имелся короткий «Маузер», или mousqueton, по существу кавалерийский карабин. Эта винтовка пользовалась популярностью из-за своей лёгкости и небольшого размера, удобного в окопных условиях. Кроме того, мушкетоны были сравнительно новы и имели приличный вид. В действительности же пользы от них не было почти никакой. Их собирали из старых частей, ни один из затворов не подходил к другой винтовке, три четверти из них заедало после первых пяти выстрелов. Наконец, было несколько винчестеров. Из них было удобно стрелять, но пули летели неизвестно куда, к тому же обойм не было и после каждого выстрела приходилось винтовку перезаряжать.

Патронов было так мало, что каждому бойцу, прибывавшему на фронт, выдавалось всего по 50 штук, в большинстве своём исключительно скверных. Все патроны испанского производства были набиты в уже однажды использованные гильзы и поэтому даже самую лучшую винтовку очень скоро заедало. Мексиканские патроны были сортом повыше и мы берегли их для пулемётов. По-настоящему хорошей амуниции — немецкой — у нас почти не было, ибо забирали мы её у пленных или дезертиров. Я всегда держал в кармане обойму немецких или мексиканских патронов — на случай непредвиденных обстоятельств. Но когда такие обстоятельства наступали, я редко стрелял из своей винтовки, опасаясь, как бы эту проклятую штуку не заело, и боясь остаться без патронов.

У нас не было ни касок, ни штыков, почти не было пистолетов и револьверов, одна граната приходилась на 50 человек. Гранатой нам служила жуткая штука, известная под названием «бомба FAI[5]», ибо их изготовляли в первые дни войны анархисты. Она была сделана по принципу гранаты Миллса, но чеку придерживала не шпилька, а шнурок. Вы рвали шнурок и как можно быстрее старались избавиться от гранаты. У нас говорили, что это «беспристрастные» бомбы — они убивали и тех, в кого их бросали, и того, кто их бросал. Были и другие виды гранат, ещё более примитивные, но, пожалуй, менее опасные, — для бросающего, разумеется. Лишь в конце марта я впервые увидел гранату, достойную своего названия.

Не хватало не только оружия, но и всего другого снаряжения, необходимого на войне. Мы не имели, например, ни карт, ни схем. Полной топографической карты Испании не существовало вообще. Единственными подробными картами местности были старые военные карты, почти все оказавшиеся в руках фашистов. У нас не было ни дальномеров, ни перископов, ни полевых биноклей, если не считать нескольких личных, ни сигнальных ракет, ни сапёрных ножниц для резки колючей проволоки, ни инструмента для оружейников, нечем было даже чистить оружие. Испанцы, казалось, никогда не слышали о протирке и пришли в изумление, когда я изготовил нужный инструмент. Когда надо было прочистить винтовку, шли к сержанту, хранившему длинный, обычно изогнутый и царапавший нарезку ствола медный шомпол. Не было даже ружейного масла. Винтовки смазывались оливковым маслом, если его удавалось достать; в разное время я смазывал свою винтовку вазелином, кольдкремом, и даже свиным салом. Не было также ни ламп, ни электрических фонариков. Я думаю, что в то время на всём нашем участке не было ни одного электрического фонаря, а ближе чем в Барселоне купить его было нельзя, да и там с трудом.


* * *
Шло время, и под звуки беспорядочной стрельбы, трещавшей среди холмов, я с нарастающим скептицизмом ждал событий, которые внесли бы немножко жизни — или, вернее, смерти — в эту дурацкую войну. Мы воевали с воспалением лёгких, а не с противником. Если расстояние между окопами превышает 500 ярдов, получить пулю можно только случайно. Сколько мне помнится, пятеро первых раненых, которых я увидел в Испании, были ранены собственным оружием. Я не хочу сказать, что это было сделано ими умышленно, — нет, они были ранены случайно или по небрежности. Серьёзную опасность представляли наши изношенные винтовки. Некоторые из них имели скверную привычку стрелять, когда ударяли прикладом о землю; я видел бойца, прострелившего себе таким образом руку. В темноте необстрелянные ополченцы всегда стреляли друг в друга.

Как-то под вечер, ещё до наступления сумерек, часовой пальнул в меня на расстоянии двадцати шагов, но промазал — пуля прошла в одном ярде. Сколько раз неумение испанцев стрелять метко спасало мне жизнь!

В другой раз я отправился в разведку в тумане, заблаговременно предупредив об этом командира. Возвращаясь, я споткнулся о куст, испуганный часовой крикнул, что идут фашисты, и я имел удовольствие слышать, как командир приказывает открыть беглый огонь в моём направлении. Я, конечно, упал на землю, и пули пролетали надо мной.

Ничто не может убедить испанца, особенно молодого испанца, что огнестрельное оружие опасно. Помню, это было уже после описанных выше событий, я фотографировал пулемётную команду, сидевшую за пулемётом, нацеленным прямо на меня.

— Только не стреляйте, — полушутя сказал я, наводя на них фотоаппарат.

— Нет, мы и не собираемся стрелять.

И в ту же секунду затарахтел пулемёт, и струя пуль пролетела возле меня так близко, что крупинки пороха обожгли щёку. Пулемётчики выстрелили случайно, но сочли это великолепной шуткой. А всего несколько дней назад они стали свидетелями того, как политрук, балуясь автоматическим пистолетом, нечаянно застрелил погонщика мулов, всадив ему в грудь пять пуль.

Определённую опасность представляли собой и трудные пароли, бывшие в то время в ходу в армии. Нужно было помнить и пароль и отзыв. Обычно это были высокопарные революционные лозунги, вроде: «Cultura — progreso» или: «Seremos — invencibles»[6]. Неграмотные часовые часто не могли запомнить эти возвышенные слова. Однажды паролем выбрали слово «Cataluña», а отзывом — «Eroica». Хайме Доменак, крестьянский паренёк с лунообразным лицом, пришёл ко мне в полном недоумении и спросил, что означает слово «Eroica».

Я объяснил, что Eroica — это то же самое, что valiente[7]. Минуту спустя, когда он в темноте вылез из окопа, его остановил криком часовой:

— Alto! Cataluña![8]

— Valiente! — гаркнул Хайме, убеждённый, что это и есть отзыв.

Бах!

Впрочем, часовой промахнулся. На этой войне все делали всё возможное, чтобы не попасть в кого-нибудь.


* * *
На этом участке фронта я пробыл три недели. Потом в Алькубьерре прибыло из Англии двадцать или тридцать человек, присланных Независимой лейбористской партией[9]. Меня присоединили к ним, чтобы все англичане были вместе.

Наша новая позиция находилась немного западнее прежней, возле Монте-Оскуро, откуда открывался вид на Сарагосу. Она примостилась на острой, как бритва, известняковой скале, в которой были вырыты ходы, напоминавшие ласточкины гнёзда. Ходы шли далеко вглубь скалы, там было совершенно темно и так низко, что нельзя было даже стоять на коленях, не то что в полный рост.

Влево от нас на скалах оборудовали свои позиции ещё два отряда POUM, причём одна из этих позиций привлекала особое внимание бойцов всего фронта — там кашеварили три женщины. Красавицами назвать их было нельзя, но, тем не менее, командование сочло необходимым запретить доступ на эту позицию солдатам из других подразделений. Вправо, в пятистах ярдах от нас, у поворота дороги на Алькубьерре был пост, удерживаемый отрядом PSUC. В этом месте проходил фронт. Ночью видны были фары грузовиков, подвозивших нам снаряжение из Алькубьерре, и фары фашистских машин, идущих из Сарагосы. Видна была и сама Сарагоса — тонкая полоска огоньков, напоминавших корабельные иллюминаторы, примерно в двенадцати или тринадцати милях юго-западнее нас.

Нас было около тридцати человек англичан и дюжина испанских пулемётчиков. Если не считать одного-двух исключений, — война, как известно, всегда привлекает всякую шваль, — англичане были великолепные ребята, отличались выносливостью и покладистым характером. Англичане и испанцы, несмотря на языковую преграду, всегда хорошо уживаются вместе, что, несомненно, следует поставить в заслугу испанцам. Как выяснилось, испанцы знали только два английских выражения. Одно — «окей, бэби», другое же — употребляемое барселонскими проститутками в разговорах с английскими моряками — боюсь, наборщики не напечатают, чтобы не обижать английских проституток.


* * *
И снова на фронте ничего не происходило; лишь иногда свистела заблудившаяся пуля, либо, очень редко, падала фашистская мина, и все мы бежали в траншею на верхушке горы — посмотреть, где она взорвалась. Враг был здесь немного ближе к нам — ярдах в трёхстах-четырёхстах. Его ближайшая позиция находилась как раз напротив нашей, и амбразуры неприятельских пулемётных гнёзд постоянно соблазняли наших бойцов, напрасно тративших патроны. Фашисты редко утруждали себя винтовочной стрельбой, но зато посылали длинные пулемётные очереди в каждого, кто высовывался. Тем не менее лишь дней через десять, а то и больше, появился у нас первый раненый.

Напротив нас стояли франкистские войска, имевшие, как показывали дезертиры, несколько немецких унтеров. Здесь, видимо, были и мавры, — вот, должно быть, бедняги страдали от холода, — ибо на ничьей земле валялся труп мавра, одна из местных достопримечательностей.

В полутора или двух милях левее нашей позиции кончалась сплошная линия фронта и тянулась заросшая лесом лощина, не принадлежавшая ни фашистам, ни нам. И мы и они посылали туда дневные патрули. Это была неплохая игра — в бойскаутском духе, — хотя мне не довелось увидеть фашистский патруль ближе, чем на расстоянии нескольких сотен ярдов. Покрыв солидное расстояние, передвигаясь ползком по-пластунски, мы пересекали фронтовую линию и добирались до места, откуда виден был крестьянский дом с развевающимся монархистским флагом. В доме размещался местный штаб фашистов. Время от времени мы выпускали по этому дому винтовочный залп и сразу же прятались, чтобы их пулемётчик нас не засёк. Надеюсь, что мы разбили хотя бы несколько окон, ибо штаб находился в добрых восьмистах ярдах, а с нашими винтовками не было никакой уверенности, что на такой дистанции попадёшь даже в сам дом.


* * *
Дни стояли ясные и холодные, иногда в полдень выглядывало солнце, но мороз не спадал. На склонах холмов попадались проклюнувшиеся головки крокусов и ирисов; близилась весна, но шла она очень медленно. Ночи были ещё холоднее, чем раньше. Вернувшись на рассвете из караула, мы разгребали остатки кухонного костра и становились на жарко-красные угли. Мы жгли подмётки башмаков, зато согревали ноги. Иногда по утрам в горах занимались зори такой красоты, что для этого стоило, пожалуй, вставать в немыслимую рань. Я не терплю гор, не люблю даже любоваться ими, но иногда, захваченный рассветом, поднимавшимся высоко в горах за нашей спиной, увидев первые стрелки золота, как лезвия пронизывающие темноту, а потом внезапно нахлынувший свет и моря карминных облаков, уходящих в невообразимую даль, я переставал жалеть о том, что не спал всю ночь, что ноги мои онемели и что завтрака придётся ждать не менее трёх часов. В течение этих месяцев я видел больше рассветов, чем за всю ранее прожитую жизнь. Этих рассветов с меня хватит до конца дней.

Нас было немного, а это значило, что нужно было дольше простаивать в карауле, а следовательно — больше утомляться. Я начал страдать от нехватки сна, неизбежной даже на самых спокойных участках фронта. Кроме караулов и патрулей были постоянные ночные тревоги и подъёмы, не говоря уж о том, что нельзя как следует выспаться в окаянной земляной норе, когда ноги так и ноют от холода. За первые три-четыре месяца пребывания на фронте я около дюжины суток не спал совсем; с другой стороны, не набралось бы, пожалуй, дюжины ночей, которые я проспал бы целиком. Двадцать-тридцать часов сна в неделю были нашей нормой. Отсутствие сна сказывается не так скверно, как можно подумать, просто ходишь как ошалелый, и карабкаться по горам становится труднее. Но общее самочувствие хорошее, хотя гложущий голод не оставляет ни на минуту. Боже мой, какой голод! Всякая еда кажется вкусной, даже вечная фасоль, которую в конце концов возненавидели все, кто побывал в Испании. Воду, если мы её получали, везли за много миль на мулах или бедных заморенных ослах. По каким-то причинам арагонский крестьянин хорошо относится к мулам, но отвратительно к осликам. Если ослик заупрямится, его, как правило, сразу же пинают в мошонку.

Выдача свечей прекратилась, мало осталось и спичек. Испанцы научили нас мастерить лампы, используя оливковое масло, банку из-под сгущённого молока, гильзу и кусок тряпки. Когда у нас изредка заводилось оливковое масло, мы зажигали эти лампы. Они горели, непрерывно чадя и давая свет в четверть свечи; их света было достаточно только для того, чтобы найти в темноте свою винтовку.

Надежды на настоящий бой не было. Уходя с Монте-Почеро, я подсчитал свои патроны и обнаружил, что в течение трёх недель трижды выстрелил по врагу. Говорят, что нужно выпустить тысячу пуль, чтобы убить одного человека; следовательно, должно было пройти двадцать лет, прежде чем мне удастся убить первого фашиста. На Монте-Оскуро враг был ближе, и мы стреляли чаще, но я вполне уверен, что ни разу ни в кого не попал.


* * *
Следует сказать, что на этом участке фронта в этот период самым действенным оружием была не винтовка, а рупор. Не имея возможности убить врага, мы на него кричали. Этот метод ведения войны настолько необычен, что нуждается в разъяснении.

Если вражеские окопы находились на достаточно близком расстоянии, начиналось перекрикивание. Мы кричали: «¡Fascistas — maricones!»[10] Фашисты отвечали: «¡Viva España! ¡Viva Franco!»[11] Если они знали, что напротив находятся англичане, они орали на ломаном английском: «Англичане, гоу хоум! Нам иностранцы не нужны!»

Республиканские войска, партийные ополченцы создали целую технику «кричания» с целью разложения врага. При каждом удобном случае бойцов, обычно пулемётчиков, снабжали рупорами и посылали пропагандировать. Им давали заранее подготовленный материал, лозунги, проникнутые революционным пафосом, которые должны были объяснить фашистским солдатам, что они наймиты мирового капитала, воюющие против своих же братьев по классу, и т. д. и т. п. Фашистских солдат уговаривали перейти на нашу сторону. Эти лозунги выкрикивались без передышки: бойцы сменяли друг друга у рупоров. Так продолжалось иногда ночи напролёт. Пропаганда, несомненно, давала результаты; все соглашались с тем, что струйка дезертиров, которая текла в нашем направлении, была частично вызвана ею. И можно понять, что на продрогшего на посту часового, бывшего членом социалистических или анархистских профсоюзов, мобилизованного насильно в фашистскую армию, действовал гремевший всю ночь напролёт лозунг: «¡No pelees con hermanos de la clase!»[12] Такая ночь могла стать последней каплей для человека, колебавшегося — дезертировать или не дезертировать.

Но такой способ ведения войны совершенно расходился с английскими понятиями. Должен признаться, что я был удивлён и шокирован, впервые познакомившись с ним. Переубеждать врага вместо того, чтобы в него стрелять? Сейчас я убеждён, что со всех точек зрения это был вполне оправданный манёвр. В обычной позиционной войне, не имея артиллерии, очень трудно нанести потери неприятелю, не потеряв самим примерно столько же людей. Если вы можете убедить какое-то число вражеских солдат дезертировать — тем лучше; по существу, дезертиры для вас полезнее трупов, ибо они могут дать информацию. Но на первых порах мы все были обескуражены; нам казалось, что испанцы недостаточно серьёзно относятся к войне.

На позиции, занимаемой справа от нас отрядом PSUC, пропаганду вёл истинный мастер своего дела. Иногда, вместо того чтобы выкрикивать революционные лозунги, он начинал рассказывать фашистам, насколько нас кормят лучше, чем их. В отсутствии фантазии при рассказе о республиканских рационах его упрекнуть было нельзя.

— Гренки с маслом! — его голос отдавался раскатами эхо по всей долине. — Сейчас мы садимся есть гренки с маслом! Замечательные гренки с маслом!

Я не сомневаюсь в том, что, как и все мы, он не видел масла недели, если не месяцы, но фашисты, услышав в ледяной ночи крики о гренках с маслом, должно быть, пускали слюнки. Впрочем, у меня самого текли слюнки, хотя я хорошо знал, что он врёт.


* * *
Однажды в феврале мы увидели приближающийся к нам фашистский самолёт. Как обычно, мы вытащили на открытое место пулемёт, задрали его ствол вверх и легли на спины, чтобы лучше целиться. Наша стоявшая на отшибе позиция не заслуживала в глазах врага особого внимания и, как правило, те немногие фашистские самолёты, которые появлялись здесь, облетали нас стороной, чтобы избежать пулемётного огня. На этот раз самолёт прошёл прямо над нами, но слишком высоко, чтобы стоило в него стрелять. Из него выпали не бомбы, а белые блестящие лепестки, закружившиеся в воздухе. Несколько листков упало на нашу позицию. Это были экземпляры фашистской газеты «Heraldo de Aragón»[13], извещавшей о взятии Малаги.

В эту ночь фашисты сделали неудачную попытку атаковать нас. Я как раз укладывался спать, полумёртвый от усталости, как вдруг над нашими головами зачастил град и кто-то, просунувшись в окоп закричал:

— Атакуют!

Я схватил винтовку и кинулся на свой пост, находившийся на вершине возле пулемёта. Не видно было ни зги, и стоял дьявольский шум. Нас поливали огнём, должно быть, пять пулемётов, глухо рвались гранаты, по-идиотски выбрасываемы фашистами у своего же бруствера. Было совершенно темно. Внизу, в долине, влево от нас, я мог различить зеленоватые вспышки винтовочных выстрелов. Это ввязался в бой какой-то фашистский патруль. В темноте вокруг нас покали пули — цок-цик-цак. Над головой просвистело несколько снарядов, упавших далеко от нас, да к тому же (как обычно на этой войне), не разорвавшихся. Я на мгновение не на шутку испугался, когда в тылу вдруг заговорил ещё один пулемёт. Пулемёт оказался нашим, но мне сначала почудилось, что мы окружены. Потом наш пулемёт заело, как заедало всегда из-за скверных патронов, а шомпол куда-то запропастился в непроницаемой темноте. Единственное, что оставалось, это стоять и ждать, когда в тебя попадут. Испанские пулемётчики пренебрегают прикрытием, более того, они умышленно подставляют себя под пули, и я вынужден был поступать так же. Этот эпизод, хотя и не очень значительный, был чрезвычайно интересен. В первый раз я был, в буквальном смысле этого слова, под огнём. И, к моему унижению, обнаружил, что я страшно испугался. Так, оказывается, чувствуешь себя всегда под сильным огнём — боишься не столько того, что в тебя попадут, сколько неизвестности — куда попадут. Всё время не перестаёшь думать, куда клюнет пуля, и всё тело приобретает в высшей степени неприятную чувствительность.

Прошёл час или два, и огонь стал затихать, а потом совсем умолк. У нас был один раненый. Фашисты выдвинули на ничейную землю несколько пулемётов, но держались на безопасной дистанции и не сделали попытки штурмовать наш бруствер. По сути дела, они не атаковали, а просто транжирили патроны и весело шумели, празднуя взятие Малаги.

Для меня главный урок заключался в том, что после этой истории я стал более недоверчиво относиться к военным сводкам, публикуемым в газетах. Спустя день или два газеты сообщили, что доблестные англичане отразили ураганную атаку кавалерии и танков (это по отвесным-то склонам!) противника.

Когда фашисты известили нас о взятии ими Малаги, мы решили, что это ложь, но на другой день пришли более достоверные слухи, а потом появилось и официальное сообщение. Постепенно стала известна вся эта позорная история — как город был отдан без единого выстрела, как ярость победителей обрушилась не на республиканских солдат, заранее эвакуировавшихся, а на гражданское население, как мирных жителей, пытавшихся бежать, преследовали на протяжении сотни миль, расстреливая из пулемётов. Эта новость оставила у солдат на передовой неприятный привкус; все ополченцы как один были убеждены, что падение Малаги — результат предательства. Впервые я услышал о предательстве и отсутствии единства. Впервые у меня появились глухие сомнения в отношении этой войны, в которой до сих пор так восхитительно просто было решить, на чьей стороне правда.


* * *
В середине февраля мы покинули Монте-Оскуро и были включены, вместе со всеми отрядами POUM, стоявшими на этом участке, в армию, осаждавшую Уэску. Грузовик вёз нас миль пятьдесят по студёной равнине, вдоль подстриженных виноградников и едва проклюнувшихся ростков озимого ячменя. В двух с половиной милях от наших новых окопов виднелась Уэска, маленькая и светлая, как игрушечный городок. Много месяцев назад, после взятия Сьетамо, генерал, командовавший республиканскими войсками, весело заявил: «Завтра мы будем пить кофе в Уэске!» Он, оказывается, ошибся. Было несколько кровопролитных атак, но взять городок не удалось. «Завтра мы будем пить кофе в Уэске!» — стало в республиканской армии ходячей остротой. Если когда-нибудь мне вновь придётся побывать в Испании, я во что бы то ни стало выпью чашку кофе в Уэске.

Copyright © by George Orwell, 1938
* * * * *
Осуществить эту мечту Джорджу Орвеллу было не суждено. Три месяца спустя, так и не убив ни одного фалангиста, он сам был тяжело ранен вражеским снайпером и лишь чудом остался жив. В те же дни среди каталонских партий начались раздоры, быстро перешедшие в вооружённые столкновения в тылу. Орвелл оказался в числе тех иностранных добровольцев, которые были втянуты в эту свару помимо их желания. В июне 1937 года партия POUM, в ополчении которой он служил, была объявлена центральным республиканским правительством вне закона; начались аресты и казни её лидеров и командиров вооружённых формирований, в том числе и служивших в них иностранцев. Не желая становиться жертвой неудачно складывающихся обстоятельств, спасая собственную жизнь и жизнь находившейся вместе с ним в Барселоне жены, Джордж Орвелл покинул Испанию — с тем чтобы рассказать правду о том, чем в действительности является раздирающая её на части гражданская война. И рассказал.

Примечания

1

Транскрипция фамилии Orwell как Орвелл, представленная редактором фрагмента и автором послесловия Павлом Матвеевым, отличается от традиционно принятой в русской литературе транскрипции Оруэлл. Печатается в авторском варианте.

(обратно)

2

Испанская аббревиатура от: Partido Obrero de Unificación Marxista — Объединённая рабочая марксистская партия.

(обратно)

3

Испанская аббревиатура от: Partido Socialista Unificado de Cataluña — Социалистическая партия Каталонии.

(обратно)

4

Название роты в испанской армии.

(обратно)

5

Испанская аббревиатура от: Federación Anarquista Ibérica — Федерация анархистов Иберии.

(обратно)

6

Культура — прогресс. Будем — непобедимы (исп.).

(обратно)

7

Героизм (исп.).

(обратно)

8

Стой! Каталония! (исп.)

(обратно)

9

Английская политическая партия, в которой в 1930-е гг. состоял Д. Орвелл и по направлению которой он сам оказался в Испании в конце 1936 г.

(обратно)

10

Фашисты — пидорасы! (исп.)

(обратно)

11

Да здравствует Испания! Да здравствует Франко! (исп.)

(обратно)

12

Не воюйте с братьями по классу! (исп.)

(обратно)

13

«Вестник Арагона» (исп.).

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***