Влюбленный Вольтер [Нэнси Митфорд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


Глава 1. Вольтер и Эмилия

Вольтер и маркиза дю Шатле были необыкновенными людьми, и любовь их была необыкновенной. “Мемуары” Вольтера начинаются с их знакомства, которое он считал событием, перевернувшим его жизнь: “В 1733 году я встретил молодую женщину, мыслившую точь-в-точь, как я, и решившую провести несколько лет в деревне, совершенствуя свой ум”. Удивительно, что их пути не пересеклись раньше, потому что они вращались в одних кругах; его отец был поверенным ее отца; герцог Ришелье, один из его ближайших друзей, был ее любовником. Вольтер обычно говорил, что “знал ее с пеленок”, но это его излюбленная литературная гипербола, так же как “он умер у меня на руках”.

Как бы там ни было, знаменитый роман начался сразу, с первой встречи, и вскоре о нем услышал свет. Любовь во Франции — это особый церемониал. Друзья и родственники формально оповещаются о его начале и его конце. Скрываться, условливаться о тайных свиданиях через конфидентов приходится лишь тем, кому достался ревнивый муж или ревнивая жена. Маркиз дю Шатле всегда вел себя безупречно.

Вот что Вольтер писал о мадам дю Шатле Сидевилю, своему школьному товарищу: “ Ты — это Эмилия в мужском обличье, а она — Сидевиль в женском”. Вольтер не мог дать ей более высокую оценку, потому что Сидевиль был одним из его самых дорогих друзей. Ветреный и непостоянный в своих симпатиях и антипатиях, Вольтер оставался непоколебим в дружбе. Он еще сравнивал мадам дю Шатле с Ньютоном, властелином своих мыслей. Но хотя она и гениальна, говорил он, и склонна к метафизическим умствованиям в моменты, когда естественнее всего думать о любви, она в полной мере владеет искусством обольщения. С самого первого письма к мадам дю Шатле, в переписке с близкими и в посвященных ей стихах он называл ее просто Эмилией. Это еще одна литературная вольность. В то время даже братья и сестры не обращались друг к другу по именам, и при личном общении Вольтер, конечно, называл ее не иначе как “мадам”. В своих произведениях он иногда величает ее Уранией, потому что мадам дю Шатле, хоть и крутилась в бездумном вихре высшего света, была обширно образованна и занималась науками. В семействе Бретей, которому она принесла позор и славу, до сих пор называют ее Габриелью Эмилией, именем, данным ей при крещении.

В то время как Вольтер оповестил друзей о своей новой связи, мадам дю Шатле пошла еще дальше. Она объявила, что намерена оставаться с ним до конца жизни. Первым она известила об этом герцога Ришелье. Когда и как новость была преподнесена маркизу дю Шатле, мы не знаем.

Любовники не были юными. Вольтеру исполнилось тридцать девять, мадам дю Шатле двадцать семь. Она уже восемь лет прожила в браке и имела троих детей, причем одного грудного. И у Вольтера и у Эмилии было бурное прошлое. Мадам дю Шатле была натурой страстной, ни в чем не знавшей меры. Для удовлетворения всех ее влечений ей недоставало физической привлекательности, и это заставляло ее мучиться и страдать. Ее облик совершенно не соответствовал общепринятому представлению о маркизе восемнадцатого века. Мадам дю Деффан, так и не простившая ей того, что она завладела величайшим забавником столетия, оставила ее описание, чересчур язвительное, но, вероятно, не совсем лишенное правдивости: тощая, сухая, плоская, с огромными ручищами и ножищами, крошечной головкой, малюсенькими зелеными глазками, плохими зубами, черными волосами и темной кожей, самовлюбленная, безвкусная и неряшливая. Между тем Сидевиль, который, как и большинство друзей Вольтера, был очарован Эмилией, говорит о ее прекрасных больших мягких глазах под черными бровями, ее благородном, умном и живом лице. Навестив ее однажды и застав лежащей в постели, он писал:

Когда у философии подобный вид,
Она невольно пробуждает аппетит!
Письма и мемуары той поры пестрят похвалами ее красе. Читая между строк, можно заключить, что она принадлежала к тому разряду женщин, которых теперь принято называть “интересными”. Конечно же, она не была красавицей в роде мадам де Помпадур и, несмотря на большую любовь к нарядам, никогда не отличалась настоящей утонченностью. Утонченность требует от женщины безраздельного внимания. Эмилия была ученой дамой. Она слишком дорожила временем, чтобы убивать его на модисток и куаферов.

Она родилась 17 декабря 1706 года в семье барона Ле Тонелье де Бретей. Ее недавние предки приобрели власть и богатство на государственной службе. Многие из тех, кто вершил тогда судьбы Франции, вообще имели плебейские корни. Де Бретей вышли из мелкопоместного дворянства. Людовик XIV подрезал крылья крупным феодалам, и теперь, лишенные власти, но не ее декоративных атрибутов, они могли подвизаться только на двух поприщах: придворном и военном. Волшебный Версаль был им вознаграждением за потерю могущества. Сотня бессмысленных привилегий тешила их гордость и самолюбие. Они глубоко презирали людей, подобных де Бретеям, занимавшим административные посты при дворе, но не удостоенным права представлять к нему своих жен и дочерей. Мадам де Креки пишет, что, подолгу гостя у своих кузенов де Бретей, она, прежде чем заговорить о noblesse de robe (парламентских дворянах), приучилась оглядываться, удостоверяясь, что никого из них нет поблизости, как принято поступать с горбунами и рыжими.

Парижское общество, в котором росла Эмилия, было необыкновенно демократичным. Оно состояло из государственных чиновников и fermiers-generaux (откупщиков), вокруг каждого из которых крутились друзья и нахлебники. Fermiers-generaux ведали финансами страны и наживали на этом огромные состояния. Очень часто они были выходцами из нижайших слоев общества. Как-то старик Пуассон, отец мадам де Помпадур, сидя за обеденным столом одного из таких воротил, разразился вульгарным хохотом: “Меня распирает от смеха при мысли, что попади в эту компанию иностранец, он принял бы нас за сборище принцев! А ведь ты, господин де Монмартель, — сын трактирщика, ты, Савалетт, — сын торговца уксусом, ты, Буре, — сын лакея, а что до меня, так всем известно, кто я такой!” Однако дочь Пуассона была одной из просвещеннейших женщин своего времени.

Чеканя деньги, эти люди не забывали и об образовании. Они покровительствовали литературе и искусствам, составляли богатейшие коллекции, возводили великолепные дома и финансировали прекраснейшие издания французских классиков из когда-либо выходивших в свет. Версальские придворные, особенно поклонники просвещения, вроде герцогов де Ниверне, Лавальера и Гонто, пользовались их гостеприимством, брали в любовницы их жен и иногда даже сватались к их дочерям.

Франция, оправившаяся от войн Людовика XIV и еще не ввергнутая в войну Людовиком XV, процветала. Деньги текли в столицу рекой. Рисуя парижскую жизнь при Людовике XV, Вольтер наглядно дает нам понять, что государственные чиновники среднего достатка жили с таким размахом, какой в наши дни по карману лишь немногим. Их жены были увешаны бриллиантами и разодеты, как и они сами, в расшитые золотом наряды, ценой в маленькое состояние. Все, чем они владели, не имело себе равного по изяществу и красоте; их мебель, серебро, фарфор и картины были искуснейшей работы; в их садах цвели экзотические растения; от их экипажей и колясок захватывало дух. Хороший повар в Париже получал полторы тысячи ливров в год. По прикидкам Вольтера, каждый вечер устраивалось пятьсот-шестьсот больших званых ужинов, после которых над карточными столами переходили из рук в руки тысячи ливров без сколько-нибудь заметного ущерба для кошельков. За одну ночь в Париже съедалось больше домашней и дикой птицы, чем за неделю в Лондоне, а насколько больше сжигалось свечей — не поддается исчислению.

Семья де Бретей обитала в большом доме, выходившем окнами на сады Тюильри. Как почти все французские дома, он делился на квартиры, которые занимали разные члены семьи: маркиза де Бретей, графиня де Бретей (и та и другая вдовы), командор де Бретей, епископ Реннский и барон де Бретей с женой и пятью детьми, в числе которых была Эмилия. Баронесса, урожденная Фруле, сестра маркизы де Бретей, происходила из старого дворянского рода. Отец Эмилии был светский, хотя немножко комический человек, хорошо известный в Париже и Версале как “Introducteur des Ambassadeurs” (церемониймейстер). Никто не питал к нему особых симпатий, но его супруга не уставала повторять, что благодарна ему уже за то, что он вызволил ее из монастыря и подарил ей детей. Хотя она воспитывалась в этом монастыре и никогда, по словам мадам де Креки, не дышала добрым воздухом Версаля, у нее были манеры гранд-дамы и она учила своих сыновей и дочерей хорошему тону. “Не сморкайтесь в салфетку! Может быть, вы сочтете, что говорить об этом излишне, но я сама видела, как братья Монтескье сморкались в скатерть, и это омерзительно. Хлеб нужно ломать, а не резать. Съев яйцо, обязательно раздавите яичную скорлупу, чтобы она не скатилась с тарелки. Никогда не причесывайтесь в церкви. Не путайте титулов “монсиньор” и “монсеньор”: одним называют князей церкви, другим — принцев крови. Если в комнате есть священник, обязательно усадите его к самому очагу и прикажите в первую очередь обслужить за обедом, даже если он скромно ютится в конце стола”.

Эмилия мало что извлекла из этих наставлений. Она была слишком поглощена своими мыслями, чтобы заботиться об учтивости, и даже прославилась своим дурным воспитанием. Но знания она хватала на лету. Ее отец оказался достаточно проницательным, чтобы понять, что породил на свет чудо. В то время как большинству молодых девиц ее круга предоставлялась свобода самим набираться ума-разума у слуг (что впоследствии очень пригодилось тем, кто бежал от Революции в Англию и Америку без гроша в кармане), Эмилия была по самым высоким меркам прекрасно образована. Она изучила латынь, итальянский и английский. Тассо и Мильтон были ей знакомы так же хорошо, как и Вергилий. Она переводила “Энеиду”, знала наизусть многое из Горация, штудировала Цицерона. Она решила не тратить время на испанский, услышав, что единственная знаменитая книга на этом языке — авантюрный роман. Ее истинной страстью была математика. В этом ее поощрял друг семьи господин де Мезьер, дед мадам де Жанлис.

Семейство де Бретей жило на широкую ногу, каждый день у них собиралось за ужином не меньше двадцати человек, и хотя их дом не был средоточием блестящих умов, некоторые известные литераторы туда заглядывали. Каждый четверг там появлялся Фонте- нель, племянник Корнеля, секретарь Академии наук и скромный предшественник Вольтера в деле популяризации научной мысли. Он родился в 1667 году, и, когда Эмилия была ребенком, ему перевалило за сорок. Он любил повторять: “У меня единственная мечта — дотянуть до земляничной поры”, а на смертном одре удовлетворенно заметил, что пережил их девяносто девять. Завсегдатаями дома были также герцог Сен-Симон и маркиз де Данго, слывшие довольно мерзкими стариками. По словам еще одного друга семьи, Жана Батиста Руссо, глаза Сен-Симона напоминали потухшие угли в омлете. Герцог никогда не являлся на ужин из боязни, что придется платить гостеприимством за гостеприимство, однако в своих мемуарах не преминул куснуть руку, которая его не кормила: “Бретей был человеком, не лишенным способностей, но его снедала любовь ко двору, министрам и всему светскому. Он пользовался всяким случаем, чтобы обогатиться, продавая свою поддержку [при заключении государственных контрактов]. Мы терпели его, потешались над ним и немилосердно над ним издевались”.

“Кто написал paternoster?” — спрашивают господина де Бретея за ужином. Молчание. Господин де Комартен, его кузен, шепчет ему: “Моисей”. “Ну, конечно же, Моисей”, — радостно подхватывает господин де Бретей посреди всеобщего веселья. Но зато о событиях текущего дня он был осведомлен куда лучше. Лабрюйер даже вывел его в своих “Характерах” под именем Цельсия, всеведущего торговца слухами.

Семейство де Бретей состояло в родстве с лордом Клэром, который ввел к ним в дом многих сосланных якобитов. Под их кровом провел несколько ночей сам Старый претендент, переодетый аббатом. Эмилия, то ли из духа противоречия, то ли потому, что якобиты намозолили ей глаза, всегда заявляла, что она за доброго короля Георга из Ганновера.

Девятнадцати лет мадемуазель де Бретей вышла замуж за тридцатилетнего командира полка маркиза дю Шатле. Он был главой одной из славных фамилий, называемых Лотарингским домом, состоял в дальнем родстве с Гизами и имел на гербе лилию. Его жена пользовалась привилегией, обычно даруемой герцогиням, сидеть в присутствии королевы и путешествовать в ее свите. Предки маркиза были солдатами, дед — маршалом Франции. Фамильные владения дю Шатле пришли в упадок, замок Сире, деревенская вотчина, стоял пустой и обветшавший, и земли приносили дохода меньше, чем могли бы приносить. Короче говоря, маркиз не был богат. Но за Эмилией дали хорошее приданое.

В первые годы супружества у них родились двое детей, мальчик и девочка. Маркиз дю Шатле, не имевший иных интересов, кроме армейских, большую часть времени отсутствовал по гарнизонным делам, а Эмилия была предоставлена самой себе. Как и ее отец, она любила общество и придворную жизнь. В ней проснулась страсть к азартным играм и амурным приключениям. Несмотря на достойное воспитание и многообразие интересов, у нее всегда были замашки куртизанки. Человек, служивший в ее доме лакеем, рассказывал, как в первое же утро его позвали к ней в спальню. Давая ему распоряжения, Эмилия сняла ночную рубашку и стояла перед ним обнаженная, как мраморная статуя. В другой раз, явившись на ее зов, он застал мадам лежащей в ванне. Она велела ему принести с огня чайник и подлить в остывшую воду кипятку. Поскольку Эмилия не пользовалась банными солями, вода была совершенно прозрачной и не скрывала ее голого тела. Без всякого стеснения она раздвинула ноги, чтобы их не обожгло горячей струей. Восемнадцатый век славился вольностью и простотой нравов, но для порядочной женщины подобное поведение было, мягко говоря, необычным. Доказательством тому служит потрясение, пережитое беднягой.

Первым официальным любовником мадам дю Шатле стал маркиз де Гебриан. Спустя какое-то время он бросил ее ради другой женщины. Для Эмилии это было страшным ударом. Когда она поняла, что маркиз не намерен к ней возвращаться, она попросила о последнем свидании. Свидание прошло мирно. Эмилия пожелала выпить чашку супа из рук Гебриана. Затем они расстались. Маркиз покинул ее дом с прощальной запиской в кармане. По счастью, он прочитал ее не откладывая. В ней говорилось, что суп отравлен и она умирает на руках возлюбленного. Возлюбленный, не на шутку перепугавшись, пулей понесся к ней и нашел ее в тяжелом состоянии. Он принял решительные меры, спасшие ей жизнь. Однако роман не возобновился. Следующим любовником Эмилии был герцог Ришелье, чей недюжинный ум и знание человеческого сердца позволили ему своевременно устраниться без всяких мучительных сцен. Он и мадам дю Шатле оставались близкими друзьями до самой ее смерти. Когда ей было двадцать семь, у нее родился третий ребенок, мальчик, после чего она засела за изучение математики. Эмилия подсознательно ждала революции, которая часто совершается в жизни женщины на пороге зрелости и дает направление ее будущему существованию.

Глава 2. Молодой Вольтер

В жизни Вольтера тоже были бури, но не любовные. Франсуа Мари Аруэ родился в Париже 21 ноября 1694 года. Этот факт стал известен сравнительно недавно. Сам Вольтер сочинял, что родился в марте в деревне, и намекал, что он незаконнорожденный. Вольтер обожал мистификации и не любил распространяться о своем происхождении. Став взрослым, он сменил имя. Хилый ребенок, Мари Аруэ был третьим из не умерших в младенчестве отпрысков болезненных родителей, которые не дожили до старости, так же как его брат и сестра. Всю свою долгую жизнь Вольтер не заглядывал вперед дальше, чем на несколько недель. Мадам Аруэ умерла, когда ему было семь. Детей вырастил отец, сохранивший верность супруге.

Аруэ, обосновавшиеся в Париже, происходили из Пуату и принадлежали к солидной старой семье буржуа. Отец Вольтера был процветающим нотариусом с буржуазной закваской и аристократической клиентурой. Он хотел, чтобы его сыновья пошли по его стопам, выбрав надежные уважаемые профессии. Старший сын повиновался, младший — нет.

Он был вечной занозой иезуитов в принадлежавшем их ордену коллеже Луи ле Гран (Людовика Великого).

“Аруэ, верните чужой стакан. Вы задира и никогда не попадете в Рай”, — говорит один из отцов.

“Кому нужен его Рай? — пожимает плечами маленький Аруэ. — Рай — это огромная общая усыпальница”.

Его духовник говорил, что никогда не встречал ребенка, настолько одержимого желанием прославиться. Но у него была любящая натура, и всю последующую жизнь самыми дорогими Вольтеру людьми оставались его однокашники: граф д’Аржанталь (его “ангел-хранитель”), Пьер Робер де Сидевиль, буржуа из Руана, герцог де Ришелье, братья д’Аржансоны, маркиз и граф. Он поддерживал добрые отношения с отцами-настав- никами и ценил их похвалу. Когда пришло время выбирать профессию, Мари Аруэ объявил отцу, что станет писателем. “Иными словами, — сказал отец, — ты хочешь быть бесполезным членом общества, обузой семьи и в конце концов умереть с голоду”. Уже тринадцати лет мальчик попал в лапы ростовщиков. Аруэ не питал больших надежд относительно его будущего. Он определил сына в школу правоведения, но Вольтер учился кое-как. Он пропадал ночами и доставлял родным массу беспокойств.

В конце концов резвость и нерадивость юного Аруэ так допекли отца, что в 1713 году он отправил его в Гаагу секретарем французского посольства без жалованья. Там Франсуа Мари воспылал страстью, пожалуй, самой сильной в его жизни, к девушке, на которой не мог жениться. Он пытался с ней бежать, но только произвел скандал и с позором был возвращен домой. Тогда отец определил его в адвокатскую контору, где, без большой охоты, он приобрел опыт ведения дел, оказавшийся бесценным в его пестром, беспокойном существовании. Еще он приобрел закадычного друга. Никола Клод Тьерьо служил клерком в той же конторе. Вскоре юноши стали неразлучны. Тьерьо был душка: шутник, лентяй, циник, беспутник. К своим школьным друзьям Вольтер относился с некоторым благоговением: Сиде- виль и д’Аржанталь отличались исключительной возвышенностью ума, а Ришелье был герцогом. Тьерьо привлекал низменную сторону его натуры. Франсуа Мари мог хвастаться перед ним тем, что не произвело бы на других ни малейшего впечатления; мог пускаться с ним в сомнительные предприятия и хохотать над сомнительными шутками. Долгие годы молодые люди были так близки, что стоило одному заболеть, другого начинала бить нервная лихорадка. В юности Тьерьо и Сидевиль были основными корреспондентами Вольтера. Пустота первого и благородство последнего сквозят в каждой их строчке.

С десяти лет, когда он впервые вошел в Луи ле Гран с воспитателем и слугой, Вольтер начал тянуться к высшему обществу. В двадцать один он стал его баловнем. Он обладал всеми необходимыми для этого качествами, кроме происхождения. У него была подкупающая внешность, насмешливый, дерзкий, пытливый взгляд, искрящиеся черные глаза, вздернутый нос, изящная маленькая фигура. С иголочки одетый, он походил на существо из переливчатого стекла. И речь его соответствовала его виду: насмешливая, дерзкая, пытливая, искрящаяся, изящная и тонкая. Он был величайшим забавником своего столетия, и вся история не знала ему подобного. Герцоги и герцогини, маршалы Франции, министры и принцы голубых кровей нарасхват приглашали клерка адвоката на свои званые ужины и приемы в загородных резиденциях. Только церковь стояла в стороне. Ходили слухи, будто дерзость молодого Аруэ распространяется даже на священные материи. Кардинал Флери, знавший и любивший его, и отцы Луи ле Гран единодушно сетовали, что такой великолепный материал испорчен. Бедный Аруэ-старший считал точно так же. Ему казалось, что сын занимается лишь тем, что повесничает с приятелями, которые старше его, гораздо выше по положению и только сбивают молодого человека с пути. Что же до стихов, которые бездельник строчил с утра до ночи, они не приносили денег и навлекали одни неприятности. Вольтер часто повторял, что те, кто увековечили свои имена в литературе и искусстве, обычно пробивались к славе против воли родителей.

Первым произведением, за которое Вольтеру пришлось серьезно поплатиться, была сатирическая поэма “Трясина”, высмеивавшая баснописца де Ламота Удара. Тот присудил поэтическую премию, которой добивался сам Вольтер, кому-то другому. Вокруг “Трясины” в Париже была поднята такая шумиха, что автор счел разумным на время исчезнуть. Тогда богатый маркиз де Сент-Анж, старый бюрократ-царедворец, дал ему приют в своем загородном доме близ Фонтенбло. Он был дядей двух друзей Вольтера, братьев д’Аржансо- нов. Вольтер провел с ним несколько месяцев, не прошедших для него без пользы. Маркиз де Сент-Анж, занимая важные государственные посты, всю свою жизнь ходил по лабиринтам Версаля. Он был очевидцем длинного правления, близившегося к концу (шел 1714 год), и знал очень много о правлениях Генриха IV и Людовика XIII от своего отца, друга кардинала де Реца.Он любил рассказывать о былых временах, а Вольтер любил слушать. Мысль писать историю возникла у него в Сент-Анже и именно там он начал свою “Генриаду”, эпическую поэму о Генрихе IV, принесшую ему славу и состояние.

Недоразумения Вольтера с властями почти всегда имели одну и ту же подоплеку. Он писал пьесу, эссе, стихотворение или письмо, где изливал яд на какую- нибудь ветвь существующей власти, либо церковной, либо государственной. Вольтер понимал, чем рискует. Поэт Жан Батист Руссо с 1707 года находился в ссылке за клевету. Почти всем писателям с мало-мальски незаурядными идеями приходилось время от времени остужать свой пыл за решеткой. Вольтер, постоянно дразня правительство, заходил дальше, чем большинство его современников. Нетерпимость к глупости и предрассудкам, ненависть к жестокости, дар насмешника и желание привлечь читателей, слившись воедино, делали его безрассудным без меры. Он упивался своими творениями, особенно теми, над которыми работал, и горел желанием увидеть, какое впечатление они произведут на друзей. Он не мог устоять перед соблазном читать их вслух то тому, то другому, строго по секрету. Друзья, особенно этим грешил Тьерьо, не могли в свою очередь устоять перед соблазном посплетничать о последнем шедевре Вольтера, цитируя его как бог на душу положит. Вольтер разражался яростными тирадами, но похвала заменяла ему воздух, и его гнев был напускным.

Мысли людей уже стали в то время ценным товаром, и издатели настораживались: создается книга, которая пойдет нарасхват. Потом начиналась неразбериха с украденными рукописями и изданиями вопреки воле автора. Вскоре из-под полы уже продавались экземпляры с уймой ошибок, а иногда и с целыми главами, дописанными чужой рукой. Сам ли Вольтер подстраивал, чтобы у него “крали” рукописи? Истории всегда были настолько запутанными, что даже близкие друзья ничего не могли понять. Когда произведение прочитывалось всеми влиятельными лицами и доходило до их ума, в дело вступала полиция. В зависимости от того, какой в нем усматривался вред, оно конфисковалось или прилюдно сжигалось палачом. Издателю делалось предупреждение, его штрафовали или отправляли в тюрьму. Подписывался королевский указ о заточении анонимного автора без суда и следствия — lettre de cachet. Вольтер все больше нервничал и все больше лгал. “Как только возникнет малейшая опасность, — писал он в одном из подобных случаев д’Аламберу, — умоляю предупредить меня, чтобы я со свойственной мне прямотой и невинностью мог отречься от этого сочинения”, и еще: “Меня пугает не ссылка, а то, что такие скверные стихи будут приписываться мне”. Он укрывался в загородном доме какого-нибудь могущественного принца или герцога, куда полиция не решилась бы сунуть нос без соответствующего предупреждения. Спустя некоторое время, в основном благодаря усилиям друзей Вольтера при дворе (Ришелье, братьев д’Аржансонов, позднее мадам де Помпадур, побуждаемой верным д’Аржанталем), дело заминалось. Он тихо возвращался в Париж и усаживался писать очередную сатиру на власть.

Не прошло и двух лет после бегства в Сент-Анж, как Вольтер опять попал в переплет. Началось правление регента, герцога Орлеанского. Скандальное с точки зрения морали, оно стало реакцией на религиозный аскетизм, проповедовавшийся усопшим королем. По столице ходили стишки и памфлеты о частной жизни регента, и некоторые из них приписывались Вольтеру. В них содержались намеки, и небезосновательные, на кровосмесительную связь герцога Орлеанского со своей дочерью, герцогиней Беррийской. Вольтер решительно отрицал свое авторство, и тогда и впоследствии, но никто ему не верил. Регент личным приказом выслал его из Парижа, повелев удалиться в Тюль. Вольтер затрезвонил во все колокола и добился замены Тюля на Сюлли сюр Луар. Якобы у него там жили родственники, чей пример должен был его образумить и угомонить. С тех пор никто ничего не слышал об этих достойных восхищения людях, потому что Вольтер поспешил прямиком в замок Сюлли. Герцогу де Сюлли, смелому солдату, но беспринципному человеку, было в то время сорок семь лет. Член известного в Париже кружка ли- бертенов “Тампля”, в который Вольтер был принят совсем мальчиком, герцог любил общество интеллектуалов. Президент парламента Эно как-то сказал, что, вращаясь среди просвещенных людей, он впитал в себя аромат их ума, как флакон, в котором хранились тонкие духи. Вольтер, обожавший общество герцогов, был совершенно счастлив в Сюлли, где танцевали, ели, пили, охотились и веселились до упаду. Он говорил, что именно такой приятной и следует быть его ссылке, потому что он неповинен в преступлении, за которое наказан. Вскоре Вольтер выпросил у добродушного регента позволения вернуться в Париж, где немедленно принялся снова играть с огнем. Мягкость наказания не умерила его злости, и вскоре полиция уже доносила, что всякое упоминание имени герцога Орлеанского вызывает у молодого Аруэ вспышки ярости и что он декламирует по всему Парижу порочащие регента стишки.

Все, что появлялось в печати против правительства, начали валить на Вольтера. Был издан памфлет под названием “Я видел” (“J’ai vu”). “Я видел государственные тюрьмы, забитые до отказа. Я видел бедных солдат, умирающих от голода. Я видел население, раздавленное налогами. Я видел иезуита, которому поклоняются, как Богу” и тому подобное. Авторство тут же приписали Вольтеру, и на сей раз несправедливо. Настоящий виновник, некий Лебрюн, спустя годы признался, что сатира принадлежала его перу. Отпирательствам Вольтера опять не поверили. Однажды регент, гуляя в садах своего Пале-Рояля, столкнулся с ним лицом к лицу. “Месье Аруэ, — сказал он, — я собираюсь показать вам то, чего вы еще не видели — Бастилию”. “Ах, монсеньор! Я очень хорошо ее себе представляю”.

Утром Троицына дня 1717 года “двадцать черных ворон, пожирающих падаль” (в образном видении поэта, а на самом деле два полицейских) появились в спальне Вольтера и препроводили острослова в тюрьму. Это, по выражению того времени, была его первая Бастилия. Вольтер еще раньше познакомился с внутренним устройством крепости, потому что пятнадцатилетний герцог Ришелье был отправлен туда на год вместе с воспитателем за “проказы”. Вольтер навещал его. Пребывание в Бастилии людей богатых и влиятельных едва ли можно назвать заточением. Таких “гостей короля” устраивали со всеми удобствами в специально отведенной для этого части тюрьмы. В ней могло разместиться пятьдесят человек, но обычно там находилось не более тридцати. При Людовике XIV они сами обставляли свои апартаменты. Во времена Вольтера все жизненно необходимое в помещении присутствовало, но узник волен был окружать или не окружать себя коврами, серебром, книгами, подушками, ширмами, зеркалами и абажурами. (Ришелье переехал с фамильными портретами, музыкальными инструментами и даже столиком для игры в трик-трак.) Женщины брали с собой горничных. Еда и вино в неограниченных количествах и великолепного качества, дрова, свечи и постельное белье предоставлялись королем. Запирали узников только на ночь. Днем они могли свободно разгуливать внутри тюремных стен. Они наносили друг другу визиты и принимали друзей с воли. Едва ли следует говорить, что Вольтер столовался у коменданта.

Но людям пылкой натуры трудно мириться с неволей. Хотя Вольтеру неплохо жилось в Бастилии и даже удавалось много работать, он до конца своих дней панически боялся заключения. 11 апреля 1718 года он был освобожден, но с условием немедленно покинуть Париж. Он поселился в Шатене, в уютном домике, принадлежавшем мэтру Аруэ. Но очарование деревенского лета оставляло его равнодушным. Вольтер рвался в Париж, и на то была особая причина. Его первая пьеса “Эдип” была принята к постановке в Комеди франсез, и труппа приступала к репетициям.

Именно в этот момент молодой Аруэ решил взять новое имя. Он говорил, что свое не принесло ему счастья. Младшие сыновья часто меняли имена, чтобы их не путали с братьями. Известен был прецедент с Мольером, урожденным Покленом. Более тщеславный, Вольтер присвоил себе еще частицу “де” и стал называться Аруэ де Вольтером. Он никогда не объяснял, почему выбрал именно это имя, предоставив биографам строить догадки. Первое сохранившееся письмо с новой подписью адресовано англичанину, лорду Ашбер- нэму, которого Вольтер просит одолжить ему лошадь. Оно отослано из Шатене 12 июня 1718 года. Общество отнеслось к переименованию очень спокойно. Нигде нет упоминаний о каких-либо насмешках или издевках, не считая наглой выходки кавалера де Роана семью годами позже. Даже министр, отвечавший за высылку писателя из Парижа, маркиз де Лаврильер, в октябре 1718 года обращался к нему как к Аруэ де Вольтеру.

Первое представление “Эдипа” состоялось в ноябре. Вольтер еще не вернул себе права жить, где ему вздумается, но, во многом благодаря хлопотам барона де Бре- тея, ему было разрешено на несколько дней наезжать в Париж, чтобы следить за репетициями. Всегда неравнодушный к своим премьершам, он завел роман с мадемуазель Ливри, игравшей Иокасту. В “Эдипе” Вольтер позволил себе несколько выпадов, которые были бы немыслимы при Людовике XIV, но это обернулось для автора не новыми бедами, а, напротив, грандиозным триумфом. Успех трагедии был оглушительным. Вокруг нее разгорались яростные баталии. Она выдержала сорок два представления (обычно их давалось пять- шесть), число проданных билетов доходило до двадцати семи тысяч. В первый вечер старый Аруэ сидел в угловой ложе, роняя слезы и то и дело восклицая “ах, мошенник”, переполняемый гордостью гуся, который высидел лебедя. После того дня, до самой его смерти, последовавшей через три года, отец и сын не ссорились. Регент простил Вольтера, позволил ему являться пред монаршьи очи, наградил золотой медалью и королевской пенсией. Так часто расплачивались с людьми, чье заключение в тюрьму признавали незаслуженным. Вольтер весьма нахально заметил, что ничуть не возражает против того, чтобы король платил за его пропитание, но в будущем предпочел бы выбирать себе жилище сам. Регент сердечно рассмеялся. Вольтер и герцог могли бы стать друзьями, если бы не разница в их положении. Вольтер никогда не церемонился с королями. К тому же регент старался управлять Францией в тяжелейшей ситуации, а Вольтер не облегчал ему эту задачу.

В следующие несколько лет у Вольтера все складывалось удачно. Отец умер, не лишив младшего сына наследства, чего он всегда опасался. Тяжба с братом из-за завещания не огорчала Вольтера, потому что он всегда недолюбливал этого кислого янсениста, который был десятью годами его старше. Он обожал свою сестру, мадам Миньо, но с ней они прекрасно ладили. Вольтер не разорился, как те, кто поверили знаменитому шотландцу Ло, чья “система”, вводившая бумажные деньги, была сенсацией 1720-х годов. В опасные годы он сохранил свой капитал. Когда все вдруг кинулись продавать купюры, фраза Вольтера: “они возвращают бумаге ее истинную стоимость”, стала предвестием краха “системы”.

Была, правда, еще одна высылка, но всего на несколько недель, которые Вольтер провел в Сюлли, опять с “обожаемым герцогом”, а не со своими мифическими родственниками. При малолетнем Людовике XV жизнь в загородных домах была гораздо оживленнее, чем во время его взрослого правления, когда он собрал всю знать в Версале. Вольтер любил пожить в роскошных замках, где покой и свежий воздух, необходимые для его нервов, соединялись с приятным обществом. Когда он начинал томиться и скучать по Парижу, у него находился благовидный предлог для отъезда — его злополучное здоровье. Он приносил извинения и возвращался домой лечиться. Не было случая, чтобы Вольтер надоел хозяевам. Его всегда отпускали с большой неохотой. Он постоянно гостил в Во-ле-Виконт, или Вилларе, как тогда назывался этот замок, принадлежавший герцогу де Виллару, маршалу Франции, чья жена герцогиня какое-то время была любовницей Вольтера. Так же часто он наведывался в Шато Ришелье, который считал прекраснейшим из всех. Замок, вместе с маленьким городком в том же стиле, был построен великим дядей герцога кардиналом Ришелье. Вольтер гостил в замке Ласурс, где обосновался со своей женой-француженкой лорд Болингброк, и в Ларивь- ер-Бурдё близ Руана у маркиза де Верньера. Вольтер состоял в интимных отношениях с мадам де Берньер, в дружеских — с ее мужем, и даже имел собственные комнаты в их парижском доме (номер 27 по нынешней набережной Вольтера), куда случай привел его умирать. Тьерьо тоже был своим человеком в Ларивьер-Бурде, а Сидевиль, член парламента Руана, обитал по соседству.

Вольтер, сам невероятно деятельный, всю жизнь пытался пристроить к какому-нибудь делу своего дорогого Тьерьо, что никак не отвечало желаниям этого лентяя. Он грелся в лучах славы своего друга и беззастенчиво пользовался щедростью богатеев-нуворишей, готовых содержать его ради удовольствия с ним общаться. Изредка он выполнял небольшие поручения. Когда в 1729 году на свет выплыли мемуары герцогини де Монпансье, он занимался их изданием и стал величайшим из современных Вольтеру знатоков его творчества.

Все это время Вольтер трудился над “Генриадой”. Он несомненно надеялся, что поэму, восславляющую короля Франции, прапрадеда царствующего монарха, ждет благосклонный прием при дворе. Если бы Вольтер был безвестным писакой, прозябающим на какой-нибудь мансарде, “Генриаду”, вероятно, оценили бы по достоинству. Но его тираноборческие настроения были хорошо известны властям, и ко всему, что выходило из-под его пера, относились с большим подозрением, в каждой фразе выискивали скрытый смысл. В результате поэму сочли янсенистской. Гугенот адмирал Колиньи был в ней чересчур превознесен, в то время как король изображался простым смертным, а не полубогом. Первым афронтом Вольтеру явился отказ в позволении посвятить “Генриаду” Людовику XV. Хуже того, ему было отказано еще и в “привилегии”, то есть в покровительстве короля изданию. Поэтому, во избежание неприятностей, поэму напечатали в Руане. Четыре тысячи экземпляров были тайно переправлены в Париж и начали ходить по рукам. Еще один неслыханный триумф. У светских дам даже стало считаться хорошим тоном, принимая друзей за “туалетом”, держать на туалетном столике раскрытую “Генриаду”, хотя ученые мужи оценили ее не слишком высоко. Генрих IV, много лет находившийся в забвении, вдруг стал для французов лучшим и лю- бимейшим королем, каким с тех пор неизменно остается. Поэма вызвала высочайшее неудовольствие, но ее не запретили, И то и то было благоприятно для Вольтера: благодаря официальному осуждению он, как водится, приобрел еще большую известность, и вместе с тем мог теперь сколько угодно печатать “Генриаду” без всякой опаски. Но эта история попортила ему много крови. С другой стороны никто не препятствовал постановке его “Мариамны” в Комеди франсез. Пьеса провалилась, и, увидев ее на подмостках, Вольтер понял, что это было неизбежно.

Его звезда продолжала восходить. В тридцать лет молодой Аруэ стал знаменитым господином де Вольтером, величайшим из живущих французских писателей. Его любовным победам не было числа, хотя лишь роман с мадам де Верньер нельзя назвать пустяковой интрижкой. Связь всегда разрывал он, и женщины устраивали ему сцены ревности. После смерти регента в 1723 году Францией стал править герцог Бурбон, чья любовница, мадам де При, была очень расположена к Вольтеру. Она ввела его в Версаль, где он был принят весьма любезно. Молодая королева, Мария Лещинская, сказала ему, что плакала над его “Мариамной” и смеялась над “Болтуном”. Она называла его “мой бедный Вольтер” и назначила ему пенсию. Влияние Вольтера казалось безграничным, и в 1725 году он им воспользовался.

Один его собрат по перу, аббат Дефонтен, был арестован и отправлен в тюрьму для уголовников Бисетр за совращение маленьких трубочистов. Вольтер ехидничал, что аббат, увидев мальчишек с завязанными глазами и железными палками, верно, принял их за Купидонов. В те дни за педерастию карали жестоко — сожжением на костре на Гревской площади под стенами ратуши. Дефонтен перетрухнул не на шутку и принялся закидывать всех своих друзей отчаянными письмами, умоляя о помощи. Никто и пальцем не шевельнул, кроме Вольтера. Больной, он поднялся с постели и кинулся в Фонтенбло, где находился тогда двор. Нажав на все рычаги, Вольтер спас Дефонтена от мучительной смерти. Дело было прекращено, и аббата выпустили на свободу. Тьерьо, когда-то познакомивший двух литераторов, теперь поспособствовал тому, чтобы они сделались заклятыми врагами. Дефонтен, едва выйдя из Би- сетра, написал на Вольтера гнусный пасквиль. Он показал его Тьерьо, который сначала поступил разумно, бросив пасквиль в огонь, но потом не утерпел и рассказал о нем Вольтеру, чем только навредил всем, кого это касалось. Вольтер был глубоко уязвлен неблагодарностью аббата и возненавидел его.

Здоровье Вольтера стало значительно лучше, чем в ранней молодости. Счастье и успех излечили его от нервных несварений, которыми он особенно мучился. Вольтер научился понимать собственное тело, бывшее для него источником неиссякаемого интереса. Он знал, что оно нуждается в отдыхе, регулярных упражнениях и продуманной диете. Его мысли о здоровье были не просто разумными, они далеко опережали свое время. Причину большинства болезней Вольтер видел в переедании. “Искусные повара — убийцы, они травят целые семьи своими рагу и закусками”. Заболев, он ложился в постель и голодал. С врачами Вольтер не враждовал, считая, что советами трезвомыслящего доктора никогда нельзя пренебрегать, но смеялся над всеми медицинскими предрассудками. Он потешался над убеждением, что звери здоровее, чем люди. Долголетие оленей и ворон вошло в поговорку, но пусть ему покажут оленя или ворону, которые прожили столько же, сколько маркиз де Сент-Олэр (почти сто лет). В 1723 году Вольтер оправился от тяжелейшей оспы, унесшей треть населения Парижа. Он говорил, что обязан своим излечением восьми рвотным и двумстам пинтам лимонада. Возможно, он слишком любил жизнь, чтобы умереть. Но в его благополучном, деятельном существовании вскоре произошел неприятный сбой.

В декабре 1725 года Вольтер находился в опере с Ад- риенной Лекуврер, одной из знаменитейших актрис в истории французского драматического театра. Кавалер де Роан Шабо явился к ней в ложу с очевидным намерением завязать с ним ссору. Роан Шабо, ничтожный бретер и кутила, был десятью годами старше Вольтера. Он кичился своей родовитостью и имел множество друзей при дворе. Поскольку мадемуазель Лекуврер была, а вероятно и оставалась, любовницей Вольтера, между мужчинами могло возникнуть соперничество. То ли Вольтер держался высокомерно, то ли Роан Шабо, подобно многим из его круга, просто не выносил этого выскочку. В течение вечера кавалер несколько раз с презрением повторил: “Месье де Вольтер, месье Аруэ или как вас там называть”. В конце концов Вольтер вспылил и едко заметил, что он свою фамилию начинает, а кавалер свою кончает. Это задело Роана Шабо за живое. Его бабушка была единственной дочерью герцога де Роана, представителя древнего рода, восходящего к королям Бретани. Она вышла замуж за Шабо, и ее потомки не были настоящими де Роанами. Кавалер взбесился и, подняв трость, сказал, что на такое оскорбление следует отвечать палками. Вольтер схватился за шпагу. Мадемуазель Лекуврер своевременно упала в обморок, и кавалер покинул ложу.

Через два или три дня Вольтер обедал у своего обожаемого герцога де Сюлли, когда ему передали записку с просьбой выйти на улицу, потому что с ним желают переговорить. Он вышел. У парадного стоял наемный экипаж, и Вольтер, полагая, что тот, кто за ним послал, сидит внутри, поставил ногу на ступеньку. В этот момент несколько негодяев набросились на него сзади и принялись колошматить палками. Кавалер де Роан Шабо, наблюдая за избиением из своего экипажа, распоряжался: “Только не бейте по голове, а то не вышло бы греха”, зеваки же приговаривали: “Вот добрый господин!”. Роан Шабо впоследствии хвастался друзьям: “Я сам командовал экзекуцией”.

Отбившись от нападавших, Вольтер бросился назад в дом и рассказал о происшествии хозяину и гостям. Он был встречен с холодным недоумением. Никто не поддержал его, не посочувствовал и даже не признал, что с ним поступили низко. Герцог повел себя возмутительно. Многие годы Вольтер почитал его как отца, но тот и не подумал вступиться за своего гостя. Полиция, которую Вольтер закидывал жалобами, тоже бездействовала, как и его друзья при дворе. Мадам де При приняла сторону Вольтера, но положение герцога Бурбона пошатнулось, и он боялся оттолкнуть и без того немногочисленных сторонников.

Как стадо коров, одна из которых лягнула маленькую злобную шавку, французская аристократия сбилась в кучу, понуро и неподвижно созерцая потасовку. Почти все друзья Вольтера были бы рады помочь ему отстоять свою честь, но никто не взял на себя труда шевельнуться первым. К несчатью, Ришелье, который не имел ничего общего со жвачным животным и, конечно, не отступился бы от друга, был тогда французским послом в Вене. Об отвратительной истории его известила преданная Вольтеру мадам де При.

От бесконечных унижений у Вольтера начали сдавать нервы. Он метался по Парижу, наведывался в трущобы, встречался там сподозрительными людьми, то и дело менял квартиры и наконец поселился у фехтовальщика. Полиция, до сих пор столь инертная, вдруг забеспокоилась: он явно брал уроки фехтования, чтобы драться с Роаном Шабо. Кавалера и его семью тут же уведомили, и те без труда добились “предупредительного” ареста Вольтера. Это была его вторая Бастилия. Опять комендант заботился о своем заключенном, потчевал за собственным столом, разрешал принимать столько визитеров, сколько его душе угодно, пока они не повалили такими толпами, что пришлось сдерживать поток. Граф Морепа, министр внутренних дел, с которым Вольтер всегда не ладил, имел любезность просить коменданта быть пообходительней с узником, принимая во внимание его оригинальный характер. Заключение Вольтера длилось не более двух недель. Он ходатайствовал о позволении уехать в Англию, в чем ему не было отказано.

Глава 3. Вольтер в Англии

В мае 1726 года Вольтер уже плыл вверх по Темзе. Был один из тех дивных дней раннего лета, которые делают остров сказочным. Вид Лондона, открывавшийся Вольтеру с корабля, хорошо нам знаком по картинам Каналетто: приземистые дома из розового кирпича, над которыми высится огромный белый купол собора Святого Павла и маячат белые шпили бесчисленных церквей. Темза была запружена лодками. Реяли флаги в честь короля и королевы (1 Эта королева существовала лишь в воображении Вольтера. На троне все еще сидел Георг I. (Примем, автора.), которые спускались по реке в золоченой барке. Вольтер пишет, что по лицам лодочников легко читалось, что они не рабы и, более того, живут в достатке. Они высоко держали головы, зная, что с них не упадет ни один волосок. Когда Вольтер сошел на берег, ему показалось, что улицы заполнены высокородными господами и дамами, которые на поверку оказались просто

честными горожанами, спешащими по своим обыденным делам. Сквозь радужный флёр этих первых впечатлений Вольтер смотрел на Англию всю свою жизнь. Но в доме еврея, к которому он явился с кредитным письмом, его ждало потрясение.

“Мой чертов еврей, — писал он по-английски Тьерьо, — разорился. Я оказался без пенни, до смерти измотанный зверской лихорадкой, чужестранец, одинокий, беспомощный, посреди города, где меня никто не знал. Милорд и миледи Болингброк были в деревне. Мне недоставало духу явиться к нашему послу в столь бедственном состоянии. Я никогда не переживал подобного отчаяния; но мне на роду написано преодолевать все жизненные невзгоды. Моя судьба, всегда дававшая мне отдышаться после своих жестоких ударов, послала мне в нужную минуту неизвестного английского джентльмена, вынудившего меня принять от него немного денег, в которых я крайне нуждался. Другой лондонец, с которым я лишь раз виделся в Париже, отвез меня в свой дом в деревне, где я с тех пор веду простую и благостную жизнь, не выезжая в Лондон и наслаждаясь праздностью и дружеским теплом. Верная и бескорыстная привязанность этого человека, скрасившего мое горькое существование, заставляет меня любить тебя сильнее и сильнее. Все проявления дружбы делают моего друга Тьерьо еще более дорогим моему сердцу...”

“Другим лондонцем”, о котором говорит Вольтер, был купец Эверард Фокнер. В Англии Вольтер встречался с Попом, Свифтом, Конгривом, Уилксом, лордом Харви, лордом Оксфордом, герцогиней Мальборо, лордом Питсборо (у которого жил три месяца) и многими другими незаурядными и обаятельными людьми, но больше всех полюбил Эверарда Фокнера. Фокнер был десятью годами старше Вольтера и принадлежал к тому же классу. Его отец, как и дед Аруэ, был торговцем сукном, а дед — аптекарем. Подобно Вольтеру, но более загадочным образом, так как нет свидетельств о каких-либо особых его дарованиях, Фокнер добился положения в обществе. В 1735 году он получил дворянство, стал английским послом в Константинополе, а затем секретарем герцога Камберлендского. Позднее он женился на внебрачной дочери генерала Чарльза Черчилля, и их дети, хотя сам Фокнер умер в бедности, сделали прекрасные партии. Его дочь, миссис Бувери, блистала в свете и была приятельницей миссис Кру.

“Здесь в большой чести ипохондрики”, — говорил Вольтер. А изгнанные из Франции поэты — в особенной. Англичане были не прочь показать своим старинным врагам по ту сторону пролива, как нужно обращаться со знаменитым писателем. Король Георг II послал ему сто гиней, а королева Каролина — золотую медаль. В ту пору Англия была для писателей тем же, чем теперь является Франция: единственной страной в мире, где по-настоящему уважалась литература, где она поощрялась и где любое произведение, даже самое крамольное, могло печататься без страха перед полицией.

Вольтер указывал на “разницу между их свободой и нашим рабством, их разумной трезвостью и нашим безумным суеверием, покровительством всем искусствам в Лондоне, и позорным гнетом, под которым они прозябают в Париже”. Вольтер, без сомнения, искренно восхищался Англией, но он еще преувеличивал это восхищение, чтобы уколоть своих соотечественников. Своим французским друзьям он нарочито писал по-английски и называл французов “ваша нация”. “Я пишу и мыслю, как свободный англичанин”. Вольтер приехал в Англию с книжным знанием английского: он умел читать и писать, но не говорить. Беседа с Попом, не понимавшим по-французски, так его огорчила, что он на три месяца заперся в доме мистера Фокнера в Уондзуорте и опять появился в лондонском обществе лишь тогда, когда мог изъясняться совершенно свободно.

Острей, бесстыдней, бестелесней всех,
В одном лице вы Мильтон, Смерть, и Грех.
Так писал Эдвард Янг после спора о мильтоновском диалоге между Грехом и Смертью, в котором блистал Вольтер. Он должен был уже великолепно владеть английским, так как непросто острить на чужом языке.

Состоялось знакомство с Конгривом. Вольтер довольно опрометчиво сказал ему, что давно мечтал о встрече с тем, кого ставит вровень с Мольером и считает величайшим из живущих драматургов. Конгрив: “Я бы предпочел, чтобы вы желали меня видеть, потому что я английский джентльмен”. Вольтер: “Но их же так много!”

Вольтер не мог жить без работы и, освоившись в Англии, тут же взялся переделывать “Генриаду”. Он переписал уже опубликованную часть, выбросил все упоминания великого герцога де Сюлли, предка экс-обо- жаемого, и многое досочинил. Когда поэма была готова, он испросил и удостоился позволения посвятить ее королеве Каролине. Вскоре английские библиофилы получили по подписке нумерованное издание, в то время как в Лондоне расхватывалось популярное издание, за первые три недели допечатывавшееся три раза. Во Франции изданием новой “Генриады” занимался Тьерьо. Восемьдесят экземпляров подписного издания были украдены, когда Тьерьо отлучился в церковь, или, иными словами, самим прохвостом. Вольтер довольно много на этом потерял, но прибыль от “Генриады” в Лондоне с лихвой возместила убыток, положив начало богатству автора. Его чувства к другу не изменились. “Я всегда прощаю слабых и не терплю только подлости... Люди в большинстве своем так коварны, так завистливы и так жестоки, что утешительно видеть человека, который просто слаб”. Через несколько месяцев он писал по-английски Тьерьо: “Мы навеки рассоримся, если ты не возьмешь 500 французских ливров из денег, которые должна мне королева. Еще сто крон возьми у Бернарда... будет так, или мы больше не друзья”. Позже, когда Тьерьо приехал в Англию, он жил целиком на доходы Вольтера.

В марте 1729 года Вольтеру было позволено вернуться во Францию. Несмотря на любовь к Англии, он тосковал по родине. Француз до мозга костей, Вольтер с трудом переносил аскетизм. Даже в зажиточных домах, к его изумлению, на столах не было серебра. Все, кроме самых богатых, предпочитали жечь сальные свечи. Кормили везде безобразно. Искусство обхождения и угождения едва начало развиваться, и светская жизнь в сравнении с французской была нестерпимо скучна. Более того, погода пагубно действовала на его “злосчастный механизм”. Вольтер часто говорил, что его “злосчастному механизму” нужен южный климат, но между странами, где потеют, и теми, где думают, он вынужден выбирать последние. Климат Парижа был для него довольно плох, но лондонский просто убийствен. Естественно, он с радостью возвратился домой. Больше он канал не переплывал.

Предупрежденный, что в Париже ему лучше пока не показываться, Вольтер остановился в Сен-Жермен-ан- Ле, появляясь время от времени, “как чертик из табакерки”, в городских домах таких верных друзей, как герцог Ришелье. Но вскоре ему было дано разрешение “бряцать своей цепью в Париже”, иными словами — свобода вести прежнюю жизнь, полную трудов и удовольствий. Ришелье отвез его в Фонтенбло и устроил так, чтобы он мог поклониться королеве. Это вознесло его на ту же высоту, на какой он находился до ссылки. Пока Вольтер жил в Англии, герцога Бурбона низложили. Он был сослан в Шантийи, а мадам де При — в замок своего мужа, где она очень скоро покончила жизнь самоубийством, не вынеся деревенской скуки. Молодой король назначил первым министром своего воспитателя, кардинала Флери. Всю свою жизнь кардинал был епископом Фрежюса, безвестной епархии в Провансе, а в семьдесят три вдруг сделался диктатором Франции. Кардинал Флери правил семнадцать лет.

Все, к чему бы теперь ни прикасался Вольтер, обращалось в золото. Он выиграл огромную сумму в государственную лотерею, его капиталы, вложенные с умом, росли, его книги продавались лучше, чем когда- либо. Была опубликована “Заира”, прекраснейшая из трагедий Вольтера. Она о рабыне турецкого султана, рожденной христианкой и погибающей за свою веру. У цензоров такой сюжет не мог вызвать возражений, но Вольтер нашел, чем их подцепить. Он посвятил “Заиру” мистеру Фокнеру (“Я люблю посвящать свои произведения иностранцам, ибо это дает мне возможность говорить о недостатках моих соотечественников”). В данном случае он использовал эту возможность, чтобы сравнить французскую нетерпимость с английским свободомыслием. Предисловие было изъято полицией. Однако Вольтер сделал необходимые сокращения, и все уладилось. Другая пьеса, “Брут”, удостоилась “привилегии”. “История Карла XII”, одна из самых читаемых книг Вольтера, вышла в свет без формального согласия властей, но и без неприятных последствий. Тогда, словно соскучившись по неприятностям, он принялся за два следующих своих произведения: “Храм Вкуса” и “Философические письма”.

Несмотря на преуспевание, Вольтер не был счастлив. “Мои страдания делают меня желчным и неуверенным”. Он говорил Тьерьо, что в Константинополе у него больше друзей, чем в Париже, так как в Константинополе их два, а в Париже только Тьерьо — который, правда, один стоил двух турок. Он переезжал с квартиры на квартиру, ему был нужен якорь. Его связь с мадам де Верньер не возобновилась. Не успел он покинуть Францию, как она показалась в опере с кавалером де Роа- ном Шабо. Вольтер ее простил, но мадам де Верньер принадлежала прошлому. Его любимая сестра умерла, когда он был в изгнании. Ко всем горестям присоединились еще две смерти — Адриенны Лекуврер и маркиза де Мезона, который, выходив больного оспой Вольтера в 1723 году, сам умер от этой же заразы в 1731-ом. Оба дорогих ему друга скончались “у него на руках”. Несчастья сильно пошатнули здоровье Вольтера, и порой ему даже казалось, что он уже больше не сможет взяться за перо.

Зимой 1731—32 годов Вольтер сблизился со старой баронессой де Фонтен Мартель. Он переселился в ее особняк на улице Добрых детей, выходящий окнами в сады Пале-Рояля, развлекал гостей на ее ужинах, разыгрывал свои пьесы в ее гостиной и вообще держал себя, как хозяин дома. Баронесса была крайне непривлекательна. Ей давно пришлось отказаться от любовников, но отнюдь не из-за преклонного возраста, который во Франции никогда не считался помехой в амурных делах, а из-за экземы. Она славилась богатством и скупостью. Ее ужины были отвратительны. Только ради особ королевских кровей баронесса разорялась на что-нибудь более или менее съедобное. Вольтер говорил, что добиться ее расположения способен лишь евнух. Она смертельно боялась, что какой-нибудь мужчина перережет ей горло, чтобы на ее деньги купить милости актерки. Она приветила Вольтера (по его собственным словам), потому что он был слишком хвор, чтобы предаваться любовным утехам.

“В доме баронессы я живу без всяких забот”. Вольтер решил, что неплохо бы и Тьерьо пожить там без всяких забот, но баронесса была неглупа и не одобрила его плана. Она также отказалась, и не без оснований, приютить нового друга и протеже Вольтера аббата Линана. Линан, явившийся из Руана, где его мать содержала трактир, был неудачной находкой Сидевиля. Он метил в литераторы и писал трагедию из жизни Древнего Рима. Сидевиль направил его к Вольтеру, который принял в нем живейшее участие и стал донимать всех своих знакомых просьбами найти для аббата какое-нибудь приличное и доходное местечко. Между тем он сам признавался Сидевилю, что пристроить Линана не так- то просто, ибо аббат не имеет ни обаяния, ни знаний, пишет слишком неразборчиво для секретаря, и слишком заикается для чтеца, а кроме всего прочего обладает приятным достоинством — ленью. Но не беда, этот необыкновенный фрукт, без сомнения, дозреет.

В январе 1733 года мадам де Фонтен Мартель слегла, и Вольтер был вынужден ей сказать, что она умирает. Баронесса не хотела звать священника, но Вольтер настоял на причастии, опасаясь, как бы его не сочли виновником ее нехристианского ухода. Он даже сам привел кюре. Вольтер не был сильно привязан к баронессе и даже подшучивал над тем, как она принимала Святые дары. Мадам умерла не у него на руках. Больше всего он сожалел о прекрасном доме, где был хозяином, и годовых сорока тысячах ливров, которые тратились на его удовольствия.

Последние слова мадам де Фонтен Мартель были в высшей степени странными: “Который час?” “Два часа, мадам”. “Ах, — сказала она, — как утешительно думать, что в любой час кто-то спасает человечество от вымирания”.

Глава 4. Вольтера наследует Эмилия

Не столь важно, кто унаследует состояние и имущество мадам де Фонтен Мартель, главное — кто унаследует Вольтера? Пока он жил в доме баронессы, туда съезжался веселиться весь Париж. Какая счастливица завладеет этим потешником? Ответ не заставил себя долго ждать. Вольтер поселился в убогом районе в отвратительном доме позади ратуши. Сюда, летним вечером 1733 года, к нему явились неожиданные визитеры: три ангела, слетевшие к Аврааму, говорил он сам. Два ангела — герцогиня де Сен-Пьер и господин де Фор- калькье — были любовниками. Они сопровождали новую приятельницу Вольтера маркизу дю Шатле. Все много смеялись. В то время как Авраамовы ангелы отужинали с хозяином, Вольтеровы, вероятно опасаясь, что холостяцкая пища недостаточно затейлива, предпочли отвести его в гостиницу, где ели фрикасе из цыпленка. Ну и что же? “Моя кухарка Марианна упала бы в обморок, узнав, что я ужинаю в такой трущобе”. Возможно, Вольтер показал своим гостям вид из окна на портал Сен-Жерве, заметив, что это единственный друг, которого он обрел благодаря “Храму Вкуса”. В этой его любимой шутке была доля правды.

“Храм Вкуса” только что вышел в свет и не встретил одобрения. Сегодня большинство согласилось бы с выбором писателей, художников и шедевров, допущенных Вольтером в его Храм. В их числе мадам де Лафайет, мадам де Севинье, Паскаль (с оговорками), неподражаемый Мольер, Расин, любимый поэт Вольтера, Лафонтен; Пуссен, Лебрен, Лесюер, Лево, Перро с его квадратным двориком в Лувре, фонтаны Жана Гужона и Бушардона, ворота Сен-Дени и портал Сен-Жерве. “Все эти постройки, пренебрегаемые толпой, всегда варварской, и светскими людьми, всегда поверхностными, часто привлекали взор Бога”. Сделанные Вольтером исключения более спорны. Одно из них — “старьем готическим одетый” Собор Парижской богоматери. (Ненависть к готическому искусству во Франции XVIII века была страшной: удивительно, что вообще что-то уцелело.) Версальская капелла и “воплощение безвкусия” — церковь Святого Сульпиция, построенная Сервандони, тоже не попали в Храм. Наверно, ничто так не распаляет просвещенных людей, как споры о вкусах, а Вольтер высказывал свои суждения дерзко и безапелляционно. Даже Сидевиль говорил, что некоторые утверждения задели его чувства. Граф де Кайлюс, великий собиратель и знаток искусства, но неприятный человек, которого Вольтер превознес в поэме, попросил в следующих изданиях снять свое имя.

Вольтер безрассудно метнул камень в целую свору литературных критиков, “крикливых паладинов... // Что от зари и до зари // Кадят Прадонам, Скюдери, // Бросая грязью в алтари // Корнелей и Расинов”, а также в некоторых современных писателей, в том числе Жана Батиста Руссо и аббата Дефонтена. Он разворошил осиное гнездо, и осы начали жужжать. В театре марионеток поставили сатиру на “Храм Вкуса”, грубую и жестокую. Полишинель болен — приходит доктор — прописывает хорошую порцию палок и клистир — после чего на сцену выносят “Храм Вкуса” в ночной посудине. Вольтер, обегав всех своих влиятельных друзей, добился, чтобы этот балаган запретили. Другая сатира была поставлена в театре итальянской комедии. Там Вольтер в клетчатых панталонах англичанина смешил народ глупыми разглагольствованиями о вкусе. Вольтер не выносил пародий на свои произведения. Он был в такой ярости, что у него начались кишечные колики.

В разгар этой шумихи вокруг “Храма” Вольтер вовсю ухаживал за Эмилией. На следующий день после ангельского визита он написал письмо герцогине де Сен- Пьер, явно рассчитывая, что оно будет прочитано через плечико другим ангелом. “Ваши очаровательные письма, мадам, равно как и те, которые посланы вам некой особой, кружат головы счастливцев, удостоившихся держать их в руках... Я больше не рискую писать в прозе, с тех пор как прочел писания ваши и вашей подруги”. Естественно, что его и мадам дю Шатле влекло друг к другу. Вольтер вернулся из Англии, воодушевленный научными открытиями Ньютона и философским учением Локка. В Париже было мало людей, с которыми он мог обсуждать подобные материи, а среди женщин — одна Эмилия. Французская академическая наука застыла на картезианстве, и ученые с большим подозрением относились к новым идеям из Англии. А Эмилия, молодая, пылкая, с блестящим аналитическим умом, не только понимала, о чем говорил Вольтер, но и готова была воспринять его доводы. Она любила учиться. Игра в учителя и ученицу доставляла радость обоим, придавая особую прелесть их отношениям. Вольтера тешило и ее положение в обществе, огромные привилегии, которыми она пользовалась при дворе. Он всегда был чувствителен к подобным мелочам, никому теперь не нужным. Самолюбию писателя льстило, что обладательница столь высоких титулов может стать его возлюбленной. Все его прежние романы были пустяковыми, но они плавно перетекали один в другой, пока ссылка не положила конец связи с мадам де Верньер. Из Англии доходят слухи о дамах полусвета и некой Лауре Харли, которая, вероятней всего, лишь дала ему повод поупражняться в английском стихосложении:

Лаура, знаешь ли, какую страсть
В моей душе ты пробудила?
А потом целых четыре года — ничего (разве что легкая увлеченность аббатом Линаном? Иначе трудно объяснить его заинтересованность в этом толстячке). Вольтер не мог жить без женского общества: “Единственная разница между мужчинами и женщинами заключается в том, что женщины более обходительны”. Но он никогда не был пылким любовником, даже в юности. Он встретился с Эмилией всего через несколько недель после того, как признавался, что слишком слаб, чтобы предаваться любовным утехам, и как-то сказал: “Я чувствую себя смешным в роли влюбленного”. Человек с таким самоощущением был неспособен на страсть, которую хотела бы внушать Эмилия. Зато способен на многое другое. Может быть, Вольтер никогда не утолял ее плотских и сердечных вожделений, но много лет она довольствовалась тем, что он ей давал. Самый знаменитый, самый остроумный человек в мире изощрялся в своих фокусах для нее и только для нее. Это чего-то стоило.

Вспыхнувшее между ними чувство стало для обоих стимулом к усердным занятиям. Вольтер учил Эмилию разговорному английскому. Через три недели она болтала совершенно свободно, и впоследствии любовники часто объяснялись по-английски. Она также брала уроки математики у Мопертюи. Типичная светская женщина, Эмилия без стеснения пожирала его время и вышелушивала его мозги. Она выражала неудовольствие, если он не являлся по первому ее зову. Вскоре ей стало недостаточно его уроков: ей захотелось его любви. Мопертюи, тридцатипятилетний холодный красавец, пользовался большим успехом у женщин. Похоже, он без особого жара отвечал на заигрывания Эмилии, хотя до нас дошли только ее письма, а не его. “Я буду дома весь день. Приходите и попробуйте еще чему-нибудь меня научить”. “Мне больше нечего делать. Я жажду нового задания”. “Приходите сегодня в шесть”. “Не удивительно, что, расставшись с вами, думаешь только об удовольствии увидеть вас вновь”. “Моя жизнь сейчас в полном расстройстве. Я умираю. Моя душа нуждается в вас, как мое тело нуждается в отдыхе”. “Я люблю вас так, как если бы вы были в этот вечер со мной”.

Эмилия занималась не только тем, что набиралась ума от двух знаменитых мужей. Она много выезжала со своей неразлучной подругой герцогиней де Сен-Пьер. Они вместе бывали в опере, в Королевском (зоологическом) саду, в разных кафе и на заседаниях Академии наук. И во всех этих местах герцогиня дю Шатле назначала свидания Мопертюи. Она даже возила его к своей матери, теперь вдове, жившей в местечке Кретей под Парижем. Эмилия всегда умудрялась втиснуть в один день больше, чем обычная женщина в неделю. Она отличалась отменным здоровьем и способна была подолгу обходиться без сна. При желании она могла работать всю ночь и частенько это делала, предпочитая, чтобы ее ничто не отвлекало.

К сожалению, от переписки Вольтера с мадам дю Шат- ле не уцелело ничего, кроме двух-трех маленьких записок. Оба были заядлыми корреспондентами: даже живя в одном доме, они обменивались письмами. Эпистолярные излияния Эмилии до бесстыдства откровенны, она доверяла бумаге все, о чем думала. Если бы сохранились ее письма той поры к Вольтеру, мы бы больше знали о чувстве, которое она к нему питала. Те, что адресованы Мопертюи, заставляют читателя двадцатого века недоумевать, как у нее в то же самое время мог быть пылкий роман с другим. Но Эмилия смотрела на человеческие отношения не через романтическую призму. Вольтер давал ей много, но он хворал, и тяжелее, чем когда-либо. Мопертюи давал нечто иное. Эмилия брала от каждого то, что хотела.

Вольтер имел много других оснований ревновать к Мопертюи, который во всем норовил его обскакать. Они вместе оказались в Англии, и там Мопертюи стал членом Королевского общества. Он тоже был восторженным учеником Ньютона и, без сомнения, понимал его научное учение лучше, чем Вольтер. Вернувшись во Францию, он тоже пытался свалить с пьедестала Декарта и поднять на него Ньютона и даже посвятил этому вопросу несколько статей. Он тоже был баловнем общества, хотя и не его аристократической верхушки. Позже, когда Вольтер приехал в Германию, его и там ждал Мопертюи, президент Берлинской академии, женатый на высокородной пруссачке. В конце концов, накопившаяся за двадцать лет желчь плеснула Вольтеру в голову, и он в буквальном смысле убил беднягу насмешкой. Но в 1733 году они еще приятельствовали.

Вольтер, окруженный малярами в своем новом доме, заканчивал “Философические письма”. Одновременно он руководил репетициями “Аделаиды Дюгеклен”; сочинял оперное либретто для Рамо и заметки против Паскаля, которые, как он верно предсказал, возмутят многих (хотя автор великодушно обошел молчанием глупые мысли Паскаля о чудесах); искал жилище для Линана и заставлял его писать трагедию “Рамсес”. Он также засыпал Эмилию стихами: “Сейчас все мои вирши посвящены только ей”. Понятно, почему Вольтер говорил, что дни слишком коротки и что писателям следовало бы давать две жизни.

Больше всего его занимало то, что он называл своими “Философическими, политическими, критическими, еретическими и дьяволическими письмами”, которые будто бы были написаны им из Англии другу Тьерьо. Сам Тьерьо находился тогда в Лондоне, уполномоченный Вольтером опубликовать там “Письма” и взять вырученные деньги себе. В 1733 году они были напечатаны под заглавием “Письма об английской нации” и вскоре продавались, как горячие пирожки. Естественно, в Англии не увидели в них ничего предосудительного. Ведь англичане — по словам самого Вольтера — еретики, ни во что не ставящие папу и готовые рукоплескать творениям самого дьявола. Кроме того, “Письма” не только не порочили их нацию, но даже ей льстили. Вольтер понимал, что во Франции они вызовут гораздо больший скандал, чем что-либо из написанного им раньше, поэтому и хотел и вместе с тем боялся их выхода в свет. Он неосмотрительно передал рукопись руанскому издателю Жору, которого потом забрасывал письмами, умоляя ни при каких обстоятельствах никому ее не показывать. В июле он предупреждал Жора, что сам министр юстиции послал в Руан сыщика с поручением вынюхать все, что касается издания. Жор должен спрятать рукопись и уже напечатанные экземпляры и, более того, не выпускать из рук ни одной книги. Сначала нужно подготовить общественное мнение, подождать, пока уляжется буря вокруг “Храма Вкуса”, найти надежного покровителя и, главное, выбрать подходящий момент. Вольтер повторял эти доводы вновь и вновь самому Жору и жившему в Руане Сидевилю, чтобы тот вдолбил их в голову издателя. Он также послал Жору большую сумму денег в возмещение понесенных им из-за отсрочки убытков.

Всю зиму Вольтер болел, то перемогаясь, то лежа в лежку, и так месяц за месяцем. У него не проходили кишечные колики, вызванные издевательствами над его “Храмом”. Он волновался из-за “Философических писем”. “Аделаида Дюгеклен”, представленная в январе, провалилась. Не похоже, чтобы Эмилия была для него в те дни большим утешением, а аббат Линан, живший в его доме, только бесил больного. Бездельник каждый день отправлялся спать в семь часов и поднимался далеко за полдень, нажирался до отвала и беззастенчиво клянчил денег на карманные расходы. Вольтер обеспечил ему пропуск в Комеди франсез, чтобы тот постигал искусство писания пьес. Линан отправлялся туда, напудренный и разодетый, как принц, и часами болтал с актерами и актрисами в кафе “Прокоп” напротив театра. Но “Рамсес” вперед не подвигался. Вольтер, для которого время было драгоценно, не мог без крайнего отвращения смотреть на то, как его убиваю

Глава 5. Женитьба Ришелье

Роман, после бурного начала, казалось, вот-вот захлебнется в море забот, которые одолели любовников. Но в апреле 1734 года Вольтер поднялся с одра болезни, чуть не ставшего, была минута, его смертным одром, и они вдвоем покатили в Бургундию, на деревенскую свадьбу. Герцог Ришелье собирался жениться на мадемуазель де Гиз. Невеста была родственницей маркизы дю Шат- ле, жених — ее прежней любовью, а устроил этот брак Вольтер. Отец невесты, принц де Гиз, был одним из его должников. Как только у Вольтера появлялись свободные деньги, он спешил их во что-нибудь вложить, предпочитая всем способам помещения капитала ссуды аристократам. Он не раз говорил, что “вельможи” его никогда не обманывали, и даже если опаздывали с выплатой процентов, в конце концов рассчитывались сполна. Гиз был воплощением порока. И он и его жена, умершая в 1732 году, безнравственностью своего поведения заслужили осуждение света, что в тот безнравственный век свидетельствовало о многом. У этих развращенных людей выросла добродетельная дочь с неглупой головкой, и Вольтером завладела мысль выдать ее замуж за своего друга Ришелье. Он взялся сладить дело, но это оказалось вовсе не просто. Ришелье не мог похвастаться родовитостью, его герцогство было не старинным, а дарованным. Хуже того, являясь отпрыском сестры кардинала, он даже звался не Дюплесси, как сам кардинал (выходец из мелкопоместного дворянства), а Виньеро. Его это не устраивало. Всю жизнь он мучился ощущением своего отличия от других герцогов и страстно желал этого союза, который украсил бы его герб лилией. Однако Лотарингский дом, считавшийся почти королевским, восстал против такого чудовищного мезальянса. Тогда Вольтера, знавшего о финансовых затруднениях принца, осенила блестящая идея, что Ришелье должен взять даму без приданого. Гиз позволил себя уговорить, тем более что его дочь, к всеобщему удивлению, объявила, что считает герцога прекрасной партией. Казалось, герцог — последний человек в мире, на которого может пасть ее выбор, но подобно многим другим она в него влюбилась.

Ришелье был одним из знаменитейших сердцеедов своего времени. Не слишком грамотный, хотя кое-что смысливший в астрономии, он был остер на язык. Его шутки так смешили регента и Людовика XV, что они прощали ему все, а прощать приходилось многое, включая вероломство. Он любил сочинять злые анекдоты. Это Ришелье распустил слух, будто бы мадам де Гринь- ян ненавидела свою мать, мадам де Севинье, и Ришелье же, к вящей радости гугенотов, распространял сплетню, будто Боссюэ тайно женился на племяннице Бюсси-Ра- бютена. Он шествовал по жизни, как герой оперы- буфф, щеголяя модным жаргоном, убивая врагов на дуэлях и похищая прекрасных дам из-под носа мужей. С ним делили ложе принцессы. Ни одна светская львица не удовлетворялась своими победами, пока не становилась, хоть на несколько дней, любовницей Ришелье. Дерзкий, удачливый, не склонный умствовать воин, он не был создан для корпения над картами, планирования кампаний и забот о боеприпасах. Больше всего на свете он обожал сражаться, а потом мародерствовать и насиловать вместе со своими солдатами. Неверный по натуре, он оставался верным другом Вольтера со времен Луи ле Гран. Их дружбы не умалило ничто, даже огромные суммы денег, которые Ришелье брал в долг у Вольтера. “Великий обманщик женщин, но человек слова для мужчин”. Совет, данный Вольтером молодым, любить друг друга не слишком сильно, потому что это вернейший способ любить вечно, несомненно был обращен к невесте. Но если Ришелье вообще мог любить одну женщину, а не весь женский пол, то этой женщиной была его собственная невзрачная женушка. Он шел на любые ухищрения, чтобы скрывать от нее свои амурные эскапады, и она была с ним счастлива.

Свадьба игралась в замке Монж, загородной резиденции принца де Гиза. Два кузена невесты, принцы де Ликсин и де Понс, отказались присутствовать на церемонии, заявив, что знаться с мужланами не желают. В остальном все прошло великолепно, и Ришелье был по всем правилам препровожден в постель всей честной компанией. Вольтер, страшно довольный, что сыграл в этом деле роль затейщика, писал разным друзьям: “Я протащился двести сорок миль только для того, чтобы увидеть мужчину в кровати с женщиной”, как будто не испытывал ничего, кроме утомления. Через три дня жених вернулся в армию, которая, под командованием герцога Бервика, осаждала германский город Филипсбург.

Гости остались развлекать мадам де Ришелье, но в самый разгар веселья из Парижа пришла ошеломляющая новость. Там продаются из-под прилавка “Философические письма”, напечатанные вместе с «Заметками о “Мыслях” Паскаля», самым опасным из писем. На титуле стояло имя Вольтера, но даже если бы его не было, он едва ли смог бы отрицать свое авторство, ведь книга уже несколько месяцев как читалась в Англии. Вольтер всполошился, схватил перо и принялся писать всем, кто мог бы ему помочь. Он объяснял Сидевилю и мадам дю Деффан, что взялся за “Письма”, когда решил обосноваться в Англии, но потом понял, что для него невыносима разлука с друзьями. Теперь же появилась еще одна причина, по которой ему не хотелось жить за пределами Франции.

“Меня предал, — корил Сидевиля Вольтер, — твой протеже Жор”. (Сидевилю уже хватало его упреков за Линана. Но он никогда не оправдывался и не напоминал, что Вольтеру пора бы самому выбирать себе издателей и друзей.) Возможно, Жор был виноват, но утверждать это с уверенностью нельзя. С тех пор, как “Письма” вышли в Англии, Вольтер вертелся лисой, хитря и лицемеря. Он трудился над ними вовсе не для того, чтобы они истлевали на руанском складе, и мог предполагать, что своей отлучкой из Парижа развязывает издателю руки. Так прямо и заявил в свое оправдание Жор. Однако свидетельства на стороне Вольтера, который вроде бы сделал все, чтобы остановить Жора, вот только допустил маленькую оплошность, предоставив ему сначала рукопись. Жор нажил на “Письмах” огромные деньги. Полторы тысячи экземпляров по десять ливров за штуку разлетелись в несколько дней. Прибавим, что такие запрещенные издания были в традициях его семьи. Отец Жора отсидел “несколько Бас- тилий” при Людовике XIV. Видно, игра стоила свеч.

Монжское общество ждало, затаив дыхание, известий из Парижа. 'Гучи сгущались. Жор находился в Бастилии, дом Вольтера был перевернут вверх дном, а ему самому грозил арест на основании lettre de cachet. Поскольку властям не очень-то хотелось упрятывать в тюрьму выдающегося человека, они позволили его заблаговременно предупредить, и Вольтер, не мешкая, покинул Монж. Через два дня после его отъезда lettre de cachet, с предписанием незамедлительно явиться в крепость Оксон, вручили мадам дю Шатле. Но птичка упорхнула. “У меня смертельное отвращение к тюрьмам”.

Тогдашние письма мадам дю Шатле полны отчаяния, и не удивительно. Ей рисовалась долгая мирная жизнь рядом с любимым, и вот их счастье, казалось, разбито навсегда. Ее терзал страх, что его поймают и бросят в темницу, где он, при своем хрупком здоровье, умрет или будет томиться вечно. В лучшем случае ему придется жить в изгнании где-нибудь на краю света, куда она не сможет за ним последовать. Какое-то время у нее было чувство, что он арестован на пути из Монжа. Ее горе усугублялось отсутствием новостей. Она писала Ришелье: “Что толку быть молодой? Хорошо бы стать пятидесятилетней и жить где-нибудь в деревне с моим несчастным другом, мадам де Ришелье и вами. Увы! Мы всю жизнь лелеем мечты о счастье, но они никогда не сбываются!” Утешение она находила в дружбе с мадам де Ришелье, которую по-настоящему любила. Она так напичкала молодую женщину идеями Ньютона, что через несколько месяцев мадам де Ришелье разделала под орех картезианца иезуита, к восторгу присутствовавших при споре английских туристов. Ее юный возраст и герцогский титул делали представление особенно занимательным. Вольтер говорил про нее, что она, похоже, действительно кое-что смыслит в начатках философии.

Вскоре мадам дю Шатле пришлось покинуть Монж и возвратиться в Париж. Здесь она принялась хлопотать за Вольтера так энергично и настолько пренебрегая приличиями, что даже сам беглец забил тревогу. Осторожнее, умолял он, не нужно давать повод злословию. От этой истории мадам дю Шатле пострадала больше, чем Вольтер. Он так надежно спрятался, вероятно в Лотарингии, что и по сей день никто точно не знает, где его укрывали. Многочисленные письма, которые Вольтер слал друзьям, отправлялись из разных городов (причем таких далеких друг от друга как Дижон и Базель) не иначе как любезными путешественниками. О тюрьме он и не помышлял, надеясь как-нибудь выкрутиться, а пока радовался тому, что весь Париж зачитывается “Письмами”. Его якобы возмущало, что светские женщины и франты рассуждают о сравнительных достоинствах Ньютона и Декарта, но разве не на это он рассчитывал? Сам Вольтер никогда не имел оригинальной философской концепции, но у него был дар упрощать чужие мысли и делать их доступными для светских женщин и франтов. “Если бы я не оживил предмет, никто бы не был скандализован, но и никто бы меня не читал”.

Не только философские взгляды Вольтера и его нападки на Паскаля вызвали негодование в Париже, — негодование, которое на сей раз вовсе не ограничивалось церковью и правительством. Через “Письма” в разных вариациях проходила мысль, что в Англии все истинно и справедливо, а во Франции сплошная гниль и закоснелость. Англичане — свободны. Французы порабощены предрассудками, тиранией и глупыми законами. Они разучились думать. Сознательные англичане судят своих королей, а потом их казнят. Легкомысленные французы своих просто убивают. Английские священники — люди солидные и женатые; когда они напиваются, они делают это вдумчиво, никого не оскорбляя. В Англии нет ни развеселых молодых придворных кюре, ни малолетних епископов. Кто ценнее как гражданин — французский аристократ, который может вам точно сказать, когда пробуждается и когда отходит ко сну король, или английский купец, который из своей конторы шлет распоряжения в Сурат и Каир, благоустраивает мир и обогащает свою страну? Английский театр появился задолго до французского. Его создал Шекспир, гений мощный и плодовитый, но без проблеска вкуса и без малейшего знания правил драматического искусства. Ни один народ в мире так не любит публичных казней, как англичане, и этим в какой-то мере объясняется успех его пьес, в которых автор загромождает сцену трупами. Литература в Англии в куда большем почете, чем во Франции, и если бы существовала Английская академия словесности, она бы во сто крат превосходила смехотворную Французскую академию. Английские врачи искореняют грозную оспу простыми прививками. Французская медицина, конечно, слишком узколоба, чтобы позволить своим пациентам воспользоваться этим спасительным открытием. Что же до философии, то французу, приезжающему в Англию, кажется, что вселенная перевернулась. В Париже она состоит из вихрей, которых и в помине нет в Лондоне. Далее Вольтер доказывает превосходство мыслителя Ньютона над Декартом.

Сказать, что французы были недовольны, значит не сказать ничего. Вся читающая публика скрежетала зубами от ярости. Как посмел Вольтер поставить диких англичан, еретиков и цареубийц, выше цивилизованных французов? Как он посмел сравнивать их вульгарную литературу с той, что породила Расина? Эка невидаль, Шекспир! А как же Гревен, его современник, сочинивший прекрасную пьесу о Юлии Цезаре? Ведь Мюре говорил: “Англичане очень рады этому нашему отступнику”.

Особенно бесновались ученые. В науке восемнадцатого века огромную роль играл национализм. Французы фетишизировали Декарта, потому что он был француз. Прошли годы, прежде чем Вольтер, Мопертюи и другие философы наконец-то убедили академические круги признать учение Ньютона. Точно так же немцы, вопреки усилиям Фридриха Великого приобщить их к Ньютону, не смогли совсем отбросить Лейбница, потому что он был своим.

Десятого июня “Философические письма” были разорваны на мелкие кусочки и сожжены у главной лестницы Дворца правосудия как “скандальные, ниспровергающие религию, благонамеренность и уважение к существующей власти”. Узнав об этом, Вольтер лишь заметил, что в другой раз скажет гораздо больше.

Ришелье, вернувшись к армии, осаждающей Фи- липсбург, оказался в том же полку, что и кузены его жены, принцы де Ликсин и де Понс. Командовавший полком принц де Конти давал ужин в честь своего семнадцатилетия. Ришелье, старый друг его отца, счел возможным явиться на чествование прямо из окопов, не переодеваясь. Увидев новоиспеченного родственника, принц де Ликсин громко заметил, что господин де Ришелье так заляпан грязью, что даже женитьба не смогла его очистить. Герцог вызвал обидчика для объяснений, и они решили драться немедленно, потому что дуэли среди офицеров были запрещены и оба боялись, что их остановят. В сопровождении друзей дуэлянты отправились за линию окопов и велели слугам зажечь факелы. Этим они вызвали на себя огонь врага, но сыпавшиеся вокруг ядра не остановили поединка. Немцы скоро пристрелялись, и один из слуг был убит. Противники не уступали друг другу в силе и сноровке. Ликсин почти сразу же ранил Ришелье в бедро. Секунданты герцога, которым положение казалось все более и более угрожающим, просили его отступиться, но он отказался. Поединок продолжался долго. В конце концов, Ришелье поразил Ликсина в сердце. Их друзья офицеры, уже не чаявшие вернуться живыми, подхватили дуэлянтов и унесли с поля сражения, одного — в могилу, другого — в лазарет.

До Вольтера дошел слух, будто Ришелье при смерти. Не долго думая, он приказал заложить карету и понесся в Филипсбург. Вольтер искренно любил герцога и чувствовал себя в какой-то степени виноватым, потому что пресловутый брак был его затеей. Однако он нашел друга почти здоровым и наслушался от него насмешек над своими бедами. Ну, конечно, подтрунивал Ришелье, этот пройда сам устроил, чтобы его “Письма” напечатали, пока он далеко от Парижа. Аристократы, собравшиеся в ставке герцога Бервика, приняли Вольтера с распростертыми объятиями, и он очень скоро зажил веселой лагерной жизнью, которую еще оживил своим присутствием. Три молодых бесшабашных принца крови, братья Клермон и Шароле и принц де Конти, устраивали в его честь застолья и вообще всячески баловали. Однако очень скоро из Парижа пришел суровый приказ положить этому конец. Власти сочли неприличным, что, в то время как королевская полиция повсюду разыскивает господина де Вольтера, он развлекается на передовой с королевскими кузенами. Кроме того, близилось сражение. Вольтер понял, что пора прощаться. Он опять велел заложить карету.

Глава 6. Сире

На этот раз Вольтер отправился в Сире, замок в Шампани, принадлежавший семейству дю Шатле. Окруженный лесистыми горами, где испокон века было множество литеен и кузниц, он представлял собой надежное убежище, так как его обитатели могли рассчитывать, что их вовремя предупредят о приближении полиции. К тому же, совсем рядом шла граница с Лотарингией. Сире был заложен в десятом веке. Два раза его сравнивали с землей: во время войн Лиги и после заговора Гастона Орлеанского. Прапрадед дю Шатле восстановил замок, но он много лет стоял пустой, и Вольтер нашел его обветшавшим и необустроенным. Здесь Эмилия и Вольтер решили предаться своим философическим амурам вдали от опасностей и соблазнов столицы. Эмилия говорила Ришелье, что только и мечтает о тихой сельской жизни вдвоем с любимым, добавляя, что в Париже она рано или поздно его потеряет. Что же до Вольтера, то он устал сам о себе заботиться. Он достиг того возраста, когда мужчинам хочется спокойногосуществования под присмотром какой-нибудь очаровательной женщины.

Эмилия пока оставалась в Париже, продолжая брать уроки у Мопертюи, выезжать в свет и играть в азартные игры. Вероятно, она не могла сразу отправиться в Сире из-за болезни своего полуторагодовалого младенца. Он умер в сентябре. В ту эпоху смерть ребенка редко считалась большим несчастьем. Родители мало занимались своими чадами и даже ждали, что одного-двух приберет Господь. Однако, к своему собственному удивлению, мадам дю Шатле сильно опечалилась. На другой день она писала Мопертюи, что вынуждена отдаться скорби. Если он хочет ее навестить и утешить, то найдет совсем одну. Она сказала слугам, что никого не желает видеть, но нет таких обстоятельств, при которых его лицезрение не доставило бы ей величайшего удовольствия. И даже тогда Эмилия не поспешила в Сире, а еще несколько недель жила в Париже, пока Мопертюи не отбыл в Швейцарию. Вольтер почти три месяца обретался в одиночестве.

Все это время он занимался переустройством и украшением Сире. Он нагнал в дом каменщиков и штукатуров, планировал в саду террасы, арки и аллеи. Поскольку Вольтер не мог обходиться без общества, он стал приволакиваться за двумя своими соседками, юной графиней де ла Невиль и не столь юной мадам де Шамбо- нен. Когда строители чересчур ему досаждали, он переселялся к мадам де ла Невиль, а мадам де Шамбонен приезжала играть с ним в трик-трак. Эта веселая пампушка стала, и навеки, его верной рабой. (Она уже была знакома с мадам дю Шатле, с которой училась в пансионе.) Обе женщины постоянно посылали в Сире то дичь, то птицу, то персики, за которые Вольтер благодарил их стихами и прозой, пересыпанными комплиментами. “Париж там, где обитаете вы”. Что может звучать сладостнее для провинциалки?

Наконец, в октябре, когда Вольтер читал письмо от Эмилии, где говорилось, что ее приезд опять откладывается, появилась она сама с сотней свертков и окончательно перевернула дом вверх дном. “У нас теперь кровати без пологов, комнаты без окон, полированные бюро без стульев, прелестные коляски без лошадей”. Мадам дю Шатле перенесла изнурительное путешествие, разбита ездой в неудобном экипаже и всю дорогу не сомкнула глаз, но ее одолевает жажда деятельности. Она смеется и шутит, нисколько не тяготясь неудобствами своего нового жилища. Очарованный Вольтер почти не протестует, когда она отменяет все его распоряжения: на месте задуманных им окон велит сделать двери, а на месте дымоходов — лестницы. Какое счастье, что он не успел насадить огород, потому что маркиза не преминула бы превратить его в цветник. Все это Вольтер рассказывает мадам де Шамбонен, своей aimable Champenoise (любезной шампаночке), без которой совсем не может жить. Поскольку для нее нет кровати (почему, о почему трое должны спать на трех кроватях?), они будут присылать за ней коляску, легкую как перышко, которую помчат кони, огромные как слоны, чтобы она проводила с ними весь день. Друзьям не пристало разлучаться из-за отсутствия какой-то кровати. Мадам де ла Невиль не в состоянии к ним присоединиться, потому что она в интересном положении, так Вольтер сам поспешит отвезти к ней мадам дю Шатле, ведь он теперь не одинокий мужчина. Когда комнаты для гостей будут отделаны, обе очаровательные соседки должны приехать и разделить его счастье. Вольтер писал так, как будто был хозяином замка и законным супругом его хозяйки. Тем временем дю Шатле храбро сражался с немцами, довольный, что его имение благоустраивается, а жена совершенствуется в математике. В Сире за все платил Вольтер, но с присущей ему практичностью он учитывал затраченные деньги как данные в долг дю Шатле.

На Рождество Эмилия вернулась в Париж. По свидетельствам друзей, она вела там такую рассеянную жизнь, что ее невозможно было застать дома. Очень много времени она проводила с четой Ришелье и опять бегала за Мопертюи. В Сочельник: “Лучше мне было остаться в Сире, а вам в Базеле, чем так редко вас видеть. Я хочу вместе с вами отпраздновать рождение Элохима. Почему бы вам не прийти и не выпить за Его здравие вместе с Клеро и со мной? Я буду ждать вас между восемью и девятью. Мы пойдем на полуночную мессу и послушаем рождественские гимны на органе, а потом я отвезу вас домой. Я очень на это рассчитываю, если не воспротивится мадемуазель Деланьи”.

Вольтер вновь остался в Сире один. Без дела он не сидел. Работы в доме шли полным ходом, он заканчивал “Альзиру”, продолжал “Орлеанскую девственницу”, воевал со своими немощами и писал письма, число которых день ото дня росло. К Тьерьо, по-английски: “Ты говоришь, что готов покинуть Англию и приехать ко мне. Неужели это правда? Можешь ли ты осчастливить меня таким доказательством своей привязанности?.. Да будет твое обещание не мимолетным порывом чувствительной души, но твердым решением сильного и благородного ума. Приезжай, мой милый, заклинаю тебя. Нет никаких сомнений, что жить мне осталось не больше нескольких лет, так не лишай меня удовольствия провести эти мгновения с тобой... Писательство — ничто, если рядом нет друга, а друг, не умеющий читать, — неважная компания. Но друг, подобный тебе, — настоящее сокровище”.

С почтой из Парижа он получил “Японские сказки” Кребийона-сына (полные скабрезностей и издевок надо всем и вся, начиная с герцогини дю Мен и кончая буллой “Unigenitus”). Вольтер заметил, что если бы он сам сочинил такое, его бы заточили в Бастилию. Вскоре до него дошла весть, что молодой Кребийон в Бастилии. Тогда он сказал, что государство совсем не жалеет средств на содержание авторов в тюрьме, но если заходит речь о какой-нибудь крошечной пенсии для писателя, на это у него никогда нет денег. Это было не совсем справедливо. Сам Вольтер получал недурную пенсию от королевы, и даже в тот период, когда находился в Англии.

«А как продвигается “Рамсес”? — спрашивал он Си- девиля, приютившего у себя в Руане Линана. — Уверен, в нем множество поэтических жемчужин и гениальных мыслей». Он добавлял, что искусство удерживать внимание зрителей в течение пяти актов, это дар, ниспосылаемый свыше. Кроме того, у каждой пьесы есть собственная причудливая судьба, которую невозможно предсказать, пока не поднялся занавес.

Вольтер одолжил деньги некоему аббату Маккарти, который уехал на Восток, не расплатившись. И вот пришло известие, что в Константинополе аббата подвергли обрезанию и посадили на кол. Вольтер заметил, что ему многие должны, но до сих пор никого за это на кол не сажали.

Он с волнением ждал, как публика примет его “Альзиру”. Если пьеса провалится, “мои враги будут торжествовать. Дефонтены этого мира уцепятся за возможность осмеять меня и оплевать. Ибо такова людская несправедливость: ничто не наказывается так жестоко, как желание доставить удовольствие, когда попытка не удается”.

Аббат Дефонтен, спасенный Вольтером от костра, был теперь его смертельным врагом. Вольтер не мог простить пасквиля, который (если верить Тьерьо) аббат состряпал, выйдя из Бисетра. Он ненавидел этого человека и не упускал случая его уязвить. По какой-то непонятной причине Вольтер отдал аббату свое “Эссе об эпической поэзии” (написанное по-английски), чтобы тот перевел его на французский язык. Как все переводчики, аббат допустил один-два ляпсуса. Например, “с аппетитом съедаемые кексы” у него превратились в “снедаемого голодом Какуса (сына Вулкана)”. Вольтер с истошными воплями накинулся на эту и другие ошибки и выставил аббата круглым дураком. Он не переставал издеваться над злосчастной слабостью бедняги, называл его “il buggerone abbate”' и колол ему глаза “маленькими савоярами” (парижские трубочисты до сих пор почти все савояры). К месту и не к месту он повторял, что вырвал Дефонтена из когтей смерти. Короче говоря, Вольтер не щадил аббата. Дефонтен благородством не отличался и другую щеку не подставил. Он тоже обладал даром злить и имел сильное оружие — “Обозрение современных сочинений”, литературный журнал, издателем которого являлся. Вольтер, так любивший насмешничать, сам был подходящим объектом для насмешек: он, как говорят школьники, заводился с пол-оборота. Не в его характере — презрительно кривить губы и отмалчиваться, достаточно пустяка, чтобы он взорвался, как порох. Вольтер обожал сражения. Он любил общение во всех его формах, и в каком-то смысле нуждался во врагах больше, чем в друзьях. В литературных оппонентах у Вольтера недостатка не было.

Он давно враждовал с Жаном Батистом Руссо. Этот известный поэт, двадцатью тремя годами старше Вольтера, как-то показал ему свою “Оду потомству”, и Вольтер, верный себе, выразил ехидное опасение, что ода

1 Лббат-лжсц (ит).

может не дойти по назначению. С тех пор они бросались друг на друга, как цепные псы. Руссо жил в изгнании, в Брюсселе, и не мог вредить Вольтеру так, как Де- фонтен. Он был бы даже рад пойти на мировую, но обычно говорил: “Что я могу поделать? Война объявлена, приходится воевать”.

Вольтер редко испытывал приязнь к другим писателям своего сословия и всячески их задирал, напрашиваясь на ссору. Пирон, скромный бургундец, приехал в Париж, мечтая о встрече с Вольтером, перед которым благоговел. Мадам де Мимер, тоже бургундка, состоявшая тогда с Вольтером в связи, взялась опекать Пирона. Однажды она ему шепнула: “Ступайте в мою столовую, он там”. Вольтер действительно сидел там, уютно свернувшись клубочком в кресле у камина. Увидев Пирона, он притворился спящим. Пирон смотрел на него во все глаза, и в конце концов Вольтер не выдержал представления. Он вытащил из кармана сухарь и принялся его грызть, объяснив, что у него такая болезнь, при которой необходимо целый день есть. Тогда Пирон вытащил из кармана фляжку, сказав, что у него такая болезнь, при которой необходимо целый день пить. Гения шутка не позабавила. Пирон вынес от Вольтера множество оскорблений, прежде чем перешел в стан его непримиримых врагов.

Единственным критиком, которого Вольтер не причислял к “Дефонтенам”, был аббат Прево, автор “Манон Леско”, издатель литературного журнала “За и против”. Он не одобрял лишь его тонзуру (позор человечества) и бессребреничество. Если Дефонтен — литературный поденщик, Прево — человек. В том, что они пишут, ясно видна разность их натур. Один годен только на то, чтобы гоняться за маленькими мальчиками, другой создан для любви. Если когда-либо Вольтер сможет оказать ему услугу, он с радостью это сделает.

Не вынося критиков, “насекомых-однодневок”, Вольтер совсем иначе относился к публике. Он был убежден, что пьеса, не имеющая успеха, — плохая пьеса, книга, не пользующаяся спросом, — негодная книга. “Интересная пьеса никогда не проваливается”. В Париже, по его прикидкам, было около четырех тысяч просвещенных театралов, и он полагался на их приговор. В таком мнении Вольтера, конечно, поддерживало то, что все его книги буквально сметались с прилавков, а пьесы почти всегда шли с аншлагом.

В конце марта 1735 года, в основном благодаря усилиям мадам дю Шатле и Ришелье, Вольтеру было позволено вернуться в Париж. Шеф полиции, тоже его соученик по Луи ле Гран, прислал ему официальное разрешение и просил впредь вести себя посерьезнее. Вольтер выехал сразу, но то, что он нашел в столице, пришлось ему не по вкусу. Баловнем салонов стал Мо- пертюи. Герцоги, герцогини и просто хорошенькие женщины, все занялись наукой и становились в очередь, чтобы брать уроки у великого человека. Он постоянно крутился в Версале. Ньютон в переложении Мопертюи был теперь главным предметом разговоров. Высшее общество утверждало превосходство закона гравитации над картезианскими вихрями. Несмотря на всю видимую любовь и почтение к Мопертюи — “вечно вам преданный — глубоко вас чтящий” — он был явно раздосадован, когда увидел своего замечательного друга, окруженного таким вниманием.

В раздражении он писал Сидевилю: “Теперь они помешались на логике. Чувство, воображение и красота изгнаны. Литература погибает. Конечно, я не противник того, чтобы развивалась философия, но она не должна становиться тираном, попирающим все вокруг. У французов одна мода сменяет другую, чтобы в свою очередь пройти”. Эмилия восторженно приветствовала новое увлечение и говорила: “надеюсь, оно будет долгим”, но Вольтер в этот сомневался. Во всяком случае, у него было припасено кое-что такое, что хорошенько встряхнет всех этих глупых доморощенных философов; что опять прикует к нему взоры толпы, если он осмелится это напечатать; что приведет его в Бастилию, на сей раз навсегда, причем в самый мрачный каземат, далекий от великолепной столовой коменданта. Этой пороховой бочкой была “Орлеанская девственница”, которую лорд Морли назвал одной из возмутительнейших поэм в мире. Никакое другое свое детище Вольтер не пестовал с такой любовью. Он дополнял ее и совершенствовал много лет. Это сатирическая, местами граничащая с фарсом, поэма об Иоанне д’Арк, в которой религия, патриотизм, добродетель, мужество, сама Дева и большинство Вольтеровых друзей превращены в посмешище. Вольтер считал ее просто уморительной. Когда на него нападало уныние, он запирался и читал “Орлеанскую девственницу”, что неизменно вызывало у него приступы веселья.

Сидевилю он также сообщает, что его навестил аббат Линан. Он неимоверно растолстел, а “Рамсес”, которого он декламировал вслух, совсем нехорош. Актеры никогда не согласятся его ставить и будут совершенно правы. Просто непостижимо, как он мог так сплоховать, когда Вольтер сам потрудился найти для него такой превосходный, занимательный, можно сказать, беспроигрышный сюжет. Теперь встает вопрос, что в состоянии делать Линан? Воспитателем его пристроить трудно, ведь он заикается, плохо видит и ни черта не знает. Однако Вольтер полагает, что мадам дю Шат- ле могла бы взять его наставником к своему девятилетнему сыну. “Но у мадам дю Шатле есть муж, сия богиня замужем за смертным, и этот смертный отваживается

иметь собственное мнение”. Вот так возлюбленный богини впервые упоминает бедного смертного.

В общем визит в Париж был неудачным и долго не продлился. Вольтера предупредили, что ему лучше опять удалиться. Пошли разговоры о “Девственнице”, которая, как и следовало ожидать, не залежалась у него под спудом. Пренебрегая советами шефа полиции и других друзей вести себя серьезнее, он болтал о поэме в салонах, читая отдельные строфы, чтобы разжечь любопытство парижан и дать им отдых от излишне усердных занятий наукой. Одним из его слушателей был Морепа, большой любитель посмеяться. Он, конечно, хохотал от души, но рекомендовал Вольтеру держать “Девственницу” за семью замками, если ему не хочется навеки распроститься со свободой. Мадам дю Шатле говорила Ришелье, что то короткое время, которое Вольтер провел в Париже, оказалось роковым: невозможно описать возбуждения и волнения, вызванных “Девственницей”. Как такой умный человек может быть настолько слеп, что не видит угрожающей ему опасности? Но она по- прежнему любила Вольтера достаточно сильно, чтобы бросить свет и его удовольствия ради тихой жизни с ним вдвоем.

Ришелье все еще был на фронте. Он обещал потолковать с дю Шатле и объяснить ему новую ситуацию, упирая на то, что было бы глупо ревновать жену, которая во всех отношениях его устраивает. Он должен примириться с тем, что Вольтер обосновался в Сире. Подобно многим женщинам, мадам дю Шатле страшилась окончания боевых действий и возвращения воина. Хотя Эмилия уверяла Вольтера, что нет никаких причин для беспокойства, что они чудесно заживут втроем, в глубине души она вовсе не была в этом уверена и боялась осложнений. Вольтер тоже писал Ришелье, приглашая его в Сире, только с тем условием, что он не посягнет на “красавицу, любезную моему сердцу”. Ришелье не имел обыкновения возвращаться к старым любовницам, и едва ли стоило этого опасаться. Случилось так, что его связь с мадам дю Шатле перешла в очень теплую дружбу. Она говорила, что никогда бы не поверила, что Ришелье способен думать о ком-либо, кто не нужен ему для его удовольствия, кто ничем не может быть ему полезен и кто даже не в дружбе с его любовницей (в то время герцогиней де Бранкас). Но об Эмилии он думал, и всегда с большой нежностью.

Из Парижа Вольтер поспешил в Лотарингию и там сидел затаившись, даже не представляясь к местному двору, пока мадам дю Шатле не заручилась словом министра юстиции, что в Сире его никто не тронет. Герцогу Ришелье это тоже было обещано. Успокоенный, Вольтер вернулся в Сире, где к нему присоединились мадам дю Шатле, ее дочь, которой предстояло поступить в школу при соседнем монастыре, ее сын и его новый наставник господин (уже не аббат) Линан. Вольтер вынудил Линана сложить сан, заявив: “У Эмилии попам не место”. Учитель из него получился негодный. Мадам дю Шатле вынуждена была давать ему уроки латыни, чтобы он пересказывал их своему питомцу. Как и прежде, Линан полжизни проводил в спячке. В минуты бодрствования он не придумал ничего более приличного, как приударить за мадам де ла Невиль, которая была этим страшно фраппирована. Вольтеру пришлось успокаивать ее письмом: “Бедняга потерял голову” и так далее. Наконец Линан напрягся и сочинил маленькое стихотворение следующего содержания: путешественник, заехавший в Сире, может подумать, что это дворец, но, увидев Эмилию, поймет, что попал в храм. Восторгам не было конца: все-таки в Линане проснулся поэт.

В кои-то веки Вольтер чувствовал себя умиротворенным и счастливым. “Я наслаждаюсь, при полном покое и насыщенном досуге, радостями дружбы и трудов с той единственной среди женщин, которая может читать Овидия и Эвклида и обладает воображением одного вкупе с точностью другого”. Он начал свой “Век Людовика XIV”, замышляя его не как историю царствования или, того меньше, жизни короля, а как картину целой эпохи. “Век Людовика XIV” написан лаконичным, острым языком, который с таким успехом позаимствовал Литтон Стрэчи. “Король укорял себя за связь с замужней женщиной и угрызался тем сильнее, чем больше к ней охладевал”. Вольтер приставал ко всем своим знакомым с просьбой вспоминать анекдоты того правления: его конец он застал сам (ему было девятнадцать, когда умер Людовик XIV), но начало казалось невероятно далеким. Вольтер любил оживлять свои писания анекдотами, и именно он сохранил для нас историю Ньютона и яблока. Он полагал, что исторический труд должен, подобно пьесе, иметь завязку, кульминацию и развязку, а не представлять собой простой набор фактов: “Если хотите усыпить читателя, рассказывайте ему всё”.

Покой и счастье, как всегда, были недолгими. Опять разразилась гроза. Двадцать первого августа воспитанники коллежа д’Аркур разыграли Вольтерову “Смерть Цезаря”. Он сам называл эту драму, написанную сразу по возвращении из Англии, “очень добросовестным переводом сочинения английского автора по имени Вильям Шекспир, жившего сто пятьдесят лет назад. Этот лондонский Корнель был слегка помешанным, но порой создавал восхитительные вещи”. “Смерть Цезаря” однажды уже ставилась любителями, но Вольтер никогда ее не печатал. Пьеса казалась ему невыигрышной, потому что в ней нет женских ролей и она “слишком римская”. Он был рад познакомить с ней мир хотя бы таким образом. Конечно, она прошла с успехом. Друзья и родственники юношей бешено рукоплескали, про двух актеров даже говорили, что они не опозорили бы Комеди франсез. Словом, спектакль, как и всякое представление любителей, был превознесен до небес. Вольтера это тронуло и позабавило. “Теперь я сочиняю только для школ. Я отверг два театра, где правят интриги: Комеди франсез и свет”. Он послал свои поздравления всем участникам. А дальше начались неприятности. Кто-то из учеников, а может и преподавателей, коллежа д’Аркур сделал очень небрежную копию “Смерти Цезаря”, добавив несколько собственных чудовищных стихов, и отправил ее издателю. Она была напечатана, как многие незаконные издания, с амстердамскими выходными данными. Невероятное количество ошибок привело Вольтера в ярость: “Он убил Цезаря вернее, чем когда-то Брут и Кассий”. Предвидя последствия и надеясь предотвратить худшее, он тут же написал аббату Дефонтену о происшествии, “чтобы он не изливал свой яд в эту рану”. Естественно, надежда оказалась тщетной. Как только il buggerone abbate получил “Смерть Цезаря”, он облил ее ядом насмешек в своем “Обозрении”. Среди прочего аббат говорил, что вольтеровский Брут — скорее квакер, чем стоик, что представлять убийство Цезаря на сцене — противно общественной нравственности и что, несмотря на несколько удачных строф, стихи слабы и тяжелы, а многие рифмы просто отвратительны. Но хуже, чем критика, пусть самая едкая, было то, что Дефонтен опубликовал злополучное письмо Вольтера с пометкой — “Сире”. Теперь весь мир знал тайну, о которой прежде шептались немногие: Вольтер живет с мадам дю Шатле в вотчине ее мужа. Ришелье понадобились весь его такт и влияние, чтобы успокоить дю Шатле. Родственники маркиза де Бретей тоже были раздражены.

Даже когда Вольтер исходил злостью, его перо не сажало клякс. Письма, которые теперь кипами увозила из Сире почта, были написаны, как и всегда, мелким, аккуратным, разборчивым почерком, что отнюдь не делало их менее гневными. Выражений он не смягчал: “Как я раскаиваюсь, что вытащил его из Бисетра и спас от Гревской площади. Лучше сжечь попа, чем уморить читателей”. ( Для Вольтера не было слова более оскорбительного, чем “ешшуеих” — нудный. “Какой же вы нудный человек”, — обругал он как-то Жана Батиста Руссо, исчерпав все другие эпитеты'.) Дефонтен, невозмутимый, высокомерный и наглый сверх меры, возражал: пусть-де его простят, но он не может согласиться, что если кто-то вытащил его из тюрьмы, он, известный критик, должен хвалить этого “кого-то” до скончания вечности. У него, в конце концов, свои принципы. Он выполнил свой долг по отношению к “Цезарю”, опубликовав заявление, что издание было дефектным. Вольтер немножко поостыл, но очень скоро опять взорвался: Дефонтен напечатал одно из его стихотворений к Эмилии после убедительных просьб этого не делать. Оба противника играли в опасную игру. Дефонтен не мог себя чувствовать уютно, когда его обзывали педерастом, так как он по-прежнему им оставался, а педерастия все еще каралась смертью. Вольтеру же, при неопределенности его отношений с “Блюстителем”, то есть министром юстиции, грозила бедой та критика, которую позволял себе Дефонтен. Аббат коварно привлекал внимание властей ко всему революционному и вольнодумному в произведениях писателя. В интересах обоих было бы оставить друг друга в покое. Но “qui plume а guerre а” (кто имеет перо, имеет войну), как говорил Вольтер. Однако пока они только мерялись силами, настоящая битва была впереди.

В разгар этой кутерьмы заболела мадам де Бретей, жившая под Парижем, и мадам дю Шатле бросилась к ней. Она нашла свою мать вне опасности и уже через неделю могла спокойно ехать назад. Единственное, чего ей хотелось — это увидеться с Мопертюи. Эмилия написала ему письмо с пометкой — “доставить немедленно по месту нахождения”. “Если вы меня еще хоть немножко любите, приезжайте повидаться. Вы для этого достаточно хорошо знаете мою мать. Если желаете, она никогда не узнает, что вы здесь были”. Но Мопертюи не приехал и даже не ответил.

Глава 7. Философические амуры

Жизнь в Сире начала входить в колею. Дю Шатле смирился с присутствием Вольтера у своего очага. Все получилось так, как надеялась Эмилия. Мужчины даже прониклись друг к другу симпатией. История, будто бы дю Шатле, застав как-то Вольтера с другой женщиной, гневно укорял его за то, что он “им неверен”, скорее всего вымышлена, но очень характерна. Он был серым человеком, но понимая, что не может равняться умом с учеными друзьями своей жены, никогда не навязывал им своего общества. Маркиз любил обильные трапезы в установленное время и не одобрял распорядка дня Эмилии и Вольтера. Работая, они перекусывали, когда придется. Поэтому дю Шатле трапезничал с Линаном и сыном: обедал в полдень и ужинал в восемь. Он гордился своей женой, но мог прекрасно обходиться без нее. Во всяком случае он пропадал в своем полку по нескольку месяцев кряду. Рабочие наконец-то свернулись и покинули дом, уступив место гостям. Это было очень важно. Вольтер обожал общаться с друзьями и нуждался в актерской труппе. Оторванный от Комеди франсез, где когда-то дневал и ночевал, он был лишен возможности шлифовать свои пьесы на подмостках. Оставался один выход — привлечь любителей. Вольтер оборудовал маленький театрик на чердаке (он существует и по сей день), и с тех пор каждый, даровитый или бездарный, кто в состоянии был затвердить роль, находил в Сире самый радушный прием. Не забыли никого из соседей, маленькую дочку мадам дю Шатле часто забирали из монастыря и заставляли играть. На сцену вытолкнули даже маркиза дю Шатле, показавшего себя никудышным лицедеем.

Размеренная, спокойная, насыщенная творчеством жизнь, которой так наслаждался Вольтер, иногда нарушалась. То он узнавал от своих высокопоставленных друзей, что тучи над ним сгущаются, и на несколько недель исчезал в Голландию, то ввязывался в тяжбу, которая требовала его присутствия в суде. Новая склока с Жором вылилась в судебный процесс, в ходе которого выяснилось, что Вольтер (хотя он вполне мог быть пострадавшей стороной) лгал. Ему перестали верить. Даже такие друзья, как герцог Ришелье, пожимали плечами, не желая слушать его объяснения. Они убедили его отказаться от претензий. Потом супруги дю Шатле были втянуты в один из тех правовых споров, которые в восемнадцатом веке, случалось, переживали несколько поколений. Мадам дю Шатле вела дела за своего мужа, и это вынуждало ее время от времени выезжать в Брюссель. Вольтер ее сопровождал. Но отныне их домом был Сире.

Здесь они жили, работали, и здесь развивался их знаменитый роман. Он действительно мгновенно стал знаменитым. Ревнивые взоры следили за любовниками из всех уголков Европы. Зависть вызывала не столько их близость, сколько мысль о блестящих остротах, уносимых холодными ветрами Шампани. Современники были вне себя, потому что из всех развлечений они превыше всего ценили занимательную беседу. Всякая вес- точка, приходившая из Сире, любое действие или высказывание обсуждались со страстным интересом. Хозяйки парижских салонов так злились на Эмилию за то, что она похитила Вольтера, словно они были театральными антрепренерами, а он примадонной. По мере того как они больше и больше распалялись, Эмилия, по их уверению, становилась все непривлекательней и непривлекательней. Ее уродство просто не давало светским дамам покоя. Мадам дю Деффан, считавшаяся подругой маркизы, не ленилась вновь и вновь изображать ее увешанной бриллиантами жердью в дешевой нижней рубашке. Кузина Эмилии, мадам де Креки, говорила: “Мы не могли без смеха слышать о возвышенном гении и глубоких познаниях мадам дю Шатле”. У таких женщин слишком куцые мерки, чтобы подступаться с ними к Эмилии. Когда они озадачены или немного испуганы, то часто находят выход в идиотском хихиканье. Все это нимало не беспокоило маркизу, пока она жила, и не может принизить ее теперь, когда она мертва. Эмилия была на тысячу голов выше этих ничтожеств — незаурядная личность, как сказал Сент-Бёв, — “pas une personne vulgaire”. Она была образованна, как редкие представительницы ее пола. Ее научные и математические познания превосходили Вольтеровы и высоко оценивались теми, кто имел право судить. Мопер- тюи, возможно, никогда ее не любил, но искренно ею восхищался: “столь же красивая, сколь обаятельная, самая милая и любезная женщина во Франции”. “Удивительно было видеть, — вспоминал он позже, — высокую ученость, казавшуюся привилегией нашего пола, в соединении с самыми привлекательными женскими свойствами. При ее уме и остроумии, никакого недоброжелательства. Она никогда ни о ком не говорила гадостей”. Но что особенно поражает, так это неизменное уважение к ней Вольтера. Он видел людей насквозь и характер имел отнюдь не рыцарский. Он часто бывал груб и разил пером наповал. Вольтер жил с Эмилией в теснейшей близости и знал ее, что называется, с изнанки, но лишь раза два высказался о ней не совсем почтительно. Эти оговорки были, конечно, подхвачены и раздуты. Однако почти каждый день в течение шестнадцати лет в письмах, стихах, посланиях и посвящениях он расточал ей восторженные хвалы. Если он переусердствовал, дав повод к издевкам (“некоторые шутники могут сказать, что и не догадывались, какую великую мыслительницу залучили в постель”, — писал друг Сидевиля), нет сомнения, что чувства его были искренними. Это невозможно оспорить. Мадам дю Деффан и не пыталась, зато она пустила сплетню, будто Эмилия привязана к Вольтеру только потому, что он вытащил ее на авансцену и обеспечит ей местечко в вечности. В то время мадам дю Деффан ничего не знала о любви и многих ее причудах. Ее собственное бедное старое пустое сердце еще не начало биться, чтобы в конце концов оказаться разбитым.

Одним из первых в Сире попал некий господин де Вильфор, камергер графа де Клермона. Его рассказ об этом визите не утратил своей красочности от многократного повторения. Вильфор говорил, что, приехав среди бела дня, он очутился в закупоренном, погруженном во тьму доме. Маркиза, оповещенная о прибытии гостя, просила его пожаловать к ней, и слуга с фонарем повел его через анфиладу огромных пустых комнат. Наконец они добрались до святая святых. Дверь распахнулась в гостиную, освещенную двадцатью свечами. Богиня сидела за бюро, по которому были разбросаны бумажки, исчирканные крестиками, в окружении книг и научных приборов. Она сверкала бриллиантами, как оперная Венера. После недолгой беседы она предложила проводить гостя к Вольтеру, находившемуся на своей половине. Они поднялись по потайной лесенке и постучали в дверь. Тщетно. Чародей колдовал, и еще не настал час его явления миру. Однако ради господина де Вильфора правила были нарушены, и он все-таки вышел. Тут зазвонил гонг, и они направились в столовую, в которой было два люка — один для еды, другой для грязной посуды. Лакеи не появились, хозяева управлялись без них. (Во Франции считают, что богатым людям неприлично самим обслуживать себя за столом. Людовик XV делал это, когда закусывал наедине со своей любовницей или с кем-то из приближенных, и стол, выезжавший из-под пола со всеми яствами, до сих пор показывают в Малом Трианоне, откровенно подхихикивая.) Кушанья и вино были изысканными, и ужин очень долгим. Когда он закончился, снова прозвонил гонг, оповещающий о начале нравственных и философских чтений. С позволения гостя чтения состоялись. Через час их прервал гонг, зовущий ко сну, и общество разошлось. В четыре утра гонг зазвенел опять. Вошел лакей, чтобы справиться, не соизволит ли господин де Вильфор присутствовать на поэтических чтениях. Тот из любопытства соизволил. На другой день был пикник. Венера и Адонис в коляске, а Неизвестный верхом проследовали в маленькую рощицу, где кушали отбивные котлеты. Их эскортировал другой экипаж, набитый книгами. Муж ни разу не показался.

Когда этот рассказ дошел своим чередом до мадам дю Шатле, она была возмущена и назвала его “сказкой без склада и лада”. Однако кое-какие детали подтверждаются и другими посетителями: непрерывные штудии, вечные бриллианты Эмилии, странный распорядок дня в Сире и изысканность угощений. Путешествие с фонарем по пустым комнатам вполне правдоподобно, так как они не отделывали весь замок, а пристроили для себя маленький флигель. Убранство же их собственных комнат поражало великолепием.

Вольтер был теперь очень богат. Он нажил состояние не на книгах, часто издававшихся незаконно, и не на пьесах, сборы с которых всегда отдавал актерам, а на хитроумных финансовых операциях. Вольтер не жалел себя, поднимался с постели больной и мчался через всю Францию, если наклевывалась прибыльная сделка. Он не хотел денежных трудностей в придачу ко всем прочим и обычно говорил, что человек должен жить, чтобы работать, а не работать, чтобы жить. Однажды, с помощью простых расчетов, до которых никто другой не додумался, Вольтер пришел к заключению, что тот, кто купит определенный процент билетов общественной лотереи, приобретет, в выигрышах, во сто крат больше, чем затратит. Он тут же провернул это дельце. Сообразив, что случилось, министр финансов взвился на дыбы и подал на Вольтера в суд, но иск был отклонен за неимением состава преступления. В другой раз Вольтер проделал путь из Парижа в Лотарингию только ради того, чтобы подписаться на государственный заем, который показался ему очень выгодным. Когда он добрался до Нанси, больной и измотанный путешествием, то выяснилось, что к заему допускаются только коренные лотарингцы. Тут Вольтер устроил такие песни и пляски, что власти позволили ему участвовать в предприятии на том смехотворном основании, что его имя произносится так же, как название замка принца де Бово близ Нанси — Аруэ. Через несколько месяцев вложенный капитал вырос втрое. Вольтер никогда не держал все яйца в одной корзине, он получал доходы с недвижимости, с военных поставок, с колониальной торговли и так далее. Братья Пари, могущественнейшие из финансистов, были его приятелями и часто подсказывали ему, где можно разжиться. У него был дар оборачивать деньги и, что не менее ценно, преданный поверенный — аббат Муссино. Теперь, когда Вольтер жил в деревне, ему приходилось многое выписывать из Парижа, и он постоянно теребил Муссино. Апельсины, книги, брильянтовые пряжки, ковер десять на десять футов, большая банка крема для лица, термометр, не лопающийся в горячей воде (лучше от Фаренгейта, чем от господина Реомюра), серебряные часы — срочно, срочно, для сорванца мадам дю Шатле, ему десять лет, и он, конечно, их разобьет, но ему очень хочется — две или три мягкие губки, триста хорошенько припрятанных луидоров, чтоб шито-крыто — все это и многое другое два раза в неделю переправлялось с почтовой каретой из Парижа в Бар-сюр-Об, откуда доставлялось в Сире. Аббат без счета раздавал деньги, которые Вольтер дарил друзьям, знакомым и даже совершенно чужим людям, о чьих горестях знал понаслышке. Он выбивал проценты из Вольтеровых должников. Особенно крепкими орешками были Ришелье и Гиз: требовалось недюжинное упорство, чтобы заставить их раскошелиться в срок. Чем только не занимался Муссино. Ему было поручено найти какого-нибудь толкового молодого человека, который бы раз в неделю обобщал парижские сплетни. Он также подыскивал картины для Вольтеровой коллекции, включавшей к тому времени работы Тенирса, Тьеполо, Ватто, Ланкре, Альбани, Маро и два полотна Гал- лоша. Иногда Вольтер покупал произведения искусства просто для того, чтобы вложить деньги. Тогда он извещал аббата, что хотел бы выгодно поместить определенную сумму и полагается на его выбор. Муссино никогда не подводил Вольтера. Он был не только поверенным, но любящим и любезным другом, которого с трудом удалось уговорить принять достойное вознаграждение за все его услуги.

У мадам де Шамбонен была теперь в Сире собственная комната, и она приезжала и уезжала, когда ей вздумается. Первым гостем из внешнего мира, задержавшимся в Сире, стал двадцатитрехлетний венецианец Альгаротти. Он поставил перед собой цель вращаться среди выдающихся людей и догадался приобщиться к науке, которая открыла перед ним все двери Европы. Его привлекательность для обоих полов довершила дело. Теперь он направлялся в Англию изучать философию и писал упрощенное изложение теории Ньютона для итальянских женщин. Карлейль видел его так: “Не писаный красавец, но джентльмен как в поведении, так и в кружевах, с изобретательным умом. По мне, его мозги и кожа слишком желты и отдают старинным венецианским макассаром”. Как бы там ни было, в Сире его нежно полюбили и держали почти за сына. Но Эмилия и Вольтер про себя не одобряли его “Ньютонианство для дам”, считая произведение чересчур фривольным, перенасыщенным шутками и недостаточно содержательным. Эмилия просила его приезжать, когда ему заблагорассудится, и гостить столько, сколько позволят обстоятельства. Она упирала на то, что у них с Вольтером великолепные библиотеки, у нее — научная и философская, у него — литературная и историческая. В первый раз Альгаротти прожил в Сире месяц — ноябрь 1735 года. Уехав, он показал себя нерадивым корреспондетом, и оба “сирейца” постоянно его за это журили. Однако он искупил свою вину, опять навестив их через год и прогостив довольно долго.

Как все, кто жил в деревне, Вольтер и мадам дю Шат- ле очень зависели от почты. Они громко сетовали, когда им казалось, что друзья пишут им недостаточно часто, хотя восторгались исключительно посланиями коронованных особ. Лорд Харви, с которым Вольтер сблизился в Лондоне, был бы милейшим человеком, говорили они, умей он отвечать на письма. Лорд даже не поблагодарил Вольтера за присланную ему книгу, поступив не только не по-дружески, но просто некрасиво. На Тьерьо, ленивого и эгоистичного, рассчитывать как на корреспондента не приходилось. Сидевиль был лучше: в своем захолустье он имел больше досуга. Д’Аржанталь, ангел хранитель, оставался совершенством во всем, но в то время он жил только Вольтером и еще Комеди франсез. Он пылал такой страстью к Адриенне Лекуврер, что предлагал ей руку и сердце несмотря на ее занятие, репутацию и незаконных детей. После смерти актрисы он женился на очаровательной девушке, очень любимой Вольтером и Эмилией, втором ангеле. Он был столпом театра, пользовался большим авторитетом среди актеров и очень помогал Вольтеру, когда тот не мог присутствовать на репетициях собственных пьес.

Иногда “с полюса” писал Мопертюи. В 1736 году он отправился в Лапландию, надеясь доказать, что Ньютон правильно вычислил форму земли, а отец и сын Кассини ошибались. Ньютон утверждал, что у полюсов она сплющена, а Кассини полагали, что, напротив, вытянута. Мопертюи собирался измерить дугу меридиана. Эта экспедиция, в которую входил еще один друг Эмилии, ученый Клеро, финансировалась Людовиком XV. Одновременно на экватор был послан Кондамин. Эмилия уверяла Ришелье, что Мопертюи уехал лишь потому, что не мог выносить Парижа без нее. Когда Мопертюи вернулся с замерами, подтверждавшими правоту Ньютона, стали говорить, что он расплющил землю и несчастных Кассини. С тех пор все свои письма к нему Вольтер датировал таким-то, таким-то от Расплющенья Земли. Мопертюи также привез с собой лапландку, скрашивавшую его существование на полюсе, и ее сестру. “Нежные гиперборейки” выглядели в Париже гораздо менее привлекательно, чем на своей родной земле. Вскоре Мопертюи захотел от них избавиться. Он объявил сбор пожертвований в их пользу. Вольтер внес тогда сто ливров, а Эмилия пятьдесят. Собранных денег хватило на то, чтобы поместить одну из сестер в монастырь. Образцовый дворецкий герцогини д’Эгийон нашел другой лапландке мужа, но из нее получилась непутевая жена, а проще говоря, потаскушка.

Из Лондона пришла весть, что престарелый мистер Бонд, богач и большой поклонник “Заиры”, ставит ее в Ковент-Гардене. Он сам взялся исполнять роль отца Заиры, благородного христианина. На премьере старик играл с таким жаром, что, представляя смерть на руках у дочери, на самом деле скончался. В Сире очень одобрительно отнеслись к этому проявлению чувствительности.

Из Лондона же поступило известие, что Эверард Фокнер, теперь рыцарь, назначен английским послом в Оттоманской Порте. Вольтер просил его по пути к новому месту службы заехать в Сире, но Фокнер не смог этого сделать. Когда он прибыл в Константинополь, Вольтер писал ему по-английски:

“Ныне честный, простой и добрый философ из Уондзуорта представляет своего короля и свою страну и равен благородному сеньору. Поистине Англия — единственная страна в мире, где заслуги и добродетель ценятся столь высоко. Если я немного печален, мой дражайший друг (ибо вы друг, хоть и министр), то только потому, что не могу стать свидетелем вашего нового триумфа и счастья. Не устрой я себе такую жизнь, которая делает меня в некотором роде отшельником, я бы полетел к ненавистному мне племени диких рабов, чтобы повидать человека, любезного моему сердцу. Как весело и как умилительно мне будет представлять моего Фокнера среди басурман всех оттенков, посмеивающегося, со свойственной ему снисходительностью, над глупыми суевериями, которые опутали с одной стороны Стамбул, с другой — Галату. Меня не восхищает, как говорит миледи Мэри Уортли:

Визирь, гарцующий среди толпы.
Узды в руках рабов, разряженных богато,
Вся сбруя в жемчугах, и стремена из злата.
Какого дьявола мне восхищаться рабом на лошади? Я восхищаюсь моим другом Фокнером. Но я вынужден сказать “прости” великому городу Константина и остаться в своем маленьком уголке мира, в том самом замке, куда вас приглашали завернуть по пути в Париж, в случае если вы поедете дорогой из Кале в Марсель. То, что вы избрали другой путь, явилось огромным разочарованием для меня и в особенности для той особы, которая пользуется вашими замками' и еще чаще вашими книгами. Клянусь, французская дама, читающая Ньютона, Локка, Аддисона и Попа и бегущая от толкотни и гомона Парижа, чтобы развивать в уединении блестящий и обаятельный ум, с которым она родилась, гораздо драгоценнее, чем ваш Константинополь и вся турецкая империя. Можете смело писать мне через Марсель по адресу: госпоже маркизе дю Шатле, Сире в Шампани. Будьте уверены, я не стронусь с этой точки земли, пока не получу благословения в виде вашего письма.

Возможно, вы встретите одного вероотступника, внебрачного отпрыска ирландца, который был известен в Париже под именем Маккарти, наглого, пронырливого и беспринципного человека. Благодаря случаю, он

' Привезенными из Англии Тьерьо по просьбе Вольтера. (Ilfnmeu. автора.) имел честь познакомиться с маркизой дю Шатле, но был выставлен из ее дома за мошенничество и дерзость, прежде чем покинул Париж с двумя запутавшимися в долгах юнцами, которых он соблазнил перейти в мусульманство. Пусть в Константинополе станет известно о его прошлом и его свойствах. Хотел бы я знать, что за жизнь он там ведет с последователями Магомета.

Но что мне куда интересней, о чем я прежде всего жажду услышать, так это действительно ли вы счастливы, как представляется со стороны. Есть ли у вас маленький личный сераль или вы женились? Завалены ли вы делами, не мешает ли ваша лень вашей деятельности? Много ли вы пьете доброго кипрского вина? Что до меня, то я несказанно счастлив, хотя мое здоровье по-прежнему очень слабо,

excepto quod non simul esses, caetera laetus*.

Addio mio carissimo ambasciadore, addio, le baccio umilmente le mani. L’amo e la riverisco2.

Cupe, 22 февраля 1736 н.с.

Вольтер”

' Я доволен всем, кроме того, что ты не со мной (лат.).

Прощай, мойвозлюбленный посол, прощай, смиренно целую руки. Люблю и почитаю (ит.).

Глава 8. На сцену выступает Фридрих

В августе 1736 года Вольтер получил длиннющее, более чем из тысячи слов, письмо на скверном французском языке от молодого почитателя из Германии, именно такое, каких писатели, особенно если они заняты, боятся как огня — тягостно банальное (“чувствуешь, что Брут должен быть либо римлянином, либо англичанином”), полное славословий и маловразумительных рассуждений, требующее ответа. К нему была приложена книга, которую мастеру предлагалось прочитать и оценить. Однако две вещи делали это событие примечательным. Присланная книга представляла собой французский перевод нескольких эссе Христиана Вольфа, последователя Лейбница, и завершалось письмо следующими словами: “Если моя судьба отказывает мне в счастье обладать вами, могу ли я питать надежду, хоть когда-нибудь, лицезреть человека, коим так долго восхищался издалека, и заверить вас в лицо, что я, со всем почтением и уважением, подобающими тем, кто, следуя за факелом правды, посвящают свои усилия благу человечества, месье, ваш друг Фридрих, кронпринц Прусский”. Так началась долгая знаменитая дружба, а вместе с ней битва между Фридрихом и Эмилией за “обладание” Вольтером.

Вольтер был в восторге. Он не замедлил настрочить столь же многословное ответное послание, превознося принца за то, что тот превознес его, и рассыпаясь в благодарностях за книжечку Вольфа, чьи метафизические идеи делают честь человеческому уму. (На самом деле идеями Вольфа увлеклась Эмилия, а Вольтер называл их сущим вздором.) Он почел бы за бесценное счастье засвидетельствовать свое почтение Его Королевскому Высочеству. Люди стремятся в Рим, чтобы смотреть церкви, картины, развалины и барельефы. Подобный принц гораздо больше достоин паломничества, ибо он самая удивительная достопримечательность. Но дружба удерживает Вольтера в его нынешнем пристанище. Нет сомнения, Е.К.В. согласится с Юлианом, сказавшим, что друзей всегда нужно предпочитать королям.

Несмотря на протесты Эмилии, Вольтер посылал своему новому другу свои философские сочинения, которые, прочитай их в Париже, обрекли бы его на пожизненное изгнание. Эмилию обеспокоил уже первый обмен письмами. Зная, что Вольтер питает слабость к великим мира сего и обожает молодых умников, она поняла, что этот наследник престола, лепечущий о метафизике, может запросто стать опасным соперником. Вольтер, не теряя времени, поведал миру о том, что произошло. Смотрите, вот просвещенный принц (к несчастью, принадлежащий Германии), который распознает истинного философа с первого взгляда. Если они в Версале не поостерегутся, Вольтер будет навсегда потерян для Франции. Этот несравненный принц, пишущий, как Юлиан мог писать Либанию, пригласил его к своему двору. Письма Фридриха переписывались вновь и вновь и рассылались во всех направлениях, причем с обязательным наказом держать их в строжайшей тайне. Пока Вольтер намерен оставаться в Сире, сохраняя верность дружбе. А в будущем, кто знает?

О Фридрихе Великом предоставим высказаться Карлейлю. Шестого августа, за два дня до того, как написать Вольтеру, Фридрих “возжег священный очаг” со своей женой. Карлейль прекрасно знал, что их брак никогда не был идеальным. Он просто имел в виду, что у них появилась собственная резиденция в Рейнберге. “Здесь он посвящает себя Музам, духовному совершенствованию, светским развлечениям и... наслаждается жизнью”. “Вольтер духовно дополнял Фридриха. То немногое, что их убогий век дал вечности, в основном исходит от них двоих”. “Признай это, читатель”, — говорит Карлейль.

Фридрих ответил на письмо Вольтера еще одним посланием неимоверной длины, которое исторгло у получателя слезы радости. Он предвидит, что этот принц будет восславлен человечеством: “Вы мыслите, как Траян, пишете, как Плиний, и изъясняетесь по-французски, как любой из наших лучших писателей. Под вашей эгидой Берлин станет Афинами Германии, а может, и всего мира”. Возможно, он действительно так думал. Кому известно, что действительно думал Вольтер? Позже, вспоминая об этой переписке, он говорил: “Все эти эпитеты ничего нам не стоили. Он томился от безделья и писал французскому сочинителю забавы ради. Основное бремя лежало на мне”. Конечно, Вольтер не считал, что Фридрих изъяснялся по-французски, “как любой из наших лучших писателей”. Принц был не силен во французском и сажал кучу ошибок, которые Вольтер называл “fauts de doigts” (описками) и тщательно выправлял, прежде чем рассылать принцевы дифирамбы своим парижским друзьям. Вскоре начали приходить подарки: портреты престолонаследника, безделушки для Эмилии, трость с золотой головой Сократа, с которым, говорил Фридрих, Вольтер не сходен лишь тем, что не очернен клеветой.

О развитии этой необыкновенной дружбы Вольтер постоянно докладывал Тьерьо. Всеобщий знакомец, вхожий во все парижские дома, Тьерьо был прекрасным рекламным агентом, коль скоро это не требовало от него ни трудов, ни хлопот. Интерес к Вольтеру не ослабевал, и Тьерьо им кормился. Вольтер подрядил его, от имени Фридриха, проглядывать литературную критику и регулярно посылать отчет в Берлин. Поскольку совсем без трудов и хлопот тут было не обойтись, Тьерьо делал это из рук вон плохо и неаккуратно, хотя в течение многих лет. Он умудрялся не пропустить ни одного выпада против Вольтера, скрупулезно собирая все самые злостные наветы на своего старого друга и благодетеля, чтобы отправить их Фридриху. Вольтер об этом знал и время от времени напоминал Тьерьо, что был бы рад, если бы он включал в свой обзор и благожелательные отзывы. Но, как правило, они опускались. Подразумевалось, что Фридрих заплатит Тьерьо за его старания — не сразу, а по восшествии на престол. Не тут-то было. Когда Тьерьо пожаловался Вольтеру, тот туманно ответил, что когда-нибудь он услышит слова: “Браво, мой честный и верный подданный”.

Вольтер все больше и больше увлекался философией природы. Как бывает всегда, когда автор берется за что-то для себя новое, друзей страшно обеспокоило, что теперь он бросит сочинять стихи и пьесы. Сидевиль с грустью спрашивал Вольтера, много ли он выиграл, узнав вес Сатурна. Д’Аржансон говорил, что найдется достаточно людей, способных приобщить мир к физической науке, но скоро совсем не будет занимательного чтения. Актеры Комеди франсез молили о новой пьесе, но Вольтер никаким мольбам не внимал. Его мысли были целиком заняты Ньютоном. Он проводил оптические опыты в темной комнате с помощью приборов, присланных ему аббатом Муссино, и писал “Элементы философии Ньютона”. В ту пору мало кто за пределами Англии что-либо смыслил в этих элементах. Книга самого Ньютона, представлявшая собой смесь латыни с алгебраическими уравнениями, была для большинства головоломкой. Вольтер сослужил Франции огромную службу, заставив себя разобраться в ней, чтобы разъяснить другим. Возможно, он никогда не взялся бы за это, если бы не Эмилия. “Minerve dictait, — сказал он себе, — et j’dcrivais”'.

После нескольких лет занятий физикой Вольтер попросил Клеро откровенно высказаться о его успехах. Клеро, в беспристрастности которого можно не сомневаться, поскольку он был человеком добрым и простым и никому не завидовал, ответил, что у Вольтера нет призвания к науке и даже величайшее усердие никогда не сделает из него выдающегося ученого. После этого самостоятельные поиски физической истины были прекращены. По-настоящему Вольтера занимало человечество, его прошлое, настоящее и будущее. Эмилия осуждала его увлеченность историей, которая казалась ей совершенно бесполезной. “Какое дело мне, знатной француженке, до того, что в Швеции Эгиль наследовал Харквину? Я отказалась от уроков, которые загромождают ум, не просвещая его”. Однако научные бдения Вольтера в Сире ни в коем случае не были пустой тратой времени, как полагали его парижские друзья. Поч- ти все творения Вольтера, которые интересны до сих пор, вышли из них. Никто сейчас не в состоянии продраться через его трагедии — слабое подобие расинов- ских, никто не ставит его комедий и не читает “Генриа- ду”. “Презренный” Мариво выжил как драматург, Вольтер — нет. Но “Кандид” и другие повести, “Философский словарь” и многочисленные письма, которые в сирейский период приобрели особую глубину и значительность, будут читаться, пока жива цивилизация.

Между делом, чтобы развлечь себя и друзей, Вольтер набросал поэму “Светский человек”. В ней шла речь о превосходстве цивилизованной жизни над первобытной. Адам и Ева, говорил Вольтер, наверно умирали в своем Раю от скуки, ведь они, бедняжки, только ели, пили да совокуплялись. Можно представить, что за отвратительные у них были ногти и волосы — без мыла-то и без ножниц. Их ужин под дубом состоял из проса и желудей, запитых водой. Какой контраст с жизнью цивилизованного человека, окруженного детищами изысканного вкуса: его стены затянуты гобеленами, увешаны картинами Корреджо и Пуссена, его серебро выковано Жерменом, статуи высечены Бушардоном. Когда он хочет рассеяться, то приказывает подать карету и отправляется в Оперу смотреть на танец Камарго. Там услаждаются все чувства. Люди, обличающие роскошь, обычно сами бедны и злы. Из “Светского человека” пошла знаменитая фраза: “Нет ничего более необходимого, чем то, без чего можно обойтись”.

Списки маленькой поэмы были, как всегда, отправлены нескольким друзьям, и, как всегда, кто-то из них предал Вольтера и вручил рукопись издателю. Епископ Мирепуа, впоследствии — ярый враг мадам де Помпадур при дворе, прочитал поэму и поднял страшный шум. Поскольку он оставил свою епархию, чтобы занять место воспитателя при маленьком дофине, то всегда подписывался “anc” (ancien — бывший) Мирепуа. Вольтер не преминул это обыграть и прозвал его “апе” (осел) Мирепуа. В отместку осел Мирепуа донес о поэме кардиналу Флери, и грянул гром. Священник утверждал, что автор — богохульник, потому что у него Адам и Ева без передышки совокупляются в Райском саду. Он выставил и другие, столь же надуманные обвинения. Министр юстиции пообещал герцогу и герцогине Ришелье и влиятельному кузену мадам дю Шатле бальи де Фруле, что не предпримет против Вольтера никаких действий без предварительного уведомления. “Блюститель” сдержал слово. 22 декабря 1736 года Вольтер и мадам дю Шатле получили от него предупреждающее письмо.

Лежал глубокий снег, Вольтер не выносил стужи, но любовники так испугались, что в ту же ночь покинули Сире и перебрались на постоялый двор в Васси, откуда Вольтер должен был скакать на перекладных в Голландию. Сидя без сна, Вольтер писал письма и в четыре утра изливался д’Аржанталю: “... мой верный, нежный и почитаемый друг, поскольку близится минута, когда мне суждено навсегда расстаться с той, которая оставила Париж, общество и все, что делает жизнь приятной, ради меня, с той, которую я обожаю и которая достойна обожания, ты поймешь, что я чувствую... Мое сердце разрывается. Неужели только потому, что у меня есть враги в Париже, она должна в одиночестве возвратиться в дом, построенный для меня, а я должен лишиться своего главного утешения?” Он признавался, что без особых сожалений уехал бы в Пруссию или любую другую страну, если бы не Эмилия. “Я измучен, сломлен горем и болезнью. Прощай”.

Для Вольтера случившееся действительно было катастрофой. Он расположился спокойно и серьезно работать, собрал библиотеку, оборудовал лабораторию и темную комнату. Более того, он нашел женщину, с которой мог счастливо жить. И все это ему пришлось бросить посреди ледяной зимней ночи. Его страдания усугублялись чувством несправедливости. Очаровательный, веселый “Светский человек” явно не заслуживал такого наказания. Однако Вольтер понимал, что положение Эмилии еще более печально, чем его. Теперь она вернется в унылый, опустевший замок, где муж, двое бессмысленных малышей и Линан будут отныне ее единственными собеседниками. Вольтер тревожился за нее и с первой же почтовой станции по пути в Брюссель черкнул мадам де Шамбонен, умоляя ее немедленно поспешить к Эмилии.

Эмилия, в свою очередь, тревожилась за него. Она беспокоилась, как бы холод не повредил его хрупкому здоровью. Но поскольку Эмилия знала, что трудности обычно излечивали Вольтера от болезней, а длинные утомительные путешествия даже укрепляли, ее гораздо больше мучил другой, эгоистический страх. Она боялась, что беглец отправится в Пруссию. Несмотря на убожество Фридриховых писем, по которым невозможно было судить о его истинном лице, странный магнит начал тянуть Вольтера к себе. Эмилия опасалась принца. Она в исступлении писала д’Аржанталю, который в эти дни наверно вздрагивал при виде почтовой сумки, набитой письмами с сетованиями двух философов: “На коленях умоляю вас отговорить его ехать в Пруссию”. На самом деле такой опасности тогда еще не было. Фридрих не ждал Вольтера в Пруссии, пока на троне сидел его отец. Он сам трепетал перед этим всемогущим безумцем, который, конечно, не одобрил бы дружбы сына с французским вольнодумцем. Вольтер сообщил всем парижским знакомым и разослал в газеты объявления, что направляется в Пруссию, но только для отвода глаз. В действительности он остановился в Амстердаме.

Между тем Эмилия, предаваясь в Сире печальным раздумьям, строила догадки, которыми делилась с д’Аржанталем в длинных истерических письмах. Ей не верится, чтобы французский двор, при всем своем ханжестве, мог изгнать такого человека как Вольтер лишь за то, что в его поэме Адам и Ева не мылись. Должно быть другое объяснение. Д’Аржанталь сообщает, что к маркизу дю Шатле собираются обратиться с просьбой отказать Вольтеру в покровительстве. Эмилия видит в этом происки своего кузена, маркиза де Бретей, с которым состоит в ссоре. Таким образом он ей мстит. К счастью маркиз дю Шатле — честная душа, самый лучший и самый надежный человек в мире, и ни за что на такое не пойдет. Если ее предположения верны, Вольтеру нужно ненадолго стушеваться, и все будет хорошо. Но она глубоко несчастна. Всего две недели назад они были почти неразлучны и, даже когда работали, постоянно обменивались записочками. А теперь ей неизвестно, где он, потому что от него нет писем. Кругом одни горы, и она в отчаянии. Когда письма начинают приходить, Эмилия к своему ужасу узнает, что Вольтер послал Фридриху список неопубликованной “Метафизики”, в тысячу раз более опасной, чем “Девственница”. (Пустое беспокойство. Позже Фридрих выдаст Вольтера французскому правительству, а тогда ему еще незачем было это делать.)

Парижские друзья терзают Эмилию своими домыслами и советами. Одни говорят, что министр юстиции сердит на Вольтера за самовольное бегство из страны. Другие, что в Версале считают переписку с Фридрихом в высшей степени подозрительной. Третьи, что Вольтер в каком-то письме нелестно отозвался о господине Эро, начальнике полиции. Все эти предположения теснятся в ее голове, почти лишая рассудка. Дю Шатле хочет развлечь маркизу поездкой в Люневиль, к лотарингскому

двору, но она не в силах расстаться с местом, где в последний раз видела Вольтера. И там она ждала, тоскуя, как верная собака.

В Париже болтали, будто Вольтер обрюхатил дочку сирейского привратника. Девчонка, когда к ней пристали с расспросами, якобы заявила, что просто побаловалась с господином Вольтером, как, она видела, с ним баловалась мадам, а мадам, как ей известно, никогда не поступает дурно. После чего Эмилия выставила Вольтера вон. Ходила и другая сплетня, будто кавалер дю Шатле, столь же тупой, как его брат, но не такой беззлобный, выгнал Вольтера из дома за то, что он опозорил его семью.

Тем временем Вольтер вкушал радости жизни. Он взял псевдоним — господин Револь, но это никого не ввело в заблуждение, так же как сообщения в газетах о его путешествии в Пруссию. Он всего одну ночь провел в Брюсселе, который никогда не любил и где рисковал столкнуться с ненавистным Жаном Батистом Руссо. Но в эту единственную ночь в его честь была дана “Аль- зира”. В Голландии он принимал важных визитеров. Прусский посланник в Лондоне, случившийся в Гааге, посетил Вольтера, чтобы предложить ему пристанище в своем доме, если он надумает поехать в Англию. Повидать писателя явились двадцать придворных английского короля Георга. Ученый Гравезанд, профессор философии в Лейдене и выдающийся ньютонианец, встретил его с распростертыми объятиями. Вольтер посещал лекции Гравезанда, и они вели долгие интересные беседы. Потом Вольтера пригласил погостить его издатель, и вскоре он уже увлеченно работал, правя корректуры, подбирая иллюстрации и так далее. Больше всего на свете Вольтер любил исправлять и даже переписывать опубликованные произведения. Для него это был своеобразный отдых.

Он исправно писал кронпринцу прусскому. “Фридрих, величием превосходящий Сократа”, “Сократ для меня ничто, я люблю Фридриха”, “Опять распускаются оливы, лавры и мирты, то грядет Фридрих”. “В Берлине вы сочиняете французские стихи, как их сочиняли в Версале в золотой век вкуса и наслаждения”. “Верно, Боссюэ и Фенелон были вашими наставниками, а мадам де Севинье — вашей кормилицей”. “Как древний Симеон в храме, я говорю: “Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему с миром; Ибо видели очи мои спасение мое” . Однако Вольтер понял намеки Фридриха и не попытался в ту зиму узреть свое спасение.

Вместо этого он возвратился в Сире. Маркиз дю Шат- ле, как и говорила его жена, не отступился от Вольтера и объявил, что готов ходатайствовать за него перед кардиналом Флери. Добрая малышка мадам де Ришелье храбро ринулась в драку и уладила дело с “Блюстителем”. В феврале Вольтеру было дозволено вернуться. Он отсутствовал всего два месяца.

Глава 9. Линан уходит, входит мадам Дени

Итак счастливая трудовая жизнь возобновилась — хотя не тихая и мирная, а полная беспокойств и бурных объяснений. Почта, которую с нетерпением поджидал Вольтер, была для мадам дю Шат- ле постоянным источником тревоги, а то и раздражения, если в ней оказывалось очередное письмо Фридриха. “Приезжайте и поживите с нами, — просила она Мопертюи, — плюс Клеро и минус принц, потому что он мне не нравится”. Вольтер без конца читал вслух Фридриховы излияния, разбирая и обсасывая каждое слово. На Эмилию это нагоняло тоску. Из Парижа то и дело доносили о каких-нибудь новых кознях Дефонтена или Жана Батиста Руссо, приводивших Вольтера в бешенство и вызывавших его на ответную брань. Руссо пустил сплетню, будто Вольтер ездил в Нидерланды проповедовать атеизм. На выручку призвали Гравезанда. Он заявил в “Газетт”, что история Руссо — ложь, и написал кардиналу Флери. Вольтер никогда не признавал себя атеистом, это было бы слишком опасно для человека, не родившегося мучеником. Возможно, он действительно верил в Бога: “Когда я вижу часы, то верю в существование часовщика”. Конечно, Вольтер не был правоверным католиком. Он считал, что единственно разумную христианскую религию создали квакеры. Католические священники лишены слишком многих радостей, и это делает их властолюбцами. Но тогда Вольтер еще не был признанным врагом церкви, каким стал потом. В Сире он устроил себе спальню рядом с часовней, чтобы, болея и лежа в кровати, слышать мессу. Он хотел выписать из Парижа ученого молодого священника. Поиски были поручены Муссино со следующим разъяснением: святой отец должен будет служить мессу, помогать Вольтеру в его экспериментах и делить трапезу с дю Шатле, мальчиком и Линаном.

Вскоре после возвращения Вольтера из Голландии, Фридрих прислал к нему графа Кайзерлинга — “полномочного посла при сирейском дворе”. Цезарион, как прозвали его Вольтер с Эмилией, был маленьким, толстым, веселым, болтливым, женоподобным курляндцем, сразу завоевавшим всеобщий симпатии. Он говорил на всех языках, иногда на нескольких сразу, и обворожил всех, включая Линана. Его же покорила Эмилия: “Когда она говорила, я восторгался ее умом, когда молчала, ее красотой”. Графа развлекали музыкой и потешными огнями, из которых складывались слова: “Фридрих — Надежда Человечества”. Вольтер и Эмилия играли для Кайзерлинга в своем театре, где теперь было две труппы — одна для комедий, другая для трагедий. Они отправили его назад в Рейнберг с неоконченным “Веком Людовика XIV” и другими произведениями, но без “Девственницы”, которую мечтал заполучить Фридрих. Эмилия благоразумно заперла рукопись на ключ и не поддалась ни на какие уговоры ее отдать. Рассказ Кайзерлинга о сирейских потехах укрепил Фридриха в его желании “обладать” Вольтером, а Вольтер в это время писал: “Всякий раз как мы проходим под портретом Вашего Королевского высочества, мы поем гимн древнего Симеона в храме”. Эмилия поспешила оповестить всех, что, как только принц взойдет на престол, они с Вольтером поедут к нему в гости. Но это вовсе не отвечало намерениям Фридриха. Мысль о “миледи из Сирешира” его угнетала, ему нужен был Сократ-Аполлон, а не Венера-Ньютон. Однако все свои письма к Вольтеру он неизменно завершал нежными приветами мадам дю Шатле.

Линан вел себя не самым достойным образом. Он важничал, как будто несколько бездарных строф “Рамсеса” поставили его как писателя вровень с Вольтером. Воспитатель без спроса разъезжал по соседям, забывая, что ему платят за то, чтобы надсматривать за ребенком, и в одну из таких отлучек написал мадам дю Шатле хамское письмо, кончавшееся так: “сирейская скука — величайшая из всех скук”. Он взял манеру называть Сидевиля не господин де Сидевиль, а “бедняга Сиде- виль” или “милейший Сидевиль”. Вольтер не терпел фамильярности в обращении и не раз повторял, что все ничтожества и прихлебатели в Комеди франсез обычно говорили “красотка Лекуврер”, в то время как кардинал Флери называл актрису не иначе как “мадемуазель Лекуврер”. “Бедняга Сидевиль” выводил его из себя. Мадам дю Шатле часто предлагала отослать горе-наставника, но Вольтер напоминал ей, что если она не нуждается в Линане, то Линан нуждается в ней, потому что, покинув Сире, он умрет с голоду.

Сидевиль по настоянию Вольтера отчитал Линана за его высокомерие и лень. Тот ответил весьма нагло. Ему смешно слышать, что он не может сидеть в присутствии

мадам дю Шатле, потому что она, видите ли, из Лотарингского дома. Сире для него тюрьма, и он там несчастен. Все требуют завершения “Рамсеса”. Он сам только об этом и мечтает, но разве можно работать, когда за мальчишкой нужен глаз да глаз? Этот сорванец того и гляди летом свалится в колодец, а зимой в огонь. К тому же ребенка приходится учить вещам, которым он, естественно и с полным основанием, не хочет обучаться, и Линану жаль, что ему платят за то, чтобы он отравлял мальчику жизнь, хотя тот в долгу не остается, будьте уверены. Он чувствует себя человеком, которому связали ноги и велят бежать.

Однако после выговора Сидевиля обстановка несколько разрядилась. Линан воспользовался благостной минутой, чтобы попросить мадам дю Шатле помочь его бедствующим матери и сестре. Мать хлопотами Эмилии была помещена в монастырь, с сестрой же дело обстояло сложнее. Линан умолял маркизу найти ей какое-нибудь занятие в Сире. Эмилия отвечала, что присутствие мадемуазель Линан в качестве горничной будет принижать воспитателя ее сына. Поэтому она пристроила девицу к мадам де Ришелье, но в последний момент дело разладилось, и ничего не оставалось как приютить мадемуазель Линан в Сире.

После отъезда Кайзерлинга Вольтер и Эмилия узнали, что Линан, оказывается, спелся с гостем и по его совету решил отправиться ко двору кронпринца прусского. Вместо того чтобы обрадоваться возможности спровадить этого никчемного субъекта, Эмилия взбеленилась и заявила, что он поступает по-скотски, бросая ее сына недорослем. Она энергично воспротивилась его отъезду. Маркиза, конечно, опасалась, что в Рейнберге Линан станет рассказывать всякие байки про Сире, и, само собой, опасалась не зря. Бедолага понял, что надежда на избавление рушится: Фридрих никогда бы не принял его без согласия хозяев. Между тем сестрица Линана поступила в высшей степени достойно. Когда ей сообщили о сговоре брата с Кайзерлингом, она была совершенно сокрушена и сказала, что ни за какие сокровища в мире не последует за ним. Она слишком предана своей хозяйке, сказала она. Хозяйка, естественно, была тронута. Но всего несколько дней спустя мадам дю Шатле наткнулась на письмо мадемуазель Линан некоему руанскому аббату, где над ней попросту смеялись. Разразился грандиозный скандал, и Линаны покинули Сире навсегда.

Вольтер писал Сидевилю: “Линан плел ту египтиче- скую [sic] интригу, за которую я его заставил взяться лет семь назад. Казалось, он набрал мощь, и я льстил себя надеждой, что лет через четырнадцать пятый акт будет завершен. Если отставить шутки, то я убежден, что, будь он мало-мальски усидчив, пьеса могла бы удаться. Но ты знаешь, бес сочинительства вселился не в брата, а в сестру, так что мадам дю Шатле была вынуждена выгнать обоих. Их глупость безгранична: они могли бы жить в свое удовольствие и не тревожиться за будущее. Линан остался бы здесь с пенсией, и его ученик пекся бы о нем... Воспитатель мадам дю Шатле умер в ее семье, окруженный заботами. Теперь мой долг их забыть, поскольку они пренебрегли своим долгом перед мадам дю Шатле”. Он говорил Тьерьо, что чувствует себя священником, чья заблудшая прихожанка кончила дни в публичном доме. Это далеко не единственный раз, когда Эмилия вскрыла чужое письмо. При всем при том она дала Линану хорошую рекомендацию на тот случай, если кто-то вздумает его нанять, где обвиняла в его увольнении сестру.

Возможно, неудача с протеже напомнила Вольтеру о его ближайших родственниках. Он всегда не выносил своего брата, который был на десять лет его старше и не имел с ним ничего общего. Аруэ с детства был рьяным янсенистом. Он принадлежал к общине самого крайнего толка и принимал участие в сен-медарских радениях. Вольтер рассказывает о его “moeurs feroces” и шашнях с хорошенькими раделыцицами. Но он любил сестру, которая умерла, когда он находился в Англии, и теперь начал опекать ее детей, недавно потерявших отца. Старшая дочь, двадцатишестилетняя Луиза, была барышней, и Вольтер предложил сосватать ее за сына мадам де Шамбонен. Она получит маленький замок, не очень казистый, но для новой хозяйки его можно заново отделать, “любезную шампаночку” в качестве свекрови, восемь тысяч ливров годового дохода и будет жить рядом с дядюшкой, лелея его старость. Поскольку достоинства самого Шамбонена нигде не упоминались, они, скорее всего, отсутствовали. Во всяком случае будущая мадам Дени имела свои соображения. Она, девушка образованная, музыкантша, ученица Рамо, в общем истинная парижанка, не собиралась хоронить себя в глуши. Еще не побывав в Сире, Луиза уже догадывалась, что сирейская скука — величайшая из всех скук. Она и слышать не хотела о Шамбонене. Вольтер обещал дать за ней приданое, и многие дядюшки на его месте не вняли бы протестам и настояли на браке по своему выбору. Вольтер даже не пытался уговаривать племянницу, а просто сказал: “Пусть будет счастлива на свой лад, а не на мой”.

Она решила обрести счастье с Дени, молодым буржуа, близким ей по возрасту и по вкусам. Союз оказался исключительно благополучным. Вольтер щедро одарил невесту, а поскольку и дядюшка Аруэ (тоже богатый холостяк) сделал больше, чем требовал от него долг, мадам Дени вступила в самостоятельную жизнь с хорошим достатком. Мадам дю Шатле говорила, что могла бы только мечтать, чтобы ее родичи позаботились о ней так же. Вольтер отказал Луизе в одном — в согласии присутствовать на бракосочетании. Он прекрасно знал, что представляют собой подобные свадьбы: “скопление сродственников и свойственников, двусмысленные свадебные шуточки и каламбуры, скабрезные истории, заставляющие невесту краснеть, а ханжей кусать губы, много шума, обрывочные разговоры, обилие тошнотворной пищи, смешки без искреннего веселья, со смаком влепляемые поцелуи и маленькие девчонки, стреляющие по сторонам глазками”.

Медовый месяц молодые провели в Сире, и мадам Дени писала Тьерьо о том, что они там увидели. Дядя потерян для друзей, цепи выкованы, и их теперь не разбить. Он и мадам дю Шатле живут в ужасающем одиночестве, в двенадцати милях от человеческого жилья, окруженные горами и болотами. Почти никто из парижских знакомых их не навещает. У них миленький театрик, но им редко удается собрать актеров для представления, хотя всем соседям на тридцать миль вокруг вменено в обязанность время от времени приезжать и играть. При мадам Дени никто из соседей не появлялся, так что обходились марионетками. Представьте себе существование величайшего гения столетия! Весь визит мадам Дени он проболел. Мадам дю Шатле растолстела, но она, бесспорно, очень хорошенькая, остроумная и не жалеет усилий, чтобы удерживать его в плену своих чар. Он кажется околдованным более, чем когда-либо. Молодую чету не могли принять радушнее. Вольтер очень полюбил господина Дени, и не удивительно!

Мадам Дени, должно быть, благодарила свою счастливую звезду за то, что та уберегла ее от молодого Шам- бонена и от прозябания в глухой Шампани, окруженной горами и болотами.

Глава 10. Битва с Дефонтеном

Весной 1738 года оба сирейских философа представили на конкурс, объявленный Академией наук, труды о природе огня. Ни Вольтер, ни мадам дю Шатле премий не получили. Победу одержал Эйлер, сказавший что-то новое о частоте тепловых волн. Две другие работы, гораздо менее значительные, чем у Вольтера и мадам дю Шатле, больше устроили академиков, потому что их авторы остались верны Декарту. Впоследствии было признано, что в своем исследовании Вольтер опередил современную ему физику. Он вплотную подошел к пониманию явления окисления, которое в его время считалось загадкой. Любовники спокойно приняли поражение, объяснив его своей приверженностью Ньютону. “Во Франции добропорядочным гражданином считается лишь тот, кто верит в вихри”. “Мы еретики философии”.

Официальное предубеждение против Ньютона осложняло Вольтеру публикацию его новой книги “Элементы философии Ньютона” (или “Ньютон для обыкновенного читателя”). Не желая больше никаких передряг и встрясок, он отправил рукопись цензору и прямо испросил позволения ее напечатать. Цензор избрал тактику каменной стены: не отвечал ни да, ни нет, не возвращал рукопись и не предлагал никаких исправлений. Проходили месяцы. Вольтер передал список произведения своему голландскому издателю, но, стремясь соблюсти форму, предупредил его, что книга не должна увидеть свет до получения разрешения во Франции. Он тщетно ждал ответа из Версаля. В конце концов случилось то же, что и всегда. В Голландии вышло незаконное издание. Оно пестрело опечатками, но, хуже того, в него без всяких объяснений были вставлены несколько глав, состряпанных неким голландским физиком. Вольтер впал в отчаяние. Этот последний труд был ему особенно дорог, и он мечтал его обнародовать. Недели и месяцы неизвестности уже подорвали его нервы, а значит и здоровье. Эмилия говорила: “Его чувствительность в подобных делах, наверно, естественна, но неразумна”, однако любой писатель поймет, что он должен был испытать, когда увидел эту подделку, полную ляпсусов, от которых его враги, конечно, придут в неописуемый восторг. Фридрих, получив экземпляр, тут же известил Вольтера, что беседовал о книге с Гравезандом, и тон последнего ему, Фридриху, не совсем понравился. Не удивительно, отвечал несчастный Вольтер, ведь в добавленных без его ведома главах есть неуважительные намеки на Гравезанда. Голландский издатель напечатал на титуле: “Элементы философии Ньютона, растолкованные для всех”, и аббат Дефонтен не преминул сострить, что это должно читаться: “растолченные для всех”.

Вольтер с болезненной одержимостью стал распалять себя против аббата, теперь казавшегося ему олицетворением всех враждебных сил. Он послал Тьерьо следующую эпиграмму, прекрасно зная, что через несколько дней она облетит весь Париж:

Дефонтен наш отличился, —
Впрок нейдет ему сеченье, —
На Ньютоново ученье Извращенец ополчился.
Истину, что непреложна,
Он коверкает безбожно,
Все его ошибки сроду —
Оскорбление природы.
Это было и не мудро, и не великодушно. Дефонтен устал слышать обвинения в педерастии. В своем “Обозрении” он нанес ответный удар, заметив, что престарелый философ, бросающий философию и берущийся за стихи, просто-напросто смешон, чего нельзя сказать о старом поэте, увлекшемся философией. Однако жаль, что старый поэт исповедует ньютонианство, которое осуждено всеми истинными учеными.

Вольтер разразился блестящим и очень тенденциозным памфлетом «Предохранитель от “Обозрения”», в котором прошелся по всем ошибкам, когда-либо допускавшимся как автором, так и наборщиками журнала, всем погрешностям против грамматики, фактов, вкуса и здравого смысла. Он вырывал фразы из контекста и глумился над ними. Он опять вытащил на свет божий старую историю о том, как спас аббата от костра и как неблагодарный отплатил ему гнусным пасквилем. Дефонтен уже стал довольно хорошим журналистом, но, как всем представителям его профессии, ему часто приходилось писать в спешке. Наборщики в то время были на редкость невнимательны и необразованны. В общем, Вольтеру, с его метким глазом и острым пером, ничего не стоило расчихвостить аббата. “Предохранитель” появился не под именем Вольтера. Его автором был объявлен некий кавалер де Муи, литературный поденщик, которому Вольтер иногда помогал. Якобы Муи, прочитав в “Обозрении” несколько статей против господина де Вольтера, взял на себя смелость написать господину де Вольтеру, с которым не знаком, и вот его ответ. В качестве ответа приводился рассказ о неблагодарности Дефонтена и о сожженном Тьерьо пасквиле. Совершенно очевидно, что каждое слово “Предохранителя” могло выйти только из-под пера Вольтера, но он этого никогда не признавал. Хитрец говорил Тьерьо, что аббату несомненно следовало преподать урок, но если бы с ним посоветовались, он порекомендовал бы Муи еще поработать над стилем. “За всем не доглядишь”.

“Предохранитель” вышел в ноябре 1738 года. Аббат времени не терял и двенадцатого декабря напечатал “Вольтероманию, или Письмо молодого адвоката”. В нем “молодой адвокат”, антипод кавалера де Муи, защищает своего друга Дефонтена и льет грязь на Вольтера. “Вольтеромания” тяжеловесна и не слишком остроумна, но в каждой ее фразе — жало. Ее цель — показать, что Вольтер безумен, зол и опасен. Для этого супостата рода человеческого нет ничего святого, ни в прошлом, ни в настоящем. “Молодой адвокат” берется за дело с энтузиазмом. Он начинает с сочинений Вольтера. Пьесы, говорит он, пользуются успехом только потому, что они откровенно богохульны. “История Карла XII” — это унылое собрание замшелых старых анекдотов. “Философические письма” отвратили от Вольтера всех приличных людей, поэтому теперь он вынужден жить вдали от Парижа. “Элементы философии Ньютона” сделали его посмешищем для всех серьезных ученых. Затем “молодой адвокат” переходит к пресловутому мифу о спасении аббата Вольтером, заявляя, в общем-то не без основания, что если даже Вольтер и приложил руку к его освобождению, впоследствии он неоднократно обвинял Дефонтена в преступлении, за которое того даже не судили. И тут аббат (или “молодой адвокат”) выкатывает тяжелое орудие. Единственным оправданием Вольтера в его безжалостной травле собрата-писателя всегда был клеветнический пасквиль, появившийся после выхода аббата из тюрьмы и сожженный Тьерьо. Этого пасквиля на самом деле не существовало. Господин Тьерьо, который уже начал (и кто его за это осудит?) раскаиваться в дружбе с таким мерзавцем, как Вольтер, утверждает, что в глаза его не видел. А кто тогда видел? Никто. Вся история — очередная Вольтерова выдумка.

“Вольтероманией” зачитывались все. Враги Вольтера злорадно потирали руки, друзья невольно подхихикивали, хотя и называли ее грубым и отвратительным поклепом. Из всех несчастий, которые постигают наших близких, нас меньше всего трогают издевательства над ними в печати. В то время как несчастная жертва расчесывает зудящее место, выискивая в каждой строчке гадости, каких там и нет, мы пробегаем безделку глазами, смеемся над шутками, откладываем ее (или суем в конверт и посылаем общим друзьям) и благополучно о ней забываем. В случае с “Вольтероманией” большинство сходилось в том, что Вольтер сам на это напросился, опубликовав памфлет “Предохранитель”.

“Вольтероманию” доставили в Сире на Рождество, в двух экземплярах. Один был изъят Эмилией, имевшей обыкновение проглядывать почту раньше всех. Второго экземпляра она не нашла. Возможно, он находился в священном свертке аббата Муссино, к которому даже маркиза не решалась притрагиваться. Несколько дней она и Вольтер изучали гадкую брошюрку поодиночке, скрывая ее друг от друга. Эмилия боялась, что при его состоянии здоровья он может не пережить такого удара. Вольтер знал, как близко к сердцу маркиза принимает все, что касается его, и хотел пощадить ее чувства. У них в Сире гостила тогда болтушка мадам де Графиньи. Ни тот ни другой ни о чем ей не обмолвились, но, вероятно, были рады, что в этот тягостный момент могут реже оставаться наедине. В ее присутствии, а встречались они только за столом, хозяева, видимо, делали над собой невероятное усилие, чтобы казаться беззаботными, потому что в корреспонденции мадам де Графиньи только и речи, что об оживленных разговорах и бесконечных шутках.

За поддержкой оба, естественно, кинулись к бедному д’Аржанталю. Эмилия слала ему письмо за письмом. Сначала она говорила, что их “друг” ничего не должен знать о “Вольтеромании”. Ее нужно просто проигнорировать, обойти презрительным молчанием. Поразмыслив, она, наоборот, решила, что на нее необходимо ответить. Общество нельзя оставлять в заблуждении, будто Вольтеру запрещено жить в Париже. Нужно чтобы Тьерьо публично заявил о пасквиле. К письму прилагался ответ на “Вольтероманию”, в котором Эмилия стирала Дефонтена в пыль. Начинался он так: “Натуралисты ломают головы над загадкой происхождения чудовищ, некогда порожденных природой. Ими движет чистое любопытство, ибо они не могут уберечь нас от их вторичного появления. Но есть другое чудовище, изучение которого представляет больший интерес для общества и чье изничтожение более насущно”. Эмилия один за одним разбивала все доводы Дефонтена, называя его “презренным”, и кончала так: “Сократ благодарил Бога за то, что был рожден человеком, а не зверем, греком, а не варваром, а господин де Вольтер должен возблагодарить Его за такого низкого врага”. Потом маркиза обратилась к Тьерьо с напоминанием, что его долг защитить друга. Тьерьо отделался отпиской. Рвение, с каким мадам дю Шатле отстаивает Вольтера, его воодушевляет и побуждает действовать. Он был до глубины души возмущен “Предохранителем” и с ужасом узнал, что некоторые злопыхатели приписывают памфлет Вольтеру. Его уже многие спрашивали о якобы сожженном пасквиле, и он всем отвечает то же, что повторяет сейчас мадам дю Шатле: он смутно помнит, что видел подобную рукопись, но не может сказать наверняка, до или после заточения аббата. (От даты, естественно, зависело очень многое, потому что, если аббат написал памфлет до заключения в тюрьму, его нельзя было обвинить в неблагодарности.)

Эмилия переслала это письмо д’Аржанталю с собственными комментариями.

1)      Чрезвычайно любезно со стороны Тьерьо воодушевиться ее рвением и заявить, что, если бы не ее пример, он бы и не подумал вступиться за господина де Вольтера.

2)      Только что он был воодушевлен. Теперь он уже возмущен, чем дает понять, что подозревает господина де Вольтера в сочинении “Предохранителя”. Мадам дю Шатле сама возмущена подобным подозрением.

3)      Господин Тьерьо вдруг счел за лучшее запамятовать обстоятельства, важные для господина де Вольтера.

4)      Он, кажется, единственный человек в мире, которому невдомек, кто такой “молодой адвокат”.

Эмилия также прибавляет, что у них хранится двадцать писем Тьерьо 1725 года, в которых он рассказывает всю историю. Если его память не прояснится, эти письма будут напечатаны. Третьего января она сообщает д’Аржанталю, что они с Вольтером, наконец, объяснились. К ее огромному облегчению, он расстроен меньше, чем она опасалась, и больше мучился из-за нее, чем из-за себя. Она также с облегчением узнала, что Вольтер не собирается продолжать перебранку в печати, а просто подаст на аббата в суд. Он уже обратился к Муссино с просьбой купить памфлет в присутствии двух свидетелей и отнести его в магистрат.

Вольтер написал Тьерьо. Он упирал на то, что ему, заметному общественному деятелю, важно себя обелить, и он рассчитывает на помощь друга. Помнится, именно Тьерьо доложил ему о пасквиле Дефонтена, а теперь Дефонтен утверждает, будто Тьерьо, по его собственным словам, ведать о нем не ведает. Конечно, аббат лжет. Ведь совсем недавно, когда Тьерьо гостил у них в Сире, они все вместе это обсуждали. Тьерьо не может отмолчаться, он не может предать своего старейшего друга. Что подумает о таком поведении кронпринц прусский? Дружба и истина должны восторжествовать над ненавистью и вероломством. Вольтер в этом уверен. Он обнимает своего друга горячее, чем когда-либо.

Вольтер явно сомневался в том, что товарищ встанет за него горой, и сомневался не зря. Тьерьо был теперь приживалом Ла Попелиньера, одного из богатейших и образованнейших парижских финансистов, и вел праздную жизнь бонвивана. Всякое усилие, и особенно неприятное, было противно его натуре. Он избрал себе девиз: существуй и не мешай существовать другим. Тьерьо без сомнения очень любил Вольтера, помнил наизусть его произведения и был величайшим знатоком разных изданий Вольтеровых сочинений. Он охотно исполнял мелкие поручения обитателей Сире. Но все друзья Вольтера устали от его бесконечных, довольно-таки нелепых ссор. Ришелье однажды высказал ему это напрямик следующим образом: “Даже Тьерьо уже не за тебя”. В их беспечном кругу столь непримиримая ненависть была не в моде. Тьерьо не хотел фигурировать в судебном процессе, который его друг едва ли выиграет и который рассмешит весь Париж. Кроме того, все окружение Тьерьо каждую неделю читало журнал Дефонтена. Аббат имел дар высмеивать людей, и Тьерьо предпочитал с ним ладить. Вольтер обманывал его, открещиваясь от “Предохранителя”, и если Тьерьо полагал, что в Сире соврут —недорого возьмут, он не сильно ошибался. В общем, в этой истории оба проявили друг к другу максимум недоверия. Можно было бы простить Тьерьо, учитывая его легкомысленный и нетвердый характер, если бы не один его шаг, которому нет оправдания: он не замедлил отправить “Вольтеро- манию” Фридриху. Этого Вольтер страшился больше всего, хотя понимал, что рано или поздно кронпринц до нее доберется. Участие Тьерьо в деле ограничилось этим некрасивым поступком: потом он устранился и ничего не предпринимал.

Ко всем Вольтеровым кручинам добавилась новая. Второму его смертельному врагу, Жану Батисту Руссо, было позволено вернуться во Францию после тридцатидвухлетнего изгнания. Вольтер сделал вид, что ему это безразлично (“Он во всех отношениях и смыслах — мертвый человек, покойник Руссо”) , но воспринял помилование соперника как пощечину. Он знал, что Руссо по мере своих дряхлых сил будет вредить ему в Париже. Разумный д’Аржанталь советовал Вольтеру забыть обо всех этих дрязгах и написать какое-нибудь интересное произведение. Он недооценивал нечеловеческую энергию своего однокашника. Вольтер в неделю сочинил “Зулиму”, и опять мог отдаться войне с Дефон- теном. Он жаждал полного отмщения, то есть запрета на издание “Обозрения”. И этого ему было мало. Он хотел добиться официального объявления, что журнал наказан именно за оскорбление Вольтера.

Был составлен иск. В нем перечислялось столько обид, что можно было подумать, будто Дефонтен всю свою жизнь посвятил исключительно травле невинного Вольтера. Естественно там не упоминались ни нападки писателя на аббата, ни “Предохранитель”. Доставить документ в магистрат было поручено аббату Муссино. Вольтер распорядился, чтобы он нанял несколько экипажей и прихватил с собой всех его родственников, трех упомянутых в “Вольтеромании” деятелей — адвоката Питаналя, модного доктора Анди и доктора Прокопа (сына владельца кафе, посещаемого театральной богемой), а также разных Вольтеровых прихлебателей, которым придется заплатить за труды. Вообще, денег разрешалось не жалеть. Все они, включая самого Муссино, должны были изображать разгневанное семейство Вольтера. Предполагалось, что эта демонстрация клановой солидарности произведет на магистрат хорошее впечатление. Никакие отговорки не принимались: «Никаких “если”, никаких “но”. Дружба превыше всего».

К несчастью, Тьерьо придерживался иного мнения. Тщетно Вольтер призывал его не слушать того, кто посоветует ему осушить бокал шампанского и забыть обо всем на свете. Шампанское шампанским, но негоже пренебрегать священным и приятным долгом дружбы. Слезы бегут по щекам Вольтера, когда он пишет: может ли Тьерьо остаться глух к такой мольбе? Тьерьо остался не только глух, но и нем. После единственного письма к мадам дю Шатле он нашел прибежище в молчании. Вольтер писал ему второго, седьмого, девятого, десятого, между одиннадцатым и четырнадцатым, пятнадцатого и семнадцатого января. Опять писала мадам дю Шатле. Писал маркиз. “Господин дю Шатле, — говорила его жена, — вел себя, как ангел”. Мадам де Шамбо- нен (вдруг превратившаяся в кузину Вольтера) прислала письмо, залитое слезами. Наконец, восемнадцатого января от этой “грязной души” пришла еще одна отписка. Тьерьо распространялся о том, как глубоко сочувствует Вольтеру, как искренно его жалеет. Потом ни с того ни с сего он вспомнил старый казус с потерянными или украденными списками “Генриады”. Тьерьо не ответил ни на один из вопросов Вольтера и ни словом не обмолвился об иске. Он явно не намеревался выступать в качестве свидетеля. Хуже всего было то, что, как они узнали от других корреспондентов, Тьерьо собирался напечатать собственное письмо к мадам дю Шатле в журнале аббата Прево “За и против”. Новые чернильно-слезные реки потекли из Сире в Париж. Милейшему д’Аржанталю удалось предотвратить публикацию, которая скомпрометировала бы Эмилию. Теперь Тьерьо вызывал у сирейцев даже большую ярость, чем Дефон- тен. Его ответ господину дю Шатле был вскрыт Эмилией, которая заявила, что он малопристоен, маловразумителен и даже малограмотен. Его отослали Тьерьо с требованием исправить ошибки.

Между тем Вольтер обращался ко всем своим знакомым с просьбами поддержать его на судебном процессе. В большинстве своем друзья его не подвели. Фридрих, правда, отказался порвать с Тьерьо, который, говорил принц, просто исполнил свой долг, отправив ему “Воль- тероманию”. Если бы от него скрывали бранные отзывы о Вольтере, как бы он понял, что происходит? Однако Фридрих велел посланнику своего отца в Париже оказать Вольтеру посильную помощь. Мадам де Шамбонен и маркиз дю Шатле помчались в Париж, чтобы нажать на все рычаги. Могущественные братья д’Аржансоны выступили на стороне Вольтера, к ним присоединились многие из сотоварищей старого Аруэ по судейской корпорации. Ришелье, как правитель Лангедока, находился тогда в Тулузе, и не мог принять непосредственного участия в деле, но он письменно опроверг слова, кото рые Дефонтен, в “Вольтеромании”, вложил в уста его первой жены. Даже бедный Линан черкнул несколько патетических строчек о том, что Вольтер всегда был ему как родной отец. Тьерьо, вняв долгим увещаниям мадам де Шамбонен и письму Фридриха, а может, увидев, что ветер теперь дует в паруса Вольтера, скрепя сердце согласился дать нужные показания. Он заявил, что давно бы это сделал, если бы ему лучше разъяснили, чего от него ждут. Однако, несмотря на полученные щелчки, Тьерьо всегда будет питать нежность к своему старому другу, хотя так и не оценит его писательского гения.

Эта длинная и невероятно нудная тяжба завершилась в апреле 1739 года относительной победой Вольтера. Аббату пришлось подписать документ, в котором он называл “Вольтероманию” бесстыдной клеветой, позорящей ее автора, кем бы он ни был. Тогда Вольтер отрекся от “Предохранителя”. Друзья умоляли его прекратить издевательства над Дефонтеном, и хотя он, конечно, не дал им такого обещания, впредь ему хватало ума не замечать аббата. Что до самого Дефонтена, то он, перевернувшись через себя, превознес в “Обозрении” труд мадам дю Шатле об огне. Оба противника были измотаны великой битвой. Воцарился прочный мир. Как большинство предателей после прекращения боевых действий, Тьерьо был прощен. Вольтер говорил, что у каждого есть добрый и злой ангелы. Его добрый ангел — д’Аржанталь, а злой — Тьерьо. Но грех ссориться со старыми друзьями.

Глава 11. История мадам де Графиньи

“Возможно, когда-нибудь мы посмотрим изнутри на жизнь в Сире, но ваш покорный слуга этого не хотел бы”, — пишет Томас Карлейль. Однако ваша нынешняя покорная слуга не может устоять перед искушением отправить вас в путешествие, гидом в котором будет мадам де Графиньи. Только помните, что ее откровениям никаких иных подтверждений нет.

В то время как сирейских философов терзали страсти, описанные в предыдущей главе, их гостья ничего не ведала о происходящем. У нее были свои беды, в том числе самые худшие из тех, что могут обрушиться на женщину средних лет: отсутствие дома и отсутствие денег. Ей ничего не оставалось как жить за счет кружка сердобольных друзей, переезжая из одной загородной усадьбы в другую. Этот тип приживалки хорошо известен. Он всегда существовал и, без сомнения, будет существовать, пока существуют загородные усадьбы, где можно приютиться. Приживалка сидит зимой у огня, а летом под кедром, всегда готовая услужить хозяевам. Она входит во все домашние мелочи, знает все о слугах, собаках, детях и соседях. Ее особая обязанность — угождать тем членам семьи, которые чем-то обижены: забытой жене, обманутому мужу, ворчливому старому дядюшке, придурковатому сыну. Таким образом она избавляет окружающих от острого чувства вины и сглаживает все трения. Ее никогда не нужно развлекать. Она пишет бесчисленные письма. Со времен мадам де Графиньи ее методы усовершенствовались, и было бы любопытно посмотреть, как одна из наших ушлых современниц повела бы себя, очутившись в Сире.

Мадам де Графиньи было в ту пору около сорока четырех лет, то есть столько же, сколько Вольтеру, с которым она познакомилась в Люневиле, когда там правил последний герцог Лотарингский. Герцог женился на Марии Терезии, наследнице австрийского престола, и теперь жил в Вене. Венским договором 1738 года Лотарингия была отдана Станиславу Лещинскому, экс-королю Польши и тестю Людовика XV, в качестве компенсации за потерю собственной страны. Люневиль находился в дне езды от Сире. Маркиз дю Шатле часто туда наведывался, так как у него были владения в Лотарингии. Вольтер и Эмилия еще не представлялись ко двору Станислава, хотя оба посещали Люневиль при прежнем правителе и имели там кучу знакомых. Муж мадам де Графиньи был при этом дворе канцлером. Он впал в буйное помешательство, несколько раз чуть не прикончил свою жену и теперь сидел за решеткой. Она добилась законного развода на основании жестокости супруга, что было в те дни почти чудом. Мадам де Ришелье попросила Эмилию ненадолго ее приютить, пока они с герцогом не вернутся из Тулузы и не возьмут ее к себе. Эмилии приживалка была решительно ни к чему, но для маленькой герцогини она сделала бы что угодно.

Вольтер и Эмилия по-разному относились к гостям. Он не мог обходиться без друзей, и куда бы эти друзья ни отправлялись, их путь, по его мнению, должен был обязательно лежать через Сире. (Он уговаривал Эве- рарда Фокнера заехать к нему по дороге из Кале в Париж, а однажды, когда д’Аржансон собирался в Португалию, ему было сказано, что туда удобнее всего добираться через Сире.) Когда же гостя приглашала мадам дю Шатле, что случалось крайне редко, она говорила твердо: “Приезжайте вопреки всему”. На самом деле мимо Сире, запрятанного в отдаленом уголке Шампани, не лежал ни один путь. Именно в тот момент Эмилия предпочла бы не видеть никого, разумеется, за исключением Мопертюи. Усиленное изучение философии Лейбница, которым она была занята, требовало сосредоточенности. Ее воззрения начали расходиться с воззрениями ее любовника, что весьма необычно для женщины. Вольтер никогда не принимал идей Лейбница, и сирейские философы договорились, что не станут давить друг на друга в этом вопросе. “Нужно любить своих друзей, согласны они с вами или нет”, — писал Вольтер. Он тоже работал напряженно, над несколькими вещами сразу, но ему не помешало бы и Вавилонское столпотворение (Фридрих часто повторял, что у него сто рук). Мадам дю Шатле нуждалась в тишине и покое. У нее не было охоты обхаживать гостей. Эмоциональные встряски, как ничто другое взбадривавшие Вольтера, выбивали ее из колеи. Вскоре после прибытия в замок мадам де Гра- финьи, его обитателей оглушила “Вольтеромания”. В общем, трудно было выбрать более неподходящее время для гощения там.

Многочисленные люневильские знакомцы мадам де Графиньи горели желанием знать, что же творится в

легендарном Сире. Они условились между собой, что обо всем увиденном и услышанном она будет отписывать господину Дево с тем, чтобы он просвещал остальных. Двадцатисемилетний Дево, которого не называли иначе как Пан-Пан, или Панпишон, был баловнем лю- невильских дам. Родители прочили сына в адвокаты, но, став взрослым, он обнаружил редкостное отвращение к труду и пристрастие к легкому чтению. Тогда приятели Дево, подвизавшиеся при дворе, попросили короля Станислава взять его к себе чтецом. Добрый король, ничего не смысливший в книгах, согласился, но при условии, что молодой человек будет заниматься тем же, чем исповедник Людовика XV, то есть ничем. Все обожали Пан-Пана, и мадам де Графиньи обращалась к нему на “ты”, что тогда почти не водилось между особами противоположного пола, не состоявшими в родстве. Четвертого декабря 1738 года она приехала в Сире из имения своей подруги, мадам де Стенвиль, которое неуважительно называла “Замком скуки”. Начиная с этой даты каждая минута каждого дня находит отражение в ее знаменитых письмах к Пан-Пану.

Сире, четверг, 4 декабря 1738 года.

 Пан-Пан подпрыгнет от радости, когда увидит, откуда отправлено это письмо. “О, Боже! Она в Сире! Но как она туда попала?” А вот как. Ее приятельница одолжила ей экипаж, и она затемно покинула Замок скуки. Утро выдалось чудесное, больше похожее на июньское, чем на декабрьское, только дорога не пылила. Ее переполнял восторг. Кучер отказался ехать дальше Жуанвиля, и она пересела в дилижанс, который высадил ее на пустынном проселке через два часа после заката. Она и ее горничная Дюбуа, дрожа от страха, должны были впотьмах взбираться на гору. До Сире они добрались скорее мертвые, чем живые. Мадам дю Шатле радушно встретила гостью и проводила в ее комнату, куда, наконец, вошел Вольтер, держа, как монах, маленькую свечку. Он бурно приветствовал мадам де Графиньи и осыпал ее ласками. Он десять раз поцеловал ей руку. Он спросил, как у нее дела, и со вниманием выслушал ответ, что тронуло ее до глубины души. Он четверть часа расспрашивал о Пан-Пане, прежде чем поинтересовался другими своими люневильскими знакомыми. Потом он оставил ее, чтобы она успела переодеться к ужину, что она и сделала и вот сидит, дожидаясь гонга. Она вновь берется за перо. Она уже сказала, что мадам дю Шатле встретила ее радушно. Да. Но этого мало. На ней бумажное платье с набивным рисунком и большой черный тафтяной передник. Ее длинные черные волосы перевязаны на затылке и ниспадают завитками, как у маленькой девочки. Ей это очень к лицу. Она ласкова, словно ангел. Что до Вольтера, то он разряжен и напудрен, как если бы находился в Париже. Господин дю Шатле здесь, но завтра уезжает в Брюссель, так что они останутся втроем. Они уже признались друг другу, что плакать из-за этого не будут. Гонга все нет. Письма Пан-Пана доставляют ей огромную радость, пусть он обязательно пишет. Она ужасно скучает по всем в Люневиле. “Итак, доброй ночи, любезнейший друг”.

На следующий день.

Боже, с чего начать! Лучше всего рассказывать обо всем, что происходит, не день за днем, а час за часом. Итак, она писала вчера до ужина, пока за ней не пришли и не отвели ее на половину Вольтера. Оглядеться не было времени, они тут же сели за стол. Что за волшебство! Изысканное угощение, не слишком обильное и великолепно сервированное — на дивном серебре. Поскольку кабинет Вольтера еще не совсем отделан, кругом стояли глобусы и разные научные приборы. Разговор шел о поэзии, о науке, об искусстве и искрился, как бриллиант. Шуткам не было конца. Вольтер, такой просвещенный, такой галантный и такой милый, сидел по правую руку от нее, а хозяин, довольно тупой, — по левую, впрочем он почти не раскрывал рта и откланялся задолго до конца трапезы. Кто-то к слову упомянул Жана Батиста Руссо, и Вольтер из героя сразу превратился в человека. Здесь запрещено хвалить Руссо. Прекрасная дама (мадам дю Шатле) заявила, что оды наводят на нее тоску, а кумир (Вольтер) недоумевал, как цивилизованный человек может читать такую ахинею. Потом заговорили о журнале аббата Дефонтена “Обозрение”. Мадам де Графиньи спросила, выписывают ли они его. Разумеется выписывают, и вдруг на журнал излился целый поток хулы. Вольтер сунул ей в руки памфлет под названием «Предохранитель от “Обозрения”», сочиненный, как он сказал, его другом. Она пошлет экземпляр Пан-Пану.

Наконец все разошлись по опочивальням, и, Боже милостивый, как она спала! Она проснулась только в двенадцать, такая одеревеневшая после вчерашнего восхождения, что едва могла пошевелиться. Прекрасная дама навестила ее утром, еще более ласковая, чем прежде. Мадам де Графиньи из вежливости проглядела “Предохранитель”, и еще Вольтер прислал ей в комнату экземпляр “Ньютона”. Похоже, в этом доме не обедают, так что она целый день читала “Ньютона”, чтобы за ужином не ударить в грязь лицом. Ей достало ума кое- что понять. Пока она ломала над ним голову, к ней явилась посетительница в образе мадам де Шамбонен, здешней соседки дю Шатле, которая днюет и ночует в Сире. Она точь-в-точь как маленькая толстушка в “Крестьянине, вышедшем в люди” Мариво, но очень симпатичная и просто боготворит Вольтера. Бедняжка, здесь ее тиранят, запирают в комнате и велят прочитывать все, что есть в библиотеке, а она от этого не умнеет. Мадам де Шамбонен пробыла у нее недолго. Потом зашел Вольтер, но она его выставила, потому что у нее в комнате сквозняк, а он страшно простужен. Каково? Выставить самого Вольтера! После этого притащился хозяин и докучал ей часа два, пока ее не спас Вольтер, прислав к ней слугу с приглашением пожаловать к нему. Ее не пришлось просить дважды!

К флигелю Вольтера ведет главная лестница. Из крошечной передней вы сразу попадаете в его спальню, маленькую комнату с низким потолком, зимой задрапированную бархатом. Ее стены частично обиты гобеленами, но в основном отделаны позолоченными панелями, в которые вставлены картины. Мебель китайская. Зеркала, лакированные угловые шкафчики, фарфор, часы, поддерживаемые аистами, и множество других ценных вещей — всё в одном стиле. На блюде для колец — двенадцать перстней с гранеными и резными камнями и два с бриллиантами. Кругом такая чистота, что можно целовать паркет. Спальня открывается в длинную галерею с тремя окнами, между которыми стоят две изящнейшие маленькие статуи на лакированных постаментах. Одна — Венера Фарнезская, другая — Геракл. Два шкафа, с книгами и с научными приборами, располагаются по бокам печи, от которой пышет таким жаром, что в галерее тепло, как весной — скоро эту печь закроют фигурой Купидона. Стены обшиты желтыми лакированными панелями. Там много мебели, часов и так далее и так далее. Единственное, чего там нет — это удобного кресла. Видно, в телесном комфорте Вольтер не нуждается.

Ужин ее разочаровал. На нем присутствовал один скучный тип по имени Тришато, кузен господина дю Шат- ле, и с ним пришлось разговаривать. Однако потом она немного поболтала с Вольтером. Он опять вспомнил о Пан-Пане и сказал, что тот непременно должен чего-то добиться в жизни. “Пусть отец его выгонит, как меня”.

У Сен-Ламбера‘ все-таки есть талант. Кстати, Сен-Лам- бер давал ей какое-то поручение к Вольтеру, но она запамятовала какое. Не может ли Пан-Пан выяснить, что ему нужно?

Вчера был ее день. В одиннадцать утра они пили кофе в галерее. Вольтер вышел в халате, у него действительно ужасающая простуда. Потом прекрасная дама провела мадам де Графиньи по своей половине. В сравнении с ее покоями Вольтеровы меркнут. Ее спальня обшита бледно-желтыми и голубыми панелями, альков обит индийскими обоями, кровать покрыта голубым муаром — все, даже корзинка для собачки, подобрано по тону. Зеркала в серебряных рамах сверкают. Большая стеклянная дверь, разукрашенная, словно табакерка, ведет в библиотеку, отделка которой еще не завершена. Там будут картины Паоло Веронезе. Рядом с альковом крошечный будуар, такой хорошенький, что хочется опуститься на колени. Панели в нем голубые, а потолок расписан учеником Мартена, трудившимся здесь последние три года. В каждой панели — картина Ватто. На каминной доске с консолями работы Мартена множество прелестных безделушек и янтарный письменный прибор, присланный кронпринцем прусским с какими-то стихами. Огромное кресло и два пуфика для ног обиты белой тафтой. В этом божественном будуаре одно окно, выходящее на террасу с великолепным видом. По другую сторону алькова — гардеробная с мраморным полом, обшитая серым деревом и увешанная очаровательными эстампами. Все выдержано в строгом вкусе, включая шторы из кружевного муслина. Когда они закончили осмотр, мадам дю Шатле задержала гостью в спальне и полтора часа посвящала ее в подробности тяжбы, которую семья ее мужа вынуждена вести вот уже восемьдесят лет. Как ни странно, время пролетело незаметно. Прекрасная дама рассказывала так занимательно, что невозможно было не увлечься. Еще она показала мадам де Графиньи свои драгоценности, более роскошные, чем у мадам де Ришелье. Помнится, в бытность ее в Краоне, она не имела даже черепаховой табакерки. Теперь у нее их по крайней мере двадцать — и золотых с драгоценными камнями, и баснословно дорогих новомодных, с эмалью по золоту, не говоря уж о яшмовых и хрустальных часах, усыпанных бриллиантами шкатулках, кольцах с редкостными камнями и бесчисленных побрякушках. Мадам де Графиньи была просто поражена, потому что дю Шатле никогда не были богаты.

Прибыла почта — для мадам де Графиньи ничего, как это печально. Теперь она опишет свою комнату. Ну, что сказать, она очень просторная и очень темная с одним маленьким плохо пригнанным продуваемым окошком, выходящим на унылую гору, до которой, кажется, можно дотянуться рукой, настолько она близко. [Чистая ложь, такой горы в Сире нет.] На стенах гобелены с огромными уродливыми фигурами, невесть кого представляющими. Кровать задернута занавесками, которые сами по себе очень милы, но совершенно не сочетаются друг с другом и потому выглядят чудовищно. Камин крошечный и такой глубокий, что в нем можно сжечь целый лес, не разогрев при этом помещение. Обстановку составляют старомодные стулья, комод и единственный столик у кровати. Она ненавидит эту отвратительную комнату. У ее горничной и то лучше, хотя там вообще нет окна. Кроме покоев, занятых Вольтером и мадам дю Шатле, здесь все омерзительно неряшливо, и это правда.

Теперь, когда Пан-Пану известно устройство дома, они поговорят о людях. Кронпринц прусский вроде бы присылал сюда посольство, чтобы доставить свой портрет и забрать “Век Людовика XIV”. Судя по всему, он красавец и чем-то похож на господина де Ришелье. Вольтер подбирает для мадам де Графиньи книги — и еще рукописи. Какая жалость, что она не может их переписать и послать своему Панпишону. Кстати, Пан-Пан должен крайне осторожно передавать ее рассказы, потому что она ни в коем случае не хочет недоразумений с этими людьми. Не может ли он быть душкой и сходить для нее к Латуру за тем желтым полосканием, которое так хорошо помогает от мерзких пупырышков, выскакивающих у нее во рту, а потом переправить его в Сире? Только Латуру не нужно говорить, что это для нее, потому что она задолжала ему порядочную сумму. Доброй ночи, доброй ночи — она отправляется на ужин, наедаться на весь завтрашний день.

Письма становятся все более восторженными и все более бессвязными. Вольтер рассказывал уморительные истории. О как ей жаль Пан-Пана, которого при этом не было, они просто покатывались со смеху. Потом он читал книгу Альгаротти “Ньютонианство для дам”. Она только что переведена. Представь, он там сравнивает физику с городом, окруженным полями. Все хохотали, хотя Альгаротти здесь друг. Сейчас мадам де Графиньи читает “Людовика XIV” — там есть божественные страницы, посвященные Фронде. Но прекрасная дама не позволяет Вольтеру его закончить, держит рукопись под замком и велит ему заниматься геометрией. Мадам дю Шатле на удивление невежественна в истории. У них, как и у всех, случаются размолвки. Вчера вечером мадам де Графиньи прилегла, а они сидели у нее в спальне, и прекрасная дама велела Вольтеру пойти и переменить камзол. Камзол, конечно, не очень казистый, но Вольтер был в дивных кружевах и безупречно напудрен. Он отказался, заявив, что простудится. Она продолжала настаивать, тогда он что-то резко сказал по-английски и вышел из комнаты. Она послала за ним, но нет, он дулся. Потом приехал сосед, и мадам де Гра- финьи пошла искать Вольтера, который как ни в чем ни бывало весело болтал с толстушкой. Вскоре от прекрасной дамы явился посыльный просить их всех к ней, но увидев ее, Вольтер опять надулся. В конце концов, они объяснились по-английски и помирились. Это первое свидетельство того, что они любовники, потому что обычно они ведут себя крайне сдержанно, хотя прекрасная дама явно им командует. Кстати, Панпишон может писать ей хоть с каждой почтой, так как все приходящие сюда письма оплачиваются. Разве это не мило? Если бы еще оплачивались те, что отсюда отправляются — но увы!

Прекрасная дама хотела, чтобы мадам де Графиньи прокатилась в коляске, но лошади не в меру разыгрались, и она предпочла прогуляться пешком с толстушкой мадам де Шамбонен, которая показала ей ванную комнату. Что за диво! Она вся выложена изразцами, с мраморным полом и фарфоровыми ваннами. В маленькой умывальной — такой веселой, такой божественной — бирюзовые панели с позолоченной резьбой, диванчик и стулья из того же дерева, тоже резные и позолоченные, эстампы и картины, фарфор, туалетный столик с зеркалом и расписной потолок. Ей под пару другая комнатка с зеркалами и лакированными столиками, на которых лежат книги. Все там такое малюсенькое и такое хорошенькое, что если бы эта ванная принадлежала мадам де Графиньи, она специально вставала бы по ночам, чтобы на нее полюбоваться. Прогулка немножко ее развлекла, потому что обычно с полудня до ужина (до девяти вечера) она сидит одна-одинешенька в своей спальне, хотя ни минуты не скучает, потому что завалена чтением. Вчера вечером Вольтер показывал волшебный фонарь с историями о господине де Ришелье, аббате Дефонтене и так далее и уморил их всех со смеху. Сейчас она читает некоторые из “Писем” Вольтера, и ей нравится его мысль, что удовольствие доказывает существование Создателя, которого мы должны любить, наслаждаясь.

Приехал Элизабет де Бретей. Он аббат и брат мадам дю Шатле*. Он очень симпатичный и привез много сплетен из Парижа. В его честь они будут представлять комедию Вольтера “Индюк”, и все усиленно долбят свои роли. Мадам де Графиньи репетирует с девочкой. Пан-Пан мог бы писать и почаще. До субботы почты не будет, а она еще так далеко. Кстати, он должен внимательно проверить свои письма, не вскрывали ли их, — если он что-нибудь заподозрит, пусть даст ей знать. Ее хозяева, похоже, страшно боятся, как бы она не сболтнула чего лишнего, только непонятно почему, ведь она только и делает, что всем восхищается. Однако присутствие брата, видимо, тайна.

Почта уже наверное пришла, вот-вот должны принести. В ней всегда такие давние письма, и почему Пан-Пан ничего не получает от нее? Это весьма странно. Прекрасная дама всегда собственноручно готовит свертки для отправки — по ночам.

Пан-Пан говорит, что не совсем понял, какой в Сире распорядок дня. С одиннадцати до полудня в галерее у Вольтера кофе, а в полдень обед, который называют здесь кучерским, для господина дю Шатле, мадам де Шамбонен и мальчика. Вольтер, прекрасная дама и мадам де Графиньи заглядывают к ним на полчаса, по- еле чего все расходятся по своим комнатам. В четыре они иногда собираются на полдник, но не каждый день. Ужин начинается в девять и продолжается до полуночи. О как ей жаль своих бедных друзей, которые не вкусили столь восхитительного существования! Прекрасная дама хотела бы пригласить Демаре1, если бы он не прочь был приехать и если бы он заранее выучил две- три роли, однако мадам де Графиньи полагает, что Демаре при своем полку. Она предложила Сен-Ламбера, но прекрасная дама сказала, что согласилась бы на его присутствие, если бы он смог сидеть в своей комнате и приспособился к их порядкам. Похоже, прекрасная дама не очень жалует гостей, она их страшится. Одиночество — это то, что ей нужно. Впредь мадам де Графиньи будет называть Вольтера Никомедом, а прекрасную даму Доротеей, так безопаснее. Она спокойно сможет говорить, что думает.

Мадам де Графиньи узнала, что ее имущество будет распродано за долги. Пан-Пан должен постараться этому помешать, или, по крайней мере, прислать ей одно из ее платьев. Одним больше, одним меньше — какая разница, и ничего тут нет бесчестного, а если даже бесчестно, тем хуже. Она именно этого и хочет. Она была в черной меланхолии, принимала опиум, но он нисколько не помог. В конце концов от меланхолии ее излечил Вольтер. Он собрал все общество в ванной комнате и читал им вслух свою “Иоанну” [“Девственницу”]. Слуга, ездивший в Дюневиль, вернулся без полоскания. Это никуда не годится. Конечно, мадам де Графиньи находит удовлетворение в мысли, что она намного внимательнее к своим друзьям, чем друзья к ней, но это ее не излечит.

Сказать по правде, она жалеет Никомеда, потому что между ним и Доротеей нет настоящего лада. Увы! мы лишний раз убеждаемся, что под небесами не сыскать счастья. Мы думаем, что люди счастливы, пока видим их изредка, но когда мы входим в их жизнь, то словно попадаем на обратную сторону Луны. Счастье — не удел человечества, везде Ад, поскольку мы носим его в себе.

Состоялись еще два чтения “Иоанны”. Мадам де Графиньи пересказывает последнюю песню, где речь идет о некой Агнесе. Она путается с пажом, которому Иоанна разрисовала задницу лилиями. Появляются англичане, завязывается битва, и конь мчит Агнесу к монастырю. Полная раскаяния, она звонит в колокол, и ей отворяет дверь сестра Безонь. Она ведет Агнесу в свою келью и ложится с ней в постель. Сестра Безонь — это, оказывается, молодой кавалер, которого аббатисса держит для ублажения своей плоти. По счастью, аббатисса в отлучке, и Агнеса расчудесно проводит время. Мадам де Графиньи напоминает Пан-Пану, что он должен говорить об этом с большой оглядкой, потому что это страшный секрет. Он также должен крайне осторожно писать о Доротее. Если бы он пожил в Сире, он бы понял, что она редко бывает такой, какой вначале описала ее мадам де Графиньи. Чаще всего она холодна и сурова, и с ней трудно ладить. Что до Никомеда, то у него легкое помешательство на Жане Батисте Руссо и Дефонтене. Мадам де Графиньи пытается убедить его, что они достойны лишь презрения, но во всем, что касается этих двоих, рассудок ему изменяет. Он заказал на них карикатуры и сам сочиняет к ним подписи в стихах. Он страшно хочет, чтобы это всем стало известно, но не решается признаться. Пусть Пан-Пан хорошенько думает, когда будет отвечать на это письмо.

После ужина прекрасная дама спросила мадам де Гра- финьи, имела ли она детей. Хозяева ничего не знали о ее жизни, поэтому она изложила им свою историю. Эффект был ошеломляющий. Прекрасная дама начала давиться смехом, оправдываясь тем, что хихикает, чтобы не разрыдаться. [Представив себе нелепую картину, как безумный муж в припадке садистической страсти валяет по полу мадам де Графиньи, и правда можно было нечаянно прыснуть.] Но Вольтер, гуманный Вольтер, был потрясен и плакал. Он никогда не стыдится своих чувств. “И что, никто из ваших друзей не пришел вам на помощь?” В конце концов они все залились слезами и проговорили до двух часов ночи. Добрейшая мадам де Шамбонен, которая имеет обыкновение ложиться в одиннадцать, поджидала мадам де Графиньи в ее спальне и утешала до трех часов. Вот какими очаровательными людьми она окружена.

Они собираются представлять “Индюка”. У мадам де Графиньи там роль жены, которая любит без ответа. О, как хорошо она это сыграет! Вольтер предлагает: “Давайте позовем сюда Пан-Пана”. Она отвечает: “Ну вы же знаете Пан-Пана, он жутко застенчив, он никогда не откроет рта в присутствии этой прекрасной дамы”. Вольтер говорит: “В первый день он может смотреть на нее сквозь замочную скважину, во второй — сидеть за приоткрытой дверью, а в третий — за ширмой. Мы будем так его любить, что он станет ручным”. “Что за ерунда, — заявляет прекрасная дама, — я буду рада его видеть и надеюсь, он меня не испугается”. Мадам де Графиньи сказала, что если он приедет, они смогут поставить “Смерть Цезаря”. Вольтер загорелся этой идеей, потому что “Цезарь” — его любимая пьеса.

Напомним, что в Рождество и Вольтер и мадам дю Шатле прочитали “Вольтероманию”. Мадам де Графиньи, не подозревая о пережитом ими потрясении, сообщает Пан-Пану, что Вольтер, кажется, сильно занемог и лежит в кровати с температурой. Они слушали полуночную мессу из его спальни. Вольтер признался, что имел долгий разговор с Девой — он предпочитает ее всем другим. На следующий день он опять был нездоров и очень грустен, хотя подчеркнуто вежлив. Мадам дю Шат- ле начала читать вслух новый роман Монкрифа, но бросила, потому что он отвратителен. Мадам де Графиньи все еще бьется над “Ньютоном”, но тоже мечтала бы это занятие бросить. Боже, что за скучища! Рассказы Пан- Пана о празднествах в Люневиле заставляют ее плакать. Как она любит своих люневильских друзей! Увы, ей остается только надеяться, что ее милые сокровища иногда о ней вспоминают. Известие от Демаре, что его визит откладывается, повергло ее в отчаяние.

Отныне мадам де Графиньи на все смотрит совершенно другими глазами. Она уже не счастливейшее и удачливейшее существо на свете, и ей больше не жаль Панпишона и вообще тех, кто не живет под одной крышей с кумиром. Ее письма полны сетований. Грянули морозы, и бедняжка все больше и больше ненавидит свою отвратительную комнату. Сквозняки так ужасны, что почти задувают свечу. Она ставит вокруг себя ширмы, да что толку. У нее нет удобного кресла, ее тело постоянно в напряжении. Время еле ползет, сейчас семь часов вечера, а она с утра не видела ни души. Когда она в одиннадцать спустилась пить кофе, дверь оказалась запертой. Да все было бы ничего, если бы она чувствовала себя не так скованно. Здесь не жалеют дров, ее камин пылает, как Троя, но помещение совсем не нагревается. Всего в доме тридцать два очага. А еще у ее собачки Лизы течка, и мадам де Графиньи боится, что ее покроет какой-нибудь огромный дворовый кобель. И еще несчастье: Дюбуа предупредила, что уходит с места. Последнее время она была невыносима, такая грубая и раздражительная. Вот пришла почта, и ни единого письма. Что это значит? Ей так тоскливо, у нее ничего нет в жизни, кроме друзей, и она просит их ее не забывать.

Сегодня канун Нового года, у нее были колики. Пан- Пан написал ей, что песня “Иоанны” прелестна. Мадам де Графиньи просит его прислать ей назад все, что она ему писала про “Иоанну”. Это ужасно важно, и пусть воздержится от каких-либо комментариев, он уже и так ее подвел. Он спрашивает, где она будет в марте. Только не в Сире. У нее недостаточно денег, чтобы отправиться в Париж, поэтому она уже начала наводить справки, нет ли поблизости от Сен-Дизье монастыря, куда она могла бы удалиться. Он, конечно, полюбопытствует, почему Сен-Дизье? Потому что туда регулярно приходит почта, а единственная радость, которая осталась у нее в мире, — это письма друзей. К тому же через Сен-Дизье идет дорога в Париж. Может быть, раз в году к ней кто-нибудь завернет на часок. Конечно, такое не пришло бы ей в голову, если бы у нее были лучшие виды на будущее, но поскольку их нет, ей приходится смириться с судьбой.

Через несколько дней она получила письмо от Пан- Пана, а предыдущее, похоже, потерялось. Он должен пересказать ей, что в нем было, слово в слово. Тоска ее не отпускает, а еще больше забирает. Теперь она почти не сходит вниз. О, какой божественной была бы философия, если бы она могла кому-нибудь помочь!

Следующее письмо Пан-Пана явно было вскрыто и очень небрежно запечатано. Как это неприятно, право. Она в ужасной тревоге за свое будущее. Пан-Пану, наверно, надоели ее жалобы, но с кем еще ей поделиться? Если бы не толстушка, она бы давно сошла с ума. Мадам де Графиньи как в воду глядела: эта идиотка Дюбуа, конечно, позволила покрыть Лизу. Теперь собачку придется чистить, а вдруг она этого не переживет? Бедная малышка еще никогда не была ей так дорога. Да, они все могут над ней потешаться, и пускай потешаются, для нее нет большей радости, чем кого-нибудь развеселить. Пришли еще два письма, определенно вскрытые, а Пан- Пан, видно, не получил того, в котором она просила прислать песню “Иоанны”. Она написала своей подруге мадам де Шатене, чтобы узнать, нельзя ли у нее погостить, пока не нашелся подходящий монастырь. Пан- Пан должен вернуть ей ее письмо об “Иоанне” — ох, она об этом уже сказала, от всех горестей у нее просто ум за разум заходит. Если бы он видел, какая на нее порой нападает трясучка, он бы ей посочувствовал. Она полмесяца проболела. Вольтер был к ней очень добр, а также мадам де Шамбонен. Она теперь не спускается на кофе, а выпивает немного бульону с теми, кто обедает в полдень, а остальное время проводит в своей комнате. Правда, когда здесь был господин де Мопертюи, она ужинала с ним. Он очень веселый и образованный, а поскольку мадам де Графиньи и не веселая, и не образованная, она молчала, как рыба.

Теперь она откроет Пан-Пану нечто ужасное. У нее совсем нет денег. Если он спросит, как это случилось, она ответит, что по дороге в Сире поняла, что ее старое платье неприлично, и купила себе за луидор шелковое. Еще она купила пристойное бумажное платье для Дюбуа, а несколько оставшихся су отдала кучеру. Она отписала мадам де Бодо, чтобы справиться, не найдется ли у нее лишней постели. Похоже, Демаре будет здесь через день или два — мадам дю Шатле оповестила ее об этом запиской, о какая радость!

Сегодня вторник масленой недели. Приехал Демаре. Он не сказал с ней и двух слов, но здесь страшная кутерьма, потому что в разгаре грандиозное театральное действо. Они выучили и прорепетировали тридцать три разных акта, уже сыграли “Заиру”, “Блудного сына” и “Дух противоречия”. Ее хандру как рукой сняло: мадам де Бодо согласилась ее приютить, и она через день-два покидает Сире. Дюбуа уже отбыла со своим багажом. Демаре великолепный актер, все только об этом и твердят. “Несчастный, зарыл в землю такой талант”. Весь день они репетируют и учат роли, а потом всю ночь представляют. Некогда даже вздохнуть, не то что писать письма. Они только что отыграли третий акт. Сейчас полночь, и они собираются ужинать, после чего мадам дю Шатле споет целую оперу. Из Сире она пишет в последний раз, отвечать на письмо Пан-Пана ей нынче недосуг, ее манят иные услады, хотя если бы у нее были крылья, она полетела бы в объятия Пан-Пана.

Как было бы мило расстаться с мадам де Графиньи на этой радостной, хоть и несколько истерической ноте. Однако двенадцатого февраля, вырвавшись, наконец, из Сире, она положила в почту письмо, вынашивавшееся несколько недель, которое проливает тусклый свет на прошедшие события и полностью объясняет перемену в ее настроении.

“Мой дражайший друг, теперь я могу поведать тебе о пережитом мною ужасе...”

Двадцать девятого декабря, рассказывает она Пан- Пану, ей сообщили, что писем для нее нет. Ужин прошел хорошо. Беседа, правда, не клеилась, но ничто не предвещало грозы, которая уже собиралась над ее головой, и в положенный час она спокойно поднялась к себе. Вдруг, к ее неописуемому изумлению, к ней в спальню ворвался Вольтер с истошным криком, что он пропал, что от нее зависит его жизнь, что последняя песня “Иоанны” ходит по рукам и что ему немедленно нужно бежать в Голландию. Он потребовал, чтобы она тут же, сию минуту, написала Пан-Пану письмо, которое доставит сам господин дю Шатле, с просьбой изъять все списки до единого и вернуть ей. Но сделает ли это Пан-Пан? Мадам де Графиньи ответила, что Пан- Пан, разумеется, сделает для Вольтера все и она, разумеется, ему напишет. Ей вдвойне неприятно, что такое случилось во время ее пребывания в Сире. “Не увиливайте, мадам, вы сами послали ему эту песню”. Она едва поверила своим ушам. Она стала убеждать Вольтера, что в глаза не видела “Иоанны”, как же она могла ее переписать? Он отказался ее слушать. Пан-Пан, заявил он, декламировал “Иоанну” в доме своего друга и давал читать всем желающим, не скрывая, что получил ее от мадам де Графиньи. У мадам дю Шатле якобы есть неопровержимое тому доказательство. Бедная мадам де Графиньи была в полном недоумении, но тем не менее очень напугана. Он усадил ее за стол и велел писать. Поскольку она не могла просить у Пан-Пана то, чего никогда ему не посылала, она умоляла его выяснить, что происходит. Прочитав письмо, Вольтер с отчаянным визгом швырнул его ей в лицо и завопил, что, если она откажется повиноваться, ему конец. Все попытки бедной женщины что-то объяснить оказались тщетными, и она замкнулась в молчании.

Безобразная сцена продолжалась уже целый час, когда влетела прекрасная дама. Она орала и бесновалась, как фурия, снова и снова повторяя то, что сказал Вольтер. Мадам де Графиньи по-прежнему безмолвствовала. Наконец прекрасная дама сунула мадам де Графиньи письмо, крича: “Мерзавка, гадина, я пригрела вас в своем доме — видит Бог, не из дружбы, а потому, что вам некуда податься, а теперь вы меня предали — погубили — выкрали из моего бюро рукопись и переписали ее...” Она продолжала в том же духе, брызжа в лицо мадам де Графиньи слюной, и только присутствие Вольтера, похоже, удерживало ее от физического насилия. В конце концов мадам де Графиньи выговорила: “Я бедна, мадам. Вы не имеете права так меня унижать”. Тогда Вольтер обхватил мадам дю Шатле за плечи и оттащил назад, после чего она заметалась по спальне, вереща о предательстве. Дюбуа слышала каждое слово через две комнаты. Бедная мадам де Графиньи была ни жива, ни мертва. Наконец она попросила предъявить доказательство ее мнимого проступка. Оказалось, что это фраза из письма Пан-Пана: «Песня “Иоанны” прелестна». Тут мадам де Графиньи поняла все, как поняла бы много раньше, если бы ей дали время собраться с мыслями. Она объяснила, что всего лишь вкратце изложила Пан- Пану содержание песни и поделилась своим впечатлением. Вольтер тут же ей поверил и извинился. Он сказал, что Пан-Пан прочитал ее письмо Демаре, а тот кому-то о нем обмолвился. Этот кто-то поспешил известить мадам дю Шатле. Она, испугавшись, вскрыла письмо Пан-Пана, которое, казалось, подтвердило ее худшие опасения. Было уже пять часов утра. Мадам дю Шатле не унималась. Вольтер что-то долго внушал ей по-английски и в конце концов вынудил ее принести гостье свои извинения. Чтобы удостовериться в невиновности мадам де Графиньи, они заставили ее написать Пан-Пану и потребовать у него назад злополучное письмо, а потом удалились. Через час после их ухода толстушка, которая, услышав шум, заглянула в дверь и быстро ретировалась, появилась опять. Мадам де Графиньи было дурно.

Пусть Пан-Пан вообразит себе ее положение: без приюта, без денег, без возможности покинуть дом, где ее так оскорбили. Она предпочла бы спать на соломе, чем оставаться там, но ей даже не на что было добраться до ближайшей деревни. “О, Пан-Пан!” На другой день в полдень пришел добрейший Вольтер и чуть не заплакал, увидев, в каком она состоянии. Он тысячу раз просил у нее прощения. Пришел также господин дю Шатле и был очень внимателен. В восемь часов, опираясь на руки господина дю Шатле и толстушки, вплыла прекрасная дама. Она сделала реверанс, процедила: “Мадам, простите за то, что произошло сегодня ночью”, и как ни в чем не бывало заговорила о посторонних предметах. С этих пор жизнь мадам де Графиньи превратилась в ад. Она целыми днями сидела взаперти в своей спальне, не имея для чтения ничего, кроме самых никудышних книг. Вольтер и прекрасная дама получали из Парижа все новинки, но никто другой их не видел. Ужины под свирепымивзглядами мегеры сделались для нее пыткой. Как только церемония кончалась, она тут же поднималась к себе. Толстушка была с ней очень ласкова, но она их подруга и, естественно, вынуждена держать их сторону. Она уверяла, что мегера так неприветлива, потому что чувствует свою вину. Как бы там ни было, мадам де Графиньи никогда не забудет доброту толстушки.

Когда наконец приехал Демаре, мадам де Графиньи пережила еще один удар. Он ей с порога заявил, что между ними все кончено. Он ее не любит и любить не желает. Потом прекрасная дама стала бесстыдно его завлекать, бегая за ним, как глупая маленькая дебютанточка, и завела с ним роман под носом у нее и у Вольтера. Вольтер был взбешен и изливал желчь на них обоих.

Когда мадам дю Шатле узнала, что мадам де Графиньи готовится покинуть Сире, она принялась уговаривать ее остаться: “Что скажет мадам де Ришелье, когда услышит, что вы уже уехали?” [Нельзя, к сожалению, не упомянуть о том, что, едва распрощавшись с мадам де Графиньи, Эмилия написала ей заискивающее письмо, спрашивая ее, любит ли она хоть немножечко обитателей Сире? Очевидно мадам дю Шатле страшно боялась болтливого языка своей бывшей гостьи.]

Далее мадам де Графиньи осыпает Пан-Пана упреками за его многочисленные провинности. Он не только обсуждал ее письма с первым встречным-поперечным и глупо комментировал их в своих ей ответах (прочитанных, без сомнения, прекрасной дамой), но еще имел легкомыслие прислать ее письмо с рассказом об “Иоанне” обычной почтой. Она в нем писала, что постарается сделать все, чтобы подольше пробыть в Сире. Конверт, как всегда, вскрыли, прежде чем передать ей — представь, какой это был стыд, особенно в той ситуации! Пан-Пан мог хотя бы вырезать кусочек. Характеризуя напоследок Никомеда и Доротею, мадам де Графиньи говорит, что их обоих пожирает ревность, его — к другим писателям, ее — к другим женщинам. Эмилия якобы держит специального слугу, который докладывает ей обо всех действиях Вольтера — если он идет навестить какую-нибудь из дам в ее комнате, его тут же вызывают к хозяйке. Однажды он пригласил к себе мадам де Графиньи и что-то читал ей вслух, как вдруг в дверях возникла мегера, белая от ярости, с неприбран- ными волосами и сверкающими глазами, и прошипела: “Мадам, позвольте мне побеседовать с господином де Вольтером!"

Благополучно добравшись вместе с Демаре до парижского тракта, мадам де Графиньи изливает на бумагу всю накопившуюся злость. Демаре добавляет несколько слов от себя. Что до него, то он еще никогда так не веселился. Особенно уморительна была ревность Вольтера. Мадам дю Шатле приглашала его приехать опять, и он будет повешен, если откажется. “Чувственный хаос, царящий в этом доме, делает его для меня настоящим земным раем”.

Следующие восемнадцать месяцев мадам де Графиньи прожила в изысканной роскоши при герцогине де Ришелье в Париже и Версале. Но ее беды не закончились. В 1740 году, к величайшему прискорбию всех родных и близких, герцогиня умерла. Она завещала мадам де Графиньи маленькую пенсию, но деньги выплачивались нерегулярно, и их было недостаточно даже для монастыря. Несчастная женщина пристроилась компаньонкой к актрисе Клерон, но поклонников мадемуазель Клерон раздражала “мерзкая Графиньи”, и ей быстро дали отставку. Ее следующей авантюрой была связь с ирландцем Драмгольдом. Любовники вместе содержали доходный дом, и Драмгольд состряпал сатиру на Вольтера. Мадам де Графиньи опубликовала несколько маленьких вещиц собственного сочинения, но без всякого успеха. Наконец, в 1747 году она добилась- таки признания своего литературного таланта, выпустив “Письма перуанки”, которые в течение шестидесяти лет оставались модным чтивом и имели кучу почитателей, включая Карла X. За ними последовала пьеса “Це- ния”, прошедшая с колоссальным успехом. Ее посмотрели двадцать тысяч зрителей. Мадам де Графиньи открыла литературный салон и взяла к себе племянницу. Эта племянница вышла замуж, по любви, за богача Гельвеция и повергла к своим стопам весь парижский свет. В 1758 году была поставлена и с треском провалилась пьеса мадам де Графиньи “Дочь Аристида”. Через несколько месяцев она умерла. Аббат де Вуазенон говорил: “Мадам де Графиньи прочитала мне свою пьесу. Я счел пьесу плохой, она сочла меня грубым. Пьеса была представлена на театре, публика умерла от скуки, а мадам от горя”. Она оставила после себя сорок семь тысяч ливров долга.

Глава 12. Разные путешествия

События этой зимы сильно расстроили здоровье и нервы Вольтера, и Эмилия решила, что ему необходима перемена обстановки. Они провели в Сире более четырех лет. Их медовый месяц был долгим и в целом удачным, и теперь оба созрели для того, чтобы опять встретиться с миром. Мадам дю Шатле несколько месяцев вела переговоры о покупке отеля Ламбер, или, как она его называла, дворца Ламбера, чудесного особняка на острове Сен-Луи, который, пережив все лихолетья, сохранился до наших дней. Эмилия покупала, платил Вольтер. Купчая была совершена весной 1739 года. Они отдали за отель Ламбер двести тысяч ливров и считали себя в большом выигрыше, потому что только его строительство обошлось в миллион. Но район стал немодным. Вольтер говорил, что они покупают не дворец, а уединение. Их будут посещать лишь философы, светских людей в такую даль не заманишь. Однако, покинув Сире, они отправились не в Париж, а в Брюссель. Мадам дю Шатле хотела завершить семейную тяжбу. Кузен ее мужа, маркиз де Тришато, являвшийся в этом деле главным заинтересованным лицом, благополучно кончался в Сире. Он был бездетен и составил завещание в пользу дю Шатле. Похоже, пришло время действовать.

И вот восьмого мая 1739 года супруги дю Шатле и Вольтер выехали в Нидерланды, к великому огорчению всех сирейских соседей. Они так долго наслаждались обществом Вольтера, что их не могло не удручать возвращение к буколической скуке. Философы взяли с собой некоего Кенига, протеже Мопертюи, который должен был давать Эмилии уроки алгебры. Они часто останавливались, не забывая в пути о развлечениях. В гарнизонном городе Валансьене были балы, балеты, комедии и толпы бравых полковников. Они немного пожили в обветшалом замке дю Шатле в диком краю, куда не доходят новости, где не слыхивали о газетах, где нет ванн, а есть лишь великолепные аллеи вековых деревьев. Не то что в Сире. Эмилия успешно осваивала алгебру, которая всю жизнь была для нее отрадой и, по словам Вольтера, делала ее очень милой в общении. Наконец они прибыли в Брюссель, где наняли дом на улице де ла Гросс-Тур и за неимением других занятий с головой ушли в работу. Вольтер сочинял пьесу “Магомет”, завершал “Людовика XIV” и, как всегда, переписывал и правил старые издания. Эмилия, наряду с алгеброй, постигала тонкости судебного права и была на пути к тому, чтобы стать мудрым молодым судьей. Вольтер, между тем, обратился к Фридриху с просьбой повлиять на Императорский суд (немного их подхлестнуть, говорит Карлейль), и дело задолго до окончания было практически выиграно.

По Утрехтскому миру 1713 года Бельгия от Испании перешла к Австрии. Ее история печальна. В течение многих веков она была полем битвы европейских держав. Каждый местный житель, носивший на плечах нечто похожее на голову, этого украшения непременно лишался. Безопаснее было не думать. И фламандцы занялись созданием материальных ценностей и перестройкой городов. Они не имели ни досуга, ни желания совершенствовать свой интеллект. Это была чуждая Вольтеру среда, и он горько жаловался. “Брюссель убивает воображение”. “Это колыбель невежества и тупого безразличия. Здесь нет ни одного пристойного печатника или гравера, не говоря уж о писателях... Это страна покорности”. Когда он давал ужин в честь Эмилии, то разослал приглашения от имени “гонца Утопии”, а потом выяснилось, что никто из его гостей не знает, с чем эту Утопию едят. Вольтер и Эмилия отправились погостить в Энгиен к герцогу д’Аренбергу, где в целом доме не было ни единой книги, кроме тех, что они с собой привезли. Однако хозяин (могущественный герцог) их очаровал, и великолепные сады тоже. Фридрих называл д’Аренберга развратным старикашкой и умолял Вольтера внушить герцогу, чтобы он не писал ему писем по-немецки. Фридриху все должны писать только по-французски. Кронпринц разделял мнение Вольтера о фламандцах, но говорил, что тот еще не видел немцев, свирепых, как звери, за которыми они гоняются. Однако в Берлине началось интеллектуальное пробуждение, на которое Фридрих возлагал большие надежды. “В зарослях крапивы уже распускаются редкие розы”.

Фридрих, поощряемый Вольтером и другими поверившими в него вольнодумцами, трудился тогда над своим “Анти-Макиавелли”. Он собирался опровергнуть циничные максимы итальянского врага человечества, глашатая сатаны, и доказать, что в интересах правителя — быть гуманным, честным и беспристрастным.

Он задумывал также дорогое художественное издание “Генриады” с иллюстрациями англичанина Пайна, прославившегося великолепным оформлением Горация. Однако Пайнова “Генриада” света так и не увидела, потому что Пайн в тот момент занимался иллюстрированием “Энеиды”. Фридрих заявил, что он должен ее бросить, потому что Вольтер более велик, чем Вергилий. Пайн с этим приговором, видимо, не согласился.

В августе Вольтер и мадам дю Шатле опять пустились в путь. На сей раз они направлялись в Париж, “город, о котором приходилось слышать много хорошего”. Вольтер писал своему “толстому котику”, мадам де Шамбонен, что, если она его спросит, зачем он туда едет, он ответит, что следует за Эмилией. А зачем едет Эмилия? Он не имеет понятия. Она утверждает, что это необходимо, а его судьба — верить ей, так же как повсюду за ней следовать. По дороге никаких развлечений. Они подобны деревенскому доктору, за которым присылают карету, а назад отправляют пешком. Вольтер накупил в Брюсселе картин для дворца Ламбера на шесть тысяч ливров. В таможенной декларации он оценил их в двести шестьдесят ливров, был уличен акцизным чиновником, и все картины были кофискованы.

В Париже Эмилия остановилась у четы Ришелье, а Вольтер снял меблированную комнату в отеле де Бри на улице Клошперс в Маре. По приезде его очень обрадовали две новости. Линан получил премию Академии за стихотворение “Расцвет красноречия при Людовике Великом”, и Людовик XV наконец завел любовницу, мадам де Мали. “Долой суровые сердца. Бог любит мягкие души”. В Париже были торжества. Король выдавал свою старшую дочь за испанского инфанта. Увеселения показались Вольтеру убогими. При Людовике XIV такие празднования готовились Мольером, Корнелем,

Люлли и Лебреном, и в результае рождались настоящие произведения искусства. Во времена римлян для подобных церемоний возводились грандиозные каменные арки. А теперь перед ратушей, где только вчера четвертовали двух воров, соорудили какой-то жалкий помост и запустили несколько шутих, чтобы потешить толпу разряженных буржуа и простолюдинов. Лучше бы эти деньги потратили на театр или оперу, находящиеся в Париже в плачевном состоянии. (Современники Людовика XV постоянно бранили его за скупость.) Фридрих, в ответ на эти брюзжания Вольтера, писал, что со всех сторон только и слышит о балах и гуляньях. В Петербурге племянница и наследница императрицы Анны сочеталась браком с герцогом Брауншвейгским. Фридрих недавно видел герцога Брауншвейгского с герцогом Лотарингским (мужем Марии Терезии) и говорил, что никак не может уразуметь, почему Провидению было угодно поделить огромнейшую часть Европы именно между этими двумя людьми. “Они болтали друг с другом отнюдь не по-королевски”. С другой стороны, он приветствовал любые празднования. “Удовольствие — величайшая из реальностей нашего бытия”.

Два месяца, проведенных в Париже, не доставили Вольтеру ожидаемой радости. Жизненные передряги расшатали его и без того слабые нервы, и он понял, что больше не сможет жить здесь подолгу. Все куда-то бегут, кругом гам, суета, неразбериха, невозможно пообщаться с друзьями: весь город, похоже, крутится в Декартовом вихре. Разрываешься между театром, оперой и достопримечательностями, как иностранец. В один день встречаешься с сотней людей, и с каждым нужно перемолвиться хоть словом. Ни минуты для себя. Нет времени ни писать, ни думать, ни спать. Есть одно утешение: Дефонтен теперь никуда не кажет носа, так же как Жан Батист Руссо в Брюсселе. Пауки в опрятных домах не водятся.

Эмилия, напротив, упивалась светской жизнью. Она была молода и не знала усталости. Ее двусмысленные отношения с Мопертюи возобновились. Она опять донимала его записочками с требованиями и мольбами. Он должен найти замену Кенигу, который, похоже, хочет сбежать. Теперь, когда король завел любовницу, двор стал гораздо больше похож на двор. Ее тамошние друзья нисколько не изменились, они восхитительно фривольны.

Невесть зачем притащив Вольтера в Париж, Эмилия, также невесть зачем, потащила его назад в Брюссель, с заездом в Сире. Путешествие было тягостным: в карете Эмилия и Кениг поругались из-за бесконечно малых величин и ломали копья всю дорогу до Брюсселя. Между ними уже случались размолвки. Эмилия обвиняла его в неблагодарности. Последняя ссора положила конец их урокам, но не их разногласиям. Мопертюи глубоко оскорбил Эмилию, приняв сторону Кенига. После этого она и Мопертюи некоторое время не знались, пока, наконец, Вольтер не написал ему примирительное письмо. Его приводит в отчаяние, говорил он, холодность между Мопертюи и единственной женщиной в мире, способной его понять. “Вы двое созданы для того, чтобы любить друг друга”. (В 1752 году Берлинская академия ополчилась на Кенига за публикацию подложного письма Лейбница. Тогда Вольтер поддержал его, чтобы разозлить Мопертюи.)

Однако, что ни делается, все к лучшему. Едва они прибыли в Брюссель, как получили дурные вести из Парижа. Вольтер дал своему новому издателю Про несколько разрозненных вещей — первые главы “Века Людовика XIV”, “Оду фанатизму” и разные уже публиковавшиеся отрывки — для издания их в сборнике. То ли потому, что цензор действительно усмотрел что-то предосудительное в этой маленькой книжке, то ли потому, что Про печатал ее без “привилегии”, полиция ворвалась в его дом и конфисковала тираж. Издателя оштрафовали на пятьсот ливров и на три месяца лишили права торговать. Если бы Вольтер задержался в Париже, ему бы это дорого стоило, но, сидя в далеком Брюсселе и увлеченно работая, он даже не огорчился. На сей раз обошлось без склоки с издателем: Вольтер был целиком на стороне Про и сам заплатил пятьсот ливров. Конечно, он, как всегда, жаловался д’Аржанта- лю и слал протесты властям. “Я люблю французов, но ненавижу преследования, поэтому останусь здесь”.

Летом 1740 года Про опубликовал книгу Эмилии “Основы физики”, в которой она развивала идеи Лейбница, постигнутые ею через Вольфа. Маркиза посвятила этот труд своему маленькому сыну: “Я всегда считала первейшей обязанностью образовывать детей, чтобы им не пришлось сожалеть о своей юности, единственной поре жизни, когда можно учиться. Ты, мой дорогой сын, находишься в том счастливом возрасте, когда ум начинает мыслить и еще не волнуется страстями сердца... Поэтому я хочу, чтобы ты воспользовался этим пробуждением разума, а я постараюсь уберечь тебя от того невежества, которое, к сожалению, слишком распространено среди людей твоего положения...” Мадам дю Шатле растолковала французам Лейбница, как Вольтер растолковал им Ньютона. Современники Эмилии восхищались удивительной доходчивостью ее книги. “В монадах разбираются все, — говорил Ламетри, — потому что лейбницианцам выпала редкостная удача залучить в свой стан мадам дю Шатле”. Вольтер не принимал трактуемых Эмилией идей и не приветствовал превращения Венеры-Ньютона в Прекрасную вольфи- анку. Он высоко оценил достоинства ее работы. Она превзошла Лейбница, полагал Вольтер, в изысканности, ясности и логичности. Но он сожалел, что она убивает время на “научные нелепицы, которые Лейбниц навязал миру из тщеславия и которые немцы изучают, потому что они немцы. Прискорбно, что француженка, подобная мадам дю Шатле, направляет свои способности на то, чтобы распутывать такую паутину и делать эту ересь привлекательной”.

Из-за “Основ физики” разгорелась одна из тех бесконечных баталий, в которые так часто ввязывались си- рейские философы. Учитель Кениг, покинувший их после курьезной сцены на большой дороге, оповестил весь Париж, что вышеназванная книга является изложением уроков, преподанных им мадам дю Шатле. Услышав об этом, Эмилия возразила, что его нанимали толковать ей алгебру, а не метафизику. Верно, ответил Кениг, и он действительно начал с алгебры. Но в конце каждого урока мадам дю Шатле доводила его до умопомрачения, самодовольно бросая: “И только? Это же очевидно”. Однажды он был так уязвлен, что предложил преподать ей истины столь же важные, но не имеющие никакого отношения к очевидности, иными словами метафизику. В ответ она разразилась резким саркастическим хохотом. Однако сказала, что, если он очень хочет, то может попробовать ее заинтересовать, и он так в этом преуспел, что книга маркизы стала собранием его уроков.

Мадам дю Шатле, естественно, взбеленилась. Она и в самой книге, и в письме к Мопертюи говорила о помо щи, оказанной ей Кенигом, но смешно предполагать, что это не ее собственная работа. Основная часть труда была написана тогда, когда она даже не подозревала о существовании Кенига. Эмилия втянула в диспут Академию наук, призвав Мерана, ее генерального секретаря, публично заявить, что она излагала ему свои лейб- ницианские взгляды за год до приезда Кенига в Сире. Меран ушел от прямого ответа. Это было некрасиво, потому что все ученые знали, что мадам дю Шатле достаточно просвещена, чтобы сочинить такую книгу. Вероятно, они охотнее поддержали бы ее, не будь она женщиной. Парижское общество и научный мир несколько месяцев жили этим диспутом. Вольтер старался по возможности держаться в стороне. Он не хотел никаких трений с Академией наук. Считая метафизические умствования пустой тратой времени, Вольтер не собирался волноваться из-за дискуссии. Главным для него было — вернуть Эмилию к Ньютону.

Вольтер — господину Фокнеру

2 марта 1740 года, получено 1 августа (по-английски)

“Дорогой сэр, беру на себя смелость послать вам свои старые безделки, ибо мне покамест более нечем вас подарить. Я теперь в Брюсселе с той же госпожой дю Шатле, которая помешала мне, тому несколько лет, нанести вам визит в Константинополь и с которой я, по всему вероятию, проживу большую часть жизни, коль скоро в эти десять лет я с ней не расстался. Нынче она в хлопотах по проклятой тяжбе, которая у нее идет в Брюсселе. Мы покинули приятнейший деревенский уголок, дабы вопиять о правосудии в пещере фламандского крючкотворства. Голландский барон, взявшийся доставить вам этот сверток с французскими небылицами, — это один из тех благородных игроков, которых император отправляет в Турцию представлять величие Римской империи перед верховной мусульманской властью.

Я убежден, что вы теперь совершенный турок. Вы, разумеется, прекрасно говорите на их языке и, без сомнения, держите миленький гарем. И все же я боюсь, вы нуждаетесь в двух кушаньях, или приправах, которые я полагаю необходимыми для того, чтобы тошнотворный глоток жизни не вставал в горле: я имею в виду друзей и книги. Посчастливилось ли вам встретить в Пере людей, чей образ мыслей согласен с вашим? Если так, то вы не нуждаетесь ни в чем, ибо у вас есть здоровье, почести и состояние. У меня нет ни здоровья, ни должностей. Я сожалею о первом и обхожусь без последних. Что до состояния, то оно у меня порядочное, и ко всему прочему — рядом со мной друг. Поэтому я считаю себя счастливым, хотя я так же немощен, как в бытность свою в Уондзуорте.

Я надеюсь года через два вернуться с госпожой дю Шатле в Париж. Если о ту пору вы будете возвращаться в милую Англию через Париж, надеюсь иметь удовольствие лицезреть ваше дражайшее превосходительство в ее доме, который, бесспорно, является одним из прекраснейших в Париже и своим расположением не посрамил бы Константинополя, ибо он глядит на реку, и длинная полоска земли, оживляемая хорошенькими Домами, открывается из каждого его окна. Клянусь, что, невзирая на все это, предпочел бы виду на Сену вид на Мраморное море и провел бы с вами в Константинопо- Ле несколько месяцев, если бы мог существовать без Эт°и дамы, на которую я смотрю как на великого мужа и как на самого надежного и уважаемого друга. Она понимает Ньютона, она презирает предрассудки и, одним словом, делает меня счастливым.

На нынешней неделе я получил два приглашения от одного француза, который намеревается отправиться в Константинополь. Он был бы рад соблазнить меня на это приятное путешествие. Но если вы не смогли, то никто не сможет. Прощайте, мой дорогой друг, которого я буду любить и чтить всю свою жизнь. Прощайте. Скажите мне, как вы поживаете. Скажите мне, что вы счастливы, тогда и я буду счастлив. Ваш навеки. В

Глава 13. Фридрих восходит на престол

В канун нового 1740 года в письме к Фридриху Вольтер спрашивает, чего пожелать принцу, обладающему всем, о чем мечтает любой принц, да еще наделенному талантами, на зависть любому из смертных. Выходит, ему нечего пожелать Фридриху. Себе он желает “не увидеть смерти, пока не увидит Его”. Всем остальным — дождаться, когда принц развенчает Макиавелли, растлителя принцев. Вольтер и мадам дю Шатле уже наслаждаются этим драгоценнейшим образчиком литературы. Единственный упрек автору: в одном- двух местах ненависть к наставнику тиранов бьет через край, ошибка, впрочем, простительная. Отдельные ветви восхитительнейшего дерева стоило бы подрезать, и Вольтер с радостью составит для своего принца план, способный упростить задачу. Еще он просит позволить ему написать предисловие. Он получил от Альгаротти восторженный отчет об их с лордом Балтимором пребывании в Рейнбер- ге на обратном пути из России. Ах! Почему Вольтер не Альгаротти, а мадам дю Шатле не лорд Балтимор? Вольтер то и дело намекал Фридриху, что было бы недурно подыскать для дю Шатле некий пост в Пруссии, чтобы они все трое смогли приехать и жить со своим принцем. Тогда он увидит идеальнейшего из королей. А пока ему приходится оставаться рядом с идеальнейшей из женщин. Принц однако пропускал мимо ушей предложения его не устраивавшие, к каковым относил и выкуп имения дю Шатле, находившегося под арестом.

Фридрих страстно желал залучить к себе Вольтера, но одного, без нахлебников. Вольтер же наотрез отказывался покинуть Эмилию. Переписка философа и принца, или, по выражению Фридриха, “двух философов” оживилась, как никогда. Вольтер вносил исправления в “Анти-Макиавелли”, Фридрих в “Меропу”, над замечаниями оба втайне потешались, находя их нелепыми, письма же, несмотря ни на что, оставались теплыми. Льстя Фридриху, Вольтер сравнивал его с Эскулапом, Траяном, Прометеем, Марком Аврелием, Горацием, Гераклом, младенцем Иисусом и прочими почтенными личностями.

Фридрих пожелал опубликовать “Анти-Макиавел- ли” анонимно и поручил Вольтеру уладить дело. Получив рукопись, тот не стал медлить. Обратившись к Ван Дюрену, издателю из Гааги, он объяснил, что один из влиятельнейших людей Европы в своем труде последовательно, глава за главой, опровергает “Государя” Макиавелли. Текст “Государя” по-итальянски или по- французски также следует включить в книгу, напечатав ее красиво и с широкими полями. Весь доход пойдет Ван Дюрену, но две дюжины экземпляров, переплетенных в тонкий сафьян, должны быть доставлены к Германскому двору, что оговаривается особо, а еще две, в телячей коже, самому Вольтеру, с нетерпением ожидающему ясного ответа. Если бы Ван Дюрен узнал, кто автор книги, он бы понял, какую честь оказал ему Вольтер. Если же тот откажется от своего счастья, он отыщет кого-нибудь другого.

Тридцать первого мая 1740 года любезный папаша Фридриха, злобный хрыч пятидесяти двух лет, страдавший уже много месяцев старческим слабоумием, отправился к первобытным сыновьям Тора. Никто за пределами Пруссии не знал о том, что случилось, почту задерживали в Берлине, городские ворота оставались на замке несколько дней, пока Фридрих не почувствовал себя уверенней. Восшествие на третьеразрядный трон не возбуждало прежде повсеместного интереса. Теперь же либерально настроенные граждане надеялись наконец-то зауважать королевскую власть. Альга- ротти и прочие посетители Рейнберга, рассказывая о кронпринце, превозносили его высокие принципы, а также склонность к философии и искусствам. В парижских салонах письма Фридриха к Вольтеру переписывались и передавались из рук в руки, содержание “Анти-Макиавелли” тоже обрело широкую известность. Порочность правителей, желающих возвыситься ценой человеческих жизней, бессмысленность территориальных притязаний, необходимость образования и, самое главное, удовольствий — дух, пронизывающий переписку, основной мотив “Анти-Макиавелли”.

Увы, немцы мастера превращать своих правителей в полководцев со склонностью к популярной философии. Тот факт, что Фридрих во многих отношениях был самым из них просвещенным, отчасти заслуга Вольтера. Начало правления короля ознаменовалось рядом либеральных мер. Фридрих говорил о том, что прусскую армию следует сократить до сорока пяти тысяч солдат (но так никогда этого и не сделал). Распустив отцовский полк гренадеров, он наводнил Германию полчищами здоровенных балбесов, печально бродив ших по дорогам в поисках работы. Год 1740 был одним из тех, когда лето обходит стороной север Европы: урожай полностью погиб. Фридрих, открыв государственные закрома, продавал своим голодным подданным зерно по доступных для них ценам. По его приказу тысячу одиноких пожилых женщин устроили в хорошо отапливаемых помещениях, дав им возможность прясть. Король запретил пытки, которые с тех пор не применялись в Пруссии почти две сотни лет, и покончил с цензурой: о нем дозволялось писать, что угодно, неприкосновенными оставались лишь иноземные правители. Фридрих вернул из ссылки философа Вольфа, попавшего в опалу при покойном короле и пригласил Гравезанда и Мопертюи для создания берлинской Академии. Гравезанд отказался, Мопертюи счел лестным для себя столь почетное и громкое назначение.

Шестого июня Фридрих пишет Вольтеру свое первое письмо уже как король, выражая надежду увидеться с ним в текущем году. В короткой взволнованной записке содержалась пророческая фраза: “Вихрь событий уносит нас, и мы не должны ему противиться. Любите меня всегда, и всегда будьте честны со своим другом, Фридрих”. Вольтер мгновенно отсылает “Анти-Макиавелли” Ван Дюрену, чтобы тот побыстрей сделал свою работу. Затем он пишет письмо Фридриху, где называет его “Votre Humanite”. Одно слово в письме Его Величества привело Вольтера в волнение, подарив надежду на счастливую встречу уже в этом году. Он напоминает королю, что и царица Савская мечтает лицезреть Соломона во всей его славе. (Муж, само собой разумеется, будет ее сопровождать). Фридрих ответил, что два божества ослепят его своим сиянием, и ему придется одолжить покрывало у Моисея, чтобы защититься от лучей. Тем не менее, они с маркизой обменялись полными любезностей посланиями, высказав обоюдное желание повидаться.

Став теперь у кормила власти, Фридрих понял, что в “Анти-Макиавелли” содержится ряд соображений, которые было бы разумней держать при себе. Вольтер, чьему дару предвиденья позавидовала бы любая гадалка, знал об этом наперед. После смерти старого короля он постоянно теребил Ван Дюрена, желая ускорить выход книги. В июле Фридрих, как он и ожидал, потребовал, чтобы публикация была приостановлена, а рукопись возвращена автору. Философ поспешил в Гаагу, чтобы выяснить, что можно сделать,причем поездке его предшествовало бурное объяснение с Эмилией, не пожелавшей его отпустить. Для Вольтера любой издатель был врагом по определению, и потому он обрадовался возможности скрестить шпагу с представителем ненавистной ему профессии. “Все издатели дураки или мошенники, они стремятся соблюсти свою выгоду, не понимая, в чем она для них заключается”. В Ван Дюрене он обрел достойного противника, схватились они сходу. “Я был вынужден иметь дело с голландцем, который неправедно воспользовался свободой своей страны и властью над писателями”. Другими словами, издатель, поняв, что напал на золотую жилу, не захотел отказаться от нее ни за какие деньги. Вольтер попросил дать ему корректуру, якобы для того, чтобы внести исправления. Ван Дюрен не возражал, но при условии, что это будет сделано в издательстве, под приглядом сотрудников. Вольтер согласился. Он аккуратно исправил несколько страниц и, завоевав таким образом доверие Ван Дюрена, явился назавтра доделать дело. На этот раз его оставили одного. Вольтер измарал весь текст и обрадовался, что обвел Ван Дюрена вокруг пальца. В отличном настроении он возвратился в Брюссель. Но он недооценил своего врага. Ван Дюрен нанял литературного поденщика, чтобы написать испорченные куски заново, а затем напечатал книгу. Едва ли что-то могло сильнее Раздосадовать Фридриха. Желая хоть как-то себя защитить, он был вынужден разрешить публикацию подлинного текста, причем с сокращениями и поправками, сделанными Вольтером вопреки его желанию. Фридрих теперь открещивался от “Анти-Макиавелли”. Он был намерен, переработав труд самостоятельно, издать его в Берлине. Но вскоре этот государь стал с усердием следовать заветам Макиавелли, вместо того, чтобы их опровергать.

Вольтер мечтал о встрече с Фридрихом. Прусский король отправился в инспекционную поездку по своим владениям, и газеты наполнились слухами о его планах на будущее. В свое время отец не разрешил принцу совершить Большое Турне, считавшееся важной составной частью образования германских правителей и включавшее посещение Рима, Голландии, Брюсселя и Парижа. Фридрих якобы пожелал восполнить этот пробел. Вольтер и Эмилия не сомневались, что в Брюсселе и в Париже он остановится у них, и занялись подготовкой к приему гостя. Вольтер написал аббату Мус- сино, велев тому срочно привести в порядок особняк Ламбера. Мадам дю Шатле оставила в доме у акушерки кое-что из имущества, в том числе кровать без матраса. Недостающее Муссино и акушерке было поручено докупить. (О благословенный век, когда любая вещь, сделанная руками человека, была хороша, а обстановку отеля Ламбер без малейшей опаски отдавали на хранение священнику и акушерке!)

В Брюсселе между Эмилией и принцессой Турн-унд- Таксис разыгралась безобразнейшая сцена. Принцесса объявила, что король остановится у нее, а Эмилия позволила себе возразить ей: раз Фридрих собственность Вольтера, то жить он должен только у него. Фридрих в компании Мопертюи, Альгаротти и Кайзерлинга держал путь в Брюссель. Предполагалось, что Вольтер и Эмилия, встретив его в Антверпене, привезут на улицу де ла Гроссе-Тур, где король проведет несколько дней инкогнито. Но, не доехав ста пятидесяти миль до Брюсселя, Фридрих занемог. Тут же послав за Вольтером, он предупредил, что к великому своему сожалению чувствует себя слишком скверно, чтобы принять женщину. Раздосадованная мадам дю Шатле со скрипом согласилась одолжить королю Вольтера на несколько дней. Поскольку задержать его не представлялось возможным, оставалось сделать хорошую мину при плохой игре. Болезнь Фридриха, Эмилия в этом не сомневалась, была уловкой, чтобы заманить Вольтера, но тот оказался в самом деле нездоров. Фридрих признавался своему другу Иордансу, что увидев философа, ощутил головокружение и слабость.

Вольтер отправился в путь в полнолуние и через два дня (11 сентября 1740 года) прибыл в заброшенный замок Мойланд возле городка Клеве. Здесь, в огромной, темной, пустой комнате он и нашел короля: тщедушного паренька в халате из голубой байки четвертый день кряду бил озноб. Подобно всем хроникам, Вольтер чувствовал себя у постели больного, словно рыба в воде, он мигом расположил к себе короля, сосчитав тому пульс. Он прописал Фридриху лекарство иезуитов (хинин), избавившее, по его словам, от лихорадки короля Швеции, пояснив, что несходство душ и умов двух монархов наверняка не мешает их организмам функционировать одинаково. Фридрих сказал, что попросит об отпущении грехов, если присутствие Вольтера не спасет его. После чего, поднявшись с постели, король оделся и пообедал с друзьями. За три дня они сполна насладились общением, беседуя о том, о сем, о бессмертии Души, о судьбе, о свободе воли и мужчинах-женщинах Платона. Вольтер, без сомнения, испортил бы себе все Удовольствие, явись он с обоими дю Шатле. Он прочитал вслух свою новую пьесу “Магомет”, которая привела присутствовавших в восхищение. Он помог Фрид- Риху написать манифест к епископу Льежскому, где высказывались определенные претензии. Чрезмерно увлекшись и позабыв о своих пацифистских принципах, Вольтер радовался тому, что бумагу епископу повезут две тысячи солдат. Вольтер подарил Фридриху новую книгу мадам дю Шатле, и король, не поскупившийся при нем на похвалы, сказал потом друзьям, что жалкую стряпню Кенига украсили несколько блестящих поправок Вольтера. Какое однако счастье выпало женщине, обладающей им! Любой, кто побудет в его обществе, без труда создаст классическое произведение, была бы хорошая память.

Для Вольтера свидание оказалось событием вполне заурядным. Король безусловно обаятелен и может быть украшением любой компании. В общем — второй Сиде- виль (Пирон любил называть Фридриха “северным Тьерьо”). Но ему приходилось напоминать себе о том, что человек, обожавший поболтать с ним, устроившись в ногах его кровати, командует сотней тысяч солдат. Просто чудо, что этот сын коронованного людоеда, взращенный среди животных, проникся глубочайшей любовью к французской цивилизации! Фридриха встреча не разочаровала, ему лишь сильнее захотелось отлучить Вольтера от его Эмилии. Когда королю пришло время возвращаться в Берлин, он настоял, чтобы Вольтер, не заезжая к ней в Брюссель, отправился в Гаагу по делам “Анти-Макиавелли”.

В Гааге Вольтер удостоился чести поселиться в “Старом дворе”, начисто лишенном удобств дворце Фридриха, где разместилось посольство Пруссии. Дворцу было двести лет, и Вольтер описал его былое великолепие в стихах — прогнивший пол, дырявая крыша, позолоченные комнаты без окон и дверей, чердаки, забитые ржавым оружием. Были во дворце и книги, но читали их разве что крысы: самая густая в Европе паутина закрывала переплеты от любопытных глаз.

И все же адрес подкупил философа, недаром на письмах к некоторым французским друзьям, не самым высокородным, значилось: “ Гаага, дворец короля Пруссии”. Фридрих выиграл у Эмилии первый раунд.

Но мадам дю Шатле рук не опустила. Ей пришла в голову мудрая мысль: надо помирить Вольтера с французскими властями и выхлопотать ему приглашение к здешнему двору. Эмилия понимала, если Вольтеру окажут гостеприимство дома, ни один немец в мире не утащит его к себе. Собрав пожитки и прихватив с собой мужа, она, покинув Брюссель, помчалась в Фонтенбло, куда перебрался двор, и начала кампанию в защиту Вольтера. Одной доброй покровительницы они, увы, лишились: герцогиня Ришелье умерла второго августа после долгой болезни, явившейся следствием трудной беременности. Герцог был в большом горе. “ Вы довольны своим исповедником?” — спросил он у жены. — “Да, ведь священник не запретил мне любить вас,” — ответила она. Герцогиня добавила, что желает только одного — умереть на руках у мужа. Так и случилось. Вольтер, Мо- пертюи и многие другие очень жалели о ней. Одна из немногих женщин, она по-настоящему дружила с мадам дю Шатле.

Впрочем, у Эмилии было немало и влиятельных дру- зей-мужчин, которых она никогда не стеснялась беспокоить. Обхитрив Фридриха, она вынудила и его похлопотать за Вольтера через своего посла. Король понимал, что играет наруку врагу, но куда ему было деваться? Мадам дю Шатле отвезла письмо Вольтера кардиналу Фле- ри вместе с роскошным экземпляром “Анти-Макиавелли”. Вольтер напоминал его преосвященству о днях, проведенных в Вилларе. Он писал, что недавно покинул автора книги и вскоре намерен снова посетить его. Быть может, кардиналу нужно что-то передать Фридриху? Вольтер, большой любитель примерить новый кафтан, решил, что ему подойдет роль неофициального посредника между французским и прусским дворами. Фридрих был весьма недоволен маркизом де Валори, недавно назначенным послом Франции в Берлине. Валори держался развязно, любил поучать и разговаривал с Фридрихом тоном бывалого солдата, наставляющего не нюхавшего пороха юнца. Король жаловался Вольтеру: “Я не перестаю опасаться, что, приняв меня за фортификацию, он бросится в атаку”. У Вольтера имелись свои причины сердиться на посла, хотя они и не были знакомы: тот распространил слух, что философ вынужден жить в Брюсселе, так как выслан из Парижа. В конце концов, и король и Вольтер полюбили “толстяка Валори”, как называл его Фридрих (возможно обоих подкупил превосходный повар последнего, которого Вольтер, по его признанию, “обожал”). Но тогда он еще не причислял Валори к “тем, кого хотелось бы пригласить к обеду”. Итак, Вольтер подал кардиналу Флери идею создания дипломатического представительства нового толка, и пока тот ее обдумывал, Европа пришла в движение.

Год 1740 оказался роковым сразу для трех коронованных особ. Вслед за прусским королем Фридрихом Вильгельмом в конце октября на одной неделе скончались император Священной Римской империи Карл VI и русская императрица Анна. Карл VI не оставил наследника по мужской линиии и, по соглашению с другими европейскими правителями (Прагматической санкции 1713 г.), завещал престол своей двадцатитрехлетней дочери Марии Терезии. Но, не успел он отойти в мир иной, как все участники договора вспомнили, что и у них есть жены или наследницы, родственные связи с которыми дают им право возглавить империю. Европа волновалась. “Эта смерть поколебала мои пацифистские убеждения”, откровенничает Фридрих в письме к Вольтеру, завершая его французскими виршами:

Я слышу, гремят барабаны,
Храбрецы собираются с силой,
Они покоряют страны,
И сотнями сходят в могилы.
Четверостишие нельзя сказать, чтоб изящное, зато откровенное. Флери написал философу, находившемуся в Гааге. Он не знает человека честней и порядочней Вольтера. Но тот слишком долго не хотел взрослеть. В молодости Вольтер водил дружбу с великими мира сего, и эта компания оказалась для него неподходящей. Знатные влиятельные друзья дурно повлияли на Вольтера. Высоко и по заслугам ценя его, они однако предоставили ему излишнюю свободу. Теперь сам Вольтер это понял, и в письме, доставившем кардиналу непередаваемую радость, отзывается о религии уважительно. Любой цивилизованный человек обязан исполнять свой долг перед королем и Создателем, истина, известная даже варварам. Вооружившись подобными мыслями, Вольтеру пора вернуться на родину. Страна гордится его талантами, поэтому используя их впредь как патриот, он завоюет себе немеркнущую славу.

Позиция властей по отношению к Вольтеру была намеренно смягчена в письме. Бывшему enfant terrible пора браться за ум. Мудрый старик священник давал Вольтеру шанс сослужить службу отечеству, вместо того, чтобы сидя у его границы, насмешничать и дразнить гусей. Флери велел ему поехать в Берлин и выяснить, каковы планы Фридриха в связи с изменившимся положением в мире. Самого Флери, старого (ему было восемьдесят семь) и разумного правителя страны, не нуждавшейся в расширении территории, устраивал status quo, но раз другие жадничали и зарились на чужое, то и он был готов пересмотреть свои взгляды. Почему Фридрих внезапно кинул войска в Силезию? Флери перелистал “Анти-Макиавелли”, но там не нашлось ответа. Сейчас у него было два официальных посла в Берлине: Валори и маркиз де Бово, и оба они пребывали в недоумении. Возможно, Фридрих будет откровенен со своим новым другом?

Обрадованный Вольтер, плюнув на Эмилию, во весь опор помчался в Берлин. Наряду с доверенной ему важной миссией было у него там и несколько собственных мелких делишек. Он хотел добиться от Фридриха, чтобы тот возместил ему карманнные расходы, связанные с “Анти-Макиавелли”, и заплатил Тьерьо за его еженедельные корреспонденции, а также за книги и брошюры, которые тот вот уже четыре года отправлял королю из Парижа. Вольтера сопровождал некий Дюмолар, ориенталист, протеже Тьерьо, нацелившийся на должность королевского библиотекаря.

Вторая встреча Вольтера с Фридрихом вышла менее восторженной, чем предыдущая. Фридриха огорчил предъявленный ему счет, где, среди прочего, значились и расходы на путешествие в Берлин. “Придворный шут обошелся мне слишком дорого”. На протяжении всей их долгой дружбы Фридрих обвинял Вольтера в скаредности. Известный скупердяй, уж он-то знал, что это такое. Но в переписке Вольтера с Муссино философ предстает воплощением щедрости. Ему, конечно, не нравилось быть обманутым, особенно в мелочах. Но, потеряв на своих спекуляциях многие тысячи ливров, Вольтер вовсе не был убит горем. Он не стенал как Шейлок, однако полагал, что у Фридриха нет причины не отдавать долгов. Его настойчивость заставила короля придти к достаточно нелепому выводу: раз мой кошелек туже, чем у мадам дю Шатле, я отниму у нее Вольтера. Тем не менее, нарушив бесконечные обещания, Фридрих ни гроша не вернул Тьерьо.

В конце своего пребывания Вольтер, впадавший в непостижимое безрассудство, едва перо его касалось бумаги, отправил Мопертюи записку с приглашением приехать и отужинать вместе с ним, Валори и Бово. Он пожелал обнять дорогого философа, прежде чем уедет от “уважаемой, неповторимой, любезной потаскушки”. Познакомившись с Марком Аврелием ближе, Вольтер разглядел в нем потаскушку.

Но эти оценки были даны позже, а пока скупец и потаскушка находились вместе, они веселились. Вольтер никогда не чувствовал себя здоровее, Фридриха же исцелила от малярии смерть императора. Они сочиняли стихи, порой весьма своеобразные, где называли друг друга “coquette” и “maitresse”. Они сплетничали, музицировали и играли в карты в сугубо мужской компании.

Порок, представлявшийся столь омерзительным и постыдным, пока ему предавался Дефонтен, окрасился в классические, лирические тона, когда tendre Альга- ротти и beau Люзак забылись в гостиной у Валори. Наклонности молодого, красивого венецианского Сократа проявились. Разве Вольтер не предсказывал, что двор Фридриха станет современными Афинами?

Фридрих играл нафлейте. Он показал Вольтеру свою коллекцию картин, включавшую четыре небольших полотна Ватто, которые тот счел копиями. “Германию наводнили подделки; здешних государей легко обмануть, и многие не избегают соблазна воспользоваться их доверчивостью”.

Трудно вообразить двор, более открытый, чем прусский, и короля, более скрытного, чем Фридрих. О своих намерениях он, как ни странно, никогда не заговаривал. Успехи Вольтера оказались столь же скромными, как у Валори, Бово, Диккенса и прочих послов. Двенадцатого декабря 1740 года Фридрих устроил бал-маскарад, а тринадцатого вторгся в Силезию. Вольтер к тому времени уже уехал. После двухнедельного пребывания в Берлине он внезапно бросил свою coquette, умолявшую его остаться еще на три дня. “Деспотичная, ослепленная ревностью Эмилия” — так с презрением отозвался о ней Фридрих, угрожала в письме самоубийством.

Вторая поездка Вольтера к Фридриху довела мадам дю Шатле до отчаяния. Она сказала д’Аржанталю, что Вольтер отплатил ей черной неблагодарностью за хлопоты о нем во Франции: она не только позаботилась об организации ему торжественной встречи, но и ходатайствовала о его членстве в различных академиях. Вольтер понимал, какой он наносит ей удар, и потому сухо объявил о своем отъезде. Ну что ж, теперь она больна и скоро сойдет в могилу, подобно несчастной мадам де Ришелье, но быстрее, чем та и без сожалений. Возможно, Вольтер тогда одумается. Прусский двор утратит для него свою притягательность, а воспоминания об Эмилии будут мучительными. Ей остается лишь надеяться, что ее друзья не станут корить Вольтера за его жестокое обращение с ней.

Рассерженная и огорченная, но отнюдь не умирающая, мадам дю Шатле уехала из Парижа в Брюссель, где она должна была снова присутствовать на судебном процессе, и где собиралась встретить возвращавшегося из поездки философа. С тех пор как он покинул Эмилию, чтобы посетить Фридриха в замке Мойланд, ее преследовали неудачи. В Париже говорили, что книгу за нее написал Кениг. По слухам, которые, хотелось бы надеяться, до Эмилии не доходили, ее отчаяние, вызванное отсутствием Вольтера, также объяснялось тем, что он за нее работал. Последнее всего лишь свидетельствует о глупости людей, веривших в подобную чепуху. Сделать работу за Эмилию Вольтер мог с тем же успехом, что она написать за него “Светского человека”. И еще одно унижение: в Фонтенбло, где мадам дю Шатле, как всегда, остановилась у Ришелье, она понапрас ну старалась возродить их былые любовные отношения. На крючок к герцогу попалась другая рыбка. Поджидая Вольтера в Брюсселе, Эмилия написала Ришелье (24 декабря 1740 года):

“Только два из пережитых мною несчастий поистине ранили мое сердце. У меня есть причина жаловаться на человека, ради которого я пожертвовала всем, и без которого вселенная (если бы вы не были ее частью) перестала бы для меня существовать, а мои лучшие друзья подозревают меня в недостойном поведении. Ваша дружба — единственное для меня утешение, но вас отделяют от меня триста лье. Душе моей покойно, лишь когда вы рядом, ибо вы один меня понимаете. Чувство, представляющееся всем достойной презрения глупостью, не чуждо и вашей натуре, хоть может это и противоестественно. Не знаю, зачем я сделала вам то признание в Фонтенбло. Не спрашивайте, я не сумею вам объяснить. Я сказала правду, и мне всегда хотелось, чтобы вы знали обо мне правду. Я не сумела сдержаться, о чем сожалела бы, если бы не была настолько уверена в вас, что всегда буду говорить с вами открыто, без страха, о том, что творится в моем сердце. Этого не поймет никто, кроме вас, и это не имеет ничего общего с неистовой страстью, что уничтожает меня сейчас. Не стоит говорить “невозможно”, ведь на это у меня есть ответ, не терпящий возражений: “это так”, пускай он вам и не нравится. Из Парижа до меня дошли слухи, что книга моя имеет успех, но теперь мне хотелось бы этот успех прочувствовать”.

В Брюсселе Эмилия прождала Вольтера месяц. Ему пришлось проделать трудное зимнее путешествие по гнусной Вестфалии” и другим германским княжест- Вам, где зверья обитало больше, чем людей, и замешкавшийся в дороге путник не только преодолевал трудно- сти- но и подвергался опасностям. Наконец в начале нового 1740 года философ благополучно добрался, и трогательная встреча состоялась. У Вольтера немного воспалились глаза, и он написал Фридриху, что это из- за Эмилии он лишился зрения, счастья и своего короля. Впрочем, остальным своим корреспондентам Вольтер сообщил, что не понимал прежде, насколько мадам дю Шатле совершеннее всех монархов.

И все же в тот год удача отвернулась от Эмилии. Не успев вернуться в ее объятия, Вольтер объявил, что он слишком стар (ему минуло сорок шесть) для любовных утех! “Сердце не стареет но, бессмертное, оно обречено биться внутри развалины”.

К МАДАМ дю ШАТЛЕ
Коль вы любви моей хотите,
Верните молодость мою.
Первоначальную зарю С закатом дня соедините.
В краю, где бог любви царит,
Где опьяненье правит всеми,
Взяв за руку меня, велит Мне этот край покинуть Время.
Не возразим мы ничего,
Хотя б одно понять умея:
Кто с возрастом не стал умнее,
Лишь тяжесть чувствует его.
Оставим юности прекрасной Пыл увлечений с их огнем;
Мы два мгновения живем,
Одним пусть мудрость правит властно.
Мадам дю Шатле сказала, что король Пруссии едва ли ненавидит ее сильнее, чем она его.

Глава 14. Вольтера не выбирают в Академию

Волнения улеглись, и два философа снова поселились вместе. Едва ли огорчительное заявление Вольтера повлияло на их отношения, не сводившиеся лишь к физической близости. О том, что у Эмилии частенько случаются интрижки, сплетничали и прежде, и вскоре все вокруг дружно обсуждали ее связь с новым наставником сына.

Вольтер давал следующие советы внучатому племяннику: “Дитя мое, нельзя жить в согласии с мужчинами, не имея поддержки женщин, но чтобы жить в согласии с женщинами надо понимать, каковы они. Запомни мои слова: все женщины вероломны и развратны”. “Все женщины? — воскликнула Эмилия. — Зачем вы так говорите, месье? Разве хорошо обманывать ребенка?”

В Брюсселе они провели несколько месяцев. Прусскому королю, “защищавшему” в это время Силезию, не требовался компаньон, и мадам дю Шатле успокоилась. С точки зрения Эмилии, предпринятая Фридрихом операция противоречила принципам “Анти-Макиавелли”, но она говорила, что готова отдать прусскому королю все провинции, какие тот захочет, лишь бы он оставил ей человека, без которого немыслимо ее счастье.

Десятого апреля 1741 года Вольтер показывал своего “Магомета” в Лилле, где теперь жила мадам Дени, и где она держала салон для местных интеллектуалов и гарнизонных офицеров. В середине первого действия Вольтер получил сообщение о победе Фридриха при Мальвице. Остановив представление, он объявил новость публике, встретившей ее неистовым ликованием. Жители Лилля, все как один, были заражены антиавст- рийскими настроениями. Никто тогда не знал, что у Фридриха сдали нервы, и он сбежал, уверенный, что сражение окончится не в его пользу (“был перенесен Морганой в волшебную страну”, снисходительно заметил Карлейль), и не появился на поле битвы, пока не узнал о победе. Позже Вольтер скажет, что единственным живым существом, вызвавшим у прусского короля чувство благодарности, была лошадь, умчавшая его подальше от Мальвица.

Говорили, что в бою пал Мопертюи, поехавший к Фридриху. Вскоре однако выяснилось, что он не погиб, а попался в лапы силезским крестьянам. Эмилию это известие привело в ужас, так как силезцы по-варварски обращались с пленными приспешниками своего “защитника”. Тем временем, Мопертюи, обнаженный, но невредимый, явился в штаб австрийцев. Поскольку он уже видел их армию и был силен в арифметике, те решили не отпускать его пока в Пруссию. Подобрав для Мопертюи кое-что из одежды и дав ему пятьдесят луидоров, его отослали в Вену, где ему было оказано гостеприимство. Мария Терезия спросила, что он чувствует,

когда видит, как два правителя сражаются за крохотный клочок измеренной им земли. “К чему мне быть большим философом, чем короли”, — ответил математик дипломатично. Муж Марии Терезии, узнав, что наряду с прочим имуществом Мопертюи лишился часов работы Грэма, достал из кармана свои, сделанные тем же мастером, и вручил их бедняге. Мадам дю Шатле написала Мопертюи: она поздравила его с тем, что он спасся, и попросила навестить ее племянника, который находился при австрийском дворе.

Судебный процесс, не без вмешательства Фридриха, повернулся в пользу супругов дю Шатле. В октябре его загадочный ход заставляет Вольтера и Эмилию возвратиться в Сире. (Месье де Тришато умер, и его завещание ждет подтверждения). По пути они наведались в Париж. Остановились они не в особняке Ламбера, все еще непригодном для жилья, несмотря на усилия аббата Муссино и акушерки, а в доме, где Вольтер обитал с мадам де Фонтен Мартель. Он пригласил Тьерьо и Д’Аржансона придти сюда, чтобы вызвать ее дух и вспомнить о старинных временах и общих застольях, не изобиловавших изысканными яствами, но беспечных.

Летом 1742 года Вольтер и мадам дю Шатле уже могли перебраться в отель Ламбер на неделю или около того. Поскольку они стали частью истории этого дома, то нам бы хотелось думать, что так они и поступили, хотя в их письмах об этом не упоминается. В июне дом вернулся к своему первому владельцу и вскоре был продан за сумму, вдвое большую той, что отдал за него Вольтер, если, конечно, он расплатился полностью. Именно тогда банкротство некого Мишеля, крупного парижского финансиста, которого Вольтер ссудил большими деньгами, нанесло ему чувствительный материальный ущерб. Возможно, он решил, что особняк Ламбера слишком дорог. Мадам дю Шатле сняла небольшой дом, номер 13 по улице Фобур Сент-Оноре, соседний с отелем де Шаро (в настоящее время там находится английское посольство), остававшийся их парижским пристанищем до лета 1745 года. Жаль, не нашлось мадам де Графиньи, чтобы описать различные городские дома Вольтера с их обстановкой и убранством. Вольтера повсюду окружали красивые вещи.

В июне 1742 года Вольтер писал сэру Эверарду Фок- неру:

“Если я и забыл те крупицы английского, что узнал когда-то, то моего любезного посла я не забуду никогда. Я сейчас в Париже вместе с дамой-философом, с нею я прожил двенадцать промелькнувших лет. Если бы жизнь не принуждала меня вечно заключать сделки, то я бы наверняка приехал навестить вас в вашу беседку, где вы окружены покоем и славой.

Вы услышите о новой победе моего доброго друга, короля Пруссии, он опроверг Макиавелли на бумаге и тут же повел себя, подобно своему герою. Он вероломен и драчлив, как и все в этом мире. Он наголову разбил австрийцев и недолюбливает вашего короля, своего любезного соседа из Ганновера. С тех пор как прусский король избавился от отцовской тирании, я виделся с ним дважды. Ему хотелось бы, чтобы я остался у него при дворе и жил вместе с ним в одном из его владений, пользуясь той же свободой и гостеприимством, что и у вас в Уондзуорте. Но король не сумел одержать победу над маркизой дю Шатле. Дружба с ней удерживает меня во Франции. Должно быть, вам известно, что, будучи обыкновенным человеком, мой прусский король страстно любил ваше английское правительство. Но король победил человека и теперь наслаждается деспотической властью, словно какой-нибудь Мустафа, Селим или Сулейман.

Вчера наш двор получил известие о том, что король Сардинии отказывается прислушаться к предложениям Бурбонов. Этот кустарник не позволит французскому дереву раскинуть свои ветви над всей Италией. Если бы я не надеялся на мудрую, убеленную сединами голову нашего доброго кардинала, то боялся бы мировой войны, но он желает, и если сумеет, добьется мира и спокойствия для всего человечества.

Я встретил здесь посланника Оттоманской империи Саида пашу. Я пил вино с его капелланом и беседовал с его переводчиком, Ларией: он умен, образован и красноречив. Он признался мне, что очень к вам привязан и любит вас, как и все живущие на земле. Я попросил его засвидетельствовать вам мое почтение и полагаю, податель сего письма сумеет высказать те теплые чувства, с коими я остаюсь навеки покорным и преданным вашим слугой”.

Вольтер.

Вольтер готовил своего “Магомета” для Ко меди франсез. Восторженный прием в Лилле, где никто, включая представителей духовенства, не нашел в пьесе ничего предосудительного, вдохновил его. Кардинал Флери, прочитав “Магомета”, похвалил пьесу и сделал одно-два замечания литературного свойства, которые Вольтер принял. Однако осуществить постановку было непросто, хотя бы из-за подбора исполнителей. К тому же делегация замечательных турок, друзей Фокнера, все еще оставалась в Париже. Посол, большой дамский угодник, очаровал француженок, и те гроздьями вешались ему на шею. Вольтеру не хотелось задевать чувства посла, разумнее было дождаться его отъезда. Поэтому он продолжал исправлять и отделывать пьесу, как всякий писатель с нетерпением ожидая возможности представить ее публике.

Увы, драматург оставался в Париже, и новые неприятности, разумеется, не заставили себя ждать. Будучи последовательным пацифистом, Вольтер назвал воюющих правителей “ненавистными пауками, рвущими друг друга на куски, вместо того, чтобы ткать шелк”. С тех пор, как Фридрих вторгся в Силезию, Вольтер не переставал бранить его за то, что он нарушил мир в Европе. “Я так боюсь, что вы будете презирать людей”. “Едва ступив на берега Стикса, я был опечален, Сир, числом тех несчастных, что шли мимо меня”. “Неужели ни вы, ни другие короли, никогда не перестанете опустошать ту землю, что, по вашим словам, заслуживает счастья?” Фридрих выслушивал упреки философа благодушно: “Сейчас модно воевать, и, похоже, мода эта продлится еще долго”. “Я вспоминаю те времена, когда вы, будь у вас армия, двинули бы ее на Дефонтена, Руссо и Ван Дюрена”.

В отличие от большинства соотечественников, кардинал Флери был солидарен с Вольтером в вопросе о мире. Общественное мнение Франции поддерживало Фридриха в его войне против Австрии. Раз Франция сможет хорошенько поживиться, ничего не заплатив, значит не воспользоваться этим глупо и даже непатриотично. Австрийцы оказались в трудном положении, и Фридрих легко выиграл два сражения. Высшие военные чины Франции, а также ее министры рвались в бой. Прусский альянс был подписан вопреки воле кардинала, вследвствие необдуманного поспешного решения короля. Но, не успели французские войска вступить в Прагу, и Фридрих заключил мир с Марией Терезией. Разумеется, новые союзники сочли его поведение вероломным и бесчестным, и он утратил популярность в Париже. Вольтер, выступавший за мир любой ценой, направил королю весьма опрометчивое рифмованное послание: “Париж — Ваша столица, // Имя Ваше у всех на устах,// Куда бы ни пошел я, меня окружают люди.// Все спрашивают, правда ли, что я видел Вас?”

Согласно версии Фридриха, некий неизвестный почтовый служащий из Брюсселя отослал копии этого письма министрам, послам и мадам де Мали, могущественной любовнице короля. На самом деле, вредителем был сам прусский король, задумавший очернить Вольтера в глазах сограждан и вынудить его покинуть Францию навсегда. Тут уж он наверняка бы заполучил его.

Расчет оказался верным, парижане обиделись на Вольтера. Президент Эно в разговоре с мадам дю Деф- фан, сказал, что письмо написал умалишенный. Вольтер, вероятно, попал бы в передрягу даже в траппист- ском монастыре. Теперь он отпирается и просит Валори вернуть ему подлинник, доказывающий его невиновность. Однако Эно прекрасно знает Вольтера и не сомневается, что подлинник и подделка похожи как две капли воды. Мадам де Мали, ярая патриотка, требует, чтобы Вольтера наказали, и для своего же блага он должен без промедления отправиться в Брюссель. Президент добавил, что “бедняжке Шатле”, нанимая дом, каждый раз следует вносить в договор особый пункт, дабы застраховать себя от безрассудств любовника. Вольтер слезно просил кардинала и мадам де Мали поверить ему, тем более, что доказательства его вины отсутствовали. Мнения разделились: одни полагали, что письмо мог сочинить Дефонтен, другие готовы были поклясться, что в нем слышен голос Вольтера. Дело обошлось без разбирательства. Но пресса создала вокруг философа атмосферу недоброжелательства, отравлявшую ему жизнь и мешавшую работать.

Тем не менее, первое представление “Магомета” прошло блестяще. Судьи, министры и люди света встретили пьесу звонкими аплодисментами. На спектакле, увы, присутствовали и враги: Дефонтен, Пирон, а также завистники из числа начинающих слушали еще не опубликованный текст. Многие из них заподозрили в отдельных строчках, сценах и стихах тайный смысл и не сочли нужным промолчать. “Магомет” поразил не одних недоброжелателей Вольтера. Лорд Честерфилд сказал молодому Кребийону, что в Брюсселе Вольтер прочитал ему большую часть пьесы. Многие стихи и мысли (скорее яркие, чем верные, с его точки зрения) привели лорда в восхищение, но от него не укрылось,что под Магометом скрывается Христос. Лорда Честерфилда поразило, что в Лилле этого никто не раскусил. Он полагал, что литератору не пристало насмехаться над религией своей страны, ибо следствием этого могут стать осложнения и беспорядки. Многие лишенные предрассудков французы, усмотрев в пьесе скрытую атаку на религию как таковую, выразили сходное мнение. Тема, избранная драматургом, и в самом деле была для него опасной. Общество, взбудораженное обращенным к Фридриху стихотворением, окончательно возмутилось. Шеф полиции пригласил Вольтера к себе, и тот был вынужден, поднявшись с одра болезни, прибыть к нему в сопровождении мадам дю Шатле. После долгого и жаркого объяснения “Магомета” было решено снять, причем без скандала. Под благовидным предлогом в Комеди франсез поставили другую пьесу. Вольтер, рассерженный, но не удивленный, заявил, что посвятит “Магомета” самому папе Римскому (свое намерение он через некоторое время осуществил). “Тогда я буду назначен епископом неблагонадежного края, это подходящая для меня епархия”.

Описанные события вынудили Вольтера и мадам дю Шатле отрясти от своих ног прах Парижа и возвратиться в Брюссель. Заехав по пути в Реймс, где их приветствовали с огромной радостью, они задержались там дольше, чем предполагали. В день приезда в честь гостей сыграли две пьесы в пяти действиях: одну до ужина, другую после, а затем состоялся импровизированный бал. За ужином Эмилия поразила всех своим пением и непомерным аппетитом, а на балу умением танцевать. Еще никогда в жизни не ложилась она так поздно. Вольтер, втайне замышлявший очередную измену, был с ней нежен.

Французские власти отлично знали, что письмо Фридриху написал Вольтер, и он знал, что они знают, но кардинал поддерживал версию подделки, поскольку сейчас ему было еще важней выяснить, каковы намерения короля. Вольтера это тоже устраивало, ему был нужен формальный повод, чтобы вернуться к своему королю. Эмилия не сможет воспротивиться, если он отбудет с очередным дипломатическим поручением. Фридрих находился на водах, в Ахене “столице Шарле- маня и ипохондриков”, где он томился от скуки. Король был бы счастлив увидеть Вольтера, но тот отложил свой приезд из-за воспаления уха, мешавшего ему слышать. “Глухому явиться к королю — все равно, что импотенту к любовнице”. Но и приехав, Вольтер был вынужден строить очередные догадки относительно планов и пректов Фридриха. Он слал Флери и д’Ар- жансону подробные отчеты о своих беседах с королем, те недоумевали. Вольтер возлагал на Англию вину за нарушение договоренности с Пруссией и намекал, весьма туманно, что располагает сведениями слишком секретными, чтобы доверять их бумаге. Король, бесконечно обходительный, проявил себя на этот раз еще более блестящим собеседником. Он готов был посплетничать обо всем, что не касалось политики. Вольтер так и не сумел убедить Фридриха вернуть долг Тьерьо и заплатить Ланкре за несколько картин, купленных у художника при его посредничестве. Его Гуманность источал елей, но визит не задался, и через несколько дней Вольтер вернулся к Эмилии. Они пробыли в Брюсселе несколько дней до Рождества, затем укатили в Париж.

Кардинал Флери умер двадцать девятого января 1743 года. Беда, так или иначе, была не за горами, поскольку старику исполнилось восемьдесят девять. Вольтер всегда высоко ставил его, но лишь теперь убедился в неоспоримом превосходстве кардинала над остальными министрами. Флери, человек умный и порядочный, совершил в своей жизни одну непоправимую ошибку. За годы руководства двумя своими подопечными — королем и страной, кардинал не только не помог Людовику XV излечиться от неуверенности в себе, но, возможно, способствовал развитию этого недостатка, помешавшего королю утвердить себя в совете министров. Министры назначались для того, чтобы давать королю советы, а он, хоть и не был обязан, следовал им. Людовик обладал здоровыми политическими инстинктами, и Флери должен был научить короля полагаться на них, но кардинал до того упивался властью, что не сумел поделиться ею со своим учеником.

После смерти Флери освободилась не только должность первого министра, но и место академика. Вольтер, вечно высмеивавший Академию, мечтал войти в число ее членов. Как любил приговаривать старик Фонтенель:

Нас сорок было — он смеялся,
А тридцать девять — пресмыкался.
Все вокруг находили нелепым тот факт, что первый писатель Франции не состоит в академиках, но академики отнюдь не жаждали принять в свои ряды человека, способного их затмить. Многое зависело от Версаля. В последнее время король смягчил свое отношение к Вольтеру. Людовик расстался с мадам де Мали, и его новой любовницей стала ее сестра мадам де Шатору, благоволившая к философу. Она была значительно умней предшественницы, к тому же очень дружна со своим дядей, месье де Ришелье. Вольтера прочили на освободившееся место в Академию, и, по слухам, король за ужином объявил, что очередным академиком станет он. Однако Морепа, в то время самый влиятельный из министров, был непримиримым противником Вольтера, а партия церковников во главе с епископом Мирепуа (ослом) твердила, что подобная замена равносильна святотатству. Пока вокруг этого дела кипели споры, на сцене Комеди франсез поставили “Меропу”.

Трагедия “Меропа” была переделана Вольтером из пьесы с тем же названием итальянца Сципиона Маф- фи. Много лет, с перерывами, работая над “Меропой”, писатель внес в нее такое количество изменений, что мог по праву считать своей. Актеры сомневались в успехе постановки, поскольку речь в ней шла о материнской любви, теме, способной, как им казалось, лишь усыпить французскую публику. (Непомерное чадолюбие стало свойственно французам позднее.) Когда “Магомета” — надежду театра, запретили, решено было поставить “Меропу”, несмотря на опасения, связанные с именем Вольтера. Вольтер репетировал “Меропу” сам, и его гений вдохновлял актеров. Он укорял мадемуазель Дюмениль, исполнявшую роль обезумевшей матери, за недостаток страсти и гнева в произносимых ею словах “Варвары, это мой сын!” Он издевался над актрисой, пока та не воскликнула: “Дьявол должен вселиться в того, кто сумеет произнести эти слова, как требуете вы!” “Вот именно, мадемуазель, дьявол должен сидеть внутри у того, кто рассчитывает чего-то добиться в искусстве”. Постановка “Меропы” получилась превосходной, одной из наиболее успешных на французской сцене. Публика не могла сдерживать слезы и рыдания три последних действия, а когда спектакль приблизился к концу, захлебнулась от восторга. Впервые в истории театра автора заставили выйти на аплодисменты. Вольтер, естественно, находился в ложе с двумя герцогинями. Мадам де Буффлер и мадам де Люксембург. Приложившись к их ручкам, он исчез, но лишь для того, чтобы появиться на сцене. Видели, как он входил в ложу к еще двум герцогиням: де Виллар, своей бывшей возлюбленной, и ее красавице и умнице невестке, урожденной Ноайль. Публика потребовала, чтобы герцогиня де Виллар поцеловала Вольтера. Изящным кивком головы она якобы попросила разрешения у мужа, и, получив его, кинулась на шею Вольтеру. Чествование продолжалось еще с четверть часа. Этот вечер существенно повлиял на отношения Вольтера с его врагами. Говорили, что у тех физиономии перекосились от зависти, а ноги стали ватными. Кассовые сборы от спектакля побили все рекорды Комеди франсез. Вольтер великодушно заметил, что пьеса не стоит того, чтобы ее печатать, и обязана своим успехом выдающейся игре мадемуазель Дюмениль.

Вернемся теперь к Академии. После столь воодушевляющего триумфа, при поддержке фаворитки короля и отсутствии, по крайней мере явного, противодействия с его стороны Вольтер решил, что пришло время открыто заявить о себе как о кандидате на место кардинала Флери. Написав письмо одному из академиков, он распространил его в Париже и Версале: Вольтер последователь Ньютона, а Ньютон более всех прочих философов убежден, что Бог существует. Его работы для ученого — все равно как катехизис для ребенка. Вольтер враг распрей и бунтов, он восхищается религией, объединившей человечество в одну великую семью. По сути дела, только религия помогала ему в течение тридцати лет, когда наградой за его непосильный труд были лишь невзгоды и клевета. Воодушевленный чувством патриотизма, он жил как отшельник, отдавая себя без остатка изучению физики. Теперь же, при поддержке многих членов академии, он просит принять его в это ученое сообщество, прославленное в истории. Ему бы очень хотелось обратиться [во вступительном слове, которое произносит каждый избранный в Академию] к отцу церкви и государства, чтобы объяснить, как предан он религии кардинала Флери и как восторгается учеником кардинала, королем Людовиком. Это станет его последним ответом на злостные обвинения клеветников, а также заверением в преданности тем, кто воспитывает дофина достойным сыном своего отца.

Далее последовал поступок еще более жалкий. Вольтер отослал письмо епископу Мирепуа, где отрицал свое авторство “Философических писем”. Он, конечно, писал иногда друзьям, но ни за что не дал бы своим письмам столь претенциозного названия. Значит, большая часть именно этих писем — фальшивки. Ах! Что поделаешь! Он был наказан сурово, но умеет прощать.

Увы, этот хлеб унижения Вольтер съел напрасно. Старого зануду епископа, брата герцога де Линя, вхожего в тесный кружок королевы в Версале, единогласно избрали на освободившееся место. Фридрих торжествовал. Парижские друзья Вольтера негодовали. Вольтер слег. Прусский король праздновал свою победу, глумился над философом и бередил его раны всеми доступными ему способами. Он потрясен письмом Вольтера к увенчанному митрой Мидасу, и ему оскорбительно видеть философа, коленопреклоненного перед надменным истуканом. Неужели даже смертельная обида не заставит Вольтера приехать и остаться с королем, признающим его заслуги и воздающим ему должное?

В Комеди франсез начали репетировать “Смерть Цезаря”. Вечером, накануне первого представления, полиция запретила пьесу.

Никого теперь не удивляло, что Вольтер в гневе отвернулся от соотечественников. Хватит с него преследований и издевательств. К счастью, в Европе есть монарх — истинный ценитель и покровитель искусства. Никто теперь не помешает Вольтеру отправиться к этому Тациту, этому Ксенофонту, никто, даже мадам дю Шатле. Он поменяет Минерву на Аполлона: “Вы, Сир, предмет моего обожания”. Подозрительно веселый, в прекрасном расположении духа, Вольтер поспешно и демонстративно готовился к отъезду.

Заговор был организован самим Вольтером вместе с Ришелье и братьями д’Аржансонами. Запрет “Смерти Цезаря” подстроили эти четверо, чтобы негодование Вольтера и его отъезд выглядели естественнее. Путешествие оплачивал французский двор, кроме дополнительного годового содержания, Вольтер вместе с двумя племянниками получил исключительное право снабжать французских солдат обмундированием, а их лошадей сеном. Другими словами, ему посулили бешеные деньги за то, чтобы он шпионил за своим обожаемым монархом и попробовал снова втянуть его в войну.

Французы начинали понимать, что их поспешные и необдуманные действия, направленные против Австрии, могут закончиться проигрышем. Заем, предоставленный Англией Марии Терезии, не пропал даром. Французская армия, отправленная в Богемию без серьезной подготовки и с неумелыми полководцами, потерпела ряд неудач. Вольтер любил прихвастнуть своим влиянием на прусского короля, и правительство решило использовать неподдающийся управлению союз в интересах Людовика XV.Старые школьные друзья повеселились всласть, строя планы. Увенчанный митрой осел и герой Мальвина стали мишенями для их острот. Заливистый смех, прозвенев в Версале, достиг ушей епископа, обратившегося с жалобой к королю. Напрасно он старался. Король ответил, что все в порядке, он в курсе дела, а месье де Мирепуа лучше забыть о том, что он слышал. Буае (Мирепуа) был не Флери, и влияние его распространялось на королеву, но не на короля.

Фридрих не скрывал своего восторга. “Думаю, на этот раз, Вольтер покинет Францию надолго”. “La belle Эмилия и Париж наконец-то попали в немилость”. Париж воспринял переход поэта на сторону врага равнодушно, зато бедняжка Эмилия была убита. До самого отъезда Вольтера она устраивала ему сцену за сценой, умоляла остаться во Франции или уехать куда угодно, но только не в Берлин: так терзать может только женщина, оказавшаяся в ее положении. “Не смотрите на меня этим затравленными, беспокойными глазами” (ces yeux hagard et louches), якобы сказал Вольтер во время ссоры. В конце концов, для того чтобы заставить Эмилию замолчать, он посвятил ее в свою тайну, пообещав, что и она вместе с ним поиграет в шпионов. Все его донесения будут проходить через ее руки. Казалось бы, подобное обещание способно утешить не чуждую политических амбиций женщину, чья гордость уязвлена. Но странное сердце Эмилии рвалось к Вольтеру, а тот терзал его, бросая возлюбленную на неопределенный срок ради презиравшего ее ненавистника, к тому же собираясь в спешке и с какой-то неуместной веселостью. Парижан насмешило отчаяние мадам дю Шатле. “Эта женщина, не получив письма от своего Адониса, обливалась слезами всю субботу и сегодня до полудня”, — записал агент полиции вскоре после отъезда Вольтера.

Глава 15. Вольтер и Фридрих

Четверная поездка Вольтера к Фиридриху, как это часто случается в жизни, вопреки страхам Эмилии не сулила ей опасности. Вольтер пользовался теперь благосклонностью французского двора, Версаль, проявив свою колдовскую силу, затмил для него другие дворы и других колорей. Вольтер, с его пристрастием к театру и истории, обожал пышность и звучные титулы. Разве он мог сравнивать своего собствен6ного высокого, горделивого красавца короля, окруженного герцогами, чьи имена прославили Францию, обитавшем в совершеннейшем из рукотворных дворцов, и тщедушного, желчного паренька в халате из байки, все еще остававшегося для прочих монархов маркизом Бранденбургским, с его приближенными из числа ученых представителей среднего класса, гомосексуалистов различных национальностей и прусских солдат Чтобы чаша весов перетянула, Фридриху недоставало величия (хотя в глубине души Вольтер всегда осознавал его). Открыто гомосексуальные нравы Потсдама не привлекали философа, однако забавляли тем, что шокировали европейских дам. Единственное сохранившееся письмо Вольтера к Эмилии написано на следующий день после его отъезда, в июне 1743 года. Часть его зашифрована и напоминает телеграфные сообщения, которые французы отправляли во время войны участникам Сопротивления: “Que dite-vous de St Jean qui ne revient pas? Que dirons-nous de Martin?”' Жаль, что он здесь без нее. Ему хочется видеть ее куда сильнее, чем она думает. Он себя плохо чувствует. Вчера им обоим казалось, что он здоров, и он поплатился за эту иллюзию. “Point de nouvelle de Bretagne, point de lettres, cela veut dire que les nouvelles ne sont pas bonne. Я вас люблю, (sic) В”.

Сперва Вольтер поехал в Гаагу, где снова остановился в “Старом дворе”. Там он сумел для начала собрать весьма полезные сведения. Молодой прусский министр Подвилс был влюблен в жену голландского политика, от которой узнавал много интересного. Это была приятная пара, и Вольтеру оба они нравились. Полагая, что философ в ссоре со своей страной, министр, не таясь, рассуждал при нем о чем угодно, и многие сведения, пусть и с неточными цифрами, доходили до дому при посредничестве Эмилии. Вольтер застрял в Гааге надолго, и она уже было обрадовалась, что в Берлин он не поедет. Но в конце августа, к величайшему своему огорчению, маркиза дю Шатле узнала, что он вместе с Под- вилсом держит путь в Пруссию.

Начался визит успешно. Король сразу же принял приезжих в саду своего берлинского дворца Шарлот- тенбург. Вольтера Фридрих повел на прогулку, а затем показал ему собрание античных скульптур покойного кардинала де Полиньяка, недавно им купленное. Ужинали весело и, как всегда, в чисто мужской компании. Вольтера поселили рядом с комнатами короля, и они часто навещали друг друга, болтали, острословили.

Вольтер написал отчет о повседневной жизни Фридриха. Король вставал летом в пять, зимой в шесть утра. Церемоний, наподобие больших и малых выходов, он не признавал. Лакей, войдя к нему, разжигал огонь в камине, помогал одеться, затем брил. Спальня Фридриха была красиво обставлена: серебряная балюстрада окружала альков. Полог, однако, скрывал книжный шкаф, спал же король на хлипком тюфячке, спрятанном за ширмой. Ни один стоик до него не пользовался ложем столь неудобным. Когда Его Величество был одет и обут, стоик уступал место эпикурейцу. Несколько фаворитов, юных лейтенантов, пажей или кадетов, пили вместе с Фридрихом кофе, а после один из них оставался с ним наедине. Покончив с забавами, король брался за серьезные дела. Первый министр, старый вояка, назначенный его личным помощником, являлся, неся под мышкой кипу бумаг, подготовленных другими министрами. В Пруссии царила диктатура, здесь ничего не обсуждали, и государственные дела решались за час. Около одиннадцати король посещал своих гвардейцев, потом обедал, так как обедают в стране, где нет ни дичи, ни птицы, ни хорошего мяса. После обеда, удалившись в кабинет, он сочинял стихи до пяти-шести вечера, пока к нему не приходил, чтобы почитать вслух, молодой француз. В семь начинался концерт, и король сам играл на флейте, не хуже любого профессионала. Исполнялись и его собственные сочинения. Стол к ужину накрывали в маленькой комнате, где главным украшением служила написанная по заказу короля картина, изображавшая оргию с участием не только людей, но и животных. Беседа обычно протекла в философском русле: казалось, семь древнегреческих мудрецов встретились в борделе. Запретных тем здесь не существовало, о Боге отзывались почтительно, но не порицали и тех, кто с Его именем на устах обманул человечество. Ни одна женщина и ни один священник ни разу не переступили порога этого дворца. Одним словом, король обходился без придворных, без советников и без религии.

Если на свете и жил человек злораднее Вольтера, то это был Фридрих. Стоило ему догадаться, зачем приехал философ, а догадался он почти сразу, как он принялся измываться над незадачливым гостем, водя того за нос. Говорить о политике с Вольтером, заявил король, все равно что предлагать любовнице стакан лекарства. То ли дело порассуждать с ним о поэзии! Когда Вольтер напускал на себя серьезность, Фридрих так и сыпал глупыми шутками и каламбурами, или принимался жестоко оскорблять Францию, страну, с его точки зрения, бездуховную, а также ее армию и ее короля. Французы народ славный, но трусоватый, они уделяли столько внимания женщинам, что переняли их недостатки. Они созданы для театра, а не для мужских занятий, вроде войны. Фридрих прилюдно говорил Вольтеру колкости. Тот сдерживался, старался по возможности переменить разговор или отшутиться. Фридрих заметил, что французскому генералу Брогли за неумелые действия в Богемии следовало бы отрубить голову. Вольтер не стал возражать, однако в ответ бросил: “Мы никогда не рубим головы тем, у кого их нет”. Разумеется пересказы подобных бесед до Версаля не доходили, но пространные бесцветные донесения о гипотетических планах Фридриха попадали туда регулярно. Вольтер усердствовал вовсю, но и думать было смешно, что министров заинтересует эдакая чепуха. Он составил для короля список вопросов, и тот ответил на них, правда до того невнятно, что документ разумнее было предать огню, чем хранить потомкам на потеху:

“Вольтер: Вашему Величеству известно, что господин Бассекур, бургомистр Амстердама, явился к французскому министру с предложением о мире?

Фридрих. Старина Бассекур (птичий двор), вероятно, откармливает каплунов и цесарок для этого господина.

Вольтер: Но, коли Бассекур, один из ратовавших в Голландии за войну, выступает поборником мира, разве не ясно, что эта страна скоро из войны выйдет? Разве не демонстрирует Франция силу и мудрость?

Фридрих. Я восхищаюсь мудростью французов, но Господь не позволяет мне следовать их примеру.

Вольтер-. Австрийцы и их союзники рвутся продолжить Силезскую кампанию. Кто, кроме Франции, станет вашим союзником, Сир?

Фридрих. Они получат по заслугам,

Им, варварам, придется туго, и так далее...”

Вольтер попросил у Фридриха позволения сопровождать его во время визита к сестре, маркграфине Байройтской. Тот был не против, при условии, что Вольтеру позволит здоровье. Слово за ним.

Вообще-то говоря, король принял решение возобновить союз с Францией, но философу он о перемене тактики не сообщил. Понимая, что соперничества с Версалем ему не выиграть, он был заинтересован в утрате Вольтером доверия французского правительства. Как раз в это время один из агентов прусского короля в Париже передавал увенчанному митрой ослу письма, адресованные философом Фридриху и содержавшие оскорбительные выпады в адрес епископа в стихах и прозе. Узнав об этом, Вольтер объяснил Амело, министру иностранных дел, что Фридрих расставляет ему ловушки. Он же предпочитает поселиться в швейцарской деревне, чем оставаться у человека, не чурающегося столь низких приемов. Объяснение приняли. Поскольку оно устраивало всех, кроме епископа, маленький заговор Фридриха провалился.

Атмосферу в Берлине трудно было назвать доверительной. Двое мужчин, как и прежде, часами беседовали, зная о взаимном предательстве. Вольтер, обозленный, с досады отыгрывался на Эмилии, которая жаловалась, что он ей либо совсем не пишет, либо отделывается парой ледяных строчек. Может другая женщина и усмотрела бы тут добрый знак, но мадам дю Шатле была начисто лишена женского чутья. Она страдала и не скрывала этого.

Здоровье Вольтера неизменно поправлялось, если ему было так удобней, и визит в Байройт вскоре состоялся. Фридрих, отправившись за пределы Германских государств, оставил его у маркграфини. Вольтер чувствовал себя здесь куда счастливее, чем в Шарлоттенбурге, где появлялась всего одна дама, Ла Барбарини, мужеподобная танцовщица-итальянка. (Несчастная королева Пруссии хранила священный очаг в одиночестве, с тех пор как муж ее уселся на трон, отчего, как говорили, характер у нее ужасно испортился.) Небольшой дворец в Байройте, куда приехал Вольтер, напоминал французское загородное поместье: здесь царили веселье, легкость и простота, а у женщин были нормальные формы. Прелестная маркграфиня быстро сумела развеять тоску Вольтера. “Принцесса-философ”, прозвал ее он. “Образец любезности и радушия”. Она окружила его той любовью, какой он некогда надеялся добиться от ее брата; в сущности, маркграфиня оказалась копией брата в юбке, лишенной его неприятного, затрудняющего общение величия. Дружбу с ней и ее сестрами Вольтер причислял к своим самым удачным германским приобретениям. Письма к Эмилии удлиннились, по ее словам, их писал человек, опьяневший и одуревший от глупых забав смехотворных немецких двориков. Маркизе стало казаться, что больше они никогда не увидятся, и вместо Фридриха она приревновала Вольтера к его сестрам. Что делает он в Байройте один, без короля?

Пробыв там всего две недели, Вольтер вместе с Фридрихом возвратился в Берлин, причем оба они пребывали сейчас в лучшем расположени духа. Философ собрался домой, и король снова пустил в ход свое обаяние. Как всегда, разговор зашел о том, что Вольтеру следует жить здесь, но, разумеется, одному “без всех остальных”. Дю Шатле и правда почувствовали бы себя белыми воронами среди гомосексуалистов, поэтому Вольтеру, вообще-то любившему и рыбку съесть, и косточкой не подавиться, приходилось выбирать между Фридрихом и Эмилией. Он выбрал Эмилию. Валори попросил его, воспользовавшись королевским прекраснодушием, помочь французу, подвергавшемуся при покойном Фридрихе Вильгельме пыткам и лишившемуся носа и ушей, а теперь томившемуся в крепости в Шпан- дау. Преступление его заключалось в том, что, будучи похищен для службы в полку великанов, он пробовал бежать. Фридрих согласился проявить, как он выразился, “La Clemenza di Tito”'. Он вновь дал слово уладить отношения с Тьерьо. Но Фридрих обманывал и по- крупному, и в мелочах. Француза освободили лишь в 1749 году, а Тьерьо, девять лет кормившийся пустыми обещаниями, так и остался с носом.

Мопертюи все еще не возвращался в Берлин после своих злоключений в Мальвице. В письме к нему Вольтер разукрашивает свой визит в самые радужные тона, заодно подсмеиваясь над общими знакомыми. Иордане (большой друг Фридриха) по-прежнему напоминает Раготэна, комического горбуна из романа Скаррона, только он — добродушный и рассудительный Раготэн, регулярно получающий хорошее содержание, маркиз д’Аржанс — Чемберлен с огромным золотым ключом. Академия, где Мопертюи любят, и где ему сочувствуют, занимается опытами Эллера, твердящего, что воду можно превратить в пластический воздух. В Байройте Ее Королевское Величество часто вспоминала Мопертюи, это чудесное убежище, приятнейший двор без надоедливого этикета. Брауншвейг ( тамошняя герцогиня тоже сестра Фридриха) по-своему очарователен. Вольтер перелетает с планеты на планету, чтобы рано или поздно добраться до беспокойного Парижа, и будет крайне опечален, не найдя там бесценного Мопертюи, которым он восхищается и которого будет любить до конца своих дней.

Покинув Берлин тринадцатого октября, Вольтер, не спеша, состановкой в Брауншвейге, добрался до Гааги. Дю Шатле ждали его в Брюсселе. Эмилия была угрюма и жалела себя, д’Аржанталь, как обычно, стал ее наперсником. Ползти от Берлина до Гааги двенадцать дней, в то время как туда Вольтер домчался всего за девять! Провалиться на целых пять месяцев, вместо шести недель! Три недели ни одного письма. Два месяца она была вынуждена узнавать о его планах от посла или из газет. Любая женщина на ее месте давно бы охладела, но чувства Эмилии не угасли, она не умеет быть рассудительной. Тем не менее, Вольтер должен осознать, сколь глубоко она страдает, а долг д’Аржанталя описать ему ее состояние. У нее нелады со здоровьем, она давно кашляет, ощущает боль между лопаток и в области печени. Другая на ее месте давно бы умерла, что и для Эмилии, впрочем, было бы наилучшим исходом.

Д’Аржанталь добросовестно изложил Вольтеру претензии маркизы дю Шатле, вызвавшие у того обычную мужскую реакцию: досаду с примесью вины, заставившую его ответить, что Эмилия делает много шума из ничего. Кто виноват, что почта плохо доходит. Он тоже подолгу не получал писем и огорчался, но не кипел злобой, не считал себя брошенным и не морочил голову всей Германии. Приятельница д’Аржанталя бесконечно усложняет Вольтеру жизнь ненужной суетой. Однако ему не в чем оправдываться перед старым товарищем, который знает его как самого себя. Д’Аржанталю следовало бы посоветовать своей корреспондентке не гневить Бога. Через два дня ( шестого ноября 1743 года) Вольтер в приписке к своему письму сообщил, что, по приезде в Брюссель, имел счастье найти их общую подругу в добром здравии, чего, увы, не скажешь о нем самом.

Глава 16. Счастливое лето в Сире

Оба философа, воссоединившись, блаженствовали. “Он любит меня”, решила Эмилия, а Вольтер признался, что никогда еще не находил ее столь обворожительной. Конечно, маркиза припомнила ему обиды и потребовала, чтобы он больше не ездил в проклятую Германию, где сердце каменеет. Она счастлива, что д’Аржанталь выполнил поручение, видит, что Вольтер получил письмо, хоть они об этом и не говорили. Пробыв в Брюсселе всего несколько дней, они отправились в Фобур Сент-Оноре, заглянув по пути в Лилль к мадам Дени. Маркиз дю Шатле находился в Сире, и лето предполагалось провести там.

В Париже Вольтер работал, а мадам дю Шатле играла. Существует письмо Эмилии к Вольтеру ( кажется, только оно одно и сохранилось), начинающееся со слов “Возлюбленный мой” (по- английски) и содержащее просьбу заплатить карточный долг в размере пятидесяти луидоров. Наделав еще карточных долгов, Эмилия была вынуждена занять денег у Гельвеция. Это повлекло за собой неприятности, поскольку она не сумела расплатиться с ним в срок. По мнению Вольтера, партнеры недооценивали ее учености, хотя и поражались быстроте и точности, с какими она подсчитывала очки. Он сам наблюдал однажды, как Эмилия в уме разделила девять чисел одновременно. Казалось бы, человек так лихо манипулирующий цифрами должен обладать отменным чутьем карточного игрока, но Эмилия либо редко выигрывала, либо нам об этом ничего не известно. Теряла она баснословные суммы.

В “Размышлениях о счастье”, эссе, написанном примерно в это время, мадам дю Шатле утверждает, что три удовольствия остаются доступными стареющей женщине: игра, науки и, коли позволяет здоровье, еда. С ее точки зрения, игра, если ставки высоки настолько, что могут повлиять на благосостояние, есть средство для достижения счастья. Душе необходимы надежда и страх, ибо она нуждается в потрясениях. Обе указанные страсти неотделимы от игры, помогающей, таким образом, сохранять душевное здоровье. Маркиза сама не раз утешалась, говоря себе, что невезенье в карточной игре волнует сильнее, чем желание обогатиться.

“Размышления”, объясняет она, предназначаются не всему человечеству, a les gens du monde', людям, занимающим твердую позицию в жизни. Увы, мы начинаем понимать, как обрести счастье, когда этому мешают возраст и оковы, наброшенные нами на самих себя. Счастье невозможно без добродетели, крепкого здоровья, хорошего вкуса и иллюзий, для его достижения не- обходимы страстность и отсутствие предрассудков. Большинство удовольствий есть следствие иллюзий, и человек их утративший редко бывает счастлив. Моралисты, полагающие, что нам следует избавиться от страстей и желаний, не понимают, что счастье наступает после их удовлетворения. Ленотр был прав, когда попросил папу вместо отпущения грехов подвергнуть его испытаниям. Ее могут спросить, чего больше принесли людям страсти, счастья или несчастий? На этот вопрос нельзя ответить, потому что несчастливые люди говорят о себе, тогда как счастливые молчат. Никто не пишет пьес о счастливых возлюбленных. Но, хоть сильные страсти на самом деле делают людей несчастными, она, тем не менее, уверена, что без них недостижимо истинное наслаждение.

Иметь страсти и удовлетворять их можно, если не подводит здоровье, а это зависит от нас самих. Здоровье дано нам всем от природы и отпущено на некий срок. Не разрушая своей конституции перееданием, недосыпанием и всякими излишествами, мы проживаем нормальную жизнь. Речь, разумеется, не идет о внезапной смерти, нам не подвластной. Но как же быть тем, для кого еда — самая большая радость? Обжорство дивный источник вечной радости, причем наслаждаться им можно и без ущерба для организма, питаясь по преимуществу дома. Самой мадам дю Шатле пришлось отказаться от алкоголя. Излишне разгорячившись, она зачастую пьет разнообразнейшие напитки. Она позволяет себе чревоугодничать, но, почувствовав малейшее неустройство, прибегает к наистрожайшей диете.

Важнее всего в жизни знать, чего мы хотим. Многие люди не отдают себе в этом отчета, а если нет цели, не будет и счастья. Мы разрушаем утром сделнное накануне, совершаем промахи и раскаиваемся. Раскаяние, возможно, самое неприятное из ощущений, какие нам доводится испытывать, и мы должны беречься от него. Ничто в жизни не повторяется точь-в-точь как уже было, и потому нет смысла учиться на прошлых ошибках. Следует продолжать начатое, не оглядываясь назад, помня о хорошем и забывая о дурном. Нелепо думать о смерти, как своей, так и чужой: мысли горестные и унизительные, а потому бесплодные.

Женщине, лишенной подобно ей политических и военных амбиций, много дает ученье. К прочим видам удовольствий, упомянутых мадам дю Шатле в ее весьма разумных рассуждениях, относятся покупка новой мебели, нюхательных табакерок и тому подобного, словом всего, что, как она отмечает, приносит ей большую радость, наряду с регулярным посещением уборной и теплой одеждой в студеную пору.

Вольтер был болен почти всю зиму. Ходили слухи, что у него связь с актрисой, мадемуазель Госсэн, и что она посетила его в доме мадам дю Шатле, когда он не смог прийти к ней. Дю Шатле надоело жить одному в Сире и он хотел, чтобы Эмилия составила ему компанию, однако Вольтер не пожелал бросить Париж. Он дурно обращался с маркизой, устраивал ей сцены и часто доводил до слез. Тем не менее, он приступил к важной для него работе, требовавшей деревенской тишины. Итак, Эмилия наконец-то убедила его перебраться в Сире, куда они и отбыли в начале апреля 1744 года, оба в отвратительном настроении. Не успев туда добраться, они получили сообщение о болезни месье Дени. Через два или три дня он скончался. Жена покойного и Вольтер, судя по всему, искренне его любили. Вольтер отправил вдове сердечное соболезнующее письмо. Тьерьо он написал, что это горчайшая утрата для мадам Дени, потерявшей вместе с обожавшим ее мужем и счастье, окружавшее ее днем и ночью. Лето, поначалу незадавшееся, стало для философов чуть ли не самым счастливым в их совместной жизни. Сире еще никогда не был столь чарующим — в письме, написанном “a Cirey en felicite” Вольтер называет его “сокровищем”, “своим королевством и своей академией”. Над дверью галереи он написал : “Приют искусств и одиночества,// Здесь сердцу некогда скучать,// Вы счастье подарили мне,// Обещанное попусту другими”.

Мадам дю Шатле, поясняет он, проводит почти все время вместе с ним в галерее, и потому там царит радость.

Вольтер, трудившийся, как правило, сразу над несколькими произведениями, сейчас сосредоточился на одном. Он покинул беспокойный Париж, чтобы отдать работе все силы, и творил с таким воодушевлением, будто на карту поставлена его литературная карьера. Юнец, создающий свой первый опус, едва ли отнесся бы к делу серьезнее.

В том году за праздники в Версале отвечал герцог де Ришелье, первый постельничий короля. Людовик XV и придворные были не в восторге от увеселений, какими он их потчевал. Чаще всего здесь устраивались весьма искусные фейерверки, но публика не одобряла их: радость для глаз, но не пища для ума, таков был общий приговор. В конце концов, герцогу наскучило слушать брюзжанье и он засадил Вольтера и Рамо писать дивертисмент по случаю бракосочетания дофина с испанской инфантой. Свадьба должна была состояться в феврале 1745 года, поэту и композитору дали год для работы. Вольтер уже сочинил оперу “Самсон” вместе с Рамо и знал, какой у композитора несносный характер. Рамо в грош не ставил либретто, считая главным музыку. “Пойте быстрей!” “Но, маэстро, слов будет не разобрать!” “Какая разница?” Вольтер был сговорчив, благодаря немалому театральному опыту. Он всегда соглашался внести исправления, сократить или дописать стихи и даже заменить слова: “Извольте, я уберу слово d’outrageuse', хотя, должен вам заметить, его употребляли Буало и Корнель”. Не жалея сил, он снова и снова сам просматривал написанное,хотя всегда ценил и свежий взгляд, способный, по его мнению, выявить мелкие погрешности автора.

Задуманный сейчас Вольтером дивертисмент: оперу, балет, праздник внутри праздника и живые картины, предполагалось назвать “Принцесса Наваррская”, а в его главном герое, герцоге де Фуа, должны были угадываться черты Ришелье. Все лето Вольтер трудился, как одержимый. Вопреки обыкновению, он мало кому писал, а Фридриху не писал совсем. Он постоянно отправлял черновики “Принцессы” Ришелье, прося у того совета и поддержки, но был невероятно раздосадован, узнав, что в Версале только ленивый не сунул в них носа. “Мало кто способен оценить золото, пока оно еще в руднике, под землей”. К тому же, Ришелье, хоть и большой знаток литературы, пишет как курица лапой, почерк его нельзя разобрать. Ну да ладно, надо работать. Мадам дю Шатле самый строгий критик, ее суждения заслуживают доверия. Вольтер впервые так страстно жаждал успеха. Не надеясь угодить дофину и инфанте: им наверняка будет не до веселья в день заключения столь ответственного союза, поэт мечтал заслужить похвалу короля.

Отношение Вольтера к Людовику XV было куда однозначней его любви-ненависти к Фридриху. Как простой подданный, он хотел нравиться королю. Речь, разумеется, не шла о том, чтобы посидеть в ногах его кровати или поприсутствовать на гомосексуальных оргиях. В Версале не существовало подобной практики. Людовик XV настаивал на соблюдении этикета, считая его необходимым, и будучи от природы застенчив, вел себя непринужденно лишь с несколькими старинными друзьями. Вольтера он едва ли удостоил даже одним словом. Но холодность короля и гонения, которым поэт подвергался со стороны его чиновников, не мешали ему отдавать должное обаянию и нраву Людовика XV. В “Надгробном слове”, написанном, когда на что-либо надеяться было поздно, а бояться глупо, Вольтер советовал потомкам “не верить тем таинственным легендам, что от нечего делать, ради удовольствия посплетничать, слагают о государе пока он еще жив: одурачившие публику, они через несколько лет подхватываются историками, а те, обманувшись сами, вводят затем в заблуждение грядущие поколения”. Вольтер не мог и предполагать, каким он окажется провидцем.

“Принцессе Наваррской”, задуманной ради забавы монарха, поэт отдал больше сил, чем всему, что он написал для Комеди франсез и четырех тысяч образованных парижских театралов. Эмилия тоже много работала. У нее появился новый наставник, отец Жакье, взявшийся отлучить маркизу от идей Лейбница и сделать ее последовательной сторонницей Ньютона. В июле 1744 года президент Эно, большой друг королевы и бессменный любовник мадам дю Деффан, провел один день в Сире по пути на воды, в Пломбьер. Он доставил Вольтеру и Эмилии большую радость, искренне восхитившись окружавшей их красотой и роскошью. Эно никак не ожидал все это здесь увидеть. Впечатлениями от своего визита он делился не раз. В письме к графу д’Аржансону: ”Я нигде не встречал ничего похожего. Они вдвоем ведут там приятнейшую жизнь. Он сочиняет стихи, она чертит треугольники. Архитектура дома романтическая и весьма необычная. Комнаты Вольтера выходят в галерею, где все точь-в-точь как на картине “Школа в Афинах”, поскольку тут собрана коллекция всякого рода приспособлений для математики, физики, астрономии и тому подобного, а кроме того, множество старинных лаковых изделий, зеркал, картин, дрезденского фарфора: поверьте, начинаешь думать, будто это во сне. Вольтер прочитал мне свою пьесу, и я остался ею весьма доволен. У него получается смешно и в то же время трогательно. Он внял всем моим советам и внес поправки. Но что вы скажете о Рамо? Этот вообразил себя литературным критиком и переделывает стихи Вольтера! Я написал о нем Ришелье”.

В своих воспоминаниях Эно пишет: “ Кроме них там был только францисканский священник, крупный знаток геометрии, преподаватель философии из Рима. Тот, кто пожелает описать дивный приют, мирное убежище, единение душ, взаимные любезность и восхищение, родство талантов, углубленность в философию, соседствующую с очарованием поэзии, должен обратить свой взор к Сире. Простое, изящное одноэтажное здание, где кабинеты полны приспособлений для механики и химии, и Вольтер, лежа в постели, начинает, продолжает или заканчивает всевозможные сочинения”. Из Пломбьера Эно написал Вольтеру, что наблюдать “их обоюдное счастье” весьма поучительно.

Президент горячо поддерживал Вольтера и осуждал Рамо, как всегда сумасбродничавшего. Ришелье тоже написал композитору резкое письмо. Оба они напомнили ему, что Вольтер не какой-то рядовой либретист. Однако сам Вольтер сохранял спокойствие. Рамо хочется, чтобы он сделал из четырех строф восемь, а из восьми четыре. Ну что ж, Рамо гений, и имеет право на безумство. Несмотря на дурацкие выходки и занудливость композитора, Вольтер поровну разделил гонорар, при-

читавшийся им за общую работу. Стремясь уложиться в срок и всем угодить, он слег. Эмилия очень за него боялась: высокая температура пугала ее всегда, а в деревне тем более. Больной не мог ни есть, ни спать. Она сказала, что до возвращения в Париж и начала репетиций ему лучше бы обходиться без чужих советов.

Вольтер и мадам дю Шатле покинули Сире раньше, чем предполагали, по разным причинам. Некая болезнь поразила домашних животных. Они оба хотели находиться в Париже во время празднества в честь исцеления Людовика XV в Метце. Вольтеру надо было повидать Ришелье, до того как тот отправится за инфантой в Испанию. Ему следовало сказать пару слов Рамо, начавшему слегка переоценивать собственную гениальность: если тот не бросит капризничать, дивертисмент не состоится. Итак, к концу августа 1744 года они вернулись в Фобур Сент-Оноре. Следующий год Вольтер и мадам дю Шатле проводили попеременно то в Париже, то в Шан, в имении герцога де Лавальера. Герцог и его жена были дружны с ними обоими, герцог, человек высокообразованный, слыл одним из величайших библиофилов восемнадцатого столетия. Шан находится совсем рядом с Парижем, в департаменте Сена и Марна. Обоим философам предоставили по комнате, чтобы они могли приехать и уехать, когда пожелают.

Благодарственные торжества по случаю выздоровления короля продлились несколько дней. Весь Париж был словно в горячке, и движение пришло в беспорядок. Вольтер и мадам дю Шатле захотели побывать на открытом концерте, устроенном прямо на площади Дофина, но по пути домой их карета застряла в гигантской пробке на улице Сент-Оноре. Улица стала непроезжей, говорили, что две тысячи карет встали как вкопанные, а Герцог Орлеанский со своим кортежем из экипажей, Верховых всадников, стражников и пажей ухудшил дело, прорываясь к Пале Роялю. Кучер маркизы впервые оказался в Париже. В конце концов, Вольтер и Эмилия, бросив вызов бесчинствовавшей пьяной толпе, пешком двинулись к дому президента Эно, 219 по улице Сент- Оноре ( дом существует по сей день). Эмилия, усыпанная бриллиантами, вскрикивала по-павлиньи, однако ее никто не тронул, и они добрались благополучно. Президента не оказалось дома, что не помешало философам, устроившись поуютнее, послать за жареным цыпленком и выпить за здоровье отсутсвовавшего хозяина. Вольтер написал ему, рассказав о происшествии и о том, как счастливы они были найти рядом дружественный приют, поскольку движение возобновилось лишь в три пополудни. До дома в Фобур Сент-Оноре оставалось несколько сотен дюймов, но вовсе не толпа помешала мадам дю Шатле и Вольтеру дошагать до него: люди благородного звания никогда не ходили по улицам пешком, находя их слишком грязными. Герцог д’Антэн первым вымостил дорогу возле своего дома, приспособив ее для ходьбы. Улица эта известна как шоссе д’Антэн.

Глава 17. Вольтер при дворе

В прусском короле Эмилия мигом распознала грозного соперника, однако серьезную опасность ближе к дому она прозевала. Мадам Дени, потеряв мужа, перебралась в Париж, где поселилась на улице Паве (улица до сих пор почти не изменилась). Эта некрасивая, но жизнерадостная вдовушка тридцати двух лет устроила салон для друзей Вольтера из буржуазной среды. Если мадам дю Шатле уезжала играть в карты или на ужин, куда Вольтера не приглашали, он часто отправлялся скоротать вечерок к своей племяннице: повеселиться с ней и зачастившими в ее дом мужчинами. Вскоре он понял, что вовсе не так уж стар, чтобы отказываться от любовных утех, и что мадам Дени вернула ему “L’ages des amours”1. Вольтер полюбил ее пылко, но держал свое чувство в строжайшей тайне. Никто из современников, в том числе и его слуга, не догадывался об этой связи, мы же узнали о ней из писем, получивших известность не так давно. Мысли вольные, если не разнузданные, поэт часто выражал по-итальянски.

“Mia Сага”, обращается он к мадам Дени, “та chere Italienne” .

“Несколько мгновений рядом с вами, и я забываю обо всех своих горестях. Я не буду счастлив до тех пор, пока не смогу жить с вами. Покрываю ваше восхитительное тело поцелуями”. (J’embrasse votre gentil cul et toute votre adorable personne) . “Душа моя принадлежит навеки вам. Мадам дю Ш. обедает сегодня с герцогиней де Модэн, а я с моей драгоценнейшей музой, которую люблю больше жизни”.

Надо иметь в виду, что любовная связь с племянницей у романских народов не считается кровосмесительной. И в наши дни французы, принадлежащие к высшим слоям общества, с благословения папы берут в жены племянниц, поступил так и один из друзей Вольтера, Пари-Монмартель. Если связь Вольтера с племянницей и заслуживает осуждения, то виной тому характер мадам Дени. Скупость этой женщины стала притчей во языцех. Но в молодости недостатки ее не были столь очевидны. Мужчины находили мадам Дени очаровательной. Сидевиль хотел жениться на ней, Вольтер был ею пленен. “Вы всегда будете мною владеть. Мне бы хотелось жить у ваших ног и умереть у вас в объятиях”.

Осень и зиму 1744 года Вольтер посвятил двум занятиям: мадам Дени и “Принцессе Наваррской”. Охваченный творческим порывом неслыханной мощи, он возился с пьесой, без конца перелопачивал ее, советовался со всеми подряд насчет самых пустячных деталей. Если

сделать эту сцену поживей, не покажется ли следующая вяловатой? Как бы поступил на его месте д’Аржанталь? Что думает Сидевиль? Ришелье хочет, чтобы было больше балетов, но не отвлекут ли они зрителей от сюжета? Вольтер напрасно себя терзал: сюжет был изначально мертворожденным.

Двадцать третьего февраля 1745 года суду молодоженов — дофина и инфанты, а также короля и королевы, придворных и небольшой группки наиближайших друзей Вольтера, включавшей и мадам Дени, предстало зрелище, отобравшее у его автора целый год жизни и стоившее ему серьезного расстройства нервов. Блестящая публика затмила актеров: трудно было сравнивать тех, кто находился по разные стороны рампы.

Жужжание золотистых пчел, роившихся вокруг короля, едва не заглушило стихов и музыки. Вольтер после сказал, что пьеса, взорвавшись фейерверком, не оставила следа, однако тем зрителям, что из уважения к автору внимательно посмотрели представление, оно не показалось искрометным. Все в один голос назвали его длинным и скучным. Инфанта сочла шутки плоскими: реакция для нее, впрочем, типичная — будучи по отцу француженкой, а по матери итальянкой, она заразилась испанской серьезностью. Тем не менее, Людовик XV, проболтав весь спектакль, после высказал Вольтеру свое удовлетворение. В иных наградах поэт не нуждался. Всем своим друзьям, включая и сурового Вовенарга, аристократа, на которого новость не произвела впечатления, он похвастал, что живет теперь в Версале. Оправдываясь, если приходилось к случаю, за столь внезапную перемену в отношении к двору, прежде воплощавшему для него продажность, Вольтер говорил, что лишь покровительство короля может защитить его от клики Мирепуа, не дававшей ему спокойно работать. Разумеется, стыдно становиться королевским шутом в пятьде-

сят один год, вздыхал он. При дворе он чувствует себя все равно как атеист в церкви. На самом деле Версаль привел его в восхищение, а что виноград зелен, он признался, в который раз не дотянувшись до него.

В ту весну дела у Вольтера шли хоть куда. Он получил назначение на должность королевского историографа и камергера, две тысячи ливров в год и квартиру в Версале. Квартира, при ближайшем рассмотрении, оказалась всего одной комнатой, вонючей и грязной, да к тому же над общественными туалетами и кухней принца Конде. Адрес, однако, слыл почетным.

Квартировал Вольтер, скорее всего, у Ришелье. Ко- меди франсез возобновила постановки его “Блудного сына”, “Меропы”, “Заиры”, “Эдипа” и “Альзиры”. Но больше всего ему повезло с новой возлюбленной короля. Мадам де Шатору скоропостижно скончалась в возрасте двадцати семи лет, буквально сразу же после выздоровления самого короля. Тот пооплакивал ее несколько месяцев и влюбился снова. Очаровательная мадам д’Этиоль, которой вскоре предстояло стать маркизой де Помпадур, воспитывалась в среде крупных финансистов, хорошо знакомой Вольтеру. “Я знаю ее с пеленок.” Вольтер ликовал, когда выбор короля пал на нее. Мадам де Помпадур была женщина утонченная и образованная, а потому писатели той поры уповали на ее благотворное влияние. По той же причине возвышение маркизы не устраивало Мирепуа, аббат лез вон из кожи, чтоб воспрепятствовать ему. Увенчанному митрой ослу вскоре предстояло получить еще один удар.

Несколько событий, имевших место в семьях Вольтера и мадам дю Шатле, достойны упоминания. Пухленькой малютке, дочке Эмилии — ее иногда привозили в Сире из монастыря для участия в спектаклях — исполнилось шестнадцать, и на этот раз девочку привезли, чтобы выдать замуж за неаполитанского герцога

Монтенеро, носатого старика с впалой грудью. Он увез бедняжку в Каподимонте, и мадам дю Шатле, интересовавшаяся дочкой меньше, чем щенками Дорогуши, своей черной собачки, больше никогда ее не видела. Вольтер, в отличие от своих современников, в подобных вопросах проявлял человечность: он не одобрил жениха и, пусть урывками, но все же переписывался с невестой.

Судебный процесс дю Шатле наконец завершился, выиграв его, они чудом ухитрились остаться в хороших отношениях со своим противником, маркизом де Хен- сброком, приславшим Вольтеру письменную благодарность за его участие в этом деле.

Дю Шатле тоже написал, что он сам и его семья многим обязаны философу, который, маркиз в этом не сомневался, никогда не оставит мадам дю Шатле. Летом 1745 года Эмилия пербралась из Фобур Сент-Оноре на улицу Траверзьер (ныне улица Мольера), где Вольтер занял весь первый этаж.

Пока шли репетиции “Принцессы Наваррской”, умер брат Вольтера, оставив его последним из Аруэ. Удивительно, что сам Вольтер не отправился следом за ним в могилу. Настолько слаб здоровьем он до сих пор еще не был, печень и легкие совсем его подвели, после отъезда из Сире он ни одного дня не чувствовал себя прилично.

Вольтер наслаждался своим новым положением в Версале, когда сын мадам дю Шатле, семнадцатилетний юноша, находившийся в то время с отцом на фронте, заразился оспой в Шалон-сюр-Марн. Поспешившие к нему, но бессильные помочь, Вольтер и Эмилия вынуждены были наблюдать за действиями невежественных лекарей. Епископ Шалонский настоял, чтобы они остались возле больного, несмотря на опасность заразиться. Как только юноше полегчало, Эмилия и Вольтер вернулись в Париж, однако поэта на сорок дней отлучили от двора. Таково было правило, обязательное для любого, кто контактировал с оспой, независимо от того, болел он уже, или нет. По словам Вольтера, дурацкий предрассудок не раз вредил ему.

Все его друзья во главе с самим королем отправлялись на войну, и ему, естественно, хотелось с ними проститься. Заняв теперь пост официального историографа, он должен был с пером наготове дожидаться побед, чтобы воспеть их в стихах и запечатлеть в прозе. Ожидание длилось недолго. Двенадцатого мая 1745 года в Версале узнали о блестящей победе французов над англичанами и голландцами при Фонтенуа. Маркиз д’Аржансон (ныне министр иностранных дел), находясь на фронте, написал предварительный отчет о сражении для “господина историографа”. По его свидетельству, заградительный огонь англичан казался французам непреодолимым, будто сущий ад, и было мгновение, когда они, думая, что все потеряно, готовились пережить второй Деттинген (место, где англичане в той же войне раньше разбили их), но положение спасла хладнокровная отвага короля, не пожелавшего отступить, и доблесть домашней кавалерии. “Ваш друг Ришелье выказал себя истинным Баярдом”.

Вольтер, невзирая на свои пацифистские убеждения, радовался этой победе. Француская армия терпела в последнее время много унизительных поражений, и он остро ощущал это, выслушивая шутки и оскорбления Фридриха на ее счет. К тому же, приятно было начинать карьеру официального историографа с подобного эпизода. Вольтер написал свою знаменитую поэму “Сражение при Фонтенуа, которое Людовик XV выиграл у союзников”. К двадцать шестому мая поэму напечатали пять раз, причем в каждом издании количество имен и воинских подвигов возрастало. Вольтера осаждали дамы, желавшие, чтобы он добавил строчку-дру- гую об их возлюбленных. В конце концов, история эта стала походить на фарс, и французы, вечные насмешники, настрочили пародию на “Фонтенуа”. Благородные и знатные герои Вольтера, став детьми каменотеса или торговца живой водой, получили прозвища Красавчик, Тюльпан, Ожидание и тому подобные. Литературные критики единодушно осудили “Фонтенуа”. Но Вольтеру был важен теперь вердикт одного судьи. Людовик XV, не особенно любивший чтение, слушал поэму из уст маршала Ноайля. Маршал Саксонский написал мадам дю Шатле: “Король весьма доволен и говорит, что труд этот выше всяких похвал”. Вольтер обрадовался, но не удивился. С его точки зрения, в поэме имелись определенные тонкости, недоступные бумагомарателям и сброду из Бисетра, но очевидные для людей благородных. Как всегда, он был вознагражден гигантскими тиражами.

Кроме поэмы Вольтеру предстояло сочинить исторический очерк о битве при Фонтенуа. Узнав, что при герцоге Камберленде, английском военачальнике, состоял некий Фокнер, он пожелал выяснить, не приходится ли тот родственником послу. К его изумлению и восторгу, человек этот оказался его Фокнером. “Разве я мог догадаться, мой дорогой почтенный друг, что ваша мусульманская особа переместилась из сераля в гардеробную герцога Камберленда”. Фокнер осветил для Вольтера кампанию с точки зрения англичанина. Лорд Честерфилд в письме к своей парижской приятельнице высоко оценивает “Фонтенуа”, восхищаясь исключительной точностью в описании подробностей сражения. Признаваясь, что для него нет ничего желаннее мира, он далее замечает: “ Мы хотим мира справедливого, вы — выгодного для вас, боюсь, поэтому он далек, как никогда. У нас одна цель — свобода и безопасность

Европы, вы же стремитесь шире распространить вашу деспотию, разве сумеем мы когда-нибудь договориться?” Тем не менее, лорд Честерфилд намерен отправить сына в парижскую школу, чтобы тот выучился “простоте, манерам, изяществу, что негде найти, кроме Франции.”

Вольтер провел часть лета в Этиоле: мадам де Помпадур в тихом семейном кругу дожидалась здесь возвращения Людовика XV с войны. Гостил там вместе с ним и некий аббат де Берни, приятный молодой человек, в силу загадочных обстоятельств являвшийся членом французской Академии и намеренный вскоре занять пост министра иностранных дел. Берни нравился всем. Вольтер дразнил аббата, называя его “Бабеттой Цветочницей”, и не завидовал ему. В самом деле, то обстоятельство, что Бабетту, “которой” не было тридцати, выбрали в Академию, в отличие от Вольтера, разменявшего шестой десяток, могло вызвать лишь недоумение. Вольтер, как и большинство мужчин, знакомых с мадам де Помпадур, симпатизировал ей, а она платила ему той же монетой. Молодая хорошенькая женщина ловко подчинила себе почтенного мужа. Вольтер поделился с Эмилией: он знаком с одной красавицей, которая терпеть не может карточную игру, наводящую на нее смертельную скуку. Не странно ли, что Эмилия-Ньютон теряет уйму времени за карточным столом! Мадам дю Шатле, не подозревавшая о куда более опасной сопернице, вполне могла приревновать Вольтера к другой маркизе.

Эмилия снова с головой ушла в науку. Отец Жакье помог ей разобраться в ошибках Лейбница, и она взялась за перевод Ньютона. Но ее неукротимой энергии по-прежнему необходим был выход: не пропуская ни одной ночи, она играла до четырех-пяти утра, а днем часто ездила в Версаль, где уговаривала военного министра произвести ее мальчика в полковники. Маркиз де Шатле, прославившись благодаря нескольким своевременным отступлениям, получил генеральское звание. Это дало Эмилии повод проявить настойчивость, но она перегнула палку и прослыла при дворе большой чудачкой. Положение мужа в Лотарингии позволяло ей пользоваться кое-какими привилегиями, положенными герцогиням. В частности, маркиза имела право путешествовать в свите королевы. Осенью, когда двор должен был перебраться на время в Фонтенбло, Эмилия обратилась с просьбой к герцогине де Линь, старшей камеристке королевы, предоставить ей место в одной из карет и тут же получила согласие. Сама королева отбыла вместе с мадам де Линь и еще тремя герцогинями сразу после окончания мессы прямо из часовни. Несколько экипажей ожидали госпожей де Монтобон, Фитцджеймс, Флавакур и дю Шатле на Кур д’Онер. Не успела королевская карета исчезнуть из вида, как мадам дю Шатле, вскочив в один из экипажей, удобно устроилась в углу и крикнула что-то вроде: “Эй, давайте сюда, места всем хватит!” Столь очевидная невоспитанность глубоко шокировала всех дам, и оставив Эмилию в одиночестве, они уселись во вторую карету. Чувствуя, что зарвалась, мадам дю Шатле покинула уютный уголок, чтобы присоединиться к попутчицам, но лакей не пустил ее, сказав, что она не уместится. Маркиза так и дотряслась одна до самого Фонтенбло. Добравшись, она немедленно сообщила о своей оплошности Ришелье, и тот отправился к мадам де Линь, умевшей замечательно уладить любое недоразумение. Извинения мадам дю Шатле были переданы королеве и приняты, однако в Фонтенбло только и судачили об Эмилии. В итоге, они с Вольтером очень быстро вернулись в Париж. Герцог де Линь, рассказывая эту историю в своем дневнике, оправдывает маркизу, отдавая ей должное как женщине необыкновенной, опубликовавшей ученую книгу. Он великодушно приписывает ее поведение рассеянности.

Примерно в это же время Вольтер прогневал французскую церковь, завязав переписку с папой римским. Он понадеялся таким способом выбить почву из под ног у месье де Мирепуа и проложить себе дорогу в Академию. Бенедикт XIV был человек умный, образованный и с чувством юмора. После смерти Климента XII, конклав кардиналов, собравшийся в Ватикане для избрания нового папы, не мог придти к согласию дольше, чем обычно. Наконец кардинал Ламбертини, обратившись ко всем, сказал: “Если вам нужен святой, выберите Готти, если политик — Альдобрандини, но если вы предпочитаете просто хорошего человека, почему бы вам не остановиться на мне?” Его выбрали, и он оставался папой с 1740 по 1758 год. Бенедикта XIV отличала исключительная гуманность, он провел несколько реформ и издал буллу, где требовал лучшего обращения с американскими индейцами. Французская церковь вызывала недовольство папы своим преследованием янсе- нистов и других нонконформистов. Вольтеру повезло, что они стали друзьями. “У него лицо добродушного дьявола, понимающего, что почем”. Действуя с обычным своим напором, Вольтер закинул сразу несколько удочек: сам он написал кардиналам, мадемуазель дю Тиль, родственница мадам дю Шатле, написала влиятельному аббату в Ватикане, а д’Аржансон — тамошнему французскому посланнику. Папа, восхищавшийся трудами Вольтера, для начала прислал ему большую медаль со своим изображением. Французский посланник, не знавший об этом, попросил большую медаль для Вольтера. “Но большей у меня не нашлось бы и для Святого Петра!”, — изумился папа. Вольтер отправил Бенедикту XIV своего “Магомета”, и тот, проявив благорозумие, не стал искать в произведении скрытое богохульство, а оценил его явные достоинства. Похвально отозвавшись о “Магомете”, папа ответил согласием на просьбу автора, желавшего посвятить ему пьесу. Что и говорить, сделка с Ватиканом получилась эффектной!

Вольтер пока еще пользовался благосклонностью Версаля, но положение его не становилось прочнее, поскольку Людовик XV по-прежнему его недолюбливал. Король, конечно, отдавал ему должное. Кондорсе говорит: “Он не без гордости смотрел на одного из своих подданных, единодушно признанного Европой одним из знаменитейших ее людей. Людовик уважал его как славу Франции.” Однако при личных встречах, Вольтер, стремившийся произвести на своего повелителя благоприятное впечатление, вечно попадал впросак. Его поведение, то независимое, то подобострастное, озадачивало и сердило короля. Вместе с Рамо поэт написал еще один дивертисмент, “Храм славы”, возвеличивавший недавние победы французов. В нем Вольтер, не поскупившись на лесть, изобразил Людовика XV милосердным и всемогущим Траяном. На представлении, где присутствовал король, Вольтер спросил у Ришелье так, чтобы тот услышал: “Траяну нравится?” Траяну подобная дерзость не понравилась, он был откровенно ею возмущен. Происшествие наделало шума не меньше, чем недавняя оплошность Эмилии. Поскольку Ришелье и мадам де Помпадур старались следить, чтобы король и его историограф по возможности не встречались, Вольтер еще какое-то время был в фаворе. Многих придворных возмущало, что он получил звание камергера, предназначенное людям дворянского происхождения. Новые коллеги надумали объявить Вольтеру за обедом бойкот. Но, стоило ему явиться, как все они надорвали животы от хохота. Все вышло наоборот: господа эти показались Вольтеру настолько неинтересными, что впредь он обходил их стороной. Вскоре, получив согласие короля, он отказался от звания, сохранив, впрочем, остальные привилегии.

Не допускать в Академию человека, признанного во Франции величайшим среди современных писателей, состоявшего в переписке с папой и служившего в Версале, уже было неприлично. Весной 1746 года Вольтер без малейших осложнений стал одним из ее членов. Нездоровье, воспрепятствовавшее нанесению подобавших случаю визитов, дало повод думать, что пользоваться оказанной честью он будет недолго. Вольтеру досталось кресло судьи Буйе, из восьми же его собственных преемников интереса заслуживают лишь двое: Рене Тай- ландье и Поль Бурже. Речь Вольтера при вступлении в Академию, разумеется, вызвала много толков. Он нарушил сложившуюся традицию, согласно которой ему надлежало воздать должное трем персонам: кардиналу Ришелье, канцлеру Сегьеру и освободившему для него место предшественнику. Выбрав основной темой универсальность французского языка, Вольтер похвалил своих иностранных благодетелей, превосходно им овладевших: принцессу Луизу Ульрику Прусскую (в то время кронпринцессу Швеции), Бенедикта XIV и Фридриха. Далее он перешел к соотечественникам: Ришелье, Фонтенелю, президенту Эно, и, само собой разумеется, не забыл об отце своего народа, драгоценнейшем Людовике XV. Удостоившиеся упоминания сочли нововведение блестящим, все прочие нашли речь длинной, скучной и безвкусной.

Сразу после выборов удача покинула Вольтера. Триумф его омрачила не только болезнь, но и неприятность, повлекшая за собой расстройство нервов, помешавшее выздоровлению. Хотя Вольтеру и удалось впервые в жизни помириться с государством и церковью, врагов у него прибавилось. Дефонтен “умер и отправился в Содом”, но многие жалкие борзописцы завидовали ему черной завистью и жаждали его крови. После выборов в Академию на Вольтера обрушился шквал памфлетов и пародий, являвшихся в восемнадцатом столетии непременным атрибутом травли. Но дело не ограничивалось критикой со стороны обычных недоброжелателей и завистливых литераторов. Крупные вельможи тоже выражали недовольство их с Эмилией поведением. Те, кому доводилось одновременно с ними гостить в загородных поместьях, жаловались, что эта пара настолько занята друг другом, что не замечает никого вокруг. И наконец папа получил письмо, где говорилось, что французские католики с сожалением узнали о том, что его Святейшество пожаловал золотую медаль известному безбожнику Аруэ де Вольтеру.

Друзей всерьез заботила устроенная Вольтеру обструкция. Вовенарг, едва ли не единственный из его многочисленных молодых протеже, повел себя порядочно: искренне любя писателя, он признался ему в мае 1746 года, что в последние четыре месяца слышал о нем дурного больше, чем когда-либо прежде. Он также добавил, что все прочитанное им о Вольтере заставило его разочароваться не только в литераторах, но и в литературе. Очень скоро Сидевиль напишет Вольтеру: “Я должен тебя побранить”. Он убеждает его быть менее высокомерным с коллегами-академиками и не уличать необразованных аббатов в безграмотности. Надо быть вежливым с теми, кто ниже тебя, и не заноситься перед равными, хотя, разве может кто-то быть равным Вольтеру? Чудный Сидевиль, неудивительно, что Вольтер всю жизнь сохранял преданность столь трогательному другу.

Наветы на писателя и его работу — наиболее доступное из литературных упражнений. Если для критики конструктивной требуются талант и проницательность,

то с помощью неверного анализа и ложных выводов любую книгу уничтожит даже смышленое дитя. Самый непримиримый Вольтеров враг из числа живых давным давно вырос из детского возраста. О нем, поэте Руа, Вольтер много лет назад в шутку сказал, что он поменял фамилию'. Руа был старше Вольтера и, подобно Дефон- тену и Жану Батисту Руссо, известный литератор. Фонтенель часто повторял, что он самый тупой из известных ему острословов. Избрание Вольтера в Академию, откуда Руа исключили, привело последнего в бешенство. Он состряпал пародию на “Фонтенуа” и несколько памфлетов, направленных против ее автора, а также продолжил начатую ранее поэму, добавив в нее комические и позорившие Вольтера сцены. Обнаглев окончательно, он обозвал мадам дю Шатле козой. Затем, воспользовавшись излюбленным приемом Вольтера, Руа принялся яростно отрицать свою причастность ко всем вышеназванным подвигам. Притворись Вольтер, что ничего не заметил, и через неделю-другую страсти бы улеглись, а врагам в лучшем случае перепали бы лишь жалкие крупицы его посмертной славы. (Дефон- тен упомянут в Ларуссе как человек, “известный своими разногласиями с Вольтером".) Но тот, кто так любил высмеивать других, совсем не умел смеяться над собой и не мог равнодушно сносить издевки. Вольтер непременно давал сдачи, причем бил всегда наотмашь.

Свары с Руа, с Травенолем, малоизвестным скрипачом из оперы, распространявшим, как предполагали, обидную для Вольтера чепуху, а так же с другими не менее жалкими личностями, выделяются в бесконечном списке подобных ссор лишь силой мести писателя, ощутившего себя человеком влиятельным. Позабыв о том, что свобода слова - самая желанная из всех свобод, и что заключать творцов в тюрьму за их произведения преступно, он использовал для борьбы со своими преследователями letteres de cachet, королевский указ о заточении без суда и следствия. Теперь Вольтер мог злорадствовать, наблюдая недругов в положении, хорошо знакомом ему самому, но с той разницей, что он, в крайнем случае, всегда мог рассчитывать на помощь высокопоставленных друзей. За людьми, посмевшими замахнуться на него, охотилась полиция, врывавшаяся к ним в дома: попавшимся грозила тюрьма или ссылка. К несчастью, охотясь за Травенолем, полицейские по ошибке схватили его отца, безвинного старика. Почтенного господина тут же освободили, Вольтер, огорчившись до слез, повез его обедать, но общественное мнение было на стороне пострадавшего. Последовало неизбежное судебное разбирательство - финал было легко предвидеть. Вольтер, выступавший на стороне закона и порядка, написал Вовенаргу: "Я рад, что дело это послужит на пользу гражданам, достойным защиты правительства, и поможет отделить их от тех, кто достоин всеобщего порицания".

Вольтер уверил себя, что дни его сочтены. "Жизненный путь мой мирно завершается". Сожалел он только о том, что так и не напечатал полного собрания сочинений своих трудов. Он завещал рукописи Фридриху, в надежде, что тот их надлежащим образом опубликует. Но его ухабистый жизненный путь был еще далеко не окончен.

' Руа — по-французски король.

Глава 18. Философы в немилости

Любая добрая, домовитая женщина, преданная лишь его интересам, наверняка быстро бы наскучила Вольтеру. Работа ума нуждалась не только в поощрении, но и в соревновании, и тут Эмилия была незаменима. Но в повседневной жизни она вела себя как эгоистка. У нее были свои увлечения, она была тщеславна и не желала отказываться от радостей жизни. Осенью 1746 года другая спутница поняла бы, что Вольтер на грани безумия. Ни одного дня из почти двух лет,проведенных им при дворе, он он не чувствовал себя здоровым. Болезнь его всегда обострялась вследствие напряжения нервов: сейчас этому способствовало увлечение мадам Дени. Когда их с Эмилией роман лишь намечался, он тоже месяцами хворал. Мадам дю Шатле не догадывалась об истинной причине его состояния, но ей следовало понять, что Вольтеру необходим деревенский покой. Она должна была отвезти его в Сире, а не в Фонтенбло, где находился двор. Но ей хотелось пожить там, отвести душу за карточным столом.

Поездка была сущим кошмаром от начала и до конца. За два дня до отъезда философов из Парижа, все слуги разом попросили расчета. Негодная домохозяйка, Эмилия была и неумелым работодателем. Горничная, прослужившая у маркизы много лет, заявила, что сыта по горло ее наукой, стихами и всем остальным. Слугам- мужчинам мадам дю Шатле недоплачивала, поручая им уйму дел. Она редко устраивала приемы, а если и приглашала гостей, то продуктов закупала в обрез, и слугам было нечем поживиться. Погреба она не держала и по мере надобности посылала к торговцу за бутылкой-дру- гой дешевого вина. Сама Эмилия ела один раз в день, за ужином, притом редко когда дома. Слуги кормились сами. Узнав, что им предстоит отправиться в Фонтенбло, они потребовали прибавки к жалованью: жизнь там была значительно дороже, чем в Париже. Мадам дю Шатле раскошелиться отказалась, и слуги ее покинули. Ей пришлось подыскать им замену в два дня, привередничать было некогда.

Вольтер тоже попал в затруднительное положение. Его секретарь всегда был загружен, если не сказать завален, работой: он переписывал рукописи для друзей хозяина, читавших и обсуждавших их. Копии делались и со многих писем: уму непостижимо, сколько приходилось несчастному скрипеть гусиным пером по бумаге! Внезапная болезнь заставила секретаря покинуть Вольтера. Не найдя никого, кто бы согласился поехать в Фонтенбло, он вспомнил об одном молодом лакее, понемногу переписывавшем в свободные часы его рукописи. Правда, заодно прохвост немало стащил и продал. Вольтер, обычно снисходительный к своим помощникам, нанял его снова. Воспоминания этого юнца по фамилии Лоншан скромными не назовешь, но именно благодаря ему нам стало известно многое о жизни и любви двух философов.

Вместе с нанятыми в спешке помощниками Вольтер и мадам дю Шатле, как обычно, поселились в особняке Ришелье в Фонтенбло. Сам герцог отсутствовал. Вольтер трудился, он завершал “Семирамиду”, Эмилия играла. Ей не везло. Деньги, взятые с собой ими обоими, таяли. Маркиза брала в долг у всех подряд. В конце концов, за один вечер она проиграла за столом королевы баснословную сумму — восемьдесят четыре тысячи ливров. Вольтер стоял у нее за спиной. Он ненавидел и презирал карты не менее страстно, чем любила их Эмилия. Занятие это представлялось ему не только пустой тратой времени, ценимого им превыше всего, но и денег, обеспечивавших свободу и значит тоже драгоценных. Наблюдать, как без толку утекает и то, и другое, было для него мучением. Потеряв наконец терпение, он по-английски сказал Эмилии, что ее партнеры мошенники. За карточный стол королевы допускалась только высшая знать, а потому слово, вылетевшее из уст буржуа Вольтера, было вдвойне оскорбительным. Эмилия не сомневалась, что его услышали. Тут же поднявшись, она, несмотря на поздний час, настояла на срочном отъезде из Фонтенбло.

Из слуг в доме спали только Лоншан и горничная Эмилии. Их разбудили, и Лоншану пришлось разыскивать кучера и конюших по всему городу. Наконец лошадей запрягли, сундуки уложили, и Вольтер с Эмилией тронулись в путь. Вольтер всегда был незадачливым путешественником, его поездки — цепь недоразумений, хотя, как ни удивительно, хвори редко досаждали ему в дороге. На этот раз карета сломалась, когда они проехали всего несколько миль. Чинить ее было некому, найти людей оказалось непросто, к тому же, ни у Вольтера, ни у Эмилии не было денег, чтобы расплатиться. К счастью, им навстречу попался ранний путник, как выяснилось, их парижский знакомый. Взяв у него в долг, они двинулись дальше. Внезапно осознав весь ужас своего проступка, Вольтер решил, что в столице ему лучше не показываться. Мадам дю Шатле оставила его в небольшой деревушке, в стороне от главной дороги, откуда он отослал записку герцогине дю Мен в Со и, поделившись с ней своими опасениями, попросил ненадолго дать ему приют.

Герцогине дю Мен, вдове старшего незаконнорожденного легитимизированного сына Людовика XIV, было в ту пору семьдесят. Вокруг этого изящного, напоминавшего фею создания, царил вечный маскарад. Все, чем она жила, будь то интеллектуальные течения и философские теории, политические интриги и любовные связи, было словно ненастоящим. В ней, урожденной Конде, текла королевская кровь, однако маленькая хозяйка дворца Со походила на принцессу из пантомимы, распоряжавшуюся игрушечными придворными. Герцогине дю Мен нравилось думать, что ее двор интеллектуальнее Версаля, и она с удовольствием покровительствовала писателям, гонимым ее родственником-королем. Увы, на ее поддержку, принимавшую порой причудливые формы, трудно было рассчитывать всегда. Тем не менее, Вольтер, знавший герцогиню многие годы, подумал, что к затруднению, в каком он оказался, она отнесется с пониманием. Он не ошибся. Герцогиня обожала заговоры, таила давнюю обиду на двор и не возражала против общества приятных мужчин. Сейчас она на несколько недель заполучила к себе едва ли не самого занятного человека во Франции. Днем Вольтер скрывался в комнате, куда вела отдельная лестница, в нежилой части замка, когда же все укладывались спать, он тайком спускался вниз, к столу, накрытому возле постели старой герцогини, и они вдвоем веселились до рассвета.

Будучи в хорошем расположении духа, маленькая герцогиня любила поболтать и рассказывала сотни занимательнейших историй о своем тесте-короле. Проводя целые дни в укрытии, Вольтер писал “Задига”, “Бабука” и другие истории, чтобы, прочитав их после ужина, развлечь хозяйку. Это были “Философские повести”, где в гротесковых образах восточных правителей в тюрбанах, рабов, визирей и одалисок нашло отражение французское общество восемнадцатого столетия. Все повести невероятно забавные, и потому нетрудно себе представить, как хохотали над ними герцогиня и ее поэт.

О том, где прячется Вольтер, знали только мадам дю Шатле, д’Аржанталь, и, конечно, мадам Дени, все остальные не сомневались, что он за границей. Для Эмилии деньки эти оказалось куда менее приятными, чем для Вольтера. Она была вынуждена заняться добыванием денег, чтобы расплатиться с карточными долгами. Кое-кто из ее кредиторов, знавших, что она не особенно богата, согласился на меньшие суммы наличными. Когда наконец все, до последнего су, было заплачено, Вольтер решился вернуться в Париж, к обычной жизни. Имевший место эпизод поставил крест на его придворной карьере: Людовик XV навсегда отказал ему в покровительстве. Впрочем, крах этой карьеры был предрешен, ибо писатель так и не усвоил правил Версаля. Совершив уйму ошибок, Вольтер, среди прочего, недооценил влияния королевы. Он оказывал знаки внимания мадам де Помпадур, говорил с ней и писал о ней так, будто она была замужем за королем. Но Людовик XV, уважавший свою жену и нежно любивший детей, терпеть не мог намеков, пускай и облеченных в литературную форму, на то обстоятельство, что у него есть любовница. Вольтер никогда этого не понимал. Перемена не была явной, он продолжал появляться при дворе, но ощущал, что недолгий период благополучия близится к завершению. Письма, написанные им из Версаля, лишены обычной восторженности: “Короли для меня пустое место”, не совсем чистосердечно признается он. Другой его король, Фридрих, не устает приглашать Вольтера к себе, но именно в это время не проявляет особой настойчивости. Отвергнутые Версалем и утомленные Парижем, Вольтер и мадам дю Шатле все чаще бывают у герцогини дю Мен. “Целый месяц вдали от вас!” — пишет Вольтер мадам Дени, перед отъездом в Анет, замок герцогини в Нормандии. Однако он отрывается от своей “музы”, и, как всегда, в последнюю минуту принимает решение следовать за Эмилией. Мадам де Сталь де Лонэй, которая много лет была фрейлиной герцогини, рассказала об их визите в письмах к мадам дю Деффан. Зная, что ее корреспондентка недолюбливает Эмилию, мадам де Сталь называет вещи своими именами.

Анет, август 1747 года.

Мадам дю Шатле и Вольтера ожидали сегодня, но явились они вчера в полночь, словно два набальзомиро- ванных трупа, источающих запах могилы. Мы только поднялись из-за стола, но привидения, судя по всему, были голодны. Им потребовался не только ужин, но и постели, которые еще не успели для них приготовить. Кастелянша уже легла, но ее пришлось спешно разбудить. Гайа (шевалье де Гайа, прихлебатель герцогини) не раз предлагал воспользоваться его комнатой, если понадобится, и его поймали на слове. Он убрался торопливо, но неохотно, будто застигнутая врасплох армия, оставив часть имущества врагу. Вольтера комната привела в восхищение, но Гайа от этого легче не стало. Что касается дамы, то ее не устроила постель, и сегодня она переезжает. Стоит отметить, что постель она стелила сама, так как не привезла с собой слуг. Ей показалось, что матрас не в порядке, и это, по-моему, растревожило не столько ее не слишком изнеженное тело, сколько склонный к порядку ум. До отъезда маршала де Маль- буа, ожидающегося через день-два, она будет занимать временное жилье. Маршал приехал одновременно с нами, он здесь с дочерью и невесткой: первая мила, вторая некрасива и печальна. С нашими новыми гостями будет интереснее, они уже стали репетировать комедию. Вольтер взял себе роль Бурсуфля — выбор не самый удачный, как, впрочем, и у мадам дю Шатле: мадемуазель де Лакошоньер должна быть маленькая и толстая.

На следующий день.

Наши привидения днем не показываются, вчера явились около десяти вечера, сомневаюсь, что и сегодня мы увидим их раньше. Он пишет о победе оружия, она комментирует Ньютона. Оба они не участвуют ни в наших играх, ни в прогулках, и не снисходят до общества, не проявляющего интереса к их научным трудам. Но, самое неприятное: когда мадам дю Шатле вышла к нам вечером, выяснилось, что она по-своему понимает правила каваньоля*.

Четыре дня спустя.

Гости наши быстро друг друга сменяют, и вместо покинувших нас Мальбуа и Вильневов прибыла мадам де Фур, приехавшая специально, для того чтобы сыграть мадам Барб, гувернантку мадемуазель де Лакошоньер, и, как мне показалось, попасть в рабство к месье де Ла- кошоньеру.

Со вчерашнего дня мадам дю Шатле занимает четвертую по счету комнату. Выяснилось, что она не может оставаться в той, что выбрала, из-за шума и дыма без огня (последнее вполне могло бы стать ее эмблемой). Она говорила мне, что шум по ночам не беспокоил бы ее, но он нарушает ход мысли во время работы. Она подвергает ревизии свои принципы, упражнение, выполняемое ею раз в году: иначе принципы разбегутся во все стороны, и ей их будет не собрать. Вероятно ее голова для принципов — тюрьма, а не родной дом, поэтому ей так важно старательно их караулить. Свое занятие она предпочитает всем развлечениям и прекращает его лишь по вечерам. Вольтер, написав несколько прекрасных стихотворений, немного сгладил неприятное впечатление, производимое ими обоими. А теперь, умоляю: не бросай моих писем на каминной полке”.

Привидениям вскоре пришлось уехать, причем в спешке. Герцог де Ришелье собирался в Геную, и, если верить мадам де Сталь, не смог обойтись без их совета. “Бурсуфля” показали на день раньше, чем задумывали. Мадам де Сталь отмечает, что игра мадам дю Шатле была превосходной, хотя в угоду собственному тщеславию та разоделась в пух и прах, чего совсем не требовалось по роли. Вольтер пререкался с ней, но она повелительница, а он ее раб. После их отъезда обнаружилось, что мадам дю Шатле собрала к себе в комнату столы из всех соседних спален. Чтобы разложить ее бумаги, украшения и безделушки их потребовалось семь штук. Мадам де Сталь вынуждена была признаться, что очень скучала без привидений.

Как только герцогиня дю Мен вернулась на зиму в Со, привидения явили себя снова, чтобы открыть театральный сезон. Мадам дю Шатле, одаренная актерским талантом и обладавшая чудным голосом, всегда брала себе ведущую женскую роль, чтобы заодно продемонстрировать наряды и бриллианты. Но, на этот раз, Вольтер ухитрился все испортить. Желая собрать побольше публики, он разослал приглашения своим парижским друзьям и знакомым. “Новая труппа актеров покажет новую комедию в пятницу, 15 декабря (1747 года) в театре Со. Добро пожаловать к шести часам вечера! Просьба подать экипажи во двор между семью тридцатью и восемью. После шести публика в зал не допускается”. Вот так, однажды вечером, герцогиня обнаружила у себя в доме пять сотен совершенно незнакомых для нее людей, которых Вольтер принимал так, словно это он был здесь хозяином. Дело усугубилось тем, что совет, данный им гостям — не обращать на герцогиню внимания, достиг ее ушей. Стоит ли удивляться, что ворота замка Со на некоторое время для Вольтера закрылись.

Любовная связь, сойдя на нет, незаметно превратилась в супружество: у Эмилии оказалось двое мужей, а у Вольтера жена средних лет, мешавшая ему упрочить отношения с новой любовницей. Оковы эти ( как справедливо заметила мадам Дени в своем письме к Тьерьо, написанном во время медового месяца) было невозможно сбросить. Мадам Дени именно тогда очень этого хотела, а Вольтер вынужден был объяснять ей, почему он столь нерешителен. Ради публики, говорил он, ему не следует затевать скандал, наверняка сделаюгций из него посмешище и покроющий позором. Он уверял, что будучи порядочным человеком, не может не уважать отношений, которые, как всегда ошибаясь, называл “связью, длящейся двадцать лет” (на самом деле около пятнадцати). И все же, задумав покинуть женщину, мужчина всегда найдет себе оправдание. Истина заключалась в том, что Вольтер был все еще очень привязан к своей Эмилии, и в решающий момент она снова победила.

Эмилия тоже упоминала об оковах. В “Размышлениях о счастье” она описывает свою жизнь с Вольтером с самого начала. Мадам дю Шатле Богом была дарована душа нежная и верная, не способная ни утаить, ни укротить страсть. Она и подумать не могла, что любовь ее ослабеет: ей казалось, чувство устоит перед любой угрозой, пускай и станет безответным. Целых десять лет она испытывала абсолютное блаженство: любила и была любима. Эмилия и Вольтер, прожив эти годы вместе, ни на миг не пресытились друг другом. Возраст, болезнь, а, возможно, и привычка, сделали Вольтера менее пылким, но для мадам дю Шатле не это было главным. Она любила за двоих, он все время был рядом, подозрения не терзали ее, и она была счастлива. Увы, столь идеальное положение вещей не могло сохраняться вечно, и Эмилии еще предстояло пролить немало слез. Подобные оковы, продолжает она, не сбросить без боли. Сердце ее ранено и кровоточит. Ее обиды справедливы, но она все простила. Она достаточно разумна и понимает, что, вероятно, лишь ее душа, единственная в мире, способна на подобное постоянство, что же касается Вольтера, то, не притупись его желания вследствие возраста и болезни, она вполне бы могла быть их объектом. Пусть сердце его сейчас и не способно любить, но нежная дружба и вся его жизнь принадлежат ей. Она поняла, что былой страсти не вернешь — такого не случается в природе — смирилась и довольствуется оставшимся, находя дополнительное утешение в науках. Но вот в чем теперь вопрос: довольно ли сердцу, столь трепетному, как у нее, одной дружбы, чувства умиротворяющего и наводящего скуку? Справедливо ли думать, что оно навсегда останется свободным?

Сказанное выше означает, что душа и тело Эмилии отнюдь не существовали в гармонии, подобно часам Лейбница, а, к нечастью, пребывали в смятении. Неужели она вовсе забыла о Мопертюи и всех своих прочих любовниках? Что те думали об этом сердце, неповторимом в своем постоянстве?

Лоншан отмечает, что зимой 1747—1748 годов Эмилия и Вольтер часто ссорились. Ученый Клеро приходил каждый день на улицу Траверзьер, чтобы проверить ее перевод Ньютона, они вдвоем запирались в комнате наверху и выходили только к ужину, который подавался очень поздно. Однажды Вольтер, пунктуальный от природы, отправил к ним слугу сказать, что еда готова. Эмилия, велев накрывать на стол, добавила, что сейчас же спускается. Приказание немедленно выполнили, время шло, кушанья остывали. Внезапно Вольтер потерял терпение. Взбежав наверх и увидев запертый кабинет маркизы, он пнул дверь ногой и тут видимо понял, что ее занятия с Клеро не ограничиваются одной математикой. Распалившись, Вольтер обвинил ученых в сговоре: якобы те задумали его убить. Вскоре все трое молча спустились вниз и поужинали, так и не проронив ни слова. После ухода Клеро Эмилия из кожи вон лезла, стараясь задобрить Вольтера. После эдакого конфуза она стала вести себя аккуратнее.

Был еще случай, когда философы жарко поспорили за кофе. Вольтер вскочил с кресла и, желая что-то доказать маркизе, задел нечаянно ее чашку, разбившуюся вдребезги. Это оказалась подаренная им же чудесная чашка дрезденского фарфора, с позолотой и росписью: человеческими фигурками на фоне природы. Эмилия, огорчившись до слез, ушла к себе. Вольтер отдал черепки Лоншану и велел тому подыскать подходящую замену в фарфоровом магазине месье Лафренэ на острове Сите. Лоншан не нашел такой красивой чашки, но зато принес Вольтеру целую дюжину, чтобы он мог выбрать сам. Его хозяину приглянулась та, что стоила десять луидоров. Он попробовал поторговаться, но Лафренэ не уступил, и ему пришлось раскошелиться. Зато мадам дю Шатле чашка понравилась, она с улыбкой приняла ее, и все снова наладилось.

На новый 1748 год они уехали в Сире. В Париже судачили о том, что Вольтер сослан, но доказательств этому не имелось, причин же называли великое множество. Одни уверяли, что королева и ее дети настояли на изгнании поэта за стихотворение, где он призвал короля и мадам де Помпадур не унывать. Другие будто бы слыхали, что он непочтительно отозвался о любимом королевой каваньоле, назвав игру глупой. Вольтер был не единственным, кто так считал: каваньоль вышел из моды, и придворные, вынужденные играть в него, брюзжали и жаловались. “Ну конечно, — сказал Вольтер, — если я на самом деле нехорошо говорил о вшивом каваньоле, участь моя плачевна”. Он отрицал, что сослан, и в строгом смысле слова это было не так, но Версаль снова стал ему враждебен. Вольтер уверял, что покидает Париж, так как он — всего лишь планета в солнечной системе Эмилии и вынужден вращаться в ее орбите.

Сидевилю он написал: “Жизнь моя не та, какой бы мне хотелось, мы в этом мире подобны марионеткам”, и мадам Дени: “Я чувствую себя глупо и мне грустно оттого, что нельзя жить с вами тихо и уединенно”. “О до чего безотрадно не жить с вами в одном доме!” Мадам Дени грозилась выйти замуж за знакомого военного из Лилля. Вольтер сказал, что она не должна отказывать себе в удовольствии. Он надеется, что следом за венчанием будет отслужена панихида (по мужу), но не станет оказывать на нее давление. Тем не менее, когда она пишет в Сире: “bisogna scrivere discretamente perche le let- tere sono tal volte aperte” . “La dame наблюдает за мной, когда я пишу”.

Философы покинули Париж в очень холодную погоду, после ужина. Эмилия всегда ездила по ночам, чтобы сберечь время. Она говорила, что научилась в дороге спать, но не умеет работать. Ей, Вольтеру и горничной было неудобно сидеть, мешали многочисленные пожитки, прихваченные в последнюю минуту. В карете иголке негде было упасть. Первую остановку они надеялись сделать возле Нанжи, в поместье месье де Шо- велена, одного из министров короля. Поскольку путники не рассчитывали застать хозяина, Лоншану было велено ехать верхом вперед, чтобы оповестить слуг о прибытии Вольтера и мадам дю Шатле и разжечь огонь в их комнатах. Постоялый двор в Нанжи был на замке, поскольку все жители собрались на танцы на противоположной окраине города. Но услужливый сосед нашел конюхов, Лоншан заказал для господ свежих лошадей, а затем спросил, как ему добраться до месье де Шовеле- на. Ему объяснили, что дорога сильно петляет, но маленькая белая лошадка — ее Лоншан может взять — довезет его. Свернув с главной дороги там, где ему сказали, он должен полностью ей довериться. Лоншан послушался совета, и надежное создание донесло его до погруженного в темноту дома. Разбудив слуг, он попросил их заняться необходимыми приготовлениями. Те поспешно отправились на птичник, где забили нескольких голубей и цыпленка, которых немедленно насадили на вертел, чтобы зажарить. Час шел, однако, за часом, а путешественники не появлялись.

Тем временем, два философа, немилосердно разбуженные, едва они успели смежить веки, брели по дороге, что вела из Парижа в Нанжи. Задняя ось их кареты переломилась надвое, и она со страшным грохотом рухнула набок. Вольтеру, погребенному под обеими женщинами и горами клади, показалось, что он вот-вот умрет от удушья. Воздух сотрясли его вопли. Увы, терпеть он был вынужден достаточно долго. Один из лакеев пострадал, остальным не сразу удалось освободить пассажиров. Вытаскивать их пришлось за ноги, причем Вольтер не переставая стонал и вскрикивал. Четверо слуг, один из которых вынужденно бездействовал, не сумели без постороннней помощи исправить ось, за подмогой пришлось посылать в деревню, находившуюся на порядочном расстоянии от дороги. Заснеженную обочину уложили подушками, и Вольтер с мадам дю Шатле уселись на них, дрожащие от холода, несмотря на свои меха. Ночь выдалась на редкость звездная. Местность же оказалась открытой: ни домов, ни деревьев, в общем ничего, что бы помешало им наблюдать небесный свод от горизонта до горизонта. Оба путника, большие любители астрономии, впервые видели столь отчетливую карту светил. Вскоре, позабыв о стуже и огорчениях, они огляделись по сторонам и принялись рассуждать о природе и о том, куда и зачем движутся тысячи и тысячи гигантских шаров, подвешенных в космосе. Для полноты счастья им не хватало разве что телескопа. Их занятие было прервано крестьянами, пришедшими с веревками и инструментами. Карету подняли, крестьяне, как сумели, скрепили ось, за что получили весьма скромное вознаграждение, равное двенадцати ливрам. Все время, пока усаживались пассажиры и укладывались вещи, мастера попусту негодовали. Зато смеялись они последними. Одолев дюймов пятьдесят, карета снова стала, перекосившись теперь влево. Раздосадованные крестьяне наотрез отказывались помогать, их пришлось упрашивать, отдав вперед немалые деньги. Когда окончательно рассвело, экипаж был готов, и путешествие продолжилось. Лоншан уже собирался отправиться на поиски, но тут философы прибыли к месье де Шовелену и, жадно уничтожив голубей и цыпленка, улеглись в постели, где провели много часов.

Вольтер и мадам дю Шатле покинули Париж неожиданно, и в Сире их не ждали. Там не оказалось ни мадам де Шамбонен, ни остальных соседей: не нашлось никого, кто бы мог составить им компанию. Но вскоре все изменилось. “Любезный Шампенуа” приехал с племянницей, вся округа стеклась к ним, и репетиции комедии пошли полным ходом. Спустя несколько дней, в разгар этой жизнерадостной суеты, по подъездной дороге прогрохотал экипаж. Экипаж тот был не простой, а украшенный гербом бывшего короля Польши Станислава. Из него показался слуга Господа в черном облачении, отец Мену, иезуит. Встретили его радушно, — новый человек всегда вносит оживление в тесный домашний кружок. Отцу Мену не подобало участвовать в представлении, но он был готов смотреть и аплодировать, что всех даже больше устраивало. Так Мену и поступил, проявив себя при этом до того тонким ценителем, что Вольтер объявил его самым просвещенным из иезуитов. Никто не мог тогда и на мгновение предположить, что его заклинания превратят улыбчивый Сире в место скорби, будто он колдун, а не священник.

Глава 19. Приглашение

Отец Мену, капеллан короля Станислава, привез философам приглашение от своего хозяина. Не хотят ли они поехать вместе с ним в Люневиль? Отец Мену наверняка был единственным иезуитом, рискнувшим допустить Вольтера в сферу своего влияния. Пойти на столь опрометчивый шаг его вынудили следующие обстоятельства.

Король Станислав, дважды изгнанный с польского престола, мирно доживал свой век в качестве правителя Лотарингии. Его двор представлял собой игрушечную копию Версаля. Королевский дворец находился не в столице, Нанси, а в Люневиле, маленьком гарнизонном городке в нескольких милях от нее. Станислав, по примеру своего зятя Людовика XV, владел поместьями, которые отделял от его дворца всего один день пути; там, в кругу близких друзей, он отдыхал от придворных. Он тоже любил строить: Нанси превратился благодаря ему в один из красивейших маленьких городков Европы. Тамошняя площадь Станислава побудила короля Франции построить площадь Людовика XV (Согласия). Польский король, подобно французскому, отверг свою королеву: им тоже распоряжалась красавица маркиза. Брата Станислава, герцога Озолинского, называли в Люневи- ле “месье герцогом”, так же как и брата Людовика, герцога Бурбонского в Версале. В начале правления Станислава двор его был полон беженцев из Польши, занимавших там все должности. Но, через некоторое время, место старинной возлюбленной короля, “мадам герцогини” (Озолинской), досталось молодой уроженке Лотарингии маркизе де Буффлер, и атмосфера при дворе изменилась, став очень французской.

Станислав был добродушный старик, и жители Лотарингии, несмотря на приверженность собственной правящей династии, любили польского короля и огорчались, что после его смерти их старинное герцогство станет французской провинцией. Улаживать дела в столь непростой переходный период с таким мастерством, как это удавалось Станиславу и его “канцлеру”, маркизу де Лагалазьеру, по сути дела французскому интенданту, едва ли было бы под силу кому-то еще. В полном согласии они вместе управляли Лотарингией: король был украшением, маркиз делал работу — и так во всем, включая связь с мадам де Буффлер. Эта насмешливая красотка, чьи любовники опасались ее шуток больше, чем измен, была рождена и воспитана, чтобы стать возлюбленной королей. Маркиза была одной из восемнадцати детей принцессы де Бово, исполнявшей ту же роль во времена правления герцога Леопольда. Станислав обожал мадам де Буффлер, не льстя себя иллюзиями, что в свои пятьдесят с лишним лет он способен удовлетворить все потребности прелестной молодой женщины — маркиза была моложе его на тридцать лет. Именно поэтому наступала минута, когда он удалялся из ее комнаты со словами: “Остальное вам сообщит мой канцлер”. (Это была любимая история Людовика XV). Лагалазьер тоже страстно любил маркизу. Она была настолько очаровательна, что о ней не было сказано ни одного дурного слова как при жизни, так и после смерти. Подобно маркизе версальской, которой она симпатизировала (и чьей лучшей подругой была ее сестра маркиза де Мирепуа), мадам де Буффлер получила прекрасное образование. Она сочиняла недурные хвалебные оды и галантные стихи, а также искусно рисовала пастели. В общем, она обладала всеми добродетелями, за исключением целомудрия и, хотя королю в сердце маркизы отводилось особое место, а любовь к Лагалазьеру она пронесла через всю жизнь, у нее был полк других любовников. В 1748 году у мадам де Буффлер начинался новый роман. За год или два до этого любимцем ее был Пан-Пан, Панпишон мадам де Графи- ньи. Они оба, и Пан-Пан и мадам де Буффлер, сохраняли память о своей любви до глубокой старости, однако у Панпишона как у любовника имелся серьезный недостаток: когда возлюбленная падала к нему в объятия, желание ею обладать у него пропадало и возобновлялось с прежней силой лишь после ее ухода. Неудивительно, что в подобных обстоятельствах, сохраняя нежную привязанность к Пан-Пану, маркиза обратила внимание на его друга, Сен-Ламбера.

К маркизу де Сен-Ламберу историки не особенно справедливы. У почитателей Вольтера и Жан-Жака Руссо есть основания недолюбливать его, — стихи, им написанные, давным-давно вышли из моды, а титул не вызывает полного доверия. Но современники видели в нем человека блестящего. Сен-Ламбера отличала от остальных придворных в Люневиле большая воспитанность. Король Станислав, любивший развлечения попроще, отменил при своем дворе все церемонии, там всегда царила атмосфера людного и бессмысленного пикника. Придворные смеялись и галдели с утра до ночи, розыгрыши здесь поощрялись. Отвратительный карлик Бебе прятался в женских юбках, терялся в полях, был всегда зол, колотил посуду, дурно обращался с животными, но Станислав обожал его. Бебе жил в доме высотой три фута и одевался в гусарскую форму. “Только вообразите, — писал президент Эно, — его идиотка-мать молится целыми днями, чтобы он вырос!”

В этом буйном обществе Сен-Ламбер выделялся заметной сдержанностью. Он наблюдал за окружавшими его чудаками с иронией, не произносил высокопарных льстивых фраз и редко улыбался. Сохраняя в себе нечто байроническое, он, подобно лорду Байрону, был поэтом, хотя и менее талантливым. Сен-Ламбер писал о природе и сельской жизни. Мадам дю Деффан, редко отзывавшаяся благосклонно о тех, кто не входил в ее клику, сказала, что Сен-Ламбер “froid, fade et faux” (холоден, безвкусен и фальшив), а его поэзия “sans les roseaux, les ruisseaux, les ormeaux et leur rameaux il aura bien peu de choses a dire”, что приблизительно означает “пропадет без сосен, виноградных лоз и роз”. Дидро заметил, что тело Сен-Ламбера, возможно, и в полях, но душа — в городе. Тем не менее, он занял свое место среди французских поэтов второго ряда и стал членом французской Академии.

Маркиз умел любить и хранить верность. Его связь с мадам д’Удето, после того, как он увел ее у Жан-Жака Руссо, длилась пятьдесят два года. Когда она и месье д’Удето, всегда уютно существовавшие бок о бок, захотели отпраздновать золотую свадьбу, Сен-Ламбер в приступе ревности запретил им это. В юности он обожал завоевывать сердца и разрывать узы любви. Женщины, за исключением мадам де Буффлер, обычно дольше сохраняли свою привязанность к нему, чем он к ним, хотя их связь, пока длилась, оставалась в высшей степени пылкой. Станислав и его канцлер смирились с бесконечными изменами маркизы, но связь с Сен-Ламбером она держала в тайне, относясь к ней с особой серьезностью.

Мадам де Буффлер отнюдь не была хищницей, подарков и привилегий ей доставалось меньше, чем любой из королевских фавориток, но совсем не пользоваться своим блестящим положением из-за недостатка расчетливости было бы глупо с ее стороны, а она была неглупа. Маркиза, конечно, была привязана к своему старому королю и любила Лагалезьера. Но и ей, и Сен- Ламберу хотелось не случайных торопливых свиданий, а большего: им нравилось проводить вместе ночи, засыпая и просыпаясь друг у друга в объятиях. Устроить это было крайне сложно. Сен-Ламбер служил в полку у брата мадам де Буффлер, Александра де Бово, в чине капитана, он часто нес гарнизонную службу в Люневиле, но должности при дворе не имел, а значит не мог претендовать и на комнату во дворце. Он приходил туда по обязанности, как и другие офицеры. У покоев мадам де Буффлер, расположенных на первом этаже, имелся свой выход на улицу, но любого, кто туда входил, замечала стража, и значит это не могло остаться секретом. Тем не менее, маркиза отыскала крохотную свободную комнатенку между своим жилищем и часовней. Ей также удалось тайком от всех раздобыть кровать, короче говоря, ее и Сен-Ламбера ожидали волшебные ночи. Короля Станислава к девяти вечера начинало клонить в сон, и он не позднее десяти отправлялся на боковую, привычка, которую маркиза длительное время поощряла.

Когда двор перебрался в Коммерси, одно из загородных поместий короля, любовникам стало сложнее встречаться. Станислав приглашал в Коммерси близких друзей, но Сен-Ламбер вызывал у короля беспричинное отвращение и никогда не попадал в число при-

глашенных. Каждый вечер компания собиралась за ужином у мадам де Буффлер, но без Сен-Ламбера. В доме не было потайных уголков, там не смогла бы спрятаться даже мышь. Какой же выход оставался влюбленной паре? В конце концов, они придумали, мадам де Буффлер всегда добивалась своего. Ее комната выходила в оранжерею, которая вела к дому сельского священника. Месье кюре, как и все прочие, не устоял перед ее чарами. Она договорилась с кюре, что Сен-Ламбер будет дожидаться у того в гостиной, пока король отойдет ко сну. Как только горизонт расчищался, мадам де Буффлер зажигала у себя на подоконнике свечу, это служило сигналом для Сен-Ламбера, и он проходил к ней через оранжерею.

Увы1 Мадам де Буффлер не умела хранить верность. В 1747 году Сен-Ламбер отправился на войну, а когда он вернулся, оказалось, что место его занял угрюмый виконт д’Адемар. Связь эта больше устраивала мадам де Буффлер, потому что король Станислав одобрял виконта. Сен-Ламбер страдал, причем не сказать, чтобы молча. Рифмованные упреки потоками струились из- под пера поэта, а вид у него сделался еще более меланхолический и романтический, чем прежде.

У мадам де Буффлер и у короля были общие друзья, вкусы их совпадали во всем, кроме отношения к отцу Мену и его религиозным нравоучениям. Маркиза полагала, что рай находится на земле, в то время как Станислав, будучи поляком, верил истово. Священник заставлял короля трепетать, клеймя смертный грех прелюбодеяния с кафедры и в исповедальне. Из церкви король выходил полный решимости стать на путь истинный. Станислав зависел от отца Мену и еще кое в чем. Подобно всем, у кого имелись интеллектуальные претензии, он полагал, что обязан сочинять французские стихи, и священник делал для него ту же работу, что Иордане и Вольтер для Фридриха: исправлял грамматику. Чтобы доставить отцу Мену удовольствие, Станислав построил в Нанси иезуитскую миссию, где отвел для себя несколько превосходных комнат. Здесь он иногда скрывался, а тем временем, маркиз де Лагалазь- ер и прочие обожатели мадам де Буффлер пользовались его отсутствием. Отцу Мену удавалось в такие периоды настроить короля на покаянный лад, и отставка мадам де Буффлер казалась неминуемой. Но, стоило Станиславу снова ее увидеть, как решимость его таяла на глазах, и он чувствовал, что влюблен еще сильнее. Маркиза была бриллиантом, который он не хотел потерять: красавица, умница, прекрасная хозяйка, она задавала в Люневиле тон, да и вообще король обожал ее. Если мадам де Буффлер была рядом, страх сгореть в аду казался нелепым, а земные радости притягательными. Увидев, что король снова у ее ног, маркиза принималась упрашивать его прогнать исповедника. Станислав соглашался. Священник и любовница использовали любое оружие, имевшееся у них под рукой, чтоб избавиться друг от друга, а бедный старый король буквально разрывался на части. В конце концов, он решил: пускай остаются оба. Для отходчивой мадам де Буффлер главным было спокойствие, и она не возражала, но иезуит не расстался с мыслью избавиться от нее. Постепенно отец Мену понял, что одной религии мало, чтобы справиться с маркизой, и значит здесь нужна помощь другой женщины. То есть, он начал присматривать для нее подходящую замену, однако задача оказалась нелегкой. Ему предстояло отыскать особу жизнерадостную и приятную в обращении, миловидную и не слишком юную, к тому же связанную происхождением или брачными узами с одной из знатных семей Лотарингии, что сделало бы ее вхожей в тесный круг придворных аристократов.

Возможно, озарение пришло к отцу Мену внезапно, в одну из бессоных ночей. Ну конечно же, мадам дю Шатле! Как он не вспомнил о ней раньше? Где она сейчас? В Сире! Совершенно неправдоподобно. Он намекнул королю Станиславу, что визит Вольтера и его знаменитой приятельницы может представлять для того немалый интерес. Короля, так же как и маркизу де Буф- флер, идея привела в восхищение. Маркиза знала Эмилию всю жизнь, и не сомневалась, что та украсит их небольшое общество. Что же касается Вольтера, то его приезд сделает честь любому двору. Итак, отец Мену поспешил в Сире с королевским поручением. Вольтеру и мадам дю Шатле поднадоел их tete-a-tete, и о поездке в Люневиль оба они могли только мечтать. И вообще, визит к отцу королевы пришелся как нельзя кстати: он бы помог развеять слухи о выдворении Вольтера из Версаля по ее настоянию. Простившись с соседями, отменив спектакли и одолжив у маркиза дю Шатле лошадей, присланных тем с фронта на отдых, Вольтер и мадам дю Шатле так быстро, что и словами не скажешь, пустились опять в дорогу, на этот раз в Люневиль

Глава 20. Люневиль

Приняли их по-королевски. Мадам дю Шатле предоставили покои польской королевы, скончавшейся в 1746 году, Вольтера разместили на втором этаже, прямо над королем, и их с Эмилией комнаты связывала потайная лестница. Отец Мену быстро убедился, что свалял дурака, привезя гостей в Люневиль. Дамы дю Шатле и де Буффлер сблизились: сестры-двойняшки, неразлучные подруги. Эмилии и даром не нужен был Станислав. Что он мог ей дать? Звание возлюбленной Вольтера представлялось ей столь почетным, что она отвергла бы и самого великого из королей. Мадам дю Шатле носила титул, занимала положение в обществе, не испытывала недостатка в средствах, а если в чем и нуждалась, то только в любви. Польский король годился скорее не в любовники, а в мужья, а их у Эмилии и без того было двое.

Вольтер, прибыв в Люневиль, немедленно расхворался. Станислав проявил к гостю неслыханную доброту и участие. По обыкновению прописав себе постельный режим, голодание и ячменный отвар, больной через несколько дней встал на ноги. Выздоровев, он с головой окунулся в репетиции комедий, сочинил стихи всем придворным дамам и сделал все от него зависевшее, чтобы позабавить компанию. Поэт рассылал повсюду восторженные письма, где расписывал достоинства короля. Какой сладостной оказалась его, так называемая, ссылка! Люневиль волшебное место, а здешний монарх осыпает бедного изгнанника своими милостями. В честь Вольтера сыграли “Меропу”, и он, расчувствовавшись, рыдал над собственной трагедией. Мадам дю Шатле уже трижды исполнила роль в “Исиде” Удара де Ламота. И все же, пытаясь читать в письмах Вольтера между строк, замечашь, что в них чего-то не хватает. Конечно, он скучал без мадам Дени, но это еще не все. Он скучал без французского двора и без Людовика XV.

Король Станислав умел ценить работу ума. Он любил Вольтера, не гневался на него, не чинил ему препятствий, а, напротив, всячески поощрял. Придворные восхищались им: не будучи снобами, они не придавали значения (во всяком случае первостепенного) происхождению, им бы не пришло в голову объявить философу бойкот. Но они были провинциалами. Дозволявшаяся здесь свобода пропадала втуне. Короче говоря, Люневиль не был Версалем. Пускай Версаль жил по глупым и досадным правилам, но он оставался центром вселенной, дворцом самого могущественного в мире короля, местом, где заседало самое влиятельное из правительств. Могущество и влияние клонились к закату, пока, впрочем, не очевидному. Версальское общество не ограничивалось горсткой придворных: сюда неминуемо являлась каждая знаменитость. Пока юные легкомысленные аристократы попусту растрачивали свои жизни, прогуливаясь по изумрудным аллеям парка и посиживая в золоченых беседках, маршалы Франции покидали дворец, уходя на войну, а министры и послы дожидались аудиенции у короля. Францией управляли из Версаля. Люневиль же существовал, будто понарошку, а его обитатели были заурядны и неинтересны. Мадам де Буффлер с годами пристрастилась к книгам: она уверяла, что чтение ограждает ее от бесконечного пустозвонства.

Вольтер с удовольствием бы сбежал из Люневиля, он мечтал вернуться в Париж, но мадам дю Шатле удерживала его в Лотарингии. Люневиль стал для нее родной стихией. Здесь ей оказывали почести, благодаря титулу мужа она занимала высокое положение, и это льстило ее самолюбию. Дабы поддерживать душевное здоровье, Эмилия не вылезала из-за карточного стола. Она стала ведущей актрисой хорошо оснащенного театра. К тому же демонстрировать тут наряды и бриллианты можно было с большим успехом, чем в Версале. Когда ей хотелось поработать, она с важным видом удалялась в свои покои, где никто не имел права ее тревожить. Маркиза не замечала, что окружающие считают ее славной чудачкой, однако от Вольтера это не могло укрыться. В своеобразной страничке сплетен, ходившей по рукам в Люневиле, некий анонимный автор писал: “Эта своеобразная женщина интересуется атомами, куда больше, чем собственной семьей”. Вольтер сказал, что это чепуха. Эмилия прекрасно позаботилась о своих домашних: раздобыла высокие армейские чины для мужа и сына и великолепного итальянца для дочери. Чего еще можно от нее требовать?

Вскоре после приезда Вольтера и мадам дю Шатле в Люневиль колдовство отца Мену сработало. Однако, к его огорчению, не совсем так, как он рассчитывал. Эмилия влюбилась, но не в короля Станислава, а в любовника мадам де Буффлер. Сен-Ламбер по-прежнему страдал, наблюдая за развитием романа своей пассии с месье д’Адемаром. Появление в Люневиле мадам дю Шатле, привлекательной, обольстительной, жизнерадостной, напомнило ему о том, что капля ревности действует порой как сильнейшее приворотное зелье. Сен- Ламбер, не таясь, ухаживал за Эмилией: это не доставляло ему большого труда, поскольку он находил ее вполне приятной. Мадам де Буффлер, которой все казалось смешным, смеялась, мадам дю Шатле — нет. В чувственном порыве, сгорая от страсти, она, кинувшись в объятия Сен-Ламбера, объявила о своем намерении провести остаток дней рядом с ним. С ним и, конечно, с Вольтером и маркизом дю Шатле. Сен-Ламберу предстояло стать дополнением, но не заменой. Мадам де Буффлер с улыбкой отдала Эмилии ключ от потайной комнатенки с кроватью, и Сен-Ламбер вынужден был с досадой признать, что салонный флирт обрел черты полнокровной любовной связи.

Пылкость мадам дю Шатле, неумеренной во всем, озадачивает. В свои сорок два года Эмилия (она была на десять лет старше Сен-Ламбера), будучи едва ли не самой образованной в истории цивилизации женщиной, взяла на себя труд (перевод Ньютона), оказавшийся не под силу многим ученым; у нее было двое взрослых детей; величайший писатель эпохи был готов ради нее на все. Но в письмах к новому любовнику она выглядит умной, но истеричной девицей. Сперва маркиза посылала Сен-Ламберу записочки на бумаге с кружевными краями, бросая их в арфу мадам де Буффлер, чтобы он мог получить их вечером. Чем дальше, тем пространнее, грустнее и сентиментальнее делаются ее излияния: ни шуток, ни сплетен,ничего, кроме жалости к себе, заверений в любви и планов на будущее. Письма откровенно скучны.

Сен-Ламбер почти сразу занемог и устроился болеть в потайной комнатенке. Его лихорадило, тело окидало сыпью. Мадам дю Шатле, никогда не хворавшая, привыкла с пониманием относиться к болезням своих близких, она поила любимого чаем, питательным отваром и сельтерской водой, кормила жареными цыплятами и куропатками, а также заставляла его почаще проветривать. Дождавшись, пока все разойдутся но своим углам, она потихоньку спускалась вниз, чтобы посмотреть, покойно ли он спит. Сен-Ламберу полегчало, и Эмилия была вознаграждена за свои заботы: “Надеюсь, я не доставил вам слишком много волнений прошлой ночью”. Пан-Пан выполнял роль посредника, и любовники проводили время, сочиняя один одному письма и обмениваясь ими. Сен-Ламбер писал:

“Что за наслаждение, проснувшись, прочитать ваше чудесное послание и узнать счастье любить вас и быть любимым вами. Думается, я не смогу теперь существовать без ваших писем, они приносят в мою жизнь радость. Едва ли кто-то вас любил нежнее и восторженнее”.

У натур горячих и властных, вроде Эмилии, не бывает легких романов. Едва Сен-Ламбер пошел на поправку, как она взялась устраивать ему сцены. Он был с ней сегодня так холоден, будто она ему безразлична, он не говорит, что хотел бы встречаться с ней чаще, хоть бы словом обмолвился. Почему он не смотрит на нее? Неужели ему достаточно видеться с ней на людях, почему он не жаждет быть с ней все время? Так проверяется любовь: каждая минута разлуки доставляет страдания. Отчего бы ему не прийти к ней в комнату, где они могут остаться наедине? Приготовленные для Сен-Ламбера кушанья остыли, но Эмилия все еще пылает огнем. Теперь она, кажется, рассердила его и все испортила. Он должен простить ее, забыть все то, что она наговорила вечером, и запомнить лишь счастливый день, проведенный вместе. Она виновата, понимает, что была несправедлива, и не сумела насладиться сполна его любовью пока он был рядом, о чем сейчас сожалеет. Она огорчается по пустякам и знает об этом. Однообразные упреки маркизы заставляют задуматься о том, как в свое время мог выносить их нетерпеливый Вольтер.

Сен-Ламбер вел себя вполне прилично. Вызвав эту нежелательную страсть, он не старался ее обуздать, он думал, она угаснет сама. Эмилия понимала, что любит сильнее, но для нее это было привычно. Она просила Сен-Ламбера позволить ей любить его, и тот проявил снисходительность. По ее просьбе он даже отложил путешествие в Италию.

Вольтер с удовлетворением наблюдал за тем, как мадам дю Шатле наслаждается жизнью, скорей всего не подозревая, сколь опасным забавам она предается. Рациональной и эгоистичной Эмилии и в голову не приходило, что она предает его. Их больше не связывала физическая близость, а следовательно у него не имелось никаких оснований надеяться на ее верность. Кроме того, жаркая, поистине вулканическая страсть к Сен-Ламберу не задела души мадам дю Шатле. Она бы никогда не написала Вольтеру того, что написал он мадам Дени: “Чувственное наслаждение забывается в мгновение ока, тогда как дружба между нами, взаимное доверие, сердечный восторг и очарованность душ не пропадут и не разрушатся. Я буду любить вас до самой смерти”. Измена Эмилии была несерьезной, Вольтер предал ее по существу.

В мае 1748 года члены люневильской компании были вынуждены на время расстаться: Станиславу пришла пора нанести положенный визит дочери-королеве. Оба философа засобирались в Париж, где репетировалась “Семирамида”, но с заездом в Сире. Сен-Ламбер вернулся в свой полк, стоявший в Нанси, и мадам дю Шатле удалось вырваться к нему на несколько счастливых деньков, пока мадам де Буффлер, усыпив бдительность Вольтера, развлекала его в Люне- виле. После этого Эмилия полюбила еще безоглядней, а Сен-Ламбер охладел окончательно. Едва маркиза и Вольтер добрались до Сире, как она потеряла покой, думая о том, что мадам де Буффлер осталась одна в Люне- виле (господа де Буффлер и де Лагалазьер отбыли в Версаль с королем), а Сен-Ламбер, тоже вольный как птица, рядом, в Нанси. Эмилия отлично понимала, что мадам де Буффлер достаточно поманить Сен-Ламбера пальцем, и тот снова станет ее рабом. Мадам дю Шатле не могла заставить себя взяться за работу, как намечала, — она непрерывно строчила письма. “Ужасно длинные”, иногда признается она. (Длинные и, добавим, слезливые.) Она подумала, что Сен-Ламбер в Люневиле, и вовсе о ней забыл. Коли он не способен любить, что он сделает с ее сердцем, принадлежащим теперь ему? Его долг приехать в Сире, иначе она не поверит словам, сказанным им в Нанси. Приехав, в конце концов, на сутки, Сен-Ламбер помог Эмилии на время избавиться от подозрительности. В Париже она почувствовала себя спокойней, так как мадам де Буффлер присоединилась к королю Станиславу, находившемуся в Трианоне. Людовик XV всегда предоставлял тестю этот небольшой дворец, когда тот приезжал навестить королеву. Однако они погостили там всего неделю, после чего произошло на редкость неприятное совпадение: стоило мадам де Буффлер вернуться в Люневиль, и Сен-Ламбер снова прибыл в тамошний гарнизон. Письма его сократились донельзя, буквы же так укрупнились (по наблюдению мадам дю Шатле), будто он спешил побыстрей заполнить страницу. Он, правда, назвал ее “ Моя драгоценная возлюбленная”, но Эмилию это не особенно утешило.

“Я вас обожаю, обожаю”. Тем не менее, излияния маркизы излишней деликатностью не грешат. Она хочет заказать для любимого часы с секретом, скрывающим ее портрет. Могут ли они в точности повторять подаренные ею Вольтеру, или он предпочитает другие? Из ответа Сен-Ламбера ясно, что он, в самом деле, совершенно к ней равнодушен: такие, как у Вольтера, годятся, но ему будет приятней, если на миниатюре Эмилия будет в головном уборе Исиды. Отлично, она согласна. Она полагает, Сен-Ламбер не рассердится на нее за ту большую бутылку орехового масла, что она ему прислала: от масла волосы делаются тоньше. Он должен умащать голову подобно фарисею. Аббат де Берни пишет поэму о временах года, и зачем только он выбрал тему Сен-Ламбера! Бабетту Цветочницу наверняка надоумил кто-то из Люневиля. Мадам дю Шатле пригласила аббата к себе, и тот прочитал ей свое произведение: скучно и похоже на Сен-Ламбера. Для чего же огрызаться и ругать ее, она вовсе не сует нос в чужие дела, а хотела любимому добра: кто станет слушать вирши Берни ради удовольствия? А теперь она, в свою очередь, должна отчитать Сен-Ламбера. Кажется, он решил поссорить ее с мадам де Буффлер, но мадам дю Шатле на это не пойдет. Мадам де Буффлер верный друг, а Сен-Ламбер ненадежный любовник. Но это не главное. Маркизу дю Шатле важно занять официальный пост в Люневиле, и она как его жена рассчитывает на содействие своей приятельницы. Если король Станислав снова обойдет ее мужа вниманием, что уже случилось однажды, они с мадам дю Шатле не смогут, скорей всего, остаться в Люневиле. Им придется покинуть Лотарингию навсегда и поселиться в Сире. Поскольку любовь Сен-Ламбера не способна выдерживать короткие встречи и долгие разлуки, ему следует понимать, что назначение маркиза дю Шатле жизненно важно. Она вынуждена попросить его не настраивать против них мадам де Буффлер.

Репетиции “Семирамиды”, где актеры пока еще только читали свои роли, шли успешно. Вольтеру не- терпелось самому поработать над постановкой, были у него кроме этой и другие причины, чтобы остаться в Париже, но Эмилия мечтала об одном — вернуться к любовнику.

Как всегда, она настояла на своем. Вольтера, по его словам, “больного, почти умирающего”, переправили в Лотарингию, в Коммерси, где находился двор, “будто посылку”.

В Шалон-сюр-Марн случилась неприятная история. Мадам дю Шатле, собираясь в дорогу, обычно брала провизию с собой, желая, как она уверяла, сэкономить время, а на самом деле — деньги. Однако по прибытии в Шалон ей захотелось выпить чашку супа, для чего они заехали в гостиницу. Жена хозяина, увидев нарядную карету и услыхав, что она принадлежит маркизе дю Шатле, сама подала гостье суп в красивой фарфоровой чашке с серебряной крышкой. После того как Эмилия поела, Лоншану было велено отнести чашку и расплатиться. К его ужасу, трактирщица попросила луидор. Лоншан счел необходимым поставить маркизу в известность, но та, узнав, наотрез отказалась платить. Переговоры с хозяйкой взял на себя Вольтер, который объяснил женщине, что вымогательство портит репутацию заведения. Трактирщица ответила, что одно блюдо и полный обед обходятся ее посетителям одинаково. Спор делался все более жарким, вокруг столпился народ. Люди поддерживали хозяйку и насмехались над путниками. В конце концов, крайне неохотно оторвав от сердца луидор, Вольтер и Эмилия отбыли под оскорбительные крики собравшихся.

В Коммерси они явились двадцать седьмого июня, и здесь мадам дю Шатле ожидало неслыханное разочарование. После почти двух месяцев разлуки с возлюбленным она не могла думать ни о чем, кроме пламенного воссоединения. Но Сен-Ламбер бесследно исчез: ни записки, ни привета. Все остальные тепло встретили Эмилию, но имя ее любовника окружало зловещее молчание, лишавшее ее покоя. Ночь, что она мечтала провести в объятиях Сен-Ламбера, ушла на сочинение письма, полного гневных упреков. Если уж он не сумел ничего придумать, чтобы увидеться с ней, то почему хотя бы не написал? Вариации на эту тему заняли несколько страниц. Назавтра Сен-Ламбер явился. Он, как всегда, не был в числе приглашенных в Коммерси, а остановился у месье кюре, и потому присоединялся ко всем после отхода ко сну короля Станислава. В комнату Эмилии на первом этаже он, по старой памяти, беспрепятственно проник через оранжерею.

Маленький двор жил обычной беззаботной и праздной жизнью. Вольтеру приходилось тратить все свое время на визиты к соседям и театральные постановки. Эмилия надеялась, что благодаря ему у короля будет хорошее настроение, пока не решится дело с назначением маркиза дю Шатле. Тем временем, желая облегчить Станиславу задачу, она донимала графа д’Аржансона, военного министра в Версале, просьбами о генерал- лейтенантском чине для мужа.

Вольтер то ли вправду не знал до сих пор о ее сердечных переживаниях, то ли прикидывался, но предпочитал ничего не менять. Но как-то вечером в Коммерси ему понадобилось обменяться с ней парой слов перед ужином. Лакея у нее в передней не оказалось, и Вольтер прошел прямо в будуар, как обычно, без доклада. Эмилию и Сен-Ламбера он застал в то мгновение, что лучше не останавливать, и придя в ярость, набросился на них с площадной бранью. Сен-Ламбер сдержанно, в изысканных выражениях, ответил, что Вольтер, коли уж он так недоволен, может выйти из комнаты, уехать из Коммерси и встретиться с ним, где сам пожелает, выбрав оружие по собственному усмотрению. Вольтер вовсе не собирался драться. Все еще гневаясь, он выскочил вон, вернулся к себе и велел Лоншану купить или нанять для него экипаж, чтобы ночью отправиться в Париж. В Лотарингию он прибыл в карете мадам дю Шатле, и своего экипажа при нем не было. Лоншан, на всякий случай, решил выяснить, чем вызвано внезапное решение хозяина. Сделав вид, что идет в деревню, он юркнул в комнату мадам дю Шатле, которая все ему выложила как на духу. Она попросила задержать Вольтера в Коммерси любой ценой. Лоншан должен оттянуть отъезд, а когда Вольтер перекипит, она сама с ним все уладит. Лоншан тянул до двух ночи, а потом сказал хозяину, что не смог ни купить, ни одолжить, ни украсть экипаж, по той простой причине, что в Коммерси их нет. Вольтер дал ему кошелек с деньгами и велел, как только рассветет, купить в Нанси любое средство передвижения. Лоншан снова явился к мадам дю Шатле, все еще остававшейся за письменным столом. Эмилия спросила, чем занимается Вольтер, и, услыхав, что он улегся в постель, но не спит, решилась пойти к нему. Лоншан, возвратившись к себе в комнату, соседнюю с той, что занимал Вольтер, разделся. Вскоре в дверь постучали, он встал в ночной рубахе, чтобы открыть, и доложил Вольтеру о мадам дю Шатле. Хозяин, видевший, что слугу разбудили, не заподозрил заговора. Снова вернувшись к себе, Лоншан принялся, как всегда, подслушивать через стену.

Разговор начался по-английски, причем мадам дю Шатле повторяла ласковое прозвище, каким она называла Вольтера на этом языке. Забывшись, они перешли на французский.

“Значит, — воскликнул Вольтер, — вы полагаете, я могу поверить вам после того, что увидел собственными глазами? Я пожертвовал ради вас жизнью, здоровьем, успехами, кинул все к вашим ногам, — и вот награда! Измена!

—      Поверьте, — отвечала мадам дю Шатле. — Я по- прежнему вас люблю. Но, согласитесь, вы уже давно утратили способность мне бы не хотелось вас убить, никто не волнуется о вашем здоровье, как я. Но меня беспокоит и мой собственный организм. Раз вы больше не в состоянии о нем позаботиться, с вашей стороны не разумно злиться, если я среди ваших друзей нашла человека, согласившегося взять это на себя.

Вольтер не смог удержаться от смеха.

—      Ах, мадам! — сказал он. — Вы, как всегда, правы. Но вы не должны были заниматься этим прямо у меня под носом”.

Вольтер успокоился. Мадам дю Шатле, поцеловав его, ушла к себе. Назавтра ей пришлось усмирять Сен- Ламбера: тот счел себя оскорбленным и был решительно настроен драться. Мадам дю Шатле внушала ему, что Вольтер слишком стар и слишком знаменит для подобного приключения, и после долгой перепалки все же убедила принести извинения почтенному поэту. Вольтер, естественно, мигом смягчился. “Да, да, дитя мое, я был несправедлив. Вы пока в том счастливом возрасте, когда следует любить и быть любимым. Пользуйтесь этим. Больному старику, вроде меня, нет больше смысла уповать на подобные радости”. Двое мужчин помирились, и впредь их отношения оставались самыми дружескими.

Вольтер писал графу д’Аржансону: “Я живу в живописном месте, свободен, хотя мой хозяин — король, со мной все мои исторические книги и справочники, мадам дю Шатле тоже тут, и все же, я едва ли не несчастнейший из смертных”.

А вот слова, обращенные к мадам Дени: “ Жизнь моя проходит в раздумьях о том, как провести оставшиеся дни с вами”.

Глава 21. Семирамида

Писателю, чтобы залечить сердечные раны и позабыть о неприятностях, полезнее всего взяться за новую работу. К счастью для Вольтера, репетиции “Семирамиды” шли полным ходом, и премьера ожидалась в августе. Он не собирался ради нее ехать в Париж, но, по настоянию Станислава, пожелавшего повидать дочь до переезда двора в Фонтенбло, согласился сопровождать его. От короля ничто не ускользало, и он наверняка подумал, что перемена обстановки окажет благотворное действие на Вольтера. Итак, было решено, что они поедут вместе, а возлюбленных оставят дома. Мадам де Буффлер объявила, что доктор отсылает ее на воды в Пломбьер, местечко расположенное в Вогезах. Станислав попросил мадам дю Шатле сделать ему одолжение и присмотреть за ней. Эмилии до смерти хотелось остаться в пустом Люневиле с Сен-Ламбером, но не отказывать же ей было королю.

Пломбьер был весьма любим докторами, пациенты же люто его ненавидели. Сумрачный, тоскливый городок, битком набитый больными несварением, неуютный до крайности. К тому же с никудышным климатом. В письмах восемнадцатого столетия не утихают плом- бьерские стоны и вздохи, а также ответные соболезнования в адрес друзей, вынужденных сносить по милости медицины тяготы тамошней жизни. Вольтер не раз говорил Фридриху, что оставаться в Люневиле его заставляет болезнь, требующая частых посещений Плом- бьера. На самом деле, в тот период он туда ни разу не заглядывал, хотя и ездил на воды в юности.

Мадам де Буффлер никогда в жизни не чувствовала себя здоровее, а эту поездку задумала как нечто вроде медового месяца с д’Адемаром: Станислав и его послал за ней приглядывать. Обрадовавшись, что маркиза порвала с Сен-Ламбером, король явно поощрял “пресного виконта”, как окрестила его Эмилия. Сен-Ламбер, оставшись ни с чем, разобиделся, а письма мадам дю Шат- ле едва ли могли служить ему утешением. Начинаются они, само собой, с перечисления пломбьерских неудобств. Разместили ее хуже некуда, в доме еще пятьдесят человек, что исключает возможность работать. Она спит на кровати, отделенной занавеской от кровати противного старого откупщика. Есть, правда, кое-что приятное. Мадемуазель де Ла-Рош-сюр-Йон тоже на водах. Мадам дю Шатле пьет кофе, принимает ванны и столуется вместе с принцессой (Бурбон-Конти). Так что, если бы Сен-Ламбер и явился сюда, он был бы лишен радости видеть свою любимую днем: ведь он не принадлежит, насколько ей известно, к свите мадемуазель де Ла-Рош-сюр-Йон? Ночью удовольствие определенно было бы испорчено соседством откупщика — это людное место право же не годится для любовных утех. И, наконец, в Пломбьере такая дорогивизна, что

Сен-Ламберу здешняя жизнь была бы просто не по карману. Без передышки, можно сказать не поставив точки, мадам дю Шатле переходит от своих соображений о социальном положении Сен-Ламбера и состоянии его кошелька к задушевному признанию: “Я обрела сокровище, ради которого, согласно Евангелию, следует всем пожертвовать”.

Сен-Ламбер, видимо не желая уступить ей первенство в литературных упражнениях, ответил, что Эмилии придется научить его меньше ее любить. Но позже он отомстил. Однажды, когда доставили почту, Эмилия с огорчением увидела, что Сен-Ламбер прислал письмо мадам де Буффлер, а та прочитала его, расхохоталась и старательно порвала на мелкие кусочки. В следующий раз он вложил записку для мадам де Буффлер в письмо, адресованное Эмилии. Понятное дело, она подержала записку над паром и увидела то, о чем ей совсем не хотелось думать. “ Я люблю вас безумно”. Как это понять, спрашивала мадам дю Шатле у Сен-Ламбера, осыпая его упреками. Понять можно было однозначно: он по- прежнему отдавал предпочтение мадам де Буффлер.

В Пломбьере дамы собирались пробыть неделю, или около того. К несчастью для мадам дю Шатле, мадам де Буффлер там нравилось. Честолюбие не вынуждало ее проводить время в обществе мадемуазель де Ла-Рош- сюр-Йон, и она собрала вкруг себя прелестный кружок друзей; с ними можно было посмеяться, посплетничать и поиграть в comete . Она не пыталась переводить Ньютона в доме, куда как селедки в бочку набились еще пятьдесят человек. Заботами Станислава у нее была чудная отдельная комната, откупщик не храпел за занавеской, а виконт д’Адемар приходил, когда ему заблагорассудится. Мадам де Буффлер придумала целую небылицу про свое здоровье, причем на одном симптоме болезни, о котором у женщин обычно не принято говорить с мужчинами, Эмилия подробно останавилась в письме к Сен-Ламберу. Отъезд, видите ли, откладывается изо дня в день из-за “ее воображаемых белей”. Мадам де Буффлер дулась на Эмилию и определенно хотела ее позлить. Мадам дю Шатле, чье положение в Люневиле полностью зависело от настроения мадам де Буффлер, старалась во всем угодить подруге. Но ее усердие действовало той на нервы. Причина подобной перемены в отношении мадам де Буффлер к мадам дю Шатле неясна. Не исключено, что она была менее равнодушна к Сен-Ламберу, чем хотела показать, или сочла неуместным интерес Эмилии к мадемуазель де Ла- Рош-сюр-Йон. Все знали, что королева Франции мечтает женить отца на этой престарелой, уродливой, унылой, но несказанно богатой принцессе, и что мадемуазель де Ла-Рош-сюр-Йон не против. Подобный поворот никак не устраивал мадам де Буффлер. Она зажила веселее, когда жена польского короля скончалась, и не испытывала желания поделить роль хозяйки Лю- невиля с новой королевой. Опасность не стоило преувеличивать, Станислав положением вдовца не тяготился. В Люневиль он вернулся с подарком для своей возлюбленной: упросил Людовика XV назначить ее фрейлиной его дочерей, Мадам де Франс. Ханжи Мадам любили Буффлер не больше, чем Помпадур, и были крайне недовольны этой договоренностью, тем более, что отец не сказал им об этом сам. Девицы узнали о назначении, получив от новой фрейлины прочувствованные благодарственные письма.

“Семирамида” имела скромный успех. Слабая пьеса, учитывая, что автор Вольтер, таков был общий приговор. В спектакле появлялось привидение, это всегда производит сомнительное впечатление, а массовые сцены практически не поддавались режиссуре. В Комеди франсез зрителям разрешалось находиться на сцене, этот глупый обычай полиция запретила лишь в 1759 году. Когда давали “Семирамиду”, среди столпившихся на сцене молодых людей оказались и сторонники и противники Вольтера, причем все они так мешали актерам, что представление чуть не остановилась. Билетерам пришлось прокричать: “Господа, господа, будьте добры, пропустите привидение”, что до смерти насмешило всех, кроме автора. Врагов Вольтера возглавлял сейчас поэт-ветеран Кребийон (не путать с “молодым Кребий- оном”, его сыном). Кребийон иногда подвизался при правительстве в качестве литературного цензора и являлся одним из запретителей “Магомета”. С тех пор Вольтер не упускал случая поизводить его, пуще разжигая взаимную ненависть.

Чтобы перейти в контратаку на так называемых “les soldats de Corbullon” (солдат Кребийона), Вольтер воспользовался услугами шевалье де Ламорльера. Этот своеобразный господин играл заметную роль в театральном мире: по сути дела от него зависел успех или провал пьесы. Ламорльер был мужчина крупный, видный, исполненный достоинства, к тому же весьма велеречивый. Его окружала некая тайна: он носил иностранный орден, происхождение коего оставалось для всех загадкой. Ламорльер, можно сказать, жил в Комеди франсез, умел хлопать громче всех в Париже и был изобретателем зевания как способа выказывать неодобрение. Шевалье управлял клакой, насчитывавшей сто пятьдесят человек, частью им оплачиваемых, частью волонтеров. Накануне каждой премьеры они собирались в кафе “Прокоп” и обсуждали план действий. Так же как Ламорльер, собрал своих дружков и Вольтер, велев Лоншану привести всех, кто может громко хлопать. Вольтер умел привлечь к себе внимание в театре, и актеры терпеть не могли играть при нем. Невероятно суетливый, он сновал туда-сюда весь вечер. Мельчайшие проявления неуважения, будь то чуть слышный шепот или смешки, заставляли его, вскочив с места, восклицать “Молчите, варвары!” Первое представление “Семирамиды”, напоминавшее скорее не театральную постановку, а сражение, оказалось финансово выгодным. Зрителей собралось тысяча сто семнадцать человек, а сборы достигли четырех тысяч тридцати трех ливров. Вольтер, как всегда, отдал свою долю актерам. Пьесу играли пятнадцать вечеров подряд.

Накал страстей в битве за “Семирамиду” снова подкосил Вольтера. От Лоншана мы знаем, что он к тому же поссорился с мадам Дени. Лоншан понятия не имел, что они были любовниками, и это говорит о том, сколь бережно хранили эти двое свою тайну: на свет не рождалось большего любителя совать нос в чужие дела. Он упоминает о пробежавшем между ними холодке, не говоря о причине. Мадам Дени всегда отличалась крайней неразборчивостью — в то время она крутила романы по меньшей мере с двумя литературными протеже своего дяди: Бакуларом д’Арно и Мармонтелем. Вольтер вполне мог сделать неприятное открытие, а она предъявить ему ультиматум с требованием бросить Эмилию. Какова бы ни была причина размолвки, следствием ее явилось желание Вольтера побыстрее оказаться под боком у мадам дю Шатле. Велев заложить карету, он засобирался в Люневиль. Друзья хором умоляли его не ехать больным, но поэт был непреклонен.

В Шалон-сюр-Марн Вольтер прибыл полумертвый, всю дорогу он не притрагивался к еде. Отказавшись пойти в ту гостиницу, где чашка супа обошлась ему в луидор, он остановился на почтовой станции без всяких удобств. Лоншану пришлось нести его на руках вверх по лестнице, чтобы уложить в постель. Здешние епископ и интендант, узнав, что приехал Вольтер, поспешили к нему и убеждали расположиться у одного из них, но он не захотел двинуться с места. Не сумев сделать даже глоток бульона, Вольтер попросил Лоншана ни под каким предлогом не покидать своего хозяина, а остаться рядом и бросить на его тело горсть земли. Смерть казалась неотвратимой. Епископ и интендант привели доктора, но Вольтер не смог с ними поговорить. Собрав последние силы, он оттолкнул лекарства, которые ему хотели дать. Лоншан написал мадам дю Шатле и мадам Дени (он состоял с ней в переписке), сообщив им обеим о болезни Вольтера. Проведя в Шало- не шесть дней и ни разу за это время не приняв пищи, Вольтер однако решил, что умирать там ему не хочется. Он велел Лоншану отнести себя в карету, и они продолжили путешествие. Лоншан был вынужден привязать хозяина к сидению, где тот лежал, будто труп. В Сен- Дизье, пока меняли лошадей, Вольтер, заговорив, поинтересовался, где они находятся. Вскоре после остановки они повстречали на дороге одного из слуг мадам дю Шатле, посланного ею разузнать о Вольтере. Вероятно, это приободрило больного, и когда его уложили в уютную постель в хорошей гостинице в Нанси, он выпил немного супа. Лоншан, ни на минуту не оставлявший хозяина, заказал для себя ужин в комнату. Глядя, как он управляется с закуской, половиной бараньей лопатки, двумя крупными жареными дроздами и дюжиной мелких, Вольтер ощутил острое чувство голода. Съев несколько дроздов, он запил их небольшим количеством вина, разбавленного водой. Забывшись затем целительным сном, он очнулся лишь назавтра, в три часа дня. Прибыв к вечеру в Люневиль, где он увидел мадам дю Шатле, Вольтер почувствовал себя совершенно здоровым.

Теперь, когда к всеобщему удовольствию друзья снова собрались в Люневиле, Станислав задумал устроить

небольшой праздник в Коммерси. Сен-Ламбер, как обычно, приглашен не был. Безграничная доброта и гостеприимство короля, искренне обрадовавшегося новой встрече с мадам дю Шатле, толкнули ее на смелое решение. Добившись приватной аудиенции, она привела Станислава в замешательство, сообщив ему о своей любовной связи. Признавшись, что отсутствие Сен- Ламбера испортит ей удовольствие от пребывания в Коммерси, она попросила пригласить его. Короля не обрадовали ни новость, ни просьба. Он отмалчивался и тянул с ответом, но в конце концов позволил Сен-Лам- беру приехать. “Но какую вы, Ваше Величество, отведете ему комнату?” — не отступала бесстыжая мадам дю Шатле. Не выдержав натиска, Станислав ответил, что Сен-Ламбер может жить у кюре и, конечно, пользоваться оранжереей. Затем он дал понять, что аудиенция окончена.

Дурное настроение мадам де Буффлер и нервозность Вольтера омрачили Эмилии поездку в Коммерси. Вольтер, хоть и смирился с ее новым романом, время от времени срывался и закатывал ей сцены ревности. Но, что еще хуже, он ел Эмилию поедом из-за того, что их отношения с мадам де Буффлер разладились якобы по ее вине. Последнее казалось Эмилии уж и вовсе несправедливым. Она была, тем не менее, счастлива со своим возлюбленным: они вместе прогуливались верхом, и он каждый вечер ужинал у нее в комнате, но все остальное радости ей отнюдь не доставляло. Король, искренне ее любивший (ни одно его письмо к Вольтеру не обошлось без самых теплых приветов “la chere Mme du Chatelet”), видимо очень ей сочувствовал и именно в Коммерси неожиданно объявил о назначении ее мужа на пост маршала двора. Эмилия была на небесах от счастья, ничто не могло теперь помешать ей прожить в Лотарингии остаток дней.

Капризы Вольтера отчасти объяснялись тем, что он влез в одну из шумных историй, которые нравились ему, но портили нервы. В Комеди итальен была объявлена пародия на “Семирамиду”, и он опять доказал, что, любя дразнить сам, терпеть не может, если дразнят его. В это самое время он писал трагедию “Катилина”, не скрывая своего намерения поиздеваться над Кребийо- ном, выставив сочиненную тем на тот же сюжет пьесу глупой и устаревшей. Вольтер чистосердечно полагал, что у него есть право задевать чужое самолюбие, но отказывал в нем другим. Он просил всех своих друзей отговорить итальянцев показывать пародию и даже заставил Станислава написать об этом королеве. Чувства, которые королева питала к Вольтеру, не позволяли ей исполнить его просьбу, о чем она сказала без обиняков. Мало того, что она много лет всячески сочувствовала монсиньору де Мирепуа, вынужденному сражаться с Вольтером, и мирилась со льстивыми стихами, превозносившими мадам де Помпадур, так теперь два философа, она в этом не сомневалась, толкали ее старика-отца прямиком в ад. Под их влиянием, полагала королева, Станислав написал “Христианского философа”, труд, который мог создать только атеист. От нее не укрылся и тот факт, что Вольтер и мадам де Буффлер заключили союз, направленный против людей, пытавшихся вернуть Станислава в лоно законного брака Королева относилась к Вольтеру с плохо скрываемым отвращением и даже ненавистью, а дофин во всеуслышание заявил, что он заслуживает смерти. Поэтому оба они вместо того, чтобы запретить пародию, с нетерпением ждали возможности поаплодировать ей. В конце концов, поэту помогла всемогущая мадам де Помпадур, отчитавшая, правда, его за излишнюю уязвимость.

Вольтер сэру Эверарду Фокнеру

Люневиль, лотарингский двор, 5 ноября (1748).

Дорогой сэр,

Письмо ваше доставило мне чувствительнейшее наслаждение. Ведь некогда зародившаяся моя к вам дружба длится всю жизнь. Время, которое не щадит ничего, не пощадило моего измученного тела, но не тронуло души. Вы сообщили мне, что стали мужем и отцом, надеюсь, счастливым. Секретарю великого генерала следует жениться на дочери великого офицера, меня и вправду охватывает радость, когда я думаю о том, что кровь Мальборо смешалась с кровью моего драгоценного Фок- нера. Передайте от меня нижайшие поклоны вашей супруге и поцелуйте дочь. Вы — пышущий здоровьем муж, а я обессилевший холостяк, такой же нездоровый, каким вы видели меня, но постаревший на двадцать лет. И все же в одном мы похожи: вы служите одному герою, я состою в свите другого, хоть и менее близок к нему; мой король назначил меня своим дежурным дворянином. Ваше положение выигрышней. Но я, однако, доволен моим, ибо оно, не принося большого дохода, оставляет мне ту свободу, что я предпочитаю всем королям. Король Пруссии предлагал мне однажды тысячу фунтов стерлингов в год, если я останусь при его дворе, я отклонил сделку, потому что королевский двор невозможно сравнить с домом друга. Я прожил эти двадцать лет, не меняя друзей, а вам известно, как сильно дружба влияет на душу чувствительную и склонную к философии. Я счастлив, что могу открыть вам свое сердце и объяснить поведение. Должен сказать, что будучи назначен еще и официальным историографом Франции, я пишу историю последней смертоносной войны, принесшей всем участникам много бед, а прусскому королю пользу. Мне бы хотелось показать вам написанное мною об этом предмете. Я надеюсь, что отдал должное великому герцогу Камберленду. Моя история, думаю, станет не работой придворного, лица пристрастного, а будет отличаться любовью ко всему человечеству.

Что же до трагедии “Семирамида”, то я пришлю ее вам через месяц-другой. Я всегда с большим удовольствием вспоминаю, что посвятил вам нежную “ Заиру”. “Семирамида” совсем иная. Я попытался, хоть задача оказалась сложной, переделать наших французских щеголей в афинских скромников. Превращение это сыграно не совсем верно, но снискало аплодисменты. У пьесы та же судьба, что у морализирующих книг: они нравятся многим, но никого не исправляют.

Я сейчас, мой дорогой друг, при дворе короля Станислава, где провел несколько месяцев столь же тихо и беззаботно, как некогда в Уондзуорте, поэтому вы должны знать — король Станислав своего рода Фокнер. Он прекраснейший человек, но из опасения быть принятым вами за дворцового бродягу или бродячего придворного, я признаюсь вам, что нахожусь здесь вместе с той самой приятельницей, с которой не расстаюсь двадцать промелькнувших лет. Я имею в виду госпожу дю Шатле, это она комментирует Ньютона и вскоре опубликует французский перевод.

У меня в Париже есть несколько врагов, так же, как у папы в Лондоне, и я так же презираю их, как и он. Короче говоря, я живу счастливо настолько, насколько позволяет мое положение.

“Nisi quod simul esses caetera laetus”. Посылаю вам тысячу благодарностей, мой драгоценнейший и достойнейший друг. Желаю всего того счастья, что вы заслуживаете, и остаюсь ваш навеки.

Вольтер.

В Люневиле, где общество было многочисленнее, а занятия разнообразнее, чем в Коммерси, дрязг поубавилось. Неистовый круговорот развлечений закружил всех. Станислав, радовавшийся, словно дитя, обедал все раньше и раньше, чтобы во второй половине дня веселиться подольше. Лагалазьер сказал, что если так продолжится, то королю придется обедать накануне. Мадам дю Шатле взяла на себя роль распорядительницы: она организовывала театральные представления, чтение вслух, научные эксперименты и экскурсии. Все обменивались стихами, Вольтер, Пан-Пан и Сен-Ламбер наперебой восхваляли придворных красавиц, Станислава и один одного. Сен-Ламбер, к удовольствию всей троицы, сочинил пьесу о двух ирокезах, женатых на одной женщине. “Эриме обращалась нежнее с Музой, но была более страстной с Тольхо”. Вольтер посвятил стихотворение Сен-Ламберу. “Вам повезло, вы срываете розы, мне достаются одни шипы”. Как всегда, у мадам дю Шатле все благополучным образом устроилось: она стала счастливой обладательницей двоих мужей и любовника. Для полноты блаженства не хватало одного — любви последнего.

У Станислава опять пошли нелады с отцом Мену. Иезуит осознал, какую смертельную ошибку он совершил, привезя Вольтера. Все придворные увлеклись философией, король смотрел Вольтеру в рот и наслаждался чтением “Pucelle”' и “Философских повестей”, еще более опасных в своем коварстве. Отец Мену, и в стенах церкви и вне их, умолял Станислава положить конец визиту, но король, не желая лишиться главного украшения двора, использовал выжидательную тактику. Он взбунтовался против своего исповедника и выдвигал готовое возражение на каждый его довод. “Вольтер — бунтующий лицемер”, — говорил святой отец. “Лицеме-

1 “Девственницы” (фр.).

рие — дань, которую он платит добродетели, — отвечал король, — не лучше ли ему лицемерить здесь, чем устраивать скандалы в других местах?”

Все же в рожденственский пост у Станислава начался приступ благочестия. Он приостановил спектакли и увеселения. Мадам дю Шатле и Вольтер, поняв намек, приняли решение ненадолго исчезнуть. Оказалось, у Эмилии в Сире есть дела: надо заменить мастера в одной из кузниц, осмотреть леса, собрать налоги, причем все это до Нового года. Поэтому на Рождество они помчатся в Сире, а оттуда в Париж. Прощание с Люневи- лем было самым теплым и полным взаимных обещаний. Сен-Ламбер обещал писать не реже одного раза в день, Эмилия — без остановки.

В путь философы тронулись как всегда после ужина. Наутро они прибыли в Шалон-сюр-Марн, где решили провести денек со своим другом епископом. Кучера отослали переменить лошадей, с тем, чтобы он вернулся через час. У епископа в доме собрались приятные люди, и Эмилия предложила перекинуться в карты. Когда карета вернулась, маркиза была прикована к карточному столу. Шел дождь, погода стояла очень холодная, и прождав во дворе достаточно долго, форейторы пригрозили уехать. Эмилия передала, что до двух тридцати они не понадобятся. Однако к двум тридцати она потеряла значительную сумму денег, и была полна решимости отыграться. Дождь не переставал, люди и лошади продрогли до костей. Форейторы защелкали кнутами и стали ругаться под окнами у епископа. Эмилия, притворившись, что не слышит, начала новую игру. Епископ, пожалев остававшихся на улице слуг, позволил им распрячь лошадей и отвести их к нему на конюшню. Вольтера потеря целого дня привела в бешенство. В путь они тронулись лишь в восемь вечера, Эмилия просидела за картами двенадцать часов кряду. В Сире она взялась за своего Ньютона. Мадам дю Шатле трудилась над ним давно, любила порассуждать о своей работе и написала к ней предисловие, которое Вольтер назвал шедевром. Теперь ей предстояло завершить перевод и доделать комментарии. Она понимала, что этот труд потребует колоссальных сил. Наняв, по обыкновению, себе в помощь ученого на время пребывания в Париже, Эмилия надеялась провести несколько месяцев в полном покое.

Глава 22. Избранные труды

Пробыв в Сире несколько дней, Вольтер заметил, что Эмилия чем-то озабочена. Ее неуемная энергия куда- то делась, она казалась подавленной и явно волновалась. У нее имелась на то причина. Усилия Сен-Ламбера увенчались в высшей степени неожиданным и нежелательным результатом. Мадам дю Шатле в свои почти сорок три года забеременела. Когда сомнений не осталось, она сказала Вольтеру. Известие, конечно, не привело его в восторог, но повел он себя как ангел. Он думал только об Эмилии, которая просто изводила себя тревогой. Вольтер успокаивал ее, убеждая, что состояние, в котором нет ничего противоестественного, не повод для отчаяния. Надо все обсудить и решить, как лучше поступить. Отчасти чтобы приободрить мадам дю Шатле, он посоветовал ей послать за Сен-Ламбе- ром: Вольтер сам ему написал, объяснил, что случилось, и попросил приехать скорее. Получив письмо, Сен-Ламбер вскочил на коня и через несколько часов явился в Сире. Вместе они обговорили положение дел.

Невзирая на всю серьезность происшествия, все трое не могли не видеть и комической его стороны. Слуги в Сире, как водится, все знали и опасались, как бы между мужчинами не вспыхнула ссора, грозящая окончиться дуэлью, однако нисколько не удивились, услыхав раскаты смеха, разносившегося по дому. Лоншан, чье основное занятие было подслушивать, говорит, что историю обратили в грандиозную шутку. Вопрос заключался в том, как преподнести новость маркизу дю Шатле. Последние семнадцать лет Эмилия поддерживала с ним дружеские, но сугубо платонические отношения. Может быть ей лучше укрыться в уединенном месте и оставаться там, пока все не закончится? Но это так неудобно и так скучно. Допустим, она спрячется, тогда чье имя она даст ребенку? Кого назовет отцом? Вольтер сказал, что дитя явится на свет как часть избранных трудов мадам дю Шатле (oeuvres melees).no- сле многочасового обсуждения, прерывавшегося истерическим хохотом, было решено, что pater est quern nuptiae demonstrant, отец тот, кто состоит в законном браке. Итак, мадам дю Шатле, написав мужу в Дижон, где тот находился со своим полком, попросила его приехать в Сире. Письмо было с приманкой: посулив маркизу собранные ею налоги, Эмилия добавила, что ей угрожает судебный процесс. Она заверила мужа в том, что будет очень рада увидеть его.

(Как только остряки из Версаля услышали об этом, а услышали они очень скоро, они сказали: “Почему мадам дю Шатле внезапно захотела увидеть мужа?” Ответ: “Типичная прихоть беременной женщины”.)

Добрейший маркиз поспешил явиться. Никогда прежде не устраивали ему подобного приема ни дома, ни где-нибудь еще. Жена ласково его встретила; любезные соседи съехались в Сире, арендаторы вышли его поприветствовать. Вольтер и Сен-Ламбер из кожи вон лезли, желая ему угодить. Наутро после приезда маркиз отправился на верховую прогулку, чтобы осмотреть принадлежавшие ему фермы и угодья. Когда он вернулся, нагуляв отменный аппетит, ему не пришлось наскоро перекусывать. Вся компания поджидала маркиза к обеду, состоявшему из его любимых блюд. Затем они играли в карты, после чего подали ужин, почти такой же роскошный, как в Версале. На следующий день была та же программа, сопровождавшаяся весельем, какого в Сире не знали прежде. Выйдя к ужину в платье с очень низким декольте, вся в бриллиантах, мадам дю Шатле, усевшись возле мужа, подкладывала ему на тарелку кушанья, подливала напитки и заставляла рассказывать о военных кампаниях, участником которых он был. Обычно дома ему не разрешалось говорить о них, но в тот вечер все слушали его, затаив дыхание. Интерес гостей, любящие взгляды Эмилии и ее почти обнаженная грудь привели маркиза дю Шатле в большое волнение. Когда его репертуар был исчерпан, роль души общества взял на себя Вольтер. Обращаясь в основном к маркизу, он рассказывал презабавнейшие истории так, как умел он один. Все больше пьянея, дю Шатле ухаживал за женой. Вольтер и Сен-Ламбер увидев, что их план сработал, довольно друг другу кивали и подмигивали. Наконец маркиз попросил, чтобы Эмилия разрешила ему исполнить свой супружеский долг. Она сделала вид, что крайне изумлена и даже шокирована. Она вспыхнула, она возмутилась. Маркиз настаивал, Эмилия отказывалась, муж не желал отступать, и тогда она согласилась подумать.

Все это время гости, которыми руководил Вольтер, бражничали, то и дело затягивая песню. Эмилия вскоре сдалась, и хозяин с хозяйкой, попросив их извинить, покинули застолье. Так начался их второй медовый месяц, продлившийся три недели под шум несмолкавшего праздника. Затем мадам дю Шатле сообщила маркизу, что их союз будет снова благославлен появлением младенца. От радости муж едва не лишился чувств. Сперва оповестив о счастливом событии всех собравшихся друзей, он после обошел свои владения и объявил о нем арендаторам. Поздравляли маркиза дю Шатле до того тепло, что не хватало только аплодисментов, а в честь его выдающегося достижения был дан прием. Потом все разъехались кто куда. Вольтер и мадам дю Шатле вернулись в Париж, Сен-Ламбер в Нанси, дю Шатле в Дижон, а дворяне Шампани к своим тихим сельским будням.

Невероятно противоречивый характер Эмилии, ее одинаковая увлеченность серьезными материями и пустяками проявились в месяцы беременности еще отчетливей. Мучаясь от тошноты, головных болей и страдая от глубочайшей меланхолии, она поставила перед собой задачу завершить перевод Ньютона. В период, когда женщине особенно необходима поддержка любимого человека, у нее хватило решимости разлучиться с Сен-Ламбером ради работы. Как это часто бывает, чувствуя, что умрет, она хотела, чтобы после нее осталась слава. Впрочем, Эмилия не отказалась от радостей жизни и не порвала своей любовной связи. Одна переписка с Сен-Ламбером отняла бы у обычной женщины все свободное время и энергию. Оба любовника выглядят в письмах не лучшим образом: Сен-Ламбер холодный, невнимательный, попросту не любящий; мадам дю Шатле властная, жалеет себя и невыносимая брюзга. К ее безмерному огорчению Сен-Ламбер лез из кожи вон, чтобы получить армейское назначение, позволившее бы ему убраться подальше от Нанси, поэтому во многих письмах звучит следующий мотив: “Вы хотите стать свободным, чтобы покинуть меня навсегда, как только пожелаете, однако оставляете за собой право то и дело упрекать меня...”

Эмилиюочень занимал вопрос, где рожать. Беременность в ее возрасте сделала из нее посмешище, и она это понимала. Она также знала, что радость, выказанная поначалу маркизом дю Шатле, может легко быть испорчена неосторожностью кого-нибудь из знакомых. Их сын не скрывал недовольства: он не желал делить состояние с жалким последышем. В общем, положение Эмилии было уязвимым, ей понадобился приют, где бы можно было укрыться вместе с ребенком от всех ледяных ветров. Она решила, что такой приют даст ей Станислав. Она будет рожать в Люневиле, в покоях польской королевы: место более приличное трудно найти. Удобно оно и потому, что любовник окажется рядом (если, конечно, останется в Лотарингии), и оба мужа будут при ней. Попросить старого короля, чтобы тот отдал спальню покойной супруги роженице, да еще столь необычной, было непросто, но Эмилия никогда не стеснялась просить и всегда своего добивалась. Для начала, третьего апреля 1794 года, она написала мадам де Буф- флер.

“Я беременна, и вам легко вообразить мои страдания, мой страх потерять не только здоровье, но и жизнь, и то, какие странные ощущения я испытываю, вынашивая ребенка в сорок лет (на самом деле в сорок два), и как беспокоит меня сын. Пока никто не знает, заметно очень мало, я думаю, пошел четвертый месяц. Шевеления я до сих пор не чувствовала, но его и не бывает до четырех с половиной. Я настолько худа, что если бы груди не набухли, головокружение и дурнота внушили бы мне мысль о нездоровье. Не стану говорить, как полагаюсь я сейчас на вашу дружбу, и как в моем состоянии нуждаюсь в вашей поддержке и дружеском участии. Мне будет тяжело находиться вдали от вас, когда придет время рожать, но разве возможно, чтобы приехав в Люневиль, я доставила всем столько хлопот? Я не решаюсь просить короля, неизменно великодушного, позволить мне снова занять малые покои королевы. Флигель не подойдет, потому что в нем шумно и пахнет навозом, кроме того, там я буду слишком далеко от вас и месье де Вольтера”.

После Пасхи Станислав отправился в Трианон, навестить старшую внучку, мадам инфанту, приехавшую из Испании с маленькой дочкой в гости к родителям. Как обычно, его сопровождали муж и любовник его любовницы: маркизы де Буффлер и де Лагалезьер. Мадам дю Шатле попросила позволить и ей приехать в Трианон, и получив разрешение, прибыла туда с горой сундуков, набитых ее летними платьями. Приблизительно за две недели она добилась от короля всего, чего хотела. Станислав сказал,что она может занять малые покои королевы, а большие пообещал закрыть, чтобы Эмилия находилась в полном уединении. Рощица, куда выходит терраса королевы, тоже будет только в ее распоряжении, там, когда приблизится время родов, она сможет дышать воздухом и совершать моцион вдали от любопытных глаз. Король даже пообещал обставить маленький летний домик, чтобы она отдыхала и в нем, если захочет.

Уладив дело с предстоявшими ей родами, мадам дю Шатле вернулась в Париж и сосредоточила усилия на Ньютоне. Больше никакой светской жизни, никаких ужинов — она отказалась увидеться с мадам дю Деффан и вообще со всеми, кроме Вольтера и Клеро. Клеро читал каждую главу книги, как только Эмилия ее заканчивала, чтобы убедиться, что она не сделала описок; описки было легко пропустить, поэтому рукопись сейчас же отдавали на исправление третьему лицу. Мадам дю Шатле переводила с латыни на французский и дополняла материал примерами, делая его доступным для француских математиков. За работой она сидела с восьми, самое позднее с девяти, утра до трех дня, когда пила кофе. В четыре Эмилия снова бралась за перевод и не отрывалась от него до ужина, который бывал, как правило, в десять. После ужина они с Вольтером болтали час-другой, а затем она снова трудилась до пяти. Чувствовала она себя превосходно, и полагала, что младенец исключительно подвижный, поскольку то и дело дрыгается.

“Я не люблю Ньютона, — писала она Сен-Ламберу. — Я заканчиваю его лишь потому, что это необходимое и достойное дело, люблю же я вас одного”.

Жизнь Вольтера, как всегда в Париже, требовала напряжения интеллекта и нервов. Его новая пьеса “Нанина”, сыгранная в Театр франсез не стала событием. Сошедшая было на нет переписка с Фридрихом, возобновившись, стала опять теплой. Фридрих, естественно, радовался поражению соперницы-женщины. “Похоже, Аполлон как бог медицины (sic) приказал вам присутствовать при родах мадам дю Шатле”.

Вольтер пообещал приехать в Берлин, как только все закончится. Он снова увидит короля, умрет счастливым и его похоронят в часовне Фридриха, а на могильной плите напишут: “Здесь упокоился почитатель Фридриха Великого”. Фридрих ответил, что для него нет звания почетней, чем “Обладающий Вольтером”. Вольтер намекнул, что не сможет устоять от соблазна посетить Берлин, если его наградят прусским орденом “За заслуги”. Обмен любезностями снова превращался в обменом колкостями. Фридрих говорил сестре Виль- гельмине: “Этой осенью Вольтер будет у нас, он приедет, как только мадам дю Шатле разрешится от бремени. Отцовство для него слишком большая честь: некому Сен-Ламберу достается слава, мужу — позор, а Вольтеру зрелище”. Примерно в это же время Фридрих в разговоре с Альгаротти произнес фразу, которую часто цитируют: “Очень жаль, что душа столь жалкая соседствует с блистательным гением. Он обаятелен и злобен, как обезьяна”.

Тогда же у Вольтера произошла ссора с Ришелье, едва не положившая конец их старинной дружбе. Герцог и Вольтер затеяли небольшой подхалимаж, желая по- угодничать перед Людовиком XV. Французским академикам предстояло прибыть в Версаль, дабы поздравить своего господина с недавним заключением мирного договора (Ахенского). Ришелье, один из членов делегации, всегда включавшей двух-трех герцогов, выбранный в качестве оратора, надеялся блеснуть. Он убедил Вольтера сочинить для него речь, вознамерившись выдать ее за свою, выучив наизусть. “Академия поручила мне выразить мнение остальных ее членов, ибо я удостоен счастья каждодневно общаться с великим человеком, воплотившим в себе все, чем мы восхищаемся... Долг моих коллег, Ваше Величество, постараться, чтобы грядущие поколения узнали о вашей победе над врагом и над самим собой, явившейся благом для народов и примером для других правителей...”

Слова эти не были совсем уж неискренними. Вольтер на самом деле уважал Людовика XV за заключенный тем Ахенский мирный договор, по которому Франция практически ничего не получила, несмотря на ряд одержанных ею блистательных побед. Король заявил, что он не купец и не намерен торговаться. Большинство его подданных, тем не менее, сочли подобную щедрость неуместной и были весьма раздосадованы невыгодным соглашением.

Поскольку Вольтер написал для герцога речь, тот, в свою очередь, взялся поднести королю “Панегирик в честь Людовика XV” на латыни и четырех современных языках: французском, итальянском, испанском и английском, переплетенный в синий сафьян. Здесь Вольтер зашел еще дальше. Людовик XV, утверждал он, величайший из всех французских монархов со времен Шарлеманя, и остается лишь надеяться, что и последующие монархи будут похожи на него. Поскольку Людовик XV с Вольтером теперь не только не разговаривал, но и не смотрел в его сторону, тот не осмеливался сам преподнести “Панегирик”.

В назначенный час группа академиков прибыла в Версаль: Ришелье, герцог де Сент-Эньян, Мирабо, аббат д’Оливе, президент Эно, аббат Алари, Ардион, Кре- бийон, епископ Мирепуа, Лашоссе, Фонсемань, кардинал де Субиз, аббат Дюреснель, Мариво, епископ Байенский, Биньон, аббат де Берни, аббат де Лавиль, Дюкло, Полми и Грессе. Двое из них, Кребийон и Мирепуа, были злейшими врагами Вольтера, четверо — Ришелье, д’Оливе, Берни и Эно, добрейшими его друзьями. Сам он не присутствовал. Делегация дожидалась аудиенции в овальном зале, где Ришелье услышал, как кто-то в толпе повторяет те самые фразы, что он, старательно зазубрив, собирался произнести. Ему пришлось на ходу придумывать новую речь, которую он бормотал, запинаясь и ловя на себе насмешливые взгляды своего недруга Морепа, прекрасно понимавшего, что случилось.

Герцог был убежден, что это очередная выходка Вольтера, рассвирепев, он нанес ответный удар: отослал “Панегирик” автору без комментариев. Теперь в ярость пришел Вольтер. Сорвав со стены написанный гуашью “Апофеоз герцога Ришелье”, висевший всегда у него в спальне, он растоптал его ногами. К счастью, недоразумение с “утечкой” выяснилось. История оказалась вполне заурядной. Мадам дю Шатле прочитала речь мадам де Буффлер, заехавшей за ней, чтобы отвести в оперу. Мадам де Буффлер попросила для себя копию и, заказав еще двадцать, распространила панегирик среди . друзей. Вольтер и Ришелье вдвоем посмеялись над женским неблагоразумием, все друг другу простили, все забыли и больше ни разу не поссорились за всю их долгую жизнь.

“Панегирик” королю преподнесла мадам де Помпадур. У Людовика хватило ума, чтобы счесть его чрезмерно льстивым, и Вольтер жаловался, что король единственный, кто остался недоволен.

Глава 23. Это вы убили ее для меня

В июне 1749 года мадам дю Шатле закончила свою работу с Клеро, хотя книги не завершила. Они с Вольтером собрались в Сире. Погода стояла отвратительная, целых три дня держались заморозки. Вольтер сказал: “Мы часто слышим о лете на святого Мартина и всегда забываем о зиме в день святого Иоанна”. (День святого Иоанна 24 июня).

Предполагалось, что Сен-Ламбер встретит их в Сире. Эмилия попросила его приехать туда из Нанси вместе с маркизом дю Шатле. Сен-Ламбер в конце концов отговорился: несколько дней наедине с маркизом слишком большой риск для него, и он предпочитает подождать Эмилию в Лотарингии. Она и Вольтер оставались в Сире только две недели, а затем уехали в Люне- виль. Вольтер говорил, что мадам дю Шатле повела себя, точно мужчина перед далеким путешествием. С грустью, но уверенно приведя в порядок дела, она стала прощаться с друзьями. Связав в пачки письма и рукописи, Эмилия отдала часть из них Лоншану, велев уничтожить в случае ее смерти. Сен-Ламбер проявил доброту и преданность в два последних месяца ее беременности, как и мадам де Буффлер. В общем она была окружена любовью, и лишь приступы меланхолии и недомогание мешали ей чувствовать себя в это время счастливой. Мадам дю Шатле стала огромной и у нее часто болела спина. Все в Люневиле очень за нее беспокоились, рожать в ее возрасте считалось крайне опасным, кроме того, напряжение недавней парижской жизни явно не прошло для нее даром. Сен-Ламбер упрекал Вольтера за то, что тот позволил Эмилии так много работать.

“Когда я с вами, — написала она Сен-Ламберу, который уехал в Аруэ повидать принца Бово, — я прекрасно переношу свое состояние и даже часто о нем забываю, но без вас все становится бессмысленным. Я сходила сегодня в мой летний домик, и живот мой ужасно опустился, у меня сильная боль в почках, и весь вечер я так грустна, что не удивлюсь, если ребенок родится ночью. Я буду глубоко несчастлива, хотя вы, я уверена, обрадуетесь. Мне было бы легче вынести боль, будь вы здесь, в этом доме. Вчера я написала вам восемь страниц...”

У Вольтера, с волнением ожидавшего рождения ребенка, разгулялись нервы, и он, дав им волю, затеял короткую, но яростную ссору с месье Аллио, инспектором дворца в Люневиле. Аллио, откупщик, был одним из тех замечательных французов, кого Людовик XV отправил управлять Лотарингией. Благодаря его умению честно, разумно и рачительно распорядиться казной,

Станислав, который был далеко не богат, сумел потешить себя строительством. Своими чудесными памятниками Нанси обязан Аллио в той же мере, что и королю. У мадам Аллио, благочестивой буржуазки, стычка с Вольтером вышла еще раньше. Во время сильной грозы в Люневиле она не стала скрывать свои соображения насчет того, что Господь ударом грома скорее всего уничтожит всех придворных за потворство порокам. “Мадам, — сказал Вольтер, — вам, коли по-вашему Он так жесток, за всю жизнь не сказать о Нем столько доброго, сколько сочинил и написал я”.

Вольтер иногда чувствовал себя слишком нездоровым и часто бывал слишком раздражен, чтобы обедать вместе со всеми. Ему показалось, что еда, которую в таких случах приносили ему наверх, невкусная и не годится для него. Неожиданно, двадцать девятого августа, схватившись за перо, он написал рассерженное, недовольное письмо Аллио. Вольтер бросил все дела, чтобы приехать и доказать свою преданность королю. Но он человек нездоровый, а время трапез, увы, часто совпадает с приступами самых жестоких болей. К тому же в промозглую погоду инвалиду крайне опасно покидать свою комнату по утрам и вечерам. Не мог бы месье Аллио проследить, чтобы в дальнейшем ему доставляли все необходимое, или Вольтеру следует пожаловаться самому королю?

Это письмо попало в кабинет Аллио во дворце в девять утра. В девять пятнадцать, не получив ответа, Вольтер написал снова. Король Пруссии постоянно уговаривает Вольтера приехать и жить у него. В Берлине ему не нужно выпрашивать хлеб, вино и свечи. Разве мыслимо, чтобы придворный короля Франции, находясь с визитом у короля Польши, был вынужден добиваться обыкновенного внимания.

Никакого ответа. Вольтер подождал еще полчаса, а затем написал королю Станиславу.

29 августа 1749 года, девять часов, сорок пять минут.

“Сир, если находишься в Раю, взывать следует к Господу. Вы, Ваше Величество, позволили мне приехать и исполнять мой долг до конца осени, когда я буду вынужден покинуть В.В. Вашему Величеству известно, что я очень болен, и что работа и страдания удерживают меня в моей комнате. Я вынужден просить Ваше Величество распорядиться, чтобы мне были предоставлены удобства, положенные при вашем дворе иностранцам. Со времен Александра короли подкармливали литераторов, и когда Вергилий был с Августом, Аллиотус, дворцовый казначей, снабжал его хлебом, вином и свечами. Сегодня я нездоров, и у меня нет к обеду ни хлеба, ни вина. Имею честь быть вашим покорным слугой, Сир, с нижайшим почтением и т.д.”

В.

Наконец Вольтер получил ответ от Аллио, которому Станислав передал его письмо.

“Вам приносят обед в вашу комнату, месье. У вас есть суп, вино и мясо, я послал вам дрова и свечи. И теперь вы адресуете неправомерные жалобы герцогу и королю. Его Величество передал мне ваше письмо без комментариев, и я не решаюсь сказать ему, как вы неправы, ради вашего же блага. В этом доме существуют определенные правила, и с вашей стороны было бы весьма любезно подчиниться им. Без моей ежедневной собственноручной записки ничего здесь не выносят из погреба. Если для кого-то такой порядок и утомителен, то лишь для меня. Не безразлично ли все это вам, коль скоро вы получаете то, о чем просите?

Я говорю вам, что у вас всего вдоволь, а вы говорите, что вам всего этого мало.

Вы первый пожаловались на здешнее обращение с иностранцами, к коим вы себя, видимо, причисляете. Я присылал вам все, о чем вы просили, и потому повторю, что вы напрасно брюзжите.

Вы ставите мне в пример французский двор. Там свои правила, а у нас свои, и они ничего общего не имеют с французскими, и вы об этом знаете, не хуже меня.

Я сожалею, что вы предприняли подобные шаги, и надеюсь, вам ясно, сколь они неприличны.

Поспорю с вами и относительно того, что Аллиотус, дворцовый казначей, давал Вергилию хлеб, вино и свечу.

Я делаю это для месье де Вольтера, потому что он человек слабый, Вергилий же был сильный и за своим столом развлекал друзей, вместе с которыми был счастлив. Сравнение здесь неуместно. И, кстати, Вергилий работал для собственного удовольствия, дабы прославить свое время, а месье де Вольтер вынужден работать, дабы удовлетворить свои потребности. Поэтому то, что дается одному ради приличия, невозможно предложить другому, из опасения получить отказ”.

Впервые в жизни Вольтера заставило мигом притихнуть письмо, подытожившее переписку, имевшую место летним утром.

Через четыре дня мадам дю Шатле, сидя, по обыкновению, за письменным столом, что-то почувствовала. Оказалось, это была девочка. Эмилия едва успела позвать горничную, а горничная едва успела поднять фартук и принять ребенка, который, пока мать собирала бумаги и укладывалась в постель, лежал на громадной книге. Вскоре роженица и новорожденная спали как сурки. Вызывавшие бесконечные опасения роды оказались легкими. Вольтер в письмах к друзьям говорит о событии с радостью и облегчением. Мадам дю Шатле было проще родить, чем ему написать “Каталину”. Она совершенно здорова, легла в постель только потому, что так полагается, и не сообщает новость сама, поскольку так не принято. Но перед мадам Дени Вольтер представляется утомленным: “Мадам дю Шатле родила, и целая неделя у меня пропала”.

Несколько дней мадам дю Шатле чувствовала себя превосходно. Общество собиралось в ее комнате, и жизнь возле нее кипела. Ребенка отдали няне. Затем у Эмилии сделалась небольшая лихорадка. Впервые за лето началась жара. Жаркую погоду мадам дю Шатле всегда не любила, и сейчас недомогание ее усилилось. Она попросила принести ей питье со льдом, миндальный напиток, который очень любили в Люневиле. Все дружно ее отговаривали, но она настояла на своем и выпила немало. Питье, по всей видимости, плохо подействовало на нее, нарушив естественные функции организма, необходимые женщине в ее состоянии. Королевский доктор явился и прописал лечение, оказавшее положительное воздействие. Назавтра у Эмилии началось сильное сердцебиение, и дыхание ее стало затрудненным. Десятого сентября из Нанси вызвали еще двух докторов. Они дали ей успокоительное, она почувствовала себя лучше и захотела поспать. Вольтер и дю Шатле поднялись наверх, чтобы поужинать с мадам де Буффлер, оставив в комнате у больной Сен-Лам- бера, мадемуазель дю Тиль, Лоншана и горничную мадам дю Шатле. Сен-Ламбер сидел возле Эмилии, беседуя с ней, но подумав, что она засыпает, оставил ее и подошел к Лоншану и двум женщинам. Внезапно с кровати донесся звук, напоминавший хрипение, прерывавшееся икотой, после чего мадам дю Шатле затихла. Ее пробовали привести в чувство, давая нюхать уксус, хлопая по рукам и шевеля ноги, но без успеха. Эмилия умерла. “Она так и не изведала страха смерти, — сказал Вольтер, — это выпало нам”.

Мадам де Буффлер и ужинавшие с ней, услыхав, что мадам дю Шатле стало хуже, поспешили к ней в комнату и узнали правду. После тягостного молчания хлынули безудержные слезы и послышались рыдания, которые долго не утихали. Кто-то увел из комнаты мужа, постепенно все разбрелись по спальням, остались только Вольтер, Сен-Ламбер и Лоншан. Вольтер, будто лунатик, приблизился к двери, выходившей на террасу. Здесь он, пошатнувшись, упал, скатился вниз по ступеням и принялся биться головой о мощеную камнем дорогу. Лоншан и Сен-Ламбер, кинувшись следом, подняли его. Глядя на Сен-Ламбера сквозь слезы, Вольтер произнес ласково и печально: “Ах, мой друг! Это вы убили ее для меня”. А затем, словно проснувшись, воскликнул страшным голосом: “Ах! Черт возьми, как могло прийти вам в голову обрюхатить ее?” После чего двое мужчин в изнеможении разошлись по сторонам. Назавтра мадам де Буффлер послала за Лоншаном. Она сказала ему, что ей необходимо кольцо из сердолика с бриллиантами, которое всегда носила мадам дю Шатле. Сняв кольцо с пальца умершей, Лоншан принес его мадам де Буффлер. Нажав на секретную пружинку, она достала из кольца миниатюрку с портретом Сен- Ламбера, после чего Лоншан вернул кольцо на место. Слуга беспокоился о Вольтере, впавшем в черную меланхолию, и подумал, что тому будет полезно разозлиться, узнав о миниатюре. Вольтер всплеснул руками, возвысил глаза к небу и сказал, что все женщины одинаковы. “Я заменил Ришелье, Сен-Ламбер выкинул вон меня. Это естественный ход вещей, один гвоздь вышибает другой, так все и идет в этом мире”.

Эмилия была слишком живая и жизнелюбивая, чтобы умерев, сразу исчезнуть, а потому прошло много недель, прежде чем образ ее померк в сознании Вольтера.

Днем он запирался и писал бесконечные письма о ней, а ночью, в перерывах между беспокойным сном, бродил по комнатам, зовя ее. Горе его поначалу было до того глубоким, что он поговаривал о том, чтобы уйти в монастырь. “Слезы мои не перестанут течь”. “Я надеюсь лишь на скорое воссоединение с нею”. “Я потерял не возлюбленную, а часть самого себя, душу, для которой моя душа была будто специально создана”. “Мне нравится узнавать ее заново, говоря с ее мужем и сыном”. Д’Аржанталю: “Я хочу выплакать в твоих объятиях горечь моего несчастного существования". Сейчас Вольтера приводил в ужас легкомысленный, шутливый тон, в каком он всего несколько дней назад оповещал друзей о рождении ребенка: “Я не мог подозревать даже малейшую опасность”. Мадам дю Шатле, всегда сознававшая необычность своей беременности, сама подсказала ему этот тон. (Она знала своих соотечественников. В Версале говорили: “Как похоже на претенциозную мадам дю Шатле — умереть в родах в ее годы”.) Вольтер сказал: “Несчастное дитя, ставшее причиной смерти матери, меня не интересует”. Бедная девочка, не вызывавшая ни у кого сострадания, умерла несколько дней спустя. Останься она жива, ее бы наверняка отдали в холодный, сырой монастырь, чтобы больше о ней никто никогда не услышал.

Станислав, крайне опечаленный, устроил мадам дю Шатле государственные похороны, а затем постарался удержать около себя Вольтера. Но Вольтеру захотелось поскорее покинуть “мерзкий Люневиль, причину ее смерти”. В это время он очень привязался к дю Шатле. После похорон они вдвоем и сын Эмилии поехали в Сире. Сперва Вольтер там немного успокоился, но через несколько дней атмосфера этого дома, который они с мадам дю Шатле вместе украшали, где они провели много счастливых лет, и где он надеялся умереть у нее на руках, усилила его горе, сделав его более осязаемым. Сире, признался он, стал для него “средоточием кошмара”. Охваченный страстным желанием уехать оттуда навсегда, он приказал погрузить в фургоны все, что ему принадлежало, в том числе и мебель из комнат Эмилии, и отправить в Париж. Что-то помешало Вольтеру и дю Шатле обсудить этот вопрос, и в итоге они оба остались недовольны решением. Дю Шатле был бы рад купить мебель, поскольку в Сире она была нужна, а Вольтеру некуда ее было ставить. Дом на улице Траверзьер, нанятый им теперь целиком, был обставлен. Позже, приехав повидаться с сестрой дю Шатле, Вольтер утряс финансовые дела с маркизом. Он дал ему сорок тысяч ливров на перестройку Сире. Дю Шатле, бравшийся вернуть из этой суммы тридцать тысяч, так и не отдал долга, но Вольтера эти деньги не интересовали. В конце концов дю Шатле выплатил ему десять тысяч, а остальное Вольтер простил ему, сказав, что дружба для него дороже денег.

Несмотря на горе, Вольтера, как всегда, было легко насмешить, и, услышав шутку, он заливался смехом. Планы на будущее, вполне определенные, были связаны для него с мадам Дени. В день смерти Эмилии он написал своей племяннице:

Люневилъ, 10 сентября.

“Мое дорогое дитя, я только что потерял человека, с которым меня связывали двадцать лет дружбы. Уже давно, и вы об этом знаете, я не смотрел на мадам дю Шатле как на женщину, и я убежден, что вы сочувствуете моему тяжкому горю. Ужасно, что она умерла при таких обстоятельствах и по такой причине. Я не могу покинуть месье дю Шатле, не разделив с ним нашего общего несчастья. Я должен побывать в Сире, где находятся важные бумаги. Из Сире я приеду в Париж, чтобы обнять вас и только в вас найти утешение и единственную надежду всей моей жизни”.

Из Сире он написал: “Сердце мое” и добавил: “Нынешнее мое горе должно доказать вам, что душа моя создана для любви; вы для меня куда дороже той, к кому я испытывал лишь благодарное чувство. Отдайте мне свое сердце и пожалейте обо мне однажды, как я жалею о мадам дю Шатле”.

Вольтеру было тяжело оставаться в Сире, но и в Париж он не торопился. Он откладывал отъезд, выдумывая для мадам Дени различные отговорки. Он будет вынужден ехать медленно, потому что одолжил скорый экипаж сыну Эмилии, а тот разбил его. Он говорил, что любопытство парижских знакомых неприятно ему, он не хочет выслушивать от них слова сочувствия и вести бесконечные разговоры на похоронные темы, принятые у французов. Поэтому Вольтер посетил епископа Ша- лонского и других друзей, а на улицу Траверзьер прибыл спустя месяц после смерти Эмилии. Две ночи он провел у мадам де Шамбонен, и затем навсегда покинул Шампань.

Эпилог

Дю Шатле дожил до семидесяти лет. Больше он никогда не женился. Сыну Эмилии был пожалован титул герцога, и его назначили послом в Лондоне, где он оставался с 1768 по 1770 год. В шестьдесят шесть его отправили на гильотину. Его сын тоже погиб во время революции, в тюрьме, и семья вымерла. Вольтер поселился вместе с мадам Дени и прожил еще двадцать девять лет. После его смерти она вышла замуж за человека на десять лет моложе себя. Сен-Лам- бер поселился вместе с месье и мадам д’ Уде- то и прожил еще пятьдесят четыре года.

Сделанный Эмилией перевод Ньютона Клеро опубликовал в 1756 году. Считается, что переписку мадам дю Шатле с Вольтером, якобы занимавшую восемь увесистых томов в сафьяновых переплетах, Сен-Лам- бер уничтожил после ее смерти. Тому нет никаких доказательств, зато известно, что он уничтожил всю переписку Жан-Жака Руссо с мадам д’Удето. По другой версии письма пролежали в Сире до самой революции, когда и исчезли. Месье Бестерман все еще надеется, что в один прекрасный день они найдутся и украсят его великолепное издание переписки Вольтера.

Об авторе книги

“Наш долг уважать живых и говорить правду о мертвых”, — возможно, именно этому завету своего героя, великого французского писателя и философа, следовала в своей работе о нем Нэнси Митфорд. “О Вольтере написаны сотни книг. Та, что перед вами, не биография и не научное исследование, а всего лишь рассказ о его отношениях с мадам дю Шатле”, — предупреждает писательница в предпосланном книге обращении к читателям. Думается, Митфорд оценила свой труд излишне скромно. “Влюбленный Вольтер” и еще три созданные ею документальные книги о выдающихся представителях той же эпохи — “Мадам де Помпадур”, “Людовик Солнце” и “Фридрих Великий”, — несомненно, и биографии, и исторические исследования, и увлекательные романы, завоевавшие большую популярность не только на ее родине, но и в других странах, в частности во Франции, где за вклад в развитие культуры она была награждена орденом Почетного легиона.

Интерес к этой стране, волей судьбы ставшей для Нэнси Митфорд вторым домом, едва ли был случаен. Писательница родилась в 1904 году в Лондоне, но выросла в родовом имении Митфордов, где получила домашнее образование, сводившееся, по ее признанию, всего лишь к урокам верховой езды и французского языка. Впечатления детских лет впоследствии нашли отражение на страницах “Поисков любви” (1945), пожалуй, наиболее известного среди десяти ее романов, первый из которых она опубликовала в семнадцать лет вопреки воле родителей. Избрав материалом для своих книг знакомую ей не понаслышке аристократическую среду, Митфорд сумела обрисовать ее с тонкой иронией и мастерством, заслужившими высокую оценку публики и критиков, нашедших в них лестное для молодой писательницы сходство с комедиями нравов ее знаменитого соотечественника Ивлина Во, в дальнейшем одного из ее ближайших друзей и советчиков.

Успешно начавшаяся творческая карьера Митфорд была прервана Второй мировой войной, которую ей было суждено пережить не только как общечеловеческую, но и как семейную трагедию, связанную с тем, что две ее сестры стали убежденными сторонницами Гитлера, и одна из них впоследствии вышла замуж за идеолога британских фашистов Освальда Мосли. В 1939 году писательница публикует антифашистский роман, где едко высмеивает людей из своего непосредственного окружения, а затем оставляет литературную работу, чтобы организовать в лондонском доме отца приют для пятидесяти семей, потерявших кров во время бомбардировок. В 1944 году погибает ее единственный любимый брат. Пережив примерно в это же время разрыв с мужем, Митфорд, вынужденная заботиться о средствах к существованию, начинает работать в одном из крупных книжных магазинов, отвечая здесь за раздел французской литературы, что всецело соответствует ее интересам. Дела приводят ее в Париж, город, очаровавший ее с первого взгляда и покоривший навеки.

Знакомство с Францией, “солнечной, легкой, утонченной”, выгодно контрастировавшей с “холодной, чопорной, угрюмой” Англией, где в последние годы жизнь ее была полна горьких событий, дает писательнице новый импульс для творчества. Она пишет роман “Любовь в холодном климате” (1949), с присущей ей наблюдательностью подмечая национальные особенности двух культур, а затем пробует себя, причем весьма успешно, в качестве переводчика французских авторов.

Все глубже узнавая Францию, ее людей, язык и культуру, Митфорд увлекается изучением прошлого этой страны, а особенно восемнадцатым столетием. Следствием этого увлечения стало обращение к новому для нее жанру биографии. В 1954 году писательница завершает “Мадам де Помпадур”, работая над которой обдумывает в общих чертах сюжет “небольшой, но увлекательной” книги о Вольтере, основанной на “невероятной от начала и до конца” истории его отношений с мадам дю Шатле.

Осуществить это намерение ей помогло следующее обстоятельство. Будучи литературным обозревателем газеты “Нью-Йорк тайме”, Митфорд, по ее собственному признанию, “была вынуждена” познакомиться с новейшим изданием переписки Вольтера. Чтение, однако, оказалось захватывающим, “как посещение Лувра, куда вы приходите, чтобы взглянуть на одну картину, а остаетесь до закрытия”. Это высказывание писательницы характеризует ее творческую манеру, сочетающую в себе отстраненность ироничного наблюдателя и блестящее знание материала, мельчайших подробностей, позволяющее ей воссоздать далекую от нас эпоху. Английские критики высоко оценили ее умение работать с документами и излагать факты с точностью ученого, но в доступной для современного читателя форме, простым, подчас разговорным языком.

Ограничивая рамки повествования периодом любви Вольтера к мадам дю Шатле, Митфорд рисует на редкость убедительный портрет великого человека: бесконечно восхищаясь его гением, она со свойственной ей язвительностью подмечает присущие ему человеческие слабости.

“Я читаю “Вольтера” с колоссальнейшим наслаждением. Вы наделены уникальным даром: вы заставляете читателя физически ощутить присутствие героев”, — так отозвался об этой книге Ивлин Во. Талант беллетристки помогает писательнице превратить жизнеописание в занимательнейший роман. Ничего не скрывая и нисколько не приукрашивая “самого необычного из людей”, она дает нам возможность узнать много интересного, не испытав скуки.


Выходные данные

Главы 1 — 12 переведены М. Тюнькиной, главы 13 23, Эпилог Т. Бердиковой.

Нэнси Митфорд

ВЛЮБЛЕННЫЙ ВОЛЬТЕР

Серия «Литературная мастерская»

Редактор И.Ларина



Оглавление

  • Глава 1. Вольтер и Эмилия
  • Глава 2. Молодой Вольтер
  • Глава 3. Вольтер в Англии
  • Глава 4. Вольтера наследует Эмилия
  • Глава 5. Женитьба Ришелье
  • Глава 6. Сире
  • Глава 7. Философические амуры
  • Глава 8. На сцену выступает Фридрих
  • Глава 9. Линан уходит, входит мадам Дени
  • Глава 10. Битва с Дефонтеном
  • Глава 11. История мадам де Графиньи
  • Глава 12. Разные путешествия
  • Глава 13. Фридрих восходит на престол
  • Глава 14. Вольтера не выбирают в Академию
  • Глава 15. Вольтер и Фридрих
  • Глава 16. Счастливое лето в Сире
  • Глава 17. Вольтер при дворе
  • Глава 18. Философы в немилости
  • Глава 19. Приглашение
  • Глава 20. Люневиль
  • Глава 21. Семирамида
  • Глава 22. Избранные труды
  • Глава 23. Это вы убили ее для меня
  • Эпилог
  • Выходные данные