Сын эрзянский [Кузьма Григорьевич Абрамов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


Новый роман заслуженного писателя Мордовской Республики Кузьмы Абрамова «Сын эрзянский» воссоздает своеобразный творческий путь одного из самых замечательных сынов мордовского народа Степана Дмитриевича Нефедова, всемирно прославленного скульптора, более известного под именем Эрзя.

Сын эрзянский


Предисловие Вторая жизнь


«Сын эрзянский» — первая книга трилогии К. Абрамова о всемирно известном скульпторе Эрзя (Нефедове Степане Дмитриевиче).

Но прежде всего несколько слов об авторе. Кузьма Абрамов — заслуженный деятель литературы и искусства Мордовской Республики, широко известный мордовский писатель, автор романов «Лес шуметь не перестал», «Люди стали близкими», «Дым над землей».

Творчество К. Абрамова обращает на себя внимание доподлинностью и убедительностью почти что документальной. Превосходное знание родного языка, быта, нравов, душевного мира своего народа дает ему возможность создавать полотна, которые образным языком незаурядного художника рассказывают о маленьком, в прошлом беспощадно забитом народе эрзя.

Роман «Сын эрзянский»... Нет, я не сторонник того, чтобы рассказывать в предисловии, о чем та книга, с которой предстоит познакомиться читателю. Я могу только сказать: это хорошая, интересная книга.

В 1961 году в Саранске вышла книга Б. Полевого «С. Эрзя» — первая о скульпторе, до сих пор пользующаяся среди любителей изобразительного искусства заслуженной популярностью. Но эта книга чисто очеркового плана, и совершенно естественно, что образ С. Эрзя в ней представлен несколько, я бы сказал, суховато.

Вот почему развернутое повествование К. Абрамова нам представляется настоящим, большим, монументальным и очень необходимым произведением.

С. Эрзя заслуживает того, чтобы ему был создан литературный памятник. Как скульптор он оказал огромнейшее влияние на развитие мирового изобразительного искусства. С. Д. Нефедов, сын простого эрзянского крестьянина из глухой деревни, отдал всего себя искусству. Его работы неповторимы, как и вся его жизнь. Его работы бессмертны, как и его имя. Его обостренное чувство материала, а в данном случае дерева — явление в мировом искусстве удивительнейшее.

Я работал над портретом С. Эрзя и в глине, и в дереве, да и сейчас продолжаю свою попытку создать образ этого жизнь положившего на алтарь искусства могучего скульптора.

Имя его окружено легендами и недомолвками. Но не будем предварять того, что нам рассказывает автор. Мы уверены, что каждому, кто будет читать эту книгу, первую из трилогии, книгу о большом сыне маленького эрзянского народа, она покажется интересной и поучительной.


Виктор Гончаров

Первая часть На соломе

1
Небо на востоке синевато-бледное, словно застиранное. Где-то за плотным слоем облаков восходит солнце. Его мутный, жидкий свет понемногу стал рассеиваться по мокрым полям. Всю ночь беспрестанно лил дождь. Он идет и сейчас, мелкий, словно сквозь тонкое сито. На полях несжатая рожь побурела и полегла. Да и сжатая, в скирдах и крестцах, также мокнет. Посреди полей — небольшое село. Его маленькие бревенчатые избы со стороны кажутся взъерошенными ветром копнами старой соломы. Перед избами — корявые ветлы. Если бы не эти ветлы, можно было бы подумать, что нет никакого села, а раскинулись одни лишь поля, на которых мокнет под осенним дождем несжатая рожь да скирды.

Всего одна улица в два порядка домов растянулась по склону большого оврага, на дне которого, среди высокой густой осоки, теряясь и вдруг возникая, поблескивает светлый ручеек Перьгалей. Дожди превратили его в настоящую речушку. В жаркое же засушливое лето он почти пересыхает, оставляя лишь кое-где болотца.

Видать, не от добра когда-то осели здесь, у сухого оврага, эрзяне. Недалеко отсюда, в пяти верстах к северу, протекает большая река Алатырь. За рекой — густой сосновый бор, по эту сторону — широкая заливная пойма. Но для эрзян места там не нашлось. Вдоль Алатыря тянутся барские земли, эрзян же загнали в сухой дол, где нет ни леса, ни травы. Самые старые жители села не помнят, когда это произошло. Не помнят и того, почему их село называется Баево. Может, от эрзянского слова буй. Есть много эрзянских селений, в названиях которых буй является частицей, определяющей принадлежность места: Ордань буй, Куляз буй, Тараз буй. Могло случиться так, что само название выпало, а частица сохранилась. Живущие вокруг русские эту часть названия переиначили по-своему: бай. Потом и сами эрзяне стали произносить Баево. А может, все было не так. Ведь по среднему течению Волги и по Суре живут и эрзяне, и русские, и есть много русских селений с эрзянскими названиями и эрзянских — с русскими.

Около Баева эрзянских сел нет. Да и в нем всего девяносто дворов. Улица единственная пустынна — дождь всех загнал в избы. С рассветом куры вышли было из дворов, но быстро попрятались. Теперь они понуро сидят под навесами, опустив мокрые хвосты. Невдалеке от села, вдоль Перьгалей-оврага, расползлось коровье стадо. Пастух, рослый мужик в коротком, старом зипуне, и подпасок — босоногий паренек лет восьми, укрылись от дождя под деревянным мостом через Перьгалей. Мост невысокий, и пастух сидит, склонив голову, чтобы не удариться о почерневшие бревна настила. Возле него лежат длинный кнут и толстая ясеневая палка. Кнутовище и палка украшены тонкой резьбой, похожей на замысловатую вязь работы древесных жучков-точильщиков. На конце ясеневой палки вырезана волчья голова с раскрытой зубастой пастью, кнутовище заканчивается лысой головой старика с узеньким клином бороды и закрытыми глазами. Пастуху на вид лет сорок, хотя ему еще нет и тридцати. Загорелое темно-коричневое лицо его изрыто следами оспы и преждевременными морщинами. Правый глаз закрыло бельмо. Короткая, реденькая бороденка растет лишь по щекам, не прикрывая подбородка. Из-под высокой войлочной шляпы торчат жесткие рыжеватые всклоченные волосы, уже давно не ведавшие ни щелока, ни частого гребня. Из распахнутого на груди зипуна с большими и малыми, «мужскими», заплатками виднеется заношенная рубаха, сшитая из белого холста и отделанная по вороту и концам рукавов вышивкой красными шерстяными нитками. И лишь добротные лапти, сплетенные из аккуратно подобранного золотистого лыка, резко выделяются из всего, что надето на нем.

На коленях пастух держит лапоть, который старательно заканчивает плести. Светлый кочедык[1] в его руках так и мелькает. Второй лапоть, уже готовый, лежит рядом по другую сторону от кнута и палки. Подпасок сидит на корточках против него и время от времени длинной хворостиной хлопает по земле. Он поглядывает на разбредшихся по краю оврага коров, чтобы какая-либо из них не забрела в несжатую рожь.

У подпаска светлые густые волосы, подрезанные «в крукок» на уровне ушных мочек. На голове нет ни картуза, ни шапки. Перешитый из старото зипуна пиджачок, без подкладки и застежек, подпоясан тонкой мочальной веревкой. Босые ноги, покрытые засохшей грязью, все в цыпках. Каждый раз, когда он вскидывает хворостину, громкий звук удара отдается под мостом. Дремавшая у их ног большая собака вздрагивает, вскидывает голову с отвисшими ушами и тихо скулит.

Пастух наконец не выдержал.

— Не пугай собаку. Сиди спокойно.

— Нельзя. Засну, как наш пес, — возразил паренек и снова хлопнул хворостиной.

— Вай, какой непослушный. Вот придем домой, пожалуюсь Марье. Она тебя урезонит.

— А чего я делаю?..

Упоминание о матери на мальчика подействовало. Он некоторое время сидел тихо, потом выбрался из-под моста и направился вдоль ручейка к коровам. Он шел и на ходу водил ногами по высокой мокрой траве — старался смыть с них засохшую грязь.

А дождь все шел, мелкий и нудный.


2

В Баеве Нефедовы живут ближе к северному концу улицы. Их изба, далеко не новая, но срубленная из бревен, с двумя окнами на улицу и третьим — во двор, еще послужит своим хозяевам. Большой двор обнесен ивовым плетнем. Его навесы крыты старой соломой и картофельной ботвой. Невдалеке от ворот к плетню примыкает небольшой сарайчик. Забит он старыми санями, неошинованными колесами и всякой домашней утварью. Против избы растет большая старая ветла, раскинувшаяся до крыши. Под ней возвышается горловина картофельной ямы.

По большому двору сейчас разгуливает лишь гнедая лошадь, корова и овцы — в стаде. Конюшня и коровник тоже плетневые, с обеих сторон обмазаны глиной, смешанной с соломой. Эрзяне любят просторные дворы, независимо от того, сколько у них скотины. Во дворах всегда по двое ворот: одни, большие, выходят на улицу, другие — на огород. Большие ворота сплетены из новых прутьев через ряд: один прут, очищенный от кожуры, другой — с кожурой. Так получается нарядней. Ворота обычно двустворчатые. Створки подвешены к столбам на вязовых обручах.

На заднем конце избы — длинные сени, с дверью во двор. Они сделаны из тонких сосновых жердей, нижними концами воткнутых в землю, а верхними вправленных под крышу. Щели между ними заделаны жгутами соломы. Тут все, на что ни посмотришь — из дерева и соломы. Во всем селе не увидишь кирпичного дома. Сени обычно разделены на две части липовой корой. Одна половина — проход в избу, вторая служит кладовкой. Здесь свален весь домашний скарб. Вдоль стен стоят высокие лари для зерна и муки. Сверху на жердях навалена одежда — овчинные шубы, зипуны, чепаны. В углу стоит огромный ларь, выдолбленный из толстого кряжа липы, с крышкой из коры. В нем хранятся холсты, рубахи, руци.

Дверь в избу широкая, но низкая. Взрослому человеку обязательно нужно наклонить голову, чтобы не стукнуться о притолоку. От двери направо большая печь — занимает чуть ли не половину всей избы. Налево, от косяка до боковой стены с окном во двор, широкий коник. Вдоль всей боковой стены — длинная лавка до «красного» угла с иконами. Другая лавка стоит у передней стены. Есть еще одна перед печью, называется она морго эзем. В углу над столом — иконы. Их две. На одной можно различить бородатый лик Николы Угодника, на другом — богоматерь с младенцем. Образа старые, почерневшие от времени и копоти. Закопчены и потолок, и стены. Эта изба когда-то топилась по-черному, без трубы. От печи, поперек избы, на параллельных брусьях вдоль задней стены настелены широкие доски. Это — полати.

За столом, против переднего окна, сидит хозяин — Дмитрий Нефедов. Он еще довольно молод, лет двадцати семи. На его загорелом лице курчавится светлая короткая бородка, густые волосы подстрижены «в кружок». Одет он в длинную поношенную холщовую рубаху, с вышивкой красной шерстью по вороту и концам рукавов. Положив большие загорелые руки на стол, упорно не поднимает он хмурого взгляда.

Всю ночь шел дождь. Не перестал он и утром. А в поле стоит несжатый хлеб. Сколько же еще придется ждать?

Жена Дмитрия, Марья, на год моложе мужа, высокая, бойкая, торопливо возится в предпечье, готовит запоздавший завтрак. С дождливой погодой и не заметили, как проспали. Были бы в доме старики, этого бы не случилось. Но их уже нет на свете. Братьев у Дмитрия не было, а сестры повыходили замуж в дальние селения и к ним почти не наведываются. У Марьи вся родня в Алтышеве. Взяли ее в дом Нефедовых на семнадцатом году. Девятый год живет с Дмитрием, и вот уже четыре года, как они хозяйничают самостоятельно. У них двое детей. Сыну осенью исполнится восемь лет, девочке недавно пошел четвертый годик. Третьего ребенка ждут, втайне надеясь, что будет мальчик. На девочек земли не дают. А у них всего два надела.

Марья вышла из предпечья и постучала ладонью по брусу полатей:

— Фима, вставай, доченька, завтракать!

С полатей донеслось сонное бормотание девочки.

— И ты, Митрий, сполосни руки, на двор выходил, — сказала она мужу.

Дмитрий подошел к висящему над лоханью деревянному ведру, наклонил его и через край плеснул себе на ладонь воды. Марья вынесла из предпечья полотенце, подождала, пока муж вымоет руки, и подала ему. С полатей спустилась Фима в длинной рубахе из синего домотканого холста, спотыкаясь, прошла по избе, не в силах спросонья открыть глаза.

— Иди скорей, солью тебе, — позвала Марья и подвела девочку к лохани.

Голос у Марьи чистый, грудной. Ее темные длинные косы пропущены через берестяную коробочку, прилаженную на голове, и собраны сзади на шее. Поверх этого замысловатого убора, образуя своеобразный кокошник, подвязан платок из тонкого льняного холста, вышитый разноцветными нитками и отороченный светлым мелким бисером. Рубашка у Марьи длинная, белая и тоже с вышивкой на груди, рукавах и по подолу. Холщовые портянки навернуты до колен и заправлены тонкими оборами аккуратных лаптей из желтого лыка. Она нарядилась так в поле, на жатву. Но дождь все льет и льет.

Семья только успела сесть за стол, как в сенях хлопнула дверь и заскрипели половицы. Муж с женой невольно переглянулись — кто это может быть?

— Наверно, кто-нибудь из соседей, — сказал Дмитрий и положил ложку на стол.

— Это нищий! — пискнула Фима.— Они всегда норовят, когда люди садятся за стол.

— Ну-ка не высовывай язык, откусишь вместе с хлебом, — одернула ее Марья.

Гость долго копался в сенях, слышно было, как что-то тяжелое положил на пол, потоптался на скрипучих половицах. Наконец со скрипом открылась дверь, и на пороге появился низенький седой старичок.

— Вай, дед Охон, откуда это под таким дождем?! Поди, весь вымок, — Марья метнулась в предпечье: — Фима, доченька, принеси с коника мой пулай!

Фима подбежала к конику, обеими руками обхватила тяжелый пулай и, сделав два-три шага, запуталась в длинной рубахе и вместе с пулаем растянулась на полу.

— Не выросла еще таскать пулаи, — усмехнулся дед Охон. Он снял с головы картуз с поломанным и искрошенным козырьком, стряхнул его и, повернувшись к иконам, перекрестил лысый лоб.

Дмитрий поднял с пола дочь.

— Нашла кого посылать, — упрекнул он жену.

— Чай, не тебя заставлю нести пулай при постороннем, — скороговоркой прошептала Марья. Когда Дмитрий вышел из предпечья, дед Охон сказал с одышкой:

— Доброго вам житья и здоровья.

— Спасибо, дед Охон.

Марья повязала на поясницу пулай и вышла навстречу гостю.

— Снимай зипун, дед Охон, расстелю на печи, быстро высохнет.

Старик бросил на коник картуз и взялся за зипун.

— Что же у вас завтрак так запоздал? Видно, не торопитесь...

— А куда торопиться? Видишь, что на улице, — отозвался Дмитрий.

— Да, на улице неладно... Ну что ж, может, и ненадолго, — сказал дед Охон, опускаясь на длинную лавку.

— Иди с нами завтракать, — пригласил его Дмитрий. — Правда, у нас картофельный суп.

— Теперь повсюду картофель, мяса нет ни у кого, — сказал старик.

Марья принесла из предпечья ложку и положила на стол. Охон сел рядом с Дмитрием. Марья теперь ела стоя. Места за столом было достаточно, но таков обычай. Молодой женщине не положено сидеть рядом с мужчинами.

— Издалека шагаешь, дед Охон? — спросил Дмитрий после завтрака.

Старик достал из кармана зипуна кисет с табаком, трубку и принялся ее набивать.

— Из Ардатова. Закончил свое дело. Теперь двигаюсь в Алатырь. Там, слышал, начинают строить новую церковь.

— Твои умелые руки, дед Охон, без дела не останутся.

— Так-то оно так, да надо бы им от рубанков и стамесок немного отдохнуть. Надоело возиться с деревом, — сказал старик.

Марья принесла ему в старой треснувшей ложке из печи уголек. Старик раскурил трубку. Она была у него большая, с черными обгорелыми краями и толстым мундштуком.

— Вот чего скажу тебе, Дмитрий, — заговорил опять дед Охон. — Отпусти-ка со мной своего мальца, Иважа. Пока живой и есть силенка, обучу его своему ремеслу.

— Кроме обузы, никакой пользы тебе не будет от семилетнего мальчика. Он еще и топор в руках не удержит, — быстро вмешалась в разговор Марья, копавшаяся в предпечье.

Помедлив, Дмитрий сказал:

— Иваж в подпасках ходит. Вот что будет осенью...

— К зиме я и сам собираюсь уткнуться куда-нибудь в теплое местечко, — вздохнул Охон.

— Иди жить к нам, — опять вмешалась Марья.

— Отчего же не прийти, если примете.

— У нас семья небольшая, в избе хватит места и тебе, — сказал Дмитрий.

Помолчали. Эрзяне по натуре не очень разговорчивы. Если не о чем говорить, сидят молча. Марья все еще возилась в предпечье. В притихшей избе раздавался лишь звонкий голосок Фимы. Девочка забралась на коник, раскладывала свои тряпочные куклы и разговаривала с ними. А вечером Марья затопила баню. День хоть был и не субботний, но во время жатвы кто будет с этим считаться.

Да и дед Охон давно не мылся в бане. Кто и когда о нем, безродном одиноком старике, позаботится? Самые близкие для него — Нефедовы. Родом он из Алтышева. Жена у него давно умерла, детей не было. Сблизился он с Нефедовыми случайно. Как-то, проходя через Баево, он узнал, что здесь есть выданная из Алтышева девушка, и попросился к ним ночевать. В следующий раз он опять зашел к ним. Нефедовы люди приветливые и часто пускали ночевать странников и нищих. Дед Охон — хороший столяр, не раз и Нефедовым то поправит стол, то дверь, а то и сделает скамейку или табурет.


3

Через три дня дождь наконец прекратился. Небо проясилось, и солнце засияло с летней щедростью. С утра земля была еще влажной, на ржаных колосьях поблескивали капли воды, трава и рожь никли от влаги. А к середине дня земля уже высохла. Все село с утра двинулось в поле, люди разбрелись по своим загонам, полоскам, участкам. Эти загоны и полоски отличаются и по величине: одни — широкие, другие — узкие. Есть и такие, которые можно измерить двумя шагами в ширину. Все зависит от того, на сколько душ у того или иного хозяйства земли.

Нефедовы в поле приехали на лошади. С собой привезли и Фиму, дома оставить-то ее не с кем. Дмитрий отпряг гнедого, поднял оглобли телеги и завесил их холщовым пологом. Лошадь пустил кормиться у своего края дороги. Марья переставила из телеги лагун с холодной водой и кошель с хлебом в затененное место. Туда же посадили и Фиму с кузовком и куклами.

Выехал в поле и дед Охон. Решил помочь Нефедовым, вот и остался. Вечером еще говорил, что двинется в Алатырь, а наутро неожиданно передумал. Алатырь, говорит никуда не денется, подождет, а вот жатва ждать не будет, Дмитрий даже смутился. Чем он расплатится? Денег у него нет. Пробовал отговорить деда Охона: пусть идет своей дорогой.

— Ты, может, думаешь, что я больше съем, чем сожну? — взъерошился старик.— Не тревожься, серп все же полегче топора.

— Да я не о том, — попытался объяснить ему Дмитрий.— Топором помахаешь — денег заработаешь, а с серпом лишь время зря потратить.

— И потрачу — не твое, а свое, — возразил старик и тем прекратил разговор.

До наступления жары они жали вместе; Марья посередине, мужчины — с боков. У деда Охона и в самом деле руки оказались не слабыми, сожнет свой ряд, помогает Марье. Снопы за ним встают, точно бравые солдаты в строю. Когда солнце начало припекать, он сказал вполголоса Марье:

— Сними-ка, доченька, пулай, не стесняйся, я уйду жать на тот конец полосы. Для чего таскать на пояснице такую тяжесть. И без того взопреешь.

Марья еще ниже наклонила вспыхнувшее от смущения лицо, по которому уже давно катились струйки соленого пота. Поясница под пулаем и вся спина у нее взмокли, рубаха прилипла к телу. Дед Охон положил серп на плечо, пошел к телеге. Напившись, вынул кисет и трубку, набил ее и прикурил от тлеющей кудельной веревки. Эту веревку с конца подожгли дома перед выездом в поле. Серные спички дороги, да и редко у кого в селе бывают, все, в дороге или в поле, пользуются такими зажженными веревками. От телеги прямо по меже старик направился на другой конец полосы.

Марья сняла пулай и сразу же почувствовала облегчение. Длинную рубаху она подпоясала поясом, подобрала ее покороче и освободила ворот. Теперь стало совсем хорошо.

Дмитрий пошел к телеге попить.

— Принеси и мне! — крикнула вслед Марья.

Он не стал пить здесь, у телеги, нацедил из лагуна в чашку воды, добавил туда несколько ложек кислого молока из кувшина, размешал и отнес жене. Здесь они вдвоем попеременно выпили всю чашку.

— Что делает там Фима? — спросила Марья.

— Спит,— сказал Дмитрий и усмехнулся: — Зачем прогнала от себя деда Охона?

— Я его не прогоняла, сам ушел. Видит, мне тяжело жать в пулае...— Марья пожаловалась: — Все тело разломило, тянет этот пулай к земле, силушки моей нет.

— Надо было снять при нем, чего стесняться на работе, — сказал Дмитрий и, окинув стан жены, подумал: «Не только пулай тяготит тебя...»

Марья поймала взгляд мужа:

— Что так смотришь, аль без пулая я не так хороша?

Дмитрий промолчал, взял воткнутый в сноп серп и принялся жать. Чего болтать попусту. Марья для него всегда самая лучшая. Об этом он ей никогда не говорил и, конечно, не скажет. Разве такое можно... Хорошо и то, что он называет ее по имени, другие обращаются к своим женам: «Эй, ты». А когда говорят о них, то только: «Она».

К середине дня из Перьгалей-оврага на сжатое поле вышло стадо. Пастухи придерживали коров подальше от скирд, а овец пустили свободно по жнивью. Овца, не как корова, скирду не тронет, ходит и щиплет траву в стерне. Подпасок Иваж не отходил от коров, а пастух Охрем вместе с овцами приближался к жнецам, пока не оказался совсем рядом.

Марья, увидев Охрема, зашла жать в рожь.

— Чего спряталась? — крикнул ей Охрем.

— Ай не видишь, жну без пулая, чего лезешь сюда? — отозвалась Марья.

— Нужен мне твой пулай, — проворчал Охрем. — Пить захотел.

— Вода не здесь, а возле телеги, в лагуне...

Охрем пошел к телеге. По высокому жнивью за ним змеей полз длинный плетеный кнут и, опустив голову, лениво плелась пестрая собака. Подняв двухведерный лагун и запрокинув голову, Охрем долго пил большими глотками. Затем снял шляпу, налил в нее воды и, напоив собаку, вернулся к жнецам.

— Нам сколько-нибудь оставил или весь лагун опорожнил? — крикнула Марья, заходя все дальше в рожь.

— Не беда, хозяин привезет посвежее, — махнул рукой Охрем и сказал Дмитрию: — С тобой ведь не поговоришь, и табаку у тебя нету, пойду к деду Охону, авось побалует табачком.

Жарко, над полем нависло марево. Ржаная солома пересохла, стала твердой, серп скользит по ней, словно по проволоке. Марья жнет, жнет, выпрямится на минуту, скрутит перевясло и снова наклоняется, преодолевая нестерпимую боль в пояснице.

Дмитрий время от времени с тревогой поглядывает на жену. Он все понимает, да что делать, рожь нужно сжать. Кроме них — некому. Он и так жнет не разгибаясь, чтобы жене осталось поменьше. На него глядя, торопится и Марья. Наконец Дмитрий не выдержал:

— Отдохнула бы немного, посмотрела, что делает Фима.

— Я буду отсиживаться, а ты — работать? — возразила Марья.

И все же вскоре ей пришлось оставить серп. Проснулась Фима и пришла к ним по жнивью, босая, с исцарапанными ножками и в слезах. Марья взяла ее на руки, успокоила и отнесла к телеге. Девочка просила хлеба. Солнце приближалось к полдню. Проголодались и взрослые. На соседних загонах многие уже собрались возле своих телег. Марья посадила Фиму в тень под телегу, сунула ей в руку кусок хлеба и огурец и принялась готовить еду. В поле во время жатвы варить щи некогда, обычно едят холодную пищу. В большую деревянную чашку Марья налила из кувшина молока, достала из кошеля вареный картофель. В другую чашку нарезала свежих огурцов с зеленым луком, круто посолила и помахала полотенцем мужчинам, чтобы шли обедать.


4

Пообедав, Дмитрий с дедом Охоном легли под телегой отдыхать. Марья стала мыть посуду. К своей телеге от стада прибежал Иваж. Марья налила в чашку кислого молока, поставила ее на расстеленный зипун, отрезала ломоть хлеба.

— Иди, сыночек, поешь.

Иваж, взглянув на отдыхавших под телегой отца и деда Охона, сказал:

— Потом поем. Сперва сведу напоить лошадь.

— Отец поедет к роднику за холодной водой, заодно и напоит.

Иваж сел, подобрав под себя ноги, подмигнул сестренке, игравшей с куклами неподалеку на снопах, и бойко принялся за еду. Фима, с любопытством наблюдавшая, как брат пачкал молоком губы и подбородок, не выдержала, прыснула в кулачок:

— Ты чего? — спросил Иваж.

— Рот.

— Чего рот?

— В кислом молоке!

— А что, он у меня в меду должен быть?

Некоторое время девочка молчала, озадаченная таким ответом, но недолго.

— Видишь, сколько сжали, — важно показала она рукой на жнивье.

— Где же ты жала, под телегой?

— Нет, сначала я спала, а потом пошла жать, исколола все ноги. Знаешь, как больно? Я даже плакала...

— Ешь поскорее, оставь Фиму, ей только и дела поболтать да посмеяться, — сказала Марья сыну.— А то засидишься здесь, дядя Охрем заругает.

— Не заругает. Он сам меня послал. Придешь, говорит, когда немного спадет жара.

Иваж управился с молоком, облизал ложку, собрал с рубашки крошки хлеба. и отправил их в рот.

— Наелся? — спросила Марья.

— Вот как! — провел он пальцем по горлу и, пересев на снопы к сестренке, принялся делать для нее из соломы колечки.

Марья вылила из лагуна воду и бросила взгляд на мужчин.

Дед Охон лежал ничком, из его трубки поднималась синеватая струйка дыма. Дмитрий спал лежа па спине, Марье было жаль будить мужа. Она сама бы запрягла лошадь и съездила за водой, чтобы он лишний часок поспал, но спал-то он под телегой...

Дед Охон выбил трубку о колесо и слегка толкнул Дмитрия. Тот проснулся мгновенно и, выбираясь из-под телеги, крикнул Иважу, чтобы пригнал лошадь.

Иваж любит ездить верхом. И хотя расстояние было небольшое, он погнал гнедого галопом. Вдвоем с отцом они запрягли коня в телегу. Марья положила на передок пустой лагун.

Когда тронулись в путь, Фима рванулась с места и по жнивью побежала за ними.

— Возьмите и ее! — крикнула Марья.

— Чего ей таскаться с нами?— проворчал Дмитрий, но все же крикнул Иважу, чтобы тот придержал коня.

Он подождал дочку, взял ее на руки и посадил рядом с собой. Марья, проводив их взглядом, повернулась было к деду Охону, но старик с серпом на плече уже шагал по меже на дальний конец полосы. Низенький, он шел сгорбившись и временами скрывался с головой в высокой ржи. Марья благодарно улыбнулась ему вслед и сняла с себя пулай. Она хотела оставить его здесь, но, поразмыслив, взяла с собой. Она жала, и улыбка не сходила с ее загорелого лица. В этом году урожай был отменный. Такой случается лишь раз в десять лет.

Домой Нефедовы собрались в вечерних сумерках, когда сжали всю полосу и снопы сложили в крестцы. Дед Охон решил переночевать здесь, в поле. Летняя ночь не так уж длинна, чтобы тратить ее на переезды.

— Сварю на ужин картошки, поешь горяченького, — предложила Марья.

— Из-за картошки не стоит ездить, поужинаю и здесь, если у тебя осталась от обеда краюха. А коли не осталась, и так хорошо, — возразил дед Охон.

Он подошел к телеге, чтобы взять свой зипун, но заметил, что на нем заснула Фима. Дмитрий хотел было разбудить девочку.

— Не трогай, пусть спит. Оставь мне свой полог, он больше зипуна, хватит и на подстилку и на покрывало.

Марья вынула из кошеля краюху хлеба, посолила ее, протянула деду Охону. В чистую чашку налила воды, накрыла ее тряпицей и поставила под скирду.

— Смотри, дед Охон, в темноте не пролей.

— Ну, тогда доброй ночи, дед Охон, мы поедем, нам здесь ночевать нельзя, — сказал Дмитрий, трогая лошадь.

Он шагал рядом, пока телега, шурша колесами по жнивью, подпрыгивала на неровностях пашни. Выбравшись на полевую дорогу, Дмитрий сел на грядку телеги.

— Садись как следует, чего повис на краю, — сказала Марья и теплой рукой повела по широкой спине мужа. Рубаха его была жесткая от выступившего за день пота. — Дома наденешь другую рубашку, а эту перед сном простирну.

— Не время теперь заниматься стиркой, — возразил Дмитрий.

— Так я тебе и позволю ходить в такой рубашке... Садись, говорю, поближе.

Она опять тронула мужа и оставила свою руку у него на плече.

— Сейчас будет Перьгалей-овраг, придется свести гнедого...

Перед оврагом Дмитрий передал вожжи жене и повел лошадь под уздцы. В телегу он сел, лишь выехав на ровную дорогу.

— Хорошо было бы, если бы дед Охон остался у нас до конца жатвы. Жнет, как молодой, — заговорила Марья.

— Сказал, что останется, — отозвался Дмитрий, — значит, поможет.

Он был не словоохотлив. Зная это, Марья не очень докучала ему разговорами, хотя поговорить была всегда не прочь.

Мало кто из жнецов вернулись домой позже Нефедовых. Многие уже успели поужинать и легли спать. Окна изб темные. Улица пустынная, притихшая, на дороге поскрипывает лишь телега Дмитрия. Но вот у своего двора затихла и она. Марья осторожно взяла на руки спящую дочку и пошла с ней в избу. Дмитрий, оставив телегу под окнами, завел лошадь во двор, напоил ее и дал свежескошенной травы. Под темным навесом выбрал поленья поровнее и с охапкой дров направился в избу. В сенях его встретила Марья с подойником в руках. Она шла доить корову.

— Митрий, я приготовила варить картошку, затопи печь и, как только дрова разгорятся, поставь ее.

Дмитрий ничего не ответил. Как будто он сам не знает, что надо сделать. Он достал из-за печи сухое липовое полено, наколол лучины, затем покопался в золе с углями вздул огонь и при свете лучины начал складывать в печь дрова. До прихода Марьи в печи уже начинал закипать большой черный чугун. При свете топившейся печи Марья процедила молоко. Получился один неполный горшок.

— Митрий, что это сегодня корова так мало дала молока? — удивилась она.— И в погреб вынести нечего.

Дмитрий посмотрел на неполный горшок, пожал плечами.

Вскоре Марья обнаружила на лавке другой горшок с молоком и поняла, в чем дело.

— Вай, Митрий, Иваж подоил корову!

— Ты скажи ему, чтобы в другой раз этого не делал, а то испортит корову, — заметил Дмитрий.

— Как не испортить! Всего наполовину выдоил...— отозвалась Марья и все же с лаской подумала о сыне, который, зная, что она приедет с поля усталая, хотел помочь матери. Марья поднялась на печь и в темноте легонько погладила сына по голове.

Молоко надо было вынести в погреб, чтобы оно не скисло. Дмитрий заметил, как нерешительно жена взяла горшки и направилась к двери.

— Постой, — остановил он ее,— давай я вынесу.

— Вай, Митрий, правда, помоги, а то как бы в погребе не сорвалась с лестницы.

Спать они легли около полуночи, но как только восток начал алеть, Дмитрий уже выводил со двора лошадь, а Марья торопилась подоить корову.


5

Дед Охон работал у Нефедовых до конца лета: убрали хлеба, свезли на гумно и сложили в скирды. Посеяли озимые. Только после этого он собрал свой дорожный мешок.

Марья истопила баню, приготовила чистое белье и новые портянки.

— Теперь каждое лето буду приходить к вам, мне у вас понравилось, прокормили, одели с ног до головы, — говорил старик, усмехаясь.

— Кормили невесть чем — картошкой, — сказал Дмитрий.

— Дело не в картошке, — возразил старик, — а в том, что кормили тем, что ели сами. Не всякий хозяин так поступает со своим работником.

— Ну, какой ты работник, дед Охон, ты помощник, друг, — сказал Дмитрий.— Работникам деньги платят, ты же у нас работал за так. Да если бы и захотели, все равно нам заплатить было бы нечем, кроме как едой и вот этими холщовыми тряпками.

Дед Охон недовольно потряс бородой:

— Никаких денег я у тебя и не взял бы. Разве за помощь надобно платить?.. А что касается этих тряпок, так я думаю, Марья дала мне их так, как и раньше всегда что-нибудь давала… — Он помедлил и заговорил о том, с чего начал в день прихода: — Вот что, Дмитрий, ты тогда сказал, что о Иваже поговорим осенью. Так давай поговорим. Хочется мне его обучить своему ремеслу. Смышленый он у тебя. А смышленому человеку нечего ходить за стадом. Кривой Охрем и без него пропасет стадо до снега.

Дмитрий задумался. Понятно, что Иважу неплохо научиться ремеслу деда Охона. Да и человек он надежный, не обидит паренька, отчего бы с ним не отпустить его. До конца пастушьего сезона осталось не так уж много, лето кончается. Зачем мальчику мокнуть под осенними дождями. Он вопросительно посмотрел на жену. Марья отвернулась, сделав вид, что не заметила его молчаливого вопроса.

— Знать, ожидаете, когда баня остынет, идите, — сказала она, не поворачивая головы.

— В таких делах, Дмитрий, женщина не советчик, надо решать самому. — Охон чуть-чуть улыбнулся в усы. — Каждой хорошо, когда ее ребенок рядом.

— Чего же тут долго раздумывать. Если Охрем согласится пасти один, пусть Иваж идет с тобой, — решил Дмитрий.

Дед Охон засмеялся.

— С Охремом я уже давно поладил за куревом. Почти целое лето угощался у меня табачком...

Мужчины взяли белье и собрались идти в баню. Дмитрий задержался в дверях, сказал нерешительно:

— Надо бы позвать Иважа, пусть попарится перед уходом из дома.

— Позову, — тихо ответила Марья. — Возьму его с собой, сама помою... Идите скорее, чего толчетесь в избе! — сердито добавила она и расплакалась.

Мужчины ушли. Она опустилась на лавку перед печью и закрыла лицо передником. Ей было жаль отпускать сына. Жить в чужих людях и далеко от дома не лучше, чем пасти стадо. Здесь над ним хозяин — один Охрем, там — будет всякий, кому не лень, и каждый сможет его обидеть. Дед Охон и сам не раз рассказывал, каково работать у богатых людей. Сначала наблюдают за тобой, как ты работаешь, потом — смотрят, сколько съешь.

Фима слезла с коника, подошла к матери, принялась стаскивать с ее лица передник.

— Мама, чего ты плачешь?

— Ой, доченька. Уйдет Иваж, в город уйдет.

Фима уставилась бусинками глаз на окно, посмотрела куда-то далеко-далеко, туда, где небо сходится с землей, и робко спросила:

— Там тоже есть сердитый домовой?

— Там, доченька, нет домового.

— Тогда отчего же плачешь, коли там нет домового, ведь Иважа никто не съест?

Марья улыбнулась сквозь слезы, опустила передник и, схватив девочку на руки, принялась целовать ее.

— Вай ты, моя говорунья, дитятко мое, какая ты умница! Знамо же, никто не съест нашего Иважа. Разве такого большого парня осилит домовой, ведь ему скоро будет восемь лет!.. Ты, доченька, залезай на коник, поиграй в свои куколки, я схожу позову Иважа. На дорогу его надо хорошенько помыть, чтобы он был чистый... Останешься одна?

— Не останусь,— закапризничала Фима.— Из-под печи выйдет домовой и съест меня.

— Не выйдет, доченька, не бойся.

— Выйдет, — настойчиво повторяла девочка, — вчера сама сказала, что если не засну, то выйдет домовой и съест меня. А я не хочу спать...

Марье ничего не оставалось, как отнести ее к соседям на время, пока она сходит за Иважем. У соседей, Назаровых, печь топится по-черному, в избе темно, потолок и стены закопчены. Через два маленьких и тусклых окна свет еле пробивается. Марья остановилась у двери, подождав, пока глаза привыкнут к полумраку избы.

— Пройди вперед, кто вошел, — послышался от стола женский голос.

— Это я, бабушка Орина, Фиму вам принесла, дома оставить не с кем, а одна боится, — сказала Марья и шагнула в середину избы, где было немного светлее.

На лавке у стола сидела старуха. Ее темное лицо избороздили глубокие морщины. Платок, повязанный поверх невысокого кокошника, опущен до бровей. Она то и дело проводила пальцами по воспаленным векам подслеповатых глаз.

Узнав Марью по голосу, старуха сказала:

— Посади ее на пол; там солома, посидит с ребятами. — И спросила: — Вы сегодня, знать, не пошли жать овес? Наши отправились все, и сноху взяли. Меня оставили дома нянчить ребят.

Марье было не до разговоров. Она посадила Фиму на солому, где сидели двое мальчиков-близнецов, евших прямо из горшка коричневую жидкую кулагу, и уже на пороге сказала:

— Мы, бабушка Орина, завтра выйдем жать овес.

Баевское стадо паслось по жнивью за Перьгалей-оврагом. Рожь уже была почти вся свезена на гумна, осталась на поле только кое-где у безлошадных хозяев. Марья, пройдя через огороды противоположного порядка, спустилась в овраг. Здесь через ручеек была перекинута широкая доска. Она прошла по ней и в нерешительности остановилась перед крутым берегом. «Никак не влезу, — сказала она себе.— Понесла меня нелегкая идти здесь. Надо было на мост...» Она стояла и прикидывала, где удобнее подняться, но берег повсюду был крутой. Пришлось карабкаться на четвереньках. Так все же легче. Понемногу поднялась почти до верха. Здесь, у самого края склона, пролегала узенькая тропка, проторенная скотиной. Она-то и подвела Марью. Решив, что подъем закончен, она встала на тропинку. Внезапно край тропинки обвалился, Марья соскользнула вниз и покатилась по склону до самого ручья. Несколько мгновений лежала, оглушенная падением, не в силах перевести дыхание. Резкая боль в животе привела ее в чувство. Все тело покрылось. холодной испариной, во рту пересохло до того, что трудно шевельнуть языком. Она испугалась за ребенка, ползком добралась до края ручья, зачерпнула горстью воды, смочила лицо, прополоскала рот. Присела, с трепетом ожидая, не повторится ли боль в животе.

По тропе от огородов к ручью сбежала светловолосая девочка с небольшим деревянным ведерком в руках и остановилась удивленная:

— Марья уряж, чего здесь делаешь?

— Отдыхаю, Ольга-доченька. — Помолчав, Марья сказала: — Сходила бы ты, доченька, покликала Иважа, они с Охремом тут недалеко на ржаном поле пасут. Сходи, подарю тебе вот это колечко. Видишь, какое маленькое, тебе оно должно подойти.

Она с трудом сняла с мизинца медное колечко и показала девочке. У той от радости заблестели глаза. У нее еще никогда не было колечка, но хорошо ли будет взять его за такое в сущности мелкое одолжение?

— Нет, Марья уряж, не надо, я так покличу Иважа, — смущаясь, сказала она, но взгляда от колечка отвести не могла.

Марья надела ей на средний палец кольцо. Правда, оно было немного великовато, но все же держалось.

— Смотри, не потеряй... Носи его до самой свадьбы, пока тебе жених не подарит новое колечко, да не медное, а получше.

Девочка метнулась вверх по крутому склону и скрылась из вида.

Марья и вздохнула и, почувствовав резкую боль, схватилась за живот. «Только бы не скинуть ребенка, только бы не скинуть!..» — шептали ее запекшиеся бы.

Иваж с Ольгой, держась за руки, сбежали по склону.

— Зачем звала меня? — еще издали спросил Иваж.

— Пойдем домой, сыночек, помоешься в бане и сегодня уйдешь с дедом Охоном.

От радости Иваж запрыгал и закружился возле ручья.

— Уйду! Уйду!

— Чего радуешься, бестолковый? — спросила Марья.

— Как же не радоваться! Отвяжусь от этих коров и овец! Надоели они мне до смерти...

Медленно, опираясь руками о землю, поднялась Марья на ноги. Иваж с Ольгой, почерпнув в ведро воды, пошли вверх по тропке. Марья двинулась за ними, придерживаясь руками за изгородь, вдоль огородов. Только переходя улицу, Иваж заметил, что матери плохо.

— Мама, у тебя что-нибудь болит? — спросил он и остановился возле нее.

— Ничего, сынок, это сейчас пройдет, — сказала Марья. — Возьми у бабушки Орины Фиму... Да позови бабушку попариться в бане.

Марья остановилась посредине улицы и постояла. Совсем недалеко до своей избы, а дойти трудно. Два небольших оконца, точно глаза близкого человека, приветливо уставились на нее.

В воротах появился Дмитрий.

— Ты чего так медленно? — спросил он жену, когда она подошла к нему.

— Как медленно? Не бежать же мне?

Марья торопливо прошла в ворота, стараясь, чтобы он не видел ее искаженное болью лицо.

— Где Иваж? Ты ходила за ним?

— Сейчас придет, пошел к Назаровым за, Фимой.

В избе Марья присела на коник. Дмитрий все время поглядывал на нее и наконец не выдержал, спросил:

— Тебе, знать, нездоровится? И лицо у тебя какое-то желтое...

— Ничего, сейчас пройдет, — отмахнулась Марья. — Оставь меня, немного отдохну.

Дед Охон, сидевший у стола с неизменной трубкой, по-своему понял состояние Марьи:

— Не видишь, что ли: горюет о сыне...— и заговорил, ни к кому не обращаясь: — С Иважем наше дело пойдет хорошо. Пойдем в мужской монастырь, будем делать столы, стулья. Эти вещи и монастырям всегда нужны.

Вскоре пришел Иваж с Фимой. Паренек быстро сообразил, что в баню ему идти придется с матерью. Отец с дедом Охоном уже успели попариться.

— Опять мне вместе с бабами, — поморщился он.

— Чего ты боишься баб? — с усмешкой сказал дед Охон.— Они тебя почище помоют.

Отдышавшись, Марья собрала белье себе и детям. Как ни ворчал Иваж, все же пошел с матерью. Баня находилась за огородом. Иваж по пути выдернул в огороде несколько морковок и репок.

— А мне? — сказала Фима.

— Вот. Помоем их в бане теплой водой и будем есть.

Бабушка Орина уже была в бане со своими внуками-близнецами, одногодками Фимы. Они с завистью смотрели, как Иваж мыл в корыте морковь и репу. А когда он им дал по морковке, они с жадностью вцепились в нее.

— Оставить дома не с кем, вот и привела с собой, — сказала бабушка Орина.— Да и закоптились они...

— Не беда, бабушка Орина, воды и пару хватит всем.

Марья села на низенькую лавку, Иваж стал подавать ей деревянным ковшом из кадки воду. Она вымыла ему и Фиме головы щелоком, ополоснула их чистой водой и велела выйти в предбанник освежиться. Вверху, на полке́ бабушка Орина парила ревущих от жары внучат. Жарко было и внизу: Марья села на пол. Она с трудом промыла густые, длинные волосы. В жаркой бане ей стало совсем плохо. Она не вытерпела и рассказала бабушке Орине о том, как скатилась по склону в овраг.

— В Перьгалее? Как же ты упала? — стала расспрашивать старуха.

— Поскользнулась и сорвалась.

— Чай, не забыла перекрестить то место, куда упала?

— Где уж там мне было помнить об этом, еле до дому дошла.

Старуха изумилась:

— Как же ты забыла? Ведь может нехорошо обернуться. Можешь скинуть дитя. Непременно нужно было перекрестить и три раза сплюнуть через плечо. — Старуха охала и ахала, пока не решила: — Сейчас же надо пойти на то место и перекрестить. Да уйти оттуда не просто, а пятясь задом. Ладно, я сама пойду. Как только приду из бани, так сразу и пойду. В каком месте упала-то?

— На задах у Савкиных, там, где полощут белье.

От испуга у Марьи дрожали губы.

— Найду, не печалься, все будет хорошо. Я знаю такую молитву, она тебе поможет, — пообещала бабушка Орина.— А сейчас иди домой, больше тут не оставайся. Жаркая баня тебе не в пользу. Ложись в постель и не вставай. Вечером пусть сам Дмитрий и корову подоит. Попроси, чтобы он принес тебе из погреба льда, заверни его в тряпицу и положи себе пониже на живот...

Она еще что-то говорила, но Марья уже не слышала ее, вышла из жаркой бани, кое-как оделась и прислонилась к косяку, думая, как теперь дойти до дома. Иваж и Фима с пугливым удивлением смотрели на мать, не понимая, что с ней творится.

— Идите в баню, здесь прохладно, — сказала Марья.

Бабушка Орина наспех помыла своих внучат и вышла за Марьей. Она провела ее огородом до ворот ивернулась, сказав, чтобы Марья за детей не беспокоилась, она сама домоет их и отправит домой, а затем побежит в Перьгалей-овраг и перекрестит место, где она упала.

Марья вошла в избу, еле переступая ногами. Дмитрий, удивленный, поднялся с лавки к ней навстречу.

— Ты что так скоро? — с тревогой спросил он.

— Уж очень жарко в бане. Немного полежу, — сказала Марья и взглянула на коник.

Дмитрий расстелил скатанную постель, помог жене лечь.

— Принеси с погреба лед, может, скорее освежусь, — попросила она.

Дмитрий взял чашку, пошел в погреб. Он ни о чем больше не расспрашивал, решив, что Марье пришло время рожать. Только для чего ей лед, понять не мог.

— Позову старуху Орину, — сказал он, вернувшись из погреба.

Дед Охон вышел из избы, сел на завалину, ожидая Иважа из бани.

— Не надо звать... Посиди во дворе, оставь меня одну, — попросила Марья.

Дмитрий молча вышел из избы. «У женщин в такое время всякие бывают причуды, — решил он.— Разве в этом разберешься...»


6

Из-за бани и болезни Марьи обедали сегодня поздно. Марья не вставала с коника. Иваж налил щей, Фима принесла ложки, Дмитрий нарезал хлеба. Дед Охон одобрительно наблюдал за ребятами.

— Хорошие у тебя, Дмитрий, помощники, с этими не пропадешь.

— Да, за столом-то они хорошо помогают, — отозвался Дмитрий.

— Не только за столом, — возразил старик. — Иваж сам себя кормит. Лето пас стадо, теперь вот отправится со мной, опять свой хлеб будет есть.

Дмитрий промолчал. Что правда, то правда, Иваж — настоящий помощник. Ему теперь и самому стало жаль отпускать паренька из дома. Но не идти же на попятную. Конечно, им без парнишки будет очень трудно. Марья родит и будет как привязанная к зыбке, придется везде управляться самому — и во дворе, и в поле. Он взглянул на жену и подумал, отчего бы ей не походить еще месяца два пока не окончатся полевые работы, потом станет легче. Марья лежала с закрытыми глазами, не поймешь, спит или нет. Ее лицо побледнело, нос заострился. Дмитрий хорошо помнил, что так же было и при рождении Иважа и Фимы. Жалея ее, он сказал:

— Поела бы, Марья?

— Ешьте, я после, — отозвалась она.

Когда управились со щами, Иваж поставил на стол глиняную миску с картофелем, полил его ложкой конопляного масла и размешал. Заметив, что к его ложке прилип ломтик картофеля, обильно промасленный, Фима попросила:

— Иваж, дай мне облизать твою ложку.

В другое бы время Иваж и бровью не повел. Но как отказать этой стрекозе сегодня, когда он уходит с дедом Охоном? Отдал без разговора.

Пообедав, дед Охон поклонился иконам, поблагодарил хозяев и принялся набивать в дорогу трубку.

— Ну, Иваж, обувайся да собирай пожитки, — сказал он.— Дотемна нам надо добраться в Алатырь. Ночью монахи ворот не откроют. Придется до утра околачиваться в монастырском саду, а теперь не средина лета.

Иваж взял лапти и онучи и присел на лавку. Лапти у него были новые, сплетенные Охремом, и новые портянки. Он все лето ходил за стадом босиком.

Дмитрий приготовил для сына сумку с хлебом. Марья велела положить туда же новую холщовую рубаху, портки и вязанные крючком толстые шерстяные носки.

— Носки будешь надевать, когда наступят холода...

Прощаясь, Иваж наклонился к матери и поцеловал ее в щеку. Марья перекрестила его, провела рукой по светлым волосам:

— Иди, сынок, с богом.

Дмитрий проводил путников до Перьгалейского моста. Здесь он остановился и смотрел им вслед, пока они не поднялись на противоположный склон оврага.

Дед Охон немногим выше Иважа, но широк в костях и крепок, точно приземистый дубовый пень, идет — будто катится. Его топор засунут за пеньковый пояс, повязанный поверх зипуна. Поперечная пила с обмотанным тряпкой зубчатым полотном — под мышкой. Ножовка, рубанок и прочий мелкий инструмент — в мешке за спиной. Это все его богатство, и оно всегда с ним.

Шагая рядом с дедом Охоном, Иваж, несколько удивленный, спросил, почему они идут полевым проселком, когда дорога на Алатырь не здесь, а в конце села, прямо на большак.

— Знаю, сынок, где проходит большая дорога, — сказал старик. — Да не про нас она. Та дорога пролегает вблизи барских усадеб, а знаешь, какие у бар злые собаки? А на этой дороге, если кого и встретим, так таких же, как сами, бедных людей.

Иваж вдруг рассмеялся:

— Вот у дяди Охрема собака такая ленивая, что за день не гавкнет. Для чего такая нужна?

— А вот для чего... — старик помедлил. — Собака-то бывает другом понадежнее, чем человек. Если собаку покормить да приласкать, она никогда тебя не подведет. Человек же иной раз может обмануть, как бы хорошо ты к нему ни относился...

Домой Дмитрий шел торопливо, в тревоге за Марью, машинально повторяя: «Хорошо бы прошли роды...» Не входя в избу, он поднялся на чердак и спустил оттуда зыбку, с ней вошел в избу.

— Ушли? — тихо спросила Марья.

— Проводил их до Перьгалейского моста, — сказал Дмитрий и показал жене зыбку.

На бледных губах Марьи мелькнула улыбка.

— Для чего принес?

— Как для чего? Не в корыто ребенка уложишь?

Фима подбежала к отцу, вцепилась в край зыбки.

— Я здесь буду спать! Мама мне скажет баю-баюшки. Ведь скажешь, мама?

Марья протянула руку и дотронулась до головки девочки, а мужу сказала:

— Ребенок будет не скоро. Может, еще прохожу месяца два.

— Тогда с чего же тебя так прихватило?

— Это пройдет. Вот полежу немного и пройдет...

Дмитрий с недоумением смотрел то на жену, то на зыбку.

— Поставь куда-нибудь, не обратно же нести, — тихо сказала Марья. Дмитрий засунул зыбку на полати, потоптался в избе и вышел во двор. Вскоре оттуда донеслись звонкие удары молотком. Марья без труда догадалась, что муж принялся отбивать косу. «Завтра надо косить овес. К завтрему во что бы то ни стало надо встать, один он не управится...» — раздумывала Марья, прислушиваясь к стуку молотка.

В сумерках проведать Марью пришла бабушка Орина. Она присела на край коника у нее в ногах и, довольная, объявила:

— Не бойся, теперь все будет хорошо. Сходила за огород Савкиных и закрестила весь Перьгалей-овраг. Не торопись, родимая, вставать, Фиму я накормлю и уложу. — Старуха помолчала.— А со мной такой вот случай произошел в молодости. Носила второго ребенка. Муж взял меня с собой в поле складывать на воз снопы. А я возьми да и скатись с воза. Мне нужно было бы сразу лечь, я же снова поехала с ним. В тот раз он меня заставил подавать на воз. Снопы-то тяжелые, каждый не меньше полпуда, Все тело у меня издергалось... Ребенка скинула и после этого сделалась неродихой... И с тобой так может случиться. Не вставай, лежи. Корова у тебя подоена?

— Дмитрий подоил, — сказала Марья.

— Дмитрий у тебя хороший, не как другие мужья, вон как доглядывает за тобой.

Бабушка Орина покормила Фиму, уложила спать и даже рассказала сказку. К себе домой она ушла поздно ночью. Все то время Дмитрий возился во дворе. Он напоил скотину, приготовил к утру телегу, смазал колеса, поставил ее перед избой. Завтра придется вставать затемно. Пока стоят ясные дни, надо спешить с уборкой яровых хлебов. Потом подойдет время дергать коноплю, копать картошку. Сегодняшний день пропал без дела...

Закончив работы во дворе, Дмитрий надергал на огороде моркови, помыл ее у колодца и решил угостить жену и дочку. Фима уже спала. Он подсел к жене на коник и протянул ей морковь, выбрав получше.

— Завтра встанешь? — помедлив, спросил он.

— Знамо, встану. Не целую же неделю валяться.

Оба помолчали, погруженные каждый в свои думы. Дмитрия беспокоило состояние жены. Если это еще не роды, так что же? Но он не стал ее расспрашивать. Мало ли что может быть у женщины такого, о чем мужу и знать не обязательно. Мысли его были заняты летними делами. Надо собрать и обмолотить урожай, заготовить скотине достаточно кормов, к зиме привезти и нарубить дров. И все эти заботы — чтобы не умереть с голода и вырастить детей. Они сопутствуют селянину всю его и передаются от поколения к поколению...

Тишину избы неожиданно нарушил звонкий голос сверчка. Он донесся откуда-то из-за печи и прервал думы Нефедовых. Дмитрий прислушался и лишь теперь понял, что в избе и до этого не было тихо. В темноте шуршали тараканы, разгуливавшие в поисках пищи по стенам, лавкам, столу. В стенах, по дуплам толстых бревен, попискивали расплодившиеся там мыши.

Марья поняла, что Дмитрий тоже прислушивается ко всему этому шороху и писку.

— Надо будет завтра натолочь стекла и замешать с тестом, накормить их как следует. Много их развелось за лето, — сказала она.

А Дмитрий добавил:

— Тараканов выморим зимой, оставим денька на три, на четыре избу нетопленной, вся очистится.

Они опять помолчали.

— Ложись, Митрий. И я засну... Ложись на печи да проверь, как спит Фима, не скатилась бы на край, разобьется.

Дмитрий молча поднялся на печь, пошарил рукой по полатям, нащупал спящую девочку и стал разуваться. Лапти он оставил на широкой ступени возле печи, онучи развесил на жердочку вдоль трубы. Печь была теплая. Он растянулся на ее кирпичах и невольно подумал, что вот под ним теплые кирпичи не кажутся жесткими, а попробуй он лечь на голые доски, всю бы ночь не уснул...


7

Осень приближалась. Ночи стали по-настоящему холодными. Над Перьгалей-оврагом до восхода солнца по утрам висел седой туман. Иногда он поднимался вверх, но чаще расстилался по земле и сверкающей росой оседал на листьях деревьев и на пожухлых травах. Солнце теперь только чуть пригревало, его красноватые лучи, не задерживаясь, скользили по поверхности земли. Трава в поле, на межах и вдоль дороги потемнела и огрубела, сделалась колючей. Цветов почти не видно, а если где и покажутся, то такие же неказистые, как и трава. И лишь пышные кусты татарника с большими лилово-красными цветами сплошь усыпанные острыми колючками, там и здесь горделиво возвышались над потемневшей стерней. Их сторонятся и люди, и скот. И редко во время жатвы кто-нибудь срежет серпом. Растущий на поле татарник хорошо заметен и потому менее опасен. Когда на него наткнешься в снопе или соломе, не миновать его острых колючек.

Ржаное поле теперь пустынно, кроме Охрема со стадом, здесь не встретишь никого. Все село убирает яровые посевы: овес, чечевицу, просо, гречиху. Кто скосил, тот свозит на гумно. Есть и такие, которые начали молотить. Время торопит — осенью погожих дней мало.

Нефедовы убирают овес. Дмитрий косит, Марья за ним вяжет снопы. Работает быстро, чтобы не отстать от мужа. Если Дмитрий немного продвигался вперед, она вязала опустившись на колени. Так ей было легче. После вчерашнего падения в Перьгалей-овраге ничего плохого не случилось, только осталась ноющая боль в пояснице. Дмитрию об этом она так и не рассказала. Он все равно ничем помочь не сможет, еще заставит сидеть дома. А разве сейчас такое время? Все от мала до велика в поле.

Дмитрий косит, да нет-нет и оглянется на жену. Заметив это, Марья быстро поднимается на ноги и вяжет снопы нагнувшись, стараясь не показать ему, как ей трудно. До середины дня работали без отдыха, чтобы сегодня закончить всю делянку.

— До вечера выдержишь? — крикнул ей Дмитрий, начиная новый ряд.

— Выдержи сам, — отозвалась Марья.

Мимо их полосы по дороге проходил односельчанин с двумя женщинами, несшими обмолоченные влажные ржаные снопы для перевясел. Мужчина остановился возле Дмитрия.

— Много еще у вас осталось косить? — спросил он, сняв с плеча косу с прикрепленными к ней грабками.

— Сегодня только вышли, — сказал Дмитрий.

— Помощник твой, видать, ушел?

— У него свои дела. Поработал немного со мной и отправился.

— Знамо, он более привычен к топору да рубанку, — сказал собеседник и вскинул было косу на плечо, но задержался.

Прямо на них, широко размахивая руками, шел чернобородый мужчина в легкой поддевке, но без фуражки. В Баеве хорошо знали его вздорный характер, а за пристрастие к квасу прозвали Никита-квасник. Рассказывали, что после бани он выпивал полведра квасу с хреном.

— Ты, Нефедов, куда отправил сына?— с ходу спросил Никита.

— Может, ты хотел сказать — сынишку, — сказал Дмитрий.— До сына ему надобно еще вырасти.

— Это все одно. Куда, говорю, ты его отправил?

Никита говорит быстро, захлебываясь и глотая окончания слов. Понять его бывает нелегко:

Дмитрий неторопливо спросил:

— А тебе для чего надо знать, куда ушел мой сынишка?

— Хо! — взмахнул обеими руками Никита. — И он еще спрашивает, для чего старосте села знать. Не мне одному, а всему миру... Твой сын весной подрядился пасти баевский скот. Подрядился до самого снега. Может быть, скажешь, что уже наступила зима и пасти не нужно?..

Никита еще что-то говорил, но его уже не понимали ни односельчанин с косой на плече, ни его спутницы, вернувшиеся на шум. Довязав снопы, к ним подошла и Марья.

— Пасти скот подрядился Охрем, — все так же неторопливо возразил Дмитрий, — а мой сынишка при нем был подпаском. Охрему он не понадобился, тот его и отпустил.

— Охрем — хозяин своим драным порткам и своему кнуту, — раздраженно зачастил Никита.— Если бы твоему сыну разрешил уйти мир или я, староста, тогда бы он мог уйти... Ты спрашивал у стариков села? Старики тебе позволили отпустить сына?

Дмитрий молча смотрел на Никиту.

— Язык, знать, проглотил, чего молчишь?!

Вместо мужа возразила Марья:

— Напрасно ругаешься, дядя Никита. Много ли теперь пасти осталось.

У Никиты глаза позеленели от злости.

— Батюшки светы! Мокрохвостка вздумала меня учить. Кто тебя звал к мужчинам?! Видно, не гулял мужнин кнут по твоей глупой спине. Убирайся отсюда!

Марья, опустив голову, отошла от мужчин. По обычаю, не следовало ей вмешиваться в их разговор. Не женское это дело. Да очень уж стало ей жаль мужа, словно окаменел он перед этим расходившимся Никитой и молчит, слова не может вымолвить.

На шум стали собираться мужики, косившие неподалеку от Дмитрия. Проходивших по дороге Никита останавливал сам, взахлеб сообщая им о проступке Нефедова. Мужики сгрудились возле них, сдержанно переговаривались. Женщины образовали круг возле Марьи. Тоже судили и рядили.

Никита, подняв кулаки над головой, с бранью все ближе подступал к Дмитрию.

— Самого тебя заставим пасти стадо! Брось косу и бери в руки палку, коли отпустил сына!

Дмитрий из-под насупленных бровей с ненавистью смотрел на горлодера, а когда кулаки Никиты замелькали перед его лицом, он рывком поднял косу. Никита, как заяц, метнулся в сторону и, оступаясь на жнивье, стал отходить от него.

— Не бойся, не трону, — усмехнулся Дмитрий и положил косу на плечо.

Мужчины дружно рассмеялись. Их поддержали и женщины.

— Хватит, Никита, не время сейчас созывать сходки, — сказал старик в коротеньком зипуне, без шапки и босой.

— И правда, некогда нам здесь околачиваться. У тебя, Никита, вон косят трое сыновей да четвертый работник, пятеро баб за ними снопы вяжут. А мы — все тут, за нас никто не косит и не вяжет, — отозвался высокий мужик с окладистой бородой.

Его перебил ершистый мужичок в шапке из телячьей шкуры.

— Не торопитесь, старики, мирские дела наспех не решаются. Микита Уварыч правильно говорит. Зачем Нефедов отпустил сына в город? Нанятый человек принадлежит миру. Стало быть, мир и решает, отпустить его или не отпустить. Теперь пусть обратно отдает, что получил его сын за пастушество.

— А что мой сын получил от тебя? — презрительно спросил Дмитрий. — Ломоть черствого хлеба да куриное яичко! Приходи, я их тебе верну.

— Разговор не об этом, — смешался ершистый, сообразив, что сказал глупость, — осенью получишь, когда коров загонят во дворы.

— Вот осенью ты с меня и выверни, — сказал Дмитрий и спокойно направился к своему ряду, бросив на ходу: — Ничего мне от вас не надо!

Его независимое поведение несколько задело мужиков, особенно пожилых.

— Смотрите-ка, старики, какой гордый. Сынишка его все лето пас стадо, а ему от нас ничего не надо!

— Богат, потому и не надо!

— Не богат, а глуп. Молод еще... Был бы жив его отец Иван, он показал бы ему, как разговаривать со старшими.

— Понятное дело, показал бы...

Кто-то из молодых предложил:

— Робя, пошли истопчем его овес, вот тогда и будет знать!..

Дмитрий круто повернулся к толпе, снял с плеча косу:

— А ну, подходи, у кого четыре ноги — две обязательно срежу, может, тогда человеком сделается.

Голоса смолкли. Молодой заводила тут же получил от пожилого мужика здоровую затрещину.

Дмитрий решительно стоял с косой в руках, готовый на все, чтобы защитить свой урожай. Мужики понемногу стали расходиться. Последним ушел Никита-квасник. Он шел полевой дорогой, держа руки за спиной. Широкие полы его незастегнутой черной поддевки развевались, точно крылья ворона, взъерошенные встречным ветром.

Проводив его взглядом, Дмитрий повернулся к своему клину. Он косил сосредоточенно, взмах за взмахом, аккуратно укладывая в ряд скошенный овес, словно ничего не произошло. Марья вязала, стоя на коленях, не поднимая головы. За все время жизни с мужем она еще не видела его таким, как сегодня, когда он стоял перед толпой мужиков, сильный и смелый. Ей всегда казалось, что Дмитрий слишком мягкосердечный, стесняется сказать резкое слово, может, даже боится. За девять лет совместной жизни она только теперь узнала его настоящего. Так, значит, мягким он бывает лишь с ней или когда нет повода показать свой характер...


8

Осень была на исходе. В этом году она выдалась на редкость сухая и ветреная, словно все свои дожди природа вылила ненастным летом. Почти каждую ночь выпадали заморозки, и к утру иней покрывал землю и шершавые стволы и ветви старых дуплистых ветел. Огороды опустели. Конопля и картофель были убраны. Рабочая страда с полей переместилась на гумна. В такую сухую и холодную пору самое время молотить. Над токами, с утра до вечера, висели облака мякинной пыли. Холодная, иссушенная заморозками земля гудела под ударами цепов.

Молотили и Нефедовы, в два цепа, Дмитрий и Марья. Фима, закутанная в старую отцовскую овчинную шубу и прикрытая охапкой соломы, с любопытством поглядывала из своего соломенного гнезда на отца с матерью и чему-то про себя тихо улыбалась. Ей тепло, словно в избе на печи. На работе не холодно и молотившим. Дмитрий расстегнул зипун, сбросил шапку. Через раскрытый ворот его белой посконной рубахи виднеется смуглая полоска груди. Пока он подбирает ряд обмолоченных снопов и настилает новый, Марья отдыхает. За последнее время она пополнела; стало трудно двигаться. Каждое утро, собираясь на гумно, Дмитрий оставлял ее в избе, не хотел, чтобы она приходила к нему. Но, посидев немного в избе, Марья одевала Фиму и вместе с ней появлялась на гумне.

— Опять притащилась? — с досадой встречал ее Дмитрий.

— Пришла. Чего мне одной сидеть без дела, — возражала Марья и брала в руки цеп.

Так было и сегодня.

— Если уж тебе не терпится дома, сиди с Фимой. Цеп теперь не для тебя, — сказал Дмитрий.

Но разве Марью удержишь без дела.

Они молотили до середины дня, Дмитрий решил до обеда настелить еще один ряд. Марья поспешила помочь ему, но, взяв из скирды два снопа, не сделав и шага, уронила их.

— Ты чего?! — испугался Дмитрий.— Сказано было тебе — сиди дома, не послушалась...

— Погоди, Митрий, не ругайся, видать, время подошло… — сдавленным голосом произнесла Марья.

Она стояла полусогнувшись, придерживая руками живот. Дмитрий вертелся вокруг нее, не зная, что предпринять.

— Пойдем, отведу домой, — догадался он.

— Ой, Митрий, шагнуть не могу, — охая от боли, сказала Марья.

Дмитрий машинально провел рукавом зипуна по вспотевшему лбу, огляделся, словно в поисках помощи, затем взял Марью на руки, как ребенка, и бережно понес, крикнув Фиме: — Вылазь, доченька, из соломы, домой пойдем.

Девочка выбралась из соломы, затем вытащила шубу и хотела нести ее, но споткнулась и упала.

— Оставь шубу здесь, беги одна! — сказал Дмитрий и зашагал дальше.

Он миновал конопляник и через калитку в плетне прошел в огород. За ним по тропинке, точно белый клубок, шустро катилась Фима.

— Ой, какой ты, Митрий, сильный, несешь меня, словно маленькую девочку, — шептала Марья, обдавая бородатое лицо мужа горячим, частым дыханьем.

— Молчи, бестолковая, на сносях ходишь, а притащилась на гумно,— ответил Дмитрий дрогнувшим от нежности голосом.

Он внес жену в избу и положил на коник. Глаза Марьи каким-то диким непривычным взглядом обвели комнату и остановились на нем.

— Митрий, позови бабушку Орину...— Она помолчала и проговорила как бы про себя: — Была бы рядом родимая матушка, все было бы легче... — На глазах ее показались слезы.

Дмитрий поспешил за Ориной, а когда привел ее, Марья сказала ему, чтоб он поел и отправился на гумно.

— Погоди, родимая, командовать, — остановила ее старуха.— Твое дело теперь лежать и молчать. Дмитрий сейчас пойдет топить баню.— Она повернула сморщенное, пожелтевшее лицо к Дмитрию.— Понял, куда тебе идти?

Тот молча вышел из избы. Для бани он выбрал во дворе сухих ясеневых дров. Они не дают угара, а горят так же жарко, как и дубовые.

Вернувшись в избу, он выгреб из шестка в железное ведерко несколько крупных горящих угольков. Марья на конике тяжело дышала, временами стонала. Бабушка Орина, маленькая, юркая, хлопотала возле нее, разговаривала шепотом, успокаивала.

Баню Дмитрий истопил жарко, сжег две охапки дров, нагрел целую кадушку воды. Воду брал из перьгалеевского ручья, там она мягкая.

Бабушка Орина сама пришла проверить, как Дмитрий все приготовил. Она настежь открыла дверь, повела носом и попросила вылить на раскаленные камни печи три ковша воды. Когда пар осел, кипятком обварила стены, пол, полок и распорядилась принести с гумна охапку свежей соломы. Эту солому постелила на пол и тоже обварила кипятком.

— Вот теперь, с богом, можно и привести, — сказала она, выходя из горячей и влажной бани.

Роженицам бани топят женщины-родственницы. У Марьи в Баеве не было родни. Дмитрию самому пришлось заниматься топкой. Но он не жаловался. Что угодно сделает, только благополучно бы прошли роды.

Дмитрий с бабушкой Ориной подняли Марью с коника, взяли под руки и повели в баню. Дмитрий в раздумье постоял в предбаннике. Орина приоткрыла дверь, протянула ему одежду Марьи и сказала, чтобы он отвел Фиму к ее снохе. Он так и сделал, затем пошел на гумно и только здесь вспомнил, что еще не обедал, забыл покормить и девочку. Подобрав с земли шубу, он настелил недоконченный ряд снопов и взялся за цеп.

Долго он обмолачивал этот ряд и, когда окончил, собрал зерно в ворох, принялся веять. Взмахнет лопатой, а сам нет-нет да и посмотрит на баню. Из-за небольшого стожка виднелась ее крыша, из кострики и картофельной ботвы. Над крышей изредка попыхивал еле заметный легкий пар, и Дмитрию показалось, что она дышит, как живая, но дышит еле-еле... Он не выдержал, бросил лопату на ворох и зашел за копну, откуда баня была видна вся. Вокруг нее было пустынно и тихо. Постояв под скирдой, Дмитрий двинулся по коноплянику, но, увидев на огороде соседку, не остановился у бани, прошел к себе во двор. За калиткой он припал к щели и долго поджидал, не покажется ли из предбанника бабушка Орина. Сзади осторожно подошла лошадь и положила теплую морду ему на плечо. Дмитрий повернулся и ласково потрепал ее за гриву. Лошадь вдруг насторожилась, подняла голову. По ее телу пробежала легкая волнистая дрожь. Насторожился и Дмитрий, но кругом по-прежнему было тихо.

— Ты чего подняла голову?

Лошадь тихо заржала в ответ...

Дмитрий постоял возле нее и зашел в избу. Без Марьи изба показалась пустой и холодной. Он взглянул в угол, где стояли старые потемневшие иконы с желтоватыми ликами Николы и богоматери, и прошептал:

— Помоги, всевышний, моей жене, пошли нам сына...

Потоптавшись в доме и во дворе, он снова направился на гумно.

Наступили сумерки. На гумне Дмитрий закончил веять, накрыл ворох пологом и соломой, собрал мякину в кучу, подмел ток. Провозился дотемна. Взяв под мышку свернутую шубу, Дмитрий по тропе через конопляник медленно побрел к дому. Баня еле проступала из темноты. Он подошел совсем близко и, заметив у предбанника смутно белеющую фигуру бабушки Орины, остановился, словно окаменев.

Из оцепенения его вывел голос старухи:

— Митрий, иди в монополку, принеси бутылку. У тебя теперь два сына!

Он вдруг рванулся вперед и, не слушая пытавшейся остановить его Орины, вбежал в предбанник, наугад бросил на лавку шубу и распахнул дверь в баню. В лицо ему пахнуло влажной теплотой, запахами березового веника и щелока.

— Марья, Марья, — не помня себя, бормотал он.

В темноте он не видел ни лежавшей на полу на соломе жены, ни новорожденного рядом с ней.

— Митрий, прикрой дверь, ребенка застудишь, — послышался слабый голос.

Он не проронил больше ни слова, вышел и плотно закрыл за собой дверь. Из бани он поспешил во двор. Лошадь встретила его тихим ржанием. Дмитрий вынес из сеней сбрую, принялся запрягать лошадь в телегу. С улицы во двор заглянул пастух Охрем:

— Чего у тебя вся скотина бродит по селу? Или некому собрать?

— Некому, Охремушка, некому, помоги, братец, загони ее во двор.

Охрем загнал корову и двух овец Нефедова во двор и поворчал:

— Может, еще попросишь подоить корову?

От задней калитки послышался голос бабушки Орины.

— Сама подою, какой из тебя доильщик.

— Ты это далеко собираешься ехать на ночь глядя? — спросил Охрем.

Дмитрий уже садился в телегу.

— Что мне теперь ночь?! Марья родила сына!

— Коли так, следует выпить, а не уезжать.

— Выпьем, Охремушка, выпьем! — воскликнул Дмитрий и тронул лошадь.

Через минуту его телега громыхала уже по улице вниз, к большаку.

От Баева до села Алтышево, откуда была взята Марья, расстояние немалое. Дмитрий управился в оба конца за ночь. Солнце начало всходить, когда он остановил лошадь перед своими воротами. С телеги слезла мать Марьи — Олена, высокая шестидесятилетняя старуха в зипуне из черного домотканого сукна и в таком же платке. Несмотря на преклонный возраст, она носила пулай, отчего казалась полнее, чем была. Не ожидая, когда Дмитрий уберет лошадь, она поторопилась в избу. К его приходу мать с дочерью уже сидели на конике и разговаривали. Перед ними, свисая с потолка, покачивалась лубочная зыбка. В зыбке тихо спал младенец. Из белых полотняных пеленок виднелось лишь красное сморщенное личико. Глаза его были плотно сомкнуты, по обеим сторонам крошечного носика пролегли две бороздки, отчего большой и тонкогубый рот несколько выдавался вперед.

— Я думала, Дмитрий, ты пропал! — встретила Марья мужа. — Оставил меня одну.

— Ну как это одну! — весело отозвался Дмитрий и нагнулся к зыбке.

— Только и знает, что спит, — сказала Марья матери. В ее светло-серых глазах светилась радость.


9

Мать Марьи прожила у Нефедовых всю неделю. Она топила печь, пекла, варила, стирала. За это время Марья поправилась. Роды прошли хорошо, мать и дитя были здоровы. Каждый вечер перед сном Марья закрещивала окна, дверь, вход в подполье и чело печи, чтобы ночью не влетел ведун и не загрыз младенца. На шестке сжигала пучок овсяной соломы и выкуривала из трубы нечистую силу, — овсяная солома дает больше едкого дыма, — и просила Дмитрия залезть на крышу, перекрестить выходное отверстие в трубе. Когда ребенка стали купать, старуха Олена за водой пошла к ручью Перьгалея выше села. Поставила два деревянных ведра на берегу, поклонилась Ведьаве[2], попросила у нее разрешения взять для купания новорожденного внука чистой воды, затем бросила в ручей горсть пшенной крупы и, перекрестив ведра, наполнила их. Ребенка купали в корыте, в котором Марья обычно замешивает хлеб, при завешенных окнах, в темноте. Воду после купания старуха Олена вылила поздно вечером, чтобы никто не мог заметить куда, и то место посыпала землей.

— Так всегда делай, доченька, при каждых родах, — учила она Марью.— Когда ребенку исполнится год, злым духам его уже не одолеть. Тогда можно его показывать и людям, не бойся, не сглазят. Теперь же смотри, никому не показывай, особенно беззубым старухам. Среди них могут быть и ведьмы. Они за всю жизнь много перегрызли всего, поэтому и остались без зубов.

Зыбка новорожденного всегда была накрыта поверх холщового покрывала отцовым зипуном. Когда случалось заглянуть соседу, старуха Олена загораживала от него зыбку телом. Эти обычаи знали все, и редко кто заходил в избу, где находился новорожденный. Если кому-нибудь понадобится, стучали в окно и вызывали хозяина на улицу. О ребенке обычно не разговаривали с чужими людьми, словно его и не было.

Новорожденного у Нефедовых видели лишь двое соседей — бабушка Орина, принимавшая дитя, и восьмилетняя девочка Ольга Савкина. Ольга пришла посмотреть маленького на второй же день и, войдя в избу, нерешительно остановилась в дверях.

— Ты зачем пришла, девочка? — спросила ее старуха Олена.

Марья еще лежала на конике. Увидев Ольгу, подозвала ее поближе.

— Ольга пришла посмотреть новорожденного, — сказала она.

— Кто тебя послал? — опять спросила бабушка Олена.

— Никто, я сама пришла...

— Ольгу пригласим в крестные. Пойдешь? — спросила Марья.

— Знамо, пойду! — обрадовалась та.

После этого она каждый день наведывалась к Нефедовым, терпеливо ожидая дня крестин.

В Баеве своей церкви не было, село было приписано к одному из приходов города Алатыря. Поэтому оно в административных списках значилось Подгородным Баевом. В небольшие летние и зимние праздники баевцы посещали церковь в ближайшем селе Тургеневе, иногда в Ахматове. Венчать, крестить и отпевать умерших приходилось ездить в Алатырь. Раза два в год в Баево наведывался из Алатыря поп. Он привозил с собой крест и купель для крещения. Церковные службы проходили в пятистенной избе Никиты-квасника. Здесь же крестили и отпевали умерших, которых давно уже похоронили. Из Баева поп обычно возвращался с двумя-тремя возами сельских продуктов.

Дмитрий не повез новорожденного крестить в Алатырь. Время осеннее, холодное, дорога неблизкая, можно ребенка и простудить. К тому же ожидался приезд попа. Ко дню крещения Дмитрий приготовил из нового урожая самогона. Бабушка Олена сварила брагу и ждала приезд попа, но так и не дождалась.

Поп в Баево приехал спустя неделю после отъезда бабушки Олены. Все это время новорожденный был без имени. Марья вполне поправилась и управлялась по дому сама. Дмитрий лишь приносил ей дрова, воду, поднимал тяжелые чугуны. В день приезда попа Марья испекла пироги, попросила Дмитрия зарезать две курицы. Одну она сварила во щах, другую оставила для попа. На крещение в избу Никиты-квасника она не ходила. Ребенка поручили бабушке Орине, крестной матерью взяли Ольгу Савкину, крестным отцом — сына Орины. С ними отправился и Дмитрий.

Задняя половина большой избы Никиты-квасника переполнена односельчанами, на лавках места не осталось, многие стояли. Кто пришел по делу, а кто просто так, поглазеть. Поп с купелью и крестом в передней половине избы. Туда пропускают по очереди только тех, кто пришел крестить новорожденных. Нефедовым пришлось долго ждать. В душной избе младенцы плачут, взрослые шумят. Сам Никита сидит в дверях передней и зорко наблюдает, чтобы кто-нибудь не проскочил туда. Поп со взъерошенными седеющими волосами, со сбитой на сторону всклоченной бородой, занят привычном делом. Тускло взглянув на Дмитрия, он спросил по-русски, когда родился ребенок и кто он — мальчик или девочка. Дмитрий немного понимал по-русски, но говорил очень плохо. Он ответил попу одним словом, что народился «мужик», и принялся подсчитывать вслух, какой же тогда был день.

— Вчера — это учара, завтра — заутири, — бормотал он.— Потом вдруг выпалил: — За другой неделя!

— Чево другой неделя? — переспросил поп.— День, говорю, какой был?

Дмитрий опять принялся высчитывать. Он лишь теперь почувствовал, что в избе жарко. Зипун на нем стал тяжелым. Спина взмокла. На лбу выступили капли пота.

— За другой неделя, середа, — наконец сказал он и рукавом зипуна вытер лоб.

Поп поднял глаза к выскобленному до желтизны потолку и стал вслух высчитывать:

— Это какое же было тогда число, среда за той, другой неделей?.. Сегодня у нас одиннадцатое...

Все молчали. Бабушка Орина, ее сын и Ольга стояли, раскрыв от удивления рты. Они ничего не понимали из того, о чем бормотал поп. Изумился и Никита, что Нефедов Дмитрий объясняется с попом по-русски. По-эрзянски из него иногда и слова не вытянешь, а тут разговорился.

Дмитрий, переминаясь с ноги на ногу, следил за выражением лица попа.

— Значит, твой сын родился двадцать осьмого числа октября месяца, и — решил тот и, полистав какую-то книжку, сказал: — В день святого Стефана-Савватия... Нарекается твоему сыну имя Стефан.

Дмитрий помог Орине распеленать ребенка, затем взял его голенького под мышки и протянул попу. Тот положил его грудью на левую ладонь, подержал над купелью, правой горстью почерпнул из купели немного воды и побрызгал на пушистую голову, спину. Затем опустил ребенка пониже, так что он слегка коснулся пальцами ног воды. Дмитрий смотрел на сына с трепетом и видел, как неприятно морщилось его красное личико от водяных брызг, как он водил маленьким ртом, а ногами и руками все время загребал, словно пытался сплыть с ладони попа. И за все это время он не издал ни звука. Не заплакал он и после, когда его завернули в пеленки и вынесли в заднюю избу. Другие дети кричали, плакали, а этот лишь сопел и молчал.

— Митрий, какое имя поп дал ребенку? — спросила бабушка Орина в задней избе.

Дмитрий задвигал скулами, насупил брови.

— Стяван или Тяван... как-то вроде так...

— Что за имя Тяван?! — удивилась Орина. — Разве так называют детей? Иди спроси попа, должно быть, как-нибудь по-другому.

Дмитрий нерешительно потоптался и вернулся к попу. Тот обрадовался Дмитрию. Он никак не мог понять, что хотели сказать ему сменившие Нефедова прихожане.

— Скажи попу, дядя Дмитрий, — обратилась к нему женщина, — что мы хотим назвать девочку именем ее бабушки.

Дмитрий покашлял, собрал все свое мужество и принялся про себя складывать те немногие русские слова, которыми мог бы объяснить желание крестных.

— Как бабка, так девка нада назвать, — сказал он наконец попу.

— Э-э, — рассмеялся тот. — Вот оно што! Нет, так нельзя. Скажи им, так не могу. Канон не дозволяет.

— Поп говорит, что ему так назвать девочку кто-то не велит, — перевел Дмитрий прихожанам.

— Кто же это не велит, бог нешто? — удивилась женщина.

— Говорит, что какой-то «канун», — объяснил Дмитрий. — А что оно такое, я и сам не знаю.

Он помедлил некоторое время и спросил, что за имя Стяван.

— Стефан, не Стяван, — поправил его поп. — По-простому Степан, — сказал он и попросил его остаться здесь, пока не окрестит всех. — Ты тоже говоришь не ахти как, но тебя хоть понять можно, — добавил он и крестом указал на лавку, где стояла-большая деревянная чашка с деньгами за требы.

Никита-квасник от злости весь передернулся. Он не усидел у двери, пошел к предпечью и там сел на лавку.

«Смотри-ка, что вытворяет Нефедов, с попом разговаривает, словно бы со своим другом, — бесился Никита. — Где же этот лытка так научился говорить по-русски? У него, Никиты, две лошади, трое сыновей и три снохи, то и дело ездит в Алатырь, встречается с хорошими людьми, да и то по-русски знает всего лишь одно слово, которое постиг на базаре: «Почем...»

Дмитрий расстегнул крючки зипуна и на минуту выскочил в заднюю избу, чтобы сообщить бабушке Орине имя ребенка.

Та, услыхав, заойкала:

— Степан, Степа... вай, какое хорошее имя, прямо настоящее эрзянское! На улице молодая крестная попросила Орину:

— Дай, бабушка, я немного понесу Степу.

— А не уронишь?

— Не уроню.

— На, доченька, да смотри, держи его покрепче, — сказала старуха, передавая ей ребенка.

Ольга зарделась от радости. Она шла, гордо поглядывая по сторонам: видят или не видят ее подружки, густо облепившие окна избы Никиты-квасника. Из всех их только она, крестная, удостоилась побывать внутри и видеть, как крестят младенцев. Других туда не пустили... И вдруг, заглядевшись, Ольга споткнулась и упала. Ребенок вылетел у нее из рук и покатился по. мерзлой земле.

Бабушка Орина в испуге бросилась к нему:

— Вай, убила! Вай, убила!

Она торопливо завернула ребенка в пеленки, прижала его к себе, а свободной рукой закрестила место, где он упал, и поплевала на него.

— Эту крестную еще саму надо таскать на руках, а ты ей отдала ребенка, — сказал ее сын.

— Ничего не будет, бог сохранит, я трижды перекрестила то место, — возразила Орина. Дальше они пошли уже вдвоем.

Пристыженная, убитая горем, Ольга отстала от них. Она не смела взглянуть на хохочущих подружек, свидетельниц ее позора. Ей казалось, что теперь она уже не может пойти к Нефедовым и никогда не возьмет в руки понянчить маленького Степу...

Бабушка Орина не сразу сказала Марье о случившемся, и лишь когда та спросила, где оставили крестную, вынуждена была признаться:

— Нашла кого взять в крестные, ходить не может, спотыкается.

— Ай, что-нибудь случилось? — забеспокоилась Марья.— Девочка она хорошая, послушная.

— Она, может, и послушная, да ребенка удержать не смогла, уронила.

— Как уронила? Где? — испугалась Марья, метнулась к зыбке, взяла сына на руки и принялась его осматривать.

— На улице уронила, когда домой шли, — рассказывала бабушка Орина.— Да не печалься, ничего не будет, я закрестила то место. Он даже не плакал. И там, у попа, не плакал. Другие дети воют истошно, а этот молчит.

Марья покормила ребенка грудью и уложила в зыбку. Успокоившись, она спросила, почему не пришел Дмитрий.

— Дмитрий остался разговаривать с попом. Во всем селе он один умеет говорить не по-нашему. Сам поп оставил его...

К Нефедовым на крестины пожаловал и поп. Его приглашали и другие, но он выбрал Дмитрия; с ним можно хоть словом перемолвиться. За ними приплелся и Никита. Его посадили рядом с попом в передний угол.

— Хрен у вас есть? — спросил он Марью.

— Чего другого, а этого добра хватает.

Она внесла из сеней огромный корень, вымыла и, пока бабушка Орина накрывала на стол, истерла его в плошку и поставила перед Никитой. Тот ел его с пирогами и со щами.

Дмитрий наливал гостям самогона, Марья обносила их брагой. Угощение было не ахти какое — щи на курином бульоне, гречневая каша с конопляным маслом и каждому по вареному яйцу. Сваренную во щах курицу съел почти всю один поп. Марья приготовила для него десяток яиц и зарезанную курицу, уложила все это в небольшой кузовок. Поп пил много и жадно. Дмитрий наполнял ковш на совесть, кто сколько выпьет. Самогон двойной перегонки особенно у него удался. Попа пришлось выводить из избы под руки.

Как только мужчины вышли из избы, их места за столом заняли державшиеся в стороне женщины. Все они были ближние соседки Марьи. Бабушка Орина со своей снохой, мать крестной Ольги, еще две-три женщины.

Проводив мужчин за ворота, Дмитрий вернулся в избу и привел с собой трех нищенок, стоявших под окнами. Их посадили за стол с соседскими ребятишками, когда женская половина гостей, поблагодарив хозяев, разошлась по домам. Наступили сумерки. Пришло стадо.

Освободившись от своих дневных забот, Охрем поспешил к Нефедовым. Он не забыл обещание Дмитрия угостить его.

— Говорят, у тебя сердитый самогон, — сказал Охрем, присаживаясь на длинную лавку.

Дмитрий вынес из предпечья кувшин и поставил его на стол.

— Кто тебе сказывал, не Никита-квасник? — спросил он.

— Квасник со мной разговаривать не станет, — усмехнулся Охрем. — Сам видел, как попа всем миром поднимали на телегу. А он, говорят, у тебя угощался.

Охрем взглянул исподлобья на стол, где лежали куски пирогов, и облизал потрескавшиеся, обветренные губы. Пастуха не так часто угощают пирогами и самогоном.

— Да ты садись за стол, — сказал Дмитрий. — Садись смелее, угощайся. Моя жена не часто устраивает такие праздники. За десять лет это третий.

— Ты, Дмитрий, на жену не сетуй. Марья свое дело знает, родила тебе второго сына, — проговорил Охрем и повернул голову к Марье, чтобы посмотреть на нее здоровым глазом.

Дмитрий налил из кувшина в ковш самогона и поднес гостю:

— Пей, Охрем, за доброе здоровье Степана, чтобы он вырос большим и хорошим человеком.

— За это выпить можно, — сказал Охрем, принимая ковш.

Его лицо, изрытое ямками оспинок, потемнело, из застывшего оловянного глаза скатилась крупная, точно светлая бусинка, слеза.

— За мальчика выпить одно удовольствие... Выпью. Подрастет, может, как и Иваж будет пасти со мной стадо.

— Это уж как бог даст, — отозвался Дмитрий.

Марья, заметив на щеке Охрема слезу, спросила:

— С чего это ты, Охрем, так расстроился?

— Из-за себя расстроился, сестричка, — мрачно сказал Охрем. Ковш в его руках задрожал.

— Выпей, успокоиться, — сказала Марья.

Охрем, словно бы не расслышав ее, смотрел на дрожащий в руках ковш и продолжал говорить:

— Несчастным меня пустил на свет всевышний, лицо мое обезобразил оспой, глаз закрыл бельмом. Поэтому и не смог жениться... Мне ни одна женщина не родит сына... Живу на земле, точно сухое дерево...

Он смолк, не торопясь осушил ковш, взял со стола кусок пирога. Дмитрий ему налил еще ковш, он осушил и его.

— Вот если бы здесь был дед Охон, он бы меня угостил табачком, — сказал Охрем.— Одинокому человеку, кроме самогона и табака, ничего не надо.

Он посидел немного и запел:


Умер, пропал у эрзянского парня отец,

Пропала и нет у молодого Алюши матери.

Эта печаль для эрзянского парня не печаль,

Это горе для молодого Алюши не горе.

Потом умерла у эрзянского парня жена,

Пропала у молодого Алюши его половина.

Эта печаль для эрзянского парня стала печалью,

Это горе для молодого Алюши стало горем...


И вдруг оборвал песню, расплакался.

— Взрослый мужик, Охрем, а плачешь, — попытался урезонить его Дмитрий.

Охрем схватил себя за воротник и хрипло воскликнул:

— Не я плачу, а твой самогон, Дмитрий, во мне!

Он шмыгал носом, как ребенок, и всей пятерней вытирал слезы. Марье стало жаль его. Она подумала, чем бы его утешить.

— Не горюй, Охрем, сосватаю тебе Вассу Савкину, — сказала она. — У тебя сразу будет жена и две дочери.

— Много пользы в дочерях. Был бы у нее хотя один сын...

— От тебя, может, понесет мальчика, — не уступала Марья.

Охрем махнул рукой.

— Если у тебя нет своей избы, чужая тоже не изба!..

Он встал с лавки и, покачиваясь, пошел к двери. Дмитрий вышел его проводить. Когда он вернулся в избу, здесь теперь было тихо и спокойно. Фима заснула на конике. Марья лежала рядом с ней, непривычно тонкая, со слегка утомленным и бледноватым лицом. Маленький Степа еле слышно посапывал в зыбке.


Вторая часть Игрушки дедушки Охона


1

Когда провожали Иважа, никто не знал, сколько времени он будет ходить с дедом Охоном по людям. Рассчитывали, что весной вернется обратно. Но пришла весна, затем — лето, прошел год. От Охона с Иважем не было вестей.Дмитрий ездил в Алатырь и расспрашивал монахов, но никто ничего толком сказать ему не мог. Они лишь первую зиму провели в Алатырском мужском монастыре, а весной куда-то отправились. Домой Дмитрий вернулся грустный: как бы оба они где-нибудь не умерли с голоду. Не умрут с голоду — замерзнут. Скоро опять наступит зима, а одежда у них плохая, только зипунишки, на ногах — лапти. Об этом горевала и Марья, по-своему: плакала, охала и вздыхала. Недаром говорят, что мужская печаль скрытая, а женская — вся на виду. И все же Марья не упрекала мужа, что отпустил сына со стариком Охоном. Она и сама виновата не меньше. Если бы настояла, Дмитрий послушался бы ее. Он не как другие мужья, всегда считается с женой.

Прошел еще год. За ним — третий. Время ползло медленно, каждый год проходил, словно длинная хмурая осенняя ночь. Зимы стояли лютые, летом дули суховеи. Эта зима выдалась особенно холодной. Много сожгли соломы, чтобы как-то обогреть избу. Дров было совсем мало, их берегли для тех дней, когда пекли хлебы. В Баеве не было своего леса, за дровами приходилось ездить за реку Алатырь в казенный лес. Там за рубку давали хворост и ветви. Хворост не очень хорошие дрова, но все же лучше соломы. Осенью Дмитрий ходил рубить недели две и за это получил три воза сучьев. Как только установился санный путь, Дмитрий нанялся возить казенный лес. Дома Марья осталась с двумя детьми. Целый день она была занята во дворе со скотиной и домашними делами. Вечером садилась прясть. Пряжи нужно много, надо одеть и обуть пятерых. С этой рубкой и вывозом леса на Дмитрия не напасешься одежды. За три года, поди, Иваж пообносился. Вернется домой — ему придется все шить новое. Марья ждет сына каждый день, то и дело поглядывает вдоль улицы в сторону Алатырской дороги. Не может же дед Охон не привести его домой и остаться с ним бродить еще на четвертый год. Теперь пришли морозы, окна покрылись толстым слоем инея. Фима прильнула к окну, задышала часто-часто. На стекле появился круглый глазок. Девочка тоже ждет брата. Ей пошел восьмой год. Она во всем помогает матери — прядет, вышивает, моет посуду и нянчит Степку, которому осенью исполнилось три года. Марья долго кормила сына грудью. Когда отняла, он принялся сосать свой большой палец. Никак не могли отвадить его от этого. В первое время Марья надевала ему на руку рукавичку и завязывала, чтобы он ее не снял, тогда он стал сосать палец другой руки. Пришлось отказаться: нельзя же весь день руки держать в варежках. Стали просто останавливать: увидят палец во рту, поругают, постыдят. Он скоро понял, за что ругают, и стал меньше попадаться на глаза. Залезет на печь и сидит, пока не вытянут оттуда силой. Плача его никогда не было слышно, как будто в избе нет ребенка. Марья иногда с удивлением смотрит на него, как он не похож на других ее детей. Иваж стал ходить годовалым, говорить — двухлетним. Фима уже в полтора года разговаривала почти как взрослая. Степа же до трех лет передвигался на четвереньках. Только теперь начинает ходить, и то неуверенно. Он пока что не знает ни одного слова. Единственное восклицание, с которым он ко всем обращается и на которое откликается — вава. Мальчик-то он здоровый, крепкий. Чужих, правда, боится. Если кто-либо из соседей войдет в избу, забьется на печь или под лавку и сидит там. Марью это беспокоило, она несколько раз носила сына к знахаркам. Те шептали над ним, поили наговорной водой, но ничего не помогало. В прошлое лето он до самой осени болел поносом. Дмитрий заподозрил, что это с ним приключилось от наговорной воды ворожей, и сказал Марье, чтобы она больше не таскала ребенка по соседским селам. Знахарка была и рядом — бабушка Орина. Пусть уж она лечит одна. После этого Марья вообще никуда его не носила. Да и не было большой беды в том, что ребенок до сих пор не разговаривает. У иных дети не говорили до пяти лет и ходить начинали с четырех годов. Марья и успокаивала себя и в то же время опасалась, не из-за того ли Степа такой, что она сама упала, да еще крестная его уронила. Ведь бывает и так, сразу изъян не обнаружится, а сказывается после.

Зимний день короткий. Не успеешь обернуться — смеркается. Марья засветло подоила корову и загнала ее в сарайчик, туда же поместила и двух овечек. Там им будет безопаснее. Случалось, что ночью в село забредали волки. Снегу выпало много, до самых крыш, им ничего не стоит по снегу забраться во двор. Свинью держат в избе. В такие морозы ее во двор выпускать нельзя, боится холода.

Закончив дела во дворе, Марья вошла в избу. Фима со Степой приникли к окну, по очереди глядели через оттаявший глазок на улицу. Степа так увлекся, что уперся мокрым носом в обледеневшее стекло и не чувствовал холода.

— Хватит тебе смотреть, нос приморозишь, дай и мне разок взглянуть, — просила Фима. — Сам небось не можешь продуть себе глазок.

Степа молча сопит. Что он там видит в вечерних сумерках, известно только ему.

— Отойдите от окна, разобьете, — сказала Марья. Она сняла овчинную шубу, бросила ее на коник и прошла в предпечье.

— Иважа смотрим, — сообщила Фима.

— Ничего там не увидите, смерклось уже.

Марья вынула из печи брошенные туда сушиться два липовых чурбачка, отыскала под лавкой косарь и принялась щепать лучину. Лучины за вечер сгорает много. Она нужна и для освещения и на растопку. Сырые и мерзлые сучья горят очень плохо, сожжешь целую связку лучины, прежде чем они разгорятся.

Фима со Степой устроились возле матери. Марья колет лучину, дети по очереди подбирают ее с пола и складывают каждый в свою кучку. Марья, расщепав чурбачок, второй, вместе с косарем сунула под лавку в предпечье, это на завтра, и принялась толочь в ступе просо на пшенную кашу. Из ступы поднимается пыль, тонкая и горькая. А когда Фима стала отсеивать в решете мякину, пыль поднялась столбом. Степа расчихался, закашлялся. Он тихонько отошел к предпечью, достал из-под лавки чурбачок и косарь. Поставив чурбачок и придерживая его пальцем, как это делала мать, ударил косарем, вместо чурбачка попал по пальцу и взревел от боли.

Фима метнулась к предпечью и ахнула.

— Вай, мама, Степа, наверно, отрубил себе палец.

— Как отрубил? — вскрикнула Марья.

Она схватила лучину, торопливо вздула огонь и пыталась посмотреть, что с пальцем.

Степа держал палец во рту и ревел, что с ним случалось редко. Марья начала уговаривать его.

— Не плачь, сыночек, дай я посмотрю, — уговаривала его Марья. — Если порезал, мы возьмем с иконы паутинку, приложим на ранку, и к завтрему все заживет.

Тупым косарем он, конечно, не мог ни порезать палец, ни тем более отрубить. Он только ударил по нему и не очень сильно. Все же на том месте образовался красновато-синий рубец. Для успокоения Степы, Марья присыпала его золой и завязала тряпицей.

В избе уже совсем стемнело, Марья придвинула поближе к ступе светец и вставила между железными рожками горящую лучину. Под светец Фима поставила чашку с водой, для обгорелых концов лучины. Закончив толочь просо, подмели избу и втроем сели ужинать.

После ужина Степу отправили на полати. Он долго смотрел из-за толстого деревянного бруса, как занятно вращается у матери колесо прялки, как бесконечно тянется из-под ее ловких пальцев тонкая нить пряжи и наматывается на катушку. Фима следила за светцом. Вся изба тонет в полутьме, хорошо освещается лишь прялка матери и моток кудели на гребне. На стене колышется большая тень Фимы. По углам застыл плотный мрак. Здесь, на полатях, он еще гуще. Степа боится темноты и как можно дальше вытягивает голову через брус к свету. Каждый вечер он не помнит, как засыпает, когда перестает вращаться колесо материнской прялки и гаснет дрожащий свет лучины. Он не слышит, как мать укладывает его голову с деревянного бруса на подушку и накрывает теплой ватолой[3]


2

К рождеству Дмитрий приехал из леса и праздник провел дома. Они с Марьей ходили в Тургеневскую церковь к обедне. Надевали овчинные полушубки, Марья обувала валенки. Дмитрий ходил в лаптях. Его валенки давно прохудились и пригодны только, чтобы выйти ночью во двор, проведать скотину. Да и полушубкам их уже по двенадцать лет. Они сшиты в первый год женитьбы. Надевают их очень редко, за зиму — раза три-четыре, не больше, когда собираются в церковь или в Алтышево к Марьиной родне. В этих полушубках мех местами трачен молью.

Кое-кто из жителей Баева поехал в свой приход — в Алатырь. Никита-квасник отправился на двух подводах, со всеми домочадцами. Мужики, вроде Нефедова, с ними не тягались. Чего в такую даль по морозу гнать лошадь. Ей и без того хватает работы. Да и бог повсюду один, что в городской церкви, что в деревенской.

К празднику Марья настряпала картофельных ватрушек, пирогов с чечевицей, сварила овсяный кисель. За один день не управились, — ели три дня, хотя и пироги с чечевицей и картофельные ватрушки хороши только свежие.

Фима недовольно ворчит, почему мать не сварила кулаги. У соседей, Назаровых, кулагу варят почти каждый день, а она не сварила даже на праздник. Фиме кажется, что вкуснее кулаги нет ничего на свете.

— Вот на будущее лето возьму вас со Степой в лес за Алатырь-реку собирать калину, тогда будем варить кулагу. А без калины кулага всего лишь мучная болтушка, — сказала Марья.

Степа не просит кулагу, он ее как следует не знает. Ему нравится овсяный кисель. Он ест его охотно и много. Иногда отец похлопывает его по животу и шутливо спрашивает:

— Ну как, плотно набил кузовок?

Степа посмотрит на мать, на Фиму и молвит:

— Вава!

Фима смеется. Марья грустно качает головой:

— Когда только говорить будешь?

— Время подойдет — будет. Немым не останется, коли слышит, — успокаивал ее Дмитрий.

После рождества он опять уехал возить лес к Суре для весеннего сплава. Там Дмитрий работает каждую зиму. Плата невелика, зарабатывает гроши, но другой работы нет. Когда был жив его отец, они вдвоем несколько лет подряд ходили бурлачить на Волгу. После смерти отца Дмитрий ни разу туда не ходил. Появились дети, нельзя было взвалить на Марью и хозяйство, и малых ребят. Вот подрастут сыновья, будут помогать, тогда можно опять отправиться на Волгу.

Иважа особенно ждали к рождеству. Не пришел. Теперь его ожидают к крещению, так же, как и в прошлую зиму. Может быть, и сейчас напрасно. От этой мысли Марья не находит себе места. Вчера вечером, проводив Дмитрия, она позвала бабушку Орину поворожить. Старуха взяла деревянную чашку, набрала в рот воды и брызнула в нее. Долго смотрела на капли воды по краям и на дне чашки.

— Не ожидай его, милая, и в эту зиму не придет. Видишь, с краев чашки капли не скатываются на дно до кучи, — говорила она.

У Марья тоскливо сжалось сердце. Она побледнела. Орине стало жаль ее. Она провела иссохшей рукой внутри чашки, вытерла ее и сказала:

— Ну, давай попробуем еще, может, на этот раз брызги лягут по-другому.

Выждав, пока чашка обсохнет, она снова брызнула в нее. Капли легли по-прежнему.

— Ожидай его, любезная, к весне, раньше не явится, чашка предсказывает правильно, не врет, — заверила старуха, отнесла чашку в предпечье, вытерла мокрые руки о передник и опустилась на лавку.

После этого гадания Фима со Степой перестали продувать глазок в окне, смотреть на улицу. Кого там выглядывать, если Изваж не придет до весны. Перестала ожидать и Марья, но тревога за сына не покидала ее. Вероятно, с Иважем случилось что-нибудь неладное или заболел дед Охон. Человек он старый, емC и умереть недолго. Без него Иважу не найти свой дом, будет блуждать по чужим селам, питаться подаянием.

Долгими зимними вечерами тихо шуршит колесо прялки, тянется бесконечно нить пряжи. И мысли Марьи тянутся, как эта нить. Они не оставляют ее даже тогда, когда она, уставшая за день, укладывается спать. Сон приходит не сразу. Иногда ей чудится, что кто-то идет, кто-то прошел под окнами. Она открывает глаза и прислушивается. Но нет никого. Это ветер шумит под окнами ветлой. В избе шуршат тараканы, они опять расплодились, в эту зиму их не вымораживали. «Придется хоть утром вскипятить воду и ошпарить углы кипятком», — думает Марья. Под коником тяжело вздыхает свинья. Дети давно спят. Слышно, как на полатях посвистывает носиком Степа, как спокойно дышит Фима.

Мысли Марьи перешли на мужа. Мерзнет, поди, где-нибудь в пути. Дорога его пролегает лесом, поблизости нет ни сел, ни деревень. И пища у него невесть какая, мерзлый хлеб и кусок мерзлого свиного сала. Ему бы горячих щей. Но откуда они возьмутся в глухом лесу? Поест уж дома. Прошлой осенью зарезали свинью, потянула пять пудов. Сало посолили, мясо продали на базаре. Для себя оставили немного. Марья бережет его для Дмитрия. Вот приедет на крещение, она будет для него варить мясные щи. Если бы явился Иваж, тоже отведал бы мясных щей... И снова мысли о Иважке...

По утрам Степа просыпается раньше Фимы и не дает ей спать, дергает за косы, щекочет. Фима недовольно ворчит, отталкивает его, иногда даже расплачется. Но этим Степу разве уймешь... Наконец Фима, не выдержав, набрасывается на него с кулаками. Отколотив брата, она снова лезет под ватолу. Степа начинает орать нарочно, что есть мочи, чтобы обратить внимание матери.

— Перестаньте вы там, на полатях! — прикрикивает на них Марья. — Вставай, Фима, хватит тебе боками протирать ватолу. Скоро придет Ольга Савкина, сядете вышивать.

— Темно еще, — отзывается из-под ватолы Фима.

— На полатях до вечера будет темно...

Степа умолкает. Ему только и нужно было разбудить сестру. Он, улыбаясь, смотрит, как она заплетает косичку. Потом они спускаются с полатей на печь и на пол. Степа не может слезть самостоятельно, ноги еще не достают до края печи. Самостоятельно не может и подняться. С полатей его спускает Фима, а поднимает мать. Фима моет ему лицо над лоханью, вытирает полотенцем, расчесывает гребнем его густые светлые волосы.

За столом сестра и братец помирились окончательно. Фима выбрала для него самую рассыпчатую картофелину, очистила от кожуры и положила на стол, перед щепоткой соли. Степа, посматривая, как ест сестра, принимается за картофель и сам. На улице совсем посветлело. Сквозь намерзшие окна просачивается синевато-бледный свет. В избе холодно. От горячей картошки поднимается густой пар. Марья, вспомнив о насморке у Степы, взяла его на руки и наклонила над чугуном.

Степе хорошо от горячего пара, он молча улыбается от удовольствия.

Пришла Ольга Савкина, крестная Степы. Происшествие на крестинах давно забыто, и Ольга наведывается к Нефедовым часто. Она года на четыре старше Фимы, но это не мешает им дружить. Они вместе ходят кататься на ледянках, вместе учатся вышивать. Ольга принесла с собой холст и разноцветные нитки, положила сверток на лавку и сняла овчинную шубку, со сборками в пояснице. Рубаха на ней, как и на Фиме, длинная, из синей домотканой материи, пояс из черных шерстяных нитей с бисером и кистями. Девочки до зрелого возраста все носят такие рубахи. В белое они одеваются, когда наступит время выходить замуж, тогда же начинают носить пулаи. Вышивать их учат с малых лет. До выхода замуж они вышивают для себя, потом — для своих детей. Эрзянская женщина вышивает всю жизнь. Вся ее одежда — рубахи, руци, передник и головные платки — обязательно вышиты. Кроме этого, требуется вышить и мужнины рубахи, полотенца, скатерти. Заботливая мать и на ребенка не наденет невышитую рубаху.

Марья — мастерица вышивать. Многие баевские девушки учились у нее. И холсты Марья умела отбеливать лучше других. Ее рубахи всегда отличались белизной и яркостью вышивок.

— Садись с нами картошку есть, — позвала Фима свою подругу.

— У нас сегодня на завтрак тоже была картошка, — сказала Ольга, но к столу пристроилась охотно.

Фима выбрала крупную рассыпчатую картофелину и положила перед ней:

— Макай в мою соль.

Позавтракав, девочки сели на лавку перед передним окном, вышивать. Марья вышила им по строчке, показала, как вести дальше, и занялась своими делами. У Фимы нитки, красная и зеленая, вдеты в иголки. Степа пристроился на лавке недалеко от девочек. Он смотрит внимательно, как это у них получается: кольнут иголкой, протянут нитку, и на холсте остается красивая завитушка. Он впился взглядом в рукоделье, не мигает и только шевелит губами будто что-то шепчет про себя.

— Гляди-ка, Фима, как следит за нами Степа, — сказала Ольга. — Видно, тоже хочет вышивать.

— Да-а, сразу вышьет себе палец, — усмехнулась та и рассказала, как Степа щепал лучину.

Девочки посмеялись, глядя на них, засмеялся и Степа. Мороз вышил на окнах свои узоры. Сквозь них просвечивается розовато-молочных свет ясного солнечного дня. Гам, за окнами, заснеженная улица, Перьгалей-овраг и ослепительно-белые, пустынные поля. Иногда по улице, повизгивая полозьями, проедут сани или послышится под окном чей-то голос. Девочки переглянутся, перебросятся двумя-тремя словами и снова притихнут. От окна на куски холста падает бледновато-розовый отсвет. Со стороны холст кажется снегом в лесу, а проворные руки девочек — верткими куропатками. И шагают эти куропатки по розоватому снегу, оставляя за собой причудливые следы. Смотрит на них маленький Степа и молча шевелит губами.


3

Накануне крещения Марья вынесла прялку в сени, до сумерек закончила все дела во дворе и по дому. Ожидала приезда Дмитрия. От нечего делать достала с угловой полки над коником свои бобы для гаданья и, подсев к столу, стала их раскладывать. Этому она научилась у матери. Фима с Ольгой ушли кататься на ледянке. К матери пролез под столом Степа, взобрался на лавку, заинтересовался красновато-желтыми с темными крапинками бобами. Несколько раз Марья раскладывала их, но ничего хорошего не получалось. Тяжело вздохнув, она отодвинула от себя бобы. Было горько, что нет никакой надежды на возвращение сына. Заметив, что мать не смотрит на бобы, Степа украдкой взял один, затем — второй боб. Поиграл ими и положил в рот — попробовать на зуб. Бобы оказались хотя и твердыми, но вкусными, вроде орехов. Марья сообразила, чем занят ее младший сын лишь тогда, когда тот протянул руку к бобам в третий раз:

— Степа, с ума сошел, ешь мои бобы!

Степа, разжевав и проглотив, что у него было во рту, отозвался:

— Вава, няня!

— Я вот тебе задам няня, бестолковый! — сердито сказала Марья и смела в горсть бобы.

С улицы вбежала Фима и с порога объявила:

— Мама, у нас на крыше стрекотала сорока, наверно, Иваж заявится.

— Она стрекотала к приезду отца, — твердо сказала Марья.

Фима отломила от ковриги кусок, посолила и, зачерпнув ковш холодной воды, принялась есть. В избе стало совсем темно, лишь чуть выделялись мерзлые окна. Темнело и на улице. Под окнами под чьими-то ногами заскрипел снег. Спустя некоторое время в дверь сеней постучали.

— Ты, знать, замкнула дверь на щеколду? — спросила Марья дочь.

— Знамо, замкнула, чай, не так оставлю, а то опять овцы заберутся в сени, — отозвалась Фима.

Марья перестала щепать лучину, прислушалась. В дверь снова постучали.

— Это кому же быть в такое время? — удивилась она. — Если отец, то не слышно было саней... Должно, кто-нибудь из соседей.

Она накинула на плечи, что попало под руку, и вышла открывать. Степа соскочил с лавки и бросился на печь. Он сумел подняться лишь на нижнюю ступеньку и завопил:

— Вава!

Фима помогла ему подняться на печь.

— Четвертый годик идет, а на печь не можешь залезть. Спрячься опять за трубу, а то съедят, — насмешливо сказала она.

Степа и впрямь залез за трубу.

Фима не успела взяться за свой кусок хлеба, как настежь открылась дверь и в избу в клубах морозного воздуха вошли трое.

— Фима, вздуй огонь, Иваж явился! — взволнованно сказала Марья.

Фима бросилась в предпечье, схватила на шестке лучину, переломила ее пополам и принялась торопливо разгребать кучу золы в поисках тлеющего уголька. Всегда это было просто, а сейчас, как назло, не попадалась даже искорка. Наконец концы лучины задымились и вспыхнули. В избе стало светло.

Иваж снял зипун и прошел к столу, стуча по полу обледеневшими лаптями, словно деревянными колодками.

Мать заохала:

— Вай, совсем замерз, сыночек, лезь на печь! Какая это одежда — зипун по такому морозу.

— Я на себя натянул все свои рубашки, а все равно не жарко, — сказал Иваж, зябко поводя плечами.

Он с любопытством поглядывал вокруг. Ничего здесь не изменилось за три с половиной года. Взгляд его задержался па Фиме. На миг ему показалось, что перед ним незнакомая девочка. «Вот кто изменился», — подумал он.

— Как ты выросла! — подивился он.

Фима смутилась и отвернулась, будто поправить лучину в светце.

Дед Охон все еще топтался у двери. Все были заняты Иважем. Марья опомнилась и всплеснула руками:

— Чего же ты, дед Охон, стоишь здесь, снимай зипун и проходи. Ты тоже, наверно, промерз до костей.

— Пожалуй, сперва надо разуться, а то как бы я не наследил.

— Не беда, — возразила Марья. — У нас в избе не так уж чисто. Приходится держать свинью... Сейчас сварю вам горяченького, сразу согреетесь.

Она поспешила в сени, принесла кусок мерзлого мяса, порубила его топором и велела Фиме почистить картофель.

Дед Охон с Иважем залезли погреться на печь. Иваж протянул ноги и не сразу сообразил, во что он уперся. Что-то мягкое и теплое выскользнуло у него из-под пог. Большая пушистая кошка сидела на лавке, стало быть, не она. Иваж пошарил по углам. В темноте кто-то полез дальше за трубу. Иваж хотел его схватить, но не успел, тот с грохотом вывалился в предпечье, где Фима чистила картофель.

— Вай, мама, Степа из-за трубы полетел ко мне на лавку! — воскликнула она.

Марья подбежала к ним.

— Наш Степа то и дело катается, как пустая кадка, — сказала она. — Больно ушибся, сыночек?

— Вава, — прошептал Степа и показал себе на лоб.

— Откуда взялся этот Степа, — пошутил Иваж. — Не в капусте отыскали?

Степа спрятался за Фиму.

— Не бойся, сынок, это твой старший брат, — сказала Марья, подняв зажженную лучину к лицу Иважа. — Посмотри на него, видишь, какой большой стал.

Но Степа уткнулся лицом в Фиму и зажмурил глаза. Сестра хотела его вытащить на свет, но он поднял такой крик, что пришлось отступиться.

— Ладно, оставь его, привыкнет, не будет бояться, — сказал Иваж и растянулся на печи.

— А где же Дмитрий? — спросил с печки дед Охон.

— Лес возит, — сказала Марья. — К крещению обещал приехать, да вот что-то нет его.

— Приедет, куда денется, — заверил старик. — Дмитрий не как мы, на лошади ездит...

Пока дед Охон с Иважем отогревались, подоспел и мясной картофельный суп, сдобренный поджаренным на сале луком. Фима на радостях приладила в светце две лучины. Они осветили все углы в избе. Гостей Марья обула в свои валенки и Дмитриевы опорки, чтобы те не ходили босиком по холодному полу. Старик с годами почти не изменился, все такой же седой, с красной лысиной. Иваж же за это время вытянулся, возмужал. Руки у него стали крупнее, огрубели, на пальцах и ладонях появилось несколько шрамов — следы порезов плотницким инструментом.

— Где же мой маленький братец? — спросил Иваж. — Фима, приведи его, я посажу рядом с собой.

Снова повторилась прежняя история. Степа залез в предпечье под лавку и поднял неистовый крик. Вытянуть оттуда его смогла лишь мать. Она посадила его к себе на колени. Степа сидел, отвернувшись от всех. Он повернул голову к столу, лишь когда дед Охон вынул из своей дорожной сумки пряничного коня и сказал в раздумье:

— Кому же теперь его отдать? Мы с Иважем не рассчитывали на братца, покупали для Фимы...

— Фима — большая девочка, не обидится, отдай пряник Степе, — сказала Марья.

— Да стоит ли ему отдавать, он говорить-то не умеет и нас боится? — поддразнил Иваж.

А Степа так впился взглядом в пряничного коня, что забыл и свой страх.

— Вава! — воскликнул он и протянул руки.

Обрадовавшись гостинцу, он ничего не ел и вскоре слез с колен матери, примостился на полу поближе к свету и стал внимательно разглядывать красивую игрушку. У пряничного коня голова и ноги окрашены в зеленый цвет, туловище — в красный. Седок на нем — тоже зеленый. От него исходит какой-то манящий вкусный запах, но Степа преодолел искушение попробовать его на вкус.

Поужинав, старик стал рассказывать, где они побывали. Ходили под самый Казань-город, нанимались столярничать, плотничать, работали на постройке церкви. Осенью вернулись в Алатырь. Зиму хотели провести в монастыре, но дед Охон поссорился с настоятелем, и их прогнали. Пошли в другой монастырь — женский. Его, старика, приняли бы, но без Иважа. Да и Иваж стал проситься домой, соскучился за три года.

— Чего же им, монашкам-то, бояться ребенка? — спросила Марья.

— Самих себя они боятся, а не ребенка, — усмехнулся дед Охон и вынул порядком почерневшую за это время большую трубку. Он раскурил ее и сказал:

— Если что, пойду в тот монастырь, одного меня примут... Все равно где провести зиму.

— Никуда не ходи, оставайся до весны у нас. Картошка есть, и хлеба кусок найдется, — решила Марья.

— Вот что скажет Дмитрий, — тихо молвил старик.

— И Дмитрий скажет то же.

Марья заметила, что дети за столом дремлют, особенно — Иваж. У Степы хотя и слипались глаза, пряничного коня он держал крепко, прижав к груди. Марья поправила на полатях постель, уложила Степу и велела туда же лезть Фиме.

— Я тоже лягу с маленьким братцем, — сказал Иваж и показал взглядом на полати.

Фима обрадовалась:

— Ложись, Иваж, со мной! Не хочу я спать со Степой, коли он такой.

Она все-таки обиделась на него из-за пряничного коня.

— Иваж ляжет на печи, с дедом Охоном, — распорядилась Марья.

Уложив детей и деда Охона, Марья сняла со светца лучину, загасила ее и положила на шесток. Постелила себе на конике, разделась, забралась под одеяло и с удовольствием вытянулась на тюфяке, набитом соломой, теперь порядком поистертой. «Как-нибудь надо сменить, набить свежую... — подумала она, безмерно довольная, что Иваж вернулся. Ее радость омрачало лишь отсутствие мужа. Почему сегодня он не приехал домой? Что с ним?


4

Крещенское утро в избе Нефедовых началось с крика Степы. Марья, подоив корову, только что вошла со двора. Оставив подойник в предпечье, она бросилась к полатям:

— Что случилось, сыночек? Отчего плачешь?

Степа протянул ей через спящую Фиму какой-то обглоданный кусок и заревел еще сильнее. На полатях было темно. Рассвет сквозь заиндевевшие окна едва достигал до половины избы. Марья не могла понять, что ей показывает Степа. Проснулась и Фима. Степа, бросив этот кусок, вцепился в косы сестры. Завизжала и Фима. Марье пришлось силой оторвать драчуна от девочки и унести его в предпечье.

— Все волосы мне выдрал и шею исцарапал, — жаловалась Фима.

Марья принялась успокаивать Степу, но тот продолжал кричать, указывая рукой на полати.

— Наверно, потерял пряничного коня, — заметил с печи дед Охон.

— Вот где его лошадка, подо мной валяется, — сказала Фима с полатей и с удивлением воскликнула: — Посмотрите-ка, что осталось от нее — ни головы, ни ног! Все изгрыз... А теперь плачет.

Марья взяла у Фимы пряник и с недоумением разглядывала его. От яркого пряничного коня остался бесформенный огрызок. Даже окраску словно кто-то вылизал шершавым языком.

Степа плакал, мотал головой и обеими руками отмахивался, когда мать пыталась отдать ему этот кусок.

— Да не ты ли его съела? — спросила она дочь.

— Во сне, знать? — обиделась Фима.

С печи слез дед Охон и взглянул на огрызок.

— Здесь не виноваты ни Фима, ни Степа. Им полакомились тараканы, — сказал он.

— Вай, и вправду тараканы, как же я сама-то не догадалась, — удивилась Марья. — Иной раз оставишь на столе кусок пирога или лепешки, к утру все съедят.

Но Степе было все равно, кто лишил его красивой игрушки. Он, растянувшись на полу, кричал и колотил ногами. Марья не знала, как его успокоить.

Она сегодня не пошла ни в Тургеневскую церковь к обедне, ни на реку Алатырь на водосвятие. Тревога за Дмитрия не оставляла ее. Видимо, потому и праздничные пироги у нее на этот раз получились не совсем удачными, плохо подошли. Правда, ни Иваж, ни дед Охон не заметили этого. Позавтракав, дед раскурил трубку и попросил Иважа поискать где-нибудь в сенях кусок гладкой дощечки.

— Мы сейчас успокоим Степу, — сказал он. — Сделаем ему деревянного конька, разукрасим. Его не изгрызут ни тараканы, ни мыши.

Степа мгновенно смолк, сел на пол и стал понемногу продвигаться к лавке, где сидел дед Охон.

— Видите, понял, чего я сказал, — усмехнулся старик.

— Он давно все понимает, только говорить не умеет, — сказала Марья.

— Такие дети говорить начинают сразу. Молчит, молчит и вдруг заговорит.

Иваж принес из сеней гладкий обрезок сосновой тесины. Дед Охон вынул из дорожного мешка ножовку, стамеску и принялся мастерить деревянную лошадку. Степа неожиданно оказался совсем рядом. На его ресницах еще не успели высохнуть капельки слез, а губы уже расплывались в улыбке.

Фима хотела было взяться за вышивку, но Марья остановила ее:

— Ты что, забыла, какой день сегодня? Разве в праздник можно вышивать — ослепнешь.

— Чего же мне делать? Подруги сегодня катаются на лошадях, а я сижу дома.

— Иди на улицу, посмотри, как катаются, может, и тебя кто-нибудь посадит,— сказала Марья.

— Жди, посадят, если нет своей лошади, — проворчала Фима, но на улицу все же собралась.

Видно прослышав о возвращении Иважа, к Нефедовым заглянул Охрем.

Он присел на длинную лавку, спросил:

— Какую это витушку мастеришь?

— Не витушка, дядя Охрем, — засмеялся Иваж. — Для Степы делаем деревянную лошадку.

Степа, услышав свое имя, вытянул голову из-под лавки, куда он спрятался при появлении Охрема, и тут же скрылся.

— Руки-то, гляжу, у вас не привычны делать игрушки. Вам бы только дубовые кресты тесать да мастерить иконостасы. — Охрем пересел на коник поближе к Охону. — Дай-ка попробую я, у меня, может, лучше получится.

Дед Охон не стал спорить. По части всяких игрушек ему далеко до Охрема. Он передал ему неоконченную лошадку, инструмент и вынул кисет. От Охрема все равно так не избавишься, придется его угостить.

— Сначала покури, конька потом доделаешь, — сказал он и насыпал ему на ладонь щепотку табаку.

— Во что же я его заверну? — в недоуменье проговорил Охрем, оглядывая избу. Его взгляд задержался на трубке, которую набивал дед Охон.

Тот недовольно тряхнул бородой и сказал:

— Трубку не дам. Во что хочешь завертывай табак. Трубка для курящего, что жена для мужа, другим ее не отдают.

Охрем безнадежно махнул рукой.

— Знаю... — Он обратился к Марье: — Нет ли у вас какой-нибудь книжки, от уголка бы немного оторвать?..

— Откуда взяться в нашей избе книжке, — возразила из предпечья Марья.

Охрем немного подумал и попросил Иважа принести картофелину и стебель немятой конопли.

— Картошка для чего? — удивился Иваж.

— Трубку сделаем, — сказал Охрем.

Он высыпал с ладони табак на край лавки и взялся доделывать деревянную лошадку.

Иваж выбрал картофелину покрупнее, отыскал во дворе немятый конец конопли. Он сам сделал для Охрема трубку и похвалился:

— Видишь, какая получилась, не хуже, чем у дедушки Охона.

Охрем отозвался, не отрываясь от игрушки:

— Посуши в печи, а то в сырой картошке табак гореть не будет.

Он с час возился с деревянной лошадкой и наконец сделал ее так хорошо, что она понравилась и взрослым. Степа пристально наблюдал за его работой из-под лавки. Получив игрушку в руки, он улыбнулся Охрему и полез с нею на печь.

Когда хозяина нет дома, гостя провожает хозяйка. Марья накинула на плечи овчинную шубу и вышла с Охремом во двор. В воротах Охрем задержался. Было ясно, что он хочет с ней о чем-то поговорить. Обычно находчивый, он сейчас смутился и начал издалека:

— Знаешь, как называют эрзяне одинокое дерево на поле?.. — Он немного помолчал и добавил: — Репище.

— Для чего ты мне сказываешь про репище? — усмехнулась Марья. — Говори прямо, что хочешь от меня.

— Потому сказываю, что я такое же репище, — понуро сказал Охрем, поглядывая на свои лапти.

Сегодня он совсем непохож на самого себя. И глаза-то стесняется поднять на Марью. Знать, и впрямь заела мужика одинокая жизнь.

— Поговорила бы с вдовой Савкиной, шут с ней, что у нее дочери.

— Долго же ты собирался, Охрем, с этим делом, — рассмеялась Марья и уже серьезно добавила: — Отчего же не поговорить, поговорю. Ведь она тоже одинокая женщина, хотя и живет в большой семье. Похвалю тебя, глядишь, и сладим дело.

— Во мне хвалить-то нечего, вот беда... — сказал Охрем.

— Не чепуши... Разве о человеке говорят плохо, когда сватают невесту?

— Это уж там видно будет, как надо, по обстоятельствам, — сказал Охрем.

Он вышел за ворота, направляясь в конец улицы, к своей одинокой избушке.

Марья долго смотрела в ту сторону, откуда должен приехать Дмитрий. Не раз она выходила смотреть так, а мужа все нет и нет. На улице много упряжек. Дуги лошадей и гривы украшены цветными лентами. Звенят бубенчики, слышны веселый смех и голоса. В середине дня, обычно, катают детей и подростков. Девушки и парни начнут кататься вечером. Тогда улица станет еще оживленней. Так бывает каждое крещение. Оглядывая улицу, Марья заметила перед окнами Савкиной избы Фиму с Ольгой. Посиневшие от холода девочки с завистью смотрели на катающихся. У Марьи защемило сердце. Для всех праздник, лишь ее детей обошла судьба.

Посмотреть на гулянье вышел и Иваж. Он явно вырос. Его зипун еле доходил до колен. «Надо сшить ему новый», — подумала Марья. Увидев Фиму с Ольгой, Иваж перебежал улицу.

— Горюете, девушки, что никто вас не сажает, — сказал он.

— Ждем, когда ты нас покатаешь, — отозвалась Ольга.

— Если на салазках покатает, — засмеялась Фима.

К середине дня упряжек стало меньше. Дети накатались, в санях кое-где уже появились взрослые девушки, молодые женщины. Дорога, обычно узкая, раскатана во всю ширину улицы. Снег истоптан, изрыт полозьями.

— Смотри-ка, Иваж, наша гнедуха идет! — неожиданно воскликнула Фима и тронула брата за плечо.

Иваж поправил свою шапку из телячьего меха и побежал навстречу. Фима бросилась домой — сказать матери о возвращении отца. Лошадь плелась медленно, опустив голову. На дровнях полулежал Дмитрий. Концы вожжей были привязаны за передок саней. Борода Дмитрия вся заиндевела, с концов волос свисали ледяные сосульки.

— Что, отец, так задержался? — воскликнул Иваж и, вскочив в передок саней, стал развязывать концы вожжей.

— Осторожнее, сынок, не задень мою ногу. Когда же это ты вернулся?

— Вчера вечером с дедом Охоном, — и, взглянув на вытянутую отцову ногу, Иваж спросил: — Что у тебя с ногой?

— В лесу зашиб бревном... Хорошо, что вернулся, — сказал Дмитрий и замолчал.

Лошадь сама повернула к воротам. Под окнами их уже ожидали Марья с Фимой. На Марье была та же овчинная шуба, на голове легкий платок. Она испуганно смотрела на мужа:

— Дмитрий, что с тобой?

— Помоги мне встать, — сказал Дмитрий.— Что же ты вышла в легком платочке?

— Э-э, — отмахнулась Марья. — Что случилось?

— Ногу зашиб, — сказал вместо отца Иваж.

Марья помогла мужу подняться с саней, и они вдвоем двинулись в избу.

Иваж остался возле лошади. Фима вертелась тут же, помогая ему. Она с горечью сказала:

— Теперь и покататься не придется.

— Отчего же не придется, вот немного отдохнет лошадь, и покатаемся, — успокоил ее Иваж.

В избе Дмитрия уложили на конике. Марья осторожно разула ушибленную ногу, закатала вверх штанину. Нога его опухла, посинела, пониже колена была ссадина и виднелась большая рана.

— Ногу, говоришь, зашиб в лесу, отчего же так долго не ехал домой? — с плачем спрашивала Марья.

— Надо было доставить воз на место, не оставлять же его... Спасибо, помог ахматовский мужик, один бы не справился. Товарищи уже успели отъехать вперед, я остался один. Кричать им вслед не стал... Один в глухом лесу... Долго возился... Веревка подвела, знать, подгнила, а может, пообтерлась, оборвалась, бревна разошлись, и одно стукнуло меня по ноге... ногой я хотел их попридержать, а вышло вон как... Потом мы с ахматовским мужиком кое-как сложили воз, он мне дал конец новой веревки... Как-нибудь надо ему вернуть... Пусть лошадь немного отдохнет, и скажи Иважу, чтобы напоил ее. Да воду дайте не из колодца, из избы вынесите, потеплее...

— Ладно уж, молчи, как будто сами не знаем, как напоить лошадь, — сказала Марья. — Пойду позову бабушку Орину, посмотрит ногу, поворожит. Чай, не сломалась?

— Да вроде нет, — отозвался Дмитрий. — Должно, кость сверху повредил.

Ногу осмотрел и дед Охон. Потрогал, пощупал и сказал:

— Надо будет на ушибленное место положить мокрое полотенце. С этой ногой тебе, Дмитрий, придется худо.

— Думаешь, не скоро заживет? — со страхом спросил Дмитрий.

— Кто знает, месяца два, а может, и больше, пожалуй, пролежишь.

— Тогда мне придет каюк.

— Ничего, немного отдохнешь. Наша жизнь такая, отдыхаешь лишь когда болен.

Бабушка Орина принесла за пазухой какие-то гладкие камешки, точно речные голыши. Этими камешками поводила по ушибленной ноге, пошептала что-то и спросила Дмитрия:

— Нога-то чувствует?

— Чувствую, как ты водишь по ней теплыми камнями.

— Тогда не горюй, нога твоя заживет, жилы все на месте, не оборвались. Главное — жилы, — наставляла старуха. — Кость сломается — срастется. Жилу срастить нельзя.

Она попросила у Марьи полотенце, смочила его холодной водой и приложила на ушибленное место, чего-то бормоча себе под нос.

— Утром-вечером будешь смачивать это полотенце холодной водой и прикладывать, — сказала она Марье. — Когда смочишь и приложишь, не забудь упомянуть имя батюшки-держателя дома. И все время повторяй эти слова. — Она вытянула сморщенную шею и приставила губы к уху Марьи, зашептав: — Кудонь кирди[4], Кудонь ашти[5], выйди-ка, выйди-ка из трухлявого дупла своего, поправь-наладь ногу Дмитрия, помоги ему ступить на землю...

Когда старуха ушла, а домашние занялись своими делами, к конику тихонько подошел Степа. Он вытянул из-за пазухи деревянную лошадку и показал отцу. Дмитрий поднял сынишку к себе на коник, похвалил игрушку и спросил, кто ее сделал. Степа показал на деда Охона, затем махнул рукой на дверь. Дмитрий не понял его последний знак. Марья разъяснила:

— И правда, ребенок все понимает. Сегодня к нам заходил Охрем. Он и сделал эту лошадку.

— А-а-а! — завопил Степа и снова показал на деда Охона, затем махнул на дверь.

— Да, да, — подтвердила Марья. — Сделали дед Охон и дядя Охрем, вдвоем.

Степа улыбался, довольный.


5

Ушибленная нога привязала Дмитрия к конику. Он, конечно, мог садиться, прыгая на одной ноге, шел к столу или к ведру напиться. Но больше ничего делать не мог. Нога болела вся, до самой поясницы. Рана начала гноиться. В последнее время дед Охон запретил Марье прикладывать мокрые полотенца. Рана и без того сама мокнет. Ее следует как-то посушить. Бабка Орина обиделась, что другие вмешиваются в ее дела.

— Коли так, любезная, пусть дед Охон и лечит, он, по-твоему, понимает больше меня, — сказала она и перестала ходить к ним.

Марья не знала, что делать, кого из них слушаться. Ей так хотелось помочь мужу! Каждый вечер она выходила во двор, становилась под темный навес и слезно молила предков Дмитрия, живших в этой избе, чтобы они помогли ему побороть недуг, молила всевышнего православного бога и языческого держателя двора и избы. Простаивала там долго, не замечая, как стыли от мороза ее ноги и руки, как через щели между крышей и плетнем ветер надувал снежную пыль, оседавшую на ее плечах и голове. Перед тем как войти в избу, она стряхивала с себя снег и держалась перед детьми и односельчанами стойко. Ночами же, когда выходила во двор проверить стельную корову, прежде чем лечь на лавку в предпечье, она становилась возле коника на колени, прислоняла голову к плечу Дмитрия и подолгу тихо плакала. Он осторожно гладил ее волосы, дотрагивался до вздрагивающих плеч и шепотом успокаивал: «Не плачь, Марья, заживет нога, бог нас не оставит в беде...»

Дед Охон лечил ногу Дмитрия по-своему. Он зажигал толстую лучину, и когда она обгорала, приближал пылающий уголь к ране и начинал дуть на него. Так он рассчитывал подсушить рану. Дмитрий не противился. Лишь бы зажила нога.

Как-то раз к ним заглянул Никита-квасник справиться, сполна ли они заплатили подушный налог. Поговаривали, что в Баево приедет волостной старшина, а с ним может наглянуть и становой пристав. Если у кого остались с прошлых лет недоимки, будут отбирать скотину. Дмитрия это не пугало. Он хотя и не богач, а свои расчеты с казной производил вовремя и сполна, чего бы это ему ни стоило. Никита это, конечно, знал и зашел к ним, чтобы посмотреть на больного. По селу давно уже ходят слухи, что Дмитрий Нефедов сломал ногу и теперь лежит дома.

Уходя, Никита задержался у коника и спросил скороговоркой:

— Долго не будет ступать нога?

— Один всевышний знает, Никит Уварыч.

— Это точно, всевышний знает все, — сказал Никита н посоветовал: — Ты вот что, положи-ка на больную ногу икону Миколы Угодника. Микола в таких случаях мужику очень помогает.

Он перекрестился на образа и вышел. У Никиты-квасника был такой обычай: если он в хорошем настроении и благоволит человеку, то крестится на иконы дважды, входя в дом и перед тем как уйти.

Едва за Никитой закрылась дверь, Марья тут же бросилась к образам. Она сняла икону Николая Угодника, обтерла с нее влажной тряпкой пыль и паутину и осторожно положила на одеяло, к больной ноге Дмитрия.

Спустя неделю как дед Охон стал лечить рану горячим воздухом, она действительно подсохла и затянулась пленкой. Но болела нога по-прежнему. К столу он передвигался сидя, по длинной лавке. Подражая отцу, пытался ходить и Степа. Фима смеялась над ним. Не умеет как следует ходить на двух ногах, а прыгает на одной. Волосы у Степы отросли. Попытки постричь их ни к чему не привели. Степа поднимал такой истошный крик, что поневоле отступишься. Марья иногда с досадой скажет:

— Ну и ходи, как ардатовский дьякон.

На улицу Степа не выходит, весь день сидит дома возле отца. У него еще нет ни зипуна, ни шапки. Воспользовавшись вынужденным бездельем, отец сплел ему первые лапти. Когда под вечер Фима уходит кататься на ледянке, он оттаивает в окне дыханием круглый глазок и с завистью смотрит на улицу. Иваж кататься на горку ходит редко. Ему надо кормить и поить скот, убирать навоз, помогать деду Охону пилить и строгать. Они вдвоем сделали Марье станок — мять коноплю, для Фимы — прялку. У нее еще не было своей. Теперь она длинными вечерами прядет рядом с матерью, а днем с Ольгой вышивает. Иваж вечерами учится плести лапти. Отец ему делал заготовку и показывал, как плести дальше, остальное доделывал Иваж. Дед Охон вечерами ничего не мог делать, при свете лучины он видит плохо. Весь вечер он посасывает трубку, рассказывает сказки и следит за огнем в светце. Сказок он знает много. Самый внимательный его слушатель — Степа. Не выпуская из рук деревянной лошадки, он,свесившись с коника через лежащего отца, пристально смотрит на рассказчика и слушает. Так и засыпает. Марья берет его спящего на руки и укладывает на полатях.

Прошел месяц, а Дмитрию легче не стало. Временами боль становилась настолько нестерпимой, что казалось, будто в кость ему просунули раскаленный железный прут. Дмитрий совсем приуныл. При таких горестных обстоятельствах дед Охон счел себя лишним в семье Нефедовых. Они и сами-то еле сводят концы с концами. Он все чаще стал поглядывать в окно. Марья как-то не выдержала, спросила:

— Знать, дед Охон, соскучился по дороге, в путь думаешь собраться!

— По дороге, доченька, скучают только бродяги. Я соскучился по делу. Работу мне надо какую-нибудь. Не могу я сидеть сложа руки.

— Да разве ты сидишь так? Пилишь, строгаешь день-деньской. Какое же тебе дело еще надо?

— Это дело меня не кормит. Вот уж целый месяц ем ваш хлеб. Дмитрий, видишь, в каком положении. Когда встанет на ноги, неизвестно. Два мужика на твоих плечах да трое детей...

Старик говорил неторопливо и веско.

Дмитрий, слышавший весь разговор, вмешался:

— Уж если говорить начистоту, дед Охон, то даровый хлеб едим мы со Степой. Я лежу больной, а он еще мал, не может прокормить себя. Мы с ним только смотрим, как вы с Иважем целый день строгаете и пилите. Зря ты это затеял, дед Охон, незачем тебе уходить. А если соскучился по работе, так только свистни, нанесут столько заказов, за всю зиму не переделаешь. У нас в Баеве не так-то много мастеров, а прялки нужны в каждой семье: девки-то подрастают. Вот и делай прялки. Весной, когда потеплеет, я встану на ноги, а вы с Иважем опять отправитесь. Парень, вижу, научился с тобой строгать.

На сердце у старика потеплело. Ведь он до сих пор не знал, как относится сам хозяин к его пребыванию здесь. Конечно, он мог бы до весны прожить и в монастыре, но это лишь в крайнем случае. Там надо обязательно унижаться перед монастырским клиром.

Вскоре в избе Нефедовых образовалась столярная мастерская. Делали столы, прялки и всякую тонкую мелочь к ткацким станкам: баттаны, берда и челноки. Пилить и строгать начинали с утра, как только лучи солнца сквозь мерзлые окна осветят внутренность избы. До вечера весь пол покрывался щепками, стружками, опилками. Маленький Степа блаженствовал. Он валялся, кувыркался на стружках, собирал гладкие обрезки дощечек, кубики и целый день строил из них домики. Марья с Фимой пряли. С завистью и сердечной болью смотрел на них Дмитрий. Для него, привыкшего работать круглый год, нет страшнее муки, чем безделье. Он даже весь высох.

Марья смотрит на него и горюет:

— Вай, Дмитрий, один лишь нос у тебя остался, щеки ввалились, лоб выдался вперед...

— Мне бы хоть какое-нибудь дело, — тоскливо отвечает он.

— Какое же дело я тебе дам, нешто вышивать? Люди засмеют, скажут, Марья Нефедова мужа заставила вышивать.

К весне дни стали длиннее. После работы еще оставалось время посидеть при дневном свете. Дед Охон вынул из своего дорожного мешка толстенькую книжку, вымыл руки и сел ближе к окну читать. Раньше для этого занятия не было времени, зимний день короткий, темнело быстро. Дмитрий поинтересовался, что это у него.

— Псалтырь, — ответил старик. — Знакомый монах дал почитать от безделья. Да вот плохо вижу, надобно в городе достать очки.

— Нет, дед Охон, ты видишь хорошо, коли твои глаза смотрят в псалтырь. Вот я действительно ничего не вижу. Я — слепой человек, — сказал Дмитрий. Он немного помолчал. — Показал бы ты и мне, как там разбираться в этих знаках, может, и я что-нибудь понял бы.

— Отчего же не показать, — согласилея дед Охон и с книжкой подошел к конику. — Тут наука не трудная, у тебя память хорошая.

Посмотреть на псалтырь возле Дмитрия собрались все дети. Степа залез на коник и вытянул голову через руки отца, смотрел так, будто понимает лучше всех. Оставив прялку, подошла и Марья.

— Вай, какие красивые вышивки! — с удивлением воскликнула Фима.— Смотри-ка, мама, нам так сроду не вышить.

— Это не вышивка, а письмо, — поправил сестру Иваж и похвалился: — Таких псалтырей я много видел в Алатырском монастыре. У одного монаха их целый сундук.

— Как же это, дед Охон, сделано — руками или еще чем? — спросила Марья.

Дед Охон сказал в раздумье:

— Пожалуй, руками написано. Не знаю, есть ли такие машины, которые пишут за человека.

— Знамо, где же быть таким машинам, — согласилась Марья.

Дмитрий усомнился:

— Вряд ли руками. Уж очень ровно все сделано. И к примеру сказать, таких псалтырей по России должно быть, очень много. У каждого попа, у монахов, да кое у кого и у мужиков есть.

— Кто знает, — пожал плечами старик.

Дмитрий внимательно осматривал псалтырь, перелистывал, щупал толщину бумаги и даже попробовал пальцем, легко ли стираются строчки. Каждый следующий псалом начинался с новой страницы крупной рисованной красной буквой с красивыми завитушками. Эти яркие буквицы особенно восхищали Степу. Как только отец переворачивал страницу, он как-то гортанно хохотал и тыкал в буквицу пальцем.

Закончив осмотр псалтыря, дед Охон принялся показывать Дмитрию буквы и называть их. Марья с Фимой вернулись к своим прялкам. Им недосуг было слушать, как дед Охон из замысловатых знаков складывал незнакомые им русские слова. Иваж вышел во двор кормить лошадь и больше не вернулся в избу, пошел пройтись по улице. Возле отца все время оставался лишь Степа. Эта красивая игрушка дедушки Охона ему понравилась больше всех. Он так и заснул здесь, на конике.

До самой вечерней темноты дед Охон все читал и показывал Дмитрию. Он и сам-то не очень разбирался, к тому же видел плохо. Попадалось много трудных и незнакомых слов, смысл которых не понимали ни тот, ни другой. Все же Дмитрий хорошо запомнил на память первый псалом, он был короче других и понятнее. Хорошо запомнил он и четыре буквы.

— Дело у нас с тобой пойдет, — ободрял его дед Охон. — Теперь не будешь вздыхать на конике. Как затоскуешь по работе, бери в руки псалтырь...

— Что же раньше его не показывал? Давно надо было заняться этим делом. Сколько времени потеряли, — жалел Дмитрий.

Вечером, когда Марья взяла на руки с коника спящего Степу, чтобы уложить его на полатях, он на мгновенье открыл глаза и произнес: «Иклуски дедуски Охона...»

— Вай, Дмитрий, ребенок заговорил! Он сказал, да так ясно — игрушки дедушки Охона!

— Не напугай, чего кричишь возле него, — остановил ее муж.


6

Весна в этом году была затяжной и холодной. Снег начал таять в середине марта и таял медленно; дневные оттепели перемежались с ночными снегопадами. А когда растаял весь снег, земля просохла и люди уже собрались было выйти в поле, неожиданно выпал опять, да так обильно, что и зимой его столько не было. Ударил мороз. Целую неделю свирепствовала настоящая зима. Дмитрий, поглядывая в окно, невесело шутил: «Эта весна, как моя нога, никак не может ступить на землю...» Он все еще продолжал болеть. Дед Охон сделал для него костыли, и на них он передвигался по избе, выходил во двор. Но ступить на ногу Дмитрий все еще не мог. Сколько же он еще будет так мучиться? Кто за него вспашет его землю, посеет яровые хлеба? Эта забота угнетала не только Дмитрия, но и Марью. Она знала, что ей самой придется выезжать в поле на пахоту, и, не успев еще как следует закончить пряжу, поспешила поставить ткацкий станок. Дед Охон, прослышав, что в селе Алтышеве намереваются строить церковь, задумал наведаться туда. Иваж, конечно, с ним не пойдет. Он теперь в доме за хозяина.

Зимой дед Охон несколько раз советовал Дмитрию поехать в Алатырь, в больницу, тот тогда не внял его советам. Но теперь, когда подошла весна, Дмитрий сам заговорил с дедом Охоном:

— Может, и вправду поехать в больницу, показать ногу?

— Давно надо было. Хуже, чем есть — не будет.

— Куда уж хуже... Даже если и отрежут. На деревяшке стану ходить.

— Резать не давай, куда потом с одной ногой, — вмешалась в разговор Марья.

— И так не нога, — раздраженно отозвался Дмитрий.

Вечером того же дня к Нефедовым зашла мать Ольги — Васена Савкина. О том, что Дмитрий с дедом Охоном собираются ехать в Алатырь, она узнала от дочери. Васена поклонилась мужчинам и прошла к передней лавке. Там занимал пол-избы ткацкий станок Марьи.

— У нас, Васена, и сесть-то негде. Садись, где найдешь свободное место,— отозвалась хозяйка на приветствие гостьи.

— У нас в избе куда теснее, — сказала Васена.

Она уже десяток лет вдовствует, прожив с мужем всего года четыре. Когда ее мужа взяли в солдаты, на ее руках остались две девочки. Первые шесть лет она изредка получала от мужа письма. Последнее пришло перед началом войны с турками. Васена так и не знала, был ли ее муж на войне. Все солдаты из ближайших селений, воевавшие с турками, были давно отпущены по домам. В Тургенево вернулись двое, в Ахматово — один. Она ходила к ним проведать, не знают ли что о ее муже. Все трое призывались в один год с ним. Но они не знали, в какой части и где служил ее муж. Тургеневский же солдат посоветовал ей: «Коли до сего времени нет от него никаких вестей, значит, больше его и не жди...» И все же она прождала мужа еще четыре года. Может быть, ждала бы и дальше, но как-то однажды повстречалась с пастухом Охремом. Тот посмотрел на нее здоровым глазом и сказал:

— Мы с тобой, Васена, богом забытые люди. Отчего бы нам не напомнить ему о себе. Как ты думаешь?

Васена ничего не сказала в ответ. Она смутилась, наклонила голову и прошмыгнула мимо. И лишь пройдя некоторое расстояние, оглянулась на него. Охрем, конечно, мужик не плохой, высокий, сильный. Говорят, что он однажды убил своей ясеневой палкой волка, напавшего на стадо. Конечно, один глаз у него не видит и лицо изрыто оспой, но разве это помешает ему быть хорошим мужем.

У эрзян не принято начинать разговор сразу о деле, с которым пришел. Так поступила и Васена. Она заговорила о капризной весне, сообщила сельские новости и лишь когда собралась уходить, сказала:

— Слышала, Дмитрий, завтра собираетесь с дедом Охоном в Алатырь? У меня к вам есть просьба. Не зайдет ли кто-нибудь из вас в воинское присутствие узнать, жив ли мой муж?

— Об этом проси деда Охона. Я видишь какой ходок, по избе с костылями, — усмехнулся Дмитрий.

Дед Охон обещал выполнить ее просьбу, хоть и знал, что ничего путного там ему не скажут.

— Как знать, может, тебя и обрадуют, но все-таки сомнительно. Ведь десять лет от него ни слуху ни духу, — сказал дед Охон.

Васена только вздохнула.

Марья вышла ее проводить. У ворот Васена задержалась.

— Тебе надо приходить к одному концу, — заговорила Марья.— Узнай доподлинно, вдова ты или солдатка? Если вдова, то следует поискать себе мужа. И искать-то долго не придется. Одинокие мужчины есть и в Баеве.

— Знамо, есть, — отозвалась Васена.

— Возьми Охрема, чем плохой мужик?.. Пасет стадо, голодная с ним сидеть не будешь...

Марье не довелось раньше поговорить об этом с Васеной. Несчастье с Дмитрием отодвинуло другие заботы и дела, но просьбу Охрема она запомнила. На первый раз она не стала настойчиво уговаривать Васену, а только намекнула и похвалила жениха. Этого пока было достаточно...

Когда Марья вернулась, в избе было уж совсем темно. Она схватила подойник и поспешила во двор — доить корову. Дед Охон ощупью собирал свой дорожный мешок. Он достал с божницы псалтырь, погладил засаленную и помятую обложку и сказал:

— Придется ее вернуть хозяину. Неудобно будет перед тем монахом. Дал он ее на время, а я продержал целую зиму.

— Что ж поделаешь, чужая вещь — не своя, — отозвался Дмитрий. — А я задумал сам сделать псалтырь. Надо достать где-нибудь бумаги, сшить такую книжку и все знаки с этого псалтыря переписать туда... Вздуй-ка, Фима, лучину, покажу деду Охону свое письмо.

Фима взяла лучину, вздула на шестке огонь и поднесла его к конику. Дмитрий вынул из-под подушки гладкую дощечку, исписанную с обеих сторон углем. Дед Охон взял у него дощечку, отставил от глаз подальше.

— Не совсем ясно различаю, но похоже, что написано неплохо, — сказал он. — Теперь ты, Дмитрий, умеешь не только, читать, но и писать...

— Смеешься, дед Охон, что это за письмо, — возразил Дмитрий. —Я не пишу, а рисую с книги. Так, пожалуй, сумеет и Иваж. Вот научиться бы писать так, как умеет поп и волостной писарь, тогда другое дело, — с горечью добавил он. — Может, и научился бы, если бы этот псалтырь переписать раза два-три.

Он засунул дощечку обратно под подушку и попросил у деда Охона псалтырь.

— Бумаги много потребуется, — сказал старик.

— В городе, чай, она есть?

— В городе-то есть, да дорого стоит. Денег у тебя, Дмитрий, на бумагу не хватит.

— Тогда что же делать? — огорчился Дмитрий. — Знать, не придется переписать псалтырь.

— Не знаю, что и сказать, — в раздумье отозвался дед Охон. — В городе мне как-то пришлось однажды кое-что починить из мебели для школы. Много я там видел бумаги... Нешто пойти туда и попробовать попросить. Работу мне давал учитель, такой же старик, как и я. Разговорчивый. Все спрашивал про житье мужиков...

Он смолк, подозвал Фиму и раскурил от лучины потухшую трубку.

— Разве он даст за так, коли, говоришь, бумага дорогая.

— Чего-нибудь для него сделать — стол, стулья...

Со двора с подойником вошла Марья.

— С ума посходили, жжете огонь! Никита-квасник сейчас прибежит окна бить.

— Поди, не увидит, — возразил Дмитрий. — Дай мне напоследок почитать псалтырь. Завтра дед Охон заберет его с собой.

Он сидел на конике вполоборота, вытянув ногу по его краю. Здесь же, рядом с ним, неизменно находился Степа.

Дмитрий, водя пальцем по книге, складывал слова. Фима поднесла лучину поближе. Дед Охон стоял, прислонившись к ткацкому станку, и дымил трубкой. Кончив возиться с молоком, к ним присоединилась и Марья. Ей все время не верилось, что Дмитрий может научиться читать... В притихшей полуосвещенной избе голос Дмитрия звучал тихо и неуверенно:

— Ба-ла-жен мы-уж, ка-то-ррр не хо-дит на со-вет нече-че-стив-выых...

— Погоди-ка, Дмитрий, что это за нечече? — прервала его Марья.

— Это вовсе не нечече, — сказал он. — Я не смог сразу выговорить, слово очень трудное. Видишь, не-че-си-тивыых.

— А что оно значит? — допытывалась Марья.

— Это уже надо спросить деда Охона, он, может, знает. Я тут из всех слов понимаю не более десятка.

Дед Охон не успел вынуть изо рта трубку, как в сенях послышался шум и в избу с топотом ввалился Никита-квасник.

— Почто огонь зажгли, знать, хотите спалить озимые?! [6] — захлебываясь, закричал он, но, увидев в руках Дмитрия книгу, словно остолбенел. Смотрел и не мог понять, что делает тот с книгой, для чего она ему нужна? Наконец сообразил и, может быть, первый раз в жизни заговорил медленно, не глотая концы слов: — Вай, да ты, Дмитрий, никак, смотришь в Библию? Читать, знать, хочешь?.. Это что же будет-то?..

Он перекрестился, потоптался на месте и снова заговорил в своей обычной манере торопливо и шепелявя:

— Сами читаете божественные книги, а в избе у вас стоит табачный дым и воняет, прости господи, свиным хлевом. Разве при таком запахе можно читать божественную книгу? Сначала избу надо обкурить ладаном, потом уж читать.

— Ладана у нас нет, дядя Никита, — отозвалась Марья.

— Нет, так и читать не надо!

Ему никто не ответил, никто не попросил пройти вперед и сесть. Он постоял, что-то бормоча себе под нос, и повернулся к двери. Из сеней вернулся обратно и сказал сердито:

— Сейчас же потушите лучину, да смотрите, больше не зажигайте огня, не то побью все окна!

Фима окунула горящую лучину в лохань. Марья, выждав, когда затихнут шаги Никиты, сказала с досадой:

— Свалился словно леший... Не знаю, чем воняет у них в избе.

— Хреном и прокисшим квасом, — рассмеялась Фима.

Вскоре пришел с улицы Иваж. Он рассказал, что встретил Никиту, который на ходу разговаривал сам с собой: «Земля перевернется, города и села рухнут — Дмитрий Нефедов Библию читает!..»


7

В Алатырь поехали втроем. Дед Охон, решивший остаться в городе, подождал, что скажут Дмитрию в больнице, и пошел в воинское присутствие справиться о муже Васены Савкиной. Вернулся он, когда Дмитрий с Иважем собрались ехать домой. В Баево теперь вдвоем они приехали поздно вечером. Дорога была грязная, ехать пришлось все время шагом. В пути нога Дмитрия сильно разболелась. Марья до их приезда не отходила от окна, а в сумерках вышла ожидать у ворот.

Она простояла на улице до самого возвращения мужа из больницы. Иваж, увидев мать, остановил лошадь перед воротами.

— Открой, мама, ворота настежь, въедем прямо во двор. У отца разболелась нога. Ему будет трудно идти отсюда.

Марья подождала, пока они въехали во двор и, закрыв ворота, подошла к телеге. Дмитрий протянул к ней руки, оперся о ее плечи и спустился с телеги. Стоя на одной ноге, он отыскал в телеге костыль.

— В больнице чем-нибудь помогли? — спросила Марья, когда Дмитрий наконец опустился на свой коник.

— Чем там помогут, посмотрели, потрогали, и все. Дали в склянке какую-то водицу, — сказал Дмитрий.

Он прилег на постели и долго поудобнее укладывал ногу.

— Водицу для чего тебе дали, ведь у тебя болит не живот, а нога? — допытывалась Марья.

— Кто их знает, для чего... Тот, который осматривал ногу, велел ею натирать больное место. А после, когда выдавали лекарства, сказали, что надобно пить, три раза в день, перед едой, за раз по ложке... Кого теперь из них слушать, не знаю.

— Склянка где?

— В передке телеги, в сене.

Марья вышла искать склянку. Во дворе она помогла Иважу прибрать лошадь, дать ей корма. В избе она долго рассматривала водицу в склянке перед мутно белеющим окном и, ничего не разглядев, вынула пробку, понюхала и лизнула влажное горлышко склянки.

— Завтра посмотрим, что там, пить ее или натирать. Запаха нет, а на вкус солоноватая.

Она сунула склянку на поставец в углу над коником и собрала ужинать. Дмитрий не мог встать к столу, так разболелась нога.

— Стоило ездить в такую даль. Соленую водичку и бабушка Орина могла бы дать, — с горечью сказала Марья.

За ужином Иваж рассказывал:

— Сначала подъехали к одной больнице, нас туда пе пустили. Деду Охону сказали, что эта больница не ваша, идите в свою. Стали искать по городу другую больницу. Показала нам ее одна старушка. И мне, говорит, надобно туда же, подвезите. Подвезли, конечно. Без нее ни за что бы не нашли...

— В городе, знать, много больниц? — спросила Марья.

— Кто их знает, мы видели две. Первая, куда нас не приняли, называется городская. Там, говорят, лечут лишь горожан. А. другая — наша, там лечут сельских людей.

— Так тебе ничего и не сказали в больнице? Нога-то будет ходить или нет? — опять спросила Марья, когда уже Дмитрий кончил ужинать.

— Как не будет, знамо, будет, это я знаю и без больницы, — заверил Дмитрий. — Разве человек может без ноги?

— Сколько хочешь и безногих. Куда денешься, если она пропадет? — тихо сказала Марья. — В Тургеневе один мужик ходит на деревянной култышке.

— Моя нога никуда не пропала, она здесь, при мне, поболеет и заживет, — сказал Дмитрий.

Они поговорили еще и вскоре стали укладываться спать. Уложив детей, Марья постелила себе в предпечье на лавке. Она уже с половины зимы спит здесь.

Дмитрий лежал и никак не мог заснуть, нога не давала покоя. «А что, если попробовать это снадобье, — подумал он. —Может, полегчает...» Он сел на постели и протянул руку к поставцу. Повертел в темноте склянку, ощущая ладонью холодок стекла, спросил жену:

— Ты еще не заснула?

— Чего тебе?

— Подай ложку, попробую, что за водица, а то нога никак не успокаивается. Ведь ее дали в больнице не для того, чтобы держать на полке.

Он зубами вытянул из горлышка пробку, налил немного из склянки на ладонь и принялся растирать больную ногу.

— Давай еще и выпью, — сказал он.

Марья перед тускло светящимся окном наполнила ложку.

Дмитрий за один прием выпил две ложки.

— Не много ли будет? — заметила Марья.

— Ничего, не много. Который раздавал лекарства, велел пить в день по три ложки, а я выпил всего две.

— Тогда уж надо было пить до еды.

— Не догадался.

Как ни странно, Дмитрий почувствовал облегчение. Может быть, помогло растирание. Марья накрыла его одеялом и пошла спать. Она спала чутко и сразу же проснулась, как только под Дмитрием заскрипел коник. Было слышно, что он с трудом поднимается.

— Погоди, не выходи во двор, сейчас принесу тебе помойное ведро, — сказала она, вскакивая с постели.

— Что-то у меня с животом неладно, сил нет, пучит, — отозвался Дмитрий.

Он взял костыли и поспешил во двор. Долго не возвращался. Марья забеспокоилась, не простудился бы. Наконец он пришел, кряхтя, лег. Марья не успела уснуть, как он снова поднялся.

— Да что с тобой? — спросила она.

— Плохи дела, хоть в избу не заходи, — сказал Дмитрий, громыхая костылями.

Так вдвоем они не спали всю ночь.

— Это, наверно, от снадобья? — предположила Марья.

— Не знаю от чего, только с такого лечения может и здоровая нога заболеть, — говорил измучившийся Дмитрий.

Утром, когда Марья собралась доить корову, он взял с подставочки склянку с лекарством и протянул ей:

— Разбей об угол, чтобы и духу здесь не было этой пакости.

— Склянка не виновата, нечего ее разбивать, видишь, какая красивая, — возразила Марья. — Водицу вылью, а склянку оставлю, все пригодится, на крещение наберем в нее святой воды.

Этим завершилось больничное лечение ноги Дмитрия.

После завтрака к Нефедовым зашла Васена Савкина. Была она маленькая, щупленькая, в зипуне до пят. Она метнула в Дмитрия острый взгляд маленьких темных глаз и спросила негромко:

— Вчера не пришла, вернулись поздно, устали. Как съездили?

— Съездили хорошо, да после этого не спали всею ночь, — неохотно отозвался Дмитрий.

Васена явно ожидала, что скажет Дмитрий о ее просьбе, а ему нечего было сказать. Дед Охон ничего определенного не добился. В воинском присутствии над ним посмеялись. Тоже нашелся чудак, пришел справиться, жив или мертв солдат, коли война закончилась два года назад. Подумав, Дмитрий ответил ей, как мог, по-своему:

— Деду Охону сказали, что все солдаты, которые побывали на войне с турком, давно распущены по домам. Коли до сего времени твой муж не пришел, значит, нечего его и ожидать.

— Да кто же его знает, был он на войне или нет, — тихо отозвалась Васена.

— До сего времени все равно бы вернулся.

— И Тургеневский солдат тогда говорил то же самое, — так же тихо промолвила Васена.

Казалось, Васена сейчас заплачет. Но она не заплакала, сидела молча. Все слезы о пропавшем без вести муже давно уже были выплаканы, осталось только щемящее бесслезное горе.

— Пойду, некогда. И у вас дела, и у нас дела, — сказала она, вставая с лавки. У ткацкого стана она, по женской привычке, задержалась, чтобы взглянуть на холст. — Вай, Марья, какое тонкое у тебя полотно, мне такого сроду не сделать.

— Не прибедняйся, ты и сама-то ткешь не хуже моего, — отозвалась Марья.

Она вышла проводить Васену, и они опять остановились в воротах поговорить.

— Теперь ждать нечего, не пропусти пасхальную неделю, а то придется ждать до осени.

На этот раз Марья заговорила о замужестве Васены прямо.

— Вай, Марья, и замуж-то идти не за кого, — сказала Васена, как будто об Охреме и речи не было.

— Найдется за кого, если соберешься, — уверяла Марья и стала выкладывать такие доводы, против которых Васена ничего не могла возразить. — Чего живешь у Савкиных, в такой многолюдной семье ни света не видишь, ни радости. Работаешь, как лошадь, а на кого? Девушки у тебя взрослые, сами работают. Чужих детей кормите — вот на кого работаете втроем.

Марья понимала, что не все правда, о чем она говорила. Васена со своими двумя дочерьми не имела в семье земельного надела. Ее лишь терпели потому, что за нее заступался сам хозяин — старик Савастьян. Она ему приходилась внучатой снохой. Умри этот старик сегодня, ее завтра же погонят с дочерьми просить под окнами куски хлеба. Но что не наговоришь, когда нужно просватать невесту. Марья знала, что бесправное положение в большой семье Савкиных — самое больное место Васены. На это она и напирала. А когда заговорила о достоинствах Охрема, что он здоровый, сильный и лапти умеет плести лучше других мужиков, и живет не бездомным, Васена даже покраснела.

— Охрем, может, мужик и не плохой, да вот что-то не посылает слова, — промолвила она.

— А от кого же я с тобой толкую тут, если не от Охрема? Дома меня ожидает ткацкий стан, да и другой работы полно, — сказала Марья нетерпеливо. — Слово-то послать теперь надо от тебя, любезная.

Васена ответила не сразу. Ее вспыхнувшее лицо понемногу бледнело, пока не приняло свой постоянный цвет. Перед ее потупленным взглядом промелькнула вся ее жизнь в семье Савкиных: четыре года с мужем — как полузабытые сновидения; не оставили заметного следа и девять лет то ли солдатки, то ли вдовы. Сколько было пролито слез и вытерплено унижений и за себя и за детей в многолюдной семье Савкиных.

Марья не торопила ее. Она стояла возле и терпеливо ждала, когда та соберется с мыслями.

— Известно, что за жизнь вдовой, — промолвила Васена, не поднимая взгляда. — Муж, какой он ни есть, все муж, лучшей опоры для бабы не сыщешь. Что ж, скажи ему, я согласна...

На следующий день Марья наведалась к Охрему. Его изба стояла на самом конце южной стороны улицы. Вокруг нее не было ни двора, ни сеней. Не было и деревьев. Огород его без изгороди, никогда не вспахиваемый, летом буйно зарастал лопухом и крапивой.

Марья, не входя в избу, постучала в край оконной рамы и стала ждать, когда откликнется хозяин. Охрем отнял от рамы приставленную к ней нижнюю карту стекла и просунул в отверстие голову. Увидев Марью, он спросил:

— Чего стоишь под окном, не заходишь в избу?

— Вот приведешь Васену, тогда и буду в избу заходить. Теперь же выходи сам, поговорить надо, — сказала Марья.

Охрем помолчал. Стекла на окнах были грязные и закопченные, сквозь них ничего нельзя было разглядеть. Марья наклонилась к отверстию, чтобы заглянуть в избу, Охрем шарахнулся в сторону и спрятался за простенок.

— Чего испугался меня? — с удивлением спросила Марья. — Выходи скорее, недосуг мне стоять здесь... Чего же ты молчишь?

— Понимаешь, какое дело, думаю, как быть, поэтому и молчу... Нам придется разговаривать через окно, я не могу выйти.

— Ноги, знать, не ходят, как у моего Дмитрия? Почему не можешь?

— Ноги-то ходят, да вот с портками случилась оказия. Я их немного постирал, и они еще не высохли, — сказа смущенный Охрем.

Марья рассмеялась.

— Так и сидишь без порток?

— Куда же деваться? Ведь ты мне не сошьешь новые?

— Зато нашла тебе такую, которая сошьет, — сказала Марья и передала разговор с Васеной.

Охрем обрадовался. Он снова просунул голову в окно.

— Тогда я, пожалуй, один возьмусь пасти баевское стадо, без подпаска, Васютины дочки помогут!

— Об этом вы договоритесь сами! Я свое сделала, — сказала Марья и пожелала Охрему счастливой свадьбы.


8

Пасхальная неделя выдалась дождливая, на улице стояла грязь, некуда было выйти. Марья без Дмитрия не ходила в церковь. Она покрасила шелухой лука яйца и в воскресенье утром раздала детям — своим, соседским. Собирать по соседям яйца с Фимой ходил и Степа. У него их набралось пять штук, все крашенные в разные цвета — красные, желтые, синие. Поиграл немного ими и съел все пять. Потом целый день валялся на печи, маялся животом. Он стал понемногу говорить. Скажет слово-два, а больше молчит. Марья смотрит на него и думает: «Весь пошел в отца». И впрямь, отец у них не очень разговорчивый.

После пасхальной недели Марья с Иважем выехали в поле пахать и сеять. Дома остались Дмитрий, Фима и Степа. Девочка весь день ткала холст. Дмитрий сидел на конике и из остатков прошлогоднего лыка плел лапти. Иногда на костылях он выходил во двор. Пройдет под навесами, остановится у задних ворот и долго смотрит в полуоткрытую дверь на полупустой огород. В нем на нескольких грядках лишь посажен лук и посеяна морковь, остальные овощи сажают позже. Сердце Дмитрия грызет тоска. Когда же он сможет ступать на ногу? Когда будет по-настоящему ходить? Будто нога в порядке, опухоль давно спала, рана зажила, а ступить нельзя — болит внутри кость, особенно перед ненастьем. Но Дмитрия угнетает не эта боль, он с ней как-то свыкся, гнетет безделье. Степа все время с отцом, ни на шаг не отстает. Весна вступила в свои права. Дожди прекратились, и потеплело по-настоящему. Пользуясь хорошей погодой, Степа бегает за отцом босиком и без шапки. В конце огорода, вокруг бани, небольшой участочек Дмитрий никогда не запахивал, оставлял для беления холстов. Здесь теперь появилась зеленая, мягкая травка, с желтыми искорками первых одуванчиков. Степа любит это место, иногда, оставив отца у задних ворот, прибегает сюда один. Ему кажется, что он далеко ушел от избы и отца. А если зайти за баню, их совсем не видно, он остается один перед широким вспаханным полем. Это всего лишь конопляник, но он кажется Степе большим и широким. За конопляником виднеются гумна, и Степа думает, что там какое-то чужое село с чужими избами. Ему становится даже страшно, тогда он бежит, не оглядываясь, к отцу.

Вскоре на эту лужайку возле бани Фима стала расстилать холсты. Намочит толстую скатку холста в кадушке с водой, стоящей у колодца на огороде, и расстилает его на траве белыми дорожками. Как только высохнет холст, она снова соберет его в скатку, намочит в кадушке и опять расстелит. И так в течение дня несколько раз. Степу она и близко не подпускает к холстам. Но Степа знает, что сестра не всегда находится возле них. Ей ведь тоже хочется выйти на улицу, поиграть с подругами. Заметив, что сестры нет поблизости, он поспешил к рядам расстеленных холстов. Ему нестерпимо хотелось пройти по этим белеющим дорожкам. Он ступил на одну и прошел ее до конца. Это ему так понравилось, что захотелось пройти и по следующей. Но тут его увидела Фима и угрожающе крикнула:

— Уйди от холстов, не то отстегаю прутом!

— Я еще не все плошел! — возразил Степа, продолжая свое занятие.

Фима не сразу поняла, что значит «не все плошел», когда же заметила, что Степа зашагал по холсту, схватила прутик и бросилась к нему.

— Вай, мама, все мои холсты истоптал! — кричала она на бегу.

На этот раз Степе досталось основательно. С плачем он побежал жаловаться отцу. От обиды плакала и Фима. Ей пришлось собрать истоптанные холсты и заново мочить их в кадке с водой.

— Чего плачешь? — спросил Дмитрий сынишку, когда тот вошел в избу.

— Фима плутом побила.

— За что?

— По холстам ходил.

— Вот за это я тебе еще добавлю костылем, — пригрозил Дмитрий, но не ударил.

Он никогда не поднимал руки на детей и Марью останавливал, если с досады ей приходилось шлепнуть иной раз не в меру расшалившегося ребенка.

— Ладно, не плачь, пойдем навестим Иважа. Посмотрим, как они там с матерью справляются в поле. По дороге нарвем дикого луку.

У Степы мгновенно высохли глаза. Он никогда еще не уходил так далеко от избы. Поле видел только из окна и за баней. С больной ногой Дмитрий тоже не отлучался так далеко. Эта дорога им обоим показалась очень длинной и трудной. Они часто останавливались отдыхать. Степа садился на травку у края дороги. Дмитрий стоял, опершись на костыли.

На яровом поле, где пахали, надо было пройти через паровой клин. Дмитрий свернул с дороги и направился напрямик. Проходя мимо стада, остановился возле Охрема поговорить.

— Далеко ковыляешь? — спросил Охрем.

Из-под коротенького зипуна на нем виднелись новая холщовая рубашка и штаны из плотного холста. Смуглое лицо его выглядело как-то светлее, то ли еще не успело загореть, то ли от перемены жизни. Брак с Васеной изменил его не только внешне. Он и говорить стал степеннее, без шуток.

— Идем проведать Иважа, — сказал Дмитрий.

К ним подошла Ольга и протянула Степе пучок дикого луку. Она теперь помогала новому отцу пасти стадо.

Своих Дмитрий узнал еще издали. Марья шла по полосе с лукошком на шее и рассевала. овес. Ваня допахивал последние борозды клина. Двенадцатилетний паренек издали казался будто привязанным к сохе. Он шагал за ней, спотыкался, его бросало из стороны в сторону. Дмитрию вдруг стало тоскливо. Лучше было бы не ходить сюда и не видеть, как работают жена и малолетний сын. Сколько он еще будет мучиться с этой несчастной ногой? Его взяла неудержимая злость, он бросил костыли и попытался встать на обе ноги. Но тут же присел и взвыл от боли. В глазах у Дмитрия потемнело. Он еле удержался на одной ноге и руках, чтобы не свалиться на пахоту. Степе показалось, что отец решил отдохнуть, и тоже присел. Когда Дмитрий поднял костыли и двинулся дальше, он закапризничал. Не хотел больше идти.. Отец принялся уговаривать его, показывая ему на мать и Иважа, видневшихся вдали. Но Степа их не узнавал. На поле было много людей. Как тут разобраться, где мать, где Иваж. Но он все же лениво поплелся сзади.

Степа заметил мать, когда они подошли к своей полоске. Куда девалась его усталость. Он обогнал отца и побежал впереди. Марья закончила сеять и двинулась к нему навстречу. Дмитрий пошел к телеге на конце полосы, сел на нее. Марья посадила Степу в пустое лукошко и тоже пришла к телеге.

— Ума, знать, лишился, Митрий, в такую даль пришел на одной ноге. И ребенка таскаешь с собой, — недовольно сказала, она и, сняв с шеи лукошко, поставила его вместе со Степой в телегу.

— Засеяла полосу? — спросил Дмитрий жену, не обращая внимания на ее слова.

— Чай, сам видишь, что кончила, — ответила Марья, все еще дуясь на него. — Пойду сменю Иважа, закончим пахать — он бороной будет закрывать семена.

— Бороновать заставим Степу, — сказал Дмитрий, улыбаясь.

Марья не отозвалась на шутку. Перевязав платок и поправив пулай, она пошла подменить Иважа. Ей не понравилось, что муж появился в поле. Зачем показывать людям больную ногу. Сидел бы уж дома да сидел.

Иваж дошел до конца полосы, развернул лошадь и передал вожжи матери.

— Пойдем собирать дикий лук, — сказал он младшему брату, подойдя к телеге.

Степа вылез из лукошка, и они пошли на невспаханное поле. Дмитрий остался у телеги один. Он сидел на краю, на самой грядке, держась за нее одной рукой, больную ногу положил на сухое сено, а здоровую — свесил вниз. Пальцами свободной руки теребил светлую курчавящуюся бородку. Глаза его неотступно следили за женой. Он так и сидел до конца, пока она не вспахала всю полосу.

Закончив, Марья подвела лошадь с сохой к телеге и перепрягла ее в борону.

— Подбрось ей немного сенца, пусть поест, пока подойдет Иваж, — промолвил Дмитрий.

Марья посмотрела на солнце, оно склонилось к западу.

— До темноты надо пробороновать засеянный клин, — сказала она и подвела лошадь к сену.

Дмитрий осторожно снял ногу и опустил ее вниз, потом, опершись на костыли, совсем слез с телеги. Ему захотелось немного постоять, он уже успел как следует отдохнуть.

Подошли Иваж со Степой, принесли охапку дикого лука, кинули ее в телегу. Лошадь потянулась было к зелени.

— Не для тебя! — воскликнул Иваж и замахнулся на нее рукой.

Марья вынула из лыковой кошелки хлеб, отломила всем по куску и посыпала солью.

— Фиме оставьте, — сказала она, кивнув на лук.

Иваж поскорее доел свой кусок хлеба с диким луком и увел лошадь бороновать. За ним поплелся и Степа. Брат посадил его верхом, прошелся с ним два круга и снял, отправив к телеге.


9

На другой день Дмитрия опять потянуло из избы. Оп вышел во двор, постоял на огороде и пошел на гумно. Сегодня утром Марья, отправляясь на пахоту, строго наказала ему, чтобы он больше не появлялся в поле. Но разве усидишь! Хотя после вчерашней ходьбы нога и побаливала, Дмитрий решил: пусть ноет, он все равно будет ходить. Нельзя в поле, пойдет на гумно. Степа ушел куда-то с Фимой. Дмитрий добрел до гумна, посидел на кучке прошлогодней соломы и направился ко двору. Шагая по тропе на костылях, Дмитрий пробовал понемногу ступать и на больную ногу. «Надо же приучить ее ходить, — думал он. — Пусть болит, а все же надо».

Возле бани Дмитрий увидел детей. Фима возилась с холстами, а Степа, немного в стороне, строил из прутиков дом. Заметив отца, он бросился к нему:

— Тятя, пойдем опять в поле за луком?

— Нет, сынок. Нам с тобой велено сидеть дома.

— Сидеть дома и смотлеть класивые иглуски дедуски Охона?!

— Какие игрушки? — удивился Дмитрий. — Красивую игрушку дед Охон взял с собой.

— Иглуска на полке, я видел с полатей, — сказал Степа и потянул отца за штанину.

Дмитрий подумал, что мальчик не раз видел, как дед Охон клал книгу на полку напротив полатей, поэтому так и говорит. Все же он заковылял с ним в избу, а когда взглянул на полку, несказанно удивился: псалтырь действительно находился там.

— Вот тебе на, — в раздумье произнес он. —Дед Охон, видимо, ее забыл здесь. Иначе как же могло случиться это.

Он подсел с книгой к столу и принялся ее перелистывать. Буквы, которые показывал ему старик, он помнил все, а те, что не успел запомнить, называл по догадке. Степа тоже взобрался на лавку, положил локти на стол и уставился в книгу. Дмитрий потрепал его по светлой головке и, улыбаясь, спросил:

— Что же ты молчал о красивых игрушках дедушки Охона?

Степа передернул остренькими плечами и ничего не ответил.

Теперь Дмитрию нашлось занятие. Каждое утро, позавтракав, доставал с полки псалтырь и садился читать. С ним рядом какое-то время сидел и Степа. Когда ему надоедало сидеть без дела, уходил на улицу. Там куда интереснее, тепло, повсюду появилась зеленая травка. Фима и ее подруги играли в мячик, прятки, догонялки. Поиграют немного, разойдутся мочить холсты, затем — снова собираются. Соседи — Назаровы близнецы — под своими окнами играли. Степа тоже пробовал с ними играть, но они все время его заставляли водить.

Марья с Иважем закончили всю пахоту и сев. Под самый конец сеяли коноплю и сажали картофель. На посадку картофеля выходила вся семья. Марья вспахивала сохой борозды, остальные сажали. Степа помогал отцу. Если картофелина падала в борозду разрезанной частью вверх, он ее переворачивал... От других не отстали, все закончили вовремя. Дмитрий был в хорошем настроении: на ногу понемногу начал ступать. Он уже оставил костыли и ходил, опираясь на палку. Хотя все еще и было больно, но терпимо.

В середине лета неожиданно пришел дед Охон. Дмитрий подумал: не за псалтырем ли? Теперь, когда нога стала поправляться, псалтырь не так-то был нужен. Когда будешь читать? Дед Охон вынул из дорожного мешка ребятишкам гостинцы — городской калач и пряники.

— Тебе тоже принес гостинец, — сказал он Дмитрию и вынул из мешка свернутую пачку, положил на стол. — Вот тебе чистая бумага, списывай псалтырь.

— Вот так дела, — промолвил Дмитрий, качая головой. — Когда же теперь буду заниматься с псалтырем? Ты ведь снова его не забудешь, заберешь с собой?

— Я и не забывал, просто оставил, — сказал дед Охон. — Только забыл об этом сказать.

— Зато Степа не забыл, сказал мне, где лежит книга, — усмехнулся Дмитрий.

Дети были на улице, в избу собрались лишь к ужину. Марья сварила к вечеру картофельный суп, забелила сметаной.

— Дедушка Охон, баню тебе истопить? — спросила она, когда закончили ужин.

— В прошлую субботу парился в Алтышеве. Твоя мать, старуха Олена, пригласила.

Марья рада была услышать о матери. Она ожидала, что старик поведает что-нибудь и о ее родных. Но дед Охон начал рассказывать о постройке церкви в Алтышеве. Он взял подряд сделать остов иконостаса, и ему необходим хороший помощник. Пока плотники поднимают стены и подводят крышу, остов иконостаса должен быть готов. Ему не хочется брать незнакомого помощника. Иваж умеет хорошо строгать, фуговать, другого помощника ему и не надо. Весенняя пахота теперь закончилась, для чего Дмитрию держать сынишку дома.

Дмитрий не знал, что и сказать деду Охону. Если бы нога окончательно поправилась, то Иважа, конечно, не для чего держать дома. Пускай бы ходил со стариком. Ходил же он с ним три года. «И то следует сказать, — рассуждал про себя Дмитрий, — кто его научит, кроме деда Охона... Может подойти такое время, что и отпустил бы его, да не с кем...» Он вопросительно посмотрел на жену. Марья сидела на лавке в предпечье и при сумеречном свете угасающего дня занималась шитьем. Дети так вырастают из одежды, что не успеваешь на них шить. Хорошо хоть то, что Степа все донашивает после Иважа, на него не приходится шить. Она перехватила взгляд мужа и сказала:

— Отпусти его, Дмитрий, пусть идет с дедом Охоном. Паровое поле вспашу сама, другим делом он все равно не занимается. Косить его не заставишь. К жатве, может, сам ходить станешь.

Дмитрий, признаться, не ожидал, что жена согласится отпустить Иважа. Ведь он, откровенно говоря, беспокоился только из-за нее. Все опять ляжет на ее плечи. «Как знать, может, смогу выехать сам и на подъем пара», — подумал он и попробовал ступить больной ногой. Нет, боль еще ощущалась.

Сам Иваж поехал в ночное с баевскими парнями на Алатырьскую пойму. Там трава обильная, сочная. Ездят, конечно, тайком. Пойма принадлежит не Баеву, поэтому всю ночь приходится быть настороже, в любое время могут нагрянуть объездчики. Тогда — добра не жди. Но баевские парни надеются на своих лошадей, верхом их не так-то просто догнать. Да и другого выхода нет, Баево не имеет своей поймы, а лошадей кормить где-то надо.

Ночью, на постели, между мужем и женой снова произошел разговор о просьбе деда Охона. Дмитрий рассудил, что хотя он и стал ходить, все равно без помощника ему не обойтись. У Марьи свои дела — по дому, по двору. Не станешь ее повсюду таскать с собой. Скоро подойдет сенокос, а там, гляди, и жатва, снопы не с кем будет возить.

— Не отпущу, — сказал он жене.— До осени пусть находится дома, потом видно будет.

— Не отпустишь, не отпускай, — согласилась Марья.

Наутро дед Охон в Алатырь отправился один. Иваж еще не успел вернуться с ночного. О том, что в его отсутствие шел разговор, отпускать его с дедом Охоном или не отпускать, ему поведала Фима. Иваж жалел, что его не отпустили с дедом Охоном. Все-таки пахать не нравилось. Ничего хорошего в этой работе нет, ходи целый день за сохой, как привязанный. Руки и ноги болят. Не лучите пахоты и жатва. О своих мыслях он поведал сестре. У Фимы на этот счет было свое мнение. Ей казалось, что ее работа куда труднее пахоты и жатвы.

— Ты попробовал бы разок сесть за ткацкий стан или за прялку, тогда бы не стал так говорить, — сказала она.— Бьешь, бьешь целый день по холсту — заболят не только руки и ноги, но и все тело.

— Ты еще маленькая, поэтому так тебе кажется, — возразил Иваж.

— Вот и не кажется, а правда. И вовсе я не маленькая.

Маленькой она себя не считала — ей уже целых восемь лет.

Иваж снисходительно усмехнулся, но возражать не стал. Он лишь заметил, что годика через четыре она действительно будет взрослой. Ведь ему самому уже двенадцать лет, и он действительно взрослый.

К сенокосу Дмитрий с Иважем сделали новую арбу. Старая почти развалилась, ее делал ещеотец Дмитрия. Пока тесали, пилили, Дмитрий, оберегая ногу, работал сидя. Рубанком строгал Иваж. Дед Охон оставил им от своего инструмента для хозяйственных нужд рубанок и бурав. Для постройки телеги этого инструмента достаточно. Дмитрий помнит, как его отец сделал телегу всего лишь с помощью топора, другого инструмента он не знал.

Степа весь день не отходил от плотников. Встанет утром, позавтракает и бежит во двор. Все гладкие деревяшки и обрезки, которые идут в отход со щепками и стружками, он сразу же отбирал и пытался соорудить из них свою телегу. Каждый вечер Марья, собирая щепки и стружки на растопку, заодно уносила в избу и его сооружение. Но Степа не унывал и начинал мастерить новую. Его огорчало лишь то, что его тележка сразу же разваливалась, как только он делал попытку сдвинуть ее с места. Ведь отцова телега не развалилась, когда в нее в первый раз впрягли лошадь и поехали в Перьгалей-овраг косить зеленую траву для гнедого. Степа тоже поехал с отцом и Иважем. А когда вернулись обратно домой, он стал просить брата сделать для него такую же телегу, только маленькую.

— Есть у меня время для этого, — отнекивался тот. — Надо тебе тележку, сделай сам. Мы вот с отцом сделали.

Степа расплакался. За него заступилась мать:

— А ты сделай ему какую-нибудь коляску, он ее будет возить.

— Ну пойдем, телок ревущий, сделаю тебе тележку.

Степа вскочил и устремился за ним во двор.


10

Этот год для семьи Нефедовых был особенно тяжелым. Хлеб уродился плохо — не собрали ни соломы, ни зерна. И сена накосили мало. Весна хотя и выпала дождливая, но все лето стояла нестерпимая жара. И хлеба и травы высохли на корню. Дмитрий косил почти на одной ноге, другая служила всего лить подпоркой. Таким же образом скосил и яровые. Если бы выросла настоящая солома, как это бывает в урожайные годы, то ему бы с ней не справиться. Пар вспахал Иваж, засеял сам Дмитрий. Он ходил по полосе, сильно припадая на больную ногу. С молотьбой затянулись до половины зимы, хотя и молотить-то особенно было нечего, еле собрали семена. Все баевские жители ожидали голодной зимы. С больной ногой Дмитрий не смог пойти на лесорубку, поэтому остались почти без дров. Теперь им придется всю зиму отсиживаться в холодной избе. Такое было не только в семье Нефедовых. Многие не смогли на зиму запастись дровами. По обочинам полевых дорог предприимчивые люди осенью собрали даже посохшую полынь. Ее ходили собирать и Иваж с Фимой. Принесли две вязанки. А что толку в сухой полыни, если нет дров? Этих двух вязанок еле хватило сварить чугун картошки. Но все же главная беда не в дровах. Воз дров можно привезти и зимой, лишь стоит не поспать одну-две ночи, когда лесные сторожа меньше всего ожидают порубщиков. Беда была даже и не в хлебе. Эрзяне привыкли есть все. Нет зерна — едят картошку, нет картошки — добывают древесную кору и пекут хлебы из коры, собирают желуди, березовые сережки. Главная беда — нет корма для скота. Лошадь и корова не будут есть древесную кору. Им подавай сено, овес и мучную посыпку. Овса почти нет, да и сена хватит только для лошади. Дмитрий с осени строго наказал жене не давать сено корове и овцам. В первые недели, как выпал снег, Марья кормила корову рубленой соломой, обваренной кипятком. Но без мучной посыпки от того корма молока корова не даст. Из трех овец — двух зарезали в начале зимы, одну оставили на племя. Мясо засолили в кадку, с тем, чтоб понемногу распродать, когда оно подорожает. Часть действительно распродали, и деньги пошли на уплату подушного налога. А с овцой, оставленной на племя, случилось несчастье. Во двор ночью забрался волк и зарезал ее. Теленка они продали в середине лета, тоже для уплаты налога. Несчастье следовало за несчастьем. Свинья опоросилась в хлеву восемью поросятами и до утра съела их всех. Такую свинью разве будешь держать в хозяйстве. Ее продали за полцены. Так большой двор Нефедовых опустел, остались лошадь и корова. Из-за коровы между Дмитрием и Марьей шла настоящая война. Дмитрий предлагал ее немедленно продать, пока она не потеряла из-за бескормицы в весе. Марья никак не хотела расставаться с ней. К тому же скотина на базаре до крайности подешевела, так что придется отдавать ее за бесценок. Корову все же пришлось продать. Марья плакала и причитала, что ребятишки остались без молока.

И раньше бывали тяжелые годы, но все же вместе с лошадью удавалось сохранить и корову. На этот раз не сумели.

Рождество этого года в избу Нефедовых пришло без вкусных пирогов. Из чего их печь, если нет ни молока, ни масла, а муки осталось совсем немного. Из чистой муки Марья ничего не печет, она ее добавляет в картофель, мякину, лебеду. Она все же умудрилась накануне праздников испечь капустные пироги и картофельные ватрушки на конопляном масле. Иваж и Фима ели их, даже похваливая. Степа не ел, просил молока. Он с утра ходил к Назаровым и там видел, как близнецы ели молочную тюрю. Ему тоже захотелось молочной тюри.

— Откуда я тебе возьму молока? — отмахивалась от него Марья. — Наше молоко ушло за Суру.

— Он же просит не молоко, а тюрю,— с улыбкой сказал Дмитрий и спросил сына: — Правда, Степа, ведь ты хочешь тюрю?

Степе показалось, что это одно и то же: молоко или тюря. Поэтому он ответил:

— Тюлю.

Не могла не улыбнуться и Марья.

— Из-за этого нечего печалиться, сейчас я вам сделаю тюрю.

Она накрошила в чашку хлебного мякиша, нарезала головку лука, полила их ложкой конопляного масла, посолила и залила водой. Тюрю сначала попробовал Дмитрий, похвалил и сделал вид, что ест с большим удовольствием. От него не отстал и Степа. Они опорожнили с отцом всю чашку и остались очень довольны. Иваж с Фимой покатывались от смеха. Марья улыбалась втихомолку. Хоть пироги испечены на конопляном масле, они все же пироги. А Степа им предпочел тюрю на воде.

Вечером Иваж и Фима долго не ложились, ожидали, когда придут к ним парни и девушки колядовать. На них глядя не ложился и Степа. Марья беспокоилась, что нечего будет подать тем, кто придет колядовать.

Дмитрий ее успокаивал:

— Подашь, что есть, стоит из-за этого расстраиваться.

— На воде замешанные пироги и есть никто не станет, собакам бросят, — говорила Марья.

— Не бросят. Такие пироги в этом году не только у нас.

С улицы время от времени доносились голоса парней и девушек. Наконец шум послышался где-то совсем рядом, и вскоре уже под окнами пели, смеялись, кричали. Слышно было, как шумящие всей гурьбой вошли во двор, затем с топотом и грохотом ввалились в сени. Иваж с Фимой бросились к ним навстречу.

— Не открывайте дверь, а то избу совсем выстудим! — крикнула им Марья. — Они долго будут петь. Откроем потом, когда надо будет подать им пирог.

Степа, как только шум и топот раздался в сенях, сразу же бросился на печь. Вытянул оттуда голову и стал внимательно прислушиваться, ожидая, что будет дальше.

— Не бойся, сыночек, они не войдут в избу, в сенях будут петь, — сказала Марья, чтобы успокоить его.

Из сеней послышалась колядная песня.

Коляда, коляда! Сегодня день коляды,

Коляда, коляда! Завтра день рождества.

Коляда, коляда! В сенях кузовок.

Коляда, коляда! В кузовке голубок.

Коляда, коляда! На нем синее одеяние,

Коляда, коляда! На голове зеленая шапка.

Коляда, коляда! В сторону села проворкует —

Коляда, коляда! Чувствует рождение мальчиков,

Коляда, коляда! В сторону поля проворкует —

Коляда, коляда! Чувствует урожай хлебов.

Коляда, коляда! Подай-ка, бабушка, пирожок,

Коляда, коляда! Из пойменного зерна, из новой муки,

Коляда, коляда! Маслом облитый был бы,

Коляда, коляда! С него масло текло бы...


Марья взяла с лавки в предпечье капустный пирог и ватрушку, вынесла их в сени поющим. Вся толпа с визгом и со смехом выбежала на улицу.

— Вай, как красиво они поют! — с восхищением воскликнула Фима. — Когда же я, мама, стану вот так же ходить и распевать колядки?

— Подрастешь и ты станешь ходить. Иважу осталось ждать недолго, — сказала Марья и ласково посмотрела на сына.

Наутро она с Дмитрием отправилась в Тургеневскую церковь к обедне. Целый год не ходили в церковь. Дмитрий и сейчас не хотел идти, да Марья уговорила. В церкви сначала они встали у самого входа. Люди то и дело выходили и входили, в двери дул холодный ветер.

Обедня шла долго, от длительного стояния на ногах, от обязательных коленопреклонений у Дмитрия разболелась нога. Он, переминаясь с нетерпением, ожидал, когда она закончится. Во время службы Марья тронула его за плечо и шепнула:

— Послушай-ка, о чем молит Никита-квасник.

Дмитрий присмотрелся к стоящим впереди и увидел Никиту-квасника. Рядом с ним были его жена, трое сыновей, трое снох и две дочери. Всякий раз Никита, когда опускался на колени, поднимал свой взор на большую икону в середине иконостаса, на которой был изображен седой старик с красным лицом и лысиной, и с мольбой шептал:

— ...Всевышний, великий бог, дай младшей снохе мальчика. Не давай ей девочки, девочка нам ни к чему... Всевышний, пусть пестрая корова в этом году отелится телочкой, два года подряд приносила бычков. У соседа, Кудажа Ивана, каждый год телочки. Дай ему хоть одного бычка... А нам, господи, телочку... Всевышний, услышь мою молитву, дай младшей снохе мальчика, четвертый год пошел, как справили свадьбу, а она не рожает... Мальчика, всевышний, мальчика... телочку... телочку!..

Дмитрий оглядел стоящих поблизости прихожан, все были тургеневские жители. Из баевских только он с женой и семья Никиты-квасника. Баевские держались ближе к выходу. Никита, видимо, поэтому и встал подальше от своих односельчан, чтобы не слышали его сокровенную молитву. Русские не понимали, о чем он шепчется с богом, и не обращали на него внимания.

После окончания обедни Дмитрий с Марьей при выходе из церкви оказались совсем рядом с семьей Никиты. Они вместе отправились в Баево.

— Вы тоже пешком? — спросил Никита. — Нога-то у тебя, знать, ходит?

— Бог с тобой, дядя Никита, хватит мне отсиживаться в избе. Почитай, полгода никуда не выходил, — ответил Дмитрий, слегка задетый замечанием Никиты.

— Все болезни от бога, — наставительно заговорил Никита. — Не потрафил чем-нибудь всевышнему, он на тебя нашлет болезнь. Бог любит хороших людей...

Дмитрий не стал с ним спорить, понемногу отстал от своего собеседника и поискал взглядом Марью. Та увидела свою подругу Васену. Они теперь шли вдвоем, рассуждая о женских делах. Дмитрий стоял на краю дороги, отворачиваясь от жгучего холодного ветра. По ровному заснеженному полю дымилась поземка. Сквозь морозный туман солнце еле виднелось, по обеим его сторонам стояли желтые столбы. Обе женщины дошли до того места, где стоял Дмитрий.

Марья испуганно спросила:

— Что ты остановился, нога разболелась?

— Тебя жду, — сказал Дмитрий и пошел с ними.

Васена одета в зипун, но уже было заметно, что она ходит в положении. Голова ее повязана двумя платками, третьим платком прикрыт лоб и завязан сзади. Из под платков у нее виднелись лишь карие глаза. У Марьи лицо открыто, от мороза разрумянилось. Дмитрий спросил Васену:

— Чего Охрема не брала в церковь?

— Надеть ему нечего. Весь зипун у него развалился. Да и как не развалиться, зимой и летом не снимает с себя, — со вздохом сказала Васена.

Они вместе дошли до улицы своего селения и здесь разошлись.

Дмитрий задержался во дворе, чтобы посмотреть за лошадью. Марья едва успела перешагнуть через порог, как с печи раздался голос Степы:

— Мама, чего принесла?

Он лежал между Фимой и Иважем. Все трое были накрыты отцовым зипуном. У всех троих стучали от холода зубы.

— Ничего не принесла, сыночек. Вот прихватили с отцом две просвиры. Нате, съешьте, — сказала Марья и одну просвирку подала Степе, другую разломила надвое и отдала Иважу и Фиме.

В избе было холодно. На печи тоже не теплее. Степу поэтому и положили в середину, чтобы хоть немного его согреть. В печи совсем остыли сваренные утром щи. Марье пришлось разжечь на шестке огонь и подогреть. Ради праздника она сварила их с мясом. Дети ели с большим удовольствием и наконец согрелись.

— Вот где настоящее тепло — за столом, с мясными щами, а не на печи, — шутливо подбадривал отец Степу.

— Это не тепло, а слезы. Нужда нас кормит мясом, — сказала Марья.— Разве зарезали бы овец, если бы был корм. Теперь и на варежки негде будет взять шерсти...

Пообедав, Иваж с Фимой пошли на улицу. Степа опять забрался на печь. В это холодное время большую часть дня он проводил там.

Убрав со стола и вымыв посуду, Марья присела на лавку. Дмитрий развернул на столе псалтырь и рядом положил сшитую из бумаги толстую тетрадь в деревянном переплете с аккуратно обрезанными краями. Долго возился Дмитрий, сшивая книгу, но, видимо, ему гораздо больше придется повозиться, заполняя ее листы письмом. Он списывает точно так, как напечатано в псалтыре. Летом этим делом не занимался, было не до этого. И зимой садится за книгу не очень часто. За половину зимы написал он всего лишь три листика. Приходится срисовывать каждую букву, каждую закорючку. Дед Охон лишь помог ему запомнить названия букв, перевел некоторые трудные слова на эрзянский язык, понятные ему самому. Вот и вся наука.

Дмитрий писал гусиным пером. Перья он заточил сам, тонко и аккуратно. Чернила приготовил из сажевой пыли на молоке. Марья смотрит, как он пишет, и удивляется: не отличишь его письмо от того, что написано в псалтыре. С печи за отцом внимательно наблюдал Степа. Ему очень хотелось слезть и пристроиться рядом с ним за столом. Но в избе холодно, он и тут, на печи, весь посинел. Ему хорошо видно и отсюда, как отец водит пером по бумаге. Должно быть, отцу очень трудно, поэтому он так медленно и водит. Степа, сам того не замечая, вытянутыми губами повторяет движения руки отца. Марья как-то нечаянно обратила на это внимание. Она не удержалась от улыбки, спросила:

— Степа, ты чего крутишь губами?

Мальчик от неожиданности вздрогнул, затем словно пришел в себя, посмотрел на мать и отчетливо произнес:

— С отцом красивые игрушки дедушки Охона!

Марья с Дмитрием переглянулись и рассмеялись.



Третья часть На новую землю


1

Всю зиму Марья пекла хлеб из мякины и лебеды с небольшой добавкой муки для связи. Надоел этот хлеб всем так, что на него смотреть не могли. И лишь весна избавила их от мякины и лебеды, заменив их древесной корой и березовыми сережками. Как только стал подтаивать снег, Дмитрий и Марья зачастили в лес. Кору и березовые сережки сушили, толкли в ступе, добавляли муку и пекли хлеб. Пока добавляли муку, этот хлеб с горем пополам можно было есть. Но вот мука иссякла вся, и хлеб из коры с сережками стал хуже мякинного. Зерна у Нефедовых больше не было. Овса и чечевицы осталось только в обрез на семена. Зима вымела и весь картофель. Долгим теперь покажется время до той поры, когда поспеют новые хлеба, но всего труднее будет, пока земля не покроется зеленью. Потом, с травой и зеленью, как-нибудь можно перебиться. Но Нефедовым и туг помогло несчастье. Мясо, которое засолили к весне для продажи, испортилось. Видимо, мало положили соли. Марья думала, что пока будут морозы, ничего ему не сделается, а после они его повезут на базар. Перед самой масленицей наступила неожиданная оттепель и продержалась около двух недель. За это время мясо успело оттаять и почернеть. Марья попробовала досолить его, но было уже поздно. От продажи пришлось отказаться. Зато мясо поддержало их в самое трудное время. Дети ели с отвращением, особенно Степа, он ел только щи и морщился, когда мать предлагала ему хотя бы кусочек мяса. Дмитрий и Марья старались не замечать ни запаха, ни цвета мяса.

Как только окончательно очистились поля от снега, Охрем со своими пастушечьими орудиями — ясеневой палкой и плетеным кнутом — пошел вдоль порядка собирать стадо. Каждая домохозяйка, по исстари заведенному обычаю, выгоняя со двора скотину, выносила пастуху ломоть хлеба и куриное яичко. Хлеб Охрем клал в мешок, а яичко — в лукошко. Скотина выходила со дворов, истощенная до последнего предела. Многие своих коров не выгоняли, а выводили, придерживая их с боков, чтобы они не свалились посреди улицы.

В то утро, когда выгоняли стадо, бабушка Орина пришла к Нефедовым звать Дмитрия.

— Пойдем, соседушка, помоги поднять корову, сами не можем справиться.

За эти годы она заметно постарела. Лицо ее сморщилось, рот ввалился, глаза еле видели и не переносили света. Платок на кокошнике повязан так, что передний край его опущен пониже бровей, чтобы прикрыть глаза. Она смотрела только себе под ноги, куда ей надо ступить. На улице было прохладно и сыро. Дмитрий надел зипун и пошел к соседям. Бабушка Орина ввела его во двор. Здесь, под плоским навесом, возле лежащей коровы суетилась вся семья Назаровых от мала до велика. Сам хозяин и его сын с двух сторон поднимали ее веревкой, поддетой под живот. Сноха ухватилась за рога. Оба близнеца тянули за хвост.

— Погодите, — остановил их Дмитрий. — Таким ладом не поднять ее, можете веревкой повредить вымя. Под нее надобно просунуть слегу.

Хозяин, старик Назар, высокий, рыжебородый, немного сутулый, отпустил конец веревки, за которую держался, и послал сына на зады за слегой. Пока тот ходил, старик Назар и Дмитрий немного поговорили о весенних делах.

— И не думай вовремя выехать на пахоту, если вот так же придется поднимать лошадь,— проговорил старик Назар.

У Дмитрия лошадь была в добром порядке. Он не держал ее впроголодь. Сам с детишками сидел без хлеба, но лошадь кормил.

— Вот появится зелень, все станут на ноги — и люди и коровы, — сказал Дмитрий.

Старик Назар наклонился к корове и жилистой рукой потрепал ее за шею. Корова подняла голову и тяжело вздохнула.

— Да и встанет, молока от нее не жди, пока не заполнятся межреберья мясом.

Слегу просунули под корову, снизу подперли ее. Корова сдвинулась с места. Ей помогли, она встала на ноги, раскачиваясь из стороны в сторону. Чтобы она не свалилась, с двух сторон ее придерживали отец с сыном и вывели со двора. Дмитрий шел за ними до своего двора. Стадо собирали на перекрестке у большого проулка. Когда все вывели скотину, Охрем погнал стадо в поле. Дмитрий с болью наблюдал, как люди, проводив свою скотину, возвращались по дворам. Ему в эту весну провожать было некого. Марья с горя даже не выходила под окна, сидела в избе. Не вышел бы и Дмитрий, если бы не позвали помочь.

Марья с Фимой, поставив ткацкий стан, готовили основу. Иваж у стола строгал ножом, что-то делал для Степы. Дмитрию показалось, что дверные петли начинают повизгивать, он вернулся во двор и принес мазницу с дегтем. Покапал с помазка на петли, раза два похлопал дверью.

— Подняли корову Назаровых? — спросила Марья.

Дмитрий ничего не ответил, снял зипун и, тяжело ступая, прошел к столу. Когда он был не в духе, обычно сидел за столом и думал. Марья в такие минуты ни о чем не заговаривала с ним; затихали и дети.

В избу неожиданно вошла Васена и остановилась недалеко от двери, слегка удивленная. Ткацкий стан Марья в этом году поставила на место коника, который Дмитрий на время вынес во двор. Так в избе стало все же попросторнее, чем раньше.

— Что вы ставите первым — портяночный холст аль рубашечный? — спросила Васена, наклоняясь к основе, которую натягивали на стан.

— Портяночный, — ответила Марья. — Чай, видишь — толстые нитки.

— У тебя, Марья, не поймешь, все нитки тонкие, — отозвалась Васена. Она немного помолчала и попросила: — Дала бы ты мне, Марья, на время бердо. Я тоже с дочками поставила стан, начинаем ткать... Отделили нас Савкины и ничего не дали.

— Что же не заставишь Охрема сделать? — спросила Марья.

— Охрем умеет вырезать лишь собачьи головы, — сказала Васена, безнадежно махнув рукой.

Они вышли в сени. Марья вынула в чуланчике из мешка несколько бердер, дала Васене выбрать, какое ей нужно, и проводила ее до ворот. Уходя, Васена онять заговорила об Охреме:

— Теперь вот день и ночь точит меня, чтобы я родила ему сына. Как же я могу родить сына? Что даст бог, то и рожу.

— Долго еще осталось ходить? — спросила Марья, чтобы поддержать разговор.

— Кто знает, с месяц, пожалуй, еще похожу.

Марья поторопилась попрощаться с Васеной. На дворе было холодно, и она замерзла бы, легко одетая.

Под вечер к Нефедовым зашел сосед Назар. Он снял у порога шапку, перекрестился и, оглядывая избу, спросил:

— Знать, не вовремя пришел, хозяина не видно?

— Присаживайся, дядя Назар, хозяин сейчас будет, вышел напоить лошадь, — сказала Марья.

Они все еще с Фимой возились у стана, налаживали основу.

— Ваши уже начинали ткать? — спросила она, чтобы занять гостя.

Старик Назар провел рукой по густой бороде:

— А кому у нас ткать-то, одна сноха, Орину не считай. За что ни возьмется, все перепутает... Стара стала.

Со двора пришел Дмитрий, поставил пустое ведро под лавку в предпечье и, как был в зипуне, сел на свое обычное место за столом.

— Чего хорошего принес, дядя Назар? — промолвил он.

Старик Назар опять провел рукой по бороде, но с ответом не торопился. Значит, собирается сказать что-то особенное.

— Пришел тебе сообщить хорошую новость, — заговорил наконец Назар.— Прослышал я от добрых людей, что за рекой Сурой есть большая пустошь, около речки, между лесом. И пустошь ту не возбраняют заселить. Вот я и удумал, чего ради мы тут живем, на сухом юру — ни воды у нас нет, ни сена, а о лесе и говорить нечего.

Дмитрий молчал еще дольше Назара. Вечерние сумерки сгущались. Марья оставила ткацкий стан и принялась готовить ужин. Воспользовавшись свободной минутой, Фима выскользнула на улицу. Степа складывал на печи липовые чурки, которые положили за трубу сушиться на лучину. Марья, не дождавшись, когда Дмитрий соберется ответить Назару, вмешалась в разговор сама:

— Для чего нам уходить от насиженного места куда-то на сторону?

— Место можно и новое насидеть, было бы что подбросить под себя, — пошутил Назар.

Он не придал значения словам Марьи. Мало что ляпнет баба. Вот что скажет хозяин. Но хозяин еще не мог что-либо сказать. Уж больно дело-то такое, со всех сторон надобно обмозговать.

— Толку нам в сене мало, ни коровы у нас, ни овец, — опять вмешалась Марья.

— Чай, не всю жизнь собираетесь прожить без коровы и без овец? — сказал Назар басовито, его стало раздражать молчанье Дмитрия. Тот наконец отозвался:

— Это следует обдумать...

Когда он провожал Назара и они ненадолго задержались у ворот, он снова повторил: «Следует обдумать...» Разумеется, с родного гнездовья трогаться куда-то в неизвестность — дело не шуточное... «Это надо обдумать...» — сказал Дмитрий теперь уже самому себе.


2

Новость старика Назара крепко запала в душу Дмитрия. Где бы ни находился, что бы ни делал, на уме у него была дума о новой земле. Какова собой эта пустошь? Может быть, глина и камни? Почему до сего времени никто не осел на ней? И то следует сказать, раздумывал он, на насиженном месте нет ничего хорошего. Ничего не потеряешь, если переедешь на другое. Дмитрий дошел до конца полосы, посмотрел в кошелку— пожалуй, туда и обратно не хватит. Пошел к телеге, чтобы добавить семян. Нога у него все еще хромала, ему казалось, что она стала немного короче. Так вроде уже и не болит, а ступить на нее как следует боишься. Видимо, просто привык к больной ноге.

Иваж сидел на краю телеги и ожидал, когда отец засеет часть полосы, потом он начнет закрывать бороной семена. Лошадь, запряженная в борону, стояла на конце межи. Перед ней, на расстеленном зипуне, был насыпан овес.

Проходя по дороге мимо полосы Нефедовых, у их телеги остановился старик Кудаж. Это сосед Никиты-квасника, которому тот вымаливал у бога бычков. Был он невысокий, светлобородый, любил поговорить. Пожелав Дмитрию благополучного сева, он кивнул головой на лошадь и сказал:

— Твоя коняга, Иваныч, видать, прозимовала на барском дворе. На ней сподручней разъезжать по ярмаркам.

— На сытой лошади и пахать сподручней, — недовольно отозвался Дмитрий.

Он не любил пустых шуток.

— Не сердись, докучаю тебе не из-за пустяков. Про лошадь это я так, — сказал Кудаж и облокотился на грядку телеги. — Люди собираются переселиться на новую землю. Слышал об этом что-нибудь?

«И этот о новой земле», — подумал Дмитрий.

— Слышал... Об этом надо подумать.

— Чего тут долго думать? — возразил Кудаж. — Надо пойти и посмотреть эту новую землю... Вот закончим сев и пойдем! Коли подойдет для нас, озимь посеем там...

Дмитрий поднял голову, посмотрел на светло-голубое небо и долго не отвечал Кудажу. В небе звенели жаворонки: «Новая земля, — думал он.— Там, может, и небо-то не такое, как над Баевом, может, и птицы-то поют по-другому...»

— Это уж очень поспешно, — сказал он наконец.

Старик Кудаж махнул рукой и пошел своей дорогой.

Дмитрий наполнил кошелку семенным овсом и направился засевать полосу.

Иваж крикнул ему вслед:

— Чего же ты, тятя, ничего не сказал, когда бороновать начнем?!

— А вот досею и начнешь бороновать.

Домой они вернулись в сумерках. Иваж остановил лошадь перед окнами и здесь выпряг ее. Незачем было заводить телегу во двор. Дмитрий накрыл пологом полмешка оставшихся семян, чтобы утром рано их не нашли куры. Разулся он во дворе перед дверью в сени, тщательно стряхнул лапти и онучи от земли и спросил сына, почему он не разувается.

— Я, тятя, хочу выйти на улицу.

— Знать, не устал? — улыбнулся Дмитрий.

— А с чего тут устать-то, — отозвался Иваж.

Он постучал лаптями о ступеньки крылечка и вошел в сени. Дмитрий видел, как сын наклонился, переступая через порог, чтобы не задеть головой притолоку. Да, Иваж становится взрослым. В старое время таких уже женили, брали взрослых здоровых девушек, годных для любой работы. Да и теперь бывают случаи, когда за малолетнего сына сватают таких работниц. Никита-квасник женил третьего сына в четырнадцатилетнем возрасте. Молодые лишь в прошлом году ездили в церковь венчаться, а до этого жили так. При нужде чего не сделаешь. Была бы Марья одна, без Фимы, пришлось бы и ему так поступить. Он тряхнул головой, взял онучи с лаптями и пошел в избу.

На дворе еще было светло, но в избе уже надвинулись вечерние сумерки, и Дмитрий не сразу заметил сидящего на лавке Охрема. Тот, вероятно, пришел к ним, как только пригнал с поля стадо.

Марья сидела за ткацким станом, положив руки на баттан с бердом. До прихода Дмитрия они с Охремом, видимо, о чем-то разговаривали.

Дмитрий поглядел на замолкшего Охрема.

Разговор начала Марья:

— Охрем пришел к нам жаловаться, зачем мы его женили на Васене Савкиной.

— Разве Васена плохая женщина? — сказал Дмитрий. Охрем промолчал. — А ведь я, признаться, подумал, что у тебя волки корову задрали, потому и сидишь хмурый.

— Я сам двух волков задеру! — заговорил наконец Охрем.— Разве я от нее ждал девочку?! Для чего мне третья дочь?! И двух девать некуда.

— Думаешь, в этом виновата одна Васена, а ты в стороне? — спросила Марья.

— Я же ей сразу сказал, как только поженились, роди мне мальчика. Не родишь мальчика — и смотреть на тебя не буду, — говорил Охрем почти сквозь слезы.

— Взрослый человек ты, Охрем, а разум у тебя, как у ребенка, — сказал Дмитрий.

— Тебе хорошо говорить, у тебя двое сыновей, — промолвил Охрем.— Вот если бы Марья принесла тебе вторую девочку, запел бы по-другому.

— Все были бы мои. Если посеешь овес, то и соберешь овес, рожь на этом месте не уродится.

Охрем некоторое время молчал, озадаченный доводами Дмитрия. Он посопел носом и вдруг спросил:

— Слушай, Дмитрий, ты надо мной не смеешься? Серьезно говоришь?

— Разве я когда-нибудь и над кем-нибудь смеялся?

Это верно. Если уж Дмитрий что-нибудь говорил, то лишь то, о чем думал.

— Вот тебе на-а-а! — в раздумье протянул Охрем.— Чего посеешь, то и пожнешь. По-твоему, значит, виноват я сам, а вовсе не Васена?

— В этом деле, Охрем, никто не виноват, — попробовал успокоить его Дмитрий. — Это похоже на игру в чет-нечет, как выйдет.

— Ну ты мне задачу задал, Дмитрий, — сказал Охрем и надолго умолк.

Марья стала собирать ужин. В избе уже было совершенно темно. Услышав стук ложек и чашек, Охрем поднялся с лавки и направился к двери. В темноте он казался маленьким, сутулым. Дмитрий проводил его до сеней и слышал, как Охрем шел к воротам и все время бормотал: «Чего посеешь, то и соберешь...»

— Как есть ребенок, — подивился Дмитрий, глядя ему вслед.

В избе уже, сидя за столом, он заговорил с Марьей о новой земле. С того дня, как услыхали от соседа Назара, они только о ней и говорили. И не одних Нефедовых, всех баевцев всколыхнула эта весть. Нашлись в селе и решительные хозяева. Старики Кудаж и Назар, закончив весенний сев, на двух подводах, прихватив на всякий случай топоры и вилы, отправились смотреть новую землю. Эта земля принадлежала удельному ведомству. Баевские мужики тоже были «удельными», так что переселиться им с одного места на другое было нетрудно. Назар звал с собою и Дмитрия, но тот еще ни на что не решился.

Пока Дмитрий раздумывал, Назаровы и Кудажевы решили переехать на новую землю. Там было все, чего так недоставало в Баеве: лес, река, луга. Земля, конечно, не очень хорошая, супесчаная целина, сильно засорена кустарником, но это их не остановило. Окончив в Баеве жатву, они спешно стали перевозиться. Помочь соседу Назару отвезти избу ездил и Дмитрий. Тогда и ему удалось увидеть новую землю. Дмитрию она понравилась. В Баеве, куда ни посмотри, упрешься взглядом либо в барскую землю, либо в барский луг. Там же, на новой земле, на десятки верст не увидишь ни барина, ни барской скотины. Город Алатырь всего в двенадцати верстах. Главное же, чем порадовал Дмитрий свою жену, рассказывая ей о новой земле, так это то, что село Алтышево находится оттуда всего лишь в восьми верстах хода через лес. Хоть каждое воскресенье Марья сможет проведывать свою мать. Услыхав об этом, Марья даже попеняла мужу на его медлительность. Если бы он весной отправился с Назаром и Вудажем, то их изба уже стояла бы там.

Переезд на новую землю Нефедовы отложили до следующего года. Теперь они все обговорили и решили основательно. Будущей весной, как только растает снег, они всей семьей двинутся туда корчевать кустарник, расчищать под посев землю. Избу, пожалуй, придется рубить новую. Старую не было смысла трогать с места, развалится.


3

Зима прошла в ожидании переезда на новую землю. И вот, в самую весеннюю распутицу, когда Дмитрий с Марьей уже были готовы тронуться в путь и ожидали только, чтобы немного подсохло, из Алатыря неожиданно явился дед Охон. Степа собрался было залезть на печь, но, узнав гостя, медленно передвигаясь вдоль длинной лавки, подошел к нему. Дед Охон положил ему в подол рубашки несколько пряников и спросил:

— Палец теперь не сосешь?

Степа застыдился и отошел к матери. Он не любил, когда ему напоминали об этом.

Марья заступилась за сына:

— Наш Степа теперь большой парень, разве он будет сосать палец.

Дед Охон не сразу заговорил о причине своего столь неожиданного появления в Баеве. Заметив на столе псалтырь, который до этого Дмитрий читал, он спросил:

— Все занимаешься, не надоело?

— Им занимаюсь только зимой, летом — не до чтения... А теперь еще больше забот будет. Надумали мы с Марьей переехать на новое место.

— Куда же это? — спросил дед Охон, удивленный этой новостью.

— За Суру, поближе к Алтышеву. Там течет какая-то речка, название не упомнил, по-русски, — рассказывал Дмитрий. — Кругом лес, луга. Приволья много и для себя, и для скотины.

— Знаю я это место, и речку ту знаю, по-русски она называется Бездна. Там, поблизости, есть деревушка — Анютино... Что ж, место и правда неплохое, — сказал, подумав, старик. — Только ведь нашему брату, Дмитрий, и на хорошем месте что-то живется плохо... Я ведь отмахал от Алатыря шестнадцать верст неспроста, принес тебе новость, не знаю, каким боком только выйдет... В Алатыре стало известно, что в Петербурге царя убили... — Последнее слово произнес почти шепотом.

Внезапно в избе стало так тихо, что за печкой послышался сверчок. Марья из предпечья подошла к столу, где сидели мужчины, и уставилась на Дмитрия. Тот смотрел на деда Охона. Иваж с Фимой не поняли смысла разговора, но и они притихли. Степу эта тишина в избе застала с пряником во рту. Он чуть растерянно поглядывал на всех и не знал, доедать ли пряник или повременить. Эта весть оглушила Дмитрия и Марью. Царь, живущий где-то в Петербурге, был так далек от них, вроде бога. Вот если бы им сказали, что убили станового пристава или урядника, они бы поняли. Этих людей они знают, видят.

— А что теперь будет, земля не провалится? Конец света не наступит? — спросил Дмитрий Охона.

Старик чуть улыбнулся.

— Земля не провалится, а вот жизнь может перемениться.

— Как может перемениться — хуже будет?

— Да уж хуже больше некуда, коли уходим от родного гнезда, — промолвила Марья.

Дед Охон не знал, что им сказать. Может, убили царя не зря. Царь-то ведь был хозяин своего дома. Коли хозяин плохой, то и порядка в его доме нет.

— Если на место убитого сядет хороший царь, может, и порядки заведет хорошие, — сказал он неуверенно. — На моем веку их было трое. Какой сядет теперь, поживем — увидим...

Никто не заметил, как Фима выскользнула из избы. Все занялись своими делами. Марья вернулась в предпечье кипятить нитки для тканья. Дмитрий взялся за лыко, которое еще утром опустил в лохань отмачиваться. Летом плести лапти будет некогда, надо ими запасаться сейчас.

У стола дед Охон остался с Иважем.

— Дед Охон, возьми меня с собой, я до смерти не люблю пахать. Строгать и тесать куда лучше, — заговорил он, заметив, что отец полез под коник искать колодку и не слышит его. — У меня теперь и руки-то сильнее, видишь, какие здоровые стали.

— Знаю, паренек, знаю, — мягко сказал он. — Твои руки стали сильнее настолько, насколько мои сделались слабее. Хорошим ты был бы для меня помощником...

Шагая сюда по весенней распутице, он надеялся, что Дмитрий на этот раз отпустит сынишку с ним. Но, узнав о его намерении переселиться на новую землю, не рискнул начинать этот разговор.

К вечеру Марья истопила баню. Попарились. Сама она с Фимой задержалась в бане допоздна. Она любила попариться. Фиме надоело поддавать пар.

— Хватит, мама, руки отвалились, — взмолилась она.

Марья окатилась в предбаннике холодной водой и стала одеваться. Фима ожидала ее у дверей предбанника. Когда тронулись домой, мимоходом, из огородного колодца, Марья наполнила два ведра для избы. Проходя мимо того места, где стояла изба Назаровых, она невольно подумала: «Как они там живут? Поди, и бани-то у них еще нет?..»

Проходя через сени, Марья услышала в избе зычный голос Охрема. «Этого опять зачем принесла нелегкая на ночь глядя?» — подумала она. Мужчины разговаривали об убийстве царя. Марья догадалась, от кого Охрем узнал об этом. Он поэтому и пришел. В предпечье, когда Марья расчесывала густые волосы дочери, она полушепотом спросила:

— Зачем об этом рассказывала у Охрема? Ты ведь сегодня была у них?

— Была, — ответила Фима.— Я рассказала только Ольге.

— Никогда, доченька, не разноси разговоры, которые ведутся дома, — строго сказала Марья.— Слово — что птица, вырвется и облетит весь мир...

Хрипловатый голос Охрема дребезжал, как треснувший колокол:

— Тот человек, который тюкнул царя-батюшку, по всей видимости, похож на меня. Я ведь тоже одной ясеневой палкой двух серых укокошил!

Дмитрий не сдержался, чтобы не возразить:

— Ты что, Охрем, свихнулся — царя с волками сравниваешь?

Охрем склонил голову набок, прищурился и, уверенный в своей правоте, заявил:

— А ты думаешь, уложить двух волков легче, чем одного царя? Вот спроси деда Охона, он человек бывалый, церкви строит, бабам челноки делает, скажет правильно. Как, дед Охон?

— О чем сказать-то правильно? — усмехнулся старик.

— Что сделать легче — царя убить или двух волков?

Дед Охон засмеялся. Дмитрий сосредоточенно молчал, считая вопрос Охрема праздной болтовней.

В дверях появился поздний посетитель Никита-квасник. Он всегда появляется, когда его меньше всего ожидают.

— Где этот смутьян и болтун вздорных слухов? Все село взбаламутил. Сейчас же пошлем за урядником!..— Никита словно захлебнулся застрявитами в горле словами и, шагнув к столу, где сидели мужики, впился взглядом в старика Охона: — Так это ты принес эту злостную весть?! Разве возможно, чтобы убили царя или, скажем, бога?! Если их убить, тогда земля разверзится, горы падут на нас, а с неба хлынет огненный дождь! Понимаенть ли ты это?!

Все молчали, подавленные страшной картиной возможной гибели, о которой поведал Никита. Смутился даже дед Охон.

— Я ведь не сам придумал, — возразил он.— Из Петербурга пришла такая весть. Во всех церквах Алатыря служат заупокойные молебствия по убиенному царю.

Спокойный тон деда Охона озадачил Никиту, но не в его характере было сразу сдаваться.

— Царь, знамо, может помереть, но чтобы его убили — это ты брось, прощелыга! Сейчас же запрягу лошадь, поеду в Алатырь и разузнаю как следует. Коли наврал, прихвачу с собой урядника, он вытянет твою бороду и завяжет на спине! — пригрозил он и, не попрощавшись, направился к двери.

— Вай, Дмитрий, боюсь я этого человека, как бы, правда, чего не сделал худого, — тихо сказала Марья.

— Пусть едет хоть в Симбирск, и там ему скажут это же самое, — возразил дед Охон, посасывая трубку.

Охрема вдруг прорвало. Он погрозил кулаком вслед Никите:

— Поедешь в Алатырь, так прихвати с собой сноху, которая помоложе!

И захохотал над своей злой шуткой. Его не поддержали. В Баеве давно были наслышаны, что Никита-квасник грешит снохачеством, но говорить об этом сейчас не хотелось. За Никитой следом ушел и Охрем.

В избе и за окнами уже давно стемнело. С улицы время от времени доносились голоса проходивших мимо людей. Откуда-то издалека слышалась унылая, тягучая песня, посвященная мифическому богу весны — Позяре:


...На крыше белый снег.

Позяра, Позяра.

Взглянет ясное солнце,

Позяра, Позяра.

Растопленный свежей водичкой потечет.

Позяра, Позяра.

До лица земли достанет.

Позяра, Позяра.

До сердца земли дойдет.

Позяра, Позяра.

Тело земли обмякнет.

Позяра, Позяра.

Брошенное семя примет.

Позяра, Позяра...


Степе надоели скучные разговоры взрослых. Он слушал эту заунывную песню девушек, пока не заснул на коленях у матери. Наконец дед Охон решился начать свой разговор. Сначала спросил он, всерьез ли надумали переезжать на новую землю.

— Не знаю. Может, передумаю. Ради чего начинать переезд, коли будет надежда на улучшение жизни.

— Тогда, может, отпустишь со мной Иважа? Пусть парень немного вздохнет на стороне от домашних дел и забот.

Дмитрий коротко ответил:

— До завтра подумаем.

Действительно, на этот раз он думал всего лишь до утра. Он рассудил так: нога теперь не болит, на новую землю пока переселяться не будут. Коли старого царя убили, на его место сядет другой, может, даст народу поблажку. Так какая же надобность держать мальчика при себе, пусть кормится сам.

На следующий день, по утреннему морозцу, дед Охон с Иважем тронулись пешком в Алатырь.


4

Поговорили, посудачили в Баеве по поводу цареубийства и успокоились. На место убитого, сказывают, сел его сын, третий Александр. Почему он третий, этого в Баеве никто не мог понять. Да и какая разница, третий он или десятый. Ведь того, что ожидали, не произошло. Льгот не дали, земли не прибавилось. Все осталось по-прежнему.

Весь день Фима с Ольгой пряли на длинной лавке. Ольга прижилась у Нефедовых. В избе у них тесно, негде поставить три прялки. Каждый день, чуть свет, захватив с собой картофеля и хлеба, она приходила к Нефедовым. И к ней привыкли, как к своей. Иногда Марья шутила, что возьмет ее в снохи. Ольга стеснялась, прятала глаза. Сегодня девочки просили отпустить их прясть на посиделках. Марья не отпустила. Слишком молодые еще ходить по посиделкам, пусть прядут дома.

Лучина в светце плохо держится, чадит, дыму много, а свету почти нет. Кому-то надо следить за огнем.

— Степа, покарауль нам огонь, — попросила Фима.

— Правда, мой крестник, покарауль, — сказала и Ольга.

Степа уже снял с себя зипун Иважа и хотел разуться, но, подумав, что ложиться, пожалуй, еще рано, прошел к середине избы, где стоял светец. Он раздумывал, стоит ли связываться; будешь стоять у светца, как привязанный. Степа — парень с норовом. Захочет — будет следить за огнем. Не захочет — ничем его не заставишь. Его размышлениям положила предел мать.

— Не хочешь спать, сыночек, последи немного, а коли хочешь, иди ложись, я поправила твою постель, — сказала она.

Мать не приказывала, и это обстоятельство все решило.

Марья тоже пряла. Степа поправил лучину, другую приготовил на смену. В избе стало светлее. Дмитрий достал с полки псалтырь, придвинул скамейку поближе к светцу, приготовился читать.

— Го-о-спо-ди, спа-а-си ме-еня от все-е-ех го-о-ни-ите-е-лей мо-оо-их и изба-а-авь ме-е-еня...

Ни сам Дмитрий и никто другой в избе не понимали смысла этих слов. Степе иногда послышится какое-нибудь слово, чем-то похожее на эрзянское по звучанию, и он рассмеется:

— Слышите, отец сказал: и — изба!

На него глядя, смеялись девушки. Улыбалась и Марья, но украдкой, чтобы не обидеть мужа. Дмитрий сердился, переставал читать и спрашивал Степу:

— Где тут, скажи, изба? Чего ты мелешь языком да еще смеешься? Тут видишь, что написано: и изба-а-аввь. Избавь — понимаешь?

Степа молчит. Ему все равно это слово слышится как изба. Но с отцом в спор не вступает. Дмитрий почитал еще немного и решил показать Степе несколько букв.

— Видишь этот знак? Он похож на крышу Никиты-квасника, если смотреть на нее с улицы. Называется — «а». Скажи — «а».

Степа повторяет за отцом. Но вместо звука «а» у него получается что-то среднее между «э» и «у». Фима с Ольгой даже перестали прясть, хохочут над ним. Степа мычит, как годовалый теленок, во все горло.

Дмитрий показывает ему другой знак, третий, затем снова возвращается к первому.

— Не забыл, как этот знак называется?

— Нет, — говорит Степа.— Это — крыша Никиты-квасника, если смотреть на нее с улицы.

— Ты сам Никита! — сердится Дмитрий. — Тебя спрашивают, как он называется, а не на что похож.

Степа замыкается в себе и молчит, потупив глаза. Он всегда молчит, когда с ним начинают громко говорить. Оставив светец, Степа уходит на печь. Лучина без присмотра горит плохо, в избе становится почти темно.

У Дмитрия тоже испортилось настроение, он положил псалтырь па полку и огляделся по избе, соображая, за что бы взяться. Но уже поздно, пора ложиться. Прялка Марьи затихает. Она стелет на конике постель. Степа на печи сопит, глотая слезы обиды.

— Из-за чего расстроил ребенка? Хочешь за один вечер научить пятилетнего, а сам небось который год толчешься на одном месте, — говорит Марья.

Но слезы Степы недолгие. Завтра он снова вертится возле отца. Лучше отца у него нет друга.


5

Попервому снегу Дмитрий с Марьей поехали на базар в Четвертаково покупать корову. Два года копили деньги. Марья распродала свои холсты и рубахи. Дмитрий в прошлую зиму ездил в извоз. Копили на постройку новой избы. Но переселение пока отложили и решили купить корову. Трудными были эти три зимы, которые они провели без коровы.

Село Четвертаково, бывшее удельное, стояло на большой дороге в Алатырь в четырех верстах от города Ардатова. Базар располагался возле красной кирпичной церкви. У Дмитрия в этом селе был знакомый русский мужик. У него и решили остановиться. Гостеприимный хозяин пригласил их зайти погреться. Марье не терпелось на базар.

— Отчего не зайти на минуту, откажемся — обидим человека, — сказал Дмитрий.

Знакомый Дмитрия по слову «обидим» догадался, чего он сказал жене, и рассмеялся:

— Да, да, обязательно обижусь, если не зайдете.

Он был старше Дмитрия, в овчинной короткой шубе, сшитой по татарскому покрою, без сборок, и в шапке из телячьего меха. Хозяин пошел впереди гостей, но в дверях посторонился и пропустил их.

У русских внутри избы все расположено так же, как и у эрзян. Справа огромная печь, слева — коник. Стол стоит так же, над ним в углу — образа. Дмитрий с Марьей по обычаю помолились на образа, расстегнули овчинные шубы и присели на лавку.

— Вай, Дмитрий, как чисто побелены печь и подтопок. Нам тоже так надо побелить, светлее будет в избе, — сказала Марья, оглядываясь вокруг.

Жена хозяина, белолицая полная женщина в длинном синем сарафане, отложила пряжу, шугнула из-за стола двух белоголовых мальчуганов на печь, на стол положила каравай хлеба. Она улыбнулась непонятной речи Марьи и обратилась к Дмитрию:

— Чаво баит баба-то?

— Баба кажит, печка белый, больна карашо, — сказал Дмитрий по-русски.

Он и сам удивился, как гладко и понятно все у него получилось.

Марья не нарадовалась на мужа, говорит ну прямо как настоящий русский.

— Как кличут бабу-то? — опять спросила хозяйка.

Дмитрий сказал.

Хозяин пригласил их к столу. Но Дмитрий с Марьей решительно отказались. Им некогда, приехали по важному делу: покупать корову.

— Тогда надобно поспешить. Скотины ноне на базаре много.

Он оделся и пошел вместе с ними на базар. Втроем они долго ходили по ряду, где была выставлена скотина, искали подходящую. Коров привели много, но большинство из них были годны лишь на мясо. Наконец одну облюбовали. На вид коровенка была неказистая, маленькая, шерсть мышиного цвета, один рог сломан. Марья обошла вокруг нее, пощупала вымя, потрогала вздутый живот. Попробовала подоить — молока не было. Хозяева коровы, пожилые мужчина и женщина, в заплатанных одеждах, такие же маленькие, как их корова, сказали, что она скоро отелится. Марья посчитала на целом роге круги, по которым узнают количество отелов, их было нять. То же количество сказала и старуха. Прежде чем назвать цену, Дмитрий посмотрел на знакомого русского, ожидая, что скажет он. Тот, догадываясь, чего от него ожидают, хлопнул себя по шапке варежкой и сказал:

— В этом деле я тебе, Дмитрий, не советчик. Не знаю я эту скотину и ничего в ней не понимаю.

Дмитрий обратил внимание не столько на корову, сколько на ее хозяев. Тихие, немногословные, будто вывели они свою корову не продавать, а лишь показать. В их глазах затаились хорошо ему понятные грусть и жалость. Знать, не с добра они стоят здесь.

— Спроси-ка, Дмитрий, сколько она у них доит! — попросила Марья.

Дмитрий спросил. Старик пошевелил губами и взглянул на старуху. Та ответила:

— Как отелится, дает ведро, немного не полное. Долго так дает, потом сбавляет, дает помене. А когда кончает доиться, там уж, знамо, какое молоко.

Марья опять пощупала вымя, опять обошла вокруг, проверила даже волос на конце хвоста. Есть такое поверье, что если там волос мягкий, то у такой коровы молоко жирное, если жесткий — молоко водянистое. Знакомый их, русский, несколько раз отходил от них, потолкается по базару и опять возвращается. А они все смотрели да рядили. Покупателей было немного. Больше всего покупали алатырские купцы на мясо. На эту коровенку они и не смотрели. А если случалось кому-нибудь и задержаться возле нее, то только рукой махали и отходили.

Наконец заговорили о цене. Уже и базар стал расходиться, когда они кончили торговаться. Старуха передала поводок из рук в руки, а Дмитрий выложил на ладонь старика все свои деньги. Обычно такие дела без магарыча не обходятся, но у Дмитрия не осталось и гривенника, а старик, продавший корову, поспешно спрятал деньги в карман и направился с женой с базара.

Корову привели к телеге. Дмитрий стал запрягать лошадь, русский знакомый ему помогал. Его жена вышла посмотреть на корову.

— Хорошая у тебя, Марья, будет корова, только корми получше, — сказала она. — Ты назови ее Буренушкой, видишь, шерсть-то у нее бурая.

— Теперь, пожалуй, и я похвалю, — смеясь, сказал ее муж. — Раньше не рисковал...

Марья поняла, что корову хвалят, и обрадовалась. Всю дорогу от Четвертакова она шла за телегой возле коровы и ласково разговаривала с ней. Ей все еще не верилось, что у них опять есть корова.

Дмитрий подшучивал над ней:

— Ты говори с ней по-русски, по-эрзянски она не понимает.

— По-русски сам разговаривай, ты умеешь... — отмахнулась Марья.

Было настоящее весеннее бездорожье. Снег на дороге осел. Из-под него, словно вороньи спины, виднелись комья мерзлой грязи. Дмитрий порадовался, что, собираясь на базар, не запряг лошадь в сани. Он слез с телеги и пошел рядом с Марьей. Покупкой был доволен и он, но его беспокоили подушные подати. Он всегда вносил их вовремя, без недоимок, но в этом году он не сможет погасить их полностью. Все деньги ушли на корову. Продать больше нечего. Конечно, за зиму он заработает денег на извозе или на лесосеке. Только будут ли ждать сборщики налога до весны?

— Как будем ее звать? — спросила Марья о корове.

— Как сказала жена четвертаковского мужика, так и будем, — отозвался Дмитрий.

— Мне и не выговорить: Буранка или Бурашка?

— Пусть будет Буранка, кличка хорошая. Так и станем манить — Буранка, Буранка...

— Буранка, Буранка! — позвала Марья вслед за Дмитрием и с восхищением воскликнула: — Глянь, Дмитрий, посмотрела на меня, знать, понимает. Должно, старые хозяева тоже так называли.

Фима со Степой вышли встречать родителей за село. Они встали за чей-то амбар на большом проулке, чтобы укрыться от ветра. Отсюда хорошо видна дорога из Тургенева. Фима собрала все, что можно было надеть на Степу, и свое и Иважа. Но рваный зипун грел плохо, а старый отцовский картуз с остатками козырька то и дело сползал на глаза. Полы зипуна без единой застежки плохо удерживал веревочный поясок. Их приходилось поминутно поправлять. Варежек Степа не надел, и пальцы покрасневших на холоде рук его еле шевелились.

— Ну, скоро они там покажутся? — капризничал он.

Фима его успокаивала:

— Теперь уж скоро... Потерпи.

Наконец они увидели на дороге подводу и невольно двинулись ей навстречу.

— Погоди, Степа, это, может, не наши. Пусть подъедут поближе, тогда и побежим, — сказала Фима и остановилась на краю дороги.

Но Степа не хотел больше ждать: он продрог еще там, у амбара, а на открытом месте почувствовал себя совсем плохо. Не останавливаясь, он шел по неровной, в выбоинах дороге, одной рукой придерживая полы зипуна, другой — картуз.

Фима, заметив привязанную к телеге корову и узнав идущую рядом мать, бросилась вперед, крикнув:

— Я добегу прежде тебя!

Побежал и Степа. Но разве ему поспеть за сестрой. Картуз у него сполз на глаза, зипун распахнулся. Отстав, он споткнулся и упал на мерзлые комья грязи. Он лежал и чувствовал, как холод просачивается к его телу, и не хотел вставать. Обиды и досада, накопившиеся за день, вылились в слезы. Он плакал оттого, что не угнался за сестрой, что долго пришлось стоять у амбара, что замерз и очень хочет есть. Отец с матерью сегодня уехали со двора рано, мать не топила печь, ничего сегодня не варила. Они с Фимой ели вчерашнюю чечевицу.

Подвода подъехала к лежащему на дороге Степе и остановилась. Отец слез с телеги, поднял его и посадил рядом с собой на передок.

— Разве на дороге можно лежать, на дороге тебя могут задавить, — вразумлял он сынишку. — Смотри, в другой раз не падай на дорогу и не лежи.

— Я не сам упал, споткнулся.

— Почему же не встал? — допытывался отец.

Но Степа упорно молчал.

Марья принялась отчитывать Фиму, шедшую возле коровы:

— Разума у тебя нет, в такой холод таскаешь за собой ребенка!

— Встречать вас вышли, — возразила Фима. — И в избе не на много теплее, ветер дует прямо в окна, все выдуло.

— Все одно незачем было идти в такую даль, никуда бы мы не делись, — возмущалась Марья. — Он маленький, глупенький, его куда ни поведи — пойдет. Ты-то взрослая.

— У нее у самой ума не больше, чем у Степы, — отозвался с телеги Дмитрий. — Ростом-то выдалась, а разум остался ребячий.

Попеняли немного и успокоились.

Фима обратила внимание на изъян с рогами:

— Вай, мама, один рог сломан!

— Так лучше, никого не забодает, — сдержанно сказала Марья.

Степа не оглядывался на корову, отец вручил ему вожжи, и он с гордостью в душе правил лошадью. Картуз у него сполз на глаза, но ему недосуг его поправить. Впрочем, особой надобности в этом не было, лошадь сама знала дорогу домой. Вожжи, холодные и жесткие, Степа держал, спрятав руки в рукава, так было полегче, меньше чувствовался холод.

Как только подвода въехала в улицу, Марья склонила голову, чтобы не видеть чужих окон. Она знала, что там из каждого окна на них сейчас смотрят по несколько пар любопытных глаз. Она мысленно слышала голос этих людей и смущалась: «Нефедовы купили корову!..» «Вай, посмотрите-ка, какую маленькую купили!..» «Да никак один рог у нее сломан!» «От такой не жди молока!..» «Корова хорошая, не смотри, что маленькая!..» Какие хозяева жили в избах, мимо окон которых проезжали, — добрые или злые, такие голоса и слышала Марья. Наконец подъехали к своей избе, и у Марьи на душе стало тихо, голоса смолкли. Она сказала Фиме, чтобы та открыла обе половинки ворот, отец с подводой въедет во двор.

Во дворе Марья отвязала от рогов веревку и пустила корову. Фима положила перед ней клочок сена. Потом вынесли из избы теплой воды. Корова напилась и принялась есть. Марья легко вздохнула. Коли корова пьет и ест, значит, она в добром здравии.


6

Миновала и эта зима. В сравнении с другими она прошла не так-то плохо. Дмитрий опять ездил возить лес, заработал немного денег, заплатил подушную подать. Корова отелилась бычком. Обрадовались, конечно, не бычку, а молоку. Прежние хозяева коровы их не обманули: корова давала ведро хорошего, жирного молока. Степа лишь сейчас узнал по настоящему его вкус. К пасхе Марья отнесла горшок молока к Охремам. Она и до этого понемногу носила им для маленькой девочки. У них коровы не было, а ребенку без молока очень трудно. Да и какой праздник без молока!

— Я уж и не знаю, любезная подруженька, чем мы сможем отплатить за твое добро, — говорила Васена, принимая от Марьи горшок с молоком.— Без твоей помощи не жить бы на свете нашей маленькой девочке. Вишь, как плохо растет.

— Не печалься, вырастет, — сказала Марья.

Охрем у стола плел лапти. Он не удержался, чтобы не вмешаться в разговор женщин со своей вечной заботой:

— Ты роди мальчика, нечего девочек поить молоком.

Васена отмахнулась от него, как от осы:

— Одна у тебя песня, молчал бы уж, надоело.

Провожая Марью, она вышла с ней под окна. По женской привычке постояли и поговорили, кто сколько напрял ниток, скоро ли начнут ставить ткацкие станы. После женитьбы Охрема здесь кое-что изменилось. За избой появились небольшие сени из плетня, крытые картофельной ботвой. Стекла на окнах были чисто вымыты. Под окнами выросли завалинки, тоже плетневые. Семейная жизнь пошла на пользу Охрему. Мало-помалу он принялся приводить в порядок избу, свое хозяйство, вспахал много лет непаханный огород.

Пасха в этом году была поздняя. Пахать Дмитрий выехал еще до нее. На время праздника соху и борону оставил в поле. Чего их возить туда-сюда. В пасхальную ночь Дмитрий с Марьей пошли в церковь, взяли с собой и Фиму. Степу в избе оставили одного. Он спал на полатях и не слышал, когда они ушли. После ночной службы, как и другие баевцы, они не пошли домой, а дождались ранней обедни. Марья еще с вечера наказывала Степе, чтобы он не смел трогать ничего съестного. Когда вернутся из церкви, все вместе сядут за стол. Проснувшись утром, Степа долго слонялся по избе, поглядывал на лавку в предпечье. Чтобы не искушать себя, он вышел под окна, покачался на качелях, которые отец соорудил ему на толстом суку ветлы. Какая-то проходившая мимо старуха подарила ему крашеное яйцо. Это яичко он не стал есть, не потому, что помнил наказ матери. Яйца ему опротивели еще с той пасхи, когда он ими объелся. В избе на столе их стоит полная чашка, мать покрасила вчера вечером, когда пекла пироги. Вернувшись в избу, Степа и это дареное яичко положил к ним.

В предпечье, на лавке возле пирогов, стояли горшки с топленым молоком и большой кувшин со сливками. Пироги были накрыты белым полотенцем. Степа приподнял краешек полотенца, полюбовался пирогами. Тут были всякие — с капустой, с морковью и даже с горохом. Но их нельзя трогать, Степа знал, что мать их испекла, посчитав, и сразу догадается, если исчезнет хотя бы один. Степа и сам попробовал сосчитать, но сбился со счета, начал снова и опять сбился. Вскоре он бросил это занятие, недоумевая, почему это так: когда он считает на пальцах, то не ошибается до десяти, а вот с пирогами это не получается.

От пирогов Степа перешел к горшкам. С ними дело обстояло куда проще. Он снял с них крышки и первым делом съел пенку: до возвращения матери на них образуется новая, не такая толстая, заманчиво поджаристая, но уже не важно. Он отпил понемногу из трех горшков через край и подступил к кувшину со сливками. Кувшин был старый, почерневший от времени. Вверху краешек немного откололся, но мать искусно приладила осколок на место и залепила куском холста, смазанного клейстером. Из него было трудно пить через край густые сливки. Степе пришлось взять из берестяного кузовка, висевшего здесь же под лавкой, ложку. Сливки ему особенно понравились. Степа хотел лишь попробовать их, но спохватился слишком поздно, когда уже наелся досыта. А ведь мать наказывала ничего не трогать. И Степе ничего не оставалось, как облизать ложку и положить ее на место в кузовок. Что сделано, то сделано, мать, может быть, не догадается. Степа старательно вытер тряпкой лавку, где было накапано сливками и молоком, и успокоился. Опять вышел под окна. На улице солнечно, тепло, на ветках ветлы появились первые зеленые стрелочки будущих листьев. В воздухе пахнет первой терпкой зеленью. Степа сел на завалинку, достал из-под мятой пожухлой соломы свои черепки и гладкую палочку. После того как Иваж ушел с дедом Охоном, Степе никто не делал игрушек. Эти черепки — его игрушки, стадо коров. Он их расставил на земле у завалинки, себя вообразил пастухом дядей Охремом. На стадо напали два волка, но пастух не дремлет. Он схватил палку и расправился с ними. Так им и надо, будет неповадно нападать на стадо. Дядя Охрем для Степы самый близкий, кроме деда Охона, которого он считал человеком семьи. Но дед Охон бывает редко и всегда на короткое время. Дядя Охрем заглядывает чаще, а перед окнами проходит каждый вечер, когда с пастбища возвращается стадо. Утром он проходит рано, Степа в это время спит.

Когда Степа вырастет большой, он, как и дядя Охрем, станет пасти баевское стадо и убивать палкой волков...

На завалинке стало припекать солнце. Степе надоело играть, он собрал свои черепки и, сунув их под трухлявую солому, уселся поудобнее, привалившись спиной к стене. У него есть дружок — Мика, мальчик из Савкиной семьи. Но его сегодня что-то не видно, может, с матерью пошел к дальней бабушке в гости, а может, сидит дома. Степе скучно одному, он чуть не заснул на завалинке. Но на улице стали появляться возвращающиеся из церкви, он оживился, слез с завалинки и стал смотреть в большой проулок. Своих он узнал еще издали. Мать с отцом несли на руках свои зипуны. За ними лениво плелась Фима. Она, наверное, устала. Степа ни за что не пошел бы в такую даль.

— Ждешь нас? — улыбнувшись, сказал отец и потрепал за волосы. — Посидим немного с дороги...

Степа пристроился рядом с отцом.

— Заходите в избу, сейчас будем обедать, — сказала Марья, проходя в ворота.

— Качался на качелях? — спросил Дмитрий сынишку.

— Немного покачался, после пас стадо и убил палкой двух волков, — сказал Степа.

Дмитрий засмеялся.

— Ты как дядя Охрем. Вот подрастешь еще годика два-три и взаправду пойдешь с ним коров пасти. У него нет подпаска, дочки помогают.

— Я могу и сейчас пойти! — похвалился Степа.

Дмитрий взял его на колени, погладил по светлой голове, заглядывая в глаза. Глаза у Степы светло-синие, щеки румяные, нос материнский, прямой, ноздри широкие. Растет он плохо. Видно, пошел в деда Ивана, тот был невысокий, но коренастый.

— Дмитрий, ты сегодня зайдешь в избу или хочешь уморить нас голодом? — сказала Марья, открыв окно.

— Пойдем, сынок, напоим гнедуху и зайдем в избу, — сказал Дмитрий, опуская с колен сына.

Они принесли с огородного колодца два ведра воды, вылили ее в колоду. Пусть гнедуха пьет, когда захочет. Над колодой повесили вязанку сена.

— Вот теперь и для лошади будет пасха, — усмехнулся Дмитрий.

В избе их уже ожидал накрытый стол — щи с курицей, каша, пироги. После длительного поста, когда три раза в день ели капустные щи, заправленные конопляным маслом, и картошку с капустным рассолом, эта еда любому покажется роскошной.

— Степу не пускайте за стол, он сегодня согрешил, разговелся до окончания обедни, — сказала Марья, когда стали садиться за стол.

— Я, мама, совсем не грешил. Правда, немного поел молока и попробовал сливок. Но, ей-богу, я хотел только попробовать, — оправдывался Степа.

— Знаю, знаю, как ты пробовал, — говорила Марья. — Половину кувшина выхлебал.

Степа с удивлением посмотрел сначала на отца, потом на мать.

— Откуда вы знаете, что выхлебал я? Ведь вы не видели, вас не было дома. Может, это сделала кошка...

Фима не выдержала, прыснула.

Улыбнулся и Дмитрий.

— Посмотри туда, — сказал он, показывая на икону в углу. — Они оставались дома и видели, что ты делал. Они видят все, от них ничего не спрячешь.

Степа поднял голову и увидел, как на одной иконе старик грозится на него пальцем. «Этот, наверно, и сказал!» — подумал Степа. Как же он до сего времени не догадался, что за ним всегда подглядывают эти темные лики с икон. Он знает их давно и не раз видел, как мать на родительские праздники зажигала перед ними свечку. Но о том, что они подглядывают и доносят на него, об этом он узнал впервые.

— Ешь, не зевай, — сказал ему отец. — Посмотрел на них, и довольно. Но какая там еда после того, что он узнал об иконах. Да и щи после сливок не кажутся вкусными. Фима незаметно подталкивала его и втихомолку смеялась. Степа молчал и не отвечал сестре.

Пообедав, Дмитрий и Марья легли отдыхать. Фима пошла с подругами катать крашеные яйца. Из избы вышел и Степа. Он немного постоял, посмотрел, как девушки катают яйца, и пошел к карусели. Проходя мимо Савкиного дома, увидел дружка Мику.

— А я думал, ты пошел с матерью в гости к дальней бабушке! — обрадовался он.

— Пошли мать с отцом, меня не взяли, — отозвался Мика.

Дальше они пошли вдвоем. Карусель была установлена перед домом Никиты-квасника. Ее сделали сыновья Никиты. Она очень проста: на вертящийся столб крест-накрест прикреплены две длинные слеги, на концы подвешены сидения. Одновременно могут поместиться четверо. За катание берут копейку или яйцо. Денег, конечно, ни у кого нет, все платят сырыми яйцами. Их собирает сам хозяин — Никита-квасник. Он сидит на завалинке с большим лукошком. Народу около качелей собралось полсела; одни — кататься, другие — посмотреть. На молодых женщинах поверх вышитых рубах надеты красные шелковые или сатиновые, смотря по достатку, рукава. Пулаи их звенят серебряными монетами и бляшками, передники сверкают всеми цветами радуги. На кокошниках у многих повязаны платки фабричного производства — красные, зеленые или желтые. Эрзянки любят яркие цвета. Девушки не носят кокошников, они заплетают волосы в одну косу, свисающую вдоль спины. В косу вплетают разноцветные шелковые или сатиновые ленты. У многих девушек поверх платков на головах надеты венки из бумажных цветов.

Степа со своим дружком довольно долго толкались здесь, безуспешно пытаясь пробраться сквозь плотное кольцо парней и девушек к карусели. Им не раз наступали на босые ноги, и хорошо, если наступивший был в лаптях, а не щеголял в сапогах. Мике, по обыкновению, не повезло. Ему на ногу наступили каблуком сапога, он долго после этого хныкал.

Степа неожиданно столкнулся со старшей сестрой Ольги — Анюрой. Она уже взрослая девушка, второй год ходит в белой вышитой рубашке и носит пулай. На ногах у нее тоже лапти, но аккуратные, сплетенные из двенадцати узеньких полосок золотисто-желтого лыка. Такие умеет делать только пастух Охрем.

Степа подумал, о чем бы поговорить с тетей Анюрой, и решил сказать ей, где находятся Ольга и Фима:

— Они катают яйца.

— Вай, Степа, это ты тут ходишь?! — смеясь, воскликнула она. — Кто катает яйца, о ком ты говоришь!

— Как будто не знаешь, — сказал Степа.— Наша Фима и ваша Ольга.

— Ну им только и дела катать яички. Около карусели толкаться им еще рано, молоденькие, — посмеивалась Анюра.— Ты один здесь?

— Мика Савкин со мной, да вот куда-то запропастился...

Анюра дала ему горсть прожаренных конопляных семян.

— На, пошелуши, пусть смотрят на тебя девушки, каков ты есть парень.

Степа не стал есть один конопляных семян, а нашел дружка и поделился с ним. Они еще не умели зубами шелушить их и, не раздумывая, в один прием отправляли все в рот. Степе показалось, что находиться возле Анюры куда интереснее, чем толкаться среди людей. Они с Микой отыскали ее и теперь уже представились вдвоем.

— Чьи эти такие молодцы? — шутя спрашивали подруги Анюры.

— Один — наш, Савкин, другой — Нефедова Дмитрия. Мать его взята из Алтышева, — объясняла Анюра. — Пойдемте, молодцы, я вас покатаю на карусели, — сказала она ребятам.

Степа не ожидал такой радости. Он еще ни разу не катался на карусели. Анюра посадила его на колени и обхватила рукой. Карусель закружилась. Степе казалось, что не они с Анюрой, а кружится вся улица — дома, ветла, люди. Кружатся и белые облака на небе. В лицо бьет ветер, откидывая со Степиного лба густые пряди волос. Степа даже глаза закрыл. Он крепче прижался к Анюре, схватившись обеими руками за ее рубаху. У него захватывало дух. И когда временами он открывал глаза, уже не различал ни домов, ни людей, стоящих вокруг качелей — все смазалось, слилось. Анюра визжит и хохочет от удовольствия, дрожит все ее теплое тело. Степа же дрожит от страха. Он сомкнул челюсти, чтобы не стучали зубы, и не мог понять, хорошо ли ему или плохо. Сердце временами замирало, а временами так колотилось, что вот-вот выскочит из груди. Степа не заметил, когда остановилась карусель. Анюра опустила его на землю и оставила одного. А ему все еще казалось, что кругом все вертится, он боялся сделать шаг, как бы не упасть.

Придя в себя, Степа поискал дружка, но так и не нашел его. Пришлось отправиться домой одному. Девушки все еще катали яйца. Ольга с Фимой играли вместе и набрали яиц целый десяток. Каждый из играющих ставил в общий ряд по яйцу и после жеребьевки тряпичным мячом, набитым паклей, пытался выкатить из ряда как можно больше яичек за черту. Степа хотел рассказать Фиме и Ольге, как катался с тетей Анюрой на качелях, но не успел открыть рот, как Ольга крикнула: «Вот мой крестник, катну-ка я мяч на его счастье!» — и тут же выбила из ряда два яйца. Все оживились, и каждая девушка стала катать на его счастье. Степе казалось, что над ним смеются. Он рассердился и ушел от них.


7

На третий день пасхи Дмитрий с Марьей собрались в Алтышево, проведать ее родню. Мимоездом намеревались в Алатыре заглянуть в мужской монастырь и расспросить, не знают ли там что-нибудь о старике Охоне. Монахи обычно знали, куда старик отправлялся весной и откуда придет осенью. Если же они с Иважем еще в монастыре, тогда можно угостить их домашними пирогами. Утром Дмитрий с Марьей встали рано. Дмитрий вышел во двор готовить в дорогу телегу, Марья заторопилась истопить печь и сварить на день что-нибудь для Фимы. Ее оставляли дома. Степу решили свозить к бабушке и дедушке. На полатях рядом с Фимой и Степой спала и Ольга. Ее попросила Марья на время их поездки побыть у них. Как знать, дорога неближняя, пожалуй, придется и заночевать. Одна Фима дома не справится. Надо подоить корову, выгнать ее в стадо. Чего доброго, еще проспит. А Ольга все же взрослее, на нее можно положиться.

Девочек не стали так рано будить завтракать. Степу взяли с полатей сонного. За столом он больше дремал, чем ел. Как только его посадили в телегу, он уткнулся в задок и тут же заснул. Марья свернула зипун, подсунула ему под голову и села ближе к передку, спиной к мужу.

— Тебе не холодновато будет без зипуна? — спросил Дмитрий, трогая лошадь.

— Будет холодно, сяду поближе к тебе, не застыну...

Телега ехала по середине улицы, громыхая по еще необкатанной дороге. Все село еще спало, пользуясь праздником. При свете утренней зари нежно зеленели первые листочки на ветлах и тополях. На улице начинала пробиваться реденькая травка.

По большаку Дмитрий тронул лошадь рысцой. Здесь дорога гладкая, песчаная. В полутора верстах, почти параллельно большаку, протекает Алатырь. За рекой — широкая пойма, местами покрытая илистыми наносами и остатками полой воды по низинам и впадинам. Некоторые из этих впадин большие и глубокие. Они пересыхают лишь в жаркое лето. Вдали темнеет сосновый лес.

Невдалеке от Ахматова Нефедовых нагнала большая черная карета, запряженная четверкой. Кучер, молодой, в черной легкой поддевке, с рыжим чубом из-под блестящего козырька картуза, зычно крикнул: «Берегись!» И тут же ожег Дмитриевого коня поперек спины ременным кнутом. Гнедой, не знавший ни кнута, ни хлыста, шарахнулся в сторону и чуть не опрокинул телегу. Марья в ужасе вцепилась в Дмитрия, Дмитрий обеими руками схватился за грядки. На их беду возле дороги попался овражек, и телегу подкинуло еще раз. Дмитрий упустил из рук вожжи, но гнедой вскоре пошел шагом и затем остановился.

— Самого бы тебя так огреть плетью поперек спины! — ругался Дмитрий, въезжая на дорогу.

Марья, с непонятным самой волнением, смотрела, вслед удалявшейся карете и думала: «Какие же это люди ездят в таких красивых сундуках?..» Дмитрий, словно догадавшись о ее мыслях, недовольно проворчал:

— Должно быть, какой-нибудь архирей едет али богатый барин.

Дмитрий стал поторапливать лошадь. Солнце уже взошло, а они еще не добрались до Ахматова. Телегу подбрасывало на кочках и выемках. Марья положила руку на Степу, а другой схватилась за грядку. Степа подпрыгивал в телеге, но спал крепко.

— Куда так гонишь, колеса растеряешь... — сказала Марья.

— Та черная телега, должно быть, уже в Алатырь въехала, а мы все еще трясемся, — отозвался Дмитрий, все еще сердясь на озорного кучера.

— За ними нам все равно не угнаться.

Степа проснулся, сел, протер глаза и огляделся. Все вокруг было незнакомо. Помолчав, спросил:

— Мама, а где наша изба?

— Далеко, сыночек, далеко... Вон видишь, на горе Ахматово, так за этим селом.

Степа вглядывался в ту сторону, куда показывала мать. Никакого села он там не видел. На горе чернело что-то вроде леса, а между голыми деревьями виднелся большой белый дом. Лучи солнца били прямо в его окна, и они будто пылали. Степа долго как зачарованный смотрел на эту игру света, пока подвода не стала подниматься в гору и окна белого дома потухли. Вскоре и сам дом, окруженный темными деревьями, остался далеко позади. Подвода въехала на холм. Марья, подтолкнув сынишку, указала на раскинувшиеся перед ними дома.

— Видишь, какой город-то.

— Это еще не город, — отозвался Дмитрий. — Это — Алатырский посад. Вот его проедем, тогда уж будет город.

От посада до города около полверсты. Дорога здесь вымощена булыжником, быстро на телеге ехать трудно, трясет.

Ближе к городу мостовая стала шире. В городе, видать, теплее, чем в Баеве. Степа заметил, что на ветлах и тополях здесь листья большие, почти как настоящие, а у них в Баеве они едва проклюнулись из почек. В изумлении он вертел головой вправо и влево. Здесь все было по-иному.

Избы большие, крытые не соломой, а жестью и тесом. Почти у каждой избы по две трубы. В Баеве две трубы только у Никиты-квасника. А у дяди Охрема нет и одной. Крылечки чистенькие, крашеные. Степе казалось, что они сделаны совсем не для того, чтобы по ним ходить.

Над городом висел пасхальный перезвон колоколов, в воздухе ощущался терпкий запах первой весенней зелени. По улице проходили нарядные люди. Они шли от церквей, в которых недавно закончилась служба. Степа притих и только с удивлением смотрел на горожан, одетых совсем не по-баевски. И женщины здесь не носят ни кокошников, ни пулаев.

Дмитрий свернул лошадь в другую улицу и остановился у высокой кирпичной стены. Поблизости виднелись высокие деревянные ворота, в одной половине которых была прорезана небольшая дверь с окошечком. Вдоль стены росли старые корявые ветлы и тополя. Степа поднял голову, посмотрел повыше стены и оторопел: там возвышалось большое непонятное строение, на макушке которого торчал крест, похожий на тот, что стоит на баевском кладбище, у могилы деда Ивана.

— Мама, мама, кто там похоронен? — спросил он, показывая вверх.

— С чего ты взял, что там кто-то похоронен? Кто хоронит в церкви?

— Так зачем там крест, если это не могила?

— Ничего-то ты, сынок, не знаешь. Кресты ставят не только на могилах, и на церквах ставят, — пыталась вразумить его Марья.

Дмитрий в это время подошел к воротам и постучал. Привратник-монах открыл оконце в двери и высунул голову. На голове у него была черная скуфья, Степу она рассмешила. Он по-своему воспринял ее острый верх и клин бороды монаха.

— Посмотри, мама, у того человека, который разговаривает с отцом, голова снизу и сверху сточена.

— У него шапочка такая островерхая и борода клином. Ты не смейся над ним, он — божий человек.

Дмитрий поговорил с монахом и вернулся к подводе. Он перевязал ослабевший чересседельник, поправил дугу и взял в руки вожжи.

— Иважа не придется увидеть, — заговорил он, когда тронул лошадь и на ходу сел на край телеги. — Они с дедом Охоном еще до разлива Суры ушли куда-то к Симбирску. Монах сказывал, там где-то строят церковь.

Марья промолчала. Она с горечью подумала, что и сегодня ей не придется увидеть сына, и только после этого сказала, ни к кому не обращаясь:

— В каждом селе строят церковь...

От монастыря они повернули обратно и по одной из поперечных улиц спустились к Суре. Мост еще не был установлен, переправлялись на пароме. Сура была мутная после половодья. Когда паром перевозил их подводу к тому берегу, Степа смотрел на воду, и ему казалось, что они вместе с паромом плывут против течения. Задумавшись, он и не заметил, как пристали к другому берету. За Сурой дорога пошла лесом. Дмитрий протянул хворостину куда-то вперед и вправо и сказал:

— Вон там наша новая земля... Как там живут Назаровы и Кудажины? — он немного помолчал, затем заговорил снова: — Нам тоже нужно было бы тронуться вместе с ними.

— Кто знает, может, и придется переселиться, — отозвалась Марья.

В лесу было сыро и прохладно. Марья стряхнула с зипуна травинки и оделась. Степу она посадила поближе к себе, обхватила рукой, чтобы ему было теплее. На голове у Степы старая шапчонка Иважа, одет он в пиджачок, перешитый Марьей из старого зипуна, и в новую, первую его собственную рубашку. Ворот и обшлага рукавов Фима старательно вышила цветными нитками. На вороте — настоящая костяная пуговица. Их три штуки выменяла у проходящего торговца-татарина Марья на яйца и пришила отцу и сыновьям по одной.

Лесом дорога всегда кажется длиннее. Едешь ли, идешь ли — все ждешь, когда впереди посветлеет. Марья это знает хорошо. В девичестве ей приходилось не раз ездить по лесной дороге в город. По ней же ее везли в Баево, Дмитрию в жены. В первые годы замужества она с Дмитрием часто наведывались в Алтышево. Позднее стали ездить реже. Теперь же хорошо, если соберутся раз в год.

Все эрзянские села очень схожи между собою. Возле каждой избы обязательно растут ветлы, на каждом огороде почти всегда есть несколько яблонь, пусть даже диких, лесных. Здесь очень редко увидишь саманную избу. Эрзяне любят деревянные, рубленные из толстых бревен. Алтышево находится вблизи леса, поэтому избы здесь получше, чем в Баеве. Ворота не плетневые, а из сосновых, гладко выстроганных тесин. Посередине села новая церковь сияет голубой краской под весенним солнцем. Марья увидела ее впервые. У Степы даже захватило дух при виде этого строения.

— Мама, отчего нет у нас в Баеве такой красивой избы? — спросил он, когда они несколько отъехали от церкви.

— Это, сыночек, не изба, это — церковь, божий дом.

— Дом — разве не изба? — не унимался Степа.

Марья не знала, как ему объяснить.

— Все равно не изба, — повторяет она. — В избах живут люди, а в церкви — бог.

Но для Степы все это слишком мудрено, и он перестал спрашивать.

Марья увидела мать издали. Та стояла перед своей избой, видимо созывая внуков. Их у нее много, особенно если к ней пришли в гости другие сестры Марьи. Мать была одета по-праздничному — поверх белой вышитой рубахи — синие рукава. Большой пулай ее сверкал бисером и звенел монистами. Увидев сворачивающую к их воротам подводу, она махнула рукой на внучат и поспешила к телеге. Она прежде поклонилась Дмитрию, потом обняла дочь. Внука чмокнула в щечку. Степа, конечно, помнил бабушку, она в прошлом году летом навещала их, но по привычке спрятался от нее за мать.

Дмитрий завел лошадь во двор под навес. Ворота открыл ему шурин — старший брат Марьи — Прокопий. Он же принес для лошади охапку сена. Телегу оставили под окнами. Вскоре откуда-то явился сам хозяин, отец Марьи — старик Иван, или, как его называют в Алтышеве, старик Самар. Они — Самаркины. Здесь же находились тоже прибывшие в гости двое старших сестер Марьи. Дмитрий с Марьей среди такой многочисленной родни чувствовали себя несколько стеснительно. Они с ними редко встречались. Но труднее всех было Степе. Он вдруг оказался среди такого количества двоюродных братьев и сестер, что ему было трудно даже запомнить их имена. От шума и назойливых расспросов он держался поближе к матери, готовый в любую минуту спрятаться за нее. Сам он ни о чем не спрашивал и на вопросы отвечал коротко. Тети подшучивали над его дикостью. А. темнобородый дед с широким лицом и большими серыми глазами даже попугал:

— Я вот его засуну в подпол, коли боится людей.

Голос у деда басистый, громкий, и говорит он медленно, с расстановкой.

Бабушка Олена заступилась за Степу:

— Никому я его не дам в обиду, у нас он редко бывает. А кто бывает редко, того больше любят...

Дети быстро осваиваются и находят общий язык. Пока взрослые переговаривались и усаживались за стол, Степа как-то незаметно для себя смешался со всей оравой и побежал на улицу.


8

Прошла праздничная неделя, и люди занялись повседневными делами. Дмитрий пахал и сеял. Марья с Фимой возились с холстами. И лишь Степа не знал забот и никакого дела. Младшего ребенка в семье всегда любят и жалеют больше. Он иногда ездил с отцом в поле. Отец сажал его верхом на гнедуху и провозил круг-другой... Но Степа больше любил собирать полевой лук и строить из камней церкви. Дружок у него один, все тот же Мика Савкин. Лицо у Мики покрыто веснушками, кожа на носу шелушится, пальцы в бородавках. У Савкиных детей много, как выйдут под окна, точно выгоняют овечье стадо. Во время еды за столом у них и взрослые не помещаются, детям же наливают отдельно в длинное узенькое корытце и ставят на пол. Вокруг этого корытца они собираются, как поросята. Кому достается много, а кому и ничего. Кто постарше — дерутся, младшие -— плачут. Старик Савка сердитый. Его ременная плеть всегда висит на стене. Как только он входит в избу, ребятишки от него шарахаются в разные стороны и прячутся, кто куда успеет. Когда он пускает в ход плеть, не разбирается, кто виноват.

Многолюднее семьи Савкиных в Баеве нет. У старика Савки трое сыновей, семеро внуков. Сыновья давно седобородые, уже сами старики. Внуки все женаты, у них уже есть свои дети. Мика — сын внука старика и Савке приходится правнуком. К Савкиным Степа ходит редко, и только под окна, чтобы вызвать Мику. У них взрослые ребята озорники и горазды драться. Мика сам приходит к Степе почти каждый день.

— У вас нет сердитого деда, в вашей избе хорошо, — говорит он Степе.

— У нас тоже есть дед, дед Охон, — отвечает Степа. — Он совсем не сердит. Когда из города приходит к нам, то приносит с собой красивые игрушки и сладкие пряники.

— А что такое красивые игрушки и сладкие пряники? — спрашивает Мика.

Степа над ним смеется. Как можно не знать, что такое пряники и красивые игрушки. Что же он после этого знает?

— Пойдем к нам в избу, покажу тебе, — сказал Степа.

Они разговаривали под старой корявой ветлой, в самом затененном месте, где часто строили избы из прутьев и осколков кирпичей.

Марья с Фимой за огородом у бани белили холсты. Дмитрий в поле. Степа в избе хозяйничал один. Он пригласил Мику на полати, достал с полки псалтырь и начал показывать ему красные буквицы. Из середины книги выпали какие-то две синенькие бумажки, Мика схватил одну из них и быстро отправил в рот.

— И совсем не сладкие твои пряники, — сказал он, выплевывая разжеванную бумагу.

Степа хохотал над ним до слез и спрятал оставшийся листок обратно в книгу.

— Разве красивые игрушки сделаны для еды? Эх ты, пустая башка. Их надо смотреть, а не есть! Мы с отцом всегда смотрим.

— Ты же сказал, что они сладкие, — возразил Мика.

— То пряники сладкие. Вот когда дед Охон опять принесет, я тебе дам попробовать.

Мика не обрадовался Степиным игрушкам. Он и смотреть их не стал. Чего тут смотреть, коли их нельзя съесть. Степе пришлось отложить книгу. Он очень огорчился, что Мике не понравились красивые игрушки дедушки Охона, которыми он сам так восхищается. Он даже не успел показать ему знак, похожий на конек избы Никиты-квасника.

— Чего же тебе надо? — сердито спросил он приятеля.

Мика помолчал, понуро опустив голову, потом заговорил:

— Знаешь, мне каждую ночь снится еда, много еды, вкусной... Но как только протяну руку, сердитый дед замахивается на меня плетью.

— Зачем же он замахивается? — удивленно спросил Степа. — Ему жаль еды?

Мика, точно от холода, передернул остренькими плечами и молчал. Он не знал, отчего сердитый дед замахивается во сне на него плетью. Может, и правда ему жаль еды.

— Ты и сейчас хочешь есть? — опять спросил Степа и метнул взгляд на лавку в предпечье.

— Я всегда хочу есть и никогда не наедаюсь досыта, — голос у Мики задрожал.

Степа направился было в предпечье, но на полдороге остановился и посмотрел на иконы. Седой старик с иконы грозно смотрел на него и грозил пальцем. С другой иконы божья матерь с ребенком тоже уставилась на него. Степа отошел к конику, не спуская глаз с ликов святых. Они повернули глаза за ним и опять смотрели на него. Даже маленький, сидевший на коленях божьей матери, и тот не спускал с него глаз.

— Мика, пойди сюда, — позвал он дружка. — Скажи, святые на тебя смотрят?

Тот встал рядом и кивнул — смотрят.

— А ну, теперь встань у печки, — сказал Степа.

— И здесь смотрят, — заверил Мика.

«Вот тебе на! — думал Степа, объятый страхом, — как же это они в одно и то же время могут смотреть в разные стороны...»

Куда бы и как бы они ни становились, им казалось, что глаза святых неотступно следят за каждым. Видно, правда, что они смотрят за всеми. Раньше Степа этого не замечал. Видя, что Степа притих, испугался и Мика.

— Пойдем лучше на улицу, там они нас не увидят, — сказал он, направляясь к двери.

— Погоди, — остановил его Степа. — На улице не поешь. Давай повернем их лицом к стене, тогда они ничего не увидят.

Он залез на лавку и быстро перевернул иконы. Затем смело отправился в предпечье, снял с горшка с топленым молоком крышку и достал из берестяного кузовка две ложки.

— На, держи, — сказал он, протягивая одну из них Мике.

У того дрожали руки. Он взял ложку, но дотянуться до горшка не посмел.

— А знаешь, наша бабка говорит, что бог видит повсюду, и в темноте. Она говорит, что он видит и сквозь камень, — сказал он.

Степа не мог возразить. Как-то от матери он тоже слышал нечто подобное. Значит, в том, что он перевернул иконы, нет никакой пользы. Тут надо придумать что-то другое.

— Подожди немного. Сейчас будем есть. Сначала надо ослепить этих глазастых, — сказал Степа, откладывая ложку.

Мика не сразу сообразил, что надумал Степа. Он стоял с ложкой возле горшка, и в нем боролись два чувства — боязнь и голод, последнее, несомненно, победило бы, будь Степа немного настойчивее и покажи пример. Но Степа и сам опасался, что святые увидят, как они с Микой едят молоко, и обязательно скажут отцу и матери.

Степа положил обе иконы на стол и взял большие ножницы, которыми стригут овец.

— Степа, что ты хочешь сделать? — в страхе воскликнул Мика.

— Конечно, не овец стричь, не то позвал бы тебя держать. Начну с бородача, чтобы не грозился...

Мика наконец догадался, что к чему, и завопил истошно:

— Вай, Степа, не надо, я боюсь! Я лучше уйду и есть не буду!

Степа поставил иконы в угол, спрятал ножницы.

— Как хочешь, я ведь стараюсь из-за тебя.

Они некоторое время слонялись по избе, не зная, за что взяться. Они не могли ни играть, ни разговаривать. Все их мысли были заняты горшком молока. Мать вскипятила его, чтобы заквасить ряженку. Теперь и Степа почувствовал голод, хотя перед тем совсем не хотел есть. Но если Степе только казалось, что он хочет есть, то Мика действительно был голоден. Он уже давно раскаялся, что остановил Степу. Пусть бы выколол им глаза, зато наелись бы они как следует.

Наконец, не выдержав, он сказал:

— Давай, Степа, иконы накроем полотенцем, может, они ничего не увидят. У нас в избе всегда так делают, когда днем ложатся отдыхать.

— Что для них твое полотенце, коли они видят даже сквозь камень, — возразил Степа.

Немного погодя Мика заговорил снова.

— Ну тогда делай как знаешь, я согласен. Только когда ты будешь выковыривать им глаза, я выйду за дверь, ладно?

— Может, ты будешь за дверью и тогда, когда я стану есть молоко? — не без насмешки сказал Степа.

Мика, хотя и оставался в избе, не видел, как Степа ослепил на иконах святых. Он на это время плотно зажмурил глаза. Потом они ели молоко ложками, торопясь,проливая его на лавку и пол. Хлеб умудрились накрошить даже в горшок, так что Марье незачем было его и заквашивать. Она, как только вошла в избу, заметила беспорядок в предпечье. Степа уже бегал по улице. Его дозвались лишь к ужину.

— Ты зачем молоко разлил по лавке, целых полгоршка? — принялась отчитывать сына Марья.

— Это не я, Мика проливал. Я ему говорил — не лей, держи крепче ложку, а он все равно льет, — оправдывался Степа и вдруг с удивлением спросил: — А ты теперь откуда знаешь, что я ел молоко? Боги-то ничего не видели...

— Вот стукну тебя мешалкой по башке, будешь знать, как шкодить в избе да еще водить товарищей, — сказала Марья и погрозила той самой мешалкой, которой замешивают хлебы.

Она сейчас была далека от пасхальных разговоров о всевидящих святых и не обратила внимания на слова сына. Степа же замолчал, как только услышал о мешалке. Мать не любила лишний раз повторять угрозу. И все же он был доволен, что иконы ничего не сказали о его проделке. Мать догадалась сама, без их помощи. Значит, он не напрасно выколол им глаза.

Степа очень не любил, когда мать сердилась. Он подошел, прижался к ней лохматой головой и попросил прощения.

— В другой раз, мама, без твоего позволения ничего не трону, не возьму и кусочка хлеба, — говорил он, ласкаясь к ней. — Ведь я и сейчас не хотел трогать, да пожалел Мику. Он совсем голодный, ему старый дед есть не дает.

— Старый дед у них, сынок, добрый. А что сердитый, так иначе с такой большой семьей не справиться, — сказала Марья и, вернувшись к проступку сына, заговорила с ним ласково: — Ничего не трогай, сынок, самовольно. Ведь я от вас ничего не прячу. Когда садимся есть, все несу на стол. Брать без разрешения — большой грех, сынок...

— А что такое грех, мама? — перебил ее Степа.

— Грех, сыночек, это — грех. За него бог наказывает.

— Если отрезать ему руки, тогда чем он будет наказывать? — решил Степа и посмотрел в угол на иконы.

— Что ты болтаешь, беспутный, как можно отрезать богу руки? Бог живет на небе. Сам он скорее отрубит тебе, — возмутилась Марья и сокрушенно покачала головой: — Вай, сынок, не говори таких слов.

Степа снова посмотрел на иконы, подумал и разочарованно спросил:

— А эти кто такие, коли бог на небе?

— Это, сыночек, иконы, божьи лики. Сам бог на небе, а лик его здесь.

Степа замолчал. Пожалуй, он напрасно выковырял им глаза. Тот, кто все видит, живет на небе. До него не достанешь. Степа готов был сказать матери о том, что он ослепил лики на иконах, но в это время его внимание привлек голос отца, раздававшийся под окном. Отец приехал с пахоты. Степа забыл обо всем и побежал к нему навстречу.

Долгое время никто не замечал, что у икон выколоты глаза. В день поминания родителей, перед тем как отправиться на кладбище, Марья полезла на лавку вытереть с икон пыль и зажечь перед ними свечу. При свете лучины, которую держала Фима, она обратила внимание, что лики святых без глаз.

— Вай, Митрий, иди-ка, посмотри, что тут такое! — вскричала она, сняла иконы и положила их на стол.

Дмитрий подошел к столу.

— Что за чудеса?! — удивился он.

Они никак не могли понять, кто мог сделать такое, кого винить в этом. Но виноватый нашелся сам, и очень быстро. Как только Степа появился в избе, Дмитрий спросил его:

— Ты, сынок, не знаешь, кто исковырял Миколаю Угоднику глаза?

— Я исковырял их, тятя, большими ножницами. Мы с Микой Савкиным ели молоко, а они смотрели на нас, я думал: опять расскажут вам...

Степа говорил искренне, простодушно, не догадываясь о последствиях.

Дмитрий тяжело вздохнул и покачал головой. Марья развязала черный широкий пояс с кистями из мелкого бисера, которым она подпоясывалась, когда не надевала пулай. Степа посмотрел на пояс в руках матери и весь скался, словно его собирались засунуть в кошель.

— Я вот его немного поучу. На свою голову мы ни разу не наказывали этого самовольника, — проговорила Марья, схватила Степу за плечи, уткнула головой к себе в колени и отстегала.

Такое постигло Степу впервые. Он кричал во всю мочь, бился ногами и руками, стараясь вырваться.

Дмитрий стоял в стороне и не вмешивался. Он тоже считал, что сына поучить следует, а то, чего доброго, еще спалит избу.

Степа наконец вырвался из цепких рук матери, поспешно залез на полати, поплакал там и заснул.

Иконы оставались без глаз до самой осени. Летом у Дмитрия не было времени заняться ими. В сущности, он не знал, как поправить дело. Осенью, когда замесила на вареном конопляном масле замазку для окон, он взял кусочек ее и решил залепить дырочки на иконах. Получилось некрасиво, замазка торчала на иконах бугорками. Дмитрий соскоблил ее и замесил сам, пожиже. Жидкой замазкой и заделал дырочки. Когда замазка затвердела, он почистил замазанные места, сгладил неровности суконкой и своими чернилами из сажи на молоке подрисовал святым новые глаза.

Марья наблюдала за мужем и ойкала от удивления.

— Вай, Митрий, руки у тебя, будто золотые! Смотри-ка, что можешь делать!

Степа вертелся тут же. Когда отец все закончил и поставил иконы в угол, он запрыгал от радости:

— Мы с отцом сделали святым новые глаза! Лучше прежних сделали!

— То-то же, смотри, в другой раз не ковыряй, — сказал ему Дмитрий.

— Не буду, тятя, и зачем я тогда это сделал... Мама говорит, что настоящий бог живет на небе, — сказал рассудительно Степа.


9

Дума о переселении на новую землю снова стала беспокоить Дмитрия,

Поговаривали сначала, что упразднят подушную подать, снимут недоимки. Толковали всякое, а все оставалось по-прежнему.

Как-то поздней осенью, расстроившись, что опять мало запасли сена и его не хватит до весны, если придется кормить им и корову, он с досадой сказал:

— Живя здесь, кроме лошади, ничего держать нельзя!

— Что же не переехал на новую землю, там, говорят, сена у них вдоволь, — отозвалась Марья.

Дмитрий промолчал, но Марья поняла, о чем он думает.

В начале зимы Нефедовы пригласили портных — старика с подростком на дом. Эти портные каждую осень появлялись из-за Суры и промышляли по селам. В прошлую зиму они побывали в поселке Анютино. Рядом с этим поселком и находится новая земля, куда переселились два баевских двора. Не подозревая о намерениях Дмитрия, портные без конца расхваливали те места. Дмитрий уже давно слышал о достоинствах новой земли, но услышать об этом от других было приятно. Портные сшили Нефедовым две овчинные шубы — Марье и Фиме — и полушубок для Степы. На шубу Марьи взяли две новые овчины, остальное подобрали из старых шуб, Фиме и Степе полностью подобрали из старья. Все равно это были обновки, к тому же сшитые настоящими портными. Особенно радовался Степа. Он вечно ходил в старье, оставшемся от Фимы и Иважа. Теперь у него была своя, новая шуба. За это Степа охотно каждый вечер следил за огнем лучины. Портные располагались за столом. Куски овчины лежали на столе и лавках. Марья и Фима пряли на длинной лавке. Дмитрий плел лапти на передней. Так что куда ни поставь светец, всем света не хватит. Степе приходилось для портных светить дополнительно. За вечер он сжигал столько лучины, что Марья только ахала. Зато портные им оставались довольны, особенно старик. Когда ему надо было продеть в иголку нитку, он говорил Степе:

— Свети, сынок, поближе, а то мои гляделки что-то плохо видят.

Степа подносил лучину почти к самому лицу старика, и случалось, что лучина в его руках вздрагивала и касалась густой бороды старика. Тот испуганно шарахался в сторону:

— Ой, сынок, опять опалил мне бороду!

Его сын и Фима хохотали, а Дмитрий сердито говорил:

— Вот всыплю ему лыком по мягкому месту, тогда он будет повнимательнее...

Иногда к Нефедовым после ужина заходил пастух Охрем. В последнее время он тоже увлекся разговорами о новой земле. От переселения туда его задерживало лишь то обстоятельство, что там нечего будет пасти, нет стада.

— Нашел о чем горевать! — говорил ему Дмитрий. — Много ли пользы от твоего занятия?

— Что правда, то правда, — соглашался Охрем.— Нет работы хуже, чем пасти стадо. Вот Васена родит мне сына, тогда я брошу это занятие и переселюсь на новую землю. Немного подкопил денег, купим лошадку, стану пахать землю.

Портные у Нефедовых шили почти неделю, потом перешли к другим. С их уходом на время прекратились разговоры о новой земле. Но думать о ней Дмитрий не перестал. И кто знает, сколько бы еще он думал, не случись с ним большая беда.

Подушную подать обычно собирали по осени, когда кончались все полевые работы. К этому времени каждый хозяин что-то продавал, добывал деньги и расплачивался. В этом году же подушный налог почему-то стали собирать в конце зимы, ближе к весне. Из волостного правления в Баево приехал старшина, писарь и сборщик налогов. С собой они привезли урядника. По селу ходили всей гурьбой из избы в избу. У кого нет денег, забирали хлебом, нет хлеба — уводили скотину. Особенно трясли недоимщиков. Дмитрий давно не помнил такого нашествия начальства. О себе он не очень беспокоился, за прошлый год он уплатил сполна, для этого года у него припасено немного денег. Если не хватит, то, может, подождут до осени, год-то еще только начался. Многие платили так, в два приема.

Дмитрий с Марьей вышли посмотреть, как начальство, медленно продвигаясь по улице, управляется во дворах. Многие так и стояли под окнами, ожидая, когда очередь дойдет до них. У Савкиных вышли четверо пожилых мужчин, женщины держались во дворе, выглядывая из ворот. Сам старик Савка, весь седой, но еще прямой и бодрый, стоял с тремя сыновьями, тоже седобородыми. Старик Савка и сам точно не знал, сколько ему лет. По сельским преданиям он будто помнит, как Пугачев прошел через город Алатырь. Сам он об этом теперь не рассказывает, но в молодости якобы похвалялся, что видел самого Пугачева. Старик он неразговорчивый, если за день промолвит два-три слова, и то хорошо. Сыновья и внуки побаиваются его до сих пор. В семье он полновластный хозяин.

С Савкиного двора вышел пятый мужик, внук Николай. Он пересек дорогу и подошел к Дмитрию. Ему было приятнее постоять и поговорить со своим сверстником, чем молча торчать позади деда, отца и дядьев. При старике Савке никто не смеет подать голоса, молчи, пока он не спросит сам.

— Ваши мужики стоят спокойно, наверно, сполна уплатили подать? — спросил Дмитрий, в ответ слегка приподнимая шапку.

Марья поклонилась молча.

— Наш дед никогда не оставляет подати на после, — сказал Николай и усмехнулся.— Он часто говорит, что лающему псу не забудь кинуть кость.

— Это уж так, — согласился Дмитрий.

Сборщики подати приближались к избе Дмитрия. Вот они зашли к его соседу. За ними, точно отставший от стада теленок, брел Никита-квасник. В руках у него длинная гладкая палка с множеством отметин, обозначавших, сколько каждый двор уплатил подати.

— Зачем он таскает эту дубинку? Кому она нужна? — ворчливо сказал Дмитрий.

— Знамо, они смотрят не на палку Никиты, а фитанцию. Нет фитанции, стало быть, и подать не отдал, — сказал Николай. — Наш старый эти самые фитанции носит зашитыми в шапку. А шапку снимает с головы лишь за столом и спит в шапке. Бродячей собаке, говорит он, никогда не верь, раз накормишь, в другой раз придет.

Марья, не дожидаясь, когда сборщики выйдут от соседей, ушла к себе в избу. Она не хотела встречаться с этими, как их называет старик Савка, псами. Дмитрий поладит с ними сам, деньги приготовлены, лежат у него в кармане.

— Что же это они в нынешнем году собирают не вовремя? — спросил Дмитрий. — У кого в это время могут быть деньги, разве что у одного Никиты-квасника.

Наши дядья где-то слышали, что царь будто хочет снять подати с мужиков. Вот они, наверно, потому и спешат собрать раньше времени. Если царь вдруг освободит от податей, тогда где им взять денег.

— Об этом давно болтают, да толку нам с тобой от этой болтовни что-то не видно, — возразил Дмитрий.

Сборщики подати гурьбой вывалились от соседа и направились к Нефедовым. Николай тронул шапку и большими шагами направился через улицу к себе во двор. Дмитрий перед воротами остался один и смотрел, как, шаркая сапогами по талому снегу, к нему приближалась группа хорошо одетых, откормленных людей. Он снял шапку и поклонился. На его поклон ответил лишь сотский, остальные словно бы не замечали, шли прямо на него. Даже Никита-квасник не дотронулся до своей шапки. Волостной старшина — крупный мужчина, в длинной шубе из черной дубленой овчины и в шапке из серой мерлушки, посмотрел на Дмитрия исподлобья.

— Ты, Нефедкин, мужик исправный, за тобой вроде никогда не водилось недоимок, все же следует проверить, — пробасил он и прошел в ворота.

Остальные вереницей потянулись за ним. Шествие замыкал Дмитрий, остановившийся у самой двери. Он в собственном доме побоялся пройти к столу, за которым уселись старшина, писарь и урядник. Двое сотских и Никита-квасник со своей длинной палкой остались стоять посреди избы. Марья с Фимой, как только услышали шаги в сенях, ушли в предпечье, прижались спинами к шестку и так стояли, затаив от страха дыхание.

— Ну, Нефедкин, выкладывай свои квитанции, какие у тебя есть за последние три года, — властно пробасил старшина.

— Найди, Марья, фитанции, — сказал Дмитрий и, вынув из кармана приготовленные деньги, положил их на стол перед сборщиками подати.— Тут половина, другой половина осень будет, этот год...

Марья вышла в сени. За ней, испуганным ягненком, метнулась Фима. Староста проводил ее пристальным взглядом и, когда она скрылась за дверью, сказал:

— Заплатить надобно все. Срок тебе дается до следующего базара.

Марья принесла несколько скрепленных суровой ниткой разноцветных бумажек и отдала мужу. Дмитрий положил их на стол рядом с деньгами. Писарь бегло просмотрел их и спросил, а где же квитанции за последние два года.

— Эка память, совсем забыл, — сказал Дмитрий и потянулся на полку за псалтырем.

Между листами псалтыря он нашел лишь одну квитанцию. Второй там не оказалось. Сколько и где ни искали, не могли найти. Дмитрий весь вспотел. Марья побелела в предчувствии беды. Фима в избу не вернулась. Она как вышла с матерью в одной рубашке и в легком платке, так и убежала к соседям. Степа с утра ушел в Перьгалей-овраг кататься на ледянке.

Подождав немного, сборщики подати поднялись из-за стола. Старшина сказал Дмитрию:

— Срок тебе, Нефедкин, как я уже сказал, до следующего базара. Ты мужик справный и точный, отдашь без спора. Не то отберем корову. Тебе следует уплатить за целых два года.

У Дмитрия потемнело в глазах. Он смотрел вокруг и ничего не видел. Все плавало словно в тумане. Вместо лиц перед ним были какие-то гладкие доски с непонятным растекавшимся рисунком. Наконец среди этих досок он заметил бородатое лицо Никиты-квасника.

— Микит Уварыч, замолви за меня слово, ведь ты знаешь, что за прошлый год я уплатил сполна. На твоей палке есть метка, — взмолился Дмитрий.

— Разве волостной старшина будет смотреть на мою палку. Я эти отметины делаю так, для порядка, — сказал ему Никита и отвернулся.

Дмитрий упал на колени перед волостным старшиной, умоляя его:

— Не сгуби, батюшка-старшина, на твои гумага писан: платил подать. Кажный год платил...

— Мало ли чего у меня в бумагах написано. Ты мне подавай квитанцию. Нет квитанции, так плати снова! — сказал, как отрезал, старшина и вышел из избы.

За ним высыпали остальные. В избе стало так тихо, словно здесь лежит покойник.

Марья ничего не поняла из того, что говорил старшина. Она смотрела на Дмитрия и по выражению его лица догадывалась: случилась беда.

В сенях вдруг кто-то затопал, и, громыхнув дверью, в избу вбежала Фима.

— Ушли эти, с собачьими глазами? Смотрят на тебя так, словно вот-вот накинутся, — взволнованно сказала опа, но, заметив, что мать с отцом стоят будто каменные, притихла. Помедлив, она осторожно спросила: — Мама, они что-нибудь сделали?

Марья словно не слышала ее, заговорила, обращаясь к мужу:

— Что ж теперь делать? Дмитрий, что они сказали?

Дмитрий молча прошел к столу, сел на свое обычное место, дрожащие руки положил на стол. Спина его согнулась, словно под тяжким невидимым грузом, потемневшее лицо застыло, как у каменного изваяния.

Марья опять спросила:

— Дмитрий, чего же тебе сказали? Почему молчишь?

Он наконец с трудом выдавил из себя:

— Подушную надо заплатить и за прошлый год. За прошлый и за этот. За два года.

Услыхав это, Марья зарыдала, как над покойником. Глядя на мать, заплакала и Фима. Дмитрий сидел неподвижно, уставившись остекленевшими глазами на стол.

Марья понимала, что сколько ни лей слезы, горю этим не поможешь. Она еще раз обыскала избу, заглядывала во все щели и углы, перетрясла все свои холсты и рубахи, хранившиеся в чулане в большой деревянной кадке, и ничего не нашла. Фиму послали позвать Степу, может быть, он знает или видел эту заклятую «фитанцию». Степа пришел с ног до головы в снегу. С его новой шубы капала вода. Он разделся у двери и полез на печь сушиться.

— Сынок, вот такую бумажку ты нигде не видел? — принялась его расспрашивать Марья, показывая скрепленные ниткой квитанции.

Степа отрицательно мотнул головой, но, поразмыслив, как бы вспоминая, спросил:

— А где она была? В псалтыре деда Охона?

— Да, да, сыночек, там, — с надеждой подтвердила Марья.

— Там их было две?

Марья с бешено бьющимся сердцем подошла к печи, взялась руками за брус, положенный по краю, и ждала, что скажет Степа дальше. Дмитрий слегка приподнял голову, услышав разговор матери с сыном. Даже Фима вышла из предпечья и с нетерпением смотрела на брата. Но Степа не спешил. Он перевел взгляд от матери к отцу и обратно к матери, вспомнив ее широкий и плотный пояс.

— Нет, не видел, — сказал он коротко.

Разочарованная Марья отошла от печи и снова принялась за поиски. Дмитрий опять уставился тупым взглядом в стол. Фима села за прялку. Все они забыли об обеде, время которого уже давно прошло. В окнам начали подступать вечерние сумерки.

Неожиданно к Нефедовым явилась Ольга. Она вбежала в избу, даже не стряхнув с лаптей снег и с трудом переводя дыхание.

— Марья уряж, идемте скорее к нам, мама начала рожать! — с порога вскричала она, сдерживая слезы.

Марья сидела на лавке, подавленная свалившейся на них бедой. Ей казалось, что она теперь не в состоянии даже шевельнуться. Голос Ольги вывел ее из оцепенения. Она поднялась с лавки и шагнула к ней навстречу.

— Чего же ты плачешь, бестолковая, коли мать начала рожать? — сказала она.— Надо быстро затопить баню, позвать кого-нибудь из Савкиных старух.

— К Савкиным мы не ходим, отец велел позвать тебя. У нее, говорит, легкая рука. И мама так сказала, пусть, говорит, приходит Марья, — говорила Ольга, переминаясь с ноги на ногу...

Марья помолчала в раздумье.

— Как же быть-то? Мне ни разу не приходилось бывать повитухой, сумею ли...

Она взглянула на Дмитрия, тот не замечал, что происходит в избе. Не спеша оделась. Уже одетая, сказала ему:

— Пойду, Дмитрий, помогу, как смогу.

Дмитрий еле заметно кивнул головой.

— Мама, и я с тобой! — воскликнула Фима.

— Нечего там тебе делать, обойдутся без тебя, сиди дома и пряди, — сказала Марья.

Они с Ольгой ушли.

Фима попряла, пока в избе было светло, потом ушла и она. Дмитрий со Степой остались вдвоем. Один сидел за столом, другой лежал на печи так тихо, что можно было подумать, будто оба заснули. Когда в избе стало совершенно темно, послышался голос Степы:

— Тятя, я знаю, где эта бумажка.

Дмитрий вздрогнул, точно от неожиданного удара. Он поднялся с лавки и, не выходя из-за стола, спросил:

— Где она?!

— Ее съел Мика Савкин, — невозмутимо сказал Степа и принялся рассказывать: — Он никогда не видел пряников и не знает, какие они. Бумажка выпала из псалтыря, он ее сунул в рот и съел. А после говорит, что пряники деда Охона не сладкие...

Дмитрий со стоном опустился на лавку.

— Лучше бы ты, сынок, молчал об этом, — сказал он, тяжело переводя дыхание.

— Я и молчал, когда мама тут была, боялся, что она меня опять отстегает своим поясом. Я знаю ее, это Мика съел, а я буду виноват.

Дмитрий молчал.


10

Дмитрий, не сомкнув глаз, просидел за столом до утра следующего дня. Степа спал на печи. Марья с Фимой всю ночь провели у Охрема. Дмитрий один сидел в темной и тихой избе и все думал и думал. Не раз вспоминал давно умерших родителей. Как тяжело жить без них! Дмитрию казалось, что при них жилось куда легче. А теперь нет ему ниоткуда поддержки. Словно оказался он в каком-то глухом лесу, где за каждым деревом его подстерегает опасность. Да, жизнь — это дремучий лес... Дмитрий думал и тяжело вздыхал... До базара оставалось всего три дня. Что он может сделать за это время? Откуда возьмет деньги? В Баеве денег нет, а если у кого они и есть, в долг не дадут. Деньги возможно получить только на базаре, продав корову. Не продашь сам — возьмут они... Дмитрию временами казалось, что он попал в такое положение, из которого ему не выпутаться. Никогда ему больше не подняться на ноги. Он прекрасно знал, что значит лишиться коровы. Куда ни повернись, всюду темная пропасть...

От Охрема первой прибежала Фима, за ней явилась и Марья. Похоже, что оттуда они вышли вместе, но дорогой Фима убежала от матери. Марья, как только вошла, схватила дочь за косы и принялась таскать.

— Тебе, ведьме, говорили: сидеть дома и никуда не ходить? Почему не послушалась? Всю ночь околачиваешься у людей, а дома корова не доена, печь не топлена!.. — ругалась она.— Вот когда выйдешь замуж, сама узнаешь, как рожают...

Она взяла подойник и вышла во двор доить корову. Фима, глотая слезы, села в предпечье чистить картошку. Голос Марьи поднял с лавки и Дмитрия. Он умылся над лоханью и вышел во двор проверить лошадь. Проходя мимо коровника, он невольно остановился. Слышно было, как упругие струи молока с шумом били о деревянные стенки подойника. Пахло парным молоком. Дмитрий постоял, вздохнул и пошел к лошади, напоил ее, дал сена. Потом взял вожжи и пошел на гумно за кормовой соломой. Вчерашний мокрый снег завалил всю тропу. Дмитрий шел медленно, приглядываясь к ней, чтобы не оступиться.

На гумне в это время тихо и пустынно, редко когда увидишь односельца, пришедшего за охапкой соломы. Дмитрий подошел к сараю и остановился в недоумении. Веревочка, которой закреплялась дверь сарая, была завязана совсем не так, как это обычно делал сам Дмитрий. К тому же снег перед дверью весь был истоптан. Кроме него самого, сюда никто не ходил. Значит, был кто-то посторонний. Следы лаптей малого размера, явно подростка или женщины, довели его к малопроезжей дороге, пролегавшей за гумнами. Кроме соломы, в сарае взять было нечего, и Дмитрий перестал думать об этом. В Баеве очень редки были случаи воровства, а в сарай на гумне, если кто и заберется, то вернее всего поворожить или поколдовать. Он связал вожжами большую охапку соломы и отправился домой. К его возвращению Марья уже сварила картофель и принесла из погреба капустного рассола.

Сели завтракать. Степа очистил рассыпчатую картошку и косо поглядывал на рассол. Мать налила ему в плошку молока. Фима перестала есть рассол, ожидая, что и ей нальют молока.

— Не маленькая, обойдешься и так, — сказала Марья, все еще сердитая на нее.

— Скоро все будем есть капусту, корову-то придется продать, — понуро отозвался Дмитрий.

У Марьи от этих слов брызнули слезы. Муж сказал правду, кроме коровы им продавать нечего. Ржаного зерна осталось немного, и самим не хватит. Лишние холсты и рубахи она распродала, когда покупали эту корову. Напрясть и наткать новых еще не успели. От этих горьких мыслей она расплакалась навзрыд.

С трудом ел и Дмитрий. Он жевал картошку, не чувствуя вкуса, словно месиво из глины с водой. Затем положил ложку и вышел из-за стола. Какая уж тут еда, коли сердце разрывается.

Фима, поев, села прясть. Степа отправился к Перьгалею кататься на ледянке. Марья снова хотела приняться за поиски квитанции. Дмитрий остановил ее:

— Не найдешь того, чего нет в избе.

— Тогда где же? Может, совсем ее тебе не давали? Или сам где-нибудь потерял?

Дмитрий махнул рукой.

— Ладно, сам я виноват, не следовало бы ее класть в псалтырь, — сказал он и попросил у жены иголку с ниткой.

Марья вдела нитку в иголку и, подав ее мужу, с любопытством ожидала, что он будет делать. А Дмитрий взял свою шапку, распорол подкладку и зашил под нее все квитанции, какие когда-либо получал за подушную оплату.

— Здесь их никто не съест. Если и пропадут, то — вместе со мной.

— Дмитрий, чего говоришь? Кто съел эту бумажку? — удивилась Марья.

— Домовой — вот кто съел! — сказал Дмитрий и больше не прибавил ни слова, не желая расстраивать Марью. Кому нужна та правда, которую он узнал от Степы.

Вечером к ним зашел Охрем. Едва переступив порог, он срывающимся голосом заговорил о своем горе.

— Пропащий я человек, нет мне ни смерти, ни счастья.

Дмитрий вопросительно взглянул на жену. За суматохой с пропавшей квитанцией он даже не спросил Марью, кого родила Васена. Видимо, у Охрема опять девочка.

— Теперь пойду изведу себя! — продолжал тот. — Зачем мне жить на свете? Скажите, зачем?! Растить полк девок?!

Дмитрий и Марья промолчали. Их собственное несчастье было таково, что неудача Охрема казалась вздором. Дмитрий, подавленный горем, сидел на своем обычном месте, Марья растворяла тесто, чтобы завтра печь хлебы. Фима пряла. Степа на печи опять сушил свою мокрую одежду. Всем было не до жалоб Охрема. Это его удивило. Он провел широкой ладонью по лицу и спросил:

— Вы чего молчите? Я вам толкую о своем несчастье...

— А что тебе отвечать? Знаю я твое несчастье, — отозвалась Марья.

— Хотя бы утешить человека надо. Сказать ему несколько слов для успокоения души...

Он еще долго говорил, сетуя на свои невзгоды. Марья вздула лучину, приладила ее в светец и позвала Степу последить за огнем.

— У меня еще портки не высохли, — ответил тот с печи.

— Я вот сейчас возьму пояс, они мигом высохнут. И шубу всю намочил! Кто же в шубе катается по снегу? Думаешь, тебе еще сошьют? Теперь не скоро дождешься, — шумела Марья, давая выход накопившейся горечи.

Степа не стал перечить матери и занялся светцом. Вскоре лучина разгорелась ярче. Охрем медленно поднялся с лавки и направился к двери:

— Коли не утешаете меня, уйду!

— Нас бы самих кто-нибудь утешил, — сказала ему вслед Марья.

Охрем остановился перед дверью:

— Чего вас утешать, не девочку же ты родила?

— Думаешь, беда лишь в том, когда родится девочка? Других бед на свете не бывает?

— По мне, нет горше беды, — сказал Охрем и спросил: — Чай, не лошадь у вас пала?

— Этого только теперь и недостает! — с отчаяньем сказала Марья.

— Тогда не знаю, что за горе свалилось на вас. И догадаться не могу...

Охрем вернулся к лавке, склонив голову, направил здоровый глаз на угрюмо сидящего Дмитрия. Но тот молчал.

— Митрий Иваныч, что у тебя стряслось?

Дмитрий поднял на него невидящий взгляд и негромко промолвил:

— Да, действительно стряслось, Охрем, такое, что хоть сейчас лезь в петлю или немного погодя.

— Вай, вай, Митрий, не пугай меня, у тебя двое сыновей-молодцов, кому ты их оставишь, — сказал Охрем и придвинулся по лавке ближе к Дмитрию. — Так скажи, может, помогу чем, палка у меня ясеневая, здоровая, двух волков уложил...

— Эх, если бы можно было помочь палкой, я и сам отыскал бы дубину, — промолвил Дмитрий и рассказал о случившемся.

Охрем выслушал историю с пропавшей квитанцией и как-то странно притих. Вскоре он ушел, ничего не сказав. Хозяева не вышли его проводить. Им показалось, что Охрем не совсем ушел, а всего лишь вышел во двор и сейчас вернется. Но он не вернулся.

Вечером, накануне базарного дня, Марья со слезами на глазах подоила корову, а уходя от нее, прижалась мокрой щекой к ее теплой шерсти, не выдержала и зарыдала. «Буранка, Буранка, — повторяла она сквозь рыданья, — не долго ты прожила у нас, не оставила даже племя!..» У коровы единственным недостатком было то, что каждый год телилась бычками. В чем-либо другом ее упрекнуть было нельзя — смирная, молочная, со стада приходила вовремя. Марья по привычке выходила ее встречать. А если когда и не выйдет, корова сама заходила во двор, останавливалась у крылечка и тихо мычала, ожидая корма.

О корове горевал и Дмитрий. Когда-то еще им теперь удастся купить корову. А может быть, и совсем не удастся. Он встал до рассвета, привел в порядок розвальни, положив в них сена, накрыл его старым зипуном. Кто знает, сколько им придется задержаться на базаре. Продать корову куда сложнее, чем купить.

Марья вышла позвать его завтракать.

— Иди, поешь немного, там, на базаре, недосуг будет.

— И есть-то не хочется, — ответил Дмитрий, но все же пошел за женой в избу.

У крылечка он задержался, чтобы почистить с лаптей приставший навоз, и тут обратил внимание, что с улицы кто-то подошел к воротам. В темноте он не узнал, кто именно, и подождал.

Во двор вошел Охрем.

— На базар собираешься? — спросил он Дмитрия.

— На базар, — с трудом ответил тот.

— Давай зайдем в избу, потолкуем, может, не придется ехать, — сказал Охрем.

Дмитрий пропустил его вперед.

Навстречу им вышла Марья. Она на шестке разогревала вчерашние щи и огонь оставила, чтобы в избе было посветлее. Увидев Охрема, она спросила:

— Ты, знать, тоже собрался на базар?.. Дмитрий, тогда, может, мне не ехать с тобой, Охрем поможет?..

— Не спеши, Ивановна, — сказало Охрем. — На базар, вернее всего, никто не поедет. Не всегда весело ехать покупать. А продавать ехать — одни слезы.

Дмитрий ничего не понял из того, что говорил Охрем. Он сел за стол, ожидая, когда Марья подаст подогретые щи. Но Марья что-то медлила.

Охрем сел на переднюю лавку. Свет от огня на шестке падал на его лицо красными бликами.

— Вот что я скажу вам, об этом самом, как говорится, деле, — заговорил он несколько путанно. — Мы с Васеной все думали и рассуждали, как быть, к примеру, если взять ваше теперешнее положение. И все же надумали и решили сегодня утром. Дальше рассуждать было нельзя, сегодня базар. Так что у нас с Васеной есть немного денег, мы их копили на лошадь. На лошадь их еще не хватает, надо еще подкопить. А эти, накопленные, пока отдадим вам. Какая разница, где они будут лежать — у нас, в кубышке, или еще где, ведь вы их нам вернете... Васена сказала, что надобно вас выручить. Я и сам так думаю. Люди вы хорошие, за вами деньги не пропадут.

Дмитрий с Марьей молчали, озадаченные. Кто мог думать, что у Охрема есть такие деньги, и что он их может дать взаймы! Смущало и то: сумеют ли они быстро вернуть эти деньги Охрему, не подведут ли его?

— Вот, возьмите, — сказал Охрем, не дождавшись, когда они смогут хоть что-нибудь сказать, и положил на стол перед Дмитрием небольшой сверток в тряпке. — Все сполна здесь, сколько успели накопить... Не ездите на базар, не продавайте корову. Пусть Степа пьет молоко, а не кислый квас, сильнее будет. Мальчику нужно молоко...

Дмитрий долго откашливался, прежде чем вымолвить слово.

— Так-то оно так, Охрем, да ведь мы вскорости не сумеем тебе вернуть их. С годик тебе придется подождать. Подождешь? — спросил он напрямик.

Охрем махнул огромной жилистой рукой.

— А ты думаешь, что мы раньше этого срока сумеем накопить остальное? Где там! Когда сумеешь, тогда и отдашь... — Он тяжело вздохнул. — Хотел с тобой переселиться на новую землю, да раздумал. Если бы Васена родила мальчика, тогда обязательно бы переехал. А с девочками куда переедешь, чего там станешь делать.

— На новой земле и девушкам найдется занятие, заставишь корчевать кустарник. Там, сказывают, хорошо родится конопля. Прясть и ткать будут.

— Неужели правда?! — удивился Охрем.

— Знамо, правда.

— Тогда надо будет потолковать с Васеной. Она у меня баба ушлая. Когда в чем ее послушаюсь, сделаю по-ейному, обязательно выйдет в самый раз...

Когда Охрем ушел, Дмитрий с Марьей долго молчали. Дмитрий даже забыл проводить нежданного гостя. Его добрый поступок словно оглушил их. Давно погас огонь на шестке, успели остыть подогретые щи. К окнам медленно подступал рассвет. И когда в избе сделалось довольно светло, взгляд Марьи упал на сверток на столе. Она поднялась с лавки, подошла к столу, упала грудью на этот сверток и зарыдала так же, как вчера вечером рыдала, прижавшись к корове.

Дмитрий положил руку на дрожащие плечи жены:

— Не плачь... Зачем плакать теперь, когда все так хорошо обошлось... А я ведь, признаться, думал, что один на свете, как в дремучем лесу... Ан нет... не один. Теперь корову не продадим.

С полатей, свесившись поверх бруса, на родителей смотрел Степа. Он проснулся от рыданий матери и долго не мог понять, что происходит там, у стола, отчего плачет мать. И лишь когда отец сказал о корове, догадался, что это продолжается суматоха из-за той синенькой бумажки. Во всем виноват Мика Савкин. «Надо будет его проучить, чтобы в другой раз знал, чего пихать в рот, — думал Степа. — Если бы он не съел эту бумажку, то и мать бы не плакала сейчас, и отец так не горевал бы...» Степа все утро тоже был не в духе. Обычно он как только просыпался, первым делом разглядывал потолок. На потолочных досках много сучков. Если в них пристально всмотреться, можно разглядеть то лицо человека, то морду какого-нибудь животного или зверя. Степа очень любит их разглядывать. Иногда он даже поправляет, для этого у него припрятан гвоздь, который он летом нашел под сенями. Правда, гвоздь ржавый и немного изогнутый, но зато острый. Сегодня Степа не вынул его из-под подушки, не взглянул и на свои рисунки, и все из-за этой бумажки. «Проучу Мику», — думал Степа и решил никогда больше не показывать ему псалтырь.

Сегодня Степу долго не звали завтракать. Фиму мать тоже разбудила, когда стало уже совсем светло. С опозданием затопили печь. Степа слез с полатей и, вопреки обыкновению, сам без напоминаний умылся над лоханью. Фима у окна заплетала длинную косу и, улыбаясь, наблюдала за братцем.


11

По Баеву распространился слух, что в это лето начнется постройка церкви. Слух вскоре подтвердился. В субботний вечер Никита-квасник прошел с палкой под окнами, оповещая стариков, что завтра собирается сельский сход по поводу постройки церкви.

— Пойдут, кому надо, — равнодушно сказал Дмитрий, когда тот, стукнув по наличнику, объявил о сходке. — Наша церковь будет на новой земле.

Никита или не расслышал Дмитрия или, не придав значения сказанному, мотнул черной бородой и пошел дальше. Он очень любил вот так ходить по селу, созывать и распоряжаться. Совался и туда, где его не касалось. С ним предпочитали не связываться, ему не перечили. Человек он злопамятный, а к нему заезжало волостное начальство, бывал у него и становой пристав, если случится ему заглянуть в Баево.

— Будут здесь строить церковь, может, и дед Охон с Иважем сюда подадутся,— сказала Марья после того, как Никита-квасник отошел от окна.

— Знамо, подадутся, это дело ихнее, — проговорил Дмитрий.

Марья, помолчав, сказала с грустью:

— Они — сюда, мы — отсюда, на новую землю...

Дмитрий не поддержал этого разговора. Чего болтать попусту. Переселение на новую землю — дело решенное. Слишком много и долго Дмитрий об этом раздумывал, чтобы перерешить. В воскресенье утром он встал рано, вышел во двор, дал лошади сена, потом подумал и насыпал в кормушку овса. В эту весну коню предстоит много работы. Дмитрий взял вожжи и отправился на гумно за соломой. В утреннем бледном свете снег казался почти синим, словно разбавленное водой молоко. В стороне города занималась утренняя заря. Нижние кромки белых облаков были слегка подкрашены бледно-лиловыми отсветами. Сегодня, пожалуй, день будет ясный и теплый. От ночного заморозка по краям тропы снег затвердел, а на тропе образовался ледок, резко выделявшийся на ровной белизне конопляника.

На гумне вокруг ометов соломы сверкающей мишурой свисали сосульки. Дмитрий взял в руку несколько тонких сосулек, полюбовался, как в них переливается свет и, бросив их в снег, вытер руку о зипун.

Дверь в сарай, к удивлению Дмитрия, была полуоткрыта. «Что за причуда повадилась сюда? — подумал он.— Ворожить, что ли, кто-то ходит...» Он вошел в сарай и увидел женщину, в длинной, почти до лаптей, овчинной шубе и в шерстяной шали, повязанной так, что виднелись лишь черные блестящие глаза.

В первую минуту Дмитрий растерялся.

— Кто ты? Чего здесь делаешь? — наконец спросил он женщину.

Та ответила тихо:

— Кто я — знать тебе не надо, а зачем я здесь — должен догадаться сам. Ворожея мне присоветовала встретить тебя...

Дмитрий попытался было догадаться по фигуре или по голосу, кто же это, но безуспешно. Впрочем, он тут же отказался от этого и, растянув на свободном месте вожжи, стал накладывать на них солому.

— Грех тебе будет, дядя Митрий, если откажешься от меня, прогонишь безо всего, — проговорила женщина.

Дмитрий остановился.

— Что же мне с тобой делать, с несуразной? Сколько раз ты сюда приходила? — спросил он, оглядывая невысокую фигуру женщины.

— Три раза была здесь, все никак не заставала тебя... Не от радости и не из баловства пошла я на такое. Чем же я виновата, что мужик мне достался квелый? А винят меня, поедом едят, хоть руки на себя накладывай...

«Должно быть, чья-то молоденькая сноха», — с невольным сочувствием подумал Дмитрий. Он хорошо знал нравы баевцев, и не только их, такое было в каждом эрзянском селении. В бесплодии, или в том, что родятся только девочки, как у Охрема, винили только женщину. И ох как горька была участь такой женщины в семье! Ее объявляли порченой, обвиняли во всех грехах, нагружали самой тяжелой работой, иногда даже переставали кормить, лишь бы поскорее ее извести...

— Моложе меня, знать, не нашла, дура эдакая?

— Говорю, что ворожея на тебя указала.

Дмитрий вышел из сарая, посмотрел на соседские гумна. Кругом было пустынно и тихо. Вернувшись обратно в сарай, он прикрыл дверь и замотал веревочку с внутренней стороны о колышек...

Оставшись один, Дмитрий посидел в невеселом раздумье, затем, увязав вожжами солому, зашагал к избе...

Во дворе его поджидала Марья.

— Ты, должно, из ума выжил, столько времени пробыл на гумне. Чего там делал?

— Солому в сарае перекладывал, мыши ее здорово изгрызли, — в первый раз соврал Дмитрий.

— А я думала, что ты пошел на сходку. С чего, думаю, потащился туда без завтрака. Знать, не пойдешь?

— Нечего мне там делать, обойдутся без меня, — ответил Дмитрий, не поднимая головы.

Он занес охапку соломы в небольшой сарайчик, где они обычно хранили корм для скотины, и приготовился ее резать. Марья вошла за ним.

— Что же ты не идешь завтракать? Куда денется солома, после нарежешь.

На душе у Дмитрия было муторно...

На сходке старики решили, как узнал Дмитрий, что пока дорога еще держится, каждому хозяину, имеющему лошадь, привезти два воза строительного леса. А неимеющим лошадей возместить привоз леса холстом.

Безлошадники, как и следовало ожидать, запротестовали.

— Грязные портянки свои и те не отдам, не то что холст! — кричал Охрем у Нефедовых. — У Васены теперь четыре дочери! Когда подойдет время выдать их замуж, откуда нам взять столько холста на приданое?! А тут им еще подавай на церковь.

— Небось беспокоишься о дочерях, — шутливо заметила Марья.

— Куда же денешься, ведь их нарожала Васена, а не какая-нибудь из снох Никиты-квасника... Может, когда-нибудь родит и сына.

По поводу решения сходки высказался и Дмитрий:

— Нам незачем ездить за лесом на церковь, мы переселяемся на новую землю. Оттуда не приедешь молиться в такую даль.

Пока санная дорога не растаяла, Никита-квасник раза три наведывался к Дмитрию, торопил его ехать за лесом. Дмитрий держался неопределенно: не обещал, но и не отказывался, тянул время. Когда же снег растаял и пошла талая вода, он прямо объявил Никите, что лес возить не поедет, а как только немного подсохнет, начнет переселяться на новую землю.

— На новой земле, знать, хочешь прожить без бога? — возмутился Никита.

— Там богов найдется сколько хочешь и поближе — в Алтышеве, Алатыре, — возразил Дмитрий.

Никита со злости покраснел, борода его затряслась.

— Ты, я смотрю, не из простаков, но и мы не лыком шиты, — свирепо сказал он. — Не поехал за лесом, отдашь холстом.

— Не отдам! — отрезал Дмитрий.

— Не отдашь, сам заберу, когда твоя жена настелит их белить.

Дмитрий на мгновение потерял самообладание и выпалил в лицо Никите:

— Заберешь за своей снохой!

Такое Никите еще никто не смел сказать. Многие поговаривали, что он грешит снохачеством, но ведь это за спиной. Лицо Никиты из багрового стало синим. Он так начал заикаться и спешить, что не смог выговорить ни слова. И лишь когда он отошел от окна и зашагал по улице, к нему наконец вернулась способность говорить членораздельно. И он сказал, потрясая вскинутыми кулаками:

— Земли и страны разрушатся, горы и деревья попадают — Нефедов Дмитрий пошел против бога!

Марья испугалась за мужа.

— Вай, Митрий, зачем ты с ним связался?! Ну съездил бы, привез им воз, он бы отстал от тебя.

— Теперь он и без того отстанет, больше к окну не подойдет, — сказал Дмитрий.

И в самом деле, рассуждал Дмитрий, раз он переезжает из Баева, с какой стати ему гонять свою лошадь за этими бревнами в три обхвата. Его лошади и без того работы будет больше чем достаточно.

Никита-квасник бывал не только под окнами Нефедовых. Он не отставал и от Охрема. Тому он грозил тем, что если Охрем не отдаст положенный с него холст, у него вычтут из оплаты за выпас сельского стада.

— Ничего он не получит от меня! Коли на то пошло, теперь уж обязательно переселюсь на новую землю. Ни за что не останусь в Баеве. Пусть сам он возьмется пасти стадо, весь заработок достанется ему! — кричал Охрем перед соседями после того, как Никита ушел от него.

В эту весну он действительно отказался пасти баевское стадо. Его пасли по очереди сами баевцы почти половину лета, пока не нашли пастуха.

Как только сошел снег, Дмитрий с Охремом отправились на новую землю корчевать под пахоту кустарник.



Четвертая часть На берегу Бездны-реки


1

Осенью, после окончания летних работ, Нефедовы были готовы к переезду на новое место. Все, что нужно было взять со старого гнездовья, понемногу перевезли за летние многочисленные поездки. И все же довольно много остается и здесь. Избу и двор они продали Савкиным, взяли за них рожью и овсом. Большая семья Савкиных собиралась делиться. Баню и сарай на гумне Дмитрий оставил им даром. И то и другое было старое. Их лучше не трогать, развалятся. По этой же причине осталась и изгородь вокруг огорода. Конечно, Савкины могли бы хоть сколько-нибудь заплатить за все это. Но они рассудили: зачем тратиться на то, что может достаться даром. Дмитрий и не настаивал. Там, на новом месте, с лесом повольготнее, а руки свои. В избе остались стол и лавки. С проданной избы их не выносят так же, как не снимают недоуздка с проданной лошади. В старой избе остались и незамысловатые игрушки Степы — расписанная палка, шарик, сделанный из концагладкого бревна, и самое ценное, что у него было, гвоздь. Он остался на полатях. Как назло застрял в щели между досками, и Степа второпях не мог его достать. Фима же ничего не оставила своего. Не забыла даже кузовок с тряпичными куклами. Степа порядком потешался над ней. Что это она о них вспомнила? Знать, на новой земле собирается играть...

Марья последний раз прошлась по опустевшей избе, заглядывая под лавки и во все углы — не забыли ли что-нибудь. Потом остановилась посередине избы, поклонилась на четыре стороны и заговорила с держателем дома[7]:

— Не осуди нас, держатель дома, не прогневись на нас, уходим от тебя не по своей воле, не по своему желанию, злая нужда гонит нас из насиженного места. Уходим на новую землю искать новой доли. Отдай ты с нами, держатель дома, от своего очага щепотку золы и горсть пылающих углей. Твоими углями мы разожжем новый очаг, и пусть он будет таким же благостным, каким был твой...

Она опять поклонилась во все стороны и подошла к шестку, чтобы взять в тряпицу золы и уголек. Тряпицу с углем и золой она положила себе за пазуху. Выходя в сени, она еще раз окинула взглядом избу. Семнадцатилетней девчонкой ввели ее в первый раз в эту избу, через эти двери. Восемнадцать лет она прожила здесь и уходит теперь отсюда зрелой женщиной, матерью троих детей. Вся молодость прошла в этих четырех стенах, прошла не так уж плохо. У нее нет причин жаловаться на избу и на мужа. Если жизнь здесь и случалась горькой, то в этом виноваты вовсе не они. Пусть и изба не пожалуется на нее, на Марью, когда войдет сюда другая хозяйка. Она ее чисто вымыла, тепло истопила.

Во дворе Марья прошла под задний навес, встала лицом к плетню и начала созывать предков Дмитрия, чтобы они последовали за ними на новую землю. Потом она обратилась к держателю двора[8]:

— Держатель двора, не гневись на нас, что я возьму горсть твоей земли для нашего нового места. С добрым сердцем и благими пожеланиями отдай ты нам частицу твоей земли.

Она опустилась на колени, разрыла слежавшийся пласт трухлявой соломы и взяла горсть сырой холодной земли. К ней подбежал Степа.

— Мама, все тебя ждут. Дядя Охрем и тетя Васена тоже пришли. Отец сказал, что сейчас будем трогаться! — выпалил он скороговоркой. Потом, заметив, что мать что-то завернула в тряпицу, спросил: — Чего здесь делаешь?

— Землю, сынок, взяла... Без старой земли на новое место люди не уходят, без нее на новой земле не приживутся.

Марья узелок с землей опустила за пазуху и со Степой вышла со двора. Перед избой, вокруг нагруженной до предела телеги, собрались ближние соседи проводить отъезжающих. Тут же была и семья Охрема. Маленькую дочь Васена держала на руках, постарше — усадили в телегу, между мешками. Перед Охремом стояли на земле два больших мешка с домашним скарбом. Васенины холсты и зерно Дмитрий отвез раньше, одновременно со своим. Теперь увозили лишь то, что оставалось для повседневного обихода — постели, посуду и всякую хозяйственную мелочь. Старшая дочь Васены — Анюра — оставалась в Баеве. Старик Савка не отпустил ее с родителями, обосновав это тем, что девка на выданье, а там, на новой земле, замуж выйти не за кого. Причина показалась Васене веской, и она не возражала. Охрем не вмешивался, девка — она и есть девка.

Дмитрий с Марьей поклонились провожавшим соседям.

— Пожелайте нам, добрые люди, счастливо добраться до нашего нового места, — сказал Дмитрий.

Охрем с Васеной тоже поклонились народу. Из провожавших отозвался старик Савка.

— Пусть жизнь на новой земле будет для вас началом достатка! — сказал он, обнажая иссиня-белую шапку волос, и это была, пожалуй, самая длинная речь, которую от него слыхали за несколько последних лет.

Дмитрий посмотрел на окна, уже принадлежащие не ему, на раскидистую ветлу, посаженную, по семейному преданию, предком Нефедом, и шевельнул вожжами. Лошадь тронула телегу и пошла вдоль улицы. К задку телеги была привязана корова, за которой шли Марья с Васеной. У Марьи на глазах были слезы. Влажные глаза были и у Дмитрия. Нелегко оставлять старое насиженное место. Хоть старик Савка и пожелал им достатка на новой земле, но, как знать, каков он будет там. Дмитрию невольно вспомнились слова старика Охона, что мужику везде живется одинаково плохо.

Провожающие понемногу отстали и рассеялись. На переселенцев смотрели изо всех окон и ворот. Мужики, стоящие перед избами, приветствуя, — снимали шапки, говорили добрые пожелания. Иные наказывали, чтобы Дмитрий известил их, если хорошо обживется на новой земле, тогда они тоже переселятся за ним. Но это были лишь слова. За все время на переселение отважились только четыре двора.

В Алатырь приехали к полдню. В городе не останавливались. Проехали Сурский мост и здесь решили покормить лошадь, подкрепились и сами хлебом с водой. За Сурой дорога почти вся пролегала лесом, попадались большие поляны, заболоченные озера, заросшие осокой и тростником. На дороге грязь прикрыта желтыми опавшими листьями. Колеса то и дело вязли в глубокой колее до самых ступиц. Телегу бросало из стороны в сторону. Степе, вначале сидевшему на перевернутой бочке, пришлось пересесть вниз, в тесное пространство между зыбкой и кадкой. Ольга с Фимой шли лесом, присматриваясь к орешниковым кустам, в надежде найти орехи. Марья не вытерпела и тоже пошла лесом. Васена передала ребенка Охрему и присоединилась к ним.

— Какие вам в это время орехи, когда листья опали! — крикнул им Дмитрий.

— Орехи теперь ищите на земле, вокруг кустов! — посоветовал Охрем.

Но женщинам было важно, что они шли по лесу. Живя в Баеве, не часто доставалось такое удовольствие.

Ольга с Фимой нашли рябину с гроздьями ягод, яркими, как языки пламени. Они нарвали их в свои передники и принесли к телеге. По виду Степа решил, что рябина, должно быть, очень вкусная ягода. Он положил в рот несколько ягод и сморщился — ягоды оказались очень кислыми. Остальные он хотел выбросить, но отец удержал его:

— Пусть полежат недели две, кислота с них сойдет, можно будет есть. А зимой, когда их прихватит мороз, так совсем хорошие будут.

— Тогда пойду и я наберу! — воскликнул Степа, спрыгивая с телеги.

Он по-настоящему еще не знал леса. Как-то раз маленького его водил Иваж за реку Алатырь. Они ходили на пойму собирать землянику, дошли до опушки бора. Степа попросил брата свести его подальше в лес, посмотреть, что там. Он помнит, как шумел сосновый лес, а в чаще было темно, он тогда испугался и стал проситься обратно, туда, где было солнце и зеленела трава. Теперь же он и один не побоится пойти в глубь леса. Правда, листья уже почти везде опали и в чаще гораздо светлее. Степа шел между деревьями и шарил взглядом по верхушкам в поисках рябины. Он слышал, как время от времени его окликала мать, чтобы он не зашел далеко, как поскрипывала на дороге телега, как переговаривались отец с дядей Охремом. Вдруг ему ударил в нос сильный запах яблок. «Откуда здесь взяться яблокам?» — подумал он и, осмотрев ближайшие деревья, не увидел на них ничего похожего на яблоки. Степе все деревья казались одинаковыми. Он шел, поглядывая на ветви, от дерева к дереву, пока не почувствовал под ногами что-то твердое, посмотрел и увидел на земле между листьями самые настоящие яблоки. Их было так много, словно здесь проезжал обоз с яблоками и одна телега опрокинулась возле корявого с кривыми сучками дерева. «Так вот она какая, яблоня!» — подумал он с невольным уважением и только теперь обратил внимание, что где-то издалека его зовет мать, зовут Ольга и Фима. Степа попробовал яблоки на вкус, они оказались кисловатые, но вкусные. В восторге от своей находки он запрыгал и швырнул свою шапку высоко вверх, она зацепилась за сучок и повисла. Степа не обратил на это внимание, куда она денется, вот соберут яблоки и ее достанут, и принялся кричать, призывая к себе мать, Фиму и Ольгу. Спустя некоторое время между кустами замелькали светлые платки женщин.

— Чего нашел, сынок? — спросила еще издали Марья.

— Яблоки, сладкие! Да много...

Марья увидела яблоки, от удивления всплеснула руками. Вскоре к ним подошли и Фима с Ольгой. Они радостными возгласами всполошили лес. Им откликалось эхо.

— Беги, доченька, скажи отцу, чтобы он остановился, и принеси мешки, — сказала Марья Фиме.— Да позови с собой Васену уряж, скорее соберем.

Яблок набрали два больших мешка, их нести позвали на помощь Охрема. Ели всю дорогу, пока не набили оскомину. В суматохе никто не обратил внимания на непокрытую голову Степы. Марья думала, что он снял шапку и сунул ее в телегу. К вечеру сделалось прохладнее, и она сказала, чтобы он накрыл голову. Степа только сейчас вспомнил, что шапка осталась на яблоне. Он поспешно слез с телеги и хотел бежать в лес, но Марья удержала его за рукав зипуна:

— Ты куда?

— За шапкой, она там на сучке!

— Бестолковый, разве теперь найдешь тот сучок, где оставил шапку.

— Знамо, найду, она же на яблоне!

— А яблоня твоя где? — смеясь, спросил Охрем. — Верст восемь отъехали от нее, не меньше.

Степе ничего не оставалось как залезть в телегу и забыть про шапку. Да и шапка-то была старая, доставшаяся ему от Иважа.

Охрем шутил:

— Яблоня отняла у тебя шапку за яблоки. А ты хотел взять за так? За так, брат, никто ничего не даст!

К новому поселению они добрались перед вечером. Подводу Дмитрий остановил под окнами бывшего соседа по Баеву старика Назара. Из избы к ним вышли Пракся и два ее сына-близнеца. Самого старика Назара и его сына, мужа Пракси, дома не оказалось. Они еще с утра ушли в Алатырь поискать какую-нибудь работу. Если найдут, то сегодня нечего их и ожидать.

— Бабушка Орина жива? — спросила Марья после первых приветствий.

Пракся махнула рукой:

— Чего про нее спрашивать, еле дышит.

Пракся моложе Марьи лет на пять, но выглядит старше. Лицо у нее желтоватое, шея в морщинах, как у старухи. Веки красные, припухшие.

Женщины вошли в избу, мужчины остались убирать лошадь. Телегу со всем скарбом оставили перед окнами, из нее взяли лишь кошели с хлебом. Марья с Васеной принялись чистить картофель на ужин.

У Назаровых печь и здесь без трубы, пока дрова разгорелись, изба наполнилась едким дымом. Степа с Фимой, не привыкшие к такому дыму, вышли из избы. За ними вышла и Ольга. Близнецы, Петярка и Михал, тоже не остались в избе:

— Вот поживете у нас, привыкнете к дыму, — сказал Петярка, завязывая разговор.

— Мы не будем жить у вас, — решительно заявил Степа. — Отец говорит, что мы сами построим избу.

Близнецы дружно рассмеялись.

— Чего смеетесь, правда построим, уже и место наметили, — поддержала Фима брата.

— Знать, избу можно построить за один день? — усмехнулся Михал. — Мы, когда переехали сюда, целое лето жили в землянке, до самой осени строили свой дом. А ваш вон только еще срубом стоит. Правда, Петярка?

Тот утвердительно мотнул головой.

— Ну и что? Сруб это уже почти изба! — не сдавался Степа.

— Изба — да без окон и дверей, без крыши и без пола, — продолжал насмешливо Михал. — Правда, Петярка?

Тот снова мотнул головой, считая, что в подобном споре слова лишние.

Но Степа не сдался и выложил свой последний козырь:

— Придут дед Охон с Иважем и сразу все сделают!

На это близнецам нечего было возразить. Они знали деда Охона и Иважа, живших у них, когда те летом делали для Нефедовых и Охрема срубы.

Степа отошел от крыльца, где все они стояли гурьбой и огляделся по сторонам. На закате небо полыхало пунцовым заревом. Коричнево-бурый лес, словно высокий зубчатый забор, опоясывал большую поляну с двумя одинокими избами посередине. Степа прислушался к шуму сосен, он был такой же, как и тот за рекой Алатырем, куда водил его Иваж, и потому казался не страшным. «В Баеве ветреными вечерами шумела лишь ветла...» — вспомнил Степа и ему стало грустно. Почему, он и сам не знал. Может быть, от того, что вспомнил ветлу, а с ней и свою избу. В это время он обычно находился па полатях и всматривался в свои рисунки на потолке. Много их там осталось...

Голос матери прервал его грустные размышления:

— Степа, Фима, Ольга! Где вы?! Идите ужинать!

В избе было светло от пылающих лучин. Дым весь вышел, оставив запах гари. С потолка свисали нити паутины с прилипшими крупинками сажи. За столом уже сидели все взрослые из двух семей. Степа и девушки присоединились к ним. Марья подала лежащей на конике больной бабушке Орине большую рассыпчатую картофелину. Больная долго благодарила за внимание, пока сноха Пракся не остановила ее:

— Ладно тебе, заспасибилась. Можно подумать, что тебе свои домашние и картошки не дают.

За столом ели молча, за день проголодались. На коленях Васены маленькая девочка и та сосала кусок картофелины. Степа за ужином забыл о своих грустных мыслях. Они вернулись к нему, когда он залез к близнецам на полати и не увидел там на потолке привычных сучков. Не было здесь и гвоздя, которым он поправлял сучковые рисунки. Гвоздь остался Мике Савкину, если он найдет его между досками. «Надо было бы взять его», — пожалел Степа. Чего Мика понимает в тех рисунках на потолке? Степа пробовал несколько раз объяснить ему, на что похож тот или иной сучок, но безуспешно. Ему все сучки казались одинаковыми...

Рядом на полатях громко сопели во сне близнецы, не обращая внимания на укусы клопов. Степа же вертелся, почесывался, думал и прислушивался к голосам в избе. Внизу, за столом, все еще сидели отец и дядя Охрем, рассуждая о своих заботах. В их разговор иногда вмешивались женщины. Голосов Ольги и Фимы не слышно. Они, наверно, где-то улеглись спать. На конике беспрестанно кашляла и охала бабушка Орина. Пракся пряла. Потрескивая, чадила лучина.

Степа и не заметил, как заснул.


2

Утром, едва забрезжил рассвет, Дмитрий, захватив с собой топор и лопату, повел Марью показывать место, где он наметил поставить избу. Топор он вонзил в пень и принялся копать яму под стул. Марья вынула из-за пазухи тряпочный узелок с землей и, высыпав часть землицы на место, где будет стоять изба, остальную положила за пазуху. Здесь же рядом стоял сруб. Марья обошла вокруг его, любуясь светлыми и ровными сосновыми бревнами, добытыми в этом лесу в долг у лесника, и спустилась к реке. Берег в этом месте был довольно крутой и высокий. Река называлась Бездна. Вода в ней была чистая, хотя дно илистое и вязкое. По ее берегу росли густые кустарники ветлы и ольхи. За рекой темнел старый лес. На опушке стояли большие, толстые, наверное, столетние дубы и липы. По эту сторону реки, почти от двора старика Кудажа, начинается сосновый бор. Где-то за ним находилось родное село Марьи — Алтышево. Вниз по течению Бездны раскинулось поле новоселов, усеянное кустарником и кущами деревьев. Узенькими полосками нераспаханной земли вилось оно между этими кущами, точно разорванные куски материи. Марья топталась на месте, оглядывая все вокруг, «Вот она какая, эта новая земля!» — сказала она себе и опять подошла к мужу.

— Митрий, в какой стороне полдень? Совсем закружилась, никак не могу понять.

— Смотри на толстые дубы за речкой, в той стороне полдень. Туда и будут смотреть наши окна.

— Надо прокопать в круче ступеньки, легче будет ходить за водой, — заметила Марья.

— Сделаем! Все сделаем! — бодро отозвался Дмитрий.

Он стоял в вырытой по колени яме и улыбался. Марья еще никогда его не видела таким счастливым.

— А двор где будет? — спросила она.— Здесь, за избой, сразу начинается скат, для двора место неудобное.

Дмитрий вылез из ямы и отвел ее поодаль, где проходила чуть заметная лощинка. Летом здесь росла высокая трава, Дмитрий скосил ее, и теперь на ней торчали толстые высохшие концы стеблей.

— Вот по обе стороны этой лощинки поставим конюшню для гнедухи и коровник Буранке, навозная вода будет стекать в низину, — говорил Дмитрий, показывая, где что должно стоять.

Марье тоже понравилось место для двора: от избы недалеко. Двор не обязательно должен быть возле самой избы. Случись пожар — все сгорит. А так что-нибудь да останется — или двор, или изба.

Осмотрев все, Марья пошла к избе Назаровых готовить завтрак. Дмитрий продолжал копать. Надо было сделать восемь ям. До снега Дмитрий намеревался подвести сруб под крышу. Не зимовать же у Назаровых? У них там и своей семье тесно. На этих днях обещали прийти дед Охон и Иваж.

Степа пришел звать отца завтракать. Он был без шапки и в старом зипуне Иважа нараспашку. Степа не выспался и поминутно зевал.

— Не раскрывай рот, хомяк впрыгнет. Знаешь, сколько их здесь? — сказал Дмитрий.

Степа стиснул челюсти, но удержать зевоту не смог.

— Иди глотни из Бездны холодной водички, сразу сон пройдет, — посоветовал ему отец.

Степа спустился к реке. У самой воды торчал конец толстого полусгнившего бревна. Древесина в нем легко отделялась слоями. Степа принялся ногтями отдирать куски древесины и бросать их в воду, любуясь, как легко они плывут по течению. Затем он обратил внимание на косячки маленьких рыбок, плавающих у самого берега. Рыбки были почти цвета воды, и казалось, что они прозрачные. Ему захотелось поймать хотя бы одну, ничего подобного он в Баеве не видел. Он подошел к самому краю песчаного берега и опустился на корточки. Рыбки, испугавшись его, отплыли в темную муть дна, но вскоре появились снова. Они все время подплывали к берегу, но стоило Степе протянуть руку, мгновенно исчезали. Под его ногами песчаный берег осыпался. Увлекшись рыбками, он этого не замечал. Наконец берег обвалился, и Степа оказался по пояс в холодной воде. Он испугался, но, оценив положение, решил, что ничего страшного не произошло. Он попытался встать и выйти из воды, но ноги его вязли все глубже. Тогда он лег грудью на край берега и решил выбраться ползком. Песчаный берег опять подвел его, обвалился, и Степа теперь уже был в воде по самые плечи. Он испугался всерьез и закричал что есть мочи:

— Тятя, тону!

Дмитрий прибежал на его крик.

— Зачем тебя туда понесла нелегкая?

Он схватил Степу за ворот зипуна и вытащил на берег. Со Степы струями стекала вола. Полы его зипуна, лапти и онучи были залеплены густым илом. Отец велел ему бежать к Назаровым, пока не закоченел. Сам тоже отправился за ним. Но Степа, залепленный илом, не мог бежать, а плелся медленно.

— У этой речки нет дна, я так и не достал его, — говорил Степа, стуча от холода зубами.

— Не у речки нет дна, а у тебя нет разума: полез в такое время в воду.

— Я не полез, а провалился.

— Вот придешь к Назаровым и объяснишь матери, как попал в воду. Она тебя обязательно об этом спросит и научит ходить по берегу.

— А ты ей не вели, — сказал Степа.

— Чего не велеть? — не понял Дмитрий.

— Спрашивать и учить.

Дмитрий промолчал. Дома о случившемся он рассказал в нескольких словах и часть вины взял на себя.

— Не следовало бы мне посылать его к речке. Он, должно быть, наклонился попить и поскользнулся.

— И вовсе не поскользнулся, — возразил было Степа, но вовремя спохватился и смолк.

Марья качала головой и удивлялась:

— Этот ребенок, Дмитрий, падал не в воду, а где-то узяз в грязи. По шее весь в глине.

— И вовсе это не грязь, а ил. Он на дне речки, — попробовал было Степа поправить мать.

Та грозно посмотрела на него и сказала:

— Вот я сейчас Праксиной мешалкой соскоблю с тебя этот ил, тогда ты будешь знать, куда лезть!

Степа сразу же притих. Он хотел полезть на печь, но мать схватила за зипун и стащила обратно:

— Куда! Раздевайся и разувайся здесь, потом полезешь!

Близнецы катались по лавке, смеясь над Степой. Смеялись и Фима с Ольгой. Степе пришлось раздеваться у всех на виду. Рубашку он все же не снял, она намокла только до половины и совсем не испачкалась в иле. Он лег на горячую печь. Ее сегодня топили дважды — готовили нищу на три семьи. Она истопилась совсем недавно, поэтому воздух, наполненный остатками дыма и едкой горечью, лез в глаза. У Степы от этой горечи пошли слезы. Фима принесла ему поесть. Жалея его, сказала:

— Не плачь, братец, после завтрака постираю твои портки, они быстро высохнут, опять пойдешь на улицу.

— Да я вовсе не плачу, у меня слезы от дыма, — возразил Степа.

Близнецы все еще хохотали, не могли остановиться.

— Не к добру они так хохочут, — охая, проговорила больная бабушка Орина. — Какое-нибудь несчастье накличут.

— Я их сейчас успокою, — сказала Пракся, доставая с полки увесистую ясеневую мешалку.

Петярка и Михал не стали дожидаться, когда тяжелая палка пройдется по их спинам, схватили свои шапки и зипуны и убежали из избы. Убегая, Петярка крикнул Степе:

— Теперь ты «Топляк».

Степа молчал. Ему было очень неприятно такое прозвище. Но что может сделать один против двоих, к тому же они старше его на четыре года. Разве с ними сладишь. Вот приедет Иваж, он им тогда покажет, как дразниться. Тогда Степа напомнит им и про то, как они от смеха над ним катались по лавке. За все расквитается...

Из леса пришел Охрем, принес разных корявых, причудливо изогнутых наростов и корневищ, зверообразных трутов и множество сосновых шишек. Все это высыпал на лавку. На них с визгом набросились большенькая девочка Васены и дочка Пракси, стали расхватывать себе игрушки. Степе было завидно, но он не мог слезть с печи без портков. Фима понесла на речку полоскать всю его одежду и портянки. Когда еще они высохнут! Он сам пошел бы в лес и набрал бы этих игрушек не меньше, чем дядя Охрем.

Охрем тем временем подсел к столу, заговорил о том, что скотина здесь ходит без присмотра, пастух ей не нужен.

— Здесь мне делать нечего, — продолжал он.— Для трех коров пастуха держать не будут, слишком накладно. Будущей весной наведаюсь в Алтышево.

— Знамо, кто пойдет пастухом на три коровы, — согласилась и Пракся.

— Пойти-то пойдут, трех коров пасти легче, чем полсотню, да для вас, говорю, накладно будет, — сказал Охрем.

В разговор вмешалась и Марья:

— Волков, знать, нет, коли коровы ходят без присмотра?

— Какое там нет. Вот подойдет зима, под самые окна придут выть, — сказала Пракся.

Васена держалась в стороне и в разговор не вмешивалась. Она была очень недовольна поведением мужа и сердито поглядывала на него. Когда тот попросил чего-нибудь поесть, она не выдержала:

— Нет у тебя, Охрем, ни капельки стыда, ходишь по лесу, игрушки собираешь. Разве для этого сюда переселился?! Дмитрий уже закончил делать низ избы, а ты еще и места не выбрал, где ее ставить.

Охрем расхохотался на всю избу, слово Васена сказала ему какую-то острую шутку.

— Дмитрию надо торопиться, у него двое сыновей. А может, скоро будет и третий. Сыновьям нужна изба. Ау нас растут девки, для чего им изба, им нужны игрушки.

Васена умолкла. С Охремом бесполезно говорить, когда он сядет на своего конька.

Дмитрий еще до возвращения Охрема ушел к своей избе, туда же собрались и Марья с Фимой. Уходя, Марья сказала Степе, чтобы он тоже шел к ним, как только высохнет его одежда.

Степа с завистью смотрел на лесные игрушки дяди Охрема, возле которых копошились две кривоногие девочки. Что они понимают в таких игрушках? Дать бы тряпичных кукол, больше бы обрадовались.

Поев, Охрем собрался определить место для своей избы. С ним пошла и Васена. Ольгу оставили нянчить маленькую девочку. Степа то и дело щупал свои портки, но они еще не высохли. Ему очень хотелось слезть и посмотреть, что принес дядя Охрем из леса. Но стеснялся Ольги. Маленькие девочки и больная бабушка Орина не в счет. Та ничего не видит, а эти не понимают. Но Ольга, видно, никуда не собиралась уходить, хотя грудная девочка и заснула. Со двора пришла Пракся и села за прялку. Теперь нечего было и думать о том, чтобы слезть с печи, пока не высохли портки.


3

До того как пришли дед Охон с Иважем, Дмитрий успел приготовить низ избы: вкопал восемь столбов-кряжей и сделал яму для подвала. Кроме того, они с Марьей обнесли двор высоким плетнем из ивовых прутьев. Из такого же плетня сделали для лошади конюшню и стойло корове. Конюшню и коровник следовало бы срубить из бревен, но Дмитрий это дело отложил до будущего лета. Сразу всего не сделать. Зима была не за горами, и следовало поторопиться с избой. Дед Охон с Иважем с первого же дня принялись за свое дело. Им в помощь Дмитрий нанял старика Назара. Охрем тоже помогал. Бревна были толстые, двоим с ними не справиться. Пока плотники готовили под низ дубовые бревна, Дмитрий с женщинами съездили в лес, привезли два воза мха. Потом Дмитрий стал делать для двора навес, а Марья не отходила от печи, целый день готовя еду на пятерых мужчин и семью. Степа во дворе помогал отцу.

Покончив с навесом двора, Дмитрий стал помогать плотникам. Ставить избу Охрему отложили до следующего лета. Зиму две семьи могут провести в одной избе. Семья Охрема из-за тесноты у Назаровых перешла жить к Кудажам. Фима с Ольгой устроились ночевать в их бане. Там хотя и не так удобно, но не было клопов. Иваж спал в стоявшем в стороне на пригорке сарае, до отказа набитом душистым сеном. В Баеве у Дмитрия никогда не бывало столько сена; отпала вечная тревога за корм скоту.

Когда сруб подвели под крышу и проконопатили мхом, Дмитрий с Марьей перешли спать в свою избу. Конечно, еще не было ни окон, ни дверей, но это была своя изба. Оконные проемы закрыли соломенными матами, двери завесили пологом.

— Помнишь, как в первый год после свадьбы почти до самого рождества мы с тобой спали во дворе, на сеновале! — спросила Марья, стеля постель в углу на полу.

Дмитрий кашлянул и промолчал. Он не любил пустых разговоров. Где же спать молодым, как не во дворе, если в избе тесно и большая семья?!

Эти последние три-четыре недели, живя в чужой избе, они редко были одни. Поэтому и вспомнили первый год супружеской жизни, оказавшись вдвоем в холодной избе.

— Что-то долго ты ходишь легкая? — спросил жену Дмитрий.

— Кончилось мое легкое время, Митрий, третий месяц пошел, как кончилось.

Они долго молчали. Дмитрий про себя подсчитывал, на какое время придутся роды. «Должно быть, это случится около ильина дня, в самый разгар жатвы», — подумал он, а вслух сказал:

— Кого-то даст бог — мальчика или девочку.

— Знамо, — ответила Марья.— Не будешь же ты вроде Охрема из-за девочки биться головой о стену.

Потом они заговорили об Иваже. За эти последние три года, прожитые вне дома, он превратился во взрослого парня. Ростом перегнал отца. Старик Охон купил ему кожаные сапоги, городской пиджак и фуражку с высоким околышем и блестящим козырьком, словно купеческому сыну. Теперь только осталось его женить.

— Здесь не найдешь ему невесту, придется пойти в Алтышево, посоветоваться со своей родней, может, у них кто-нибудь есть на примете, — шептала Марья над ухом Дмитрия, обдавая его лицо и шею горячим дыханием.

Дмитрий лишь кивал головой. Разумеется, Марья лучше знает, что для этого предпринять. Не мужское это дело — искать невесту. И что тут много разговаривать, Иважу подошло время жениться. Самого Дмитрия женили примерно в такое же время, ему тогда пошел восемнадцатый. Вот достроят избу, сделают печь и можно будет взяться за поиски невесты. В этот год, пожалуй, свадьбу сыграть не придется, но невеста на примете должна быть...

Не много вечеров выпало Дмитрию и Марье быть вдвоем. В новую избу к ним вскоре притащился дед Охон. Он тоже бежал от клопов.

— Не хватило больше терпения, — говорил он.— Век доживаю, но таких свирепых клопов нигде не видел.

— Не боишься холода, спи здесь, — сказал Дмитрий.

Он все же позаботился о старике и, натаскав в избу песку, стал на ночь разжигать на нем костер, чтобы прогреть воздух. Степу не брали спать в новую избу, боялись простудится.

Для печи Дмитрий навозил глины и песок. Дед Охон с Иважем сделали под нее основание — квадратный срубик, соорудили форму и четыре больших деревянных молота. Степа не мог сообразить, для чего нужны эти молоты, что собираются ими колотить. Он еще не видел, как делают из глины печь. Когда же взрослые стали лопатами насыпать в срубик глину и, утоптав ее ногами, взялись за эти молоты, он все понял и полез смотреть, как будут бить. У дяди Охрема молот поднимался чуть ли не до потолка, с глухим ударом опускался на вязкую упругую глину и отскакивал назад. И с каждым ударом он издавал гортанный звук: «Х-эк!» У отца молот так высоко не поднимался, и ударял он без всякого «х-эк», но ямка в глине после его удара была глубже, чем у других. Иваж тоже сильно бил, но он все же уступал отцу и дяде Охрему. Четвертым бил дед Назар. Степа не мог определить, как он бьет — сильно или нет. Он машет не часто и дышит тяжело, как лошадь, которая тянет в гору воз. Дед Охон не бил. Он стоял у оконного проема, курил трубку и говорил, когда нужно перестать бить, когда еще добавить глины. Дед Охон все знает! Когда кончили бить, Степа попробовал ткнуть в глину пальцем, она была словно камень. Это набили под печи. На под положили форму свода. На форму Марья высыпала из тряпицы золу и угли, вывезенные из Баева. Затем опять насыпали глины и снова принялись бить. Били, опять насыпали глины и снова били, прикрепив вокруг будущей печи толстые доски, чтобы глина не расплывалась, а выравнивалась прочной стеной. Степа удивлялся тому, что делали из глины, как она под сильными ударами формуется сплошной массой, без слоев и комков. Уже покрылась вся форма, теперь набивали то, что впоследствии станет поверхностью печи, где так приятно полежать с мороза. Степа взял в горсть мягкой глины, помял ее, пока она не стала вязкой, и принялся лепить собаку. Собака у него не получилась, попробовал переделать ее в лошадь. Спина вроде вышла и ноги немного похожи, но вот голова и шея совсем не лошадиные. Получается какая-то овечья голова. Дядя Охрем, смеясь, спросил:

— Что за верблюда лепишь?

— Лошадь делаю — не верблюд, — сказал Степа и спросил, что это за зверь — верблюд.

Охрем стал рассказывать.

— Это не зверь, а киргизская лошадь. Живет в лесу, поэтому и называется вирь[9]-блюд. У него две спины. На одну спину киргиз кладет кошель с хлебом, на другую садится сам и скачет.

Степе как-то не верилось, что существует лошадь с двумя спинами, он сказал нерешительно:

— Поди, врешь...

— Душой клянусь, правду рассказываю, вот хоть спроси деда Охона, он скажет то же самое.

Степа вопросительно посмотрел на деда Охона и все же сказал:

— Двухспинных лошадей не бывает.

Дед Охон был занят серьезным разговором с Дмитрием.

Охрем взял из рук Степы его лошадку и принялся выправлять ее.

Конечно, лучше Охрема никто не может сделать лошадку, это Степа знал и внимательно наблюдал за его ловкими узловатыми пальцами, как они мнут податливую глину. В руках Охрема овцеподобный ублюдок превратился в настоящего коня с выгнутой шеей и кудрявой гривой.

Пока работники отдыхали, дед Охон вывел Дмитрия из избы и подвел ко двору. Двор был почти закончен, оставалось лишь покрыть навесы соломой. Это Дмитрий собирался сделать одновременно с крышей избы. То, что двор стоит в стороне, дед Охон похвалил, но выбора места не одобрил.

— Не нравится мне эта лощинка, которая проходит через двор,— говорил он, указывая на нее трубкой.

Дмитрий неодобрительно кашлянул. Он не мог понять, отчего старик ополчился на то, что ему самому особенно было по душе.

— Отчего же лощинка не нравится? В нее будет стекать навозная жижа из конюшни и коровьего стойла. Во дворе всегда будет сухо.

— Смотри, как бы тут не пошла вода, — заметил старик, тряхнув бородой.

— Откуда же тут взяться воде? — с удивлением спросил Дмитрий.

— Весной из речки. Эта река, поговаривают, очень ненадежная, недаром русские прозвали ее Бездной.

Дмитрий вспомнил, как тонул Степа.

— А ведь правда, есть ли у нее плотное дно? В первый день, как мы сюда переехали, Степа ухитрился свалиться в воду. По пояс ушел в воду, а ногами так дна и не достал.

— Сдается мне, что эта лощинка ни что иное, как старое русло реки, — сказал дед Охон в раздумье. — Как знать, может, эта капризная речка снова потечет по ней. Неудачно ты выбрал, Дмитрий, место для двора.

— Не переносить же сейчас двор на другое место? — огорчился Дмитрий.

— Не сейчас, так после перенесешь, а убрать его отсюда так или иначе придется, — заключил дед Охон. Они снова вернулись в избу.

Без Дмитрия оставшиеся били в три молота — Охрем, Иваж и сын старика Назара, пришедший подменить отца. Степа поднимал четвертый молот и бил по полу по куску глины, стараясь размять его, пока не ударил себя по ноге. Отец отнял у него молот и велел ему уйти, чтобы не путался под ногами. Но Степе надо было вылепить двухспинную киргизскую лошадь. Охремовская красовалась на подоконнике. Лепя свою лошадь, Степа старался сделать так, как у дяди Охрема, но не представлял себе, как должна выглядеть вторая спина. Он переделывал несколько раз, и у него ничего не получалось. В конце концов он бросил глину и со слезами на глазах ушел в избу Назаровых, где мать варила для работников обед.

К середине дня печь была закончена, ее оставили на несколько дней затвердеть. Затем дед Охон с Дмитрием стали класть трубу из сырого кирпича, заготовленного летом. Люди говорят, что для печи без трубы надо меньше дров, Дмитрий же предпочитал сжечь дров больше, но жить в чистой избе. К тому же здесь с дровами было полегче, чем в Баеве, — кругом лес.

После того как трубу вывели на крышу, Дмитрий прорезал в передней части печи полукруглое отверстие для топки, и на этом все заботы о ней были закончены. Оставалось лишь сжечь внутри деревянную форму и понемногу подтапливать, чтобы прокалить печь. Первая топка — торжественный момент в постройке избы. Она приурочивается к какому-нибудь празднику. Нефедовы этот обряд решили провести в михайлов день. С окончанием работ у Марьи стало посвободнее со временем. Она решила до михайлова дня проведать мать. Снег все еще не выпал, хотя было уже морозно. Земля основательно промерзла, река покрылась льдом. Степа вместе с близнецами ходил кататься по льду. Они его вместо имени называли «топляком». Степа сердился за прозвище, но ничего с ними сделать не мог. Как-то раз он пожаловался Иважу, что его обижают Назаровы близнецы. Иваж потрепал брата по волосам и сказал:

— Мне, дружок, стыдно связываться с мелюзгой! А ты сам в отместку прозови их как-нибудь. К примеру, двойняшки-байняшки[10],

Степа пробовал их так дразнить, братья и ухом не повели.

Перед тем как пойти в Алтышево, Марья усадила Степу у Назаровых на лавку и взяла ножницы. Степа догадался о ее замысле и бросился бежать. Но в дверях его поймали близнецы и подвели к матери. Она решительно хватала его за космы и срезала их. Степа кричал, отбивался ногами и руками, но мать неумолимо продолжала его стричь. Близнецы взахлеб смеялись.

Обхватив голову руками, Степа плакал, сидя на лавке. Его не привыкшей к стрижке голове было холодно. А вертевшиеся возле близнецы с издевкой обсуждали, на какой из сторон головы получилось больше лесенок. Они кривлялись перед ним, болтали первые пришедшие на ум глупости. С каким бы удовольствием Степа измолотил бы их обоих! «А что, если я их изобью ночью, когда они заснут?» — подумал Степа и почувствовал при этой мысли даже облегчение. Он перестал обращать внимание на насмешки и до самого вечера строил планы мести. В начале он ударит Петярку, тот позловреднее, а после Михала. Бить лучше всего вальком. Потом он быстро спрыгнет с полатей и побежит в свою избу. А там отец с матерью в обиду его не дадут. И вообще, после этого он не будет спать на их полатях. Пусть сами кормят своих клопов.

Вечером, как и задумал, Степа взял с собой на полати валек и спрятал под подушку, с твердым намерением поколотить насмешников. Но ночью он не проснулся. А утром от его злости не осталось и следа. Он спросил у близнецов, пойдут ли они сегодня кататься на лед. Петярка уставился на него крутлыми, как у вороны, глазами и принялся разглядывать его, словно увидел впервые. Степа передернулся, не стерпел и повторил свой вопрос.

Не отвечая, Петярка отвернулся от Степы и сказал Михалу:

— А знаешь, как будем теперь звать этого Топляка?

— Как? — лениво отозвался тот.

— «Стригун»! Видишь, голова у него стрижена.

— У самих-то вас что, не стрижены? — попробовал возразить Степа.

— У нас стрижены, да не как у тебя, без лесенок. Нас стрижет не мать, а всегда отец. Мы с Михалом никогда не кричим, сами даемся. Правда, Михал?

— Попробовал бы у нашего отца покричать, — отозвался тот.

Степа опять обиделся, слез с полатей и решил спать у себя в избе. Пусть там холодно, но никто не будет над ним смеяться. Он умылся и направился было в свою избу.

Мать окликнула его:

— Степа, куда ты? Поешь скорей, и тронемся мы с тобой в Алтышево. Проведаем бабушку.

Степа обрадовался. Теперь он действительно избавится от злых насмешников.


4

Марья со Степой пробыли в Алтышеве три дня. В это время хозяйничала Фима, варила еду отцу и себе, ухаживала за скотом. Дед Охон и Иваж питались у Охрема. Они ставили ему избу. Охрем не думал вселяться в нее в этом году, уже начались морозы, выпал первый снег, следовало хотя бы собрать ее под крышу. Дмитрий работал в своей избе, делал скамейки, настилал полати, прибивал полки. Незастекленные окна пока были заделаны досками. У Дмитрия не осталось денег для покупки стекла. Слишком много расходов было с этим переселением. Он и так не знал, где взять денег. Продавать нечего. Прошлогоднего теленка съели, пока рубили и ставили избу. Хорошо, что ему помогли добрые люди. Дед Охон ничего не взял за работу. Старик Назар с сыном работали лишь за еду.

Как ни морозны были ночи, Дмитрий и старик Охон спали в новой избе на соломе. Ночами на полу жгли костер. Старик Охон доставал трубку, курил и переговаривался с Дмитрием. Разговор их всегда вертелся вокруг житейских дел.

Поглядывая на проемы окон, заделанные тесом и соломой, дед Охон спросил:

— Когда собираешься застеклить рамы? Пора уж. Марья затопит печь, темно ей будет возиться.

— Ничего, дверь приоткроет, все увидит, — ответил Дмитрий.

— Это что же получается? Совсем, что ли, не собираешься их стеклить? — удивился Охон.

— Придется перезимовать в темноте, — сказал Дмитрий, помешивая угли.

Дед Охон помедлил и сказал:

— Понимаю... — Опять помедлил. — Ты лучше скажи, что у тебя нет денег и тебе не на что купить стекла. Так-то оно будет вернее. А то вертишь вокруг всякой там темноты.

— Ничего я не верчу, сам ты заговорил об этом, — сказал Дмитрий. — Коли знаешь, что у меня нет денег, зачем об этом и спрашивать.

Они помолчали. Дмитрий чувствовал, что старик неспроста заговорил об окнах, видимо, хочет предложить ему денег на покупку стекла. Нет уж, от него денег он не примет. Ему и без того не расплатиться с ним за все, что сделал он для его семьи.

Дед Охон потянулся за углем для трубки и, раскуривая ее, сказал:

— Ты не хочешь попросить у меня денег?

— Мне сейчас деньги не нужны. Я столько назанимал, что в десять лет не расплатиться.

— Тогда как хочешь, сиди в темной избе. Но вот Иважа следует оженить, этого ты запретить не можешь... Бывает же такое, когда иного выхода нет, как оженить парня.

Дмитрий не понимал, почему Охон заговорил об Иваже. В отношении сына он был спокоен. Они с Марьей это дело уже обдумали. Конечно, Иважу подошло время жениться. Марья для этого и пошла в Алтышево, чтобы посоветоваться с родней о невесте для него. Но это дело не так скоро будет слажено. Все же слова старика насторожили его.

— Что так, дед Охон, чай, Иваж ничего такого не сделал? — осторожно спросил он.

Старик усмехнулся:

— Чего может парень сделать девушке, чай, сам знаешь.

Дмитрий заелозил на соломе. Ему ни с того ни с сего вдруг вспомнился случай с женщиной в сарае. Он кашлянул несколько раз, зачем-то тронул на голове шапку, еще кашлянул.

— Мужик и баба в этом деле одинаковы.

Дед Охон недовольно тряхнул бородой.

— А если они не понимают того, что делают, тогда как?

— Кто не понимает? Иваж не понимает? Что он делает? — встревожился Дмитрий.

Он привстал на соломе, ожидая, что старик выскажется яснее. Но дед Охон больше ничего не сказал. Он выбрал из трубки пепел, положил се рядом с собой на пол и лег на солому. Дмитрий оставался сидеть, раздумывая над тем, что сказ старик. К чему это он клонит? Долго сидел Дмитрий, угли в костре покрылись золой. Он собрал их в кучу и присыпал песком и тоже лег на солому. Иваж не выходил у него из головы. Сделать свадьбу — это все равно что построить еще одну избу. Расходов будет не меньше. Он глубоко вздохнул и окликнул деда Охона, чтобы спросить обо всем прямо. Старик не отозвался, притворился спящим. А может, действительно уже уснул.

В михайлов день к Нефедовым в избу собралось все население небольшого поселка, состоящее из четырех семей. Марья на шестке разожгла целую кучу лучины, затем кочергой их продвинула внутрь печи, наложила туда же сухих дров, и они ярко запылали. Труба тянула хорошо, огонь бойко лизал дрова, превращая их в тепло и пепел.

Взрослые недолго пробыли у Нефедовых, посмотрели, как топится новая печь, и стали расходиться по домам. Ребятишки оставались до самого вечера. Опалубка внутри печи, сделаная из толстого кругляка и досок, сгорала не быстро, так что печь топилась долго. Назаровы близнецы хотели остаться ночевать, но вечером пришла Пракся и погнала их домой. Самыми последними ушли Иваж с Ольгой и Фимой. Иваж пошел спать на сеновал, а Ольга с Фимой — в баню к Кудажиным. В бане куда теплее, чем в избе. Ольга все время говорила об Иваже, хвалила его. Лучше Иважа, говорила, нет парня. Фиме надоели ее бесконечные разговоры об одном и том же. Ее брат хороший парень, но зачем об этом так много говорить? Вместе с тем Фима замечала, что брат тоже частенько заглядывается на Ольгу. Стоит Фиме куда-нибудь отлучиться или отвернуться, Иваж уже тянется к Ольге, пожимает ей руки. Каждый вечер приходит к ним в баню, сидит до полуночи и никак его не выпроводишь. А то еще взяли такую повадку, посидят немного и выпроводят Фиму из бани. Иди говорят, прогуляйся, нам надо кое о чем потолковать. А о чем можно толковать в темной бане? Им небось тепло, а ты из-за них гуляй на морозе... Все же Фима не сердилась на них. Когда на улице было слишком холодно, она заходила погреться к Кудажам. Раз как-то у них даже заснула. Проснулась, смотрит: Кудажевы женщины уже встали и затапливают печь. Выскочила она из избы и побежала в баню, а они вдвоем спят на полатях как ни в чем не бывало. «Мама тебя не видела?» — спросила потом Ольга, когда Иваж ушел в свой сарай. Где же ей видеть, Фима сидела у самой двери и тут же ушла, как только Кудажевы женщины принялись вздувать на шестке огонь... После этого они перестали отсылать ее — уходили сами. Побудут где-то, потом придут обратно. Но для Фимы это не лучше. Попробуй-ка посидеть одна в темной бане. Она до смерти боится, сидит и не дышит...

На второй день после того как затопили печь, Марья запретила Фиме ходить в баню.

— Довольно бегать по людям, теперь можно спать в своей избе, — сказала она.

Фима со Степой укладывались на полатях. В избе было холодно. Свечера еще ничего, кое-как отогревались под хлопяным одеялом, но к утру холод пробирается и под одеяло. И все же Фима была довольна. Теперь ей не придется сидеть в темной бане в ожидании, когда где-то наговорятся Иваж с Ольгой.

Из Алтышева Марья принесла с собой на племя маленького поросенка, которого дал ей отец, старик Иван. Дмитрий соорудил для него под коником куток. До весны как-нибудь продержат там, а весной выпустят на волю. Кроме того, старик Иван дал дочери немного денег на покупку стекла. Не сидеть же им всю зиму в темной избе. Дмитрию не понравилось, что Марья взяла деньги. Их все равно когда-нибудь надо возвращать. А долгов и без этого набралось большие, чем следовало. Он сдержанно передал жене разговор с дедом Охоном об Иваже. Казалось, Марья не думала об этом, но вечером, когда Иваж стал собираться ночевать в сарай, она сказала:

— Хотя в избе немногим теплее, чем в сене, все же ложись в избе. Хватит вам бегать по чужим баням да сараям.

— Что же, на улицу нельзя выйти? — сказал Иваж.

— На улицу иди, никто тебе не запрещает, а спать приходи домой.

Иваж недовольно прикусил губу.

Дмитрий не обратил внимание на этот разговор. Молодые парни часто ночуют в сараях, конюшнях, уходя из тесных изб, кишащих клопами. Так что ничего особенного в том не было, что Иваж ходил спать в сарай. Необычно то, что Марья это ему запретила.

Марья наедине поведала мужу о попытке подыскать сыну невесту. Попытка оказалась удачной. Есть на примете подходящая девушка из хорошей, работящей семьи. Осенью ей исполнилось шестнадцать лет. Так что в будущую осень можно будет ехать сватать.

— До того времени немного окрепнем, обживемся, корова отелится, поросенок подрастет, — закончила Марья.

Дмитрий покусывал свисавшие ко рту концы усов и одобрительно кивал. Знамо, знамо, именно так. А как же иначе?..

Из Алтышева Степа вернулся тоже не с пустыми руками. Его двоюродные братья, живущие с дедом Иваном, Иваж и Володя, подарили ему хорошего щенка. Мать всю дорогу ворчала, зачем он несет с собой эту надоедливую тварь. «И вовсе не тварь, а хорошая собачка, — думал Степа. Подрастет, она задаст этим двойняшкам, забудут насмехаться...» Но щенок пока был маленьким и слабым. Степе всю дорогу пришлось нести его под шубейкой. Несколько раз он пробовал пускать щенка на дорогу. Тот вертелся на месте, тыкал мордочкой в снег и жалобно скулил. Степе становилось жаль его, он сажал щенка себе на грудь под шубейку. Когда дошли до дома, мать велела оставить его в сенях. Степа постелил в углу соломы и посадил щенка там. Щенок скулил до самого вечера. Степа несколько раз выходил, грел его под шубой, а потом, чуть ли не со слезами, отрывал его от себя и сажал в угол на солому. Щенок сразу же начинал дрожать и выть. Может быть, он так провыл бы несколько ночей и испустил бы дух от холода, не случись в один из вечеров зайти к ним Охрему с Васеной. Охрем, увидев щенка, велел Степе занести его в избу. Степа взглянул на мать и заручился ее молчаливым согласием.

Охрем поставил щенка на лавку и посмотрел, как тот уверенно нащупывал лапой ее край. Затем он ощупал щенка, зачем-то подул ему в морду и сказал:

— Эту собаку, дружок, следует держать в теплом месте, тогда она лучше станет лаять. В холодных сенях она привыкнет скулить и вырастет трусливой собакой. Как назвал его?

Охрем держал щенка на коленях и ласково гладил его темную блестящую спинку. Щенок от удовольствия закрывал глаза, тихо поскуливал и шевелил маленьким, точно прутик, хвостом.

— Вот подойдет Иваж, придумаем вместе с ним, — ответил Степа.

— Ты назови его давителем волков. Видишь, какие у него уши? Этот, когда вырастет, точно будет давить волков.

— Кличка-то очень длинная, и не выговоришь, — давитель волков, — заметил Степа.

— Погоди, это по-русски произносится как-то короче. — Охрем взглянул здоровым глазом в потолок и начал вслух вспоминать нужное слово: — Волка есть... волка ест...

Помог дед Охон.

— Не волка ест, русские такую собаку называют Волкодавом.

— А ведь правда, Волкодавом, как же я забыл. Знакомый ахматовский пастух свою собаку так называл, она была чуть меньше моей... Хорошее имя — Волкодав! Вырастет большая, точно, будет как моя пестрая. До сего времени забыть не могу, вот собака была, так собака, — настоящая!

Женщины прислушивались к разговору мужчин. Васена не вытерпела и заметила:

— Это та, которая дремала на ходу?

— Она хоть и дремала, а свое дело знала, — возразил Охрем. — И вот еще что: какой же это двор без собаки? Особливо здесь, среди леса...

Когда Охрем с Васеной ушли, Марья сделала вид, что не замечает щенка, и Степа не вынес его в сени. От радости он хотел взять его с собой на полати, но Фима запротестовала:

— Куда тащишь своего блошастого щенка, пусть спит с поросенком под лавкой.

Степа мог бы и не посчитаться с сестрой, но грозный взгляд матери заставил отступить. Он пустил щенка на пол, и тот действительно вскоре забрался к поросенку под лавку.

С этого дня Нефедовы окончательно обосновались в своей избе.


5

По санной дороге Дмитрий наконец собрался поехать в Алатырь покупать стекло. Вместе с ним уезжали Охон с Иважем. Избу Охрема они подвели под крышу. Теперь осталось вставить окна и сделать печь. Это отложили на весну. Пока дед Охон и Иваж оставались здесь, Охрем со своей семьей квартировал у Кудажевых.

Утром Дмитрий встал до света, решил выехать как можно пораньше. Дед Охон уже был на ногах.

— Не помочь тебе с лошадью? — спросил он.

— Управлюсь сам, — ответил Дмитрий, заглядывая на печь.

Иваж опять не пришел вовремя из Кудажевой бани. Дмитрий потоптался перед дверью и сказал жене:

— Придется тебе, Марья, за ним сходить. Заснул, должно быть, там в тепле, не хочет идти в холодную избу.

— Я вот возьму с собой кочергу и погоню его оттуда. Тоже взял привычку каждую ночь ночевать в бане, — проговорила Марья, одеваясь.

Молодежь собиралась на посиделки в банях. Некоторые там оставались ночевать, человек по пять-шесть. Это было в обычае и упреков не вызывало. На посиделки раза два-три ходил и Степа с сестрой и братом. Но вскоре перестал. Не дождешься, когда пойдут домой Фима или Иваж, а возвращаться домой с Назаровыми близнецами не хотел.

Марья ушла. Дмитрий присел на лавку, решив не запрятать лошадь, пока не придет Иваж. На Дмитрии была налета старая овчинная шуба. Без верхней одежды в избе мог находиться лишь дед Охон. Только он выносил этот холод. Фима и Степа даже за стол садились в зипунах. Изба, построенная наспех, вначале всегда холодная. Стены ее влажные, в углах образовывается иней. Пол холодный, как лед. Обогреть такую избу одной печью невозможно, а подтопок сложить не успели.

Марья вернулась одна, молча прошла в предпечье и стала затоплять печь. Дмитрий с удивлением смотрел на нее.

— Чего же не привела его? Когда же будем выезжать? — спросил он.

Сунув под дрова несколько разгоревшихся лучин, Марья быстро прошла по избе, направляясь к двери.

— Выйди в сени, поговорить надо, — сказала она мужу.

В сенях было темно, и Дмитрий не видел выражения лица жены, он слышал лишь ее дрожащий голос.

— Вай, Митрий, чего я тебе скажу. Вошла я в баню, протянула руку на полати, там спят двое, в обнимку. Подумала, что Ольга спит с Кудажевой девушкой, ан нет, рядом с ней лежит наш Иваж. Услышала я их голоса и вылетела вон из бани. Не веришь мне, иди сам. Да уж они, наверно, убежали оттуда.

Марья умолкла. Молчал и Дмитрий. Все это свалилось так неожиданно. «Хотя нет, — подумал он, — должно быть об этом говорил дед Охон. А прямо-то ничего не сказал...» Дмитрий повел плечами, кашлянул. В полуоткрытую дверь сеней ветер наметал снег. Он подошел и прикрыл ее.

— Иди в избу, как бы дрова твои не потухли, — сказал он.

Марья не двинулась с места.

— Что же теперь будем делать?

Дмитрий тоже не знал.

— Может, между ними так, ничего не было?

— Кто знает, — тихо отозвалась Марья.

Они молча постояли в темных сенях и вошли в избу. Дрова в печи действительно не разгорелись. Марья, положив между ними несколько лучин, до половины просунулась в печь и принялась раздувать их. Едкий дым лез ей в глаза, и она плакала то ли от дыма, то ли от неожиданного открытия, свалившегося камнем на нее. Не о такой свадьбе она мечтала для своего первенца.

Поездку в Алатырь пришлось отложить. Дмитрий чего-то долго возился во дворе. Было уже совсем светло, когда он вошел в избу. Марья пригласила всех завтракать. С полатей спустилась лишь Фима. Степа остался лежать там. Никто не обратил внимания, что его нет за столом. Опорожнили чашку крупяной похлебки, показалось мало, Марья налила вторую, сдобрив похлебку сметаной. О мясе пока Ане приходилось и думать.

После завтрака Марья куда-то ушла, а когда вернулась, оказалось — ходила к Васене. Иваж все еще где-то отсиживался. Марья вынула в окне между досками тряпичную затычку, чтобы осветить избу, и опять заговорила об Иваже и Ольге.

— Надо было его привести домой, — сказал Дмитрий.

— Что там — привести! Не знала, куда мне деваться от стыда.

— Это уж пусть они стыдятся.

Немного помолчав, Марья заговорила как бы сама с собой:

— Я-то, бестолковая, бегаю по Алтышеву, подняла на ноги всю родню, ищем ему невесту. А он давно уже нашел... Здесь, под носом. — Она повернулась к деду Охону и сказала: — Слышал, о чем толкуем? Вот до чего дожили.

— Слышу, — ответил старик.

— Дед Охон раньше нас с тобой звал, — заметил Дмитрий.

— Стыд-то какой на нашу голову...

Ее прервало внезапное появление соседки Пракси. Она пришла просить сковородку, а сама так и шныряла глазами по избе.

— Что это не видно вашего Иважа? — спросила она не без ехидства.

«Уже прослышала где-то, — подумала Марья и упрекнула себя, что рассказала обо всем Васене. — Теперь пойдут звонить...»

Праксе никто не ответил. Дмитрий кашлянул и со злостью сплюнул в лохань. Когда соседка ушла, он раздраженно сказал, что сейчас пойдет сам, найдет Иважа и палкой погонит домой.

— Хватит и того, что я ходила. Не пошла бы к Васене, никто бы и не знал, — с досадой возразила Марья.

Наконец появился Иваж. Вошел в избу с таким видом, будто ничего не произошло.

— Что же ты, отец, еще не запрягаешь, когда же поедем в Алатырь?

— Погоди немного, вот запрягу в сани тебя и буду стегать кнутом до самого Алатыря, чтобы ты в другой раз забыл сюда дорогу.

Иваж испуганно попятился к двери.

— Куда? — закричал на него Дмитрий. — Сиди дома, не смей уходить!

Иваж взглянул на мать, на деда Охона. Мать была расстроена, но не гневная, дед смущенно усмехался. Стало быть, незачем уходить из избы. Отец обычно недолго сердился. Иваж шмыгнул к конику. Здесь все же ближе к двери...

Марья со слезами принялась упрекать Иважа:

— Зачем поступил так по-воровски? Неужели нельзя было сказать, что она нравится тебе. Мы бы ее посватали по-доброму. А теперь что же получилось — и себя, и ее осрамил.

— Я ее не срамил, — тихо отозвался Иваж.

— Как же не осрамил, до утра с ней лежишь в бане.

— Что из того, что лежу? — возразил он.

— Он у нас или дурак, или ничего не понимает, — сказал Дмитрий, удивленный наивностью сына.

Кто уж ничего не понимал во всей этой истории, так это Степа. Он переводил взгляд с матери на отца, с отца на Иважа, затем снова на мать, силясь доискаться до скрытого смысла их разговора. Марья, заметив его излишнее любопытство, велела ему одеваться и пойти на улицу. Степа ушел, забрав с собой Волкодава.

С наступлением зимы Назаровы близнецы коротали время на реке, катаясь по льду. Туда пошел и Степа. Волкодава он взял с собой впервые. Опустил его на лед и стал с ним играть. Близнецы сделали вид, что не замечают его собаку, но долго не выдержали, подошли ближе и спросили, откуда у него этот щенок.

— Братья дали, — ответил Степа. — Вот вырастет, тогда... — и прикусил язык. Продолжать дальше, значило выдать свой замысел. А этого он не хотел.

Близнецам собака понравилась, они разглядывали ее во все глаза. Михал даже нагнулся и погладил ее по спине. Степа ожидал, что они ее похвалят. Но близнецы были верны себе.

— Что это за собака, уши отвислые, хвост не загнут, — презрительно проговорил Петярка и подмигнул брату.

Михал не заставил себя долго ждать и тоже сказал:

— Само собой, у хороших собак уши торчмя стоят, а хвост загнут крючком.

Степа не сдавался:

— У волкодавов уши у всех такие отвислые, хоть спросите дядю Охрема. Он получше вас знает!

Близнецы на какое-то время притихли. Их поразило непонятное слово — волкодав.

— Как ты сказал: вылкадав? А что это такое, вылкадав? — спрашивал Петярка.

Михал наклонил голову и от удивления широко раскрыл рот.

— Это, наверно, татарское слово, он и сам не знает, что оно значит.

— Вовсе не татарское, а русское, — сказал Степа и принялся объяснять: — Русские так называют тех собак, которые загрызают волков.

— Твоя собака, знать, может загрызть волка? — с ехидной усмешкой сказал Петярка и повернулся к брату. — Послушай, Михал, о чем толкует Стригун. Его собака, говорит, может удавить волка.

— Такой собаке не то что волка — цыпленка не удавить, — рассмеялся Михал.

Степе обидно было и за собаку, и за то, что они назвали его Стригуном. Это прозвище теперь прилепилось к нему, как репей к зипуну. Он взял щенка на руки и ушел домой.

В избе мать встретила его вопросом:

— Кто тебя обидел, чего плачешь?

Степа не сказал, почему плачет. Его удивило, что все в избе какие-то хмурые. Иваж плетет лапти. Дед Охон беспрестанно дымит трубкой. Отец сидит на своем обычном месте, положа руки на стол.

От Кудажей прибежала Фима и рассказала, как Васена уряж вальком побила Ольгу. Ольга в одной рубашке убежала из избы, и теперь не знают, где она. Ищут ее повсюду и не могут найти.

Марья тяжело вздохнула, присела на лавку против мужа.

— Что теперь, Митрий, делать, придется сватать Ольгу?

— Наверно, придется, Марья, — тихо отозвался Дмитрий.

— Девушка она неплохая, прясть и ткать мастерица и вышивать умеет, — опять сказала Марья. — Не отказывается ни от какого дела. С Охремом два лета пасла стадо... Где же будем искать другую невесту, коли все так обернулось?

— Знамо, — так же тихо ответил Дмитрий.

— Сватовство затягивать не следует, надобно пойти сегодня же. А то, видишь, Васена уже начала вальком учить свою дочь. Винить ее в этом нельзя. И Ольга, куда она делась? Себя погубит. Это тебе не в Баеве, уйти некуда. Куда ни сунься — темный лес.

Дмитрий пошевелил пальцами. Так быстро он не привык решать.

— И ченькса[11] сейчас нет у нас, с чем пойдем сватать? — сказал он.

— Для сватанья много ченькса не требуется, это тебе еще не свадьба... У Назаровой Пракси всегда немного есть в запасе. Попрошу бутылочку, и хватит. Для свадьбы нагоним сами и с Праксей рассчитаемся.

Дмитрий нахмурил лоб. Опять надо просить в долг, потом расплачиваться. Когда этому будет конец?

— Надо подумать, — отозвался он.

— Ты, Дмитрий, пока думай, а я пойду попрошу у Пракси ченькс.

Дмитрий молча сидел на своем месте. Деду Охону надоело это тягостное молчание, он положил трубку на край печи, надел овчинную безрукавку, затем зипун и, взяв топор, ушел бродить по лесу. Иваж тоже вскоре исчез из избы. Фима со Степой стояли в предпечье, подставив зябнувшие спины к теплому шестку. Они тихонько перешептывались.

— Из-за чего Ольгу побили вальком? — спросил Степа.

— Вечерами все разговаривала с нашим Иважем, за это побили.

— Знать, Иважа тоже из-за этого ругали, что он разговаривал с Ольгой?

— Знамо, из-за этого, из-за чего же еще.

— Ты с Ольгой побольше разговаривала, а тебя не ругали, — возразил мальчик.

— Вай, бестолковый! — воскликнула Фима.— Мы же девушки, нам можно разговаривать.

— Сама ты бестолковая... Кто же не велит разговаривать девушке с парнем? По-твоему, знать, парни должны разговаривать между собой, а девушки — между собой? Разве так бывает?

Фима засмеялась и ласково обняла братишку за плечи. Она сама смутно понимала в отношениях между парнем и девушкой ту грань, за которой начинается запретное. Поэтому все объяснила по-своему:

— Говорю же тебе, что ты бестолковый. Ты в таких делах ничего не понимаешь. Ругают лишь за то, когда девушка разговаривает с парнем наедине, в темной бане или еще где-нибудь...

Степа некоторое время молчал, прижавшись головой к теплой груди сестры и обхватив ее руками. В холодной избе так стоять теплее.

— Ты с кем-нибудь разговаривала в темной пустой бане? — спросил он.

— Нет, братик. Ни с кем не разговаривала. Да у нас тут и поговорить не с кем. Нешто с Назаровыми сопливыми двойняшками? На них я и смотреть не хочу.

Степа засмеялся. Ему понравилось, что сестра назвала их сопливыми. На него глядя, рассмеялась и Фима.

Возвращение Марьи прервало их беседу. Мать велела Фиме сесть за прялку, а Степу прогнала из предпечья, чтобы не мешал ей. Степа послонялся по холодной избе и полез на печь.

Ближе к обеду из лесу вернулся дед Охон. Он пришел весь белый от инея и снега, разделся и наклонился над лоханью, чтобы счистить с бороды и усов ледяные сосульки. Он принес кузовок с какими-то причудливыми наростами. Степа поспешно слез с печи и опустился на корточки у этого кузовка.

— Что это такое ты принес, дед Охон? — заинтересовался он.

— Трут, сынок, трут.

— Для чего они нужны?

— Добывать огонь. Положишь кусочек трута на кремень и ударишь другим кремнем. От кремня отлетит искра и запалит трут. Вот тебе и огонь. Ударять, конечно, лучше не камнем, а железным кресалом, тогда искры будет больше и трут загорится быстрее.

— Как же эти ледяные глыбочки загорятся от маленькой искорки? — удивился Степа.

— Прежде их надобно проварить и высушить, — сказал дед Охон.

Трут он поднял на печь и положил ближе к трубе, чтобы не мешал, если кто-нибудь полезет сюда погреться. Степа опять залез на печь, стал выбирать из трута наиболее замысловатые наросты. Один показался похожим на лошадиную голову, даже была заметна грива. Степа вспомнил киргизскую лошадь, про которую рассказывал дядя Охрем, и решал порасспросить о ней деда Охона.

— Дед Охон, а ты видел двухспинных лошадей, о которых рассказывал дядя Охрем? — спросил он.

Старик раскуривал свою трубку. Он пыхнул дымком и усмехнулся:

— Двухспинных лошадей не бывает.

— А вот дядя Охрем о них рассказывал... Это, говорит, киргизские лошади, живут в лесах. Называются вирь-блюдами.

— Ничего-то Охрем не знает. Может, слышал от какого-нибудь пустомели и тебе наврал. Там, где живут верблюды, лесов не бывает. Они живут в пустынях, где один песок и растет колючая трава. Там даже колодцев очень мало, не то что речек и леса.

— А чего же эти самые верблюды пьют?

— Верблюды пьют редко, в неделю-две один раз, — сказал дед Охон.

Откуда-то вернулся Иваж. Не так давно он выходил из избы одетый в зипуне, а пришел в одной рубашке. Он вызвал Фиму в сени, поговорил о чем-то, потом Фима вернулась в избу, оделась, завернула в платок ломоть хлеба с луковицей, положила в карман овчинной шубы несколько вареных картофелин и исчезла.

Марья видела это и, догадавшись, что дочь ушла к Ольге, которая где-то пряталась от матери, промолчала. Решив, что Фима вскоре вернется, она стала накрывать стол. С обедом и так уж запоздали.

Пообедав, подождали, пока наступят сумерки, и стали собираться сватать Ольгу. Дмитрий шел неохотно, ворчал, что все делается слишком поспешно. Надо было как следует подумать, решить.

— Если станешь долго думать и решать, у твоей будущей снохи все кости переломают. Для чего тогда нужна будет тебе искалеченная сноха?! — решительно заявила Марья.

Дед Охон сказал одобрительно:

— Жара твоей души, Марья, на двоих хватает. Застыл бы без тебя Дмитрий.

На губах Марьи скользнула еле уловимая улыбка. Она метнула короткий взгляд в спину мужа и с каким-то сердечным трепетом подумала: «Дмитрия надо уметь понимать. Лучше Дмитрия человека не найдешь!..» Ей сделалось легко от этой мысли. На какое-то мгновение она даже забыла, что они собираются сватать невесту за сына, минуя сложившиеся обычаи. Марья машинально взяла с лавки предпечья каравай доброго хлеба, достала из поставца над коником бутылку ченькса и все это сунула в руки Дмитрия. И только теперь неожиданно подумала: «Где же Фима? Ведь она ушла еще перед самым обедом...»

— Погодите-ка... Иваж, ты куда послал сестру? — спросила она, останавливаясь перед сыном, сидевшим на длинной лавке.

— Она, наверно, пошла провожать Ольгу. Я ее не посылал, она сама пошла. Я только попросил ее отнести кусок хлеба. Ольга с утра ничего не ела.

Марья от неожиданности опустилась на лавку.

— Что ты говоришь, Иваж?! Куда провожать Ольгу?

— Ольга ушла в Баево, к сестре, — проговорил Иваж, не поднимая головы. — Мать сильно ее побила, она обиделась и ушла. Говорит, у сестры останется жить.

Сраженная этой вестью, Марья сидела молча, тупо уставясь на мужа. Дмитрий сказал:

— Я говорил, надо подумать. Такие дела не делаются спехом. — И, повернувшись к сыну, спросил гневно: — Чего же ты молчишь, гром тебя порази? Разве не видишь, куда мы собираемся? Идем сватать невесту, а невеста твоя убежала. Чего теперь делать?

Марья за это время пришла в себя. Побег Ольги мог означать только то, что между ней и ее сыном ничего зазорного не произошло.

Дело со сватовством расстроилось. Куда пойдешь сватать, если Ольга ушла. Дмитрий снял шубу. Хлеб обратно положил на лавку в предпечье, ченькс — в поставчик над коником.

— Куда же очи пошли, глупые, на ночь глядя, замерзнут где-нибудь, — встревожилась Марья.

— Молодые никогда не замерзнут, — успокоил ее дел Охон.

Фима пришла поздно вечером. Ольгу проводила до самой Суры. Дальше Ольга пошла одна. Марья не попеняла дочери, что она ушла, не сказав, и ни о чем не расспрашивала ее. Она была расстроена.

На другой день дед Охон с Иважем ушли в Алатырь пешком.


6

В избе Нефедовых стало свободнее. Наведывались к ним редко. Да и некому было. Вечером в сумерках иногда приходила Пракся поговорить с Марьей или зайдут близнецы звать Степу на улицу. После бегства Ольги Охрем с Васеной некоторое время к Нефедовым не ходили. Охрем долго не выдержал. Васена держалась подольше. Но и она сдалась. При чем тут родители, если между детьми произошла такая оказия. Ведь Нефедовы от Ольги не отказались, хотели ее засватать. Она сама не захотела после этого остаться здесь, на новой земле. Так что в этой истории сама Васена виновата, незачем бы ей начинать с драки.

Ольга теперь жила в Баеве у сестры Анюры, которая прошлой осенью вышла замуж за одинокого парня.

Марья предложила Охремам перейти жить в их избу. У Кудажей очень тесно. Они охотно согласились.

Дмитрий так и не сумел застеклить окна. Деньги, предназначенные на стекло, ему пришлось израсходовать на угощение лесника и лесничего, отпустивших в долг ему лес на избу. Нефедовы почти до половины зимы жили без дневного света. Потом Охрем принес свои оконные рамы, снятые с баевской избы, оставленной на месте за ветхостью. Рамы были меньше проемов в избе Нефедовых, но их все же кое-как приладили с помощью жгутов, соломы и тряпок. В избе стало светло. Дмитрий в первое же воскресенье вынул из Марьиного сундука псалтырь и подсел к столу читать. Не забывал он и свою сшитую книжицу и время от времени раскладывал на столе письменные принадлежности и кряхтел над письмом. Охрем рядом с ним на лавке плел лапти и порой, склонив голову набок, наблюдал одним глазом за искусной рукой Дмитрия.

— Много еще осталось листов заполнять тебе этими крючками? До весны хватит? — промолвит он, снова возвращаясь к своему лаптю.

— Еще много, — скажет Дмитрий. — Если бы у меня было только это дело.

Степа при этом всегда сидел рядом с отцом. Дмитрий сначала с великим трудом прочитывал страницу-две, потом начинал показывать Степе буквы. Степа некоторые из них уже знал, но никак не мог сложить, чтобы получилось слово. Когда отец начинал писать, он обязательно спрашивал:

— Как называется этот знак, который я сейчас делаю?

Степа сначала произносил про себя, шевеля губами, затем говорил:

— Гы-ы-ы. — А после некоторой паузы прибавлял свое: — Гусиная шея.

Взглянет и Охрем и захохочет:

— А ведь правда похоже на гусиную шею!

Марья, Васена и Фима прядут. Когда женщины готовят из кудели мочки, в избе поднимается густая пыль. На это время мужчины выходят из избы. Дмитрий идет во двор кормить или проверить скот. Охрем попросит у старика Кудажа лыжи и, бродя по лесу, набивает карманы различными лесными редкостями. Причудливыми наростами, похожими на разных зверей, изогнутыми, точно бараньи рога, палками, кусками трута всевозможной формы. Дома он все это раскладывает по подоконникам, говоря, что они украшают избу. Эти украшения остаются на подоконниках лишь до первой вспышки Васены. Она их обычно сгребает в кучу и выбрасывает в печь.

Охрем пытается с ней ссориться, но бесполезно. Васена не уступает.

Степе нравятся эти занятные вещицы. Многие из них он попрятал на полатях и под изголовьем, и под ваталой. Как-то раз Марья там их и обнаружила.

— Степа, знать, ты ошалел! Для чего насовал под себя куски трута и дерева, чтобы спать было пожестче?

— От Васены уряж спрятал, а то она все побросает в печь, — сказал Степа.

— Зачем тебе нужны эти деревяшки?! — подивилась Марья.

Но не сожгла их, а сложила в кучу возле постели Степы. Она знала пристрастие сына к необычным игрушкам и решила не мешать ему. Худого в этом нет. Степа подолгу вглядывался в причудливые куски дерева и трута, складывал их и так и этак. Иногда у него получалось какое-нибудь домашнее животное или зверь, каким он его себе представлял, так как зверей ему видеть не приходилось, а иной раз — нечто несуразное, ни на что не похожее, но почему-то ему нравящееся. Домашние не заставляли его спускаться с полатей — в избе было холодно. Как бы Марья ни топила печь все равно невозможно ее обогреть. Васена с Фимой пряли в зипунах. На воле снегу навалило до крыши двора. Морозы стояли сильные, в стене избы потрескивали бревна. Два раза в день Марья вводила корову в избу, утром и вечером. Здесь ее кормили и доили. Степа теперь не бегал кататься на лед. Река по краям берегов завалена снегом.

Утро в это морозное время начиналось с того, что Дмитрий с Охремом брали лопаты, пешню и шли на реку расчищать прорубь. Но прежде чем до нее добраться, приходилось прокопать в снегу глубокий проход. Поэтому воду запасали на три-четыре дня. Вода здесь мягкая, не как в баевских колодцах. Дмитрию все здесь нравилось. Кругом такая тишина и благодать. Под окно никто не придет и не постучит. Можно запастись и дровами, вырубая сушняк. А сена коси, сколько успеешь за лето. Все здесь нравилось и Марье, кроме тишины. Она привыкла жить среди людей, любила по вечерам слушать, как поют девушки, как звенят под окнами их веселые голоса. Здесь же, на новой земле, хорошо, если за весь день услышишь трех-четырех людей, а о песне вечером и думать не приходится. Стемнеет — и наступает тишина. Шумит лишь лес. А ближе к ночи часто доносится волчий вой. Вначале откуда-то из лесу, затем все ближе, и вот уже совсем рядом, за стеной, Марья, прильнув к окну, продувает в мерзлом стекле глазок. Потом долго вглядывается в снежную муть ночи и, конечно, ничего не видит. Отвернувшись от окна, вздохнет и скажет:

— Надо бы корову проверить.

— Куда денется твоя корова, стоит за крепким плетнем и под крышей, — возражает Дмитрий.

— Все равно, на волков надежда плохая, они могут и плетень развалить, — настаивает Марья.

Дмитрий откладывает в сторону свое дело, не спеша надевает овчинную шубу.

— Погоди, и я с тобой, — говорит Охрем и тоже начинает одеваться. — Может, хоть одного уложим дубиной, тогда они перестанут выть под окнами.

Дмитрий улыбается в усы, берет в сенях железные трехрогие вилы и, преодолевая метель, пробирается к двору, увязая по пояс в рыхлом снегу. За ним следом со своей ясеневой палкой бредет Охрем. Они долго не возвращаются в избу, укрывшись от пурги в тихом кутке двора. Марья начинает беспокоиться, опять подходит к окну и снова продувает уже успевший заледенеть глазок.

— Не тревожься, — успокаивает ее Васена. — Наш Охрем один разгонит всех волков.

Мужчины наконец возвращаются, облепленные с ног до головы снегом. Отряхиваются у двери, снимают верхнюю одежду и снова берутся за свои лапти. Лаптей за зиму надо наплести много, чтобы их хватило на все лето. Дмитрий плетет лишь на свою семью, Охрем часть лаптей продает на базаре.

Зимние дни короткие. Почти все дела по дому справляются долгими вечерами. Много лучины сгорает за вечер. Степа следит за огнем, пока не захочет спать. Его щенок все время вертится возле него. Но как только Степа отправляется па полати, щенок спешит под коник, к поросенку.

Как-то вечером Охрем сказал Степе:

— Знаешь что, давай сделаем маленького деревянного волчонка и начнем учить собаку охотиться на волков.

Степу можно было и не спрашивать. Он и сам несколько раз пытался вырезать хотя бы собаку, но у него ничего не получалось. А потом он сильно порезал палец, и мать решительно запретила ему брать в руки нож.

С деревянным волчонком Охрем возился два полных дня, забросив свои лапти и прочие дела. Васена не переставала пилить его с утра до вечера. Охрем словно не слышал ее, продолжал вырезать волчонка. Он начал топором, а закончил осколком стекла, которым выровнял все шероховатости. Волчонок получился отличный, точная копия волка, голова слегка приподнята, пасть раскрыта, зубы оскалены, уши торчком. Будь он в натуральную величину, вполне сошел бы за настоящего. На шею игрушке привязали тонкую бечевку. Степа принялся возить ее по полу, а Охрем взял щенка за уши, стал натравливать его на волчонка. Вначале щенок никак не мог понять, что от него хотят, но, войдя в раж, укусил Охрема за палец, и, заодно прихватив ухо волчонка, начал его с остервенением трепать. Охрем в восторге от удачного опыта катался по полу и хохотал безудержно.

— Когда вырастет этот пес... не то что волков... медведей будет давить... — выкрикивал он сквозь смех.

Васена, не выдержав, схватила полено и бросилась унимать мужа. Охрем, как был в одной рубашке и без шапки, выскочил вон из избы, чтобы не попасть под горячую руку жены. Поостыв, он вернулся обратно.

Васена жаловалась:

— Только и знает возиться с игрушками...

— А чего еще мне знать? — отшучивался Охрем.

— Посмотри на Дмитрия, разве он занимается такими пустяками, как ты! — наседает на него Васена.

— Он занялся бы, да не умеет. Разве ему сделать такого волка!

Все в избе смеются. Заливается и его любимая дочь — Наташа, хохотушка, как и отец. Ростом Наташа не вышла, да и выглядит она слабенькой, ножки у нее кривые, маленькое личико желтого нездорового цвета.

Но в последнее время Охрем все чаще тяжело задумывается и заговаривает о том, что ему необходимо опять наниматься в пастухи.

Васена тоже беспокоится:

— Куда наймешься пасти? В Баево теперь не показывайся. Никита-квасник и близко не подпустит тебя к стаду.

— И не надо. В Баево я и сам не пойду. Возьмусь пасти алтышевское стадо. Дмитрий за меня замолвит слово, его там знают. Замолвишь, Дмитрий?

— Отчего же, ты пастух хороший, лучше тебя сыскать трудно, — подтвердил Дмитрий и, помедлив, неожиданно сказал: — А я, признаться, хотел тебя взять с собой бурлачить на Волгу.

— Зачем так далеко ходить? Хребет можно сломать и здесь, — возразил Охрем.

— Здесь за хребет платят дешевле.

— Нет, я не согласен, — сказал Охрем. — Хотя работа пастуха и не высоко ценится, зато спина будет целой.

Дмитрий помолчал в раздумье и сказал с усмешкой:

— Если я буду очень беспокоиться о собственной спине, мне во век не расплатиться ни с тобой, ни с лесником.

В избе наступила напряженная тишина. Ни Охрем, ни Васена никогда не напоминали о долге, но он камнем сел на Дмитрии. От него во что бы то ни стало надо освободиться. Будь Охрем побогаче, можно было бы и повременить с уплатой. Но у него даже соли не на что купить. Тяжело ли, легко ли, а придется идти на Волгу. К тому же если Охрем молчит о долге, то лесник все время напоминает...


7

Зимой умерла бабушка Орина. Ее отвезли на Алтышевское кладбище. Здесь своего кладбища еще не было, да и женщины, Пракся и Марья, запротестовали. Чего она здесь будет лежать одна, соскучается и встанет, детей перепугает. Старик Назар только покачивал лохматой головой. Все это бабьи страхи, сказки для детей. Выходцев из могил еще никто не видел, но спорить не стал. После смерти человеку все одно, где лежать, вблизи своей избы или подальше. Бабушку Орину оплакали Пракся и Марья в два голоса. На кладбище ее проводило все взрослое население поселка. Гроб везли на лошади: дорога заснеженная, мало наезженная, пролегала лесом. В Алтышево тронулись в середине дня, а домой возвращались вечером. Женщин посадили в сани, а мужчины шли за ними пешком. Дорогой Дмитрий, чтобы отвлечь старика Назара от грустных мыслей, заговорил с ним о работе на Волге. Он имел в виду его сына. Может быть, старик отпустит сына с им. В молодости Дмитрий не раз ходил с артелью. Свои в обиду не дадут. И на этот раз он сговорился с алтышевкими мужиками. Не плохо будет, если удастся уговорить кого-нибудь из своего поселка.

— Сын пусть сидит дома, возле жены. Попробую тронуться сам, — сказал Назар. — Он уйдет, а у него здесь останутся дети. Не дай бог что случится, мне одному не прокормить их. А обо мне, если и пропаду, теперь горевать некому...

— Мы с отцом, бывало, каждое лето ходили, и ничего, — возразил Дмитрий. — Сгинуть, дядя Назар, можно не слезая с печи.

— Знамо, можно, — подтвердил Назар. — Моя-то вот сгинула. Всю жизнь нигде не бывала, кроме Алатыря, и то когда венчались...

На этом их разговор и закончился.

Ближе к масленице морозы сдали. Небо заволокло тучами, начались метели. Дмитрий каждое утро прочищал дорожку ко двору, а ночью метель заваливала ее снегом. Иногда на помощь Дмитрию выходил Охрем. Но старый зипунишко плохо защищал его от морозного ветра. Продрогнув на холоде, Охрем уходил в, избу, ворча на ходу:

— Для чего тратить силы на пустой работе, перебрасывать снег с места на место? Весной он и без того растает.

Дмитрий не отвечал ему. Чего попусту молоть языком.

Перед самой масленицей из Алатыря неожиданно пришел Иваж. Не успев как следует согреться, он собрался уходить обратно.

— Ради чего же тогда пришел? — с удивлением спросила Марья.

— Пришел пригласить вас на свадьбу, — слегка смущаясь, сказал Иваж.

Васены в избе не было. Охрем со Степой настолько увлеклись Волкодавом и деревянным волчонком, что не слышали, о чем идет разговор у стола.

Дмитрий с Марьей были ошарашены этой новостью. Как же так все обошлось без них, без их благословения?

— Знать, в Баево ездил, за Ольгой? — прервала Марья молчание.

— Зачем за Ольгой? — отозвался Иваж. — Без нее девушек, что ли, нет? Ольга больно капризная, я ей говорил — не уходи к сестре, не послушалась, ушла. Ну и пусть...

— Не отдал бы ей свой зипун, без зипуна бы не ушла, — осторожно заметил Дмитрий.

Марья посмотрела на притихшего Охрема и подтолкнула мужа.

— Ладно тебе про зипун, — шепнула она.

Охрем догадался, что ему лучше выйти из избы. Он оделся и позвал с собой Степу.

— Она хотела уйти без зипуна, — сказал Иваж, возвращаясь к прерванному разговору. — Зипун я надел на нее насильно...

— Кто же у тебя невеста? — не выдержала Марья. — Кто тебе без нас ее просватал?

— Дед Охон просватал, — сказал Иваж. — Я ему говорил, давай позовем отца и мать, а то они обидятся. Он сказал, что не обидитесь, зачем, говорит, гонять их по холоду в такую даль.

По мрачному виду Дмитрия и молчанию Марьи было видно, что они опечалены. Видное ли дело, просватать невесту без их ведома и согласия. Подобного в семье у них не бывало. Они сами сошлись по воле родителей и живут, слава богу, хорошо.

— Кто же она, эта твоя невеста? У кого ее просватали? — спросила Марья, всхлипывая,

— Родители ее живут постоянно в городе, сама она находится в услужении у попа Рождественской церкви. Родом из села Канаклейки, — говорил Иваж, потупясь от смущения.

— Где эта Канаклейка находится? В какой стороне? — допытывалась Марья.

— Кто ее знает, говорят, где-то за Ардатовом. Да нам это и не нужно, ведь ее родители живут в городе.

— Вам с дедом Охоном, может быть, не нужно, а вот нам с отцом надо бы съездить туда да поспросить, что они за люди, с кем ты хочешь породниться, — возразила Марья, повышая голос. — Может, они какие-нибудь конокрады или того хуже и их прогнали из села, вот они и обосновались в городе. Добром из своего села в город никто не уйдет.

— Дед Охон расспрашивал, — тихо отозвался Иваж.

— У кого он расспрашивал, у родителей? Разве они скажут о себе плохое?

— На что свадьбу думаете справлять? Знать, вы очень богаты с дедом Охоном? — вмешался до того молчавший Дмитрий.

— Дед Охон все взял на себя. Говорит, не трогай родителей, у них все равно ничего нет...

Это сообщение немного разрядило обстановку. Что верно, то верно, Дмитрий в настоящее время был не в состоянии справить свадьбу. Лицо его заметно посветлело. Марья тоже обмякла, вытерла глаза и предложила сыну поесть. Тот отказался, ему надо торопиться обратно в город. Не остался он и ночевать, чтобы завтра поехать всем вместе. «Знамо, к невесте торопится», — подумала Марья, проводив его за избу Назаровых.

Наутро Дмитрий с Марьей поехали на свадьбу. Фиму с собой не взяли. Какая уж там свадьба в городе. Марья не ошиблась. Народу собралось мало. Со стороны невесты пришли ее родители и брат с женой. Родни в городе у них не было, так же, как и у Нефедовых. В Алтышево решили не сообщать, хотя этим и обидят родню жениха, но оттуда могли приехать человек десять, а помещать их некуда.

В первый день свадьбы гуляли на своей квартире, второй день — в доме невесты. Марье свадьба не понравилась, прошла она без эрзянских свадебных песен и плачей невесты. Как только пришли с венчания, сразу уселись за стол. Невеста, правда, была видная: высокая, белолицая, но то, что она одета по-русски, Марью огорчало.

Возвращаясь с Дмитрием домой, она всю дорогу ворчала:

— Такая красивая эрзянка, а надругалась над собой, нарядилась в эти темные тряпки.

— Живя в городе, не эрзянскую же руцю ей надевать? Смеяться над ней будут, — возразил Дмитрий.

Она ему тоже понравилась, не чета Ольге. Понравились и ее родители. Люди степенные, деловитые. Отец работает на лесопилке и, как Дмитрий, не любит болтать лишнего. Так вот и женили своего первенца Нефедовы.

...После масленицы Дмитрий стал собираться в дорогу. Подобралась артель из двенадцати человек. Своих, новоземельных, трое, алтышевских — девять. Марья сушила ему сухари из ситного хлеба, испеченного на молоке, сшила для него порты из толстого портяночного холста и покрасила черной краской. Порты получились не хуже, чем из магазина. Дмитрий укрепил лапти пеньковой бечевкой, собрал верхнюю одежду. Отправиться решили по зимней дороге. Пока дойдут до Волги, она вскроется. В это время в приволжских городах и нанимают работников на баржи, пристани, пароходы.

Охрем несколько раз напоминал Дмитрию, что им надо сходить в Алтышево. Там Охрема не знают и без Дмитрия местные старики разговаривать с ним не будут. У Нефедова со сборами на Волгу своих дел было немало. Все же он выбрал день посвободнее. В это утро Марья приготовила овсяные блины. На масленицу их часто стряпают, почти целую неделю. К столу пригласили и Охрема с Васеной.

Степа сидел за столом и с изумлением наблюдал, как дядя Охрем, оторвав от изрядной стопки блинов порядочный кусок, без труда отправил его в рот.

— Дядя Охрем, а солонину сможешь засунуть в рот? — простодушно спросил он.

Фима прыснула в горсть и тут же получила шленок от матери. Досталось и Степе за свой вопрос.

Лишь один Охрем был невозмутим:

— Не пробовал, возможно, и засунул бы, — серьезно ответил Охрем и рассказал, как в Баеве однажды он поспорил на два десятка яиц, сможет ли засунуть в рот шапку, и выиграл.

— А куда девал яйца? — спросил Степа.

— Как это куда? Съел, понятно...

— Все сразу?

— Не домой же их нести. Тут же и съел.

Взрослые в Баеве хорошо помнили эту историю и лишь улыбались. Но Степу удивило, что дядя Охрем за один присест съел двадцать яиц.

Дмитрий с Охремом ушли в Алтышево. Фима села прясть, Степа что-то притих у коника. Марья крикнула сыну:

— Вышел бы на свежий воздух, трубу рано закрыли, угоришь!

Она подошла к конику.

— Степа, ошалел, что ты делаешь?

У Степы лицо от натуги покраснело. Он вытащил изо рта варежку и втянул в себя воздух.

— Шапка все же не полезла, попробовал засунуть варежку. Варежка полезла! — доложил он, сияя.

Марья всплеснула руками:

— Посмотрите на этого бестолкового! Наслушался рассказов дяди Охрема и запихал в рот варежку.

Над Степой посмеялись и выпроводили его с Волкодавом из избы.

На улице тепло. С крыш капала талая вода. Снег мокрый. Назаровы близнецы возле своего двора катали снежные глыбы и складывали из них горку. Здесь у них, на новой земле, нет горок и кататься негде, если не считать льда на реке. Но он всю зиму лежит под глубоким снегом.

Степа не пошел к близнецам. Ему надоело их вечное поддразнивание. С Волкодавом лучше. Он и без этих насмешников бабу вылепит.

Близнецы, заметив Степу, стали звать его. Но Стела сделал вид, что не слышит их. Он скатал большой ком, поставил его перед крыльцом и принялся катать ком поменьше. Этот, меньший, он поднял на большой, подтесал их с боков лопатой, получилось вроде человеческой фигуры. Теперь нужно насадить голову. Для этого надо скатать небольшой круглый ком.

— Не поможешь нам построить горку, не пустим тебя на ней кататься! — крикнул Петярка, подойдя близко ко двору Нефедовых.

— И не пойду! — отозвался Степа, принимаясь накатывать третий ком.

На помощь к брату подоспел Михал. Он похвалился, что у них с Петяркой есть красивая игрушка.

— Иди сюда, покажем тебе таташку![12]

— Откуда она взялась у вас?

— Отец принес из города!

Этого Степа выдержать не мог, оставил начатый ком на половине, пошел к близнецам. У него еще никогда не было своей таташки. У Фимы есть маленькие, кругленькие. Она ими частенько играет в праздник. Подбросит одну кругляшку вверх и, пока та падает, она быстро со стола хватает следующую и ловит подброшенную. И так, пока не подберет все кругляшки со стола. Фима держит их в кузовке, где лежат ее тряпичные куклы, Степе не дает даже посмотреть. А среди них бывают очень красивые, с золотыми полосочками, красными цветочками, ягодками...

Таташка близнецов была красивая. На одной стороне ее красовался пышный цветок, как будто шиповника, с другой стороны торчал кусочек фигурной ручки, весь в золотых колечках. Степа не успел как следует разглядеть таташку, как Петярка спрятал ее в карман, сказав при этом:

— Пусть пока полежит у меня, после отдам тебе, Михал.

Степа принялся упрашивать близнецов, чтобы они далибы ему подержать ее в руках.

Михал был характером помягче:

— Петярка, дай ему, пусть подержит.

— Будешь с нами строить горку, дадим тебе подержать таташку, — сказал Петярка, подмигнув брату.

Что оставалось делать Степе? Согласился...

Он скатал три больших снежных кома и поднял их на прежние, которые скатали близнецы. Степа весь вспотел, шубейка его и варежки намокли, в лапти набился мокрый снег. Близнецы за это время сделали лишь по два небольших кома.

— Теперь дайте посмотреть таташку по-настоящему, как уговорились.

— Какой ты хитрый, дай ему в руки таташку, а горка-то не доделана, — возразил Петярка.

— Если вы будете катать снег, как сейчас, горку не сделать и за неделю, — сказал с досадой Степа.

Близнецы с усмешкой переглянулись.

— Значит, через неделю ты и получишь таташку подержать, — решительно заявил Петярка.

В первый раз в своей жизни Степа почувствовал не обиду, а презрение, и он так взглянул на близнецов, что они невольно попятились. Степа, круто повернувшись, пошел к своей избе. Дойдя до неоконченной снежной бабы, он остановился, постоял немного, подумал и принялся ее доделывать.


8

Накануне отбытия артели, с которой уходил и Дмитрий со своим соседом, сыном старика Кудажа, Марья затопила баню. Ей помогала Кудажева сноха. В бане дымно, у обеих женщин глаза покраснели и полны слез, то ли от дыма, то ли от горечи разлуки. Управившись, женщины присели отдохнуть, Марья — на опрокинутое корытце, Кудажина сноха — на толстые поленья. Сидели молча. Говорить не о чем, печаль у них одна. Баню они натопили жарко, воды нагрели много, пусть мужчины в дорогу помоются и попарятся вволю. Кто знает, есть ли там на Волге бани? Перед тем как уйти, женщины намочили в корыте два веника — дубовый и березовый, пусть парятся, кто каким захочет. Пол бани подмели. Чтобы не было угара, верхнее окошечко оставили открытым.

Баня стояла на берегу реки. От двора Кудажей к ней вела узенькая тропинка. Женщины направились по ней. Марья шла впереди.

— Скажи своим мужикам, пусть не спешат в баню. Там еще угарно, да и дым не весь вышел, — посоветовала она соседке.

— Наши не очень-то разбирают, угарно или нет. Они и в избе никогда не угорают, — отозвалась та.

К вечеру стало подмораживать. Затвердевший снег хрустел и рассыпался под ногами. Солнце только что скрылось за сосновым лесом, и над его темными зубцами разгоралась вечерняя заря, окрашивая нижние кромки облаков в золотисто-оранжевый цвет. Ночью опять предвиделся морозец. Тропа привела женщин к Кудажевым воротам. Они по своему обыкновению остановились здесь ненадолго.

— В молодости и я горевала, как ты, когда Дмитрий в первый раз ушел с отцом на Волгу. А потом привыкла, — сказала Марья и вздохнула. — Теперь вот опять подошло время расставаться, и снова надо привыкать.

— В жизни, Марья уряж, и без того мало радостей, для чего еще расставаться.

— От добра наши мужики не пошли бы на край света, нужда гонит, — сказала Марья и медленно пошла по тропе дальше, к двору Назаровых. Дойдя до их избы, она легонько ударила ладонью по наличнику и, помедлив, крикнула:

— Дядя Назар, париться идите, баня истопилась.

Наконец Марья дошла до своего двора. У жителей небольшого поселка, кроме этой тропинки, других дорог нет. Она тонкой цепочкой связывает их три двора. На лошадях ездят очень мало. Если кому-либо раз в неделю и придется поехать в лес за дровами или в город, на базар, то след этой поездки закрывает первая же метель. Но с тропинкой метели не справиться, по ней часто ходят.

В избе Марья сказала мужу:

— Иди скорее, Охрем уже ушел.

Степа у двери ожидал, когда соберется отец. Васенина старшая дочь, Наташа, пока они готовились в баню, светила лучиной. Здесь, в поселке, не очень-то придерживались старинных обычаев и огонь зажигали не по времени года, а когда была в нем надобность. К тому же здесь не было вздорного Никиты-квасника, любившего соваться в чужие дела.

Было уже темно, на небе тускло светились звезды. Степа бежал по тропе за отцом, задрав голову вверх и поминутно спотыкаясь. Отец подшучивал над ним:

— Ты, Степа, как неподкованная лошадь.

— Это я смотрю на звезды, потому и спотыкаюсь. Много их рассыпано по небу. По-твоему, сколько?

— Откуда я знаю, сынок, ведь их никто не считал.

— А далеко они от нас?

— Кто знает, ведь на них никто не лазил...

В бане нестерпимая жара. На полке парятся старики Назар и Кудаж. Охрем поддает им пару. Плеснет из ковша на раскаленные камни печи и скорее опускается на корточки. Мужики помоложе — двое Кудажевы, сын Назара со своими близнецами — сидели в предбаннике, в ожиданье, когда напарятся те двое. Степа, желая блеснуть перед своими недругами, юркнул за отцом в баню. Но как только за ним захлопнулась дверь, он едва не задохнулся. Горячий пар ударил ему в лицо и грудь, у него сперло дыхание. Он быстро опустился на колени и подполз к двери. Здесь все же было полегче дышать. В бане стоял густой пар. На подоконнике еле мерцал язычок светильника. Как ни было жарко, Степа все же стерпел, не вышел в предбанник к этим близнецам. Дядя Охрем для него чуть-чуть приоткрыл дверь, в щель повеяло свежим воздухом. Двое стариков наконец напарились, опустились с полков, взяли ведро и пошли к проруби обливаться холодной водой. Дмитрий помыл Степе голову, поднял его на полок, раза два-три хлопнул веником и оставил его там одного. После стариков здесь еще было довольно жарко, но уже терпимо.

В баню наконец вошли все, кто до этого отсиживался в предбаннике. Близнецы с удивлением уставились на Степу, сидевшего на полке с таким видом, будто ему все нипочем.

— Михал, посмотри-ка, Стригун чего вытворяет. Знать, не боится жары.

— Чего бояться, давай и мы, — предложил Михал, но первым не сунулся, подождал, пока полезет брат.

Однако им троим недолго пришлось побыть на полке, кто-то плеснул на раскаленные камни шайку воды, и горячий, обжигающий пар устремился вверх. Ребята кубарем скатились на пол и выскочили в предбанник.

Полки ни на минуту не пустовали... Мужчины поднимались туда один за другим. Дмитрий парился три раза, потом облился холодной водой у проруби и стал одеваться. Степа уже оделся. Домой они шли втроем, с Охремом. В избе их ожидал ужин, мужчины сели за стол, женщины ушли в баню. Когда они вернулись, Степа уже не слышал, он спал на полатях.

Ночью, когда легли спать, Дмитрий говорил жене:

— Степу заставь пахать, Иваж в его годы уже пахал, как взрослый. Посей побольше конопли. Луговая земля в самый раз для нее... Если, бог даст, удастся мне заработать денег, расплатимся с долгами и купим осенью парочку овец на племя. Здесь скотину держать можно... Когда подойдет время косить сено, позови Иважа.

— У него теперь своя семья, свои заботы, — заметила Марья.

— От нас еще не отделился, вот когда отделится, тогда у него будет своя семья...

Степа проснулся рано, но мать с отцом уже были на ногах. Степа часто думал о том, когда они спят? Вечером, когда он укладывается спать, мать сидит за прялкой, отец плетет лапти, когда же утром он поднимает с подушки голову, мать уже хлопочет возле печи, а отец во дворе кормит скотину. Сегодня он встал пораньше, чтобы проводить отца. Сел на краю печи, принялся разыскивать свои онучи. Вечером он кладет их всегда в одно место, а каждое утро ищет по всей печи. И все из-за Наташки. Она спит на печи и ночью раскидывает онучи. Наташа спит вдоль трубы, прямо на голых кирпичах. В головах у нее скомкан старый зипун. В руках тряпичная кукла.

Степа толкнул ее в плечо:

— Вставай, а то на голой печи спечешься!

Он наконец нашел свои онучи и стал обуваться.

За столом Дмитрий во время завтрака, обращаясь к Степе, сказал:

— Лошадь, сынок, остается на твоем попечении. Корова — бабья забота, лошадь — забота мужская. Кроме тебя, у нас в доме другого мужика не остается. Иваж живет в городе. Ему оттуда далеко ходить ухаживать за лоптадью. Так что не забывай про нее, вовремя покорми, вовремя напои... Мать слушайся, помогай ей во всем...

Степа ничего не ответил отцу, он ел крупяную похлебку, сваренную на молоке, и рассуждал про себя: «Летом ничего не стоит кормить лошадь, пустил ее, она сама найдет себе корм. Захочет — напьется из речки... Помогать матери? А в чем ей помогать?» Он задумался об этом, да так ничего придумать и не смог... «Ладно, — решил он, — там будет видно...»

Уходившие на Волгу собирались в Алтышеве и оттуда на другой день всей артелью должны были двинуться дальше. Дорога их, пролегавшая на Симбирск, не ближняя, придется пройти верст сто пятьдесят. В Симбирске они обождут, пока вскроется Волга, и направятся вниз.

Марья рассчитывала отвезти мужа до Алтышева на своей лошади. Но когда трое отъезжавших собрались со своими мешками в избе Кудажей, то решили обойтись одной подводой. Поехали на Кудажевой лошади. Марья и Кудажева сноха отправились с ними до Алтышева. Степа тоже хотел поехать, но теперь он мог проводить отца только до леса, как и Назаровы близнецы своего дела. Втроем они возвращались домой. Близнецы как всегда подначивали Степу. Начал Петярка:

— Что же ты, Стригун, не поехал проводить отца до Алтышева? Целую неделю только об этом и говорил, что поедешь.

— А куда было сесть, если сани завалили мешками? Мужики и сами пошли пешком.

Но на Петярку никакие доводы не действовали:

— Мы бы с Михалом обязательно пошли пешком, если бы на Низовье отправился наш отец. Правда, Михал, пошли бы?

— Знамо, пошли. Подальше Алтышева пошли бы, — поддержал его Михал.

— Вечно вы мыкаете, — пренебрежительно отозвался Степа. — Мы бы то, мы бы это, а сами ни с места... Отца вы пошли бы провожать даже за Алтышево, а старик Назар, знать, у вас не в счет? А он вам дедом приходится...

Степа прибавил шагу и вскоре свернул к своему двору. Из-под крыльца к нему навстречу выскочил Волкодав.

Перед крыльцом стояла все та же снежная фигура, которую Степа слепил несколько дней назад. На голову ей кто-то вместо шапки надел набекрень старое лукошко, приладил из кудели бороду и сунул в рот сучкастую палку, очень похожую на трубку. Очевидно, это было сделано сегодня, когда Степа провожал отца. Утром, когда Степа уходил из дома, ничего этого не было. И сделать это мог только Охрем. Однако солнце основательно продырявило бок снежной фигуры. «Как бы сохранить ее подольше?» — думал Степа, подправляя свежим снегом подтаявшее место.

С крыльца раздался голос Охрема:

— Вечером обольем водой, ночью подмерзнет. Так дольше продержится.

Его, видно, беспокоило то же, что и Степу.


9

Без хозяина в избе Нефедовых кажется пустовато. Место его за столом, когда садились завтракать или обедать, было не занято. Вообще здесь у каждого было свое место. Степа сидит напротив переднего окна, Фима — рядом с ним, подальше от угла. На углу сидеть, говорят, плохая примета: девушка может выйти замуж за горбатого, а парень — жениться на горбатой. Степа, чтобы подразнить сестру, иногда нарочно садился против угла. Фима пытается силой водворить его на место. Степа упирается. Их возню за столом мать прекращает сердитым окриком. Если окрик не помогает, ее увесистая ложка опускается на лоб ослушника. Чаще всего достается Степе. Фима умолкает сразу, а Степа всегда хочет непременно настоять на своем.

Дмитрий — человек не очень разговорчивый, иногда за целый день скажет не более двух-трех фраз. А без него изба кажется не только пустой, но и тихой. Охрему теперь не с кем разговаривать. При Дмитрии он говорил беспрестанно, было кому его слушать. С женщинами много не поговоришь, да и о чем с ними говорить? Охрем, когда уже невмоготу молчать, начнет разговаривать со Степиным Волкодавом.

— Ты, давитель волков, пойдем со мной летом пасти стадо. Будешь для меня таскать кошель с хлебом, как это делал мой Пестрый.

Собака, словно бы понимая, что обращаются к ней, подойдет к Охрему, встанет перед ним, задрав голову, и виляет хвостом. На ночь Марья больше не оставляет ее в избе, выгоняет в сени. Да и когда заходит со Степой, она поглядывает на нее искоса. С первой же оттепелью переселили во двор поросенка. Под коником Марья все вычистила и вымыла. Пусть, говорит, до пасхи выветрится из избы тяжелый запах. В избе теперь из скотины находится один теленок. Но его держать во дворе было еще рано.

С каждым днем становилось теплее. День заметно удлинялся. На реке Бездне лед от берега до берега покрылся водой. По ночам ее схватывал заморозок, а утром отпускал. Снег стал влажный и рыхлый. Ходить можно только по тропе, утоптанной за зиму, да по утрам по образовавшемуся за ночь насту. Степа каждое утро брал с собой Волкодава и бегал с ним по насту. На наст выходили и Назаровы близнецы. Степа избегал их, с Волкодавом лучше. Но они приставали к нему, им одним скучно. Вот и сегодня, едва Степа вышел из избы, Петярка крикнул:

— Стригун, пойдем с нами ловить лису!

«Какую там еще лису?» — подумал Степа. Разве лису так просто поймать. Но все же заинтересовался. Он кликнул Волкодава и направился к близнецам. Оказалось, что у них прошлой ночью лиса унесла курицу, и они решили изловить воровку. Они пошли к поселку Анютино, перешли по бугристому льду реку и направились дальше в низкорослый, реденький лесок. Здесь столько различных следов — заячьих, лисьих и каких-то больших, должно быть, волчьих. И следы эти не свежие, оставшиеся от зимы. Разве по ним найдешь лисицу? Степа понимал, что это бесплодная затея, но все же шел с близнецами дальше. Низкорослый лес тянулся бесконечно. Солнце, поднимаясь выше, пригревало все больше. Степе стало жарко, он снял шапку и сунул ее в карман.

Петярка, видимо, не мог без того, чтобы не задеть кого-нибудь.

— Глянь, Михал, у Стригуна опять отросли волосы.

Михал осклабился до ушей:

— Вот мать опять свяжет его и острижет, как барана.

Степа обозлился. Это была явная напраслина. Его никогда не связывали. А вот самого Михала связывали, когда выдавливали ему на шее чирей.

Он сказал с усмешкой:

— Стричь голову — это тебе не чирей выдавливать, можно и не связывать.

Михал не нашелся что возразить. Промолчал и Петярка.

Ребята вдруг заметили, что они забрели слишком далеко, пора возвращаться домой. Солнце пригревало все жарче. Степа снял шубенку и попытался идти в одной рубашке, но не долго. Оказалось, что весеннее солнце обманчиво. Степа быстро продрог и больше уже не пытался раздеваться.

Ребята радовались теплому солнышку, но вместе с теплом подкрадывались и неприятности. Снежный наст постепенно терял упругость. Ноги то и дело проваливались. Пока добрались до реки, все трое вымокли и устали. А на них свалилась настоящая беда, о которой они не подумали, отправляясь утром на поиски лисы. Поверх льда пошла вода, затопив все русло. Утром они и представить такого не могли.

— Теперь придется нам заночевать здесь, домой мы сегодня не доберемся, — сказал растерявшийся Петярка.

— Может, найдем где-нибудь такое место, где нет воды, — неуверенно предположил Михал, вглядываясь в даль.

— Что толковать, в воду все равно не полезешь, — возразил Петярка.

Он был ростом выше брата и чувствовал себя старшим.

— Пойдемте искать проход, — сказал Михал.— Здесь можно без толку простоять до ночи.

Они зашагали вдоль берега. Степа подошел к краю воды, постоял немного, соображая, что она не глубокая, выше лаптей, пожалуй, не будет. Зачем искать сухого места, которого, может, и не найдешь. Степа ступил одной ногой, попробовал, не глубоко ли, и смело зашагал к противоположному берегу. Волкодав остался у края воды, заметался, затявкал, боясь двинуться за хозяином. Заслышав его лай, близнецы остановились и оглянулись.

— Посмотри, Михал, чего делает Стригун... По воде пошел!

Степа достиг берега и стал манить Волкодава, который все еще метался у края воды. Наконец собака решилась и, ступив в воду, пошла подпрыгивая.

Близнецы постояли, проводили Степу взглядом и зашагали вдоль берега.

У Степы намокшие ноги сразу же замерзли. Он припустился бегом. Матери он сказал, что провалился в глубокий снег, а под ним оказалась вода. Он разулся на печи, развесил онучи вдоль трубы на жердочку и положил застывшие ноги на теплое место. Мать так и не узнала бы правды, если бы к вечеру к ним не пришли близнецы и не рассказали все, как было.

— Ты с ума сошел, полез в талую воду! — принялась мать ругать его. — Простудишься, будешь болеть, что я стану делать?

Степа ничего не отвечал матери, знал, что, когда она сердится, лучше молчать. Поругает и успокоится. Но эти двое хороши! Только за тем и пришли, чтобы наябедничать. Нет уж, никуда больше он с ними не пойдет.

Переход через ледяную воду, как и опасалась Марья, не прошел без последствий для Степы. На следующее утро у него появился жар.

— Добегался, — сердилась мать.

Она весь день поила его отваром сухой малины и не разрешила вставать с полатей. Степа попросил у Фимы мягких угольков и, лежа на постели, стал рисовать на потолке все, что ему вздумалось. Нарисовал свою избу, двор. У двора нарисовал гнедого и Волкодава. Потом нарисовал реку Бездну, а за рекой — старые дубы и липы. Когда весь потолок над ним был покрыт рисунками, он попросил Фиму подать ему мокрую тряпку и все начисто смыл. А по просохшему потолку снова стал рисовать. Три дня он не выходил из избы, рисовал на потолке, смотрел в окно, наблюдая, как подтаивает его снежный человечек — даже ледяная корка не спасала его. А скоро снеговик совсем растаял. «Надо бы сделать его из глины или дерева, тогда он нипочем не развалился бы», — думал он.

Когда Степа наконец вышел на крыльцо, то от снежного человечка оставался лишь небольшой обледеневший бугорок. Перед избой образовалось целое озеро. Снег потемнел, заметно осел. Куда ни ступи — везде под ним вода. Держалась лишь тропинка между избами, за зиму основательно утоптанная. Но и она порыхлела. Степа увидел близнецов. Они перед своей избой что-то копали.

— Стригун, иди к нам. Да вот здесь проходи, — сказал Петярка, показывая лопатой на середину тропы, где снег был приглажен.

Степа шагнул было на это место, но его опередил Волкодав. Он прыгнул туда и провалился передними лапами по самую шею.

— Ну, тогда пройди вот здесь, — предложил Петярка, показывая лопатой чуть подальше, на такое же приглаженное место. Но Степа догадался, что его подводят к ямкам-ловушкам, выкопанным близнецами на тропе и прикрытым слоем мокрого снега.

— Для чего мне ходить там, я и на краю тропы постою, — ответил Степа.

— Кто же ходит по краю тропы, — приставал Петярка.

Степа не отвечал. Что попусту чесать языком. Пусть сами лезут в свои ловушки.

Из избы вышла мать близнецов — Пракся.

Заметив Степу, она громко спросила:

— Мать твоя дома? Надо у нее попросить закваски.

И Пракся быстро пошла по тропе к избе Нефедовых. Близнецы и сообразить не успели, как мать провалилась в ямку-ловушку.

Петярка смолчал, а Михал крикнул:

— Мама, мы там накопали ямки-ловушки, не ходи дальше!

И поспешили к ней на помощь.

— Для чего это вы наделали? Обмануть свою мать, бездельники! — ругалась Пракся. — Дед Назар в ваши годы уже был женат, а вы с утра до вечера только и знаете бегать по улице!

Она горшком, который держала в руках, со злостью ударила Михала по голове. Тот ухватился за шапку и присел на мокрый снег. Петярка стоял в стороне и смеялся.

— Придешь домой, достанется и тебе! — крикнула она ему.

Ей пришлось возвратиться в избу, чтобы переобуться. Ноги ее до самых колен промокли в талой воде.

Когда мать ушла, Петярка приблизился к брату и спросил, больно ли его ударили.

— Нет, сквозь шапку совсем не больно, — отвечал тот, потирая голову.

Петярка накинулся на Степу:

— Это Стригун виноват, для него наделали эти ямки, а он не пошел, вот мать и увязла.

Степа резонно возразил:

— Не делали бы, тогда никто бы и не попал в них.

Слышь, Михал, что говорит Стригун? Он еще нас учит!..

— А вот наделаем побольше ям... — отозвался Михал.

— Ну что ж, на этот раз попадет в них ваш отец. Вот тогда узнаете.

— Ты слышишь, Михал, как артачится Стригун?

— Давно ему не попадало, потому и артачится.

— Давай поймаем его и проведем по оставшимся ямкам, пусть сосчитает их ногами, — предложил Петярка.

— Давай, — согласился Михал.

Но едва они подошли к Степе, как из ворот показался их отец с веревкой в руке и направился прямо к Петярке, но тот вовремя отскочил в сторону. Опять досталось Михалу. Отец вдвое сложенной толстой веревкой стеганул его трижды но спине. Михал взвыл от боли.

— Вай, мамыньки, по чирью!

— В другой раз не будете копать ямки на тропке! — с гневом сказал отец и еще раз стеганул Михала.

Тот повалился на снег и долго выл.

Степа подошел к нему.

— Больно он тебя стеганул, — посочувствовал он Михалу.

— У меня на спине три чирья, конечно, больно, — сквозь слезы проговорил Михал.

Потоптавшись немного и не зная, чем помочь Михалу, Степа направился домой. Волкодав давно убежал от него. Как ни старался Степа ступать на такое место, где снег менее водянистый, пока он дошел до своего двора, промок насквозь. В избе Степа рассказал, как Назарова Пракся хотела прийти за дрожжами, не дошла, попала в ямки-ловушки, которые по всей тропе накопали двойняшки. Накопали вдвоем, а побили одного Михала, потому что Петярка успел убежать.

— Тот, кто не убежал, вдвойне будет умнее, — сказала Марья.— Кому больше достанется, тому и больше останется.

Но Степа не мог постичь такую премудрость. Что выиграл Михал, бросившись помочь матери? Горшком по голове? Не велико же это Михалкино богатство...


10

Вокруг избы Нефедовых образовалось целое озеро талой воды, отрезав проход ко двору. Изба стояла на пригорке, а двор — заметно ниже. Чтобы пройти ко двору, Марья со Степой по всей тропе накидали толстых слег. Но это помогало плохо, вода прибывала, и слеги вскоре всплыли на ней. Марья целое утро думала над тем, как пройти ко двору. Корова была не доена и не кормлена. Голодная стояла и лошадь. Марья не знала, что и предпринять. В избе, кроме Степы, не осталось ни одного мужчины. Охрем дня два тому назад отправился в Алтышево договариваться в пастухи. Она лишь теперь убедилась, что не там следовало бы ставить двор. На самом высоком месте стоял сарай, рядом с ним надо было бы и строить двор. От избы к сараю тянулся бугорок. Его не затопит половодье. А вот двор скоро окажется отрезанным от дома и от сарая, а в сарае — сено.

Поохав и повздыхав, Марья наконец решила использовать для переправы ко двору большое корыто, которое служило Нефедовым, когда у них была большая семья. Она опустила это корыто с чердака на веревке. Для чего оно понадобилось, Степа догадался, лишь когда мать его столкнула на воду. Он радостно вскрикнул и полез в корыто. Волкодав остался у крыльца и, скуля, заметался у края воды.

Марья вынесла из избы подойник с теплой водой и белую тряпку.

— А ну, вылазь оттуда, не для игрушки приготовила корыто, — сказала она сыну.

— Мама, давай поплывем вдвоем, — попросил Степа.

— Двоих нас не выдержит.

Марья осторожно села в корыто, попросила подать ей подойник и длинный шест, приготовленный заранее. Отталкиваясь шестом, она приближалась к воротам двора. С крылечка за ней наблюдали Васена и Фима, награждая ее советами, которые ровным счетом ничего не стоили. Марья по стоячей воде легко добралась до берега. И, раскрыв широкую дверь из древесной коры, пошла доить корову. Во дворе тоже везде была вода, Марья еле пробралась в стойло. Закончив дойку, она натаскала из сарая сена и тем же способом вернулась обратно в избу. До сумерек ей еще не раз приходилось пользоваться корытом. Как только она заходила в избу, Степа тут же занимал ее место в корыте и плавал от крылечка до дверей двора, точно так же, как мать, отталкиваясь шестом. Близнецы с завистью смотрели на него и перешептывались.

— Давай попросим, пусть и нас немного покатает, — сказал Петярка.

— Ну да, покатает, — безнадежно сказал Михал.— Кому ни доведись, никто б катать не стал...

Степа плавал до сумерек. Мать позвала его ужинать, а корыто вытянула из воды и поставила стоймя около крылечка, прислонив его к стене сеней. Вода все прибывала. По лощине, проходившей через двор Нефедовых, она потекла словно вторая речка. Лед в Бездне еще не тронулся, вода шла верхом, во многих местах, где берег был пониже, она выходила на пойму. Марья прежде жила вдали от реки и не знала ее повадок во время половодья. Огромные льдины, скопившись в узком месте меж высоких берегов, загородили проток, и река устремилась по своему старому руслу. Это произошло вечером, когда Марья, покормив скотину, вернулась в избу и собрала на стол ужинать.

Уже сидя за столом, она вдруг обратила внимание, как нехорошо мычит корова.

— Господи, что там с ней стряслось? — Марья положила ложку на стол.

Прислушались все.

— Вроде еще кто-то кричит, — сказала Васена.

Марья бросилась к боковому окну, через которое был хорошо виден двор. Здесь, у окна, до ее слуха явственно донеслись и крики людей, и неистовый рев коровы. И еще она увидела, как стремительный поток несся через их двор. Как была она в одной рубахе, без пулая и в легком платке, так и выбежала из избы. За ней бросились и остальные. По лощине через двор вода несла большие льдины. Они ударялись о плетень, раскачивали его, потом, кружась, понемногу уходили в сторону. Над плетнем передний навес развалился, с крыши слетела солома и поплыла большими охапками вниз по течению. Не выдержав напора, вскоре свалился и плетень и стал кружиться в воде, точно огромная льдина. На той стороне, невдалеке от двора Нефедовых, на сухом пригорке собралась вся семья Назаровых. Они все вразнобой кричали что есть мочи Марье, чтобы она поспешила спасти лошадь и корову. Марья на этот раз не стала возиться с корытом, да на нем, пожалуй, она и не доплыла бы среди льдин и бревен. Она прямо бегом бросилась в воду, где вброд, а где и вплавь. Степа стремглав кинулся было за матерью. Его еле успели удержать Васена с Фимой.

— С ума сошел, куда лезешь, в половодье?! — крикнула ему Фима.

— Мать же полезла! — отступал Степа.

Марья добралась до двора и скрылась внутри. Догоравший закат красными отблесками отражался в разлившейся по пойме воде. Двор Нефедовых был весь затоплен, так как основная стремнина проходила через него. Вот развалился и второй навес, боковые плетни качались, словно их трясла невидимая сила. Марья находилась где-то там, внутри этого полуразвалившегося, сотрясаемого водой строения. Корова уже не ревела, перестала ржать и лошадь. Теперь слышался лишь неистовый визг поросенка и крики соседей Назаровых.

Фима, напуганная страшным зрелищем, закричала-запричитала:

— Вай, мамынька, родненькая, не утони!

— Не утонет, не утонет, — успокаивала ее Васена.

Марья все не показывалась.

Степа снова попытался кинуться в воду. Но Васена с Фимой успели схватить его и на этот раз.

— Не оставляй меня одну, братец! — причитала Фима вцепившись в него.

Но вот Назаровы зашумели еще сильнее. Муж Пракси и близнецы подошли к самой воде. Мужчина кому-то протянул длинную жердь. Отсюда, с крылечка Нефедовых, не видно, что происходит по ту сторону двора. Спустя некоторое время из-за полусвалившегося плетня показались сначала лошадь, затем — корова. Корова шла, высоко задрав голову. Вода ей доходила до самого брюха. Наконец из-за плетня показалась и Марья. Она была растрепана, мокрая с ног до головы. Платок где-то потеряла, темные волосы рассыпались по плечам и закрыли лицо. Увидев ее, дети радостно воскликнули. Мать не утонула, мать жива!

О том, чтобы Марье переправиться на эту сторону, к себе в избу, нечего было и думать. Вода все прибывала, унося с собой со двора Нефедовых плетни, загородки, двери. Навесы рухнули, стропила и солома ушли по течению, оставшийся во дворе поросенок, вероятно, захлебнулся и утонул. У Марьи уже не было сил возвращаться во двор. Она вся посинела, дрожала от холода. Пракся Назарова подхватила ее под руку и быстро увела с собой. Близнецы погнали лошадь и корову к себе во двор.

Степа лишь сейчас почувствовал, что он продрог и ушел в избу. Но в избе не мог усидеть долго, оделся и опять вышел смотреть на половодье. Волкодав от него не отставал. Он бегал у края воды и ошалело лаял.

Наступил тревожный вечер. Изба Нефедовых оказалась на островке, вокруг нее бушевала вода. Степа смутно различал в темноте, за Бездной, старые дубы и липы. Они казались ему столетними старцами, угрюмо смотрящими на разбушевавшуюся реку. Громадные деревья стояли невозмутимо спокойные, словно не тревожила их вода. Что им, великанам, эта река с ее ледяными торосами, за то время, что стоят они здесь, видели не одно половодье. Пошумит оно, это половодье, и схлынет, речка снова войдет в берега, потечет лениво и медленно. А они будут все так же стоять, величавые и угрюмые, не подвластные ее капризам. Степа вспомнил мать, когда она вышла из воды в прилипшей к телу мокрой рубашке и с распущенными волосами. И он подумал, что она такая же сильная и смелая, как эти деревья.

Мальчик стоял у Бездны и с непонятным чувством страха смотрел на мощный поток, вслушиваясь в его шум, на темный притихший лес. До этого он никогда не видел такого половодья. В Баевском Перьгалее столько воды не бывало. Он помнит, как они с дружком Микаем ходили смотреть в Савкин огород, когда поднималась вода. Тогда им и перьгалейская вода казалась большой. «Увидел бы Микай вот эту, непременно бы испугался. Он очень пугливый», — подумал Степа и улыбнулся — ведь и он-то немного боится.

На крылечко вышла Фима. Темнота и шум воды испугали ее, и она запричитала:

— Вай, мамыньки-родимые, как боязно. Степа, братец, где ты?!

Степа, превозмогая собственный страх, сказал рассудительно, как отец:

— Ну чего ты заохала, вода она и есть вода. Снегу за зиму навалило много, потому и вода...

— А как унесет нашу избу, что станем делать?

— Избу не унесет, она стоит на пригорке, сюда вода не дойдет.

Фима обняла брата и прижала его к себе.

— Мы с тобой будем держаться друг за друга, тогда нас вода не унесет, — сказала она.

— Знамо, не унесет, — согласился Степа. — Мать вон даже одну не могла унести, а мы двое...

Они стояли на крыльце, прижавшись друг к другу, всматриваясь в надвигающийся мрак и прислушиваясь к шуму бурлящей воды. Спать легли поздно. Степе всю ночь снилось половодье, снилась мать, как она бросилась и как вышла, растрепанная, из воды, снился алый закат над разлившейся поймой, снились за Бездной столетние дубы и липы, которые непонятным образом были то корявыми деревьями, то седыми старцами...


11

Перед пасхой Марья надумала съездить в Алатырь к сыну, просить у него помощи. Надо было ставить двор. Лошадь с коровой после паводка находились под открытым небом. Следовало бы поставить и рамы. Охремы, как только немного потеплело, перебрались в свою избу. Пришлось Марье снова завесить окна зипунами и ватолами. В избо стало темно. А надо было начинать ткать.

Иваж, когда приходил приглашать на свадьбу, снимал с окон мерку, обещал сделать рамы. Марья из-за них и поехала в город. Хотя в душе и не была уверена, что едет не попусту. Иваж после женитьбы ни разу не наведывался домой. О том, что отец ушел на Волгу и мать осталась одна с ребятами, он знал.

Эти печальные мысли не оставляли Марью в пути. Дорога пролегала через лес и была грязной, то и дело попадались большие лужи стоячей воды. Лошадь все время шла шагом. Лес стоял еще черный, почки набухли и кое-где распустились только у черемухи и бересклета, но под деревьями уже пробивалась ранняя зелень. Марья свернула с дороги и, остановив лошадь, вошла в лес, чтобы набрать сочных стеблей иван-да-марьи. В девушках она часто ходила с подругами ранней весной в лес собирать их. Домой приносили по целой вязанке. Она и сейчас набрала ворох. А когда подошла к телеге, лошадь потянулась к стеблям, шевеля нижней губой.

— Не для тебя нарвала, — усмехнулась Марья и бросила стебли в телегу, но, подумав, добавила: — Пожалуй, и тебе можно от них немножко отделить.

Она отделила пучок и дала лошади. Остальные стебли не торопясь ела всю дорогу сама. Стебли иван-да-марьи считались съедобными. В Алатырь Марья приехала к обеду и долго стучала в калитку дома, где квартировали Иваж с дедом Охоном. Но никто не выходил на стук. Наконец приоткрылась калитка и выглянула хозяйка, старая больная женщина.

— Ково тебе? — прошамкала она.

Старуха не узнала Марью. Оно и понятно — Марья была здесь только раз, на свадьбе.

— Иваж тут?

Старуха наконец поняла, кто эта женщина, и ее морщинистое лицо посветлело.

— Нет Ивана. Иван со стариком Охоном ушли в Баево достраивать церковь. И Вера с ними ушла...

Марья не понимала по-русски, но знакомое слово Баево она разобрала и догадалась, куда ушли дед Охон и ее сын со снохой. Она тяжело вздохнула и пошла к телеге. Делать было нечего, надо ехать домой. Она хотела спросить у старухи о рамах, но не знала, как это сделать. Старуха не уходила, смотрела на Марью и наконец сказала:

— Зашла бы в дом, отдохнула.

Марья опять догадалась, что сказала старуха, и покачала головой:

— Иваж нету, надо дом...

К себе она вернулась во второй половине дня, каясь всю дорогу, что напрасно прогоняла лошадь и потеряла целый день. Телегу она оставила у сарая. Здесь же после половодья было сооружено из жердей нечто вроде скотного двора. Марья отпрягла лошадь, пустила ее за загородку и положила перед ней сена. Хомут и прочие снасти понесла в избу. Берега Бездны еще были черные, и лишь кое-где на буграх с солнечной стороны начала появляться зеленая травка. Корову выпустила пастись, но что она может найти, кроме прошлогодней отавы. Прогуляется, есть придет домой.

Фима работала за ткацким станком. Чтобы хоть немного было посветлей, она отвернула угол ватолы и пристегнула его булавкой. Едва увидев мать, она спросила про рамы.

— Знаешь, как дует в окно, если откроешь? — жаловалась Фима. — А не откроешь, темно, ничего не видно.

— Откуда я тебе возьму рамы? Иважа самого нет дома, ушли в Баево доделывать церковь.

Марья подошла к предпечью и заметила, что без нее дети не обедали, принялась накрывать стол.

— Степа где? — спросила она.

Фима словно только и ожидала, когда мать спросит о нем.

— Степа твой неслух, — жаловалась она. — Весь день на речке копается в иле. Давеча сказала ему, чтобы посмотрел, где ходит корова. А он говорит, пойдешь и сама, если беспокоишься о корове. Поел молока с хлебом и опять пошел на речку.

Марья сдвинула брови. Степа действительно неслух, не хочет заниматься домашними делами. Иной мальчик стремится к лошади, обрадуется, когда ему поручат напоить ее или покормить. А этого надо во всем принуждать. Утром, когда собиралась ехать в город, хотела взять его с собой, так заупрямился, убежал из избы.

Пообедав с дочерью вдвоем, Марья принялась возиться с нитками, готовить их для следующей заправки ткацкого стана. На пойменной земле в прошлое лето конопля хорошо уродилась, за зиму мать с дочерью напряли много, одной Фиме не соткать. Марья думала заодно с Иважем пригласить и молодуху помогать. А вон как вышло — и она ушла в Баево. Да, видно, не придется ей в этом году сесть за стан. Как только подсохнет земля, надо выходить и сеять. На Степу надежды мало. Все придется делать самой.

Степа явился в сумерках, весь мокрый и забрызганный не то илом, не то грязью.

— Ты что, печи клал у реки? — спросила мать, оглядывая его одежду.

— Не печи. Лошадки делал из ила, — серьезно ответил мальчик.

— Ну, коли сделал свои лошадки, теперь иди напои свою лошадь да найди корову и пригони к сараю, — сказала Марья.

Степа хотел было поворчать, почему надо идти именно ему, а не Фиме, но перехватил сердитый взгляд матери и быстро ушел. Ворчал он после, когда вернулся и полез сушиться. Слушала его одна Фима, мать пошла доить корову. Фиме можно все высказать и возмущаться сколько хочешь. Она перечить не будет. В избе темно, лишь в предпечье пылающие на шестке угли рассеивают мрак. С этими нитками мать топила печь каждый вечер, и на печи было нестерпимо жарко. Чтобы не обжечься, Степа постелил под себя чей-то зипун. Жгло и сквозь зипун, но ему не хотелось отодвигаться.

— Чего-то запахло паленым, Степа, посмотри, там на печи ничего не горит? — сказала Фима.

— Посмотри сама, если видишь в темноте, я ничего не вижу, — отозвался Степа.

Он-то знал, почему пахло паленым. Полежав немного, Степа вместе с зипуном переместился ближе к стене.

Фима раскрыла ватолу на окне, сумеречный свет слегка осветил избу. Но вместе со скупым светом ворвался и влажный холод ранней весны. Поеживаясь, Фима тоже полезла на печь.

— Зачем же ты раскрыла окно, коли замерзла? — спросил Степа.

— Ты же говоришь, ничего не видишь, вот я и раскрыла.

— Лучше бы зажгла лучину.

— Эка какой умный! Кто же об эту пору зажигает вечером в избе огонь? Озимы подпалятся.

Степа засмеялся:

— Огонь, знать, разведешь на озимых, с чего им палиться?

— Все равно, — неуверенно возразила Фима. — Помнишь, как в Баеве все бегал Никита-квасник и кричал, чтобы не жгли огня, а то, говорит, озимые попалятся?

— Но ведь здесь нет Никиты, бегать некому, стало быть, и озимы не попалятся! — сказал Степа.

Марья пришла с полным ведром молока и сразу же принялась за Степу:

— Ты почему корову оставил на воле, непутевый? Тебе чего говорили сделать?

— Пригнать корову к сараю, — невозмутимо ответил ее.

— Ты что, совсем без ума или притворяенься? Почему не закрыл корову? Разве она будет стоять около сарая?!

— Ты же не сказала, чтобы я ее закрыл.

Марья вспыхнула:

— Я вот тебе сейчас не скажу, а покажу, чтобы впредь был умнее!

Но ей уже некогда было заниматься сыном, надо было процедить молоко, разлить его по горшкам и вынести в погреб. А Степа тем временем помалкивал. А когда она все это сделала, ее гнев утих. И Степа набрался смелости.

— Корова, знать, дверь, ее можно закрывать? — сказал он, обращаясь к сестре, но так, чтобы услышала и мать.

Фима над этим посмеялась, а мать не обратила внимания. Она уже была полна дум о предстоящих заботах.

Пахать в этом году выехали рано. Весна выдалась сухой. После таяния снегов не было ни одного дождя. Но Марья не очень торопилась в поле, заканчивала кое-какие дела с холстами. Земли у них было немного. В прошлую весну Дмитрий успел расчистить из-под леса и кустарника лишь для посева яровых. Эту землю Марья оставила в этом году под озимые. Яровые решила посеять кое-где на клочках, вспаханных и вскопанных между деревьями и кустарниками. Земля залежалая, луговая, сохой ее не всегда возьмешь, приходилось прибегать к железной лопате. В этом ей помогал Степа. Фима ткала холсты и работала по дому. Но Степу рано никак не добудиться, спит до позднего завтрака и лишь потом приходит к матери на поле. И здесь ходит словно сонный. Марья велит ему садиться верхом и бороновать. За ним надо смотреть да смотреть, где пройдет бороной, а где и минует. В его годы надо было бы пахать самостоятельно, а с ним приходится возиться, то и дело его заставляй, то и дело показывай. Иногда и это не помогает, ничего у него не получается. Нельзя сказать, что он лентяй, без занятия никогда не сидит. Оставь его одного, весь день будет в чем-нибудь копаться, не вспомнит даже о еде. Строит домики из палок, в иле на речке барахтается, лошадок, коровок лепит. Это ему никогда не надоедает. А вот что-нибудь заставить по дому, так обязательно с криком. Да и возьмется делать, тоже не обрадуешься, любое дело превратит в игру. Когда бороновал, до того забылся, что лошадь сошла с пахоты и уткнулась мордой в зеленую траву на краю загона. А Степа сидел на ней и задумчиво смотрел в небо.

— Степа, ты что, опять ворон считаешь?! — крикнула ему мать с другого конца полосы.

Он словно проснулся:

— Где вороны? Нет никаких ворон!

— Чего же тогда задрал голову и смотришь вверх? — спросила Марья.

Степа помолчал, подумал:

— В небе облака, мама, очень похожи на старые дубы и липы в лесу за Бездной. Они такие же кучные, только не зеленые, а белые, как твои холсты. Погляди на них, они бродят по небу, точно белые медведи... Мама, а бывают белые медведи? — вдруг спросил он и уже опять смотрел на небо.

— Я вот сейчас подойду и покажу тебе всяких медведей, не только белых! — рассердилась Марья.— Разве не видишь, куда ушла лошадь?!

Степа дернул повод недоуздка, направил лошадь к следу бороны и, сделав два-три конца, снова забылся. Марья от горестного удивления всплеснула руками.

Ко времени посадки картофеля неожиданно пришла жена Иважа — Вера. С собой она принесла три застекленные рамы. Марья несказанно обрадовалась приходу снохи, но, осмотрев рамы, попробовала их на вес, с удивлением спросила:

— Ты их с самого Баева несешь на себе?

— Нет, всего лишь с Алатыря.

Марья покачала головой.

— И с Алатыря не близко, двенадцать верст. Для чего их нужно было нести на себе? Пришла бы так, потом на лошади съездили бы за ними. Зачем было спину ломать?

— Вот и не сломала! — сказала Вера.

Потное лицо ее раскраснелось. Она взглянула на притихших Фиму и Степу и, сняв привязанный к поясу узелок, высыпала на стол фунт мятных пряников.

— Ешьте, вот что вам принесла ваша уряж!

Затем она подошла к ведру, висевшему над лоханью, и долго пила из ковша холодную воду. Опять взглянула на Фиму и Степу, ошарашенных такой щедростью, чмокнула полными губами и улыбнулась. Фима ей ответила улыбкой, Степа, по обыкновению, сбычился.

— Меньшой братец на меня что-то смотрит сердито, — сказала Вера и потянулась потрепать его за длинные волосы.

Степа увернулся от нее и убежал из избы.

— Ты, уряж, не обижайся на него, — сказала Фима.— Наш Степа всегда такой, когда первый раз видит человека. Маленький он все прятался от людей. Кто ни придет к нам, он залезет за трубу или под лавку.

Марья, чрезмерно довольная, обхаживала сноху и не знала, чем ей угодить. Она положила ей в чашку пшенной каши, помаслила, чуть помедлила и добавила две ложки сметаны.

— Теперь, сношенька, не отпущу тебя обратно в Алатырь, поживи с нами, помоги. Видишь, в каком я сама положении, а делов столько, что одной никак не управиться. Помощница у меня одна Фима. Что мы сделаем вдвоем? Степу не считай за работника.

— Для этого и пришла, — сказала Вера. — Дед Охон послал. Иди, говорит, помоги Марье, она там одна с ребятишками. Иваж не придет, им с дедом Охоном в Баеве еще много работы.

Марья легко вздохнула. С Верой ей теперь будет совсем хорошо. И в избе с ее приходом словно посветлело.



Пятая часть Алтышевский Саваоф


1

Осенью Дмитрий, вернувшись с Волги, отвез Степу учиться в Алтышевскую школу. Мальчику исполнилось девять лет. Ростом он пока не очень вышел, но на вид был крепкий, тугие щеки горели румянцем, синие глаза поблескивали, точно лесная родниковая вода, в которой отразились и голубое небо, и зелень деревьев. Накануне отъезда мать опять безжалостно разделалась с его длинными волосами, оставив на голове ряд лесенок. Он очень боялся, как бы иалтышевские ребята не стали его дразнить «Стригуном». Но здесь, в школе, никто не обратил внимания на его голову. Все были стрижены наголо. Нашелся лишь один из школьников, с облупленным, как у Савкина Микая, носом, который показал на Степину голову и сказал:

— Посмотрите, у этого приехавшего из-за леса на голове приступки!

— У тебя и у самого приступки, да еще побольше, чем у него! — возразили ему сверстники и подняли его на смех.

Он застыдился и нахлобучил на голову мохнатую шапку. Тут его заметил учитель:

— Кто там надел шапку?! Здесь школа, а не конюшня!

Школа помещалась в длинной избе, разгороженной посередине дощатой перегородкой. В одной половине был учебный класс, в другой — проживал учитель. Здание построено недавно, от его гладко выструганных бревенчатых стен еще пахло сосновой смолой. Половину передней стены занимала большая черная доска. В углу, где висели три больших иконы, горела лампадка. Над доской, почти у самого потолка, находился портрет какого-то бородатого дядьки с грозным взглядом. Грудь его была увешана крестами и звездами. Учитель сидел под черной доской за небольшим столиком. Длинные волосы его были гладко зачесаны назад, маленькая бородка торчала темным клинышком на подбородке. Когда он поднимал от стола голову, то очки сверкали, точно отблески молнии. Голос у учителя басовитый, говорил он медленно, напевно, как будто читал церковную книгу.

В первый день совсем не учились. Учитель у всех спрашивал, как кого зовут. Когда очередь дошла до Степы, тот сказал:

— Степа Нефедкин.

— Почему Нефедкин? — спросил учитель и поправил. — Надо говорить — Нефедов Степан.

Степа удивился. В деревне их всегда все называли Нефедкины, а здесь он почему-то должен быть Нефедовым да еще Степаном. Он опять повторил:

— Нефедкин Степа!

— Что ж, пусть будет по-твоему. Так тебя и будем называть — Нефедкин Степа. Но в классную книгу запишем Нефедовым Степаном. Согласен? — сказал учитель и улыбнулся, сверкнув очками.

Степа не понимал, что это за штука классная книга и зачем нужно записать туда его имя. Книгой он считал только псалтырь, которую дед Охон оставил отцу. Сколько зим отец переписывает псалтырь в свою сшитую из бумаги книгу и никак не перепишет. Степа хотел ему помочь. Когда отец находился на Волге, он развел из сажи чернила и, как только мать уходила из избы, садился писать. Как-то раз она его застала за этим занятием, наградив увесистым подзатыльником, строго наказала, чтобы он больше не смел трогать отцов псалтырь. На этом закончилась его помощь. После, когда отец вернулся домой, он срезал исписанные им листы и продолжил дальше свое письмо. А Степе сказал, что он должен учиться в школе, коли у него есть такое желание, и отвез его в Алтышево.

Учиться собралось всего пятнадцать ребятишек — двенадцать мальчиков и три девочки. Девочек учитель посадил на переднюю парту, у своего стола. Степе досталось место в середине класса. Его посадили у стены. За каждой партой сидело по три ученика, так что в классе было занято всего пять парт. За Степиной партой сидели алтышевские мальчики: низкорослый, с веснушчатым лицом, в середине, и высокий, но очень неуклюжий, плохо выговаривавший слова, с края. Оба мальчика оказались смирными. Когда учитель спросил того, что пониже, как его зовут, и повел пальцем по классной книге, мальчик заплакал.

— Ты чего? — шепотом спросил его Степа.

— Он меня хочет записать, — так же шепотом ответил тот.

— Ну и что из того? Он всех записывает, — пытался успокоить его Степа.

Но мальчик продолжал хныкать. Потом он рассказал Степе, как поп однажды записал его отца, которого затем вызвали в Алатырь и там отстегали розгами. Мало того отцу пришлось еще отвезти туда поросенка, только тогда его оставили в покое. Вот что значило записать имя.

— Но ведь учитель не поп, чего тебе бояться?..

Они все шептались, пока на них не обратил внимание учитель и не погрозил им карандашом.

Но сосед Степы напрасно опасался, что его «запишут». Имена их всех уже были внесены в книгу со слов родителей, когда те привели детей в школу. Учитель теперь лишь знакомился с ними, сверял их ответы с записью. Случалось, что ребята не знали своих фамилий и называли себя по уличным прозвищам.

Познакомившись со всеми, учитель сказал:

— Меня, ребята, называйте Алексеем Ивановичем. Понятно вам это имя? — спросил он и повторил по слогам: — А-лек-сей Ива-но-вич. Если из вас кто-нибудь захочет спросить о чем-либо, он должен прежде поднять руку.

Имя учителя все пятнадцать ребятишек поначалу произносили каждый по-своему. Кто — Алекванович, кто — Лекваныч... Кому как послышалось. А сосед Степы, высокий неуклюжий мальчик, и вовсе не мог произнести. Скажет первый слог — Лек... лек — смешается и умолкает. Имя учителя по-своему произнес и Степа, сначала мысленно, потом шепотом и под конец — вслух: «Лексей Ваныч».

На этом закончился у Степы первый день ученья. Он вернулся домой — к деду Ивану Самаркину. Отец не уехал, подождал его. Они сидели с дедом Иваном у стола и разговаривали. Дмитрий рассказывал тестю о своей работе на Волге. Как только пришел Степа, он заторопился в дорогу. Запрягая лошадь, он наставлял сына:

— Смотри, не озоруй, веди себя примерно. Здесь ты не у себя дома. Слушайся деда Ивана и бабушку, тогда они будут тебя любить. А чтобы скорее выучиться, слушайся учителя...

Степа помогал запрягать лошадь и слушал отца. Тот никогда так много не говорил, Степе приятно было слушать его басовитый ласковый голос.

Степа забрался в телегу и поехал проводить отца. В эту осень ему ничего не сшили из одежды, ходил он в той же коротенькой шубенке, которую справили еще в Баеве. Новую овчинную шубу ему обещали на будущий год, когда купленные в эту осень две овцы дадут приплод.

Отец не переставал говорить и по дороге:

— Ученый человек, сынок, на много умнее неученого и нужнее. Так что не ленись, учись. Вот и на Волге, кто обучен, того ставят над всеми старшим, а кто нет — тот спину ломает. У грамотного и денег побольше, и одет почище, и смотрят на него как на человека. А мы, сынок, что, мы — рабочая скотина. Потому что слепые.

— Разве ты, отец, слепой? — с удивлением спросил Степа.

— Как же не слепой, коли не умею ни читать, ни писать.

— Ты же пишешь псалтырь!

Дмитрий недовольно махнул рукой.

— Это, сынок, игрушка, а не письмо. В жизни оно никогда не пригодится. Человеку надобно знать не только псалтырь!

От села они отъехали с версту, и Дмитрий остановил лошадь.

— Отец, я еще немного проедусь с тобой, — попросил Степа.

Ему так хорошо было с отцом, что у него заныло сердце от предстоящей разлуки. Вот так бы ехать с ним, нигде не останавливаясь. Ехать и слушать его голос. А когда Степа наконец слез с телеги, долго стоял на краю дороги, провожая подводу взглядом.

Отец сидел на краю телеги, опустив через грядку ноги, обутые в лапти. Он время от времени оборачивался и смотрел на Степу. Его борода издали казалась Степе бугорком мха, что прилепился на стволе старого дерева. Степа еще долго смотрел вслед. Но вот уже нельзя было разобрать, где борода, где шапка, Степа с трудом различал фигуру отца на подводе. И по мере того как подвода удалялась и становилась все меньше, глаза его туманились слезами, а сердце сжимала тоска. Он остался один, окруженный пустынным осенним полем, над которым низко проплывали хмурые облака. Полоска темного леса на горизонте изломалась в его глазах, а подвода, приближавшаяся к лесу, раздвоилась. Степа вытер глаза. А когда он снова взглянул на дорогу, упиравшуюся в лес, подводы уже не было. Степа побрел к селу. Дома сейчас мать с Фимой ожидают возвращение отца. Маленький братишка Илька еще ничего не понимает, лежит, верно, в зыбке и сосет хлебную жвачку с сахаром. Его, Степу, домой не ждут. Вечером вздуют огонь, мать вынет из печи большой горшок кулаги, поставит на стол. Все соберутся вокруг горшка, а его, Степы, с ними не будет. Кулага — вкусная, кисло-сладкая. Если попадет на зуб ягодка калины, тогда почувствуешь небольшую горечь. В прошлое лето они с Фимой много набрали калины, теперь мать целую зиму будет варить кулагу.

Но больше всего ему не хватало Волкодава и фигурок лошадей, коров, волков, слепленных им из темного речного ила. Все они остались в сенях на полке, никому не нужные. Без него они пересохнут там и потрескаются. Особенно ему жаль двухспинную киргизскую лошадь, которую он все же вылепил. Надо бы ее показать дяде Охрему, он в Алтышеве все лето пас стадо и останется здесь до зимы. Такую двухспинную лошадь можно слепить и тут, надо только отыскать глину...

Погруженный в свои размышления, Степа и не заметил, как дошел до избы деда Ивана. В Алтышеве его все называют старик Самаркин. Степа окинул взглядом трехоконный дедов дом. Крыша коньком, на коньке вырезан полумесяц. Труба закопченная, вся в саже. Все Степе кажется не так, как у них. Изба деда, конечно, больше, но старая, нижние венцы ушли в землю. Покрыта она не соломой, а липовой корой. В этой избе ему теперь жить до окончания школы.


2

Бабушка Олена по утрам рано будила Степу. Дома он в это время еще спал бы, но здесь не поспишь. Дед Иван тоже вроде нее. Если долго копаешься со своими онучами, непременно будет ворчать:

— Станешь спать до обеда, не видеть тебе добра, голодный будешь сидеть. Коли не можешь быстро обуваться, спи обутый: все ленивые так спят...

Степа молчал, не станешь же с дедом спорить. Он и здесь спал на полатях, вместе с тремя двоюродными братьями — Ваней, Володей и четырехлетним Спирькой. Володя уже второй год учится в школе. Пятнадцатилетний Ваня не учился. Они втроем с дедом и отцом ребят целыми днями во дворе под навесом делали липовые кадки. По понедельникам отец с дедом ездили в Алатырь на базар продавать их. Ваня оставался дома и от безделья подшучивал над Володей и Степой, что они учатся. Степа не обращал на него внимания, лишь усмехался. Но Володя сразу обижался, ссорился с братом. Тот приставал еще больше, пока не доводил Володю до слез.

У Самаркиных все ели в одно время, за одним столом. Если кто-нибудь из молодых опаздывал к столу, оставался без обеда. Бабушка Олена каждое утро высыпала сваренную картошку в старое решето и ставила на середину стола. Тут не зевай, торопись выбрать рассыпчатутю картошку, не успеешь, достанется тебе какая-нибудь синюшка или водянистая. И по две не смей брать. Если возьмешь, немедленно получишь от деда Ивана ясеневой ложкой по лбу и назидание в придачу:

— Сначала съешь одну, потом выбирай другую...

У себя дома Степа не привык к таким порядкам. Они с Фимой обычно первыми выбирали самые рассыпчатые, и никто им не говорил ни слова. А здесь, за первым же завтраком, ясеневая ложка деда оставила на его лбу заметную отметину. Эта же ложка частенько гуляла и по лбу Володи, поэтому лоб у него после еды часто бывал красный. Наказывал дед и за то, что прольешь из ложки на стол щи или рассол. Ложка деда миновала только Спирьку и взрослых.

Ко всему этому Степа вскоре привык и стал внимательней за столом, чем и вызвал одобрение деда:

— У этого парня есть разум, не как у нашего Володи.

Степа ему полюбился еще и потому, что, возвратясь из школы, шел к ним во двор и смотрел, как они делали кадки. Иногда просил инструмент и пытался помочь. Ваня обычно обстругивал заготовленные для кадок толстые чурбаки или подавал и приносил что-нибудь взрослым. Степа же старался делать то же, что и мастера. Заметив это, дед дал ему маленький чурбачок и поручил сделать бабушке Олене кадочку для масла.

— Грамоте обучишься или нет, неизвестно, а тесать и строгать научиться надо, — сказал он. — В жизни все пригодится. Эрзянскому человеку грамота может и не пойти впрок, — писарем его не поставят, попом не возьмут.

Степе и самому не очень-то нравилось ученье. Сиди за партой и смотри, что пишет учитель мелом на черной доске, висевшей на стене. Он, Степа, и сам может написать не хуже учителя, запомнил от отца. Ему очень надоедало реветь вместе со всем классом: «А-а-а!» Бы-ы-ы!» Куда лучше возиться около деда с кадками. Он ожидал, что в школе, в первый же день, дадут ему букварь и станут учить читать. Но букварь ему не дали и через неделю. Учитель раздал всему классу черные дощечки и круглые длинные камешки, которые называются грифели. Степа тут же нарисовал на этой дощечке коня с выгнутой шеей и верхсидящего человека. Рисунок увидел рядом сидящий мальчик.

— Вай! — воскликнул он. — Прямо настоящая лошадь.

Посмотреть на эту лошадь потянулись со всех сторон. Поднялся шум.

— Что у вас там такое? — спросил учитель.

— Лексей Ваным, посмотри-ка, что сделал Нефедкин Степа! — крикнул один из школьников с задней парты.

— Что он сделал, разбил доску?

— Не разбил, коня нарисовал!

Учитель подошел к парте, за которой сидел Степа, взял из его рук грифельную доску, посмотрел на рисунок, вернул ее обратно и спросил:

— Кто тебя научил рисовать?

Степа молчал. Его никто не учил рисовать. Сначала дядя Охрем вырезал для него из дерева лошадок, волков, собак. Отец списывал из псалтыря деда Охона красивые буквы. Пробовал списывать и он. Потом рисовал углем, мелом на потолке, на дощечках, где попало.

Учитель не дождался от Степы ответа, сказал:

— Когда с тобой разговаривает учитель, надо встать. Ты разве забыл об этом?

Степа не забыл, он просто не догадался встать.

— Кто же все-таки научил тебя так рисовать?

— Сам! — сказал Степа.

Школьники засмеялись.

— Посмотрите-ка на него, сам себя научил рисовать! — воскликнул один мальчик.

Степа застеснялся, наклонил голову. Учитель стер с доски рисунок и сказал:

— Когда уроки кончатся, не уходи домой, я с тобой хочу поговорить. На этой доске следует писать, а не рисовать, что тебе вздумается. И писать лишь то, что я скажу.

Басистый голос учителя Степе казался сердитым, да и не только ему. Смех в классе сразу же смолк, сделалось тихо. Степа стоял за партой не шелохнувшись, смотрел вниз.

Когда учитель возвратился к своему столу, рядом сидящий мальчик шепнул Степе:

— Покажет он тебе за самовольство, в другой раз будешь знать, как рисовать на доске. Обязательно поставит на колени, а под колени насыпет гороху.

— Хорошо, если гороху, — подсказал мальчик с задней парты.— А то еще поставит на ореховую скорлупу!..

Как только окончился урок, Степа взял из парты шапку и убежал домой, к деду Ивану, не дожидаясь конца занятий.

Дома Володя с удивлением спросил его:

— Разве вас уже отпустили?!

— Отпустили, — нехотя ответил Степа.

Не мог же он сказать ему, что убежал с урока. Второклассники в школу ходили после обеда, когда первоклассников отпускали по домам. Володя заторопился в школу. Степа пошел во двор к деду и принялся за свою маленькую кадку. Возился он с ней до возвращения Володи из школы. Тот, бросив сумку с книжками, вышел к Степе. Во дворе в это время, кроме него, никого не было. Дед и дядя Проня кончили работу и ушли отдыхать.

— Ты зачем обманул меня? — спросил Володя.— Сказал, что отпустили, а сам, оказывается, убежал.

Степа молчал. Ему и без того было муторно, а тут еще Володя пристает с расспросами. Голос у него пискливый, словно он вот-вот расплачется.

— Чего же ты молчишь? Обманул меня и молчишь. Из-за тебя я пошел в школу на час раньше, — не отставал Володя.

— Учитель хотел меня оставить после уроков, вот я и убежал, — сказал Степа.

— Знаю! — задорно воскликнул Володя и хихикнул. — Учитель велел тебе прийти пораньше, он поставит тебя в угол на колени и подсыпет пшена.

— Врешь, этого он не говорил, — недоверчиво сказал Степа.

— Ты что же думаешь, тебя поставят на мягкую подушку, коли убежал с урока?!

Володя опять хихикнул. Степу раздражал его беспричинный смех. Он положил недоделанную кадочку на настил жердей под навесом и шапкой вытер с лица пот. Пока копался с дедом, он не думал о неприятности в школе. Степе казалось, что до утра учитель обо всем забудет. Значит, не забудет, коли наказал с Володей, чтобы он пришел пораньше. Что же теперь делать? Как избежать гороха или пшена, которыми все его пугают?

— Пойдем играть в догонялки, — предложил Володя.

Но Степе было не до забав. Он словно не слышал его.

— Не хочешь — не надо, и без тебя найду товарища, — обиделся Володя и ушел со двора.

Стало смеркаться. Здесь, под навесом, было совсем темно. Степа посидел на пеньке, которым пользовался дед, когда что-либо тесал топором, и через задние ворота вышел на пустынный огород. Здесь уже все было убрано. Лишь кое-где торчали стебли подсолнуха. Степа не знал, что делать. С Володей играть не хотелось. Зайти в избу — там уж, наверное, знают, что он сбежал с уроков. Разве Володя вытерпит, чтобы не сказать. У него с языка все сыплется, как из дырявого мешка... Степа посмотрел на лес, видневшийся в конце поля. Над ним проплывали темные облака. Где-то там, за лесом, река Бездна, на ее берегу их изба. Дома сейчас, наверно, собираются ужинать. Потом зажгут лучину. Отец сядет плести лапти или возьмет псалтырь, мать с Фимой будут прясть. Волкодав, вернее всего, скулит где-нибудь под крылечком, голодный. Кто его накормит, кроме Степы. Фима ни за что не догадается вынести ему хотя бы холодную картофелину... От этих мыслей Степе сделалось еще грустнее. Все вокруг понемногу тонуло в густеющих сумерках. Заскрипела дверь в сенях, и донесся голос бабушки: «Степа, где ты, иди ужинать!» Степа не отозвался. Он подождал, пока бабушка уйдет в избу, и двинулся через огород к гумнам. За гумнами проходила дорога. По ней Степа направился к лесу. У опушки он поискал знакомую дорогу к дому.

В лесу было темно. Степа шел, то и дело спотыкаясь о торчавшие на дороге корни. Темные кусты орешника в прогалинах между высокими деревьями казались ему фигурами людей. Под ногами шуршали опавшие листья. Он шел довольно долго. Сумерки все сгущались и постепенно перешли в плотную непроницаемую мглу. Теперь уже не видно ни кустов орешника, ни прогалин между деревьями. Осталась только дорога, которую он едва угадывал. Степе было страшновато, но от чего он и сам не знал. Волков он не боялся; дядя Охрем не раз говорил, что волки сами боятся людей. Медведи в этих местах встречались редко. Видимо, страх на него нагоняли непроглядная лесная тьма и неутихающий шум ветра. Не надо было уходить к ночи. Мог бы поспать на гумне в соломе, а утром двинуться. Но теперь уже поздно было жалеть об этом, когда прошел полдороги... Хотя где она, эта половина дороги? Степа шел и шел, не видя конца. Это не полевая дорога, где перед путником всегда маячит край неба. Степа остановился. «Не сбился ли? — невольно подумал он, — долго ли в темноте свернуть на какую-нибудь другую дорогу». Степа снял шапку и долго прислушивался. Лес теперь шумел куда сильнее прежнего. И вдруг среди этого сплошного шума он различил отдаленный лай собаки. «Волкодав! Лает мой Волкодав!» Степа прибавил шагу. Лес вскоре расступился, открыв полоску белесого неба. Выйдя из леса, Степа оказался перед чьим-то сараем, но быстро сообразил, что это сарай Кудажевых. Он почувствовал себя так, словно выбрался из-под непомерно тяжелой хлопковой ватолы. О Волкодаве он вспомнил, лшть когда тот, узнав его, с радостным визгом бросился навстречу.

Поселок спал. Только в избе Нефедовых светились окна. У входа Степа помедлил в раздумье, как сказать, почему он ушел из Алтышева? Всю дорогу эта мысль не приходила ему в голову.

Он лишь сейчас почувствовал, как сильно проголодался. Сегодня он не обедал и не ужинал. «Ладно, — решил Степа, — там видно будет, что сказать», — и, миновав сени, вместе с Волкодавом вошел в избу.

К нему навстречу из-за прялки испуганно привстала мать. Фима перестала прясть. Отец отложил на лавку недоконченный лапоть.

— Ты откуда взялся, Степа? — только и смогла спросить Марья.

— Из Алтышева, понятно, — как можно беспечнее ответил Степа.

Однако он все еще стоял у двери, словно ожидая, как его здесь встретят.

— А почему ночью? — допытывалась Марья.

— Ушел оттуда к вечеру, пока шел, стемнело.

Заговорил и Дмитрий:

— Почему ушел-то?

— От добра бы не ушел ночью. Скажи, что там натворил? — Марья шагнула к сыну и остановилась перед ним.

Степа молчал.

— Пускай сначала отдохнет с дороги, разденется, может, есть хочет. Покорми. После расскажет, почему ушел, — сказал Дмитрий, снова принимаясь за лапоть.

Марья помогла Степе расстегнуть деревянные застежки зипуна, сняла с его головы шапку, тронула на голове волосы.

— Весь мокрый, знать, бежал всю дорогу?

Степа опять ничего не сказал, сел за стол, ожидая, когда мать подаст поесть.

Марья налила в чашку молока, отрезала ломоть хлеба и вернулась к прялке. Зашумела и прялка Фимы: Степу, казалось, предоставили самому себе. Он отломил от ломтя кусок и протянул руку под стол Волкодаву. Мать сразу заметила. И сидит-то к нему боком, а вот заметила.

— Ешь сам, нечего давать хлеб собаке!

Поев, Степа полез на печь, быстро разулся и юркнул на полати.

— Ты что, так до утра будешь молчать?! — спросила мать, с трудом сдерживая гнев.

За Степу опять заступился отец:

— Пусть отдохнет, завтра сам все расскажет.

Марья прогнала собаку на улицу и принялась стелить постель. Затихла прялка Фимы. Дмитрий вышел проверить скотину. Степа лежал на полатях, и ему слышно было, как маленький Илька чмокал губами, припав к груди матери.

Фима легла на печи. Но когда потушили лучину и успокоились родители, она осторожно пробралась к Степе на полати. Обдавая его горячим дыханием, она приникла к его уху и зашептала:

— Скажи, братец, отчего ты ночью ушел из Алтышева? Скажи, не проговорюсь об этом, в себе буду держать.

Мягкий, ласковый голос сестры подействовал на Степу лучше угроз. Он засопел и тихо заплакал. Фима обвила руками его шею, поцелуями стерла со щек соленые слезы.

— Учитель хотел поставить меня на горох, — прошептал, всхлипывая, Степа. — Знаешь, как больно, если встать коленями на горох.

— За что хотел?

— На грифельной доске я нарисовал коня и на нем человека. На ней надо было лишь писать, что скажет учитель, а я нарисовал коня...

— Что это за доска? — помолчав, спросила Фима.

— Черная доска, не то из камня, не то еще из чего, — сказал Степа. — Не пойду больше учиться, дома лучше. Дома никто не ругает за рисование, никто не ставит на колени... Делай что хочешь, лепи из ила человечков, лошадок...

Долго они шептались, прижавшись друг к другу. Потом Степа уснул, а Фима так же осторожно, как и пришла, вернулась на печь.


3

Рано утром, когда Степа еще спал, из Алтышева приехал младший брат Марьи — Проня, живший вместе со стариком Иваном. Привязав лошадь к стояку крыльца, он поспешил в избу. Марья вышла к нему из предпечья. Дмитрий в это время кормил во дворе скотину. Фима на краю печи обувалась. Увидев дядю, она застеснялась и поспешно пересела подальше от края, к нему спиной.

Поздоровавшись, Проня спросил:

— Приехал искать пропащего. Он дома или нет?

— Спит, — сказала Марья, кивнув на полати.

— Вчера до полночи искали его по всему Алтышеву, — с досадой сказал Проня.

— Что у него случилось? Почему он сбежал?

— Ничего не случилось. Наш Володя рассказывал, как будто его в школе ставили на колени, на горох...

Степа в это время уже проснулся и только из осторожности не давал знать о себе. Но тут он не выдержал:

— Врет Володя, никто меня не ставил на колени!

— Тогда отчего же пришел домой? — с досадой спросила Марья.

Степа благоразумно промолчал, сообразив, что ложь Володи может оказать ему неплохую услугу. Так оно и вышло. Как многие матери, Марья не задумываясь могла наказать своего ребенка. Но если это делал кто-нибудь другой, она сразу обрушивалась на смельчака.

— Чего это он, в самом деле, ставит на горох. Можно было бы обойтись и без гороха, если он там созоровал, — возмущалась она.— Разве можно так ребят учить?

Степа лежал на полатях, в пол-уха слушал возмущение матери и разглядывал свои рисунки на потолке.

Со двора пришел Дмитрий, поздоровался с Проней и сел на свое обычное место в конце стола. Марья собрала завтрак. Степа, не дожидаясь приглашения, спустился с полатей и поспешил умыться. Завтракать пригласили и Проню. Из дома он уехал рано, когда еще не затопили печь.

Вчера, уходя из Алтышева, Степа думал, что прощается со школой и больше не увидит учителя, который ставит ребятишек на горох. Но мать с отцом и слушать не стали его.

Мать даже пообещала, что если он еще убежит, она сама поставит его на горох. О Степе сокрушалась только Фима. Она даже всплакнула, когда брата вывели из избы, чтобы увезти в Алтышево.

Лошадь у Самаркиных бойкая, бежала быстро и ровно. Такую лошадь незачем понукать. Степа еще не успел обдумать, как он теперь появится в школе, как встретится с учителем, а дорога по лесу уже кончилась, они выехали в алтышевское поле. Его миновали и того быстрее. По селу Проня пустил лошадь шагом.

— Пусть немного поостынет, — словно вслух подумал он.

Всю дорогу до самого села он не проронил ни слова. Но от деда Ивана Степе досталось:

— Ты думаешь, кроме как возить тебя, у нас и дел нет?! — принялся он за Степу, едва тот появился в избе Самаркиных. — Отчего не сказал, что уходишь к себе домой? Мы бы и беспокоиться из-за тебя не стали. А теперь пришлось гонять лошадь.

— Не гоняли бы, — буркнул Степа.

У деда даже затряслась борода.

— Послушайте-ка, что говорит этот несмышленыш! Он перечит деду!

Бабушка Олена схватила внука в охапку, увела к себе в предпечье и зашептала:

— Разве можно подавать голос, когда говорит дед, да еще ругается. Ты уж молчи. Пошумит немного и перестанет. Будешь молчать, он скорее отойдет. Ты знаешь, как нас всех напугал вчера. Думали, пропал где-нибудь. Больше так не делай...

Ваня с Володей втихомолку посмеивались над Степой. Громко смеяться боялись. Они ожидали, что дед возьмет чересседельник и всыплет беглецу. Но тот, поворчав, отправился во двор работать. За ним вышли и Проня с Ваней.

Оставшись вдвоем, Степа спросил Володю, зачем он наврал, что учитель ставил его на колени? Володя, как обычно, хихикнул и сказал:

— Все равно поставит, вот придешь и поставит!

Степа не стал спорить. Что толку говорить с таким вруном, лучше он доделает свою кадочку.

Но дед его не оставил во дворе.

— Ты почему не пошел в школу? — строго спросил он. — Ждешь, когда погонят тебя кнутом.

— Буду делать кадку, — жалостливо сказал Степа, чтобы умилостивить деда.

— Ты сюда приехал не кадки делать — учиться. Так марш сейчас же в школу!

Едва Степа вышел за ворота, как его догнал дед, одетый в новый зипун:

— Сам отведу тебя, а то еще пробегаешь где-нибудь, а после скажешь, что был в школе. На вас с Володькой надежда плохая.

Он взял Степу за руку и вел его так до самой школы. Одноклассники Степы уже занимались. Учитель писал на большой доске палочки а ребята их списывали в свои грифельные доски. Дед Иван поставил Степу у стола учителя и снял шапку:

— Вот привел неслуха, надери ему, Алексей Иваныч, как следует уши, чтобы он больше не удирал.

Учитель не знал, что Степа убегал домой, и подумал, что старик говорит о том, что он ушел с урока.

— Надрать уши, а за что?

— За то самое, за что вчера ставил его на колени.

Учитель пожал плечами.

— Ставил на колени... Кого ставил?

— Я же говорю, вот этого неслуха, — сказал дед Иван и ткнул внука в спину.

Степа стоял, опустив голову, и сумрачно молчал.

Учитель улыбнулся, дотронулся рукой до лба Степы:

— Разве такого мальчика можно наказывать. Вчера я хотел поговорить с ним наедине и велел остаться. Но он почему-то ушел... Иди, садись на свое место, — сказал он Степе. — Спиши с доски все палочки, после мы с тобой поговорим.

У Степы словно камень свалился с плеч.

Старик Иван постоял, переминаясь с ноги на ногу, поняв, что он оказался в глупом положении. Он не переносил воровства и лжи. А теперь вроде сам попал в лгуны. Возвратившись домой, он позвал Володю с улицы, завел его в сени и надрал ему уши.

— В другой раз не будешь говорить чего не было!

Вину за наказание Володя свалил на Степу. Не будь этой истории с ним, дед не стал бы драть его за уши. Он долго искал, чем бы отплатить Степе, и нашел...

Из школы Степа пришел радостно взволнованный. Он принес большой лист толстой бумаги, сложенный вчетверо, и два карандаша, красный и синий. Все это ему дал учитель. Он для этого вчера и оставлял его после уроков.

— За что учитель дал это тебе? — недоверчиво спросила бабушка Олена.

— Не знаю за что! — сказал Степа. — Учитель говорит: — Нарисуй-ка мне человека. Я нарисовал деда Ивана. Бороду широкую, волосы — длинные, вокруг головы завязку из лыка, какой дед скрепляет волосы. А вот здесь, — показал он себе на верхушку головы, — круглую плешину... Только нос получился немного длинноватый, Лексей Ваныч его поправил. Это, говорит, настоящий сельский мужик. Я ему говорю, что совсем не сельский, а мой дед, старик Иван Самаркин. Он засмеялся и дал мне бумагу и карандаши. Рисуй, говорит, все, что тебе попадется на глаза.

Он развернул бумагу на столе и стал рисовать. Сначала нарисовал деревянную солоницу и ковригу хлеба на столе, Затем — чашку, ложки.

— Ешь сначала, после будешь марать бумагу. Учитель, знать, не умнее ребенка, отдал тебе такое добро на мазню.

— Погоди, бабушка, после поем, — отмахнулся Степа, продолжая рисовать.

Бабушка Олена хотя и ворчала, но искоса поглядывала на то, что делает внук. Как тут не посмотреть, ложки рисует что ни на есть самые настоящие, хороша и чашка. А про солоницу и говорить нечего. Деду такую не сделать, какую он нарисовал.

— Подойди-ка сюда, сноха, посмотри на него, — сказала она жене Прони.

Настасья остановила прялку и подошла к столу. Ее маленький сынишка — Спирька — давно уже здесь, смотрел на своего двоюродного брата затаив дыхание.

— Вай, мамыньки родимые, такого сроду не приводилось видеть! — воскликнула Настасья. — Солоница — синяя, ложки — красные.

— Карандаш красный, потому и ложки красные, — сказал Степа, не отрываясь от рисунка.

Настасья постояла у стола, посмотрела на рисунки и вернулась к своей прялке. Ее больше заинтересовали цвета, чем рисунки. Помедлив, она спросила:

— Этими карандашами платок нельзя покрасить? Уж больно яркий цвет!

— Чего говоришь, сноха, кто красит платки карандашами? Чай, всякая вещь предназначена для своего дела, — сказала бабушка.

Она не могла отойти от стола, любуясь, как рисует внук.

Со двора пришел попить Ваня, подошел к Степе, постоял, посмотрел и ушел. Вскоре в избу вошел и дед Иван.

— Какие ты тут небылицы чертишь? — сказал он Степе. — Где взял бумагу?!

— Не греми в избе, бумагу дал ему учитель, — заступилась за Степу бабушка Олена.

Дед Иван замотал головой.

— В жизни не поверю, чтобы учитель стал раздавать такое добро. Бумага денег стоит, бестолковая старуха!

От его сердитого окрика позванивали оконные стекла. Бабушка Олена ушла в предпечье, решив не связываться. Дед Иван не любил, когда ему противоречили.

— А ну, давай сюда бумагу и карандаши, отнесу их учителю. Кто знает, может, ты их украл. Осрамишь меня на все село. На вас надежды нет, один врет, другой ворует. Ну, если и вправду украл, тогда держись!

Степа старался объяснить, что он не украл эту бумагу, но все было напрасно. Дед отнял у него бумагу и карандаши, опять надел новый зипун и ушел в школу. Степа от нечего делать вышел во двор, достал из-под навеса свою кадочку, взглянул и остолбенел. Вдоль кадочки была трещина. Кто-то ее по краю ударил топором. Хорошо был заметен след его лезвия. Степе сделалось так больно, что у него брызнули слезы.

Ваня увидел, что он плачет.

— Тебя дед побил?

— Нет, дед меня не тронул... Кто-то кадочку ударил топором, и она треснула.

— Кто же, кроме тебя самого, мог ударить? Кому нужна твоя кадочка?

Дядя Проня взял из рук Степы кадочку, осмотрел ее со всех сторон, покачал головой.

— Ничего, не огорчайся, это дело поправимо, — сказал он. — Ты ее пока доделывай, потом мы на нее наденем два обруча, снизу и сверху.

Степа успокоился. Конечно, с обручами кадка будет выглядеть хуже, да что поделаешь, треснутое снова не склеишь.

Из школы дед Иван вернулся сумрачный и снова взялся за работу. Лишь спустя некоторое время он принялся ворчать:

— Дал же мне всевышний внуков, покою от них нет. Вместо того чтобы заниматься делом, бегаю из-за них целый день...

Действительно, старик сегодня дважды попадал впросак. Первый раз потому, что поверил одному внуку, второй — что не поверил другому.

Степа полностью зачистил кадочку внутри, сгладил неровности. Оставалось лишь вставить дно и набить обручи. Степа положил кадочку под навес и пошел в избу. Дед ему ничего не сказал про бумагу, Степа не знал, куда он ее дел. В избе он заметил, как Спирька чем-то старательно занимается за столом. Ну, конечно же, это его бумага, и Спирька рисует на ней.

— Ты чего делаешь? — крикнул Степа, подбегая к столу.

— Лоску делаю, — невозмутимо ответил Спирька. — Мои лоски луце твоих — они длинные.

Степа вырвал у него из-под рук бумагу, отобрал карандаши, но было поздно. Вся бумага была исчерчена красными и синими кривыми линиями, карандаши изгрызаны и измусолены. Что он теперь может нарисовать и что покажет учителю? Степа не выдержал и расплакался. Ему было не так жаль бумаги и карандашей, как обидно было оказаться в глазах учителя обманщиком. Ведь он обещал показать ему все, что нарисует, и даже похвалился сделать это не позже завтрашнего дня. Теперь завтра хоть не иди в школу...


4

Выпал снег, и сразу начались холода. По санному первопутку к Степе приехал отец. Он привез ему короткую шубейку, шерстяные носки, варежки и две пары новых лаптей. Уезжая домой, отец строго наказал ему, чтобы не вздумал пешком отправляться в дорогу — замерзнет. Перед рождеством, когда на святках они не будут учиться, он приедет за ним на лошади. Степа и на этот раз проводил отца почти до леса. Когда возвращался в село, ветер дул ему навстречу. Степа шел, то и дело поворачиваясь спиной к ветру, чтобы уберечь от мороза лицо. И все же пока он добрался домой, основательно замерз. Бабушка Олена отправила его на печь, к Спирьке. Тот с утра не слезал оттуда, боясь холода. Бондари тоже разместились в избе и занялись изготовлением ложек. Так они поступали всегда. На печи было много ясеневых чурочек, сложенных здесь для просушки. Из сырого дерева ложки не делают, они непременно потрескаются. Спирька целый день играл этими чурками, складывал домики, строил церкви. Степа охотно поиграл бы с ним, но стеснялся взрослых. Те будут смеяться над ним, и больше всех Ваня. Степа очень любил играть. И сейчас, когда полез погреться на печь, не вытерпел, принялся за церковь, которая у Спирьки развалилась. Степа сложил ее по-другому. Ваня, увидев работу Степы, взял из-под коника старый лапоть и запустил в их строение. Церковь рухнула. Часть чурок полетели на пол. Спирька заплакал. Дед Иван дал внуку подзатыльника, а Степе приказал убираться с печи.

— Погрелся немного и хватит, надо приниматься за дело, — сказал он. — Чурками играть — Спирькино занятие, не твое!

Степа слез с печи, собрал на полу чурки, положил их на печь, одну сучковатую оставил себе. Хорошие чурки нужны для ложек, а за эту дед не будет ругаться. Он сел на лавку и задумался, что бы из нее вырезать. Степа уже много дней думал, как оправдаться перед учителем за испорченную бумагу. В школе он сидел за партой, не поднимая головы, боясь встретиться взглядом с «Лексеем Ванычем». И хотя учитель его ни о чем не спрашивал, Степа искал, что бы сделать такое, чтобы не выглядеть в глазах учителя болтуном, самохвалом. Суковатый чурбачок, казалось, поможет ему в этом... Степа выбрал среди инструментов остро наточенный нож и принялся вырезать волчью голову. Дед Иван не сразу обратил внимание на то, чем занят Степа, но, увидя, что у того получается какая-то голова, заворчал:

— Зачем попусту портить дерево, из этого куска вышла хотя бы ложка. На алатырском базаре за нее можно взять семишник[13].

— Ведь ты, дед Иван, ложки продаешь за алтын[14] пару, как же возьмешь за эту сучковатую семишник? — робко возразил Степа.

— Батюшки светы, послушайте, что говорит сын Нефедова Дмитрия, — возмутился старик.— Он, оказывается, все знает, все подсчитал, сколько его дед наживает на ложках! И знает, какое дерево подойдет для ложек, какое — не подойдет!..

Степа молчал. На деда все равно не угодишь, что ни скажешь, все не по нем.

Два дня возился Степа над своей чурочкой. Как только приходил из школы, брался за нее. Живого волка Степа вблизи не видел, потому у него и получилась скорее собачья голова, нежели волчья. Дед Иван взял ее, оглядел со всех сторон и сказал:

— Годится играть для Спирьки... Только в другой раз не порть дерево на безделушки, лучше делай ложки, из тебя выйдет хороший мастер...

Волчью голову Степа положил в школьную сумку вместе с грифельной доской и палочками для счета.

В тот день на первых двух уроках был закон божий. Его преподавал алтышевский поп, щупленький старичок, обычно дремавший на уроках. Учащиеся прозвали его «босая голова», за голый череп, обрамленный волосами лишь за ушами и на затылке. Осенью, в первые дни ученья, он рассказал ученикам, как господь отделил мрак от света, сотворил землю и небо, затем создал людей, зверей, птиц и лег отдыхать. Покончив с сотворением мира, поп и сам решил отдыхать. На урок он приводил с собой ученика из второго класса, давал ему в руки книгу и велел читать. Сам же в это время безмятежно подремывал. Ученики, не понимавшие по-русски, занимались своими делами: играли в щелчки, дергали друг друга за волосы, рассказывали о колдунах и привидениях или просто зевали. В классе было трое второгодников, переростков. Учились они плохо и всегда были готовы поозорничать. Когда дремавший поп всхрапывал, они запускали ему в голову шарики из хлебного мякиша. Попу казалось, что это мухи, он спросонок отгонял их руками, не соображая, что мух-то давно уже нет. Школьники смеялись. Смеялся и чтец, теряя в книге место, где читал, и снова начинал читать, где придется. Никто этого, конечно, не замечал.

До начала уроков волчью голову у Степы посмотрели все. Она очень понравилась. Самый взрослый из второгодников предложил Степе за нее складной ножик. О таком Степа мог только мечтать. Но как отдать волчью голову, которую он вырезал для «Лексея Ваныча»?

— Я тебе за ножик другую вырежу, — предложил Степа.

Но тому хотелось получить непременно эту. И не только ему. Степа видел, что на волчью голову многие зарятся, и спрятал ее в сумку. До начала урока еще оставалось немного времени, и Степа вышел на крыльцо. А когда начался урок закона божьего, и поп, по обычаю, стал клевать носом, Степа увидел, что вырезанная им волчья голова стоит на учительском столе перед попом. Озорники вынули голову из Степиной сумки, привязали к ней длинную нитку и принялись запускать в лысину попа хлебные шарики. Весь класс затаился в ожидании, что произойдет дальше. Притих и чтец. Не слышна его монотонного голоса, дремавший поп проснулся. Открыв глаза, он увидел на столе перед собой оскаленную волчью пасть и спросонок перекрестился: «Свят... свят... свят...» Придя в себя, он потянулся к ней рукой. Весь класс грохнул со смеху.

Поп сделал вид, что его это совсем не задело. Он утихомирил школьников, снова заставил мальчика читать, и притворился, что опять задремал. Озорники были все же простоваты. Они решили повторить удавшуюся шалость. Поп поймал школьника в тот момент, когда тот, пригнувшись, пробрался к парте девочек и протянул руку с головой волка, чтобы поставить ее на стол. Шалуна он поставил на колени и стал спрашивать, где тот взял эту богомерзкую штуку. Школьник показал на товарища, тот на другого, пока цепочка наконец не довела до Степы. Виновников, причастных к этому делу, вместе со Степой оказалось трое. Их всех поп поставил в угол на колени.

— Когда твой отец просил принять тебя в школу, говорил, что ты смирный и послушный. Вот ты какой смирный и послушный! — сказал он, останавливаясь возле Степы.

Его голос дребезжал, точно надтреснутый колокол.

По окончании урока закона божьего в класс пришел Алексей Иванович. Поп указал ему на стоящих в углу на коленях учеников и строго сказал:

— Этих следует немедля выгнать из школы!

Когда поп ушел, Алексей Иванович вернул провинившихся за парты и спросил, что произошло. Они рассказали все, как было. Степа молчал. Он не хотел говорить. Виновным себя он не считал. Исключение из школы его не испугало. Наконец-то он будет жить дома, на свободе.

Алексей Иванович поднял из-под стола волчью голову, осмотрел ее, потрогал отломившееся ухо, покачал головой и, как в прошлый раз, спросил:

— Кто тебя этому научил?

Степа упорно молчал.

После уроков учитель взял Степу за рукав и удержал его. Он, видимо, боялся, что Степа опять убежит. Когда из класса ученики вышли, учитель спросил, кто его научил резать по дереву. Что мог ответить на это Степа? Степа так и ответил:

— Никто не учил.

— Отец у тебя чем занимается?

— Ничем, — сказал Степа. — Пашет, сеет, плетет лапти. — Он помолчал и чуть-чуть улыбнулся. — Еще пишет псалтырь. Давно пишет.

— Как пишет? — не понял учитель.

— Положит на стол и пишет!

— Я не об этом...

— А-а, — догадался Степа. — Дед Охон принес ему из монастыря псалтырь и научил читать. Вот с этого псалтыря он пишет.

— Кто такой дед Охон?

— Седой старик, часто приходит к нам. Он для нас вроде бы как родной.

Учитель опять осмотрел голову волка и сказал:

— Тебе, Степан, надо учиться.

— Какое теперь учиться, коли поп велел прогнать, — сказал Степа и вдруг выложил сокровенное: — Дома, без ученья, лучше. Там никто не ругает, если что-нибудь сделаю или нарисую.

— А здесь кто тебя ругает, за что?

— Все ругают... Вон как грохнули об пол эту голову, даже ухо отломилось.

— Вы сами виноваты, зачем нужно было насмехаться над стариком. К тому же он священник, ваш второй учитель. Над учителями нельзя смеяться.

— Не я же это сделал. Они вытащили у меня из сумки и поставили перед ним на стол, — оправдывался Степа.

Учитель тронул его за плечо, сказал с усмешкой:

— И правда, тебе все мешают. Бумагу твою исчертили, волчью голову ударили о пол.

Степа опешил. Значит, учитель знает, что бумагу ему испортили. Потому он ничего не спрашивал у него. Должно быть, ему об этом рассказал Володя, думая, что Степу накажут.

— Не горюй, все образуется, — сказал учитель, — когда надумаешь что-нибудь нарисовать, приходи ко мне. Я дам тебе бумаги, карандаши, посажу за свой стол. У меня никто тебе не помешает...

Учитель был русский. Живя в Алтышеве третий год, он хорошо научился говорить по-эрзянски. Всем он здесь полюбился.

«Какой он хороший человек, — думал Степа, шагая по улице домой к деду Ивану. — Совсем не ругается. Сказал, чтоб я заходил к нему домой, обещал дать бумаги, карандашей...» Он вдруг остановился, пораженный мыслью:

— Как же я буду к нему ходить, если поп велел меня прогнать из школы, — сказал онвслух.

Он постоял на дороге и двинулся дальше, недоумевая, как будет обстоять с его ученьем дальше.

Дома Степа никому ничего не сказал и, наскоро пообедав, полез на печь к Спирьке погреться. Тот стал приставать, куда он девал волчью голову, ведь дед сказал, что она хороша лишь для него. У Степы сейчас меньше всего было желанья говорить об этой злополучной волчьей голове. Он повернулся к Спирьке спиной и не отвечал ему.

Ближе к вечеру от попа пришел посыльный за стариком. Дед Иван отряхнул с фартука древесные стружки, снял его и надел овчинную шубу.

— Для чего я понадобился попу? — говорил он сам с собой.


5

Когда дед ушел, все домашние притихли. Поп к себе приглашал редко, и всегда не с добром. Бабушка Олена вышла из предпечья, где она веретеном пряла шерсть, и села к столу. Глядя на свекровь, остановила свою прялку и Настасья. Ваня, воспользовавшись отсутствием деда, быстро оделся и шмыгнул на улицу.

Степа на печи затаился, как мышь. Он-то догадывался, почему поп позвал деда, только не знал, с чем старик от него явится.

Никто так и не узнал, что говорил поп Ивану. Он вернулся хмурый, молча разделся, принес из сеней пеньковую веревку, на которой Проня носил из сарая солому, и велел Степе слезть с печи. Бабушка Олена вмиг смекнула, что затевает дед. Понял это и Степа. Он метнулся на полати и забился в самый дальний угол.

— Не дам ребенка бить, — сказала бабушка Олена, встала перед мужем и схватилась за веревку. — У него есть отец, пусть отец и наказывает его.

От гнева широкое лицо старика Ивана побагровело, борода затряслась. Он выдернул из рук жены веревку и полез на печь. Бабушка Олена полезла за ним, повисла на его руках.

— Оставь ребенка, ну ударь меня раза два, отведи душу, — говорила она.

Дед Иван и в самом деле замахнулся на нее, но Спирька вцепился в бабушку, и удар пришелся по обоим. Спирька взвыл от боли. Его плач смирил деда. Он сел на край печи. Бабушка Олена села рядом с ним.

— Скажи, Иван, чем провинился ребенок? — спросила она.

— Ты его самого спроси, чем провинился, он тебе скажет, — сердито сказал дед и крикнул Степе: — Сейчас же уходи к своим родителям, я не хочу из-за тебя моргать глазами! Пусть они с тобой нянчатся, коли таким вырастили!..

Пошумев, старик успокоился, слез с печи, бросил в сени веревку, сел делать ложки.

О том, что Степу в школе ставили на колени и за что ставили, Володя рассказал, как только пришел домой. Узнав это, бабушка Олена сама была готова выпороть внука, да не могла добраться до него на полати. Поп в ее представлении был первым лицом после бога. Он и грехи прощает, и молится о дожде в засуху... Как же можно над таким человеком смеяться?!

Степа пролежал на полатях до вечера. К этому времени утихла и бабушка. Дед Иван вышел куда-то к соседям. Степа слез с полатей, подошел к подтопку, где обычно собирались все его двоюродные братья. Ребята любили сидеть перед огнем подтопка. Спирька занимал там лучшее место — в середине, и если кто-нибудь пытался оттеснить его, поднимал неистовый рев.

В подтопке сжигают стружку и обрезки, что накапливаются за день работы над ложками. Вместе со стружками в подтопок кладут и хворост. Он сырой, мерзлый, но когда разгорится, из топки то и дело падают на пол его обгоревшие концы. Степа с Володей хватали их и бросали обратно в топку.

Степа любил смотреть на огонь. В его пламени он видел то какие-то строения, то старика с длинной бородой, то скачущего коня с развевающейся гривой. Иногда он брал красный уголек и перебрасывал его с ладони на ладонь, точно камешек. Володя тоже пытался так сделать, но тут же бросал уголек и лизал обожженную ладонь. А сегодня Степа удивил его еще больше. Он взял отгоревший прутик тлеющим концом в рот, зажал его в зубах и стал его раздувать дыханьем, От этого почти все лицо его, щеки, губы и зубы осветились изнутри. Володе очень понравился этот фокус. Он хотел непременно научиться, пробовал много раз, обжег язык и все же научился. Вани в тот вечер перед подтопком не было, он ушел на улицу к сверстникам.

— Знаешь что, — шепотом заговорил Володя, наклоняясь к Степе. — Давай возьмем в рот прутики с углями, выйдем на улицу и постучимся в окно. Кто посмотрит, подумает, что это пришли ведуны... Во как испугаются!

Степа отказался.

— Почему не хочешь, боишься?

— Ничего я не боюсь. Но на улицу с углем не пойду, — сказал Степа решительно.

— Ну и сиди тут... Я и один пойду. Только смотри, помалкивай.

Володя погрозил Степе кулаком и, взяв из топки несколько горящих прутиков, вышел из избы.

Бабушка Олена у стола напротив окна, выходящего на улицу, чинила дедовы варежки. Проня с Настасьей во дворе убирали на ночь скотину.

Вскоре послышался стук в окно, и в темноте за стеклом засветилось оскаленное лицо, с двумя рядами пылающих зубов. Бабушка Олена повернулась на стук и вдруг замерла, затем вскрикнула: «Вай!» и рухнула на пол.

Степа и Спирька сидели перед подтопком, не зная, что делать. Володя вернулся в избу, безмерно довольный своей шуткой, но, увидев лежащую на полу бабушку, мгновенно притих, подбежал к Степе и шепнул:

— Смотри, помалкивай!..

Очнувшись, бабушка Олена с трудом села и стала медленно подниматься. А поднявшись, опустилась перед иконами на колени и принялась истово молиться, причитая:

— Инишкай-бог, Кристи-батюшка, Ангел-тетюшка, божематерь — матушка, чем я согрешила перед вами? Зачем вы послали под мои окна из триисподни шайтана?! Какое несчастье предсказать?..

Со двора пришли Проня с Настасьей. Проня с удивлением смотрел на истово молящуюся мать. Бабушка Олена, кончив молиться, с трудом встала на ноги.

— Вай, Проня-сыночек, если бы ты знал, кто приходил под окна! — заговорила она.— Голова несусветно большая, глаза красные, изо рта пышет пламя...

Проня промолчал.

— Это, наверно, ведун приходил? — предположила Настасья. Она разделась и сказала в раздумье: — Хотя зачем ведуну приходить под наши окна, ведь у нас нет младенцев?

Бабушка Олена ходила по избе и все повторяла:

— Вай, Суси-Кристи! Вай, Суси-Кристи!

О происшествии рассказали и деду Ивану, когда он пришел от соседей.

— Может, почудилось тебе, — недоверчиво сказал он. — Ведуны и шайтаны по вечерам не ходят, появляются ближе к полуночи.

Бабушка Олена вспылила.

— Глаза мои еще не ослепли, видят не что чудится, а что на самом деле!

На ночь она перекрестила все окна, двери, чело печи и даже лаз в подпол. Ребятишки сгрудились на полатях. Володя то и дело шептал Степе и Спирьке, чтобы они помалкивали, хотя Спирька так и не понял, о чем тот беспокоится, и вскоре уснул, свернувшись калачиком. Заснули и Володя с Ваней.

Не спал лишь Степа. Он думал о том, как испугалась бабушка, и досадовал, зачем он показал эту забаву с прутиком Володьке. Правда, Степе и в ум не могло прийти, что все так плохо обернется. Но от этого никому не легче.

Наутро Степа узнал об исключении из школы двух второгодников. Весть эту принес в класс сын церковного старосты. Потом школьники были свидетелями, как учитель этим двум переросткам велел идти домой и больше не приходить. Степу оставили в школе. Как стало известно позднее, за него заступился Алексей Иванович.

В этот день Степа долго не возвращался домой; учитель пригласил его в гости. Он так и сказал жене: «Привел к тебе, Ниночка, гостя». Жену учителя Степа видел раньше только издали. Их трехлетняя дочка показалась Степе красиво наряженной куклой. Степа стоял у двери, не смея ступить на невероятно чистый пол в квартире учителя.

— Проходи к столу, не стесняйся, — сказал Алексей Иванович, — снимай-ка шубу, у нас тепло...

Держа шапку в руках, Степа снял свою шубейку и переминался с ноги на ногу. Из затруднения его вывела жена учителя. Она взяла у него одежду и шапку и повесила возле двери на гвоздь.

Учитель выпил стакан чаю и поспешил на урок к второклассникам. Чаем со сладкими белыми лепешками угостили и Степу. Такого чая он никогда не пил раньше. Дома мать иногда заваривала чай из душицы, мяты или из стеблей малины. Но это было что-то иное, необыкновенно душистое и вкусное.

Убрав со стола посуду, жена учителя взяла с полки толстую книгу и протянула Степе. Кроме псалтыря, Степа других книг не видел и об их существовании не знал. А в этой было нарисовано столько всяких зверей, каких Степа и во сне не видел. Волка он узнал сразу. Узнал и двухспинную киргизскую лошадь, только она оказалась совсем не такой, как о ней рассказывал дядя Охрем. Голова у нее будто овечья, шея длинная, ноги — коровьи, на спине два горба. Жена учителя долго смеялась над тем, почему он назвал верблюда двухспинной лошадью. Она прочла ему названия зверей — льва, тигра, медведя... Всех Степа не запомнил. Когда книгу просмотрели, она положила перед ним лист бумаги, дала карандаш и сказала, чтобы он нарисовал зверя, какого захочет. Степа нашел в книге верблюда и принялся рисовать его. Хорошо бы показать его дяде Охрему, чтобы тот знал, каков верблюд на самом деле.

Степа с увлечением рисовал, не замечая, как идет время. Нарисует, покажет жене учителя. Та где-нибудь поправит или велит нарисовать снова. Она почти не умела говорить по-эрзянски. Степа знал по-русски с десяток слов. Все же они понимали друг друга.

В сумерки, кончив заниматься со второй группой, пришел учитель.

— Как тут у вас идут дела? — спросил он и принялся рассматривать Степины рисунки.

— Как видишь, неплохо, — улыбнулась ему жена.

Степа молчал.

— Правда, неплохо, — похвалил учитель. — Первый урок у вас прошел даже замечательно.

Степа сообразил, что пора уходить. Он и так изрядно задержался. Надевая шубенку, он заметил на полке, рядом с книгами, вырезанную им голову волка. Учитель не выкинул ее, как это сделал поп, а поставил рядом с книгами. Радостное волнение охватило Степу. С этим чувством он и вышел на улицу.

По дороге Степа нагнал ребят, возвращавшихся из школы. Володи среди них почему-то не было. Ребята спросили Степу, почему не пришел в школу Володя. Этого Степа не знал.

— Сам ты, видно, где-то пробегал. Вот придешь домой — выпорют, — пробасил один из Володиных одноклассников.

Степа хотел сказать, что он был у учителя, но промолчал. Это было бы похоже на хвастовство, да ему могли и не поверить.

Дома Степу ожидала большая неприятность. Из-за нее и Володя не был в школе.

Вчерашнее происшествие с бабушкой обсуждалось в доме целое утро. Судили и рядили, кто же вчера приходил под окна, — ведун или шайтан. Бабушка Олена рассказала эту новость всем ближайшим соседям, а Настасья донесла ее до родительского дома. К середине дня об этом загадочном случае знало уже все Алтышево. К Самаркиным заглядывали любопытные с расспросами. Бабушка Олена всякий раз, пересказывая, «вспоминала» все новые подробности. Вчера вечером она говорила о большой голове и огненном языке. К утру к этой голове прибавились козлиные рога, баранье туловище и длинный хвост. Слушатели охали, ахали, крестились, шепча молитвы. Дед Иван, шевеля густыми бровями, глубокомысленно заключал:

— Это, должно быть, приходил не ведун и даже, может быть, не шайтан. Это, надо полагать, приходил сам сатана, только зачем — не возьму в толк.

Настасья с жаром поддержала свекра:

— Я сразу сказала, что это был не ведун. Зачем ведуну приходить под наши окна? У нас нет маленького ребенка, грызть ему некого. Он скорее пришел бы под окна соседей, у них как раз сноха разродилась двойней.

Не промолчал и Проня:

— Может быть, он ошибся. Ведуны, бывает, тоже маху дают. Заместо соседских окон попал под наши.

— Все может быть, — согласился старик Иван. — Божьи дела людям неведомы, а уж чертовы и подавно... Я вот насчет рогов сомневаюсь... не видел у ведунов рогов...

Володе стало нестерпимо завидно, что все охают да ахают вокруг бабушки, а не вокруг него. Уж он-то рассказал бы об этом шайтане или ведуне. Не только рассказал — показал бы. И Володя решился — выложил все, как было.

Бабушка Олена замахала руками.

— Не ври, не ври. Тебя-то я могла бы отличить от шайтана.

— Спросите хоть Степу, придет из школы и спросите. Или вот — Спирьку, он тоже видел, как я с горящими прутиками вышел из избы, — уверял Володя.

Спирька не смог сказать ничего путного. Он все утро боялся слезть с печи из-за бабушкиного шайтана.

Дед Иван схватил Володю за руку и, тряхнув его, грозно спросил:

— Зачем ты выходил под окна с горящим прутом, хотел поджечь избу?!

— Не избу поджечь, а бабушку попугать, — задрожавшим голосом ответил Володя. Он вдруг понял, что интерес к шайтану пропал, а когда дед принес из сеней веревку, которой как-то собирались пороть Степу, окончательно понял, что его ждет. Степу тогда защитила бабушка. Володе же на ее защиту рассчитывать не приходилось. Бабушка стояла рядом с дедом и приговаривала:

— Хорошенько его, старик, чтобы в другой раз знал, как чертом представляться.

Старуху возмущало не то, что ее напугали, а что ославили на все село. Стыд-то какой, не могла отличить внука от шайтана!..

Володя вопил в руках деда во всю мочь. Но тот не обращал внимания на его вопли. Тогда Володя решил схитрить. Чтобы отвертеться от наказания, он со слезами сообщил деду, что выдумка эта вовсе не его, а Степы. Дед за это ему еще добавил: «Живи своим умом, не слушайся других». Проня с Настасьей жалостливо наблюдали, как учили уму-разуму их сына, но вмешиваться не решились.

Выпоров Володю, дед не понес веревку в сени, а повесил на гвоздь у двери. Она там и оставалась до появления Степы...

Долго помнили мальчики эту дедову веревку.


6

Накануне рождества в Алтышево за Степой приехал отец, чтобы увезти его домой на время святок. День выдался особенно морозный. Отец закутал сына своим чепаном, сам остался в старенькой овчинной шубе.

В лесу тихо. Только слышно, как поскрипывает под полозьями снег да временами тяжело вздыхает лошадь. Из ее ноздрей клубится густой пар и оседает инеем на морде. Инеем покрылись борода и усы отца. Время от времени отец спрашивал:

— Не замерз?

Степа молчал — чего отвечать-то, все равно погреться негде. Мороз пробирал Степу сквозь чепан. Ноги его уже давно ничего не чувствовали, хотя отец, когда усаживались в сани, завалил их сеном.

— Если замерз, пробегись немного, согреешься, — посоветовал отец.

Сам он уже раза два спрыгивал с саней и бежал рядом. Степе не хотелось даже шевелиться, все тело сковала какая-то тяжелая лень. Лошадь шла быстро, наверно, торопилась в теплую конюшню. Наконец лес расступился, и они выехали к Бездне. Четыре двора маленького поселка, открывшиеся вдруг среди однообразной снежной белизны, были похожи на нарисованную на огромном листе белой бумаги картинку.

Степа откинул от лица воротник чепана и посмотрел на свою избу. В безветренном воздухе над ней висел огромный столб белого дыма.

— У нас топят! — удивленно воскликнул он.

— Да, подтопок... Без тебя осенью сложили.

Отец повел лошадь ко двору, который теперь находился рядом с сараем. Прошлой осенью, вернувшись с Волги, Дмитрий все же успел до зимы соорудить двор, срубил бревенчатую конюшню и сделал теплое стойло для коровы.

Степа хотел помочь отцу отпрячь лошадь, но не смог — руки его совсем застыли.

— Беги домой да забирайся на печь, — сказал тот.

Ноги тоже одеревенели. Степа шел на них, как на ходулях.

Из сеней показалась мать, улыбаясь, пошла навстречу Степе, порывисто обняла его, прижалась губами к холодной щеке.

— Сыночек мой, родненький, совсем замерз. Иди скорее в избу, — ласково сказала она.

Изба почему-то показалась Степе непривычно тесной. Он огляделся. Подтопок в простенке между передними окнами отгородил предпечье от остальной избы. От подтопка с братишкой Илькой на руках поднялась раскрасневшаяся Фима. Она посадила малыша на тулуп и подошла к Степе, помогла ему освободиться от длинного чепана и, взяв продрогшие руки в свои теплые ладони, принялась их растирать.

— Садись на лавку, братец, разую тебя.

— Я и сам разуюсь, вот только руки надо немного погреть, — сказал Степа.

— У огня сейчас нельзя их греть, будут ломить. Я их лучше погрею руками, — сказала Фима. — Почему не хочешь, чтобы я тебя разула? Может, мне приятно.

— Коли приятно, разувай, — Степа слегка стеснялся.

Он сел на длинную лавку. Фима опустилась перед ним на колени и, с улыбкой поглядывая на брата, быстро размотала оборы лаптей. Степа обнял ее горячую шею. На груди у нее позвякивали низки стеклянных бус.

В избу с клубами холодного пара вошли Дмитрий с Марьей. С собой они внесли конскую упряжь. Зимой ее не оставляют во дворе; перемерзнет, тогда в нее не запрячь...

В теплой избе Степа и не заметил, как согрелся. К рождеству мать настряпала пирогов. Степа отведал пироги и с творогом, и с кашей, и с капустой. Уж и наелся он!

— Чем же тебя еще угостить? — спросила Марья, обрадованная, что сын дома.

— Свари, мама, к завтрему кулагу.

— Вай, мама, обязательно свари! — поддержала брата Фима.

— Знать, бабушка тебя не кормила кулагой? — спросила Марья. Степа повел плечами:

— Кормила, да ведь у них там много охотников до кулаги. Как соберутся вокруг горшка, не протиснешься.

Он вышел из-за стола и направился в сени. Здесь на полке лежали фигурки лошадей и коров, вылепленные им из глины. Но они почти совсем развалились — в избу Степа принес груду мерзлых, потрескавшихся кусков глины.

— И с ученьем не забыл свои игрушки, — заметила мать.

— Хочу вылепить настоящего верблюда и показать дяде Охрему. А то он и не знает, что они не похожи на лошадей.

— Сам-то откуда знаешь, какие бывают настоящие верблюды? — спросила мать.

— Теперь-то знаю. Учитель показал в большой книге всех зверей, какие есть на свете.

Он сидел на краю печи и поджидал, когда оттает разложенная на горячих кирпичах глина, и вдруг вспомнил:

— Мама, а где же Волкодав?! — почти крикнул он.

— Волкодава твоего, сынок, волки загрызли, — сказала Марья. — Подходили к самому нашему крыльцу. Он только выскочил, тут его и сцапали.

Степа загрустил. Жаль было Волкодава. Но что тут можно сделать? Собаки-то уж нет... Степа попробовал глину, она оттаяла, но была очень сухая, пришлось смочить ее теплой водой. Верблюда он будет лепить по памяти. Рисунок, который он сделал в квартире учителя, потерялся. Разве в доме Самаркиных что-нибудь уцелеет, Володька небось припрятал.

В избе тихо, отец и мать после обеда легли отдохнуть. Фима ушла к Кудажам. У них есть девочки, правда, поменьше ее, но все же подруги. Степа любит тишину в избе, ему тогда кажется, что он один, и ему никто не мешает. В избе у Самаркиных никогда не бывает тихо, разве только когда все лягут спать. Что ни говори, а дома все же лучше.

Вылепив верблюда, Степа поставил его на край печи, спустился на пол и отошел в сторону, чтобы лучше рассмотреть, как у него получилось. К его фигурке подошла кошка и принялась ее обнюхивать. Степе вспомнился из книги учителя один зверь, очень похожий на кошку, только гораздо больше. «Погоди, как же его называют?» — подумал он, напрягая память.

— Тигра! — вдруг вспомнив, воскликнул он.

От его возгласа проснулся Дмитрий. Он с удивлением посмотрел на сына.

— Кому это так кричишь?

— Кошке... Она очень похожа на тигру. И морда, и лапы, и хвост.

Дмитрий не очень понял, о чем толкует Степа. Он поднялся с коника, попил из ведра и стал одеваться.

— Пойду, скотину посмотрю, — сказал Дмитрий.

Проснулась и Марья.

— Корову пригони в избу, пусть погреется, здесь и подою, — попросила она.

От шума в избе проснулся в своем углу теленок, поднялся на тонкие ноги и замычал.

— Сам-то не больше собаки, а ревет как взрослый бык, — сказал Степа и снова полез на печь.

Вечером зашел Охрем. Он остановился на пороге и запел:


Славься, славься, —

Славить не умею,

Просить я не смею.

Люди-то знавали,

Копейки давали...


От его скрипучего голоса теленок шарахнулся в сторону, запутался в веревке, которой был привязан, и грохнулся на пол.

Марья подошла, подняла его и попеняла Охрему:

— С ума сошел, славишь во весь голос! Кто же так славит! И теленок из-за тебя чуть не удавился.

— Не все ли равно, как славить, подавали бы побольше, — смеялся Охрем, усаживаясь на длинную лавку. — У вас вон как тепло, погреться к вам пришел. В нашей избе холоднее, чем на улице, клопы даже вымерзли, давно их не видно, а осенью набрасывались, как собаки.

— Дров не жалейте, тогда не будет холодно, — отозвалась Марья.

— Печь топим день и ночь, все равно холодно. Божий свет не нагреешь. Тепло из нашей избы уходит, точно вода из дырявого решета.

Степа рассмеялся.

— Ты чего хохочешь, алтышевский парень? — спросил Охрем, вглядываясь в полумрак на печи.

— Ты и сам алтышевский, только ты — летом, а я зимой, — сказал Степа. — Смеюсь над твоим дырявым решетом. Разве они бывают не дырявые?

— Вай, а ведь и правда не бывают. Слышишь, Митрий, как твой сын поймал меня на слове?

— Чего тебе покажу, дядя Охрем! — воскликнул Степа, спускаясь с печи. Он поставил на край стола своего верблюда и спросил: — Узнаешь, что это такое?

Охрем нацелился на изделие Степы здоровым глазом и довольно долго его разглядывал.

— Это у тебя что за собака? — спросил он наконец. — Шея свисает вниз, на спине вскочили два чирья, большущие...

— Совсем это не собака! — обиделся Степа.— Разве такие собаки бывают?

— Я тоже думаю, не бывают. А это что за зверь?..

Степа не понимал дядю Охрема. Как он может верблюда принять за собаку?

— Ты же сам рассказывал мне про двухспинную киргизскую лошадь, а теперь говорить, что это собака.

Охрем взял верблюда в руки и осмотрел его со всех сторон.

— Так вот они какие! Слыхал про них, но видеть, признаться, не приходилось. — Он покачал лохматой головой и сказал: — Вай, Митрий, сын-то у тебя какой толковый, больше нас с тобой знает. Мне в жисть такой овцы не слепить. Знать, в алтышевской школе тебя этому учат?

— Никто меня этому не учит, — буркнул Степа, взял своего верблюда и снова отправился на печь.


7

Дня за два до крещения к Нефедовым наведался дед Охон. Он пришел из Алатыря в ветхом зипунишке. За последние два года он заметно постарел. В дороге сильно продрог и обессилел.

— Полезай, дед Охон, на печь, разве в этой одежонке да по такому морозу отправляться можно в дорогу, — говорила Марья, помогая ему снять зипун.

На печь он не полез, подсел к подтопку и приложил к нему замерзшие руки с синими переплетениями вздувшихся вен.

— Может, дед Охон, горячих щей отведаешь? — предложила Марья.

Старик отмахнулся.

— Сами будете есть, тогда и я поем.

Всегда немногословный, он на этот раз был особенно молчалив. Сам ничего не рассказывал и не расспрашивал. Даже трубку вынимал редко. За полдня только и спросил у Дмитрия, закончил ли он писать псалтырь.

— Знать, хочешь забрать ее? — поинтересовался тот.

— Для чего она теперь мне нужна? — возразил дед Охон. — Ее у меня никто уже не спросит, хозяин псалтыри скончался. Пусть останется у тебя.

— Все еще пишу, когда нет других дел, — помолчав, сказал Дмитрий.

Степа смотрел на деда Охона, и ему казалось, что он очень похож на старика, нарисованного на большой иконе вверху иконостаса алтышевской церкви. Степа знал, что того старика называют Саваофом. Об этом школьникам сказал дьякон, когда их приводили в одно из воскресений к обедне. Если бы у деда Охона взъерошить седые волосы, если бы он развел руками и поднял голову, то был бы вылитый Саваоф из алтышевской церкви. Вечером, когда дед Охон полез на печь, он тихонько пробрался к нему и лег рядом.

— Ты чего? — спросил дед.

— Хочу спросить у тебя, знаешь ли что-нибудь про Саваофа? — зашептал Степа.

— По-эрзянски он называется Ине шкай![15] Живет он постоянно на небе, его никто никогда не видел.

— Тогда как же его нарисовали?

Дед Охон помедлил и сказал осторожно:

— Рисовал-то ведь не бог, а человек, поэтому он изобразил его человеком.

— Ну а какой Ине шкай? На кого он похож? — продолжал спрашивать Степа.

— Никто, сынок, не может знать, какой он из себя. Может, похож на синее небо, а может, на белые облака...

Степа вспомнил уроки алтышевского попа. Тот рассказывал о боге совсем по-иному.

— Ты говоришь, дед Охон, Ине шкая никто не видел, а вот поп рассказывал, что он выходил к Моисею и разговаривал с ним. Так, говорит, написано в Библии.

— Э-э, сынок, поп тоже не все знает... — он помолчал и сказал: — Давай будем спать. Завтра рано подниматься.

Наутро дед Охон собрался уходить в Алтышево. Дмитрий предложил отвезти его на лошади, но старик отказался. Зачем гонять лошадь без дела, ведь он, дед Охон, век прожил и все ходил пешком. Пойдет и на этот раз. Может, это для него будет последняя дорога.

Дмитрий нахмурился: последние слова старика не понравились ему. Но он промолчал. Марья же не выдержала:

— О чем толкуешь, дед Охон? Знать, умирать идешь в Алтышево?

— Умирать не умирать, да два века жить не собираюсь, — отозвался старик и сказал рассудительно: — В наше время таких людей не осталось, которые жили по два века. Жизнь хороша тогда, когда у тебя ноги ходят, а руки дело делают. Перестанут работать руки, ноги, жизнь и самому-то станет в тягость.

Пока Охон одевался, Дмитрий неодобрительно качал головой.

— Надень мою шубу, в зипуне-то своем замерзнешь, — наконец проговорил он.

— Этот зипун, Дмитрий, мой давнишний попутчик. Мне с ним жаль расставаться. Как помру, в нем и положите меня...

Марья завернула в платок пирог с капустой, дала старику. Тот сначала не хотел брать, но, видимо решив, что отказом обидит Марью, взял. Вчера, когда Охон пришел из Алатыря, топор свой он положил на лесенку у печи. Собираясь уходить, он взял его в руки, осмотрел, провел большим пальцем по лезвию и положил обратно.

— Зачем оставляешь топор? — спросил Дмитрий.

— Возьму после, если нужда в нем будет. Куда мне его теперь, ведь я иду не работать... Пусть пока останется у тебя.

— Что так торопишься в Алтышево, знать, завтра к обедне собираешься? — спросила Марья.

На губах старика мелькнула улыбка.

— Много я ходил по церквям. Ничего там нет путного.

— Не говори так, дед Охон, обедня — божье дело, — испуганно сказала Марья. — За свой век столько церквей построил, сходи хоть в одну из них помолиться.

— Э-э, Марья, — покачал головою старик. — Человек за свою жизнь строит не только церкви, но и остроги. Что же, значит, и в них сидеть он должен?..

Он поклонился хозяевам, дому и вышел. Степа пошел провожать его. Дошли до леса. Степа хотел идти дальше, но было морозно и ветрено. Дед Охон велел ему возвращаться. Степе жаль было расставаться со стариком.

— Ведь ты опять придешь к вам, дед Охон? — спросил он с надеждой.

Старик грустно взглянул на него и покачал головой.

— Как знать, сынок, стар я стал, боюсь обещать, как бы тебя не обмануть... — он повернулся и зашагал по снежной дороге в глубь леса.

Обратно домой Степа шел медленно, ветер дул в спину, и мороз не так чувствовался. У дома Назаровых он встретился с Петяркой. Тот играл с небольшой остромордой рыжей собачкой. Завидев Степу, собака кинулась к нему, виляя лохматым хвостом. Петярку задело, что его собака ласкается к другим. Он сильно пнул ее ногой.

— За что бьешь ее? — спросил Степа.

— Чтобы своих знала, — ответил Петярка.

— Она будет знать тех, кто ее не бьет, — сказал Ст и хотел погладить жалобно скулящую собаку, но Петярка оттолкнул его.

— Нечего примазываться к чужой собаке!

— Я и не примазываюсь, а просто жалею. — Степа с грустью посмотрел на собаку и направился к дому.

Фима с утра затопила подтопок, сухие дрова горели хорошо. Степа взял своего верблюда и безжалостно смял его в комок. Ему захотелось вылепить Волкодава. Была бы глина, он оставил бы верблюда. Но где возьменть зимой глину или хотя бы ил?

Вдвоем с Фимой они уселись перед подтопком. Сестра стала подрунивать над ним.

— Ты, братец, наверно, к завтрему собираешься печь пироги, ведь завтра крещение?

— Знать, пироги пекут из глины?

— Чего же ты делаешь?

— Лучину щеплю, — буркнул Степа.

Фима засмеялась. Она была смешлива.

— Давай я буду месить, мне это сподручнее, — сказала она.

Степа отдал глину сестре. Фима смочила ее теплой водой, помесила немного, опять смочила, и глина сделалась настолько жидкой, что стала течь между пальцев.

— Чего теперь можно из нее слепить? — обиделся Степа и отнял у сестры глину.

— Блины можно печь, — смеясь, ответила та.

Степе показалось, что она нарочно испортила глину, он кое-как скомкал ее и со злостью запустил в сестру, испачкав ей белую рубаху. Фима заплакала. Марья схватила мешалку и надавала им обоим. Степе — за озорство, а Фиме — чтобы не связывалась с младшим.


8

На крещение Нефедовы завтракали поздно. Марья в этот день с топкой печи не спешила: праздник, можно подольше поспать. Едва все встали из-за стола, к ним зашли Охрем с Васеной. Вошли как-то странно, не поздоровались, не помолились, встали молча у двери. Дмитрий с Марьей переглянулись.

— Так и будете стоять у порога? — спросила Марья.

— Уж и не знаю, что делать, все поджилки мои трясутся, — отозвалась Васена.

— Что же случилось? — допытывалась Марья.

— Да уж случилось... Вот Охрем расскажет, — сказала Васена.

Охрем тер жесткой ладонью лицо и, вопреки обыкновению, с рассказом не спешил.

— Так что же за беда у вас? — обратился к Охрему Дмитрий.

— Не знаю, с чего начать... Был это я сегодня утром в лесу, — неторопливо заговорил Охрем.

— Сколько ему долбила, не шляйся по лесу, до добра твое шатанье не доведет, не слушался меня, — перебила его Васена.

— Так, понимаешь, сидит он, прислонившись спиной к межевому столбу на лесосеке, — продолжал Охрем.

— Кто сидит? — спросил Дмитрий.

— Человек.

— Какой человек? — испуганно спросила Марья.

Охрем пожал плечами.

— Кто его знает. Должно быть, замерз.

— А может, убили? — предположила Васена.

— Возле убитого на снегу была бы кровь, крови не видно, — неуверенно сказал Охрем.

— Ты к нему близко подходил? — спросил Дмитрий.

— Слишком близко не подходил, побоялся.

— Он, может быть, живой, надо было подойти к нему, поглядеть, — сказала Марья.

— Побоялся, — признался Охрем. Он посмотрел по сторонам и спросил нерешительно: — Что теперь делать?

Все помолчали.

— Пойти туда надо, может, не замерз, еще жив, — неуверенно проговорила Марья.

— Иди, попробуй, после затаскают по судам да по начальству, век не отделаешься, — сказала Васена и вздохнула. — И сейчас еще кто знает, что будет.

Дмитрий встал и потянулся к висящей над коником шубе.

— Что будет, то будет, а пойти посмотреть его надо.

— А может, сначала съездим в Алатырь, доведем до начальства, а после уж... — неуверенно произнес Охрем.

— Знамо, сперва съездите в Алатырь, — поддержала Васена мужа.

Дмитрий в нерешительности остановился.

— Коли такое дело, идите не одни, возьмите с собой стариков Назара и Кудажа, — сказала Марья.

— Человек тот далеко? — спросил Дмитрий Охрема.

— Версты две, пожалуй, будет, по алтышевской дороге.

Дмитрий взял с пола хомут, седелку, вожжи и вышел запрягать лошадь. Вскоре за ним вышел и Охрем.

— Это какой-нибудь нищий, на праздники их много ходит, — тихо сказала Марья.

Васена тяжело вздохнула.

— Кто бы он ни был, а забота свалилась на наши головы...

Фима накинула на плечи овчинную шубу и выбежала во двор. Степа сидел у стола и испуганно смотрел на взрослых. Степа хорошо знал столбик, у которого сидел замерзший человек, почти у дороги. В этом месте дорога немного изгибается, и если ездок прозевает, обязательно зацепится за него осью.

Вскоре вернулась Фима. Она сказала, что сейчас была у Кудажей и что старик Кудаж отказался ехать с отцом к тому человеку, который замерз в лесу. Не поехали с ними и Назаровы.

— Отец с дядей Охремом отправились вдвоем, — заключила она свой рассказ.

— Отчего же не поехали?! — удивилась Марья.

— Кудаж-старик сказал, что у него не две головы. Если бы было две головы, то поехал бы.

Марья притихла. Может, действительно не следовало бы посылать Дмитрия. Как знать, чем все это кончится.

— У наших, знать, по две головы, — невесело сказала Васена.

— Ты уж, Васена, до возвращения мужиков не уходи, — сказала Марья.

— Не уйду, какое там уходить. Без Охрема боюсь и к дому подойти, стоит передо мной замерзший человек... Девчонок давеча отвела к Кудажам, своя изба у нас холодная...

— Вся семья Кудажей сидит в избе, никто не выходит даже во двор, боятся замерзшего человека, — сказала Фима.

Все замолчали. Так молча и просидели до возвращения Дмитрия и Охрема.

Под окном раздался скрип саней, послышались голоса. Марья прильнула к окну. Через оттаявший глазок Марья увидела, как мужчины взяли из саней что-то накрытое чепаном и понесли в избу. Она повернулась к двери.

Дмитрий с Охремом внесли и положили на коник свою ношу.

Когда сняли чепан, Марья в испуге всплеснула руками.

— Вай, Митрий... дед Охон! — и смолкла, все еще не веря своим глазам.

К вечеру Дмитрий с Охремом сделали гроб. Посмотреть на покойника никто ни от Кудажей, ни от Назаровых не пришел.

Охрем нашел в кармане зипуна покойного трубку и кисет с табаком.

— Куда их теперь? — спросил он недоумевая. — Может, себе на память оставить?

— Положи к нему в гроб, — сказал Дмитрий. — На том свете захочет покурить.

Охрем сунул их покойнику под изголовье.

— Чай, найдет, — сказал он.

Марья зажгла перед иконами свечу и принялась оплакивать покойника. Другой плакальщицы у него не будет, а без оплакивания людей не хоронят.

На следующий день Дмитрий запряг пораньше лошадь, гроб поставили на сани и повезли в Алтышево хоронить. Этой же подводой поехал и Степа. Его святочные каникулы кончились, надо было снова приниматься за ученье. Пока доехали до Алтышева, он так замерз, что вместо того, чтобы отправиться в школу, залез на печь погреться. Дмитрий со стариком Иваном повезли покойника в церковь отпевать. Поп спросил, кто умерший и откуда. Дмитрий рассказал, как было. Поп покачал плешивой головой и произнес:

— Замерзших так не хоронят, надо заявить в Алатырскую полицию. Вы его, может быть, и убили. Почем я знаю...

Дмитрий только сейчас понял, в какую историю он попал.

— Ну и заботу же ты взвалил на себя! — покачал головой старик Иван, когда они отъехали от церкви.

У Самаркиных уже собрались мужики, чтобы помочь выкопать могилу, но, услыхав о полиции, быстро разошлись.

Проня сказал:

— Надо было бы тебе, Дмитрий, похоронить его на том месте, где он замерз и никому об этом не говорить.

— Так ведь не собака же он, а человек, — возразил Дмитрий шурину.

Он погрелся у Самаркиных и тронулся домой. А к вечеру поехал в Алатырь. Заехал к сыну Иважу, рассказал о смерти деда Охона и о своей беде.

Горестная весть удручила Иважа и Веру. Иваж сосредоточенно молчал. Вера заговорила:

— Я сразу сказала Иважу, как только он ушел, что старик не к добру отправился пешком в такую даль и в такой мороз. Пойду, говорит, навещу родное село, мимоходом загляну и к Дмитрию с Марьей... Так и сказал.

— Переночевал у нас, — подтвердил Дмитрий.— Утром ушел. Не отпускали... не послушался.

В полицейское уездное управление Дмитрий с Иважем отправились вдвоем. Иваж лучше отца научился говорить по-русски, он и рассказал там, что и как.

— Замерзший-то где? — спросил их полицейский чин.

— Там, дома, — ответил Дмитрий.

— Что же, по-твоему, на ночь глядя в такой мороз я должен ехать к тебе домой? Вези сюда!

Дмитрий с Иважем вышли из полицейского управления.

— Придется привезти завтра, сегодня туда и обратно не успею, — сказал Дмитрий, когда они зашагали по улице.

— Знамо, завтра, — согласился Иваж.

Он выглядел настоящим горожанином. В добротном полушубке, валенках и в мерлушковой шапке. У него уже появилась коротенькая светлая бородка, кудрявая, как и у отца в молодости.

Домой Дмитрий вернулся поздно вечером. Марья с Фимой помогли ему отпрячь лошадь, и все трое вошли в избу.

— Целый день, Митрий, носишься по морозу, не евши, — попеняла Марья, собирая ему ужинать.

Дмитрий махнул рукой и ничего не сказал. Ел он неохотно и мало. Его беспокоил завтрашний день.

Заметив, что муж расстроен, Марья смолкла. Не спросила даже про Иважа с Верой.

Наутро, чуть свет, Дмитрий запряг лошадь и, положив в сани гроб, собрался в путь.

— Может, и мне с тобой поехать? — предложила Марья.

— Что будешь мерзнуть без толку, управлюсь сам, — сказал Дмитрий и тронул лошадь.

В Алатыре он подъехал прямо к полицейскому управлению. Привязал лошадь к коновязи и пошел доложиться.

В полицейском управлении Дмитрий прождал до вечерних сумерек. Гроб он поставил, как ему велели, во дворе под навесом. Лошадь Дмитрий оставил во дворе у Иважа. Когда на следующий день Дмитрий попытался спросить, долго ли его собираются здесь держать, на него набросились с руганью и вытолкали на улицу. Лошадь здесь кормить было нечем, сена Дмитрий в запас не взял. Пришлось лошадь отправить с Верой домой, а самому остаться на третий день. В первые дни он околачивался перед полицейским управлением, потом это ему надоело. Он оставался у сына и помогал ему столярничать. Иваж для какого-то богатого хозяина чинил старые столы и стулья и делал новые. Жили они с Верой все в той же квартире, у одинокой старой женщины. Хозяйка дома все эти дни, пока жил у них Дмитрий, жгла перед образами свечи и молилась о грешной душе усопшего Охона. Между молитвами она повторяла, что жил человек на свете в сутолоке и нужде, а умер — не дают и телу его успокоиться. Зашел к Иважу сосед, он очень удивился, увидев, что Дмитрий еще не уехал.

— Ты, знать, до весны собираешься здесь жить?! — воскликнул он.

Дмитрий не знал, что на это ответить. Разве он стал бы жить здесь, если бы ему сказали что-нибудь толковое.

За отца ответил Иваж:

— И уезжать не разрешают и говорить — ничего не говорят.

Сосед свистнул, похлопал Дмитрия по плечу и сказал:

— Коли так, тогда все ясно. Они ждут, что догадаетесь сами...

— О чем догадаемся? — удивился Иваж.

— Догадаетесь выставить им для поминок,— сказал сосед и повернулся к Дмитрию. — Поросенок есть у тебя? Если есть, вези, да не забудь прихватить с собой выпивку, не то еще неделю заставят тебя бездельничать.

— Поросенка у меня нет, — понуро промолвил Дмитрий.

— Тогда вези ярочку, ярочке они больше обрадуются...

Дмитрий послушался совета, собрался и пешком ушел домой. Домашние заждались его.

— Какие теперь дела, Митрий? — спросила Марья.

— Дела плохие, — сказал он. — Придется одну овцу отвезти в Алатырь. Иначе из этой беды нам не выпутаться.

У Марьи опустились руки, она заплакала.

— Ин, хоть дома зарежь ее, все-таки шкура и потроха останутся, а то они все одно собакам бросят.

Дмитрий зарезал овцу, внутри у нее оказалось два ягненка.

— Вместо одной отвезешь сразу три головы! — причитала Марья.

Дмитрий угрюмо молчал.

Водку Дмитрий решил купить в городе, не было времени гнать домашнюю. К тому же домашнюю, может, они и пить не захотят, им подавай настоящую, из кабака. У них было немного денег, Марья их отдала Дмитрию.

— Если не хватит, попроси у Иважа, поди, даст, — сказала она.

Овцу, завернутую в полог, и кабацкую водку Дмитрий отвез в полицейское управление. Взяли у Дмитрия его подношение, выдали ему бумагу и велели забирать покойника. Даже помогли донести гроб до саней. Дмитрий перекрестился, наконец-то несчастный будет похоронен.

— Для чего будешь возить его в Алтышево, давай похороним здесь, на городском кладбище, — предложил Иваж.

На городском кладбище была церковь, там можно было и отпеть покойника. Кладбищенский сторож пошел звать попа. Тот посмотрел в бумагу, которую Дмитрий показал ему, и покачал головой:

— Нет, этого покойника здесь хоронить не разрешу. Если бы он умер своей смертью, тогда другое дело. Откуда он родом, туда его и везите.

С попом и начальством спорить не будешь. Дмитрий развернул лошадь и прямо от кладбища, не заезжая к Иважу, поехал домой. «Как прожил он свою жизнь бродягой, так и после смерти никак не может найти приюта», — думал он о старике Охоне.

Похоронили деда Охона на бугре, недалеко от Бездны, и тем открыли кладбище на новой земле. Всю жизнь он не любил попов, так и похоронили его без поповского благословения. Старик Кудаж и Назар со своим сыном помогли Дмитрию выкопать могилу, опустить гроб.

— Не сердись на нас, Дмитрий, — говорил ему старик Кудаж. — Не ходили с тобой за ним в лес, не помогли тебе обмыть его и положить в гроб. Видишь, как все обернулось, до алатырского начальства дошло. Нам, эрзянам, лучше не связываться с начальством...

Дмитрий и не сердился. Такое дело...

Сам-то он так поступить не мог, покойный для него был своим человеком.

Для могильного креста Охрем притащил из леса прямой дубок. Они с Дмитрием очистили его от коры, обстругали и поставили над могилой. Такой же дубовый крест они поставили весной на том месте в лесу, где старик закончил свой земной путь.


9

Первый год ученья мало что дал Степе. Читал он плохо, целые слова выговаривал не сразу. Длинные — делил на две, три части, все время держа палец на строке. Если сдвинет палец, никак не мог найти, где читал. Писал тоже плохо, с трудом выводя буквы. Иногда писал не ту букву, какую следует, и тогда сам не понимал, какое слово написал. В первую зиму ученья, после каникул, им раздали буквари, на троих по одному. Лишь сын церковного старосты имел свой букварь.

Второй год учения начался с утраты. Собрались они утром в училище, и за учительским столом вместо «Лексея Ваныча» увидели высокую сухопарую женщину. Эрзянского языка она не знала, говорила только по-русски. Ребятишки ее совершенно не понимали. В первые дни с ней в класс ходил поп. Придет, сядет в сторонке и дремлет. Потом он перестал ходить. Все равно от него пользы было ровно столько же, сколько от портрета над большой черной доской.

Опустело училище без «Лексея Ваныча». Степе казалось, что без его светлых очков в классе стало темно и хмуро. Теперь Степе не бывать в другой половине школьного дома, где жил со своей небольшой семьей «Лексей Ваныч». Никто его туда не позовет и не угостит вкусными лепешками. А главное никто не покажет занятную книгу с разными зверями. Какое легкое было у «Лексея Ваныча» имя, его свободно произносил любой из школьников. А у этой сухопарой такое, что можно сломать язык. Его с трудом произносил даже поп. До половины зимы Степа не мог научиться произносить это имя, да и не только он — все школьники. Попробуй свободно, без запинки, сказать такое — Клеопатра Елпидифоровна. За глаза все учащиеся ее называют Кляпатя[16], и каждый на свой манер. Одни — Кляи атя[17], другие — Куля патя[18], третьи — Куляй-атя[19]. Потом с большим трудом научились произносить Клеп Падихоровна. Так ее стали называть и жители села. В первое время она возмущалась, не отвечала на обращение, но в конце концовсмирилась.

Алексея Ивановича, как стало известно, перевели работать в большое село на Суре — Порецкое. Там открыли учительскую семинарию. Он стал там учителем.

И все же, несмотря на все это, на втором году Степе стало учиться легче. У него появились товарищи, он привык к селу. Ходил он все в той же шубенке и в той же старой шапке, сшитой матерью из лоскутов зипуна. Новую шубу ему сшить не смогли. Одну-то овцу Дмитрий отвез в Алатырь, другую летом зарезал волк. От первой хоть остались шкура и внутренности, от второй ничего не осталось, если не считать одного ягненка, да и тот был барашек. Летом Дмитрий опять ходил на заработки на Волгу. Пахали и сеяли Марья со Степой. Фима все лето ткала холст, вышивала рубахи, в ее жизни наступал важный момент — она становилась невестой.

На этот раз поход Дмитрия на Волгу оказался неудачным. Они своей небольшой артелью вернулись в середине лета, оборванные и голодные. На Волге все больше и больше появилось пароходов и паровых буксиров. Единственно ценное, что принес с собой Дмитрий, была причудливая ракушка, найденная им в низовьях Волги у Каспийского моря. Он и раньше приносил с собой различные безделушки и раздавал их ребятам. Эта красивая ракушка досталась Степе. Других владельцев на нее у них в семье не было. Фима себя считала взрослой, а Илька был еще слишком мал.

Дмитрий, когда отвозил Степу в Алтышево, сказал, смущаясь:

— Ты уж, сынок, как-нибудь проходи еще зиму в этой шубенке, потом что-нибудь тебе соберем.

Степа понимал, что отцу негде было взять, поэтому и не просил себе обновы. Его товарищи — школьники — одеты были не лучше, кто — в зипунишко, а кто, как и он,— в коротенькую шубенку. Только сын церковного старосты, когда выпал снег, появился в школе в длинной шубе и в шапке из мерлушки.

После покрова Марья привезла в Алтышево Фиму, с прялкой и куделью. Она теперь будет жить и прясть у бабушки. У эрзян такой обычай: девушку отвозят к родне, чтобы ее могли увидеть люди, тем более если у себя дома показать ее некому. Фима стала совсем взрослой девушкой. В эту осень она надела белую вышитую рубаху, повязала пулай, в длинную косу вплела широкую зеленую ленту, что подарила ей Вера уряж. Каждый вечер теперь под окнами Самаркиных гомонила молодежь, в надежде взглянуть на девушку, привезенную из-за леса. Более смелые парни заходили в избу, будто попить воды или укрыться от дождя. Бабушка Олена тогда прилаживала в светец еще одну лучину, чтобы было светлее. Дед Иван обратился к Фиме:

— Принеси-ка, доченька, холодной водички, а то старуха моя накормила меня сегодня пересоленной картошкой, никак не могу утолить жажду.

Фима ветром проносилась по избе и ни капли не проливала из полного ковша. Лицо у нее пылало, как две лучины в светце, она не глядела на парней. А те только и ожидали, когда Фима поднимется из-за прялки, чтобы увидеть ее рост, стать, походку. Настасья тоже подходила к Фиме и, наклонившись над ее прялкой, проникновенно говорила:

— Вай, Фима, уж мне такую тонкую нитку ни за что не спрясть!

Фима краснела еще больше.

Степа сам, пожалуй, не скоро бы догадался, зачем эти парни каждый вечер повадились к Самаркиным. В прошлом году никого не было, а в этом — отбоя нет. Ему разъяснил всезнающий Володя:

— Они приходят смотреть на твою сестру. Вот кому из них она больше всех понравится, тот пришлет к ней сватов.

Теперь Степа стал смотреть на этих вечерних посетителей исподлобья. Ему и в ум не приходило, что Фима со временем выйдет замуж и уйдет жить в чужой дом.

Зачем ей уходить, разве плохо жить у отца с матерью? Он, Степа, никогда никуда не уйдет. Если бы его не послали учиться, он бы и в Алтышеве не появился, жил бы все время у себя дома. На берегу Бездны летом несказанно хорошо, купайся, лови рыбу, доставай вязкий ил и лепи, что тебе вздумается. Надоест лепить, броди по лесу. Зимой там тоже неплохо — можно ходить на лыжах. В морозные дни и в избе нескучно. После того, как отец сложил подтопок, у них всегда было тепло.

Накануне воскресенья женщины не прядут, в избе у Самаркиных становится тихо. Сразу после возвращения из бани ужинают и ложатся спать. Фима спит на печи, возле бабушки Олены. Иногда Степа осторожно перебирается к ним на печь и ложится между ними. Шепотом начинает допытываться у сестры: не собирается ли она замуж за кого-нибудь из этих парней?

— Не выйду я замуж, братец, никогда не выйду, — шепчет она ему в ответ.

— Если они еще придут, я их погоню кочергой!

— Не делай этого, — шепчет Фима. — Смеяться над тобой будут, скажут, сестру стережет.

— Пускай смеются, я все равно погоню их кочергой.

— Тебе, братец, с ними не сладить, их много, а ты один, к тому же еще маленький, — шепчет Фима мягким и ласковым голосом.

Перед возвращением в Алтышево Степа не дал матери остричь волосы и не прогадал. У «Клеп Падихоровны» была манера бить линейкой по пальцам, если мальчик наголо острижен, а у кого волосы длинные — драть за вихры. За вихры-то не так больно. Линейка дубовая, тяжелая, если ею ударят по пальцам — из глаз искры сыпятся. Учительница одинаково больно наказывала за малую и большую провинность, иногда — и без всякой провинности. Не выговоришь правильно по-русски слово — скорее прячь пальцы под парту, сделаешь в тетради чернильную кляксу — получишь вдвойне.

На втором году вместо грифельных досок раздали тетради. На грифельных досках лишь решали примеры и задачи по арифметике. Чистописанием занимались в классе. Эти тетради Клеопатра Елпидифоровна держала всегда у себя в шкафу и раздавала их перед уроком чистописания. Писали чернилами и железными перьями. На первом же уроке чистописания таким пером Степе проткнули щеку. С задней парты его окликнули, подставив к щеке перо. Он быстро оглянулся и взвыл от боли. «Клепа Падихоровна» обоих нашлепала линейкой не только по пальцам, но и по головам. Одного за то, что подставил перо, другого — чтобы не вертелся. Фиолетовый след пера с чернилом долго был заметен на его левой щеке.

Тетрадям Степа не обрадовался. Грифельные доски были куда удобнее. На них, что напишешь не так, можно стереть и написать заново. Степа как-то раз хотел стереть написанное пальцем и протер в тетради дырку. «Клепа Падихоровна» за это выдернула из его головы целый клок волос. В другой раз на уроке закона божьего, пока поп преспокойно дремал под монотонное чтение старостиного сынишки, Степа машинально нарисовал в тетради петуха. На грифельной доске он всегда рисовал что-нибудь. Нарисует, потом сотрет. Его сосед по парте посоветовал к петуху прибавить кур, ведь ему теперь все равно влетит от «Куля пати». Она не станет разбираться — один петух нарисован или целый куриный выводок. К тому же где это видано, чтобы петухи были без кур. Степа послушался и нарисовал еще десять кур, клевавших зерна. Рисунок разглядывали сидевшие сзади мальчики и посоветовали нарисовать клушку с цыплятами. Коль появились цыплята, над ними появился и коршун. А чтобы цыплят не оставлять без присмотра, Степа с краю листа нарисовал босую девочку с хворостиной.

Во время перемены тетрадь Степы с рисунком пошла ходить по классу. Все восхищались его курами и босой девочкой. Девочки от восхищения даже ойкали. Но когда тетрадь вернулась к Степе, листа с рисунками в ней не оказалось. Ему не жаль было рисунка, но на его обороте было выполнено домашнее задание. Сейчас в класс придет «Кля патя» и начнет проверять. Как нарочно, Степу заставила читать первым. Другой мог бы схитрить, взять у соседа тетрадь и по ней прочитать. Но Степа не умел обманывать. Он встал, опустил голову и молчал. «Кля патя» взяла у него с парты тетрадь и сразу же заметила вырванный лист. На этот раз у Степы пострадала не только голова — ныли и колени. «Кля патя» продержала его на коленях подряд два урока, не разрешив ему выйти из класса даже во время перемены. А тетрадь его порвала и сунула в топку голландки. Другую тетрадь ему дала лишь после святочных каникул. Почти половину зимы он проходил без тетради, не выполняя домашних работ. Хорошо хоть то, что дома некому было на него ябедничать, Володя больше не учился. Дед Иван забрал его из школы, рассудив, что все равно из него не выйдет грамотея. Два года ходил в школу, не научился читать и писать, пусть сидит теперь дома и мастерит ложки.

В эту зиму Фима пряла у Самаркиных до самого рождества. Напряла и для бабушки целых пять рученек[20].

— Будущей зимой опять приеду к вам прясть и привезу эти рученьки холстом, — говорила она, прощаясь с бабушкой.

— Мне, доченька, много не надо, рубах у меня хватит до самой смерти, еще останутся снохе. Ты деда порадуй, сотки для него немного холста, а он к твоей свадьбе сделает тебе хорошую парь[21]. Он для этого давно бережет толстый липовый отрез от комля.

— Я, бабушка, не выйду замуж, — застеснялась Фима и спрятала пылающее лицо в платок.

— Знамо, не выйдешь до своего времени, — сказала бабушка Олена.

Вместе с сестрой на святочные каникулы уезжал и Степа. Бабушка Олена вышла их проводить под окна. Она подождала, пока все усядутся в сани и тронется лошадь. Вожжи взял Степа, отца попросил сесть в задок саней возле Фимы. За два года он хорошо освоил эту дорогу. В прошлую осень он часто по ней ходил домой. Уйдет в субботу из Алтышева, а в понедельник утром вернется обратно. И каждый раз он останавливался у креста — там, где нашли деда Охона, снимал шапку и молча стоял, потом шел дальше, вспоминая деда Охона, его мудрость и ласковую душевность.

Задумавшись, Степа и не заметил, как доехал до «креста деда Охона». Дмитрий остановил лошадь, сошел с саней, снял шапку и долго стоял возле креста. К нему, тоже обнажив голову, присоединился и Степа. Фима из саней наблюдала за отцом и братом. День выдался теплый. Небо было обложено густыми белесыми облаками, тихо падал снежок. Затихший лес точно спал, не было слышно ни звука...

Спустя две недели отец вез Степу по этой же дороге обратно в Алтышево уже одного. Фима осталась дома, Степе было грустно ехать без сестры. Теперь, когда он будет возвращаться из школы к Самаркиным, его никто не встретит так, как она. Вернулся — и ладно... Володя еще назойливее станет насмехаться, что он попусту учится. Все равно, говорит, из тебя не выйдет писаря. Заставят, говорит, делать кадушки и ложки. Степа и сам бы рад в свободное время повозиться с деревом, да дед Иван не позволяет. Не может забыть, как ругал его поп за Степино изделие. После этого он не подпускает Степу к чуркам и инструменту.

«Неплохо бы такой волчьей головой напугать «Кля патю», может, поласковее стала бы», — думал Степа и жалел, что учителем у них не «Лексей Ваныч». Без «Лексея Ваныча» никому не нужны его рисунки.


10

Как ни странно, но к концу второго года обучения Степа, к удивлению многих и — своему собственному, научился хорошо читать. Дома за каникулы он вырезал из дерева фигурку собачки и по возвращении в школу выменял у сына церковного старосты ее на книгу для чтения. Он быстро прочел книгу до конца. Затем стал читать ее снова. До весны он уже знал книгу почти наизусть. Весной, когда их переводили в третий и последний класс, устроили экзамены по русскому языку. Из Алатыря приехал какой-то важный господин. Он сидел за учительским столиком и внимательно слушал, как читают учащиеся. Здесь же находились алтышевский поп и «Клеп Падихоровна». Школьников по одному вызывали к столу. Кто читал плохо, того заставляли написать две-три фразы на классной доске. Когда очередь дошла до Степы и он начал читать, поп, по привычке дремавший, вдруг очнулся и с тревожным изумлением уставился на него: что еще выкинет этот сорванец? Удивилась и учительница. Раньше-то Степа читал плохо, спотыкался на каждом слове. Она в душе давно махнула на него рукой и последнее время не вызывала отвечать урок, а сейчас на тебе — читает без запинки и даже пальцем не держится за строчку. ...Степа перешел в последний, третий класс и на все лето избавился от надоевшей ему учительницы.

Осенью к началу ученья Степе сшили из отцовского старого зипуна пиджак на холстинной, крашенной в синий цвет подкладке, подбитой для тепла очесами конопли, или, по-местному — куделью, сшили новую шапку. За минувший год Степа сильно вырос, и старая одежонка ему никак не годилась.

В избе у Самаркиных этой осенью стало просторнее. Старик Иван и Проня на зиму нанялись в Алатыре на лесопильный завод. Домой приходили лишь в субботу вечером. Воскресенье проводили дома и в понедельник рано утром отправлялись в город. В избе теперь старшая — бабушка Олена. Володя, решив, что без деда и отца ему будет вольготно, в первый же день, как только они ушли, пропадал на улице до позднего вечера. За это бабушка отстегала его веревкой и уложила спать без ужина. На другой день он никуда не пошел и старательно помогал Ване делать ложки. Володя больше не испытывал судьбу.

Степа же был домоседом. Вернувшись из школы, он быстро обедал и за столом читал или срисовывал картинки из книги. Тетрадочная бумага для этого была мало пригодна. Мешали продольные линейки и особенно красная поперечная, отделявшая поля. Но где взять чистую бумагу? «Клеп Падихоровна» ее не дает. Иногда Степа рисовал на деревянных крышках ведер — мелом или углем. Бабушка сердилась, от этого, говорила, мусор падает в воду. Не отказывался Степа и поработать с Ваней над ложками. Тому дед давал недельное задание — сделать до следующего воскресенья четыре дюжины. Ближе к субботе Ваня просил Степу помочь. На Володю рассчитывать не приходилось, самостоятельно он не вырезал еще ни одной ложки. Ему поручали возиться над заготовками. А Степа делал ложки хорошо. Ваня иногда пытался придраться к его работе, но найти изъяна не мог. Лишь один недостаток был у Степы: подолгу он всматривался в слои дерева, работал медленно.

— Так, братец, ты себя не прокормишь, — поучал его Ваня. — Мастер должен работать быстро.

Степа хотя и сердился, но молчал. Он уже подметил, что Ваня пытается во всем походить на деда. Он и говорил, как дед. Возьмет в руки полено и проворчит: «Хорошие ложки получились бы, а мы вот сожжем в печи...» На улице на все липовые бревна смотрел глазами деда:

«Хорошие кадки гниют на земле, должно быть, хозяин их безмозглый...» Но Степа любил Ваню. Он не то что Володя, никогда зря не болтал языком. Высмеивал его тоже редко. Без него завистливый болтун Володя не дал бы Степе покоя, изводил бы его злыми шутками. Степа не умел драться, не умел и обороняться от насмешек, потому Володя и не боялся его. Но за Степу заступался не только Ваня. Главная заступница у Степы — сестра Фима. Она опять приехала прясть к Самаркиным. В Алтышеве у нее теперь завелись подруги. В воскресные вечера она с ними выходила на улицу. Вскоре стало известно, что у Фимы появился парень-ухажер. Эту весть первым принес Ваня. Он тоже ходил на вечерние гулянья и знал все новости. Смотреть Фиму парни в избу к Самаркиным уже не ходили. В этом не было надобности. Она сама теперь бывала на улице. Зато не было отбоя от матерей, теток, дальних и ближних соседок, приходивших взглянуть на девушку-невесту, узнать, какая она из себя, какой у нее характер, хорошо ли и быстро прядет. Бабушка Олена не успевала их провожать. Сама Фима твердила, что не выйдет замуж, говорила, конечно, не при посторонних, а после, когда их уже не было. При них же сидела за прялкой как прикованная, пряла быстро и ни на кого не смотрела. Бабушка Олена и Настасья выслушивали ее отнекивания с усмешкой.

Иногда Настасья говорила:

— Выйдешь, милая, все девушки такое болтают, и я, бывало, то же самое, а подошло время и не пикнула, пошла. Не в старых же девках останешься...

В молодости Настасья, видимо, была красивой. Это и теперь еще заметно. Но за восемнадцать лет, прожитых в доме Самаркиных, она превратилась почти в старуху. Лицо ее поблекло, прямой стан ссутулился. Всю зиму длинными вечерами она сидела за прялкой, днем ухаживала за скотиной. Весной ткала, белила холсты, летом была занята на полевых работах, осенью — молотьбой. По сравнению с соседскими женщинами у Настасьи жизнь не из худших. У нее есть здоровая свекровь, с печью ей приходилось возиться редко. Бабушка Олена не очень утруждает ее домашними делами, сама еще в силах, но и бездельничать не даст. Теперь, когда мужчины нанялись на лесопилку, все дела по двору перешли в руки Настасьи. А это немало. Только скотины, с лошадью и годовалым жеребцом, было двенадцать голов. Одной воды сколько приходится перетаскать за день, чтобы напоить их.

По воду охотно ходит и Фима. Когда в избе вода кончалась и бабушка Олена принималась ворчать: «У ленивых ведра всегда сухие», Фима брала ведра и шла к колодцу. Из дома она выходила без верхней одежды, в легком платочке. Ее красные сатиновые рукава и цветной расшитый бисером передник ярко выделялись на фоне белого снега. От мороза щеки ее горели, как маковый цвет.

— Зипун бы накинула на себя, чего выходишь раздетая, — ворчала бабушка Олена, а сама подходила к окну и с гордостью наблюдала, как плавно ступает по заснеженной тропе ее внучка, как покачивается стройный девичий стан под тяжестью двух больших деревянных ведер.

Какая же девушка, идя за водой, будет надевать шубу или зипун, заматывать голову толстым платком! Разве только больная. Это, конечно, хорошо знает старуха Олена.

Девичий век короток. Недолгим он был и у Фимы. Раз как-то Ваня пришел с улицы и сказал, что Фиму собираются умыкнуть. Каждый вечер у них в проулке стоит запряженная лошадь, парни лишь выжидают, когда Фима выйдет одна на улицу. Они, конечно, подъезжают попозднее, когда на улице бывает мало людей. Настасья тоже, оказывается, заметила какого-то парня, шнырявшего перед окнами. После этих вестей Фима перестала вечерами выходить на улицу.

Бабушка Олена принялась ее расспрашивать, не тот ли парень хочет ее увезти, с которым она встречалась на гулянье, и посоветовала:

— Зачем же уводом, пусть придут сватать.

Фима смущенно молчала.

— Этот парень, может, и увез бы ее, да не на чем, у них нет лошади, — разъяснил Ваня.

— За такого нечего и выходить замуж, коли у них нет лошади. На тебе самой будут пахать и ездить! — недовольно проворчала бабушка Олена.

Степа слышал эти разговоры и перед тем, как лечь спать, потихоньку принес из сеней топор и сунул его под подушку. В тот же вечер об этот топор Володя до крови рассадил себе локоть.

— Кто положил сюда топор?! — плаксиво крикнул он.

Все сразу же догадались, чьих рук это дело, и подняли Степу насмех.

— Тебя, что ли, собираются умыкнуть? — смеясь, спросил Ваня.

— Я порубаю всех, кто вздумает украсть мою сестру! — решительно заявил Степа.

Вечером, спустя день или два после этого разговора, в окно постучались, и девичий голос попросил Фиму выйти на разговор. Та накинула на плечи зипун и хотела выйти. Но бабушка Олена была дальновидной:

— Пусть она зайдет в избу и скажет тебе, чего надо. Мы с Настасьей не станем слушать ваших секретов.

Вызывавшая Фиму в избу не вошла.

Немного погодя под окном послышался голос подруги Фимы. Та звала посидеть с ней в избе: отец с матерью ушли в гости, а она одна боится.

— Дома сидеть боишься, а по темной улице шастать не страшно! — отрезала бабушка Олена.

Фиму все же упорно каждый вечер пытались вызвать на улицу ее подружки под разными предлогами. А она не то что на улицу, к окну не подходила, сидела как привязанная за прялкой. Настасья, которой надоела эта осада решила подшутить над женихом и его сообщниками. Накинув на голову зипун, она вышла на зов. Под окном послышался шум голосов, возня, скрип саней, а затем раздались смех и мужская брань. В избу Настасья вернулась вся растрепанная, зипун и платок несла в руках. От волнения лицо ее пылало, она хохотала и тяжело отдувалась.

— Ну, скажу вам, еле вырвалась из рук. Да и вряд ли вырвалась бы, не догадайся они, что попала не та, которую они поджидали. Парни здоровые, как быки, — рассказывала она, отдышавшись. — Хорошо, что не вышла Фима тут же увезли бы ее в новый дом.

— Тебе тоже незачем было выходить! — сердито проворчала бабушка Олена. Знать, вспомнила свое девичество.

Фима сидела за прялкой, застыв от страха. Лицо ее побледнело. Сердце замирало и едва билось.

Наутро бабушка Олена разбудила Ваню рано и послала его запрягать лошадь. Фиме она велела собрать прялку кудель, мочки, — бабушка решила отвезти Фиму домой,

— Нам, доченька, без мужиков тебя не уберечь, не сегодня, так завтра могут украсть.

Они торопливо собрались и, даже не позавтракав, уехали к Нефедовым. Фима не смогла даже попрощаться с братом — Степа спал, а когда проснулся, сестры в избе уже не было. Степа это понял сразу и спрыгнул с полатей прямо на пол.

Прибежала испуганная Настасья.

— С ума сошел, так прыгаешь?! Я думала, Спирька упал с печи.

— Где Фима?! — крикнул Степа.

Настасья решила подшутить над ним:

— Украли Фиму. Ночью украли. Не сумел ты уберечь свою сестру.

Степа побледнел, губы задрожали, не может вымолвить слова. Настасья испугалась.

— Вай, господи, что это такое с тобой? — воскликнула она и поспешила успокоить: — Не украли, не украли. Твоя сестра уехала домой. Бабушка и Ваня повезли ее...

Степа верил и не верил и успокоился лишь вечером, когда вернулись бабушка с Ваней. В этот день он не пошел в школу. Без сестры ему было так сиротливо, что он нигде не находил себе места. Изба ему казалась опустевшей и тихой. Прежде по утрам он просыпался от жужжанья сестриной прялки, высовывал через брус полатей голову и встречался с ласковым взглядом и улыбкой, и этого тепла ему хватало на весь день, пусть даже пасмурный и холодный. Ближе сестры у него никого не было. Вот она уехала, и в избе Самаркиных все как-то померкло и как будто стало даже холодней. На рождество Фиму просватали, а перед крещением она обвенчалась со своим женихом, алтышевским парнем. Степа, узнав об этом, не пошел домой на каникулы. Не был он и на свадьбе. Ему впоследствии всегда казалось, что сестра ушла из жизни так же, как ушел дед Охон — неожиданно и безвозвратно.


11

В школе каждый год на рождество устраивали елку. Степе еще не приходилось видеть, что это такое. Накануне рождества отец обычно приезжал за ним и увозил домой. На этот раз отец был занят свадьбой Фимы и приехать не мог. Степа же домой не пошел, остался у Самаркиных.

По окончании уроков «Кля патя» оставила трех девочек и Степу наряжать елку. Она заметила Степино влечение к красивому и в какой-то мере отличала его от других школьников. Они вчетвером поставили все парты вдоль стен. Помещение класса сразу сделалось просторным. Старший сын церковного старосты привез из леса молодую елку, а из дома — подставку «крест» из двух деревянных планок. Елку установили на этом «кресте» посредине класса. Степе и девочкам «Кля патя» поручила вырезать из разноцветной бумаги всяких зверей, птиц, рыб, обозначенных пунктиром. Степа вырезал их по-своему, не всегда придерживаясь пунктирных линий, и его звери и птицы получились смешными: у одного была непомерно большая голова, у другого ноги кривые. Девочки разглядывали его фигурки и хихикали.

— Смотри, как бы тебе из-за них не влетело от «Кля пати», — предупредила одна из них.

Но Степа не очень-то боялся учительницы. Что она может сделать — оттаскать за вихры и выставить за дверь? Беда не большая, если это и случится.

Кончив вырезать, школьники принялись нанизывать фигурки на нитки. Степа свои нанизал между девочкиными, чтобы не очень бросались в глаза. Но «Кля патя» их все же заметила. Она нахмурилась, белесые брови ее сдвинулись к переносице, и без того тонкие губы вытянулись в ниточку.

— Теперь держись, Степа, — шепнула одна из девочек.

Степа оглянулся на дверь и решил, что он обязательно удерет, если «Кля патя» вздумает вцепиться ему в волосы. Его шапка и варежки лежали где-то в парте вместе с сумкой, но о них Степа не беспокоился, девочки принесут обязательно.

Но ему не пришлось удирать. «Кля патя» мотнула головой, морщины на ее лбу разгладились. На губах появилась улыбка.

— Красиво, красиво, — проговорила она и спросила: — Кто это так вырезал?

Девочки заулыбались и посмотрели на Степу.

— Что еще ты умеешь делать? — спросила его учительница.

Степа смущенно молчал.

— Он умеет хорошо рисовать. Нарисует что хотите! — девочки принялись наперебой рассказывать о Степиных рисунках.

Учительница слушала, скупо улыбаясь. Потом принесла большой лист белой бумаги и несколько цветных карандашей и, усадив Степу за свой столик, сказала, чтобы он срисовал человека с портрета, висевшего над большой черной доской. Степа теперь знал, что это царь всей России. Живет он в Петербурге. «Кля патя» не раз рассказывала, как он любит и жалеет своих подданных. Отца одного ученика из их класса за какую-то провинность выпороли в Алатыре розгами, и тот ученик во время рассказов о жалостливости царя спросил, почему он не пожалел его отца. За этот «неуместный» вопрос «Кля патя» выдрала из головы ученика клок волос и продержала его на коленях весь урок. После этого ее больше никто ни о чем не спрашивал.

Людей Степа еще не рисовал. Подумав, он сперва наметил, где должны быть голова, плечи, грудь, затем отобрал карандаши нужных цветов и лишь после этого принялся рисовать. Пока учительница с девочками наряжали елку, он успел за это время срисовать портрет царя со всеми звездами и крестами. Заодно срисовал и планку черной классной доски, так как внизу на бумаге у него оставалось свободное место.

Когда «Кля патя» увидела рисунок, она вдруг нахмурилась и поджала губы.

— Что это за черную полосу ты сделал внизу портрета? — спросила она и ткнула в рисунок тонким, длинным пальцем.

— Это не полоса, — сказал Степа, — верхний край доски. Куда его денешь, коли он там?

— Почему бы тебе не нарисовать вместо него цветы. Много цветов. Понимаешь? — опять спросила она.

— Там нет цветов, — ответил Степа и передернул плечами.

Вообще-то, конечно, он мог бы нарисовать, но тогда как быть с черной доской? Ведь она тут, ее не выкинешь со стены...

Все же портрет «Кля пате» понравился. Она взяла ножницы, срезала эту полосу, а портрет приколола на стену возле образов.

— Вай, Степа, как красиво нарисовал, настоящая икона! — восхищались девочки. — Ты можешь, наверно, и икону нарисовать?!

— Кто его знает, может, могу, не пробовал, — ответил Степа.

В тот вечер была ёлка. Собрались ученики всех трех классов. Посмотреть на елку пришли многие родители с ребятишками. В помещении класса было тесно и жарко. Украшенная цветными вырезками из бумаги, елка сверкала огнями маленьких восковых свечей. Вокруг нее хороводились, взявшись за руки, два десятка мальчиков и девочек. Остальные ребятишки взобрались на парты, смотрели. Младший сын церковного старосты надел вывернутую наизнанку овчинную шубу отца, изображая медведя. Две девочки нарядились зайцами. На Степу «Кля патя» тоже хотела надеть вывернутую шубу, чтобы он исполнил роль волка из басни Крылова «Волк и ягненок». Но Степа с малых лет ненавидел волков. Сколько раз они резали у них овец и телят. Он решительно отказался от этой роли и сидел с другими ребятишками на парте, наблюдая за играми вокруг елки. Вообще весь этот вечер ему очень понравился. Казалось, что он видит какой-то красивый сон. Даже «Кля патя» развеселилась и в белом платье, вместо обычного серого, не была похожа на сухую жердь. Поп пришел на елку в новой рясе. Он сидел у классной доски, положив руки на живот, и, по обыкновению, дремал.

В заключение праздника школьникам раздали подарки: завернутые в цветную хрустящую бумагу по два круглых пряника и по три конфеты. По дороге домой Степа не выдержал, съел все, оставил только одну конфету для бабушки.

С удивлением Степа увидел, что у Самаркиных окна ярко освещены, словно там в избе поставили не меньше двух светцев, по три лучины в каждом. Оказалось же, когда вошел в избу, что и один светец вынесли в сени. Изба была освещена совсем не лучиной. С потолка свисала железная проволока, на конце которой висело что-то наподобие стеклянной лампадки, как в церквах перед образами, но побольше и со стеклянным пузырем сверху. Вся семья Самаркиных собралась вокруг стола, смотрели, удивляясь такому чуду. Не надо никаких светцев и лучин, а огонь светит. Не подходи к нему хоть весь вечер. Если надо, можно свет убавить или прибавить, стоит только слегка повертеть маленькое колесико сбоку. Дед Иван, благодушно поглаживая широкую бороду, рассказывал, как они с сыном Проней торговались за эту штуку у городского купца. Тот уступил семишник, и они ее купили.

Самаркины недолго восхищались этой покупкой. Прошло рождество, бабушка Олена внесла из сеней светец. Конечно, свет лучины не идет ни в какое сравнение со светом этой лампы, но эта штучка требует керосина. Керосин же продается в городе, стоит денег. Так этот светильник остался украшением избы. Его зажигали лишь по праздникам и по просьбе любопытных, заходивших к Самаркиным взглянуть на чудо-огонь.

После святочных каникул Степа стал замечать, что отношение «Кля пати» к нему очень изменилось. Она теперь его не дергала за волосы, разговаривала с ним без насмешки. Как-то во время перемены она пригласила его к себе в комнату, показала плоскую бумажную коробочку, открыла ее и поставила перед ним на стол. Степа не знал, что это такое, но вдруг догадался, что это, должно быть, краски, которыми рисуют. Рядом с разноцветными кирпичиками он заметил небольшую кисточку.

— Этими сумеешь рисовать? — спросила его учительница.

Степа шумно вдохнул через нос.

— Кто знает, не пробовал, может, сумею.

«Кля патя» сердито нахмурилась.

— Не дергай так носом, это некрасиво. Дышать надо тихо, чтобы никто тебя не слышал. — Она немного помолчала. — Я тебе покажу, как надо рисовать такими красками. Сначала нужно наметить рисунок карандашом.

Она усадила Степу за тот же стол, за который некогда сажал его «Лексей Ваныч». Кроме этого стола, в комнате ничего не осталось, что напоминало бы о «Лексее Ваныче». На полочке, где раньше стоял целый ряд толстых книг, теперь виднеются всего лишь две книги — одна толстая, как гармонь, другая потоньше. На стенах повсюду висели иконы, много разных икон. На их месте тогда были портреты бородатых людей.

Сердитый возглас учительницы: «Не верти головой!» оборвал его размышления.

— Кисточку следует обмакнуть в воду, развести нужную краску и затем мазать. Понял? — спросила она, кончив показывать.

Степа мотнул головой.

«Кля патя» сняла со стены икону, провела по ней рукой, ‹ак бы смахивая пыль, и поставила ее на стол перед Степой. На иконе была изображена голова Иисуса. Глаза его были полузакрыты, на голове — терновый венок. В том месте, где шипы впились ему в лоб, виднелись капельки крови.

— Знаешь, кто это такой? — спросила учительница.

Он опять молча мотнул головой.

— Не мотай, тебе говорят, головой! — сердито проговорила она. — Что у тебя, нет языка? Кто это такой?

— Наша бабушка его называет Суси-Кристи, — произнес Степа.

Он хотел было сказать, что это звучит, как «в сусеке крысы», но вовремя спохватился. Тогда бы ему несдобровать и уж, конечно, не рисовать этими красками.

— Надо говорить не Суси-Кристи, а Иисус Христос, наш отец небесный, — поправила она Степу.

Тот молчал.

«Кля патя» дала ему толстую бумагу и велела срисовать с иконы голову Христа так, как она там изображена. Она оставила в комнате его одного и ушла проводить урок. Степа нарисовал голову сначала простым карандашом, затем — красками. Все выполнил точно, стараясь подобрать нужные расцветки. Но не удержался и от себя пририсовал цветы к терновому венку, много разных цветов. «Ну, какой венок без цветов!» — думал он.

«Кля патя» долго рассматривала рисунок, поджимала губы, хмурилась. Ее лоб то покрывался складками, то снова разглаживался. Было ясно, что в ней происходила борьба между желанием похвалить и таким же желанием отчитать.

Наконец она спросила:

— Кто тебя научил рисовать? Отец?

— Нет... Наш отец не рисует.

— Твой отец разве не иконописец? — удивилась учительница.

— Нет, — опять сказал Степа.

«Кля патя» поджала тонкие губы и произнесла всего лишь: «М-м-м-м!»

После этого Степа не раз бывал у учительницы и рисовал для нее иконы, пока не вышли все краски. Об этих срисованных Степой иконах знали, конечно, и поп, и церковный староста. Они рассматривали их и качали от удивления головой.


12

Весной, когда выпускали старший класс и из Алатыря опять приехал тот же господин, который присутствовал прошлой весной, учительница показала ему Степины рисунки. Он их похвалил. Два рисунка обещал взять с собой и показать алатырскому церковному начальству. А Клеопатре Елпидифоровне он заметил, что этих темных эрзянских ребятишек прежде всего следует воспитывать верными подданными царю и церкви и меньше заниматься их художественным воспитанием.

Из пятнадцати школьников, с которыми Степа три года назад сел за парту, до выпуска проучились всего лишь пять ребятишек — четверо мальчиков и одна девочка. Каждому выпускнику было выдано на руки свидетельство, в котором было указано, как он окончил училище. В свидетельстве Степы не было особенно высоких оценок, но не было и плохих. Читал он хорошо, а вот арифметику не любил и был в этом предмете слабоват. Степа не особенно огорчался — он считал, что ему арифметику знать не обязательно, так как у отца никогда не будет много денег, а какие есть, легко сосчитать и на пальцах...

Окончив школу, Степа стал собираться домой. Кончилась его жизнь в Алтышеве. Отец приехать не обещал. Ему сейчас некогда, он занят полевыми работами. Степа пойдет пешком, к этому он давно привык. Поклажа небольшая: школьная сумка с двумя книгами для чтения, которые он обменял у сына церковного старосты, несколько исписанных тетрадей, листа три чистой бумаги и три цветных карандаша, которыми его одарила «Кля патя».

Степа уже готов был тронуться в путь, но из школы прибежали две девочки и сказали, что «Кля патя» просит его сейчас же прийти.

— А что ей надо от меня? — спросил Степа.

— Не знаем, что надо, только велела позвать Нефедова Степу, — сказала одна из девочек.

— Иди, иди, сынок, коли зовет учительница, — вмешалась бабушка Олена.

«Да, придется идти», — подумал Степа, снимая с плеча сумку.

В комнате учительницы Степа увидел попа и церковного старосту. Они сидели за столом и о чем-то разговаривали с хозяйкой. Степа снял шапку и остановился в дверях, несколько удивленный этой неожиданной встречей. Староста повернул к нему бородатое лицо и сердито пробасил:

— Ты чего входя не крестишь лоб?

Признаться, увидев их, Степа растерялся от неожиданности. Он перекрестился и молча ждал, что ему скажут дальше.

Староста снова заговорил с попом, не обращая внимания на Степу.

— Намалюет, батюшка, не хуже городского богомаза, намалюет. Главное, не надо платить.

Поп провел сухой ладонью по лысому черепу, посмотрел сонными глазами на Степу и лишь потом сказал:

— Было бы для другого места, тогда пусть бы мазал сколько хотел, а то ведь в божий храм.

— Да ведь знаем, батюшка, что храм. Икона-то будет при входе на двери, с наружной стороны. Городской богомаз лучше не сделает, а сдерет втридорога. И «Клен Падихоровна» то же самое скажет, — сказал староста и взглянул на учительницу.

— Я думаю, батюшка, он нарисует хорошо, — заговорила учительница и тут обратилась к Степе: — Ты сможешь рисовать красками, разведенными на масле?

Из их слов Степа понял, что им надо что-то нарисовать. О таких красках, которые разводятся на масле, он не имел ни малейшего представления. Но и сказать об этом он тоже не мог. Совершенно неожиданно ему представился случай хотя бы увидеть эти краски.

— Не пробовал, может, сумею, — ответил он.

— Денег не нужно платить, вот что главное! — убеждал староста упрямого попа.

Поп наконец сдался. Он почесал лысину и промолвил:

— Пусть попробует, там посмотрим...

Староста поднялся из-за стола, надел картуз с высоким околышем и лакированным козырьком и махнул Степе рукой, чтобы он следовал за ним. Они пошли в церковь. Поднимаясь по ступеням паперти, староста показал взглядом на широкую входную дверь и сказал:

— Видишь лысину на этой двери? Так вот, на ней нужно изобразить Саваофа. Если хорошо сделаешь, дам тебе пятак на семяки, сделаешь плохо — надеру уши! Понял?

Степа ничего не ответил.

Потом они зашли в церковную караулку. Староста взял с полки какие-то свертки, вроде бы с мукой, почему-то разных цветов. Степа так и не понял, что это, пока староста не сказал:

— Вот тебе краски, разведешь их на вареном конопляном масле из этой посуды. Понимаешь? — и показал ногой в угол у двери.

Там стояла небольшая бутыль с широким горлышком, заткнутым деревянной пробкой.

— Это у нас осталось с той поры, когда красили крышу, — добавил староста. — А за краски эти пришлось покупать бутылку из кабака. Так что этот божий лик нам все одно станет в копеечку.

И, оставив Степу, он ушел. «Должно быть, церковный староста очень скупой», — подумал Степа, не зная, с чего ему начинать.

Неизвестно, как долго он оставался бы в неведении, если бы ему не помог церковный сторож. Тот хорошо помнил, как алатырские богомазы здесь писали иконы. Он видел, как они разводили краску маслом и наносили ее на доски. Старик изготовил Степе, как он назвал их, две мазилки, одну большую, другую поменьше. Подсказал ему и многое другое. Без его помощи Степа ничего бы не смог сделать.

Целых три дня он провозился с этим Саваофом. Вначале на двери он все разметил карандашом. Учительница дала ему картинку, с которой он и срисовывал. Три дня, пока Степа возился с иконой, церковный сторож ковылял на своей деревянной ноге, отгоняя алтышевских ребятишек.

— Пускай смотрят, жалко, что ли? — говорил Степа.

— Не допущу, чтобы смотрели раньше времени! — отвечал старик и грозил ребятам палкой. Он рассказывал, как городской богомаз никого не подпускал к незаконченным иконам, а когда уходил обедать, покрывал их полотном. — Чтобы, значит, дураки не смотрели. Дураку нельзя показывать половину дела. Он в нем не разберется и похаит, — говорил старик, наставляя.

Все время, пока Степа рисовал, он видел перед собою деда Охона. И невольно, порой даже сам того не замечая, придавал Саваофу черты покойного старика.

Когда Степа закончил икону, посмотреть ее собрался весь церковный совет. Смотрели и от удивления покачивали головами. С широкой церковной двери смотрел на прихожан краснощекий старик с голубыми глазами и с волнистыми седыми волосами. Под его босыми ногами клубились белые тучи, а над головой синело чистое небо.

Саваоф попу понравился, может быть, необычным видом и какой-то непосредственностью исполнения. Он одобрительно кивнул головой. Церковный староста вынул из кармана несколько медных монет, покопался в них и, выбрав двухкопеечную монету, протянул Степе. «Вот жмот, — подумал Степа, — обещал пятак, а дал семишник...» Но деньги сейчас его почти не занимали. Он радовался, что Саваоф ему удался, что наконец-то он освоился с масляными красками и, самое главное, что его «Саваоф» был похож на дорогого ему человека... Он уже успел уйти довольно далеко от церковной ограды, когда его окликнули и вернули обратно.

— Ты почему летом ходишь в шапке? — спросил его поп.

— Нету меня картуза, — сказал Степа.

Поп задумался на минуту, велел Степе идти за ним. Дома поп дал Степе старый картуз сына, еще хороший, и сатиновую рубашку, правда, старую, но все же целую, без заплат. Степа был рад этим неожиданным подаркам, ведь у него еще не было своего картуза и рубашки из материи, купленной в лавке.

Алтышево Степа оставил без особой грусти. Он весело шагал по лесной затененной дороге и тихонько насвистывал. За его спиной болталась школьная сумка, все его теперешнее состояние: две книги, бумага, карандаши и подарок попа — рубашка.

В лесу было сумеречно и прохладно. Лишь изредка прорывались яркие лучи солнца сквозь густую листву деревьев и рассыпались в высокой придорожной траве. Последние дни весны всегда бывают ясными и теплыми. В это время распускаются цветы. Лес переполнен птичьими голосами. Степа шел быстро, все в нем было устремлено вперед. Выбившиеся из-под картуза длинные волосы развевались от ветра и щекотали раскрасневшиеся щеки.

Степа дошел до «креста деда Охона», снял картуз и притих. Он стоял и думал о том, что здесь старик закончил свой земной путь, трудный и одинокий.

И вдруг простая и неожиданная мысль пронзила Степу. «Дед Охон закончил здесь свой путь, а я сейчас здесь начинаю свой». И он двинулся дальше по дороге. И тревожное ожидание нового и какое-то непонятное волнение не покидало Степу все время, пока он шел к дому.


1

Толстое тупое шило.

(обратно)

2

Ведьава — хозяйка воды.

(обратно)

3

Ватола — одеяло, набитое очесом конопли.

(обратно)

4

Кудонь кирди — держатель дома (мордовск. поверье).

(обратно)

5

Кудонь ашти — крепость дома (мордовск. поверье).

(обратно)

6

Мордовское поверье.

(обратно)

7

Дух домашнего очага (мордовск. поверье).

(обратно)

8

Дух двора (мордовск. поверье).

(обратно)

9

Вирь — лес (мордовск.).

(обратно)

10

Свитые, как веревка.

(обратно)

11

Самогон.

(обратно)

12

Осколок от фарфоровой посуды.

(обратно)

13

Две копейки.

(обратно)

14

Три копейки.

(обратно)

15

Великое время.

(обратно)

16

Тетя Кля.

(обратно)

17

Старик Кляи.

(обратно)

18

Тетя Куля.

(обратно)

19

Старик Куляй.

(обратно)

20

Моток пряжи, длиной от ладони до локтя.

(обратно)

21

Сундук в форме высокой выдолбленной кадки.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие Вторая жизнь
  • Первая часть На соломе
  • Вторая часть Игрушки дедушки Охона
  • Третья часть На новую землю
  • Четвертая часть На берегу Бездны-реки
  • Пятая часть Алтышевский Саваоф
  • *** Примечания ***