Сказки русского ресторана [Александр Васильевич Мигунов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Александр Васильевич Мигунов Сказки русского ресторана Роман
И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Эдемского херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни.Бытие, 3–24
Жизнь есть собранье сказок искалеченных.Катя Непомнящая,поэтесса из Нью-Йорка
Иофиил — архангел Абаддон — демон
Часть первая. Отсутствие точки
Глава 1. Змей над островом
По Москве разошёлся слух о том, что в Америке сгорел ресторан «Русская Сказка», и что, мол, со многими посетителями. Не утруждаясь тот слух проверить, его подхватила газетёнка, падкая на случаи с летальными исходами. Слух этот в виде печатного слова стал слегка смахивать на правду, то есть на правду, в которую верили только те, кто хотел поверить. Поди, докопайся до того, кто первый пустил подобный слух, но прыткий внештатный корреспондент по фамилии Ноговица всё же докопался до источника. Он разузнал, что слух о пожаре зародился в устах мужчины, только что прибывшего из Лос-Анджелеса, и звали его не то Абалихин, не то Абадонин, не то Абахтимов, а то приплетали и Абросименкова. Встретиться с этой залётной птицей Ноговице так и не удалось, — то ли тот увиливал от свидания, то ли не складывались обстоятельства. Ноговице, однако, удалось побеседовать с некоторыми людьми, лично видевшими калифорнийца, и те описывали его, как мужчину вежливого и приятного, который в самом начале знакомства мог показаться скупым на слова, но который, ощутив реальный интерес к происшествию в «Русской Сказке», становился словоохотлив. Что ж удивительного, — сообщал он, — в Америке русские рестораны сгорают не так уж редко. Подожгли, поскольку проворовались и пожаром решили следы замести. Подожгли, чтоб страховка покрыла убытки. Ресторан подпалила русская мафия за неуплату какого-то долга. Из того, что Абадонин сообщал (быть может, этого человека звали вовсе не Абадониным, но поскольку именно эту фамилию к нему чаще всего пристёгивали, Ноговица назвал его так и в газете; посему, пока истина не установлена, и мы будем звать его Абадониным), внимательный слушатель заключал, что все пожары в русских ресторанах происходили от поджога, а не от естественных причин, — таких, как забыли плиту отключить; или дурная какая-то мышь перегрызла изоляцию проводов, и случилось короткое замыкание; или, бывает, ударит молния. Слух, как бывает со всеми слухами, искажался в губах переносчиков, особенно варьировалось и смаковалось количество погибших посетителей, оно переваливало и за сотню. Попадались и версии супротивные. По одной вариации, например, тот ресторан вообще не сгорал, а повредилась одна только скатерть, от того, мол, что некий Голофтеев пытался поджечь в стакане водку. И дальше, согласно той вариации, к Голофтееву приблизился мужчина, элегантно одетый в костюм с чёрной бабочкой. — Извините, — сказал незнакомец мягко, — за вмешательство в ваш эксперимент. Наблюдая за ним со стороны, я с не малой досадой подумал, что вы заказали не ту водку, то есть водку самую ординарную, сорокоградусную то есть, а такая, как я удостоверился с помощью собственных экспериментов, обманчиво вспыхивает, но не горит. Вам помогла бы водка покрепче, та, что с синенькой этикеткой. Либо, позвольте вам посоветовать совсем уж беспроигрышный напиток, пуэрториканский ром «Бакарди», этикетка которого уверяет, что он крепостью в 151 градус. — Сто пятьдесят один градус? — поразился Голофтеев. — Да разве такая крепость бывает? Насколько я знаю, чистый спирт и тот где-то градусов девяносто. — Не спорьте со мной, — сказал незнакомец. — Я лично проверил этот напиток с помощью спиртомера. Кроме того, я доверяю Факундо Бакарди Массо, который изобрёл этот напиток, и с которым мы давние приятели. Кстати, о чём мы говорим? Крепость в данном случае не причём. Вам ведь не крепость нужна, а горение? Голофтеев не стал это оспаривать, но отчего-то колебался заказать рекомендованный напиток. — Знаете что, — сказал незнакомец, — я сам люблю подобные эксперименты. Позвольте мне заказать этот ром. И тут же велел официанту, назвав того по имени Саба, принести не каких-нибудь сто граммов (что вполне бы хватило и на опыты, и на то, чтоб потом проверить на вкус), а сунув Сабе в руку купюру, распорядился бежать во весь дух в бар или в ближайший магазин, за литровой непочатой бутылкой пуэрториканского рома «Бакарди», и чтоб обязательно на этикетке были цифры 151°. Саба вернулся моментально (ром оказался в запасах бара). — За скорость, — ухмыльнулся незнакомец и сунул Сабе другую купюру, которая, замедленно плывя в карман, оказалась, как и первая, в сто долларов. Незнакомец разлил ром по стаканам, протянул Голофтееву зажигалку. — Ну-ка, — сказал, потирая руки, и с нетерпением на лице, — давайте посмотрим, что получится. Вспыхнуло пламя, и тут же пропало. — Не горит, — огорчился официант, застрявший у стола понаблюдать и, возможно, ещё как-то услужить редчайшему по щедрости клиенту. — Не горит, — усмехнулся Голофтеев. — Ещё как горит! — возразил незнакомец. Голофтеев хотел ладонью попробовать температуру над стаканом, но его подвёл рукав пиджака, верней, подвело то обстоятельство, что в тёплом климате Калифорнии он носил пиджаки очень редко, и от того каждый раз забывал о наличии рукавов, о том, что у них есть дрянная привычка цеплять находящееся под ними. Итак, рукав опрокинул стакан, ром выплеснулся на скатерть, и по ней, во все стороны распространяясь, понеслось еле заметное глазу нежно-сиреневое пламя. — Что же вы так, — вздохнул незнакомец. — В стакане горело невидимым пламенем. Первым на пламя набросился Саба, с горячностью грузинского происхождения; он, как джигит на коне с саблей, так скакал и хлестал салфеткой, что и второй стакан опрокинулся, и легко воспламенявшаяся жидкость подожгла красный ковёр. Ковёр-то ладно, его без труда затоптал сам Голофтеев, и даже заметных следов не осталось, но скатерть… — с ней пришлось повозиться. После того, как её затушили, и до того, как в ресторане началось паническое смятение, Саба вознёс скатерть над головой, всю обгоревшею, в дырах, промокшую от газированной воды, и так пронёс её сквозь ресторан под шутки, выкрики, аплодисменты. Случился ли подобный эпизод? Подробности, которыми его обвешивали, разумеется, впечатляют, но любым подробностям — грош цена, если они не факт, а фантазия. Хотя, когда тот же Ноговица не поленился пройти по цепочке всех, кто тот эпизод рассказывали, то в самом начале, как ни странно, оказался всё тот же Абадонин. В наши суетные времена, когда читатель уже зевает, ещё не то что взяв в руки книгу с литературно-художественным произведением, а даже только подумав о книге, в которой действие неторопливо бредёт в непредсказуемую сторону, и в которой возможна работа для мозга, — так вот, в наши суетные времена читателя рекомендуется поразить в первом же параграфе сочинения, если он, конечно, не растянутый. Использовав подобную рекомендацию, автор и начал сие сочинение с драматического события, то есть с пожара в ресторане и с, вероятно, немалыми жертвами. Автор при этом собой недоволен: вот, мол, пошёл на поводу у современных представлений, как хватать читателя за горло. Автору больше милы читатели, которым в тиши и в полумраке, без каких-либо внешних раздражителей хотелось бы сесть в кресло под лампой и углубиться в описание какого-нибудь гоголевского колеса, которое, позёвывая и почёсываясь, обсудят два скучающих мужика. В Америке такими мужиками, скорее всего, были бы негры, которые поздним субботним вечером сидели бы на безлюдном бульваре, оживлённом только автомобилями. Бульвар бы выглядел не примечательно, как многие улицы в Америке: дома скучной архитектуры, между ними заборы там и сям, плохо скрывающие строительство, либо запущенные участки. Зато человек, наделённый правом называть городские улицы, в порыве хорошего настроения подарил этой улице название «Бульвар Заката». В своей упрощённой бесхлопотной жизни, пропитанной дешёвым алкоголем, марихуаной и презрением ко всему, что их в жизни окружает, эти бесцельно сидящие негры уже видели столько колёс, что давно перестали их замечать, и уж тем более, размышлять, куда они могут докатиться. Но что повторяться, после Гоголя о колесе лучше не скажешь, поэтому не лучше ль обратить внимание на что-нибудь иное, кроме колеса, — например, на двух подвыпивших мужчин, которые вывалятся на тротуар из дверей какого-то ресторана. Не вникая пока в детали обличья, не пытаясь тут же создать характеры, отметим лишь то, что один из них будет высоким и худым, другой — полноватым и низкорослым. С первого взгляда могло показаться, что оба едва на ногах держались, но взгляд повнимательней выявлял, что худой и высокий господин почти тащил на себе низкорослого, как если б вытаскивал с поля битвы тяжело раненого бойца. Американские рестораны в подобном нетрезвом виде покидают не так уж часто, а если кому кажется, что часто, то он, очевидно, насмотрелся кинофильмов, в которых всё должно быть преувеличено, иначе, кто будет их смотреть. В России же, вспомним, наоборот: в России в такой поздний час субботы мало кто выходит из ресторана походкой непьющего человека. Опыт жизни в оставленной родине заставит нас резко остановиться, чтобы поднять глаза на вывеску над высокими тяжёлыми дверями. «Russian Fairy Tale», прочитаем мы готические буквы, похожие на русскую кириллицу. Ага, ресторан «Русская Сказка». Кто эти подвыпившие господа, как они именно развлекались, кто окружал их в ресторане, что вообще там случилось в тот вечер? Прокрутим стрелки часов назад, на какие-нибудь несколько часов, до момента, когда двери «Русской Сказки» распахнул Павел Заплетин, — тот самый высокий худой господин, который поздним субботним вечером подставит плечо не в меру подвыпившему низкорослому господину. Итак, из всего умопомрачительного количества ресторанов, наплодившихся в поднебесье, мы выбрали русский ресторан на территории Лос-Анджелеса, который с испанского — Город Ангелов. По площади город — первый в Америке, и так разбросался вдоль океана, по всяким долинам и холмам, что похож на жидкую кашу, тонко размазанную по тарелке, а тот же Нью-Йорк (его присутствие в нашей истории необязательно; этот гигантский метрополис, который сбежавший оттуда Иосиф, человек, иногда похожий на птицу, сравнивал с чёрной свирепой гориллой, объявился здесь только для сравнения), — так вот, а Нью-Йорк — каша густая, в которой заторчит не только ложка, но и стоэтажный небоскрёб. В русском рассеянье наплодилось так много ресторанов с русской пищей, что иные по внешнему виду на русские даже и не похожи. Посему, открывая свой ресторан, владелец его Гарик Амерян сделал всё, чтоб его заведение смотрелось, как типичный русский ресторан, то есть учёл пышные люстры, ковры на стенах и на полу, с преобладанием красного цвета, площадку для танцев, сцену для оркестра, картины на стенах, да побольше, да чтоб на сюжеты из русских сказок. Вот именно в такое заведение и явился Заплетин субботним вечером. Девица, сидевшая за конторкой, взглянула на отвлёкший её скрип аккуратно притворившейся двери, попутно взгляд её засорился худым и высоким господином с чёрными усами и бородой, и она поспешно вернула глаза к тому, что до этого читала. Заплетин из этого заключил, что она из России совсем недавно, не научилась встречать клиентов с улыбкой и ласковым вопросом. Заплетин прошёлся по фойе в форме сумрачного пенала; фойе ему напомнило закоулок с детства знакомой галереи — на стенах висели большие картины на сюжеты из русских сказок. Оказавшись поблизости от конторки, он узнал, что девицу зовут Риммой; её имя было на ярлычке, так удачно пришпиленном на груди, что взгляд с ярлычка тут же соскальзывал в низкий разрез облегающей кофточки. Пару раз Заплетин взглянул на сумрачно-невнятное отражение в зеркалах между картинами, и остался собой недоволен: зеркала отчего-то его показывали чрезмерно высоким и худым. Он опустился на кожу кресла и стал скрашивать ожидание мужским наблюдением за девицей. Наблюдение сначала было неудачным, поскольку Римма его не дарила мелкими и будто бы случайными переливами женского тела, от которых мужчинам становится душно. Но вскоре в её позе произошла симпатичная перемена. Она перестала листать журнал, один из тех глянцевых журналов, ориентированных на женщин, низко склонилась над столом, стала читать что-то занятное, и, как это случается у женщин с низким разрезом на груди, стала смущать и радовать взгляд щедрой порцией белого бюста. Такое развеет любую скуку, но если б Заплетин и кто угодно знал, к чему она пригибалась, он бы взгрустнул по тем отношениям между женщинами и мужчинами, которые можно назвать чистыми, то есть в которых главное — чувства: Римма читала статью о том, как расположить к себе богатого мужчину. В ожидании щедрого богача ей приходилось на хлеб зарабатывать отвратительно самостоятельно, отчего её личико чаще всего было понурым и неприветливым. Сидевший поблизости господин, — она, разумеется, проверила незаметной работой глаз, — не тянул на богатого добряка. А тот, оказавшись под влиянием сказочных сюжетов на картинах, пытался сравнить эту девицу с кем-то отрицательным из фольклора, — что ли с одной из сестёр Золушки? С громом захлопнувшейся двери в фойе объявился другой господин. Римма от грохота содрогнулась, её намалёванное личико на несколько мигов как бы состарилось, тусклая люстра на высоте качнула почти незаметные тени и зазвенела на частоте, не доступной человеческому уху. Направляясь к конторке, минуя Заплетина, вошедший взглянул на него внимательно, легко улыбнулся, кивком поздоровался. «Да нет же, — Заплетин колебался, в ответ улыбнувшись и тоже кивнув, — этот не может быть Басаментом, не похож на него ни лицом, ни фигурой… Однако, не зря же он смотрит так, будто бы ждёт, что я скажу. Кто его знает, люди меняются, а они не виделись…, сколько? лет пять? да и память не самый надёжный советчик». Заплетин слегка приподнялся с кресла: — Вы, случайно, не Басамент? — Увы, я не он, — отвечал незнакомец. — Моя фамилия Абадонин. — Тогда извините, — сказал Заплетин. — Да нет, это вы меня извините. За то, что я не ваш Басамент. Ответив на шутку коротким смешком, Заплетин вернулся в объятия кресла. По пути к девушке за конторкой, глазами скользя по сказкам на стенах, Абадонин замер перед картиной, на которой из моря взвившийся змей нависал над маленьким поселением, разбросанным по скалам островка. — Неплохо, неплохо, — сказал Абадонин. — А вы как считаете, Заплетин? «Откуда он знает моё имя?» — подумал Заплетин, и отвечал: — Я тоже думаю, что недурно. Только не ведаю, что за сказка. — Да всё та же, — сказал Абадонин, отодвигаясь от картины. — Как поживает наша Риммочка? — спросил он, перед девушкой останавливаясь. — Простите, что дверь ваша так грохнула. Вам надо бы там вместо пружины поставить пневматический механизм. Чтоб, знаете, пла-а-а-вно так закрывалась, — и он эту плавность иллюстрировал замедленным движением руки, руки мускулистой, загорелой, в густой тёмной поросли волосков, с золотисто сверкнувшим в них «Ролексом». «Кто он такой? — подумала девушка. — А он симпатичный, похож на актёра, и одет в дорогой костюм…» — Да всё хорошо, — она отвечала, улыбаясь со всей возможной приветливостью и даже краснея от усилия как можно больше ему понравиться. — А о двери не беспокойтесь. Она у нас какая-то своевольная. То грохнет, как гром, то пискнет, как мышка. — Ну, у вас загадочная дверь. Чувствует каждого человека, на каждого по-разному отзывается. Во мне, значит, гром какой-то присутствует? Абадонин и Римма посмеялись, как люди, подмечающие юмор во всех его лучших проявлениях. Абадонин нежно погладил глазами молочно-белую грудь девушки. — Да, так что у вас там со столиками? Римма нарушила инструкцию, то есть не стала мужчину спрашивать, есть ли у того броня на столик, а проявила самовольство. — Вам нужно на сколько человек? — Да как обычно. На одного. — Пожалуйста, — Римма вскочила со стула, на ходу подхватывая меню, и повела незнакомца к столику, к лучшему столику в ресторане, который ни при каких обстоятельствах не отдавался простым посетителям, и за который лишь сам Амерян отводил важных гостей. «Что же я делаю, дура такая?» — ужасалась она мысленно, пока усаживала незнакомца. — Весьма благодарен, — сказал Абадонин, легонько погладив её руку, а когда его пальцы отстранились, она ощутила в ладони бумажки, которые даже просто на ощупь заключали в себе немалую ценность. И — да, ощущение не обмануло: вернувшись к конторке и косо взглянув на бородатого типа в кресле, она разжала ладонь и взглянула — там были три стодолларовые купюры. «Не зря всё, не зря», — утешилась Римма, утешилась, правда, лишь в денежном смысле, а в другом, более срочном смысле, который грозил потерей работы, низко наклонилась над журналом, но не читать, а напрячь мозги: что бы такого наврать Амеряну про этого щедрого незнакомца? — Риммочка, а вы не беспокойтесь, — услышала голос Абадонина, который стоял всего в двух шагах. — Скажите Гарику: я его друг. Ещё со школы. И всё уладится. Римма вздохнула с облегчением, махнула ручкой вслед Абадонину, а Заплетин со скуки снова поплыл по картинам со сказочными сюжетами. Снова наткнулся на картину со змеем, нависшим над островом… «Змей над островом — образ дьявола, всечасно опекающего людей?». Не так, однако, змея воспринимал хозяин ресторана Амерян. Он наткнулся на эту картину на выставке местного художника, и это случилось как раз в тот момент, когда он вынашивал идею о создании русского ресторана на популярном бульваре «Сансет». В змее, нависшем над островком, Амерян узрел символ алкоголя; а если попытаться определить, в чём заключается душа типичного русского ресторана, то непременно придёшь к заключению, что эта душа — как раз в алкоголе. Ещё раз вернувшись к груди Риммы, взгляд Заплетина вызвал из прошлого сорокаградусный мороз, плохо нагретую квартиру где-то на окраине Москвы, сырую курицу на полу в розовой лужице крови, ранее поссорившихся хозяев, не успевших эту курицу приготовить, компанию, собравшуюся встретить новый год, которой ни водка, ни анекдоты не помогали повеселеть. — Лес родился ёлка, зелёный он была, — пытался взбодрить себя и компанию гость средневосточного происхождения, но только усиливал уныние своими исковерканными куплетами. Один из гостей предложил игру, которая сначала показалась странной, но постепенно всех вдохновила. По жребию все разбились на пары, и чтоб непременно мужчина и женщина. Пара, чья очередь приходила, удалялась в пустую комнату, придумывала сцену из какой-нибудь картины (так получилось, что в тот вечер чаще использовались картины на сюжеты из русских сказок), репетировала эту сцену, возвращалась в новогоднюю компанию и позами и выражениями на лицах иллюстрировала сцену из картины, а другие должны были угадать, что за картина и кто художник. Заплетин оказался в паре с женщиной, с которой он только что познакомился. Припоминая сюжет картины, которую они решили оживить, он опустил холодную руку на слабое женское плечо. Они постояли так друг против друга, пытаясь припомнить точные позы мужчины и женщины на картине, и вдруг она руку его передвинула на свою полуголую грудь, неожиданно тёплую в зябкой квартире, прижала и сколько-то не отпускала. Он замер, не зная, что делать дальше — то ли убрать осторожно руку, то ли, напротив, прижать её крепче, и после этого, например, осмелиться на поцелуй… Грохот двери возгласил о приходе низкорослого и полноватого мужчины. Он быстро направился к конторке, заметил Заплетина, остановился, поглядел на него вопросительно. — Вы Басамент, — произнёс Заплетин, на сей раз ничуть не сомневаясь, что вошедший в самом деле Басамент, и отмечая, что тот изловчился наесть себе пожизненное брюшко, отпустил довольно длинные усы, но уход за ними забросил, начал лысеть и ветшать лицом, то есть столько в лице накопил морщин, что кто-нибудь другой такое же количество накопил бы за двадцать лет. — Ну, Басамент! — отвечал вошедший, почему-то так неожиданно громко, что девица выразила на лице то испуганное почтение, какое вырабатывается у россиян по отношению к горлопанам, скандалистам и грубиянам. С небольшой бородатой улыбкой и рукой, нацеленной, как кинжал, Заплетин приблизился к Басаменту. «Вот, — думал он, пожимая руку, мягкую, потную и горячую, — в облике этого человека ко мне приближается воплощение моего осознанного желания. Впрочем, — поправился он, по привычке усомнившись в любой своей мысли, — кто его знает, зачем и кем послан мне этот человек, и что именно он олицетворяет; а, может быть, он персонифицирует другое, значительно более важное, неосознанное желание?» В блокноте, извлечённом из-под женского журнала, девушка вычеркнула фломастером строчку Евграф Басамент и пошла впереди мужчин, красиво плутуя джинсовым задом. Басамент вонзил локоть в живот Заплетина и подбородком указал на то замечательное вихляние. Заплетин сморщился от неудобства, возникшего в дыхательной системе, но заставил себя ухмыльнуться и понимающе закивал. Мелкий, казалось бы, эпизод, но оба взбодрились предвкушением, что совпадение в этой мелочи — как бы предтеча к совпадениям в чём-то существенно более важном. Столик был от сцены далековато, но девушка строго возразила, что лучшие столики невозможны ввиду предстоящего наплыва свадьбы, бар-мицвы, дня рождения и воссоединения семьи. — Скажите спасибо, что этот достался, — приструнила она клиентов не забытым российским душком, который одни терпят всю жизнь, а другие, прикинувшись политэмигрантами, бегут от него на другой край света. В почти пустой зале затерялись несколько тихих посетителей; самым живым оказался стол, за которым мужчины-официанты обсуждали что-то с серьёзными лицами, — то есть не женщин обсуждали, а что-то, связанное с финансами. Пока Заплетин и Басамент оглядывали ресторан, застревая на сказочных сюжетах, раскиданных по тёмно-красным стенам, автор проскальзывает в щель, возникшую меж настоящим моментом и моментом появления официанта, с тем, чтобы читателя осведомить о причине свидания двух господ. Под влиянием философии, которая сделала Америку богатейшей страной мира, которую с чьей-то лёгкой руки прозвали Американская Мечта, и которая утверждает, что без материального благополучия настоящее счастье невозможно, — под влиянием этой философии Заплетин решил приумножить деньги с помощью новой инвестиции. Для обретения уверенности в том, что он собрался затеять, он обзвонил нескольких знакомых, которые могли бы предоставить бесплатную дружескую консультацию. Один уклонился от лишних хлопот, себя подменив автоответчиком, другой торопился в аэропорт, третий не знал, что посоветовать и предложил позвонить четвёртому, четвёртый спал, — сказала жена, пятым оказался Басамент, которому Заплетин позвонил, не рассчитывая ни на что, поскольку они уже много лет не встречались и не созванивались. Басамент, по слухам, разбогател, занимаясь торговлей недвижимостью. Бурно приветствовав Заплетина и не выслушав даже, в чём дело, Басамент предложил выпить по стопке в ресторане, который был популярен среди русскоязычных иммигрантов. То есть, что странно, он предложил не чашечку кофе и не ланч, как чаще встречаются по делу, а ресторан, да в субботний вечер, когда вся Америка традиционно наводняет хорошие рестораны. И знает Америка, что в этот вечер ресторанные очереди длиннющие, и готова по часу и дольше ждать, когда, наконец, столик освободится, но, тем не менее, семь в субботу — это как пожизненный ритуал. Даже какой-нибудь старик, который уж сколько лет на пенсии, и может поехать в ресторан в любой день недели, в любое время, — и тот выкарабкивается из машины перед дверями ресторана именно в субботу, в семь вечера. Заплетин идеей не вдохновился. — А мы пораньше пойдём, до толпы, — успокоил его Басамент. — Я приглашаю, и я плачу! Заплетин не знал, что Басамент завлёк его в русский ресторан по своим деловым соображениям: он хотел обкатать идею, в которой русские иммигранты могли ему очень пригодиться. Идея эта была большой, даже лучше сказать — великой; от неё у кого-нибудь другого просто захватывало бы дух, но Басамент по своей натуре всегда затевал только большое, посему он к последнему своему замыслу, достойному какого-нибудь короля, относился, как к другой большой мечте, которая, он трезво понимал, в реальной жизни может столкнуться с непреодолимыми препятствиями. До того, как возникла эта идея, он с недавними россиянами избегал деловых отношений: ему казалось, что большинство из них — жулики и бездельники. Многие были переполнены фантастическими идеями, например, как стремительно разбогатеть, но у всех отсутствовало терпение эти идеи претворять в дело. Заплетин, создав успешный бизнес, оказался на них не похожим. — Что будем пить? — спросил развязно наконец-то приблизившийся официант. Он не ошибся в их желании выпить чего-нибудь алкогольного, но по обычаю официантов русскоязычных ресторанов, в фамильярности несколько перехлестнул. — А что выпивают два русских человека, когда сидят в русском ресторане? — спросил Басамент на русском с акцентом. — Понятно, мужики! — сказал официант. — Какую именно приволочь? — Приволоки нам именно «Столи», — распорядился Басамент. — Пивца, шампанского, газировки? — подбросил идеи официант. — Пару «Столичных»! — хлестнул Басамент. — И пару могу, — ухмыльнулся служивый. Отметив, что с ним Басамент не советуется, Заплетин, однако, не возражал ни против вида заказанной водки, ни даже против её количества, какое для американского ресторана являлось страшно преувеличенным, но для русского — ничего. Пока под лёгкую болтовню и под малосольного лосося они расправлялись с первой «Столичной», зал ресторана оживлялся. Римма их, впрямь, не обманула: постепенно все столики заполнили пары и шумные компании — по-российски отметить день рождения, свадьбу, бар-мицву, что-то ещё; очевидно, и семья воссоединилась, но это в глаза пока не бросалось. Басамент хотел бы как можно скорее начать разговор о своей идее, но из вежливости придержал её, чтобы выслушать дело Заплетина. А дело это было вот каким. Заплетин задумал купить здание на коммерческой бойкой улице. Сам музыкант, он сумел создать довольно популярный в городе ансамбль из музыкантов, певцов и танцоров. Заказов было хоть отбавляй, развлекали везде, где нужно развлечь, и где предлагали хорошие деньги. Свой бизнес, и многие репетиции, если в танцорах не нуждались, Заплетин вёл в собственном доме, который был в зоне некоммерческой. Дом был просторный, двухэтажный, с большим, хоронящим звуки подвалом, но, тем не менее, репетиции слышали ближайшие соседи. Кроме того, на взгляд соседей, мимо их священных жилищ проезжало слишком много машин. Пусть к дому Заплетина проезжали не автобусы дальних маршрутов, не тяжёлые грузовики, не самосвалы, ни что подобное, а аккуратно шуршали шинами машины порядочных людей, но, — говорили друг другу соседи на зелёных вылизанных лужайках, — но много ли нужно, чтоб задавить кошку, собаку или ребёнка. Совсем ерунда, — кивали в ответ, — это под силу букашке «Фольксвагену». А посему, — поднимали палец, слегка вымазанный землёй при выпалывании травы (не сорной, а просто нежелательной), — чем меньше машин, тем меньше риска для наших животных, детей, и для нас же. Соседи были, конечно, правы: для тишины, чистоты, покоя в районах проживания горожан город был тщательно и сложно поделён на жилые и коммерческие зоны, и никто не имел права вести коммерческое предприятие в сугубо спальном районе. Бизнес Заплетина перерос ситуацию его улицы, клиентов пора было переводить в зону коммерческого назначения, в здание достаточное и для танцев. В любой момент ближайший сосед мог накапать куда надо, за этим последуют письма из мэрии, инспекторы, штрафы…, — к чему всё это. — Я хочу вам оффер два опшенс, — сказал Басамент, внимательно выслушав, какое там дело у Заплетина. — Один — я буду смотреть рентал проперти, какая вас может сатисфай. Другой опшен — мы трай купить домик ин клоузист коммершал эария. Это — мач беттер, но у меня вопрос: у вас есть уан хандред таузэнд долларс на даунпэймент? Сочувствуя читателю без английского, переведём на русский язык. Басамент предложил два варианта: арендовать либо купить здание в ближайшем коммерческом районе. Купить — много лучше, — добавил он, — но есть ли у вас на первый взнос примерно сто тысяч долларов? — Откуда? — сказал Заплетин. — Будут! Мы рифайненс твой хауз (перевод: мы вытянем деньги из твоего дома. То есть он так вырос в цене, что если оформить новый заём, то разница между первым займом и возросшим вторым займом и даст Заплетину сто тысяч)… Базамента его русские родители произвели уже в Америке, и все, что прожил он, прожил в Америке, поэтому такую тарабарщину ему позволительно извинить. К счастью, ему тут же надоело напрягаться для тарабарщины, и он перешёл на родной английский, который мы и будем использовать, но в переводе на чистый русский. — Считай, что дом у тебя в кармане, — сказал Басамент и разлил ещё. — Давай за твою новую халупу (халупа с акцентом сверкнула по-русски). — А если мой дом плохо оценят, — медлил Заплетин с торжеством. — Не волнуйся. Ты получишь лучшего оценщика. Я ему завтра позвоню. — Разве не банк выбирает оценщика? — Да, но банк выберу я! Басамент твёрдо глядел на Заплетина бледно-голубыми честными глазами, какие бывают, как ни странно, не только у порядочных людей, но и у отъявленных негодяев. Заплетин взглядов в упор не выдерживал. То ли, — себе он объяснял, — не доставало ему характера отвечать взглядом на долгий взгляд, то ли считал он борьбу взглядов бессмысленным состязанием.Глава 2. Сто процентов в месяц
К столу Абадонина осторожно приблизился Амерян. Рассуждая логично, его осторожность была совершенно неоправданной. С чего это владелец ресторана будет церемониться с посетителем, который уселся за лучший столик, за который лично сам Амерян устраивал самых важных гостей. Конечно, увидев там незнакомца, Гарик сначала решил спросить Римму, какого это чёрта, и так далее. — Да как же? — сказала девушка. — Этот мужчина…, — глянула в записи, — этот Абадонин мне сказал, что вы дружили ещё со школы. Что вы его лично пригласили… «Абадонин? — задумался Гарик. — Со школы? Чего-то не помню». — Ладно, работай, — сказал он Римме. — И на всякую дрянь не отвлекайся, — кивнул он на толстый журнал перед девушкой. «Ну-ну, поглядим на школьного друга», — думал он, направляясь к столику, за которым незнакомый человек в тот момент закусывал бутербродом, густо обмазанным чёрной икрой. Незнакомец поднял глаза на Гарика, широко улыбнулся, вскочил со стула. — Сколько лет, сколько зим! Да ты чего? Что ли, в самом деле, не узнаёшь? — Напомни, — сухо сказал Гарик. — И Полину Никитичну забыл? Помнишь, как мы в четвёртом классе учились стирать белые воротнички? Взгляд Гарика потеплел. — Конечно, помню. А вот тебя… А звать тебя как? — Да Леонард я. Лео. Помнишь, как ты в девятом классе разбил мне нос баскетбольным мячом? Сам же потом оттирал мою кровь, и даже майку помог отстирывать. «Чёрт знает что, — растерялся Гарик. — Всё это помню, а вот его…Да, вроде, и не было у меня знакомых по имени Леонард». — Ну что, до сих пор меня не признал? А Осипа помнишь? Из «Ревизора»? Ты был Хлестаковым, а я Осипом. Помнишь, как во время репетиции мы с тобой едва не подрались? Слишком ты в роль тогда вошёл, командовал мной, как своим рабом. — Осип? — Гарик себя ощутил человеком с отшибленной памятью. — Да хрен с ней, с памятью. Ненадёжна. И непредсказуемо избирательна. — Руки Абадонина разлетелись для дружеского объятия. — Давай лучше тяпнем за нашу встречу. — Ну и встреча! — воскликнул Гарик. И отдался в объятия Абадонина. Фальшивил, конечно, но что оставалось после трёх школьных эпизодов, которые он тоже не забыл. Тяпнули по стопке, побеседовали, припомнили каких-то одноклассников, но, покидая стол Абадонина, Гарик был всё в том же недоумении. Да, наша память, в самом деле, непредсказуемо избирательна. Попрощавшись со школьным другом и направляясь в свой кабинет, Гарик, как любой хозяин бизнеса, придирчиво оглядывал помещение, подмечая мусоринки на полу, сбившуюся скатерть, отсутствие бокала, опухшее лицо официанта, — с тем, чтобы тут же позвать менеджера и указать на недостатки. И тут его взгляд узрел на стене картину, которой он раньше не видел. На этой картине, совсем маленькой, размером с лист писчей бумаги, художник выписал двух мужчин, в полный рост, в элегантных костюмах и даже с бабочками под шеями, и похожих, как близнецы. Придвинувшись ближе, Гарик заметил малую разницу между мужчинами: выражение лиц было несколько разным, — у одного как бы лукавое, у другого слегка нахмуренное. Да, и бабочки были разные, одна была чёрной, другая белой. «Какой идиот, — взбеленился Гарик, — приволок эту мазню; она ни размером, ни содержанием совершенно не вяжется с рестораном». Он тут же велел пригнать к нему менеджера. Менеджер тоже обалдел, увидев незнакомую картину, и тут же послал официанта содрать её со стены. Эта простая операция у официанта не получилась, он даже сбегал за инструментами, начал стучать и скрежетать, и даже сумел повредить стену. Уже посаженные клиенты нервно оборачивались на шум, а новые, входящие в ресторан, невольно притормаживали с мыслью: что, так и будет продолжаться? не могли, что ли, раньше ремонт закончить? Гарик, наблюдавший со стороны, взбеленился ещё больше, когда бестолковый официант, не способный справиться с мелким делом, вдруг грохнул по стенке молотком, оставив в ней хорошую дыру, и отшвырнул молоток на стол, отчего там разбились пара бокалов. После того он осел на пол, и, обхватив лицо руками, стал громко рыдать, хохотать и икать. Лицо Гарика побагровело. С улыбкой, предназначенной для посетителей, но с такой искусственной и искажённой, что лучше бы он не улыбался, он подошёл к картине вплотную, подёргал за тонкую оправу, — картина даже не шелохнулась. В момент, когда Гарик тронул оправу, ему показалось, что от картины повеяло трудно объяснимым, чем-то таким, от чего хотелось плакать и смеяться одновременно… — Ладно, ты, — пробурчал Гарик, наклонившись к уху официанта. — Мотай отсюда. Потом снимем. Менеджер увёл официанта, подталкивая в спину, как арестанта. А Гарик, удаляясь в кабинет, не раз оглянулся на картину, чтобы представить, как она смотрелась на разном расстоянии. И понял, что нечего волноваться: картина почти не замечалась среди других крупных полотен, а если б её случайно заметил какой-то скучающий посетитель, то он бы ещё больше заскучал, подумав, что там фотография братьев, а кто эти братья, чёрт его знает. Если бы Гарика Амеряна не отвлекали его эмоции, он бы внимание обратил на то, как похож человек на картине на его школьного друга. А сам Абадонин с лёгкой усмешкой наблюдал за вознёй с картинкой, которую, казалось бы, легко одним пальчиком сковырнуть. Вот и оркестр объявился и стал настраивать инструменты. На сцену выпрыгнул конферансье. Первые шутки его касались брачной ночи молодожёнов, которых звали Мара и Зорик, и все мужчины, кто был поблизости, ласкали взглядами груди Мары, такие белоснежные и пышные, что вытекали из декольте, как могут из тарелок вытекать чрезмерные порции взбитых сливок. И те же мужчины втыкали в Зорика взгляды зависти и неприязни. На сцену вскочил армянин в пиджаке, — в ослепительно белом, на голую грудь, на которой зверино курчавился мех. Звякнули тромбоны, взвыли саксофоны, узнался мотив, завязались слова, промчался озноб, взвизгнули женщины, свистнул мужчина, затопали ноги — по «Русской Сказке» пошёл приплясывать натренированный баритон: «Я больше жить так не мог, не хотел, сел в самолёт и в Нью-Йорк прилетел». Весь народ, жевавший и пивший, и перекрикивавший друг друга, бросил перечисленные занятия и осклабился, как по команде, а шеи почти одновременно поворотили осклабленность к сцене. Ритм двигал ногами, как чёрт, напитки в посуде — бушевали. «В супермаркете украл, меня простили, „Кадиллак“ угнал, и тоже отпустили». — Вы всё понимаете? — спросил Заплетин. — Просто замечательно! — ответил Басамент, под столом подпрыгивая ногой. Басамент, хоть и силился показаться завсегдатаем подобного заведения, на самом деле, впервые попал в ресторан русскоязычной иммиграции. Он был дитя второй волны, которая по признаку национальному в основном состояла из русских людей, но которая собственных ресторанов мало старалась наплодить, а в рестораны третьей волны ходила редко и с недоверием. Третья, еврейская волна, едва выплёскивалась с самолёта где-нибудь в Нью-Йорке или в Лос-Анджелесе, спешила знакомой едой и напитками, и, желательно, в ресторане, отметить конец неудачной жизни на такой-рассякой родине и начало жизни в раю, каким Америка представлялась; а если ресторан не находился, его немедленно создавали. «Вместе с ухом оторвал я бриллианты, а судья сказал мне просто: хулиган ты». Вскоре танцующим стало тесно, но они, тем не менее, умудрялись двигать руками и ногами в соответствии с собственной индивидуальностью. В толпе той возникли и Зорик с Марой. Молодожёны плясали так лихо, что роскошные груди Мары вываливались из декольте, как фарш вываливается из мясорубки (не стоит придираться к этому сравнению, поскольку автор уже пояснил, что груди у Мары белоснежные, а не цвета сырого мяса, и даже похожи на взбитые сливки), но в отличие от фарша или сливок, груди вываливались не совсем, что держало мужчин в большом напряжении. Басамент пошёл приглашать даму, сидевшую с краю большой компании и по виду сильно скучавшую. Она оглядела пригласившего, с одним выражением на лице показала ему и её соседям, что он далеко не её идеал, с другим выражением вздохнула, что, мол, на безрыбье и рак рыба. Басамент танцевал неуклюже, смешно, но кто из танцующих в ресторане может выдержать строгую критику. Партнёрша, она назвала себя Лялей, оказалась негибкой, незамужней, без малейшего чувства юмора; такие в компании не приглашаются, но неизменно в них оказываются. Басамент уговаривал Лялю остаться и на следующий танец, но её перекрашенные губы изогнулись в такую линию, что он благоразумно отступил, а она, вернувшись за свой столик, сделала вид, что ужасно соскучилась по мужчине, сидевшему рядом с ней, хотя тот давно уже взгляд направлял на даму с другой стороны стола, у которой бёдра, грудь и характер были значительно привлекательней. Ляле наскучила Америка, она искала лучшее место. Ляля всегда верила в то, что на огромной нашей планете где-то прятался уголок, в котором её поджидало счастье. Центром её маленькой квартиры был большой светящийся глобус, который она приобрела всего за десятку долларов. Судьба ведь именно так и складывается: ехала в церковь воскресным утром, видит, торчит из земли объявление о распродаже из гаража, свернула по стрелке на объявлении, остановилась перед лужайкой, заставленной столиками с барахлом, и на одном из столов — глобус. С тех пор Ляля, затосковав, и пару бокалов вина пропустив, вертела свой глобус и гадала, куда бы ей стоило переселиться. Однажды она прочитала в журнале о городе в Новой Зеландии, который по многим описаниям был именно тем райским уголком, в который она стремилась попасть. Ляля окунулась в туристические книги, дотошно изучая городок Куинстаун, который живописно располагался на берегу бухты Куинстаун и рядом с озером Уакатипу. До чего колоритные горы и бухта! Симпатичные улочки и дома, уютная набережная с ресторанчиками, международный город-курорт, центр приключенческого туризма, каждый год фестивали джаза! Недаром там сняли известные фильмы, такие как «Спасатели», «Уиллоу» и «Властелин Колец»! Иначе, у Ляли возникла мечта, ради которой хотелось жить, и она стала копить деньги на поездку в город Куинстаун. «Многие дамы непобедимы от того, что их никто не хочет побеждать», — глядя на Лялю, вспомнил Заплетин когда-то услышанную остроту. Сам он пока не участвовал в танцах — пока не сумел наглядеть женщину, у которой бы остро захотелось вдохнуть запах шеи и волос. Но он, тем не менее, не скучал, а с удовольствием наблюдал, как изворачивались другие. — Видал, как эта в меня втрескалась? — спросил вернувшийся Басамент. — Фу! Насилу отделался. «Здесь особенно тебя не проверяют, Здесь во всём тебе, как другу, доверяют. Я Америку всегда благословляю. Пистолет куплю, в прохожих постреляю». Эти слова привели Басамента в такой неописуемый восторг, что стол от конвульсий его зашатался, бутылка едва не опрокинулась, а полные рюмки слегка расплескались. Не прошло и минуты, как лицо его посерьёзнело, нахмурилось, взгляд его стал тяжёлым, значительным, и он медленно проговорил: — Ты ничего не понимаешь. — Чего это я не понимаю? — Ты знаешь, кто я? — спросил Басамент. Не спрашивать же глупое кто ты? но Заплетин так и спросил. — Всё, что ты делаешь в Америке, мышиная, копеечная возня, — сказал Басамент, буравя взглядом. — Судьба тебя удачно перетащила в страну фантастических возможностей, а ты их совершенно не используешь. Валяешь такого же дурака, какого вы все валяли в России. Всё это мог бы сказать лучший друг, да и то, подмигивая и ухмыляясь, и непременно в пьяном виде. А тут ему это серьёзно выкладывал мало знакомый человек. В одном он был прав, но только в одном — в дуракавалянии в России. Но там это было стилем жизни, там дурака валяли многие, а если ты дурака не валял, то тебя называли дураком. Там его много лет учили быть музыкантом, пианистом, преподавателем фортепиано. После музыкального училища он в нём же работать и остался — концертмейстером для вокалистов. Платили немного, стыдно платили, но зато и требовали немного. Расписание было довольно свободным, он должен был появляться в училище всего три раза в неделю, на три-четыре часа в день. Педагоги вокала все были женщины, обременённые либо возрастом, либо болезнями, либо семьёй,либо многочисленными частными уроками, все они с приятной частотой звонили Заплетину об отменах, в основном прикидываясь больными. Да и Заплетин не терялся, создал себе образ обязательного, но хрупкого болезненного интеллигента, тоже сказывался больным, или мама его болела, — которая, честно говоря, проживала в такой дали, что он её подолгу не видел. В какой-нибудь удачный месячишко он не появлялся на работе вообще, а справки от знакомого врача сохраняли его месячный оклад в досадной, но зато гранитной сумме. Там-сям, восполняя свои потребности, он давал частные уроки, но в этом никак не перетруждался, а остальное время растрачивал на молодые известные удовольствия. Так пролетели пятнадцать лет, после чего он эмигрировал. Потратив в Америке первый год на чёрт знает какие занятия, он решил, что пора впрячь профессию, которой его выучили в России. Набрав учеников фортепиано, он стал разъезжать по их домам. Денег он стал зарабатывать больше, но как же много времени уходило на переезды из дома в дом в городе, размазанном, как каша по тарелке. И сколько напрасных было поездок, поскольку только уже у дверей он выяснял, что студент его болен, что семью пригласили на день рождения, а то и поездка в Дисней-Лэнд, о которой забыли предупредить. Как-то Заплетин подсчитал, что, продолжая так работать, он и при самой полной занятости не сможет прилично зарабатывать. В благословенный момент просветления он придумал один интересный, мало кем испробованный бизнес, который последнюю пару лет приносил ему двести тысяч в год. Заплетин глянул на Басамента с недоумением и неприязнью. Тот неожиданно оплевал всё, чего он добился в Америке, чем гордился, в чём превзошёл иммигрантов его профессии. — И что же ты можешь предложить? — спросил он, подавляя раздражение. — Как тебе нравится невеста? — указал Басамент на Мару, с которой отплясывал свадебный гость. — Хороша Маша, да не наша. — Ты бы хотел с ней переспать? — Кто же откажется переспать с симпатичной такой девочкой? — Ну, так иди и переспи. Заплетин оказался на эскалаторе. По встречной ленте навстречу и сбоку вечно ехала незнакомка. Её голова была неподвижной, а нежный профиль со вздёрнутым носиком светлел, приближаясь к новой лампе, прямо под ней становился тёмным, и опять начинал светлеть. Потом они оказались в квартире, рука его, прижатая её рукой, лежала на тёплой тугой груди, и он, задыхаясь, тонул в глазах озорной охмелевшей женщины. — Женщины плохо предсказуемы, — расплывчато вымолвил Заплетин. — Были бы бумажки, будут и милашки. — Хорошая присказка, — сказал Заплетин. — А ты такую знаешь скороговорку: брат Аркадий зарезал буру корову на горах Араратских? Басамент начал скороговорку, язык его сбился на третьем слове, попутно запуталось дыхание, слюна заплеснулась в носоглотку и дальше, в дыхательный проход. Ситуация, что говорить, неловкая, а тут Басамент её ухудшил тем, что попытался засмеяться, и, в результате, так бурно закашлялся, что половина ресторана поглядела в его сторону. — Что на свете самое ценное? — спросил он, прочищая кашель водкой. — Забудь о любви, о душе и прочем. Я имею в виду ценности материальные. — Золото, — вяло сказал Заплетин. — Ответ дурака! — отвечал Басамент. — Все дураки любят цифру пять, полную луну, красный цвет и золото. У золота слишком много минусов. Крадут. Неустойчиво в цене. Если хранишь у себя в количестве, тяжело перетаскивать с места на место, а чтобы хранить в пещерах Юты, приходится, как следует, платить. — Деньги? — спросил Заплетин. — Подвержены инфляции. Крадут. Банк разорится. Ещё и горят. — Ну, какие-нибудь картины. — Если ты в картинах разбираешься. Цена на картину зависит от моды, от способностей продавца, от мастерства фальсификатора. Столько жуликов этим кормятся, что безопасней всего считать, что все подлинники — подделки. — Что же тогда? — спросил Заплетин. — Самым ценным считается то, что можно продать с наибольшей прибылью. Какую ты прибыль считаешь хорошей? — Двадцать процентов, — сказал Заплетин. — А сто? Тебе нравятся сто процентов? А знаешь ли ты, что в Калифорнии есть несколько бизнесменов, которые с гарантией зарабатывают по сто процентов, и больше — в месяц. Легально, без всякого криминала. Как часы. Сто процентов в месяц! Паузу, созданную Басаментом, Заплетин из вежливости заполнил негромким восклицанием Да что ты! да натянул брови на лоб, как сильно удивившийся человек. Вполне той реакцией ублажённый, Басамент продолжал рассказывать: — Я хорошо знаком с Шнеерсоном, владельцем одного такого бизнеса. Ему уже около восьмидесяти, себя и всю родню озолотил и сейчас хотел бы от дел отойти. Родственники в бизнесе участвовали, но только в ролях третьестепенных. Они, тем не менее, полагают, что с бизнесом справятся успешно, никого не нанимая со стороны. Шнеерсон мне жаловался, однако: никого, кто заменил бы его, как следует. И спросил меня прямо в лоб, не хочу ли я повести его дело? А я не хочу. Я боюсь его родственников. Они меня точно возненавидят. Придерутся к чему-нибудь, и засудят. Или подстроят несчастный случай. Зачем мне этот дурацкий риск? Я уже выведал у Шнеерсона все секреты его бизнеса, я мог бы и сам сколотить такой бизнес. — Нескромный вопрос, — сказал Заплетин. — А почему Шнеерсон решил, что ты справишься с его бизнесом? — Я — гений, — сказал Басамент с совершенно серьёзным лицом. — Я мог бы за пояс заткнуть Трампа. Шнеерсон это сразу ощутил. При первой же встрече он признался: как хорошо, что я уже стар, иначе я бы тебя опасался. — Какой хоть бизнес? — спросил Заплетин. — Об этом я не распространяюсь, но тебе именно — расскажу. Поклянись, что не выболтаешь никому. — Клянусь, — обещал Заплетин. Басамент придвинул лицо вплотную, но в этот момент загорелась скатерть, на которую вылился ром Бакарди, до того подожжённый Голофтеевым, и в ресторане начал раскручиваться тот предпожарный переполох, которому лучше бы не разрастись в панику действительного пожара. Мы знаем, что паники удалось избежать с помощью официанта, но сей эпизод так отвлёк Басамента, что он передумал пока сообщать о секретах бизнеса Шнеерсона, а вместо налёг на цыплёнка по-киевски.Глава 3. Тамара
В тот же момент над ухом Зорика наклонился нарядный мужчина и сказал что-то такое, отчего на нетрезвом лице новобрачного отразился большой интерес. Он вскочил, уронив стул, и последовал за мужчиной. Мара и кто-то это заметили, но что естественнее двух мужчин, отошедших в угол поговорить. Зорик охотно пошёл следом за незнакомым человеком, поскольку тот вежливо предложил удовлетворительную сумму за пустяковую услугу. В углу, не теряя ценного времени, судьбой отведённого на свадьбу, Зорик спросил, в чём, собственно, дело. — Совершеннейшая ерунда, — с московским расплывом сказал незнакомец. Отдайте мне вашу брачную ночь. — Чего-о? — промычал Зорик. — Вы заработаете сто долларов, если сегодня среди ночи мы обменяемся местами. Обещаю: не больше часа. Куда вам спешить-то, вся жизнь впереди, ещё друг другу так опостылеете, что вас в кровать для этого дела и на аркане не затащишь. Поверьте, я в этом не то что собаку, я в этом стадо слонов сожрал. Пройдётесь, проветритесь, отдохнёте, пропустите стопочку ликёра, сигарету выкурите, если курите, а тут и я с приличной купюрой. Я уверяю вас, в Америке за час вам нигде не дадут больше. Он подмигнул: — Не беспокойтесь. Невеста под хмелем. Темнота. Жених задыхается и молчалив. Поверьте, я всё оформлю так, чтобы Марочка не заметила. Зорик очнулся от ошеломления, кулак его вырвался точно в лицо непередаваемого наглеца, но с болью был остановлен стеной. Москвич спиной оградил Зорика от постороннего любопытства и, почти не двигаясь корпусом, стал его мастерски избивать, не давая при этом падать. Даже Мара, на них обернувшись, решила, что они жестикулируют. Пожалуй, лишь Марк, щуплый еврей, сидевший с краю свадебной компании и внимательно всё обозревавший, заподозрил что-то неладное, нырнул рукой в карман пиджака, сжал притаившийся в нём револьвер, взвёл курок и прилип к нему пальцем. Человек, Зорика лупцевавший по причинам, известным только ему и всем тем мужчинам в ресторане, которым понравилась невеста, отодвинулся от жениха, когда тот стал оседать на пол. Заметив, что Зорик сидит на полу с помятым окровавленным лицом, к нему бросились все его гости, помогли ему выправиться на ноги, вытерли кровь мокрой салфеткой, забросали вопросами: кто тебя так? покажи нам этого гада? Но как все вокруг не озирались, гада того словно след простыл. Кто знает, что бы могла натворить любая малая неожиданность вблизи от слабонервного человека с пальцем, поигрывающем на курке заряженного револьвера. Сосед бы внезапно бокал опрокинул, иль кто-то, меж столиками продираясь, качнул бы его щуплое тело, или подвыпивший шутник ущипнул бы дамочку ниже пояса, отчего бы она пронзительно взвизгнула, — от любой из таких неожиданностей палец мог дрогнуть на курке, и пуля тридцать восьмого калибра… Нет, даже страшно представить дальнейшее! Не ведаем мы о многих опасностях в непосредственной близости от нас, и автор не окажется в одиночестве, если скажет, что к счастью не ведаем, ибо как страшно было бы жить, зная о всём, что происходит, и особо о том, что происходит в головах окружающих нас людей. Всё же, — да, лучше не ведать, иначе, представьте, во что обернулась бы беззаботная, как карусель, атмосфера внутри ресторана, если б посетители узнали, что в кармане слабонервного человека непонятно куда целится дуло заряженного револьвера. А дуло то, позвольте пояснить, целилось в сторону стола, за которым вели живую беседу две привлекательные женщины. Одна, брюнетка с высокими скулами, с несколько восточными чертами была постарше и чуть пополнее, с чуткими мерцающими серьгами, обрывавшимися к плечам, как два серебристых водопада, с кольцами почти на каждом пальце, в ладном и явно дорогом костюме. Другая, очень светлая блондинка, была, как девочка лет восемнадцати, — тонкая, хрупкая, без украшений, в минимальных размеров платьице; да и к чему такой серьги да кольца, если она вся, как украшение, или как весенний цветок. Заплетин, чтоб меньше скучать в толпе, взглядом отыскивал себе женщину с манящей, магнетической наружностью, и то и дело к ней возвращался для дополнительного адреналина, эстетического вдохновения, и флирта, пусть даже одностороннего, но так освежающего бытие. Вот и сейчас, оставшись один (Басамент опять отлучился куда-то), он стал блуждать взглядом по ресторану, пока, наконец, не остановился на столике с брюнеткой и блондинкой. Вспомнил: да, примерно таких в России окликают словом девушка, особо назойливы в этом смысле в разной степени подвыпившие мужчины. Чтоб такую женщину остановить, они произносят или кричат: девушка, минуточку, пожалуйста. Или: девушка, можно вас что-то спросить? Или: а как вас зовут, девушка? Брюнетке, сидевшей к нему спиной, Заплетин внимания не уделил. А вот тоненькая блондинка, к нему сидевшая полубоком… Её телесного цвета платьице так прилегало к изящной фигуре, как будто платья и вовсе не было, а волосы, собранные на затылке в пышный и с виду небрежный пучок, казалось, были готовы рассыпаться и некстати накрыть дивную шею. «Да что ж в них такого, в таких шеях, как объяснить их красоту? — думал завороженный Заплетин. — Ну, шея и шея, у всех женщин шеи, но отчего не все женские шеи воспламеняют мой взгляд восхищением? Какая загадка, какой идеал, какое сияние красоты сокрыты в таких именно шеях? И почему по подобной шее взор непременно хочет скатиться под изогнутый листик воротничка, и дух захватывает от мысли: неужто всё тело под одеждой такое же белое и нежное? и, боже, как много такого тела»! Взгляд низошёл на холмик груди, на тугую, в ладонях уместишь талию, на высоко оголённую ножку, частично занавешенную скатертью… Соседка замечательного создания обернулась на громкий смех кого-то из праздновавших день рождения, и только тогда он узнал Тамару. С этой привлекательной брюнеткой он познакомился в русской церкви. — А эту ты знаешь? — спросил он приятеля во время утомительной литургии. — Кого? — встрепенулся приятель. — Да ту, красавицу в хоре. — Тамару Алаеву? Знаю, конечно. Могу тебя с ней познакомить. Если дождёшься конца службы. — Дождусь, — отвечал Заплетин, хотя ещё минуту назад намеревался покинуть церковь. После короткого знакомства (всего-то именами обменялись, да перекинулись парой вопросов, характерных для иммигрантов: где вы в России проживали? давно ли в Америку эмигрировали?), — после того он Тамару не видел до того, как опять объявился в церкви. Обнаружив его в толпе, покидавшей праздничную литургию, Тамара бурно ему обрадовалась, даже на шею ему бросилась. Он был польщён, такие красотки не часто кидались ему на шею, но он ещё не был осведомлён об этой Тамариной манере бросаться на шею буквально всем, с кем она когда-то познакомилась. Вдохновившись Тамариным поведением, он расхрабрился до вопроса: — А что если нам — да в ресторанчик, сейчас как раз время обеда. — Нет, в ресторан я никак не могу, — сказала Тамара, посерьёзнев. — Я срочно должна ехать домой, дожидаться очень важного звонка… — Она поколебалась и продолжила: — Мы можем поесть у меня дома. Он согласился, внешне небрежно, но много чего нафантазировал, пока следовал на машине за белым спортивным «Мерседесом», верх которого был опущен, и ветер творил всё, что желал, а желал он, чтоб длинные её волосы красиво метались, и трепетали, и с толку сбивали мужиков, оказавшихся на дороге. Квартира в башне у океана, итальянская мебель, статуэтки, как музейные экспонаты, картины, похожие на подлинники, посуда чуть не с царского стола, гардероб размером с хорошую спальную, набитый обувью и одеждой из магазинов Беверли-Хиллс… Она показывала квартиру, не скрывая гордости и хвастовства, потом его оставила у бара, в котором зазывающе мерцали бутылки любого содержимого, а сама отлучилась на кухню. Заплетин прикончил свой джин с тоником, отыскал туалет, там подушился первым подвернувшимся одеколоном, выстриг несколько волосков, которые с чрезмерным любопытством высовывались из ноздрей, примочил и ладонью пригладил волосы, уже припорошённые сединой, вернулся в гостиную, и, чего же, состряпал себе ещё напиток. Тамара вернулась с большим подносом. — Откуда у вас такая роскошь? — осмелился Заплетин на вопрос, который давно был на языке. — От верблюда, — сказала Тамара. — Который музыку сочиняет. Он, кстати, в Америке — знаменитость. Говорит, от меня без ума. Жаль, говорит, что раньше не знал, что русские женщины так хороши. — Как его имя? — спросил Заплетин. Имя Тамара не назвала, будто не слышала вопроса, зато рассказала, что ухажёр её сочинял музыку для кинофильмов (она назвала несколько фильмов, известных широкой публике), что он за короткое время знакомства успел подарить ей всю эту мебель, норковую шубку, «Мерседес», и даже свозил её в Европу, где они за каких-то две недели истратили тысяч пятьдесят. — Вот только жениться пока не хочет. Нет, не отказывается от женитьбы, даже клянётся, что поженится, но женитьбу пока оттягивает. Заплетин, по профессии музыкант, далеко не всё ещё знал о музыке, сочиняемой американскими композиторами, но он догадался, о ком речь, и чтоб подтвердить свою догадку, спросил: — Сколько лет твоему композитору? — Да немало, — сказала Тамара, и в этот момент, её выручая от более точного ответа, прозвучал телефонный звонок. Договорившись с кем-то о встрече, Тамара очень заторопилась, и Заплетину тоже пришлось уезжать. Дома он открыл энциклопедию и отыскал там композитора, который, как он предполагал, и был обожателем Тамары. Да, подтвердила энциклопедия, именно он написал музыку для фильмов, упомянутых Тамарой. Родился когда? Да вот вам и год, — продолжала услуживать энциклопедия. Сделав лёгкое вычитание, Заплетин невольно ухмыльнулся: любовник Тамары на свет объявился почти девяносто лет назад. Тамара явилась в ресторан поохотиться на толстосумов. Она захватила с собой Анну, поскольку женщина-одиночка может показаться проституткой, и та же женщина рядом с приятельницей подобную мысль может внушить только тем грубиянам и циникам, кто зрит потаскуху в каждой женщине. Анна составила её компанию, чтобы отвлечься от грустных мыслей, выпить до лёгкого охмеления, полакомиться русскими закусками, послушать ностальгические песенки. Своей историей эмиграции Тамара Алаева оказалась похожей на многих русских женщин, которых Заплетин встречал в Америке. Большую часть жизни в России Тамара искала иностранца, который бы вывез её на Запад, где все, по сравнению с россиянами, казались счастливыми богачами. И вот, сколько раз уже получалось, к досаде русского патриота, любой иностранец, пусть даже невзрачный, ни умом не блещущий, ни духовностью, экспортировал из России великолепную русскую девочку, достойную звания «Мисс Россия», отказавшую армии русских парней. А в Америку угодив, эта красавица выясняла, что супруг, оказывается, не богач, живёт в Америке тускло и скучно, в год зарабатывая тысяч тридцать, — чего совершенно недостаточно на хорошие рестораны, театры, заграничные путешествия. Да, не наврал ей при первых встречах, что у него есть собственный дом, но дом-то — плохонький, с крупным долгом, который выплачивать лет двадцать; есть и машина, и даже две, но обе — дешёвые, староваты, то и дело выходят из строя; сбережения в банке? да никаких! О сексе Тамара не помышляла, напротив, старательно увиливала от очень уж интимных ситуаций, но почти все знакомства с иностранцами оборачивались постелью. За секс ей порой предлагали валюту, но ей приходилось её отвергать — не могла же она покорить мужчину с помощью оплачиваемого секса. Что же, бывает, когда мужчина берёт себе в жёны проститутку. Но чаще такое происходит в романтических кинофильмах, и очень редко в реальной жизни (вспышка почти неземной любви, или редкий духовный порыв, случавшийся с героями Достоевского, или полнейшее неведение по поводу прошлого невесты). Кроме ужинов в ресторанах иностранцы дарили иногда дефицитное барахло, но все это было ерундой по сравнению с риском заразиться; она пару раз и подцепила венерические болезни, к счастью, полностью излечимые. На Запад ей удалось-таки выехать, но благодаря не иностранцу, а оборотистому еврею, который надумал эмигрировать. Он заключил с ней фиктивный брак за такую круглую сумму, что она проглотила и все сбережения, и всё, что Тамара смогла выручить от продажи своих вещей. В Вене, у трапа самолёта, иммигрантов поджидали представители Сохнута; их первый вопрос был: куда вы едете? В Израиль, — сказал им муж Тамары. В Америку, — ответила Тамара. Их тут же отделили друг от друга, и брак их в тот же момент распался. Попав в Америку и оглядевшись, Тамара скоро сообразила, что она извлечёт немалые выгоды, если подружится с врачами из последней российской эмиграции. Те бывшие советские врачи, кто дерзал подготовиться к экзаменам и выдерживал их успешно (а экзамены выдерживали немногие), — те удачливые врачи тут же финансово воспаряли над полунищей толпой иммигрантов. С врачами очень стоило дружить: с их помощью безумно дорогая медицина становилась бесплатной и даже доходной. Дружелюбному и доверяющему врачу ничего не стоило сочинить и так выстроить псевдо болезнь, что чеки, приходящие из страховки за, якобы, затраты на лечение из собственного кармана, оплачивали стоимость самой страховки, а при особой благосклонности врача те чеки могли приносить и доходец. Тамаре с её внешностью и смекалкой не стоило особого труда влюбить в себя нескольких врачей, и несколько лет она недурно жила на махинации со страховками. Но махинации — дело рискованное, нередко лишающее покоя, а ей хотелось того и другого, то есть и денег, и покоя. Такую идеальную комбинацию мог предоставить и гарантировать только состоятельный супруг. Такого супруга хочется всем, и чтобы конкуренток переплюнуть, надобен творческий подход. В барах престижных ресторанов, куда она часто заходила посидеть с чашечкой кофе, ей как-то попалась приятная шведка, которая тоже в одиночестве не спеша смаковала кофе. Сразу понравившись друг другу, они вместо кофе взяли мартини, потом расхрабрились в откровениях и позабавились над открытием, что в бар привела их одна цель — познакомиться с богатым холостяком. Шведка была значительно опытнее, она сошлась и разошлась с несколькими обеспеченными холостяками, и сейчас подыскивала себе нового. Барышни тут же договорились на охоту ходить вместе. Шведка делилась с Тамарой опытом, — учила, как лучше одеваться, что говорить, в какой позе сидеть, какую лучше иметь машину, как оформить своё жильё. — Главное, — сразу сказала шведка, — ты должна выглядеть независимой, пусть не богатой, но с лишними деньгами. Тебя мужчина интересует не из-за денег и положения, а как симпатичная личность. И вот тебе список полезных книг на тему соблазна толстосумов, — сказала она при другой встрече. — Прочитай как можно скорее. Тамара поднатужилась со страховками, и не только сменила автомобиль и подкупила новой одежды, но даже сумела снять квартиру в высотном доме у океана, и даже с видом на океан. Едва Тамара себя оформила для знакомств с основательными мужиками, как был арестован врач Эйдельман. Низкого роста, с брюшком, полысевший, с рыхлыми мокрыми губами, — такой неказистый эскулап из захолустной поликлиники, — Наум Эйдельман был для женских глаз совсем непрезентабельным мужчиной, при этом он женщин боготворил. Вот она, страшная несправедливость, и вот они, пожизненные терзания. Если таким явился на свет, хочется либо мстить удачникам, либо их в чём-то переплюнуть. Никто не знал, как Наум жил в Союзе; врачи там не очень могли размахнуться на непримечательную зарплату, разве что могли её пополнить, выписав фальшивые больничные, либо по блату предоставив дефицитные и наркотические медикаменты. Наум вырвался из Союза, как лев бы вырвался на свободу из заточения в зоопарке. Он засел за изучение английского, за медицинские учебники, успешно сдал экзамен на врача, завёл собственную поликлинику, набрал из российских иммигрантов врачей разнообразных специальностей, медицинских сестёр, секретарш, санитарок. Поставив себе цель разбогатеть, он всех, кто знал о его делах, стал изумлять размахом и дерзостью. Арест Эйдельмана потряс Тамару, — она слишком часто его посещала с подозрительно сложными заболеваниями. И да — её стали вызывать и подробно-пристрастно расспрашивать следователи прокуратуры, агенты страховок и ФБР. От тюрьмы её избавил адвокат, на услуги которого, однако, ушла немалая часть сбережений. Несмотря на махинации со страховками и сексуально-деловые отношения сразу с несколькими врачами, Тамара Алаева ухитрялась выглядеть очень религиозной: её видели в церкви на всех литургиях, она даже пела в церковном хоре. Никто в русской церкви, однако, не знал, что Тамару до эмиграции можно было назвать мусульманкой. Ислам был религией семьи, и она его исправно исповедовала. Но, в Америке оказавшись, она поменяла бы ислам на какую угодно религию, лишь бы это сулило выгоду. Она бы пошла и в синагогу, но одним из первых знакомых в Америке оказался русский мужчина, посещавший русскую церковь. Каким-то образом этот Антонов был связан с Голливудской киностудией. Едва познакомившись с Тамарой, он сделал ей такой комплимент: да с вашей внешностью, Тамарочка, вы могли бы сниматься в кинофильмах. Тамара хотела сойтись с ним поближе, чтоб с его помощью познакомиться с другими представителями Голливуда, но дальше того комплимента не сдвинулось; по непонятным ей причинам Антонов был приветлив, но прохладен. После ареста Эйдельмана она ещё чаще являлась в церковь, молилась подолгу на коленях, и когда ей опять улыбнулась фортуна, она узрела в том Божью милость.Глава 4. Продюсер порнофильмов
Зала ещё больше оживилась, все столы оказались заполненными. Конферансье откалывал сальности, какими обменивались в сортирах российских ремесленных училищ, со всеми мужчинами был амиго, а женщины, — что творят с ними градусы, неприличные жесты и слова, — почти поголовно себя предлагали в его наглые развратные глаза. Абадонин заказал «Советского» шампанского, подхватил запотевшую бутылку и направился в сторону Клионера; в среде иммигрантов он был известен, как постановщик видеофильма «Из России с похотью». Тот фильм рекламировался так: «Первый русский порнофильм, нашумевший ещё до его создания, снятый в условиях высшей свободы, с участием звёзд американского кино и пока ещё непризнанных талантов из России, испытавших рабское существование под игом коммунизма и социализма». Всякая истина исковеркана, но порою она исковеркана так, что хочется её хоть как-то приголубить, хоть как-то уменьшить её страдания. Приголубим нашу истину так: кто попробует определить, первый ли то русский порнофильм или, скажем, уже сто первый. Кто знает, сколько таких Клионеров, изголодавшихся по порнографии в условиях рабского существования, с нулевыми актёрскими способностями и с ещё меньшим сценическим опытом уже успело сбежать в Америку из-под ига русского коммунизма и не менее русского капитализма. Например, в одном из видеофильмов Литовкин (с которым, извините, автор ещё не успел познакомить, но вскоре непременно познакомит) в роли очень важного чиновника парился в бане с голыми девками, хотя до того его отношения с кинематографом и театром сводились к охоте за билетами перед спектаклями и сеансами и пребыванию в зрительном зале. В России Александр Клионер стать продюсером не сумел («жёсткая коммунистическая цензура, удушение всяческих свобод, включая творческое самовыражение, несогласие с политикой режима», — объяснял он решение эмигрировать), зато он многого нахватался, работая в группе Леденцова, создателя нескольких нашумевших и рентабельных порнофильмов. В числе этих фильмов была «Семиклассница»; для этого фильма Клионеру поручили подыскивать актёров. Скользкое было, конечно, занятие, но школьники в очередь выстраивались, чтоб поучаствовать в сценах оргий, да ещё заработать за съёмочный день от тридцати до пятидесяти долларов. «Вот бы такие расценки в Америке»! — вздыхал ностальгически Клионер. И как не вздыхать, если даже Гале, главной героине «Семиклассницы», заплатили за фильм полторы тысячи. Всего полтора куска! А декорации! «Выстрел Авроры», другой нашумевший фильм Леденцова, снимался не где-то, а прямо на крейсере. Конечно, испрашивая у властей официальное разрешение воспользоваться крейсером для съёмок, пришлось слегка исказить истину, — пришлось сообщить, что будет сниматься кинокартина о революции. Когда после выхода фильма в свет власти открыли, что «Выстрел Авроры» — это чистейшая порнография, а под выстрелом разумелось нечто совершенно неприличное, Леденцов хладнокровно заявил, что под революцией подразумевалась сексуальная революция. При этом за аренду исторических объектов, включая даже Смольный дворец, Леденцов платил просто гроши — не больше трёхсот-пятисот долларов. Клионер шампанское оценил, хотя не любил мешать его с водкой. Лестно отозвавшись о работе Клионера, Абадонин завёл с ним разговор о том, что порнофильмы — дело нужное, но, к сожалению, их создатели идут по проторенным дорогам, отсюда банальность, шаблон, плагиат, и, как следствие, маленькие доходы. А надо расшевеливать воображение, искать новизну, уникальность, свежесть, и почему бы, например, не создать, наконец, такой порнофильм, в котором участвовали бы животные (не только люди, но и животные, — повторил он, заметив, что Клионер представил сцену из жизни животных, а не смешал животных с людьми). — Не слишком ли смело? — спросил Клионер, пытаясь припомнить незнакомца. — Ведь это называется содомией. — Содомия — это тот же ярлык, который навешивают невежды на то, что они не понимают, — парировал Абадонин. — Проведите общественный опрос, и вы поразитесь, как мало людей знают, что в странах Среднего Востока признаётся исламский закон: после сексуального сношения с овечкой поедать её мясо — смертный грех. Или кто из ваших знакомых имеет сведения о том, что законы Ливана позволяют сексуальные связи с животными, но все эти животные должны быть самками. А связь с самцами карается казнью. — Я тоже не знал, — сказал Клионер. — Но боюсь, это рискованное предприятие. — В чём именно риск? — спросил незнакомец. — Засудят. И деньги не вернёшь. — Бросьте. Легальный риск — нулевой. Нам с блеском помогут Конституция и борьба за свободу слова. А деньги… Беру на себя финансирование. Клионер попал на крючок, но набивал себе цену молчанием. — Да что брать страны Среднего Востока. Сексуальные связи с животными широко, но негласно распространены и в покинутой вами России. Вот, не далее, как сегодня, я услышал любопытную историю. О том, как в одной глухой деревне некий Зиновий… Абадонин задумался о чём-то. — Так что? — не выдержал Клионер. — Вы ведь не спешите уходить? — Да нет, время есть, — сказал Клионер. — Давайте-ка лучше сделаем так. Человек, рассказавший эту историю, сегодня присутствует в ресторане, он среди гостей именинника. Несколько позже я вас сведу, и вы ту историю услышите из уст, разумеется, не из первых, но, гарантирую, не из последних… Да, вы случайно не знакомы с творчеством Владимира Курихина? — Что-то слышал, — сказал Клионер, не желая лицом ударить в грязь. — А ничего, если не слышали. Обо всех, обо всём невозможно слышать. Так вот, этот Владимир Курихин умудрился поставить садомазохистскую драму «Гляжу в озёра синие» на сцене Кремлёвского театра. И даже сумел привлечь к главной роли солистку Стокгольмской оперы. Я присутствовал на премьере. Во время арий по сцене прохаживались натуральные гуси и козы. В анонсе премьеры говорилось: «Убедительно просим зрителям при виде животных не волноваться и не быть в отношении к ним агрессивными». Тем не менее, эротика спектакля так взволновала некоторых зрителей, что они с вожделением смотрели на проходящих гусей и коз. Узрев их лихорадочные взгляды, я подумал, что было бы здорово поставить эротический спектакль, и назвать его, скажем, «Пизанская Башня», в котором бы люди смешались с животными, и всё бы пронзила гуманная мысль о глобальном единстве природы, о том, что все мы, и люди, и гуси, в конце концов, вышли из амёбы. — Интересно, — сказал Клионер, делая заметки в маленьком блокнотике. — А почему «Пизанская Башня»? — А почему «Гляжу в озёра синие»? — возразил ему Абадонин. — Синих озёр я там не узрел, о них вообще не было упоминания хотя бы в случайной реплике в сторону, если, конечно, речь не шла о каких-то синих женских глазах, которые на сцене не возникали, а если бы даже и возникали, из зала невозможно разглядеть, какого цвета глаза актрис. А «Пизанская Башня», как-никак, ассоциируется с фаллосом в состоянии полной эрекции и под волнующим женщин углом, характерным не только для подростков, но и для всех, у кого потенция ещё не начала угасать. — Кстати, — сказал он, понизив голос после некоторого молчания, — я знаю человека с замечательным талантом, как раз пригодным для ваших творений. К счастью для вас, человек этот сегодня присутствует в ресторане. С виду он как бы неказист, но на то внимания не обращайте. Экраны переполнены красавцами, зритель ими давно пресыщен. Потому неказистый герой привлечёт немедленное внимание. Ежели надумаете с ним поговорить, я, сударь, к вашим услугам. С этим Абадонин извинился, отошёл от столика Клионера, и если бы кто за ним наблюдал более пристально, чем Клионер, то этот внимательный наблюдатель поразился бы странному явлению: Абадонин рассыпался сразу на нескольких похожих друг на друга персонажей, и все они шли в разные стороны. Но если бы этот же наблюдатель вспомнил, что он под немалым хмельком, он бы не очень обеспокоился неординарностью ситуации, а потянулся бы к бутылке, чтобы с помощью новой стопочки привести своё зрение в порядок. После того, как Абадонин отошёл от столика Клионера, продюсер сидел какое-то время с отсутствующим лицом. Потом, чтоб оправиться от беседы с огорошивающими идеями и через меру откровенной для только что случившегося знакомства, Клионер заказал любимый напиток под названием «Секс на берегу» (смесь водки, персикового шнапса, соков из клюквы и апельсина), попросив напиток сгустить водкой, а соков подлить, соответственно, меньше. В тот вечер он пришёл в ресторан смешать приятное и полезное, причём полезное, словно водка в только что заказанном напитке, должно было сильно преобладать. У него созрел замысел нового фильма, и он подыскивал актёров из русскоязычных иммигрантов. Фильм он хотел снять по сценарию, который прислал ему некий Жидков (вернее, прислал он не полный сценарий, а только его синопсис на девятнадцати страницах, для предварительного ознакомления). Автор, почувствовал Клионер, мог писать образно, талантливо, но, видно, решил, что для Голливуда не обязательно стараться. В этом довольно среднем сценарии, к сожалению, отсутствовала порнография, и даже эротика не ощущалась. Однако, в банальной той истории был довольно правдивый сюжет из жизни недавних иммигрантов; иначе, присутствовала канва, которую, мыслил Клионер, легко пропитать любой порнухой. Пока Клионер себя оправляет с помощью «Секса на берегу», мы могли бы полюбопытствовать, что ж там такого, в этом синопсисе, который, подобно неспелому яблоку, совсем неготовому для поедания, но уже с многочисленными пометками, набросанными Клионером, хоронился в сумраке дипломата, а тот, в свою очередь, притаился меж мокасинами хозяина, в полумраке, сотворённом белой скатертью. Однако, читателя обережём от скуки девятнадцати страниц, а лишь приведём пару параграфов с комментариями продюсера, с тем, чтобы глубже проникнуть в тайны его творческого подхода к неувлекательным пресным сюжетам (комментарии выделим курсивом). «На фоне живописной сельской местности женский голос жалуется на отца. Отец замкнулся в себе, помрачнел после недавней смерти матери, и от своих трёх дочерей стал требовать военной дисциплины». Три дочки — прекрасно, — вписал Клионер на просторных полях синопсиса. — Все из себя строят невинность, стоят по струнке перед папашей, а на стороне творят такое… Придумать, чего они там творят. «Камера находит девушку (Марию) и молодого человека (Петра), они сидят на стволе дерева, переброшенного через ручей. Мария — тоненькая, привлекательная, ей примерно семнадцать лет (На Марии должен быть мокрый купальник, он сшит из замечательной материи, которая, намокнув, как бы исчезает, Мария от этого кажется голой)» … Внимательно оглядывая зал, Клионер узнал некоторых людей. Кто-то из тех, кого он увидел, приезжали к нему на интервью после объявления в газете о том, что он подыскивает актёров для своего первого фильма «Из России с похотью». Потом он жалел, что дал объявление, пришлось много времени потратить на совершенно бездарных личностей. Какие-то отвергнутые им так оскорблялись, что даже скандалили; кто-то с тех пор стал его врагом и распускал о нём гадкие слухи, например, что он посидел в тюрьме за сексуальные извращения, а также что он гомосексуалист. Оба эти слуха были ложными. Они были высосаны из истории, которую рассказывал Селитренников. Захожу я, — рассказывал он, — в туалет, а там, вот те на, посреди помещения стоят Клионер и какой-то тип, маленький, щуплый, такой недоносок. У типа того штаны уже спущены, и орган в возбуждённом состоянии, а Клионер-то на орган пялится, и тоже штаны спустить собирается. Я как увидел их, обомлел, и из сортира, как из пушки. Спугнул я их, видно; через минуту они мимо меня проскочили, и рожи в сторону отвернули… В дверях ресторана, как лампа вспыхнула, — в зал ступила, остановилась и озиралась, кого-то выискивая, легендарная Белка Чалая. Вряд ли имелся кто в иммиграции, кто ни разу не видел Белку или, хотя бы, не слышал о ней сочные скандальные истории, в основном о похождениях с мужчинами. У этой высокой красивой женщины, черноволосой, по южному знойной, с белоснежным ослепительным лицом было, конечно, другое имя, но Белка ей шло, и никто не настаивал на каком-то другом имени. От всех своих природных избытков она всё делала шумно, бурно, хохотала на огромное пространство, хохотала, возможно, на всю Россию, и, наверно, в России стало скучнее, когда она уехала в Америку, а в Америке, наоборот, повеселело. Белку заметили многие люди, а особенно оживился столик с компанией армян, невзирая на то, что за их столом сидело достаточно собственных женщин, похожих не столько на супруг, сколько на новеньких подруг. Двое армян вскочили со стульев и галантно указывали на них. Белка озиралась не оттого, что пыталась найти знакомого, знакомых здесь было хоть отбавляй; Белка решала, к кому ей примкнуть. Армяне всех чем-то перевесили, и буквально через несколько минут после того, как Белка уселась, она хохотала на весь зал и обратила армянский стол в самый шумный стол в ресторане. Надо, однако, пояснить, что Белка явилась в ресторан не начинать, а продолжать, то есть приехала откуда-то, уже выпивши «Абсолюта» и втянув в белоснежный носик несколько полосок кокаина. Как большинство её знавших мужчин, Клионер был к Белке не равнодушен, и, как большинство, перед ней робел. Он бы мечтал взять её в героини, но как подступить к такой красавице, как подготовить себя к реакции абсолютно непредсказуемой. И в лучшем случае (если б она реагировала положительно) ему бы пришлось с Белкой вступить в сугубо деловые отношения. А Клионер давно уже понял, что он не в состоянии с красивой женщиной серьёзно беседовать, спорить, планировать, торговаться, решать проблемы. Ну хорошо, — размышлял он не раз, — вы, скажем, сидите друг перед другом, например, в фойе хорошей гостиницы, она открывает папку с бумагами и начинает уточнять положения какого-то контракта. Ты пытаешься в них вникать, но у тебя перед глазами дрязняще выставленные коленки. Спохватившись, ты взгляд свой отругаешь, насильно оттащишь его на контракт на твоих квадратных коленях, но тут она, желая что-то подчеркнуть, пальчиком, который бы проглотил, укажет на что-то в её папке, которая завидно разлеглась частично на подоле чёрной юбки, частично на ножках в чёрных чулках, а ножки уходят под подол, и манят взгляд твой ещё дальше; и пусть не прозрачна чёрная юбка, твоя способность воображать преодолеет любую преграду, — и вот, она голая перед тобой, с дурацким контрактом на коленях… Сколько раз он мечтал ощутить, что ощущают красивые женщины. И сколько раз задавался вопросом: понимают ли эти женщины, какой громадной силой обладают, а если, в самом деле, понимают, то почему они эту силу используют так нечасто? Сколько раз беседы с друзьями заканчивались выводом о том, что самый блестящий интеллект блекнет перед женской красотой, и посему красивые женщины всегда должны выигрывать в делах, если их соперники мужчины. И если бы, — думал Клионер, — владел бы я солидной корпорацией, я бы выигрывал переговоры, нанимая себе на службу Белок, выпускниц пусть не самых престижных колледжей и пусть без особого интеллекта, но зато с замечательной фигурой, и только бы их я отправлял в особо важные командировки. Клионер потянулся к бутылке водки, но на сей раз налил себе не в стопочку, а наплескал в винный бокал сначала четверть, потом половину; помедлил, хотел плеснуть ещё, но остановился на половине, залпом хватил всё содержимое, забросил в рот кусочек селёдки, посидел, пережёвывая селёдку неторопливыми челюстями, дождался момента, когда алкоголь пробудил бесшабашное будь что будет! и направился к армянскому столу. — Добрый вечер, Наташа Чалая, — молвил он, со спины приблизившись и тронув легко её голую руку. Белка уставилась на него слегка расползающимися глазами. Мало того, что она не признала мало знакомого человека, её поразило, что он назвал её настоящими именем и фамилией. — А вы кто такой? — всплеснулась она. — Да, кто такой? — один из армян обжёг Клионера горящим взглядом. — А, режиссёр, — усмехнулся Тигран. — Это ты из России с похотью? Армяне дружно захохотали. — Ты Белку, что ли, в актрисы хочешь? Слышишь, Белка, он тебя хочет в порнографические актрисы. Сначала тебя поснимает голой, потом — чтобы ты с кем-то потрахалась, а потом он сам тебя поимеет. Что, угадал я, режиссёр? Белка тоже захохотала; в её великолепном настроении она хохотала над всем подряд. Перед целой толпой подпивших армян Клионер себя чувствовал неуверенно, а тут над ним едва ли не издевались. Он бросил последний затравленный взгляд на хохочущий розовый рот Белки, с полными чувственными губами и белыми мерцающими зубами, на рот, в котором бы так замечательно выглядел крепкий мужской орган одного из героев его кинофильма, и отошёл к своему столу. Ещё половина стакана водки, и он, оправившись от унижения, оглядел зал ресторана. Взгляд остановился на Раисе, сестре фотографа Перетятько. Раиса в зависимости от освещения, от косметики и от одежды казалась то молодой, привлекательной, то не такой молодой и свежей, какими мечтают казаться женщины. Но какой бы она ни казалась, она всегда при себе держала свою главную привлекательность — медленно текущие рысиные глаза. По слухам, она была доступной. Какой-то не очень добрый язык назвал её подстилкой трипперного кролика, и это обидное определение к ней незаслуженно прилипло. Да, в самом деле, после развода она меняла своих ухажёров чаще, чем публика одобряет, но меняла она их не из распущенности, а исходя из соображений экономически-прагматических. Когда ей попадался ухажёр, не желавший как следует раскошелиться, она не стеснялась пояснить, что то, чем она на жизнь зарабатывала, а она подрабатывала массажами, ей оплачивало лишь квартиру. Ухажёры частенько не понимали такого здравомыслящего подхода, и тогда приходилось их менять. Как массажистка, говорили, она была очень хороша, у неё были очень сильные руки и какие-то чудные ладони, шелковистые, снимающие боли, будто проникающие под кожу. Ещё Клионер слышал о том, что Раиса спальню сдавала мужчинам, а сама спала на диване в гостиной, и этот доход помогал ей справляться с нуждами на выпивку и еду. Сдавала жильё она только мужчинам, поскольку когда ей нужен был секс, они её тут же удовлетворяли, с одним только условием —презерватив. Раиса была в компании Лейкина, агрессивного напористого мужика, который не верил ни в Бога, ни в чёрта, а верил в одни золотые монеты, в южно-африканские крюгерранды. Он любил сыпать поговорками, и все они были на тему денег: рубль — ум, а два рубля — два ума; что милее ста рублей? Двести; Не бери в голову, бери в карман; Дело не в деньгах, а в их количестве, — и так далее. Ещё от него всегда несло потом, и каждый, кто морщился от этого, желал, чтобы кто-нибудь другой посоветовал использовать дезодорант и выбросить рубашки из синтетики. В какой-то момент Клионер решил, что Раиса поглядела на него, крикнул Привет! и махнул рукой. Раиса вгляделась близоруко, не узнала, кто там махнул, но яркие губы на всякий случай вспорхнули поверхностной улыбкой. Пусть кто-то в Раису бросал камни, но она просто более активно делала то, чем занимались большинство россиянок в иммиграции, — подыскивала мужа-богача; найти такого мужа нелегко, поскольку они всегда нарасхват. «Вот и этот, — глядела она в толстую морду ухажёра, в морду намеренно не побритую, с наглыми выпученными глазами, — вот и этот наверняка врёт про свои золотые запасы. Ему бы трахнуть меня подешевле, ограничившись только рестораном. Но как бы он мне не подливал, ничего у него не получится, пока не вытяну пару платьев, колечка с каким-нибудь ценным камнем и хотя б одного крюгерранда на шею». — Слушай, коль ты такой бизнесмен, — сказала ему Раиса, — сделай меня богатой женщиной. Я тоже способна горы свернуть, но я — типичная слабая женщина, которой не хватает руководителя и начального капитала. — Сделаю! — брызнул Лейкин слюнями, и она тактично утёрлась не сразу, а когда он склонился над шашлыком. — Я тебя сделаю свободной. Деньги, как говорил Достоевский, это чеканенная свобода. А золото — высшая свобода. Ты, чувиха, ещё та. Хочу тебя иметь в своём гареме. Он подтолкнул её под скатерть с низким, почти до пола, подолом. — Ну-ка, давай начинай отрабатывать своё будущее богатство. — Спятил, дурак, — засмеялась Раиса. — Да пошёл ты на…! — вдруг взорвался Лейкин. Раиса вздрогнула, напряглась. Но она в этом взрыве была не при чём: Лейкин скалил крупные зубы, два из которых, самых центральных, были закованы в металл, прозванный им «высшей свободой», — он оскалился на мужчину с лисьей лакейской физиономией, в рыжеватом клетчатом пиджаке в пятнах от уроненной еды, и купленном, похоже, если не за доллар, то уж не больше, чем за два на распродаже из гаража в мексиканском районе Города Ангелов. Подойдя к столу Лейкина, этот мужчина даже и слова ещё не вымолвил, но на его физиономии, обрамлённой лысиной и бачками, Лейкин узрел просьбу о деньгах. Этого типа с фамилией Яффе знали многие иммигранты, поскольку он неутомимо, игнорируя грубые отказы, насмешки, издёвки и даже угрозы, выпрашивал деньги буквально у всех. Просил он немного, десятку, двадцатку, с заверениями завтра же вернуть. Может быть, Яффе был обязательным, честным, порядочным человеком, и возвращал бы, как обещал, но его неопрятный внешний вид и лакейская физиономия у всех вызывали подозрение, и никто ему никогда не давал. Перед тем, как он подошёл к Лейкину, его прогнали от многих столов, и кое-где его появление вызвало подробные рассуждения о том, что не прилично, мол, в Америке деньги просить у кого попало, что в этой стране другая культура, что здесь принято брать взаймы, используя только два источника — у близкой родни, либо у банка. — Дерьмо! — прорычал Лейкин вслед отошедшему попрошайке. Клионер отвлёкся на официанта, а когда воротился глазами к Раисе, её за столом не оказалось. Лейкин сидел там в одиночестве, прикрыв глаза, запрокинув голову, и покачивался легонько. «Перепил», — наивно решил Клионер.Глава 5. Отсутствие точки
С момента получения открытки, в которой ОВИР разрешал эмиграцию ему и его супруге, и до отъезда в аэропорт Заплетин не мог спать по ночам. Мозг его, словно, воспалился от тревожно-радостных представлений о том, как сложится новая жизнь и от болезненных мыслей о том, что после отъезда он, вероятно, никогда не увидит родных и друзей, природу России, и всё остальное, что его окружало со дня рождения. И сборы вещей…, — то ли бросить всё, то ль изловчиться в два чемодана уместить самое главное; а главным, с чем было трудно расстаться, он мог бы набить чемоданов двадцать. Он думал выспаться в самолёте, — какое, в голове был водоворот. Как на поцарапанной пластинке, в голове прокручивался процесс оформления документов, которые требовал ОВИР. Эмиграция легко могла сорваться не только по прихоти ОВИРа, в котором, конечно, понимали, что русская пара, не евреи, получили фиктивное приглашение от фиктивных родственников в Израиле. Эмиграция могла не получиться и от того, что оба родителя должны были подписывать бумагу, в которой они не возражали против выезда сына на Запад. Он не был активным диссидентом, но чтоб повлиять на решение матери, ему пришлось выдумать тюрьму, психиатрическую больницу, лишение права на работу, — всё то, чем наказывали инакомыслящих. Мать поплакала и подписала. Оставалось согласие отца. Но как получить от отца бумагу, если мать с ним развелась сразу же после рождения сына, и Заплетин понятия не имел, где проживал его отец, и вообще, он был жив или нет. Помогло справочное бюро. Оно отыскало отца в Устюжне, в небольшом городке Вологодской области, о котором Заплетин раньше не слышал. — Да как же, — сказал ему приятель, весьма сведущий в литературе. — Именно в этот городок завернул Иван Хлестаков, и именно там произошли несуразные события «Ревизора». Слушай, а что если и тебе прикинуться важным московским чиновником? Может, жители Устюжны не поумнели до сих пор, и ты, как сыр в масле, покатаешься. В том, что устюжненцы не поумнели, Заплетин справедливо усомнился. Как слабо не помнил он «Ревизора», но поведение Хлестакова было настолько подозрительным, что лишь идиот мог поверить в то, что Хлестаков важный чиновник, знакомый со всей петербургской знатью. Похоже, здесь Гоголь перехлестнул (впрочем, наверное, жанр комедии предполагает такие натяжки). Заплетин купил билет в одну сторону, с пересадками в неслыханных местечках, одна в Сонково, другая в Пестово. Извлёк из шкафа свою «Эрику», портативную пишущую машинку, которую очень редко использовал, и отпечатал такой текст: Я, Заплетин Василий Степанович, не возражаю против выезда моего сына Заплетин а Павла Васильевича за границу (предложение точкой не заканчивалось, поскольку, как мы дальше увидим, отсутствие точки оказалось тем, что решало судьбу Заплетина. И, конечно, перед отъездом он купил в Елисеевском магазине три коробки «Птичьего Молока», все в подарочной упаковке. Добравшись до Устюжны, наконец, он тут же отправился по адресу, выданном «Справочным Бюро». Мужики, скучковавшиеся перед вокзалом и обсуждавшие зарплату, которую только что получили, и кумекавшие над тем, как её разумнее потратить, оглядели Заплетина с недоумением, докопались до причины его приезда, а потом бурно, наперебой, слегка друг другу противореча, объяснили ему, как дойти до улицы, на которой был дом его отца. Не прошло и пятнадцати минут, как он по ступенькам замызганной лестницы поднимался на третий этаж. Долго звонил и стучал в дверь. Потом позвонил соседям. — Да он же на даче, — сказала тётка с розовой потной физиономией, очевидно оторванная от плиты. — А вы тут чего? По делу какому? — Сын я, — сказал он. — А где его дача? — Сы-ын? — изумилась тётка. — Вы сын Надежды Семёновны? Да я, поди, знаю их лет двадцать, а ничего не слыхала о сыне. О дочке знаю. А чтобы сын… На круглом лице пронеслись облака разнообразных предположений. Одно показалось самым логичным. — Если что вы незаконнорождённый? Заплетин понял, что тут он влип, что положил начало сплетне, которая, пожалуй, захлестнёт большую территорию Устюжны и испортит личные отношения между отцом и Надеждой Семёновной. — Да ладно, — сказал он. — Я пошутил. Какой я там сын. Я к нему по делу. — Из горкома? — спросила тётка, успокаиваясь и теплея. — Да, из горкома, — кивнул Заплетин. — У нас к Заплетину срочное дело. Пытались дозвониться до него, а телефон не отвечает. Вы не знаете, где его дача? — В Сопинах дача, — сказала она. — Спросите в Сопинах любого на улице, там все собаки знают Заплетина. Вы на горкомовской-то машине не больше часа будете ехать. Он вышел из дома, прошёл по улице. Спросить бы кого, где эти Сопины. Тут он впервые пожалел, что не работает в горкоме, а то бы на горкомовской машине… На скамейке автобусной остановки старуха устроила мелкий бизнес, торгуя пучками укропа, лука, и чем-то ещё в ведре под крышкой. — Вы не подскажете, бабуля, как мне добраться до Сопин? — Глаза разуй! — вспылила женщина, давно накопившая неудовольствие по поводу отсутствия покупателей. А тут ещё этот подошёл, да не купить, а чего-то там спрашивает. — Сам ты дедуля, чёрт паршивый! Заплетин вгляделся под платок, укутавший голову, как у женщин, навсегда забросивших надежду понравиться хоть какому мужчине. Да, в самом деле, ей лет сорок. Надо же, снова обмишурился. — Извиняюсь, — сказал он. — Я глянул на вас не с того угла. — С того, не с того, — сказала женщина голосом менее враждебным, — а ну-ка купи чего-нибудь. Мне бы домой, я тут околела. Я тебе скидку дам хорошую. Не уточняя, какая скидка, Заплетин купил пучок укропа. — И огурчик солёненький не забудь, — продавщица открыла крышку ведра, в котором плавали огурцы. — Пригодится сегодня под водочку. Чтобы задобрить эту женщину и узнать, как добраться до Сопин, Заплетин купил и солёный огурчик. Кроме того, он заподозрил, что его приключения в Устюжне не обойдутся без водки с огурчиком. Он подержал огурец двумя пальцами, думая, как бы его пристроить, чтоб ничего не намочить. Продавщица неохотно оторвала страницу из глянцевого журнала. Он обернул огурец бумагой, не умевшей впитывать что-то жидкое, и положил огурец в карман. И точно, почти сразу на штанах появилось и стало расширяться тёмное влажное пятно. — Обмочился, — хихикнула женщина, пальцем указывая на пятно. — Так как мне добраться до Сопин? — бросил он семечко вопроса в почву, удобренную покупками. — Ступай на вокзал, — сказала женщина. — Садись на шестёрку. Она до Клюева. Оттуда пешком пять километров. — А прямого автобуса разве нету? — Прямой будет завтра. В восемь утра. Можешь ещё поймать такси. Заплетин отправился на вокзал. Такси долго не появлялось. Глаза мозолил киоск с напитками. Заплетин вспомнил об огурце, а огурец тут же связался с тем, для чего его выращивают, засаливают, продают. — У вас водочки не найдётся? — Наконец, решил он осведомиться у мафиозного вида парня, морда которого, как на портрете, стыла в квадратном оконце киоска. — Чего захотел, — возразил парень. — С водкой сегодня дефицит. Бери ром кубинский. Почти та же крепость. Заплетин, что делать, купил ром. Зашёл за угол вокзального здания. В месте, не самом загаженном мусором, откупорил ром и сделал глоток. Фу, какая сладкая гадость! Чересчур пересоленный огурец несколько спас ощущения рома, но пользоваться той же комбинацией Заплетин больше не захотел, и ром с огурцом полетели в мусор. Следом отправился и укроп. Такси, всё-таки, появилось. Сумма оплаты до Сопин оказалась несколько преувеличенной, но Заплетин с той суммой согласился, как только таксист растолковал, что в Сопинах и из Сопин никто никогда на такси не ездил, и назад он поедет порожняком. Дорога была, как дорога в глуши. То есть захочешь подремать, но тут тебя так тряхнёт, да подбросит, что испугаешься за машину, как бы она не развалилась посреди дикого леса. И вот они добрались до Сопин. В большинстве рубленых изб, похоже, никто не проживал, но холмистая местность и речушка до чего же оказались живописными! Заплетин попросил таксиста подождать. — Ну вот, ты уйдёшь, и ищи тебя, — буркнул таксист с неудовольствием. — Ты заплати за дорогу сначала, вот тогда я тебя подожду. Но ты за ожидание тоже заплати. — А вдруг ты уедешь, — сказал Заплетин. — Я никого в этом месте не знаю. И гостиницы, если что, не найду. — Ишь ты! — зашёлся смехом таксист. — Он гостиницу захотел! В этой дыре не то что гостиницу, сортира тут приличного не отыщешь. Они сторговались на половине обговоренной ранее оплаты. Вдали по дороге брёл старик с длинной не струганной доской. Заплетин быстро пошёл навстречу. — Здрасьте, — приветствовал он старика. — Не скажете, где проживает Заплетин? — Как не знать, — оживился старик, шепелявя сквозь чёрные дырки по рту. — Павла Васильевича да не знать. Его, почитай, весь район знает. Райкомом партии руководил. Таких коммунистов поискать. Теперя, ежели ты коммунист, так это не значит, что ты коммунист. Вот при Ленине были коммунисты. Василий Степанович — как при Ленине. А вы к нему по какому делу? — Я из горкома, — сказал Заплетин. — А, из горкома. Ну, понятно. Вон его дом, — старик указал на опрятный дом у реки, повернулся продолжить свою дорогу, но слишком уж резво повернулся, и конец доски, описав дугу, врезался приезжему под дыхало. Старик, не заметив своей оплошности, продолжал ковылять дальше, а Заплетин согнулся в три погибели, и так постоял, возрождая дыхание. Но это физическое неудобство ему показалось ерундой в сравнении с тем, что его отец оказался преданным коммунистом. Уж он-то откажется подписать своё согласие на эмиграцию. Правда, Заплетин предусмотрел такую нежелательную ситуацию отпечатанным текстом для отца. Там про эмиграцию ни слова, и про Израиль тоже ни слова, но там есть про выезд за границу. Из этого он попытается выкрутиться, сказав, что работа его посылает в заграничную командировку. Заплетин медленно шёл к дому, в котором идиотские законы наделили незнакомого человека властью решать его судьбу. Он постоял перед крыльцом. — Кто там? — послышался женский голос. — Чего вы стоите? Заходите. Комната с бревенчатыми стенами, просторный стол посреди комнаты, на столе самовар, чашки, печенье. Пожилые мужчина и женщина с любопытством уставились на вошедшего. Заплетин всмотрелся в лицо мужчины. Вроде, похожие глаза. И нос, пожалуй, с такой же горбинкой. — Вы Василий Степанович, — сказал Заплетин. — И здесь тебя отыщут, — усмехнулась женщина. — Чем могу помочь? — спросил мужчина. — У меня к вам личное дело. Я, понимаете, ваш сын. — Вы… Павел? — спросил мужчина, меняя выражение лица на удивлённое, недоверчивое, и останавливаясь на улыбке, плохо прикрывающей ожидание чего-то неожиданного и неприятного. Брови жены взлетели ко лбу, глаза округлились, как у совы, подбородок свалился к шее, и с таким изумлённым лицом она уставилась на супруга. — Да, я ваш сын, — повторил Павел, при этом с удивлением сознавая, что ничего он особенного не испытывал при встрече с тем, кто дал ему жизнь. — Кстати, дело моё пустяковое. Меня, знаете, посылают в заграничную командировку. И вот, по какому-то новому правилу нужно, чтоб родители не возражали. Я вот бумагу заготовил, — извлёк он из сумки документ. — Всё, что вам нужно, — расписаться, дату поставить, и все дела. Лицо отца несколько расслабилось. — А ты присядь, — сказал он Заплетину. — Не хочешь чайку? — Спасибо большое, — сказал Заплетин. — Я б с удовольствием посидел, да меня на дороге такси поджидает. — И куда тебя посылают. — Я в Африку еду. В Сьерра-Леоне. Отец небрежно взглянул на бумагу, расписался в правильном месте, и только хотел поставить дату, как Заплетин накрыл бумагу коробкой «Птичьего Молока». — Московская фабрика. Очень свежие. Вам как раз к чаю пригодятся. — И пока они пялились на конфеты, он сгрёб со стола бумагу с подписью и быстренько сунул её в сумку. — А дату? — напомнил отец. — Сам поставлю, — сказал Заплетин. — Спасибо. Пора мне. До свиданья. Он повернулся идти к выходу. — Так не годится, — сказал отец. — Отпускай такси. Посиди с нами. Заночуешь, а утром на автобус. — Спасибо большое. Мне правда некогда. Заплетин почти выбежал на улицу. Тут бы ему вздохнуть с облегчением. Да нет, пока рано расслабляться. Подпись отца должен ЖЭК заверить. Утром он должен отправиться в ЖЭК по месту проживания отца и там каким-то образом доказать, что он сын Заплетина Василия Степановича. Планировал взять от отца записку, где тот попросил бы служащих ЖЭКа посодействовать его сыну, да вот, супруга его подвела, нависала над ними, словно туча. Уже разразилась, поди, расспросами: что за Павел? откуда он взялся? В Устюжне он отыскал гостиницу. — У вас есть броня? — спросила девушка, так напомаженная и разодетая, будто приготовилась на бал. — Нету брони, — отвечал Заплетин. — Комнаты нету, все забронированы, — сказала девушка, отворачиваясь и продолжая читать журнал. — Девушка, — ласково сказал он с самой восхитительной улыбкой. — А, может, что-нибудь да найдётся? И положил перед ней на столик коробку «Птичьего Молока» (если б конфет под рукой не было, он положил бы либо духи, либо достаточную купюру). Коробка редких в то время конфет подмазала девушку так удачно, что тут же нашлась не просто кровать в комнате на нескольких командировочных, а даже отдельная комнатушка, с туалетом и душем в коридоре, но на это мелкое неудобство мог внимание обратить привередливый американец, но никак не советский гражданин. Утром, прикончив остатки ужина, состоявшего из хлеба с колбасой, он тут же отправился к дому отца. По дороге начало моросить. Но дождь этот был совсем несерьёзный, и, как для севера характерно, мог оставаться несерьёзным ещё несколько дней. Путь к ЖЭКу ему указала женщина, уже успевшая отовариться. Раскачиваясь медленно, по-утиному под весом двух тяжёлых кошёлок и под своими излишками жира, она провела его до тропинки, ведущей к высокой трубе котельной, а там, объяснила она, отдуваясь, сверни налево, к двери в подвал. В подвальной комнате без окон, с тусклыми лампами, запахом плесени сидели три среднего возраста женщины, с лицами чем-то измождёнными, с самодельными кудряшками на головах. Все они кутались в тёплые кофты, и все они, похоже, грипповали, поскольку сморкались, чихали и кашляли. Заплетин не планировал заразиться, но он бы пошёл даже на грипп, если б одна из этих женщин заверила подпись его отца. Они мельком взглянули на вошедшего, который оказался незнакомцем, явившимся чёрт знает зачем, и снова уставились в бумаги, обрызганные вирусами гриппа, и, возможно, даже палочками Коха. Он кашлянул, но это не услышали, поскольку здесь кашляли беспрерывно, как радио, которое не выключалось. Он выбрал женщину в синей кофте, с лицом, как будто, менее измождённым. — Простите, — сказал он мягко, заискивающе. — Мне бы подпись одну заверить. — Какую подпись? — спросила женщина, не утруждаясь поднять голову. — Подпись Заплетина Василия Степановича. Все три женщины вскинули головы. Носы у них были покрасневшими от непрерывного вытирания давно уже намокшими платочками, наготове лежавшими на столах. — Ваш паспорт. И что там вам надо заверить? — сказала женщина в синей кофте. Она изучила документы, поглядела на Заплетина с любопытством. — Вот уж не знала, что у Заплетина кроме дочери есть ещё сын. Где это он вас нагулял? — Да нет, я законный, — сказал Заплетин. — Он просто развёлся с моей мамой до того, как снова женился. Мне было тогда всего три месяца. Женщина снова перечитала бумагу, подписанную отцом, слегка поразмыслила о чём-то, позвонила куда-то по телефону. Очевидно, там никто не отвечал. — Куда вы звоните? — спросил Заплетин. — Василию Степановичу домой. Хотела бы кое-что уточнить. — Нет его дома. Он на даче. Я за подписью ездил к нему на дачу. — Вы что, подаёте на эмиграцию? — спросила женщина строгим голосом. — Такой документ Василий Степанович ни в коем случае не подпишет. — Да что вы! Какая эмиграция! Я ж не еврей, чтоб эмигрировать. — Василий Степанович не еврей, но, может, вы по матери еврей? — И мать не еврейка, — сказал Заплетин, ощущая под сердцем холодок. — У вас, наверно, есть его подпись. Сравните, и не будете сомневаться. А меня посылают в командировку. В Африку. В Сьерра-Леоне. — Может, и так, — сказала женщина, снова вглядываясь в бумагу. — А то тут у нас уже был случай. Явился еврей с такой же бумагой. Написано было, что едет в Израиль. Какой негодяй! Предатель отчизны. Да что с них возьмёшь, с этих евреев. У них никого и отчизны-то нету. Пососали Россию-матушку, и удирают в другое место, где можно ещё кого пососать. У вас, я гляжу, Израиля нету, но и Сьерра-Леоне тоже нету. Забыли вписать, как я погляжу. И точка, как вижу, не поставлена. Знаете что, от руки впишите, — сказала, подавая авторучку. — Извините, — сказал Заплетин, не желая дотрагиваться до предмета, облепленного вирусами гриппа, и лихорадочно соображая, как ему лучше действовать дальше. — От руки вписывать не полагается. Может, евреям полагается обязательно ставить слово «Израиль», а для заграничных командировок форма должна быть вот такой. Он передвинул бумагу женщине. — Вы ж не хотите, чтоб я пожаловался. Отец будет очень недоволен, если вы подпись его не заверите… Не разводите бюрократию! — добавил он строгим голосом. — Да что вы. Зачем вам кому-то жаловаться, — сказала она примирительным голосом, выдвинула ящик из стола, нашарила круглую печать и приложила её к бумаге там, где была роспись отца. Едва в руках сдерживая дрожь, Заплетин убрал бумагу в сумку. Женщины глядели на него с едва выдавленными улыбками, более похожими на то, как если б они пососали лимон. Он выбрался под моросящий дождь. Это был праздник. Но праздновать рано. Надо сначала вернуться в гостиницу и доработать бумагу отца. По дороге попался гастроном, где Заплетин купил поллитровку водки, банку тушёнки и хлеба, конечно. В гостинице он извлёк из сумки портативную пишущую машинку, вставил в каретку лист документа, и долго выравнивал шрифт литеры с незаконченной строчкой текста, в которой требовалось добавить, куда именно он уезжает. В текст, который он отпечатал: Я, Заплетин Василий Степанович, не возражаю против выезда моего сына Заплетин а Павла Васильевича за границу … он должен был вставить запятую, потом слова в государство Израиль, и только потом поставить точку. Здесь было опасно промахнуться, то есть недостаточно аккуратно выровнять буковки машинки с уже напечатанным текстом. Всё получилось, как нельзя лучше. Он потянулся к бутылке с водкой.Глава 6. Человек — птица
По пути в туалет Заплетин приметил чем-то знакомого субъекта, сидевшего за столиком на двоих, тот столик неловко притулился к узкому простенку между дверями, ведущими в кухню и в туалет. Он взглянул на субъекта внимательней. Да, это был тот самый Иосиф, с которым Заплетин буквально на днях познакомился в русской церкви. Там к нему после литургии подошёл староста церкви, пожилой, всегда приветливый мужчина с круглым веснушчатым лицом. Так уж сложилось среди людей, что у любого человека имеются если не враги, то недоброжелатели, завистники. Староста был человек добрейший, вежливый, мягкий, ко всем внимательный, но всё ж за спиной его поговаривали, будто в войну он был полицаем в селе, оккупированном фашистами, и даже участвовал в расстрелах своих же односельчан, а сейчас, мол, в роли церковного старосты замаливает грехи. Как, почему зародился тот слух? Нигде не написано, нет свидетелей, никто не сумел бы тот слух доказать, но к чему человечеству доказательства, если из собственного пальца можно высосать что угодно. — Надо помочь одному человеку, — тихо сказал староста. — Из вашей иммиграции. Еврей. Говорит, разыскивал синагогу, а его направили в нашу церковь. Говорит, что приехал из Нью-Йорка, а вернее, как он выразился, сбежал, после того, как его ограбили. Никого в Лос-Анджелесе не знает. Он музыкант. Скрипач, кажется. И вы у нас известный музыкант. Поговорите с ним, пожалуйста. В сторонке их поджидал человек с лицом избитым и изнурённым, давно не стриженный и небритый, одетый в помятое и замызганное, возраста от тридцати до сорока. Акушер, извлекавший его на свет, как будто, нарочно слепил его череп в виде отчётливого конуса. Голова к подбородку так сильно сужалась, что еле хватало места для рта. — Так что с вами случилось в Нью-Йорке? — осторожно спросил Заплетин. — Да, — подтвердил Иосиф тот факт, что в Нью-Йорке его пытались ограбить, а в отместку за то, что в кошельке оказалось всего четыре доллара, его ещё и отколошматили. — Кроме того, — понизил он голос, — но вы этого не рассказывайте, меня те же люди изнасиловали. Две чёрные нью-йоркские гориллы. Я всегда неодобрительно относился к проявлениям расизма, но после того, как эти негры так надругались надо мной… Нью-Йорк мне не нравился никогда, и это была последняя капля — если подобное потрясение можно назвать таким маленьким словом. К тому же, я потерял работу, а кто-то сказал, что, вот, мол, в Лос-Анджелесе все музыканты нарасхват. Вот я и приехал поглядеть. — Возможно, я вас разочарую, — ответил ему Заплетин, — но в нашем Лос-Анджелесе тоже грабят, и избивают, и даже насилуют. Не знаю, как часто мужчин насилуют, но женщин не редко, не сомневайтесь. А о том, как устраиваются музыканты, я, к сожалению, не информирован. — А мне сказали, что вы музыкант. — Точнее, я музыкант-бизнесмен. Я создал небольшой ансамбль из музыкантов, певцов и танцоров. Увы, мне не нужен другой скрипач, и, думаю, долго не понадобится. Кроме того…, — Заплетин замялся. Было бы слишком нетактично сказать неказистому человеку, что в труппе его не только танцоры, но и певцы, и музыканты отличались хорошим телосложением, и у всех были приятные физиономии. Что делать, в Америке это важно, коль хочешь неплохо зарабатывать. Певцы, например. Сейчас голос не нужен. Тело, чтоб змейкой извивалось, стройные длинные голые ножки, детская смазливая мордашка, длинные спутанные волосы, — да чтоб бесновались вокруг головы. Публика скачет, визжит и счастлива. А отправьте на сцену прекрасный голос в ничем не выделяющейся оправе, да телом, не дай бог, толстовата, — пустой зал почти что гарантирован. — Кроме того, — сказал Заплетин, — и в этом городе музыкантам тоже приходится нелегко. Большинство выживают на частных уроках, если, конечно, им удаётся отыскать, уговорить и удержать нужное количество клиентов. Лицо Иосифа нервно задёргалось, как у человека, осознавшего, что его скоропалительный поступок, переезд из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, оказался большой глупостью. Он накатил на глаза веки, сделал с лицом что-то такое, от чего оно как бы уснуло, и только всплески нервного тика, как камушки, бросаемые в воду, будоражили кожу лица в разнообразных его частях. С таким непослушно спящим лицом он стал вдыхать глубоко и медленно, и ещё медленнее выдыхать. С помощью подобного ухищрения прекратив передёргивание на лице, он широко отрыл глаза: — Вы не могли бы подсказать, где находится русская синагога? Заплетин знал одну синагогу, но не был уверен, насколько та русская. Они поколесили по району, где должна находиться синагога, но та как сквозь землю провалилась. Купив еду в попутном Макдональде, Заплетин решил показать приезжему берег Тихого океана. Волны были крупные и злые, ветер — плотный и непрерывный. Прикончив свой гамбургер и кока колу, Иосиф сел на песке по-турецки и надолго оцепенел, как будто занялся медитацией, только с открытыми глазами. Жидкие замасленные волосы охотно трепались на ветру. Вскоре вздрагивать и трепетать стало всё его щуплое тело, и он превратился в крупную птицу, сидевшую клювом к волнам и ветру, и трепещущую от ветра. Наваждение было настолько взаправдашним, что Заплетин даже встряхнул головой, вскочил с песка и произнёс: — Мне пора ехать. Куда вас доставить? К его удовольствию, Иосиф не попросил везти его в даль, в такую, например, как Голливуд, где обитали многие иммигранты. Он пожелал, чтоб его сбросили у ближайшей автобусной остановки. Заплетин вынул из кошелька крупную денежную купюру. Иосиф принял деньги, как должное, то есть, только молча кивнул. Такая прохладная реакция на стодолларовую купюру показалась Заплетину неадекватной, и он передумал давать Иосифу свой адрес и телефон. «Я подал ему деньги, как милостыню, а он по ресторанам, видишь ли, таскается», — подумал Заплетин с неудовольствием, увидев Иосифа в ресторане, столкнулся с ним взглядом, отметил в глазах его то ли страдание, то ли тоску, сделал вид, что не узнал, и прошёл далее, в туалет. Иосиф же Заплетина не узнал не по причине плохой памяти, а оттого, что в тот момент он находился в состоянии глубокого оцепенения. Время от времени он вздрагивал и трепетал телом, как птица. Кто-то из сидевших неподалёку заметил это и усмехался. Иосиф же был погружён в размышления и им сопутствующие ситуации, далеко отстоящие от ресторана. В момент, когда мимо шёл Заплетин, он размышлял о невзрачной травинке, которую он, проходя по лугу, когда-то сорвал и прикусил. Горечь во рту не была неожиданной, но она его в тот момент поразила, и он взглянул на мокрые травы (и одновременно на Заплетина) с необычайно острой тоской. Эта трава на этом лугу вырастала из года в год, и страшно сказать, сколько тысяч лет. Он родился, когда-то умрёт, а эта трава и до него, и при нём, и после него росла, растёт, и будет расти. И кто бы, когда бы не посмотрит на траву этого луга, он увидит её такой же, какой видел её он. Ему стало жутко от превосходства этой травы над человеком, жутко от собственного ничтожества, жутко от мысли, что на фоне вечных повторяющихся явлений он вспыхнул на миг, чтоб тут же исчезнуть, и не повториться никогда. Вот что такое он и трава: трава — повторяемость, то есть вечность, а он, гордящийся неповторимостью — просто мгновение уникального. Вот что такое он и трава — это превосходство повторяемости над ничтожеством неповторимости. Но как он оказался в ресторане? Нет, не специально, и не собирался, а просто прогуливался по бульвару, увидел вывеску «Русская Сказка», и ноги сами свернули к дверям. В фойе, разглядывая картины, вспомнил про нетронутые сто долларов, которые несколько дней назад ему подарил случайный знакомый, и которые он так ловко припрятал, что их не сумел бы обнаружить самый придирчивый грабитель. Девушка, сидевшая за конторкой, брезгливой гримаской на лице осудила его одежду, взлохмаченные волосы и изнурённое лицо, хотела ему тут же отказать под предлогом того, что всё забронировано, но всё же решила ему отдать столик между кухней и туалетом, куда никто не хотел садиться; и даже в горячие вечера тот столик, бывало, пустовал. Иосиф долго сидел не обслуженным, хотя как раз мимо него, иногда его даже задевая, в кухню шныряли официанты. Наконец, какой-то остановился, спросил, что Иосиф будет пить и почти сморщился от того, что клиент заказал простую воду, немного сыра и колбасы. Иосиф отметил гримасу работника, но не станешь же каждому объяснять, что алкоголь не сочетался с его болезненным организмом. Сыр с колбасой были слишком солёными, их бы смягчил какой-нибудь хлеб, но Иосифу никак не удавалось привлечь внимание официанта. Пришлось всё жевать без всякого хлеба, запивая водой из стакана. Ему захотелось ещё воды, но пустые стаканы паршивых клиентов в русских ресторанах не замечают. Все эти житейские неудобства Иосифа не слишком беспокоили, поскольку большую часть своей жизни он проводил не в том времени, в котором физически пребывал, а в каком-то другом, параллельном времени. По этой причине он всем казался странным, непонятным человеком, даже психически ненормальным. С работы его выгоняли везде, и в Америке, и в России, и всем недовольным работодателям казалось, что он халатен, ленив, не способен концентрироваться на задании. Никому в голову не приходило, что все изъяны в работе Иосифа происходили от неумения пребывать в том правильном времени, в каком он обязан был трудиться. Вот и сейчас он сидел в ресторане перед огрызком колбасы и стаканом, незаполненным водой, но на самом деле сидел у окна, глядя на заснеженное озеро. На стекле была тёмная точка. От лёгкого движения головы эта точка перемещалась на пятно чёрной полыни и на фоне её становилась светлой. «Так же, быть может, — думал Иосиф, — и какие-то люди могут меняться: средь плохих они становятся хорошими, а среди хороших, напротив, плохими». Над поверхностью озера от ветра взвивались лёгкие смерчи из снега. Из соседнего невидимого дома вышел мужчина с рыжей собакой и лыжными палками для баланса. Он медленно стал удаляться вглубь озера. Иосиф отвернулся от окна и продолжил писать письмо. Потом снова взглянул в окно и обнаружил, что мужчина оказался гораздо ближе, хотя он по-прежнему удалялся, и рядом с ним прыгала собака. Иосиф продолжил писать письмо, прогоняя мысли о человеке, который, спиной к нему, уходил, но при этом почему-то приближался. Такое не раз уже случалось, то есть Иосифу удавалось жить в обратно текущем времени, как в фильме, где крутят плёнку назад. Он вновь оторвался от письма. Человек был к окну почти вплотную, энергично вглубь озера удаляясь, от окна отбегала и собака…Глава 7. Дары океана
Но что мы, собственно, отвлекаемся на мысли странного человека, случайно забредшего в ресторан. Мало ль о чём одновременно размышляют посетители ресторана, и мало ли что одновременно случается в этом мире — от прекрасного до отвратительного. Нельзя же, к примеру, целуя женщину, представлять, как в этот самый момент примерно в таких же слабых губах копошатся могильные черви (хотя в любой момент нашей жизни черви эти точно копошатся в губах прелестнейших очертаний). Нас одновременность не должна касаться, иначе мы себя распылим. Сейчас же давайте-ка проследим, куда это направился мужчина, неся в руках две бутыли шампанского. Он был приодет в костюм с чёрной бабочкой, и чем-то похож был на незнакомца, который Зорика избивал. Кто-то взглянул на него с подозрением, но тот взглянувшему подмигнул с такой большой дружелюбной улыбкой, что устыдился он своих мыслей и в ответ тоже заулыбался. — Ну что, мужики, — сказал незнакомец, с тяжёлыми стуками составляя на стол Жидкова и Литовкина малахитовые снаряды в виде «Советского» шампанского. Они поглядели на ностальгию, с которой не сталкивались годами, на незнакомца, друг на друга, — но всё это дольше на бумаге, а в жизни продлилось пару мгновений, ибо русский не тугодум, если ему предлагается выпить. Немедленно стул разыскав, усадили, выстрелили пробкой, чокнулись бокалами. — Как вас зовут? — спросил Жидков, проглотив вкуснейшую влагу, хотя и подумал перед этим о последствиях смешения шампанского и водки. Незнакомец назвался, но имя пропало, как только было выпущено из губ. То ли они мысленно отвлеклись, то ли слишком шумно было в ресторане, то ли невнятно было сказано. Абадонин разлил остатки шампанского, выстрелил пробкой второй бутылки. — Пардон, не расслышал. Как вас зовут? — осмелился Жидков переспросить. — А это не страшно, что не расслышали. Это со многими случается даже в идеальной тишине. Абадонин моя фамилия. Ну, так что у вас за проблема? Что это вы такие понурые? «Есть от чего», — подумали мальчики, и объяли цепочку событий, которые их привели в ресторан, но привели их не отпраздновать результат этих событий, а попытаться о них забыть хотя бы на время ресторана. Начало — штука неуловимая, и остаётся удивляться, как нам удаётся хотя бы что-нибудь назвать словом начало, ибо буквально к любому началу примыкает другое начало, к другому началу — третье начало, и так и во времени и в пространстве процесс углубляется до бесконечности, или пока не упрёшься в вопрос, когда и с чего началась Вселенная? или пока не надоест. Не будем себя потому утруждать поисками лучшего начала в истории Жидкова и Литовкина, а, скажем, начнём со звонка телефона, который раздался в квартире Литовкина в момент в высшей степени неудобный. Однако, Литовкина тут же смело с подмятой им толстой негритянки, как после выплеснутого ведра сметает обрызганного кота с сухой, но в смерть испугавшейся кошки. И причина такой поспешности крылась не в том, что звонка ожидали, а в том, что у потрёпанного телефона (его то швыряли на пол намеренно, то роняли на пол нечаянно) не было тёплых чувств к хозяину, и он в основном угрюмо молчал, иногда по нескольку дней подряд. — Морская еда! — закричала трубка, которая двухмильными проводами соединялась с трубкой Жидкова. — Где будем трахать твоих русалок? — деловито спросил Литовкин, для которого всё буквально на свете было так тесно связано с сексом, как всё, находящееся в океане, тесно связано с океаном. — У тебя или у меня? — Между морской едой и русалками, — отвечал Жидков, не скрывая язвительности, — связь, разумеется, прослеживается. Но в этот момент я не о бабах, я о товаре говорю. Похоже, я отыскал товар, который можно назвать идеальным. Закупаешь у бедствующих рыбаков тонну креветок или крабов, перебрасываешь их в Лос-Анджелес, и моментально, за пару дней, реализуешь в торговые точки, то бишь в магазины и рестораны, за замечательную прибыль. — Отменная мысль! — сказал Литовкин, человек всегда лёгкий на подъём, поскольку с первого дня в Америке он всяким работам и начальству предпочитал свободу вэлфера. И больше всего он любил отправиться туда, где за бутылкой алкоголя можно было с энтузиазмом обсудить новенькую идею. — А как перебросить эту тонну? — проявил он похвальную сообразительность. — Самолётом или машиной. Первое дороже, но предпочтительнее: продукт будет свежий, не замороженный. Машиной — придётся замораживать. А сбывать… Ты только подумай, как просто сбывать подобный товар! Здесь пропасть всевозможных ресторанов, в которых блюда с дарами моря так оккупировали меню, что в нём не нашлось места для гамбургеров. — И у всех есть свои поставщики, — воткнул Литовкин мягкое но, с тем, чтобы приятель оценил его осторожность и осмотрительность, без которых в бизнесе каши не сваришь. — Ценой перебьём, — отмахнулся Жидков, выказывая мудрость предпринимателя, которому мешает конкуренция, и тем ссылаясь на собственный опыт (пусть не глубокий, но широкий) ведения бизнеса в Америке. Конечно, в начале эмиграции, которая в Лос-Анджелесе началась, о собственном бизнесе речи не было. Попав в Америку, он обнаружил, что оказался без специальности, поскольку выехал из России с профессией учителя истории отечества, сильно исковерканной коммунистами. (Тут автору следует пояснить, что он не пытается принизить историю отдельного государства, а уж тем более России. По мнению автора, искажена и, таким образом, исковеркана вся история человечества). Любая работа его бы устроила, лишь бы она помогала оплачивать пропитание и жильё. После многих звонков по объявлениям и многих неудачных интервью ему повезло, наконец, устроиться в качестве помощника сантехника в небольшую компанию «Хоуле Пламинг». Через пару недель Жидкова уволили за несоответствие к профессии. Не успел он как следует сообразить, чем ему дальше заниматься, как ему повезло на вечеринке наткнуться на школьного приятеля, по делам прилетевшего из Майами. Приятель создал успешный бизнес по продаже в Россию автомобилей. В Америке он покупал машины по объявлениям в газетах, чаще по очень дешёвой цене, грузил их в Майами на пароходы, в порту Владивостока те же самые машины дорожали в несколько раз. Приятель помог переехать в Майами, сделал Жидкова своим помощником, и жизнь его сразу пошла в гору. Через пару лет он купил дом и начал путешествовать по свету. Как-то приятель ему посетовал на то, что его представитель в России стал реализовывать машины по более низким ценам, что, может быть, разницу клал в карман. Приятель полетел во Владивосток, чтоб разобраться в ситуации. И не вернулся. Пропал с концами. Подозрения пали на представителя, на многочисленных конкурентов, на мафию Владивостока. Жидков благоразумно не влезал в эту тёмную ситуацию. Обезглавленная компания попыталась и дальше существовать, но пропавший владелец бизнеса никому, оказывается, не давал доступа к финансовой информации, к важным документам, к контрактам и контактам. Бизнес стремительно развалился. Жидков устроился продавцом в магазин по продаже мебели, но его мизерные комиссионные не могли оплачивать крупный заём, за который он приобрёл дом. И раньше не сдержанный в алкоголе, Жидков стал ежедневно напиваться. Жене, понятно, это не нравилось, и после нескольких крупных скандалов они расстались, и навсегда. После того, как его второй раз арестовали на дороге за вождение в пьяном виде, он снова переехал в Калифорнию, где, по словам одного знакомого, полиция более благосклонна к подвыпившим вежливым водителям (потом оказалось, что это враньё). После всех этих передряг он решил овладеть профессией, с которой легче найти работу. Учился на бартендера, на чертёжника, на бухгалтера, на программиста, на продавца недвижимой собственности, — на кого он здесь только не учился. Но, приложив к реальной жизни новую американскую профессию, Жидков обнаруживал столько минусов (бесконечно долгий рабочий день, тупое придирчивое начальство, унизительный заработок, не по душе), что в результате пришёл к выводу: лучше всего собственный бизнес. О, сколько бизнесов он перепробовал! Познания в каждом новом деле Жидков сначала практиковал на всех, кто хоть как-то ему доверял, в основном на своих друзьях и знакомых. Кому-то пытался сделать массаж, после которого в теле клиента защемлялись какие-то нервы и несильно, но назойливо беспокоили. Другому менял и коверкал причёску. Третьему предсказывал по ладони сразу несколько перемен — смерть, финансовую удачу, развод, повышение по службе, некую даму, и будто брюнетку, и в конце неизлечимую болезнь. Четвёртому налаживал компьютер, обычно с загадочными осложнениями. Пятого снимал на видеоплёнку (идея подрабатывать на свадьбах). На шестом пробовал иглоукалывания. Однажды он похвастался в компании, что может по почерку определить характер любого человека. Ему не поверили, конечно, тогда он нескольких присутствующих попросил написать несколько строк, удалился в другую комнату, вернулся минут через пятнадцать, и вслух зачитал анализ почерка. Кое-что оказалось правильным, и, взбодрённый частичным успехом, Жидков на следующее утро заказал несколько сот визиток, на которых крупно было написано Хотите знать правду о себе? Однако, чего бы он не пробовал,все его бизнесы страдали острой нехваткой клиентуры. Обдумав причины неудач, но всё ещё веря в собственный бизнес, Жидков решил, что лучше всего (легче, прибыльнее, занимательнее) спекулировать каким-нибудь товаром, в котором бы удачно сочетались дешёвая закупочная цена, ненавязчивая конкуренция и широкий устойчивый спрос. Он попробовал то, да сё, включая спекуляцию земельными участками. С землёй было так: купил за глаза, по объявлению в газете, недорогой участок земли, тут же подал своё объявление о продаже того же участка, не забыв хорошенько подбросить цену, и тут же нашёлся покупатель. Такой ошеломительный успех было бы грех не отметить с размахом, а именно — чуть не недельным запоем в компании Литовкина и проституток. Пребывая в полной уверенности, что он отыскал тот самый товар, идеальный товар для спекуляции, с помощью которого только дурак не способен разбогатеть, он, едва выйдя из запоя, приобрёл другой участок земли. С тех пор утекло немало месяцев и немало денег на объявления, но никто почему-то не пожелал стать владельцем куска Америки. («Хотите владеть частью Америки»? — так называлось его объявление в газете «Лос-Анджелес Таймс»). Очередной идеальный товар он обнаружил, читая статью в географическом журнале о бедах аляскинских рыбаков. Литовкин выставил негритянку и на разболтанном велосипеде отправился к Жидкову обсудить. Встретились, как два прожжённых бизнесмена, пустой болтовнёй не отвлекались, говорили отрывисто и агрессивно, но едва только матерное суждение начинало вибрировать на языке, вместо него бог знает откуда выскакивало редкое словцо из сферы финансов, бухгалтерии, юриспруденции, коммерции и прочих таких же почётных сфер. Назвали свой бизнес «Дары Океана», остро отточенными карандашами вонзили в блокноты подробнейший список дел и сопутствующих делишек, с помощью тех же карандашей воздвигли колонны из дебета и кредита, прогнали все цифры на калькуляторе, изумились сальдо или тому, что можно назвать чистым доходом, и только тогда начали праздновать начало неминуемого процветания. Утром, мучаясь от похмелья, но с волевыми подбородками, отправились в кровь и плоть облекать своё вечернее вдохновение. Из главных дел отметим такие: Жидков забрал из банка накопления, снял максимум со всех кредитных карточек, арендовал помещение-холодильник, заказал два билета на Аляску. Литовкин как будто был не у дел, но прочно находился за спиной, — дышал в затылок, сверлил глазами лица чиновников и бюрократов (он так называл кого угодно, с кем им приходилось иметь дело), пристально вглядывался в бумаги, которые им приходилось подписывать (почти ничего в них не понимая), попутно и даже ещё пристальней разглядывал всех подвернувшихся женщин, и само его тесное присутствие Жидкова взбадривало и подхлёстывало. Жидков и раньше подозревал, что Литовкин неважный предприниматель. Как-то, просто из любопытства, он пощупал его на предмет ведения бизнеса в Америке, и обнаружил в своём приятеле просто вопиющего невежду. — И ты говоришь, что когда-то закончил экономический факультет Московского Государственного Университета? — Но то же экономика социализма, — ответил Литовкин, не смутившись. — А в этой стране — капитализм, если не голый империализм. Кроме того, мне экономика всегда была противна до омерзения. Я по натуре поэт и философ, и поступал на философский факультет, но на вступительном экзамене меня, как всегда, подвели женщины. Во время работы над сочинением «Образ женщины в русской литературе», я воспользовался шпаргалкой с какой-то цитатой из «Анны Карениной». Экзаменаторша, старая стерва, вместо того, чтоб закрыть глаза, выпучила их, как хамелеон, ещё шире открыла пасть и, не считаясь с моим самолюбием, велела мне убраться в коридор. Пришлось смириться с экономическим, куда меня приняли, как спортсмена. Отдышались они только в самолёте. Ступили на землю Аляски хмельные и переполненные оптимизмом. На арендованной машине добрались до рыбацкого поселения, упомянутого в журнале, потратили минимум денег и времени на изучение обстановки, знакомство с природой и людьми, и приступили к переговорам с бедствующими рыбаками. Те оказались настолько сговорчивыми, что в течение первого же дня удалось по хорошим ценам закупить крабов, креветок, водорослей, — всего получилось тридцать бочек. Значительно дороже оказался самолёт, но такова специфика бизнеса: транспортировка дороже товара. Вернулись в Лос-Анджелес, там было жарко, пришлось с непредвиденными расходами посуетиться над размещением избалованного товара в дополнительном холодном помещении. И, не мешкая ни секунды, сбросили с потных тел одежду, швырнули на стол телефонный справочник и стали обзванивать рестораны. Хозяева и менеджеры с одинаковой прохладцей реагировали на товар, только что доставленный из Аляски людьми, говорящими с акцентом. Как сговорившись, все отвечали, что свежесть, качество и доверие намного важнее дешёвой цены. Чтобы развеять недоверие, представители аляскинских рыбаков с телефона пересели в автомобиль и лично предстали в заведениях, в которых им ошибочно отказали. Жидков, худощавый, с лицом учителя и довольно бойким английским, играл, естественно, роль босса, он был в костюме и с папкой в руках. Другой, рослый и крупный мужчина, намеренно встрёпанный и небритый, неплохо смахивал на рыбака из глухого посёлка на Аляске, который собственными руками наловил предлагаемую продукцию; к тому же на нём, на жару невзирая, была брезентовая штормовка, купленная тоже на Аляске. Скрывая плохой английский язык, он молчал с суровым лицом и время от времени громко крякал. Да, они внешне смотрелись неплохо, но не сумели-таки прикрыть отсутствия опыта в своём деле. Им вновь отказали все подряд, а те немногие, кто пожалел (вспомнив, как сам был когда-то неопытным), потратили время на разъяснение, что несвежий морской продукт в виде отравившегося клиента наделает столько неприятностей… А если клиент ещё и помрёт… Товар действительно быстро портился, несмотря на максимальный минус в холодильниках, и количество возможных мертвецов становилось просто-таки пугающим. Всё чаще и чаще им приходилось сваливать в полиэтиленовые мешки дурно пахнущие продукты и выбрасывать их на помойку. Они попробовали магазины, начав с крупнейших супермаркетов, постепенно спустились до самых мелких, но только в паре из них удалось отдать на комиссию фунтов сорок, из которых более половины с развивающимся душком пришлось вскоре забрать назад. Они арендовали грузовичок, погрузили товар, обложив его льдом, и пару дней, попивая водочку, просидели на пустыре рядом с оживлённой магистралью. Лёд на жаре таял стремительно, на него уходили немалые деньги, товар портился тоже стремительно. На их сомнительный грузовичок с двумя самодельными плакатами ( один говорил: «Дары Океана», а другой заманивал свежестью: «Утром в воде, а сейчас для вас!»). Клевали считанные единицы, кто-то из этих единиц брезгливо обнюхивал Дары, но купить их боялись все подряд. Настал и момент раздирающей мысли: если на следующий день им не удастся продать оставшееся, то ночью придётся сбросить товар в волны Тихого океана. Иначе, оставалось согласиться с потерей почти двадцати тысяч долларов. Вот так примерно выглядели дела, когда в ресторане «„Русская Сказка“» они, подливая под столом с собой принесённый алкоголь и не очень вкусно закусывая самым дешёвым из меню, отвлекались от горьких мыслей. Впрочем, спохватимся: горькие мысли переполняли только Жидкова, а друг его, денег не потерявший, делал лишь вид, что и он горюет. Конечно, и Литовкин был разочарован тем, что их бизнес не удался, но так уж сложилось у людей, что их много больше удручают потери того, что они имели, а не того, что могли бы иметь. «К чёрту предательскую Америку, — вот до чего докатились мысли опечаленного Жидкова. — Свои долги по кредитным карточкам я вообще не буду выплачивать. Уеду в Россию, а там будь что будет, вплоть до того, что пойду ночным сторожем в какой-нибудь женский монастырь». Эта неожиданная идея его позабавила до того, что даже настроение улучшилось, он ту идею поведал Литовкину, а тот, разумеется, вдохновился и стал всё раскручивать и смаковать в ему свойственном направлении. Потом, переспав со всеми монашками во всех мыслимых ситуациях, они перепрыгнули на другое, на ту фантастическую недельку, когда, не вылезая из квартиры, они грохнули на проституток две с половиной тысячи долларов, которые свалились на Жидкова после удачной перепродажи небольшой части Америки. Сумел ли какой-то Абадонин отвлечь их от горьких финансовых мыслей бутылками «Советского» шампанского? Разумеется, как-то он их отвлёк, ибо, когда мы в ресторане, как часто к нам подходят незнакомцы, и ни с того, ни с сего что-то дарят. Но алкоголь утешитель не лучший, слишком коротко его действие, а после, с похмелья, все проблемы кажутся более неразрешимыми. Абадонин, однако, решил их утешить способом более плодотворным. — Поможем, — сказал им Абадонин, и вот какую поведал историю. — Один вьетнамец, зовут его Майкл, прибыл в Америку по причинам, значительно более подходящим для политического иммигранта…, — он взглядом прошёлся по ресторану, — чем причины многих здесь пирующих. Признайтесь, вы лжёте себе и другим в том, что спасались от коммунистов, от притеснения в религии, от цензуры в искусстве, от лагерей и психбольниц, от подавления свобод, от антисемитизма, — от всего, что можно назвать, выпятив грудь, сдвинув брови, сжав кулаки. Большинство удирали из России от общих житейских неудобств в страну с наибольшими удобствами. А этот вьетнамец, несколько лет отсидев в коммунистической тюрьме за критику вьетнамского правительства, не позволявшего ему развернуть его частный бизнес, переплыл на хлипкой лодке бурное пространство, и когда американские пограничники его, иссушенного, как вобла, перегрузили на свой катер, попросил политического убежища. Человек, одним словом, рисковал не только потерей работы, карьеры, квартиры и бесплатной медицины, — он ради свободы рискнул своей жизнью. И любопытно, что здесь, в Америке, этому беженцу из Вьетнама стал помогать «Толстовский Фонд». Я думаю, вам это небезызвестно? Жидков и Литовкин закивали, им в данный момент кивать было выгодно, хотя и по сей день они возмущались тем, что в начале их иммиграции «Толстовский Фонд» им не стал помогать, и свой отказ мотивировал тем, что случился наплыв вьетнамцев. Что за маразм, — возмущались они, — деньги великого русского классика уходят на помощь не русским людям, а на каких-то азиатов. — Майкл, — продолжил Абадонин, — не пошёл в Америке на вэлфер, не стал паразитом государства. Он с первого дня занялся тем, чем до тюрьмы занимался на родине, — стал ловить рыбу в океане. Он попытался было рыбачить и в прибрежных водах Калифорнии, но обнаружил, что без лодки, оснащённой хорошими снастями, джипиэс навигатором и эхолотом, ему хватало его улова разве на собственное пропитание. Тогда он подумал: зачем самому влезать в сложности рыболовства, если это делают другие. Объездив рынки морских продуктов, он подыскал на них лучшие цены. Потом на деньги «Толстовского Фонда» купил подержанную спецодежду служащего фирмы «Карпентеро»; главное, на кепке и на рубашке было представительно написано «Услуги Братьев Карпентеро», а также был проставлен телефон, который оказался отключённым. Дальше: вьетнамец наш заказал пару сотен визитных карточек с названием фирмы «Карпентеро», но с номером собственного телефона. Оформив себя, как бизнесмена, Майкл у местных рыбаков купил две дюжины свежей рыбы, сложил её в пластмассовую коробку, завалил рыбу льдом из супермаркета и тут же отправился по домам. Американские хозяйки такого ни разу не испытывали — чтоб к ним домой приносили рыбу, но её свежий вид под кусочками льда, дешевизна, азиатская рожа с улыбкой, растянутой до ушей, официальная спецодежда… А что по-английски плохо ворочал, — так это как раз оказалось плюсом, поскольку когда рыбакам учиться на курсах английского языка, им бы выследить стаю рыб, закинуть сети, с ветром управиться, благополучно вернуться на берег, где тоже тяжких дел невпроворот. В тот день он звонил в сотню дверей, и продал абсолютно всё! Бизнес в Америке — пошёл. Уже через месяц он стал нанимать честно выглядящих вьетнамцев из числа новоприбывших иммигрантов, каких тогда было очень много, и которые соглашались на почти любую оплату. Одно было но с его соотечественниками: большинство много лет провели на войне, сражаясь против тех же американцев. Они виртуозно владели оружием и смертельными приёмами борьбы. Приехав в Америку, все по дешёвке добывали у наркоманов и деклассированных элементов незарегистрированное оружие и носили его при себе. Ходили по Америке, как по джунглям — вкрадчиво, бесшумно, остроглазо, резко оборачивались на внезапность и выхватывали револьвер со скоростью Криса из кинофильма «Великолепная Семёрка». Таких нельзя было слишком строжить, и, тем более, обделять, и Майкл это тщательно предусматривал. Через два года он стал на ноги: фирма с миллионным оборотом, контракты с сетями ресторанов, авиакомпаниями, круизами, собственный дом и «Кадиллак». Чуть позже ему удалось добиться и эмиграции семьи, то есть жены, сына и дочки. — Так вот, — продолжал Абадонин, — Майкл — благодарный человек, не забывший про помощь русского фонда в труднейшее время своей жизни, и ежели я его попрошу оказать помощь именно русским, он непременно отзовётся. Если хотите, этот вьетнамец купит у вас всё не протухшее, предложит вам стать поставщиками морской продукции из Аляски, а дальше — кто знает, чем обернётся бизнес с вьетнамскими акулами. — Вы честные парни, — добавил он. — А честность сейчас — редкое качество. Но, как сказал Ювенал в «Сатирах»: «восхваляется честность, но зябнет». Он извлёк из кармана телефон, на память набрал какой-то номер и изумил Жидкова с Литовкиным, бегло изъясняясь на языке, который в соответствии с ситуацией был, скорее всего, вьетнамским. Потом протянул телефон Жидкову. — Приезжайте пораньше, в семь утра, — сказал голос в трубке с сильным акцентом. — Запишите мой адрес и телефон. После того, как Жидков записал, Абадонин вернул телефон в карман, радушно пожал приятелям руки: — Приятно познакомиться. Удачи! Эй, что за каменные лица! Расслабьте мышцы. Начните с лица. Работа начнётся только завтра, а сейчас — пора для потех. Он стал удаляться вглубь ресторана и вдруг, не так уж от них далеко, заколебался и будто расплылся, растворился до полной невидимости. — Что-то не то, — сказал Жидков, встряхнув головой от наваждения и отнеся странное видение к усталости, спиртному и финансовому горю. — А с другой стороны…, — молвил Литовкин, который наваждения не ощутил, поскольку отвернулся от незнакомца перед тем, как тот таинственно исчез. — А с другой стороны! — подхватил Жидков. Они по косточкам разложили поведение незнакомца, проанализировали мотивы, которые могли им руководить, решили, что Бог их пожалел, послал на выручку своего ангела, обмыли удачу «Советским» шампанским, спланировали новую поездку на Аляску на средства богатых вьетнамских акул. Они даже начали обдумывать, как будет выглядеть их компания, которая раскрутится до того, что придётся подумать о помощниках, чтоб было кому товар принимать, хранить, расфасовывать и развозить. Далеко в том, однако, не продвинулись, ибо тут же застряли на секретарше; какой же бизнес без секретарши, кто-то ведь должен заниматься бумажной работой и звонками. Оба сошлись в первостепенном: секретарша должна быть красивой, молоденькой. Разошлись в менее важных деталях: американка или русская, брюнетка или блондинка, худощавая или средняя, с грудью маленькой или побольше? — Хочу азиатку, — сказал Литовкин. — У меня ещё не было азиаток. Красивую маленькую японочку. Китаяночка тоже ничего. — А мне бы беленькую скандинавочку, — отвечал на это Жидков. В результате, решили — какая разница, лишь бы устроила их обоих, и затем на салфетке ресторана составили подробное расписание, кто и в какие дни недели будет с той секретаршей спать. Опять вспомнили незнакомца. Как хоть звали? Стали гадать, но имя ускользнуло от обоих. И даже телефонами не обменялись! Вот, — сокрушились, — вот для чего нам позарез нужна секретарша — телефончик и имя хотя б записать. Они попытались найти незнакомца сначала взглядами со стола, потом по очереди прогулялись между столиками ресторана, но того, вот действительно, след простыл. — Всё же странно, — сказал Жидков. — Зачем совершенный незнакомец решил нам помочь, да ещё так активно. К тому же, потратил на нас две бутыли, да ещё такого шампанского? — Too good to be true, — отвечал Литовкин. И чтоб не гонять читателя в ссылки на самое дно данной страницы, а то и за околицу романа, мы тут же переводим эту мудрость: Слишком хорошо, чтобы было правдой.Глава 8. Детский фотограф
Заплетин увидел что-то знакомое в физиономии толстяка, который помятостью и унынием среди весёлого окружения как будто демонстрировал идею, любимую многими философами: в белом всегда есть зародыш чёрного. (А в чёрном, продолжим эту идею, непременно будет зародыш белого; например, в опечаленной толпе, отправляющей гроб в могилу, хоть кто-нибудь должен ликовать). Толстяк выпадал из своей компании и тем, что присутствовал в ней только телом, а взглядом и всем, что есть кроме тела, пребывал за длинным столом, за которым еврейская семья праздновала воссоединение с роднёй, наконец-то вырвавшейся из России. Но если б нашёлся человек, который бы тщательно проследил линию взгляда толстяка, он бы закончил её на девочке лет восьми, в нарядном платьице, с белым бантом, какие в Америке не носят, а в России непременно одевают на торжественные события. Девочка сидела рядом с женщиной с непримечательной наружностью и осунувшимся лицом. Отсутствием мужчины рядом с ними она походила на мать-одиночку, которая ищет, но не находит того, кто её бы обеспечил беззаботным существованием. Посадить бы рядом с нею толстяка с таким же унылым помятым лицом, — вот бы парочка получилась, вот бы они дружно договорились выпить яду или повеситься. Взгляды Заплетина и толстяка, наконец-то, пересеклись, и тут Заплетина осенило: «Ну, конечно же, Перетятько!» Тот не сразу, но тоже узнал, оба привстали, но передумали тут же сойтись для рукопожатия, а только друг на друга осклабились, кивнули, руками помахали. И мелкими сигналами прибавили: мол, ничего, впереди весь вечер, ещё успеем потолковать. Знакомство их было непродолжительным. В начале иммиграции, в отчаянном запале как можно скорее разбогатеть, они, проникшись друг к другу доверием, пытались создать совместный бизнес. Один музыкант, другой фотограф — казалось, какой совместный бизнес возможен с такими неперспективными и несовместимыми профессиями, да ещё без начального капитала? В результате они решили так: не ограничивать сферу деятельности, а заниматься буквально всем, что будет оборачиваться деньгами. В список возможных занятий вошли: любые посильные ремонты, фотографирование детей, уход за больными и стариками, изготовление киносценариев, транспортировка подъёмных грузов, игра на рояле на вечеринках, перепродажа барахла, приобретённого за бесценок на распродажах из гаражей, и много подобного разнообразия. Соответственно и бизнес свой назвали «Сейчас, Всё, Везде». Из всей деятельности компании Заплетин запомнил только вот это: на кухне сидел толстый мужик, скучно отказывался от пива и любых алкогольных напитков, вёдрами гнал безалкогольное, и в особенности чаи. А не трахнуть ли нам… по стаканчику чая? — спрашивал он, непременно подмигивая. Или: Ну что, брат, по Чайковскому? — имея в виду не только чай, но и то, что Заплетин был музыкантом. Потом опускал свой огромный зад на всё, что выдерживало его вес, и часами, ни на миг не останавливаясь, повествовал о своей жизни, рожал и пережёвывал дурацкие идеи. Вскоре партнёр такой утомил, Заплетин стал его избегать, и бизнес увял, не распустившись. Молчать Перетятько не научили, а взрослого, видно, учить было некому. Был бы женат он — жёны умеют заткнуть говорливого супруга, но наш Перетятько за всю свою жизнь только раз, на короткий срок умудрился тронуть женское сердце; иначе, почти всю свою жизнь, исключая несколько месяцев, он проболтался в холостяках. Таким, не умеющим нравиться женщинам, иногда помогают советы друзей, но у него по неясным причинам не было истинных друзей (впрочем, по тем же неясным причинам мало кто похвастается наличием верных, надёжных, бескорыстных, преданных, искренних друзей). И габариты здесь не причём: толстяков часто любят значительно больше, чем поджарых, себе на уме молодцов. Видимо, не было в нём чего-то, — в его характере или душе, — за что захотелось бы зацепиться. И вот, в отношениях с людьми он не продвинулся дальше того, чтоб его считали просто приятелем; кроме того, таким приятелем, над которым посмеивались за глаза, и нередко даже в глаза не стеснялись. Перетятько подмечал такие фамильярности, обижался на них, умолкал, замыкался, но обиду вслух никогда не высказывал. Сходиться с мужчинами также мешало то, что он с какого-то времени стал отказываться от спиртного. Известно, у русских мужиков дружбу цементирует алкоголь, а у нашего Перетятько алкоголь провоцировал мигрени. Так вот, не наученный молчанию, он безмолвствовал лишь в одиночестве. Утопив в жирном теле стул Заплетина, он часами переливал из чайника в кружку, из кружки в брюхо безалкогольный любимый напиток и в перерывах между идеями пережёвывал прошлую свою жизнь. В России он работал в фотоателье провинциального городка. Зарплата была ни то, ни сё, и приходилось подхалтуривать. Лучшей халтурой были поездки в недалёкие деревушки, где жители, как это не удивительно в пору, захватывающую дух, в век технологической революции, фотоаппаратами не владели, а живого фотографа-специалиста либо не видели совсем, либо привирали, что когда-то видели. Узнав, что такой объявился в деревне, к нему чуть не в очередь выстраивались сфотографироваться семьёй на скамеечке или бревне напротив развалистого домишки, а то и на фоне простыни, скрывавшей растрескавшиеся брёвна. Перетятько мудро цены не заламывал, проявлял и печатал в тот же день, часто засиживаясь за полночь, а утром очередь снова выстраивалась — смотреть фотографии и платить. Доход был хорош, до того хорош, что первое время в иммиграции Перетятько зло себя переспрашивал: чего он, дурак, притащился в страну, где он никому абсолютно не нужен? И в моменты, когда было плохо, вспоминал эпизоды из жизни в России. Например, об одном эпизоде (мы до него ещё не добрались) он с охватившим душу теплом думал: а что может быть лучше глушить водку с бабкой Поликарповной в натопленной избушке у реки, среди русского дикого леса? Не странно ль, избушка та из Америки вспоминалась едва ли не с нежностью, хотя там было порой мучительно: жуткая резь под животом из-за прогрессирующей гонореи, голодная армия клопов… Но что тут поделаешь с этим временем: не желая во всём ублажать в настоящем, оно на слишком многое в прошлом, порой и на то, что было безрадостным, часто плещет розовую краску. По унылому виду Перетятько можно было предположить, что в жизни его был какой-то кризис. Странно, но так уж судьба играет, в зародыше кризиса было везение, а именно — семь тысяч долларов, которые месяца два назад ему вручил адвокат Шмуклер, и эти деньги свалились, как с неба. Мы знаем, что деньги с неба не падают, а если падают, то так редко, что нам никогда не достаются, поэтому стоит пояснить, откуда взялись семь тысяч долларов. Отступим примерно на несколько месяцев, и постараемся оказаться рядом со зданием аэропорта, в одном из подъехавших такси. За рулём обнаружим Перетятько, — тогда он подрабатывал таксистом, арендуя машину по ночам у другого знакомого таксиста. Пассажиры из машины только вышли, провожавший их родственник не заплатил, а попросил подождать минутку, пока он поможет оттаскивать вещи. Стоянка в этом месте не разрешалась, здесь можно было только разгружаться, посему Перетятько делал вид, что разгрузка ещё не закончилась, то есть стоял с открытым багажником. Сильный удар и скрежет сзади встряхнули Перетятько до костей. Он оглянулся, но крышка багажника, перекосившаяся от удара, мешала увидеть, кто в него врезался. Он вывалился из машины. К такси вплотную прижался автобус. Повреждения были не так ужасны, как омерзительный звук столкновения, но всё-таки достаточно удручающи: разбитые фары, вмявшийся бампер, слегка сплющившийся багажник. Перебранка с водителем автобуса, показания полицейскому, мысли о том, как объясниться с владельцем разбитого такси, — всё это почти приглушило ярость по поводу того, что пассажир так к машине и не вернулся, и ездка оказалась не оплаченной. Наутро он сдал машину Кириллу. Тот поглядел на повреждения и сначала повёл себя естественно: выкрикнул несколько оскорблений и показал сжатый кулак. Потом прочитал полицейский отчёт и повёл себя как-то неестественно: повеселел, открыл себе пиво, предложил Перетятько другую бутылку. — У автобусной компании АТТ должна быть замечательная страховка, — сказал он, ухмыляясь и подмигивая. Перетятько неловко подвигал шеей. — Шея болит? — спросил Кирилл. — К врачу-то ходил? Нет? Дурак! Да ты должен Бога благодарить, что тебя трахнули в задницу. Ты заработал тысяч десять, а повезёт, то и все двадцать. Ладно. Вот тебе телефон. Наум Эйдельман. Надёжный врач. Тебе ещё нужен адвокат. Вот телефон адвоката Шмуклера. Американец, но свой человек. Сошлись на меня, и всё будет окей. А мне, когда денег тебе отвалят, выделишь пару тысяч долларов. Перетятько взбодрился. Вот это да! Может, сбывается мечта приобрести собственное фотоателье. «Фото за час» — напишем в рекламе. И можно добавить такую приманку: «Больше часа — фото бесплатно». Врач Эйдельман пощупал шею и уселся спрашивать и записывать. На затруднительные вопросы предлагал правильные ответы. Например, кружится голова и в глазах то и дело расплывается. Назначил ряд различных анализов, а также физиотерапию. — Курс лечения — две недели. Приходите ежедневно и расписывайтесь. Девочки вам всё объяснят. После первого же сеанса, когда Перетятько расписался, секретарша посоветовала как бы вскользь: — Да, каждый день на терапию приезжать нелегко и не удобно. А вы, если времени не окажется, хотя бы заскакивайте расписаться. Можно сразу за два дня. С тех пор он не настаивал на лечении, а заскакивал только расписаться. Адвокат был довольно молодым, но тело его было сильно запущено каким-то неправильным образом жизни. Живот переваливался за ремень, волосы, как будто, сопротивлялись любой попытке их расчесать, лицо было шишками и комками, и припухшим, как у людей, злоупотребляющих алкоголем. Он забросил ноги на стол, как это принято у шерифов в кинофильмах про дикий Запад, положил на колени блокнот и стал Перетятько интервьюировать. Узнав, что с ним встретился эджастер, то есть представитель страховой компании, Шмуклер потребовал дать ему копию интервью, проведённого эджастером. — Что же вы раньше не позвонили? — сказал он, просматривая интервью. — Сразу же после происшествия? Задача эджастеров портить кровь. Надеюсь, вы дров не наломали?.. Временами он хмурился и хмыкал, и это означало, очевидно, что клиент дров таки наломал, то есть эджастеру ответил не так, как следовало отвечать. — Ладно, — сказал он, закончив чтение. — Попробуем выправить ваши оплошности. И на будущее — совет: адвокату звоните немедленно, сразу же после происшествия. Вообще, у вас есть свой адвокат? Да, Перетятько уже слышал, как другие время от времени говорили мой адвокат, и ему казалось, что эти другие должны быть либо очень богатыми, либо со всеми всю жизнь судились, либо должны знать что-то такое, чего ему никогда не узнать. — Нету, — сказал он неуверенно. — Хотите, я буду вас защищать? Адвокатов он представлял иначе — в костюмах, в галстуках, с бритыми лицами и с аккуратными причёсками. А этот… А может оно так и лучше. С этим, похоже, можно по-свойски. — Да, конечно, — сказал Перетятько. — Но я не уверен, что это значит. — Ничего. Скоро узнаете, — сказал Шмуклер, и занялся делом, то есть стал задавать вопросы. В конце попросил подписать бумаги о гонорарах, и что-то ещё, что Перетятько не понимал, но всё без колебания подписал, поскольку ему уже объяснили, что он ни цента не должен платить ни адвокату, ни врачу, а те свою мзду и сами вычтут из денег, выигранных Перетятько, и он получит чистую сумму, даже свободную от налогов. Так закрутились колёса дела, в котором участие Перетятько заключалось лишь в том, что он расписывался на бумагах врача и адвоката. Последняя встреча с адвокатом окончилась чеком на семь тысяч долларов, отчего Перетятько остолбенел, так как знал со слов адвоката, что сумма, выплаченная страховкой, составляла двадцать одну тысячу. Получалось, что врач и адвокат забрали себе четырнадцать тысяч и разделили их пополам. Шмуклеру он ничего не сказал, поскольку тот хоть как-то работал — кому-то звонил, заполнял формы, торговался с представителями страховки. А врач-то, ведь тот только в первый раз вяло пощупал ему шею и минут пять что-то писал. А ему-то за что семь тысяч? На это он мягко намекнул, возникнув в кабинете Эйдельмана под предлогом что-то там уточнить. — А мне-то на кой хрен с тобой было связываться? — вспылил Эйдельман, и звучал очень грубо. — А мне ты чем изволишь кормиться? Перетятько стушевался и подумал, что он, наверное, был не прав. Как не крути, а сумма в семь тысяч ему тоже досталась легко. А то, что сумма его расстроила, то это исходило от того же, — от желания каждого человека иметь больше, чем уже есть, то есть от жадности исходило. Из этой суммы он неохотно отдал Кириллу целых две тысячи, и ему остались всего пять тысяч. Конечно, он надеялся получить сумму значительно крупнее, поскольку неплохое фотоателье, к которому он уже приценился, стоило ровно десять тысяч. Пришлось ему поломать голову, где раздобыть ещё пять тысяч. Все банки, куда он обратился, отказали ему в займе, мол, кредитная история не убедительна. Он стал просматривать объявления, опубликованные в газетах. Желающих дать деньги взаймы было более, чем достаточно, но всё с драконовскими условиями. Деваться некуда, договорился с мужчиной арабского происхождения, с условием, что все пять тысяч долга возвращаются ровно через год с интересом в тридцать процентов, и, кроме того, в течение года он должен отчислить кредитору тридцать процентов от дохода, который ему бизнес принесёт. На деньги, полученные от страховки, а также занятые у араба, Перетятько купил фотоателье в одном из новых районов Долины, от дома почти два часа езды. Ближе к району, где он проживал, примерно такие же ателье стоили значительно дороже. Бизнес был для него идеальный, поскольку он только и умел — фотографировать людей. У взрослых попадались и такие, кто просил, чтоб в фотографии отразился богатый внутренний мир, выпятилась мужественность или женственность. Плюгавец хотел выглядеть красавчиком, а красавица хотела быть ещё красивее, и подобная ерунда. С детьми возни было много меньше, особенно с маленькими детьми, они умиляли своих родителей самим фактом присутствия на фотографии. Ему пришла даже идея украсить витрину большим плакатом: «Дети — наша специализация». И ещё этот бизнес был тем хорош, что наконец-то в своей жизни он стал самостоятельным человеком. В России он всегда имел начальство и должен был его ублажать подарками и частью левого дохода, обязан был отчитываться и подчиняться разным идиотским распоряжениям. А здесь, наняв по дешёвке работников, он мог являться в любое время. Разнообразя и улучшая качество фотографий, Перетятько стал использовать в рекламе благородное выражение художественная фотография. Семьи в округе скоро заметили хорошую работу фотоателье с плакатом «Дети — наша специализация», и клиентов всё больше становилось. Но такая вот мелкая деталь. То есть мелкая с первого взгляда, а как убедимся мы несколько позже, деталь та была очень существенной. Дети, как знаем мы с малых лет, делятся на мальчиков и девочек. Так вот, почему-то наш фотограф был с маленькими мальчиками прохладен, и отщёлкивал их быстро и небрежно. А с маленькими девочками возился, дарил им шоколадки и дешёвые игрушки, сажал на колени, шутил, оглаживал, — в общем, казался добрым дядюшкой, который был от детей без ума. Всё, в самом деле, шло замечательно, пока одна из маленьких клиенток не попросила своего папу сделать ей то же, что делал дядя, который её фотографировал. Папа, конечно, хотел знать подробности, и дочка застенчиво продемонстрировала. Папа поехал в ателье, присмотрелся к поведению фотографа, но скандалить и морду бить не стал (Перетятько был слишком крупным мужчиной; кто его знает, а вдруг под жиром у него скрывались крепкие мышцы), а позвонил в организации, которые следили за порядком в отношениях взрослых и детей. Вскоре Перетятько позвонили из правительственной организации со сложным неразборчивым названием, и задали пару вопросов, от которых фотограф омертвел. Потом та же организация прислала двух въедливых дамочек с холодными глазами и железными улыбками, которые знать хотели так много из того, что им не следовало знать, что Перетятько осознал, что в этой стране, стране «Лолиты», не столь уж удобно и безопасно соблазнять малолетних девочек. Потом приходили представители ещё каких-то организаций. Потом несколько матерей стали пикетировать ателье с такими замечательными плакатами, как «Здесь Работают Педофилы» и «Совратители Малолеток». Перетятько решил позвонить Шмуклеру, который, как они договорились, якобы был его адвокатом. Он объяснил, что стряслось с ателье, и просил стать его защитником. Шмуклер неожиданно похолодел, сказал, что он в этом не компетентен, и тут же повесил трубку. Детей перестали приводить, да и взрослых клиентов так поубавилось, что Перетятько закрыл ателье и выставил бизнес на продажу. Он осунулся, как при болезни. Ателье его никак не продавалось, мешала, возможно, репутация. Вэлфер ему пока не давали, и приходилось работать в химчистке за оскорбительно маленькую зарплату. Теперь нам понятно, отчего это глаза у фотографа были грустными, отчего его не тешили, не смешили самые скабрёзные анекдоты, которыми подвыпившие мужчины наперебой засыпали дам, а дамы в соответствии с характером кто застенчиво улыбался, кто похихикивал тихонечко, а кто хохотал, так назад запрокидываясь, что стул их, как конь, вставал на дыбы.Глава 9. Земельные аукционы
— Так вот, — вымолвил Басамент после того, как в ресторане полностью рассеялся переполох от едва не возникшего пожара, а главное, после того, как смекнул, что встреча с Заплетиным будет бесплодной, если тот поскорей не узнает, как именно можно зарабатывать по сто и больше процентов в месяц. — Так вот, — торжественно молвил он. — Земельные аукционы! Заплетин на это не онемел, не вскрикнул да что ты! иль что-то подобное; он на откровение собеседника реагировал мелким скупым кивком и ожиданием, что дальше. Басамент побуравил Заплетина взглядом, в котором, кроме тяжести от опьянения, выражалось откровенное глумление. Заплетин подметил в собеседнике неприятную перемену, она и коробила, и раздражала, но он на то намеренно не реагировал. Он в прошлом немало общался с людьми, у которых просто не получалось пьянеть весело, по-хорошему; в мозгу их под влиянием алкоголя случалась химическая реакция, от которой они, того не желая, становились тяжёлыми и злыми. — Ты понимаешь, что есть земля? — строго спрашивал Басамент, играя в терпеливого педагога, перед которым сидел идиот. — Ну, земля. Земля есть земля, — услышал он именно тот ответ, какой бы измыслил идиот. Ещё побуравив Заплетина взглядом, Басамент извлёк из кармана брошюру. — Слушай, что о земле изрекали мудрые знаменитости. — Он стал зачитывать из брошюры: — «Покупайте землю. Её больше не производят». Слова Уилла Роджерса. «Монополия на землю — это не просто монополия, это — величайшая монополия, это вечная монополия, и это — мать всех других монополий». А это, представь, Уинстон Черчилль. «Владельцы землёй богатеют во сне». Джон Стюарт Милл. «Ничто не даёт человеку столько уверенности в себе, как обладание землёй»! Забыли вписать, кто такое сказал. «Это приятное ощущение — стоять на своей собственной земле. Земля — почти единственная вещь, которая не может улететь». Энтони Тролоп. Он хлопнул брошюрой по столу. — Теперь понимаешь, что есть земля? — Да, любопытно, — сказал Заплетин. — На земле, — продолжал Басамент, — делают деньги разными способами, не только с помощью аукционов. Расскажу тебе историю миллиардера, который сравнительно недавно превосходно заработал на земле, использовав такую комбинацию. Скупая в одном из штатов участки, он заметил, что в том районе на довольно большом пространстве было несколько городов, и ни одного аэропорта. Что он сделал? Он в том районе стал покупать всю землю подряд, а потом в самом центре своих владений выделил землю для аэропорта и подарил её правительству. Как только благодарное правительство обсудило и одобрило проект строительства нового аэропорта, вся земля, его окружающая, стала тут же резко дорожать. Её покупали и брали в аренду, чтобы использовать под отели, торговые центры, прокат машин и под десятки других бизнесов, которые кормятся аэропортом. Вот что такое владеть землёй! С землёй ты хозяин положения. Потому что всё стоит на земле. А люди где находятся? На земле. Вывод: владеющий землёй обладает властью и над людьми. Интонация Басамента изменилась в лучшую сторону. То ли, своей же речью подстёгнутый, он пробудил в себе здравый смысл, то ли он несколько протрезвел, и того оказалось достаточно, чтоб другая химическая реакция притупила ощущение озлобления. Он протянул брошюру Заплетину. — Почитай-ка, как описана земля в брошюрах для участников аукционов. Заплетин открыл, где попало, брошюру, вчитался в описание участков: «Седарпайнс Парк/район Оз. Силвервуд (СБ КА) — Тракт 2330. Лот 76. Блок С на улице без названия. Лот стандартного размера, легально поделённый. Справочник Томаса 92 Б2. Между проездом Мозумдара и дорогой Сожжённой Мельницы. Земля на холме с будущим. Живописнейшие окрестности. Радуйтесь и богатейте! Минимальная заявка — $2500». «Солтон Сити (Имп КА) — Лот 100x110 футов на проезде Морской Раковины. В районе есть дома. Проложены улицы и коммуникации. Это новый Палм Спрингс, но у П.С. нет озера. Прекрасная рыбалка. (АП 12–013–02). Минимальная заявка — $2500». — Да, любопытно, — сказал Заплетин, и, не насилуя себя описанием следующего участка, вернул Басаменту брошюру. — Но это, конечно, не поэзия. — Зато какая потом поэзия, после окончания аукциона! Когда подсчитаешь на калькуляторе стоимость проданной земли. Кстати, открою тебе секрет: эта конкретная брошюра только внешне напоминает брошюры других аукционеров, но в ней почти всё — наглый обман, и если об этом узнают власти… Брошюру составил Давид Фридман. Жулик он бойкий, но малоопытный, до Эйдельмана ему далеко. Я уж не рад, что с ним познакомился — замучил телефонными звонками. По ночам даже будит, просит советов. У Фридмана многие участки, можно сказать, не существуют. Одни расположены на вертикали, на неприступной отвесной скале, и тот, кто купил подобный участок, может дотронуться до него, если только он скалолаз. Какие-то участки на горизонтали, но тоже не годятся ни на что, поскольку находятся в болоте. Многие клюют на острова, но это просто камни в океане, которые в периоды приливов полностью скрываются под поверхностью. — Как же такое покупают? — спросил изумлённый Заплетин. — Надо быть последним дураком… — Потому что большую часть участков люди покупают за глаза. Земля иногда так далеко, что дороже поехать её посмотреть, чем она обойдётся на аукционе. При этом в правилах аукционов обязательно есть предупреждение: перед тем, как участок облюбовать, потенциальный покупатель обязан его обследовать лично. Иначе, если ты что-то купил, значит, ты знаешь, что купил, и с организаторов аукциона снимается какая-либо ответственность. Басамент улыбнулся. — Но главное вот что. Даже с таким, извини, говном, купленным, можно сказать, за бесценок, Фридман замечательно заработал. Он извлёк рулончик бумаги, какие выползают из калькуляторов, раскрутил его почти в метровую полоску, сунул Заплетину под нос. — Я бываю не на всех аукционах, но на каждом я сажаю человека, который записывает цены, по которым участки земли продались. Вот, здесь подсчитан доход Фридмана только с одного аукциона. Эта цифра — за сколько продали, за два миллиона двести тысяч. А это — за сколько её купили, за приблизительно двести тысяч. К этому добавим тысяч пятьдесят на организацию аукциона. Итого, как ты видишь, чистый доход, правда, до выплаты налогов — один миллион сто девяносто тысяч. Заплетин был, наконец, впечатлён. И в то же время… Опять отвлекаться на новый бизнес, опять и надолго отложить его очень давнюю мечту, мечту найти время на сочинение собственных композиций? — Да, действительно сто процентов. Даже больше, — сказал он задумчиво. — Вернёмся к покупке дома для бизнеса, — сказал Басамент, лицом подобрев. — Тебе для него нужно сто тысяч. Мы их достанем, нет проблем, но учти, эти деньги — не подарок, они увеличат твой новый долг. А что если эти же сто тысяч ты получил бы, как подарок? — Как? — спросил Заплетин, заинтригованный. — Слушай. Есть такая идея. Вместо того, чтобы брать заём, мы можем твой дом обменять на землю. На большое количество земли. Мы её разделим на участки, на много пригодных к продаже участков, и их распределим на три аукциона. Если ты дом обменяешь на землю, ты, по моим скромным подсчётам, заработаешь тысяч четыреста. А если ты, скажем, продашь свой дом, за него ты получишь триста тысяч, минус твой банковский долг в двести тысяч, минус расходы на продажу. В кармане останется тысяч восемьдесят, и из них где-то треть уйдёт на налоги. Итого, твой доход — шестьдесят тысяч. Сравни: шестьдесят и четыреста тысяч. Мы можем найти тебе землю в пустыне, она там дешёвая, за копейки. Дели на минимальные участки и продавай с молотка дуракам, которым важно, не где земля, а то, что эта земля — в Калифорнии. Идея показалась диковатой, но разница в суммахвпечатляла. — Надо подумать, — сказал Заплетин. — Конечно, подумай. Спешить пока некуда. А что касается аукционов… Так как? Ты хочешь ими заняться? — Хотеть-то несложно, — вздохнул Заплетин. — Но я в этом бизнесе полный профан. — Я знаю, что ты полный профан, но я, тем не менее, предлагаю. Как ты думаешь, почему? Заплетин не знал, что отвечать. — Ты хочешь быстро разбогатеть? Тогда брось валять дурака. Ты помнишь, как в начале иммиграции ты пришёл в обувной магазин и попросился на работу? Тогда ты был нищий, как тот же бездомный, который ночами спит на скамейках и ест в благотворительных кормушках. А сейчас ты зарабатываешь столько, сколько большинство американцев и не мечтают зарабатывать. Неважно, чем именно ты занимаешься, мне важен любой деловой успех. Ты начал с нуля и добился успеха за довольно короткий срок. Значит, с тобой можно дело иметь. Ты можешь мне очень пригодиться в качестве связного с иммигрантами. Подумай о тех, кто владеет землёй, либо землёй интересуется, либо кто достаточно толковый, чтобы участвовать в нашем бизнесе. Ты ведь со многими здесь знаком? Заплетин медленно зал оглядел. — Ну, знаю кое-кого. Застревая взглядом на тех, кого знал, Заплетин их мысленно отвергал то из-за скудного достатка, то из-за общей безалаберности, то по поводу сомнительной порядочности. Наконец, он указал на столик, за которым сидели Жидков и Литовкин. — Вот этот, — указал Заплетин на Жидкова. Думаю, хорошая кандидатура. В России он, кажется, был учителем, а в Америке где только не работал, в какие только бизнесы не влезал. Кажется, даже землёй спекулировал. Иначе, всем на свете занимался. — Всем? — засмеялся Басамент. — Читал ли ты книгу «Вавилон»? Очень советую прочитать. Там есть высказывание о том, что нельзя сапожнику доверять изготовление ценного перстня, а к ювелиру не стоит нести порванные башмаки. Ну а другой, рядом с Жидковым? — Литовкин? — задумался Заплетин. Про этого бабника и бездельника упорно ходили слухи о том, что он умертвил негритянку Синди. Он подобрал её бог знает где, в каких-то трущобах Города Ангелов, и сумел с ней, бездомной и сумасшедшей, прожить около месяца. Потом она куда-то исчезла, и исчезала до тех пор, пока её труп не обнаружили недалеко от Санта Барбары. Тело её омывал прибой, но, как следствие установило, погибла она не как утопленница, а от удара камнем по черепу, после чего её бросили в воду. Слуху, что мог убить Литовкин, начали верить после того, как пару его приятелей навестили следователи прокураторы. Они заподозрили Литовкина, поскольку в одежде негритянки нашли номер его телефона. Всё, что приятелям было известно, известно со слов самого Литовкина — он, пытаясь от Синди избавиться, повёз её, якобы, в Сан-Франциско, там завёл её в супермаркет, и пока она пялилась на пирожные, он выскользнул из магазина и в тот же день вернулся в Лос-Анджелес. Литовкина вскоре в покое оставили — то ли явных улик не нашли, то ли обнаружили убийцу, то ли дело совсем закрыли, поскольку жертва была бездомной, с историей Гебефренической шизофрении (правда, один из психиатров решительно с диагнозом не согласился и в истории болезни записал: Кататоническая шизофрения). Пока Синди жила у Литовкина, он зазывал к себе приятелей примерно такими посулами: приезжай, похлебаем водки, а после закусим моей негритянкой. Приманка закуской соблазняла: негритянку, если она не заразна (Литовкин божился, что не заразна), хотели отведать почти все, кто ни разу не пробовал чернокожих; клюнул на это и Заплетин. Пока пили водку и беседовали, Синди сидела между ними, крупная, как чёрная кобыла, хлебала «Поповскую», как воду, ничуть не пьянея от неё (потому, угощая друзей «Смирновской», Литовкин подсовывал Синди дешёвку), равнодушно жевала всё подряд и никак не реагировала на слова, будто была глухонемая. Приятели сбросили одежду, раздели девицу догола, затолкали её под душ, стали намыливать крупное тело и поворачивать девку под струями, как малоповоротливую кобылу. Вода Заплетина отрезвила, в голове панически заходили мысли о СПИДе и прочей заразе. Литовкин вывел Синди из ванной, а Заплетин, притворившись сильно пьяным, покинул его квартиру. «Что за чушь, зачем к нему езжу, — думал он по дороге домой. — Кроме того, что мы оба русские и друг к другу относимся с симпатией, нас ничего ведь больше не связывает. Отчего ему стоит позвонить, и очень занятый бизнесмен бросает какое-то важное дело, мчится к бездельнику на вэлфере, напивается водки, бурно болтает о том, что наутро забывает, трахает женщин, подобранных с улицы, потом они оба едут куда-то, к мало знакомым русским женщинам, а после них, ничего не добившись, оседают в первом попавшемся баре, и там без разбора и безуспешно кадрят всех лиц женского пола… И отчего же именно это — лучшая часть моей иммиграции?» — Любит поддать и большой бабник, — ответил Заплетин Басаменту. — А как в делах, ничего не знаю. — Ладно, зови и того, и другого. Заплетин, вернувшись к Басаменту вместе с Жидковым и Литовкиным, удивился появлению на столике двух полных затуманенных «Столичных» и подумал о том, что Басамент произвёл впечатление на официантов тем, что изъяснялся на английском без акцента. «Как долго ещё, — подумал Заплетин, — большинство официантов в русских ресторанах будут пресмыкаться перед иностранцами, как долго они будут уважать клиентов не русского происхождения, а к своим относиться почему-то с лёгким или сильным пренебрежением?» Басамент не размазывал дальнейшее, а только они выпили по стопке, посвятил всех присутствующих в аукционы. Жидков, успевший собаку съесть на открытии новых бизнесов (и на закрытии их тоже), вдохновился земельным бизнесом и горячо обещал соучастие самое что ни на есть предельное. Более, Жидков подал идею о приобретении земли в России для продажи её в Америке. Высказав это, он замолчал, ожидая реакции Басамента, но тот лишь ободряюще кивнул и выглядел так, будто ждал продолжения. Откуда было Жидкову знать, что ту же идею с землёй в России Басамент уже вынашивал давно, и именно для её воплощения ему и понадобились иммигранты. Жидков, возбуждённый новой идеей, водкой и вниманием компании, развил свои мысли до того, что закупки дешёвой русской земли напомнили размах Ивана Грозного, который за годы своего правления удвоил территорию государства. В результате, почти вся земля Россия перешла в собственность их компании, после чего правительству родины, бездарному, растерянному, мафиозному, пришлось отдать бразды правления Жидкову, то есть, заскромничал он, не мне, а руководству нашей компании. Басамент усмехнулся, но смолчал. Все другие выслушали Жидкова снисходительно и с сомнением, но в то же время с искрой надежды: чем, в самом деле, чёрт не шутит. Идею скупки земли отечества Жидков закруглил таким предложением: он, мол, готов поехать в Россию, чтоб стать представителем их компании. Не стал он, однако, добавлять, что он и так собирался на родину, пожить там годика два или три. Не стал он, тем более, пояснять, что на мысль уехать в Россию его натолкнули провалы с бизнесами, нехватка качественного общения, потребность себя ощутить чем-то большим, чем почти нищим иммигрантом, а также весьма любопытный замысел прожить остаток жизни, не работая или, скажем, почти не работая. Этот замысел — не работать, возник, как ни странно, не от того, что появились лишние деньги; напротив, его породил долг, те окаянные тысячи долларов на нужды его последнего бизнеса, которые были взяты в кредит и которые он не хотел возвращать. Он посчитал и закручинился: с его ненадёжным пока доходом ему бы понадобилось лет пять, чтоб погасить тот последний долг. И вот, возникла такая идея: а что если этот долг не выплачивать? Мало того, — идея раскручивалась, — что если этих кредитных карточек набрать, сколько банки позволят набрать, занять под них наличные на всю катушку и на пару лет укатить в Россию? Ну, будут банки звонить, писать, ну испортят ему кредит, но зато он тысяч этак на сто поживёт в своё удовольствие. Он может в России даже остаться, и тогда при разумных тратах ста тысяч хватит на много лет. А если соскучится по Америке, по её стабильности и комфорту, он может опять туда вернуться, пойдёт на какую-нибудь работу, выправит испорченный кредит, вновь наберёт кредитных карточек, и круг можно снова повторить. Совесть не будет его грызть. Банки ворочают миллиардами, и каждый из них ничуть не почувствует потери нескольких тысяч долларов. Кроме того, они сами грабители, сами безбожно обдирают всех владельцев кредитных карточек, занимая у правительства по низкому проценту, а требуют выплачивать долги по проценту, вздутому в несколько раз. Поведав свой план поехать в Россию, Жидков умолк и на всех поглядел, тем приглашая высказать мнение. — Прекрасно, езжай, — сказал Басамент. — Ты будешь скупщиком русской земли. Как покупать её? Не беспокойся. Детали я сам утрясу на месте, когда возникнет необходимость. Пока — езжай да осмотрись. Главное — выясни законы. Не знаю, что там творится сейчас, но недавно там даже россиянам не давали землю в частную собственность. После этого Басамент вдохновенно и долго говорил о необъятных русских пространствах, об их громадном потенциале для земельных аукционов. Россия переходит к капитализму, иностранцы уверятся постепенно, что этот процесс необратим, они всё больше станут вкладывать в Россию, начнут покупать русскую землю, а кто им будет землю эту продавать? — Возможно, — закончил Басамент, — в конце концов мы скупим Россию и установим там свой режим. Литовкин от Жидкова не отстал, в том смысле, что тоже вдохновился идеей скупить землю России и стать важным членом правительства, но мысли свои он пока не оформил для того, чтобы высказать их вслух.Глава 10. Каликин
«Могу ли развеять скуку дороги»? — размышлял по дороге к ресторану человек по фамилии Каликин. Вечер был тёплым, с красивым закатом, но это как раз и не замечалось, а замечались серый асфальт, жёлтая и белая разметка на дороге, солдафонский порядок пальм, унылый замедленный поток дисциплинированных автомобилей. «Вот не этого ли — беспорядка, — продолжал размышлять Каликин, — какого-то хаоса, противоречия мне так не хватает на этих дорогах. Почему бы, кому там это под силу, не выдохнуть страстно на пыльные пальмы, — да, предварительно не обратить их в красно-золотые клёны осени, и — кувыркаться бы красным листьям поперёк и наперекор. Или — позёмка, белые змеи, переползающие дорогу»… Каликин, как видим, любил природу, напоминающую Россию, хотя никогда он там не жил; он родился в Бразилии от родителей, которым пришлось покинуть родину в годы второй мировой войны. Закончил он школу тоже в Бразилии, и хоть португальский знал в совершенстве, родным языком он считал русский (спасибо родителям-интеллигентам, которые всё для того делали, чтобы их дети владели русским, как своим родным языком). Семья в тот же год перебралась в Америку, Каликин хотел поступить в колледж гуманитарного уклона, но тому помешал плохой английский. За год он сменил немало работ, для них не требовалось образования, платили очень маленькую зарплату, зато его английский так улучшился, что он без труда поступил в колледж, в который непросто поступить. Но в этот раз выбрал колледж технический, поскольку пример других показывал, что техническая профессия кормит людей значительно лучше, чем любая гуманитарная. Сверх меры углубившись в размышления, Каликин с опозданием заметил, что машина перед ним затормозила, отчего-то очень резко затормозила — раздались омерзительные звуки. По прошлым дорожным неприятностям он знал, что и при лёгком столкновении звуки настолько преувеличены, что кажется — сплющено полмашины, хотя всего-то — разбитая фара и на бампере пара вмятин. С водителем переднего автомобиля, — оказавшимся, к счастью, не взбешённым, а если взбешённым, то незаметно, — они оглядели столкновение и порадовались пустякам. Задний бампер передней машины обошёлся лишь лёгкой вмятиной, а поскольку бампер был из пластмассы, он мог вернуться в прежнюю форму. У машины Каликина было хуже: край бампера несколько скособочился и один из подфарников разбился, его замена своими силами обошлась бы долларов в пятьдесят. Оба водителя благоразумно решили не связываться с полицией и, соответственно, со страховкой и вернулись в свои машины. Каликину радоваться бы тому, что авария была лёгкой, но он вдруг так запаниковал, и настроение так испортилось, что он хотел повернуть назад. Но, пересилив себя, дальше двинулся, несмотря на суеверное ощущение, что день окончится как-то плохо. Столько уж случилось в «Русской Сказке», столько пустых бутылок водки утащили со столиков официанты, столько песен пропел Тигран, и несколько шлягеров вместе с Белкой. Она там стояла на возвышении, длинноногая, раскрасневшаяся, с разметавшимися волосами, слегка покачиваясь от опьянения, желанная всем подряд мужчинам (возможно, не всем, но, поди узнай, кто там к женщинам равнодушен); стояла, обняв Тиграна за шею, а он её поддерживал за талию, и голос у Белки был низкий и сильный, приятный, но не очень тренированный. Сколько уж случилось в ресторане, и сколько танцев, и томных, и бурных, откаблучили посетители, а рядом с его массивным входом, глядящим на малолюдный бульвар, всё околачивался Каликин, мало примечательный мужчина — невысокий, бесформенный, лысоватый, круглолицый, лет сорока. Он поджидал одного приятеля, с которым в ресторан не собирался, а просто — понятное место для встречи, у входа в известный ресторан, чтоб вместе поехать куда-то ещё. Порой он от входа удалялся, шагов на двадцать и озираясь, чтоб никак приятеля не упустить. Когда-то, сравнительно недавно, бульвар этот славился проститутками. В юбчонках, обнаруживавших трусики, с грудью, оголённой до сосков, они стояли на всех углах, и стоило машине притормозить, они не медля к ней приближались на высоченных каблучках, — весёлое было тогда место. Потом полиция всех разогнала. Лица, торгующие телом, сначала пробовали возвращаться, но после облав переселились, как-то рассеялись по городу, и в вечерние поздние часы притихший бульвар иногда оживляли с работы возвращавшиеся мексиканки, которые в ярких цветастых платьях терпеливо ждали редких автобусов, бомжи с колясками из супермаркетов, алкоголики, наркоманы, педерасты-подростки, приличные парочки, переходящие из машин в двери ближайшего ресторана. Каликин для многих был загадкой. Если его спрашивали о профессии, он отвечал, что инженер, а что-то подробное о работе из него невозможно было вытянуть. Тем не менее, в русскую среду как-то просочилась информация о том, что он работал в корпорации, занимавшейся военной авиацией и космическими проектами. Многие, естественно, удивлялись, как ему, русскому человеку, доверяли работать в таких сферах. Однажды, во время совместной поездки в Сан-Диего, в «Морской Мир» приятель стал Каликина фотографировать на фоне плавающих дельфинов, но тот в последний момент отвернулся. В другой раз, успев заметить камеру, он наклонился над ботинком, как будто себе поправляя шнурок, и камере вместо его лица досталась плешина на голове. При третьей попытке его заснять Каликин закрыл лицо своей камерой, как бы фотографируя одновременно. В результате, на готовых фотографиях лица Каликина не оказалось. «Или работа на оборону, или боится, что я шпион, либо он сам русский шпион», — предположил про себя приятель. Как-то Каликину позавидовали: ты, мол, так хорошо знаешь сразу три языка и культуры — русскую, американскую и бразильскую, а я вот еле справляюсь с русской. Каликин на это отвечал, что он не считает это плюсом, что он от того, напротив, несчастен, что, может быть, кто-то с тремя культурами как-то умеет их балансировать, но такое сочетание для него — источник неуверенности, метаний, что он от того неустойчив в воззрениях. Глубже, счастливее, гармоничнее люди с единственной культурой, — ответил он русскому собеседнику, с чем тот решительно не согласился. Но что бы Каликин не говорил, больше всего он любил русское, особенно русскую литературу. В восторге от «Евгения Онегина», он выучил весь роман наизусть. И сам, не афишируя того, сочинял неплохие стихи на русском, и какие-то были опубликованы в русских журналах вне России. Каликин старался не сближаться с иммигрантами третьей волны, они могли видеть его разве в церкви, расположенной на улице Оргайл. Был случай, однако, когда Каликин всё же попал в их лихую компанию, выпил намного больше обычного, а потом вместе с другими кружил на машине по бульвару в поисках низменных развлечений. Перед одним из светофоров Литовкин выскочил из машины, забрался на крышу, и ехал там стоя, одной рукой отхлёбывая из бутылки, а другой приветствуя все машины, которые двигались навстречу. Ещё по стопке — и жми на кнопки! — орал он, спуская бутылку Каликину, а тот, отхлебнув немного, отсылал бутылку назад, на крышу. На кнопки, однако, он не жал, а, невзирая на опьянение, продолжал вести машину осторожно. Правда, он больше беспокоился не о том, что Литовкин может свалиться, а что поцарапает или помнёт крышу новенького «БМВ», или их остановит полиция. Литовкин с машины таки грохнулся, отделавшись только синяками и кровоточащими ссадинами, а главное, им не попалась полиция. Наконец, потеряв надежду на встречу, Каликин зашёл в фойе ресторана, где спросил девушку за конторкой, не найдётся ли столика для него. Римма снисходительно усмехнулась и отвечала, что ресторан переполнен, как никогда, не говоря уже о том, что в субботний вечер в их заведение можно попасть только с бронёй. Разведя короткие руки в стороны, Каликин тем выказал огорчение и примирение с судьбой. Но жест этот часто лишь поза-маска, которую мы принимаем-натягиваем, можно сказать, автоматически, для того, чтобы скрыть, что там внутри, а внутри, за многочисленными слоями, Каликин с судьбой никогда не мирился. Вот и в этот момент жизни, уже разворачиваясь к двери, он, простодушно улыбаясь, судьбу щекотнул вот таким макаром: — И кому достаются такие красотки? Настроение девушки резко улучшилось. — Знаете что, — сказала она. — Подождите одну минутку. Пока она отсутствовала в зале, Каликин, закинув руки за спину, прошёлся по сумрачному фойе, похожему на закоулок галереи, и пристальным, но невидящим взглядом всмотрелся в сказочные сюжеты. — Вам повезло, — вернулась Римма. — Я вас подсажу к другому клиенту. Клиент, я спросила, не возражает. Столик, простите, не самый удобный… Она подсадила его к Иосифу. — Надеюсь, я вам не помешаю? — сказали Иосифу в самое ухо. Иосиф вздрогнул, как от удара, — так глубоко он был погружён в глубину своих размышлений. Он над собой увидел мужчину, который склонился над ним очень низко, и этот наклон, и в лице напряжённость говорили о том, что тот же вопрос мужчина задал не в первый раз. — Чем вы мне можете помешать? Конечно, садитесь, — ответил Иосиф. Столик был, в самом деле, неважный: вокруг то и дело, порой задевая то стол, то колено, то плечо, сновали с бутылками и закусками разгорячённые официанты, разгорячённые, может быть, не только работой, но и выпивкой. Официанты ещё ничего; опаснее были посетители, которые расхлябанной походкой протискивались мимо в туалет, такие могли опрокинуть весь столик; поэтому чтобы его оберечь, стоило выдвинуть колено. Да и сосед за этим столом внешне был не очень аппетитен, особенно смущала голова, так сильно суженая к подбородку, что тот бы вышел острым углом, если б тот угол не обломали. Возможно, обламывая подбородок, что-то сделали и с зубами, поскольку от них исходил запах, обволакивавший весь стол. Оба долго сидели молча, оба, оказывается, совпали в том, что стеснялись задавать общие поверхностные вопросы, а как поставить вопрос поглубже, ежели не знаешь человека? Первым осмелился Каликин. — А что вы думаете об этом? Где-то в России, в кочегарке, сидит у окна чумазый мужик с наполеоновскими мечтами. В тот же момент за океаном, в офисе Манхэттенского небоскрёба сидит миллионер с такими же мечтами. Я думаю, наши мечты и все мысли сливаются где-то в небесах в сгустки точно таких же мыслей, как, скажем, испаряющаяся вода сливается в небе в облака. Иначе, в эфире над головой есть общая копилка для людей с определёнными мечтами, в данном случае, с наполеоновскими. Тех, кто хотел бы весь мир покорить, на нашей планете хоть отбавляй, и копилка с такими мечтами время от времени переполняется, как облако переполняется водой, излишек выплёскивается в кого-то, и он становится Наполеоном. Иосиф с удивлением и надеждой поглядел на соседа по столику, заговорившего о том, что никогда не приходит в голову подавляющему большинству. — Мог бы им стать, — подхватил он. — Поскольку в истории человечества был только один Наполеон, да и тот кончил жизнь не так, как хотел, то есть мечты своей не добился. Не от того ли и у других не сбываются великие мечты, что на пути к ним человек должен жить совершенно по своему, а всех, кто желает жить по своему, следуя только своей тропой, — их рано или поздно что-то останавливает, некая неведомая сила, которая хитро, незаметно подставляет им ложную тропу, то есть тропу в фальшивое будущее? Каликин заводился без алкоголя. Он черпал вдохновение в собеседнике — не в каждом, конечно, собеседнике. Иосиф вдруг оказался не каждым. — Верно, верно, — сказал Каликин. — Ибо любой собственный путь — это чаще всего тот путь, на котором желательно иметь как можно меньше ограничений в виде общепринятой морали, нравов, обычаев, законов. Путь этот я бы назвал истинным, но к истине, в чём бы она не была, нас не пускает какая-то сила. У Иосифа не было друзей, поскольку он не считал другом первого встречного человека, с которым он выпил, побеседовал, может быть, даже задушевно, с которым обнялся на прощание с клятвой завтра же созвониться. Не считал он друзьями и тех знакомых, с которыми он объединялся, чтобы чего-нибудь отпраздновать, то есть всего-навсего выпить, поесть, поболтать чёрт знает о чём, и, может быть, даже сыграть в картишки. И вдруг в облике человека, только что подсевшего к нему, он учуял родную душу. Оба друг другу не представились — просто никак не могли поймать удачный, естественный момент, чтобы назвать свои имена. Впрочем, это было неважно, головы обоих переполняли вещи более интересные, далеко отстоящие от обыденности. Пребывая в переполненном ресторане, они находились, как будто, в капсуле или в каком-то другом пространстве. — И вот, — говорил Каликин, пока Иосиф его слушал с жадностью изголодавшегося человека, — мне показалось, что я испытал то, что не испытывал никогда. Пока я сидел, отвернувшись от женщины и глядя в окно невидящим взглядом, меня обволакивало оцепенение; иначе, я чувствовал, что впадал в то тоскливое окаменение, в котором — большая часть нашей жизни, хотя подобное состояние мы почему-то считаем нормальным. Как вдруг ощутил, что в окно ворвался стремительный, позванивающий поток, он затопил всю нашу комнату и сквозь стены понёсся дальше. Я с удивлением заметил, что моя женщина и предметы стали подрагивать и меняться. Я взглянул на неё внимательно и понял, что за считанные секунды она, как будто, слегка постарела. И стол, где лежала её рука, тоже слегка потускнел, обветшал. Можно долго смотреть на камень, на который накатываются волны, но попробуй заметить, что камень стачивается; однако, в тот день, сидя в той комнате и замечая, как всё вокруг меняется, стареет на глазах, я мог бы, наверное, заметить и то, как единственная волна уменьшает приморский камень. В периоды тоскливого окаменения, то есть во время застойной жизни, я сравниваю время с человечком, который колотит меня кулачками. Хочу оттолкнуть его от себя, но руки мои сквозь него проходят, как если бы я отталкивал призрака. Тогда я вскакиваю и бегу. Быстрее бегу, и ощущаю, что удары того человечка становятся всё слабее. Ещё быстрее, он отстаёт. Мир склоняется передо мной, опускается на колени, валится, распластывается под колёсами. Назад не смотрю, вперёд, вперёд, на максимально дозволенной скорости. Нога на педали акселерации должна нажимать на неё до предела, с тем, чтоб предельно быстро вращалось всё, что вращает мои колёса. Да, я спокоен по-настоящему лишь во время быстрой езды. Я, конечно, себя обманываю — ничто не сравнится со скоростью времени, но почему иногда мне кажется, будто в моменты быстрой езды время, пусть на ничтожную разницу, пронизывает меня не так стремительно, будто я больше успеваю, будто я медленнее изнашиваюсь. Да, человек скорее старится, когда жизнь его неподвижна. Этот наш вечер, — думал я, глядя на меняющуюся женщину, — похож на все последние вечера. Из них улетучились живость и радость, а мы и пальцем не шевельнули, чтобы попробовать их вернуть, мы не хотели думать и двигаться. Прощай, — сказал я, со стула вскакивая. — Прощай. Я должен бежать дальше. Как-то, размышляя о потребности бежать дальше, передвигаться, мне пришло в голову, что, возможно, я просто всю жизнь гонялся за счастьем, гонялся за ним по всему свету. Потом, в другой хороший момент меня осенила такая мысль: а вдруг в этом и есть моё счастье — гоняться за счастьем по белому свету, пусть свет этот часто и не белый. С тех пор мне кажется, что я счастлив только, когда гоняюсь за счастьем, и несчастен, когда не гоняюсь; например, когда нападает лень. — А я, — сказал Иосиф, — наоборот. Я тоже очень боюсь постареть, но для того, чтоб замедлить старение, я ищу максимальную неподвижность; например, пытаюсь себя ощущать какой-то частью мёртвой природы. Да, я похвастаюсь: я научился впадать в состояние окаменения. Чаще оно на меня находит в периоды долгого ожидания. Например, на вокзале при пересадке, когда поезд придёт не скоро. Или во время долгой болезни, а болезнь — это и есть скучное, долгое и утомительное ожидание выздоровления. Кстати, не хотели бы вы услышать, как я впервые окаменел? — Конечно, хочу, — кивнул Каликин. — Как-то мы с мамой гостили у тётушек, которые жили в Ленинграде, и они привезли нас в квартиру знакомых, где я впервые в своей жизни увидел работающий телевизор. Передавали какой-то спектакль, где двое мужчин бесконечно и скучно обсуждали непонятные осложнения в связи с непонятным происшествием. Хозяйка, достаточно пофорсив очень редкой в то время техникой, убавила звук и стала рассказывать о непонятных осложнениях в связи с необъяснимым происшествием, в которое были вовлечены незнакомые мне родственники. И вот, окончательно заскучав, я пошёл бродить по квартире. Там было много картин, гобеленов, статуй и маленьких статуэток, а также большое количество книг. В одном из шкафов я наткнулся на полку с иностранными книгами по живописи, многие книги стояли в анфас. На меня пронзительно глянул глаз. Синий, размером в обложку альбома, а вокруг зрачка не радужная оболочка, а синее небо в облаках. Я стащил с полки тяжёлый альбом с плотными глянцевыми страницами и с изумлением, первый раз в жизни стал разглядывать картины сюрреалистического содержания. Стол, из него вырастали три дерева, в кронах — белые облака. В раскрытом шкафу ночная сорочка с обнажёнными женскими грудями. Ботинки, чья кожа переходила в живые человеческие пальцы. Три змееподобные свечи горели на пустынном берегу. Мужчина спиной, но на затылке осколок его лица. Я оглянулся на звук из гостиной, поспешно вернул альбом на полку, и, заложив руки за спину, продолжил прохаживаться по квартире. Синий глаз подловил мой взгляд и снова потребовал снять его с полки. Я раскрыл альбом наугад и увидел следующую картину. Каменные люди на каменной земле, среди беспорядочно разбросанных камней. Один человек был спиной ко мне, одет был в каменное пальто, удалялся к глухой каменной стене. Другой стоял в профиль, спиной к первому, куда-то нёс камень в руке из камня, прижимая его к каменному пиджаку. Я поискал хоть что-то не каменное и убедился, что всё было каменным. Взгляд мой застрял на щеке человека, который стоял на картине в профиль, щека была выщерблена так же, как каменная стена. Я неожиданно ощутил, что тоже начинаю каменеть, с тех пор я научился каменеть. Так и кажется мне с юности, что в подобном каменном состоянии время, как будто, застывает. — Наша юность, — сказал Каликин, — самый сложный период жизни. По частоте и глубине того, что я в юности пережил, мне кажется, главная часть моей жизни пришлась на период моей юности. Но я боюсь повторить свою юность. Она беспечна, жестока, прекрасна, опасна, стремительна, мучительна. И удивляюсь тому, что слышу, поразительно часто слышу: ах, вернуться бы в те годы! Кстати, вот неплохая тема для интересной беседы в будущем: хорошо ли жизнь свою повторить? Заранее хочу предупредить, и тем избежать ненавистного спора: у меня нет никакого мнения по поводу тех, кто хотел бы в точности повторить свою прошлую жизнь. Эти люди мне непонятны. Они как деревья, галька, птицы, как всё, что бездумно повторяется, они — бездуховная материя, которая есть непонятно зачем. Мне даже страшно подумать о том, что пережитое повторится, в жизни моей было много боли. Скажешь кому-то об этой боли — не понимают, удивляются, пытаются сравнивать переживания. Вот, говорят, и меня так ударили, и ничего, как собака, встряхнулся, и дальше по жизни побежал. А я, тонкокожее существо, от примерно подобного удара скулил, забивался куда-то в щель и долго страдал там наедине… — Любопытно, как долго он уже спит? — сказал Каликин, заметив мужчину, уронившего голову на стол. — Вы знаете, глядя на него, — продолжал говорить Каликин, — я вспомнил невыдуманную историю. В одном нью-йоркском книжном издательстве, выпускавшем философские труды, лет тридцать работал Джордж Руксельбаум, ему было лет за пятьдесят. В комнате, где он корпел над рукописями, сидели ещё двадцать три человека. Постоянно сгорбленный над столом, корректор редко общался с другими, казался очень скучным человеком, к нему все привыкли, как к старой мебели, то есть его не замечали. В один понедельник он корректировал манускрипт Леонарда Абадонина, никому неизвестного автора; манускрипт тот решили напечатать ввиду необычного взгляда на мир. Во время работы у Руксельбаума случился сердечный приступ, и он тихо умер за столом. Никто не заметил происшествия, и в конце рабочего дня все, как ни в чём не бывало, ушли. Все знали, что Джордж уходил последним, и на работу являлся первым, — так что никто не нашёл необычного в том, что он был всё в той же позе и на другой день, и на следующий. Утром в субботу пришла уборщица, увидела Джорджа за столом, поколебалась и спросила, почему он работает в выходной. Джордж, понятно, не отвечал; вот так уборщица и обнаружила, что за столом сидел мертвец, от которого стал исходить трупный запах. Посмертный анализ подтвердил, что Джордж после сердечного приступа был мёртвым в течение пяти дней. Перерыли бумаги на столах всех сотрудников департамента, но манускрипт тот не нашли. Попытались обратиться к автору за копией, но тот на звонки не отвечал. Посылали ему запрос почтой, и тоже без всякого результата. Не странно ли: столько труда вложил в своё философское сочинение, отослал его в редакцию, и пропал. Иосиф был так поражён историей, что ему в какой-то момент показалось, что сердце его остановилось, что он может даже умереть. Он упёрся глазами в стол и думал о том, что его натура, всегда чрезвычайно впечатлительная, так зацепится за историю, что теперь ему будет сниться кошмар, в котором он мёртвым сидит за столом, слышит, что делается вокруг, и люди проходят мимо него, не замечая, что он не живой. У него возникла версия того, что с Джорджем могло случиться. И он эту версию высказал так: — «Философствовать — учиться умирать», — заметил один древний философ. Я знаю, от чего погиб корректор. Возможно, он не просто механически исправлял грамматику и знаки препинания, возможно, он вдумывался в содержание всех философских манускриптов, над которыми работал тридцать лет. Возможно, в труде неизвестного автора с необычным взглядом на мир он обнаружил и исправил то, что нельзя было исправлять, и тем слишком близко приблизился к истине; либо он понял нечто такое, что человеку знать не дано. А тех, кто к истине приближается, Господь забирает из этого мира, с тем, чтобы они не поделились своим знанием с остальными. — Гипотеза, конечно, любопытная, — осторожно сказал Каликин, — и для живости разговора я бы развил её с удовольствием. Однако, ежели не шутить, корректор, я думаю, умер скучнее: малоподвижный образ жизни; питался не самым здоровым образом, одними и теми же бутербродами; не старый, но всё же за пятьдесят; болезненное сердце по наследству… И, кроме того, Господь слишком добрый, чтоб умерщвлять неповинных людей за их невольные прегрешения. Адама-то с Евой он не убил, а просто выслал из рая на землю. — А он не сам умертвил корректора. Он сделал это с помощью херувима, который, быть может, и сейчас находится между нами под личиной других людей. Вот, например, тот человек, — показал Иосиф на мужчину, который как раз проходил мимо, направляясь в сторону туалета. — Откуда мы знаем, что он не намеренно оказался у нашего столика? — Вы что-то сказали? — спросил проходящий, остановился у стола, глядел на Иосифа жёстко и холодно, как человек, который, подвыпив и пребывая в плохом настроении, готов придираться к любой мелочи. — Нет, он не вам что-то сказал. Вам показалось, — ответил Каликин. — Мы тут ведём философский спор. — А я тут причём, — спросил мужчина. — Чего он в меня своим пальцем тычет? — Так нечаянно получилось. Извините, — сказал Иосиф. Мужчина над ними нависал, как грозовая чёрная туча. Создалась та известная напряжённость, от которой посасывает под ложечкой. Но — пронесло: поколебавшись, мужчина ударом кулаком сотряс всю посуду на столе, и молча сунулся в дверь из зала. Они продолжали разговор, наблюдая за дверью к туалету, ибо тот агрессивный мужчина мог вернуться в любой момент. Истекло не меньше минут пятнадцати, а тот почему-то не появлялся. Каликин не выдержал, наконец, и сам пошёл проверить ситуацию. — Не понимаю, — сказал он, вернувшись. — Этого вашего херувима я в туалете не обнаружил. Остаётся предположить, что он настолько уже перепил, что вылез на улицу через окно. — Почему вы пытаетесь всё упростить? — сказал Иосиф, порозовев оттого, что его вышучивали. — А вдруг под его личиной того скандалиста был херувим, служащий Дьяволу, и он не вышел из туалета, поскольку пропал в другое пространство. А какие-то херувимы находятся между Богом и Дьяволом, и могут творить и добро, и зло. Если мне память не изменяет, кроме деревьев для пропитания и просто для любования, Господь посадил в раю два дерева — дерево познания добра и зла, а также дерево жизни. От дерева познания добра и зла он наказал не вкушать плоды, иначе — умрёте, предупредил. Но он не стал охранять это дерево, дав человеку свободу выбора. А к дереву жизни он приставил архангела с огненным мечом. Но я никогда не понимал, в чём разница между деревьями… — А вот в чём, — сказал Каликин уверенно, и эта уверенность проистекала от хорошей его памяти, которую он ещё больше улучшил, вызубрив «Евгения Онегина». — Дерево жизни — полное знание, его совокупность составляет запас знаний о трёх мирах — материальном, духовном, разумном. Абсолютное знание с дерева жизни даёт человеку вечную жизнь. А Дерево добра и зла — знание о мире материальном. Поскольку это знание — не целое, а только какая-то часть знания, то это обычно ложное знание. Иначе, в том дереве нет ни истины, ни так называемого добра, а есть представление о добре, как об услуге, купле-продаже, о постоянных торгах с Господом, о корыстных целях и вожделениях. И получается: это дерево верней называть деревом зла. Учителем знаний с дерева жизни является Господь, а с дерева добра и зла — Змей. Но если хотите моё мнение о знании мира материального, то я его не только не отвергаю, но и приветствую всяческим образом. Я убеждён, что улучшение материальных условий жизни — это не грех, а большое благо. — Как же не грех, если в этой стране учит и владычествует Дьявол? — Грех — в нищете жить, в грязи, в унижении. Сравните Россию и США. Где лучше живут, здесь или там? — Конечно, в России, — сказал Иосиф Изумившись, Каликин качнулся на стуле, да так, что мог бы назад опрокинуться, если б руками за стол не схватился. — Вы меня, батенька, извините…, — сказал он, взглянув на собеседника с нескрываемой неприязнью Как замечательно они начали, с бесед на темы, которые масса назвала бы бредовыми, дурацкими; какая духовная интимность нежданно возникла между ними! «Что если, — думал Каликин с надеждой, когда Иосиф ему рассказывал о состоянии окаменения, — что если в этом странном существе скрывается родственная душа?» И вдруг такое резкое расхождение. Как будто с неба упали на землю… — На чём же вы основываете мнение, что в России живут лучше, чем в Америке? — На фактах. — Ну, приведите факты. Мы уже знаем, что в Город Ангелов Иосиф переехал из Нью-Йорка. Скрипач — профессия неплохая, особенно если хороший скрипач. Сколько, казалось бы, вариантов зарабатывать деньги этой профессией! Примкни к музыкальному ансамблю, а то и к симфоническому оркестру. Преподавай в музыкальной школе или создай свою клиентуру. Поигрывай в каком-нибудь ресторане, либо на свадьбах и днях рождениях. Увы, ничто из перечисленного у Иосифа не получилось. То ли Нью-Йорк был переполнен талантливыми скрипачами, то ли не вышел Иосиф внешностью, то ли недостаточно похлопотал, то ли так хотела фортуна. Пришлось взять работу какую попало. Последние месяцы жизни в Нью-Йорке он зарабатывал на хлеб тем, что у кассы супермаркета наполнял пакеты продуктами. Работа большого ума не требовала, для неё ни к чему был институт, специальные курсы, средняя школа, с ней справлялись безалаберные школьники, лица с психическими проблемами, старые люди с маленькой пенсией, и даже круглые дураки. Посему, упаковывая продукты и всё, что имелось в супермаркете, Иосиф это делал автоматически, а голова его пребывала в другом времени или пространстве. Но, как известно, любое дело требует какой-то концентрации. И вот, наложил он в пакет старушки больше, чем надо тяжёлых банок, старушка пакет тот подняла, стала в тележку переносить, пакет прорвался, его содержимое рухнуло на ногу старушки, и кости, ослабевшие от возраста, то ли треснули, то ли сломались. Вроде, ерундовое происшествие обернулось для старушки скорой помощью, а для Иосифа — увольнением. С тех пор его видели на улицах, часами играющего на скрипке, с перевёрнутой шапкой у ног; бросали в шапку совсем ерунду, но на пропитание хватало. Не хватало, правда, денег на жильё, которое он кое-как делил с нелегальными островитянами, и когда они потребовали расплатиться, он не рискнул в то жильё возвратиться, и тем пополнил армию бездомных. Решение уехать из Нью-Йорка ускорил и тот мерзкий эпизод, когда его ограбили, избили и даже изнасиловали гориллы, под ними имелись в виду два негра ужасающих габаритов. Истекая кровью, он без сознания пару часов лежал в подъезде, пока на луже крови рядом с ним не поскользнулся один из жильцов. Человек тот вызвал скорую помощь, и врач провёл мелкую операцию, наложив на анус несколько швов. — Здесь нельзя никому верить, — начал Иосиф перечислять свои многочисленные претензии. — Люди тебе могут улыбаться, наобещают тебе с три короба, а наутро тебя начисто забудут. Бескультурная и бездуховная страна. Хорошую художественную литературу американцы не читают, только свои глянцевые журналы, набитые девками и рекламой, да кое-как состряпанные бестселлеры про всякую нечисть, секс, жуликов, убийства, сыщиков, адвокатов. Хлеб здесь безвкусный, как резиновый. И все другие продукты безвкусные, либо пересолены до невозможности. Метро с московским и не сравнишь. Здесь оно — уродливый барак, где между рельсами бегают крысы, а в Москве — чистый дворец. Здесь много инвалидов на колясках, — оттого, что люди, борясь со стрессом, потребляют столько сильных лекарств, что калечат своё здоровье. А сколько здесь толстых, уродливо жирных! Машины в Америке доступны, но страховка такая дорогая, что и машину не захочешь. А если поедешь без страховки, могут загнать в тюрьму на годы. За убийство могут не посадить, а за страховку — точно посадят. Просто на шоссе остановиться и выйти, скажем, в лес погулять — тут же полиция подскочит и потребует, чтоб уезжал. Получается: всё, что у дорог, — луга, леса, речки, озёра, — всё это для проезжего недоступно, что после российской свободы — дикость. Америка — тоталитарное государство, в котором столько всяких законов, что люди становятся их рабами, они боятся всего на свете. Омерзительна система здравоохранения. Скорую помощь вызвать накладно, и если совсем становится плохо, в больницу лучше ехать на такси. А вздумаешь, всё-таки, вызвать скорую, прикатят две пожарные машины, и после пришлют за это счёт, на целую тысячу накачают. Если счёт этот игнорируешь, он будет постоянно возрастать. Приём у врача — под двести долларов, а если с анализами — под восемьсот. Простая операция, как аппендицит, обойдётся в десятку тысяч. Без страховки этого не позволишь. А страховка в месяц на человека — не меньше трёхсот долларов, да и то, если в прошлом не болел. Вот почему без медстраховки живут почти сорок миллионов. Но жить без страховки очень рискованно: если случится что-то серьёзное — влезешь в финансовую кабалу. В России нам все уши прожужжали про высокий уровень жизни в Америке. Большинство населения зарабатывает столько, что еле хватает на жизнь. Все зависит, где проживаешь. Если снимаешь с тремя сожителями самую дешёвую комнатушку, то кровать твоя в комнате обойдётся примерно долларов в сто пятьдесят, да на питание сто уйдёт. Живёшь, таким образом, как раб. Квартиру снять практически невозможно, самая плохая — долларов семьсот. А квартиры, как московские двухкомнатные, даже в таких зданиях, как хрущёвки, стоят все полторы тысячи. Большинство же вынуждено проживать в допотопных некрепких домах, от одного до трёх этажей, с тараканами, крысами и в грязи. Стенки продавливаются пальцем, гвоздь можно в стену втолкнуть рукой. Повесишь пиджак — гвоздь может выдержать, а два повесишь — гвоздь выпадает. Изоляция звука — отвратительная. Когда у соседки ночью любовник, у соседей осыпаются потолки, а стены потрескивают и шатаются. В Америке много наркоманок, стоят на углах по вечерам и предлагают себя за гроши. Очень рискованно проходить мимо негритянок-проституток, они тебя пытаются схватить и затащить в грязный подъезд. В Америке мерзкое телевидение. Говорят,что здесь сотни каналов, но они от кабельного телевидения, по сорок долларов в месяц платить. Без подписки на такое телевидение можно поймать только три канала, на которых какие-то разговоры и бесконечная реклама. Новости изредка, и дрянные. Почти ничего про другие страны, зато минут десять будут рассказывать, как кто-то кому-то изменил. Поэтому американцы и не знают, что творится в других странах. Как я в Америке соскучился по вечерней программе «Время»! Фильм по бесплатному телевидению покажут не чаще, чем раз в неделю. А если покажут, то старый фильм, который ты видел лет десять назад. А поглядите на здешних женщин. Толстые, в уродливых штанах; не причёски, а пакля на голове, и на лице никакой косметики. Любая средняя русская девушка пригожее красивейшей американки… До того, как Иосиф пустился в факты, его собеседник очень старался игнорировать запах изо рта, но во время долгого монолога дурной запах так обострился, что Каликин стал медленно отодвигаться. — Батенька, — вклинился он, наконец. — Извините, что я вас прерываю, но я вдруг подумал, что мы с вами оказались на разных полюсах. Я здесь устроен, многим доволен, а вы высказываете мнение неустроенного нищего иммигранта. Такой иммигрант в любой стране вынужден жить в плохих условиях, получать минимальную зарплату. Понятно, что он не доволен правительством, законами, нравами, населением, он недоволен всем подряд. Видно, что вы за полгода в Америке мало что видели и поняли, а многое поняли превратно. Впрочем, замнём, не буду оспаривать даже вопиющие неточности. Но должен, тем не менее, комментировать ваше высказывание о бескультурности и бездуховности американцев. Ну что вы лично успели узнать об американской литературе, театре, музыке, хореографии? Общались ли вы хотя бы раз с образованным, культурным американцем? Вы видели массу, а масса — что, она во всём мире приземлённая, она далека от высоких материй. Вы ж не хотите сказать, что в России масса духовна, интеллигентна? А что касается поведения, то американская толпа несравненно вежливее, приветливее, культурней, улыбчивей, цивилизованней, чем толпа в любой части России. И — насчёт женщин… — Каликин замялся. — Знаете что, не будем о женщинах. Есть здесь один комедиант, эмигрировавший из России. Любил он вызвать животный хохот тем, что вышучивал русских женщин. Мне было противно его глумление. Чего не делают ради денег люди, грязноватые в душе. «Всё же, я должен вернуться в Россию», — в который раз подумал Иосиф. И он бы затеял что-то с отъездом, начал бы деньги собирать на полёт из Лос-Анджелеса в Москву, но возвращению в Россию ему мешала такая проблема: у него не было документов — ни русского паспорта, ни грин-карты. Всё это выкрали две гориллы. — Знаете что, — сказал он Каликину. — Мне, пожалуй, пора идти. Вот деньги. Расплатитесь за меня. — Слишком много, — крикнул Каликин, взглянув на купюру в сто долларов. — Вы съели не больше, чем на десятку. Иосиф шёл к выходу, не оборачиваясь. Сдачи бы взять у официанта и вернуть девяносто долларов этому странному собеседнику, но где тот служитель, и как он выглядит? Лица его Каликин не запомнил, поскольку когда его обслуживали, он либо вглядывался в меню, либо, заказывая еду, глядел на красный фартук служителя. К тому же здешние официанты были армянами, либо грузинами, все кавказского происхождения, и для рассеянного взгляда все были похожи друг на друга. Каликин бросился вслед за Иосифом, догнал его у выхода из ресторана, почти насильно всучил купюру и вернулся за свой столик. — Удачи! — тихо сказал Каликин в направлении человека, который ему сначала понравился, потом вызвал сильное раздражение. Сейчас же тот самый человек возбудил в Каликине жалость, от которой в носу защекотало, а на глаза продавились слёзы. После того, как Иосиф ушёл, Каликин ещё посидел в ресторане. Шумная пьяная обстановка стала его несколько раздражать, как случается с трезвыми людьми, попавшими в компанию выпивающих. Он от алкоголя не отмахивался, но сегодня, как ни странно, оставался трезвым, — не от того, что пить не хотел, его отвлекали беседы с Иосифом. «Да, пора встать и уходить», — поглядел Каликин по сторонам в надежде увидеть официанта и расплатиться за еду. Не выпить — для русского ресторана это почти что неприлично. Ресторан покидать полагается так: заплетаясь ногами и пошатываясь, намурлыкивая песенку под нос, грезя о принце или принцессе, забыв до утра о всех проблемах. Вот и у Каликина не получилось покинуть «Русскую Сказку» трезвым. — Позвольте присесть? — спросил у него мужчина, одетый на торжество, и даже не галстук, а белая бабочка, севшая на белоснежную рубашку под гладко выбритым подбородком. «Как же такому отказать? Да и спешить мне, вроде бы, некуда», — подумал Каликин и кивнул. — Знаете, я случайно услышал одну из ваших бесед с Иосифом, — заговорил элегантный мужчина. — Нет, не подумайте, что подслушивал. Просто, когда вы обсуждали смерть корректора Руксельбаума, в тот момент не играл оркестр, никто не орал, не хохотал, а я оказался от вас очень близко, вон за тем столиком приятеля. К тому же, я одарён острым слухом; ну, не таким уж совсем замечательным, как слух у летучей мыши, но на слух я не жаловался никогда. Помогло, видно, то, что моё прошлое не оглушало меня рок-концертами, грохотом техники, дискотеками, стрельбой и разрывами снарядов, и оттого в моём внутреннем ухе совершенно не пострадали волосковые сенсорные клетки. Но, извините, я отвлекаюсь, пытаясь, как следует оправдать то, что подслушал ваш разговор. Я бы не стал вас беспокоить, но дело в том, что я знал Руксельбаума так, как никто его не знал. Да, человек он был скучноватый, точнее сказать, не компанейский. Но знали бы вы, какой острый ум таился в лохматой седой голове! Из всех двадцати трёх человек, правивших рукописи издательства, я был единственным, кто ценил его, и кто прочитал, что он написал на полях его последнего манускрипта. Да, и ещё важно добавить, что на той же странице этой рукописи он удивительно недурно изобразил карандашом Архангела с огненным мечом, охраняющим путь к дереву жизни… — И что он такое там написал? — спросил Каликин, не вытерпев паузы в захватившем его рассказе. Пауза длилась всего секунд пять, но в эти секунды Иофилов сумел молча высказать нижеследующее: «Видите, если я вам процитирую то, что корректор нацарапал на полях пропавшего манускрипта, вам это покажется чистым вздором. Понять это можно, лишь ознакомившись с содержанием всей рукописи. Кстати, тот манускрипт не пропал; я удалил его со стола, как только Руксельбаума умертвил. Зачем, вы спросили бы меня, я погубил того корректора и изъял тот манускрипт, какими мотивами я руководствовался? За вашим вопросом кроется бездна всего, что я мог бы вам сказать, но лучше вам в бездну ту не заглядывать. Отвечу вам так: вначале всего, как сказано в Библии, было Слово, но и в конце тоже будет Слово. Руксельбаум это Слово обнаружил, поправив неточность в манускрипте, автором которого является хорошо мне известный Абадонин. Опасность того Слова для человечества я мог бы сравнить с той частицей материи, какую Большой Адро́нный Колла́йдер на границе Швейцарии и Франции мог бы когда-нибудь расщепить, начать безостановочную реакцию, и в огненный шар обратить планету»… — Позвольте мне лучше процитировать, — сказал Иофилов после паузы, — более понятное высказывание: «Реальность — бесконечная вереница шагов, уровней понимания, и, следовательно, она непостижима. Поэтому мы живём, окружённые более или менее таинственными предметами». Этим Набоков хотел подчеркнуть, что люди, ничего не понимая, строят фальшивую реальность, в которой создают законы, логику и прочие шаткие подпорки, на которых их реальность может удержаться. И если подпорки эти обламываются, люди теряются и гадают, что же они сделали неправильного, и срочно строят другие подпорки. А дело то в том, что человеку вообще не дано знать, что правильно или неправильно… Что вы думаете об этом? — Совершенно согласен! — сказал Каликин, и намерен был дальше поговорить на любопытнейшую тему, но его собеседник раскрытой ладонью просил дальше не продолжать. — А знаете что? — подмигнул Иофилов. — Давайте о чём-нибудь попроще. Почему бы нам с вами, например, не создать особый момент? — Что вы имеете в виду? — Это момент, когда мир — прекрасен. Это, когда нас ошеломляет трудноуловимая красота, которая, чтоб её обнаружить, требует удачного сочетания всего, что нас в данный момент окружает. В жизни рядового человека этих моментов, увы, так мало, что жизнь рядового человека — содержимое мусорного ведра, в котором прекрасное так же редко, как если бы в нём оказались деньги, золотое колечко, билет лотерейный, который выиграл миллион. Но количество этих редких моментов можно значительно увеличить. Как? Для этого много способов. Например, в данный момент я призываю вас выпить водочки и после того — оцепенеть. Он поставил на стол бутылку красиво запотевшего «Абсолюта». — Отчего бы не выпить, — кивнул Каликин, подивившись внезапно возникшей водке. — Знаете, я от этой жизни ничего бы большего не хотел, а только чтоб жить в прекрасных моментах. Иофилов поднял стакан: — Вы как, кстати, предпочитаете: постепенно, по маленькой стопочке или залпом все двести граммов? — Да что там, давайте сразу по двести. Залпом, по полному стакану, Каликин только дважды выпивал. Один раз, от холода околевая, а в другой раз после нервного потрясения. Водка на вкус не такая приятная, чтобы её смаковать хотелось, но оба те раза она показалась вкусным сладеньким лимонадом, хотя опьянение было, что надо, — в меру сильное, и весёлое. Вот и сейчас, когда они выпили, водка показалась лимонадом. — Пошла, как нектар, любимый богами, — сказал Иофилов, в рот забрасывая откуда-то взявшуюся оливку. На столике, в самом деле, стояли блюдечки с солёными оливками и маринованными грибами, которые Каликин не заказывал. — Итак, чтоб прекрасный момент возник, я предлагаю замереть, вслушаться, всмотреться, ощутить, как мир вокруг нас как бы плывёт, как всё вокруг создано только для нас и для нашего удовольствия. Каликин охотно подчинился, оцепенел, как при медитации, вслушался в тихий нежный звон, появившийся в голове. Стол, за которым они сидели, вдруг превратился в лодку с парусом, стул обернулся в живого коня, и в руке у него не стакан, а вожжи. Но что куда-то лететь на коне, когда сама лодка летела к женщине потрясающей красоты. Женщина смотрела на него. Он понимал даже в этот момент, что он совершенно не тот мужчина, какой может привлечь внимание вот такой замечательной женщины, но он, приближаясь к ней, не робел. Анна не видела Каликина, а просто задумалась глубоко, глядя в пространство перед собой, и Каликин случайно оказался на линии её взгляда. И вот, будто втянутый магнитом в нежную пропасть её глаз, он узрел то, что чудилось ей. Ей грезилась церковь, будто в тумане. Она вошла в храм, стала молиться. Потом, икону поцеловав, распрямилась и увидела неясные фигуры. Они к ней медленно приближались, не шли, а будто плыли по воздуху. Это женщина и мужчина, в белых, до полу балахонах, с капюшонами на головах. У женщины большие чёрные глаза и очень ласковая улыбка. И эти улыбка и глаза — они на самом деле не на лице, а как будто бы сами по себе. Как в «Алисе в стране чудес», там, где улыбка была без кота. Женщина что-то протянула. Это был маленький пузырёк; раньше в России в таких бутылочках держали зелёнку, пенициллин. Ты должна выпить, — сказала женщина… — Гляди, как вон тот на тебя пялится, — прервала Тамара это видение. — Кто? — Да вон, у двери сидит. Лысоватый, с круглым лицом. Такие тебя интересуют? — Ладно тебе, — отмахнулась Анна. — На меня многие пялятся. «Что я скажу ей? — думал Каликин, несомый лодкой в сторону Анны, и сильно натягивая поводья, как будто хотел, чтобы конь под ним замедлил лодку и дал подумать, что он должен сказать этой женщине…». Официант положил на стол счёт, и этим убил чудный момент. Каликин сидел за столом один, и всё было так, как до незнакомца. Где, кстати, он? Или причудился? Откуда ж тогда на столе «Абсолют», тарелки с оливками и грибами? На всякий случай проверил счёт, принесённый официантом. Бутылка, оливки и грибы не были вписаны в этот счёт. Выходит, мужчина тот не причудился. Взгляд нашёл Анну. Она, отвернувшись, разговаривала с соседкой. «Чёрт побери! — подумал Каликин. — Похоже, сегодня надо напиться». С этим, не очень разумным решением, поскольку он прибыл сюда на машине, он выпил ещё половину стакана, оставил на столике деньги по счёту, и вышел из ресторана. «Завтра мне снова на работу, снова торчать в офисе до темноты, — размышлял он по пути к автомобилю. — А хорошо бы сесть в самолёт и куда-нибудь улететь. В экзотическую страну. И там беззаботно пожить пару лет. В этой Америке, в стране так называемой свободы, я живу, оплетённый паутиной многочисленных обязательств, большинство из которых в сфере финансов. Какая же это, к чёрту, свобода? Только в опусе Голливуда человек, поссорившись с кем-нибудь, может за несколько минут побросать в чемодан одежду, на такси ринуться в аэропорт, и улететь на край света. Идиотские сказки! В реальной жизни несколько месяцев понадобится, чтобы выбраться из паутины, а, возможно, несколько лет». В той степени опьянения, в которой он сейчас находился, он вёл бы машину вполне нормально, но случись какая-нибудь авария по вине старухи с плохим зрением, полиция его бы арестовала за высокий процент алкоголя в крови. Каликин решил протрезветь немного, улёгся на заднее сидение, закрыл глаза, и почти тут же оказался в своём детстве. Он сидел на плотике из досок, кое-как скреплённых гвоздями. Плотик с усилием резал ковёр ярко-зелёной цветущей воды. Чтобы продвинуть плотик дальше, он протыкал тот ковёр палкой, толкаясь в мягкое вязкое дно. Плотик качался, окунался, зелень окатывала ботинки. Он плыл вокруг маленького островка. В центре его белела беседка, над которой нависли ветви каштанов. В беседке, обнявшись и целуясь, сидели женщина и мужчина. Порой, оторвавшись друг от друга, они смотрели на пруд и на мальчика, оплывающего их на плотике. — А ну-ка, мальчик, — крикнула женщина, — живо на берег, это опасно, ты перевернёшься и утонешь. «Вы там сидите, и сидите, — думал насупившийся мальчик. — И беседуйте, и обнимайтесь, и целуйтесь, и пейте вино. Вам не мешают, и вы не мешайте совершать кругосветное путешествие».Глава 11. Из доярки в модели
Раиса выбралась из-под стола, вздымая вилку над головой, — то есть она показать хотела, что под столом искала вилку, а не делала Лейкину то, что он потребовал от неё в виде расплаты за ресторан. Клионер, обернувшись на стол Раисы, увидел, что там всё поменялось. Теперь там Раиса была в одиночестве, пристально вглядываясь в зеркальце, вытягивая пухленькие губки навстречу язычку губной помады. А Лейкин… Где Лейкин? Да вон он, вразвалочку переходит за стол приятелей. Отвлекаясь взглядом на юную девушку в незнакомой ему компании, он едва не столкнулся с человеком, который ему двигался навстречу. Мужчина тот вовремя отскочил и с широкой улыбкой проговорил: — Пардон. Виноват. Прошу извинения. — Разуйте глаза, — пробурчал Лейкин и повернулся двинуться дальше. — Я слышал, — сказали ему в спину, — вас, будто бы, очень интересуют старые особняки. — Кто вам сказал? — удивился Лейкин, поскольку он вряд ли кому говорил о пристрастии к старым домам, в которых пытался найти сокровища. — Один приятель, — сказал незнакомец. — Меня, кстати, зовут Абадонин, — протянул он руку для рукопожатия. Лейкин помедлил, но руку подал. Тема старых особняков была ему очень интересна. — Могу посоветовать вам один дом, ему уж лет под сто пятьдесят, полу-развалина, можно сказать. Дом преогромный, давно заброшенный. Его владелицу, старую женщину, богатой никак не назовёшь, хотя она единственная внучка железнодорожного магната. Ох, и богач был этот магнат в середине девятнадцатого века! Но сыну его не повезло: наследство от богатого родителя было удивительно небольшим, а внучке досталось ещё меньше. Тут возникает логичный вопрос, куда подевались финансы магната? А дело в том, что, постарев, он стал чрезвычайно недоверчивым, и к людям, и к будущему страны, и вообще ко всему на свете. Смотрел на всё очень пессимистично, ждал ежедневно гражданской войны, какого-то финансового краха, извержения вулкана, землетрясения, вплоть до того, что построил бункер глубиной в семьдесят метров, чтобы спасаться от метеоритов. Он снял со счетов все свои деньги, продал большую часть недвижимости и стал покупать золотые монеты, — и те, что чеканились в его время, и изготовленные в старину. В его нумизматическую коллекцию входили редчайшие монеты, включая отчеканенные царём Крезом в седьмом веке до нашей эры. Куда подевалась эта коллекция? В бункере он её вряд ли припрятал, поскольку бункер не раз заваливало под напором подземной воды. А вдруг, как-то подумал я, коллекция в том старом особняке? Её только надо поискать, то есть как следует поискать. Коллекцию там, безусловно, разыскивали, но почему тогда стены дома остались с редкими повреждениями, и на участке никто не порылся? Кроме того, мало кто знает, что под домом находится подвал, и из него в сторону озера ведёт длинный подземный ход. Тот особняк стоит недорого, я сам к нему недавно приценился. Старуха не прочь его продать, но только с оплатой за наличные. Пока покупателей не нашлось, поскольку дом лишь на снос годится, а деньги, запрашиваемые старухой, кажутся чрезмерными для сноса. Так вот, господин Лейкин, почему бы, пока особняк не снесли… — Где этот дом? — спросил Лейкин, глаза которого так расширились, что могли бы выскочить из орбит, если бы расширились ещё больше. Абадонин не медля вписал в блокнот и адрес дома, и телефон, по которому можно связаться с хозяйкой, и инструкции, как добраться. Лейкин схватил листок с информацией, и не сказав даже спасибо, поторопился к своим приятелям. Узрев, что Лейкин покинул Раису, Клионер пригласил её на танец. Она пожеманилась для приличия, но ровно столько, чтоб не спугнуть столь важного человека. — Рая! — воскликнул Клионер, ощущая ладонями тёплое тело, качаясь под душевную мелодию. — С вами так легко танцевать! И вся вы такая очаровательная. Вам надо бы стать киноактрисой. Скажите мне, если не секрет, кем бы вы хотели быть в Америке? — Киноактрисой хорошо бы, — сказала Раечка, глядя вниз, на его остроносые мокасины. — Но боюсь, у меня на то нет способностей. Я, может быть, здесь моделью стану. — Рая, вы себя, наверное, не знаете. К тому же, чтобы сниматься в кино, особый талант совершенно не нужен. — А что нужно? — спросила Рая, облизнув его мёдом рысиных глаз. — Личное знакомство с режиссёром, — сказал Клионер, идя напролом. И понял, что запутался в приоритетах: то ли Раису важней соблазнить, то ли продолжить с ней разговор, цель которого — уговорить на участие в порнофильме. Для предыдущего порнофильма он не сумел найти иммигранток, которые даже за оплату, за небольшую, правда, оплату, согласились бы сбросить всю одежду и играть в сексуальных сценах. Я бы не прочь, — сказала одна, — но если бы как-то скрыв лицо, чтобы меня не узнали знакомые. Пришлось обратиться к американкам, имевших опыт подобной работы, то есть пришлось на них потратиться, а русским — пришлось недоплатить, что обернулось их недовольством, осложнением в личных отношениях, критикой в местной русской газете. Намёк Клионера был слишком прозрачен, и Рая решила промолчать. Здравый смысл ему подсказал, что с Раей сейчас лучше выпятить дело. Поскольку если получится дело, то получится и другое. — Раечка, — мягко сказал Клионер. — Я так мало о вас знаю. Например, что вы делали до эмиграции? «Так я тебе и расскажу», — подумала Раиса и сказала: — Да так, ничего особенного. — А всё же, — настаивал Клионер. — Поймите, я ведь вами интересуюсь не просто от того, что вы такая привлекательная. Я вами больше интересуюсь, как потенциальной киноактрисой. Мне не интересны идеальные характеры. Мне важен живой, земной человек с его недостатками, шероховатостью. Поэтому в ваших интересах быть со мною очень откровенной. Вы можете, конечно, обмануть, выдумать что-то привлекательное, приукрасить прошлую жизнь, но я проницательный человек. Например, по некоторым деталям я понял, что вы жили в деревне, работа у вас была простая, у вас было немало почитателей, замуж вы вышли по расчёту, для того, чтоб эмигрировать в Америку. Раиса прошлую свою жизнь держала в большом секрете. Пристававшим с расспросами говорила, что работала учительницей, секретаршей, но ей было стыдно признаться в том, чем она на самом деле занималась, бросив учёбу в десятом классе. — Ну хорошо, — сказала она. — Только всё, что я расскажу, останется между нами. — Вот вам крест, — сказал Клионер и в самом деле перекрестился. Раису это несколько поразило, так как по внешности Клионера она полагала, что тот был евреем. — У меня отец русский, — сказал Клионер, заметив тень на лице Раисы. — Оба родителя неверующие, но я всегда тянулся к православию. — Я в России была дояркой, — выдохнула Раиса. — Дояркой! — воскликнул Клионер. — Да тише вы! — буркнула Раиса, озираясь на танцующих неподалёку. — Услышат. Вы же пообещали. — Извините. Буду теперь тихо. «Дояркой! — подумал он вдохновенно. — А что если действие моего фильма развернётся на русской ферме? И эта девица — героиня? Все сексуальные сцены — в амбарах, рядом с коровами, на сене… И съёмки дешёвыми получатся. Найду полузаброшенную ферму…». — Раечка! Рая! — сказал Клионер в маленькое розовое ушко, до которого в медленном танце нетрудно было губы дотянуть; сказал он это с пафосом творца, которого внезапно поразила дух захватывающая идея. — Доярка в России! Гениально! Может быть, хватит нам танцевать? Я должен о многом вас расспросить. Пойдёмте, сядем за мой столик. — Я не одна, — сказала Раиса и поглядела на свой столик, который всё ещё пустовал. — Знаю. Вы с Лейкиным. Я отпущу вас, как только ваш ухажёр вернётся. Но это будет, похоже, не скоро. — Почему это, вы думаете, не скоро? — А вон он, чокается с приятелями. — Ну что вы, расслабьтесь, — сказал Клионер, усадив Раису за свой стол. — Представьте, что я корреспондент, приехал взять у вас интервью. — Нет, только не интервью. Я интервью давала в России. Говорила всё правильно, что думала. И на свою голову наговорила: после интервью меня уволили. — Да что вы! Да что вы там такого? Кому вы там такого наговорили? — Корреспонденту нашей районки. Про безобразия на ферме. — Рая, а что если нам представить, что я не газетчик, а писатель, хочу написать о вас роман. — Он извлёк ручку и блокнот. — Скажем, как называлась ферма? — Утьмобогородская. — А деревня? — А деревня звалась Утьмой. На нашем бугре церковь стояла, Утьмобогородская, до революции. Большевики церковь взорвали, и из её стен и обломков сделали ферму, товаро-молочную. — Большая ферма? — писал Клионер. — Какое! Большая была в Душаново, у них было стадо в пятьсот голов. А у нас никогда больше ста пятидесяти, из них шестьдесят коров было дойных, двадцать первотёлок и семьдесят молодняка. — Ну и память у вас, Раечка! А сколько на ферме было доярок? — Три. Ну, ещё два пастуха — Пичужкин и Подколзин. Раздатчик кормов — Витька-хромой. Слесарь Шавкунин ещё был. — А слесарь что делал? — Ну как что? Важное. Следил за исправностью холодильников и вакуумной установки. Шавкунин был также бригадиром. Кобель был. Испортил двух доярок. — Как это можно испортить доярку? — спросил Клионер, как бы не поняв. — Животы им надул. А сам в кусты. Ничего не знаю, — отговаривался. — А вам, Раечка, не надул? — спросил Клионер. — Мне не надул! — вспыхнула Рая. «Во сюжет! — воспламенилось воображение режиссёра. — Три доярки и бригадир. Сначала по очереди с каждой, потом, к концу, развернуть оргию. С коровами и свиньями на заднем плане. А то и животных включить в оргию. Как советовал этот…, как его? Не чудно ль начать с такой, скажем, сцены: доярка обрабатывает вымя, в ведро — пенистая струя, а бригадир заходит сзади… Да, не мешает подключить раздатчика кормов и пастухов. Хорошо б и какого-то интеллигента»… — А какое у вас было начальство? — Да что вы! Командовали все. Все подряд были начальники. Директор совхоза, секретарь парткома, главный зоотехник, главврач районной станции по борьбе с болезнями скота, управляющий фермой, селекционер, ветеринар, даже Витька-хромой, потому что он по другой должности числился помощником бригадира. «Мужиков хоть отбавляй. Даже избыток. Ничего. Будет из кого повыбирать». — Похоже, вы то русское интервью запомнили наизусть. — Да, я помню, как если вчера. — Ну, а надои были какие? — вспоминал Клионер терминологию советских товарно-молочных ферм, когда-то почерпнутую из газет и теленовостей из сельской местности. — Дрянные надои, — буркнула Рая. — Вы что, мне настроение хотите изговнять? Какие ж надои вы ожидаете, если аж тридцать коров в самозапуске, десять коров были яловыми — почему-то не сумели забеременеть, двадцать вымучивали в сутки не больше шести килограмм молока, и только два десятка первотёлок давали по пятнадцать килограмм и больше. При жирности меньше трёх процентов. Клионер записал в своём блокноте: «Первотёлки. Прозвище для доярок, недоучившихся девчат, только что девственность потерявших. Может, и фильм назвать „Первотёлки“?» — С первотёлками столько мороки! Их надо раздаивать месяца три, и только потом — к общему стаду. Одна без аппетита, у другой не вымя — печка, такую надо срочно к ветеринару, и доить её очень осторожно. Совсем молодых доить руками, после хорошего массажа, а иначе они брыкаются. Потом понемногу, утром и вечером, подключать к ним доильный аппарат — пусть к шуму приноровятся. «Все три доярки, — писал Клионер, — симпатичные, стройные, как модели. Коров они доят обнажёнными; то сидя на низенькой табуретке, слегка раздвинув белые ножки, то стоят, наклонившись над выменем — замечательный ракурс сзади». — В период лактации, — продолжала Рая, — это когда после отёла, надой от коровы всё время растёт. Лактация длится примерно пять месяцев, и важно корову приучить отдавать всё молоко. Последние граммы — самые жирные. А если не всё молоко выдаивать, может закончиться маститом. Корова должна быть высокопродуктивной примерно двенадцать лет, а у нас животных выбраковывали уже через года четыре. Возьмите, скажем, Весну и Севку. Какие замечательные были! А выдоились рано, через пять лактаций. Пришлось их первотёлками заменить. Синичка зажирела и залоснилась, стала выглядеть просто, как лошадь… «Так и кадры доярок менялись. Давних, измученных мужиками, заменяли на юных девиц, которые в первый же день работы становились первотёлками». — Отчего же они выдоились так скоро? — У коровы молоко на языке. А у нас что происходило? Ну хорошо, завезли зелёнку. А коровы отказываются есть, с места на место её перекидывают. Я взяла в руки — одна тимофеевка! Грубая, жёлтая от корня, в полметра длиной, не измельчённая и не сдобренная ничем. Принесла охапку свежего клевера, корова сразу есть начала. Вопрос: почему не используют клевер, который на полях — стена непроходимая? Объясняют: к нему, мол, трудно подъехать. «Доярка пошла нарвать клевера, на неё наткнулся пастух Подколзин. Половое сношение в зарослях клевера». — Пастухи стада гоняли по подбитым пастбищам. Коровы совершали дальние походы, возвращались усталые, полуголодные. Стадо было истощено. О пастухах — говорить нечего. Потом у них сил было только на водку. «Запылённый пастух с измождённым лицом: устал я чего-то, дай взбодриться. Доярка ему бутылочку водки, тут же припрятанную в сене, он выпил, забрался на доярку, и почти тут же захрапел…». — Труд кормачей был совсем без механики. Подвезут корма к скотному двору, да и свалят в одну кучу. Витька-хромой всё матерился: как, мол, мне корм теперь разгребать? Охапками к каждой кормушке таскать, или стёкла повыбивать, да зашвыривать корм через окна? И вот же, гадюка, выбивал. А то корм уронит, где попало, да пошёл водкой накачиваться. Приходилось дояркам подключаться. Помню, таскали мы корм и ругались: это совсем не наша обязанность, почему нам за это не доплачивают? — А бригадир ваш, слесарь Шавкунин? А он помогал вам таскать корма? — Какое! У него были свои проблемы. Доильная система «Даугава», которую он должен был обслуживать, была у нас совсем уже старая. Трубки почти ежедневно лопались, он их едва успевал ремонтировать. В стыках часть молока застаивалась, и сортность, понятно, понижалась, а за второй сорт меньше платили. Понижался и заработок от того. Молоко после дойки надо хранить, после вечерней — восемь часов, а холодильник работал плохо. «Сельхозтехника» трижды привозила двигатели, но они оказывались неисправными. В одном из них подшипник рассыпался, в другом отсутствовала крыльчатка, и он из-за этого не охлаждался, на третий поставили крыльчатку, снятую с двигателя системы проточной вентиляции. Шавкунин бесился, матюгался: работаю в день по двенадцать часов, а ставку платят восьмичасовую. Написал заявление. Без ответа. Раиса умолкла и задумалась. — Да нет, — вздохнула. — Пусть мне сейчас в этой Америке приходится нелегко, а я чем в России быть дояркой, я лучше в Америке буду никем. Я, может, моделью в Америке стану. С детства мечтала быть моделью. «Из доярки в модели», — записал Клионер вариант названия порнофильма. — Раисочка! — сказал он на прощание. — Позвольте вам позвонить на днях. И ещё, очень прошу: о нашем разговоре — никому. Меня почти растерзали на части, когда я в газете объявил о том, что подыскиваю актёров. В кино мечтают сниматься все. — О чём с тобой этот жид говорил? — справился Лейкин у Раисы, к своему столу, наконец, воротившись, и было заметно, что там, где он был, алкоголь лился рекой. — В постель, что ли, тебя затаскивал? — В какую постель? — вспылила Раиса. — У тебя в голове только одно. Лейкин родился горлопаном, но горлопаны тоже есть всякие: какой-то родился с громким голосом, но дар этот редко употреблял, ну, если только в крайних случаях, скажем, кого-то в лесу отыскать. А какой-то решил, что коли природа одарила его мощными децибелами, он должен их использовать вовсю. Лейкин был именно таким, ко всем нечувствительным горлопаном. Посему, невзирая на шум в ресторане, голос его далеко разносился, а если бы, скажем, все замолчали, включая оркестр и певца, то буквально каждое слово Лейкина отчётливо слышал бы весь зал. — Я, что ль, не видел, как вы гарцевали? Да он тебя мысленно всю перетрахал, — продолжал Лейкин любимую тему, которая только слегка уступала золоту в виде крюгеррандов; то есть из всего, что предлагает жизнь, его увлекали лишь секс и золото. — Дурак! Мы с ним беседовали по делу. Он, между прочим, меня выспрашивал, не хочу ли я сниматься в кино, он сейчас подбирает киноактёров, — сказала Раиса повышенным голосом, повышено громким от злости на Лейкина, да ещё для себя незаметно под его лужёную глотку подстраиваясь. А то, что её Клионер просил никому не рассказывать о беседе, она в ту минуту просто забыла. — Так и в кино! — поразился Лейкин. — Это в каком же таком кино? — В порнографической кинокомедии, — швырнула Раиса в его рожу, ещё более лупоглазую в моменты, когда он удивлялся. Диалог этой пары, каждое слово, услышал сидевший поблизости Марк, тот самый чувствительный щуплый еврей с револьвером в кармане пиджака. Его покоробило слово жид; он невзлюбил его с детского садика, где дети его прозвали жидом. Не потому, что уже читали записки сионских мудрецов, а потому, что любой детсадовец должен был иметь какую-нибудь кличку, а воспитательница, очевидно, что-то имела против евреев и назвала его жидом, когда он чего-то там не послушался. Марк несколько успокоился, определив по лицу Лейкина, что тот и сам являлся евреем, и потому в его устах на жид не стоило обижаться. Да и к чему на него обижаться, если даже по словарям оно означает всего-навсего «лицо еврейской национальности иудейского вероисповедания». Марк наклонился над столом и сильно потёр себе виски. Потом нерешительно поднялся, приблизился к столику Раи и Лейкина и очень вежливо проговорил: — Извините за беспокойство. Я услышал ваш разговор о том, что какой-то человек подбирает актёров для порнофильма. Я-то, конечно, какой актёр, но один мой знакомый — большой талант. Я понял, что продюсер в ресторане. Вы не могли бы его указать? Лейкин уставился на вопрошавшего с такой неприкрытой пьяной издёвкой, что тот был готов отскочить от стола, но его выручила Раиса. — Вон он, — кивнула она на столик, за которым сидел Клионер. — С большими бровями и усами. Это и есть тот режиссёр. — Благодарю вас, — сказал Марк и в мгновение ока ретировался, так и не дав Лейкину высказать, наверняка, какую-то гадость. Впрочем, если бы он отошёл даже со скоростью черепахи, Лейкин никак бы не комментировал ни его щуплую внешность, ни презабавный его вопрос. Лейкина мгновенно отвлекли усы продюсера порнофильмов. — Тар-ракан! — заорал он, отчего некоторые посетители невольно поискали таракана и между тарелок, и на тарелках, а кто-то даже под стол заглянул. — Я слышал, вы ищите киноактёров, — сказал Марк, останавливаясь перед продюсером, который, головы не поднимая, быстро писал в своём блокноте. Клионер поглядел с большой неприязнью. — Кто вам сказал такую чушь? — Я видел ваш фильм «Из России с похотью». И слышал, что вам нужны актёры для нового порнофильма. К неприязни во взгляде Клионера примешался огромный скептицизм. — Вы когда-нибудь видели порнофильм? — Ну, бывало. И не один. — И что, там актёры на вас похожи? — Нет, не похожи, — сказал Марк. — Мне с внешностью, конечно, не повезло, но у меня есть самое главное, то, что вам нужно для порнофильма. — Откуда вы знаете, что мне нужно? Марк положил на стол конверт, в котором лежала фотография, которую он произвёл в Америке (щёлкнув себя в обнажённом виде), и положил под нос Клионеру. — Вот поглядите. Тогда поймёте. Клионер брезгливо открыл конверт, вынул фотографию, вгляделся, иронически усмехнулся, вернул фотографию в конверт. — Если мне подбирать актёров только на этом основании, мне, уважаемый, все подойдут. Кроме, конечно, импотентов. — Такого, как я, вы не найдёте. — Не понял, — вымолвил Клионер. Почему вы считаете, что ваш фаллос предпочтительнее фаллоса остальных? — Он никогда не опадает. — Слушайте, — взорвался Клионер. — Найдите кого-нибудь другого, у кого есть и время, и терпение выслушивать вашу белиберду. А я, извините, очень занят. Марк выдавил кислую улыбку, зачем-то поклонился, как японец, и отошёл, как отходят люди, которых незаслуженно оплевали. А Клионер, взглянув ему вслед, вдруг ностальгически вспомнил моменты из своей собственной юности, когда его фаллос часто и нагло вылетал из всего его существа в возносящий градус небесного свода, то настежь распахнутого над головой, то временно задёрнутого потолком. Тогда Клионер его называл простым, поэтичным, незатасканным и нестыдным словом цветок (не правда ли, лучше звучит, чем слово, которым исписаны, исцарапаны все русские туалеты, стены, заборы, а то и памятники, и даже какой-нибудь дурак решил это слово нанести на какую-то часть тела в виде нехудожественной татуировки). Тогда он не мог вообразить, что может цветок свой оголить даже по просьбе желанной девушки, хотя он слыхал, что время от времени милиция задерживала мужчин, которые распахивали плащи перед лицами женского пола. Маршрутный автобус. Встряхнёт ли ухаб, прижмёт ли вираж к женскому телу, игриво ли взбрыкнёт воображение, и цветок пытался его опозорить. Остановка, и надо ему сойти, а он не сходил, а он ехал дальше, силой внушения уговаривал его позорящие очертания. Порой доезжал и до кольца, сидел там до нового маршрута, возвращался к своей остановке, и хорошо, если сходил, а то, бывало, опять не сходил всё по той же постыдной причине. На улице от непослушного цветка спасали только быстрая ходьба, мысли о каких-то неприятностях, да портфель, если имелся. Ещё можно было пересидеть на скамейке сквера или автобуса. Вы, верно, не раз, гуляя по скверам, замечали худых одиноких юношей, бесцельно сидящих на скамейках, чаще без книги и без портфеля. Теперь вы знаете: пересиживают. С книгой, с портфелем тоже не праздник: долго цветок прикрывать на ходу и неудобно и подозрительно. В таком вот бесплодном убийстве времени прошло немало дней его юности. В бане все значительно обострялось. Особенно в дни, когда первый этаж, где всегда мылись мужчины, закрывался на длительный ремонт, и мужчин отправляли мыться под крышу, то есть в женское отделение. Отсутствие очков, гуляющие сквозняки, безумие пара, как битвы дым над историческим сраженьем, — всё это, плюс ещё брызги в глаза размывали моющиеся фигуры, в которых чудились голые девушки, и тут же к капающему потолку рвался цветок на толстом стебле, с болезненно чувствительным бутоном. Сидел на скамье, а она помнила тысячу нежных упругих попок. Лежал в парилке, и будто лежал на голых распаренных женских телах. Банные меры скрывать эрекцию включали намыливание под животом. Бурная пена всё прикрывала, но надо было остерегаться, чтобы кто-то, подняв полный таз, не окатил и себя, и тебя. Бывало, что какой-нибудь человек, приходящий не мыться, а наблюдать, а иногда и задирать педерастическими намёками, — бывало, он начинал вглядываться в клочья пены под животом, предполагать и предлагать гнусные немедленные варианты. Иногда, но на очень коротко, помогала большая мочалка. Лучше всего работала шайка (так назывался железный таз, то оцинкованный, то ржавеющий, с двумя ручками или с одной, потому что вторая была оторвана, а то и обе ручки оторваны, тогда приходилось за дно поднимать). Шайкой он просто прикрывался, как прикрываются щитом. К этому простейшему варианту прибегали не только юноши и матёрые мужики. Порой и какой-нибудь старичок, почти рассыпая по скользкому полу чрезмерно распаренные кости на еле ковыляющем ходу, тоже себя прикрывал шаечкой. Впрочем, у этого старичка могли быть другие основания скрывать от толпы его гениталии. Он мог, например, называть их срамом, а кто же хочет себя срамить? После того, как Марк Левицкий выдал секрет свой Клионеру, а тот его назвал белибердой, он отошёл от стола режиссёра с ощущением оплёванного человека. Потом он долго сидел на задворках раскрутившейся свадебной компании, невидяще глядя на танцующих и веселящихся людей, и то и дело себя наказывал посредством дёргания за ухо за то, что не дал Клионеру сдачи, ну не физически, конечно, а каким-нибудь едким хлёстким словцом. «А вместо того, — ругал он себя, — я, идиот, ему улыбнулся и чуть ли не в ноги поклонился». Он сделал попытку с помощью водки заглушить точившее унижение, но водка на вкус оказалась противной, и его едва не стошнило. Он сжал себе голову ладонями, крепко зажмурился, облокотился и долго так, сгорбившись, сидел. В компании знал его только жених, но тот был пьяно разгорячён, и если бы Марк на столе валялся, он мог бы и этого не заметить. Когда Марк открыл глаза и выпрямился, перед ним стоял незнакомый мужчина. — Марк Левицкий? — спросил незнакомец. — Да, это я, — Марк привстал со стула, силясь припомнить человека. — Политехнический институт. Мы с вами жили в одном общежитии. Правда, на разных этажах. Абадонин моя фамилия. — А, Абадонин, — воскликнул Марк, делая вид, что признал незнакомца. — Как же. Конечно. Это же надо! Политехнический, и Америка. Всё же, наш мир удивительно тесен. — Ещё как тесен, — кивнул Абадонин. — Вы садитесь, — сказал Марк и растерянно огляделся, ибо что приглашать человека, коль за таким длинным столом, какой был у свадебной компании, не оказалось свободного стула. — Надо же. Пять минут назад было столько свободных мест… — Оркестр, заметьте, не играет. Никто не танцует, — сказал Абадонин. С этим он в сторону шагнул, выхватил стул непонятно откуда, сел рядом с Марком и ухмыльнулся: — Сколько уж минуло зим, да лет, а я, тем не менее, не забыл один любопытнейший фотоснимок. Да вы не смущайтесь, все его видели. Помню, как девочки возбуждались, ай да Левицкий! — перешёптывались. Признайтесь, скольких вы соблазнили с помощью этой фотографии? — Вот, и для вас это не секрет! Но я, на самом деле, не причём. Я не пытаюсь отрицать, что на той фотографии — это я, но меня сфотографировали врасплох, это когда я вышел из душа. Семён Полушкин, сосед по комнате. Подкараулил меня, и врасплох. — Как же. Помню Семёна Полушкина. Мы с ним как-то на лыжах катались. Но вы мне зубы не заговаривайте. Я вас спрашиваю о девочках. — На меня женщины не бросаются, — тихо сказал Марк. — Будет вам скромничать. А София? — София? — смешался Марк. — Вы же сказали, что мир тесен. Хотите, я назову всех девочек, с которыми вам удалось переспать благодаря той фотографии? Кроме Софии, Лиза Пинегина, Маша Морозова, Вера Медынская… Что, довольно перечислять? Правда, и десятка не наберётся, хотя с вашим-то дарованием можно было иметь много больше. Но дело, полагаю, не в количестве. Кому-то и тысячи недостаточно, а для кого-то и две слишком много. Всё дело в качестве ощущений, переживаний, воспоминаний. Цифры — бесстрастны и циничны, им всё равно к чему приклеиться. Они — как тёртые проститутки, которым плевать, кто на них ложится, лишь бы выкладывали деньги. Возьмите, к примеру, любую цифру и приложите её к чему-нибудь. Скажем, четыре. Четыре камня. Четыре трупа. Четыре ангела. Четыре поцелуя. Четыре таракана… «Ужас какой-то, — думал Марк, пока Абадонин плёл о цифрах. — В той общаге все знали всё. Как хорошо, что она позади, и во времени, и в расстоянии»… — …А Клионер мой хороший приятель, — услышал Марк слова Абадонина. — Хотите, я с ним поговорю? Он, как вы знаете, подбирает актёров для нового кинофильма, постановку которого я финансирую. Вы показали ему фотографию, но он не понял, в чём ваш талант. — Он со мной говорить не хотел. — Захочет! — твёрдо сказал Абадонин. — Кстати, фотография из России, — он похлопал себя по груди, — вот здесь, в моём кармане лежит. Мне будто чей-то голос сказал: прихвати фотографию Левицкого. Я, кстати, её у Семёна купил. Помню, тридцатку заплатил. А из России вывез случайно,смешалась с личными фотографиями. — Итак, — продолжил он, — сделаем так. Я сейчас подсяду к режиссёру и с ним коротко побеседую, а вы не зевайте, на нас поглядывайте, и как только я сделаю этот знак, — Абадонин продемонстрировал, — вы немедленно подходите. — Спасибо, конечно, — сказал Марк. — Но Клионер мне уже отказал. — Ерунда! — возразил Абадонин. — Неужто забыли закон Ньютона о том, что каждому действию соответствует равное и противоположно направленное противодействие? Keep trying, — как говорят в Америке, и более мудрого совета я, кажется, не встречал. Абадонин ушёл к столу Клионера. Наблюдая за тем, как они беседуют, Марк поёжился в тот момент, когда Клионер, на него обернувшись, удивился лицом и брезгливо поморщился. Отметил и то, как Абадонин сказал Клионеру что-то такое, от чего тот ещё раз обернулся, и взгляд его в этот раз был оценивающим. Потом Абадонин поднял руку с пальцами, сложенными в колечко, и это был знак, о каком договаривались. Марк неохотно поднялся со стула. По пути к столику Клионера он то ли взглядом на что-то отвлёкся, то ли задумался глубоко, но он проворонил тот момент, когда Абадонин уходил. То есть, сидит человек за столом, и вдруг, оказывается, не сидит. — Итак, — сказал Клионер, кивнув на фотографию перед ним, — вы настаиваете на том, что ваш фаллос не опадает? — Хотите проверить? Прямо сейчас? «Может, — подумал Клионер, — этот тип сексуальный маньяк, сумасшедший, а то просто гомик? Придумал хроническую эрекцию для завлечения других гомиков… А если он, в самом деле, не шутит… Актёр порнофильма с такой аномалией может мне очень пригодиться. Внешне его не сравнить с Литовкиным, но у красавчика Литовкина, игравшего роль в „Из России с похотью“, фаллос был таким непослушным, что это подпортило многие сцены. Парился в бане, например, окружённый голенькими девицами, усердно их лапал за все места, но чтоб от него добиться эрекции… И если главную роль в фильме будут играть не такие красавцы, как Литовкин или Картовников, а такой пшибздик, как Марк… Нет, в самом деле, стоит подумать». — Как это проверить? — Спросил Клионер. — Ну, не сейчас же. Не в ресторане… — Лучше сейчас, — настаивал Марк. — Это у вас отнимет минуту. «Да, что делать, — вздохнул Клионер. — Ради финансов Абадонина придётся идти в сортир с этим пшибздиком». В туалете Марк приспустил штаны, и Клионер сумел убедиться в том, что эрекция присутствовала. — Да, — кивнул он. — В данный момент вы, в самом деле, как я вижу… Но как вы докажете, что вот это у вас постоянное явление? Может, вас всегда возбуждает обнажение фаллоса перед другими? А в других ситуациях… Он не закончил. В мужскую комнату, как в магазин, который должен вот-вот закрыться, ворвался страждущий Селитренников. Взглянув на Марка и Клионера, он так стремительно затормозил, что его кожаные подошвы завизжали на влажном кафеле, а его ошарашенные мозги не могли ничего другого измыслить, как то, что он наскочил на гомиков, которые начали или начнут сексуальное извращение. Невзирая на огромную нужду, Селитренников настолько растерялся, что тут же убрался из туалета, но не далее, чем за дверь, и там, глаза выпучив и пританцовывая, стал нетерпеливо пережидать, когда ситуация рассосётся. Ждал он не долго, Марк с Клионером тоже ведь были ошарашены тем, что какой-то человек застиг их в сомнительной ситуации, мог всё неправильно понять, запомнил их лица, и будет, возможно, шептаться с друзьями, что вот, в туалете наткнулся на гомиков, будет кивать на них, пальцем показывать… Оба покинули туалет с той же скоростью, как Селитренников, едва не столкнулись с ним в узком проходе и отбросили лица в сторону. На том эпизод мог исчерпаться. Ну, пошутил бы Селитренников, вернувшись за стол своей компании, что вот, мол, наткнулся в сортире на гомиков перед актом сексуального извращения. Но дело в том, что Селитренников узнал в одном из них Клионера, и, рассказывая о происшествии, не забывал назвать его имя. Вот, оказывается, почему за спиной Клионера уже давненько гуляла молва, что он не только помешан на сексе, но он к тому же и голубой. Впрочем, что значит — давненько гуляла? Разве история та не случилась в нами описываемый вечер? А ежели так, то отчего же история эта гуляла задолго до того, как приключилась? Здесь какая-то неразбериха. Или время сыграло шутку тем, что тот эпизод в туалете каким-то образом провалился в прошлое Селитренникова?…Глава 12. Лучше сойти в Резекне
Во время беседы глаза Басамента впивались в глаза Заплетина с такой неземной светлоглазой честностью, что будь на месте Заплетина чёрт, он, не выдержав этакой святости, взвился бы в растерянности и смущении, и пропал бы ко всем чертям. Заплетин таким взглядам не доверял, он от них быстро утомлялся, как утомляемся мы от всего, что нам пытаются навязать; а состязания во взглядах он недолюбливал ещё с детства. Вот и сейчас он время от времени покидал лицо Басамента и выискивал взглядом красивых женщин. Таких в ресторане было несколько, но все они блекли перед Анной. Шум в ресторане так усилился, что Анна склонилась над столом, чтобы расслышать слова Тамары. Поза, в которой многие горбятся, только выгодно подчеркнула грациозность фигуры этой женщины и такую прямую спинку, что рядом с ней поверхность стола казалась несколько искривлённой. Лицо Анны чутко реагировало на то, что ей говорила соседка, и была она томительно ностальгична. Как, в самом деле, в этой стране, такой замечательной, но чужой, в стране, где Заплетин за многие годы так и не смог себя приучить к прагматичным американкам (он прозвал их ходячими калькуляторами), — как, в самом деле ему не хватало непритворного, душевного общения на своём родном языке с беспечными русскими идеалистками, ещё не испорченными Америкой. Не хватало просто сидеть рядом с ними, жадно смотреть, как они смеются, как рассуждают о неземном, ничего общего не имеющим с малокалорийными рецептами, с наилучшим оттенком губной помады, с удалением жира на ляжках, с декорацией спальни или гостиной, с разводом знаменитостей Голливуда… Вот, наверное, почему ему так болезненно вспоминались былые приключения в России, в которых, кроме чистой авантюры, вспышек влюблённости, томления, он не искал ничего другого. Вот, наверное, отчего даже какие-то простые, ни к чему не приведшие эпизоды, блистали в его воспоминаниях, как самые лучшие в жизни моменты. Вот такой случай, например. Его соседями по купе оказались молодящаяся дама, перегруженная косметикой, и пара пожилых провинциалов, которые, прежде чем поезд тронулся, извлекли из корзины варёные яйца, огурцы, помидоры, консервы, хлеб, и стали, чавкая, всё поедать, давясь от непрожёванных кусков и с помощью неистового кашля прочищая засорившиеся глотки. Заплетин сбежал от них в коридор, проследил, как перрон сдвинулся с места и разогнался назад и в прошлое, собрался вернуться в своё купе, но тут, из соседней двери — девушка, тонкая, звонкая, симпатичная. Мельком глянула на него, повозилась с тугим откидным сидением, села прямо, как стебелёк, раскрыла журнал и в него погрузилась. Ему ничего не оставалось, как задержаться у окна, делая вид, что всё за стеклом, — всё, что стояло неподвижно, а поезд завидело, сорвалось и помчалось в другую сторону, — делая вид, что всё за стеклом его страшно интересует, и что ему нравится взгляд ослеплять поездами в обратном направлении и назад уносящимися деревьями. Из купе выплыла дама. — Молодой человек, вы не могли бы оказать такую услугу? Муж мой попал в другое купе, вот в это, в соседнее, очень странно, я совершенно не понимаю, как такое произошло. И если вы, молодой человек, не возражаете поменяться… Он кивнул, и таким образом оказался в купе девушки. Он забрался на верхнюю полку и, делая вид, что глядит в окно, часто ронял глаза на девушку. «А может и он ей интересен? Иначе зачем пару раз взглянула, для чего ей пришлось оторваться от чтения и запрокинуть к нему мордочку, которую хотелось расцеловать». Другие соседи по купе, молодая парочка из Удмуртии, двигались вяло, молчали, зевали, и только постельное разнесли, легли на полки и сразу утихли. Ночью он часто просыпался. Голову свесив, смотрел на неё, то есть на то, что позволял разглядеть сумрак в купе. А сумрак ему позволял увидеть бедро, облитое одеялом, прекрасно крутое и неожиданное для такой тоненькой девочки, ювелирную кисть из-под подушки и прядку волос, упавшую к полу и от движения качавшуюся. Утром удмурдчане преобразились: без видимого повода гоготали, дурашливо заигрывали друг с другом. Потом оформили себе завтрак, к нему приложили бутылку водки и предложили водку попутчикам. — Водку? Так рано? — спросил Заплетин, и натощак хватил полстакана. Девушке тоже предложили, но та решительно отказалась. «Да, всё правильно, просто умница», — одобрил он, закусывая яблоком. Чтоб ещё больше язык развязать, он с портфелем ушёл в туалет, открыл «Рымникское» вино, которое во время путешествий непременно присутствовало в портфеле, выпил из горлышка половину. Девушка стояла в коридоре, на плечике сумка, у ног чемоданчик. — Вы разве едете не до Риги? — Нет, я только до Резекне. Вот, уже поезд останавливается. Ну, до свиданья, — сказала она, отвернулась и к тамбуру быстро пошла. Он забросил портфель на полку, поколебался, бросился к выходу. Она стояла в прохладном тамбуре, дверь из вагона была настежь, дверь загораживала проводница, глядя на серый сетчатый дождик и блестящую, в лужицах платформу, постепенно замедляющую бег. — Вот где вы, оказывается, живёте. — Да нет, я не здесь, я живу в Одинцово. А сюда я приехала на турбазу. — А можно и мне сойти вместе с вами? Она засмеялась: — Как хотите. И мимо отодвинувшейся проводницы сошла на платформу, открыла зонтик и на отменных пружинистых ножках пошла по искрящемуся бетону. «Сойти или нет? Что там в Риге особенного? Меня там никто не встречает, не ждёт». Он вернулся в своё купе и выглянул из окна. Она приближалась к группе людей на автобусной остановке. «И я мог бы сесть в тот же автобус…» Он побросал в портфель свои вещи, и в этот момент поезд тронулся с места. Потом он долго сидел в коридоре, слепо глядел на разводы дождя на стёклах, обветренных дорогами до несмываемой желтизны, и представлял, что бы случилось, если б он тоже сошёл в Резекне. Как хотите, — сказала девушка, и, стало быть, если бы он захотел… — На прошлое можно смотреть, как угодно, — тихо сказал кто-то рядом с Заплетиным, и тем вернул его в ресторан. Басамента за столом не оказалось, вместо него сидел незнакомец, чем-то, однако, как будто, знакомый. — Танцует ваш друг, — улыбнулся он. — Любопытный, знаете, человек. Да, в самом деле, он талантлив. Гений? Я б этого не сказал. Понятие гений… Ну да ладно. Сейчас мне хотелось бы о другом. На прошлое можно смотреть, как угодно, с самыми различными эмоциями. Счастливы те, кто своё прошлое не умеет, не желает анализировать. Я и умею и желаю, и от того мой взгляд на прошлое в высшей степени пессимистичен. Или, как выразился Анатоль Франс, «и мне идея прошлого мучительна». Знаю, вы думаете обо мне: вот, мол, подвыпил человек, потянуло его пофилософствовать, и вот, пошёл гулять по ресторану. Не спорю, и выпил, и потянуло. По вашей реакции я догадываюсь, что вы успели меня позабыть, хотя в начале этого вечера мы, можно сказать, уже познакомились, даже коротко побеседовали, и я вам представился, как Абадонин. Помните, вы поджидали в фойе вашего приятеля Басамента и на миг меня приняли за него? — Как же, помню, — сказал Заплетин. — Вот только вас не узнал почему-то. — А вы, — улыбнулся Абадонин, — можете мне не представляться. Небезызвестный Павел Заплетин! Откуда вас знаю? А ваши концерты. Весьма развлекательные события. — Спасибо, что бывали на концертах. Я не припомню, что вас там видел. Впрочем, как мне запомнить каждого — И кроме того, — подхватил Абадонин, — мне не раз указывали на то, что наружность моя незапоминающаяся. Заплетин взглянул на него внимательней. Да, в самом деле, в лице незнакомца — никаких характерных примет. Он отвёл взгляд и осознал, что тут же забыл лицо Абадонина. — Так почему же, — напомнил он, — ваш взгляд на прошлое пессимистичен? — Потому что прошлое — это потеря, свалка больших и мелких потерь. Океан из слёз, пролитых людьми по поводу потерянных возможностей. Да вот, не хотите ли ради примера взять любой случай из вашего прошлого. Скажем, знакомство с какой-то девушкой, которое окончилось ничем, а могло обернуться всем. — Да, бывало такое, не раз. Странно, вы говорите о том, о чём я только что размышлял, вспоминая один очень давний случай. И, представьте себе, вспоминал его с большим, ностальгическим удовольствием. Не от того ли, не раз себя спрашивал, мне так милы эпизоды в прошлом, что они приключались в моём отечестве, в стране, в которой, когда там бываю, я насыщен такой энергией, что, кажется, в небо взовьюсь, полечу… — Не спорю об этом, — кивнул Абадонин. — В России какой-то другой дух. На всех он, конечно, влияет по-разному. Вас он подбрасывает в небо, а кому-то от духа того так тошно, что хочется если не повеситься, так сбежать от него хоть на край света. Но я не о том. Я хочу подчеркнуть, что в прошлом, если в него не вдумываться, можно барахтаться без печали. Но согласитесь: если мы вдумаемся, если представим, что мы тогда-то сказали неправильное слово, сели на неправильный автобус, открыли неправильную дверь, то какое же от этого удовольствие, какая же в этом красота? Напротив, от этого только печаль по поводу потерянных возможностей. Вот, скажем, вы ехали в Рижском поезде… — Откуда вы знаете об этом? — перебил его изумлённый Заплетин. — О чём я знаю? — спросил Абадонин. — О поезде в Ригу? — Ригу я взял наобум, для примера. Если хотите, можно не в Ригу. Хотите поезд в Махачкалу? — Пусть будет в Ригу, — сказал Заплетин, смутившись тем, что привязался к очередному совпадению. — И в поезде этом, в вашем купе ехала хорошенькая девушка. Вы так умудрились в неё влюбиться, что когда она, скажем, сошла раньше вас…, какие там станции по дороге?.. Ну, например, сошла в Резекне… «Жизнь, конечно, полна совпадений. Но чтоб совпадало именно так… Что он за чёрт? — думал Заплетин, боязливо встречая глаза Абадонина. — Не ясновидец ли мне попался?» — … вы испугались её потерять, вы заметались: сойти вместе с ней или же дальше двигаться, в Ригу, в которую ехали просто так, от избытка свободного времени, да поглядеть, как живут латыши, то есть вполне могли и не ехать. В последний момент вы решили сойти, но поезд тронулся, вы остались. А что если вы, потеряв ту девушку, потеряли главную в жизни любовь? Я не хочу показаться жестоким, но позвольте констатировать такое: вы ведь после того события прожили примерно двадцать лет, но так никого и не полюбили, по-настоящему не полюбили. Вы ведь, если я не ошибаюсь, и со второй женой расстались? Ну как, ну что вы сейчас скажете по поводу такого воспоминания? Много ль в нём радости, да услады? — Если так думать, конечно, не много. Но это ведь только предположение того, что могло произойти. — Увы, увы, — вздохнул Абадонин. — Если бы только предположение… Я, чего уж, открою секрет, я в самом деле ясновидец, который никогда не ошибается. Любому, кто присутствует в ресторане, я могу предсказать судьбу. Но кто мне поверит? Люди верят только тому, что можно проверить. А как вы проверите в настоящем то, что когда-то случится в будущем? — А всё ж любопытно, — сказал Заплетин, — знать, что вы скажете о будущем хотя бы нескольких здесь присутствующих. В прошлом, как вы меня убедили, вы несомненный ясновидец. Поэтому я не сомневаюсь, что вы способны глядеть и в будущее. Например, что вы скажете об этом? — сказал он, указывая на Картовникова, высокого красивого мужчину, который как раз проходил мимо. — У него есть мечта: от супруги избавиться. И эта мечта осуществится. Но не так, как хотел бы Картовников. Он поедет с женой в горы, подведёт её к краю высокой скалы полюбоваться прекрасным видом, толкнёт её вниз, и она погибнет. Не всё, однако, он рассчитает: рядом, в кустах, справляя нужду, окажется человек, которого Картовников не заметил. Человек тот запомнит номер машины, на которой Картовников приехал, и за умышленное убийство его на всю жизнь отправят в тюрьму. — Ну, а эта прелестная женщина? — Заплетин указывал на блондинку, которой до этого любовался. — Её зовут Анной, — сказал Абадонин. — Вам, понимаю, она очень нравится, и от того я не хотел бы говорить о том, что с ней вскоре случится. — Что с ней случится? Расскажите. — Анна, конечно, — мечта поэта, но только поэтам с ней и знакомиться. Помутит она голову им, и выскользнет в своё пасмурное оцепенение. В душе её по северному дождливо, она избегает настоящего. В конце концов, через пару лет она погрузится в сон наяву, находясь за рулём автомобиля. Это случится ранним утром, когда солнце опасно низко и легко ослепляет водителей. Анна станет въезжать на фривей, и мусорная машина, по горло забитая всем тем хламом, что выставляется на обочинах, буквально сплющит машину Анны… «А вдруг он вовсе не ясновидец, — пытался себя успокоить Заплетин, — а просто хороший фантазёр?» — А как судьба сложится у этого? — обернулся Заплетин к Лейкину, голос которого перебивал даже оркестр и голос певицы. — Завтра, едва опохмелившись, Лейкин поедет к особняку, в котором, как он от кого-то слышал, припрятана огромная коллекция золотых старых монет, осмотрит дом, позвонит хозяйке, они сторгуются о цене, и, как только оформится купчая, вплотную приступит к поискам клада. Он никому не доверит поиски, сам начнёт разбивать стены и вскапывать землю вокруг дома. Потом отыщет секретный вход в подвальное помещение, и тоже там, как следует, покопается. Затем обнаружит подземный проход, укреплённый бетоном и кирпичами, пойдёт по проходу в сторону озера, но вскоре наткнётся на завал из земли, бетона и кирпичей. Расчистку завала отложит на будущее и начнёт простукивать стены, пытаясь на слух определить, есть ли за стенами пустота. Когда ему покажется, что есть, он обрушит в то место кувалду, в проход прорвётся подземный ручей, и нашего Лейкина не станет. Заплетин Лейкину посочувствовал, хотя, как и все, его недолюбливал. Так нелепо закончить жизнь… Сколько ещё ему нужно золота? — А эта? — спросил Заплетин о Белке, которая пела низким голосом «На тебе сошёлся клином белый свет». — Вернётся в Россию и там умрёт. Во сне, от разрыва сердца. В сорок четыре года. Слишком наркотики любила, не говоря уж об алкоголе. Заплетин поёжился от мысли, что и Белка, роскошная женщина лет через десять будет в могиле. И передумал спросить о себе. — И хорошо, что передумали, — кивнул Абадонин одобрительно. — А вот и приятель ваш возвращается, — сказал он, со стула поднимаясь. — Освобождаю его место. Кстати, — сказал он, на стул возвратившись, — если бы мог я сказать так громко, чтоб всё человечество услыхало, я бы следующее сказал: бойтесь исполнения мечты, ибо после этого — пустота. И вы, уважаемый Заплетин, не раз слышали и читали о печальной судьбе знаменитых людей, ставших алкоголиками, наркоманами, а то и покончивших с собой. Казалось, им бы радоваться жизни после исполнения мечты, но они вдруг с горечью обнаруживали, что им уже не к чему стремиться. Заплетин увидел Басамента, приближавшегося к столу, а когда, всего через пару секунд, он взглядом вернулся к незнакомцу, того уже не было за столом. «Да был ли незнакомец наяву, не состоялась ли с ним беседа в моём недремлющем воображении, которое пуще ещё разыгралось после первой бутылки водки? Что б так всё с точностью предсказать, — таких ясновидцев не бывает. Господин этот хороший сочинитель. Чтобы проверить его предсказание, я должен забросить всё, что я делаю, и следовать вплотную и за Картовниковым, и за Лейкиным, и за Белкой, и быть свидетелем их кончины. Не странно ль, однако, что у всех неприятный, трагический конец?» Снова его взгляд остановился на длинной фарфоровой шее Анны. «Надо ж, всего через пару лет эту небесную красоту раздавит мусорная машина… А если на танец её пригласить?» — пришла ему мысль, и он оробел, как часто случается не от действия, а от мысли об этом действии. И вновь отругал себя за робость, за неуверенность в себе. И, как всегда, отругал напрасно. Ибо наутро, на свежую голову, в который раз приведёт себя к мысли о том, что в его робости и неуверенности больше эмоций и красоты, чем, скажем, в решительной атаке, которая закончилась бы постелью. Читатель, возможно, любопытствует: воспоминания воспоминаниями, ну а сейчас, в данный момент, есть ли у Заплетина какое-нибудь амурное приключение? Холостяк, симпатичен, высокого роста, интеллигент, бизнесмен, с деньжатами. Ну что же, спасибо за терпение, за то, что не захлопнули роман из-за того, что важный герой всё ещё не затащил себе в кровать нескольких податливых девиц. То есть, может быть, и затащил, да вот ведь, автор какой попался: не желает об этом рассказывать. Ведь в нашу вседозволенную современность редкий писатель оставит читателя без амурных интимных подробностей, и чем подробнее, тем, вроде, лучше. Но коли так много скопилось подробностей и сексуальных нововведений, — вон, даже главный доктор Америки предлагал сексуальное образование едва ль не новорожденным малюткам, а первоклассникам в Нью-Йорке давно раздают презервативы, — так вот, мой вопрос: коль так много этого, неужто читатель ещё не пресытился? Заплетин, как жизнь его иллюстрировала, не ставил секс на высокое место. Что ж ему надо было от женщин? Добрую душу, острый ум, красоту внешнюю или внутреннюю, лёгкий покладистый характер? Всё это, конечно, замечательно, но не это искал он в женщинах. Ему было важно в них влюбляться, пусть без любого продолжения, и чтобы они в него влюблялись. И чем красивей предмет влюблённости, чем недоступней для него, тем ярче вспыхивала влюблённость, и тем скорее она затухала. Вот недавно закончившаяся история. Кэрол… Блеснёт в голове это имя — у Заплетина сердце ускорялось. Ах, какая была лапочка! До чего восхитительная женщина! При том ещё года три назад она в паре с мужем добилась титула чемпионки мира по бальным танцам. Однако, на следующий год они проиграли чемпионат, и в этом муж обвинил её. Муж подобрал другую партнёршу, стал изменять с ней, и был развод. Он по-прежнему выступал на всемирных чемпионатах, а она, прекратив соревноваться, создала школу бальных танцев. Заплетин не очень любил танцевать, хотя всегда завидовал мужчинам, которые умели танцевать какой-нибудь Венский медленный вальс, свинг, джайв, да неважно что. Но ходить на уроки танцев ему всегда что-то претило. Он пытался найти объяснение, почему одни мужчины любят танцевать, а других от этого просто воротит. Он приблизительно решил, что в мужчинах, любящих танцевать, очевидно, меньше мужских ген. Но сам сомневался в таком выводе. Над мужчинами, танцующими в балете, возможно, потешаются техасские ковбои. Но, скажем, в танго любой мужчина, да ещё в шляпе на глаза, с суровым лицом и пристальным взглядом, как нож, летящим в глаза партнёрши, разуверит любого ковбоя в том, что танцы только для женщин. Однажды знакомые корейцы, которых звали Сунг и Уна, посадили Заплетина в машину и повезли в отель «Хаятт Ридженси». Они пригласили его на ужин, но ужин вдруг оказался с сюрпризом. В отеле, оказывается, проходил чемпионат по бальным танцам, и корейцы, им было под шестьдесят, участвовали в этом чемпионате в группе любителей-танцоров. — Очень красочное представление, — объяснили они по дороге. — Соревнования чередуются с показательными выступлениями наилучших танцоров мира, а также с танцами всех присутствующих. Да, в самом деле, чемпионат был больше похож на представление. Всё было красивым — музыка, танцы, костюмы танцоров, и сами танцоры. Единственный минус — время от времени почти все зрители танцевали, и все почему-то очень неплохо, а Заплетин в этом не мог участвовать и оставался за столом, попивая сухое вино. В один из периодов такого, вполне комфортабельного одиночества, Сунг и Уна вернулись к столу вместе с красивой изящной женщиной. — Кэрол, — представил её Сунг. — Она обучает нас бальным танцам. А здесь она в качестве члена жюри. Кэрол, а это наш русский друг, который стесняется танцевать. — Зачем же стесняться, — сказала Кэрол. — Слышите, румба начинается? Хотите, я приглашу вас на румбу? Не бойтесь, вы даже не заметите, что не умеете танцевать. Заплетин, конечно, сопротивлялся, но она так прекрасно ему улыбалась и так грациозно ладошку протягивала, что отказаться было бы грубостью. Он шёл за ней, как на сладкую казнь. Она сотворила какое-то чудо: он с ней танцевал незнакомый танец так, как будто умел танцевать. Какими-то неуловимыми движениями она поворачивала его, опережала его ошибку и как-то ловко её корректировала. Сунг и Уна зааплодировали, когда Заплетин вернулся к столу, весь розовея от возбуждения, которое больше спровоцировала не румба, а близость к красавице Кэрол. Теперь он смотрел не на танцующих, а только туда, где сидело жюри, и время от времени видел Кэрол, когда её никто не заслонял. Объявили показательное выступление танцевального ансамбля «Котильон». Ансамбль представила та же Кэрол, — она, оказывается, являлась его организатором и руководителем. В «Котильоне», — сказала она в микрофон голосом диктора на телевидении, — я детей обучаю не только танцам, но и правилам хорошего поведения, например, этикету за столом. Заплетин по уши втрескался в Кэрол, как влюбляются на расстоянии в киноактрису или модель, то есть влюбился, понимая, что она ему не доступна. Но вскоре после того события он пролистывал воскресную газету, и наткнулся на статью о «Котильоне», с адресом и телефоном этого ансамбля. По его давнишней теории, ничто не случалось просто так, и значит эта статья в газете означала обещающее продолжение. Но как и с чего начать продолжение? Повод с ней встретиться мог быть один: какие-то совместные дела. Однажды, оказавшись в настроении, приятно приподнятом алкоголем, он отважился позвонить по телефону «Котильона». Скорее всего, полагал он, трубку либо снимет секретарша, либо там будет автоответчик. Но трубку сняла вдруг сама Кэрол. Он напомнил ей о себе, сказал, что в восторге от того, как танцуют её ученики. Предложил рекламу её классов. Пригласил на одну из своих лекций о классических композиторах. Намекнул на то, что подобные лекции, с уклоном, конечно, в детскую сторону, могли бы стать совместным предприятием. Всё это он выпалил залпом. И тут же, не давая ей ответить, предложил обсудить всё в личной беседе, и почему бы буквально не завтра, и почему бы не в ресторане, удобно расположенном для неё. Кэрол помедлила и…согласилась. Заплетин вытер со лба пот и ногами что-то эдакое отплясал. Чтоб меньше при встрече волноваться, он по дороге в ресторан приобрёл бутылочку рома и опустошил её в машине. Беседа у них вполне получилась. Она, кажется, не заметила, что собеседник был несколько пьян. Он живо рассказывал о России. Она кое-что о себе поведала. Потом он хотел затронуть дела, но она вдруг куда-то заторопилась. О дальнейшем они не договаривались, только решили созвониться. На прощанье, рядом с её «Ягуаром», он её в щёку поцеловал, вдохнул тонкий запах её духов, и его закружившуюся голову прострелила шальная мысль: а что если он сейчас её в губы? Но не осмелился, конечно. Он был влюблён, он хотел её видеть. Выследил, где она живёт, и утром следующего дня сидел в машине вблизи её дома, но не напротив, а чуть в сторонке, как будто он приехал к соседям и вынужден их пока подождать. Когда она выйдет и сядет в машину, он поедет за ней следом, столкнётся в каком-то общественном месте… Часа через три она вышла из дома, но не одна, а вместе с мужчиной лет сорока, не старше пятидесяти. Такие мужчины по вкусу женщинам. Поживший, а значит, со всяким опытом, с телом атлетического сложения, с лицом мужественным и загорелым. Такие же лица у актёров, которым всегда достаются роли положительного героя. Одет в отменный костюм с галстуком, и даже из нагрудного кармана выглядывал белый треугольник, — такого мужчину легко представить взбегающим в собственный самолёт, летящий в Лондон, Пекин, Сингапур. «Муж ли, любовник, — какая разница», — подумал насупившийся Заплетин, наблюдая за тем, как человек, спавший ночью с его любовью, проводил её до машины, они обнялись, поцеловались, и «Ягуар» тронулся с места. Заплетин не стал заводить машину, он ждал, когда и мужчина уедет. Но тот вдруг приблизился к Заплетину и знаком попросил открыть окно. — Могу я вам чем-нибудь помочь? — спросил он с улыбкой, не сочетавшейся с холодными пристальными глазами такого ярко-синего цвета, какой случается у ледников. — Спасибо. Я ничего. Я жду, — сказал Заплетин с плохим ощущением. — Кого вы здесь ждёте, могу узнать? — Знакомых, — сказал Заплетин. — Вот как, — мужчина усмехнулся. — Если вы ждёте каких-то знакомых, почему вы уже несколько часов неотрывно смотрите на наш дом? Да-да, мы давно заметили вас. Даже, пардон, бинокль использовали. И знаете, Кэрол вас узнала. А, — говорит, — это тот самый, что пригласил меня в ресторан обсудить, как будто, совместное дело, а сам приехал едва ли не пьяным. Боюсь, он меня начинает преследовать. — Да что вы! Никого я не преследую, — разыграл возмущение Заплетин. — Вот и ладно, — сказал мужчина. — Я мог бы вам врезать за враньё, но помилую до следующего раза. Надеюсь, другого раза не будет. А если Кэрол ещё вас увидит в непосредственной близости от себя, а меня рядом с нею не окажется, я лишусь, к сожалению, удовольствия лично набить вам морду, но, как адвокат, я приму меры для вас более неприятные. Ну как, мы с вами договорились? Оправдываться было бесполезно, и Заплетин в ответ кивнул. Ситуация, конечно, унизительная, но позвольте утешить героя нашего: все, даже люди с душой ангела, влипают в унизительные ситуации. Мужчина уселся в красный «Феррари», позвонил кому-то по телефону, показал Заплетину средний палец, чем унизил его ещё больше, и, как гонщик, рванулся с места. Возможно, он отправился по делам, но Заплетин слегка себя взбодрил спекулятивным предположением, что этот мужчина для Кэрол — любовник, и сейчас возвращается к жене после, якобы, ночного перелёта. История с Кэрол случилась недавно, и была неприятным воспоминанием. А в будущем, лет через десяток, Кэрол, возможно, так же вспомнится, как девушка из Резекне. Как сетуют многие старики, недовольные настоящим: в прошлом всё было значительно лучше.Глава 13. Озорная юбчонка
К столу, за которым в большой компании воссоединившейся семьи сидела девочка с белым бантом, приблизился незнакомец. Изящно склонившись над матерью девочки, он пригласил её на танец. Женщина сделала лицо, на котором она попыталась скрыть сиюминутные эмоции, точный возраст, несовершенства, однако не сумела утаить голубоватую бледность губ, окаймлённых ярко-красной помадой, большую часть которой украли стёкла бокалов и еда. Не смогла она также от взгляда мужчины укрыть результат увядания кожи и её нездоровую одутловатость, вызванную многолетним одиночеством и ежевечерним алкоголем. Не удалось ей разгладить морщины от слишком рано сбежавшей молодости, от сложностей брака и развода, от неудачных попыток сблизиться с состоятельным, добрым, надёжным мужчиной. Незнакомец терпеливо переждал ту непременную игру, которую женщины затевают, чтобы мужчины к ним отнеслись с уважением и интересом, и которая состоит из смеси фальшивого недоумения, оценочно-скептического прищура, колебания с акцентом на отказ, и в конце — лишь из вежливости — согласием. Незнакомец держал наготове руку, услужливо согнутую в локте, и это ей очень пригодилось, поскольку, вставая из-за стола, она пошатнулась почти как от старости, но мелким смешком объяснила тут же, что пошатнулась от охмеления и оттого, что давно не вставала, и, ухватившись за незнакомца, пошла на заплетающихся ногах к переполненной танцплощадке. Там, среди тесного окруженья, они, как и все их окружающие, стали с ноги на ногу переминаться и покачиваться под песню: «Простая, простая девчонка, дурнушка, каких миллион, идёт по дороге и звонко поёт про лихой эскадрон. Простая, простая девчонка, ты вольного ветра сестра, твоя озорная юбчонка летает, как пламя костра». — Прекрасная песня, — сказал незнакомец. Партнёрша взглянула в его лицо, пытаясь понять, он всерьёз или шутит. — Не знаю, — пожала она плечами. — Слова, если вдуматься, дурацкие, и придумать их мог только болван, — говорил ей мужчина так близко к уху, что она ощущала его дыхание, и ноги её ещё больше слабели. — Но вот что случается нередко с бездарными песенными опусами: если не вдумываться в содержание, а смешать все слова, как попало, в кучу, пустить эту кучу по рельсам мелодии, и сделать конечной станцией уши, то общий эффект от такого опуса может быть очень неплохим, — как, скажем, мазня авангардиста, в которой нелепо искать смысл, но краски так лихо объединяются, что создаётся приятное ощущение. Что вы думаете об этом? «Не знаю», — едва не сболтнул язык, но как-то сдержав стандартный ответ, которым женщины прикрывают…, — бог его знает, что прикрывают, — она сказала: — Вы, может, и правы. — Если хотите знать моё мнение, я не задумываюсь над тем, какое лицо у простой девчонки, а мне любопытно представлять, что у девчонки под юбчонкой, под её озорной юбчонкой, летающей, словно пламя костра. И ещё мне приходит в голову не вполне приличная мысль, что девчонка не прочь задрать юбчонку для любого бойца из эскадрона, если не для целого эскадрона. — Вы скажете! — хихикнула партнёрша. — Послушать вас, уши сразу вянут. — Не беспокойтесь, не завянут, — незнакомец вспыхнул такой улыбкой, что у партнёрши заныло сердце. — Кстати, — продолжил он с той же улыбкой, продолжая мучить её желанием познакомиться с ним поближе, — кстати, нам пора бы и познакомиться. Моя фамилия Абадонин. А вас как, позвольте спросить, зовут? «Ах, он какой!» — подумала женщина и охотно раскрыла свою личность: — А я — Мария Харпакина. — Мария. Маша. Какое имя! Он извлёк из кармана визитку. — Мария, а я вас не просто так, не только на танец пригласил. Вот, я хочу вам дать свою карточку. Мария приблизила визитку почти вплотную к её глазам, но не смогла ничего разобрать ввиду недостаточного освещения и прогрессирующей близорукости. — Я рекламный агент, — пояснил Абадонин. — Я подыскиваю людей для участия в коммерческой рекламе. Как только я увидел вашу девочку, я тут же подумал, что ей непременно надо попробовать телевидение. На такие лица большой спрос. А платят… Да вы и сами знаете, как щедро платят на телевидении. — Вот уж не думала, не гадала… — Позвоните мне завтра, — прервал Абадонин. — Тем временем, подумайте о том, как сделать хорошие фотографии. Девочке нужен набор фотографий в разных позах, в разной одежде, при комнатном и уличном освещении. Вам нужен мастер высокого класса. Вам повезло: как раз сегодня один замечательный фотограф присутствует в этом ресторане. Хотите, я вас с ним познакомлю? Определив по лицу Марии, что она ответит либо не скоро, либо ответит пустым не знаю, и с таким пожатием плеч, что только по этим словам и жесту можно понять, почему её жизнь всегда складывалась не так, — так вот, не теряя больше времени, Абадонин сжал локоть Марии и провёл её в сторону стола, за которым празднование дня рождения достигло такой высокой точки, что после неё — всё только вниз. — Вот, познакомьтесь, — сказал он Марии, подведя её к Перетятько. — Мой друг, и лучший детский фотограф. Жирные лица не так подвижны, как лица людей, следящих за весом, и посему на лице Перетятько изумление выразилось не игрой соответствующих мышц, а широко разинутым ртом. Звучным хлопком по спине фотографа Абадонин заставил рот захлопнуться. — Слегка подавился, — пояснил он. — Но это было, к счастью, не удушье, которое вызвано куском, застрявшим в дыхательном проходе. Мы с моим другом давно не виделись, моё появление здесь сюрприз, вот он от этого и не успел проглотить крупный кусок цыплёнка, который поленился прожевать, и тот застрял в начале пищевода. От моего хлопка по спине кусок тот вернулся из глотки в рот и — видите, он его прожёвывает. Пока Перетятько кусок прожёвывал, Абадонин шепнул ему на ухо: — Желаете девочку фотографировать? Не просто клик-клик, и кто там следующий. А с уклоном в художественную фотографию. Как рекламный агент, могу вас заверить: за такими девочками охотятся телевизионные рекламодатели. Всё ещё никак не понимая, отчего незнакомец назвался другом, и почему его представляет, как лучш его детск ого фотограф а, Перетятько хотел ответить а га, но ещё не прожёванный цыплёнок не пропустил а га наружу, и получился только кивок. — Дайте мамаше свою визитку, — распорядился Абадонин. — И возьмите её телефон. Проследив, что формальности эти выполнены, Абадонин отвёл Марию к дочке. Перетятько был сильно обескуражен и тем, что его разрекламировал совершенно незнакомый человек, и тем, что он назвался лучшим другом, но его настроение, тем не менее, изменилось в лучшую сторону от того, что девочка с белым бантом скоро будет его клиенткой. Увы, нам снова пришлось натолкнуться на ту пагубную страстишку, ради которой Перетятько эмигрировал из России, из-за которой он лишился своего успешного бизнеса и сейчас за оскорбительную зарплату был вынужден вкалывать в химчистке. С большой неохотой, но ради правды, автор вынужден проследить за воспоминанием Перетятько, спровоцированным девочкой с бантом, и которое, как многие воспоминания, нахлынуло, не спрашивая разрешения. Как-то он приехал в совхоз, которому некий патриот дал имя «Памяти 13-ти Борцов». Похоже, эти тринадцать борцов сражались за неправильные идеи, и жизнь за них пожертвовали напрасно, поскольку столь убогой деревушки Перетятько ещё и не видал. Гостиницы там, конечно, не было, как и в других деревнях района, да и само слово гостиница там вызывало ассоциации с чем-то сверкающим, заграничным, а у кого-то и с чем-то похабным. Не натренированный молчать в присутствии другого человека, он, тем не менее, научился не использовать дерзкого слова гостиница. Добравшись до нового местечка, он подходил к какой-нибудь бабке, которая, если не ливень с градом, трескучий мороз, недомогание, — которая тощим своим задом, утеплённым слоями мануфактуры, отполировывала скамейку перед старым своим обиталищем, где родился её покойный муж, выросли дети, надвинулась старость, и наблюдала, что происходит в пространстве, доступном слабым глазам. — Красиво у вас, — говорил Перетятько, осторожно присаживаясь на скамейку, такую же старую на вид, как её пожизненная госпожа. Ибо, если не осторожно, и скамейка, и он, и бабка могли бы болезненно обрушиться под внезапно добавившимся весом примерно в двести сорок килограммов.* * *
Удостоверившись, что скамейка, тихо потрескивая и покачиваясь на подгнивших в земле ногах, дополнительный груз всё же выдерживала, он с притворным восхищением на лице начинал нахваливать красоту, в которой присутствовали развалюшки не лучше, но и не хуже бабкиной, скелеты заборов, лужи, колдобины, спящая чумазая дворняжка, петух, вяло следующий за курицей, которую готовились прирезать за хроническую бесплодность, в которой повинна была не она, а импотенция петуха. Потом он оборачивался к бабке и заводил с ней разговор или, точнее, монолог, во время которого бабка кивала, а он витиевато сообщал, что он — фотограф в районном центре, приехал сюда в командировку запечатлеть красоту жизни, и заодно не возражал бы пофотографировать желающих. А, кстати, не знаете ли, бабуся, у кого тут возможно заночевать, — за деньги, конечно, не бесплатно. Деньги, чего тут, соблазняли первую попавшуюся бабку. Вот у такой именно бабки из «Памяти 13-ти Борцов» он однажды остановился. За ерундовое вознаграждение старуха известила близлежащие дома о прибытии столичного фотографа, который дёшево и сердито согласен отщёлкать всю семью, а деньги при этом не возьмёт, то есть возьмёт, но только завтра, и если фотографии понравятся. Звучало всё это, как дармовщина, на которую только дурак бы не клюнул, и все тут же начали принаряжаться, вылезать на скамейки у домов, оповещать других соседей, — иначе, деревня оживилась, как в день всенародного торжества. Отщёлкав всех желающих увековечиться, Перетятько набросился на похлёбку, поверхность которой переполняла флотилия толстеньких шматков, на вкус оказавшихся чистым жиром, а несовершенства той похлёбки он частично перечеркнул половиной буханки чёрного хлеба. А потом ещё целую пару часов сибаритствовал у самовара, надуваясь жидким чаем и посасывая сахар в виде крошечного осколка. Бабка любила поговорить, но ей в этот раз не повезло блеснуть историями из прошлого; ей лишь с трудом в монолог фотографа удалось вклинить кое-что о себе. А именно: пьяницу схоронив (слово муж она ни разу не употребила), она много лет куковала одна, но недавно скончалась младшая дочь и за собой оставила девочку; ту, как полную сироту, государство хотело забрать в детский дом, но бабка её отвоевала, так они вдвоём и поживали. Тут же, как будто для подтверждения, явилась замызганная девчонка, на вид от шести до восьми лет. Отругав, что шаталась бог знает где, бабка ей сунула хлеб и похлёбку, и внучка исчезла в угол домишки, где стала украдкой вылавливать жир и кидать его в тёмный угол (чтобы потом, украдкой от бабки, бросать его в пасти соседских псов), а потом занялась чистописанием и арифметическими задачами. От чая, пусть слабого, но в количестве, фотограф достаточно взбодрился. Он отыскал в доме чулан, в котором создал красное освещение и незамысловатую лабораторию для проявления фотоплёнок и печатания фотографий, провозился там до первых петухов, а потом тихо, почти на ощупь забрался на печь, где ему постелили. Проснулся он вскоре оттого, что его трогали под одеялом за одно интимное место. Перетятько попробовал понять, где он находится и с кем (поправимся: приятные ощущения вначале задали вопрос: с кем?). Вид его жиром облитого тела и под стать ему рыхлой морды не вызывал у дам аппетита, поэтому он в своём городке женщинами не был избалован. В его узкую железную кровать, в которой он едва умещался, изредка всё ж залетала плоть, противоположная мужской, но большинство таких происшествий оставлялизалётных птиц в недоумении, раздражении и сексуальном дефиците, поскольку непьющий толстый мужик в постели оказывался импотентом. Конечно, его это тоже раздражало, а больше — тот факт, что на самом деле он импотентом не являлся, поскольку ночами, по утрам, либо в ситуациях одиночества у него всё было в полном порядке. В деревнях Перетятько везло больше: там мужики умирали, как мухи, от чрезмерного алкоголя и связанных с пьянками происшествий, и женщины совсем не придирались к любому лицу мужского пола. «Бабка! — подумал Перетятько, вникая в приятные ощущения. — Во, старушенция! Bо даёт»! Он захотел, чтоб его потрогали немного в другом месте, повёл свою руку к руке бабки, и наткнулся на тоненькие пальчики, сладко гулявшие по территории, запретной для маленьких детей. «Девчонка»! — подумал он в изумлении, хотел откатиться от греха, но получилось совсем другое: ручонка дёрнулась под его пальцами, как испуганный воробей, хотела вспорхнуть и улететь, но её успела перехватить широкая мягкая ладонь, и вновь посадила её на ствол. Когда мужское тёплое семя обрызгало девочкино лицо, она испугалась, заколотилась под тяжёлыми одеялами, рванулась с печи и свалилась на лавку, на которой спала бабка. Девочке очень повезло свалиться на мягкий бабкин живот, а не на твёрдое дерево лавки или, что хуже, упасть на пол. А бабка, конечно, заорала — и от боли, и от испуга, но, слава богу, тощая внучка по весу была если не кошкой, то не больше, чем три кошки, иначе, всё получилось так, как если бы с печки на бабкин живот одновременно свалились три кошки; в результате, живот бабки не лопнул, и ничего в нём не нарушилось, лишь только ускорились и завершились процессы, называемые естественными. Перетятько лежал, тяжело дыша, слушая звуки переполоха, с ужасом думая о последствиях пережитого удовольствия. Девчонке, однако, хватило ума умолчать о причине её падения, фотограф сделал вид, что не проснулся, а бабка, исподнее простирнув и поменяв его на сухое, и не забыв отругать девочку, послала её досыпать на лавке. — Ах, эти русские тёплые печи! — воскликнули рядом с Перетятько. От этого внезапного восклицания его собственная слюна плеснула в дыхательный проход, и он закатился в неистовом кашле. Абадонин, оказавшийся за столом, ударил Перетятько по спине, кашель моментально оборвался, и Абадонин продолжал: — Не всё обожаю в русской деревне, но к русским печам — нежнейшие чувства. Бывало, вскарабкаешься на печь, в душный, дымком пропахнувший сумрак, и часто это не сумрак даже, а непроницаемая темнота. Утонешь коленями в матрацах, полезешь по качающимся кочкам сквозь ворох заскорузлых одеял, пахнущих старой пылью и пеплом, нащупаешь что-то вроде подушки, завалишься, на спину перекатишься, закроешь глаза, и ощущение, будто падаешь в мягкую пропасть. И, о как мечталось в неё проваливаться в сопровождении нежного тела! Один, в томительных грёзах о рае, с усладой внимаешь звукам вокруг: мурлыканью рядом возникшей кошки, тихому потрескиванию поленьев, мокрому, с хрипами, кашлю хозяина, сварливому голосу старухи, хныканью упрямого младенца, которого пытается усыпить тихая песенка юной мамочки. О, крыша мира, с которой слетаешь в самую суть настоящей жизни, в прелесть фантазий о юной мамочке, в сон, за которым другой сон… Так дербалызнем за русские печи! И этот восторженный монолог Абадонин закончил так логично, что нет даже смысла пояснять, как именно он закончил. Перетятько, как и следовало ожидать, тост Абадонина не поддержал из-за возможности мигрени.Глава 14. Рецепт интересной жизни
В очередной свой перекур армян навестил солист Тигран. Белка ему прыгнула на колени, сунула руку под белый пиджак, гладила там звериную грудь и шептала ему на ухо: — Ты знаешь такую скороговорку: милая Мила мылась с мылом. Намылилась, смыла — так мылась Мила. Ну-ка, Тигрик, быстро скажи. Тигран начал, но тут же запутался. — А ты меня мылом сегодня помылишь? — спрашивала его Белка. — Помылю, помылю, — Тигран отвечал. — А смоешь мыло? — шалила Белка. Что-то стало её тревожить, она обернулась и взглядом столкнулась со взглядом незнакомого мужчины. Для неё это было непривычно — оборачиваться на взгляды, она ещё девочкой привыкла, девочкой стройненькой и смазливой, что на неё всегда кто-то пялился, а там, где было много мужчин, на неё пялились все мужчины. Резко к Тиграну повернувшись, Белка без повода и так громко захохотала ему в ухо, что он её почти уронил. — А как насчёт этой? — спросил Басамент, обернувшись на Белкин смех. — Она — прекрасна, — сказал Заплетин. — А как когда-то заметил Платон: прекрасное — это сияние истины. Белка прекрасна, пусть иногда какой-то язык назовёт её шлюхой. — Красивая девка, — сказал Басамент. — Но я говорю о нашем бизнесе. Плевать на её сексуальную жизнь. Лишь бы полезной оказалась. Что ты о ней думаешь, Заплетин? — Да разное думаю, — отвечал. — Вряд ли с ней что-нибудь получится, но почему бы не попробовать. Жидков знает Белку намного лучше. Она у него даже жила. Ты у Жидкова лучше спроси. — Да, — подтвердил Жидков. — Белка со мной пожила немного. Не потому, что в меня влюбилась или я для неё особенный. Она тогда из России вернулась и находилась на мели. Но мне от неё пришлось пострадать. Известный вам проходимец Чичиков так бы сказал о моей истории: потерпел по службе за правду. Служба, конечно, не в смысле работы в каком-нибудь учреждении, а в том, что… — Ладно, — кивнул Жидков. — Расскажу, как я потерпел за правду. Как-то Белка меня попросила почитать и оценить её стихи. Тогда я не знал, что она сочиняет, но в женщине Белкиного размаха ничему не следовало удивляться, и я постарался не удивиться. Я, напротив, даже смутился: ну кто я такой, на самом деле. Я и в своих несмелых рассказах в то время был так не уверен, что когда Марамзин их расхвалил и напечатал в журнале «Эхо», я решил, что он просто погорячился. Я так и сказал Наташе: не смею. А кроме того, — добавил я, — я не поэт, чтоб судить о поэзии. Белка настаивала, и я сдался. Над стихами её я возился с неделю. Слабые в сторону отложил, оставшиеся честно отредактировал. Отдал ей стихи, — благодарила. А я был доволен, что услужил. Потом Белка куда-то исчезла; не видел её, наверно, с полгода. Однажды ко мне явились приятели, выпить уже не помню за что, и с ними были Белка с Лимоновым (она была в Лимонова влюблена, и даже в Париж за ним вскоре последовала; хотя, чего же, Париж — не Сибирь). На той вечеринке хмельная Белка мне сказала примерно такое: а Лимонову стихи мои понравились, даже те, которые ты отверг, не знаю, как это мне пришло в голову просить твоё мнение о стихах. Такую мне вдруг отвалила пощёчину. Вскоре ещё один поэт попытался всучить мне свои рукописи, якобы для общего ознакомления. Нет, отвечал я с вежливой твёрдостью, зарёкся я связываться с поэтами. Щепетильны, обидчивы, подозрительны, мнительны, мстительны, опасны. — Белка опасна? — хмыкнул Заплетин. — Не для меня, во всяком случае. Ладно, я сам с ней поговорю. Он подошёл к столу армян. — Привет, Наташа, — сказал он. — Можно с тобой переговорить? — Кто он такой? — спросил Тигран. — Здорово, Заплетин! — воскликнула Белка, узнав его не в первую секунду. Обнимая Тиграна за крепкую шею, она так небрежно полулежала на его широких коленях, что юбка из лёгкого материала отхлынула на бёдра и открыла трусики. Очевидно, она об этом знала, но вела себя так, будто в ней сохранилась непринуждённость маленькой девочки. — Армяне! Налейте Заплетину водочки. — Нельзя, Заплетин, — сказал Тигран. — Она сейчас занята. Что ли не видишь? — Тигранчик не хочет меня отпускать. Я к тебе попозже подойду. А лучше, ты меня на танец пригласи. — Ладно, попозже, — кивнул Заплетин. Подтянулся к армянам и весь оркестр. Белка со всеми должна была выпить, и вскоре её так развезло, что Тигран потащил её из зала в какое-то служебное помещение. Там, не теряя ни секунды, он овладел бесчувственной женщиной, оправил ей юбку, сам оправился, вернулся на сцену, крикнул ребятам, чтоб те ему сбацали «Глазки, как сказки», схватил микрофон, и — поди, догадайся, что всего пять минут назад этот поющий со сцены южанин совокуплялся с красавицей Белкой. Белка хоть в зале не появлялась, но время от времени возникала в головах многих мужчин. Её представляли то на диване в кабинете владельца ресторана, и к ней по очереди или даже группками наведывались армяне. То, представляли, её увезли, пользуясь задним служебным выходом, и сейчас она где-то в полу-сознании доставляет радость каким-то счастливчикам. Никто не представил её просто спящей, — но так, очевидно, функционирует наше капризное воображение, оно использует тусклую правду, как птица использует землю и ветку, — чтоб оттолкнуться и взлететь. Пока она видит какие-то сны, заглянем в её прошлую жизнь. Несмотря на ещё молодые годы, Белка жизнь прожила большую, то есть мы имеем в виду то, что жизнь не должна измеряться лишь количеством прожитых лет, а лучше её измерять переездами, переменами, буйством, кипучестью, ссорами, ненавистью, любовью, глубиной и насыщенностью ощущений, качеством общения с людьми, — иначе, всем, только не скукой и рутинным размеренным существованием. До первой эмиграции в Америку (да, она дважды проделала то, что многим и раз не удалось) Белка престижно жила в Ленинграде, замужем за всенародной знаменитостью. После развода она побуянила в компании холостяков, а когда истощились деньги от брака, обратила внимание на евреев, которые отваливали на Запад во всё возрастающих количествах. Белке женить на себе еврея было проще, чем не женить. Не истёк и медовый месяц, молодожёнов отыскали неведомые родственники в Израиле и тут же выслали приглашение переехать в Израиль постоянно для воссоединения семьи. Жизнь без израильской родни стала буквально невмоготу. Молодожёны о том написали в организацию ОВИР. Подождав несколько месяцев, ОВИР опустил двух отщепенцев на одну чашу весов, а на другую — две квартиры в лучшем районе Ленинграда. Квартиры так резко перевесили, что подбросили молодожёнов в кресла самолёта «Аэрофлота», который в то время едва успевал очищать Советский Союз от ненужного населения. В самом начале иммиграции Белка пыталась стать моделью, и даже немного на том зарабатывала. Потом она поссорилась с агентом, — несколько раз не явилась на съёмки по причине похмельного состояния, — и оказалась на мели. Её приютил добрый Жидков, хотя в данном случае доброта сочеталась с возможностью пожить с одной из красивейших русских девочек, эмигрировавших в Америку. И вдруг Белка всех поразила тем, что решила вернуться в Россию. И вернулась. И все ощутили, что без неё в русских компаниях стало как-то тише и скучнее. Как-то Заплетин заехал к Жидкову, а дверь вдруг открыла Белка Чалая. Заплетин замер перед порогом. — Ты же в России, — промямлил он. — В какой я России? Вот же я, тута. Не призрак. Можешь меня пощупать. — Да как же? — неловко тронул он Белку недалеко от роскошной груди. — Тебя по телевидению показывали. В группе вернувшихся в Союз. И статья в русской газете, как вы по советскому телевидению Америку грязью поливали… — Господи, какая ерунда! Что случится с богатой Америкой, если какая-то русская девочка её мазнёт испачканным пальчиком? Её свои-то, американцы, пытаются вывалять в грязи, а она богатеет, да процветает. Видел бы ты, что в России творится… Сашка! — крикнула она в кухню. — Подай же скорее человеку. А то он никого не узнаёт. Жидков вышел с бутылкой водки, пакетом чипсов, сыром, стаканами. «Как же тебя-то не узнать? — думал Заплетин, на Белку поглядывая, пока организовывался стол. — Всегда вот такая непредсказуемая. Настасья Филипповна из „Идиота“». — Ну, рассказывай. Как там в России? И как удалось опять эмигрировать. Принципиальные иммигранты сурово осуждали возвращенцев (решивших вернуться в Советский Союз). Как их только не называли: пятая колонна, политическая проститутка, кэгэбэшник, предатель, сволочь. Заплетин эти прозвища не использовал, он сам слишком часто скучал по России. Он даже оправдывал возвращенцев: что поделаешь, если в Америке человеку либо не повезло, либо многое в ней оказалось чужим, непонятным и ненужным. Когда Белка реэмигрировала, сначала всё было совсем неплохо, — друзья, любовники, рестораны, масса культурных развлечений. Деньги водились: меняла доллары, продавала западное барахло. В обмен на покладистые интервью о том, как в Америке всё ужасно, правительство выделило ей комнату в общей квартире с пятью семьями, с одной кухней, одной ванной и таким же количеством унитазов. До Белки в той комнате жил инвалид, который, как положено инвалидам, был неизлечимым алкоголиком. Он беспрерывно кашлял и харкал, пил валидол, страдал от печени, валялся по больницам и санаториям, — иначе так радовал соседей неизбежной скорой кончиной, что даже не было необходимости подсыпать ему в пищу крысиный яд. Пока он ещё не совсем загнулся, все предусмотрительно написали слезоточивые заявления с жалобами на тесноту и убедительно попросили предоставить дополнительную площадь. Инвалид предсказуемо подох, но в комнату вдруг поселили Белку, молодую красавицу со стороны. Соседи страстно погоревали о беспросветности в судьбе, потом отыскали утешение, что комната другим-то тоже не досталась, а Белку, понятно, невзлюбили ещё до того, как её увидели. А увидев, разбились на два лагеря. Все женщины Белку возненавидели за наглость родиться такой красавицей. Мужчины, симулируя безразличие, стали подстраивать варианты остаться с Белкой наедине, а под шипение жён закуривали: — Да нет, — обволакивались дымом, — она, вроде, на шлюху не похожа. Белка дома бывала мало, гостей и других не приводила, о себе ничего не говорила, — иначе, она оставалась загадкой, которую всем не терпелось решить. И решили, таким вот образом. В России, напомним иммигрантам, при всех многоквартирных сооружениях были (и, кажется, ещё есть) замечательные организации — Жилищно-Эксплуатационные Конторы, в которых работали Маруси, Клавдии, Фаины и Ивановны. У них-то соседки и разведали, что Белка была политической беженкой, жила в Америке, и вернулась, и её даже по телевидению показывали в группе политических хамелеонов. Из обычной суки и шлюхи Белка мгновенно доросла до статуса предателя и шпионки. Мужчины и женщины объединились. Во все инстанции полетели коллективные гневные письма: преданных Родине честных тружеников не замечают, не дают, а шлюхам, предателям и тунеядцам — почему-то дают, и даже без очереди. Обстановка в квартире сложилась так плохо, что Белка решила вернуться в Америку. Да и другое (дефицит, хамство, обман, матерщина, грязь) тоже мешало любить Родину так, как любили её соседи. И ко всему: к ней почти ежедневно стал наведываться участковый, и всё с одним пакостным вопросом: когда вы бросите тунеядствовать? — Глядите, — однажды он пригрозил, — здесь вам не Америка, понимаете? Даём вам самый последний шанс: ежели в пару недель не устроитесь, привлечём к судебной ответственности. В нашем городе-орденоносце подобные трутни ни к чему. Искать работу и где-то работать? — эта мысль заставила Белку соблазнительно приодеться и отправиться в консульство США. — Ну что же, — сказал ей всегда высокий, всегда улыбающийся американец (он ещё был всегда женатый, но в силу мужской изначальной испорченности не мог бороться с собственным взглядом, который, как Белка и рассчитывала, пытался проникнуть одновременно в два сумасшедших треугольника, между грудями и коленями). — У вас был год, чтоб передумать. А год, — американец заглянул в бумаги, — далеко ещё не истёк. — Он сложил на груди руки, волосатые, но не рабочие. — А что вы так торопитесь в Америку? Поживите ещё немножко на родине. Поучите меня русскому языку. Белка поучила, но немножко, пока американец ей платил за уроки русского языка, так сильно укороченные сексом, что лучше сказать, платил за секс. А потом, как будто, без всякого повода вдруг отказался от уроков и вообще перестал звонить. Белка сама ему позвонила, наткнулась на сердитую супругу, и в который раз ощутила мощь и свирепость женской ревности. — Умеют же некоторые жить, — вспомнил Заплетин рассказ Белки о двойной её эмиграции. — Никогда не работая, но красиво. Избегая рутины, однообразия и сопутствующей тоски. Что им политика, идеология, они и из них извлекают пользу. Но — загадка: любого другого, ведущего подобный образ жизни, я непременно бы стал презирать, а Белку такое не оскверняет. И вот что ответил ему Жидков: — А что если Богу всего угоднее женская красота? И все мужчины сотворены, чтобы поклоняться красоте? А что если именно Белкина жизнь воплощает в себе истину и совершенство? И что если именно Белкина жизнь — это рецепт интересной жизни. И, не оставшись голословным, Жидков поведал этот рецепт: — В стране, в которой вы проживаете, назовём её буквой А, правительство делает что-то такое, с чем можно решительно не согласиться. Попросите политического убежища в стране, у которой с вашей страной какие-то серьёзные разногласия, эту страну назовём буквой Б. Для вашего будущего удобства, страна Б должна быть не бедной, с хорошо развитой демократией, с сильным устойчивым правительством. Свяжитесь с иностранными корреспондентами. О вашем решении эмигрировать пошумят средства массовой информации. Раздражённое правительство страны А вас выпускает или выталкивает (выталкивает — много лучше), а правительство страны Б вас принимает с распростёртыми. В Б непременно найдётся фонд, который вас возьмёт под крыло, хотя бы на первое время. Пользуясь статусом ново иммигранта, плохим знанием языка и невозможностью найти работу по вашей заковыристой профессии (придумайте редкую профессию, в которой никто не разбирается), обратитесь в службы для обездоленных. Жить придётся, конечно, скромно, но зато совсем ни к чему работать. Когда вам и это надоест, — а в жизни что угодно приедается, — напишите письмо в посольство Родины и пожалуйтесь на страну, в которую вы неблагоразумно, незрело, ошибочно переехали. Заблуждение — вот слово. Из политических соображений, и чтобы другим был хороший урок, Родина примет блудного сына. Денег у вас, конечно, не будет (а будут, зачем распространяться?), но Родина всё, что надо, оплатит из бюджета на пропаганду. Оплатит в обмен за интервью для телевидения и печати. Над тем, что сказать, не придётся и думать, — текст вам подсунут уже готовенький, только не забудьте про гримасы отвращения по поводу жизни в стране Б. Покупавшись немного в славе, погостив с интересными историями у родственников и друзей, настороженно ждите того момента, когда Родина станет вас забывать, а то и прекратит материальную поддержку и предложит найти работу. Опередите такую мерзость. Сходите в посольство страны Б и со слезами на глазах вспомните слово заблуждение. Лучше — откройте им всю правду: секретные службы вашей Родины вас изнурительно шантажировали, грозили расправой с близкими родственниками, сделали беспомощной игрушкой в своих политических провокациях. Закончите так: меня у вас выкрали. Вас непременно возьмут назад, поскольку ещё не истёк срок, в течении которого вы имели право вернуться в страну Б. Посольство покупает вам билет на самолёт, вы добираетесь снова до Б, снова вас там обогревают благотворительностью и пособиями. Пожив бедновато, но припеваючи, вы, однако, опять заскучали, ибо любая ситуация, если её затянуть во времени, ведёт к рутине, однообразию. Вы бы не прочь вернуться на Родину, но у Родины память ещё не отшибло, второй раз она не простит. Что же вам делать? Слушайте Белку. В стране Б, как в каждой стране, проживают какие-то меньшинства. Для примера возьмём негров. Негры всё время недовольны, поскольку они были раньше рабами, а потом у них рабство отобрали, и бросили их в тяжкую свободу, при которой никто, кроме правительства, о тебе заботиться не желает. Для вас же, белого большинства, их недовольство — самородок, открыто валяющийся на дороге. Вы идёте в чёрную церковь, просите слова и с амвона с сильным акцентом толкаете речь о притеснении негров в Б. Чёрное — это прекрасно! — орёте вы в конце своей речи, и негры кричат вам О, да! Верно! заодно пританцовывают и аплодируют. Ещё таких несколько церквей, и ваша борьба за права негров замечена чёрными активистами и средствами массовой информации. И вот, добравшись до телевидения, вы выкатываете слезу, увеличенную телекамерами до размера баскетбольного мяча. И признаётесь в сокровенном: вам мучительно жить в стране, в которой притесняют чернокожих. Чёрное — это прекрасно, — шепчете вы сквозь комок в горле. Негры во всей стране пританцовывают, кричат О, да! и аплодируют. С таким политическим багажом вы отправляетесь в посольство страны В, у которой разногласия со страной Б. Начинаете им рассказывать о притеснениях за правду. Замолкаете на полуслове от придушившего вас комка. Посопев, посморкавшись, находите голос, сдавленно просите политубежища. Они вас берут: вы для них орудие политического реванша. Вот таким образом, — не работая, возникая в средствах массовой информации, а также путешествуя, развлекаясь, вы интереснее, чем большинство, коротаете время на земле. Покидая квартиру Жидкова и чмокая Белку в тёплую щёчку, Заплетин подумал с острой завистью: «Ах, если б она жила у него»!Часть вторая. Гуамский вариант
Глава 15. Анна
Чего не услышишь в большой компании подвыпивших иммигрантов, отмечающих день рождения. В начале вечера стол именинника выглядел чинно, тихо, спокойно. Все были рассажены по парам, и даже одиночки оказались рядом с полом противоположным. Но постепенно, в процессе вечера, кто-то нашёл своего соседа либо скучным, неразговорчивым, либо, напротив, слишком болтливым, либо взгляд у соседа был странный, либо по внешности был не по вкусу, либо… Да разве перечислишь необъятно многочисленные причины, по каким нам не нравятся другие. Иначе, постепенно все перемешались, и в этом содействовали танцы и туалетные потребности (включавшие даже такие мелочи, как поглядеть на себя в зеркало, губы подкрасить, попудрить щёчки). Если чей-то стул освобождался, на него плюхался кто-то другой. Возвратившийся часто был недоволен, особенно тем, что кто-то другой доедал из его тарелки и допивал из его стакана. О чём разговаривают в ресторане не сильно подвыпившие люди? Дурацкий вопрос. Да о чём угодно! Вот послушаем, например, беседу нескольких мужиков, сбившихся вместе по причине, понятной всем, кто выпивает не в одиночестве, а в группе, с тостами, кряканьем, анекдотами и занимательными историями. — Да, так когда мы были в Париже, по Елисейским Полям прогуливались, — рассказывал рыжий рыхлый мужчина, — решили в «Распутин» заглянуть. Думали, как не посетить знаменитейший русский ресторан, символ эмиграции, декаданс, белогвардейцы там, ностальгия… Подходим к нему, эдак в восемь вечера, дверь, понимаешь, такая массивная, а он, представляешь, ещё закрыт. У нас тут в Америке семь вечера — все рестораны переполнены, а этот гадёныш, видишь, закрыт. Видим, швейцар там околачивается. Спросили, когда, мол, открываетесь. Да в девять, не раньше, — отвечает. Правда, вежливо отвечает, не грубит, как швейцары в Союзе. А можно меню поглядеть? — спрашиваем. А вы, — говорит, — приходите в девять, — вот и увидите меню. А так, чтоб заранее вам знать, возвращаться или не стоит, за вход шестьдесят евро на душу. Бутылка водки, что подешевле — примерно сто пятьдесят евро. Сверху закажете шампанского и бутербродики с красной икрой, — считайте, пятьсот евро истратите. А целый обед пожелать изволите, — тут уж придётся раскошелиться. Ну и грабёж! — подумали мы, отступили и — назад, на Елисейские Поля. Давно мечтал я сходить в Распутин, но не за такие же капиталы. — Я тоже слыхал, что там жутко дорого. Они там дерут ещё за цыган, знаменитости всякие выступают. Там как-то Высоцкий и Шемякин так круто надебоширили, что хозяйка полицию вызывала. — Есть анекдот, — вмешался третий. — Сидят в ресторане того же Парижа два иммигранта-старика. Посетители ведут себя прилично. Тихо беседуют. Полумрак. Пианистка играет что-то медленное. — Эх-хе-хе, Анатолий Иваныч, — вздыхает один старик… Вот щас бы залезть на этот рояль, снять штаны, да и насрать!.. — Да полно, любезный Пётр Антоныч! Разве поймут эти французы широту русской души. — А я другой анекдот знаю. Париж. Иммигрантский ресторан. За столиком с бутылками и закусками лежит отрубившийся мужик, лицом в блюдо с чёрной икрой. Мимо него проходит компания. — Вась, ты ли это?! Вот это да! Разве ты тоже эмигрировал? Сколько не виделись? Лет пятнадцать? Ну как, Вася, жизнь? Вася чуть приподнял морду, перемазанную икрой, и прохрипел: — Удалась… — Как увижу Антонину — сердце бьётся под штаниной, — почти перебил его рыжий-рыхлый, кивая в сторону столика Анны, которая осталась в одиночестве, поскольку Тамара лихо отплясывала с внешне состоятельным мужиком. — А хочешь, я её поимею? — сказал худощавый с костлявым лицом. — Даже не пробуй, — сказал рыжий. — А вот и попробую. Хочешь на спор? Ну, хотя бы на сотню баксов. — Веничка, даже не начинай. Продуешь ты баксы. Такая красотка даже смотреть на тебя не захочет. — Ты вот красавец! — взорвался Веничка. — Сам на свою рожу погляди… Впрочем, чего там необычного в полупьяной брани двух мужиков. Как-то без нас они разберутся. Ну, поспорят на сотню долларов. Ну, проиграет Веничка спор. Ну, не захочет он рыжему-рыхлому отдавать, что проиграл. Ну, опять они пособачатся. Давайте-ка лучше переключимся на прелестную скучающую Анну, о которой мы знаем ещё так мало, что время её описать подробнее. С каких-то пор Анне стало скучно, и чего она только не попробовала, чтобы избавиться от тоски. Потом заключила, что либо жизнь скучная, либо она такой родилась. Она бы хотела спастись от жизни, проглотив целую горсть снотворного, спрыгнув со стула с петлёй на шее, полоснув бритвой по венам, выпив цианистого калия, выстрелив в висок из револьвера, бросившись под поезд или машину. Большинство этих стандартных вариантов, многократно использованных человечеством, были связаны либо с болью, либо она, например, не знала, где ей раздобыть пистолет или яд, а подставлять чуткое тело груде налетающего железа было боязно и рискованно — а вдруг не смерть, а всю жизнь — калека. Она осмелилась лишь на снотворное. Двадцать таблеток феназепама завершились приездом скорой помощи и больницей на несколько дней. В конце концов она научилась избегать нежелательных ситуаций тем, что периоды между сном заполняла погружением в состояние, которое трудно назвать одним словом, но которое можно описать, весьма приблизительно описать, как смесь прострации, оцепенения, грёз, дремоты, сна наяву. Причина её неладов с жизнью заключалась в первом её супруге, за которого Анна вышла замуж не потому, что полюбила, а потому, что он так хотел. Человек этот (звали его Корнеем) был старше Анны на тридцать лет. По паспорту русский, но по родителям неясно какой национальности. Чернявый, но с клочками седины, всегда загорелый (не загорая), с ёжиком, как проволока, волос. Корней полагал, что его отец, скорее всего, был итальянцем, но в правдивости этого не был уверен, так как был воспитан детским домом с возраста, который называют нежным, а что случается в этом возрасте, мы сами, как правило, не помним, а знаем какие-то эпизоды по рассказам ближайших родственников (каковые у Корнея не водились). Корней утверждал, что закончил и вуз, и аспирантуру, и что-то выше, и там, в той научной высоте заработал звание академика. Анна в этом сильно усомнилась после того, как в своей квартире обнаружила тайничок с десятком явно фальшивых дипломов по разнообразным специализациям. Она смолчала про это открытие. Зная о вспыльчивости Корнея, про такое лучше было смолчать. Буквально на следующий день после их первой брачной ночи Корней влепил Анне оплеуху за то, что она, прибирая квартиру, смахнула на пол его часы, и они прекратили отсчитывать время. Семнадцатилетняя девчонка не знала, как на это реагировать, а только убежала в туалет, где пролила горькие слёзы. Так её жизнь и пошла-поехала, с грубыми окриками, оскорблениями, и не только с пощёчинами, но и кулаками (с кулаками всегда через подушку, чтоб синяки не оставались), и с таким заковыристым грязным матом, какого Анна и не слыхала. Муж говорил только о деньгах. Однажды Анна случайно подслушала, как в разговоре на кухне с приятелем он говорил, что намерен вложить в очень перспективное предприятие три миллиона долларов. Позже, похоже, он прогорел, поскольку долго ходил озлобленным, ругал всё на свете и много пил. Анна не училась в институте, поэтому он её принижал, считал её не развитой, чуть не дурой. Знакомым он врал, что его супруга закончила Плехановский институт. Был у Корнея один плюс, ради которого Анна решилась и выйти замуж за человека, который годился ей в отцы, и терпела неудачное супружество: Корней привёл её в московскую квартиру, которая удобно располагалась в центре столицы, рядом с метро. А что это такое для провинциалки из белорусского городка, даже не стоит и пояснять. Через пару лет после женитьбы Корней оказался за решёткой за какие-то смутные операции, не одобряемые законом. Анну это не удивило: после знакомства с тайничком, хранящим фальшивые дипломы, она знала, что муж её жулик, и что, уезжая по утрам, он отправлялся не на работу в какое-то приличное учреждение. Но спрашивать, куда он уезжал, означало наткнуться на новую грубость или на болезненный кулак, болезненный даже через подушку. Пока Корней сидел за решёткой, не так уж мало, а целых шесть лет, Анна мужа не навещала, не посылала ему писем, не желала о нём даже и думать. А что будет после, когда он выйдет… За этим было сумеречное пространство, от которого Анна пока отмахивалась. Молодая красивая женщина привлекала внимание мужчин, и она могла выбрать кого угодно и для компании, и для любви. Ей понравился симпатичный, мало кому известный художник. С ним она большую часть времени, нередко и до третьих петухов, проводила в весёлых богемных компаниях в удобной для всех квартире Анны. Георгий хотел бы писать картины, но как на то выбрать достаточно времени, если так хочется похвастаться такой очаровательной любовницей, и если так жутко увлекательно ночь напролёт глушить вино с поэтами и художниками, до слёз проникаться Блоком, Есениным, оценивать живопись приятелей, спорить о чём-нибудь неземном. Как-то Георгий решил стать писателем. Он попросил свою любовницу наговорить в магнитофон историю её жизни. С помощью трёх рюмок коньяка Анна с небольшими перерывами наговорила пять страниц. Георгий всё записал подряд, но потом, перечитывая историю, стал сокращать и переделывать, но рассказ, всё-таки, не получился. Однако, всё же полюбопытствуем, что же там было на паре страниц. Поскольку автор сего романа относится к читателям с уважением, он на этой паре страниц сделал многочисленные поправки. Девочка Аня на свет появилась в небольшом белорусском городке на берегу реки Сож. В тот день в космос взлетел Гагарин, и это каким-то странным образом сказалось на родительских приоритетах: к дочке они относились прохладно, а Гагарина полюбили какой-то фанатической любовью. Так какие-то американцы сходят с ума по знаменитости, ну, например, по Элвису Пресли. Состоят членами «Клуба Пресли», обвешивают дом его портретами и всеми возможными фотографиями, какие им удалось отыскать в Интернете, в магазинах и на аукционах, набивают все полки сувенирами, имеющими к Пресли отношение, скупают пластинки с его песнями и кинофильмы с его участием, по многу раз в год вылетают в Мемфис, где все дороги ведут в «Грэйсленд» ( музей на территории усадьбы Пресли), посещают многочисленные события, на которых мужчины, под Пресли одетые, с такими же причёсками и бачками поют, имитируя голос Пресли, и кто-то из них получает призы. Подобные фанатики-американцы, (да, наверно, не только американцы), даже не будучи богатыми, берут под покровительство кого-то, кто внешне похож на Элвиса Пресли и участвует в подобных соревнованиях, и щедро спонсируют все его надобности, до того палку перегибая, что даже селят в собственном доме, и все его потребности обеспечивают. Родители Ани с такой же горячностью (но с размахом, разумеется, не тем, что могут позволить американцы) относились к первому космонавту. Гагарин, его бюстики, фотографии, модели спутника и ракет захватили все стены и полки дома. Нельзя, конечно, предполагать, что родители Аню не любили, но она не помнила, чтобы родители её хоть раз горячо приласкали. К счастью, у Ани была бабушка, с которой было всегда замечательно. Аня так часто пропадала в бревенчатом доме своей бабушки, что по сути в него переселилась, чему родители не возражали. Самым уютным местом в том доме была комната с русской печью. Каждый год, незадолго до Пасхи, печь эту красили белой краской, и на ней бабушка разрешала рисовать кистью бабочек и цветы. Бабушка любила русские романсы, хорошо их пела и играла на гитаре, и Аня часто пела вместе с бабушкой такие романсы, как например: «В лунном сиянье снег серебрится, Вдоль по дороге троечка мчится. Динь-динь-динь, динь-динь-динь Колокольчик звенит. Этот звон, этот звон О любви говорит»… Примерно с возраста пяти лет Аня вдруг стала хулиганкой. По какой-нибудь мелкой причине, а то и вовсе без всякой причины она лезла в драку не только с девочками, а даже с мальчиками постарше. Её и двоюродного брата часто прогоняли из чужих садов, когда они рвали сливы и груши. Однажды, убегая от соседки, Аня, забор перелезая, за колючую проволоку зацепилась. А внизу, под забором росла крапива. Раньше, забор тот перелезая, она старалась прыгнуть подальше, чтобы ожогов не заработать. А тут она подумала о том, что если начнёт избавляться от проволоки, то свалится в ту жуткую крапиву. Эпизод этот стал частым кошмаром, только забор, где она висела, едва зацепившись за ржавую проволоку, высотой был, как десять этажей, а густая крапива под забором была, как кактус, в острых колючках, и в ней шевелились какие-то твари. Соседка стащила Аню с забора и привела её в дом бабушки. Выслушав жалобу соседки, бабушка сбегала за прутом и отстегала обоих внуков. Случалось такое неоднократно, и порой они ходили даже в синяках от палки, попавшей под руку бабушки, но злились они на неё недолго. Дальше, после нескольких лет провала, лет, в которые, очевидно, ничего особенного не происходило, к бабушке каждую субботу стал заезжать дядя с сыном. Анна, уже собранная в дорогу, садилась в потрёпанные «Жигули», и они оправлялись на рыбалку, с ночёвкой в палатке на берегу. О, это были чудные дни! Особенно утро на реке, когда не тепло, но прохлада уходит. От воды или пар или туман, и сосны кажутся голубоватыми в лучах просыпающегося солнца. Нежно жёлтое великолепие ромашковой поляны перед лесом. Опьяняющий запах сена на поле. Двоюродный брат глядел на девочку влюблёнными робкими глазами. Она это, конечно, замечала, но дальше поцелуя в щёчку при прощании, на который он однажды осмелился, односторонняя влюблённость не пошла. Когда ей было пятнадцать лет, дядя с отцом сложили деньги и по дешёвке купили катер, в каюте которого могли спать сразу несколько человек. Так начались путешествия Анны по рекам и озёрам Белоруссии, в которых главным была рыбалка. Однажды двоюродный брат отлучился и попросил подержать его удочку. Едва он в сторону отошёл, обе удочки сильно задёргались, и она от испуга едва их не выронила. Она вытащила из реки двух приличных размеров рыб, в тот день их единственный улов. Счастливой будешь, — буркнул отец, недовольный своей неудачной ловлей. На этом история Анны кончалась. То ли Георгий бросил писать, то ли после двух пойманных рыб Анна выключила магнитофон и решила дальше не продолжать. В результате, в историю её жизни вошли только детские годы и отрочество, и — ничего о Москве, Корнее, и неудачном её замужестве. Понятно, зачем упоминать неприятные, болезненные события, но у Анны была и другая причина не описывать то, что выходило за пределы детства и отрочества. Она не поверила двум рыбкам, тому, что они сулили ей счастье, поскольку не поверила отцу, всегда к ней холодно относившемуся. Другая причина в том заключалась, что когда ей исполнилось тринадцать, суеверная девочка стала бояться того, что ей готовила жизнь, иначе, стала бояться взрослеть. Анна от Георгия забеременела, и была на шестом месяце, когда в разгар весёлой компании в квартиру вошёл мрачный супруг. Он грубо велел всем убираться, и когда они остались одни, ударил Анну в живот ногой. Пока она лежала на полу, корчась от боли и рыдая, он избивал её сквозь подушку, так, чтоб синяки не оставались. В больнице она не сказала правду, поскольку Корней ей пригрозил, что непременно её убьёт, если она на него пожалуется. Кроме того, как доказать, что он её действительно избивал, синяков ведь в самом деле не осталось. А то, что ребёнка потеряла, — поди докажи, что сама не упала. Из больницы она домой не вернулась. Пыталась в отсутствие Корнея забрать свои вещи из квартиры, но он успел поменять замок. Хорошо, перед тем, как поехать в скорую, она прихватила на всякий случай сумочку с паспортом и кошельком, в котором были какие-то деньги. Подруга, приютившая её, активно рекламировала себя через агентства бракосочетаний, работавших только на иностранцев. И Анну она стала уговаривать бросить к чёрту эту Россию, и пожить по — человечески на З ападе. Художника Анна не видала с тех пор, как Корней разогнал их компанию, бабушка скончалась год до этого, родителям было наплевать, что с их дочерью происходило, — иначе, как Анна вдруг подумала, без личной привязанности к кому-нибудь, без жилья, без вещей, без какой-то профессии она могла отправиться хоть к чёрту на кулички, ничего при этом не потеряв. Нашлись бы, конечно, патриоты, которые бы строго ей сказали, что нельзя менять Родину, как перчатки, но плевать ей на этих патриотов. А то бы ей кто-нибудь посоветовал устроиться, скажем продавщицей или пройти курсы секретарш. Но Анна нигде ещё не работала, и если совсем уж откровенно, вообще не хотела бы работать, — так почему бы, на самом деле, не пожить обеспеченно и беззаботно в какой-то культурной стабильной стране. С помощью бесплатного адвоката (пришлось с ним немного пофлиртовать) ей удалось добиться развода с мужем, вышедшим из тюрьмы и грозившим её убить, если она на него пожалуется за регулярные избиения. Иностранец, подыскивавший невесту, отыскался почти мгновенно. Американец был заурядный, такой непримечательный мужичок, на которого все его соотечественницы никакого внимания не обращали. А тут вдруг — такая раскрасавица, и всего-то за пару тысяч плюс дополнительные расходы на самолёт и скромную свадьбу. Зато уж как он утрёт нос знакомым, соседям и всем другим парам! Оказавшись в Городе Ангелов, Анна потерпела мужа пару лет, тот срок, который требовали законы, оберегающие страну от фиктивных браков с иноземцами, а потом показала дурной характер и довела брак до развода, впрочем без особой нервотрёпки. Её слабохарактерный муж оказался у Анны под каблуком с первого дня совместной жизни, посему им было легко вертеть. Два года она нигде не работала, слегка хозяйничала по дому, учила английский, много читала классическую прозу и поэзию, ездила в церковь, чтоб познакомиться с полезными русскими иммигрантами. Мы знаем, она пришла в ресторан вместе с недавней знакомой Тамарой, но она только подыгрывала Тамаре, делая вид что и она охотится на толстосумов; она пришла с надеждой на развлечение. Надежда эта не оправдалась, уже через час ей стало скучно. Вот и сейчас, когда взгляд Заплетина не мог оторваться от неё, она будто слушала Тамару, а тем временем находилась в красивом заснеженном лесу, и там было замёрзшее озеро, на котором катаются на коньках. Лёд под одной из женщин проваливается, она барахтается в воде и начинает, похоже, тонуть. На помощь бежит другая женщина, хватает тонущую за руку, и сама оказывается в проруби. Голова первой женщины исчезает в маслянистой чёрной воде, вторая женщина ещё борется, хватаясь за ломающийся лёд. Анна бежит к краю полыньи, лёд под ней начинает трескаться. К ней подходит какой-то мужчина, обнимает её за талию, они взлетают, парят над полынью, утянувшей под лёд и вторую женщину, а потом куда-то быстро летят. Под ними холодное Белое море, вода в нём замусорена опилками. Как камень, упав в ледяную воду, они плывут к деревянной набережной, выкарабкиваются на берег, но это берег не моря, а речки. По берегу речки бежит женщина, которая, оказывается, не утонула. Её преследует крупный волк, Анна кричит и машет руками, пытаясь отвлечь зверя на себя. Он замечает её, останавливается, прыгает в воду, плывёт через речку. Он нагоняет бегущую Анну, хочет вцепиться в её горло, но к ней подбегает тот же мужчина и битой для бейсбола убивает волка… — Опять ты не слушаешь меня? — дошли до сознания слова, и дошли они только потому, что Тамара её хлопнула по руке. — Что ты думаешь вот об этом? — То есть что думаю о ком? — Погляди-ка на тех мужиков, — кивнула Тамара в сторону столика, за которым сидели двое мужчин, оба лысые, немолодые, оба в костюмах и при галстуках. — Я не припомню, чтоб раньше их видела, но гарантирую — оба с бабками. Особенно тот, с рябым лицом, что на татарина похож. Я думаю, он не иммигрант, а только приехал из России по очень даже денежным делам. А сосед его, похоже, иммигрант, еврей-беженец из России. Таких, как он, с рожей блином, низкорослых, с брюшком, облысевших, я встречала в Америке столько раз, что, думаю, их в России штампуют и всех подряд отправляют в Америку. — Иммигрант, — поправила Анна, поскольку недавно её научили разнице между двумя словами эмигрант и иммигрант. Тамаре замечание не понравилось. Уж не этой сопливой девчонке поправлять многоопытного старожила. — Да, ты права, — сказала она, недовольства внешне не проявляя. — Однако, и я тоже права. Он из России — эмигрант, а в Америке — иммигрант. У слов этих смысл одинаков, а употребление их зависит всего-навсего от того, о чём ты подумала, выбрав слово, об Америке или России. Я, скажем, подумала о России, вот и вылезло — эмигрант. Мелкий, незначительный эпизод, возникший из разницы в толковании слов с одним и тем же понятием, но Анна, тем не менее, ощутила и Тамарино недовольство, и её презрение к младшейприятельнице, и тихо вскипевшую стервозность. Интуиция Анну не подводила, и она раскусила характер Тамары со дня, когда они познакомились. С первой же встречи она поняла, что в этой весёлой приветливой женщине водилось немало чертенят, что с ней надо быть поосторожней, но вот, как сейчас, она промахнулась.Глава 16. Якутские алмазы
Вернёмся к представительным мужчинам, на которых указывала Тамара. Она не ошиблась в своей оценке: Шпак-Дольт был типичный еврей-иммигрант, из России эмигрировавший давно, то есть в середине семидесятых. Он попробовал разные бизнесы, но, несмотря на немалый опыт предпринимательства в Америке, он недавно сделал ошибку, купив магазинчик деликатесов, — не очень доходно, суетливо, и мало перспектив на расширение. Шпак-Дольт хотел бы исправить ошибку, продав свой окаянный магазинчик и затеяв другой бизнес. Ему хотелось чего-то большого, но на собственные финансы он размахнуться никак не мог. Идеи большого бизнеса, в котором возможно заработать миллионы и даже миллиарды, переползали в его голову из телевизора, из газет, из болтовни его приятелей, и мозг до того переполняли, что хотелось башкой колотить по стене. Одной из последних его идей он хотел поделиться с Шилухаметовым, со старым приятелем из России, с которым не виделся несколько лет. Они дружили уже лет сорок, но так уж сложились у них судьбы после школьного последнего звонка, что пути их не раз далеко расходились, и они годами друг друга не видели. Но вдруг — звонок (телефон ли, в дверь), и они, будто, только вчера расстались. С годами какой-нибудь школьный приятель становится всё более ценнее, как старая редкая монета, им дорожишь всё больше и больше, и вот он — одна из точек опор, из тех психологических опор, без которых в жизни холодно и одиноко. Ай-да Тамара, ну и прозорлива, она не ошиблась в комментарии и по поводу Шилухаметова. Он, в самом деле, буквально на днях приехал в Америку из России по каким-то денежным смутным делам, о которых не желал распространяться. По узким глазам и широким скулам он был похож на кого угодно, кого в России зовут чукчами, — на эскимоса, ханты и манси, эвена, ненца, нанайца, якута, коряка, и, может быть, даже на юкагира. До реформ, в советские времена, Шилухаметов на жизнь зарабатывал с помощью валютных спекуляций. Он удачно не бросился на Запад вслед за еврейской эмиграцией, и когда с дороги социализма Россия круто свернула в сторону, и по дикому ухабистому пространству покатилась как бы в сторону капитализма, он без всякого опыта в бизнесах и мало что понимая в финансах, легко и стремительно разбогател. Известно, что так не обогатишься, если соблюдаешь все законы (да и зачем их соблюдать, — зубоскалят российские дельцы, — если можно не соблюдать). Своё пренебрежение к законам Шилухаметов оправдывал многим, и тем, что если не я, так они, и законы пишутся дураками, и, конечно, тем, что закон, что дышло, куда повернул, туда и вышло. Кроме того, он мог опереться и на такие авторитеты, как, например, Джордж Сорос. В его кошельке уже много лет истрёпывалась, смешивалась с купюрами бумажка с откровением миллиардера: «В России такой человек, как я, занимаясь валютой и финансами, не может вести себя так же корректно, как я веду себя в США. И если бы я жил сейчас в России, я бы, наверное, не смог соблюдать все законы скрупулёзно». Уж если такой легендарный делец… В общем, Джордж Сорос, того не ведая, оправдал все поступки Шилухаметова в его наилучшую пору жизни, — жизни, нацеленной на деньги, как глаз солдата нацелен на девушек во время короткой увольниловки. Поступки эти, конечно, включали и пару наёмных убийств конкурентов. Но что тут поделаешь, — мыслил наш чукча, когда опять возникала дилемма, избить конкурента или убить, если в России даже Джордж Сорос не пренебрёг бы услугами киллера. Известно, фортуна улыбается тем, кому повезло оказаться в нужном месте в нужный момент. Где только не жил Шилухаметов, но в самом начале перестройки он оказался в нужном месте, в богатой алмазами Якутии. Он оказался там в тот нужный момент, когда возбуждённые иностранцы, поверив в ельцинские реформы, рванули в Россию разбогатеть. Иностранцев заманивали в Якутию через газеты и журналы, обещая стремительный доход на небольшую инвестицию. Скажем, — сулили из Сибири (указав телефон с кодом Нью-Йорка): вложите в наш алмазный карьер каких-нибудь тысяч пятьдесят, и вы через год капитал утроите, учетверите, и так далее. Итак, иностранец, какой-нибудь Ричард, у которого все знания об алмазах или, точнее, о бриллиантах были почерпнуты из реклам, в которых мужчина дарил колечко со сверкающим бриллиантом, а та, всегда красивая женщина, которой колечко доставалось, изумлялась, бросалась мужчине на шею, шептала люблю тебя, люблю, и надпись Бриллианты — навсегда! венчала чувствительную сцену, — итак, этот Ричард прочитал о почти беспризорных алмазных карьерах, и мысль о лёгкой и быстрой наживе терзала его до того момента, пока он, наконец, не позвонил по телефону из рекламы. — Официальное представительство алмазно-бриллиантового комплекса России, — ответили Ричарду на английском с не очень тяжёлым русским акцентом. — Я звоню вам по поводу инвестиции. — Вы хорошо знакомы с алмазами? — спросили Ричарда напрямик, то есть без всяких там расшаркиваний и благодарностей за звонок. Ричард был далеко не мальчишка, чтобы клевать на обилие вежливости, посему его тут же расположили деловитость и сдержанность вопроса. — Совсем незнаком, — отвечал он честно. — Жене подарил на Рождество колечко с маленьким бриллиантом, — вот и весь мой опыт с алмазами. — Нормально, — сказал человек в телефоне. — Начнём несколько издалека. По данным учреждения ООН, Россия — богатейшая страна по основным полезным ископаемым. Их стоимость, — только уже разведанных, осваиваемых и оценённых, — тридцать пять триллионов долларов. Для сравнения, в США стоимость полезных ископаемых составляет лишь восемь триллионов. Трубка тактично сделала паузу, давая Ричарду опомниться от количества триллионов. — Но вас, — продолжали его просвещать, — интересует не вся Россия, а только наша республика Саха, как величаем мы Якутию. И из всех наших полезных ископаемых вас только алмазы интересуют? — Только алмазы, — кивнул Ричард, хотя это мелкое движение телефон был не в силах передать. — Очень мудрый у вас интерес. Поскольку Якутия, прежде всего, — это лучшие в мире алмазы, и мы обеспечиваем ими четверть всего мирового рынка. — Лучшие в мире? — спросил Ричард, ибо давно разучился верить этим затрёпанным словам, особо широко употребляемым продавцами гамбургеров и хот-догов. — Да, самые лучшие в мире по белизне и по гамме цветов. — Ну, а как надо вкладывать деньги? — О деньгах пока не беспокойтесь. Прилетайте в Якутию, поглядите, а мы…, мы ни в чём не будем настаивать, никакого давления, не беспокойтесь, мы вам лишь поможем сориентироваться. Настройтесь, как будто, вы турист, который осмелился, наконец, самолично взглянуть на Сибирь, и там, на месте, сами решайте, подойдут ли вам триста, пятьсот процентов в надёжной, гарантированной инвестиции. Но и тянуть вам не советуем. Мы разрываемся от звонков. Спрос неожиданно — сумасшедший. Если не хотите проворонить редкий исторический момент, отправляйтесь в Якутию лучше завтра. Через неделю может быть поздно. Можете вовсе не брать деньги для инвестиции в наш карьер, но если хотите сэкономить на дополнительной поездке, захватите на всякий случай. Да, и лучше всего — наличными. У нас, извините, не как в Америке, — чеки, мани ордер, электронный перевод. У нас доверяют больше наличным. Ричард предпочёл бы получить всю информацию по почте, он доверял бумаге больше, чем телефонным голосам (такие телефонные голоса баском, отрывистые, категорические, уверенные в том, что в их продукте усомнится только дурак, — частенько такие голоса принадлежали матёрым жуликам). Но телефонный голос с акцентом ничего Ричарду не навязывал, напротив, он советовал не спешить, не торопиться вкладывать деньги. И Ричард, доверием проникнувшись к алмазно-бриллиантовому комплексу России, решил не затягивать поездку. Вдруг, в самом деле, всполошился, потеря даже нескольких дней обернётся потерей редкой возможности резко приумножить капитал. А тут и память ему подбросила мудрое высказывание о том, что «самый первый съедает устрицу, второй получает пустую ракушку», и он стал расспрашивать голос с акцентом, как ему получить визу, какими самолётами добраться до Удачного (так обнадёживающе назывался городок поблизости от карьера), какая ситуация там с гостиницами, как связаться с офисом карьера. Ему пришлось изрядно переплатить за срочную визу и срочный билет, но зато уже через несколько дней он уселся в кресло самолёта, улетающего в Москву. Деньги он на всякий случай захватил, пятьдесят тысяч долларов наличными. Сообщать о том на таможне не стал (без регистрации суммы валюты из Америки можно вывозить максимум десять тысяч наличными), а раздробил пятьдесят тысяч примерно на двадцать пачек и рассовал их по багажу. В городке почти у Полярного круга Ричард устроился в гостинице, позвонил в офис карьера, всю ночь промаялся от бессонницы, вызванной разницей во времени. Утром, когда он пытался выяснить, где ему что-нибудь поесть, к гостинице подъехала машина, и не какая-то, а «Мерседес», и пара приветливых якутов, неплохо владеющих английским и облачённых, к его удивлению, не в одежду из шкурок зверей, а в современные костюмы, в галстуках, в начищенных мокасинах, привезли его в офис с секретаршей, компьютером, принтером и всем прочим, без чего в нормальном бизнесе не обойтись, и предложили перекусить чёрной икрой, строганиной из рыбы, грудинкой конины и розовым муссом (сливками, смешанными с брусникой). «Ну те и завтрак!», — думал Ричард, пока смазливая секретарша с тонкими якутскими губами и круглым лобиком без морщин расставляла закуски на столе, потом приносила бутылки водки, и разливала её по стаканам, в количестве странном для иностранца. — Водка с утра? — удивился Ричард. — Якутский обычай, — ему подмигнули. — Очень обидите, если откажетесь. И ещё больше обидите, если не выпьете до дна. «Как удаётся им подмигивать, этими щёлками вместо глаз, — думал Ричард, морщась от водки. — Считают, что японцы узкоглазые. Куда там, японцы просто совы по сравнению с этими якутами». Обильно выпив и закусив, все сели в широкий зелёный джип, сильно смахивавший на военный, и двинулись в сторону карьера. Машина тряслась, качалась, подпрыгивала на немощёной разбитой дороге, бегущей сквозь низкую тайгу, но все неудобства поездки к карьеру красило весёлое похмелье и близость хорошенькой секретарши, близость порой даже очень тесная, благодаря метаниям джипа и тому, что, невольно прижавшись к Ричарду, и порой даже хватаясь за него, девушка не очень-то торопилась убрать свою ручку с его ноги, отодвинуть колено или бедро. — С погодой вам очень повезло, — говорили ему в дороге. — Здесь летом нестерпимая жара, градусов сорок бывает по Цельсию, тучи мошек и комаров, а зимой очень лютые морозы, часто до пятидесяти градусов. Хорошо вы зимой к нам не приехали, а то б себе уши и нос отморозили. Почти вся Якутия находится в зоне вечной сплошной мерзлоты. Впереди, наконец, появился карьер, но перед тем, как покинуть джип, иностранцу, обалдевшему от тряски и наглотавшемуся пыли, предложили расслабиться и согреться в соответствии с якутскими традициями, весьма напоминающими те, с которыми он познакомился в офисе. И вот, его подвели к карьеру. Он ожидал какой-нибудь ямы, пусть очень глубокой, но чтобы это… Перед ним, казалось, лежала пропасть. — Глубина карьера — полкилометра, — пояснили ему якуты. — Туда можно сунуть небоскрёб. Ричард пялился на дороги, которые спирально, как нарезка, опоясывали карьер и как бы ввинчивались в глубину, поражавшую взгляд, наверно, не меньше, чем глубина Большого Каньона. По спиралям дорог, как жуки осторожные, ползли игрушечные самосвалы, которые, как Ричарду пояснили, были на самом деле гигантскими, с трёхметрового диаметра колёсами. Он рассеянно слушал о том, что случалось на той глубине, о каких-то гигантских крутящихся мельницах, измельчавших кимберлитовую руду, о том, как разжиженная пульпа отводилась по желобам, о том, что открытый метод добычи уже становится нерентабельным, что самые крупные алмазы находят на большей глубине, что шахтный метод добычи — это как огромное метро, проложенное в вечной мерзлоте… Ричард почувствовал, что созрел для инвестиции в карьер. — Сколько здесь собирают алмазов? — прервал он поток технических сведений. — Этого точно никто не знает. Секрет. Закрытая информация. Но если примерно, — один комбинат получает за сутки ведро алмазов, которое в долларах оценивается тысяч примерно в восемьсот. Однако, день на день не приходится. Например, на четырнадцатой фабрике как-то наткнулись на алмаз весом в сто восемьдесят два карата. Один такой камень стоит на рынке около двух миллионов долларов. После огранки, как вы понимаете, алмаз становится бриллиантом, и цена его подскакивает многократно. Один из самых крупных камней, знаменитый алмаз «Собков», весил четыреста карат. Правда, его нашли не у нас, а в семнадцатом веке, где-то в Индии. После того, как он стал бриллиантом, он весил почти двести карат. Граф Собков подарил этот камень Екатерине Второй на именины. Кстати, вы знаете, откуда появилось слово карат? Алмаз в колечке супруги Ричарда весил, кажется, четверть карата, и это всё, что он знал о каратах. — Карат — это дерево в Австралии. Все его семечки одинаковые, все размера в среднюю горошину, и все они весят один карат. Слегка ковырнувшись лопатой в земле, вглядевшись в неё, изумившись, ахнув, якуты вытащили на свет и отчистили от земли непримечательный крохотный камушек, в котором они различили алмаз. — На память о нашей республике Саха, — подарили они иностранцу камушек. — Обычно, вы знаете, алмазы используются для украшений, либо их применяют в промышленности. Но есть и другие применения, порой неожиданные, необычные. Русская мафия, например, додумалась делать кольцо мафиози. В массивный перстень вставляют алмазы с огранкой под самым острым углом, и перстень используют, как кастет. Для кольца мафиози ваш камушек маленький, и, кроме того, нужно много камней, но и наш скромный подарок сослужит вам немалую пользу. Вы можете камушек обработать, а потом носите его на себе, обязательно с левой стороны. Алмаз передаст вам твёрдость и мужество, укрепит органы тела… Вернувшись в офис уже в темноте и подкрепившись известным образом, представители комплекса и Ричард в весёло-шутливом настроении составили-спечатали контракт, поменяли в нём всё, что иностранец хотел уточнить и изменить, скрепили контракт не только подписями, но и какой-то важной печатью, пересчитали и спрятали доллары, выстрелили пробкой из шампанского, и стали весело напиваться за процветание карьера, за дружбу народов, за секретаршу. Перед тем, как везти иностранца в гостиницу, ему, уже плохо соображающему, подарили какую-то книгу: — Вот вам чтение на дорогу. Шедевр якутской драматургии. — На кой мне якутская драматургия, — с трудом провернул языком Ричард, опираясь на плечи якутских друзей. — Вы мне секретаршу подарите. — Подарим. На ночку. А то и на две. Прямо вам в номер подвезём. В номере Ричард, не раздеваясь, лёг на кровать подождать секретаршу, и проспал беспробудно до утра. Проснувшись с тяжёлой головой и вспомнив события вчерашнего, он для общего успокоения позвонил с парой каких-то вопросов по телефону на визитке, и попал, очевидно, в другое место, поскольку ему отвечали на русском, а английского решительно не понимали. Ещё позвонил — та же история. С тревогой, стремительно нарастающей, Ричард выбежал из гостиницы и долго метался по поселению, пытаясь найти то заведение, где он вчера подписал контракт. Прохожие, к которым обращался, вглядывались в адрес на визитке, и либо плечами пожимали, либо указывали направление то в одну, то в другую сторону. Кроме того, он обнаружил неприятную особенность городка, — все улицы были без названий. Ноги его, в конце концов, привели в отделение милиции, где английский никто не понимал, где ему на всё разводили руками, где ему подали листок бумаги: напиши, мол, что с тобой произошло. Ричард, что делать, написал; на его заявление попялились и жестами дали понять: Хорошо. Ты, мол, иди, а мы разберёмся. Разобраться милиция не смогла ни на другой день, ни через два, и тогда настойчивость иностранца привела его в кабинет, в котором сидел местный начальник с широким неулыбчивым лицом или, возможно, его заместитель. Ричард потребовал переводчика, и тот, слава богу, как-то нашёлся. Ричард подробно рассказал, как его, вроде бы, обманули, и если вы мне здесь не поможете, я это дело так не оставлю, я буду жаловаться в Москве, запущу эту историю в газеты, и в русские, и в иностранные. Начальник куда-то позвонил, выслушал чей-то долгий ответ, и сказал иностранцу буквально следующее: — Карьером, куда вас привозили, владеет компания «Алрос». Её представитель мне сказал, что вы оказались жертвой жуликов. Боюсь, мы ничем не сможем помочь. Всё, что могу вам сейчас посоветовать, — напишите подробное заявление. Как только Ричард вышел за дверь, начальник забросил заявление в мусорную урну под столом и велел секретарше впустить следующего, сидящего в очереди просителя. Ричард начал подозревать, что ни милиция, ни власти ни в чём не станут ему помогать, что, может быть, все они тоже кормятся деньгами обманутых иностранцев, но что ему оставалось делать, как, коротая несколько дней, остававшихся до отлёта, не бродить по улицам городка, надеясь на какую-то удачу. Бродил он, однако, не так уж долго, бродил до тех пор, пока перед ним не завизжал тормозами джип, и крупный субъект со свирепой рожей предложил Ричарду убираться, и даже назвал по-английски место, куда ему стоило убраться, в место, настолько всем известное, что мы его не будем называть. А иначе…, — субъект распахнул куртку и обнажил автомат Калашникова. Ричард с Калашниковым не спорил, он в тот же день сел на поезд в Якутск, и там, пытаясь не выделяться и почти из гостиницы не вылезая, стал дожидаться самолёта. От скуки он даже открыл книгу с шедевром якутской драматургии, но так как книга была на русском, он тут же её зашвырнул в мусор. Туда же он уронил и камушек, ему подаренный на карьере, так как успел уже уточнить, что это был совсем не алмаз. Камушек тут же смешался с мусором, а книгу из урны извлекла и аккуратно обтёрла тряпкой пожилая уборщица-якутка. За свою трудную жизнь, до отказа наполненную мылом, швабрами, вёдрами с грязной водой, она прочитала мало книг, но и она была наслышана о Суоруне Омоллооне, народном писателе Якутии, и даже знала, что в этой книге был напечатан роман «Кукур Уус», так же знакомый всем якутам, как русским знакомы «Двенадцать Стульев». Она помянула иностранца матерным словом на якутском и отнесла книгу домой, пусть её внуки почитают. — Как же ты обо мне не вспомнил? — упрекнул Шпак-Дольт своего приятеля, когда тот закончил ему рассказывать о махинациях в Якутии. — Мог бы меня нанять на работу в том же вашем нью-йоркском офисе. — Не я нанимал. Другие люди. Тогда я был маленьким человеком. Я лично этих Ричардов не видел, я только бумаги оформлял. Плюнь на прошлое. Думай о будущем. В будущем я тебя не забуду. — У меня есть идея, — сказал Шпак-Дольт. — Построить русское казино.Глава 17. Пять желаний Ивана-дурака
Как мы уже выше упоминали, борьба за выживание в начале эмиграции заставила Жидкова поработать в качестве помощника сантехника в небольшой компании «Хоуле Пламинг», что по-русски звучало не так благородно и значительно более длинно: «Санитарно-техническая компания семьи Хоуле». Жидков в сантехнике не разбирался. Более, сантехника его отталкивала, как грязная физическая профессия, а её вечно пьяные представители часто попахивали нечистотами, по-цыгански вытягивали деньги, и при том ещё пытались обмануть. Но надо было как-то выживать, и он стал обзванивать объявления по найму рабочей силы. В основном, его отсеивали по телефону из-за корявого английского. Часто виной была его честность: он говорил, что работал учителем, но мог бы попробовать и профессию, в которой они сейчас нуждаются. Ничего, спасибо, — ему говорили. И ещё, где повежливей, добавляли: Желаем удачи в нашей стране. Где-то ему предлагали подъехать, он подъезжал, заполнял анкеты, проходил короткие интервью, но ему почему-то не перезванивали, хотя обещали позвонить, даже с отрицательным ответом. Наткнувшись, наконец, на «Хоуле Пламинг», он перед тем, как туда позвонить, посоветовался о сантехнике с болтливым, всё знающим стариком, из тех, кто никогда не покидал церковь за какие-то старые грехи во время второй мировой войны. Старик словоохотливо сообщил, что в Америке лучше всех зарабатывают адвокаты, банкиры, врачи и сантехники. Конечно, сантехника не впереди, но для начала иммиграции почему бы вам, господин Жидков, не согласиться с четвёртым местом? Да, почему бы? — кивнул Жидков, и соблазнился на сантехнику. Он попросил одного эмигранта с более развитым английским позвонить в «Хоуле Пламинг» и соврать, что он по профессии сантехник, и даже отец его был сантехником, что он помогал отцу ещё сызмальства: то подержит конец трубы, то подаст ему инструмент, то прочистит засорившийся унитаз. В том телефонном разговоре он голосом знакомого сообщил, что он закончил колледж по сантехнике, и после всю жизнь был в России сантехником. — Звучит неплохо, — сказал женский голос и тут же назначил ему интервью буквально на следующий день. Жидков этого не ожидал, ему нужно было несколько дней, чтоб подготовиться к интервью — ознакомиться с книгой по сантехнике, запомнить основную терминологию, найти кого-то из иммигрантов, разбирающегося в сантехнике и подучиться у него. Не выдумав сразу хорошей причины, он закивал, что пусть будет завтра. Утром знакомый перезвонил, сказался больным и попросил перенести интервью на неделю. Всю последующую неделю он штудировал книгу, как для экзамена. Позвонил церковному старику, чтоб тот кого-то рекомендовал, кто разбирается в сантехнике. — Да я разбираюсь, — сказал старик. — Сам всю жизнь всё ремонтировал. И краны менял, и унитазы, водонагреватель заменял… Вот у меня и подучитесь. Бесплатно. Даже водки не попрошу, — закрякал он, то есть засмеялся. На старичка ушёл почти день, — пока до его дома добрался, пока порылись в хламе сарая в поисках нескольких ржавых труб, испорченных кранов и сифонов, тройников, штуцеров, муфт, заглушек, и прочей запылённой арматуры, имевшей к сантехнике отношение, потом — пока добрался домой. Интервью прошло почему-то удачно. Хозяин бизнеса мистер Хоуле не стал терять время на болтовню. Он тут же позвал Жидкова в автобусик, набитый сантехническим добром, показывал фитинги, арматуру, всякие пасты и герметики, и просил рассказать, что для чего. Подобная форма интервью Жидкова устроила как нельзя лучше. Не надо было вслушиваться в вопросы, плохо их смысл понимая, а просто гляди себе на деталь и вспоминай её название и какое у неё предназначение. Маскируя плохой английский, Жидков выглядел человеком, не бросающим слов на ветер. Благодаря изученной книге, он узнавал какие-то части и скупым языком и обильными жестами мог объяснить их назначение. А в чём сомневался, о том долбил хорошо заготовленной фразой: в России такого пока ещё нету, вы нас лет на тридцать впереди. Минут через десять мистер Хоуле хлопнул Жидкова по плечу: — Дам вам полмесяца на адаптацию. Когда вы хотите начать работать? — Да хоть завтра, — сказал Жидков. И утром же вышел на работу. Объективности ради поясним, почему интервью вдруг удалось: мистер Хоуле недолюбливал людей с загрязнённой, то есть не с белой кожей. А в ту неделю к нему, как назло, приходили на интервью только чернокожие и темнокожие представители разных меньшинств. В этой толпе Жидков оказался единственным белым человеком. Хозяин дал Жидкову две недели на тренировку, адаптацию, на переход от русской отсталости к американскому превосходству. Жидкову, конечно, не доверили самостоятельную работу, он был всегда в паре с другими сантехниками, в основном подавая им инструменты или поддерживая что-то. Когда же его просили сделать что-то творческое, посложнее, он терялся, ляпал ошибки, даже квартиру затопил, перетянув и сорвав заглушку. Через две недели Жидкова уволили за несоответствие к профессии. «Вот он, оскал капитализма!» — с таким несправедливым заключением об экономической системе, лучше которой пока не придумали, Жидков нагрузился алкоголем, поехал поздно вечером к океану и там, в тумане гонял вдоль улиц, пока не ударился о машину, припаркованную у обочины. Он домчал до ближайшего парка, забрался на заднее сиденье и проспал там до рассвета. Позже Жидков сочинил опус об этой попытке стать сантехником. То был не рассказ, не статья, не исповедь (он никак не мог жанр определить), а что-то вроде письма в газету с биографическими откровениями и философскими вкраплениями. Поглядим, что это за опус.Пять желаний Ивана-дурака
«От смены режима в жизни людей ничего не меняется. Мы зависим не от конституций и хартий, а от собственных инстинктов и нравов».Анатоль Франс
Желания умного американца
«— Кого можно считать умным? — Того, кто стремится лишь к достижимой цели».Абуль-Фарадж (1226–1286), сирийский писатель.
Вскоре после приезда в Америку я устроился работать учеником сантехника в маленькую компанию «Хоуле Пламинг». Господа! В свои 34 года, окончив исторический факультет Московского университета, поработав учителем истории, я начал свою вторую жизнь с того, что стал мальчиком на побегушках у специалистов по унитазам. Большую часть рабочего времени я лежал, скорчившись в узком пространстве под домами стоимостью от ста тысяч до нескольких миллионов. Тело на треть утопало в пыли, в луче лампы бесились пылинки, они же похрустывали на зубах. Под воздухонепроницаемым комбинезоном жарко змеились ручьи пота. Над лицом висели, торчали, болтались медные и металлические трубы, которые надо было убрать, заменить или починить. Сантехник (часто это был Фред, молодой человек двадцати пяти лет) что-нибудь откручивал или запаивал, отрывисто требовал что-то подать, подержать, зачистить трубу. Во время дневного перерыва хозяин привозил своим работникам кока колу, гамбургеры и картофель фри, и пока нездоровая эта еда перекочёвывала в желудки, работяги оживлённо обсуждали автомобильные и медицинские страховки, процентные ставки, стоимость недвижимости, цены на разные товары. Однажды, устроившись головой на джинсовой заднице Фреда, и тем расслабляя затёкшую шею, я завёл такой разговор. — Послушай, Фред, — сказал я в седалище, пахнущее пылью и сантехникой. — Тебе не надоело с утра до вечера говорить и слушать о деньгах? Я вложил в руку Фреда female elbow. Тем, кто в сантехнике не разбирается, поясню: я подал Фреду медный угол с резьбой внутренней, именуемый женским уголком. А углы с наружной резьбой назывались мужскими уголками. Присутствие подобной сексуальности в сантехнической арматуре казалось нелепым и с толку сбивало. Зад нервно дёрнулся, голова моя подпрыгнула и стукнулась о медную деталь, зажатую в грязной мужской руке. — Женский угол! — прохрипел Фред. Я уставился на его руку. Он был прав. Я подал мужской. — Прошу прощения, — пробормотал я, порылся в ящике с арматурой, выбрал в полумраке женский угол и вставил в протянутую руку. — Да, — продолжал я. — В вашей Америке все так насквозь пропитано деньгами, что меня от них начинает подташнивать. Верно в России вас называют — страной жёлтого дьявола… — Женский, женский, чёрт побери! — проорал Фреда, а зад так крутнулся, что голова моя больно стукнулась о трубу, благодаря которой я в эти часы зарабатывал в час по шесть долларов. Опять он был прав: в его руке взбешённо подрагивал медный угол, изготовленный для паяния, то есть совершенно без резьбы. Фред бормотал сквозь зубы что-то, очевидно, нелестное для меня, пока я, совершенно уже запутавшись в самцах, самках и гермафродитах, не подал ему сразу все уголки: и мужской, и женский, и совсем без пола, и что-то ещё, напоминающее угол. Зад успокоился, и я снова смог приклонить на него голову. Как только утих шум синего пламени, с помощью которого труба припаялась к одному из уголков, я снова открыл рот. — Если бы вы, американцы, меньше думали о деньгах, у вас оставалось бы больше времени думать о чем-нибудь духовном. Жизнь ваша стала бы много красивее, интереснее, содержательнее… — Ты хочешь сказать, что люди в России люди живут интереснее и красивее? — спросил Фред сквозь шипение воды, прыскающей на раскалённый угол. — Но ты же сам рассказывал мне… — Рассказывал, рассказывал, — подхватил я. — И бедно, и скучно, и серо бывало. Но и какие бывали всплески! А сколько красивых воспоминаний, например, от простого свидания с девушкой! У вас посадил подружку в машину, повёз в автомобильный кинотеатр, угостил попкорном, побаловался с ней под музыку и яркие картинки, — и забыл об этом событии через какую-то недельку. У вас все слишком легко даётся, слишком комфортабельная жизнь, чтоб глубоко что-то почувствовать. Для глубоких чувств нужны неудобства, лишения, боль, муки, страдания. В России, бывало, встретишься с девушкой на улице, в морозную пургу, сунешься в пару кафе, все забито, в кино тоже не попадёшь, и всё, что осталось — бродить по улицам. Наговоришься о поэзии, о смысле жизни, закоченеешь, заскочишь в любой тёмный подъезд, прижмёшься к горячей батарее, вопьёшься в её холодные губы, и чувствуешь, как губы нагреваются… Уверяю тебя, и лет через двадцать так ярко припомнишь этот вечер, словно он был только вчера. — Зачем же ты уехал из России? — спросил Фред, замеряя расстояние от угла, который он приварил, и фарфоровым унитазом, светящимся сквозь дырку над головой. — Сложный вопрос, — сказал я. — Для полного ответа всю жизнь надо описывать. Видишь ли, есть у меня пять желаний… И я вкратце пересказал все желания своей жизни. — Кусок трубы! — скомандовал Фред, внимательно выслушав меня. — Чего? Зачем? — засуетился я. — Какого диаметра труба? — При чем здесь диаметр? — заорал Фред. — Сколько ты диаметров приволок? Я подумал: — Один диаметр. Фред сказал нехорошее слово. Я лежал в паутине и в пыли, дышал одной пылью, был мокрый от пота, ныла шея, мучила жажда, меня могла укусить крыса, вдобавок меня грязно ругали. И все это я обязан терпеть, чтобы какой-то американец мог промывать свой унитаз после естественных испражнений. Душа моя взвилась на дыбы. «Пошли все к чертям! — душа завопила. — Кусок трубы, унитаз, Фреда, комбинезон, все углы, всю сантехнику. Вон отсюда — на солнце, на волю…». «А жрать-то что будешь? — спросила плоть. — Счета чем оплатишь? Жену чем прокормишь? Бензин на что купишь?.». — 0'кеу, — сказал я дрожащим голосом. — Эта труба тебе подойдёт? Фред просунул трубу к унитазу, отчертил место, где нужно отрезать, грубо сунул трубу мне. — Отрежь и зачисти, — приказал. Отрезать и зачищать по-американски я, слава богу, научился за несколько дней работы в «Хоуле Пламинг». Я отрезал нужной длины трубу, зачистил оба её конца, подал её Фреду, помолчал, глядя, как тот её примеривает. — Интересно, — сказал я, убедившись, что Фреда длина удовлетворила, — о чем ты больше всего мечтаешь? То есть, к какой цели стремишься? Фред приварил медную муфту, осмотрел раскалённый оранжевый шов, погасил горелку, перекатился, оказался лицом ко мне. — Моя цель? — сказал он задумчиво. — Хорошо, я скажу тебе свою цель. К пенсионному возрасту я бы хотел иметь хороший устроенный дом, поставить на ноги детей, накопить достаточно сбережений, чтоб путешествовать, развлекаться, и вообще до конца жизни не беспокоиться о деньгах. — Ладно, — сказал я. — Пенсия не скоро. Тебе до пенсии сорок лет… — Время мчится! — прервал меня Фред. — Несколько лет уйдёт на лицензию. Потом я хотел бы сдать на подрядчика и основать свою компанию. Я не хочу на старости лет испытывать какую-либо нужду. Цели Фреда меня потрясли. Я был старше его лет на восемь, но я ни разу ещё не задумывался, как я буду жить в своей старости. Через пару дней мне сообщили, что меня решили уволить. Меня вышвырнули с работы, прежде всего, за бесперспективность. За желания, не совпадающие с сантехникой. Если жизнь — серьёзная штука, то ей ничего не оставалось, как отшвырнуть человека с моими желаниями на тёмное безрадостное дно, по которому ползают, поскуливая, бомжи, неудачники и дураки. Но в том-то и дело, господа, что в моём представлении жизнь похожа не на вдумчивого учёного или на потеющего сантехника, а на Ивана-дурака со спиной, густо покрытой родинками (родинки, которые нельзя увидеть — к счастью).
Желания Ивана-Дурака
«Высшие цели, хотя бы невыполненные, дороже нам низких целей, хотя бы достигнутых». Гёте
Что может желать Иван-дурак? Что-нибудь гигантское, фантастическое. В 14 лет я купил тетрадь, озаглавил её «Дневник» и написал на первом листе: ЖЕЛАНИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ 1. Объехать весь свет. 2. Стать большим писателем. 3. Заработать миллион. 4. Поцеловать кинозвезду. 5. Пожать руку президенту США. Сначала я вёл дневник регулярно, даже в школу его таскал, внося в него записи украдкой. Однажды, во время перемены, я застиг одноклассников у своей парты. Один из них вслух зачитывал «Желания». Все уставились на меня, на всех лицах была насмешка. — Ты что, дурак? — спросил один. Не помню, что я пролепетал, но отчётливо помню окатившую меня волну стыда, смущения, ярости. Ах, как хотелось мне в тот миг истребить насмехавшихся надо мной! Или провалиться ко всем чертям. Какими несбыточными, фантастическими показались мне все мои желания! Каким и в самом деле дураком показался я сам себе. Вот, пытаюсь представить себя, четырнадцатилетнего провинциального подростка, если и выделявшегося из своих сверстников, то только повышенной застенчивостью и сметанной белизной волос. Отца я не знал, он куда-то пропал ещё до того, как я родился. Моя мать была машинисткой, и большую часть моего детства мы кое-как существовали на её минимальную советскую зарплату, на шестьдесят рублей в месяц, из них примерно двадцать рублей уходили на оплату тесных квартир, которые мы часто меняли. Как же во мне могли зародиться такие экстремальные желания, могла появиться твёрдая вера в то, что я когда-то их осуществлю, и как мои мальчишеские желания не только не развеялись с годами, но постепенно даже окрепли? Подведу итоги на сей день: 1. Весь свет я, конечно, не объехал, но побывал в девяти странах. В остальных — собираюсь побывать. 2. Книгу я пока не написал, но, выправив финансовое положение, обязательно напишу, и ещё нашумлю в литературе. Желание Стать большим писателем мне показалось слишком завышенным, и я изменил его на желание Стать хорошим писателем. 3. Миллион я ещё не заработал, но в стране развитого капитализма с неограниченным потенциалом для каждого гражданина есть все возможности заработать и миллион, и значительно больше. 4. В ресторане в Беверли Хиллс я узнал известную кино-актрису, не постеснялся к ней подойти и спросил разрешения чмокнуть в щёчку Она засмеялась и разрешила, а я подумал: «Как это просто — поцеловать кинозвезду!» 5. Об исполнении пятого желания я хочу написать подробнее. На третий день моей иммиграции, я пожал руку президенту США. Это случилось в столице Австрии, в период переговоров Брежнева и Картера по вопросам договора СОЛТ-2. В те первые дни жизни на Западе мы с женой с утра и до ночи пешком и на трамваях болтались по Вене. Мы были ошалевшими от счастья, что удалось, наконец, вырваться из железных объятий родины, а в полной неизвестности впереди красиво мерцали, переливались наши феерические фантазии. Утром на одной из площадей мы набрели на толпу людей, которые с помощью полицейских образовали живой коридор. Автобусы Венского телевидения своим деловым видом подтверждали, что здесь ожидают появления либо Картера, либо Брежнева, либо сразу обоих. Мы забрались на памятник неподалёку, густо обвешанный зеваками. Толпа оживилась, забурлила. Кто-то рядом со мной заорал: Хай, Джимми! Президент, окружённый телохранителями, вышел из церкви, к толпе приблизился, к нему протянулись десятки рук. Я спрыгнул с высокого постамента, вошёл в возбуждённую толпу. Я не теснил никого, не толкал, а просто все люди как-то удачно вдруг раздвинулись передо мной, я оказался рядом с Картером и секунд пять подержал в ладони руку президента США. Услышав об этом рукопожатии, один незнакомый мне господин иронически усмехнулся: — А вы не забыли потом вымыть руки? Я не нашёл, что сразу ответить. Я ответил спустя полминуты, — беззвучно, впиваясь взглядом в свой кофе: — Сэр, сегодня в моей зрелости я улыбаюсь над собой в возрасте четырнадцати лет. Я был извинительно наивен, но и сейчас многие в мире считают президента США самый могущественным человеком. Я хотел пожать руку президенту, а не демократу или республиканцу, мужчине или женщине, белому или чёрному. Это было моё желание, не самая важная цель моей жизни, быть может, для многих дурацкая цель, но важно, что я её достиг. А любопытно бы вас спросить: если вам такая цель неинтересна, то какая вам цель интересна? После немалых колебаний Жидков отправил это письмо в газету «Лос-Анджелес Таймс». Потом ежедневно её пролистывал, пытаясь найти там своё сочинение. Через месяц газета прислала ответ, с благодарностью, очень вежливый, но «к сожалению, Ваше письмо для публикации не подходит».
Глава 18. Начало эмиграции
Лавина обрушивается на человека, переселившегося на чужбину. Лавина впечатлений, переживаний, новых обычаев и законов, нюансов другого языка, эта лавина постепенно вытесняет старые воспоминания. Счастливы те, кто ведёт дневники; эти завалявшиеся тетради тешат забытыми мелочами, которые могут раскрутиться в какое-то давнее происшествие, о котором ни разу не вспоминал. Заплетин часто себя ругал за то, что ленился записывать жизнь. Были два дневника в юности, но он позабыл, что с ними случилось, — то ли он сжёг их, то ли пропали. Однако, была и другая причина того, что в более зрелом возрасте он дневников не заводил: он знал, что когда он покинет страну с ему ненавистной идеологией (он это задумал ещё в институте), его дневники не пропустит таможня. Между новой и прежней жизнью, между Австрией и Россией, были два часа в самолёте, и эти два судьбоносных часа много лет вспоминались с ясностью, недоступной подробнейшему дневнику. Вспоминался таможенный осмотр, лишивший его серебряной ложки (когда-то подаренной умершей бабушкой), нескольких книг (не самиздатовских, а купленных в книжных магазинах), а также банки с перловой крупой, которую родители всучили, чтоб не пришлось голодать в обстановке, где человек человеку — волк. В эту крупу один из таможенников долго тыкал карандашом, пытаясь выискать драгоценности. Карандаш ничего там не нащупал, но банку с перловкой всё же забрали, чтоб, очевидно, ещё поискать и найденное сунуть в собственный карман. Вспоминался застеклённый переход от пограничников к самолёту, переход, напоминающий стеклянную кишку, высоко подвешенную над землёй, переход, о котором он столько грезил после отъезда друга Щеглова, который в белых штанах, без вещей, остановился среди перехода, закурил сигарету, отбросил спичку, огляделся по сторонам и решительными шагами удалился в мечту Заплетина. Оказавшись в той же стеклянной кишке, примерно там, где его приятель последний раз закурил в России, Заплетин тоже остановился и попытался в толпе провожавших, отгороженных отблёскивавшими стёклами и железными прутьями ограды, разглядеть родителей и друзей, но все слились в безликую массу. Он помахал рукой этой массе и повернулся к ней спиной. «Как развернётся новая жизнь? — думал он в кресле самолёта. — В том, что мне, не еврею, а русскому, удалось получить визу в Израиль, я должен Бога благодарить. Наверное, будь я совершеннее, я благодарил бы только Бога, но я осмеливаюсь полагать, что мне помогли и мои достоинства, — настойчивость, воля, смелость, терпение. Однако, кто наделил меня этим, кто в какой-то зыбкий момент обратил негативное в позитивное? Господи, как я тебе благодарен»! Самолёт стал снижаться, в окнах покачивалась аккуратно расчерченная земля. Колёса дотронулись до Австрии, он перекрестился, — всё! И, поглядев на часы, запомнил, — запомнил, кажется, навсегда, что вторая его жизнь началась 15 июня в 11 часов 45 минут, по новому, то есть по Венскому времени. Он сошёл с трапа, вздохнул полной грудью, глянул в глазок фотоаппарата, наведённого кем-то на только что прибывших. — Куда вы? — спросила их у трапа круглолицая девушка из Сохнута, в свободном, из грубой материи платье. — Если в Израиль, сюда, пожалуйста. — Мы не в Израиль, — ответил Заплетин. — А куда? — Ещё не решили. — Ваши фамилия, имя и отчество… Потом началась возня с чемоданами. Багаж отправлявшихся в Израиль собирался в отдельную кучу, чтоб погрузить на самолёт, уже стоявший неподалёку. Всем, кто решил остаться в Вене, чтоб эмигрировать в Америку или в другие части света, разрешили взять только по чемодану. Остальное — потом, когда устроитесь, — успокаивали толпу. Заплетин открыл свои пожитки. Обе кастрюли были погнуты, сломался будильник, разбились три чашки, но всё остальное не пострадало. Из всех чемоданов выбрали всё, что вначале понадобилось бы в Вене, и пару часов, ожидая автобуса, гуляли по венскому аэропорту. Ну и техника, ну и прогресс, — восхищались российские переселенцы туалетным диковинкам Запада: поднёс руки к крану — вода потекла, убрал — автоматически прекратилась; унитазы сами спускали воду; все туалетные стены зеркальные, чуть зазеваешься — лоб расшибёшь. Из всей большой группы переселенцев мало кто чётко представлял, куда и к кому он отправляется. Многие надеялись на Америку, другие больше верили в Канаду, Южную Африку, Австралию, кто-то хотел остаться в Европе. Расплывчатых планов и идей было, конечно, хотьотбавляй, но что именно ожидает в незнакомой чужой стране, скоро ли выучится язык, удастся ли устроиться по специальности, предстоит ли долгая нищета или быстро удастся разбогатеть, — всё в будущем было неясно, тревожно. И, словно цепляясь за соломинку, которая поможет не утонуть в самом начале новой жизни, иммигранты активно друг с другом знакомились и обменивались адресами. Заплетин провёз все адреса, спрятав их в обуви перед таможней, а после осмотра тут же достал, чтобы не слишком пострадали. Он тоже кое с кем познакомился и обменялся адресами. А вот и автобус, огромный, сверкающий, весь из вылизанного стекла. В автобус ринулись по старинке, толкаясь, кто первый, а вдруг мест не хватит. Но мест, конечно же, всем хватило. Эти избалованные австрийцы как-то изловчались жить с удобствами, как-то ухитрялись обходиться без поломок общественного транспорта, без зябко-тоскливого переминания на замызганных остановках, без штурмов переполненных автобусов с грубым отталкиванием друг друга, с воплями женщин, матом мужчин, без душных и липких душегубок, пропахших потом и перегаром, с лязгом болтающимся по дорогам покинутого отечества. Олицетворение комфорта мягко катилось по гладкой дороге в сторону города вальсов Штрауса, и взбодрившиеся иммигранты восхищённо комментировали аккуратные, как на картинке, дома и скверы, тщательно выметенные тротуары, цветы у дверей, на окнах, в клумбах, рекламные красочные щиты, игрушечную мельницу во дворике… Вышли все у отеля «Цунтуркен». Тротуар завалили чемоданами, и пустой автобус уехал. Толстая еврейка, распорядительница, стала заглядывать в свои списки, распределять всех по гостиницам, и тут же, под расписку, выдавала марки. Кого-то она оставляла в «Цунтуркене», кого-то сажала на такси и отправляла в другие отели. Когда дошла очередь до Заплетиных, толстуха взглянула на их лица и что-то сказала по-немецки молодому рыжеусому мужчине, который сажал людей на такси. — А нельзя ли нам с этой семьёй поселиться? — спросил Заплетин толстуху, указывая на Кофманов, с которыми только что познакомился и обменялся адресами. — Вы евреи? — спросила толстуха. — Нет, не евреи, — ответил Заплетин. — Вези их в гостиницу «Херналсерхоф», — велела толстуха рыжеусому. Такси привезло их в «Херналсерхоф». Человек, работавший за конторкой, по лицу какой-то островитянин, долго перелистывал бумаги, потом сообщил усталым голосом: — Сегодня отель наш переполнен. — И что нам делать? — спросил Заплетин. — Не знаю, не знаю, — сказал портье и снова вернулся к своим бумагам. Они терпеливо переминались, потом Заплетин вежливо кашлянул. Портье вскинул голову, глянул на них неузнавающими глазами, хотел, очевидно, спросить: Что угодно? но всё же узнал их и даже вспомнил, какая проблема у этих русских, и потянулся к телефону. — Вас номер с одной кроватью устроит? — спросил он после нескольких звонков. — Устроит, устроит, — сказал Заплетин, который уже всерьёз опасался остаться на ближнюю ночь без кровати, и тот же таксист привёз их в отель под названием «Неу Бау». Менеджер этого отеля, хмурая рыжая австрийка, не говорящая по-русски, пыталась отмахнуться от таксиста, который требовал с ним расплатиться, долго с ним спорила, всё ж рассчиталась, и повела новых клиентов в маленькую комнату под крышей. Жильё у них было, но как быть с едой? Им почему-то не дали денег, хотя, как в автобусе объявили, марки дадут на первое время перед вселением в гостиницу. Заплетин зашёл в соседнюю комнату. Еврейская пара, там обитавшая, ему подтвердила, что — да, платят сразу, немного, но хватит на несколько дней. Заплетин спустился в холл гостиницы, попросил девушку за конторкой позвонить в отель «Цунтуркен». Она долго не понимала, о чём Заплетин её просил, потом неохотно позвонила. На другом конце провода был человек, хорошо говорящий по-русски. Он удивился тому, что Заплетины до сих пор остаются без денег, и предложил приехать к нему. Они долго искали такси, нашли, наконец, вернулись в «Цунтуркен». Чернявый еврей позвонил той женщине, которая закинула их в «Херналсерхоф», а та буквально на них набросилась: — Почему вы поехали в «Неу Бау»? Мы эту гостиницу не оплачиваем. Возвращайтесь немедленно в «Херналсерхоф». — В обеих гостиницах не было мест. И, кроме того, мы не самовольно…, — начал Заплетин объяснять, но та тётка бросила трубку. — Ну вот, — сказал Заплетин чернявому. — Теперь у нас ни денег, ни гостиницы. — А я тут причём, — сказал чернявый. — Что мне прикажут, то и делаю. О вас у меня нет приказаний. — Таксист там ждёт, — вспомнил Заплетин. — Ждёт, чтобы вы с ним расплатились. — Вы приехали на такси? Почему не использовали трамвай? — Нам до сих пор не выдали марок. И мы по-немецки не говорим, чтобы спросить, как куда добраться. Чернявый пошёл расплатиться с таксистом, вернулся в отель и предложил вернуть ему деньги за такси. У Заплетина под рубашкой были припрятаны все их финансы — двести шестьдесят девять долларов (эмигрантам в Москве разрешали обменивать по девяносто рублей на человека, по странному правительственному курсу один доллар на шестьдесят семь копеек). — У нас, к сожалению, только доллары. — Ничего, я возьму и доллары. В банке вам обменяют доллар на тринадцать и девять десятых марок. Я обменяю вам по четырнадцать. Заплетин зашёл в ближайший подъезд, вынул бумажку в десять долларов, вернулся к чернявому, тот отсчитал сколько-то сдачи в марках и шиллингах. — Как нам добраться до «Херналсерхоф»? — Вам туда, — отвечал чернявый, рукой указывая направление. — Автобусом ехать или трамваем? — Трамваем. — Где остановка трамвая? — На том углу. — А номер какой? — Не знаю. Спросите на остановке. — Где нам сходить? — Тоже спросите. Ну, мне некогда. Надо идти. — И с этим чернявый исчез в отеле. Всё, что их сейчас окружало, — дома, пешеходы, машины, вся улица, — всё стало казаться недобрым, враждебным, и невольно возникла мысль: а, может, права советская пресса, описывая волчьи нравы Запада? На углу из лотка продавали хот-доги. Взглянув на пузатые сардельки, аппетитно шипящие на гриле, почти поперхнувшись голодной слюной, и выяснив, сколько стоит хот-дог, Заплетин стал пересчитывать сдачу. И понял, её бы не хватило даже на единственную порцию. Пока на трамвайной остановке они выясняли номер трамвая до гостиницы «Херналсерхоф», к ним подошёл чернявый портье. — Господа, я ошибся, давая сдачу. Вы должны мне ещё пятьдесят пять шиллингов. Смеркалось. Постепенно загорались старинные чугунные фонари, фары машин, рекламные вывески, витрины различных магазинов, в которых всё выглядело недоступным. Заплетин смотрел, как автомобили, блестящие, чистые, с виду новенькие, будто сошедшие с конвейера, струились вдоль каменных особняков, смотрел на водителей и пассажиров, одетых в хорошую одежду. Все эти австрийцы ему казались таинственными, сказочно богатыми, и он поверить не мог, что когда-нибудь и он окажется за рулём одного из таких автомобилей. В трамвае всё было непонятно, — сколько платить, как заплатить, на какой остановке выходить, — но тут попалась старая венка, которая могла им объяснить на смеси английского и французского, — языки эти Заплетин изучал в ожидании эмиграции. Венка даже вышла вместе с ними, помогла им даже дойти до «Неу Бау», где находились их чемоданы, помогла разобраться с портье гостиницы, потом довела их до «Херналсерхоф», куда с двумя тяжёлыми чемоданами они тащились минут тридцать. Уже знакомый им филиппинец провёл их в комнату 23. Туда они шли сквозь другую комнату, в которой жили пять человек. Открыли дверь, но войти не могли, навстречу им ринулась еврейка, пожилая, со встрёпанными волосами, с разъярённым лицом — настоящая фурия. — Нас уже трое, — орала она. — Безобразие, с нами мать-старуха. Вон, глядите, совсем не ходит, мы её стаскиваем на горшок. Нас не имеют права теснить. Пожилой еврей, понятно, что муж, тоже выкрикнул несколько слов, и руками на Заплетиных замахал, словно назойливых мух отгоняя. В комнате были две лишних кровати, явно предназначенные для Заплетиных, но под таким яростным натиском они ретировались в холл гостиницы. Там филиппинец развёл руками: — Я ничего не могу поделать. — Он распотрошил свои бумаги. — Найдите что-то на пару ночей. Пятница всегда тяжёлый день. В воскресенье дадим вам отдельную комнату. Они с полчаса помаялись в холле. Глаза от недосыпа так слипались, что, казалось, они заснули бы стоя. В Заплетине взбухла волна бешенства, и он взбежал к двадцать третьей комнате. — Извините, — сказал он, дверь распахнув. — Эти пустые кровати — наши. Нам обещали в воскресенье предоставить отдельную комнату. Еврейская пара спустилась в холл, бурно поскандалила с островитянином, неохотно смирилась с ситуацией. Портье пошёл за комплектом белья, и наскрёб всего на одну постель. Кровать была узкая, на одного. Заплетины тесно прижались друг к другу, послушали гул машин за окном, голоса соседей по комнате, уснули и проспали до утра. Да, первый день за пределами родины был неудачным и даже пугающим, но буквально на следующее утро жизнь Заплетиных посветлела. В Венской гостинице «Неу Бау» их переселили в комнатушку, тёмную, с окнами на стену, рядом с коридорным туалетом, но зато замечательно отдельную. Их, наконец, отыскали в списках легитимных политэмигрантов, отпустили им деньги на проживание. Они тут же бросились на рынок, изумились огромному ассортименту, и, выбирая, что подешевле, купили еды на несколько дней. Дальше пошли прогулки по Вене, по чистым её, вылизанным улочкам, поездки на уютненьких трамвайчиках с нежным, почти райским перезвоном перед остановками и после, дармовые музеи, роскошные парки, курсы немецкого языка… Заплетины в Вене прожили месяц. Столица Австрии так понравилась, что уезжать из неё не хотелось. Среди иммигрантов ходили слухи, что католический фонд «Каритас», который стал содержать Заплетиных, разрешал оставаться в Вене три года. В первые годы жизни в Америке, когда ещё многое не ладилось, Заплетин жалел, что и они поспешили уехать из Австрии. Когда ещё в жизни бедновато, но беззаботно поживёшь в таком замечательном городе. Но тогда, в первые дни иммиграции, на душе его было не спокойно, хотелось поскорее определиться, да и страну он давно выбрал. Если Татьяна была согласна переехать в какую угодно страну, то Заплетин давно, ещё в ранней юности захотел перебраться в Америку, где, представлял он, его жизнь будет ослепительно насыщена путешествиями в экзотические страны, знакомством с удивительными обычаями, жизнью на яхтах и островах. Он выбрал Америку, как мечту, пусть в момент выбора нереальную, недоступную, утопическую, но на то и нужны, наверно, мечты, чтоб где-то, пусть в очень страшной дали, как маяк, загорался смысл жизни. Не то ведь страшно, что мы заблуждаемся, выбрав какую-то ложную цель, а то омерзительно, если мы ничем не отличаемся от коров, которым вовсе не интересно, зачем они бродят по лугам и бесконечно жуют траву. В Вене Америка стала доступной, и Заплетин решил немного помедлить с переходом в «Толстовский Фонд», который без особых промедлений отправлял иммигрантов в США. Никто их никуда не торопил, и грех не воспользоваться моментом, уникальным моментом в судьбе, когда можно было поразмышлять и о других местах планеты, согласных принять бывших россиян. Странное дело выбирать то, о чём раньше и не мечталось, выбирать страну своей новой жизни. Заплетин немного знал английский, посему его больше занимали страны этого языка, и страны желательно высокоразвитые. О плюсах и минусах каждой страны в иммиграции было много мнений, но ежели выделить то, в чём все так или иначе соглашались, то Канада считалась страной желательной, в основном из-за бесплатной медицины. Были и минусы в Канаде: она принимала эмигрантов лишь с определёнными профессиями, да и климат слишком холодный. Австралия — далёкая провинция, но уютна и беззаботна, и звали её золотой клеткой (уехать оттуда, конечно, можно, но вывезти все свои накопления из Австралии, вроде бы, нелегко). Новая Зеландия — край света, красивая природа, чистый воздух, малочисленное население, но не с овцами же общаться. Англия — очень трудно попасть, как и в другие страны Европы; впрочем, не грустно ли жить в стране, где почти беспрерывные дожди. Южная Африка — кто его знает, да и к чему проблемы с неграми. О США ходило мнение, как о стране неограниченных возможностей, а кому себя хочется ограничивать? Посему туда ехали большинство. А те, кто Америку избегали, под неограниченными возможностями справедливо имели в виду возможности риска, неудачи, нищеты, бесконечной борьбы за выживание. Такие боялись ехать в Америку, такие хотели бы жить в стране, в которой с первого же дня предоставляли жильё, работу, надёжную зарплату или пенсию. Вена понравилась до того, что они даже стали серьёзно подумывать, а не остаться ли им в Австрии. Заплетин о том написал Щеглову, своему школьному другу, который эмигрировал много раньше, жил в Калифорнии, и иногда по каким-то делам ездил в Канаду. Через пару недель пришёл ответ. «Дорогие ребятушки, — писал Щеглов, — мы рады, что вы, наконец-то, вырвались. Ждём вас на этом прекрасном континенте с широко распростёртыми объятиями. Кроме Калифорнии с прибрежными песками, великолепными горами и долинами, с кактусами и цикадами, и непременно с бутылкой шампанского, которую мы с вами разопьём, откопав её в нашем цветущем саду, вам предстоит поездка в Канаду, и не одна, а целый их ряд, в разные годы, зимой и летом, причём в Канаде такие места, что слов для отображения видимого и чувствуемого — решительно никаких. Нет, не обращайте на Европу чересчур много внимания, она, право, того не стоит. Вас, только вырвавшихся из Союза, сейчас поразит и привлечёт любая западная страна. Отсюда Европа предстаёт жалковатой, нищей, тощей старухой. Все ваши теперешние невзгоды забудутся в Америке моментально, и вы, оглянувшись на сегодняшнее, поймёте, как вы были наивны, и как богаты теперь, то есть в будущем. Вот почему не унывайте, ибо, как говорят клошары, деньги придут, но и уйдут. Между прочим, в Италии всё дешевле — отчего вы не поехали туда? И почему вы из „Хиаса“ перешли в фонд „Каритас“. „Каритас“ — не совсем то, что вам нужно, он не гарантирует непременное попадание в США, постарайтесь перейти в „Толстовский Фонд“. Возникает вопрос с гарантийной бумагой, эта штука довольно хлопотная. Нам кажется, есть способы попроще переправить вас к нам, в Лос-Анджелес. Об этих способах мы и узнаем буквально в следующее воскресенье, в замечательном штате Вермонт, где каждое лето фонтанирует знаменитая русская школа при Норвичском университете, и где всякую неделю, по выходным, собирается наша замечательная православная и жидовствующая молодёжь на чашку водки и бочку пива в местном и довольно-таки горном кабаре „Четыре Времени Года“, хозяин коего — Фома Джонсон, ирландский краснобородый человек без всяких видов на будущее, но с потрясающим видом из окна. Вы с ним непременно познакомитесь, когда и вы окажетесь в Вермонте. Хочу вам кое-что рассказать про будущую нашу-вашу жизнь на побережье Калифорнии. Не беспокойтесь, что вы нас стесните: дом наш огромный по русским понятиям — примерно двести квадратных метров, плюс — небольшой, но цветущий сад. В доме есть, как бы, две половины, мы вам отдадим одну половину. Жильё ваше будет значительно лучше, чем всё, что возможно найти в Калифорнии, если учитывать бесплатность, близость к океану, чистоту воздуха, изолированность от суеты и шума большого города, а также нашу к вам полузаочную привязанность и любовь. Представьте жизнь на краю Ойкумены, перед лицом не страшных цунами, на самой западной кромке Запада. Представьте прогулки вдоль прибоя, купание, серфинг, велосипед, теннис, футбол с мексиканской шпаной. Представьте поездки зимой в горы, до которых отсюда рукой подать, и где можно кататься на лыжах, санках и кое-где на коньках. Дорога в Лас-Вегас, по пустыне, со скоростью вплоть до ста миль в одночасье. Покупка револьверов и автоматов, и стрельба из них по консервным банкам. Отъезд в Юго-Восточную Азию, и особенно в Сингапур с его интимными массажистками. Покупка лучшего общего дома на вместе заработанные, выигранные в казино, найденные на дне Красного моря или, на худой конец, на проигранные, пропитые или попросту потерянные деньги. И, наконец, почему бы не яхта. Всё это и нас освежит, и вас. И вот. Приезжайте поскорее. Что же касается работы, то на самое первое время тебя можно устроить пианистом в один из соседних баров. Там будут очень недурно платить, лишь только выучишь несколько песенок, мерзких, но в Америке популярных, и будешь их, как бы невзначай, наигрывать по вечерам. На второй случай, если не бар, есть у нас, слава богу, знакомства в мире музыки и филармонии — из новейших, в общем-то, иммигрантов. Кончаю, обнимаю. Твой Андрей». Письмо Щеглова казалось сказкой, но Заплетин поверил в каждое слово и задохнулся от перспектив, которые Америка сулила. Он тут же поехал в «Толстовский Фонд», и буквально в течение нескольких дней их переправили в Италию. В Риме они сняли комнатушку у одинокого старика. Лифта в том доме не водилось, и приходилось тащиться по лестнице на четвёртый этаж, под самую крышу. Окна глазели на узкую улицу, напоминавшую ущелье и упиравшуюся в Колизей. Дно ущелья, не знавшее солнца, круглые сутки грохотало под колёсами автомобилей и уши раздиравших мотоциклов, с которых владельцы сняли глушители. Под этот шум они спали плохо, но легче примириться с недосыпом, раздиравшим скулы в дневное время, чем примириться с туалетом, которым им приходилось пользоваться. Так называемый туалет находился прямо в гостиной, то есть ничем не отгораживался от центрального помещения, и был, как будто, дыра в стене, в которую воткнули унитаз. Дыра с унитазом прикрывалась широкой доской, похожей на ставню, и открывалась она, как ставня, противно повизгивая на петлях. Если возникала малая нужда, мужчинам было вполне привычно пользоваться этим туалетом, но как же неловко было женщинам! А если большая нужда возникала, они после первой же попытки, обернувшейся болями в спине и подтиранием пола в гостиной, решили пользоваться ведром. Татьяна, чувствительная, как все женщины, к неприятным особенностям уборных, отказалась от этого туалета, и от того не пропускала ни одного унитаза в городе. Вскоре, однако, она отвергла и все общественные туалеты, которые в Италии не изолированы от глаз любопытного прохожего. Она перешла на туалеты, расположенные в ресторанах, в чём, к счастью, их работники не отказывали, стоило только проговорить: скузи, синьорэ, тойлетта. Хозяин квартиры жил на пенсию, дом покидал ненадолго и редко, и, кажется, только для того, чтобы купить за ближайшим углом итальянские багеты, кусок сыра и двухлитровую бутыль «Ламбруско». Похоже, он ел и пил только это на завтрак, обед и ужин. Возможно, он ел и что-то другое, пока отсутствовали жильцы, а они отсутствовали подолгу, но в часы, когда они не отсутствовали, на столе в гостиной, где он питался, читал газеты, смотрел телевизор, неизменно присутствовали булка, сыр и большая бутылка «Ламбруско». Если жильцы его заставали во время приёма пищи, он приносил ещё два стакана, наполнял их «Ламбруско», кивал на них и продолжал молчаливую трапезу. Разговоры у них не получались, не было общего языка, да если бы, кажется, и был, то язык у хозяина квартиры не отличался достаточной гибкостью для производства больше двух слов. Первый раз жильцы отказались от предложенного вина, но старик от них не отстал, пока они, всё-таки, не выпили. С тех пор они никогда не отказывались, а совесть успокаивали тем, что время от времени приносили точно такую же бутылку, оставляли её на столе как бы для общего потребления, сами не дотрагивались до неё и с удовольствием отмечали, как бутылка наутро исчезала. К счастью, в этой шумной квартире с самым неудобным в мире туалетом они прожили всего неделю. Не стоит, конечно, быть в жизни нытиком, и всем говорить о своих проблемах, но если это делать ненавязчиво, с наигранным юмором и улыбочкой, то кто-то услышит и посоветует, как избавиться от проблемы. Так и в «Толстовском Фонде» услышали о квартирной ситуации Заплетиных, и кто-то сказал, что при русской церкви есть замечательная квартира, что она только что освободилась, и платить за неё совсем немного. Заплетины тут же отправились в церковь. Квартиру им показал настоятель. Впервые взглянув на отца Георгия, подумаешь: да, батюшка старенький, такому давно пора на пенсию. Но стоило батюшке заговорить голосом ясным и молодым, на чистом московском языке, он внешне, как будто, молодел. Возможно, он сдал бы квартиру неверующим, но Заплетин на всякий случай свою религиозность подчеркнул и даже несколько преувеличил. Сказал о знакомстве с отцом Дудко, о том, что венчался с Татьяной в церкви, и что, пока они будут в Риме, хотел бы пройтись по святым местам. Батюшка тут же сходил куда-то и подарил им путеводитель для русского православного богомольца, который им очень пригодился, когда они знакомились с Римом. По сравнению с жильём у Колизея, квартира при церкви была, как дворец. Просторная, с высокими потолками, с прохладными мраморными полами, с замечательным туалетом. С батюшкой они договорились, но договорятся ли с итальянцем? Они заплатили ему вперёд за двухнедельное проживание, а прожили меньше недели. Ежели он не вернёт деньги за неиспользованные дни, они не сумеют заплатить за квартиру при русской церкви. Впрочем, они понимали и то, что итальянец мог подыскать других, понадёжнее жильцов, и потому имел полное право ничего им не возвращать. С этими тягостными мыслями они вернулись в жильё старика, которое после квартиры в церкви показалось ещё более неприятным. Они жестами объяснили, что собираются съезжать, и что хотелось бы получить вперёд выплаченные деньги. На лице старика, всегда суровом, и как бы высеченном из камня, ни одна молекула не шевельнулась. Он только кивнул и вернулся к газете, которую до этого читал, а Заплетины торчали перед ним, как робкие просители перед начальником. Закончив какую-то заметку, старик оторвал от газеты огрызок, с помощью огрызка карандаша провёл арифметический подсчёт и удалился в свою комнату. Зачем, и надолго ли удалился? — переминались они с ноги на ногу, и после какого-то ожидания решили смириться с потерей денег. Но только они двинулись к двери, хозяин квартиры ступил в гостиную и сунул Заплетину пачку лир, ту сумму, на которую они рассчитывали. Он жестом велел им не уходить, поставил на стол три пустых стакана и двухлитровую «Ламбруско», и подливал им, и сам пил, пока бутылка не опустела. Заплетин обнял старика на прощание, и тот, охмелевший, так расчувствовался, что хлопнул Заплетина по плечу. Весь Рим показался теплей, дружелюбней после того, как они переехали. Иногда они сталкивались с отцом Георгием, и тот их не сразу отпускал. Говорил он не только о религии. Казалось, он знал обо всём на свете, как настоящий энциклопедист. Он жил в разных частях света, знал несколько языков, обладал превосходной памятью. Однажды он заглянул к Заплетиным, сказал, что ему звонили из фонда, просили их приехать следующим утром для какого-то интервью. Они позвонили в фонд уточнить и узнали, что журналист, представлявший журнал «Грация», собирал материал об эмигрантах из Союза. В фойе «Толстовского Фонда» сидели армянская семья, мужчина лет сорока, назвавший себя Карло Карлони, фотограф журнала и переводчица. Пришлось потерпеть, пока часа два Карло беседовал с армянином, отсидевшим в тюрьме за инакомыслие. Потом он устало взглянул на Заплетиных и спросил не опасаются ли они назвать их фамилии и имена, и можно ли их фотографировать. Переводчица это перевела с итальянского на русский, а Заплетин ответил на английском. Карло решил отпустить переводчицу, и дальше беседа шла на английском. Журналист записал много подробностей о жизни Заплетиных в России, о том, как им удалось эмигрировать, спросил об их планах на будущее, и вдруг, ответа не дожидаясь, предложил с ним пообедать в ресторане отеля «Regina Carlton», где он останавливался всякий раз, когда приезжал в Рим из Милана. — Ну что, по мартини? — спросил Карло, когда они устроились в баре. В романах о Западе мартини пили направо и налево, но что входило в состав мартини? То ли это был вермут мартини, то ли какой-то там коктейль, который пьют богатые люди? — Похоже на водку, — сказал Заплетин, попробовав напиток из бокала с сильно расширенными краями, — только вкус не совсем, как у водки. — Водка, немного сухого вермута, оливки и лёд, — пояснил Карло. — Любимый напиток Джеймса Бонда. «Вот она, наша новая жизнь», — думал Заплетин, в рот забрасывая орешки, оливки, хрустящий картофель. — Не подумайте, что спрашиваю для прессы, — сказал журналист, повторив мартини. С лица его сбежали признаки усталости, лицо заметно помолодело. — Скажите, нуждаетесь ли вы в деньгах? Они знали этого человек не дольше трёх-четырёх часов, а он уже им предлагал деньги. Если люди на Западе так щедры, о будущем не стоит беспокоиться. — Если в долг, — промямлил Заплетин. — Двести долларов вас устроят? И, ответа не дожидаясь, Карло извлёк из кармана бумажник и протянул им двести долларов. — Вернёте, когда разбогатеете. Они перешли за стол в ресторане. Бутылка вина, фаршированные каракатицы, жаркое из кролика с розмарином, креветки, устрицы в сухарях, ризотто из черники, тыквенный мусс, и ещё бутылка вина. У Карло было много вопросов об их жизни в Советском Союзе, о жизни, почерпнутой не из газет и телевизионных новостей. Задал, например, такой вопрос: используют ли женщины в России губную помаду и тушь для ресниц (при этом он поглядел на Татьяну, которая косметику употребляла, но в то утро о ней забыла). Карло посоветовал Заплетиным не жалеть денег и времени, чтобы бывать в первоклассном обществе, не тратить времени на общение с второсортными людьми. Советовал также максимально использовать первые годы в Америке, пока они в той стране новинка. Сказал, что отныне у них в Италии есть настоящий друг. — Да, и когда появятся деньги, непременно купите «Ягуар», — сказал Карло, когда прощались у входа в церковную квартиру. «Ягуар, Мерседес, Роллс-Ройс — всё купим! — думал Заплетин, обнимая щедрого друга-итальянца. — Вот только до Америки доберёмся». Исключая назойливые мысли, как жизнь обернётся на чужбине, Заплетины жили в Риме празднично, они себя чувствовали туристами, у которых единственная забота — оглядеть местные достопримечательности. А в Риме, наверно, и года не хватит, чтоб познакомиться со всеми храмами, древними руинами, виллами, памятниками, музеями… А тут ещё подробные советы путеводителя для богомольцев, который батюшка подарил. Одновременно неторопливо крутились и колёса эмиграции. Интервью в консульстве США, медицинская комиссия, ожидание гаранта, перелёт через Атлантику на самолёте «Алиталии», встреча в Нью-Йорке с другом Щегловым и его недавней женой Мариной. Жена была рыхлая, неприглядная, с желтоватой дряблой кожей, очевидно, доставшейся по наследству. Зато у неё были деньги и дом, — наследство от предыдущего мужа, который скончался от удара. Заплетин несколько подивился тому, что его симпатичный приятель связался с такой неприметной женщиной. «Одно остаётся, — подумал он, — перевесили деньги и жилище». В том доме их приглашали жить неограниченное время. Заплетин тут же сообразил, что время будет очень ограниченным. Не верил он в кухню с двумя женщинами, и вообще был щепетилен, всегда стыдился людей стеснять. У Щеглова были дела в Канаде, и они в Калифорнию полетели с его едва знакомой супругой. В «Толстовском Фонде» Города Ангелов Заплетиных приняли странно сухо, дали по семьдесят долларов каждому, а в другой помощи отказали. — И даже с устройством на работу не поможете? — Сейчас мы очень заняты и в средствах ограничены, — сказали ему с сильным акцентом. — Это как? — подивился Заплетин. — Русских-то, вроде, почти и нету. Почти все иммигранты евреи. — Дело не в русских, — сказали ему. — В Америку большой наплыв вьетнамцев, и мы им активно помогаем. — Но фонд-то ведь русский, — сказал Заплетин. — Мы не можем себя ограничивать только одной русской нацией, — возразила ему толстовка. — Иначе, мы будем националистами. Помощь наша гуманитарная, и мы обязаны всем помогать. — Что, даже неграм, живущим в Африке? Толстовку просто перекосило. — Боюсь, вы приехали в Америку с неправильным настроением. Цвет кожи не может иметь значения. Надо, мы и Африке поможем! А с работой вы можете обратиться в агентства по найму рабочей силы. «Лучше было сказаться евреем, — думал он с грустью, бредя по улице в сторону автобусной остановки. Нет, ему правильно говорил диссидент в самолёте из Москвы. Неважно, — советовал диссидент, — что ты не очень похож на еврея. Ты туда едешь без документов, поскольку советская власть не любит их выпускать за границу. Поэтому любая информация о твоей предыдущей жизни там будет записываться со слов, и только с твоих слов. Говори, что еврей, и всё образуется». Нет, не послушал он диссидента. В Вене, когда их сортировали еврей или не еврей, они сказали, что не евреи и поэтому попали не в «Хиас», помогавший только евреям, а в католический фонд «Каритас» с немецким пьяницей во главе. А если бы в «Хиасе» оказались, то и квартиру бы им подобрали, и на курсы английского послали, и на работу бы стали устраивать, и денежки выдали бы нормальные, и заём беспроцентный на пару тысяч, на первые насущные расходы. Он брёл по улице Голливуда, и со стеснением в груди думал о том, что вторая жизнь может сложиться намного хуже, чем её описывал Щеглов. Есть вещи, которые неизбежны. Две бабы на кухне — ведь так старо, но нет — Заплетины всё же влипли. Мелочь за мелочью накопились, и Марина ходила по дому волком. Однажды, подрагивая от бешенства, она позвала Татьяну в уборную, подвела к унитазу и спросила: — А это что, позвольте спросить? Дно унитаза под слоем воды было вымазано испражнениями. Конечно, было нехорошо держать унитаз в таком состоянии, ведь рядом, рукой только дотянись, стояла щётка на длинной ручке. Сделал дело, смыл, поглядел, и если не чисто, взял щётку в руку, пошурудил ею немного, и, пожалуйста, унитаз в приятном для зрения состоянии. Всё это Марина на грани взрыва выговорила Татьяне, и добавила несколько оскорблений. Заплетин это не лицезрел, он в тот момент смотрел телевизор. Татьяна вернулась к нему в слезах и сказала, что им надо съезжать. Денег у них совсем ещё не было, и о поисках квартиры не было и речи. Он отправился к хозяйке объясниться. Постучал в дверь спальни, никто не ответил. Он осмелился заглянуть. Марина лежала с мёртвым лицом. — Да, по поводу унитаза, — сказал он мягко и примиренчески. — Это совсем не вина Татьяны. Это, наверно, моя вина. Я подобрал за вашей собакой всего десять минут назад и сбросил её дерьмо в унитаз. Ты ведь сама так посоветовала, — выбрасывать после собаки не в мусор, а именно в унитаз, потому что мусорная машина приезжает лишь раз в неделю, и от жары дерьмо зловонит. Я собрался почистить унитаз, но отвлёкся на новости по телевизору. Ты уж, ради бога, извини. Больше такое не повторится. — Если бы только один унитаз, — сказала Марина с дрожью в голосе. — Что там ещё? — спросил Заплетин. Он знал и без этого вопроса, что с её точки зрения Татьяна была белоручка, лентяйка, грязнуля, была нахлебница, неблагодарная, не умела и не любила готовить, и ко всему была ещё хамкой, — женщины просто гениальны в обрисовке других женщин. — Да всё на свете! — прорвало Марину. — Я ведь вижу, как ты стараешься, делаешь всё, чтоб её покрыть. А она… посуду не моет, бросает стаканы, где попало, пыль стирает с грязными разводами, даже свои грязные трусы не могла постирать сама, мне почему-то пришлось стирать. — Но, — осторожно вставил Заплетин, — разве в стиральную машину мы должны своё закладывать отдельно? Ты же сказала, что можно всё вместе. — А, ладно, — сказала Марина и отвернулась лицом к стене. Приехав домой из аэропорта и вытащив сумки из машины, Щеглов пошёл в гараж за лопатой и в самом дальнем углу участка извлёк из земли бутылку шампанского. Они сфотографировались с бутылкой, откупорили, разлили по стаканам, но пить не смогли — вино прокисло. Из холодильника тут же возникла трёхлитровая бутыль калифорнийского шабли, женщины выложили закуски. В какой-то момент, без причины видимой, изрядно опьяневшая Марина кулаком трахнула по столу, и стала орать, как психопат на самой верхней стадии бешенства. Когда она назвала Татьяну грязной свиньёй и ещё паскудой, Татьяна вскочила и убежала. Заплетин тоже хотел уйти, собрать свои вещи, вызвать такси и уехать из этого дома, но он не знал, куда им деваться. Он стал объясняться и улаживать, ходил утешать и звать Татьяну, сумел её даже вернуть в компанию. Выплеснув все свои претензии, Марина умолкла и успокоилась. Все постепенно повеселели, чему помогали бокал за бокалом, и в результате все так напились, что даже по душам поговорили и даже решили, что всё в порядке. Заплетин, однако, уже понимал, что надо съезжать, и съезжать поскорее.Глава 19. Лесное чудище
Подбирая актёров для первого фильма, Клионер не рискнул обратиться к Картовникову. Своей величавой красивой внешностью Картовников ему напоминал неприступного, прошлого века графа, и слишком, по крайней мере, по слухам были знамениты все его приятели, остававшиеся в России. Не отказа боялся Клионер, он не был особенно тонкокожим, но поскольку речь шла о порнофильме, отказ мог оказаться и глумливым, и насмешливым, и издевательским. «И всё же, почему бы не попробовать пригласить его на главную роль, — размышлял Клионер, то и дело поглядывая туда, где сидел Картовников. — Участие в фильме такого красавчика гарантировало бы успех». Клионер подозвал официанта и попросил послать Картовникову бутылку французского вина, и если тот спросит, от кого, указать на него, на Клионера. Всё сложилось, как нельзя лучше: Картовников бутылку оценил, поклоном за неё благодарил, взмахом руки предложил пересесть. — Слышал о вас, — сказал Картовников после того, как Клионер устроился рядом с ним. — Но фильм ваш, извините, не смотрел. — Да что там! — заскромничал Клионер. — Не шедевр. Проба пера. Попытка хоть как-то заполнить вакуум. — И? Удалось вам заполнить вакуум? Если Картовников иронизировал, на лице это никак не отразилось. А если даже иронизировал, Клионер не собирался обижаться. Как только фильм «Из России с похотью» появился в местах проката видиков, и его посмотрела едва ли не вся русскоязычная иммиграция, Клионер услышал и прочитал столько самых различных отзывов, с преобладанием обидных, что плевал он на ещё одну иронию. — Да что вы! — тепло улыбнулся он. — Иммигранты буквально голодают по фильмам об иммигрантах. — И тут был момент закинуть удочку и, намерений не выдавая, прощупать настроение Картовникова. — Но вот, понимаете, парадокс: все хотят видеть себя на экране, а участвовать в фильме — не затащишь. — Что ж удивляться, — сказал Картовников. — Кто же захочет себя опозорить участием в порнографии? «Он не захочет, — сник Клионер. — Зря разорился на бутылку». — Как сказать, — отвечал он. — Не все считают это позором. Напротив, кое-кто и гордится участием в этом виде искусства. — Искусства? — спросил Картовников. И тут бы, возможно, начался спор, можно ль порнографию считать искусством, но Картовников, к счастью, тут же опомнился. Слишком нелепо, подумал Картовников, доказывать то, что очевидно, что порнография не искусство, а просто один из коммерческих трюков заработать на низменных инстинктах. Кроме того, ему не хотелось портить отношения с человеком, у которого явно были деньги, и которого он мог бы использовать для своих личных проектов. — Говоря об искусстве, — сказал он. — Есть одна гуманная идея, которая, если осуществить её, не только даст возможность заработать, но и поможет сразу многим талантливым людям в нашем отечестве. Я вас не агитирую на участие, но, может быть, вам будет любопытно услышать, что это за идея? — Я не спешу, — сказал Клионер, хотя уже явно терял время на бесперспективного человека. — Вы слышали, наверное, о том, что происходит в Измайловском парке? — Слышал. Там, вроде, большая толкучка. — Но на Измайловской толкучке торгуют не только барахлом. Там собирается много художников и других представителей изобразительного искусства. Сейчас, продавая свои изделия, они мёрзнут в плохую погоду, согреваясь, можно сказать, только водкой. Почему бы кому-то, ну, вам, например, не заняться доставкой и установлением в Измайлово надувного гигантского ангара или даже нескольких ангаров, в которых представители изобразительного искусства могли бы продавать свои изделия? — Любопытно, — сказал Клионер, сказал не потому, что было любопытно, а потому, что уже научился манере многих американцев не говорить ни да, ни нет, а просто не делать что-то, и всё тут. — Любопытно знать стоимость ангара? — А это я уже проверял. Я связался с несколькими компаниями, торгующими подобными ангарами, они прислали мне информацию. Один ангар стоит сто тысяч. — Сто тысяч, — сказал Клионер. — Ничего себе, сто тысяч. Оправдается ли такое? Не в убыток ли обойдётся? — Отчего же не оправдается? Если даже каждый продавец будет платить вам такую-то сумму…, сумму вы, понятно, просчитаете… «Да иди ты! — подумал Клионер. — С тобой ещё бизнесом заниматься. Все заделались бизнесменами — предприниматели без капитала с фантастическими идеями. С любым из них свяжешься, прогоришь». — Хорошо, — произнёс Клионер. — Я непременно просчитаю. И поспешил к своему столу. Так поспешил, что наскочил на незнакомого мужчину. Клионер рассыпался в извинениях. — Ну, извиняться. С кем не бывает, — отвечал весело Абадонин. — А я, кстати, именно вас и разыскивал. Я обещал вас свести с человеком, который мог бы вам рассказать одну любопытную историю об интимных отношениях с животными. Хотите, сейчас же и познакомлю? Они приблизились к Перетятько. Как только фотограф сообразил, что, направляясь в его сторону в сопровождении незнакомца, Клионер вглядывается в него, он взвился со стула с такой лёгкостью, будто надут был не жиром, а гелием. Фотограф знал, кто такой Клионер, а его порнофильм «Из России с похотью» он посмотрел несколько раз. Он огорчился, что прозевал объявление в русской газете, приглашавшее всех желающих поучаствовать в новом фильме, разумеется, после пробы. Из-за того он даже поссорился со своей сестрой Раисой, которая на пробу не пошла, но и ему о том не сказала. Тоже, нашёлся мне актёр, — возражала он ему. — Кто ж тебя такого жирного возьмёт? — Вот, познакомьтесь. Перетятько, — сказал Абадонин Клионеру. — Талантливый фотограф, славный человек. У него есть занимательная история, которую вы могли бы использовать. Перетятько тряс руку режиссёра с энергией и силой здоровяка, у которого, может быть, не жир, а гирями накачанные мышцы. — Что хотите вам расскажу! — А я вам уже, кажется, не нужен, — сказал Абадонин, на шаг отступая, и тут же, как будто, растворился в задымлённом пространстве ресторана. Его странное исчезновение мог бы заметить только тот, кто наблюдал за ним неотрывно, а за ним в тот момент наблюдал Фабрицкий, единственный непьющий человек за столом, отмечающим бар-мицву. Клионер решил обойтись без вступлений. — У вас есть интересная история о том, что случилось в глухой деревне с человеком по имени Зиновий… — А вы откуда о нём слыхали? — спросил поражённый Перетятько. Он не помнил, чтобы в Америке он хоть кому-нибудь упоминал ту поразительную историю. В самом начале эмиграции он чаще всего общался с Заплетиным…, но — нет, и ему не говорил. — Об этом я слышал от господина, который нас с вами познакомил. — А он откуда об этом узнал? Клионер пожал плечами. — Если мы с вами начнём разбираться… — Да, в самом деле. Чего разбираться, — опомнился Перетятько. — Вы меня, конечно, извините, но вам-то зачем знать о Зиновии? — В данный момент я не знаю, зачем. Расскажите историю, будет видно. Может, она мне и не понадобится. А может, пригодится в новом фильме. «Кинофильм по моей истории! — Воодушевился Перетятько. — Глядишь, заработаю на этом. В кино они платят хорошие бабки. На этом можно разбогатеть». Он хотел было спросить, сколько заплатят за историю, но благоразумно не спросил, побоялся режиссёра оскорбить несвоевременным вопросом. Он охотно открыл рот и, можно сказать, на одном дыхании рассказал нижеследующую историю. Как-то, в одной из глухих деревушек, куда судьба иногда заносит предприимчивых фотографов из райцентра, кто-то из жителей спросил, а не хочет ли он заснять существо, которое в деревне звали чудищем, которое все боялись увидеть под влиянием суеверия: что, мол, кто посмотрит на то чудище, у того тут же вывалятся зубы. В деревне было несколько беззубых, и их попытались подстрекнуть на то чудище поглядеть, но все они решительно воспротивились. Например, одна беззубая старуха отказ мотивировала тем, что, мол, при взгляде на то чудище человек теряет не только зубы, а тут же все волосы выпадают. — Вше выпадают, — она прошамкала, — надглазные волошы, подмышками, даже шрам вешь оголяется. — На кой-те волосы? — ей возражали. — Тобой и с волосами не залюбуешься, а срам твой тем более кому нужен. И в гроб тебе, бабка, давно пора. На хрена тебе волосы в гробу? Перетятько не верил во всю эту чушь, и он бы ничуть не побоялся сфотографировать что угодно, но он был практичным человеком, который так раскинул мозгами: если из нормальных поселян порой невозможно вытянуть деньги за фотографию их семьи, то за фотку какого-то чудища ему уж точно никто не заплатит. Сделав вид, что он должен обдумать, будет ли он фотографировать чёрт его знает, какое чудище, он стал подробно о нём расспрашивать. Ему рассказали о Зиновии, который несколько лет назад внезапно покинул деревушку и поселился в лесной чаще в наспех сколоченной хибарке. Появлялся он в деревушке редко, лишь закупить хлеба, водки, гвоздей, керосина и всё, пожалуй. А остальные продукты питания ему давала его скотина, включавшая нескольких свиней, пару коз и гарем кур, опекаемых похотливым Султаном, как, в самом деле, звали петуха. За Зиновием,естественно, шпионили, забредая в его уголок чащи, якобы, за ягодами и грибами, и как-то застигли его за актом с одной из его свиней. История мгновенно разошлась, и всем стало очень интересно, а сможет ли, скажем, свинья забеременеть от сношения с мужиком, и если сможет, то что получится. У всех было собственное соображение о том, как будет выглядеть плод, и автор с немалым удовольствием расспросил бы подробно всех подряд и описал бы каждую версию свиночеловеческого младенца, но испугался, что эта затея заведёт его слишком далеко. Прошло ещё несколько месяцев, и по деревне прошёл слух: кто-то, подкравшись к хибарке Зиновия, услышал, как тот, будто, гугукал, а в ответ раздавался тоненький визг. Зиновий услышал того, кто подслушивал, выскочил с заряженной двустволкой, выстрелил в воздух и повелел передать всем деревенским, что крупную дробь в обоих стволах он всадит в следующего любопытного, который приблизится к хибарке ближе, чем на двадцать шагов. Угроза Зиновия подействовала: с тех пор его хибарку огибали за всю сотню шагов. А слухи и версии о существе, подраставшем в хибарке Зиновия, за неимением доказательств и отсутствием возможности их проверить, продолжали оплетаться новыми фантазиями и, как мы знаем, докатились до предположения о чудище, при взгляде на которого все зубы выпадают, а по утверждению беззубой, человек лишается всех волос. — А вы не хотели б сыграть Зиновия? — спросил Клионер, прослушав историю. — Да что вы? — отшатнулся Перетятько. — А я заплачу. И довольно неплохо. — Неплохо? Ну сколько, например? — Пятьсот долларов вас устроят? — За такую позорную роль и пятьдесят тысяч немного, — сказал Перетятько, не торгуясь, а просто высказывая мнение. — А другая роль для меня найдётся? — Не обещаю, — сказал Клионер. Что ему было обещать. Толстяк ему был больше не нужен. А вся история о Зиновии слово в слово переселилась в миниатюрный магнитофон, который лежал в нагрудном кармане.Глава 20. Забодание правого полупопия
Ну разве не великая мечта — скупить землю всего отечества и потом, как неизбежное последствие, установить там свой режим. Но как не задириста эта мечта, для Басамента Россия была всего лишь отдельно взятой страной. Мечта его была наполеоновской — скупить землю всего мира. Конечно, если такое получится, он бы себя обеспечил властью — страшной, доселе ещё и не виданной, несравнимой даже с властью Чингиз-хана, а вопрос, как использовать эту власть, он пока откладывал в сторону. По сравнению с замахом Басамента мечты остальных, за столом сидевших, были значительно мельче, скромнее, но, тем не менее, и они по величавости запросов парили над средним обывателем, как орёл парит над какой-то вороной, и желали добиться в этой жизни если чего-то не грандиозного, то уж точно не рядового. — Но о власти давайте пока не думать, — сказал Басамент, остужая головы. — А давайте-ка лучше помозгуем о том, как назвать нашу компанию. Мозговали они непродолжительно, так как название компании в голове Басамента уже сидело. Он его придерживал намеренно, надеясь, что головы русских партнёров надумают что-нибудь оригинальное. И головы те, вдохновлённые водкой, надумали множество названий, за которые тут же бы ухватился писатель не сильный на фантазию. Но Басамент, рождённый для бизнеса и финансовых операций, видел всё в более правильном свете. Он позволил названию выскочить в свет, навеситься над входом в новую компанию, и кто бы потом не взглянул на ту вывеску, прочитал бы такое: RUSSIAN LAND. Тут же составили и проект состава этой компании. Будучи в трезвом состоянии, Басамент бы продумал всё и спланировал значительно лучше и точнее; сейчас он просто рубил с плеча. Он стал, конечно же, президентом. Заплетин стал вице-президентом. Жидков — представителем в России. Литовкина сделали завотделом, а каким отделом, позже решится. — Прошу вас также не забывать, — сказал Басамент, чтоб ещё более подстегнуть к действию русских партнёров, — что очень скоро каждый из нас заработает столько денег, что сможет к себе расположить любую понравившуюся женщину. Ну и тему затронул он! Она была подхвачена с такой горячностью, что водка, имевшаяся на столе, испарилась с такой же скоростью, с какой в жаркий день капля дождя испаряется на асфальте, и пришлось завопить официантам, чтоб волокли ещё, да резвее. — Так, а кто будет завхозом? — полюбопытствовал Жидков после того, как все за столом вслух и мысленно переспали с целой толпой превосходных женщин. Заплетин задумался, обернулся, взгляд его упал на Перетятько. Толстый, фотограф по профессии, далеко не гуманитарий, неспособен никем руководить, без каких-то талантов и запросов (кроме, пожалуй, одного, относящегося к педофилии), не прочь, вероятно приворовать, но не серьёзно, а так, по мелкому, — в общем, чем не типичный завхоз. — Да хоть вот этот, — сказал Заплетин, кивая в сторону Перетятько. — Видите вон того мужика? — указал он на Перетятько. — Самый толстый, — ускорил он поиск. — Ты его достаточно знаешь? — прищурился Басамент. — Как сказать, — замялся Заплетин. — Он, кстати, в Союзе служил фотографом. — Кого он там мог фотографировать? Каких-нибудь толстых голых доярок? Над собственной шуткой похохатывая, Басамент удалился к туалету. Каких-нибудь толстых голых доярок Перетятько никогда не фотографировал, и если б его о том попросили, он это бы сделал неохотно, без особого вожделения к переспевшим голым телам. И вообще, со зрелыми женщинами у него были нелёгкие отношения. Отказы их, болезненные, унижающие, да ещё сопровождаемые насмешками или презрительными взглядами его к ним настроили враждебно; он их и побаивался, и избегал. А после эпизода с малолеткой на печи деревенской избы он охладел к зрелым женщинам полностью, и даже в профессии своей сузил поле деятельности до того, что стал сугубо детским фотографом. Не странно ль, однако, что зрелый мужчина так быстро изменил свои пристрастия? Не родился же он педофилом, а если, представим, что родился, почему он об этом не подозревал ни много, ни мало, а сорок пять лет? Знатоки человеческой души, то есть психиатры и психологи, практикующие в Америке, усадили б его в удобное кресло, и за оплату в сто долларов в час, они бы сказали ему нижеследующее: вы были женаты несколько месяцев, — достаточный срок, чтоб заключить, что в своих сексуальных пристрастиях вы родились нормальным мужчиной. — Вы с этим заключением согласны? — спросили б его знатоки души. — И если согласны, то вы не могли бы припомнить какие-то ситуации, в которых вы были со зрелыми женщинами? Таких ситуаций у Перетятько было по пальцам пересчитать, по пальцам только одной руки, но — были, и вот вам одна их таких ситуаций, самая последняя ситуация. В одной деревне, такой заброшенной, что туда человек со стороны может попасть лишь в полном беспамятстве, Перетятько очнулся в какой-то избе с головой, разлетавшейся на части и с целым стадом коров во рту (в то время он пил, как нормальный мужчина, тогда он мигренью ещё не мучился). Он схватился за рюкзачок, оказавшийся на спине, и с облегчением там нащупал самое ценное — фотокамеру. «Да, но где сумка»? — всполошился. Дождь за окном изощрялся на звуки: без ритма и слуха бренчал на стёклах, сотнями махоньких каблучков отплясывал на рубероиде крыши, барабанил по случайному железу, звонкой струёй падал в бочку для слива. Дождь, однако, не мог заглушить звуки крупного тела гостя, который с похмелья, в чужом доме пытался найти пропавшую сумку, сталкивался с мебелью и прочими предметами, бормотал ругательства, кашлял, отхаркивался. Хозяева дома, крепко спавшие, стали от звуков тех пошевеливаться, упорно опять возвращались в сон, но когда Перетятько сшиб чугунок, они окончательно проснулись. Мужик и баба среднего возраста, но внешне докатившиеся до стариков, уставились на незнакомого человека с безмерным и безвременным изумлением. Очнувшись, почувствовали необходимость чем-нибудь срочно опохмелиться, позвали к столу и инородного, разобрались, как он оказался в их доме, потом очень крепко подружились, потом опять завалились спать, а при следующем просыпании узнали его уже без всяких. Шли беспрерывные дожди, и делать в деревне было нечего, кроме того, как напиваться и вести задушевные беседы на темы, отстоящие от души, как какой-нибудь лучший французский коньяк отстоит от деревенского самогона. Перетятько, тем не менее, умудрился под дождём обойти все тридцать домов и всех их жителей сфотографировать. Но сделать окончательный продукт не смог из-за отсутствия увеличителя, красной лампы и химикатов, которые были в пропавшей сумке. — Когда ж фотографии? — начали спрашивать. — Почтой пришлю, — отвечал. — Из райцентра. Кивали, плечами пожимали, а какие-то, что говорить — идиоты, умудрились высказать недовольство, которое, впрочем, не перешло границу матерных выражений, оскорблений или угроз, так как и полнейший идиот в конце концов припоминал, что он ещё денег не платил. Фотографа, правда, тревожил вопрос: а как они, собственно, расплатятся, получив фотографии по почте. Послать живые деньги побоятся, а для отправки денежных переводов необходима не только почтальонша, которая к ним иногда наведывалась; для этого дела каждый заказчик должен иметь такие качества, как честность, порядочность, обязательность, — всё то, что в деревне не процветало ввиду удалённости от всего. Дефицит этих качеств, тем не менее, не помешал хозяевам дома, где Перетятько остановился, осениться мыслью, что мужику, пусть даже такому хряку, как гость, могло не хватать какой-нибудь бабы. — А помнишь ты такую Валентину? — спросили Утюгины нового друга. — Мать-одиночку? Ну, с младенцем? Ну, ты чего? Память отшибло? Один младенец на всю деревню. — Как же, — припомнил. — Была такая. Маленькая, худенькая, вертлявая, с крысиной мордой, но ничего. А ребёнок — просто комок тряпок. Он дрыхнул, даже фотографируясь. — А хочешь, мы с ней переговорим? — спросили Утюгины напрямик. — Ты хоть и жирный, как этот самый, но Валентина, мы знаем, не откажет. — Откуда вы знаете, что не откажет? Утюгины взглянули друг на друга, заржали, глотнули ещё по стопке и рассказали предысторию. Валентина эта буквально на днях вернулась из города Северодвинска, в котором всегда и в большом количестве водились сексуально озабоченные моряки. В Северодвинск она уехала одна, а вернулась в деревню с грудным ребёнком. Когда её спрашивали от кого, а спрашивали все и бесцеремонно, она отвечала только одно: мой муж отправился в дальнее плавание. — А мы её знаем, что не откажет, — прозвучали Утюгины уверенно, и после этого Перетятько сомневался в успехе несколько меньше. К Валентине собрались идти почти тут же, то есть незначительную задержку вызвало распитие остатков, да ещё в Перетятьке в последний момент шевельнулось подобие джентльмена, то есть решил он, что без бутылки знакомиться с женщиной неудобно, и должен был эту бутылку найти. Утюгины дали ему помучиться дилетантскими предположениями, как и где отыскать спиртное в самом глухом захолустье России в часы, когда магазин закрыт, а потом будто вспомнили про НЗ, который они б никогда не тронули ни для какого человека, но для такого, как Перетятько… Содрав с него втридорога за поллитровку самого дешёвого разлива, они в игривейшем настроении подхватили гостя под ручки и вывалились из избы. Валентина, в самом деле, не отказала приютить одинокого мужчину, и тот, невзирая на присутствие беспрерывно орущего младенца, прогостил в её доме ровно три дня. Дольше ещё бы погостил, до окончания дождей, но тут в его половом органе возникли болезненные ощущения, что-то вроде между жжением и резью, и начались гнойные выделения. Перетятько, конечно, догадался, кого он должен благодарить, но он не сказал Валентине ни слова, а вышел из дома и под дождём, с трудом продираясь по болоту с названием улица Краснознамённая, пошёл наводить осторожные справки насчёт медицинского обслуживания. И — удручился, выяснив вот что: самая близкая фельдшерица жила в шестнадцати километрах. — А как мне добраться? — спросил Перетятько. — Как это как? — изумился спрошенный. — Тебе, что ль, троллейбус подавай? Перетятько вернулся в дом Валентины. Та очень кстати кормила ребёнка, подсунув ему худосочную грудь, и внимания не обращала на то, что делал её гость, намеренно лениво передвигавшийся по единственной комнате дома, извлекавший длинные завывания при фальшиво начинавшихся зевках, которые фальшиво только начинались и тут же обращались в сильную потребность раззявить пасть до щелчка в скулах. Нагнетая ситуацию человека, которого просто воротит от скуки, навеянной серой дождливой осенью, но который никуда не собирается, Перетятько незаметно для Валентины упаковал свой рюкзачок, и под дождём, на своих двоих добрался до деревни с фельдшерицей. Промок он, конечно, до костей, но вот преимущество толстяков — он даже насморка не схватил. Дом фельдшерицы ему указали в первой попавшейся избе; правда, тут же предупредили, что та уже пару дней отсутствовала в какой-то не очень далёкой деревне, кто-то там должен был разродиться. Духом окончательно упав, Перетятько, а что ему оставалось, проделал ещё три километра, нашёл избу с беременной бабой, в дверь постучал, и — есть всё же Бог, ему открыла сама фельдшерица. Она была женщина немолодая, вся из длинных худых костей, с умным морщинистым лицом. Диагнозы ставила, правда, странно; например, пострадавшему от коровы могла написать Забодание правого полупопия. (Впрочем, манера ставить диагнозы не имеет отношения к интеллекту). Она взглянула в трусы Перетятько, насквозь промокшие от дождя, по многочисленным пятнам гноя признала скоротечную гонорею, и велела срочно начать лечение, то есть ехать в ближайшую больницу. И дальше был следующий диалог. — А где эта ближайшая больница? — В районном центре. — А что, ближе нету? — Нету. — Сколько туда километров? — Почитай сто, да ещё набрось. — А как мне добраться до больницы? Последний вопрос был ключевым. От этой деревни до райцентра дорога была не асфальтированной (здесь слово асфальт совсем не использовалось, его заменяло слово болтанка), и эта дорога могла быть проезжей только в устойчивую погоду — летом, когда не было дождей, а также зимой, когда не было оттепелей. Если же летом прошли дожди, грунтовые дороги внешне становились, как разлившиеся ручьи, в которых под тонким слоем воды прятался толстый слой жидкой грязи, и он в свою очередь укрывал уже давно затвердевшую грязь, которая под гусеницами и колёсами сформировалась в колеи, ямы, колдобины и прочие неровности, с трудом преодолимые и в лучшую погоду. — Кабы я знала, как добраться в такую сопливую погоду. Только, наверно, вертолётом, — измождено улыбнулась фельдшерица. Чего она на свете не видала, на свете, измеряемом пространством, скажем, в пятьдесят квадратных километров. Кто-то, поездивший по миру, над пространством подобным усмехнётся; он видел другие страны, народы, слышал много чужих речей, побывал на всех континентах, лицезрел все чудеса света; и вот, представьте, он услыхал, что кто-то родился и жизнь провертелся на пятачке земного шара в каких-то пятьдесят квадратных километров. Но уместна ль его усмешка? Такой, нахватавшись всего по вершкам, всю жизнь свою скользя в горизонтальной плоскости, такой, может статься, не сознает, что истая жизнь в глубину измеряется, и сколько же страшной глубины порой заключает в себе глухое, с виду ничтожное поселение. У двери Перетятько обернулся: — Вы это, никому не говорите. — Да что ты! — взметнулась фельдшерица. — Клятва Гиппократа. Как ещё! Слова фельдшерицы, пусть даже шутливые, о том, что в райцентр можно добраться только с помощью вертолёта, казалось, сомнений не оставляли в том, что наш деревенский фотограф оказался в безвыходной ситуации. Ему ничего не оставалось, как обойти избы деревни, но в этот раз он стучал в двери не как предлагавший услуги фотограф, а как до нитки промокший толстяк, которого здесь никогда не видели, и которому срочно нужно в райцентр. В недолгих беседах на разных крылечках Перетятько выяснил только то, что у некоторых крестьян тоже накопилась необходимость оказаться в столице района, но как туда добраться по бездорожью… Самым полезным человеком, точнее, сомнительно полезным, но, как не крути, всё же полезным, оказался безногий печник Евгений, с лицом почерневшим и иссушенным, что сочеталось с его профессией, продуктом профессии и одноногостью. Лишился ноги он не случайно, не по вине таких, скажем, случаев, как пьяная драка, падение с крыши, дорожно-транспортное происшествие. Утрата Евгением конечности была так тесно, так органично связана с главным его ремеслом, вообще со всем его образом жизни, что в какой-то судьбой выбранный день ему ничего не оставалось, как утратить эту конечность. В тот день он одну из своих печей складывал более нетрезвым, чем в дни, когда он складывал предыдущие. Та злосчастная русская печка внешне оформилась, вроде, недурно, и когда работа была закончена, Евгений позвал своего заказчика полюбоваться на конструкцию и заодно за неё расплатиться. Клиент усомнился в отдельных линиях, особенно в линиях вертикали, и между заказчиком и подрядчиком завязался известный спор, постепенно набиравший температуру. Известно, однако, что переспорить возмущённого пьяного печника — надо быть тоже печником, и лучше быть значительно пьянее. Разволновавшись от придирок, Евгений лишился равновесия и ухватился за угол конструкции. Та не выдержала нажима небольшого человеческого тела, с грохотом рассыпалась на части, и одна тяжелейшая часть так неудачно свалилась на ногу, так безнадёжно её раздавила, что её понадобилось удалить из-за развившейся гангрены. Евгения доставили в больницу на военном вертолёте «МИ-2», и он так гордился этим фактом, что, казалось, отдал бы здоровую ногу за ещё такой же полёт. Об этом историческом событии он подробно рассказывал всем, кто ему попадался на глаза, но поскольку в своей маленькой деревушке он всех многократно исчерпал, а новые лица не возникали уже продолжительное время, он тут же стал рассказывать историю незнакомому толстяку, ещё не успевшему сообщить о причине внезапного визита, а только успевшему поздороваться. Перетятько хотел бы ступить в избу, чтобы спрятаться от дождя, но из какой-то глупой вежливости слушал историю про вертолёт, которую рассказывал человек, сильно качавшийся на костылях, и дождь продолжал лить на одежду, такую промокшую насквозь, что она его впитывать не хотела, а тут же его сбрасывала в сапоги, а те, тоже давно переполненные, переливали дождь на землю, или, в данном случае, на крыльцо. Перетятько правильно предположил, что инвалид качался, как маятник, от того, что успел злоупотребить. А если бы эту свою догадку он высказал жителям деревни, они бы добавили, что печник всегда раскачивался, как маятник большущих невидимых часов, и порой при слишком сильном раскачивании маятник как бы отрывался, падал на землю или пол и там лежал неподвижно, часами. Евгений, конечно, не мог не заметить, что толстяк перед ним был насквозь промокший, но это печника не беспокоило. Ему приходилось строить печи, когда над домом не было крыши, — то есть чего тут необычного весь день находиться под дождём. И вообще, считал печник, крыша в доме не первостепенное, самое главное в доме — печка, недаром сгорает всё дотла, и остаётся только печка. Прослушав историю до конца, Перетятько хотел спросить одноногого, а отдал ли бы он и вторую ногу за возможность ещё раз полететь на вертолёте «МИ-2», но не рискнул, — кто его знает, какие мысли и ощущения могут взорваться в человеке с почерневшим иссушенным лицом. — Скажите, — вклинился Перетятько, когда одноногий дух перевёл перед тем, как историю повторить, — как можно выбраться из деревни? Мне срочно надо в районный центр. — Выбраться? Проще пареной репы! — печник закусил кончик усов, неряшливых, заляпанных сединой и лоскутками какой-то еды, и это придало его лицу саркастическое выражение. — Да как? Не на военном же вертолёте? Печник ещё больше лицом почернел, стал разжимать и сжимать зубы, и от того усы стали двигаться, как крылья нервно летящей птицы. — Такого жирного хряка, как ты, ни один вертолёт не подымет в воздух. Ты лучше скажи, какие конкретно у тебя там в организме осложнения? Сердце, что ли, салом заросло? — Откуда вы знаете про осложнения? — насторожился Перетятько. — Да все знают, — сказал печник и хитро прищурил левый глаз, который то глядел на собеседника, то быстренько откатывался в левый угол, как будто слева от печника происходило что-то такое, что требовало постоянного внимания, но что Перетятько не мог разглядеть. — Что все знают? — спросил Перетятько, невольно взглядывая в тот же угол. — Да что осложнения, — пояснила, ничего, однако, не прояснив, конструкция из человека и костылей, которая сильным ритмичным раскачиванием, полётом усов и косящим глазом совершенно сбивала с толку. Перетятько давно подмерзал от дождя, но тут он ещё больше похолодел от мысли, что гадина-фельдшерица успела кому-то разболтать о том, что он болен гонореей, и слух разнёсся по всей деревне. — Да какие там осложнения. Обыкновенная ерунда. — С ерундой в больницу не отправляют, — сурово парировал печник. — Зачем мне в больницу? — спросил Перетятько. — А я почём знаю, — сказал печник. — Это ты мне должен сказать. Похоже, гнёт клятвы Гиппократа всё же давил на язык фельдшерицы, и если она что-то разгласила, то главное выдать не осмелилась. Печник же, настырный мужичок, желал этот факт знать непременно. Иначе, грозил он, Перетятько если и выберется из деревни, то от осложнения в организме попадёт лишь на тот свет, и его не закопают в перелеске, где всегда хоронили местных покойников, а бросят в яму подальше в лесу, и даже могилу не обозначат. А то и в болото зашвырнут, чтоб сразу поглубже засосало. Поскольку он человек не местный, жирный и, может быть, даже заразный. Перетятько увиливал от правды насчёт осложнения в организме, и доувиливал до того, что придумал себе кровотечение не откуда-то, а из ушей. Печник, придушив ядовитым запахом, которым пропахла вся Россия, приблизил налитый кровью глаз к ближайшему уху пациента, долго вглядывался в глубину, пальцем раздвигая волоски, облепившие вход в ушное отверстие, отхаркался, сплюнул, помолчал, а потом подтвердил, что — да, Перетятько должен очень скоро помереть. — Лучше б, — сказал он с сочувствием в голосе, — на тебя бы тоже свалилась печка. Тогда б и ты ерундой отделался, какой-нибудь отрезанной конечностью. А так, если даже такого хряка сумеют засунуть в вертолёт, не спасёт даже московская больница. Но вот что. Слушай. Возник такой шанс попасть тебе в районную больницу, где тебе уколами в жопу облегчат предсмертные мучения. Так слушай. Тебе крупно повезло. Ночью ударит мороз, даже крепкий. Смекаешь, к чему это я говорю? — Ну? — не смекнув, Перетятько брякнул, и этим упал в глазах печника до низшей степени интеллекта. Оглушительно крякнув, печник развернулся, неожиданно ловко для инвалида, но в процессе той стремительной процедуры то ли нечаянно, то ли намеренно один из взметнувшихся костылей с силой брошенного полена ударил Перетятько по ноге, и он перегнулся от острой боли, склонившись к полу значительно ближе, чем если бы это же движение он сделал при утренней зарядке. Действительно, утром пробудившись, Перетятько обнаружил за окном окаменевшее пространство, сверкавшее в ярких лучах солнца. Лужи и всякие ручейки промёрзли насквозь, и до того, что вода, коченея от холода, заметалась между небом и землёй и выбрала более лёгкий путь, то есть путь в сторону неба, и светящийся сине-зелёный лёд вспучился белесыми бугорками. Ветви деревьев, крыши и всё, с чего в дожди стекает вода, напряглись под тысячами сосулек, и отдельные громадные сосульки дотужились даже до земли. Он тут же узнал от первого встречного, что к переправе через реку вскоре отправится бульдозер, и что в свою кабину бульдозерист соглашается взять только троих, и так, чтоб все были налегке. Перетятько рванулся искать бульдозер, несколько раз оскользнулся и грохнулся на коварные обледенелости, но обошлось без переломов, порванных связок и прочих пакостей, способных его пригвоздить к деревушке на пугающе долгую часть вечности. Прикинув размеры толстяка, возникшего в группе других желающих добраться до переправы, бульдозерист скривил лицо и отвергающим взмахом руки попытался было перечеркнуть надежду вылечить гонорею. Перетятько, не медля, подмигнул и хлестнул рукой по карману. Бульдозерист скривил лицо, но так, что там промелькнул намёк на более крупное вознаграждение. Перетятько сунул в лапу механизатора такую солидную купюру, что та его внешне не поразила, но внутренне сделала такое, что он грубовато отказал даже собственному племяшу, у которого на переправе, возможно, застряла его невеста. Племяш, стоявший рядом с Перетятько, вспылил до нескольких матерных слов, и мог бы вспылить до мордобития, направленного сразу на двоих, на обманщика-дядю и толстого гада, доселе не виданного в деревне, но мордобитие не состоялось по причине, известной только племяннику. Выждав, когда вспышка угаснет, дядя спокойно растолковал, что отказался везти племяша ради его собственного блага, точнее, ради блага невесты. — Хрен его знает, — сказал дядя, — какое количество народу успело накопиться на переправе, пока лупили эти дожди, и если ты, Колька, останешься дома, в кабине будет больше места для невесты. Кроме того, — вопрошал дядя, — откуда ты знаешь, что эта девка хранила предсупружескую верность? Что не трахалась там, где была, с какими попало хлопцами? Колька на то слегка призадумался; однако, уже больше по инерции, продолжал загрязнять воздух надоедливо похожими словами. Терпение дяди исчерпалось, и он пригрозил, что если племяш не заткнётся сию минуту, то он невесту точно не привезёт. Племяш замолчал и покинул сцену, и дядя смог, наконец, сконцентрироваться на отборе других пассажиров. При этом он холодно отметал родственные, дружеские и другие связи. Как какой-нибудь американец, он в голове держал только барыш. Засунув все барыши в карман, посадив в кабину трёх пассажиров, бульдозерист помахал рукой обледеневшей деревушке и стал заводить мотор. Нелепо, конечно, тащиться на гусеницах добрую сотню километров, но если бы не было бульдозера, и Перетятько в тот момент предложили поехать на телеге, он и от телеги бы не отказался. Самоходной груде железа, казалось, ничего не оставалось, как, дробя гусеницами землю, обледеневшую от холода, ринуться в сторону переправы. Но, как нередко случается с техникой, заброшенной в русские поселения, двигатель бульдозера закапризничал, и дальше, пока его зло и упорно всё же пытались впрячь в работу, вёл себя, будто простудился по вине резкого похолодания — клацал, кашлял, хрипел, сопливился (если есть невидимые слёзы, почему не быть невидимому насморку). Велев всем убраться из кабины, бульдозерист пару часов ковырялся в замасленном металле, потом с выкриком разбирайтесь! швырнул перед продрогшими пассажирами деньги, свалявшиеся в комок, свой незаработанный барыш, и взбешёнными шагами удалился приводить нервы в порядок. В какой-то момент он обернулся и состроил грязный кукиш в сторону отвергнутых, обиженных, волками глядевших односельчан. Каким-то пронырливым крестьянам удалось-таки уговорить грузовичок (крестьяне уговаривали не машину, а к ней прикреплённого водителя, который в то утро не мог проснуться, а проснувшись, ничего не понимал, пока ему щёки не отхлестали и в глотку не влили целый стакан). Уговоры оказались плодотворными, что внешне отразилось на походке, которой водитель пересекал пространство между его халупой и перелатанным грузовиком. Походка водителя напоминала походку матроса во время шторма. Грузовик был похож на те машины, что в весёлых клубах пыли катили по просёлочным дорогам в годы довоенного энтузиазма, а в кузове задорные девчата с граблями, лопатами, в платочках распевали песни из кинофильмов. Шофёр был пьян в хорошую сторону — весело скалился на пассажиров, деньги принимал не как бульдозерист, а сколько давали, на то и кивал. После не очень долгих попыток уговорить машину ключом, он отсосал маленько бензина в ржавую банку из-под консервов, плеснул ещё меньше в карбюратор, крутанул пару раз рукоятку завода, мотор почихал, лениво задёргался, и вскоре неспешно, но без провалов набрал нужные обороты. Ещё веселее оскалив зубы, шофёр вытащил из телогрейки недопитую поллитровку, прополоскал бензиновый рот, но водку, использованную для полоскания, не выплюнул, как, вроде бы, полагалось, а отправил внутрь организма, потом глотнул ещё пару раз, забрался в кабину и взялся за руль. В деревянный замызганный кузов машины поместились все желающие поехать, то есть их было не так уж много. Перетятько сидел прямо на досках, и можно понять, как он позавидовал бойкой, лет шестидесяти, бабке, устроившей зад на мягком узле (шофёр назвал бабку Поликарповной). Узнав фамилию Перетятько, Поликарповна долго тряслась от хохота. — Не стыдно тебе жить с такой фамилией? — спросила она, наконец, оправившись. — Ну, — приготовилась услышать что-то ещё более смешное, — а по батюшке тебя как? — Степанович, — сказал он оскорблённо, и отвернулся от бабки с намерением с ней ни о чём не разговаривать. — Степаныч? — она снова захохотала, но тут уж напрасно, по инерции, ибо если начать придираться к такому отчеству, как Степанович, то можно придраться и к Ивановичу, и вообще ко всему русскому. Лязгнула дверца, и грузовик, скрипя, повизгивая и постукивая железными и деревянными частями и оскользаясь на поворотах, стал неторопливо пробираться по обледеневшему бездорожью, которое местное население иногда называло главной дорогой, а чаще всего по-свойски — болтанкой. От сотрясений и вибрации удобно устроившиеся пассажиры оказались на дне кузова, а пожитки рассыпались и катались. Бабка, ползая на коленях, попыталась как-то собрать воедино узел, рюкзак и чемодан, потом махнула на них рукой, села у борта, прижалась к нему, крепко вцепилась в него руками, на которые благоразумно натянула две или даже три рукавицы. Перетятько, ввиду преимущества в весе, не так легко поддавался смещению; кроме того, помогали руки, упиравшиеся в пол грузовика, как толстые наклонные колонны. Проехав около получаса, они застряли в глубокой яме, которая была наполнена водой, предательски скрытой коркой льда. Шофёр, очевидно, всегда скалился, и в минуты хорошего настроения, и совсем в другие минуты, поскольку он скалился даже тогда, когда изнурительно долго пытался выбраться из ямы с помощью педалей, то бросая машину вперёд, то откатываясь назад. Пассажиры совсем перемешались друг с другом, с пожитками и с мусором, который обильно присутствовал в кузове. Трещал лёд, завывал мотор, летели комья грязи из-под колёс; какую-то тётку совсем укачало, она перегнулась через борт и выливала из себя всё, что не нравилось организму. — Батарея помрёт, — наконец, не выдержал разбиравшийся в технике мужик. Шофёр оглянулся на него с недобрым, даже опасным оскалом. — А ты, мудило, лучше заткнись, — хрипло сказал он, почти прорычал. — Видал я таких политруков. Ты лучше, чем жопу свою отсиживать, иди-ка мне веток наломай. Было похоже, что если б мужик, неразумно ляпнувший про батарею, столкнулся с шофёром в нейтральном месте, скажем, в магазине или на улице, он бы ему не простил мудилу, и вышел бы спор двух мужиков на тему, кто самый большой мудила. Но в данной ситуации от шофёра зависела вся поездка, иначе, он оказался начальником, а все пассажиры — подчинёнными. Мужик, знавший толк в аккумуляторах, осознал свою подчинённость, с присмиревшим лицом спрыгнул на землю и пошёл подбирать и ломать ветки. Чего-чего, а такого добра в любом лесу хоть отбавляй, и вскоре он приволок большую, даже чрезмерную охапку в основном еловых ветвей, побросал их под задние, ведущие колёса, грузовик тут же выбрался из ямы и покатил, не останавливаясь. Мужик остолбенел от несправедливости. — Эй ты! — завопил он вслед и побежал догонять машину. Шофёр не хотел, чтоб тот сразу догнал, и когда, наконец, мужик сравнялся, вскарабкался в кузов и осел, тяжело дыхание переводя, оскал шофёра как бы прояснился под влиянием улучшенного настроения. — Чего он всё лыбится, да лыбится? — негромко вымолвил Перетятько. — Ай нет! — бойко откликнулась бабка, с громкостью голоса перехлестнув, но тут же громкость отрегулировала на шофёру недоступные децибелы. — Это не то, чтобы он лыбился. У него, это значит, рот дефективный. Говорит, что производственная контузия. А кто ему верит? Да никто. Думают, в морду его ударили, как раз, когда он оскалил зубы. Отбили ему мускулы улыбочные, вот он теперь ими и не шевелит. Скалится всё время, как вампир. Мужик одобрительно закивал на приятный ему комментарий. — Это что! Подумаешь, лыбится, — разговорилась Поликарповна. — Вот, рассказывали мужики, в другой деревне парнишка жил. Молоденький, только пятнадцать исполнилось. Ничего в нём такого особого не было. Курносый. Наверно, похожий на этого, — ткнула локтём в бок Перетятько. — Только не жирный, как этот хряк, — ещё чувствительней ткнула в бок. — Ты это!.. — сказал он, отодвигаясь. — Тебя бы так локтем, небось, заорёшь. — Неужто почуял? Да как же это? У тебя там подушка, набитая жиром. — Сама ты подушка, — огрызнулся, не желая особенно собачиться. С такими агрессивными бабёнками лучше далеко не залезать. Унизят так, что не дай бог. — Так слушай, — говорила Поликарповна в сторону мужика. — Парнишка был что ни есть местный. Учился, вроде бы, на тракториста в Залежаевском ПТУ. Говорили, в карты до жути резался. Курил с тех пор, как из люльки вывалился. По полу, должно быть, впервые, пополз, а там недокуренная папироска. Втянул пару раз, и пристрастился. Чуть позже попробовал самогон, с тех пор, говорят, от воды оказывался, недостаток жидкости в организме восполнял с помощью алкоголя. Его учительница спросила: какую мечту ты лелеешь, Витенька, чего бы ты больше всего хотел? А он отвечает: бутылку водки! Мужик с Поликарповной захохотали, и Перетятько пришлось к ним примкнуть, чтобы не стали издеваться над отсутствием чувства юмора. — Но дальше с ним чудо приключилось, — продолжала рассказывать Поликарповна. — Пошёл он на речку, с бутылкой водки. Ближе к вечеру. После дождя. Закат был, и радуга во всё небо. Он так вдруг расчувствовался на красоту, что протянул к ней свою бутылку. Как бы: давай, мол, со мной за компанию. Даже забыл на камень присесть, на тот, на котором всегда сидел. Утром старуха корову вывела, глядит, человек стоит у реки, и кому-то протягивает бутылку. Дальше пошла, обернулась, — стоит, и ничего не поменялось. Ещё прошла, ещё обернулась. Стоит, как будто, окаменел. Старуха к нему близко подошла. — Ты чё, Витенька? Что стоишь? А он не шевелится, не отвечает. — Ладно чудить, — говорит старуха, и по руке с водкой пришлёпнула. А рука даже не закачалась. Старуха его по заду хлестнула, и нет, никакого шевеления. Глаза открыты, весь, как живой, а будто, как памятник неподвижный. Потом вся деревня сбежалась на чудо. Три мужика в него упирались, как в грузовик, в колее застрявший, а он — ни с места, стоит, как вкопанный. И отвёрткой в него потыкали, и молотком, и даже кувалдой, — а на нём ни одной царапинки. Мужики до того все обезумели, что надрались до полусмерти. Один из них разогнался на тракторе, врезался в Витьку, разбил технику, а на Витьке — и ни царапинки. Бабка надолго замолчала. — Так дальше чего? — не стерпел мужик. — А ничего, — сказал бабка. — День простоял, а потом исчез. Из газеты писаки приезжали, интервьюировали всех подряд. А доказательств — никаких. Только одно доказательство было — не видели Витьку с той поры. Милиция всех жителей заподозрила, прислали следователя, копались, да кроме рассказов об окаменении не к чему было зацепиться. — Не врёшь ты, бабка? — спросил мужик. — А хошь, я тебе три зуба выбью? — парировала Поликарповна, и дальше все ехали без разговоров. Поездка оказалась бесконечной, но всё же они, наконец, добрались до неширокой ленивой реки, которая поблескивала у берега хрупким кружевом первого льда. Напротив избушки к крутому берегу приткнулся расхлябанный причал, и примерно такой же причал прижимался к берегу через реку. К ближнему причалу был привязан плот из толстых, обшитых досками брёвен, плот опоясывала оградка из невысоких нечастых кольев, на которые сверху, в виде перил, нашили сосновые горбыли. Прочность оградки и перил не вызывала большого доверия, что подтверждали следы ремонтов, хотя, в этом можно не сомневаться, на перила облокачивались все, кто хотел посмотреть в воду или на что-нибудь вдалеке. Под лишним давлением эта оградка наверняка прогибалась, потрескивала, поэтому все, кто боялся выпасть, на перила облокачивались осмотрительно. Но и в том можно не сомневаться, что не все облокачивались осторожно; на паромах такого типа и в таких медвежьих углах довольно большой процент пассажиров обычно находится под влиянием. В сезоны, когда не мешал лёд, паром, как средство передвижения, отличался исключительной надёжностью, поскольку не зависел от причуд двигателя внутреннего сгорания, а продвигался к другому берегу посредством натяжения каната, протянутого между берегами; иначе, чтобы паром поплыл, канат надо было просто вытягивать из-под поверхности воды. А то находился местный умелец, который устанавливал барабан, такой же, как колодезные барабаны, и процесс перемещения парома с одного берега на другой становился, таким образом, забавой; то есть паромщик одной левой мог крутить ручку барабана, правой рукой мог держать стакан, папироску, да что угодно, и если был в хорошем настроении, мог выкрикивать что-нибудь скользкое пассажирам женского пола, а мужикам мог направлять шутки мужского содержания. Шофёр вдруг очень заторопился; он, оказалось, хотел вернуться до наступления темноты. Ещё оказалось, он очень жалел, что вообще связался с поездкой — бензин извёл, грузовик потрепал, убил уйму времени, утомился, и всё за какие-то гроши. Всё это он высказал, как бы надеясь, что ему подбросят ещё. Пассажиры, уже выгрузившись на землю, молча выслушали его и замедленно отошли. Шофёр хлопнул дверцей громче, чем надо, сорвал грузовик с неуместной скоростью, так что прокрутившиеся шины завизжали, как ударенная собака. Мужик, знавший толк в аккумуляторах, навьючил на спину тяжёлый рюкзак, в котором, очевидно, находились один или два аккумулятора, потопал вдоль берега по тропинке, и этим манёвром показал, что переправа ему не нужна. За ним неожиданно последовали все остальные, кроме бабки. — Куда вы? — крикнул им Перетятько, но никто даже не обернулся. Бабка тоже вдруг стала лицом, как будто, с Перетятько не знакома, обвесила тело своими пожитками и двинулась в сторону избушки. Перетятько ещё раз оглянулся на группу, удаляющуюся от причала, подумал: «куда они попёрлись? все, вроде, хотели через реку», потом опять поглядел на бабку, которая пусть и в одиночестве, но двигалась в сторону реки, и потянулся вслед за бабкой. Избушка была из одной комнаты, с несколькими нарами вдоль стен. Под окном, глядящим в сторону причала, стоял грубо сколоченный стол. На нём среди нескольких окурков, хлебных крошек и тусклых стаканов взгляд выделял вещи для дела: железную шкатулку на замочке, блокнот и огрызок карандаша. Избушка была бы совсем безлюдной, если б за печкой, на нижних нарах не похрапывал человек. От звуков ступивших в избушку людей он заворочался, вскинул голову, сел и хриплым голосом сообщил, что он не транзитный пассажир, а заведующий переправой, а также дежурный и кассир. — Предупреждаю, — продолжил он, яростно почёсываясь везде, даже в интимных закоулках. — Транспорт в райцентр сегодня не ждите. Перетятько бы тоже почесался, что он и делал втихаря, пока они тряслись в грузовике, но так вот, почёсывать срам при народе он никогда бы не осмелился. «Деревня, деревня», — усмехнулся гордый житель столицы района, отвлекаясь от зуда под животом посредством сжатия челюстей. — Откуда вы знаете о транспорте? — спросил он, оглядывая избушку в попытке увидеть телефон. — Чего-то я не вижу аппарата. — Какой тебе чёрта аппарат! — засмеялся паромщик и закашлялся. — Где ты тут провода увидел? Ты, я гляжу, с городской психикой. Что ли, в райцентре проживаешь? — Ага, — кивнул Перетятько. — Сытно живёте вы там, гляжу. — Да ничего, — сказал Перетятько, парируя прозрачную иронию демонстративными хлопками по большому голодному животу. — Своё едим. Взаймы не берём. Так что, какое у вас расписание? — И телефон! И расписание!.. А ресторана тебе не надо? Так вот, расписание наше такое. Есть пассажиры — перебросим. Нету — покурим, отдохнём. Вот тебе и всё расписание. Перетятько полез в карман за деньгами. — Сколько берёте за билет-то? — А сколько б не брали. А только вот что. Скота у вас нет, барахла немного — я вас и на лодке перевезу. Но там, понимаете, как хотите. На другом берегу я не причём, если даже вас волки слопают. Спать-то где будете? На болоте? Я же сказал, что до утра транспорт в райцентр не ожидается. — А я и не еду, — сказала бабка, как женщина, более сообразительная в вопросах, касающихся удобства и особенно безопасности. — Я ночевать остаюсь здесь. — Слушай мамашу, — сказал паромщик. — Она хоть и баба, а с мозгами. Тут и Перетятько сообразил, что через реку на ночь глядя нет никакого здравого смысла. Здесь хоть избушка, и нары имеются, а там болотистая низина. Но он уж давно проголодался, и жизнь до утра без какой-то еды его совершенно не устраивала. Он затронул вопрос о пище, на что паромщик ему отвечал, что он отправляется спать в деревню, до которой четыре километра, и что они, Перетятько с мамашей, могут к нему присоединиться. Однако, заметил он, в той деревне они не найдут никакого ночлега, даже за деньги не найдут; но если, конечно, деньги хорошие… Он сделал паузу, чтоб пассажиры сообразили, что к чему, но те отвели от него глаза и поскучнели физиономиями. Такая неконкретность означала, что пассажиры хорошими деньгами либо никак не располагали, либо имели их, но скупились. Прервав свою паузу, паромщик прохладным голосом заявил, что если они не будут телиться, то успеютдобраться до магазина как раз до его закрытия. Перетятько, конечно, согласился, а бабка в деревню идти отказалась. У неё, бормотнула она полувнятно, было чем заморить червячка. Паромщик выскочил из избушки, спустился к реке и вернулся с сумкой, со дна которой стекали капли, а бока вдруг начинали шевелиться. Шевеление он объяснил охотно: каждый раз, возвращаясь с дежурства, он уносил домой свежую рыбу. Ловил он её с помощью морды, самодельной плетёнки из ивовых прутьев. В ту морду чего не попадало — ельцы, сорожки, да пескари, и даже окуни попадались. Рыбу получше, покрупнее они с женой потребляли сами, а мелочь бросали домашним кошкам. — И вот ещё что, — сказал паромщик перед тем, как совсем покинуть избушку. — Самовольно паром и лодку не трогайте. А то тут были такие умники. В моё отсутствие сбили замок, да сами хотели переправиться. Решили, что можно и без каната, шестами о дно, да и все дела. А здесь-то поглубже, чем шесты. Вот умников этих и унесло. Всю ночь на пароме зубами стучали. Как, гады, совсем не окочурились? Лес погружался в холодный сумрак. Верхушки сосен на фоне неба постепенно теряли очертания; они размывались по небосводу, как капля чернил по промокашке, — не так, конечно, быстро, как чернила. Спотыкаясь о камни, корни, неровности, часто падая, ушибаясь, Перетятько с трудом поспевал за паромщиком по плохо заметной коварной тропинке, всё время круто идущей в гору, и старался в точности повторять движения тела перед ним, которое тоже спотыкалось, но как-то умудрялся не упасть. Чтоб видеть всё лучше, извлёк очки, которые очень редко использовал, несмотря на чувствительную близорукость. Кто-то сказал, что в этих очках он выглядел, как разжиревший филин; с тех пор он пользовался очками только в безлюдных ситуациях. На небо вскарабкалась луна со слегка подмятым бочком, свет луны не позволил тьме проглотить окружающий мир окончательно. После двух километров подъёма они, наконец, достигли вершины и остановились отдышаться. Под ними был длинный склон горы, на котором когда-то лесорубы выстригли широкую полосу; просека успела порасти юными деревьями и кустами. Где-то внизу, далеко внизу по-волчьи светились глаза деревушки, и было похоже, что от места, где стояли Перетятько и паромщик, однажды скатился огромный ком, протаранил просеку меж деревьями, раскололся и рассыпался по долине избами, банями, амбарами и всеми другими атрибутами небольшой русской деревни. Тропинка круто свернула в сторону в поисках меньшей крутизны, однако, Перетятькин проводник к деревне стал спускаться напрямик. Спуск по просеке оказался не столь рискованным и болезненным, как сначала показалось Перетятько. Как только он терял равновесие, из тьмы к нему протягивались ветви, за которые он успевал ухватиться, и пусть он несколько раз упал, спуск удалость преодолеть без переломанных костей, вывихов, порванных связок, и прочего, что может случиться с живым телом. Деревушка была без особых примет, которые бы стоило упомянуть; была, как десятки других деревушек, в которых Перетятько побывал. Паромщик ему указал на строение с тусклой лампочкой перед входом и растворился среди теней, которые густо и контрастно обрисовывала луна. В магазине два подвыпивших мужика развлекали молодую продавщицу. Когда Перетятько возник на пороге, мужики уставились на него с громадным любопытством и иронией, потом отодвинулись от прилавка, и пока он находился в магазине, они за его спиной похохатывали по поводу всех его слов и движений. Под всплески смеха тех мужиков он, спохватившись, что в очках, стащил их, хотел сунуть в карман, промахнулся, очки упали на пол. Он наклонился их подцепить замёрзшими, мало послушными пальцами, промахнулся, едва сам не упал, опять потянулся за очками, уцепился за дужку, потянул, стал поднимать и опять уронил. Мужики за спиной разрывались от хохота, как если б вдруг оказались в цирке, и перед ними, в пяти шагах смехотворно выкаблучивался клоун. Справившись с очками, наконец, Перетятько не стал ломать себе голову вариантами скудного ассортимента, а попросил стандартный набор, который уж сколько десятков лет поил и кормил русский народ: две банки консервов, а лучше четыре, буханку хлеба, бутылку водки. — И ещё одну бутылочку, пожалуйста, — сказал он, ещё раз сильно потешив развеселившихся мужиков, и сказал он это, сообразив, что пока доберётся до больницы, водка будет единственным средством для снижения болезненных ощущений. Он бы не стал возвращаться по просеке, — вниз ничего, но назад слишком круто, — но как в темноте отыскать тропинку, по которой можно дойти до парома? Продавщицу он спрашивать не рискнул, подобный вопрос, наверняка, вызвал бы новый взрыв хохота. Он бы поймал кого-то на улице, но, как водится в деревнях в пору не самой тёплой погоды и после наступления темноты, все сидели в своих избах. К парому он возвращался долго, но зато всю обратную дорогу проделал с угодной ему скоростью, и отдыхал, когда ему вздумалось. Во время ходьбы под телогрейкой звучно взбулькивали бутылки, а авоська с консервами и буханкой чувствительно билась по ноге. В какой-то момент, уже на тропинке, от парома недалеко, он обернулся на треск сучка. Во тьме, как будто, что-то блеснуло, и страх немедленно преподнёс очертания нескольких волков. Он побежал, часто оглядываясь. — Эх, Степаныч, — сказала бабка, когда он, взмокший, в облаке пара, ввалился в натопленную избушку. — Случилось-то что тут без тебя… Сквозь причудливые разводы от пара, осевшего на очках, он видел в комнате человечка, словно разрезанного вертикально на оранжевое и жёлтое. Его левую половину лизал оранжевый свет голландки, а правую в жёлтые тона красила зыбкая керосинка, находившаяся на столе. Перетятько содрал с носа очки, и причуды зрения улетучились. — Тут, Степаныч, вот чего было. Я тут одна совсем околела. Думаю: нет, так не годится. Притащила дровишек, щепы наколола, — вишь, как голландка распылалась. Тёпленько стало, я и разделась — вот, как сейчас, в одном халатике. Сижу, в окошко это поглядываю. А что там в окне? Одна темнота. Чего, думаю, я гляжу? Ты-то мне что, ни зять, ни кум, а всё ж любопытство в голове: как, мол, ты там, в такой-то темени, ты для волков хороший кусок, целую стаю, поди, прокормишь. Потом, когда снова в окно сунулась, гляжу, за рекой-то — огоньки. Это же надо, паромщик сбежал, а там какой-то транспорт объявился. Ну, схватила платок, шубейку, да рукавицы, да из избы. Глядь, а огней-то уже нету. Надо же, думаю, проворонили, помянула паромщика словечком. Обманул нас, что транспорта не будет. К бабе своей греться отправился, а мы тут с тобой прозябать должны. А за рекой-то — голоса, разгрузили кого-то и оставили. У нас хоть изба, да ещё натопленная. А им каково, на болоте спать? — А ты им кричала? — спросил Перетятько. — А что в том кричать? Какой в том толк? Мне, что ль, паром тянуть через реку? Перетятько выскочил из избушки, послушал тихие всплески реки и шелест сосен над головой, покричал в темень другого берега. В ответ послышался женский крик с неразборчивыми словами. Вот те на! Действительно высадили. Что можно сделать? Ведь околеют. Он крикнул ещё несколько раз. В ответ ему тоже покричали, двумя женскими голосами. Кричи не кричи, а что можно сделать? Не самому же тащить паром, который им запретили трогать.Глава 21. Телефонная будка
Заплетин вновь приковался взглядом к фарфоровой шее Анны. «А если на танец её пригласить?»— подумал, со стула приподнимаясь. Проходивший мимо мужчина, одетый на престижное мероприятие, то есть в смокинге с белой бабочкой, вдруг резко остановился и заслонил своим телом Анну. — Не стоит. Забудьте об этой девочке, — проговорил он, улыбаясь, и даже, как будто, подмигнул. — Оставьте её на расстоянии. Любуйтесь, размышляйте о красоте, но эта девочка не для вас. В ней много ненужной для вас печали. «Что же такое? Галлюцинации? Слишком много выпил? Чёртики в глазах? Не тот ли? Как звали? Ясновидец? Вроде, похож, и так же одет. И в то же время, какой-то другой…», — засуетились мысли Заплетина. — Нет, я не тот, — улыбнулся мужчина. — Не Абадонин. Я — Иофилов. Позвольте? — тронул он спинку стула. — Ну, садитесь, — сказал Заплетин. — Угомонитесь вы, наконец, — продолжал Иофилов, усевшись за стол. — Мало ли было у вас проблем от волокитства за длинными шейками? Включая историю с вашей женой? Неужто забыли вы происшествие у телефонной будки вокзала? Где вы познакомились с Татьяной? — Ну как же. Конечно, не забыл. Помню, конечно. Не все подробности… — Хотите, мы припомним и подробности? Иофилов глянул в глаза Заплетина, и будто что-то такое сделал, что взгляды обоих друг к другу приклеились. Не в силах свой взгляд уронить, отвести, Заплетин в то же время почувствовал, что это его отнюдь не смущает. И вот, как считывая историю из только ему видимой книги, Иофилов начал рассказ о происшествии у телефонной будки вокзала, причём стал рассказывать с подробностями, какие Заплетин давно забыл. — Кому, как не вам, дорогой дружище, известно поселение под Москвой под названием Воронок. Всех проживавших в Воронке проще всего называть воронами (не воронковцы же, не вороножцы?). К тому же, вороны тесно увязывалось с изобилием развесистых деревьев, которые заманчивой аллеей увлекали сходивших с электричек вглубь кирпичного поселения, и в самом конце сливались с парком, прилепившимся к узкой тихой реке. В любую погоду любого сезона на бурных деревьях Воронка сиживало и, лавируя, летало огромное множество ворон, привыкших к звукам частых электричек. Всего минут сорок езды до столицы и расписание электричек с разрывами в десять, пятнадцать минут, — эти преимущества Воронка перед многими другими поселениями, которыми Россия так богата, что часто не могла их прокормить, — все эти с виду скромные преимущества позволяли воронам при желании всё налаживать и обретать попрестиженее, поглянцевитей: безопасные роды, детское питание, спецшколу, учителя фортепиано (из тех консерваторских строгих дамочек, которые могут хлестнуть по пальцам нотным сборником для фортепиано, если тронешь не ту клавишу), факультет восточных языков, женитьбу на москвичке, буженину, сервелат, «Спартак» в «Большом» и «Спартак» против «Динамо», пиво в баре, с красными раками, врачей из спецклиник, и, постаравшись, — могилу аж на Ваганьковском кладбище. Иначе, вороны при желании могли позволить себе почти то же, что позволяли себе москвичи, эти известные счастливчики. Пользуясь благами москвичей, воронам в то же время удавалось их кое в чём даже переплёвывать: жизнь вне столичной суеты, не конкурируешь с приезжими за хороший кусок мяса, экологичней, спокойней, сонливее. Итак, в одно летнее утро я, ваш покорный слуга, сидел на скамейке в тенистой аллее неподалёку от платформы, вдыхал чистый июльский воздух а тем временем мимо меня проходил мужчина с рыжим портфелем. Я безмятежно лизал мороженое и листал свежий журнал, но тут-то вот это и случилось: крупная капля будто из облака, а на самом деле из чёрных перьев облепила мне кончик носа и без малейшего промедления начала стекать на губу. Последствиями этого же происшествия испорчены были также мороженое и раскрытая часть журнала. У меня, с омерзением засуетившегося, как назло, ничего не оказалось, чем можно стереть вороний помёт. И я решил вырвать одну страницу из библиотечного журнала. Но тут проходивший обернулся и весело вызвался помочь. Я благодарно ему сдался, он тщательно вычистил всё испачканное с помощью собственного платка, уронил платок в урну и удалился. — Это был я! — воскликнул Заплетин. — Кто же ещё, — отвечал Иофилов и продолжал повествование. — После этого происшествия мне расхотелось читать журнал, и так как в посёлке Воронок мне больше нечего было делать, я тоже отправился к платформе, время от времени озирая кроны надвигающихся деревьев и наблюдая вашу спину. Попутно я стал о вас фантазировать… Поправлюсь, — усмехнулся Иофилов, — слово фантазия здесь не годится, так как фантазии мои всегда совпадают с реальными фактами. Этот ворон, я сочинял, проживал в доме вдоль главной аллеи. Дом был так близко от платформы, что он иногда просыпался ночью от шума пробегающих электричек. К этому шуму он был не в претензии; напротив, проснувшись, он с волнением представлял себе дальнюю дорогу самолётом или океанским пароходом. Ему тридцать лет. Его звали Павлом. По профессии музыкант. Сегодня он проснулся с неприятным ощущением, что ему ничего не хотелось делать. Сначала он день скоротать попытался, оставаясь как можно дольше в постели. Но скоро от чтения на спине, на животе и опять на спине у него заломило голову. Он оделся, что-то там съел, подхватил свой рыжий портфель с журналом «Иностранная литература» и отправился на платформу (вот вам ещё одно преимущество проживания в Воронке: не зная, что именно вам хочется, вы отправляетесь в столицу, и там что-нибудь да случается). Пока вы шагали к электричке, я разглядел на небе облачко, и в облачке том я увидел нож. — Какой такой нож? — спросил Заплетин. — Позже поймёте, — сказал Иофилов. — А пока позвольте мне продолжать. Итак, по дороге вы размышляли, с кем бы вам встретиться в Москве, с каким бы незанятым приятелем, да отправиться с ним в излюбленный бар, где подают пиво с раками. А вот позвоню-ка я Колтуну, — пришла вам в голову вялая мысль. Вашим приятелем Колтуном и завершалось большинство ваших бесцельных поездок в Москву. Казалось, в любое время суток Колтун был в готовой невесомости, и от дыхания в телефон — взмывал в воздух, куда угодно, лишь бы там подавали пиво. Электричка оказалась переполненной; нам повезло в неё как-то втиснуться, а кое-кому на той же платформе пришлось дожидаться другого поезда. Мне, кстати, не нравятся все слова, в которых есть понятие везения. И везение и невезение так же обманчивы и ненадёжны, как, скажем, обманчив кивок девушки, с которой вы только познакомились на аллее парка культуры и отдыха, и которую вы как бы уговорили встретиться с вами завтрашним вечером. Если вникнуть в эти понятия, как часто то, что считалось везением, в результате оборачивалось невезением, и, соответственно, наоборот. Вам повезло войти в электричку, но одновременно не повезло довольно долгую часть дороги простоять в переполненном душном тамбуре, и в то же время в том повезло, что вы оказались лицом к лицу с худенькой рыжей смазливой девушкой. То ли деваться ей было некуда от напиравших на вас пассажиров, то ли она хотела того же, но вы достаточно долгое время стояли, тесно прижавшись друг к другу, и сладость от этой тесноты услужливо усиливали покачивания, тряска и вибрация вагона. Вы так боялись столкнуться глазами, что усердно выкручивая шеи, глядели в разные стороны, как будто пытались доказать и себе, и всем окружающим, что ничего не происходило. Но что за чудо происходило! Стоя, вы будто лежали на ней, ощущая сквозь лёгкую дымку платья тёплое подрагивающее тело с крепкими маленькими грудями, твёрдыми бёдрами и ногами, прижавшимися к вашим до коленок. Вы ощутили, что твердеете, и испугались, что твёрдость почуяв, она немедленно отстранится, — напротив, она к ней тесно прильнула, вы ощутили её лобок, и он, как голодный просящий зверёк стал ласкаться о вашу твёрдость. Потом её тело задрожало, резко отпрянуло от вашего; вы поглядели ей в лицо — оно было розовым и напряжённым, как лицо человека, скрывавшего боль или острое наслаждение. Так ни разу на вас не взглянув, она отодвинулась от вас. Разгорячённый, вы подумали, что с помощью только что случившегося вы получили некое право на более близкое знакомство, и вы захотели протиснуться следом. Но тут же вас отрезвила мысль о том, что подобное происшествие — как алфавит от А до Я, и после Я нет продолжения. Кроме того, осознали вы, ваше вторичное появление для неё обернётся стыдом и неловкостью, а на таком зыбком фундаменте ничего хорошего не построишь. Ступив на платформу Ярославского, вы поискали её глазами; но то ли она покинула поезд ещё до конечной остановки, то ли уже убежала вперёд…, — ну вот, вы подумали, и эту я никогда уже не увижу; зато, — утешили вы себя, — она запомнится навсегда. — Ещё бы, — откликнулся Заплетин. — Но как вы это связываете с ножом, который как-то ранил мою жизнь? — Не торопитесь, — сказал Иофилов. — Та девушка как бы возникла попутно, но в то же время она не случайна, не только эротическое волнение. В цепи различных мелких событий, случившихся перед знакомством с Татьяной, девушка эта так же важна, как меня окропившая ворона. Я понимаю, на первый взгляд сравнение подобное нелепо, но взгляд поглубже приводит к выводу, что как без вороны, так и без девушки вы никогда бы Татьяну не встретили. Ворона вас не пустила на поезд, который в Москву приходил раньше, до появления Татьяны у общественного телефона. А эротическое приключение (которое в девушке разрядило накопившееся томление, а в вас это томление, напротив, обострило, как бывает от просмотра порнофильма), — это приключение в электричке вас настолько воспламенило, что вы в процессе знакомства с Татьяной были значительно напористей, чем в предыдущих знакомствах с девушками. Но до того, как вы её встретили, был такой странный момент: как только вы покинули платформу, к вам приблизился незнакомец и стал говорить что-то невнятное. Это был я, я к вам подошёл, чтоб помешать вашей встрече с Татьяной. Но всем существом своим, кроме тела, вы ещё были в электричке, пленяясь одним из тех редких моментов, ради которых и стоит жить; который, когда б вы о нём не вспомнили, не потеряет остроты, — также примерно, как тот момент в предновогодний московский вечер, когда едва вам знакомая женщина передвинула вашу холодную руку на свою полуголую грудь, неожиданно тёплую в зябкой квартире, прижала и сколько-то не отпускала… От этого вы не могли сконцентрироваться на том, что я пытался сказать; слова мои не связывались друг с другом, и каждое новое моё слово тут же умертвляло предыдущее. Пришлось поиграть на чувстве страха: я сделал так, чтоб вам показалось, что перед вами разверзлась бездна. Вы, испугавшись неясно чего, от меня отскочили и удалились. Я решил раствориться в толпе и дальше в поступки ваши не вмешивался, а вы лишь запомнили ощущение, будто к вам придвинулась бездна в виде не запомнившегося человека, который что-то невнятно мямлил. Когда это кончилось, вы обнаружили, что в вашей руке вы сжимали монету, ноги несли вас к телефонам, а в голове нудно отстукивало: так и быть, позвоню Колтуну; так и быть, позвоню Колтуну… Телефонных будок было немало, но перед каждой — короткая очередь. Вы немного поколебались и выбрали очередь с девушкой с краю; вы, я и раньше замечал, предпочитали вставать в очереди позади молодых женщин; от них исходил нежный покой, а спины мужчин излучали враждебность. Она ощутила ваш пристальный взгляд, мельком взглянула на вас, отскочила на мокрый замусоренный асфальт, слегка парящий под жарким солнцем, перепрыгнула в будку телефона, где давно бестолково и крикливо ворочалась тётка из провинции, потом метнулась к тележке с мороженым, там задержалась, а вам подставила затылок с чутким светлым хвостом, удлинённую шею в нескольких родинках, слабые бледненькие плечи, прямую спину, облитую платьем, отразившим в себе цветение луга. Потом её зелёные глаза поглядели на вас в упор, и вы их сравнили с двумя полянками, с платья отскочившими на лицо. — Вы не присмотрите за чемоданом? — спросила она быстрым язычком. — Конечно, — кивнули вы, опешив от незаслуженного доверия. Она красиво пошла за мороженым, раскачивая бёдрами, как взрослая, а по узенькой талии и другому была как худенькая старшеклассница. Вы, как любой бы мужчина сделал, сконцентрировались на ногах, но взгляд вы держали на ногах только пока она удалялась, выбирала мороженое, покупала, а когда она стала приближаться, вы взгляд отвели в телефонную будку. Там возилась всё та же тётка, возилась с точно такой же тёткой, сидящей в полутёмном коридоре на какой-нибудь окраине столицы, с руками, грязными от картошки или мокрыми от посуды, и было ясно, что их возню может прервать только кто-то третий. Вы приготовились шагнуть и монетой потюкать по стеклу, но ничего такого не сделали. «Я ведь никуда не тороплюсь, и звонить мне вовсе не обязательно», — трезво напомнили вы себе. — Спасибо, — сказала она отрывисто между змеиными бросками бело-розового языка на сливочное мороженое. — Не за что, — вы переступили, как застоявшаяся лошадь. Она прищурилась, чуть помедлила, и отвернулась — круто, решительно. Ну попросила, ну согласился, — подрагивал, раскачивался хвост, — ну услужил (не очень вспотел), поблагодарила, ответил не за что, концы свелись с концами — ещё колечко очередной житейской мелочи, которое можно и уронить. — Вот разболталась! — сказала девушка. Вы её немедленно обогнули, стали напротив лица тётки, затарабанили по стеклу, ткнули в её вскинувшееся лицо часы на круто выгнутой кисти. Кажется, всё вы сделали правильно; да нет, не всё, упустили что-то: тёткино необразованное лицо ожесточилось, глаза сузились, в губах шевельнулось злое слово. — Ну что. Остаётся под ручку вывести? — Пусть. Я мороженое не доела. Она доедала его так: хищно выгнув верхнюю губку, жадно отхватывала кусок, нежно трогала языком, аккуратно свёрнутым в трубочку, широко распластывала язык и лизала всей сразу поверхностью, поцелуйно присасывалась губами, пристально оглядывала, не дотрагиваясь, и при этом облизывалась, как кошка. Наконец, уронила в грязную урну мокрую испачканную обёртку, промокнула губы платочком, тщательно вытерла каждый пальчик. — У вас не найдётся клочка газеты? — Какой вам кусок? — Всё равно, какой. Вы извлекли записную книжку, раскрыли, где попало, выдрали листок. — Зачем же так драть? — Да ерунда. — У вам там записано. — И показала, что в самом деле там были записаны имена, адреса и телефоны. — Это не нужно, — соврали вы. Нужными вам скомканными людьми девушка низко наклонилась, порадовав видом на крепкую грудь, почти выпавшую из платья, смахнула с туфли каплю мороженого, уронила каких-то ваших знакомых в ту же замызганную урну, распрямилась, едва не задев тётку, наконец-то покинувшую телефон. Беспечно оставив чемодан, девушка быстро вдвинулась в будку, и пальцем из худенького кулака стала резко закручивать диск, слушать занятые гудки, дёргать рычаг, чтоб всё снова начать. Потом уступила вам телефон. Решив пока не звонить Колтуну, вы набрали шесть бессмысленных цифр, седьмую не стали (и тем, подумали, кого-то не вытащили из ванной, не нарушили поздний сон, не дали кофе сбежать на плиту…, — легко иногда творить добро тем, что решишь что-то не делать; возможно, не делающие ничего приносят другим наибольшую пользу). Послушав шуршание и потрескивание, вы вышли с опечаленным лицом. — А мой, странно, не отвечает. Она попробовала опять. Безуспешно. Вышла. Вздохнула. — И куда же они потащились? — Кто потащился? — спросили вы. — Родители. Я потеряла ключи. — Слушайте, туда или сюда, — взорвался горец, стоявший за вами, и, оказалось, давно рывший землю и закусывавший удила. Вы и девушка отодвинулись. Вбок сверкнув бешеным глазом, горец ворвался к телефону и выхватил трубку из аппарата, как если бы выхватил кинжал. Девушка, глядя на толпу, спешащую в разных направлениях, скорее всего, размышляла о том, ехать ли ей с чемоданом домой, но там не окажется никого, или ещё побыть на вокзале и попозже опять позвонить? Губы ваши с трудом разодрались, и вы задали простой вопрос, оказавшийся судьбоносным: — Откуда вы приехали в Москву? — Я здесь живу, — быстро сказала, будто давно заготовив ответ, и поглядела на вас в упор зелёными искрящимися глазами. — А вернулась из Ленинграда. Там поступала в консерваторию, но завалила фортепиано. Села играть, и от волнения позабыла всю композицию… Тут Иофилов сделал паузу, и Заплетин осмелился сказать: — Да, всё было именно так. Жаль, что в то время я не понял, о чём вы меня предупреждали. И, кстати, не только меня. И Татьяну. — И Татьяну, — кивнул Иофилов. Спустя пару лет после женитьбы, когда они уже были в Америке, Татьяна крепко прижалась к Заплетину, будто чего-то испугалась, и прошептала ему на ухо: Я тебе ни разу не говорила, но в день, когда мы с тобой познакомились, произошла очень странная вещь. Тогда на платформе Ярославского ко мне подошёл какой-то мужчина и стал мне что-то быстро говорить. Я его слушала невнимательно и почти нечего не понимала, потому что я до этого обнаружила, что у меня нет ключей от дома. Кроме того, я испугалась, что это был какой-то сумасшедший. Я пыталась ему улыбаться, а сама думала только о том, как бы мне от него отвязаться. И помню ещё: мне показалось, будто я на краю пропасти. Заплетин Татьяну успокаивал, а сам тем временем размышлял: вот, отмечая день рождения, мы беззаботно пьём шампанское, и вспоминаем, что с нами было с того момента, как познакомились, а жизнь по-другому бы повернулась, если б твои ключи не пропали и ты не пошла позвонить родителям, если бы я опоздал на поезд, если б меня задержал на платформе тот бормотавший что-то мужчина, если б я выбрал другой телефон, если бы… Боже, как много бездонных пропастей разверзается в нашей жизни, и в них проваливается будущее, которое мы для себя спланировали. Заплетин подлил себе в задумчивости, потом потянулся подлить Иофилову, — того уже не было за столом. Заплетин рассеянно огляделся, но был уже в прошлом так глубоко, что продолжал его вспоминать без помощи ясновидца. Услышав о заваленном экзамене и о потерянном ключе, Заплетин такое сказал девушке: — Мы оба не можем дозвониться до тех, к кому мы хотели ехать. А что если вам сдать чемодан в вокзальную камеру хранения, и мы погуляем в парке Сокольники? Он близко, в двух станциях на метро. К тому же, у нас с вами много общего: вы поступали в консерваторию, а я по профессии пианист. И вот они оказались в парке. Был ещё слишком ранний час, и прохожие редко попадались, — мать, выгуливавшая ребёнка, дама с собакой, мужчина с портфелем. На главной аллее ларьки и закусочные были закрыты все подряд, но он знал кафе в боковой аллее, которое часто не подводило. Им повезло, кафе работало, они были единственными посетителями. Он заказал бутылку «Лидии», бутерброды с колбасой, миндальные пирожные. Татьяна призналась, что быстро хмелеет, даже от нескольких капель вина, но незаметно для себя осушила целый стакан. Из кафе она вышла нетрезвой походкой, и дальше, пока они гуляли, сначала на руку его опиралась, а позже повисла на плече. Он наглядел пустую скамейку, надёжно огороженную кустами, обнял её, стал целовать в шею, она обернула к нему лицо. Поцелуй их прервали шаги и смешок. Их разглядывали, ухмыляясь, двое здоровенных мужиков, с бицепсами грузчиков, с татуировками, на их небритых помятых мордах гулял недостаточный опохмел. — Деваха-то будет ничего, — сказал один голосом и интонацией только что вышедшего из тюрьмы. — Пошли-ка, — сказал Заплетин Тане, стал подыматься со скамейки, но тут же обвалился на неё от кулака, влетевшего в грудь. Он осознал, что это серьёзно, что он не сможет её защитить от этих здоровых мужиков, а если попытается защитить, его изобьют до полусмерти, и могут, избивая, искалечить, сделать инвалидом на всю жизнь. И мысль, трусливая эта мысль: а что мне она, за что рисковать, я сам с ней только что познакомился. Он наклонился к её уху: — Слушай, Таня, — он прошептал. — Я с этими точно один не справлюсь. Ты отвлеки их чем-нибудь, а я сбегаю за милицией или ещё кого позову. Он встал: — Ребята, мне надо отлить. Они хохотнули: — Давай, вали. Только назад не очень спеши. Он обежал половину парка — ни одного милиционера. Он задержал парня с портфелем, но тот, услышав просьбу о помощи, зашагал куда-то ещё резвее. Поняв, что содействия не будет, он натолкал в карманы камней, подобрал тяжёлую палку и побежал назад, к Татьяне, с ужасом думая о том, что с ней, возможно, уже случилось, и как он начнёт с мужиками драку. Но он позабыл, где скамейка с девушкой. Мокрый от пота, задыхаясь, он бегал по всем аллеям парка, заглядывал в разные закоулки, и, наконец, её отыскал. Внешне она выглядела ничего, без синяков, и платье в порядке, лишь глаза её были от слёз красными. Он стал объяснять, что с ним случилось, спросил, как вели себя мужики. Она отвечала, что ничего, что они только деньги отобрали. Он в это не очень-то поверил — у них были похотливые глаза. Нет, со мной ничего не сделали, — устало Татьяна отвечала. — Им так не терпелось опохмелиться, что когда они отобрали сумочку и увидали, что там есть деньги, они тут же бросили меня и, видно, рванули в магазин. А сумочку, к счастью, отшвырнули, у меня в ней были важные документы. При прощании на вокзале они не обменялись телефонами — после подобного происшествия люди расстаются навсегда. Но их навсегда длилось недолго, до того, как они случайно столкнулись в пустынной картинной галерее, и это случилось, как ни странно, именно одиннадцатого июля, спустя ровно год после первой встречи. Поразившись такому совпадению, Татьяна замяла воспоминание о том, что он бросил её в парке на растерзание двух мужиков, и они из музея вышли вместе. Заплетин, винивший себя весь год, хотел с ней как следует объясниться, а тут им попалось кафе-мороженое, и они просидели там пару часов. В кафе, неожиданно для себя, Заплетин поведал Татьяне то, что скрывал от многих знакомых, а именно: он решил эмигрировать. Татьяна не очень тому удивилась; она, оказалось, тоже мечтала выехать из страны, но одна не решалась на этот шаг. Они стали видеться каждый день, и часто она ночевала на даче, которую он снимал у знакомых. Потом им обоим удалось получить от Сохнута приглашения на выезд к родственникам в Израиль. Они тут же срочно поженились, подали заявления в ОВИР, и после почти года ожидания получили разрешение на эмиграцию. Брак их, возможно, был бы успешным, несмотря на все трудности иммиграции, если б не тот случай в Сокольниках, который, как говорил Иофилов, оказался тем самым ножом, так поранившим их отношения, что рана от этого, не заживая, кровоточила до развода. Отгоняя неприятные воспоминания, Заплетин сильно потряс головой, как если б она была мокрой собакой. И снова обнял взглядом шею Анны. Если бы знали такие женщины, как часто они бывают обласканы мечтательными взглядами мужчин, они бы больше себя ценили, больше бы радовались жизни. Но Анна, всегда наяву скучая, вот и сейчас была в страшной дали от всего, что в ресторане происходило. Будто слушая болтовню очередного кавалера, пытавшегося с нею потанцевать и после отказа напросившегося посидеть за её столиком, она находилась перед дверью, которую только О н открывал… Дверь, повизгивая, распахнулась, но тот, кто открыл её, будто спрятался. Она осторожно вошла в дом и вместо гостиной увидела сцену. Её по бокам обрамлял занавес серо-фиолетового цвета, он развевался, как лохмотья. Она лохмотьев не испугалась, потому что серый и фиолетовый были её цвета. На сцене стояли какие-то люди, в масках и карнавальных костюмах, они друг с другом тихо разговаривали. Она обошла сцену по кругу и остановилась со стороны, где должны быть стулья для зрителей. Там оказалась пустота, в которой плавали облака. Кто-то обнял её за талию и она почувствовала, что взлетает. Они летели среди облаков, у неё было радостное ощущение, что жизнь её меняется к лучшему… Несмотря на рассеянность и частые моменты погружения в оцепенение, Анна давно обратила внимание на то, что за ней наблюдал человек, который был не в её вкусе, — слишком худой, не совсем молодой, с чёрными усами и бородой. Будь на месте Анны мужчина, он бы давно уже обернулся, чтоб выяснить, кто им интересуется; но женщинам как-то удаётся выглядеть, будто они не знают, что за ними кто-то долго наблюдает. «И этому нравлюсь, — думала Анна между её полусонными грёзами. — Во что обратится моя жизнь, если я буду оборачиваться на каждого, кто мной интересуется? Вот ты, например, пусть ты мне не нравишься, по крайней мере, с первого взгляда, но если ты хочешь, чтоб я поняла, кто ты и что ты на самом деле, вот ты лучше встань, да подойди, да скажи мне что-то красивое или, хотя бы, рассмеши». Если б Заплетин даже знал о том, что было в головке Анны, он всё равно бы к ней не приблизился, а если бы даже на то отважился, то сказал бы что-нибудь невпопад или какую-нибудь глупость, и тем между ними воздвиг бы преграду, которую трудно преодолеть. Странно, что в прошлом такие моменты, за которыми не следовало продолжения, ему запоминались много ярче, чем моменты с желанным продолжением. Вот почему он уже знал, что если он к Анне не подойдёт, он будет долго, часто и с нежностью вспоминать ресторанную незнакомку, каждый раз со стихами Блока: «Я сидел у окна в переполненном зале, Где-то пели смычки о любви. Я послал тебе чёрную розу в бокале…» Анна кого-то напоминала; он силился вспомнить, кого именно, и… вспомнил: девочку Олю. Анна напомнила эту девочку тем, что тоже была блондинкой, что шея была длинной и нежной, что схожесть дрожала в изгибе губы, что в том же самом месте на щеке появлялась и пряталась ямочка. Девочка Оля… Или девушка. Им было тогда по шестнадцать лет. Тогда он жил с матерью в тесной халупе, наспех слепленной из самана; там, несмотря на чистоту, которую мать строго соблюдала, стоял запах сырости и глины. Когда матери не было дома, а она работала допоздна, к нему иногда приходила Оля. Чем тогда занимали гостей? Телевизоры были тогда редкостью, да и стоили так дорого, что редко кто мог ими похвастаться. Павел любил поиграть в шахматы, но в шахматы Оля играть не умела, а на предложение поучиться со смехом сказала, что бестолковая. Бестолковой она не была, конечно. Напротив, в беседах на разные темы, особенно на темы философские, её гибкий ум такое накручивал, что он не всегда знал, как возразить. В халупе была всего одна комната, разделённая шкафом и занавеской на три самостоятельных угла, которые можно было назвать кухонькой, спальней и гостиной. В кухне были маленькая плита, раковина, столик на двоих. В спальне, отгороженной занавеской, умещались кровать и громоздкий комод, и это была комната мамы. В гостиной между шкафом и занавеской тесно стояли стол с двумя стульями, этажерка и железная кровать, на которой спал Павел. Он принимал Олю в гостиной. Первые встречи они проводили, сидя на стульях у стола, потом у неё появилась привычка забираться с ногами на кровать, а он рядом с ней сидел на стуле. Но как концентрироваться на чём-то, когда у него перед глазами всегда были ноги девочки-девушки, в разной степени обнажённые, и всегда обнажённые высоко из-за всегда короткого платья. Когда его мысли совсем запутывались, он предлагал почитать стихи или главу из какой-то книги. Читая, он часто думал о том, что хорошо б на кровать забраться и продолжать читать книгу лёжа, и иногда, как бы случайно, прикасаться к Оле ногой или локтем. Конечно, мечтал он и о другом — о страстных объятиях, поцелуях, и даже о большем ещё мечтал, хотя очень смутно представлял, что для этого надо делать. Но что ему были его мечты, он знал, что его всегда подведёт его невероятная застенчивость, что он никогда сам не решится на самый невинный поцелуй. Вот если бы Оля проявила хотя бы какую инициативу… Воспоминания об Оле ассоциировались с котёнком, которого он выпросил у девочки в период недолгой жизни в деревне. Он возвращался из магазина, навстречу девочка лет восьми несла в корзинке белого котёнка. А что б они жили в моём доме, — подумал Заплетин, ими любуясь. — Они б освежили своей прелестью грубую бревенчатую избу. Остановившись рядом с девочкой, он спросил её о котёнке. — Он не продаётся, — отвечала и хотела мимо пройти. — А если бесплатно? — настаивал он. — Отдай. Я буду его любить. Она оглядела его испытующе. Он погладил котёнка по спинке, поцеловал его в крохотный носик. — Хорошо. Берите. Но без корзинки. Я его подружке отдавала, но я ей другого отнесу. У нас ещё три котёнка остались. Остаток дня он котёнка устраивал. Назвал его Муськой (котёнок был самкой), сделал кроватку (картонный ящик, матрасик из фланелевой рубашки), туалет (ящик с песком), выделил посуду для воды и молока, изготовил мышку (бумажка с верёвочкой). Котёнок его много развлекал, но и изрядно раздражал. Он отучал его, но безуспешно, взбираться на стол и на кровать, качаться на тюлевых занавесках, гадить на полу, а не в песок. Он хватал провинившегося котёнка, вздёргивал к лицу и грубо встряхивал, кричал в мордочку назидания. Однажды швырнул его на пол. Припадая на лапку, котёнок спрятался и целые сутки не появлялся. С тех пор он ходил, волоча ногу, и тем хозяина сильно расстраивал и ещё больше раздражал. Однажды Заплетин из чувства вины отправился в лес и убил белку. Он долго возился, сдирая шкурку, и всё мясо подал котёнку. Тот ел очень жадно, урча и давясь и, удивительно, съел почти всё. Живот его раздулся, как барабан, и Заплетин испугался, что подохнет. Но — обошлось, отоспался обжора, и снова, на лапу припадая, продолжал прежние пакости. Выпускать его на улицу Заплетин не хотел: как бы соседи не догадались, от чего котёнок стал инвалидом. Наконец, он решил от котёнка избавиться. Как? Кто возьмёт его, покалеченного? Подкинуть? Деревня была маленькой, и что если девочка узнает, что он избавился от котёнка после того, как тот стал калекой? Подбросить его в другую деревню? В той округе все были родственники, и даже незначительные события становились быстро известны всем. В конце концов он решил так: отнесу его в лес между деревнями. Он понимал, что в этом случае он обрекал котёнка на смерть, но он пытался себя обмануть той мыслью, что вот же, он мог и убить, и закопать где-то в лесу, а он оставлял котёнка живым, то есть давал ему шанс спастись. Котёнок мог, например, побежать по следам его носившего человека, выйти к дороге, остаться на ней, а по дороге меж деревнями иногда проезжали автомобили, и попадались машины неместные. Он нёс котёнка в картонной коробке. Вначале тот тихо сидел, как спал, но после первого километра стал царапаться и мяукать, и мяукал всё жалобнее и громче. Павел услышал звуки рвоты и понял, что котёнка укачало. Он выпустил его немного погулять, почистил коробку, и дальше отправился. Через несколько километров он свернул в глубину леса, положил на свежевыпавший снег ярко-красный кусок мяса, вынул котёнка из коробки. Котёнок сначала пошатался, восстанавливая равновесие, учуял мясо, жадно набросился. Павел, оглядываясь, отошёл, выбрался из снега на дорогу и сколько-то времени шёл очень быстро, с тем, чтоб котёнок его не догнал. Анна напомнила девочку Олю, а девочка Оля ему призналась (позже, когда они были студентами), она призналась ему в любви. Он растерялся, но что мужчине делать в подобной ситуации, — он тоже в ответ признался в любви, хотя в тот момент любил другую. Он попытался одновременно встречаться и с Олей, и с другой, но это недолго удавалось: Олю пригласили на вечеринку, где он целовался с той другой. С тех пор он Олю больше не видел. А через несколько лет узнал от одного из общих приятелей, что Оля, окончив институт, из предложенных мест работы выбрала город где-то в Сибири. — Выбрала смерть, — сказал приятель. И пояснил: — Там была река с быстрым течением, водоворотами. Оля реку переходила, ступила на слишком тонкий лёд, и река унесла её с собой. С тех пор земная любовь для Павла — это покалеченный котёнок, брошенный в снег в диком лесу, рядом с красным куском мяса. И ещё должна посвистывать метель. Котёнок ест мясо с жадным урчанием, и не знает, что эта еда — последняя в его жизни. Не знает, что скоро он заблудится, замёрзнет, снова проголодается, будет долго ходить по лесу, мяукая жалобно, до хрипоты, умрёт от голода вместе с холодом, или его сожрут звери. Ещё раз украдкой взглянув на Заплетина, Анна снова вошла в тот дом. Там была театральная сцена с грязноватым обшарпанным полом. Освещённые ярким лучом прожектора, она и ещё какой-то мужчина стояли в центре сцены на коленях, оба обнажённые, лицом друг к другу. Под печальную нежную музыку они стали медленно раскачиваться, слегка касаясь друг друга телами… Ощущение было, будто из детства, когда её, маленькую девочку, привели в городской парк и усадили на качели в форме большой лодки. Она показалась себе такой маленькой, а лодка была такой огромной. Ей помогли раскачать лодку, потом она стала сама раскачиваться. Всё выше и выше, и всё быстрее. Вверх — сердце девочки замирало, вниз — начинало отпускать. Она закрыла глаза. Ей показалось: ещё немного, у неё появятся крылья, и она улетит к вечному счастью… Тут родители закричали, чтобы она перестала раскачиваться, и радость её тут же улетучилась… Постепенно музыка становилась всё громче и напряжённее. Дрожь ожидания. Затем он стал дико хохотать, и хохотал, будто, целую вечность. Почувствовав полное изнеможение, она упала, свернулась в кольцо, как на землю свалившаяся гусеница. И всё исчезло в кромешной тьме… Тьма постепенно расступилась. Музыка, напоминающая осень. Вальс «Бостон» или что-то подобное. Где-то, похоже, танцевали. Да, она снова страстно хотела танца с ним, как тогда на сцене. Где он? Она поднялась по лестнице. Открыла дверь в ближайшую комнату. В комнате не было никого. Она открыла другую дверь. На узкой кровати лежали двое, он и под ним крупная женщина; их лица, похожие на маски, обернулись в её сторону. Потом лица-маски резко сблизились с неприятным хрустящим звуком, и от них в стороны брызнула кровь. Под звуки какого-то жуткого хрюканья головы лежащих на кровати продолжали друг в друга ударяться, от них отлетали фонтаны крови. Кровь на полу, уже по колено, кровь стекала по телу Анны, замеревшей в дверях от ужаса. Кто-то её подхватил сзади, и они вылетели в окно. Внизу росли сосны, и было озеро с бирюзовой холодной водой. Они отвесно упали в воду, в глубину, на самое дно. Она, захлебнувшись, пыталась вырваться, но он держал её до тех пор, пока вода не заполнила лёгкие… Потом она шла по пыльной дороге, волосы спутаны, губы потрескались, босая, с ногами сбитыми в кровь. Мучила жажда. Она всё шла. И дороге той не было конца… Анна очнулась от всплеска музыки. Оркестр, молчавший ввиду перекура, стал по заказу посетителя наяривать песню начала реформ. Эта песня, как бодрый марш с грамматически неправильным названием «Два кусочека колбаски» могла бы встряхнуть и мертвеца, и она так встряхнула всех в ресторане, что танцевальная площадка немедленно заполнилась до отказа.Глава 22. Гуамский вариант
Пока Басамент, Жидков и Заплетинобсуждали детали земельного бизнеса, детали, которые Литовкину показались неинтересными, он под предлогом освежиться вышел из ресторана на улицу. Странно, что он, покрутившись в жизни там, где курили все подряд, сам никогда не начал курить; а тут он подумал с сожалением: «Жаль, не курю. Хорошо б затянуться. И руки были бы как-то заняты и голова бы, глядишь, прочистилась. Куряки недаром ведь, чтобы расслабиться или чего-нибудь обдумать, то и дело затягиваются сигаретой». «Ещё не поздно, ещё не рано, я выхожу из ресторана», — услышал он знакомую песню, приглушённую стёклами и шторами. «Но в песне, кажется, по-другому: Ещё не поздно, ещё не рано, не ухожу я из ресторана. А я уходить и не собираюсь». Улица была почти пустынна. Пара прохожих через дорогу. Он и она, он в майке и шортах, в резиновых шлёпках на босу ногу, она в мешковатом цветастом платье, оба из Мексики недавно, и, без сомнения, нелегалы. Литовкин открыл тугую дверь и заорал продолжение песни «А я гуляю, а я хмелею, и ни о чем не плачу, не жалею», подмигнул встрепенувшейся Риммочке, вернулся за свой, пустой пока столик, выплеснул в рот остатки водки, и только что увиденная мексиканка обратилась в случившееся вчера. Вчерашний полдень нагрянул внезапно, как звон будильника в крепком сне, и, не мешкая, стал удаляться, куда навсегда удаляется прошлое, а Литовкин всё валялся на кровати с немолодой смуглокожей женщиной, которую вечером подобрал на автобусной остановке. В своём мешковатом ситцевом платье она походила на крестьянку, попавшую в город и заблудившуюся, у которой к тому же украли сумку со всеми деньгами и документами. Литовкин, всмотревшийся в эту женщину с вечно грызущим его томлением, предположил другой вариант, который в условиях Лос-Анджелеса был значительно ближе к правде: скорее всего, эту крестьянку нелегально перебросили через границу между Мексикой и Америкой. Бабник яростный, неразборчивый, не брезгливый к кому угодно, лишь бы субъект, с которым он спал, имел минимальный набор женских органов, Литовкин начал переговоры, но напоролся на жёсткость в лице и на пару испанских слов, брошенных резким крикливым голосом, будто два камня в него бросили. Он, однако, не отступил, а жестами, понятными любой национальности, а также выдавив на лицо улыбку сердобольного мецената, пригласил крестьянку к себе домой поужинать, помыться и заночевать. Она в ответ ужаснулась лицом, замахала руками, как пчёл отгоняя, или как если бы ощутила нечистую силу перед собой, и даже в сторонку отбежала. Один за другим подходили автобусы, она не садилась ни в один. «Значит, — сделал вывод Литовкин, — крестьянке некуда было ехать, либо нечем было платить». Он терпеливо сидел на скамейке, ожидая, что будет дальше, потом рискнул на новое приглашение. Крестьянка на сей раз была повежливей, но ему, тем не менее, пришлось с ней ещё долго повозиться, прежде чем она согласилась сесть в автобус к его дому. Ему попадались простолюдинки, и он никогда не мог толком понять, почему какой-нибудь крокодил с тощими сиськами до живота, с бесформенным, ближе к квадрату телом, с красными мозолистыми ручищами, — почему такая ломается дольше, значительно дольше, чем девчоночка, в которой всё просто идеально. Нечем похвастаться, в Америке многое складывалось неудачно. Впрочем, общее невезение в сферах, причисленных к материальным, его огорчало не бог весть сколько. Больше всего его удручали неудачи с прекрасным полом. Главная боль его исходила от часто посещавшего представления о том, как роскошно устраивались с женщинами ханы, магараджи, князьки и все прочие, у кого их отечественные законы, деньги, власть и даже религия позволяли иметь собственные гаремы. Как страстно желал он иметь гарем, пусть самый скромненький гаремчик! Плюгавый полуграмотный араб владеет лучшей роскошью на свете, а он (утончённый, интеллигентный, с широчайшей русской душой, а уж физически — что говорить, ну чем не идеальная модель для тех скульпторов и художников, кому часами не лень вникать в извилины, выпуклости, полутени обнажённого тела мужчины), — а он себя должен был унижать перед невзрачными простолюдинками… — Какой-нибудь скромненький гаремчик? — прервал эти мысли Абадонин, успевший на стуле так развалиться, будто он на нём собирался провести остаток этого вечера. — Идея гаремчика замечательна, какой мужчина о нём не мечтает, — продолжал Абадонин с доброй улыбкой, созерцая оторопь человека, у которого вдруг угадали мысли, не предназначенные для высказывания. — Но ваша идея не для Америки. Здесь и законы не позволяют, да и женщины слишком сыты, сверх меры с мужчинами на равных, и вообще во всём избалованы, чтоб соглашаться жить в гаремах. Открыть гаремчик в другой стране, где законы и религия позволяют? Отчего же, можно, конечно, попробовать, но вы, очевидно, не представляете, сколько за этим суеты, бюрократической волокиты, сколько ручек позолотить. А после последних штампов и подписей знаете ль вы, сколько надобно средств на покупку или ренту помещения, которое, как вы осознаёте, должно быть достаточно просторным, чтобы хватило места для спален, кухни, столовой, каких-то комнат для развлечений в женской компании? А, кроме того, что за гарем, если в нём отсутствуют бассейн, турецкие ванны, сауна, фонтан с лепными фонтанирующими животными, и разные другие прибамбасы, характерные для сералей. А как насчёт полного содержания такого-то количества девиц, и соответствующей прислуги?.. Он опрокинул в себя шампанское, глянул на стол, как человек, который не прочь и закусить, но стол перед ним не блистал закусками; на его поверхности, кроме стекла, предназначенного для выпивки, стояли замасленные тарелки, на которых лежали бы пирожки, самое дешёвое в меню, ежели б их давно не сгамкали представители аляскинских рыбаков. — Гаремчик… Да что вы! Ярмо на шею! — продолжил он, пожевав губами. — Попробуйте Гуамский вариант. Я лично попробовал — восхитительно! По вашим глазам угадать не трудно, что вы понятия не имеете об этом Гуамском варианте. Поясню: Гуам — это страна на острове в Тихом океане, и в этой стране, по моим сведениям, была прелюбопытная работёнка: разъезжаешь себе по сельской местности и местных девушек лишаешь девственности. При этом девушки тебе платят… Литовкин закашлялся от слюны, рванувшей в дыхательный проход. Абадонин похлопал его по спине, и продолжил уютным голосом, тем бархатистым радиоголосом, какие так хорошо знакомы водителям в дальних ночных поездках. — Откуда в Гуаме такая профессия? А дело в том, что законы Гуама запрещали девственницам выходить замуж. Нет, вы задайте себе вопрос: есть ли в мире другая работка, которую можно сравнить с этой? Уверяю вас, вы не разочаруетесь, попробовав Гуамский вариант. — Да я бы, да что вы, да с удовольствием, — заговорил Литовкин сбивчиво. — Да как? Да не ехать же мне в Гуам. Я ничего ведь там не знаю. Ни обычаев, ни языка. И как мне этих девственниц находить? Как с ними, в конце концов, объясняться? А вы-то, а вам как удалось? — Батенька, было бы желание. В мире нет ничего такого, что невозможно преодолеть с помощью неистового желания. А, кроме того, при чём здесь Гуам? Любая, безумнейшая мечта осуществима в любой стране. И разве не удобнее её осуществлять на родине, в стране родного языка? — Возможно. Да родина-то — далеко. Абадонин наполнил обе рюмки, и тут же рукой, как взмахнувшей указкой, указал за спину Литовкина. Тот обернулся и встретился взглядом с красивой, ему улыбавшейся женщиной, которая мимо проходила. — По-моему, дама в вашем вкусе, — тихо сказал Абадонин. Дама заметно замедлила шаг, и будто ждала от Литовкина знака, чтобы совсем остановиться. Тем временем стоит упомянуть о том, что случилось за спиной в улыбке расплывшегося Литовкина: поверхность водки в его рюмке возмутилась, будто от капель, и было совершенно непонятно, — то ли они выкатились из ёмкости, незаметно зажатой в руке незнакомца, то ли высочились непосредственно из его указательного пальца, то ли капель и вовсе не было, а просто рюмка слегка качнулась. Красивые женщины нетерпимы к любым проявлениям невнимания, и уж особливо к опозданиям. Улыбка Литовкина так опоздала, что красавица гневно вздула губки, резко отдёрнула лицо, и тем вычеркнула Литовкина из всех закоулков своей памяти (а если он, всё-таки, застрял в каком-нибудь дальнем закоулке, и если бы он каким-то чудом сумел в тот закоулок заглянуть, то он обнаружил бы там себя в компании олухов, размазней, мужланов, неудачников, лентяев, трусов, растяп, и иных разновидностей, каких красавицы презирают). — Ах, запоздали, — вздохнул Абадонин. — А хороша! За такую женщину разве можно не пропустить? — И он качнул рюмкой, подмигнул и ободряюще улыбнулся. Но ободрять соседа не стоило, он себя отвергнутым не почувствовал, он был из той породы мужчин, какие на красавиц не обижаются. Таким мужчинам сто раз наплевать на поведение красавиц, на какой бы то ни было их характер, на образованность, интеллект; такие мужчины их обожают всего лишь за то, что пребывает на уровне нежной чистой кожи, за то, что их поверхностная красота томит, услаждает, веселит, волнует, затягивает в глубины, которых на самом деле нету. Литовкин охотно, с энтузиазмом поддержал тост Абадонина и залпом, в какой уже раз в своей жизни, опрокинул рюмочку водки за ещё одну чародейку. Но после той рюмки случилось вот что: Абадонин, сидевший перед ним, стремительно, стула не покидая, отлетел в страшную даль, а в голове всё так бурно сместилось, что Литовкин, как при сильном охмелении, не удержал на плечах голову, и она бы ударилась о стол, если бы там не оказались то ли его, то ли чьи-то руки. Там, где Литовкин вдруг оказался, царила уютная зима с толстым, за всё зацепившимся снегом, с лениво опадающими снежинками, с веселящим лёгким морозом. Он шёл по улице деревушки, под его остроносыми мокасинами звучно поскрипывал свежий снег. Смеркалось, внутренним электричеством желтели отдельные окошки. Литовкин оглядывал их, ненавязчиво, и был уверен, что из каких-то, где ещё не включили свет и слегка раздвинули занавесочки, за ним внимательно наблюдали. Он был сторонний человек, но даже в подобных глухих местах его, как правило, не опасались; цель его приезда и его профессию выдавала необычная одежда — фрак и шляпа-котелок с нашитыми жёлтыми буквами ГУЦ (эта странная аббревиация произошла от слова гуамец). Многие завидовали Литовкину после того, как он стал гуцем; да что говорить — все подряд мужики хотели бы такую же профессию; но в жизни всегда так получается — всё, на что сразу много желающих, становится либо трудно доступным, либо непомерно дорогим. Литовкин мгновенно сообразил выгоды нового закона (запрещавшего девственницам выходить замуж), и он одним из первых поступил в новое учебное заведение, которое правительственные бюрократы непродуманно нарекли «Гуамской Академией Дефлорации». Непродуманность эта в том заключалась, что название любой организации должно существовать в аббревиатуре, а название этой академии сокращалось до слова ГАД. Кроме того, почему Академия, если срок обучения — только год, как срок не очень серьёзных курсов для той или иной переподготовки. Аббревиацию заминали, а срок, однако, успешно оспаривался: а это и есть переподготовка мужчин с высшим образованием. Первая учебная программа была составлена второпях, но в неё, тем не менее, вошли такие полезные дисциплины, как история секса в России, курс скорой помощи, эротика, психология юной девушки, этика общения полов, теория и практика дефлорации, венерические заболевания, основы сексуальных отношений, криминология брака, азбука правильного питания, топография сельской местности, и даже такой узкий предмет, как генитальная эрекция. Любимым предметом всех студентов была, конечно, практика секса, поскольку на занятиях присутствовали женщины с восстановленной девственной плевой, и на них можно было практиковаться. В конце июня, после экзаменов, выпускникам раздали дипломы, и закрепили за ними районы, в которых им разрешалось работать. Район выбирала сама судьба. Выпускника подводили к коробке с одинаковыми шариками из пластмассы, на голову набрасывался мешок из плотного чёрного материала, выпускник выбирал на ощупь шарик, его разнимали на две части, внутри оказывалась бумажка с названием конкретного района. Оспаривать или менять район категорически воспрещалось, его название проставлялось в основном документе гуцев, в «Лицензии на право дефлорации». Литовкин был нанят на работу «Министерством Семьи и Брака», и трудился в его сельском отделе. Кто занимался городами? Да пока ещё никто не занимался. Города пока не рискнули включить, города было трудно контролировать, в них без опыта на селе и без принятия новых законов процветали бы всякие махинации — ну, например, закулисные сделки между девственницами и гуцами. Скажем, порой, на селе даже, гуц нарывался на девицу, которая девственность потеряла неизвестно когда, с кем, каким образом. О том гуц обязан был сообщать в соответствующие органы, и тогда таких порочных девиц отправляли в особые заведения, где их начинали перевоспитывать тяжёлым принудительным трудом. Кроме того, на остаток жизни они теряли право на замужество, то есть на свою семью и материнство. Обычно подобные девицы уже подготавливали родителей к расширенным денежным переговорам, то есть просили их дать взятку за неразглашение их тайны. Создавалась щекотливая ситуация. С одной стороны, было жалко девочку бросать органам на растерзание. С другой стороны, если б узнали, что он утаил отсутствие девственности и, что хуже, клюнул на взятку, его могли бы лишить лицензии и на несколько лет посадить в тюрьму. Единственный плюс таких ситуаций: для подобного рода клиенток ни к чему был процесс выздоровления, можно было не ограничиваться только одним половым актом, с такими ради собственного удовольствия можно было возиться всю ночь. Если клиентка была девственницей, гуц после процесса дефлорации выдавал ей справку с печатью: «Настоящая справка выдана в том, что я (здесь стояла фамилия гуца) с помощью стандартной дефлорации, выполненной с соблюдением всех законов, предосторожностей и требований (согласно РРП 32, МТ 215), помог гражданке (фамилия клиентки) перейти из состояния девственности в состояние половой зрелости». И от клиенток брал подтверждение (возил с собой готовые формы) о добровольной потере невинности — чтоб не обвинили в изнасиловании: «Подтверждаю, что я такая-то, проживающая там-то, прибегла к услугам гуца такого-то, номер лицензии такой-то, с целью добровольной дефлорации. Никакие претензии не имеются». Литовкин всю жизнь был столичным жителем, а район ему попался от Москвы на далековатом расстоянии. Сначала его это расстроило, но в тот же день, обмывая диплом, он утешил себя мыслью, что столичную жизнь он сможет навёрстывать частыми насыщенными поездками в пивные бары, театры, музеи, и прочее, что называется цивилизацией. Сельскую местность и природу он раньше не очень понимал, а тут, к удивлению своему, внезапно оценил и полюбил. Возможно, он всё бы возненавидел, как часто случается с горожанами, переселёнными в глухомань, но всё украшала цель его странствий — подставить себя под глаза девушки, которой понадобилось замуж, и обласкать её сладкое тело. А деньги, не странно ли — так, попутно; деньги — лишь довесок к удовольствию. Он мог бы купить себе мотоцикл, но что за гадость — тряска, и дым, и оглушительный треск мотора, и что за прелесть неторопливо брести по сельскому большаку, вдоль перелесков и полей, слышать кузнечиков и птиц, спугивать зайцев и лисиц; что за волнующее приключение брести в какое-то поселение, о котором он раньше и не слыхал, но в котором его не дождётся девушка, о которой он тоже раньше не ведал. Были, конечно, и неудобства. Такие, как дождливая погода, не всегда гарантированный ночлег, насмешки каких-нибудь пацанов, иные могли и камень бросить. Походка его была расслабленной, походка вышедшего на прогулку; но нет, это был не променад для проветривания лёгких, а он таким образом работал. Он настроился здесь бродить, обходя одну улочку за другой, сколько угодно, до поздней ночи, в надежде, что одна из занавесочек раздвинется, и на него со смущённой дерзостью глянет какая-нибудь девица, хорошо бы смазливая, в его вкусе. Возможно, его опередили: возможно, недавно, даже сегодня, здесь уже побывали мошенники, которые прикидывались гуцами. Его это мало волновало, ибо даже самые нетерпеливые в качестве первого мужчины предпочитали таких, как он. В своё время он удивлялся, зачем это нетронутым девицам непременно сильный, красивый самец. Не всё ли равно, с кем терять девственность, ведь мужем-то будет совсем другой. Потом, уже в личных беседах с барышнями, он выискал следующие мотивы. Во-первых, девушки уже знали, либо трезво предполагали, что мужем их будет не идеал. И почему бы, вертелось в головках, хоть раз не сделать этого с мужчиной, похожим на Аполлона. Во-вторых, мотивировали девицы выбор красивого мужчины, всегда есть опасность подзалететь; так если уж случайно забеременеть — так лучше от какого-нибудь красавчика, тогда и ребёночек, глядишь, тоже окажется пригожим. И вот он дождался. В одном из окон дрогнула и медленно раздвинулась кружевная цветастая занавесочка, за ней явилась взору юная мордашка. Литовкин притворился, что не заметил (важно было набить себе цену). Потом мельком глянул на девицу и слегка ускорил шаги. Затем резко остановился, как будто решил-таки подумать над предложенным вариантом, но ещё не вполне определил, насколько девица ему по вкусу. Вот эта, последняя заминка, обычно бывала самой мощной по степени влияния на девиц. Быть отверженной — кто же хочет. Но и перебарщивать не стоило, ибо девчонка могла оскорбиться. Он развернулся, прошёл назад, стал напротив её окна. Маленькая худенькая блондиночка. Издалека он не мог разглядеть, какие у этой крошки глаза, но у таких — всегда голубые или, как тень на снегу, серые. И всегда у них трогательная грудь, крепкая и замечательно курносая, абсолютно безвольные губки, пугающе тающие в поцелуе, шелковистая бледненькая кожа, попка, умещавшаяся в ладони, костлявая спинка, детские ножки. В таких его больше всего прельщала всеобщая, почти болезненная слабость. И как не старался он не давить на них, как не отталкивался от матраца своими коленями и локтями, такие потрескивали косточками, и задыхались и стонали от общей хрупкости организма. Он осклабился, пальцами тронул свой старомодный котелок, послал ей воздушный поцелуй. Она улыбнулась одними губами и жестом сделала: заходите. У калитки ему пришлось подождать — почти в каждом доме приход гуца вызывал смятение, чуть не панику, которую отменно иллюстрировал яростный лай собак всей деревни. Открыл угрюмый небритый мужик, типичный субъект для такого селения. Во дворе неистовствовала овчарка, но была она, к счастью, на цепи. Впрочем, не только в смысле собак Литовкин готов был к неожиданностям: он всегда держал при себе газовый баллончик с капсаицином, финский нож и кастет с шипами. Мужик, скорее всего, был отцом; с ним стоило быть сдержанным, но вежливым, поскольку за работу над дочерями обычно расплачивались папаши. Литовкину с такими мужиками помогали его мужественная физиономия и атлетическое сложение; такие сумрачные папаши уважали в других лишь силу и были несколько посговорчивей, если приходилось торговаться. Вот почему и по этой причине Литовкин не завидовал конкурентам, не отличавшимся телосложением. По слухам, им приходилось туго во многих захолустных поселениях. От папаши разило самогоном, который, похоже, он тяпнул в момент, когда дочка отскочила от окна, закричала, что гуц подходит к калитке, и побежала переодеться. Кроме того, от него пёрло нарастающим напряжением, которое, если его игнорировать, могло спровоцировать крестьянина на непредсказуемое действие. Пока шли по тёмному коридору, Литовкин извлёк бутылку водки и ткнул её в руку мужика. От неожиданности тот вздрогнул, но пальцы его оказались сметливее давно пропитых дремучих мозгов; пальцы, не медля, осознали сущность и ценность подношения, оплели, как щупальца осьминога, прохладу заезжего стекла, ноги замедлили перед телогрейкой, висящей в коридоре на гвозде, бутылка скользнула в её карман. Мужик толкнул дверь внутрь избы. На скамейке, лицом к входу сидели девушка, баба в платке и кошка с испуганной заспанной мордой. Театральным отработанным движением Литовкин сорвал с головы котелок и церемонно поклонился. Девушка откликнулась кивком, а мать совершенно растерялась; ей захотелось одновременно поприветствовать словом здрасьте, вскочить и тоже отвесить поклон, а также сделать что-то вроде реверанса, которому родители-крестьяне её не догадались научить, а институт благородных девиц был ликвидирован революцией ещё до того, как она родилась. В результате мать ничего не сделала, а только вывела горлом звук, как курица, зовущая цыплёнка. Девица хихикнула, а мужик глянул на бабу так сурово, будто кулак над ней занёс. Папаша тоже присел на скамейку, и все они, включая заспанную кошку, выжидающе выпялились на Литовкина. Он догадался, что в этом доме посторонним присесть не предлагалось, сам наглядел в комнате стул, поднёс его, сел напротив семьи, извлёк из сумки солидную папку, открепил основной свой документ, «Лицензию на право Дефлорации», и протянул её отцу. Документ изучила вся семья, сравнила фотографию с оригиналом и молча вернула его Литовкину. Он тут же послал им второй документ — последнюю справку врачебной комиссии об общем состоянии здоровья, и к ней была приколота другая справка примерно той же, месячной давности, о том, что «Гуц В. П. Литовкин венерических болезней не имеет». — Пошто венерическая бумага отпущена аж месяц назад? — спросил отец, изучив все даты, штампы и подписи на справках. — Она не просрочена, сказал Литовкин. — Положено справки брать раз в месяц. — Ну, так уж месяц, — буркнул отец, так придираясь, как будто забыл о тактично, без свидетелей, дарованной бутылке. — Так месяц, глядите, ещё не прошёл. До месяца целых четыре дня. Тогда и новую справку возьмём. А чаще брать справки слишком накладно. За них ведь приходится расплачиваться. — А ежели ты уже подхватил? — Не беспокойтесь, — сказал Литовкин. — Здоровый, как только что мать родила. — Ну-ну, — угрюмо молвил отец, с огромным сомнением на лице возвращая Литовкину справки врачей. Он мог бы ещё показать диплом об окончании Гуамской академии, а также отзывы прежних клиенток о качестве проделанной работы, но мужик его начал раздражать, и он перешёл к неформальной части, к так называемому собеседованию. Эта часть могла состоять из свободно текущей беседы, либо, если по бестолковости клиенты не знали, о чём спрашивать, он мог им подать готовый вопросник. Там, например, были вопросы о том, как давно он работает гуцем, умеет ли скорую помощь оказывать, лечился ли когда-нибудь от алкоголизма, терпел ли в своём деле неудачи, и если да, то какие и сколько; в вопроснике даже были вопросы на проверку эрудиции и интеллекта. Литовкин решил этим болванам такого вопросника не вручать, но не преминул осведомиться: — Есть ли какие-нибудь вопросы? Мужик и баба переглянулись, девушка губки приотворила, но какой-то вопрос наружу не выпустила. — У вас баксы есть? — спросил Литовкин после вежливого ожидания. — Нету, и не было, — буркнул отец. — Как это нету? — спросил Литовкин, напялив себе на физиономию маску крайнего изумления. — Да так вот! — ловко отбил отец и этот нехитрый мячик, отвечая Литовкину маской вызова и непрошибаемого упрямства, которого в подобных мужиках, как в переполненном унитазе. — Ну что же, — Литовкин неторопливо убрал все документы в папку, стал педантично закрывать молнии, кнопки и замочки, — иначе, самым активным образом производил на крестьян впечатление, будто собирается уходить. Он брал и в рублях, если долларов не было, а то, что собрался уходить — это лишь так, припугнуть, набить цену, заставить открыть кошелёк пошире. — Сколько берёшь-то? — спросил отец, сообразив всё-таки дёрнуть ручку переполненного унитаза. — В баксах сотню, в рублях три тысячи. — Три тыщи? Ты чо, офигел, парень? — В баксах заплатите — сброшу немного. Мужик задумался. «Три тыщи. Если прикинуть, за что три тыщи, то отдавать их совсем не жалко. Катька из дома, как из пожара. На днях жениха себе отыскала, с тех пор непрерывно только и ныла: не дозволите замуж, утоплюсь. По хозяйству почти не помогает, по ночам шляется до рассвета, потом отсыпается полдня, вылезает вялая, раздражённая, на всех огрызается, хамит, а то и истерики закатывает. Да пусть хоть на все четыре стороны! А тут и гуц, наконец, приглянулся. Замуж хотят, а тоже разборчивы, не каждый гуц им, вишь ты, по нраву. Зачем только этих гуцев придумали? Любой бы мужик их подготовил — и Вовка-сосед, и братан, и напарник… Но замуж, что правда, не разрешат, в загсе откажутся регистрировать, если не будет справки от гуца. Да и жених рисковать не станет, за супругу-девственницу в тюрьму стали сажать без разговора. А гуц, всё ж, не просто любой кобель, а кобель со специальным образованием, с обширным опытом и со стажем. По радио как-то передавали, что первый раз — самый важный раз. В первый раз, мол, должно быть всё правильно, без шока, без душевной и ещё какой-то травмы. Иначе, вся жизнь может сломаться. Дочь-то, хоть стервой такой заделалась, а всё-таки дочка, ети её мать». — Давай за две тыщи, — сказал мужик. — В долларах — ладно, сброшу немного. А в рублях — только за три. — Ты чо, не слыхал? — вспылил мужик. — Где они, доллары? Поищи-ка. Ладно, хрен с тобой. Две с половиной. А больше не дам. И не надейся. На улице уже совсем стемнело, и Литовкину нужен был ночлег и, заодно, какой-нибудь ужин. Ночлег можно даже с девчонкой в кровати — для присмотра за физическим состоянием и для психологического комфорта. Шутка сказать, почти операция. Даже в учебнике по дефлорации это несколько раз назвали малым хирургическим вмешательством, над чем студенты много потешались, и пенис стали скальпелем называть, а себе придумали кличку хирург. — Ладно, — сказал он. — Две с половиной. Но только с ужином и ночлегом. — Ишь ты, и жрать ему подавай! — скривился мужик как бы в улыбке, и руку пихнул в руку Литовкина для скрепляющего рукопожатия. Сторговавшись с Литовкиным об оплате за дефлорацию своей дочери, отец, вроде, должен был утешиться: он добился своей цены, жратва водилась, гуц не объест, если останется на ужин, в доме была лишняя кровать, сейчас гостинец от гуца опробует, а главное то, что физия Катьки скоро перестанет досаждать своими пугающими комбинациями. Но в глубине его души застряла и грызла такая колючка: «Дурак, на две тыщи не смог сторговался. За что вообще деньги платить? Чтоб этот мудак мою дочку трахнул?» — Сейчас поужинаете или потом? — спросила доселе молчавшая мать. — Пожалуй, потом, — ответил Литовкин, в основном руководствуясь нетерпением, подёрнувшим хорошенькое личико. Кроме того, какой ужин без водки, но влияние водки на организм могло оказатьсиногда непредсказуемо. — Тогда пойдёмте, — сказала Катя с заметным нетерпением в голоске, подставляя своё девственное тело пока только его глазам. От жарко натопленной печи в горле Литовкина пересохло. — Если только стакан воды, — сказал он, сразу ко всем обращаясь. Кроме того, что хотелось пить, он, таким образом, одновременно проводил обязательный тест — определял, как девица воспитана. Если воду подаст мать, значит, будет дрянная жена, и, стало быть, просьбы и прихоти мужа будет неохотно исполнять. Если стакан поднесёт девушка, то в справке, которая выдаётся сразу после акта дефлорации, он пометит крестиком квадратик, находящийся в нижнем левом углу. В загсе крестик этот заметят (либо заметят его отсутствие), но кто и как использует информацию, гуцам знать не полагалось, да и не очень-то хотелось. — Водички! — вскрикнула мать, бросаясь к шкафчику для посуды. Катя тем временем не шелохнулась. — Ну, так пошли, — повторила она, как только Литовкин смочил горло. — А как насчёт ванны? — пошутил он. Поясним: он, в общем-то, не шутил. Он, в самом деле, хотел бы помыться после целого дня в пути. Кроме того, насколько приятнее чистым растянуться на простынях и обнять девичье тело (тоже желательно, чтобы чистое, но к этому он не мог придираться). Кроме того, гигиеничнее. Он, как-никак, вырос с душем и ванной, вырос в комфорте столичной жизни. В деревнях же (он знал, но не осуждал) гигиена в почёте не пребывала, для неё в селе не было условий, а ванны встречались столь нечасто, что само слово ванна являлось шуткой, над которой все охотно хохотали. Зато в деревнях были русские бани, а лучше, чем в баньке разве помоешься? С баней ему чаще не везло, поскольку он обычно объявлялся неожиданно для хозяев, а баню истопить, да подготовить — это где-то несколько часов. Если только ему не везло отыскать новую девушку во второй половине субботнего дня, когда крестьяне обычно мылись. Хозяйка бурно всплеснула руками: — Ванна! Да ванна же на что? У нас же банька сегодня истоплена. — Да ну! — поразился Литовкин. — Как же. Да разве сегодня суббота? — А мы не беспременно по субботам. Порой и по средам, как вот, значит, нынче. — Во, повезло! — сказал Литовкин и обратил свой взгляд на девушку. — А вы б не хотели составить компанию? — А я как раз собиралась в баню. Ну, до того, как вы пришли. А что…, — замялась она. — Ну, ладно. Я только халатик прихвачу. — Не только халатик, — сказал Литовкин. — По инструкции в баню полагается брать не только один халатик. — Что же ещё? — удивилась Катя. — Мыло, мочалки, шампунь, веники… Всё это в бане всегда имеется. — Вы лучше идите, — сказал Литовкин, — а я с вашей матушкой утрясу. В банях дефлорация не возбранялась, и даже поощрялась специалистами, поскольку в связи с размягчением кожи под действием пара и сильной влажности процесс дефлорации ускорялся и часто был менее болезненным. Но подобная, банная дефлорация разрешалась лишь при следующих условиях (приводим цитату из инструкций): «Во избежание инфекции, бациллы которой могли перейти от предшествующего лица, либо развились натурально, требуется чистая простыня, которая набрасывается на полку сверху чего-нибудь смягчающего, например, пары толстых одеял или какого-нибудь матраца». Это условие — понятное, его комментировать ни к чему. Но как не оспорить вот такое: «Лица, участвующие в дефлорации, многократно обязаны окатиться из сосуда для чистой воды; присутствие мыла на коже тела категорически воспрещается». Почему, собственно, воспрещается? Что в нём, в мыле, такого вредного? Сколько амурных приключений случилось в ваннах, вздувшихся пеной, словно их переполнило облако, сколько историй произошло меж пенящимися телами в баньках, под душем, у прудов, — везде, где вода сходится с мылом! Дочь, наконец, подобрала халатик, соответствующий ситуации, потом ухватила глазами иконку, с рождения висевшую над кроватью, что-то толкнуло её на колени, и она стала не то, что молиться, а молча беседовать с Иисусом по поводу сегодняшнего события. Литовкин тем временем мать инструктировал, как баню оформить для дефлорации, и та побежала исполнять. Отец (мы как-то о нём забыли) всё это время сидел на скамье, никак ни на что не реагируя, поскольку провалился в состояние, в которое запросто проваливаются подпившие русские мужики, и из которого так тяжко выбраться, что многие даже и не пытаются. Всё же, каким-то образом вспомнив о важности текущего момента, он сумел выбраться из состояния, перегрузил себя в коридор, заскрипел половицами и затих, примерно в том месте, где на стене доживала старая телогрейка… Отпив из презентованной бутылки соответствующее количество, он подхватил в коридоре топор (без которого во двор не выходил, чтоб, если что, настругать щепы, дров наколоть, выдернуть гвоздь или, напротив, его вбить) и направил стопы в баню — подбросить в котёл пару поленьев и проверить, достаточно ли воды для дочки и лишнего человека (он и супруга уже искупались, а девка мытьё, как всегда, затянула). На тёмной, коварной от снега тропинке он налетел на свою супругу, сшиб её с ног, но помог подняться, приговаривая с водочным запашком: — Что же ты, стерва, совсем ослепла? Супруга, прихрамывая и покряхтывая, и отрясая зад от снега, потащилась к сараю в конце двора поискать там чего-нибудь помягче. Супруг, ухмыляясь над происшествием, резвее продолжил в смысле поленьев, а также воды в обоих бачках. Литовкин, пока ни то, ни сё, и пользуясь отсутствием народа, торопливо разделся догола и облачился в красный халат, который вдруг тоже оказался не чем иным, как форменной одеждой, поскольку на нём, как на котелке, жёлтыми нитками мулине были вышиты буквы ГУЦ. В карман халата он опустил бутылку армянского коньяка. В инструкциях не было о коньяке, но почему бы после дела не отметить добавку к его коллекции и переход девушки в женщину. После этого он расслабился, извлёк из портфеля чистую тряпочку, смочил её из горячего чайника, достал также зубную щётку для особо въевшихся пятен, и платяную щётку от пыли, травинок, букашек, волосков и прочей цепляющейся дребедени, и занялся чисткой фрака и шляпы (мокасины он решил почистить утром). За этим его и застала Катя, представшая взору в коротком халатике с синими цветочками на белом. Она поглядела на красный халат со смущением и удовольствием. В коридоре знакомо заскрипело и так же знакомо затихло в том месте, где висела старая телогрейка. После недолгой тишины вновь заскрипело, вошёл отец. — Ну, вы чего? — сказал он язвительно, пялясь по очереди на халаты. — Два курортника. Охалатились. Баня там ждёт. В боевой готовности. Нюрка аж перину приволокла. Глядите, водой её не залейте. Где будем сушить-то? Не лето. Мыслите. — Прошу, — Литовкин галантным жестом предложил девице быть впереди, а он, мол, последует за ней. — Да вы же — того, мороз на улице, вы там простынете без ватников, — вскрикнула вернувшаяся мать. — Ну-ка, чтоб оба обрядились. Она притащила из коридора два ватника сомнительной чистоты, испускавшие запах грязных работ. Литовкин и девушка поморщились, но дабы не спорить, облачились в негигиеничное утепление. Из тёплой избы пройти в русскую баню сквозь освежающий морозец, да ещё поскрипывая снежком, слегка оскальзываясь на снегу, да ещё вслед за смутной белизной высоко оголённых нежных ножек — одно незабвенное томление. Баню освещала керосиновая лампа. Её закопчённое стекло, жёлтая бабочка на фитиле с нервно подрагивающими крыльями, тёмные трепещущие углы, — всё это создавало впечатление, что за стенами баньки — старина, а он какой-нибудь коробейник, остановившийся на ночлег, и во, повезло-то, вместе с банькой ему предложили хозяйскую дочь. В самом дальнем углу от печи мать соорудила настоящую кровать, с простынями, наволочками, одеялом, и хорошо, что на полу, где было надёжнее и прохладнее, чем на узкой неустойчивой скамье. Мылись они неторопливо, касаясь друг друга частыми взглядами, осторожно окатываясь водой, чтоб не забрызгать свою постель. В сумраке, загадочном от пара и трепетания теней, тонкое белое тело девушки раззадоривало Литовкина, и как замечательно было знать, что вскоре оно ему достанется. Чем не восхитительная работёнка! Совершив, как положено по инструкции, серию ласок и поцелуев, и начав главный процесс дефлорации, Литовкин почувствовал что-то не то, то есть что слишком легко получилось. Катя вскрикнула, как бы от боли, но он усомнившись в её реакции, оглядел внимательно простыню. На ней — ни единого пятнышка крови. — Почему же без крови? — спросила девушка, положив ему голову на грудь. — А это ты мне давай расскажи. — Выходит, я родилась такой? У других, я слыхала, тоже бывает крошечная девственная плева, которая не рвётся никогда. — Ты мне лапшу на уши не вешай, — сурово реагировал Литовкин. — Честно признайся, что так, мол, и так. Иначе, не ручаюсь за последствия. Катя спросила, что за последствия. Он объяснил, что клиенток не девственниц отправляют в исправительные лагеря, и, кроме того, на остаток жизни они теряют право на замужество. И повторил, что ему важно её чистосердечное признание. — Я нисколько не виновата, — сказала Катя дрожащим голосом. — Отец меня по пьянке изнасиловал. Литовкин не очень-то ей поверил: в деревнях у таких симпатичных девиц кавалеров было хоть отбавляй. А отца приплела, чтобы разжалобить. А, впрочем, может и не врала. Такой мужик, как её папаша, по пьянке мог сотворить, что угодно. Стараясь Литовкина ублажить, Катя медленными поцелуями покрыла всё его тело мурашками. Потом нависла над ним мордашкой, по которой запутавшимися ручейками стекали её платиновые волосы, поглядела ему в глаза и сиплым голосом проговорила: — Возьми меня замуж. Я люблю тебя! «Ещё одна», — подумал Литовкин. Такое он столько раз уже слышал от своих прежних клиенток, что оставалось заключить: большинство собирались выйти замуж за какого-то парня либо в деревне, либо в ближайшем городке не по любви, а ради того, чтобы с родителями не жить, чтоб не остаться в старых девах, чтобы в город переселиться, чтобы кто-то их защищал от назойливости других… — Да я бы не прочь, — вымолвил он, хотя жениться не собирался ещё лет двадцать, по крайней мере. — Но гуцы должны быть холостяками. Иначе, меня лишат лицензии, и я потеряю свою работу. — Ты такой сильный, умный, красивый! Ты легко найдёшь другую работу. «Как объяснить, что эту работу я выбрал именно потому, что не умею любить одну женщину, что я неисправимый многолюб?» — Бросишь меня, я с собой покончу. Ненавижу эту деревню! И всех, кто живёт здесь, ненавижу. Мужики мне проходу не дают. Какие-то даже угрожали: не дашь, худо тебе будет. А что, они и убить могут. А мой папаша? Чего думаете, он без топора не вылезает. Даже чтоб за водкой в магазин, топор затыкает себе за пояс. Она обольстительно изогнулась, огладила худенькие бёдра и крепкие маленькие груди: — Ну чем я тебе не подхожу? — Подходишь, подходишь, — сказал Литовкин, опрокидывая девушку на спину, и сделал с ней то, что по инструкции дефлорацией не называлось. Потом он сходил к своему халату и вернулся с бутылкой коньяка. — Давай, Катенька, за знакомство. Коньяк после процесса дефлорации был многократно проверенным способом утешить (если требовалось утешение), отвлечь, расслабить, развеселить и девушку, и себя. Пока они отсутствовали в бане, мать закончила чистку токсидо, нагуталинила мокасины, подмела ещё раз полы в доме, сходила в амбар, погремела посудой, и, не зная, что ещё сделать, уселась рядом с дремлющей кошкой. Отец, тем временем опустошив всю подарочную бутылку, тоже сидел на скамье против матери и мрачнел с каждой минутой. — Что они там, сукины дети! — наконец, прорычал отец и грузно поднялся со скамьи. В коридоре ощупал карман телогрейки, но вспомнил, что выбросил пустышку. Как всегда, покидая дом, он не забыл подхватить топор и вышел в морозную темноту. За порогом он постоял немного, потом, раскачиваясь и оскользаясь, порой даже падая на снег, двинулся к еле видимой баньке. Из глубины крепкого сна они не услышали скрипа двери и лёгкого повизгивания половиц под ногами приблизившегося мужика. Он постоял над ними, покачиваясь, глядя на обнявшиеся тела. Заметил бутылку на полу и жадно её опустошил. Потом в голове его что-то взорвалось… Литовкин вскрикнул после того, как топор расколол его череп. Ощупывая голову и не веря, что Катькин отец его не убил, он не сразу уразумел, что происшедшее было не наяву, что он в ресторане живой-невредимый, что люди за соседними столами глядят с ухмылками на него, что перед ним сидит Абадонин и участливо говорит: — Да я бы ещё громче завопил, если б меня так же, топором. Литовкин решил, что он сходит с ума, плеснул в стакан, с отвращением выпил. Пока опрокидывал водку в глотку, Абадонин успел исчезнуть.Глава 23. Картовников
— А этот? — спросил Басамент Заплетина, кивая на высокого мужчину, который поблизости от них лениво покачивался в танце с грациозной блондинкой Анной. — Кто он такой? Ты его знаешь? Думаешь, он нам подойдёт для земельных аукционов? Пара смотрелась великолепно, и все, кто взглядывал в её сторону, долго глаза не отводили. Красота состоит из сочетания самых обыденных элементов, но нужно редкое совпадение двух или многих элементов, чтобы возникла красота, которая, словно мощный магнит, притянет к себе одно, или два, или все наши пять чувств, и которую мы рационально не в состоянии объяснить. Красота — это тайна, за тайной — истина, к которой нас Бог не подпускает, а истина — некий эталон Богу угодного совершенства. — Знаю, конечно, — ответил Заплетин. — Известен многим по кличке Актёр. Настоящая фамилия — Картовников. Не думаю, что он нам пригодится. — Почему? Интересны не только те, кто мог бы войти в штат нашей фирмы. Нам нужны и пассивные вкладчики, те, у кого есть лишние деньги на приобретение земли. А этот, похоже, не бедняк. Трудно, конечно, вот так, внешним образом, определить по человеку, насколько он крепок материально. Бывает, что действительно богатый так притворится мелкой сошкой, что кого угодно введёт в заблуждение. А другой, действительно мелкая сошка, будет жить впроголодь, в долгах, еле уплачивая минимальное по десяткам кредитных карточек, но будет выглядеть, как Картовников. Иначе, на руку наденет «Ролекс»; машина его, сильно подержанная, будет непременно «Мерседесом»; купит пару чернявых пуделей, обкорнает их вычурно, как цирковых, и только с ними будет гулять и ездить повсюду на «Мерседесе»; соорудит бильярдную комнату и бар с подсвеченными бутылками; телевизор будет с огромным экраном; жену заведёт непременно стройную и с такой увеличенной грудью, что руки всех встречных мужиков будут почёсываться и потеть он неудовлетворённого желания прогуляться по этаким буграм. У Картовникова были две мечты, не отличавшиеся благородством, но немало распространённые в самых разных углах планеты: мечта избавиться от жены, и мечта жить, не работая. Как уже сказано, обе мечты были далеко не уникальны, но если первую, о жене, всё же, не все мужья вынашивают, то вторую мечту, что говорить, лелеет огромная часть человечества. Но как не работать — вот вопрос, на который нет одного ответа. Картовников так на него отвечал: жить за счёт богатыхамериканцев. Этот способ — жить не работая, он нашёл и стал разрабатывать, ещё проживая в Советском Союзе, откуда любой человек из Америки выглядел денежным мешком. А что говорить о настоящих американских богачах, таких, например, как Билл Гейтс, Джордж Сорос, Уоррен Баффет. Такие не знали, что делать с деньгами и жертвовали их направо и налево. Когда в стране начались реформы и смекалистые иностранцы бросились вкладывать деньги в Россию, не менее сообразительные русские стали подыскивать себе спонсоров, а слово спонсор, что говорить, звучит благородней, чем содержатель, или тот, кто в надежде наварить на последствиях краха коммунизма, вынужден подкармливать туземцев. Ко времени нашего повествования в Америке вышли несколько фильмов про русскоязычную иммиграцию. Продюсеры искали для экрана лица, типичные для России, и посвящённые иммигранты без актёрского опыта и таланта играли какую-нибудь роль, и на этом не только зарабатывали, но даже обретали небольшую славу. Типичные лица иммиграции, как не крути, были еврейскими, поэтому продюсеры, как все американцы, считали, что русский похож на еврея. И что удивляться тому, что роль русских играли исключительно евреи. Картовников был в этом смысле редкостью — он родился от русских родителей, но с помощью своей удачной внешности (высокий, с породистым лицом интернационального характера) он мог бы с успехом олицетворить представителя любой белокожей нации. А после того, как он как-то сыграл мелкую роль в американском фильме про иммигрантов из Союза, к нему пристала кличка Актёр. В первые месяцы иммиграции Актёр торговал на побережье самодельными пирожками, их стряпала американская супруга во время свободное от работы (она была учителем литературы). Пирожки продавались с особой тележки, её Картовников смастерил на подобие тележек у московского метро, с каких торговки в белых халатах, с трудом напяленных на телогрейки, продавали мороженое, чебуреки, беляши, пирожки и, возможно, другое, но про другое автор забыл. Над тележкой Картовникова была вывеска: «Hot Russian Pirozhki». Тем, кто не знал такую еду, он предлагал её отведать. Публика активно интересовалась вкусом экзотического снека, популярного в заснеженной стране водки, медведей и шапок-ушанок; тарелочка с нарезанными пробами пустела, едва успевая наполниться, то есть большая часть пирожков уходила на бесплатную кормёжку. Несмотря на удручающую убыточность первого западного предприятия, Картовников старался не унывать, полагая, что рано или поздно американцы войдут во вкус и предпочтут закусить в «Пирожках», а не в приевшемся «Макдональде», создавшем самую жирную нацию. Публика, вроде бы, привыкала, то есть он часто узнавал тех, кто пробовал пирожки, но бизнес по-прежнему был убыточным. И вот, как и следовало ожидать, гуманитариям с высшим образованием надоело возиться с ремеслом, с которым бы справился мексикашка, не научившийся даже грамоте, и которого причудливая судьба из жаркой замызганной деревушки перебросила в Калифорнию. Супруги давно обратили внимание на одну особенность в их ситуации: при сложении мужа и жены получалось замечательное знание сразу и русского и английского, знание, достаточное для создания переводческого бюро. С переводом с английского на русский Картовников справлялся самостоятельно, но спрос на такие переводы был совершенно незначительным из-за обилия в иммиграции знатоков английского языка. Перевод же с русского на английский требовал редкой комбинации, которой обладала их семья. Дело пошло. Но и этот бизнес их не вполне удовлетворял. По сути, переводческая работа напоминала работу машинистки: оплата за каждую страницу. Иначе, чем больше они работали, тем они больше и зарабатывали; но сутки, увы, не растяжимы, и новый бизнес стал разочаровывать своим ограниченным потенциалом. Рождение ребёнка, поиски няни, высокая стоимость детских садов, — всё это их навело на мысль создать детский сад в собственном доме, который достался жене по наследству. Первую группу набрали быстро, из знакомых и близких соседей. Потом сколотились ещё две группы, и садик оказался более доходным, чем утомительные переводы, и был не столько уж утомителен. Окончились хлопоты организации, и Актёр с удивлением обнаружил, что бизнес мог дальше катиться без его непосредственного участия. С ежедневной рутиной детского сада справлялись жена и две воспитательницы, а у него оказалось полно времени для каких-то других проектов. Советский Союз вконец развалился, и Россия с дороги к коммунизму, которая туда и не вела, свернула на дорогу к капитализму, которая тоже туда не вела, но по крайней мере так называлась. Поворот оказался слишком крутым, и на слишком большой скорости, но внешне всё выглядело впечатляюще, решительно, бесповоротно. У деловых американцев интерес к России резко повысился, все бросились друг друга опередить в создании какой-нибудь монополии на товары или услуги. В самой крупной газете города Картовников стал себя так рекламировать: «Представитель деловых кругов молодой капиталистической России, ищущих связей с американским капиталом ради взаимного обогащения». Участие в фильме про иммигрантов было, пожалуй, лучшей рекламой его репутации и связей. Отсюда возникло и направление его предстоящей деятельности — кино, телевидение, развлечения. Конкретной зацепкой стала идея совместного русско-американского фильма (подходящий сценарий тут же нашёлся; в подлунном мире не пристроенных сценариев не меньше, чем не пристроенных женщин). Другой и, пожалуй, важнейшей зацепкой была, якобы, дружба Картовникова с главой киностудии «Мосфильм». Реклама работала, стали звонить американские бизнесмены, готовые поставить на Россию. Картовников при личных аудиенциях к себе неизменно располагал — и породистой внешностью, и связями в России, и английским с мало заметным акцентом, и тем, что уже повертелся в Америке. О связях он, конечно, привирал, ему было важно зацепить, а связи само собой возникнут во время его поездки в Москву в кампании американского миллиардера (так он представит американца, и к ногам человека с таким описанием, подобострастно виляя хвостом, в России бросится кто угодно; а что касается миллиардов — попробуй проверь, сколько там денег у холёного весёлого иностранца, нацепившего «Ролекс» и прочую фирму, из русского знающего два слова — бабушка и хорошо, при этом замечательно исковерканных, а всё остальное — баском по-английски). Всё же, пришлось повозиться изрядно, прежде чем на удочку попался первый доверившийся янки. Американцы ведь выглядят идиотами только когда их русские делают героями похабного анекдота, частушки или стишка («один американец засунул в ж… палец, и думает, что он заводит граммофон»), а в жизни вдруг оказываются не дураками, особенно если начинают ковыряться не в заднице, а в финансах. Ошибки наматывая на ус, укрепляя и оттачивая детали, Картовников всё более рафинировал и свой проект, и своё поведение, — и вот, в один прекрасный момент перед ним оказался человек, готовый срочно лететь в Москву для деловых переговоров. Решение скрепили рукопожатием, но тут обнаружилась слабая карта, которую Картовников скрывал до самого последнего момента, и здание сотрудничества с тем американцем рухнуло с болезненной быстротой. Слабейшей картой в проекте Картовникова оказалось его желание не тратить собственную копейку. Он, оказывается, хотел, чтобы всю поездку в Россию (самолёт, гостиницу, рестораны и все возможные развлечения) оплатил американский бизнесмен. На это он набрасывал зарплату, — впрочем, подчёркивал, очень скромную, — всего каких-то сто долларов в сутки. Это, конечно, сбивало с толку. Вроде бы, дело затевалось с официальным представителем деловых кругов огромной страны, совсем недавно ещё носившей грозный титул супердержавы, с внешне представительным человеком, у которого связи даже в правительстве, и вдруг после торжественного рукопожатия, — вот те на, у человека нет денег даже на самолёт. И этот отсеялся. Но ничего. Америка, как всякая страна, кишела любителями наживы, достающейся быстро и легко. Нашёлся-таки подходящий мистер, который кроме того, чтоб нажиться на исторической ситуации, хотел наконец-то поглядеть на родину своей еврейской бабушки. Поселились, конечно, как можно центральнее, в отдельных номерах гостиницы «Россия» с замечательным видом на Кремль. Аудиенция на Мосфильме. Встречи с многочисленными бизнесменами, мелкими и средними чиновниками, с попытками добраться и до крупных, деловые ужины в ресторанах, театры, музеи, русские бани. Всем в разваленной нищей России хотелось поближе познакомиться и закрутить любое дело с американским миллиардером. Вернувшись из этой полезной поездки, полезной пока только для Картовникова, и живя на зарплате американца, Картовников стал раскручивать дело, которого на самом деле не было. Он составлял бумаги на русском, объяснял их содержание американцу, какие-то бумаги переводил, если была просьба перевести, давал американцу что-то подписать, показывал факсы из Москвы, в которых была всякая галиматья, продуманно состряпанная приятелем. Наконец, показал американцу такой же фиктивный ответ из Москвы, в котором доказывалась необходимость срочного вылета в Россию для подписания контракта. Но тут вдруг случилось непредвиденное: американец лететь отказался, объяснив это общей неуверенностью и в тех, с кем подписывать контракт, и во многих пунктах контракта, и в общей ситуации в России. А когда Картовников на лице выказал большое разочарование, американец ему предложил съездить в Москву самостоятельно, и притом за собственный счёт, и привезти другие идеи. Как это водится в развитом обществе, сказал он всё это с фальшивой улыбкой, хотя другой на его месте, скажем, какой-то делец из России, мог Картовникова обстрелять нецензурными выражениями, поскольку он факсы из Москвы отдал на проверку другому русскому, и, таким образом, разоблачил мошенничество партнёра. Картовников, понятно, отказался от поездки в Москву за собственный счёт, и их партнёрство на этом закончилось. Заплетин, конечно, не ведал многого из того, что мы сказали о Картовникове, но он, всё же, знал об Актёре достаточно (включая предвидение Абадонина об убийстве супруги и тюрьме), чтобы ответить Басаменту: — Нет, я не думаю, что Картовников нам хоть как-нибудь подойдёт. Тигран торжественно объявил о том, что сбацают «Белый вальс». «И вот, все ближе, все реальней становясь, она, к которой подойти намеревался, идёт сама, чтоб пригласить тебя на вальс, и кровь в висках твоих стучится в ритме вальса». Воздадим должное «Белому вальсу»! За то, что он ставит с ног на голову общепринятое, привычное. Изобрести его было не трудно; наверно, вначале он вышел, как шутка, в какой-то тесной весёлой компании. Почему же так трудно простой этот принцип приложить к чему-то другому. Например, почему бы какой-нибудь даме не стать на колено перед мужчиной, не предложить ему руку и сердце… Подобных примеров меняться ролями можно немало ещё привести, но автор боится, что эти примеры читатель пришьёт к идеям автора, а то и к его мировоззрению. Ладно уж с этими экспериментами; с привычным, рутинным много спокойнее. Давайте-ка лучше полюбуемся на ту приятную суету, какую объявленный «Белый вальс» везде и неизменно вызывает. Итак, все дамы, кто посмелее, а кто под повышенным хмельком, итак эти дамы уже и наметили, и пригласили своих кавалеров, и в нетерпении переминались на танцевальном пятачке, ожидая, когда музыканты с Тиграном начнут исполнение «Белого вальса». Заметим, пока не грянула музыка, которая тут же оглушит и притупит беседы и мысли, — заметим, что большинство дам остались сидеть на своих местах. Это, конечно, не означало того, что у них не было выбора. Они уж приметили давно какого-то приятного мужчину, но одно с ним переглядываться тайком, а другое — что может подумать муж, если они пригласят на танец совершенно постороннего человека. Всё с той же, знакомой читателю целью Тамара решила выбрать Картовникова. Её подтолкнуло к тому и то, что её быстрые глазки не пропустили сцену с бутылкой, которую доставили Актёру, после чего он незамедлительно переместился за стол Клионера. То и дело на них поглядывая так, как умеют поглядывать женщины, то есть никак не догадаешься, куда она именно смотрела, Тамара думала с уважением, что продюсер с актёром, скорее всего, беседовали о кино. Ей было нетрудно мужчин оценивать, поскольку критерием оценки, главным и, можно сказать, единственным для неё всегда оказывались деньги. Русскоязычная община была разношёрстной, многочисленной, географически сильно разбросанной по холмам и долинам Города Ангелов, посему нечего удивляться тому, что Тамара, знавшая многих, ни разу не сталкивалась с Картовниковым, и даже не слышала о таком. Но тут ей вдруг помогла Анна. Как только Анна вернулась за стол после пары танцев с Картовниковым, Тамара подробно её расспросила, о чём ей рассказывал мужчина, который выглядел так обнадёживающе: холёное породистое лицо, дорогая с виду одежда, часы «Ролекс», кольцо с крупным камнем. Многого Тамара не узнала (Картовников мало говорил, а Анна его ни о чём не расспрашивала), но всё же узнала кое-что ценное. То, например, что этот мужчина снимался когда-то на Мосфильме, в Америке снимался в Голливуде, был друг знаменитостей в России. Но, несмотря на большой опыт в материальной оценке мужчин, Тамара в данном случае ошибалась. Не знала она, что последнее время Актёр опять сидел на мели и снова подыскивал себе спонсора. Не знала она и такого факта, как будто не имеющего к деньгам отношения, а именно: не ведала Тамара, что Картовников был человек холодный, что друзей заводил только полезных, что женщины его не занимали. Он пригласил на танец Анну, можно сказать, для показухи, для того, чтобы все обратили внимание на то, что ему доступна любая, чтобы в сочетании с красоткой ещё раз внимание обратили и на его отменную внешность. Нет, голубым он не являлся, он просто был равнодушен к сексу. Ему в женщинах не хватало того, чем природа их одарила, не хватало ещё чего-то такого. Ну что, в самом деле, в них особенного — груди и щёлка между ног. Он всё пытался в них отыскать что-то ещё, не находил, и от того их презирал. Такие, как он, не должны жениться, и он не женился бы никогда, если бы, скажем, был армянином, немцем, а лучше всего — евреем, иными словами, если бы он принадлежал к тому населению, которое имело право эмигрировать. Он без труда нашёл бы еврейку, расположенную к эмиграции, но, заглядывая вперёд, в предстоящую жизнь на Западе, он предпочёл бы избежать тех неизбежных проблем и лишений, с которыми сталкивается большинство новоиспечённых иммигрантов. И он нашёл лучший вариант: он женился на американке. Почти сразу после женитьбы он разыграл проблемы с либидо. Там был и гормональный дисбаланс, возникший от стресса эмиграции, и низкий уровень тестостерона, и всё, что порождает импотенцию. Жена понятно, очень расстроилась. Потом, оправившись от сюрприза, она сконцентрировалась на поиске преимуществ брака с фригидным мужчиной и, правильно, нет худа без добра, отыскала два преимущества. Первое: не будет изменять. Второе: не должен ревновать. Ревность, однако, явление сложное; почти невозможно предугадать, как именно конкретный человек отнесётся к измене партнёра. Поэтому этим преимуществом она предпочла не злоупотреблять, она его использовала осторожно, завязав с несколькими мужчинами чрезвычайно секретные отношения. Жена его умела работать. Они новый бизнес вместе раскручивали, дальше его продолжала жена, а он начинал искать что-то новое, более денежное, перспективное. Однако, ему всегда казалось, что будь он один, при его внешности он мог бы легко захомутать американскую миллионершу. Вот почему во всех неудачах он обвинял свою жену. Винил он её не вслух, про себя, так что жена и не догадывалась, что он мечтал от неё избавиться. О, сколько различных вариантов Картовников взвешивал, перебирал, включая и такие самые расхожие, наводнившие кино и литературу, как случайное падение со скалы, автомобильная авария, отравление, наёмное убийство. Но будучи трусливым и нерешительным, он ни один из вариантов не пускал пока дальше воображения. И сны ему снились соответствующие. Во многих снах он умертвлял, но никак не мог умертвить жену. Один сон буквально к нему привязался и назойливо повторялся. Будто он ночью ехал на джипе в компании подвыпивших плантаторов. Кто-то, стоявший позади, высвечивал дорогу ярким фонарём, остальные нацеливали винчестеры в густые заросли по сторонам. Над кустом возникала головка женщины, в берете, с локонами на лбу, с большими блестящими глазами. Картовников прицеливался и стрелял. Головка, качнувшись, пропадала. Он спрыгивал с джипа и бежал туда, куда пропала головка. Женщина, застреленная им, лежала в грязи, облитая кровью, ворочая мёртвыми глазами. Слуги поспешно глаза прихлопывали, хватали её за ноги, тащили, у машины на бок переворачивали, делали надрез на животе. В грязь вываливалась груда внутренностей, дымящихся, розовых, тошнотворных. Откуда в женщинах столько гадости, — думал Картовников, нос зажимая. Раскачав полегчавшую добычу, слуги швыряли её в кузов. Она там лежала у ног Картовникова с неестественно выкрученной головой, в белой блузке, в короткой юбочке, в высоких тугих сапожках. Внезапно она открывала глаза, и он понимал, что это жена… У Картовникова кровь в висках не застучала, когда Тамара к нему подошла и пригласила на «Белый вальс». Красивая баба, что там скажешь, но её близость не волновала. Пока танец ещё не начался, у них была такая беседа: — А вы ведь не русская, — сказал Картовников. — Догадливый вы, — отвечала Тамара. — А если не русская, то кто? У него не было настроения начинать какие-то игры. — Татарка, — брякнул он, что попалось. — Не разочаровывайте меня, — засмеялась Тамара и сделала глазками то, что обычно очень нравилось многим её поклонникам. — Знаете что, — сказал Картовников, отметив, что с ним откровенно заигрывают. — В России, если память не изменяет, проживает почти двести народностей, и если мы начнём их перебирать… Вы лучше скажите, как вас зовут, и где вы в Союзе проживали. «Да, с ним придётся поработать, — вздохнула Тамара. — Избалованный. Но, хотя бы, не грубиян» — Зовут Тамарой, — сказала она. — А проживала я в Козлограде. — В Козлограде? Где такой город? — В Казахстане. Но если честно, то такого города нету. Может и есть, Россия большая, но я не слыхала о таком. Я так прозвала свой городишко, в котором угораздило родиться и прожить восемнадцать скучнейших лет. — Да, понимаю, — сказал Картовников. — Я всегда сочувствовал провинциалам из маленьких скучных городков. Чего там делать? Только спиваться? А вот и расскажите мне о том, как вы жили в своём Козлограде. В этот момент грянула музыка. Тамара слегка прижалась к мужчине, а он от неё слегка отстранился. Вальсировал он совсем неплохо, но жаль, что удерживал между ними прохладную, чопорную дистанцию. Она поняла, что не стоит форсировать только что начавшееся знакомство, что лучше у него пойти на поводу, и вот что она ему рассказала, перекрикивая оркестр. От рождения до восемнадцати Тамара жила в городке Казахстана, который она с тоской и презрением именовала Козлоградом. В нём основную часть населения составляли смуглокожие мусульмане, коряво говорящие по-русски. Удачно смешав кровь казаха и русской, родители сумели произвести на вид симпатичное дитя. Отец в городке был немалым начальником, поэтому в доме всегда был достаток. Особых талантов или способностей у Тамары с детства не обнаруживалось, и чтобы их как-то компенсировать, родители часто ей говорили: Ты, дочка, у нас умница, красавица, тебе жениха достойного надо. С годами дитя от обильной еды становилось круглее лицом и телом, — нет, не чрезмерно, но достаточно, чтобы порой себя ненавидеть перед зеркальным отражением. Дождались родители, наконец, когда дочке исполнится восемнадцать, и разослали нескольких свах по лучшим районам их городка и по его ближним окрестностям. К жениху запросов было немного: богатство и желание обильного потомства. Всё остальное, — молодость, внешность, характер, религия, порядочность, — родители считали второстепенным. С большими деньгами человек, — убеждали они дочь, по глупости-молодости наивную, то есть жаждавшую любви, — не может быть плохим человеком. Чем глубже карман у человека, тем у него больше достоинств, тем больше ты будешь его любить, тем больше тебя будут уважать. И стали стекаться к их видному дому состоятельные монголоиды, в основном правоверные мусульмане. Во время знакомства за чаепитием выяснялись и их запросы к потенциальной половине, и все они нудно повторялись: чтобы жена их была красавицей (запрос этот мгновенно удовлетворялся при первом же взгляде на Тамару); чтобы невеста была девственницей (Тамара стыдливо роняла глазки); чтобы жена была плодовитой (глаза потенциальных женихов мерцали и маслились не желанием как можно обильней продолжить род, а плохо скрываемым сладострастием); чтобы жена была покорной и слушалась мужа беспрекословно; чтобы жена любила кухарничать и стряпала мужу бал-каймак, куырдак, манты с бараниной, кабыргу, плов, беляши, турлиеттер, и другие вкусные кушанья; чтобы, как мамы женихов, вязала пуховые платки и расшивала туркиизы; чтобы умела искать кахолонг; чтобы не смела глаз поднимать на других посторонних мужчин. С первым, понятным и льстящим запросом, Тамара, естественно, соглашалась, с кучей детей — была нейтральна, а все остальные запросы мужей её ужасали и пугали. Особо отпугивал кахолонг, его называли камнем матери. Попадая в компании казашек, Тамара не раз уже слыхала об этих молочно-белых камнях, очень похожих на опал и размером часто в кулак. Согласно одной из восточных легенд, эти камни были ничем иным, как окаменевшим женским молоком. Кахолонг считался чудесным средством для того, чтобы женщина забеременела, для облегчения родов, для сбережения плода, для послеродового выздоровления. Искать кахолонг было не просто; порой женщины уходили от дома на много километров, они приносили камень домой, клали его под кошму в постель, предназначенную для новобрачных, и там он лежал целый лунный месяц. Кахолонг применяли и по-другому. Из него изготавливали украшения и дарили невестам перед свадьбой. Женщины, желавшие забеременеть, пили воду из родника, предварительно настоянную на кахолонге. Из кахолонга делали средство для повышения потенции: растерев камень в мелкий порошок и с бараньим жиром перемешав, полученной мазью натирали половые органы супругов. Взмолилась Тамара перед родителями: нет, не хочу я пока замуж, отошлите меня учиться. Родители сначала рассерчали. Потом подумали и решили: не для того мы дитя растили, чтобы она нежными пальчиками всю жизнь стряпала беляши. Хочет учиться, пошлём в столицу. Сделаем дочь образованной дамой, с которой захочет обручиться не какой-то полуграмотный казах, а столичный влиятельный мужчина. Собрали дочери чемоданы, дали крупную сумму денег и посадили её на поезд, отправляющийся в Москву… Картовников выслушал Тамару, ни разу её не перебив и без единого комментария. А тут как раз и «Белый вальс» закончился. Картовников холодно кивнул и отвернулся от Тамары. Зачем ему отводить женщину, если она его пригласила.Глава 24. Матвей Матвеич
После провала в недолгий сон Белка привела себя в порядок, из горлышка хлебнула коньяку, вдохнула в себя сквозь точёный носик ещё одну порцию кокаина. Все, кто когда-то напивался, потом ненадолго засыпал, потом, чтоб взбодриться, опохмелялся, да ещё запускал в себя наркотик, — все эти люди прекрасно поймут, в каком великолепном настроении Белка вернулась в зал ресторана и вскоре стала буйно отплясывать в паре с каким-то незнакомцем. Приглашая её на танец, он представился ей не по имени, а как господин Абадонин. Попадись Белке другой человек, она над таким к нему обращением непременно бы поиздевалась, в лучшем случае похохотала, но тут почему-то оробела и только вежливо улыбнулась. — Ещё один танец? — спросил незнакомец, когда кончился рок-н-ролл. Белка кивнула, не возражала, когда он её притянул к себе, так что она от груди до коленей прижалась к его крепкому телу и с волнением ощутила, как в неё, будто лёгкий ток, начало что-то переливаться. Они стали медленно покачиваться под тихую чувственную мелодию. — В ваших глазах, госпожа Чалая, — заговорил он бархатным голосом, — я лицезрею фейерверк, водопад метеоров, взрывы на солнце. Я ощущаю, как ваше тело почти лопается от энергии, которая в вас не умещается. О, сколько энергии в вас таится! Мужчины вас любят, и вы их любите, но сколько бы вы им не отдавались, сколько бы вы себя не разменивали на эпикурейские утехи, вы себя ими не исчерпаете. В вас огромный потенциал человека творческого труда, и вы, извините за совет, должны начать, наконец, использовать свои интеллектуальные возможности. — Да, — сказала она, поражённая проницательностью Абадонина, — я бы хотела стать писательницей, и мне почему-то всегда казалось, что я могу быть хорошей писательницей. И я, между прочим, пишу стихи. Которые, правда, не публикуют. — К поэтам — с глубоким уважением, — отвечал ей Абадонин. — Но я, наверно, не ошибусь, если осмелюсь предположить, что большинство ваших стихов сочинялись под влиянием алкоголя, да ещё его смешивали с наркотиками. Не спорю, искусственные стимуляторы послушно вызывают вдохновение, но они же незаметно притупляют здравый смысл, дисциплину, терпение и внимание к мелочам, — то есть они притупляют всё то, без чего невозможно упорядочить внешне замечательный материал. Вдохновение нуждается в узде, в окрике, в ежовых рукавицах. Вы всё это к творчеству не прикладывали, потому и стишки ваши были слабые. — Так что вы советуете сделать? Выбросить старые стихи или ещё раз переписать? — Вы можете сделать и то, и другое, но я бы вам вот что посоветовал. Если б вы родились поэтессой, действительно хорошей поэтессой, ваши стихи уже бы признали хотя бы некоторые издатели. Стих ведь не проза, которая рвётся захватить как можно больше страниц; типичного размера стихотворением легко заткнуть небольшой пробел на странице газеты или журнала, вставить в подборку других стихов. Но вы, похоже, не поэтесса, не поэтесса высокого уровня. Бросьте тратить время на стихи. А ваш рецепт интересной жизни, то есть бесплатно и с маленькой славой жить то в одной, то в другой стране, хорош для того, чтоб о том читать лекции. Но пусть читают лекции другие, те, у кого нет других талантов. Пишите эротические романы. Опирайтесь либо на ваш личный опыт, на ваши прежние похождения, либо выдумывайте приключения и выдавайте их за свои. Такие романы красивой женщины, с её фотографией на обложке, будут иметь безусловный успех и в России, и где угодно. Добавлю: с вашей внешностью не стоит забывать, что вы живёте в городе кинокомпаний. Сейчас вы, извините, спите с кем попало, а спали бы с продюсерами и актёрами, и они бы вам, возможно, помогли получить кое-какие роли, подсказать сюжеты романов, и даже помочь в их переводах и публикациях в Америке. — О Голливуде я тоже подумывала. Но как-то испугалась пустоты. В Голливуде слишком много пустоты. А писательство — глубина. — Зависит, конечно, какое писательство, — сказал Абадонин, усмехаясь. — Произведения с глубиной пишут писатели с глубиной. Не хочу вас обидеть, но я не думаю, что у вас будет достаточно терпения на глубокие сочинения. Не тратьте время на философию, на поиски истин и смысла жизни. Как мы уже с вами договорились, приступайте к эротическому роману. — Мы разве уже договорились? Вспомните, это ваша идея. А мне ещё надо её обдумать. — Вы будете слишком долго думать. Особенно долго — с чего начать. Это типичная заминка даже для самых честолюбивых. Хотите, я вас несколько подтолкну? Покажу вам тропинку напрямик? — Покажите, — сказала Белка. — Скажите, какое мгновение в жизни вам бы хотелось продлить вечно? Хотели б вы жить только в этом мгновении? Белка недолго размышляла. — Конечно, — сказала она, — вот случай. Мне было, наверно, года четыре, и был тогда мальчик в детском саду. Его звали Игорь Протопопов. Он никогда не хулиганил, был очень спокойный, незаметный. Как-то во время тихого часа кроватка его оказалась рядом. Я днём никогда не могла уснуть, лежала, глядела по сторонам, старалась поменьше шевелиться. Вдруг рука Игоря оказалась на моей голой ножке под одеялом, провела по ней выше, забралась под трусики и погладила там, где нельзя. Потом он крепко сжал мою руку, сунул себе под одеяло и дал потрогать там, где нельзя. Я так растерялась, что рука моя сначала не знала, что ей делать, и делала то, что он хотел, потом я ужасно испугалась, отдёрнула руку и откатилась в самый дальний угол кроватки. Помню, мне было ужасно стыдно, и в то же время очень приятно. Тогда я впервые поняла, что мальчик и девочка — очень разные. Потом мы учились в различных школах, потом он стал взрослым, но время от времени я его видела на улице, и иногда в общей компании. Он, может, уже и не помнил ту сцену, а я, его встретив, ужасно краснела, и мне всегда было очень стыдно смотреть на него и встречать его взгляд. — Великолепно! — сказал Абадонин. — Вот это первым делом и опишите. И это замечательное мгновение не только положит начало роману, но и решительно подтолкнёт вас к поискам следующих мгновений, которые вы бы хотели продлить. Белка вспомнила об эпизоде на новогодней вечеринке, когда, оживляя сюжет картины, Заплетин коснулся плеча женщины, с которой только что познакомился, и вдруг она руку его передвинула на свою полуголую грудь, неожиданно тёплую в зябкой квартире, и сколько-то времени не отпускала. Заплетин сказал, что не понимает, почему прошло два десятка лет, а такой незначительный эпизод он помнил, как нечто самое лучшее из всего, что он в жизни испытал. — А потому, — объяснил Абадонин, — что он уловил момент истины. Истина может проявляться, казалось бы, в мельчайших ситуациях, в любой час, в любую секунду, но люди её редко замечают. Но если даже какой-то счастливчик и ощутит какую-то истину, высшие силы ему не позволят понять, что кроется за ощущением. Вот, например, ни один мужчина, ни один, кроме меня, не в состоянии понять, что именно кроется в глубине ваших прелестных глаз. — И что, интересно? — спросила Белка. — Не скажу, — сказал Абадонин. — Не хотите, не надо, — буркнула Белка. — Тогда не могли бы вы пояснить, какая это высшая сила не позволяет проникнуть в истину? Или вы говорите о Боге? А если Бога нет, как многие считают? Абадонин придвинул к Белке лицо и как бы шутливо подул ей в шею. По коже её побежали мурашки, и будто сладкие пузырьки стали продираться через кожу; голова закружилась, она пошатнулась. И после, как Белке показалось, ноги её оторвались от пола, и, дальше, увлекаемая Абадониным, она, как будто бы, и не шла, а замедленно летела в сторону столика армян. Впрочем, Белке только казалось, что она не шла, а летела. По пути к армянскому столику, с ощущением, как после опиума, она не заметила, не почувствовала даже того, что задела бедром стул, за которым сидел Жидков. Тот вздрогнул от мелкого сотрясения, оглянулся, кто там его толкнул, привет, Наташка, крикнул ей вслед, но она и этого не услышала. «Как быстро он успел нализаться», — подумал Жидков, взглянув на Литовкина, и поправил его голову, давно уроненную на стол. Поправил не ради удобства приятеля, а чтоб голова, поменяв положение, не опрокинула стаканы. Не знал он, конечно, того, что приятель спал не по пьянке, а по другой, Абадониным созданной причине, что, может быть, именно в этот момент он любовался ножками Кати, ведущей его в сторону баньки. И тут Жидков ощутил одиночество, какое случается в толпе, а одиночество в толпе бывает самым острым одиночеством. Будто какая-то тёмная сила перенесла его на Луну, на холодные, пылью прикрытые камни, сжала сердце костлявыми пальцами, и все находившиеся в ресторане, и даже очень знакомая Белка, минуту назад толкнувшая стул, показались ему страшно далёкими, чужими, даже враждебными. Он хватил водки, а что ещё делать, если тоска и рядом водка, и это вернуло его в ресторан. Под песенку «Мама, я жулика люблю», на танцплощадке с большим задором и ещё с большей неуклюжестью вертелся мужчина лет шестидесяти, с лицом пожилым и изрядно помятым холостяцкой разгульной жизнью. Жидков не раз его видел танцующим, и всё с разными, да молоденькими. Сейчас он отплясывал в паре с девушкой, которую он долго уговаривал выйти с ним ножки поразминать. — Как вас, красавица, зовут? — спросил он её в начале танца. — Алесей зовут, — фыркнула девушка, польщённая дешёвым комплиментом. Она красавицей не была, но тонкой фигурой и свежестью личика на все сто процентов отвечала запросам пожилого волокиты. — До чего очаровательное имя! — воскликнул её партнёр, которого Алесины подруги, похохатывающие за столом с тех пор, как Алеся пошла танцевать, прозвали уморительным старикашкой. — А меня, представьте, зовут Матвеем. — А отчество как? — спросила девушка, которую всё прошлое воспитание научило к таким пожилым людям обращаться по имени и отчеству. — Ах, к чему нам все эти формальности! Зовите меня просто Матвеем. — Вы для меня всё равно, как дедушка, — сказала глупышка, не сознавая, что дедушка — нож в ранимое место, давно уж истыканное ножами других таких же глупышек. — Я не могу, чтобы без отчества. — Ну, если вы так уж сильно настаиваете. Матвеевич моё отчество. — Матвей Матвеич? — ухмыльнулась. — А сколько вам лет, Матвей Матвеич? — Почти сорок восемь, — соврал Матвей. — А… А я думала, что семьдесят. — Это вы, знаете, ошибаетесь. Возраст по лицу определяете. А лицо — это, знаете… ошибочно. Трудности жизни, они, знаете, оставляют внешние отпечатки. Как…, — он поискал сравнение, — как гусеницы трактора на снегу. Жизнь меня, знаете, потрепала. Но физически я ещё ой-ой-ой! Хотите пощупать мои бицепсы? — Ещё чего! — скривилась Алеся. С минуту они танцевали молча. — Алеся, — сказал Матвей. — Конечно, я вас значительно старше. Но разве не могут быть друзьями люди самого разного возраста? — Не знаю, — пожала она плечами и слегка от него отодвинулась, что означало: нет, не могут. — Почему бы нам с вами не стать друзьями? — с доброй улыбкой кричал Матвей, пытаясь голосом перебить разгорячившийся оркестр. — Я много пожил, я могу вам помочь полезными житейскими советами. А вы мне поможете лучше понять современную молодёжь… — Мне надо идти, — сказала Алеся, останавливаясь так резко, что партнёр, её слов не разобрав, не успел перестроить ноги и наступил ботинком на туфельку. — Ой! Вы чего, Матвей Матвеевич? — сильно скривила она мордашку, преувеличивая ощущение от наступившего ботинка. — Вам лучше с медведями танцевать. «Ещё одна сучка», — подумал Матвей, — угрюмо глядя, как в тысячный раз от него уходили сладкие ножки под короткой, почти до трусиков юбочкой. Другой бы подольше погоревал от подобной оскорбительной неудачи, но Матвей был рождён, как образец того, кому хоть кол на голове теши. Вернувшись за столик, где он сидел с совершенно посторонними людьми, которым на него было наплевать, и ему на них было наплевать, он глотнул умеренное количество красного кислого вина. Такое вино он не любил, но оно, якобы, было полезно для сердца, простаты и прочих частей ветшающего организма. Ещё через несколько минут Жидков увидал его танцующим с непривлекательной толстой девушкой, которую до этого не приглашали, а этот вот взял, да пригласил. Матвей пригласил её танцевать лишь потому, что, поймав его взгляд, рыщущий по столикам ресторана, она ему игриво подмигнула. Эта молодая американка, оказавшаяся в «Русской Сказке» непонятно каким образом, была довольно таки пьяна, но это было мало заметно, пока Матвей, решив полихачить, не крутнулся вокруг неё, а потом и её так закрутил, что она потеряла равновесие, и даже бицепсы партнёра не удержали её на ногах. Оседая на пол танцплощадки, она так вцепилась в Матвея Матвеевича, что и он оказался на полу. Под смех и комментарии окружающих он вытянул девушку на ноги, но на этом джентльменство его закончилось. Он не отвёл девушку к столику, и даже взглядом не проводил свиные ноги под мощным задом, перетянутым лопающейся материей. Его не расстроило происшествие с этой толстой американкой. Каким-то мужчинам большие зады могут казаться аппетитными, но гены Матвея их отвергали. Как бы эксперты не доказывали, что разжирение это болезнь, он на их удочку не попадался. Жрать надо меньше, — думал он о каждом разжиревшем человеке. Пока он не смог никого подцепить, и от серии сегодняшних провалов ему пора было отдышаться. Несмотря на мало ранимый характер, Матвей, тем не менее, иногда анализировал неудачи. «И эта, — думал он об Алесе, попивая свою кислятину, — поиздевалась над его возрастом. Пора, что ль, смириться и не рыпаться? Пора охладеть и глядеть на девушек из-под кустистых седых бровей, как на бесполые существа? Но если с возрастом охладевают, почему у него наоборот? Почему всё больше его тянет к этим молоденьким магнитам? Врёт, что ли, Мишка, его приятель?» Сколько раз встречаясь за пивом, встречаясь ещё до того, как Матвей решил эмигрировать в Америку, они застревали на этой теме. Матвей сетовал на неудачи, а Мишка, посмеиваясь, отвечал, что возраст совершенно не причём, что молоденькие, наоборот, очень даже тянутся к пожилым. И что ему ничего не стоит соблазнить девочку лет девятнадцати. Матвей и не верил ему, и верил. Не верил, поскольку Михаил выглядел даже старше его, был почти лысым, располневшим, с брюхом, с круглым бабьим лицом. А верил, поскольку у Михаила была идеальная ситуация для похождений с совсем молоденькими. Его приятель преподавал на факультете университета, куда было трудно поступить. Кроме того, он изловчился возглавить приёмную комиссию. Во время вступительных экзаменов в кабинет председателя комиссии робко входили папы и мамы с просьбами о девочке позаботиться. Родители не были голословны, они свои просьбы подкрепляли солидными денежными суммами. Но не всем девочкам посчастливилось родиться в состоятельной семье. Таких-то и вылавливал Михаил. — Ты даже себе не представляешь, — рассказывал он Матвею, — как любят эти лапочки посидеть на коленях седовласого мужчины. Им с ним спокойнее, безопаснее, чем с молодыми ловеласами, которые бросят в любой момент, да ещё и триппером наградят. — Они не возражают посидеть на твоих пожилых коленях, поскольку ты решаешь их судьбу, — резонно реагировал Матвей. Ещё раз поморщившись от вина, Матвей отправился погулять между столиков ресторана со знакомой читателю целью. Жидков за ним уже не следил, поскольку к нему подсел незнакомец и завёл ностальгический разговор о предыдущей жизни в России. Вдруг, оказалось, он знал Макеева. — Да как же! — почти задохнулся Жидков. — Да мы с ним вместе в школе учились. — Со школы и знал, — подтвердил незнакомец. — Не раз в баскетбол вместе с ним постукивал. Мы, правда, учились в смежных классах, поэтому кроме баскетбола не очень часто пересекались. И вас я видел неоднократно, в основном во дворе на переменках. Школа большая была, как помните, разве со всеми перезнакомишься. А с вашим Макеевым мы однажды даже бутылку вина распили, поговорили о том, о сём, и от души нахохотались. Остроумнейший человек! И, кроме того, большой оптимист. Да, извините, я не представился. Иофилов моя фамилия. — Это уж точно, большой оптимист, — кивнул Жидков, пожимая руку. — Я ему в этом даже завидовал. Он был из людей, которые думают: коль скоро попал ты на этот свет, то лучше смотреть на него сквозь розовые, а не бесцветные очки, и если всё обращать в абсурд, то и хорошее, и плохое покажется весёлым и смешным. Вот кому стоило стать писателем. А стал почему-то архитектором. — Почему-то? — улыбнулся незнакомец. — Ну, уж не вам это слово использовать. Сами с писательством намаялись. Мечтали заниматься только сочинительством, и в то же время жить красиво, состоятельно. Увы, для такого образа жизни лучше родиться в семье богачей, в которой папа и мама одобрят любые грёзы ребёнка. Кстати, что такое писатель? Любой, кто читать и писать научился, может назвать себя писателем. А если ты даже писать не умеешь, найми писателя-невидимку, поставь на обложке своё имя — ты тоже становишься писателем. Я не знаю другого занятия, в котором каждый человек считает себя профессионалом, и при этом добивается успеха. Собственно, что есть успешный писатель? Успех — писать на потребу толпы и миллионы загребать. Успех, если пишешь для души и радуешься творческому процессу. Успех, если ты своими писаниями сумел влюбить в себя нескольких женщин. Успех, если даже один человек решил, что ты хороший писатель… А то, что Макеев стал архитектором, — надо же деньги зарабатывать… Оркестр грянул новую музыку, которая отсутствием мелодии и быстрым, подпрыгивающим ритмом почти не отличалась от того, что раньше оглушало ресторан. Жидков невольно взглянул на танцоров. Тот пожилой, что любил молоденьких, на сей раз вдруг оказался в паре с дамой очень прилично одетой, в очках со свисавшими с них цепочками, с физиономией, как маска, за которой распознавались пластические операции. Несмотря на скачущий ритм музыки, они покачивались так замедленно, что глядя на них, можно было уснуть. Разговор, похоже, у них не клеился; выражение лиц говорило о том, что оба дождаться не могли, когда, наконец, этот танец закончится. Жидков отвернулся от танцплощадки, чтобы продолжить с Иофиловым любопытную беседу о писателях, но того уже не было за столом. «Надо ж, — подумал, — он знал Макеева». Жидков потерял многих друзей после того, как эмигрировал, так и Макеев пропал для него, и, казалось бы, навсегда. Но через несколько лет — возник, как с того света вдруг явился в коротком письме электронной почты. Нашёл непонятно каким образом электронный адрес Жидкова, и так началась их переписка, которая длилась несколько лет, иногда с порядочными перерывами. Мерзкий вирус, проникший в компьютер, уничтожил все документы Жидкова, включая и эту переписку. Потом оказалось, что переписка пропала и в компьютере Макеева, — не от того ли самого вируса? Позвольте, однако, опуститься до банального изречения: рукописи не горят. Их переписка вдруг отыскалась, и, может быть, с помощью Воланда, Сатаны из «Мастера и Маргариты». Она оказалась вкоробке с пластинками, которые Жидков послал в Америку, как только ОВИР разрешил эмигрировать. Он отправил пластинки медленной скоростью, самой дешёвой на почтамте. Не получив их в течении года, он решил, что пластинки затерялись в пространстве между Москвой и Лос-Анджелесом. И вот те сюрприз: они дошли в помятой, перевязанной верёвками коробке, с десятками разноязычных штампов. Похоже, они продирались в Лос-Анджелес всеми возможными видами транспорта (исключая аэропланы), через сколько-то стран Европы и Африки, и в конце какими-то пароходами с перегрузками в странах Южной Америки. По тёмным разводам от воды, по расклеившимся конвертам можно было предположить, что коробка оказывалась под ливнями в помещениях с сильно текущей крышей или захлёстывалась волнами, и либо Воланд, либо ловкий матрос успевали в последний момент её выдернуть из разбушевавшегося океана. Сами пластинки не пострадали, ни одна не треснула, не раскололась. Трудно читаемые наклейки Жидков отодрал и выбросил в мусор. Без них каждый раз случался сюрприз. Поставишь пластинку без названия, и то ли симфония Бетховена, то ли «Тёмная ночь» Утёсова. На дне коробки, в пакете из пластика лежала пачка каких-то рукописей, отпечатанных на машинке. Они выглядели не подмоченными, и даже бумага не пожелтела. Жидков их точно не посылал, поскольку советская таможня не пропускала за границу всё, что походило на сочинения. Он извлёк рукопись и поразился: это была переписка с Макеевым. С тех пор он верил в нечистую силу и в то, что время не прямолинейно, а может как угодно искривляться. Иначе, каким мистическим образом в посылке, посланной до эмиграции, оказалась переписка двух приятелей, сочинённая в более поздние годы. Похоже, читателю не терпится взглянуть на то, что они сочинили. В данный момент, находясь в ресторане, Жидков, конечно, не в состоянии припомнить многое из переписки, поэтому автор берёт на себя изложение писем приятелей. Правда, автор не собирается включать в роман все письма подряд, поскольку там есть не совсем приличные, и такие, что чёрт знает что написано, и просто обрывки несвязанных мыслей. Итак:Глава 25. Перепис ка Двух Дураков
Жидков Друг мой российский! Перечитав наши первые письма, предлагаю тебе соавторство. Авторы — мы, Жидков и Макеев (хотел бы поставить тебя впереди, но, увы, я первый по алфавиту, и ты лучше смирно стой позади, даже если водка кончается). Предлагаю назвать сие сочинение «Переписка двух дураков». Почему именно дураков? В полузабытых беседах с тобой, в ту пору, когда я жил в России, мы не раз приходили к мнению о том, что в мире бездна всего, что мы оба не понимаем, и как бы не силились, не поймём. Посему в умственном отношении мы себя не пытались возвысить. Есть и другое объяснение того, что мы с тобой дураки: вместо того, чтобы вникнуть во что-то, найти рациональное объяснение, мы не пытались напрячь мозги, а тут же коверкали действительность и хохотали над получившимся. Загнав тебя в компанию дураков, хочу, тем не менее, польстить. Идею стать соавтором сочинения навеял твой уникальный талант буквально всё обращать в абсурд. Вообще, удивляюсь, почему ты не состоялся, как писатель. Понимаю, в писательстве нету денег… Однако, совершенно не удивлюсь, если ты в какой-то момент извлечёшь из запылённого чемодана пачку блестящих рукописей. Итак, жду идей.Макеев Привет, Антон. Другой вариант: «Переписка ДД». Такое название нам позволит оставаться такими, как есть. Один дурак, то есть ты, Жидков, сдуру уехавший за тридевять земель, другой, остававшийся на родине без особых на то причин, затеяли эту переписку без всякой прямой необходимости. Конечно, быть тебе впереди. На обложке нашего сочинения соавтор может даже не присутствовать. Мол, человек тот малоизвестен, можно сказать, совсем неизвестен; мол, имя его затерялось в бумагах и среди прочего остального. Впрочем, стоит мне взять псевдоним, ну, допустим, Амакеев (на абхазский, что ли, манер), как убийственное в одки больше нету прогремит именно для тебя. Размышление 1. Считаю, что вся живность на Земле делится пока и до сих пор на насекомых и ненасекомых. Записку об этом важном открытии в компетентные органы подал. Теперь нахожусь под впечатлением, которое я на них произвёл. Размышление 2. На исходе этого лета посетил Генофонд с другим предложением: увеличить количество полов не менее, чем до семи. Надеюсь, ты представляешь себе, какое, наконец, разнообразие наступит в любовных отношениях. Размышление 3. Предлагаю нам учредить лигу профессиональных испытателей. Есть испытатели самолётов, но где, например, испытатели чувств? Теперь они будут! Океан возможностей! Полная занятость для всех, трудоспособных и инвалидов, для всех возрастов и полов. Или где испытатели жизни? Устраиваешься, допустим, испытателем жизни русского писателя в Америке. Испытание заканчиваешь на кладбище, составляешь подробный отчёт… Высылаю эти бодрые размышления в качестве лёгкой литзатравки.
Жидков Аркадий! Ширину и длину моего благородства трудно измерить даже мне. Доказательство тому не за горами: позволяю тебе назваться А Макеев ым, а себя, так и быть, назову А Жидков ым (А, если я не ошибаюсь, первая буква алфавита и моего личного имени). Хотя мне безразличен алфавит, я о нём порой неделями не вспоминаю, да и слегка подзабыл порядок, особенно в английском алфавите. Тут меня как-то остановили за вождение в подвыпившем состоянии, и полицейский, чтоб убедиться, в каком именно я состоянии, дал мне каверзное задание: перечислите мне весь алфавит, но только чтобы сзади наперёд. Я, конечно, сообразил, что в английском алфавите я запутаюсь, и стал ему русский перечислять. И, надо же, тоже мгновенно запутался. Но если б даже в русском не запутался, полицейский настаивал на английском. Слушал он, слушал, как я там плаваю, надел мне наручники и повёз на более научную проверку с помощью тюремного алкотестера. Позволь мне слегка поразмышлять о твоём неплохом, но, всё же, сомнительном варианте названия сочинения «Переписка ДД». Любой, кто когда-то нас будет читать, после слова переписка остолбенеет. Только дурак может принизить, — подумает любой остолбеневший, — принизить высокую литературу аббревиатурой ДД, которую можно легко спутать с порошком ДДТ, которым мы иногда пользовались для избавления от мандавошек. Или, — подумает остолбеневший, — как могли эти два дурака позабыть тех собак и кошек, которых в ностальгическую эпоху они обильно посыпали белым дешёвым порошком с неприятным, но не самым мерзким запахом, чтобы избавить их от блох. Какое невинное было времечко! ДДТ калечил нашу печёнку, уже ослабленную алкоголем, и мог её наградить раком, расшатывал нервную систему, уменьшал количество спермы в яичках, а мы, распыляя тот порошок, вдыхали его в жутких количествах, и только чихали и утирались. В связи с вышесказанным предлагаю назвать наш труд «Пёрдвухдур», и писать это слитно, а не «Пёр двух дур», хотя и такой вариант возможен. Я, конечно, не исключаю, что серьёзные члены общества благопристойно расшифруют «Переписку ДД», как «Переписку Двух Друзей». Фу! От скуки можно повеситься. Сообщи своё мнение о псевдонимах и названии произведения, несмотря на то, что мои варианты несравнимо лучше твоих. Что касается трёх размышлений, ты в них очень даже неплох. Но если ты всё-таки сумеешь стать испытателем моей жизни (Размышление 3), подумай, сумеешь ли ты дотянуть до моего именно кладбища. Иначе, не нарушишь ли договор, который заставят тебя подписать соответствующие лица, а нарушишь, тебе ничего не заплатят. И останешься биться на мели под безжалостным солнцем Флориды, и я, ещё на кладбище не увезённый, переступлю твоё жалкое тело, как подыхающую рыбёшку, и, может быть, даже обернусь и метко сплюну тебе прямо в глаз на берегу той же Флориды, в которой ты никогда не был, но врёшь всем женщинам, что побывал. Но это тебе, конечно, приснилось, а будешь размахивать фотографиями, засмеют и заулюлюкают, все знают, что фотки легко подделать при наличии фотошопа, сканера, компьютера, цветного принтера и бумаги глубокого проникновения. Но лучше всего Размышление 2. Ах, как забилось в области сердца при мысли, что я вдруг стал семиполым! Второй пол добавить себе несложно, говорят, стоит всего тысяч двадцать, но пока очень смутно представляю, как можно иметь больше двух полов. На этом бы я и сконцентрировался в нашей дальнейшей переписке. Что же касается деления на насекомых и ненасекомых, об этом я должен ещё подумать. Пока не имею возможности думать, отвлекает работающий телевизор с информациями о теракте против цивилизованного мира, то есть и против даже тебя, хотя, поставив твоё имя впереди моего имени, я доказал своё благородство, а тебе, боюсь, ещё надо доказывать степень твоей цивилизованности. Россияне, всё-таки, ближе к варварам, чем, скажем, венгры или поляки, а мы, американцы, далеко от них, как в данный момент я от тебя. Не обессудь. Антон Ж.
Макеев Антонушка, дорогой! Ширина и длина твоего благородства действительно мало измерима, ну разве, что только в квадратных парсеках. «Пердвухдур» звучит интригующе, посему прими соавторское согласие. Хотя вот появилось у меня название «ПD2» (ПИ ДЭ Квадрат — это формула площади круга, который ловко объединяет двух дураков в квадрате, вступивших в творческую переписку). Короче, название сочинения может быть «Пердвухдур или Пи Дэ Квадрат (ПD2)». Сколько там времени осталось до следующей Нобелевской разборки? Не упустить бы его по-дурацки. Из жизни ненасекомых отмечу последний теракт Бен Ладена, прокрученный по телевизору в режиме текущего времени. Колесо истории завертелось с такой бешеной скоростью, что я экстерном, в кратчайший срок спланировал закончить академию генштаба. Буду здесь маршалом на полставки, и на полставки у вас, в Америке. Буду громить старика Бен Ладенича, а то он вас всех там затибидохал. Так, а теперь насчёт семиполости. Пойми ты, Антонушка дорогой, не по семи полов у каждого, а каждая особь человеческая имеет свой отдельный пол, и у каждого пола своё название: разчина, дващина, трищина, и т. д. Особо красиво звучит «шестьщина». Описание осмеянной, заулюлюканной и подыхающей рыбёшки с одним заслюнявленным глазом меня отрезвило окончательно. Бросаю карьеру испытателя, ухожу в сборщики утиля, буду принимать у населения бумагу глубокого проникновения. Сообщаю название рассказа, который я вряд ли напишу: «Увезённый неграми с кладбища или взгляд на писателя издалека». Вот его короткое изложение. «Исподволь и невольно обрёл я способность пронизывать взглядом большое пространство и ясно видеть такие места, какие обычно от нас скрыты бесконечным количеством горизонтов, ибо продвинься мы чуть вперёд, ну хотя б на одну иоту (межатомное расстояние), перед нами возникнет другой горизонт, раздвинутый на эту же иоту. Заскользил я взглядом на юго-запад и увидел платформу „Голицыно“ и рядом закрытый пивной ларёк. Продвинулся взглядом ещё дальше, и на закатном розовом солнце засверкали Тибр, Дунай, Гвадалквивир. Потом океан поиграл мышцами, и успокоился на пляжах, рядом с которыми проживает настоящий ладный писатель. Мой настырный взгляд обнаружил его, бодро идущего от остановки в сторону запущенного кладбища. Одет он не очень витиевато, то есть без гетр и бескозырки. Справив свои дела на кладбище, писатель растворяется в тени навеса автобусной остановки, присаживается на лавочку, огорчённо покачивает ногой. Он, прожжённый алфавитист, не может вспомнить из каких букв сложен один интимный орган. Под навес автобусной остановки приникает серо-лиловый дым — это прикладбищенские негры жгут ритуальные костры. Они иногда бросают в огонь пустые пакеты из-под ДДТ и хором поют: О! Лорд! О, Милосердный! Ты дал нам средство от мандавошек. Ты избавил от блох собачек и кошек. О! Лорд! О, Милосердный! Благовонный дым возбуждает негров, они машут писателю руками, зазывая его в свой круг, а также рассчитывая его использовать в неизвестном ему качестве». На этом драматическом моменте, переполненным творческим напряжением, я намерен поставить точку.
Жидков Аркадий, разлюбезнейший соавтор! Сегодня я понял, наконец, смысл кошмарного сновидения, обеспокоившего меня примерно три недели назад, после того, как прикладбищенские негры пригласили меня в свой круг. Будто я осерчал на кого-то (но это, клянусь, были не Вы), и будто хотел отругать его словом, в котором всегда были три буквы, и будто я стал искать это слово, во всех пространствах и направлениях, и будто попал я в туалет, и вижу то слово на стене, пытаюсь прочесть, и не могу… Очнулся не помню, в каком поту, то ли в холодном, то ли в горячем, но помню — сложился я пополам, как перочинный ножик в детстве складывался на мизинчик, и пальчик потом долго кровоточил; сложился в вертикальном направлении, сидел на кровати в полном мраке, мычал, как недорезанная корова.
Макеев Мой дорогой и покорный слуга! Как-то Вы обуреваемы бываете ночами. Три настенные буквы — всего лишь название моего дочеродного органа, чего тут было пугаться до поту. За перочинный ножик большое спасибо! Вспомнилось! Капельки крови с локотка, со лба, носа и подбородка, из зубов, и из мизинчика. О, эти травмы нашего детства, прекрасно совместимые со счастьем, которое мы так мало ценили!
Жидков Вчера мы вернулись из Сарасоты. Ездили-бродили по Макеевским местам, в которых ты никогда не бывал, но пытаешься это доказать с помощью фальшивых фотографий на бумаге глубокого проникновения. Но, впрягая воображение, мы вкушали твоё присутствие, обернувшееся отсутствием. Вот здесь, с берега Лонгбоут Айленд он пленялся буйством заката. Отсюда, нетолстым задом поправ шелковистый песок Сиеста Айленд, он ястребиным настырным взглядом вылавливал чёрную спину дельфина. Вот эту ракушку в кустах мангроув он осчастливил зелёными брызгами щедрой искрящейся русской мочи… Грустно мне стало перед ракушкой, и чтоб хоть как-то печаль развеять, я посредством того же акта осчастливил ракушку ещё раз, и часть её радости перелилась на мою босоногую зрелость.
Макеев «Рыбка плавает в томате, Ей там очень хорошо. Только я, ядрёна матерь, Места в жизни не нашёл…» Дорогой Антон! С Днём рождения, что ли? Похоже, ты расстроен? Или раздвоен? Ну не стоит! Или стоит? Ты ещё очень молод, Антон! Облик лихой, и ликом ты гладок, тело имеешь налитое, облысению не подвергался, сединой не обременён, мошонкой владеешь с двух рук. Прыжок ты ещё не потерял. Трудолюбия не занимать, таланту — черпать не перечерпать. Большой редкоземельности обитатель! Счастья тебе, и будь востребован! Неизгладимо твой Макеев.
Жидков О как взбодрило мою душу твоё поздравление с Днём рождения! Отвечу на ряд твоих вопросов, которые вдруг оказались вопросами, которые ставят друг перед другом немолодые мужики во время игры в домино, гольф, канасту или во время другой забавы, не требующей глубокого ума и какой бы то ни было сосредоточенности. О том, что в отличие от рыбки, якобы счастье нашедшей в томате, ты не нашёл себе места в жизни, я готов горячо поспорить. Нашёл ты, нашёл ты себе место! Аркадий, ты ведь пожил на свете, и должен был видеть, услышать, читать, и в худшем случае представлять места несравненно депрессивнее, чем то, в котором ты оказался по воле космических пертурбаций. Возьми хотя бы Афганистан или африканскую страну в период военного переворота. Поверь мне, что там, где ты оказался, на самом деле просто замечательно… Ах, мой Аркадий, меня погребла лавина доводов за то, что ты ничуть не хуже той рыбки, что жизнь твоя намного веселее, чем унылое тесное лежание в непроницаемой тьме консервной банки. А кроме того, ты подумал о том, что ждёт эту рыбку после того, как некий подвыпивший мужик расковыряет банку отвёрткой и дурно воняющими пальцами забросит её меж гнилыми зубами? И есть ли у этой счастливой рыбки хоть какой-то ничтожный шанс, что то же самое с ней проделает белокожая свеженькая красотка, которая консервами не закусывает, а подавай ей, креветки, устрицы, запечённые улитки да жюльен. Как хорошо твоё поздравление! Лучше, красивее, правдивее меня ещё в жизни не поздравляли. Ах как ты прав во всех мелочах. И тело моё ещё налитое, и не лысею, и облик лихой, а уж мошонка-то, мошонка… Жаль что родился не пятирукий, а то бы мошонкой владел и с пятью.
Жидков Вдруг появилось настроение описать впечатления о Японии, в которой мы только что побывали. Сначала о грустном, о Нагасаки, в котором меня подавляла мысль, что все мы — всего то муравьишки, которых буквально в любой момент может сплющить башмак судьбы. Именно это произошло с жителями Нагасаки, когда в августе сорок пятого судьба в образе майора Чарльза за штурвалом бомбардировщика умертвила почти восемьдесят тысяч человек. Бомбу планировалось сбросить над Кокурой, но густые облака над этим городом помешали пилоту и наводчику разглядеть предполагаемую цель. После трёх безуспешных заходов Чарльз повернул самолёт к Нагасаки. Банально, конечно, повторять, что все мы рабы господина Случая, но история Нагасаки подтверждает это как нельзя лучше. Кстати, после этой трагедии в Японии возникла поговорка «В езуч, как Кокура». Теперь о том, что меня порадовало. Не в последнюю очередь — Love Hotels, в которых японцы мужского пола ежедневно и даже ежеминутно что-то делают с женским полом (цены на мой взгляд очень доступны, и можно платить за полчаса, за несколько часов или за сутки). Что именно делают японцы со своими худенькими японками, не посчастливилось наблюдать, зато в разных публичных местах любовался упомянутыми созданиями. Худощавы, грациозны, миниатюрны, кривоноги, с действительно маленькой грудью. Другими словами — большие милашки, и были б, наверно, ещё милее, если бы многими тысячелетиями недальновидные мамаши не таскали младенцев на спине, вынуждая неокрепшими ножонками колесом обвивать спины. Но даже после таких искривлений японки в голом виде хороши, судя по порнографическим изданиям, которые свободно продаются на перекрёстках и в автоматах. Иначе, любой любопытный пацан может узнать в любом раннем возрасте то, что было для нас когда-то изнурительно-мучительной загадкой. Тот же японский молокосос может свободно купить в автомате презервативы, пиво, виски, и все прочие радости жизни, которые нам были недоступны, но которые в демократической России тоже стали вполне доступными. Немало порадовали и бани. Педерастам надо ехать в Японию, ибо бань там хоть отбавляй. Наблюдал потому и немало мужчин, игравших с водой в сексуальные игры (какие-то даже поразили), и не без тайного удовлетворения отмечал, что средний японский фаллос меньше среднего русского фаллоса (с американским сравнить не могу, так как общественных бань здесь так мало, что для подобного сравнения надо искать другие варианты, но искать их мне нет никакого резона). Позволь на сегодня закруглиться, а по какой причине, неважно. Да, почему ты замолчал? Ощущаю, как брошенная девушка. Антон.
Макеев Разделяю твои терзания. Я тоже, вестей от тебя не имея, тоскую, и плачу, и причитаю: И-и-и, во каки-таки дали стегнул, сокол ты мой ненаглядный? Нет, не болел, не привлекался, но побродяжничал недурно. На деньги, сэкономленные от жены, пару месяцев болтался в Австрии, отлучаясь самовольно то в Голландию, то в Данию, то в Бельгию, то во Францию, а то в Неметчину. Время, отведённое под бодрствование, делил между теннисом, велосипедом, прогулками, застольями и созерцанием всего, что на глаза мне попадалось, а также посещениями магазинов. Подолгу простаивал перед вещами, которые меня переживут и, как Сократ, экономил деньги тем, что многократно восклицал: Как же много на свете вещей, без которых я могу обойтись! Опогоненная тётка в Шереметьево присвоила мне звание возвращенца ударом государственной печати по моему заграничному паспорту. Вернулся, и сразу на сенокос, за реку, с бабами. Теперь вот пора и за работу, за проектное дело своё.
Жидков Я думал, ты успел умереть, и даже собрался жене позвонить с претензией Пошто на похороны не позвали? А ты, падла (извини за выражение), в Европах радужно развлекался, и даже, видишь ли, в теннис постукивал. В теннис я здесь тоже стучу, порой пальну так, что диву даюсь, а порой — от стыда заливаюсь румянцем, но удары по движущемуся мячику улучшил до кое-какого уровня, и лично считаю, что пребываю в нестыдном пространстве меж начинающим и продолжающим начинающим. Правда, стал замахиваться ракеткой не только наяву, но и во сне, от чего супруга часто просыпается, но пока не понимает, от чего. Жду более подробного отчёта о твоих достижениях и провалах на твёрдых, глиняных и травяных, о наблюдениях и размышлениях о траектории отскоков в зависимости от поверхности, и о твоих других похождениях в местах, к сожалению, далёких. Да, в Дании хорошо. Плоско, чисто, пива навалом. Напившись, можно, икая, рыгая, покачивая ящиком с пивными банками, побеседовать с полицейским без риска выхлопотать замечание, а то и забраться в фонтан Копенгагена и половить руками рыбу. Все кланяются тебе и при этом приветливо улыбаются. Весной мы потащимся в Пекин, но не работать, а поглядеть на самую людную страну, наконец-то нашедшую лучший способ слегка уменьшить своё население — оправлять кое-кого в космос. С особым чувством, твой Антон
Жидков Отзовись, отзовись, а не то я повешусь… Возможно, есть подобное в поэзии, но я не наталкивался на такое; сообщаю с гордостью — сочинил. К гордости примешивается озабоченность: здоров ли? есть ли в доме еда? бывают ли не грустные моменты? в порядке ль твоя электронная почта? получил ли, кстати, мои два письма?
Макеев Антон! Извиняюсь за молчание. Да, давненько тебе не писал. С поздней весны до сего дня пребывал в полной прострации. Сгорел электронный мой товарищ на нечеловеческой работе, не рассчитал сил своих компьютерных. Или, не вытерпев надругательств, возможно, решил покончить с собой, и унёс в прошедшую вечность всю переписку и адреса. Обидно, но это, быть может, и к лучшему, то есть появилась у меня возможность стряхнуть всё старьё и начать жизнь по-новому. Однако, мой адрес остался прежним, значит, остался я для тебя в полной моей прикосновенности. Как и где проводите время? Ну, почему ты так опаздываешь с замахом ракетки при ударе слева? Когда в последний раз тебе пришлось целоваться хоть с кем-нибудь взасос? Имеешь ли награды США? Засорялись ли унитазы? Страдаешь ли поносами или запорами? Денег шальных не огребаю, проект мой последний (больница в Балашихе) в стадии авторского надзора, — приходится нервничать по поводу своего и чужого разгильдяйств. Далее думаю взять time-out с тополиного пуха до белых мух.
Жидков Метла твоего письма подмела мою душу до чистоты, которой там не было с весны, то есть с того рокового момента, когда вирус я вас люблю, нечаянно мною тебе отправленный, заразил твой компьютер неизлечимой, мгновенно убившей его болезнью. Извини, и давай-ка про это забудем. О пропавшей переписке не тужи. Благодаря всё тому же вирусу, вся твоя пожизненная переписка (включая с другими адресатами) переметнулась в мой компьютер перед тем, как душа твоего компьютера отлетела в сторону рая (или ада, но это зависит от количества и качества порнухи, которую ты в интернете использовал). Так что, дружище мой, не тужи: главы совместного сочинения под пока ещё спорным названием сохранились и ждут продолжения. В последнем письме ты меня забросал многочисленными вопросами, и мне ничего не остаётся, как забросить тебя ответами. Вот, ты спрашиваешь, например, давно ли я взасос целовался. Отвечаю: сравнительно недавно. Как и где проводите время? Отвечу, если заузишь вопрос. Засорялись ли наши унитазы? Да, один, наверху, засорился, но тут же прочистили — всё в порядке. Расстройства желудка не случалось. Видели пару кинофильмов, с удовольствием бы их пересказал, но начисто забыл, что именно смотрели. Пару раз занесло нас снегом в Вермонтском городишке Арлингтон, где с группой не очень молодых дружно встретили новый год. Побросал палки собаке Челси. Болела пятка, последствия тенниса. Посадил деревцо на заднем дворе.
Макеев Игривоциничный характер переписки не позволяет определить, где шутка, а где беспощадная правда. Если ты писал без презерватива, и вирус сжевал всю мою переписку, но ты её успел перекачать, то высылай мне хошь частями, хошь целиком; уважь, пожалуйста, графомана. Настолько я слаб в компьютерных хитростях и от природы настолько наивен, что допускаю: электронные чудеса существуют на самом деле (если уж даже Пентагон бывает бессилен перед хакерами.) P.S. А ты без усов, что ли, проживаешь?
Жидков Ты прав, амиго, переписка наша стала настолько игривоциничной, что я давно перестал верить твоему самому краткому слову. А время от времени очень хотелось бы сказать тебе что-то остро-правдивое, серое и скучное, как сама жизнь. И, думаю, вот какой выход есть. Давай выделять куски правды-матки с помощью, конечно, не кавычек, а, скажем, как выразился бы иммигрант, слегка подзабывший русский язык, словами без брехованья, или это сугубый необман, или воистину разумею, или… — впрочем, сейчас твоя очередь попотеть над тем, что я только что начал (да, ещё, кажется, есть без бзды). Увы, в голове моей меньше извилин, чем у шустрых, тобой упомянутых хакеров, чтоб уничтожить переписку, скажем, какого-нибудь Макеева, отлетевшего от меня на восемь, а то и девять часов. Переписка твоя у меня сохранилась лишь благодаря моей организованности и в некотором роде целеустремлённости. Безусловно, когда-нибудь ты получишь все письма, отправленные мне, а что касается переписки с твоими другими адресатами, — тут уж, пожалуйста, извини. Советую найти специалиста, который умеет извлечь, что угодно из самых глубоких ватерпасов самого мёртвого жёсткого диска (а такие спецы, клянусь, есть, им заплатить только надо, наличными). А то, что ты пускай лишь на миг поверил в то, что я, Жидков, мог тебе хоть как-то навредить… Причинил ты немалую боль человеку, который тебя считает за друга… А усы я давненько уже сбрил. Волокита и утомительная борьба с напирающей сединой. Пока я борьбу эту как бы выигрываю с помощью некоторых ухищрений. Как будет дальше, трудно сказать. Кончаю писать (без брехованья: пора ехать в несекретную лабораторию, где надобно сдать кал на анализ — рутинная проверка своего здоровья). Результат анализа сообщу. Со всеми наступающими праздниками!
Макеев На днях, около полуночи, позвонила твоя матушка, пребывала в слезливом настроении: мол, что случилось с моим сыном, полгода нет никаких вестей? Успокоил её как мог. Всё, мол, с Антошкой в полном порядке, тусуется в кругах лабораторных, экспериментирует с экскрементами, т. е. ведёт светский образ жизни. Приветствую успехи в борьбе с возрастом. Бритьё усов, пересадка мошонки, перетяжка кожи, переборка суставов, перебивка метрик, перековка мозгов, не говоря уже о перекраске, перестройке, переброске, — и можно снова не спать сутками, пить водку до рвоты, и снова пить, твистовать без удержу на вечеринках, менять девчонок, полюционировать по нескольку раз в ночь, уметь безмятежно просыпаться в середине рабочего дня. Эх-ма! На жаре нашей юности!
Жидков От кончиков самых длинных волос (на голове) до самой грубой шероховатости (на пятках) и от всей, разумеется, души поздравляю тебя с Днём рождения (заодно — с Новым Годом и Рождеством). Ах, как хотел бы тебя видеть в белом костюме, прилично пьяным, с огромным букетом красных роз (таким ты мне почему-то запомнился в тот знаменитый день рождения, когда я ещё проживал в Росси), но известное расстояние позволяет видеть тебя лишь во сне. За окном давно всхрапывают кони, недовольно что-то бурчит кучер — пора в дорогу, на пару недель, всего-то в северную Флориду, но, тем не менее, пора. Вернёмся домой уже в январе. Обнимаю тебя, соблюдая приличия и одинаковость полов.
Жидков Пишу по горячим следам твоего делового голоса из деревянных глубин дачи. Ах, попариться бы с пивцом в прилегающей к даче баньке, которая, мне кажется, уже построена. Звонил тебе, и не раз, и без толку, и, надо сказать, без нужды и дела, но то ты на даче, то телефон твой занят, то какие-то женские голоса… Недавно гостил у меня Фёдор, ровно месяц, и не остался, как остаются приглашённые, уехал на родину, понимаешь. Проводив этого патриота, мы тут же отправились в Китай. Поглядели на ихние пять городов, ничем не отличающихся от российских, возненавидели ихнюю пищу, мало чему поудивлялись, вернулись, закончили налоги, восстановили игру в теннис, ждём другого жаркого лета. Если ты в Европу, как всегда, не собираешься, ты смог бы пообщаться с Юрием Вербицким, моим здешним хорошим другом. Он будет в Москве на конференции с 4 по 16 августа. Я дал ему, прости, твой телефон. Дал, не спросив твоего разрешения, потому ты вправе ему нагрубить, если он вздумает позвонить. Если, однако, ты будешь милостив, поговори с человеком, пожалуйста, и, если найдёшь щёлочку в своём графике, протисни Вербицкого в эту щёлочку в виде какой-нибудь личной встречи, ни к чему тебя, впрочем, не обязывающей. Посидите на скамеечке у песочницы с видом на играющих детишек, обсудите болезни и всё такое. А он, я думаю, будет рад встрече с другим живым человеком. Питаюсь нормально, денег хватает, борьбу с возрастом не запускаю.
Макеев Дорогой Антон! Извини, никак не удавалось достичь покоя и смирения душевных, чтобы засесть за клавиатуру, дабы настучать тебе что-нибудь ласковое. Событий было. Виделся с Вербицким. Впечатление осталось. Всё было просто, без напряжения, все вели себя очень прилично. Заказали бутылку красносухого. Фёдор пил мало, много снимал, а я лишь дважды нажал на кнопку и опрокинул пару стаканов. Разговаривали о тебе, заглянули в будущее, вернулись в настоящее, и ни единого слова о бабах, как будто, они и не существуют. Лето провёл то на даче, то где-то. Образ этого лета таков — кресла, чресла, дщери, пенаты, хляби, перси, стерня, ланиты, тернии, выя. Не попали ли Вы под колесо очередного урагана? Тешу себя, что нет.
Жидков Ураган нас чудом не потрепал. Эти черти набрасываются по ночам, посему, глядя в тёмные окна на пальмы, которые рвутся из земли и хотят на громадной скорости вломиться в хрупкие окна, спать, честно сказать, не хочется. Но хватит пусть самых правдивых ужасов — всё не поверишь тому, что слуга твой испытал в ураганные ночи, всё равно не сумеешь пересчитать число поседевших волосков в верхней и средней части тела, а в подмышки-то уж точно не полезешь, хотя дезодорант использую исправно, даже в периоды катаклизмов. Засел за всевозможные словари, изучая подробности твоего лета, которые ты выразил словами, мало в Америке употребимыми: кресла, чресла, дщери, пенаты, хляби, перси, стерня, ланиты, тернии, выя, — а ежели их даже употребляют, то искажают таким образом: черти, ощерил, пинал ты, хлебали, письки, лорнеты, тёр её, стервы и выла. Так вот, ежели твоё лето обрисовать по-американски, то — позавидуешь тебе, очень культурно провёл ты время в уютных объятьях старушки Европы.
Макеев Поздравляю, Антон, с пустяковой датой со значительным содержанием. Пустяк — это сколько тебе стукнуло. Содержание — появление на свет того, кто создал из своей жизни и из жизни замеченных им людей парочку сочных произведений литературного искусства. Обзирающему твой могучий образ легко представить тебя вулканом, который в себе объединяет широту, высоту и глубину. Мягко тоскую по тем годам, когда здоровья и страсти хватало, чтобы за вечер раза четыре употребить по 1.666666666666… литра, т. е. пол-литра на троих повторялось по нескольку раз. Не зайти нам опять в эту реку спиртного, но минут через тридцать по вашему времени здесь возникнет День твоего рождения, и чилийское красное прольётся. Антон, за твоё здоровье! Да пытался тебе позвонить — на автоответчик натыкался. Голос там, вроде, незнакомый. Не изменился ли твой телефон?
Жидков Твоё поздравление с Днём рождения я время от времени перечитываю, особенно в тяжёлые минуты, и стебель шеи невольно вскидывает печально склонившийся цветок, как я называю свою голову; взор, очевидно, прочищается, и хочется жить ещё минут десять. Телефон наш — нет, не изменился. А автоответчик — моя секретарша (увы, он внешне отнюдь не похож на секретаршу нашей мечты, но на то нам и жёны, чтоб топором отсекать и рубить наши мечты). Я (позволь открыть тебе тайну моей внутренней дисциплины) телефонную трубку не снимаю, как бы телефон не заливался, а слушаю, кто там заговорил. Услышав твой голос, тут же бы снял, уж в этом ты можешь не сомневаться. Помогает ещё и caller ID, но звонки из России обозначаются, как неизвестное лицо, то есть так же обозначаются, как все эти мерзкие тётки и дядьки, которые что-то хотят продать. Совет: при всей нелюбви к автоответчикам, начни говорить после сигнала, и я, если дома, сорву трубку и проворкую: здравствуй, Аркаша. О моём дне рождения — ни слова ни в одном средстве массовой информации. «Никем не узнан и не признан, хожу по городу, как тень…» Ну а ты? Как прошёл твой февраль?
Жидков Пишу почти вслед, без брехованья. В июне мы хотели бы приехать, провести месячишко в Москве. После смерти родителей супруги нам стало труднее бывать в России, — некому стало нас приглашать, да и жить нам в Москве стало как-то негде. Последнее, впрочем, преодолимо с помощью аренды маленькой квартиры, желательно не слишком далеко от центра, но квартиру искать из Флориды непросто. В процессе напряжённых переговоров в морду физически не дадут, и пулю в лоб не сумеют влепить, но обжульничают как угодно. Пытаюсь себе выхлопотать русское гражданство, не отвергая гражданство Америки, но тоже — турусы на колёсах, и, видимо, снова придётся ехать в качестве американского туриста, либо по частному приглашению. С гражданством тут большая чехарда: то его можно легко вернуть, то категорически нельзя, в данный момент, скажем, нельзя. Чёрт его знает, что творится. Бюрократы в России уверяют, что двойное гражданство невозможно, что Америка возражает, а в то же время десятки тысяч сумели вернуть гражданство России, не расставаясь с американским, пролезли в какую-то щель во времени, когда парламент России раздобрился, но на очень короткий срок. Я подожду ещё пару месяцев, вдруг парламент опять подобреет. Просить о приглашении — стесняюсь, за этим стоят, понимаю, хлопоты, но без частного приглашения, как туристам из Америки, разрешат оставаться всего две недели, а хотелось побыть в России подольше. Сможешь ли ты нас пригласить?
Макеев Месячишко в Москве, в скромной квартирке, чтобы от центрика недалеко, по приглашеньицу частным образом… Удивительное по дипломатичности предложение принять посильное участие. Оценил, но не стал обижаться. Может быть, самые заповедные моменты случались у меня именно с тобой, — то в задушевных беседах в Сокольниках (со снедью и выпивкой на пеньке, и с новыми лыжами из сугроба), то в катакомбах университета, то в арендованной вами квартире в доме, где проживал Королёв; всего замечательного с тобой так сразу и не упомнишь. Попроще бы надо со мной, старик. Так, мол и так, сочти за обязанность, сгоняй куда надо, оформи желанное, приглядись к пустующему жильишке, встреть да проводи по дружескому разряду. При наличии строгого соблюдения канцелярского этикета, отсутствия военного конфликта со страной вашего выбывания и ефрейторской исполнительности моей — успех задуманного неминуем. Оформление может занять до трёх месяцев, и это, увы, здешняя норма.
Жидков Раз пять перечитав твою эпистолу и пораскинув остатками мозга, пришёл к таким надлежащим выводам: 1. Ты, в самом деле, ко мне относишься так, что краснею от удовольствия и даже наглее смотрю на мир. 2. Попроще хотел бы с тобой, и мечтал бы, да всё меня приструнивают провалы и во времени и в расстоянии. До того они приструнивают меня, что играю сразу и в дипломата, и в ту собаку с поджатым хвостом, которая нам с тобой как-то попалась, когда в очень сильном опьянении ты собаку отказался замечать, несмотря на то, что я пару раз ткнул тебя локтем в левый бок и сказал: гляди, какая собака. 3. А попроще, с плеча, без обиняков прошу вас, милостивый государь, подыскать нам квартирку без соседей, либо с замечательными соседками, на месячишко, поближе к центру, и чтоб до метро недалеко. Квартирка нужна с начала июня, скажем, с шестого или седьмого. Оплата должна быть либо умеренной, либо соблазнительно привлекательной, либо совсем бы без оплаты, но тут я, боюсь, совсем обнаглел. Да, и квартирку лучше бы снять не на наше имя, а на твоё (чтобы мафия не придиралась). Найдётся ли нам уголок в столице? А не найдётся — я не забыл ночи на жёстких вокзальных скамейках, вонь от портянок ближайших соседей, безобразные выражения на многих лицах и языках, — ничего, как-нибудь справимся. 4. А лыжи, торчащие из сугроба, я, признаюсь, совсем не помню. Не мог бы ты описать их подробнее? Обнимаю справа и слева.
Макеев История с лыжами случилась в те далеко отлетевшие годы, когда вы, ещё граждане СССР, то есть ещё приличные люди, а не предатели и отщепенцы, решили на лыжах покататься, а лыж у вас, надо же, не оказалось. Я вызвался помочь в приобретении. Признаюсь, в то время в Москве меня знали, как самого лучшего специалиста по части покупки древесных лыж. И вот мы пришли в магазин, покопались в не самом обильном ассортименте, примерили в длину и ширину, оглядели поверхностно и в глубину, усомнились, ещё раз всё перемерили, и ты слегка дрожащей рукой вытащил кошелёк. Помню твоё удовлетворение внешним качеством этих лыж. Ты даже, подав документы в ОВИР, говорил, что возьмёшь эти лыжи в Америку. Тут же, с лыжами наперевес мы отправились в парк Сокольники, в ту зиму обильно засыпанный снегом. На плече у тебя висела сумка, и по тому, как ты был искривлён, было видно, что сумка тяжёлая. О сумке я вопросы не задавал, так как ничуть не сомневался в том, что её, пусть и чрезмерно, наполняли выпивки и закуски, которыми ты намеревался отметить покупку двух пар лыж и тем самым меня отблагодарить. Меня только несколько раздражало то, что ты часто ронял лыжи, и сам за ними не наклонялся, поскольку тебе мешала сумка. Ну ладно. Добрались мы до парка, такого тихого и пустынного, что наши следы в глубоком снегу были единственными следами. В глубине парка остановились, сначала у скульптуры «Девушка с веслом», потом перешли к «Пионеру с горном», поскольку там было как-то уютнее. Растоптали в снегу небольшую площадку, лыжи пристроили в сугроб, ты раскрыл сумку и вместо водки вытащил толстую пачку бумаг. — Вот, — сказал ты, — будем жечь костёр. Идею костра я бурно одобрил, — согреваться, так лучше со всех сторон, то есть снаружи и изнутри. Костёр разгорелся, и ты стал бросать в него чем-то исписанные листы. — Что ты сжигаешь? — спросил я. — Любовную переписку? Какая-то баба тебя бросила? — Да нет, — отмахнулся ты. — Это рукописи. Всю мою сознательную жизнь меня терзала история Гоголя, велевшего мальчику Василию бросить в огонь второй том «Мёртвых душ». Рванувшись к тебе, я вырвал бумаги. — Через мой труп! — я закричал, и дружное карканье ворон подтвердило моё желание лучше погибнуть тут же, на месте, чем позволить талантливому приятелю сжечь литературные сочинения любого, пусть даже плохого качества. — Да шучу, — засмеялся ты. — Я сжигаю старые черновики. С этим мы вытащили бутылки, ты — бутылку водки из сумки, я — армянский коньяк из куртки, постелили на снег старую клеёнку, тоже оказавшуюся в сумке, разложили на ней рижские шпроты, хлеба буханку и конфеты (кажется, «Ну-ка, отними!»). Пили, конечно, из горла, не задумываясь о граммах. Считаю, что день того события был одним из лучших дней жизни. А лыжи мы в парке так и забыли. Утром, оправившись от перебора, ты вспомнил про лыжи, ринулся в парк, но не нашёл то именно место, где мы отмечали покупку лыж. Парк-то, Сокольники, очень большой, я сам там однажды заблудился. Сам удивляюсь, как много я помню из того далёкого дня. И ещё больше изумляюсь тому, что ты его вовсе забыл. А вот про собаку, каюсь, не помню. Пьян был, как ты потом уверял. Правда, смутно припоминаю, что у меня болел левый бок. Сейчас стало ясно, что от локтя, привлекавшего внимание к собаке. Впрочем, цель моего письма не про лыжи и про собаку, а по сути ходатайства твоего. Одна моя знакомая сказала, что при офисе швейцарском, где она работает, есть хорошая служебная квартирка, и в июне она освободится. Достоинства — рядом с метро «Парк Культуры», и стоимость, вроде, ерундовая. Недостатки: А. Проходить в эту квартиру с 10 до 18 часов придётся не так расслабленно, а приветливо кивая на ходу иностранным милым сотрудникам и вежливо хайкая по-английски. Б. Пользоваться кухней в одиночестве можно будет только до 10 или после 18. Днём кухня, в общем-то, не возбраняется, но об этом придётся хлопотать перед лицом милых сотрудников. В. Днём не храпеть и сдерживать газы, сношаться степенно и постепенно, без скрипов и криков, чтоб не смущать милых сотрудников, занятых международными делами. Предложений по найму квартир множество — в интернете, у станций метро, на столбах деревянных, чугунных, бетонных, то есть на всём, что похоже на столб. Но поиск квартиры для вас осложнён малодоходным малым сроком. Все хотят не на месяц, а подольше. Одно полагаю несомненным — на улице вас мы не оставим; на бульваре, на лавочке расположим; на постельное, то есть на газетки, скинемся с общими друзьями. Какие занятия и досуги себе и другим вы уже наметили? Филиченко надо бы призвать к организации образцового разврата, хватка у него, как знаешь, — ого-го! И Фёдора тоже надо привлечь! Пусть фотокомпроматом обеспечит. Оценил объятия справа-слева! Есть в этом что-то по-настоящему дружеское и чистое, — не то, что спереди-сзади. Обнимаю таким же образом.
Жидков Огромное спасибо за квартирку при офисе с сотрудниками из Швейцарии! Наступила ли ясность в её статусе на период тебе до боли известный? Конечно, будет совсем нелегко проходить мимо милых сотрудников только на цыпочках, улыбаясь, хайкая без акцента, сдерживая газы, не отхаркиваясь, не рыгая, не матерясь, не угрожая ничем никому, ноотдельные преимущества (метро «Парк Культуры», низкая стоимость) на миг задерживают внимание. Конечно, нету необходимости являться в швейцарскую квартиру с 10 до 18 часов. В течении этих крупиц времени, просто ничтожных на фоне вечности, всего-то какие-то восемь часов, можно полёживать на скамьях Рижского, Курского, Казанского вокзалов, закусывая пищей из буфета и почитывая газеты абсолютно неважно какой свежести. Да, в твоём последнем письме меня поразил такой фрагмент: на улице мы вас не оставим, на бульваре, на лавочке расположим. Я русский, конечно, забываю, но мне почему-то всегда казалось, что бульвар с лавочкой размещается не в помещении, а на улице. Впрочем, возможно, ты имел в виду что-то сложное, философское? Либо бульвар сейчас употребляется в смысле некой шикарной хаты? У вас сейчас много новых словечек, придуманных подростками и блатными. Лавочка, так лавочка, ничего. Будем надеяться, в июне погода проявит свои лучшие намерения. Занятия, намеченные с тобой, можно, конечно, проводить и на любой бульварной лавочке: алкоголь в согласованном количестве, беседы о теннисе и о насущном. Не возражал бы и против шахмат, но не брал ферзя в руки не помню, как долго. Другие забавы? Не возражаю. Лишь бы милиция не возражала. Доллары оплачивать найдутся. Филиченко всегда вспоминаю охотно; не знаю, меня вспоминает ли так же. Фёдор готов всегда и везде.
Макеев Спешу объясниться насчёт бульваров, чтоб время не терять при очной встрече, обсуждая такую чепуху. Конечно под улицей я разумел не пространство вне помещений, сооружений, пещер, палаток, а собственно улицу с мостовой, тротуаром, рекламными тумбами, колодцами канализации, остановками, то есть место, где ночевать неприлично и неудобно. У бездомных, конечно, своё отношение, но ты, я надеюсь, пока не бездомный. Другое дело — Московский бульвар! Всегда к услугам скамейка двуспальная (вспомним молодые наши годы) под липой-каштаном-сиренью-акацией, в придачу с парочкой соловьёв, воздух свеж и мало прохладен, — ночевать на бульваре хорошо! Надеюсь, на следующей неделе со служебной квартирой наступит ясность. Если ж обломится тот вариант, то займусь рекламными предложениями. Предварительно просматривая их сегодня, я убедился, что жильё, однокомнатное, меблированное, в хорошем районе рядом с метро тянет до полутысячи евро. Москва по ценам прямо за Токио. Не волнуйтесь. Наладим вам быт. Роскошно попробуем всё обставить. С утра, к примеру, стаканчик лафита, и тут же на теннисный корт. Или сразу в бордель-филармонию.
Жидков Ну как же виноват я перед тобой, ну сколько же можно тянуть с ответом. Писал письмо тебе даже во сне, и отправлял его не раз; как же, оказалось, ты его не получил, ты, мой милейший приятель в России, не побоюсь даже слова друг. Ну, были причины, ну и что? Две недели плавали на корабле по югу Карибского бассейна. Потом — накопившиеся дела. Потом — супруга сломала руку, сейчас одеваю её и раздеваю. Из ложечки, правда, не кормлю; ложку, как я только что понял, можно держать и одной рукой. Облегчил тебе бремя бытия тем, что решили мы приехать не по частному приглашению, а как туристы из США, то есть не надо тебе таскаться по ОВИРам, отделениям милиции, сберкассам, домоуправлениям, нотариусам, копировщикам, почтовым отделениям. С тебя, таким образом, свалились и возможные неприятности, связанные со знакомством с иностранцами. Как бы в России не называли службу внешней разведки (ЧК, ОГПУ, НКВД, МГБ, КГБ или ФСБ), эта служба всегда с подозрением относилась к американцам. Все они были, и до сих пор — шпионы, разведчики, агенты; а мы, политические иммигранты, получившие американское гражданство, кроме шпионов, ещё и предатели. Ох, попадись мы в лапы Сталину!
Макеев Ну вот, проводил тебя, и грущу. Да, пришлось изрядно потрудиться, чтоб исторический твой визит на дачу в посёлке Лукошкино прошёл без сучка-задоринки. Только один разгон облаков влетел в здоровенную копеечку. Ну, а выдворение из окрестностей антиобщественных элементов… Всё ещё ощупываю живот, который сумел не пострадать от преступно заточенного шила. Поглядываю в зеркало на скулы — нет, никаких следов от стилета. Но и тебе тот визит стоил. Сколько пришлось тебе пережить, чтоб провести со мной три дня. Трудное детство, страдания по девочкам, мучительные отрочество и юность, разнорабочий, кочегар, блеск и нищета университета, вспышка неприязни к социализму, знакомства с диссидентами и иностранцами, чреватые ГУЛАГом или принудительным лечением в психлечебнице имени Кащенко, поиск приглашения в Израиль, эмиграция в Америку… Да нет, чтоб жизнь твою перебрать по косточкам, понадобится слишком много времени, а мне тут надо идти в магазин, жена просила купить анчоусы, которые я терпеть не могу. К тому ж, испугавшись плевка в глаз рыбёшки, в которую я как-то превратился, я уж давненько отказался быть испытателем жизни Жидкова. Итак, хочу вывести заключение, какое вряд ли кто выводил: всей своей жизнью готовим себя мы к встрече с каким-нибудь человеком. Когда, наконец, закончишь роман, который, если не ошибаюсь, ты затеял лет десять назад? Я думаю, твой русский язык за пять лет творческого молчания выстоялся, словно «Старый Город» — коньяк, который ты пил у меня, не взирая на количество и цену. Выражение творческое молчание можно даже развить и этак: плодотворное творческое молчание. Мы, твои будущие читатели, ждём, надеемся и желаем. Заканчивай, заканчивай, не мешкая. Кланяйся всем, кто будет поблизости. При этом гаркни, призвякнув шпорами: извольте, мол, знать, что вам поклонился тот, кто живёт на даче в Лукошкино.
Жидков Спасибо за три превосходных дня на твоей фешенебельной даче. Через неделю летим в Таиланд, чтобы там отпраздновать Рождество, Новый год и всё на свете, ибо вся наша жизнь — праздник. Увы, забываем мы о том, что именно наш сперматозоид опередил миллион сперматозоидов и вонзился в гигантское яйцо, произведённое нашей мамой. Мы праздновать должны это ежеминутно, и с водкой, и без водки, но лучше с водкой. Воспарённый твоим положительным отзывом о моих, как бы, способностях, я пытаюсь ежедневно отметать идиотизм повседневной жизни, то есть работаю над романом, начатым даже забыл когда. Надеюсь закончить его к лету, и если моё произведение окажется либо последним говном, либо шедевром всей эпохи, попытаюсь его опубликовать у тех, кто больше за это заплатит. Деньги меня не интересуют (вру, конечно, но пусть будет так), но, тем не менее, не желаю бросать бисер любой свинье…
Последние комментарии
13 часов 10 минут назад
1 день 5 часов назад
1 день 14 часов назад
1 день 14 часов назад
3 дней 20 часов назад
4 дней 51 минут назад