Кровь и слезы Луганска [Алексей Геннадьевич Ивакин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

 Алексей Геннадьевич Ивакин Кровь и слезы Луганска

Приказа нет...

Серое небо покрылось черным.

 Жар стоял такой, что снег превращался в дождь, а дождь превращался в пар. Огонь рвался вверх и в стороны, ревел и стонал.

 В десятке метров от огненной стены мирно мигали огни реклам. Любопытные лица расплющивали носы о стекла дверей и витрин. Иногда они исчезали в глубине, когда очередной клубок пламени взрывался стеклянными брызгами слишком близко. И вновь огонь скручивался в смерч, завывал, подыхал черным дымом под серым небом. Пахло горелой резиной и жжеными телами.

 Любопытные смотрели, как горят люди.

 Но любопытные никуда не спешили — чтобы самим не сгореть.

 Любопытные никуда не звонили — звонить было некуда.

 Любопытные просто смотрели, как горят люди.

 Подполковник Токаренко прикрыл голову щитом, по щиту ударил камень. Кусок брусчатки прилетел из-за огненной стены. За ней прятались суки, подходя все ближе и ближе к его пацанам.

 Еще чуть-чуть и начнется...

 Пацаны стояли плечом к плечу, повернувшись к врагу боком. Это не только техника, это не только тактика — это еще и понимание того, что ты тут не один.

 Уверенность.

 На мгновение подполковнику показалось, что он смотрит американский фильм. И сейчас из пылающей стены выйдет Барлог с огненным кнутом, а за ним стая гоблинов.

 Где же Гэндальф?

 Еще один камень ударил в щит, затем еще и еще...

 Парни стояли под каменным градом, не шевелясь, только пригибая головы, прикрывая друг друга щитами. Звуки ударов слились в сплошной гул. Время от времени кто-то падал, шеренга смыкалась, раненого оттаскивали в тыл. Иногда падали от удара в спину медики — у них не было щитов.

 А этого приказа всё не было.

 Простого... обычного приказа: разнести эту сволочь к чертям собачьим... чтоб им повылазило чирьями по всему тылу!

 Был другой приказ...

 Стоять и не пропускать. И не поддаваться на провокации. И поэтому оружия нет. Только каски, только щиты. Ну и дубинки. Когда подполковник был курсантом школы МВД, эти дубинки называли «демократизаторами». Эх, сейчас бы этим демократизатором да тому курсанту. Дожили, что всякая сволота в мента коктейлем Молотова кидает... и ничего!

— Комбат! — крикнули подполковнику. — Комбат, фрицы идут!

«Фрицами» здесь называли тех, кто был по ту сторону огня.

 Токаренко чертыхнулся, бросился вперед.

 Туда, где первой шеренгой стояли совсем мальчишки.

 Мясо.

 Ценой своих жизней, своего тела срочники-вэвэшники прикрывали собой профессионалов. Профи нужны для атаки. Мясо нужно для обороны. Цинизм войны.

 А здесь война?

 Здесь — война! Эти там, под свастикой. Токаренко тут. Под... под чем ты, товарищ подполковник?

 Вместо камней полетели бутылки. Они глухо лопались о щиты, горящий бензин брызгами летел на «Сферы» пацанов. Пацаны падали, их закидывали снегом, накрывали одеялами. Оттаскивали. Шеренга смыкалась, постепенно редея. Некоторые вставали, трясли головой, надевали закопчённые каски и... И, улыбаясь, возвращались в шеренгу, держа удар, как его умеют держать славяне. «Две тысячи шестьдесят девять» — вдруг вспомнил Токаренко точное число украинских героев прошлой страны. И будет ли две тысячи семидесятый?

— Комбат! — закричали слева. — Батя!

 Шеренга прогибалась, отступая от огненного шквала. Еще немного и...

 Приказа — нет.

 Ты тоже — мясо, подполковник. Или две тысячи семидесятый?

 Прямо перед ним о шлем бойца разбилась очередная бутылка. Пламя медленной струей потекло по рядовому, тот отбросил щит, сорвал каску, упал лицом в грязный, перемешанный берцами снег.

 Подполковник бросился прыжком вперед, перепрыгнув через горящего. В его щит снова ударил камень.

— В атаку! — заорал комбат, прикрывая собой и щитом горящего пацана.

 Шеренга сорвалась молча: без улыбок и криков. Работали по всем. Кто стоит на пути — тот враг. Сдерживали себя, что есть сил. Чтобы не убить. Чтобы не покалечить. Ведь приказа нет...

 Через пять минут все было кончено. Пленных оттаскивали в автозаки. Обожженных и раненых — в «Скорые».

 Токаренко зло сплюнул на изувеченную мостовую. Долго глядел на марево огня. Оттуда доносилось нестройное: что-то про саван каким-то героям. Обернулся, резко сказал:

— Офицеров в первую шеренгу.

— Товарищ подполковник, но...

— Это приказ.

А настоящего приказа все не было и не было...



Реквием по Руине

После тяжелого, рабочего дня — дремота. Каждому свой сон — каждому свой кошмар. Тягучий. Липкий. Пудовый.

 И туман. Туман, сквозь который видны бледные тени. Смутные тени. Туман струйками.

 Тени стоят. Кучкой стоят. В гуще себе подобных. В стране, которую никто не выбирал.

 У каждой тени свое лицо.

 Этот крепкий и злой. Этот задумчивый и милый. Этот веселый и глупый. Этот потерянный и дерганый.

 Блондин и рыжий. Брюнет и шатен.

 Над тенями висела опасность. Они знали о ней. Опасность прорывалась сквозь склизкий туман. Неясными всполохами. Слабыми вспышками. Синими зарницами. Они знали. Но никто ничего не делал.

 Крепкий был слишком резок. Задумчивый слишком умен. Веселый слишком безобиден. Потерянный слишком криклив.

 Они ничего не делали.

 Крепкий качал мышцы. Задумчивый разводил рыбок. Веселый менял штаны. Потерянный искал себя.

 Но это не дело. Они качали, разводили, меняли, искали — но это не дело.

 Они все ждали освобождения. От самих себя.

 А теснящий их туман все приближался. Тихий голос из-за кулис шептал каждому и одновременно: А Ты умный. А Ты сильный. А Ты красивый. А Ты нужный.

 И каждый слышал свое. И говорил свое.

 Крепкий заклинал и предупреждал, но его не понимали. У Задумчивого находились сотни отговорок. Веселый призывал не обращать внимания. Потерянного просто никто не слушал.

 А буря грохотала. Грохотала не слышно. Потом чуть тише. После чуть громче. И вот они не слышат друг друга. Но говорят, говорят, говорят. Слышат сами себя.

 Буря пришла.

 Грохот железной кровли — сапоги, сапоги, сапоги. Это нелюди.

 Буря идет.

 Грохот железной крови. Марш, марш, марш. Это нелюди.

 И писк из угла: "Сделайте так..."

 Но удар грома и...

 Ночь.

 Варфоломеевская ночь. Хрустальная ночь. Страшная ночь. Ночь, пахнущая гарью. Долгая ночь ужаса, насилия, мрака, крови, сопротивления.

 Марширующие сапоги подминают всех. Крепких и Задумчивых. Веселых и Потерянных. И мир пылает в огне. Только крик. Только топот сапог. Только грохот. Только треск, только...

 А когда все было разрушено — на востоке появилась бледная полоска. Ее никто не заметил, но...

 Но на востоке исчезла ночь.

 Туман рассеялся. Появился простор и горизонт.

 И везде и повсюду — развалины. Горы. И везде и повсюду — кровь. Реки.

 И печь не топлена — нету печи. И желудок пуст — нечего есть.

 Догорают кулисы.

 Жив ли кто?

 Жив.

 Тянется из-под развалин рука — ползет Крепкий и смотрит окрест. Культей потирает бок. В неясном свете одноногий Задумчивый стучит костылем по камням. Веселый кричит безголосым криком, шипит дыркой в горле. Потерянный обернулся внутрь себя. У него сожжены глаза.

 Они стоят плечом к плечу, перед своим пепелищем.

 Одна сигарета на четверых. Кто-то нашел ее в руинах. Одна страна на четверых — страна, которую они не выбирали. И голос трубный — Я ПРИШЕЛ!




Не мое кино

Война, как всегда, началась внезапно.

 И где?

 Где начинается война, обычно? На дальних рубежах, у западных границ.

 А тут после майдана западные границы резко сдвинулись на восток. Несколько мгновений и внука уже научилась отличать минометы от «Градов».

 — Минометы делают так — пуф, пуф, а «Грады» — вжиу, вжиу, вжиу! — Оленька каждый вечер выглядывала в окно, радуясь салютам.

 По ним еще не стреляли, улица все еще надеялась, что их не заметят. Горели дома, школа дымила, поселковая Рада. По Дальней улице еще не стреляли, хотя у некоторых уже вылетали стекла.

 Газа не было — газ полыхал синим пламенем из разорванных желтых труб и некому было его починить. Вода шипела в кранах. Хорошо, что в прошлом году зять Пашка успел сделать насос артезианки. Теперь вся улица ходила к тете Тане за водой. А еще есть летняя печка на угле — поэтому жить можно. И электричество еще дают. А вот банкоматы уже не работают.

 Зять и дочка уехали отдохнуть в Крым, позвонили, что выехали, потом позвонили, что подъехали к Мариуполю.

 Вот уже не звонят шестой день. Потому что нет связи у бабы Тани и дочки Оли. Они обязательно приедут.

— Баб Тань, опять бабахнули! — крикнула внучка из залы.

— Отойди от окна! — бесполезно крикнула Татьяна Леонидовна, бывшая учительница, начинающая пенсионерка.

 Стреляют далеко, в километре от дома. Осколки еще ни разу не попадали в дом Татьяны Леонидовны. Хотя по улице валяются вон, черные, с рваными краями. Внука Оленька не выходит из дома, боится, но на взрывы смотрит. Она снимает взрывы на дорогой свой телефон. В сентябре она будет хвастаться этими снимками и видеосъемками в своем киевском классе. Еще бы, побывала на настоящей войне. Она бы и сейчас похвасталась, но нет связи, нельзя пока выложить в ютуб эти свежести. Из-за этого Оленька нервничает и переживает. Две русые косички летают над костлявыми лопатками — девочка ищет ракурс. Баба Таня же печет пирожки. С вишней и с абрикосовым вареньем, с яйцом и зеленым луком. Запах стоит... Мммм... Дом опять вздрогнул.

 Хорошо же, что есть еще электричество и серо-серебристый холодильник «Либхер» басовито урчит, храня в себе молоко соседкиной козы, полкаравая серого хлеба, разную зелень, круг копченой колбасы.

 — Ой, баб Тань, негры идут, ты погляди! — восхищенно сказала Оленька, в страхе сползая с табуретки.

— Ну какие негры, какие негры, что ты выдумываешь? — отмахнулась баба Таня.

 В стекло летней кухни ударило. Татьяна Леонидовна вздрогнула. На подоконнике сидел обалдевший шмель, ударившийся башкой о стеклопакет.

— Бисова ты тварына! — махнула рукой Татьяна Леонидовна. В ответ контуженное насекомое помахало крыльями и, тяжело гудя, унеслось в неизвестном направлении.

 В первый день канонады исчез Жучок, кобелек неизвестной масти, притащенный еще покойным мужем и дедом Федором. Хорошо, что шахтер дядя Федя помер до всего этого непотребства. Кот Степан из дома выходить не собирался. Толстошеий, он только повернул голову, когда в дом вошли четверо.

 Баба Таня повернутся не успели, как эти четверо моментально проскользнули через летнюю кухню в комнаты, заглянули в ванную комнату и в туалет, вывернули наизнанку двери шкафов. Послышался визг Оленьки. В кастрюлю с тестом упало клубничное варенье.

 На кухню визжащую внуку вволок за косы жилистый, но мелкий дядька.

— Да что вы делаете, изверги! — вскинулась Татьяна Леонидовна

 Длинный как шпала пнул ее в бедро. Она рухнула в угол, испачкав обои клубничным вареньем:

— Заткнись, мужики где? — вместо лица у него был платок с черепом.

— Муж умер, сын в Крыму, отдыхает...

— Сепары, значит, — приглушенно сказал долговязый Череп. И внешней стороной легко ударил Татьяну Леонидовну по лицу. Так легко, что закапала кровь из носа на линолеум. Странные мысли посещают людей в такие моменты. Совершенно неконтролируемые разумом. В углу хныкала внучка, над ней стояли вооруженные люди в масках, с жовто-блакитными шевронами на руках. А она подумала, что не успели с Федором линолеум перестелить. Этот старый уже, почерневший в углах...

— Тащите их на улицу, — сказал Череп. — И не трогать!

 Мелкий схватил подмышки внуку, поволок к выходу. Оленька завизжала.

 Татьяна Леонидовна потянула к ней руки, капая слезами и кровью на халат, но тут ее тоже потащили к входной двери.

 А на улице палило солнце, грохотала канонада, были слышны выстрелы. Ужасно что-то гудело, скрипело и скрежетало. Взвывая разными голосами, орали танки, бронетранспортеры, боевые машины пехоты, грузовики и микроавтобусы. Во всем этом Татьяна Леонидовна не разбиралась. Она слышала лишь дьявольскую, потустороннюю какофонию звуков, сквозь которую пробивалось хныканье Оленьки. Ее по серой жужелке тащил тощий. Колени ее обдирались на острых камешках, дорожный шлак темнел от крови и тут же покрывался белой пылью. Из дома вышел долговязый. Он снял платок и жрал пирожок. По модной бородке стекал темно-красный сок. Он махнул рукой с пирожком, тощий тут же подопнул Татьяну Леонидовну. К дому подъехала какая-то военная машина: сломала забор и завоняла топливом. Желтые нарциссы полегли под тяжелым колесом.

 Татьяна Леонидовна, наконец, поднялась, схватила Оленьку, подняла на ее руки.

 Долговязый кинул тощему пару пирожков. Тот их ловко, по очереди, поймал, перекинув автомат за спину.

— Бабушка, вот это война, да?

— Да, — машинально ответила она.

 А вокруг из каждого дома выгоняли людей. Старух и детей. Женщин и детей. Инвалидов и детей. Вот падает Трофимыч, у него нет ноги, потерял лет двадцать назад, завалило в шахте. Воем кричит Сергеевна, у нее сердце, она по жаре ходить не может. Пашка выскочил, пацан, через две недели ему пятнадцать. Он перескочил забор, побежал через сад. Автоматная очередь ему вслед. Мужиков нет никого. Ушли на войну. Но ЭТИ пришли с другой стороны.

 Из каждого дома выводят, выталкивают, выволакивают людей, проживших здесь десятки лет. Постепенно формируется колонна, вдоль которой идут молодые парни с платками на лицах. И с черно-красными повязками под жовто-блакитными шевронами. На некоторых шевронах было написано черным: «Перша украинска дивизия СС «Галичина»«.

«Боже мой...» — подумала Татьяна Леонидовна. — «Боже мой, это на самом деле, что ли?»

 Ей вдруг показалось, что идут съемки фильма.

 Ну вот просто фильм снимают, а они с Оленькой просто персонажи фильма. Нет, не главные, потому что нет слов. А второстепенных героев всегда убивают. Значит надо стать главным героем в этом фильме.

— Куда вы нас ведете, сынки? — спросила Татьяна Леонидовна.

 Вместо ответа «сынок» ударил короткой очередью перед её ногами. Взвизгнули пули, фонтанчики белой пыли взметнулись в воздух. С вишни Трофимыча с гвалтом взлетели серые воробьи.

 Они шли по улице, хромая и кашляя — пенсионеры и дети. Женщины и подростки. Кто-то плевал кровью, кто-то держался за окровавленный нос, кто-то за глаз. Того, кто останавливался, били прикладами. Кололи ножами ниже спины отстающих.

 Упал Трофимыч, к нему подошел конвоир, приставил автомат к затылку, выстрелил.

 «Это не наше кино!» — хотела закричать Татьяна Леонидовна, но лишь закусила губу и зажмурилась, переступая через струйку крови.

 Оленька хныкала.

 — Терпи, хорошая моя, терпи.

 Они шли и терпели, окровавленные, под солнцем. Никто не знал, куда их вели. Но вели недолго. Тут ведь расстояния маленькие, на Донбассе. Плюнул из окна — вот и другой город.

 До другого города они не дошли. Над другим городом взмывались клубы дыма. Это горел убиваемый Луганск.

 Колонна прижалась к обочине. Мимо пронеслась военная колесная машина. К бортам машины были приварены под сорокапятиградусным углом пружинные койки. Между бортами и койками были навалены матрасы, ковры, холодильники, телевизоры всех мастей.

 Еще кого-то уставшего пристрелили на обочине.

 Из лениво горящего магазина солдаты спешно вытаскивали полиэтиленовые упаковки с пивом на шесть полторашек. Подул восточный ветер. Он дул лениво, не торопясь. Забивая пылью глаза и свежие раны.

 Казалось, что шли они долго. На самом деле, минут пятнадцать. Может и меньше, кто смотрел на часы?

 Один из конвоиров все время смеялся. Без остановки. Упал человек — убил его. Смеется. Взрыв на соседней улице — заливается хохотом. Хихикает, когда бьет прикладом между лопаток.

 Внезапно вырос храм в конце улицы. Народ стали загонять в него. Когда загнали, вошел, жуя жвачку, украинский офицер:

— Вести себя тихо. Не кричать. Тогда, возможно, будете жить. — Толпа глухо выдохнула в ответ человечьим стоном.

 Двери моментально заколотили.

 В храме сначала было прохладно и тихо. Потом начал стонать один, за ним другая, потом еще. Храм наполнился криками и жалобами. Из-под купола взирал суровый старец. С икон бесстрастные лики смотрели на текущую в церкви кровь из ран верующих и неверующих.

 Храм был осквернен кровью людей.

 В храме может быть только кровь Христа.

 Храм был освящен кровью новых мучеников.

 Разве не равна кровь детей крови Христовой?

 О богословии Татьяна Леонидовна не думала. Она думала о том, как успокоить Оленьку. С трудом оторвала от халата кусок ткани. Этот кусок порвала кое-как еще на несколько частей, после чего забинтовала колени и руки девочки. В церкви темнело, наступала ночь. Где-то рядом грохотало, здание трясло. Тряслись подсвечники, качались иконы, сыпалась штукатурка. Полетели стекла — кто-то опять потек кровью. Зато стало не так душно.

 Люди лежали на полу — прикрывая телами детей.

 Храм... Древнее славянское слово — «Храм», «Кром», «Дом». Место защиты. И «кормить» — оттуда же. Из века в век любой храм — мечеть или кирха, костел или собор — всегда были местом защиты. Но вот пришло новое время и храм стал местом казни.

 Сначала люди лежали в притворе и кафоликоне. Но места было мало, люди лежали друг на друге. Поэтому тех женщин, кто с детьми, отправили по скользкому от крови полу в алтарь.

 Потом пришла усталость и люди стали засыпать. Они заворачивались в ковры и одежды священников и диаконов, найденные в ризнице.

 Утром, в ризнице же, нашли и чайник. Обрадовались, потому что в одном из притворов нашлась и крещальная купель. Там была вода.

 Водой размачивали просфоры, давали раненым. Обмывали раны, стирали кровь.

 Святые не думают о святости предметов. В глазах святых нет заботы. В глазах святых спокойствие. Да, они кричали, когда им вытирали раны мокрыми ризами. Но взгляды их были спокойны и потусторонни. У икон такие взгляды.

 Там, за храмом, за Ковчегом, что-то постоянно взрывалось и бабахало. Иногда здание, как корабль, качалось на волнах взрывов. Тогда люди ползли к накренившейся стене, а со вздымающейся стены падали плоские, светящиеся осколки витражей. Эти осколки падали с высоты стеклянной гильотиной, прорезая в человеческих телах новые дыры. И снова текла кровь.

 И был это день первый.

 И был день второй — из купели сделали туалет. Три бутылки же кагора разливали по золотой ложке самым слабым, в том числе и Оленьке.

 А когда кагор кончился — и золотая ложка опустела. У старца под куполом не было половины лица, но руки он все еще распахивал, обнимая измученных людей. Лицо его было разбито миной.

 «Это не мое кино» — думала Татьяна Леонидовна и гладила по голове Оленьку, и стряхивала чужую сухую кровь с ее когда-то шелковистых волос. Это не ее фильм. Это фильм про Великую Отечественную. А у нас же совершенно другой сюжет. Или этот же? Вот так бывает, в двадцать первом веке? И нацизм есть, и интернет есть. Но приходят чужие люди с оружием и тащат тебя в церковь, заложниками? Свои люди, соседи? Это какое-то чужое кино, неправильное.

 И настал день третий. Затихла земля, перестала ворочаться. В разбитое войной окно влетел сизый голубь. Кивнув головой, он закурлыкал. В дверь стали долбить. Толпа зашевелилась, люди поднимались с мраморного пола. Окровавленные струпья волос мерно качались на головах.

 Двери распахнулись. В храм ворвались лучи солнечного света. В этом свету появились три фигуры. Свет обтекал их золотом, не давая разглядеть лица. Вострубил один из них:

— Люди, граждане, выходите. Мы вернулись.

 Люди, не веря голосу, осторожно поднимались с пола, протирали глаза и смотрели на фигуры в золоте.

 Татьяна Леонидовна подняла спящую Оленьку и шагнула к выходу. Как больно старым костям, Боже...

 В дверях внучку осторожно принял на руки человек.

— Батька, ты? — сквозь нездоровый сон спросила Оленька.

— Я, — ответил знакомый и незнакомый одновременно мужчина с георгиевской ленточкой на автомате.

— Пашка, — простонала Татьяна Леонидовна. — А доча...

— Да здесь я, здесь, мамо! Держи ей руку, сейчас вколю. Держи руку маме. Вот, все. Все хорошо будет, мамо. Мы здесь, мы вернулись. Несите ее! Дочка, иди ко мне...

 Остывали автоматы. Догорал дом и БТР. Валялся в кювете холодильник «Либхер». Раздавленные пирожки пылились в кювете. Мертвых людей с черно-красными повязками закидывали в «Уралы» люди с георгиевскими лентами. На косом заборе сидел толстый кот Степан и с презрением смотрел на суетливых людей. Где-то взорвался боекомплект украинского танка.

— Мамо, а война уже кончилась? — спросила Оленька. Над луганскими степями вздымались дымы, ответить дочке было нечего.



Флора и Березка

Тот, который в "березке", шел со старым "калашом". Тот, который во "флоре", шел со связанными руками.

 Между ними и вокруг них пахла полынью степь. Впереди была балка. Позади был допрос.

 Березка держал во рту травинку.

 Флора думал о сигарете. Флора хотел думать о другом, о важном. Но когда думаешь о важном — хочется кричать. А кричать — стыдно.

 Флора прихрамывал и плевался розовыми осколками зубов.

 Березка тоже думал о сигарете. О другом он размышлять не хотел. Когда есть приказ — лучше думать о сигарете. Вот Березка и прикидывал — дать сигарету Флоре или не дать? А если дать, то сейчас или перед тем как?

 Шелестела сухая, желтая трава. Жужжал шмель. Кто-то куда-то кинул минометку — глухой шлепок стукнул по ушам и белому горизонту.

 У Березки лицо черного цвета. У Флоры такое же.

 И руки одинаковые: только у одного уголь въелся в кожу, у другого чернозем. А в лицах — черное солнце.

 "Хорошо, что не пацан ведет".

 "Хорошо, что не пацана веду".

 Мысли скользнули по периферии сознаний и пропали.

 Березка стер пот со лба. Флора тоже бы стер, но не мог.

 Шаги тяжелые, неторопливые. Куда спешить? Балка-то, вот она.

 Опять хлопнул миномет. Лениво хлопнул. Для порядка. Не по ним.

 Безжалостное солнце не обратило внимания на хлопок. Мина и мина. Не первый раз.

 Флора шмыгнул. Березка кашлянул.

 Пришли.

 Флора остановился перед обрывом. Посмотрел вниз — нет, не прыгнуть. Прыгать — только поломаться. Если с разбегу только, чтобы на предыдущих упасть. Мягкие, раздутые уже. Нет, не помогут. Разобьется.

 Березка тоже подошел к обрыву. Выплюнул травинку. Тоже посмотрел вниз:

— Не думай даже. Поломаешься. Долго помирать будешь.

— И не думал, — соврал Флора.

 Березка достал из кармана пачку сигарет. Коробку спичек достал из другого кармана. Вынул одну сигарету из пачки. Вынул одну спичку из коробки. Чиркнул. Прикурил. Синий дым поплыл над желтым ковылем. Зажал сигарету между указательным и средним правой руки. Посмотрел на огонек. Показал тлеющую сигарету Флоре. Флора кивнул.

 Березка сунул сигарету в рот. Взял из пачки еще одну. Повертел в руках. Вынул зажженную. Сунул в рот незажженную. Прикурил от уголька, смачно пыхнув пару раз. Сунул новую в разбитые губы Флоры.

 Флоре попал в левый глаз дым. Флора сощурился. Березка покосился на Флору. Флора языком перекинул сигарету из левого угла рта в правый. Потом обратно. Потом снова перекинул.

 Сигареты едва слышно хрустели горящим табаком. Жаворонок звенел громче. А Флора не слышал жаворонка. Он слушал треск сигареты.

 Березка тоже не слышал жаворонка. Но он и сигареты не слышал. Он вообще ничего не слышал. Не хотел.

 Пепельный палец сломался и упал на землю.

— Отпусти, а? — сам себе сказал Флора, глядя на пепел.

 Березка не услышал и отвернулся.

 Опять хлопнул миномет.

 "Наши" — подумал Березка.

 "По нашим" — подумал Флора.

 Травы шевельнул ветерок. Березка снял с плеча "калаш".

 Флора выплюнул окурок. Березка плюнул на ладонь, потушил окурок и сунул его в карман.

— Молиться будешь? — спросил Березка.

— Можно, — согласился Флора и посмотрел в белое небо. Посмотрел и понял, что надо вот что-то подумать...

 И Флора подумал, что надо бы сказать адрес семьи, чтобы этот мужик зашел потом и рассказал.

— Ты откуда, — сказал, не спросил, Флора.

 Березка ответил.

— Земляк, — не удивился Флора. Ему уже некогда было удивляться.

 Березка отошел на пять шагов.

 Флора подумал, что надо бы свой адрес Березке сказать. Потом, после войны, зайдет и расскажет, где муж и отец погиб. А потом подумал — вот как это Березка придёт? Придёт и скажет, то вот, мол, я вашего мужика убил? А если он раньше, до Победы придёт, что тогда? Придёт и убьет моих? А если придёт и наврет — после Победы, конечно, наврет — что пытался, мол, спасти, но вот, мол, не вышло...

 Все это пронеслось в голове Флоры, пока Березка делал один шаг. Березка ногу поднял — а Флора об адресе подумал. Березка ногу вытянул — а Флора подумал, что он бы не смог так придти. Березка начал ногу опускать, а Флора уже нарисовал, как домой приходят полицейские. Березка опустил ногу и из-под подошвы вылетело желтое облачко пыли, а Флора уже увидел, как Березка перед школьниками выступает.

 Одна секунда, а все уже понял. Солнце одно, хлеб один, земля одна, Бог один. И только люди — разные.

 Березка щелкнул предохранителем.

 Люди — разные. Кровь одинаковая, слезы одинаковые, пыль одинаковая. Мамы одинаковые. Жены. Дочери.

 Любовь одинаковая.

 А люди — разные.

 Братка, как же так-то?

 Флора языком потрогал сломанный зуб. Зуб шатался. Надо выдернуть и мосты поставить...

 Березка передернул затвор. Ничего лишнего он не чувствовал. Приказ. Дело привычное.

 Флора захотел закричать, но опять стало стыдно и губы слиплись. А еще он захотел попросить воды и минуту, но тут на него упала вечность.

 Березка сделал шаг назад. Поставил "калаш" на предохранитель. Подошел к телу Флоры. Пощупал пульс на шее. Хотя чего щупать, вон как разворотило. Запачкался в теплой крови. Обтер руки о траву, потом о драные штаны Флоры. Сел рядом с телом. Достал сигарету. Покосился на Флору. Закурил. Опять покосился. Снял "калаш" с плеча. Снял с предохранителя. Посмотрел в жуткую темноту ствола. Прислонился лбом к еще горячему металлу. Закрыл глаза. Нащупал левой рукой спусковой крючок. Выплюнул окурок. Погладил большим пальцем крючок. Вытащил флягу. Глотнул теплой воды. Сунул флягу обратно.

 Опять запел жаворонок.

 Березка щелкнул предохранителем, тяжело встал, закинул автомат за спину. Парой пинков столкнул тело Флоры в балку.

 Где-то снова хлопнул миномет.



Второе мая. Одесса

 Вроде бы и жарко на улице, а вроде и прохладно, когда начинал дуть ветер с моря. Поэтому Иванцов надел кожанку, если что, расстегнуть можно. Да и если там, в центре, серьезный замес, то кожанка чуть смягчит какой-нито удар. Хорошая куртка, американская, похожа на полицейскую. Броник бы, конечно, не помешал, но чего не было, того не было. Бейджик прессы повесил на шею, но пока спрятал под кожанку. Ну и стандартный набор — фотик, ноут, несколько флэшек, смарт.

 Иванцов не работал на какое-то конкретное издательство, но ему платили за блог. Но платили за то, что он хотел писать. История, психология, политика — стандартный набор стандартного креакла. Тем более, что писал-то он, но темы и информацию ему подбирали "негры". Он только обрабатывал ее в своем фирменном стиле. Иногда стебном, иногда пронзительно-тоскливом. Слезы выжимать он умел. Профессионал, чо. Новое поколение стрингеров.

 Такси прибыло быстро — старая "шестера" с георгиевской ленточкой на зеркале. Иванцов забрался на переднее сидение. Поехали по Люстдорфской.

— И шо там за центр говорят?

— Шо, шо. Пидоры понаехали, наши на Куликово собираются, щас махач будет, — ответил таксист.

— Серьезный?

— Я тебе отвечаю, серьезный. Будут трупы, вот увидишь.

— Надеюсь, уродов. Откуда они?

— Та разные, суки. Я вчера возил от вокзала — харьковских понаехало, уууу. Да и других есть. Я тебе отвечаю, какие-то в Лукьяновке лагерем стоят. Я не видел, но на Привозе говорят. Приехали и бегают. Бегают и кричат славу Украине. А где здесь Украина? Ты ее видишь? Проспект Жукова, а не Шюхевича. Тут Одесса, прекрасный город, а эти Украину понастроили вокруг Мамы. Они приехали свои порядки строить. Оно мне надо? Та куда-ты сволочь тормозишь! Не видишь, мы едем немного воевать! — заорал он в полуоткрытое окно.

 Выехали на Пушкинскую. Иванцов хотел доехать до Дерибасовской, но милиция перекрыла центр. Пришлось выйти на Жуковского. Таксист еще кого-то обматерил, на этот раз в телефон, лихо развернулся, не обращая внимания на ментов, и умчался обратно. Его "шаха" так чихала двигателем, что казалось, должна была вот-вот развалиться. Ан нет. Пердела да ехала.

 Иванцов шел в сторону Греческой площади. Оттуда доносился глухой гул — так ревет толпа. Неоднотонно, нет. Гул то усиливается, то спадает, то взрывается радостным воем, то, скуля, почти исчезает. Толпа: живой организм, со своими законами и своей анатомией. Если взлететь на вертолете над толпой, то можно увидеть ее центральное ядро, полупрозрачные мембраны, даже митохондрии. Ядро толпы тянется к объекту внимания, обтекает его и готовится жрать, жрать. У толпы нет разума, если ей не управляют. А ей легко управлять. Внутри такой толпы человеки-вирусы. Если их отметить, ну, например, красными куртками — сверху хорошо будет видно, как они снуют туда-сюда, подталкивая толпу к еде. Человек в толпе безумен. Он готов на такие поступки, которые никогда бы не позволил себе в нормальном состоянии. Интеллект в толпе стремится к минимуму. И вот люди начинают бить витрины просто так, выламывать булыжники, зачем-то таскать палки, скамейки и покрышки, строя нелепые баррикады. Толпа моментально заражается различными эмоциями, причем, одновременно. Страх, паника, ярость, гнев вызывают судороги у этого животного и оно мечется из стороны в сторону, грозя раздавить, в том числе и организаторов. У человека в одиночестве тоже бывают приступы и паники, и гнева. Но когда он видит и чувствует лица таких же как он, его чувства усиливаются вдвое, втрое, вчетверо. И другие видят усилившуюся его ярость, и растет их гнев. Реакция циркулирует, циркулирует как в воронке. Растет ее скорость, напор, мощь. Ударить бы водометами по этой толпе, заставить этот мощный, но непрочный организм развалиться на мелкие части.

 Но у милиции в тот день не было водометов. У большинства из них не было даже дубинок, не говоря уж о табельном оружии. Брюки, короткие рубашки да фуражечки — вот и все оружие против огромной толпы. У немногих были щиты. Те стояли в первых рядах вместе с куликовцами. Падали тоже вместе.

 Иванцов растерянно смотрел, как мимо вели молодого пацана в милицейской форме. Фуражки на нем не было, руками он закрыл правый глаз. Из-под рук вытекала кровь — спокойно так текла, но уверенно. Синяя рубашка неотвратимо наливалась красным. За ним бежали медики с носилками. Рука свисала с них и болталась в такт шагов.

 На Иванцова никто не обращал внимания: он был безоружен и никуда не бежал. Со стороны он казался всем слегка испуганным, нервным обывателем. Такие погибают случайно. Или попадают под горячую руку. Ну то такое.

 Выскочив на Греческую, Иванцов обомлел. Он увидел каменное небо. Натуральное каменное небо. Стрелки майдана бежали ручейком. Выхватываешь из кучи камень, бежишь, набираешь скорость, метаешь, бегом возвращаешься, и так несколько кругов, потом на отдых. Бегают несколько рядов по несколько десятков человек. Камни в воздухе висели постоянно. В это время стрелков прикрывали щитоносцы, отражая немногочисленные ответы куликовцев.

 Возле одной из тумб отдыхал один из дружинников. Лицо его было закрыто арафаткой, но несмотря на это Иванцов узнал приятеля:

— О, Андрюха! Привет! Как вы тут?

— А, Санчес... — парень стащил платок, утер рукой влажный лоб. — Черт его знает, как мы тут. Куда-то народ весь делся. Нас тут сотни три всего. А этих тысячи понаехали.

 В районе Соборки что-то бахнуло. Андрюха отмахнулся:

— Петардами швыряются у себя. Дух поднимают. Но на всякий случай, будь осторожен: муйдауны скотчем обматывают их. А между слоями скотча обломанные зубочистки. Если попадет несколько десятков таких заноз — хирург замучается искать. Рентген их не берет. Не глубоко, конечно, попадают, но несколько десятков. А это, на минуточку, немного больно. Так что, держись подальше от них. Все, мне пора.

 Андрюха поднялся, натянул арафатку на лицо, взял фанерный щит, зашагал было в сторону шеренги милиционеров и куликовцев, но вдруг обернулся:

— Сань, сбегай на Соборку, глянь, шо там упыри думают. Держи вот ленточку, шоб не палиться. — Андрей протянул Иванцову желто-голубую ленточку. — Трофейная.

— У меня есть. Я еще в марте у Дюка ее надыбал.

— Давай через Дерибасовскую, там спокойнее.

 Ни Андрюха, ни Иванцов не знали, что больше они никогда не увидятся. Андрюхи не будет ни в списках погибших, ни в списках арестованных. Длинный и носатый одессит просто исчезнет. Заявления о пропаже не примут новые украинские милициянты.

 А пока Иванцов быстрым шагом шел к Дерибасовской мимо торгового центра "Афина". Возле него стоял микроавтобус с надписью "Донбасс—Одесса. Вместе мы сила". Когда он выскочил на самую знаменитую улицу Одессы, на его груди уже болталась жевто-блакитная ленточка. Георгиевская лежала во внутреннем кармане курточки.

 А на Дерибасовской народ активно снимал происходящее, сидел на заборе городского сада, пил пиво на летних площадках "Пивного сада" и "Фанкони". Мимо пробегали какие-то невменяемые люди в камуфляжах немецкого типа и хрипло орали: "Москали человека убили!". При этом они махали руками словно крыльями. Создавалось впечатление, что в Одессу прилетело племя каких-то безумных птиц с окровавленными клювами. Только вместо крови красно-угольные повязки.

 Возле памятника Утесову в Иванцова вцепилась обеими руками жирная тетка. Безумным взглядом она впилась в лицо Сашки:

— Где у вас тут Соборка??? Там раненые, там сотни раненых, им нужна моя помощь!!! — в руке она держала пакетик, из которого торчала вата.

— Где, где... Прямо! — до Соборной площади было метров двести по прямой. Ни один одессит или хотя бы турист, приехавший в Маму второй раз, не задал бы этого вопроса.

 Тетка, смешно ковыляя по брусчатке, побежала в сторону площади. Тонкое бледно-розовое платье в обтягончик: чисто поросенок Фунтик. Она бежала, размахивая кульком, из него падали куски ваты. Их поднимал ветерок, но летающие комочки тут же затаптывали тяжелые берцы мирных болельщиков.

 Чем ближе к углу Дерибасовской и Преображенской, тем больше было этих ультрас. Одни в шортах и с голым торсом: футболки или тельняшки намотаны на голову. В руках палки, дубинки, биты, железные прутья. Другие в полной экипировке: каски, флектарн, берцы с вшитыми в носки металлическими пластинами, щиты, в том числе и "беркутовские", и опять: дубинки, но уже с гвоздями, заостренные палки, а у некоторых и "вогнепальна зброя". По крайней мере, один, скалящийся мелкими зубами, с обрезом мимо прошел. Спустя какое-то время Иванцов узнает оскал на фотографиях из зала суда, где его, убившего как минимум трех человек, признают патриотом Украины и отпустят на все четыре стороны. В отличие от тех, кто не убил никого, но сидящих в СИЗО уже четвертый год.

 На углу же Дерибасовской и Преображенской лежал труп. Крови было мало. Труп был накрыт простыней. Время от времени его зачем-то перетаскивали с места на место. Милиции рядом не было, а медиков "Скорой" почему-то к трупу не подпускали. Бригада, сев кто на корточки у автомобиля, кто на дверную ступеньку, мрачно курила, не глядя на людей.

— Мужики, что случилось? — подошел Иванцов к медикам.

 Фельдшер, или кто он там, знаков различия же на них нет, так вот: фельдшер выплюнул бычок и, не глядя на Иванцова, забрался в машину. Водитель просто захлопнул дверь. Пришлось спрашивать у майдаунов:

— Хлопцы, що робите? — мовой Иванцов не владел, но тут отдельная фраза вдруг вспомнилась. Слава Богу, на москальский акцент никто внимания не обратил. Впрочем, в Одессе все с таким акцентом...

— Що, що, сепары нашего убили, — раздраженно ответил один из полуголых хлопцев.

— Как? — перешел на русский Иванцов.

— Ну как, как. Подкрались и в спину выстрелили.

— И никто не заметил?

— Не...

 Иванцов оглянулся. Куликовцы стояли в переулке вице-адмирала Жукова. Перед ними в три ряда милиционеры со щитами. Затем уже Дерибасовская с зеваками, затем Горсад и стеклянные витрины пивного ресторана. Это получается, кто-то из толпы куликовцев выстрелил из-за спины строя милиции? Тогда пуля вылетела на Дерибасовскую, свернула под углом в девяносто градусов направо, и, огибая, праздношатающихся туристов как манекены, понеслась в сторону Соборки, где и нашла подходящую жертву. Бред какой-то. Как и бред то, что якобы невидимый боевик подкрался вплотную к жертве с «калашом-веслом» под плащом, скоренько пульнул и так же незаметно скрылся.

 Если бы у бойцов Куликова поля был хоть один настоящий АК, и они бы открыли огонь — ни одна пуля не прошла бы мимо. Следственная группа не найдет ни одного следа от пуль по направлениям от куликовцев. Зато массу следов от шрапнели над "Гамбринусом" — это убивали безоружных милиционеров и антимайдановцев.

 Обойдя лужи крови, Иванцов вышел на Соборную площадь. Колокола молчали, зато били барабаны. "Путин — хуйло! Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла!" Под треск барабанов выходили на площадь со стороны Садовой шеренги мирных ультрас. В бронежилетах и касках. Ботинки высекали искры подковками. Шли слаженно, в ногу. На жовто-блакитных нарукавных повязках у некоторых были нарисованы нацистские зиг-руны. А у некоторых надпись — «Дивизия СС "Галичина"«. По-украински, конечно.

— Бачиш? — закричал кто-то за спиной. — Це нашi. Двадцять перша сотня Майдану! Iвано-франкiвськi! Зараз будуть сепарiв вбивати!

 Колонны молниеносно разворачивались в коробочки, готовясь к штурму Греческой площади. Грамотно их в лагерях тренировали. Зря мы не верили. Иванцов начал дрожащими пальцами набирать СМСку. "Идут штурмовать по Греческой. Боевики, не фанаты".

 Галичане. Неведомое горное племя, называющее себя истинными украинцами. Но поставь галичанина рядом с крымским татарином — не отличишь тюрка от тюрка. Впалые смуглые щеки, крючковатые носы, блестящие, как сливы, близко посаженные глаза, узкие подбородки. На круглоголовых, белобрысых киевлян они похожи как черный кофе на белую сметану. Смесь тюрок и поляков, немцев и венгров, прожившие в рабстве пять сотен лет. Им запрещали входить в города, учить детей родному языку, молиться Богу предков — и они забыли себя, рабье племя. А когда им дали в руки оружие из захваченных арсеналов воинских частей и областных УВД Западной Украины — они решили, что свободнее их на планете не существует. Человек всегда кричит о том, что ему не хватает. Голодный о еде, одинокий о любви, раб о свободе.

 Иванцов выбрался из толпы, ускорил шаг в сторону переулка, где только что стояли наши.

 И едва не споткнулся о стайку милых девчонок, разливавших бензин прямо посреди Дерибасовской. Разливали не спеша, без суеты. Иванцов достал камеру, начал снимать. Старшая из дивчин улыбнулась ему: "Привет!" И не будет потом дня, не будет ночи, чтобы Иванцов не жалел об одном: надо было бросить спичку в лужу бензина...

 Вдруг краем глаза он увидел мельтешение: проехал какой-то автобус. Развернувшись, он увидел, как милиционеры стали спешно грузиться в этот автобус. Растерявшиеся куликовцы опускали щиты, глядя как их союзники покидают поле боя. Мгновение — и три сотни бойцов Куликова поля остались один на один против четырех тысяч привезенных в Одессу харьковчан, киевлян, ивано-франковцев, днепропетровцев, даже грузин из майданного подразделения "Сакартвело".

 Заготовленные девочками бутылки полетели в куликовцев. Те, уворачиваясь от коктейлей Молотова, начали отступать к торговому центру "Афины" — круглому стеклянно-бетонному уродцу. Вот заполыхала машина "Донбасс—Одесса". Появилась пожарная машина, но на нее тут же забрались бабуины с палками, вытащили водителя и застрелили его, пожарный же расчет пинками отогнали от машины. Странно, но толпа не бросилась штурмовать здание, в котором спрятались куликовцы. Толпа материлась, прыгала, орала "Русских на виселицу" и "Украина превыше всего", трясла дубинками. Но ни одного камня, ни одной бутылки не полетело в витрины магазинов. Какой-то придурок разбил все же дверь и попытался полезть внутрь. Но его тут же схватили свои и оттащили назад. Разбитые стекла порезали придурка и его отвели в тыл.

 Завибрировал телефон:

— Санчес, как там обстановка?

— Андрюха, ты где?

— В "Афине".

 Сквозь грохот толпы было трудно разбирать слова, а тем более, говорить. Иванцов сглотнул. Он увидел Немировского — губернатора Одессы. Тот стоял с двумя бугаями в черных очках и тоже с кем-то говорил по телефону. В навороченной экипировке и американских кепках, они держали в руках винтовки, больше похожие на тяжелые бластеры из фантастических фильмов. Ни одной гримасы, ни одного движения, словно терминаторы. Иванцов понимал, что достаточно одного шага в сторону губернатора, и его размажут как картопляник по сковородке.

— Сейчас вас будут убивать, — как можно спокойнее сказал Иванцов.

— Твою мать...

 Сказал и ошибся. Иванцов не знал, о чем и с кем разговаривал Немировский.

 Но через пару минут к одному из входов "Афин" вплотную подъехали воронок и автобус. Из автобуса выскочили "космонавты", окружили воронок, не давая к нему подобраться евромайдаунам. Впрочем, те особо и не набрасывались на машины.

 В этот момент кто-то положил руку на плечо Иванцова. Он вздрогнул, оглянулся.

— Генка, фу, черт полосатый, напугал...

— Живой?

— Целый...

— Куда наших повезли, не знаешь?

— Откуда... А ты как?

— Ушел дворами, сделал крюк. Я же тут родился, каждый закоулок знаю. В отличие от этих.

 С Генкой познакомились еще до майдана: тот торговал крымским вином. В начале он даже поддерживал еврошабаш. Янук-вор и все такое. Реально задолбали поборы участковых и прочих чиновников. Ничего нельзя было решить без взятки. Иногда конвертиком, иногда десятком бутылочек. Сдуру повез пару бочонков в Киев. Но увидев, что там творится, резко разочаровался. Оказывается, милых и добрых студентов только в стримах показывают. Сам же майдан заполонили какие-то бомжи, рагули да непонятная молодежь под флагами со свастикой и портретами Бандеры. А на сцене орали в микрофон те же люди из власти, которые никак не могли нажраться вдоволь. Денег им уже не хватало, требовали крови. Один даже себе кулю в лобпросил, шатаясь пьяным у микрофона.

 «А шо так мало?» — спросил какой-то не то женственный сотник, не то мужественная сотница, когда Генка выгрузил бочонки. Когда же узнали, что он из Южной Пальмиры, то едва не побили, пообещав, что доберутся до клятых сепаров и москалей и там.

 А когда уплыл Крым — Генка резко захотел уйти вместе с ним. Нет, бизнес тут не причем — каналы доставки остались, да и вино он брал у полулегальных торговцев. Просто понял, что нельзя продавать свою Родину за тридцать евро — стоимость визы в Европу. «А Родина моя — Советский союз. Мой дед бандер гонял, что я с ними в одном строю стоять буду? Не могу. Не имею права. Янук, несомненно, овощ. Но это зло из ада».

 Он постоянно говорил, что этот ад выплеснется из Киева и адской вонючей волной заплеснет Украину. С ним соглашались, ему поддакивали, но никто особо не верил в это. Что Украина, по сравнению с Одессой? Тьфу, пустячок. Посмеивались, как всегда. И вот на "поездах дружбы" украинский ад приехал в новороссийскую Одессу.

 — Ты гляди, опустело как! — огляделся Генка. Внезапно евромайдановцы — и фанаты, и боевики, и примкнувшие местные кастрюлеголовцы, — куда-то исчезли.

— Бля буду, на Куликово поперлись. Давай за ними!

 Вышли на Преображенскую, пошли вслед за беснующейся толпой, перешагивая через битые стекла и лужи крови. Вот разбитые окна какого-то бутика. Возле него топчется растерянная молодая продавщица, названивает кому-то. Ее трясет от страха. Вот в подворотне лежит человек, похожий на окровавленную отбивную. Над ним склонилась женщина и кричит в то, что раньше было лицом: «Я же тебе говорила, никуда не ходи, никуда не ходи! Куда ты поперся, старый дурак!». Наверное, она уже вызвала скорую?

 Бьют, ломают, крошат без причины — просто так. И ни одного патруля. Попробуй открыть какой турист бутылку пива: они были бы тут как тут, снимая полтинничек, а с дураков и соточку гривен. А тут — никого. Языком слизало. Только у здания областного УВД мнутся вдоль стеночек пузаны с полковничьими погонами. Рядом памятник погибшим в боях с бандитизмом ментам. «Похоже, сегодня еще несколько имен добавятся» — машинально подумал Иванцов.

 Воспользовавшись случаем, забежали за угол, туда толпа не заходила в силу своей боковой слепоты. Разъяренная, она смотрит только перед собой. В магазинчике, как ни странно, открытом, взяли по бутылке пива. Между прочим, это еще и оружие какое-никакое.

 И оба, одновременно, звонили по всем знакомым телефонам, крича вполголоса: «Уходите с Куликова! Толпа туда идет!» А в ответ уже кричали, что они ушли и уже горят палатки. Про то, что кто-то ушел держать оборону в Доме Профсоюзов, пока молчали.

 Генка и Иванцов оторопели, когда вышли на Куликово поле. Орущая, визжащая толпа, умело направленная командирами сотен, подогреваемая изнутри профессионалами, бесновалась возле сумрачного Дома Профсоюзов. Бывший обком КПСС равнодушно нависал серой громадой над площадью, глядя куда-то в сторону моря. В дубовые мощные двери летели коктейли Молотова. Двери нехотя, но разгорались. С крыши в ответ тоже летели бутылки, но изредка. Они падали на асфальт грязными кляксами. Их никто не тушил, они были безопасны для нападавших.

 Чего не скажешь о горящих смесях на парадном входе в Дом.

 Иванцов остановил одного из пробегавших мимо правосеков.

— Извините, можно вам задать вопрос? И сунул тому бейдж в нос.

 Каска, обтянутая натовским камуфляжем на голове, очечки хипстерские на косоглазом лице, лицо замотано шарфом "Черноморца". И голосок такой... Педиковатый, как сказали бы невоспитанные люди. Ну или свободноевропейский, как сказали бы воспитанные. Иванцов был из первых.

— Да, конечно! — раздался тонкий голосок из-под сине-черного шарфа.

 Иванцов включил камеру на видеорежим:

— Что вы скажете о происходящем?

— Мы одесситы, и со всей Украины съехались люди. Нам не нужна Россия, у нас уже есть страна. Нашу страну разваливать не надо. Они это здание не строили. И теперь его придется сжечь вместе с ними, потому что они к нам пришли с мечом на Соборную площадь.

 Затем он показал знак "Виктори" и побежал в центр площади, где догорали палатки куликовцев.

— Давай разделимся. Я по часовой обойду здание, ты против. А может, тебе смыться? Вдруг узнает кто из местных? — сказал Иванцов.

— Уйду чигирями, — буркнул Генка. — Да и местных тут нет. Смотри, мусора из Киева стоят, терки трут с металлюгами.

— Где мусора? — не понял Иванцов.

— Динамовцы из Киева. Приехали на чужие терки. Не по футбольным понятиям это.

— Ты шо, из фанов? — удивился Сашка.

 Генка помялся и ответил:

— Уже нет.

 В этот момент на площади раздались выстрелы. Стреляло несколько человек: толстый в синей рубашке и бронежилете поверх, длинный с дробовиком и еще двое с калашами-укоротами. Били по окнам: время от времени стекла еще советской эпохи лопались и звонко падали на асфальт. Тоже еще советский. Видимо, его клал малолетний косоглазый пидаренок до своего рождения.

 А пламя разгоралось все сильнее. Дым уже валил из окон второго и третьего этажей. Языки огня уже вылизывали первый этаж. Стрелки били не по людям, нет. Они вышибали стекла, чтобы пожару было чем дышать.

— Все, идем, — они пожали друг другу руки, надеясь, что встретятся в этом же месте через... А кто его знает, через сколько.

 Иванцов зашагал к правому флангу Дома, если стоять к нему спиной. Он щелкал, щелкал и щелкал, стараясь, чтобы в кадр попадали лица убийц. И делал короткие видео.

 Начали раскрываться окна, из которых клубами валил черный дым. Из проемов стали показываться люди. Они вылезали на подоконники, на парапет между этажами. Кто-то терял сознания и тряпичной куклой летел вниз. Некоторые выживали, но их, с переломанными костями, оттаскивали в сторону и запинывали до смерти. Или забивали железными трубами. В стоящих же на парапете летели камни. Кто-то удачно метнул бутылку с бензином, она разбилась над головой какой-то девчонки, у нее вспыхнули было волосы. Стоящий рядом парень, балансируя на полукруглом парапете, руками погасил этот огонь.

 Один парнишка вылез из окна на последнем этаже, схватился за провод, улегся под окном, из которого тоже повалил черный дым.

 Горел главный проход. Горели холодильники с "Кока-колой" в холле первого этажа. Горели стены, вернее огромные пенопластовые плиты, выкрашенные серым под сталинский ампир. Обугливались лакированные перила. На лестницах горели люди. Горели насквозь, до костей: их крики были слышны на площади. Они перекрывали рев бандеровской толпы.

 И падали, падали, бросаясь из огненной смерти в смерть от избиений.

 "Скорые" стояли шеренгой поодаль. Медиков не подпускали к Дому. А рядом с ними стояла огромная колонна "космонавтов".

— Алена, ты дура? Это не наши менты, это не наши! — оттаскивала от колонны одна девчонка другую.

 Иванцов все же подошел к ментам:

— Ребят, вы чего? Там же поубивают всех сейчас!

 Крайний справа поднял забрало шлема и улыбнулся, глядя на Иванцова:

— Та хай горят, москали кляты.

 Иванцов так опешил, что аж отскочил. Нету на майдане нацизма, да... И в этот момент он вдруг увидел, что на пожаре нет... Пожарных машин. Ни одной.

 Откуда-то с третьего этажа донесся отчаянный женский крик:

— Ребятки! Не надо! Я прошу вас, не надо!

 Иванцов оглянулся, увидел, как в здание со стороны правого бокового входа толпа правосеков и самооборонцев взломала уже двери и протискивалась внутрь. В смоченных масках и противогазах.

 С тыловой части здания творилось тоже самое. Люди прыгали из дымящихся окон, там их добивали ногами и дубинками.

 Но тут было и другое. Подъехала "Швыдка медична допомога". Из нее выскочил фельдшер, к нему внезапно подбежал "космонавт". Из орущей толпы выскочил парень в тельняшке и шортах, на голове бандана, на груди желто-голубая лента. Иванцов, неожиданно для себя, схватился за четвертую ручку носилок. Побежали к Дому. Лежит в луже крови тело. Вроде бы мужское, но закопченное, не поймешь возраст. Переложили на носилки, "космонавт" кому-то врезал в живот. И побежали...

«Боги, боги, какой абсурд, какой кровавый абсурд», — подумал Иванцов, когда они дотащили раненого до "Скорой". «Откуда взялся этот милиционер? Нарушил приказ стоять и побежал вытаскивать раненого. Или этот, с ленточкой майданутых? Одни добивают, другие спасают». И тут взгляд упал на свою ленточку, так он ее и не снял, жовто-блакитную. Может у этого парня под тельняшкой наша, колорадская?

 Или просто человек нормальный?

 Появились еще "Скорые", еще люди стали помогать таскать носилки. А некоторые стояли вдоль коридора и старались пнуть, ударить тяжелораненых и обгоревших. Били по переломанным костям и ожогам третьей степени. По кашляющим кровью и потерявшим сознание. Били и по тем, кто таскал носилки.

 Иванцов принялся за свою работу.

 Генка куда-то пропал, что не мудрено в такой толпе.

 Темнело. Иванцов обогнул здание там, где столовая. Навстречу ему вышло трое. Немецкий флектарн, немецкие каски, немецкий ремень с пряжкой "Гот мит унс". Захотелось схватиться за оружие. Но его не было.

 Лежала какая-то девочка. Один из реконструкторов поднял ногу, поставил ей на голову. Второй его сфотографировал. Третий поржал. Молодцы. В эти сутки им можно все. Наверное, именно так им сказали кураторы.

 А время тянулось и бежало. Тянулось время внутреннее — казалось, прошло всего лишь несколько минут. А внешние часы бежали с огромной скоростью. Слишком много событий в единицу времени. Когда на твоих глазах погибают десятки людей и смотрят в твои глаза с безнадегой, а ты ничем не можешь им помочь... Ворваться в толпу без оружия и дать по башке одному правосеку — да, совесть твоя будет чиста, а смерть бессмысленна. Или стоять и бесстрастно фиксировать на камеру массовое убийство, а потом жить с этим?

 Струсил, да. Струсил сжечь тех девок на Дерибасовской, струсил вцепиться в горло убийцам здесь, на Куликовом...

 А на Куликово как раз подъехала пожарная машина. Вместо того, чтобы начать тушить пожар — уже догоравший, конечно, — пожарные развернули лестницу к вышке, на которой висел флаг Одессы, под ним русский, украинский и белорусский флаги. Ловкий и юный майдановец в советской каске вскарабкался по лестнице, сорвал три флага из четырех. Толпа радостно взревела, полетели в черное небо петарды. И рев молодых глоток:

— Ще не вмерла Украины...

 Взявшись за руки, бесы скакали под гимн окровавленной Родины. Мелькали прожектора, горячий пепел Одессы вздымался вверх. В это самое время депутаты и журналисты радостно рассказывали друг другу, что совесть нации убила десятки приднестровских и русских наемников в одесском Доме профсоюзов. В это же самое время, в прямой эфир шел стрим Леши "Скотобазы" Гончаренко, где он шарил по карманам трупов и доставал из них украинские паспорта.

 Там погибли депутаты Одессы и поэты Мамы. Студенты и пенсионеры. Инженеры и конструкторы. Уборщица, пришедшая поливать цветы. Парень из Винницы, проходивший мимо. И много, много кого еще. И все они были гражданами бывшей Украины, стремительно превращавшейся в кровавый котел Европы.

 Генку Иванцов так и не встретил, только получил СМС: "Норм". Домой добрался на такси, купил в круглосуточном бутылку водки, выпил половину из горла, но не опьянел. Попытался уснуть, но не смог в одиночестве. А в шесть утра поехал обратно...



Кальсоны

На мосту через Первый городской пруд стояли две женщины.

 Первая женщина была сурова и мрачна. Она недавно разменяла второй десяток, а еще ей задали сочинение на тему «Моя семья в годы войны». В этом году отмечали сорок лет со дня Победы и лучшие сочинения отправлялись на городской конкурс. Женщина была мрачна, потому что дедушки у нее не было, а бабушка не воевала.

 Вторая женщина лет шестидесяти улыбалась и разглядывала уток, плавающих по апрельской воде. Гордые селезни вытягивали отливающие бирюзой шеи, стараясь привлечь внимание сереньких неприметных уточек. Уточки кокетливо трепетали хвостиками и делали вид, что сбегали от ухажеров.

— Вот бабушка, ну почему ты не воевала? Я же сейчас сочинение не смогу написать.

— Ну я же тогда не знала, что ты у меня будешь и тебе придется писать сочинение. Если бы я знала, то обязательно бы взяла автомат в руки и пошла бы воевать с немцами.

— Мне же двойку поставят, как ты не понимаешь?

 Бабушка опять улыбнулась и сказала:

— Пойдем уточек покормим? У меня городская есть, специально купила.

— Я что, маленькая какая? Я уже пионерка, между прочим! И даже председатель совета отряда! И сейчас не смогу написать самое важное сочинение в году! — От досады четвероклассница аж топнула ногой.

— Мост сломаешь, — мягко сказала бабушка. Внучка отвернулась. В глазах ее дрожали слезы.

— У тебя даже медалей нет! — обиженно сказала девочка.

 Бабушка вздохнула. Положила натруженную жизнью руку на плечо девочки.

— Есть, хорошая моя, есть.

— Откуда? Правда? А почему ты никогда их не носишь? А ты мне покажешь? А за что ты их получила? А какие они?

— Уточек пойдешь кормить, тогда расскажу.

 ***

 Уток немцы съели в первый же день оккупации. И не только уток. Куриц, гусей, поросят, телят — резали всех. Только собак стреляли. Станица стояла на большом шляхе, немец через нее и пер летом сорок второго. Войска шли густым потоком. То там, то тут слышны были выстрелы и крики. Крики и выстрелы. На людей немцы внимания не обращали. Отпихивали только баб ногами и прикладами, когда те вцеплялись в корову-кормилицу.

 Перед отходом Красной Армии колхоз лишь частично успел эвакуировать свои стада. Что не успели — раздали по хатам. Не помогло. Запылённые немцы со стеклянными глазами заходили в хаты, брали, что нравилось и так же уходили. На смену им приходили другие. Потом третьи, четвертые. Через неделю серо-зеленый поток начал иссякать. И с каждым днем они становились все злее и злее. Брать было уже нечего. Ничего не осталось. Пострелянных собак унесли в ближнюю балку. Вдоль дорог летал гусиный пух и куриные перья. Но хоть не насильничали. К концу августа привезли полицейских — вот от тех да, девок приходилось прятать. Днем они еще ничего были, пока трезвые. А вот вечером... Две недели девки по погребам сидели. Бабы за них отдувались. И хоть среди полицейских были свои, казачьи, но дедов они не слушали. Хорошо хоть не стреляли, в отличие от иногородних. Но плеткой пройтись могли. Через две недели полицаев перевели в другую станицу, стало поспокойнее. А в апреле-мае сорок третьего бабы рожать начали. Много тогда на погосте приспанных подушками младенцев поселилось. А которым бабам похоронки пришли — там в хатах прибыль оставили.

 ***

— Как раз мне в феврале сорок третьего семнадцать и исполнилось. И когда через две недели наши пришли, я в часть побежала. Как была — так и побежала. Маму даже не предупредила, знала, что не отпустит.

— А почему не отпустит? Ведь война же идет. Надо воевать, — сказала девочка, кидая кусочек хлеба в воду.

— Вот и я так думала, что надо. А мама бы не отпустила. Мой отец, твой прадед, погиб уже. От братьев вестей не было с осени сорок первого. А тут еще я побежала, ага.

 Утки хлеб хватали весело — толпой бросались на кусочек. Но друг у друга не отбирали — кто первый цапнул, тот и лопает. Чаще успевали почему-то уточки. Может быть потому, что они проворнее и изящнее. А, может быть, это селезни проявляли мужское благородство. Кто ж птиц поймет. Людей-то понять не можно.

— Бабушка, а когда брат есть — это хорошо?

— Конечно. Я ведь младшая была — они мне и карусель сделают, и куклу из деревяшки вырежут, и обидчику глаз подобьют. Только на рыбалку не брали, говорили, что не девчачье это дело. И на велосипеде не давали кататься, ироды.

— Наши мальчишки такие же, — беззлобно махнула рукой девочка.

— Мальчишки во все времена одинаковые, — согласилась бабушка. Кинула еще кусочек булки. Тот плюхнулся рядом с селезнем. Тот торопливо схватил его, развернулся и смешно загребая розовыми лапами, торопливо поплыл в сторону от стаи, на ходу глотая добычу.

— И ты в разведку попала, да?

— В разведку, конечно. Куда ж еще девчонок семнадцати лет брать, как не в разведку?

 ***

 Капитан административной службы Каменев критически посмотрел на голенастую девчонку.

— Сколько лет-то тебе, каракатица?

— Сами вы каракатица, — обиделась девчонка. — Я, между прочим, комсомолка.

— А я член партии. Значит, тебя ко мне отправили из штаба полка?

— Да, сказали, что у вас особая секретная часть.

— Особая, — подтвердил капитан. — Что есть, то есть. И очень секретная. БПБ, называется. И оружие у нас особо секретное. Даже есть приказ, что за утрату АД или АПК — сразу под трибунал и в штрафную роту.

— Ого! — вырвалось у комсомолки.

— Ого, — согласился капитан и смачно прихлопнул газетой полусонную весеннюю муху, неосторожно приземлившуюся прямо на стол комбата. — Банно-прачечный батальон у нас, девочка. Работать будешь вольнонаемной. Зарплата — сто десять рублей, питание бесплатное. Обмундирование выдадим, но чуть позже. Сразу скажу, работа не из легких.

— Как банно-прачечный? — не поняла девушка и нахмурилась. — Разве на войне стирают?

— На войне даже зубы чистят. Бойцу всегда нужно что? — капитан встал, странно скособочась, тяжело застучал сапогами по хате.

— Патроны?

— Патроны, это само собой. Пожрать ему всегда надо. И помыться. И кальсоны чтобы чистые всегда были. Вошь, она хуже фашиста. Фашист пулей убивает, а вошь...

 И ткнул пальцем в самодельный плакат на стене: "Красноармеец! Твой враг — тифозная вошь!".

— Когда мы немцев в Сталинграде в плен брали, у них пилотки ходуном ходили, представляешь? Вша их ела не хуже партизан. А наших бойцов она не ела. Почему? — спросил капитан и тут же ответил. — Потому что советская женщина не бросит своего друга и брата и всегда его обстирает и подошьет. Норма — сто сорок пар белья в день. Пойдешь?

 Девушка не так представляла себе войну. Она хотела стать героем как Гуля Королева, Люда Павличенко или Зоя Космодемьянская. Но стирать... Она уже хотела отказаться, но вдруг вспомнила братьев. Она представила их грязными и обросшими, медленно бредущими сквозь туман к далекому городу Берлину. Она их словно увидела, и они почувствовали взгляд. Обернулись. В глазах их плавала мужская усталость. «Что ж ты, сестренка...»

— Пойду, — согласилась она.

 ***

— Сто сорок пар белья? А что такое пары?

— Кальсоны и нательная рубаха. Но это только белье. Нам привозили и ватники, и шинели, и гимнастерки.

— Это вот надо за один день все постирать?

— Конечно.

— Это получается, надо — девочка посчитала в уме. — Это если по пять пар в стиральную машину закладывать, то это целых двадцать восемь раз стирать надо? Но ведь она целый час стирает. А в сутках всего двадцать четыре часа. У вас по две "Вятки-автомат" на человека были, да?

— Да, целых две. Одна правая, другая левая.

 ***

 Одна стиральная установка принимала по сорок две пары белья. Таких установок в батальоне было три. И все три — не работали. Попросту не было передвижных генераторов к ним.

 Зато практически без перерывов работала АД — автомобильная душевая. Она была в распоряжении обмывочно-дезинфекционной роты. Там работали исключительно медики. До первого рабочего дня девчонка жалела, что не пошла учиться в медицинское. Когда привезли первую партию...

 Белье было все в крови. Вот нательная рубаха — рукав аккуратно отрезан, рубаха стоит колом от засохшей крови. Вот кальсоны — разорваны почти в клочья и тоже заскорузли. Вот еще одна рубаха — огромная дыра в груди, сухие струпья отваливаются мелкими кусками и тут же красную пыль уносит ветер.

 Пожилые усатые мужики с утра разводили костры, на которых грелись огромные котлы. Пока девчонки завтракали овсянкой, мужики толстыми палками мешали в кипятке белье. Время от времени они поднимали на палках кальсоны и рубахи. Те свисали грязной лапшой и плюхались обратно в кипяток. Пахло хлоркой и чем-то еще.

 Кипяток сливался, черные ручьи искали себе путь и вонючими толстыми змеями вода искала низины.

 На один комплект белья полагалось двадцать грамм хозяйственного мыла. После стирки, пока белье еще мокрое, его надо протереть специальным мылом "К". Специальное, потому что против вшей. Когда удавалось найти генераторы и топливо к ним — девчонки отдыхали. Белье загружали в АПК — автомобильные пароформалинованые камеры. Там уже белье само дезинфицировалось и десинсекцировалось. В эти редкие моменты у девчат была или политинформация, или боевая подготовка.

 А в первый вечер она плакала, потому что от боли в суставах пальцы не сгибались. Но в первый же вечер пришли к ней в дремоте братья, уже не такие грязные и они уже улыбались, поэтому она уснула...

 ***

 Бабушка кинула еще один кусочек хлеба, но он почему-то не долетел до кромки воды. Утки выскочили на бережок и побежали к еде, но тут самый крупный и самый красивый селезень вдруг громко крякнул, остановился, завертел головой, крякнул еще громче. Стая, как по команде, развернулась и бросилась прочь. А селезень остался на берегу и широко расправив крылья и растопырив ноги, заковылял по берегу. Стая торопливо отплывала. Зашуршали кусты прошлогодней сухой травы. Оттуда вылез здоровенный черный кот. Мягко переступая лапами, он, не отводя взгляда от селезня, медленно направился к птице. Хвост кота подергивался. Глаза горели предвкушением. Селезень нервно оглядывался на стаю, отплывавшую от берега. Он еще больше распахнул крылья и зашипел. Кот заурчал в ответ.

— А ну пошел прочь, фашист! — вскочила девочка и кинула в кота куском булки.

 Кот подпрыгнул, в высшей точке прыжка извернулся на сто восемьдесят градусов, одновременно муррявкнул и исчез в траве. Селезень, вместо того, чтобы сбежать, бросился вдруг за котом, хлопая крыльями и привставая на перепончатые цыпочки. Впрочем, далеко он не побежал. Убедившись, что кот пропал в кустах, селезень мгновенно слопал хлеб. Затем, змеино изогнув шею, бросился к спасительной воде. По пути наткнулся на кусок, брошенный бабушкой, но есть его не стал, а призывно закрякал, не забывая оборачиваться на кусты, в которых исчез враг. Стая по команде развернулась к берегу.

 Селезень наступил на хлеб, дождался, когда стая подплывет. Когда один из других селезней попытался подойти к нему, герой снова расправил крылья, а другой резко прыгнул в воду. А вот серой уточке он хлеб отдал.

 Все это произошло за несколько секунд.

— Знаешь, почему селезни такие красивые, а уточки такие серые? — сказала бабушка.

— Нет...

— Когда прилетит коршун, первым делом он увидит селезня. И пока селезень будет биться, уточка с утятами спрячутся.

— И семья останется без папы?

— Да. А сейчас ты сделала так, чтобы у семьи был папа. Ты спасла утиного папу для утиной семьи.

— А почему тогда моего папу никто не спас?

— Твой папа был шахтером.

— А твои братья?

— А мои братья были солдатами.

 ***

— Телогрейки привезли. Полтонны, — сказала лейтенант Федосеева.

 Капитан Каменев поморщился. Он не любил, когда привозили телогрейки. Белье, гимнастерки — это понятно все. А вот телогрейки, да еще от похоронной команды...

 Да, даже в Германии приходилось отступать. Вроде бы взяли очередной «дорф», но нет, откуда-то ударят окруженцы или фольксштурм, отрежут наших. Бой идет. Конечно, трепыхающихся фрицев отрежут от своих и перережут, но солдаты будут лежать в телогрейках несколько десятков часов. А потом пока то, пока се...

 Когда проползут санитары, вытаскивая всех с бьющимися сердцами...

 Когда пройдут саперы, а это обязательно, даже если по полю боя несколько суток туда-сюда бегали то эсэсовцы, то гвардейцы, и ползали то "Тигры", то "ИСы"...

 Когда пройдут трофейщики, собирая казенное и чужое имущество...

 Потом уже пойдет похоронная — сгребая лопатами разорванное и горелое. Похоронная достает книжки и снимает ватники, пропитанные запахом смерти.

— Поднимай девок, — сказал Каменев. Вышел из палатки. Федосеева вышла за ним. Над ночной Германией полз туман.

— Копать?

— Копать.

 Осколки, вросшие в тело Каменева под Ростовом-на-Дону еще в декабре сорок первого, не давали ему распрямиться. Так он и ходил, скособоченным.

— А? — лейтенант Федосеева показала подбородком на палатку.

— Я сам решу, что мне делать.

 Через десять минут банно-прачечный батальон в полном составе копал ямы в германской земле. Почти в полном, потому что капитан Каменев не мог физически. Он даже сидеть не мог нормально. И даже спать с женщинами не мог нормально, потому что стеснялся своего кривого бока. Капитану было стыдно командовать Блядско-Половым-Борделем — как называли Банно-Прачечный Батальон остроязыкие. А еще ему было стыдно за то, что в его жизни был только один бой.

 Он не видел войны, он видел только ее результаты. Окровавленное и обосранное белье. Все. Вся война. Больше ничего, кроме того короткого боя под Ростовом.

 И если бы не та, голенастая и большеглазая. Один раз холодное дуло трофейного "Вальтера" коснулось виска. В тот момент голенастая и пришла с докладом.

 А вчера она сказала, что ждет от тебя, капитан, ребенка.

— Копайте, девочки, копайте!

 Копал и его будущий ребенок. Капитан хотел жениться и родить девочку, потом мальчика, потом опять девочку, потом еще мальчика. А еще лучше, когда рожать каждый год. Да, убивать легко. Когда немецкие "Штуки" накрыли его батальон в сорок четвертом, зачем-то погибли семнадцать девчонок. Значит ему, капитану Каменеву, надо родить семнадцать детей.

 ***

— А зачем вы ямы копали? Я не понимаю...

— Когда ребята мертвые лежат — одежда пропитывается трупным запахом. А он не отстирывается. Чем мы его только не пробовали вначале — и каустической содой отмывать, и мылом "К", и обычным. Ничего не помогало. Потом один дядька посоветовал, что надо закапывать одежду на три дня в землю. Земля органику вытягивает. А вот если бензин там, или керосин авиационный — нет.

— А капитан Каменев — это мой дедушка?

 Селезень внимательно смотрел, как его стая плыла за очередной порцией хлеба. Издалека сердито смотрел на уток черный кот.

 ***

 Второй бой был короче первого.

 Капитан Каменев схватил пулю в лоб, когда побежал навстречу полыхнувшему огнем лесу, выхватывая из кобуры "Наган".

 Тридцать немцев полегло, когда девки из банно-прачечного успели схватить винтовки. Правда, еще танкисты помогли, проезжавшие по соседнему автобану. Но это не важно. Важно то, что немцев раздавили со всех сторон. А еще важно то, что одежду Каменева постирали.

 Голенастая забрала себе его гимнастерку.

 Когда закончится война, она будет кутать новорожденную в гимнастерку отца. Но это когда еще закончится война...

 ***

 Девочка стояла на сцене и читала свое сочинение.

— Моя бабушка не воевала и воевала. Она стирала гимнастерки. Окровавленные и потные. Грязные и рваные. Когда убили дедушку, она стирала и его гимнастерку. Она торопилась, чтобы кровь не засохла и чтобы дедушка не остыл. Она не была героиней. Она просто стирала по сто сорок комплектов белья в день. Медаль ей дали тогда всего одну. Эта медаль называется "За боевые заслуги". А заслуги такие, что моя бабушка, Зоя Ивановна, только за март, апрель и май 1945 года постирала руками тринадцать тысяч триста шестьдесят комплектов белья. Это на триста семнадцать процентов выше плана. А потом ей еще дали медаль "За победу над Германией". Если у нас снова случится война, то я буду такой, как бабушка...

 ***

— Давай, давай, давай! — тот, который в ментовской форме и с "укоротом", яростно махал руками. Старый "Урал" медленно вползал задом в ворота морга. "Урал" пыхтел сиреневым, дым расползался над мягкой кучей "дубков" и "флор".

 Давно не работал генератор, потому что не было бензина. И воду носили ведрами, потому что был перебит водопровод. И мыла не было, стирали содой. И руками.

 От соды сходили ногти на руках.

 От "Урала" пахло человеческим, но бывшим.

— Зоя Владимировна! Зоя Владимировна! — подбежала одна из девчонок к женщине, которая когда-то была пионеркой.

— Что такое?

— Парни говорят, с "двухсотых" привезли форму.

 Зоя Владимировна вздохнула и ответила:

— Копайте, девочки, землю...

 Над аэропортом вздымался черный дым.



Белый танец

 Губы вишневые такие. И глаза вишневые. Славянские скулы. Узкий подбородок. Слегка вздернутый нос.

 Она прошла через светящийся танцпол пошатывающейся походкой. С бокалом в руке она казалась себе такой романтической. Будто бы она не шла, а плыла сквозь туман. Подошла к столику. За столиком сидел мужчина.

 Ничего особенного: надорванные в нужных местах джинсы, черные кроссовки, синяя футболка навыпуск. Большой нос, выдающиеся скулы, треугольный подбородок. И лысый. И длинный. И худощавый. На носу большие дымчатые очки.

 Она любила спортивных, подтянутых. А этот сутулый, зажатый. Но других не было.

— Привет, я присяду?

— Конечно, — удивленно посмотрел он.

 Играл блюз, из угла похрипывал Джо Кокер. Похрипывал он так же, как смотрит кокер-спаниель.

— Такой красивый мужчина и грустит в одиночестве?

— Я наслаждаюсь, я не грущу.

— Прячетесь за очками?

 Он снял очки и посмотрел на нее. Зеленые глаза с усталым оттенком. Или усталые глаза с зеленым отблеском?

— Выкурите?

— Нет, но иногда...

 Не дождавшись ответа, он положил несколько купюр на стол и кивнул официанту. Подхватил легкий рюкзак, бросил его за спину и пошел к выходу, доставая пачку сигарет. Сигареты были дорогие по местным меркам, она увидела. Женщины наблюдательны. Они видят мелочи. Но часто не обращают на них внимания.

 Он стоял у выхода, уже курил. Протянул ей сигарету с виноградным вкусом.

— О какие! — приятно удивилась она. — И что же вы тут делаете?

 Теплый ветер сентябрьской Украины взъерошил волосы.

— Я ранен, — ответил он.

— Да? Ну и что, — улыбнулась она, стараясь сделать улыбку вежливой. Он даже не посмотрел на нее.

— Да. Я туда ранен.

— Куда туда? — не поняла она.

— Туда.

 Она не сразу поняла, а потом, когда до нее стало доходить, он продолжил:

— Извините, но, как мужчина, я вам абсолютно бесполезен.

— Простите, я... Я не хотела, просто...

— Хотели.

 Он вдруг резко повернулся к ней:

— Все хорошо. Так много свободного времени появилось. А вы красивая. Я раньше любил таких как вы.

— К-каких, — она начала заикаться. Так бывало всегда, когда проходил хмель. Забавная штука контузия — выпила: не заикается. Протрезвела: заикается.

— Красивых.

 Он резко повернулся и пошел по пустому переулку. Она долго смотрела ему вслед, пока тлеющая сигарета не обожгла пальцы. Она выбросила окурок и вернулась в бар.

— Эгей! Привет! С вами ди-джей Силуянова и, как всегда, по пятницам, ровно шесть часов вечера, мы начинаем наш отдыхательный вечер! Объявляется белый танец!


 It's a wonderful time for love
 It's a wonderful time for love
 Sun shines down from above
 It's a wonderful time for love
 And you think you have all you dreamed of
 But all the great blue skies just ain't enough...

 Ни одна из сидящих в баре женщин не поднялась на танец. Не с кем.



Синдром

Поезд тронулся. За мокрым окном поплыл дождливый московский перрон. Провожающих почти нет. Тридцать первое декабря — все дома или в гостях. Ждут Новый Год. До него всего час. А дождь... Ну, дождь. Москва же.

 Пассажиры весело и торопливо вытаскивают из сумок шампанское и что покрепче. Да, все в курсе, что нельзя. Но раз в году — можно. Говорят, что все можно два раза в году — в новогоднюю ночь и в день рождения.

 В последний день рождения Игорю отрезали два пальца на правой руке. Просто так.

 За окном Останкинская телебашня. Светится. Белой иглой воткнулась в черное тучное небо. Красивая такая.

 Нижнее боковое — самое удачное место. Можно сидеть всю ночь, до самого Питера, и всматриваться в ночь Среднерусской Равнины. Минут через сорок начнут фейерверки запускать. Не в вагоне, конечно. Там, за окном. Хорошо, что не слышно будет.

 Всего один раз он был под обстрелом. Хватило.

 Уже давно после того дня, уже далеко от тех мест он упал в московскую лужу, когда за спиной хлопнул глушитель какого-то грузовичка.

 Игорь разложил на столе газету. На газету аккуратно выложил полбуханки и шмат сала. Поставил коробку сока. Водку оставил в рюкзаке. Да, всем можно сегодня открыто пить — хоть коньяк, хоть абсент. Новый год же. Ему нельзя. Нельзя привыкать, что войны нет.

 Гражданин другой страны. Страны, которой нет. Человек, которого дома убьют. А в гостях... Хорошо в гостях. Но недолго. Рано или поздно надо возвращаться домой. А дома нет. И не будет. Дом — там, где ты. Вот сейчас дом в плацкартном вагоне дополнительного новогоднего поезда "Москва—Санкт-Петербург". Здесь тепло и никто не стреляет. Все добрые и веселые. Игорь тоже был добрым и веселым.

 До войны.

 До войны все было просто. Небо голубое. Поля желтые. Пиво с пацанами на пруду. Когда-то здесь хотели построить атомную электростанцию. Эти неведомые Игорю великаны, которые умели поворачивать реки и летать в космос — внезапно исчезли, оставив после себя огромный пруд, плотину, недостроенные циклопические сооружения и несколько девятиэтажек в пыльной степи. Великанов презрительно называли "совками". Игорь сам их так называл, веселясь в контактике.

 За год до войны умер отец. На похоронах Игорь с удивлением узнал, что отец — один из тех, кто недостроил Энергодарскую АЭС. Оказывается, это его маленький, щуплый, молчаливый отец краном ворочал огромные плиты. Недостроил... Может быть, поэтому он всегда виновато улыбался?

 "Уважаемые пассажиры! Начальник поезда и вся поездная бригада поздравляют вас с наступающим Новым Годом, желают вам хорошей дороги, счастливой жизни и мирного неба" — пронеслось по вагону.

 Захлопали бутылки с шампанским. Пробежали мурашки по спине. Игорь глянул за плечо, потом вперед — ментов нет, можно плеснуть. Плеснул, тут же залил соком. Глянул на часы.

 Дважды трофейные часы. Или как их правильно назвать? Сначала их Игорю подарил отец Ксанки. Игорь их надел. На следующий день он нагнулся, чтобы подтянуть шнурок. Кто-то закричал, чтобы он не медлил, но он боялся споткнуться. Что-то ударило по голове. А подаренные часы увидел уже на руке солдата. Солдат как раз раскрывал нож, когда Игорь пришел в себя.

 Пять минут осталось. Игорь раскрыл нож и отрезал сала.

— Десять! Девять! Восемь!

 С Ксанкой они познакомились, конечно, в интернете. Ну а как еще могут познакомиться семнадцатилетний пацан с Одесской области и шестнадцатилетняя девчонка с Луганской? Музло, музло, каэх! Цепанулись за репчик в группе Оксиморона, потом там всякий 43ai, Смоки Мо, Дэд Поэтс... Какая разница, что их мало кто знает? Главное — найти того, кто знает тоже, что и ты.

— Семь! Шесть! Пять!

 Можно было и в Одессе зависнуть, у Игоряна была там маза, где можно было зависнуть по-взрослому. Но там родители у Ксанки ее не отпустили никуда. По долбанному зомбоящику круглосуточно вертели новости с очередного майдана в Киеве — то убьют кого-то, то расстреляют. Страны это не касалось, в принципе. Хай с той столицей, поорут и успокоятся, так мать говорила и взрослые во дворе. Не, некоторые пацаны, конечно, уехали помайданить, говорят, им по пятисотке в день платили. Игорян сам хотел, но как мать одну оставить? После смерти отца сильно она сдала...

 — Четыре! Три! Два!

 Он достал заначку в сто пятьдесят гривен. И еще двадцатку спер из мамкиного кошелька. Надел старый батькин камуфляж — дорога длинная. Удобнее в камуфле. Где-то стопом, потом электричками, и опять стопом. А когда приехал...

 — Один!

 ...Рвались снаряды. Летели стекла во все стороны. Тряслись стены. Сыпалась штукатурка. Визжали псы на цепях. Батя Ксанки орал на всех:

— Бегом, бегом, все в машину!

 Огненный шар вырвался из соседнего дома.

 Ксанка бежала в домашнем халатике. Один тапок, вторая нога босая. Халатик в цветочек такой. Васильковый цветочек. Мама ее тоже в халатике бежала. А сам Игорян бежать почему-то не мог. Словно во сне — так густо вокруг, повернуться не можно. Как муха в киселе. Батя у нее кричит такой, рот раззявил. Потом бах...

— С НОВЫМ ГОДОМ! С НОВЫМ ГОДОМ! С НОВЫМ ГОДОМ!

 Лежишь такой на плитке тротуарной. "Копейка" горит, там Ксанка. И виноград над тобой горит. Лежишь, смотришь, как все горит. Потом слышишь:

— Зачекайты, хлопцы, тут сепар живой!

 Игорь выпил залпом безвкусный сок с водкой, закусил картонным хлебом и бумажным салом.

— Братка! Чего грустишь? — хлопнули его по плечу. — Давай к нам!

— Давай, — улыбнулся он в ответ.

 И вот он уже сидит у столика в плацкартном открытом купе и стакан за стаканом, и тост за тостом. За окном взлеты "Градов" и "Игл", а не, это просто салюты. Сергиев Посад это? Или где-то Тула? Или Бологое? Кто-то там что-то про Бологое сочинял, стихи какие-то. Как там... Бологое, Бологое, Бологое, это где-то между Ленинградом и Москвой? Или нет, да вы че, пацаны, не помните, что ли? — это кричит парень с серпообразным шрамом через левую бровь. Это же про рассеянного! А ну-ка, парни: Это что за остановка — Бологое иль Поповка? А с платформы говорят...

— Это город Ленинград! — закричал весь вагон.


 БАБАХ!!! — на полу густо лежат конфетти. На поручнях кокетливо заворачивается серпантин. Пахнет порохом.

 Тогда так же пахло. Они его спросили только, где позиции сепаров. Когда он ответил, что не знает, один из них открыл нож и начал отпиливать указательный палец. Не резать. Не рубить. Отпиливать. Потом безымянный.

 В машине догорала Ксанка и ее родители.

— Пойдем, покурим?

— Можно? — настороженно спросил Игорь.

— Сегодня все можно, — широко улыбнулся пацан со шрамом. — Новый год же!

 В тамбуре прохладнее, конечно. И накурено, мама не горюй. Но сегодня — можно!

— Игорян, а ты откуда? — спросил тот, который со шрамом, когда они прикурили от одной зажигалки.

— Я?

— Ага!

— Та я с Одессы... — конечно, Энергодар, это совсем не Одесса. Но и Мытищи не Москва. А как объяснить?

— С Одессы? — удивился шрамированный.

— Ага.

— Бля... Чуваки, вы такие молодцы, — парень нагнулся и обнял Игоря за плечи. — Вы там так четко путиноидов сожгли. Рел, чувак, это кул вообще. Сраный Путин дышать не дает, а вы реально пацаны дело сделали. Он же дышать не дает, хуйло это...

 ...пинками начал поднимать, когда отпилил второй палец. "Кричи, сука, что Путин хуйло!" Кровь по плитке текла черной струей, почти моментально застывая под жарким солнцем. Пахло шашлыками. "ПУТИН — ХУЙЛО! КРИЧИ, СУКА!"

 Он кричал, конечно. Плюя в пыль осколками зубов и сморкаясь красным. В жарком мареве колышились обугленные силуэты Ксанки и ее семьи. Потом все вспучилось, покраснело и потемнело. Наверное, была ночь, потому что было темно. Эти тоже лежали мертвые. Где-то кто-то куда-то стрелял. Часы из кармана вытащил. И нож забрал. И пополз куда-то. Говорить начал через месяц, уже в Луганском госпитале. Потом Россия, все дела. И ножик. И часы.

— Не, ну вы прям, ребзя, респект. Я вам от всех спартачей респект, лично. Брат, если что надо — я всегда. Надо ж Путю валить, ну ты понимаешь, жизни нет тут никакой. Давай, пойдем, бахнем...

 Игорь сунул руку в карман.

 В кармане щелкнул нож.



Персик

Наталье Черновой

 Он появился во дворе длинного многоэтажного Дома в конце июля.

 В глазах его был дикий страх. На шее болтался обрывок цепи. Цепь крепилась к альпинистскому карабину, закрепленному на ошейнике. Шерсть свалялась в колтуны. Но через грязь и пыль все еще проступал светло-желтый, недозрелого персика цвет.

 Так его и прозвали — Персик. Здоровенного кавказского овчара, способного легким движением челюстей перекусить руку взрослого мужчины.

 Но он никого не кусал. Он лежал в дальних кустах, высунув здоровенную морду, и жадно принюхивался к дыму костров, на которых жители Дома готовили нехитрую пищу. Рядом с ним лежали два кота и кошка.

 Подойти он боялся. Он потерял веру в людей, когда Хозяин уехал на Большой Вонючей Машине, даже не отцепив пса. Он долго ждал, рвался, выл, стонал, гавкал. Но Хозяин не возвращался, не слышал зова пса. И в какой-то момент земля вдруг взорвалась, вырвала столб, оборвала цепь, и пес рванул через забор, даже не заметив двух метров высоты. Он долго метался по улицам Камброда, ошалев от дыма, жажды и голода. Звеня цепью по избитому еще до войны асфальту, он искал хоть какое-то укрытие от грохота. Он прятался между гаражами, огромное его тело трясло от ужаса. Иногда он просто падал на землю, зажмуривал глаза и скулил, пряча нос между лап. На третий или четвертый день он нашел медленно текущую воду. Он не знал и знать не мог, что речку называют Луганка, а иногда — Лугань. Зато он спрятался в ней от дикой жары. Он плюхнулся в воду, зажмурившись, на этот раз, от удовольствия. И сразу начал лакать. Он пил словно впервые в жизни. Он пил и не мог напиться, пока пустой желудок не начало резать. Потом он икнул и его вырвало. Он потряс башкой и снова начал пить, словно собираясь выпить всю речку.

 Затем уполз в прибрежные кусты и уснул мертвым сном. Проснулся ночью — и снова от нестерпимой жажды. Снова сунул башку в реку, но на этот раз пил уже с удовольствием, пропуская между здоровенных клыков всяких головастиков, водомерок и мальков. Потом прыгнул в воду, проплыл несколько метров, развернулся и вышел на берег. Отряхнулся. Посмотрел в сторону конуры. И пошел в город, на тонкий запах горячих углей.

 Хозяин, когда разжигал угли, всегда подкармливал пса вкусным, парным мяском. А потом, когда собирались гости, то каждый норовил бросить псу мясо уже жареное, испорченное, но все равно вкусное. Близко к нему никто не подходил. Люди знали, что кавказский овчар признавал равным себе только семью Хозяина. Он их терпел, а гостей не очень. Поэтому, когда он подошел к огромному Дому, долго не мог подойти к людям у костров.

 Первыми к овчару пришли кошки. Худые, до торчащих ребер, они вышли к тяжело дышащему псу. Инстинкт самосохранения у них совсем исчез, видимо. Пес удивился, мотнул башкой, вывалил розовый язык. Раньше он ненавидел наглых, метивших каждый выступ кирпичного забора соседских котов. Но эти были такие же, как он. Самый смелый подошел и боднул пса в морду. Наверное, искал легкой смерти. Но пес не стал их убивать ради нескольких капель живительной крови.

 Так они и лежали в спасительной тени пыльного кустарника. Кошаки мурлыкали, положив головы на мягкое брюхо пса, тот тяжело дышал. Ночами, когда становилось прохладно, онибродили по двору. Иногда они находили пустые банки, вылизывали их, иногда ранили языки о кромку. Банки были вымыты кипятком, но запах, манящий запах, все еще оставался на их чистых стенках.

 Однажды ночью один из кошаков умер. Стая не стала его есть.

 Тем утром пес, пошатываясь от усталости, все же вышел к людям. На его широкой спине сидели тощие кот и кошка.

— Ты гляди, какой шиномонтаж, — один из мужчин показал топором на странную процессию. Оглянулась женщина, медленно помешивавшая вкусное варево на костре.

— Ох ты, — удивилась она. — Это кто?

— Кавказец...

— Бешеный?

— Да ну, бешеный котов не стал бы возить на себе. Епт, чего только на этой войне не бывает.

— Войне, войне... Свинне! — воскликнула женщина.

— У тебя есть чем покормить?

— Сдурел? У меня детей нечем кормить.

— Да ты посмотри на них. Его б помыть, покормить, цены бы не было. И цвет такой... Чисто персик. Эй, Персик!

 Пес с новым именем Персик подождал, пока коты спрыгнули на землю. Сел в тенечке. Вывалил язык и поднял лапу. Он никогда так раньше не делал, но почувствовал, что именно сейчас, именно в эту минуту: так надо сделать.

— Ну дай чуток сухарей-то, — возмущенно сказал мужчина.

— Да каких сухарей, я им сейчас бульона наплескаю в банки.

 Звери сидели как прикованные. Перед ними стояли банки с горячей водой. По поверхности плавали редкие жиринки. На банках было крупно написано: "Не для продажи", но Персик и коты читать не умели. Вернулся мужчина. Он высыпал в воду сухарей, немного вермишели и еще — о, чудо! — бросил в каждую из банок по одной куриной косточке. Без хрящиков, ну да ладно.

— Вот, по соседям пошукал... Звиняйте... — смущенно он сказал зверям. — Снидайте.

 Обжигая носы, фыркая и чихая, они сглотнули еду в несколько секунд. Персик нерешительно завилял хвостом, а кот и кошка отошли в сторону и замурлыкали. Мужчина развел руками, мол, больше ничего нет. Люди ушли в Дом. Пес нашел убежище под детской горкой, в тенечке.

 Где-то через час — у котов и Персика часов не было, зато были у мужчины, — так вот, где-то через час кормилец вынес им вареной картошки. Коты отказались, а Персик нет. Он такого никогда не ел. И, наверное, в прошлой жизни сильно удивился бы, если бы его попытались накормить таким. Но началась другая жизнь.

 Он освоился и перестал стесняться. Он ходил по двору Дома, решив, что это его стая. Практически у каждого костра — а их были десятки, — он: огромный, зубастый, грязный, лохматый, находил немного еды. В благодарность по ночам он ходил вокруг дома и гавкал на каждое подозрительное шевеление ночных теней.

 Коты чуток округлились, снова начали презирать Персика, но так, для проформы. Это не мешало им иногда приносить псу пойманных крыс. Странно, но в годы войны толстеют именно крысы.

 Днем же он охранял человеческих щенят. Те собирались стайкой, играли возле горки в прятки и пятнашки. Персик ходил вокруг и подозревал любых чужих взрослых. Он хорошо чуял, что вот это мама или папа, а вот это чужой. Днем он не рычал, не лаял. Просто подходил и смотрел исподлобья. Он научился терпеть и даже иногда радоваться, когда его гладили люди. Глухо рычал он только тогда, когда пытались снять ошейник с карабином и обрывком цепи.

 Однажды приехала машина с пятнистыми людьми. От людей пахло нехорошо: металлом, порохом и бензином. Но был и другой запах: макарон, гречки, сахара и курятины. Это был хороший запах. Из машины стали выгружать коробки. Персик сидел и смотрел, как выгружают их. Потом из коробок начали раздавать банки и пакеты жителям Дома. Персик знал, что это хорошо, поэтому не напрягался. Но подозревал, все равно.

 Вот в этот момент он услышал Грохочущую Смерть. Смерть, от которой уехал его Хозяин. Он завыл, заскулил, завертелся, загавкал. Люди его не поняли. Тогда он дернулся, схватил за штанишки самого маленького из людских щенков, но осторожно, чтобы не прикусить тонкую кожу. Очередь закричала тонкими голосами, кто-то кинулся за Персиком. Пес рванул в кусты, проскочил там, сунулся в открытую дверь подъезда, выскочил снова во двор и яростно загавкал на небо. Подбежавший пятнистый дал короткую очередь. Пес упал. В его стекленеющих глазах отразились стрелы падающих "Градов".

 Персик так и не узнал, что первый залп прошелся смертью перед Домом, что он никого не спас. Люди успели разбежаться по подвалам до второго залпа. Налет был коротким: минут пять, семь. Одна из летающих Смертей попала в тело Персика. От него остался лишь обрывок цепи: он зацепился за детскую горку.

 Через несколько недель родила кошка. Котят, чуть позже, разобрали по семьям.

 Как-то так сложилось, что всех котят, даже девочек, назвали Персиками. А цепь куда-то пропала.



Диабет осколочно-фугасного типа

Для того, чтобы идти — нужно подняться с колен.

Для того, чтобы подняться с колен — нужно встать на колени.

Игорь спал на полу — три каремата, два спальника. Утром легче вставать с кровати, конечно. Ноги опустил, вроде бы и встал.

 Но гребаная парестезия не давала спать. Полтора-два часа — и боль в ногах такая, что Игорь просыпался, ставил горячие ноги на холодный пол. Затем шел, жадно пил холодную воду. Если везло и ночью давали электричество в холодильник, то пил ледяную. Несколько секунд жизни, а потом возвращалась жажда. И ноги, ноги. Словно кипятком плеснули ниже колен.

 Поэтому он спал на полу. Легче заставить себя, встать на колени, прикусить губу и вдоль стенки начать разминать окаменевшие ноги.

 Обычно Игорь не спал до самого рассвета. Если не было электричества, то он просто читал; говорят, в Москве нынче снова стали модными бумажные книги.

 Три часа ночи. Штильмарк. Луганск. Свечи. Что может быть романтичнее?

 Когда внезапно давали двести двадцать в розетку, он играл. Иногда футбольный симулятор, иногда глобальные стратегии. И никогда в «Сталкера». Потому что в «Зону» превратили его город.

 Для того, чтобы встать, нужно опереться рукой в стену. Перевернуться на живот. Встать на четвереньки, превозмогая жгучую боль в ступнях. Затем сесть на корточки. Оттолкнуться. Немедленно ковылять в туалет, на ходу запивая таблетки «Лоперамида» остатками воды из предпоследней пластиковой бутылки. Последняя лежала в морозилке. Повезло, электричество уже сутки не отключали. Значит, лед пригодится. А он так нужен сегодня.

 Солнце уже жарит, хотя всего семь утра. Со двора слышны голоса соседей. Они готовят завтрак на кострах. Дожили, двадцать первый век. В центре Европы готовят завтрак на кострах.

 Сегодня интернета нет. Связи тоже, ну, мобилы уже месяц не работают. Большая часть новостей передаются из уст в уши. А еще сегодня дом Игоря не обстреливали. Рядом куда-то попадало, но Игорь, как и соседи, уже не обращали внимания на это.

 Полсотни метров это уже далеко. Сотня метров — за горизонтом.

 Девятый этаж.

 Надо спускаться. Майка, шорты, тапки, рюкзак за спиной. В рюкзаке термос и планшет. Планшет куплен в кредит, но «Приват-Банк» уже умер в Луганске вместе с банкоматами.

 Низкий гемоглобин не дает дышать. Каждый вздох отдает болью в груди. Надо держаться за перила и идти через туман в глазах.

 Идешь такой, а стен не видишь. Когда-то в книжках серии «Сталкер» он прочитал, что такое тоннельное зрение. Или туннельное? Он тогда прочитал и похихикал, мол, такого не бывает же. Теперь он шел по своему подъезду и не видел синих стен с пятнами осыпавшейся краски.

 Каждый шаг давался огненной болью. Парестезия, да.

 На каждой второй площадке он останавливался и тяжело дышал.

 Через полчаса он вышел из подъезда. Ноги немного расходились, но начало колотиться сердце. В горле колотиться, не в груди.

 Вдоль стены дома, стараясь оставаться в тени, он шел к улице. Кивком здоровался с соседями. Пахло войной за мир: горелым и супами из гуманитарки.

 Ну вот и прямая дорога до цели.

 Надо просто передвигать ногами и идти. Шаг за шагом, но лишь бы в тенечке. Время от времени останавливаться и дышать, дышать.

 Надолго останавливаться нельзя. Нет, снаряды — это не важно. Снаряд — это хорошо, это легкая смерть. Наверное, легкая. Та хоть и тяжелая, не важно. Важно дойти вовремя.

 Цирк горит. Да, вот так, горит цирк. Игорю до цирка нет дела. Он прошел мимо, по другую сторону дороги. А вот магазинчик. Двери открыты. Гудит кондиционер. В магазине никого. Он взял бутылку воды из холодильника, оставил украинскую мелочь на пустом прилавке. Сразу же, не выходя из магазина, вылил себе на голову два литра ледяной воды. Вот теперь хорошо, теперь еще можно пройти немного.

 Как-то даже организм ожил. Можно даже скорость увеличить. Все же есть шанс успеть.

 И снова где-то рядом громыхнуло. А потом еще и еще. Игорь не обратил на это внимания. Внутренних проблем хватало. Надо смотреть под ноги. Нельзя не только ушибить, даже поцарапать ногу. Тогда не остановить кровь. Тогда через пару дней — да ладно, недель! — прощай, нога. Ампутация.

 И кому ты тогда, Игорь, нужен? Сейчас-то никому, человек с пятью уколами и двадцатью таблетками в день. А тебе всего тридцать пять, жизнь только начинается. Но тут война, сбежавшая семья, ты один. И любая сторона улицы опасна при артобстреле.

 Вчера зачем-то украинцы били по перекрестку у «Макдональдса». Когда приехали «Скорые», они повторили удар. Осколки рвали тех, кто приехали спасать. Фельдшеры, медсестрички плашмя падали на тела раненых.

 Ну вот и поворот от кинотеатра «Украина». Как вот теперь в этот кинотеатр ходить, если он «Украина»?

 Осталось совсем немного.

 Игорь шлепал по раскаленному асфальту китайскими тапками и переживал только об одном: выдержит ли термос с ледяной водой. Вернее, со льдом внутри.

 Да, да. Успевает. Уже видны большие белые автобусы. Возле автобусов кучки детей. Издалека они кажутся такими маленькими. Не, вблизи они тоже мальки-дошкольники. Просто издалека совсем пиксельки.

 Надо успеть, успеть, успеть. Игорь побежал.

 На пути не было ни бродячих собак, ни шибанутых водителей на широком тротуаре, ни встречных прохожих. Только ветер в лицо. И вот уже видно, как многих загружают на руках в автобусы.

 Конечно, успел.

— Кто у вас тут старший?

— Наталья Андреевна! Вас тут кто-то спрашивает!

 Игорь достал термос из рюкзака:

— Наталья Андреевна?

— А вы кто?

— Не важно. Это у вас сегодня детей-диабетиков вывозят в Россию?

— Да, но...

— Вот у меня четыре шприца «Новорапида» в термосе, во льду, все правильно. Возьмите.

— А вы кто...

— Не важно, вы берите, я его весной привез, хранил как полагается. Им же нужен инсулин. Чем могу. И еще вот... Иглы. Но всего десять штук.

 Она отвернула крышку, замигала так... Крупно, наверное, замигала. Потом бросилась к автобусам.

 Игорь сел на ступеньки "Готеля «Луганьск»". Сердце бешено колотилось. Пошла носом кровь.

 Теперь надо домой дойти. Спокойно и не спеша. Да это не важно. Важно, что успел.



Се, кровь моя

Мы сидим в привокзальной кофейне. У меня через двадцать минут рейс до Луганска. У него вечность впереди.

 Ростов шумен и деловит. Я растерян. Он сосредоточен. Мы прихлебываем кофе. Я бы предпочел пиво, он бы предпочел водку. У меня ранен желудок, у него ранено все. У меня впереди граница и всякие дела. Я еду инкогнито, он живет инкогнито. Мы одинаковые. Детали разницы не играют.

 Нам не о чем говорить.

 Но говорить надо. Мне не надо, ему не надо. Нам надо молчать и пить кофе. Или пиво. Или водку. И молчать. Импрессионизм бытия заставляет говорить.

— А потом что?

— Они ему позвонили. Ну, понимаешь, это же еще июнь был четырнадцатого.

 Я понимаю. Июнь четырнадцатого, июнь сорок первого. Просто переставить цифры. В остальном разницы нет. Детальки? Кому они нужны, детальки? Когда я хоронил лейтенанта и медсестричку, которых накрыло одной минометкой — какая разница, были ли у них тогда мобильники? Это все детальки.

— Ты не понимаешь. Через полгода нас бы засекли и накрыли. Но тогда, ЭТИ еще не умели.

— Сейчас умеют?

 Ростов мирно шумит. До войны полтораста километров.

— Сейчас еще и не это умеют. Тогда не умели. Ну, позвонили они ему. С телефона жены. Мы не поняли, шли уже до располаги, тут ему звонок.

— Местный был?

— Да у нас все местные были. И казаки, и шахтеры. После уже с Одессы появились, с Киева, с Житомира, да со всей Украины. Даже с Франика были. Харьков, Винница, Ужгород — мы не смотрели, кто откуда. Позже с России начали приезжать. Потом с Европы. Чехи, сербы, поляки. А какая разница?

— Да никакой, я про того парня.

— А, да... Извини, сбиваюсь. Столько всего. В общем, эти ему позвонили. Он как раз из местных был.

 Подходит девочка в белом переднике, приносит пиццу.

— Спасибо, барышня, — улыбаемся мы девочке в накрахмаленном фартуке.

 Эх, было бы мне лет на пятнадцать меньше! Похоже, такие же мысли и у собеседника. мы уплетаем пиццу и запиваем горячим кофе. Где-то плавится под солнцем асфальт.

— Они ему звонят и через минуту он кричать начинает.

— Почему?

— Вот и мы не поняли: "Почему"? А он телефон бросил, лицо руками закрыл и на землю упал. Начал валяться как оглашенный. За "укорот" было схватился. Еле отобрали. Знаешь, костяшки у него такие белые были. А потом он заорал. Мы его держим, а кто-то из наших телефон на громкую связь включил. Я водки еще выпью, можно?

 Я кивнул и отодвинул пиво. Мне стало стыдно.

— А там этот... Он не назвался. Ну он комментировал — что там происходит. И, сука, на чистом русском. Западенцев там не было. Знаешь, как гвара от мовы отличается?

— Знаю.

— Они резали сына для начала. Медленно. Пацану пять лет было. Потом трахали его жену на глазах у сына. Потом убили их. И все это транслировали по телефону. Последним его отец был. Мы сидели и слушали.

— Блядь...

— Да.

 Я не знаю, что сказать. Он молчит и смотрит вглубь себя. Потом давит из себя.

— Они смеялись и кричали в трубку: "Клево кричат, да? Скажи, "Героям слава!" И мы кончим все".

— Он сказал?

— Конечно.

— И?

— Там ржали и продолжали.

 Пиццу мы доели. Это просто топливо. Вкуса у еды больше нет. Пицца как уголь. Кофе как нефть. И крик в ушах. Крик, которого ты не слышал, но он всегда с тобой. А если ты его слышал — какой кислотой его вытравить?

 Всей крови земли не хватит.

 Жена моя. Сын мой. Отец мой.

 Се, плоть моя. Се, кровь моя.



Сказ о Мальчишах

Аркадию Гайдару, Алексею Мозговому и другим Кибальчишам нашего времени


 А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зеленом бугре у Синей Реки. И поставили над могилой большой красный флаг.


 Плывут пароходы — привет Мальчишу!
 Пролетают летчики — привет Мальчишу!
 Пробегут паровозы — привет Мальчишу!
 А пройдут пионеры — салют Мальчишу!

 — А что дальше было, дедушка? Костер трещал, по красным уголькам играло голубое пламя. Старик взял палку и пошевелил ею угли.

 — Картошку ешьте.

 Но мальчишки закричали, что нет, не хотят они картошки, что сытые кулешом, а дедушка пусть сказку дальше рассказывает.

 — Так ведь кончилась сказка.

— Неправда, не кончилась! — опять закричали мальчишки. — Ведь Плохиш не наказан за предательство! А так не бывает! Так нельзя!

 — Ну что, — сказал дедушка. — Слушайте тогда, что дальше было...


 Удрал Плохиш в буржуинские страны и спрятался там. Голову под подушку сунул и трясется: не идет ли за ним Красная Армия? Да не воюет Красная Армия с мальчишами, пусть и с Плохишами. Вырос Плохиш на буржуинском варенье да печенье. Толстым стал, гладким. И все ждал, когда Мальчиша-Кибальчиша забудут. Знал он тайну заветную, главную тайну. Пока Мальчиша-Кибальчиша помнят — нет и не будет такой силы, что Красную страну сломит. Но пришло и такое время, когда забыли те грозные годы и решили, что сказки это все. Тогда явился Плохиш в Красную страну, с бочкой варенья да корзиной печенья. Стоит, раздает и приговаривает:

 — Вот вам печенье красивое, вот вам варенье различное. Ешьте да нахваливайте. А хвалить будете, так и работать не надо. Берите все, сколько хотите. А сам смеется про себя: "Берите, берите, с лихвой вернете, а кто не вернет, будет мне в ноги кланяться". И не успели оглянуться люди, как глянь: заводы его, фабрики его, электростанции его, пароходы его. От варенья его ста сортов болеть стали, а от печенья красивого и вовсе умирать. Глядит вокруг себя Плохиш и радуется: "Вот все мое, еще людей бы в кандалы заковать". Ждет, когда сильных, настоящих людей мало останется. А кто правду сказать хочет, на того сразу шуты и лицедеи набрасываются, смеяться начинают, дураком называют. И вот дождался Плохиш, когда вокруг остались лишь одни отравленные, да засмеянные. И крикнул:

— Собирайтесь войска мои, машите знаменами да бейте в барабаны! Пришло время наше фашистское!

 И двинулись полчища грозные убивать людей. Просто так убивать, потому что хочется. И вот тюрьмы полны, да каторги забиты. Да забыл Плохиш про главную Тайну Красной страны. Что не один там Мальчиш-Кибальчиш, что много их. Вдруг прямо из-под земли появились они. Немного их было, но встали они стеной железной. И крикнули они:

 — Эй, русские! Эй, советские! Эй, красные! Долго ли вы спать будете?

 Испугался Плохиш, да как закричит на весь свет:

 — Откуда же вы беретесь, окаянные? Так только в сказках бывает! — и побежал, подушку искать.

 И потянулись к ним со всех сторон света настоящие люди. Кто из лесов дремучих, кто из степей широких, кто с гор спустился, кто из-за моря приехал. Кто черную бомбу собой нес, кто снаряд белый. Кто связку винтовок, кто горсть патронов. Кто кирпич красный, кто бинт белый.


 Дедушка замолчал и снова пошевелил палкой в костре. Россыпью взлетели искры в звездное небо.

 Мальчишки долго ждали, а потом не выдержали:

 — А где конец сказки-то?

 Он усмехнулся в бороду и сказал:

 — А не дожили мы еще до него.

 — Как это?

 — А отцы ваши где? А где братья старшие?

 — На войне, буржуинские полчища бьют! — закричали хором мальчишки.

 Кивнул в сторону самой темени дедушка. Оглянулись мальчишки. Полыхало там вдали за глубокой рекой да за темным лесом зарево.

 И сказал вдруг самый маленький, который еще в школу не ходил:

 — Деда, а ведь ты и есть Мальчиш-Кибальчиш!

 Засмеялся дедушка, снял старую буденовку, надел ее на голову мальчиша:

 — Нет, теперь это ты!



Старый, Малый, Барса и Сильвер

Здесь ночь падает, точно штора. Кто-то дергает за веревочку — все, стемнело на щелчок.

 Сильвер вернулся в блиндаж, положил «калаш» на нары. Первым делом развязал шнурки и кое-как стянул берцы. Потом бросил носки на ботинки и с наслаждением пошевелил пальцами. Вот он, кайф-то. Босые ноги. Откинулся на стенку, прикрыл глаза. Теперь бы еще в душ.

 Душ, конечно, был оборудован. Обычная пятидесятилитровая бочка. Днем, когда температура доходит до сорока, вода нагревается, можно постоять под горячей водой минут десять. Вчера так и отдыхали всем отделением по очереди. А сегодня чего-то укропы разбушевались — мина за миной по позициям.

 Сильвер лег на нары. Почесал правое бедро. Шрам зудел.

 Вот поэтому и Сильвер, что хромал.

 Он вытянулся на досках, накрытых коричневыми спальниками. Потянулся. Закрыл глаза и уснул.

 Во сне он поехал домой, в Одессу. Таможня и погранконтроль были почему-то прямо на вокзале. Сильвер развернулся и пошел к пешеходному мосту. Оттуда вышел на Водопроводную улицу и поехал домой, в Люстдорф. Дома он не был уже четыре года и его квартира была уже не его. И, когда он постучал в дверь, когда ему открыли, когда он шагнул внутрь, его арестовали сотрудники СБУ. Они удивленно спросили: «Сильвер, а ты чего в сепарской форме?» На пиксельной руке его краснел флаг Новороссии. Он не успел ответить, как сбушники дружески ткнули его кулаком по ребрам.

 Он проснулся. Кто-то прижался к его спине.

— Кто? — хрипло спросил он, вырываясь из сна.

— Барса.

 Глаза у Барсы зеленые. И платиновая челка на правую бровь. А улыбается она левой щекой. Она — снайпер и корректировщик. Одно другому не мешает. Одно другое дополняет.

— Двигайся, — сказала Барса и обняла Сильвера.

— Ты чего? — буркнул командир.

— Ничего, — и она ткнулась ему в шею.

 Заверещали цикады. Коротко ударил пулемет. В ответ уебала гаубица. Зазвенел котелок на самодельном столике.

— Женщина, я спать хочу.

— А я тепла хочу, — упрямо ответила она и сильнее прижалась к нему.

 Он повернулся на спину, вздохнул:

— Ты же ни с кем, сама говорила!

— Когда?

— Вчера.

— Когда был жив Старый?

 Старый погиб в одиннадцать сорок три вчерашнего дня. Зевнул, пошел отлить и мина прилетела. Оттащили, конечно, то, что осталось, потом пообедали и заняли позиции.

— А сейчас я подумала, что ты мой, — она потянула за язычок молнии маскхалата.

— Там тельняшка, — ответил Сильвер, присел, стащил куртку, а потом тельняшку. Повернулся к ней, полуголый, и поцеловал в нос.

 Через двадцать минут они уснули, вздрагивая друг в друге, обнимая друг друга. Словно пытались раствориться — Сильвер в Барсе, Барса в Сильвере. С потолка сыпался ручейком песок, растревоженный близкими разрывами. Ни приходов, ни выходов они не слышали. Просто спали. Друг в друге. Откуда-то с того света падали яблоневые лепестки.

 А потом рухнули бревна с потолка.

«СВД» просто переломило пополам. Но они успели выскочить из загоревшегося блиндажа, натягивая на себя зеленые одежды.

— Куда??? — заорал Сильвер, когда Барса бросилась по траншее. Его крик слышен не был в грохоте, но она почуяла.

 Барса ткнула пальцем вниз. Перед ней лежало на дне то, что раньше было Малым. В этом плавал РПГ.

 Сильвер на полсекунды выскочил над бруствером. Оглянулся на Барсу. Та сунула гранатомет ему подмышку. Он показал ей растопыренную ладонь.

 Пять.

 Пять украинских танков уступами надвигались на позиции Сильвера. За танками в пыли мелькали силуэты пехотинцев. Танки поливали траншею из пулеметов. За ревом двигателей, за лязгом гусениц и скрипом башен скрывалось тихое утро августа. Где-то там, наверное, пели какие-нибудь жаворонки.

 Первый танк взревел и прыгнул на траншею. Сильвер поднялся, прицелился. Выстрелил. Граната прошла куда-то между башней и корпусом. Танк, словно раненый зверь, поначалу даже не заметил, что подранен, грузно рухнул через окоп, проехал еще пару метров. А, затем, вдруг остановился, громыхнул внутри себя, башня подпрыгнула, плашмя опустилась, а через секунду вдруг с грохотом взлетела на несколько метров вверх и рухнула в бушующий черным пожар.

 Сильвер оглянулся. Улыбка его была похожа на оскал.

 Барса сидела на дне, по ее лицу стекала кровь. Из лобовой кости торчал осколок. Ее трясло, глаза еще смотрели на Сильвера, но уже собирались закатываться внутрь.

 Она протянула руку. В руке была зажата оливково-серая эргедешка.

 Сильвер упал перед ней на колени, бросив автомат.

 Через мгновение небо исчезло. Второй танк накрыл собой небо.

 Прямо перед лицом когтистый трак украинского танка вцепился в землю Донбасса. Со стенки траншеи падали сухие комочки земли. Дрожали корни травинок. Пахло нефтью, железом, кровью.

 Сильвер лег рядом с Барсой. Отобрал гранату. Потом подумал, что надо бы в трак сунуть эргедешку. А потом вдруг понял, что это глупо и бессмысленно. Тогда он повернулся, поцеловал холодеющие губы Барсы, поднял руку вверх и разжал пальцы.




Чернухино. Исправительная Колония – 23

После второго залпа "Градов" по колонии начали работать минометы. От близких разрывов вылетали стекла, осколки летели на койки, втыкались в подушки, рвали одеяла. Заключенные сидели на корточках, прячась за импровизированной баррикадой из тумбочек. Отряды перемешались. Рексы, опера и прочие сотрудники ИК-23 разбежались, оставив подопечных на произвол судьбы. Толпы зэков метались из секции в секцию, стараясь укрыться от прилетающей смерти.

 Тех, кому не повезло, оттаскивали в душевые. Там хоть кровь стекала в канализацию. Война всех уравнивает. Вместе лежали и смотрящие, и опущенные. И таскали мертвых тоже вместе. Понятия остались в довоенной жизни.

 Осужденный Сидельников с погонялом "Боцман" после очередного близкого разрыва выполз из спальни в коридор. Там хотя бы окон не было.

 — Подвинься, — пихнул острым локтем какого-то зека. Тот сидел, подтянув колени и уткнувшись лицом в них.

 Зек не ответил. Осужденный Боцман ткнул его еще сильнее, тот медленно завалился, сполз по стене и глухо ударился головой о бетонный пол, накрытый желтым линолеумом. Лицо его было перепачкано запекшейся кровью.

 Боцман огляделся. Кругом стонали, матерились, харкали кровью. Шныри рвали полосами простыни и кальсоны, неумело заматывали раны, бегали с кружками воды. Откуда-то доносились глухие удары, словно кто-то бил топором по двери.

 Мелькнуло знакомое лицо.

 — Хохол! — крикнул Боцман. — Хохол!

 Невысокого роста зэк оглянулся. Измятое лицо, серые глаза, бесстрастный взгляд. Да, это Хохол.

 — Боцман? Живой? Мне сказали, тебя завалило вчера.

 — Хрен им по всему рылу, — сплюнул Боцман и встал, придерживаясь за стену казенно-голубого цвета. Боцман сам ее красил в прошлом году. — Хохол, нам пиздец.

 — Будто я не знаю, — ухмыльнулся Хохол.

 Если бы Боцман увидел эту ухмылку пару месяцев назад, он бы, наверное, обделался. Если Боцман сидел за чистые кражи и на зоне сторонился воровской кодлы, стараясь быть ближе к мужикам, чем к ворам, то Хохол... Про Хохла ходили легенды.

 Говорили, что первый раз тот сел за то, что менту заточку в печень всадил. Мент тот был его одноклассником. И женился на подруге Хохла, не дождавшейся того из армии. Говорили, что прямо на свадьбе и зарезал бывшего друга. И сдался сам мусорам. А по зонам пошел по отрицалову. Слов лишних не говорил, движений резких не делал. Был вежлив и чистоплотен. Но если узнавал, что в отряде сука или крыса, мог зарезать так же спокойно, как играл в шахматы. Срок ему добавляли и добавляли, приближался четвертьвековой юбилей.

 Познакомился Боцман с Хохлом, как ни странно, в библиотеке. Тогда Боцмана только перевели в ИК-23, попал он на карантин, потом в третий отряд, где и жил Хохол, потом уже во второй перевели. В библиотеке были отрядные дни. То есть, раз в неделю зеки одного отряда могли туда приходить, если хотели. Телевизор Боцман презирал, предпочитая читать. Вот тогда они с Хохлом и разговорились. На неделю можно было взять пять книг. Читать, конечно, из новинок было нечего. Зато было много классики. От Жюля Верна до Мельникова-Печерского. Вот четыре книги "На горах" и "В Лесах" Боцман уже взял и думал, что бы еще подобрать. Как-то глаз не цеплялся ни за что.

 — Вот эту возьми, — Хохол неожиданно вынырнул из-за стеллажа и протянул Боцману книгу.

 "Белые и черные". Александр Котов.

— Это шо? — не понял Боцман.

— Книга. В шахматы можешь?

— Да я больше в буру там...

— Бура для малолеток. Шахматы для королей.

 И ушел.

 Мельникова-Печерского пришлось продлить еще на пару недель, впрочем, библиотекарь по этому поводу не переживал. Гораздо большей популярностью у контингента пользовались женские романы, а не русская и мировая классика.

 Боцман зачитался книгой про русского чемпиона по шахматам. Странные, какие-то магические, волшебные слова — эндшпиль, испанская партия, сицилианская защита, ферзевый гамбит — завораживали, манили, колдовали. За ними скрывалась невиданная для Боцмана свобода: тихий закат над штилевым морем, пальмы, ром, влажные глаза мулаток, треск падающего сейшельского ореха...

 Через несколько дней Боцман пришел к Хохлу и попросил его научить играть в шахматы. Хохол согласился, но не успел. Сначала его перевели в другой отряд, а потом началась война.

— Хохол, нам пиздец, — повторил Боцман. — Тикать надо.

 Что-то очень большое разорвалось на плацу колонии.

— Надо, — согласился Хохол. — Но куда? И как?

— Да похер как, главное выбраться, я уже третьи сутки, кроме воды, ничего не жрал!

— Слушай, Боцман, — по нам лупят со всех сторон. Украинцы, сепары, какая разница? Наверняка зона окружена, на рывок пойдем, нас сразу пехота положит в лоб и мама, не горюй. Сечешь?

— Секу... И шо робыть?

— Рокировку.

— Не понял? Это как в шахматах?

— Типа того. Ты трупы рексов видел здесь?

— Не...

— Жаль. Я тоже. Можно было бы переодеться.

— Так они съебались же все.

— Ну мало ли... Курить есть?

 Боцман полез в карман, достал мятую пачку "Беломора", в ней оставались пять папирос.

 Закурили прямо в коридоре. Неделю назад за такое их бы отправили в ШИЗО.

 Пробегавший мимо молодой совсем зек резко остановился, учуяв табачный дым:

— Пацаны, дайте тягу.

— Пацаны сиську на параше сосут у дядек со стажем. Нахуй пошел.

 Страшный, холодный, льдистый взгляд Хохла ударил по лицу пацаненка и того просто сдуло из коридора.

— Шо вот ты так? — сказал Боцман, но его слова заглушил очередной разрыв.

— Га?

— Шо вот ты так, — стряхнул с головы пыль штукатурки Боцман. — Шо беспределить? Дали бы по тяге пацану...

— Мне эта тяга нужнее, — коротко бросил Хохол. Приподнялся, встал, отряхнул колени, подошел к лежащему осужденному. Ноги того были сплющены и перемотаны красной тряпкой, когда-то бывшей белой простынью с фиолетовой печатью на углу.

— Держи, браток, — раненый, не открывая глаз, зачмокал губами, втянул мокрый мундштук в рот. Затянулся, задержал дыхание. Закашлялся. Попытался повернуться, не смог, затих, тяжело дыша.

 В этот момент началась тишина. Впрочем, это все, даже Хохол, сразу и не поняли. Еще один промежуток между разрывами — подумаешь, стоит ли обращать внимание? Но еще минута за секундой, и ватная тишина глухо наваливалась на оглохшие уши. Пахло гарью и кровью.

— Говоришь, был пиздец? — медленно сказал Хохол.

— Ну...

— Вот сейчас пиздец начнется. Настоящий.

— Да ладно тебе, Хохол, шо вот ты все время...

— Боцман, ты откуда?

— Я? С Енакиево, а шо?

— А я с Лутугино. Меня там все... Будешь жив, доберешься, найдешь пацанов, они меня грели, я им помогал словом, расскажешь, что тут было. Буду я жив, наведаюсь к тебе. Есть кому рассказать?

— Да ты шо, Хохол, да у меня там кожна собака знает, шо це Боцман, да я...

 Распахнулась входная дверь. В косых лучах света, падавших сквозь пыль и дым, появились фигуры. Как в голливудском кино. Каски, автоматы, бронежилеты. Они светили фонариками по лицам и телам заключенных. Не орали, не били, просто шли, аккуратно перешагивая через тела раненых, живых и умерших. Они заглядывали в комнаты, резко водя стволами. А когда дошли до конца коридора, наверное, старший из них, крикнул:

— Чисто!

 Боцман и Хохол рефлекторно повернули головы на крик. Увидели каким-то странным, обострившимся зрением черные отверстия в дулах автоматов. Или в штурмовых винтовках? Или... Да какая разница, если из этих дыр на тебя смотрит смерть разнообразного калибра.

— Граждане заключенные!

 Хохол и Боцман повернули головы обратно, к входу. Там стоял, широко расставив ноги, какой-то военный с мегафоном возле лица.

— Граждане заключенные! Путинские наемники, российские войска и донбасские террористы двое суток обстреливали вашу колонию с целью уничтожения отбросов общества, как они заявляли.

— Трое... — чей-то слабый голос перебил говорящего.

— Что?

 Ему не ответили.

— С вами говорит полковник Пилипчук. Сейчас начнется эвакуация осужденных из колонии. Нуждающимся будет оказана необходимая помощь. Просьба здоровым выйти из здания и построиться по отрядам. Раненые остаются пока здесь. Миссия Красного Креста займется ранеными в течение нескольких минут. Раненых вывезут в госпитали.

 Слова разносились по коридору и отражались от обшарпанных стен.

 Привыкшие к порядку зеки начали подниматься с пола. Все, кроме раненых. И тех, кто притворялся ранеными.

— Пойдем? — спросил Боцман.

— Есть другие варианты? — огрызнулся Хохол и встал.

 В черных робах, испачканных кровью и штукатуркой, они медленно вставали, держась за стены, и брели к выходу, поправляя мятые кепи.

 Говорящий в мегафон тоже вышел, одним из первых, он встречал зеков на плацу. На плечах его горели три большие звезды, руки он заложил за спину, широко расставив ноги.

 Они выходили цепочкой, один за другим, становились в строй. Отряды поредели на треть. Остальные лежали в душевой или стонали в коридорах.

 Когда вышли все, человек с большими звездами снова взял матюгальник из рук младшего офицера.

 — Граждане зеки!

 Строй стоял молча.

 — По вам трое суток молотили российские войска из всех видов оружия. Ваши товарищи лежат сейчас, истекая кровью. Помощь идет. Кто-то этой помощи не дождался. Это не наша вина, что мы не успели. Но Украина о вас помнит и не забывает, поэтому мы здесь. И вам предлагаем несколько вариантов. Желающие могут вступить в Национальную Гвардию Украины. Добровольцам предлагается полный социальный пакет, амнистия и денежное довольствие от тысячи долларов США в месяц.

 Одобрительный гул поднялся над строем зеков.

— А как амнистия? — раздался чей-то голос.

— Амнистия это само собой, это даже не обсуждается. Это по умолчанию, как говорится, — хохотнул полковник.

— Пиздеж, — прошептал Хохол.

— Шо так? — тоже шепотом спросил Боцман.

— Потом...

— Второе! Прописанные на территории Донецкой и Луганской областей могут вернуться домой. По своему желанию, — продолжил полкан.

 И вот тут возмутились западенцы. Их держали отдельно, в первом отряде. Вот весь, выживший, первый отряд и заорал от возмущения. Мол, мы воевать тоже не хотим, чего это луганским и донецким привилегия такая?

— Третье! Жителям других областей тоже выходит амнистия, но — чуть позже. Нам нужно провести сортировку, чтобы каждый из вас уехал домой, без всяких там разных беспорядков.

 Западенцы одобрительно загомонили между собой.

— А кормить будут?

— Будем, — улыбнулся полковник. — Добровольцы в АТО, три шага вперед!

 Где-то треть от числа всех осужденных вышла из строя. Их очень быстро — словно овчарки стадо овец — бойцы согнали в кучу и погнали в пролом стены.

 Только сейчас Боцман увидел, что стены колонии разбиты снарядами. Самые большие дыры в заборах достигали метров пятнадцати, а то и двадцати. Все вышки были разрушены. Здания разбиты. Окна вылетели. Асфальт стоял горками. Война, блять.

 — Донецкие, луганские — три шага вперед!

 Хохол неожиданно сделал шаг, одновременно, схватив Боцмана за рукав. Он потащил его с собой. От неожиданности Боцман споткнулся, полетел вперед, перед глазами мелькнул воткнувшийся в асфальт снаряд "Града". Хохол удержал его, затрещала черная ткань.

 А потом их повели через другой разлом в стене.

 Ни Хохол, ни Боцман так и не увидели, как западенцам раздали автоматы. Старые, древние АК-47, чищенные в последний раз в годах шестидесятых. Когда их раздавали — они были похожи на заливную рыбу. Кусок солидола, в котором угадывался смутный силуэт автомата. Сначала желе счищали ножами, потом протирали носками. Их заклинивало после второй-третьей очереди. Поэтому галицаи добивали своих раненых кто прикладом, а кто плоским штыком.

 Главное же выжить, правда же?

 Донецко-луганских выстроили за стенами колонии.

 Украинские военные что-то ходили кругами, переговаривались друг с другом, время от времени орали в рации.

— Тройка, я Юпитер, я готов, где транспорт?

 В ответ рация что-то нечленораздельно бубнила, похоже, что матом.

 Боцман посмотрел на небо. Небо было близко и серо. Из небесного брюха валил снежок. Маленький такой, легкий. Он вертелся, кружился и от него слегка кружилась голова Боцмана. Если бы Боцман родился и жил в Мурманске, Салехарде или Вятке, то он бы знал, что такое снежанка — странная болезнь. Когда человек теряет ориентацию в пурге, он не понимает: где верх, а где низ, куда вправо, а куда не надо. А потом этот человек бесконечно падает, падает, падает в мельтешение снежинок, заворожено умирая от переохлаждения...

 Но Боцман родился в Лутугино.

— Граждане осужденные! — хрипло прокричал лейтенант в ментовской форме. Он держал перед собой несколько листков бумаги. Закашлялся в серую перчатку на левом кулаке и продолжил:

— Граждане осужденные! Указом президента Украины Петра Порошенка вы амнистированы...

 Боцман радостно обернулся и посмотрел на Хохла:

— А ты говорил!

— Ша, молекула, — буркнул Хохол, глядя на ботинки. — Ща начнется...

— Отправить сейчас вас по домам мы не можем.

— Начинается... Чуешь, Боцман?

— Не...

— Дороги перекрыты российскими оккупантами. Однако, есть договоренность с террористами. Вы сейчас колонной будете выходить от наших позиций к позициям сепаратистов. Вам необходимо намотать на головы белые повязки. Раздайте.

 Рядовые побежали вдоль строя, раздавая простыни каждому пятому зеку.

— Разрезать, раздать каждому. Надеть повязки на голову, повторяю!

 Зеки начали рвать руками белые полотнища и раздавать по строю.

— Напоминаю, что там, — лейтенант ткнул куда-то в сторону Луганска. — Террористы, чеченские и осетинские наемники, им ваша жизнь — заработанный доллар. Вас там будут расстреливать. Желающие остаться — шаг вперед.

 Из строя вышло еще десять человек. Одного Боцман знал, молодой парень, сел за аварию. Набухался, поехал кутить дальше. Въехал в остановку. Убил всего одного человека, пятерых просто инвалидами сделал. Все бы и ничего, да погибшая мало была беременна, так еще и невестка харьковского депутата. Вот и дали трешечку. Легко отделался.

— Сто двадцать три осталось, — спокойно резюмировал лейтенант. — Налево!

— Отставить! — из-за спины лейтенанта появился майор. — Что, сынки, неохота Родине послужить? Понимаю, страшно. А грабить не страшно было? Убивать не страшно было? Вы же твари, поганые твари. Отбросы.

 Майор шагнул к строю, медленно пошел вдоль стоящих по стойке "смирно" зеков. От него пахло застарелым перегаром.

— Шо, бляди, по домам захотелось? А когда божьи заповеди нарушали, не боялись? Не убий там, не укради, а? Вас, сук, расстреливать надо. На площадях. Как при Сталине! Чтобы не мера наказания была, а мера социальной защиты!

 Последние слова он выкрикнул на фальцете.

— Блять, Родина в опасности, а вы тут... — майор заорал на Хохла.

— Ты меня на понт не бери, гражданин начальник, — ухмыльнулся зэк и длинно сплюнул на ботинок майора. — Я и не такое слышал от гражданина воспитателя.

— Ты сейчас у меня услышишь, ты сейчас услышишь... — майор побледнел, резко развернулся и рявкнул на лейтенанта. — Бегом выполнять приказ!

— Налево!

 Тюрьма хоть и похожа на армию, но это не армия. Поэтому и повернулись все налево, но не щелкая каблуками. Так с ленца.

 Грязь февраля пятнадцатого...

 Вроде бы и зима, даже снег местами лежит. И пар изо рта есть. И небо низкое. И солнце сквозь рваные раны облаков не греет.

 Но вот шагаешь, ступаешь на обмерзшую землю, глина хрустит, ты проваливаешься в жуткую жижу по щиколотку, она заливается в низкие бутсы, холодом тянет до пяток, потом до пальцев, они немеют. Ноги до колен превращаются в колодки, обтянутые ошпаренной кожей. Но идти надо. Потому что вот тот пацан, который решил сесть, снять ботинки и выжать коричневым свои носки, получил пинок по спине и прикладом по затылку. От удара прикладом по затылку потерял сознание, потекла кровь из носа.

 Когда зеки остановились — молча, не понимая, что происходит, — над головами раздались несколько очередей. Они сначала присели, прикрыв затылки руками, потом пошли снова, куда-то на восток.

 Хрипящего парня оттащили в сторону. Чтобы не мешал. Хохол и Боцман не оглянулись, когда хрип закончился треском.

 Сто двадцать два преступника.

 Они понимали, что сквозь этот февральский туман зеки могут дойти только до могилы. Могилы? Максимум до кювета вдоль дороги.

 Боты мерно чавкали по проселочной дороге. Жирная грязь липла к штанинам. Шли, по привычке, заложив руки за спину. По краям колонны шли автоматчики в грязных зимних камуфляжах.

 Наконец, их остановили.

 Слева, в низком сером тумане прятались ветви деревьев лесопосадки. Справа, в поле, в этом же тумане прятали разбитые головы вышки линии электропередач. Казалось, что из этого тумана сейчас выйдут древние чудовища. Рыки их моторов, лязг их траков доносились со всех сторон. Боцман сдерживал крик. Хохол тоже.

 Колонну остановили перед полем. Островки снега белели на пашне. Вдоль поля с двух сторон чернели лесопосадки.

— Идти по краю поля, — устало сказал лейтенант. — В зеленку не заходить, на поле не выходить. Заминировано все. Шаг вправо-влево...

— ...побег, прыжок на месте — провокация, — хохотнул кто-то из зеков.

— Шаг вправо-влево, — повысил голос лейтенант. — Верная смерть. И мучительная. Эвакуировать вас никто не будет. В лучшем случае убьет сразу, в худшем будете истекать кровью пару суток. Или трое.

— Нам пизда... — грустно сказал Боцман.

— То я не знаю, — пожал плечами Хохол.

— Вам надо пройти поле. Вас там встретят сепары. У нас с ними договоренность. Вас там встретят. Москали обещали, шо вам окажут необходимую помощь. Но на вашем месте я бы не обольщался. Им отбросы не нужны. Так что, еще раз обращаюсь. Кто хочет жить — вступайте в Национальную Гвардию Украины.

— А Украине, значит, нужны, отбросы Донбасса, — нервно хохотнул Боцман. Слава Богу, лейтенант его не услышал.

 На этот раз из строя никто не вышел.

 Лейтенант скомандовал. Колонна жидкой цепочкой начала выходить на поле. Вернее, на тропинку между лесопосадкой и полем.

 Боцман и Хохол, старательно перешнуровывая коры, затесались в самый конец. На тропу они вышли почти последними — за ними шел десяток-другой молодняка в черной униформе. Чавкала грязь, иногда скрипел снег под ногами. На ветру шевелили ветвями деревья. Рваные клочья тумана летели поперек поля.

 Цепочка растянулась метров на триста. Словно в старом советском игровом автомате...

 Хохол шел впереди Боцмана. Не поворачивая головы, он глазами проверил — нет ли рексов вокруг: нету. Сунул руку в карман, попытался достать папиросу. И в этот момент вдруг почуял звериным, зэковским чутьем НЕЛАДНОЕ. Волчья сыть вдруг завыла безмолвной паникой в груди, свело судорогой желудок, легкие замерли. Сам не понимая, что сейчас произойдет, он вдруг прыгнул вбок, в канаву, где все "заминовано". На автомате за ним прыгнул и Боцман.

 Они еще летели в мерзлую ледяную кашу, Боцман еще не понимал, зачем он это сделал, когда в этот момент голова впереди идущего вдруг разлетелась кровавым облаком,словно кто-то сдул красный одуванчик.

 А потом открыли настоящий огонь. Выстрел снайпера был сигналом. Из южной лесополосы открыли массированный стрелковый огонь. Никто из зеков даже не догадывался, что на них поставили ставки.

 Тир. Сафари. Кто больше положит — тому ящик коньяка из размародеренного магазина. Впрочем, не все участвовали в соревновании на количество. Пулеметчик "Утеса", например, просто тренировался на одиночные выстрелы. Большую часть он мазал. Но если удавалось попасть, например, в ногу, то ее просто отрывало. Таких не добивали, пусть орут, панику наводят. Некоторые из тех, кто выжил в первые двадцать секунд — а это много, очень много! — зачем-то побежали в поле. Мин там не было, нет. Там их просто расстреляли.

 Кто поумнее, падал в распадок, в зеленку — если так можно назвать зимнюю лесопосадку.

— Бегом, бегом, мать твою! — Хохол схватил Боцмана за воротник черной робы.

 Боцман сначала побежал на четвереньках за хохлом, потом приподнялся, но тут же пуля снайпера сбила кепи с головы. Он опять упал в февральскую жижу. И получил пинок по голове. От Хохла.

— Хули разлегся, баран! Или бежишь со мной, или нахуй!

— П-п-понял, — заикаясь ответил Боцман.

 На самом деле, они не бежали. Они ползли, вставали на четвереньки, карабкались.

 По раненым, у которых не было рук, у которых животы были распороты и кишки цеплялись за кусты. Один стоял на коленях, харкая легкими. Боцман оттолкнул его, тот завалился на бок и, вроде бы умер. И это была легкая смерть, но Боцман этого не знал. Они ползли по канаве, ныряя в ледяную грязную воду, а в это время четыре БТРа выехали на поле. Конечно, никаких мин там не было.

 Боцман и Хохол укрылись за толстым тополем, накидали на себя веток кустарника — больше нечем было замаскироваться.

 А над черно-белым полем повис многоголосый вой. Солдаты Украины обливали раненых бензином из канистр. Потом поджигали.

 Таял снег, высыхала грязь, сгорали люди.

 Если бы Хохол и Боцман смотрели кино, то они решили бы, что это пропаганда. Но они лежали в грязной ледяной луже, накрытые тополиными, вишневыми и абрикосовыми сухими ветвями, и смотрели, как горят костры из людей.

 Сначала один, потом другой потеряли сознание. Может быть, поэтому и остались живы.

 Зачем тратить бензин на мертвых? Лежащих в ледяной жиже, окровавленных, пусть и чужой кровью, но кто проверять будет? — вонючих зеков...

 И даже непонятно, в чем повезло Хохлу и Боцману. Может быть в том, что они остались живы или в том, что они не увидели?

 Пуля не всегда убивает сразу. Хорошо, если в голову или сердце. Мир просто выключается. И то не всегда. А вдруг перед попаданием пули в мозжечок включается чертов режим слоумо? И пуля медленно-медленно вворачивается в затылочную кость, сверлит ее как бормашина? Сначала, конечно, рвется тонкая как шелк, кожа и капли крови красиво, словно одуванчик, разлетаются на зимнем ветру. Говорят, что мозг не чувствует боли. И вот вопрос — успеют ли нейроны затылка доставить до неболеющего мозга сигналы. Синапсы кричат, локомотив боли несется по нервным путям, пуля, словно шуруп, медленно вкручивается в мозг. Со стороны кажется, что человек умирает моментально. А если нет?

 А как быть человеку, если осколок попадает в живот? Или отрезает ногу, так, что артерия остается залеплена глиной? А если человека насквозь пробила отбитая взрывом гранаты ветка абрикоса? И занозы не в коже, нет, а в бесконечных слизистых, и они не могут быть обнаружены рентгеном?

 Раненые кричат. Кричат, хватая горстями комья коричневой земли. Кто-то тяжело дышит, кто-то смотрит в низкое небо, а глаза его сварились в крутую от близкого разрыва. Кто-то пытается привязать грязной тряпкой оторванную кисть.

 И сотни криков сливаются в единый вопль: «Где же ты, Господи!»

 Вместо Господа и ангелов его по краю заснеженного поля шли солдаты с красно-черными нашивками на руках. Визитки Яроша они не раскидывали, нет. Просто разливали бензин на раненых, потом поджигали их. Впрочем, не все. Некоторые просто ржали над судорогами горящих. Некоторые же плясали вокруг человеческих костров и орали:

 — ПУТИН — ХУЙЛОООООО!!! Ла-ла-ла...

 Вот и все.

 Когда-то по этому полю, как и по другим полям бескрайней России, шли солдаты в другой форме, цвета фельдграу, чаще всего они не жалели патроны. Потому что бензин был дорог, патрон дешевле. Этим, которые были одеты во "флору", бензина было не жалко. Волонтеры, за которыми прятались заокеанские партнеры, на бензин не жалели гривен. Ведь это уже не Россия, не Советский Союз. Здесь незалэжна Украина — территория свободы. Хочешь — жги людей. Хочешь — вырывай им зубы.

 Боцману и Хохлу повезло. Их все-таки не заметили.

 Первым в себя пришел Боцман. Хохол, как ни странно, похрапывал. Абрикосовая веточка над его лицом мелко дрожала.

— Эй! — Боцман ткнул Хохла локтем под ребра. Тот не пошевелился.

— Эй! Эй!

 Было темно, очень темно. По горизонту раздавалась стрельба, ухала артиллерия и минометы. Пахло шашлыком. Без лука. Но даже в этой темноте Боцман разглядел, как голова Хохла повернулась в одну, потом в другую сторону. Открылись глаза и взгляд его был безумен.

— Сууукааа, — протянул он.

— Хохол, Хохол, это же я! — шепотом ответил Боцман и, неожиданно для самого себя, легко ударил Хохла по щеке.

 В течение нескольких секунд Хохол пришел в себя. Это было завораживающее зрелище: словно кто-то прогревал мозг, включал передачи и с каждым включением взгляд становился все осмысленнее и осмысленнее. Процесс перезагрузки закончился тем же паролем:

— Сука.

 Сухой ком в горле колом встал на уровне кадыка. Хохол зачерпнул грязный снег и отправил его в рот. С трудом прожевал, проглотил, закашлялся в рукав.

— Укропы далеко?

— Я знаю? — по-одесски ответил Боцман.

 Нацисты были недалеко, конечно. Надо было ползти. В каком направлении? Какая разница, лишь бы подальше от этого дерьма.

 Они и поползли по канаве, по трупам и черно-красной жиже, перемежаемой островками белого снега, почему-то не утонувшего в грязи.

 Мокрые и грязные, они ползли, время от времени падая в лужи, хлебая ледяной рассол снега, чернозема, жужелки и мергеля. И сплевывали щепки простреленных деревьев.

 А когда начало светать, зеленка закончилась, они начали выползать на дорогу, которая пересекала поле. Ну как дорогу... Обычную грунтовку, ковылявшую по местным полям к птицефабрике.

 Первое, что услышали осужденные:

— Руки в гору, вы кто такие?

 Руки в гору поднять не удалось, пришлось сразу лечь "звездой", как при обысках, когда тебя мордой в пол, а не к стене.

— Граждане начальники, — сдавленно сказал Боцман. — Мы мирные зеки, ничего плохого не сделали, а шо сделали, так за то отсидели...

 Перед носом Боцмана внезапно появился носок армейского ботинка.

— Помолчи, а? — посоветовал "гражданину осужденному" голос.

 Женский голос.

 Между лопатками Боцман почувствовал дискомфорт. Скорее всего, это был ствол.

— Вы кто? — прозвучал голос.

— А вы? — сдавленно ответил Боцман, нюхая мокрый снег. Хохол молчал.

— На вопрос отвечай.

— Осужденный Сидельников, статья сто восемьдесят шестая, часть пятая! — как смог крикнул Боцман сквозь снег, забивавший рот.

— Это чего? — поинтересовался голос.

— Грабеж организованной группой. Тринадцать лет, — сипло вмешался Хохол.

— А ты за что?

— За решетку... — и ботинок надавил ему на шею.

— Ты свои блатные привычки брось, отвечай как полагается. Пуля в полуметре от тебя.

— Так бы и сказал, — вздохнул Хохол. — Осужденный Хохлов. Сто пятнадцатая, часть первая. Пятнадцать. Убийство двух или более лиц.

— Более?

— Троих порезал в камере. Двое сразу на глушняк, третий в лазарете сдох.

— Прям диверс, — хохотнул тот, кто давил стволом в затылок. — За шо ты их?

— За честь...

— Девичью?

— Да пошел ты.

— Уважаю, — согласился голос. — Рюрик, и шо с ними делать?

 Хлопнула мина. Ни Хохол, ни Боцман не услышали ее шелестящего звука, а вот ребята в белых маскхалатах упали на грязно-белую землю за пару секунд до разрыва. У каждого свой жизненный опыт, чего уж. Потом ударила вторая, третья: начался интенсивный обстрел.

 Укропы шмаляли, видимо, наугад. Просто в сторону предполагаемого противника. Поэтому мины беспорядочно падали на краю поля, рядом с дорогой, метрах в ста от разведчиков и зэков.

— Уходим, — коротко ответил Рюрик хриплым голосом.

— А этих?

— С собой, — без промедления ответил Рюрик.

 Подгоняемые прикладами и пинками зеки бежали в сторону полуразрушенных домов. Длинная улица была разрушена всего за несколько дней. В ином доме вылетели окна, в другом снесло близким разрывом стену, дом накренился. В третьем, на вишне, висела собака, вернее, то, что от нее осталось. Запах гари низко стелился над мокрой землей, в которой увязали коры зэков. Ни украинские минометчики, ни польские снайпера, ни американские инструкторы не заметили странную группу из пяти человек — двух в черной униформе, трех в грязно-белых камуфляжах. Видимо, смотрели в другую сторону, туда, где рвались мины. И куда через несколько секунд прилетел пакет "Града".

 А еще через несколько секунд группа Рюрика, перемахнув через криво упавший забор из профнастила, заскочила в один из разбитых домов.

— До утра здесь будем кантоваться, — сказал Рюрик и снял каску, потом белую, в пятнах балаклаву.

— Ты баба, что ли? — изумился Боцман, когда увидел лицо Рюрика. — Сто лет бабу не видел...

 Рюрик сплюнула — это была все же она, и ответила простуженным голосом:

— А я зеков вообще никогда не видела! Белоснежка!

— Кухню проверь!

— Уже, товарищ сержант!

 Рядовой с позывным "Белоснежка" шерстил кухню. И думал, что люди странные животные. Вот война, вот эвакуация, вот снаряд в садочек. Телевизоры с собой в тыл тащат, меблю всякую, а вот чай с сахаром оставили. А ведь в чистом поле или разбитом городе пачка чая ценнее всякого телевизора.

— Чому Белоснежка? — осторожно спросил Хохол, немало подивившись странному для блатарей погонялу.

— Так получилось, — улыбнулся Белоснежка. — Тебя напрягает?

— А не западло?

— Западло укропом быть. А мы в Харькове, когда партизанили, под моим началом семь пацанов было. И все как на подбор, мне подмышку. Так и повелось. Говорят, суки сбушные до сих пор бабу с позывным "Белоснежка" ищут. И хай ищут, — из рюкзака он достал большой синий пакет.

— Ну и няхай, — согласился Хохол. Пожалуй, впервые в жизни ему стало неловко за свою кличку.

— Я ж тебя не спрашиваю, чому ты Хохол, — он ножом вспорол пакет, открыл картонную коробку: в ней лежали консервы, упаковочки всякие, повертел в руках гондончики чая, меланхолично заметил. — Хозяйский лучше.

— Хохлов я...

— Да насрать, — ответил Белоснежка, расправил ножки у горелки, поджег таблетку сухого спирта и поставил на горелку кружку с водой. — Кот?

— М?

— Чай, кофе?

— Витаминчик мне завари.

 Кот сидел возле разбитого окна, через которое залетали мокрые снежинки пополам с дождем, и внимательно наблюдал за местностью. Рукой в тактической перчатке он прикрывал рот, чтобы пар изо рта не демаскировал позицию. Белоснежка заварил ему в алюминиевой маленькой кружке розовый порошок из бумажного пакетика. Запахло киселем из детства.

— Я тоже хочу, — вздохнул Хохол.

— Обойдешься, — коротко ответил Кот.

 Рюрик же села напротив двух заключенных на корточки и холодным взглядом стала рассматривать их. Между ног ее покоилась СВД.

— Ну что, граждане хулиганы и бандиты, рассказывайте.

— Это кто тут хулиган? — возмутился было Боцман, но тут же получил тычок локтем под ребра. — Хохол, ты шо?

— Ни шо, а ша, — отрезал Хохол. И продолжил. — Зону "Градами" начали расстреливать. Я не знаю, чьи...

 И он продолжил. Как сбежал персонал колонии. Как они пекли хлеб из муки, которую привезла Нац.Гвардия. Как часть раздавали, тайком, по ночам, этот хлеб местным мирным жителям, меняя его на закрутки с помидорами та мочеными арбузами. Как рядовые украинских войск старательного этого не замечали, пока пьяные офицеры орали в палатках и "Щеню" и "Не вмерлу". Как их вывели на плац, а потом начали расстреливать на бегу.

— Да вы же это сами видели, не могли не видеть.

— Видели, отец, видели, — сказала сержант Рюрик и ударила пальцем по оптическому прицелу винтовки.

— Видели, а чего ж не стреляли, — с горечью сказал Хохол.

— Стреляли, — коротко ответила она. — Не по всем попали. У меня винтовка, а не гаубица.

 Белоснежка протянул кружку — нашли в хозяйском шкафчике — с чаем Хохлу, чуть позже Боцману. Странное дело, чуть подкрашенная и подслащенная горячая вода, а к жизни возвращает. Чай не пил? Какая сила... Чай попил — совсем ослаб.

 Смеркалось.

 Закусывали галетами, от них пахло плесенью. Рюрик приказала остальной сухой паек не трогать до утра. Но и этот внезапный малый ужин нагрузил мужиков теплой тяжестью в желудке и веки сами собой поползли вниз. Первым дежурил молчаливый Белоснежка, наблюдавший за тем как по небу ползут медленные сигнальные ракеты, как низкие облака режут очереди трассеров, а на горизонте ярко-оранжевым всполыхают разнообразные мины и снаряды калибров на любой выбор.

 В час ночи Белоснежка неслышно потянулся, встал, пошел вдоль стенки от окна, стараясь не бренчать осколками разбитых стекол. Потом нагнулся и осторожно потряс за плечо Хохла, спящего вдоль буфета на кухне.

— Га? — Хохол вскочил и ударился головой об стол.

— Цыха! Дежуришь до трех часов, потом Кота будишь.

 Упал на пол и немедленно захрапел.

 Хохол, толком еще не проснувшись, посмотрел на "Ксюху" в своих руках. Такие автоматы носила охрана...

 Он захотел спросить: "Это мне? ", но спрашивать было не у кого. Рюрик сопела в углу, под единственным неразбитым окном, ей постелили двуспальный разодранный матрас и накидали сверху хозяйской одежды. Кот спал рядом, натянув армейский бушлат на ноги, а его снятые берцы служили ароматизатором помещения. Белоснежка устроился на кухне, легкий снег падал на его маскхалат. Эти спали спокойно — так спят дети, солдаты и умирающие. Один Боцман стонал и ворочался во сне. Прихожей ему было мало, он метался и, время от времени, бился кепкой об стены.

 Хохол подумал, что Боцмана надо убить первым, на всякий случай, но мысль сразу отогнал, как чужую. Прошел в комнату, где только что караулил Белоснежка, и сел на его место. В лицо дул мокрый февральский ветер Луганщины.

 Все так же лупил пулемет, все так же били минометы, все так же полосовали небосвод разрывы снарядов и ракет. Разве, чуть спокойнее.

 Хохол вздохнул и прижал к груди автомат, глядя в бескрайнее черное небо.

 Он уже убивал.

 И мог бы убить сейчас. Для этого совершенно не требовался автомат. Человека можно убить даже шнурком от ботинка, когда он спит. А на того пацана понадобился просто один удар, тот упал и затылком об бордюр. Убийство по неосторожности, всего лишь. Только вот через два дня после карантина в колонии у Юрки Хохлова трое приблатненных попытались отнять посылку. Что было в той посылке? Да так, десяток мандаринов на Новый Год, разрезанных рексами, колбаса, опять же, нарезкой, да пара носков. И письмо. Вот за письмо он и взялся за беспредел на беспредел. Он сам потом и не понял, как в его руках оказался штырь из старой советской кровати. Следаки удивлялись его силе. А он, потеряв сознание, этим штырем убил двумя ударами двоих. Одного в глаз, второго в висок, третий успел отскочить. Вот дополнительно навесили еще срок. Его побаивались опера и рексы, не любили и блатные. Жил он в одиночестве, что, впрочем, Хохла вполне себе устраивало. Вне закона. Вне любого закона. А письмо он так и не прочитал. Затоптали его рексы и зеки в крови убитых им беспредельщиков.

 И вот сейчас сидел он возле разбитого окна, слушая звуки далекого боя, наблюдая полеты трассеров, и думал, что, пожалуй, впервые в жизни он свободен. Четыре спящих человека доверили ему автомат. Он может встать и убить их. Они даже шевельнуться не смогут. Потом можно дождаться украинских солдат и рассказать им, как он геройствовал здесь. Может быть, ему скостят срок. Может быть, даже амнистируют. И чем черт не шутит, может быть даже дадут медаль. И он станет украинским героем, получит пенсию, выступит по телевизору, найдет бабенку в Киеве.

 Надо только убить четырех человек. Это просто, когда у тебя в руках автомат. Просто убьют четырех человек. Которые тебя спасли и напоили чаем. Хорошим чаем. С сахаром и бергамотом.

 Хохол встал.

 Подошел к Боцману. Тот застонал и перевернулся на другой бок. Хохол решил, что Боцман будет последним.

 Или закончить Рюриком? Все же баба...

 Но начал Хохол с нее.

 Он подошел к куче тряпья, под которым мерно сопела Рюрик и осторожно потрогал ее за плечо.

 Та проснулась мгновенно, мгновенно же и перевернулась, тут же схватившись за ствол "АКСУ".

 — Ты че?

 Хохол виновато пожал плечами:

— Командир, у тебя курить есть?

— Мудак ты, Хохол, и шутки у тебя... — она вытащила непочатую пачку откуда-то из недр курточек, протянула ее зэку и сказала: — Оставь себе.

 Хохол курил сигарету за сигаретой и, счастливый, смотрел в небо, на котором стали появляться звезды.

 К трем часам он забыл, кого надо будить, поэтому разбудил Боцмана, сунул ему полпачки, "Ксюху" и довольный улегся спать под кухонный стол. Жизнь налаживалась.

 Утро выдалось как всегда — по подъему, а, значит, противно.

 Где-то лупили очередями пулеметы, автоматы, еще какие-то автоматические пушки — ни Хохол, ни Боцман так еще и не научились отличать ЗСУ от пушки БМП-2. Хохол поднялся: болели кости, затекшие на твердом полу. Рюрик уже жевала холодную кашу, флегматично глядя в окно. Белоснежка и Кот разогревали на полу кружку с кипятком.

— А де Боцман?

— По утренним делам ушел, — ответил Кот.

— А... Тоже выйду до ветра.

 Легкие свои дела Хохол сделал прямо с крыльца. Потом вернулся в дом, по пути зацепив пробитое осколками ведро, и чертыхнулся. Затем он прошел прихожую, где молчал давно потухший газовый котел, вернулся в относительно теплую хату. Краем глаза вдруг увидел движение, резко повернулся.

 В зале стоял Боцман и сосредоточенно доставал из серванта книгу за книгой. На обложки он не смотрел, просто поворачивал форзацем к потолку и тщательно перелистывал страницы.

— Эй, — сказал Хохол.

— А? — Боцман даже голову не повернул.

— Ты шо делаешь?

— Дело работаю. Смотри, вдруг они бабки оставили? Терпилы любят бабки в книгах оставлять.

— Чеканулся? Люди бежали отсюда. Что они, бабки бы оставили?

— Могли бы и забыть про заначку, — в этот момент с книжной полки упала крестовая отвертка. И как она там оказалась?

 Хохол торопливо оглянулся:

— Ты чеканулся? ЭТИ, — шепотом он сказал. Но таким шепотом, который громче любого снаряда. — ЭТИ тебя прямо сейчас шлепнут.

— Ой, да ладно, — легкомысленно ответил Боцман и тут же получил удар в печень. Согнулся, захрипел, упал на колени, застонал:

— Хохол, Хохол, ты чего...

 В комнату зашел Белоснежка, сплюнул на пол:

— Вы че, сидельцы?

— Ни че, ни че... Нормально все...

— Да так, поспорили о Божьих заповедях, — добавил Хохол, ухмыляясь.

 В оркестр туманного военного утра вплелась новая мелодия. Но услышали ее только ополченцы.

— Лежать, всем лежать! — крикнула Рюрик. Белоснежка мгновенно упал на пол, прямо перед стоящим на коленях тяжело дышащим Боцманом.

 Через пару минут рев мотора усилился, приблизился к дому. Зеленая туша БТР остановилась возле синих ворот дома. Белоснежка, Боцман и Хохол замерли на полу в зале. Боцман сначала перестал подрыгивать, а потом и дышать, на всякий случай. Кот с Рюриком встали за окном на кухне, каждый на свою сторону. Окно выходило на улицу, как раз на БТР, сломавшим палисадник и смявшим разноцветные старые покрышки, вкопанные на половину в землю. Открылись десантные люки. Пехотинцы попрыгали на землю.

 В сторону дома, где засели ополчи и зэки, пошли двое. Они пнули металлическую дверь, пробитую осколками и пулями, вошли во двор.

 На кухню же скользнул Хохол, а за ним вошел уже отдышавшийся Боцман. На четвереньках вошел.

 Жестами Хохол показал, мол, валите отсюда в заднюю комнату. В руках он держал неизвестно откуда взявшуюся отвертку. Боцман стащил со стола большой кухонный нож.

 Скрипнула входная дверь. Кто-то из украинцев тут же споткнулся о то самое ведро. Хохол поднял руку с отверткой. Боцман поднял руку с ножом на уровень пояса.

 И в этот момент заорал БТР голосом Вакарчука:


 Хто ти є ти взяла моє життя
 І не віддала
 Хто ти є ти випила мою кров
 П'яною впала
 Твої очі кличуть и хочуть мене
 Ведуть за собою
 Хто ти є? Ким би не була ти
 Я не здамся без бою!

 Первому Хохол воткнул отвертку в глаз, второй получил удар ножом в печень. Каски, звеня, поскакали по линолеуму. Второй солдат хрипел, когда Боцман зажимал ему рот ладонью, из-под ладони текла темная кровь. Глаза солдатика вертелись, словно пытались запомнить напоследок остатки жизни, потом затуманились, тело задергалось. "Твои очи хочут и кличут мене..." — продолжал орать БТР. Мехвод машины высунулся из своего люка и неспешно курил, разглядывая разбитую снарядами улицу, над которой орал Вакарчук.

 Из дальней комнаты вышла Рюрик, приставив СВД к плечу. Белоснежка и Кот жестами подняли тяжело дышащих Боцмана и Хохла. Потом показали направление движения. Те двинулись было к выходу, но тут на плечо Хохла опустилась тяжелая рука Белоснежки в тактической перчатке. Кот ткнул пальцем в оружие украинцев. Плюс два АКМ. К сожалению, гранат у всушников не было, как и броников. Но четыре магаза к каждому автомату и разгрузки. Больше ничего полезного у них не оказалось. Кроме четырех пачек сигарет, конечно. Боцман, было, раскрыл пачку и потянул сигарету, но тут же возле его носа оказался кулак Белоснежки.

 Когда они вышли из дома, хлопнула СВД Рюрика. С головы мехвода бронетранспортера слетел танкошлём с половиной черепа, он покосился, наклонился, уронил тело на бок, сигарета, смытая по лицу потоком крови, упала куда-то, а после он сам сполз внутрь машины. Словно плетка, винтовка перекрыла звуком выстрела урчание двигателя и завывания Вакарчука. Но никто, никто не заметил громкого щелчка, потому что он слился с хлопками и взрывами, грохотавшими над Чернухино уже который день.

 Может быть поэтому, а может быть потому, что украинская пехота ползала по брошенным мирняком домам, пятерку никто не заметил. Кот быстро выдернул чеку из РГД-5, сунул ее рычагом под труп, и они выскочили во двор, потом быстро перелезли забор — а что там было перелезать, когда гаубичным снарядом снесло половину профнастила?

 Трое в белом, двое в черном пробежали пару сотен метров — Белоснежка спиной вперед, постоянно глядя, не заметили ли их? — и рухнули под пирамидальным тополем.

— Дорогу...

— А? — спросил Боцман, схватил горсть грязного снега и начал жевать.

— Дорогу надо пересечь. Отсюда полкилометра до дороги, — повторила Рюрик. Она тоже тяжело дышала. — Потом вдоль дороги, еще полкилометра. Там уже наши. Пароль: "Одесса".

— А че, у вас раций нет? — удивился Боцман. Он любил военные сериалы и знал, что у каждого военного должна быть рация.

— Нет, — засмеялся Кот. — Откуда они возьмутся? Вот, может, в Бетере том были.

— Кстати, а чего вы его не подорвали? — спросил Хохол.

— Чем?

— Я знаю? Это вы люди военные...

— Та можно было, — сказал Кот. — Пару гранат в люк мехвода и все. Выведен из строя на несколько недель.

— А шо тогда?

— Чо, чо... Там бы так бахнуть могло, вся чернухинская группировка бы сбежалась на нас, красивых посмотреть. Кому это надо?

— Мне — нет, — честно признался Хохол.

— Вот и нам тоже.

— Все, идем, — скомандовала Рюрик.

 И они пошли, пригибаясь, вдоль заборов. Перед дорогой под ногами заскрипела жужалка. На самой же дороге завалилась в кювет "мотолыга", а за ним стояла на дороге пушка.

— "Рапира", — уверенно определил Белоснежка.

 Красивое длинноствольное орудие, внучка "сорокопятки", смотрело в сторону укропов. Рядом валялись разбитые ящики и снаряды, которым повезло не взорваться. "МТ-ЛБ"" воняла горящей резиной и уже сгоревшей соляркой. Чуть поодаль догорал перевернувшийся "Урал", возле которого лежал разорванный надвое труп, видимо, водителя. Обычно так не бывает, но на войне бывает все.

 Клочья февральского тумана ползли над шоссе, черный дым стелился по разбитому асфальту. Перескочили его за несколько секунд. Залегли в кювет. Боцман немедленно начал жрать шоколадку из вчерашнего сухпайка.

— Сейчас еще одно поле перескочим и все? — довольно спросил он.

— Нет, сейчас по дороге, поле заминировано, тебе ж говорили, — ответил Кот.

— Тихо! — рявкнул вдруг Белоснежка. — Тихо!

 Сквозь грохот разрывов, сквозь беспрестанную работу стрелковки он вдруг услышал далекий, едва различимый рев дизеля. Что-то ехало к ним. Наверняка за этим что-то шла и пехота. Может быть, та самая, которую Боцман с Хохлом недорезали.

— Бегом!

 Белоснежка выпрыгнул из канавы, за ним бросилось все отделение, включая граждан осужденных. Не зря, ой не зря Белоснежка читал все возможно найденные в этих ваших интернетах инструкции по артиллерийским системам современности, пусть они были даже из шестидесятых. Уставное время развертывания "Рапиры" — одна минута. Через сорок секунд станины орудия были призывно развернуты, красавица была готова как невеста перед первой брачной ночью.

— Бегом отсюда! — рявкнул Белоснежка, крутя колесо.

— Кто? — не поняла сержант Рюрик.

— Все, и ты тоже, — ответил Белоснежка.

— Охренел?

— Я артиллерист в прошлой жизни, — Белоснежка снял грязно-белую каску и посмотрел на девушку. — Был. Одесское артиллерийское.

— Разве в Одессе пушкарей готовят? — усомнился Кот.

— Готовили.

— А че ты тогда...

— Второе мая. Бегом отсюда! — зарычал Белоснежка, оскалившись, словно волк.

— Приняла, — холодно ответила Рюрик. — За мной.

 Рык мотора приближался. В тумане стал очерчиваться черный силуэт машины.

— Я останусь, — вдруг сказал Боцман.

— Ты че? — сдавленно сказал Хохол. Каркнул то ли ворон, то ли ворона.

— Снаряды-то кто будет подавать? — отстраненно ответил Боцман. В глазах его появилось что-то такое, что невозможно описать словами. И усталость от жизни, и понимание того, что пробил твой час, и готовность уйти. Ну и что, что разбойник? Вторым в рай, после Христа тоже разбойник вошел. А ноги Иисусу вообще проститутки обмывали.

— Снаряды это да, снаряды это можно, — согласился Белоснежка. — Валите уже.

 И трое ушли в туманную даль. Двое в белом, один в черном. Никто из них ни разу не оглянулся.

— Осколочно-фугасный давай, — сказал Белоснежка, когда опустил ствол на прямую наводку и увидел в прицеле низкую тушку БМП-2.

— Это какой?

— Дал Бог и партком заряжающего, — пробормотал Белоснежка и уже в полный голос добавил: — ОФ написано!

 Он открыл затворную ручку, камора распахнулась. Боцман осторожно сунул снаряд в ствол.

— Ну, держись, гражданин осужденный, не попадем — у нас сроку жизни на два выстрела. Гильза сама выскочит, ищи второй снаряд.

— Оф?

— Оф...

 В принципе, "бехе" бронебойного много, осколочно-фугасный может ее и пошинковать, и даже опрокинуть, если близко влепить. Белоснежка держал, держал, держал ее в прицеле... Встал за станину... Короткий рывок...

 "Рапира" подпрыгнула на своих раздвинутых ножках, из "сотейника" — дульного тормоза необычной формы — вырвался клуб пламени. Боцман на миг даже ослеп

— Снаряд! — заорал Белоснежка, опять перепрыгивая через станину и прикладываясь к прицелу.

— Бегу, бегу, — бормотал себе под нос Боцман, уже жалея, что остался на позиции.

— Выстрел! Снаряд!

 Скорострельность "Рапиры" двенадцать выстрелов в минуту, это если расчет полный и обученный. А если двое и оба работают в первый раз? Ну хорошо, один в теории изучал артиллерию, и даже стрелял из полевых гаубиц образца двадцать третьего года. И что?

 Но они успели выпустить пять снарядов, перевернули "Беху" и положили пехоту, ну ту, которая не успела свалить.

 И в этот самый момент, когда атака была отбита, когда загорелась БМП-2, когда были выбиты последние стекла в ближайших домах, с левой стороны этого слоеного пирога выползли из тумана напуганные юные украинские армейцы. Тоже пять человек, только у них ефрейтор командовал. Они ползли по перемешанному с глиной снегу, а когда увидели двоих, стрелявших из орудия — с перепугу открыли огонь.

 Российский пиксель Белоснежки и черная униформа Боцмана дала повод в очередной раз заявить украинским СМИ, что на Донбассе воюют только зеки и российские войска.

 Хорошо, что Белоснежка оставил в штабе свой украинский паспорт...

 А разведданные Рюрика, как это часто бывает на войне, слегка запоздали.




Катя! Аня! Вера!

Из реанимационной палаты больницы города Энска видна линия фронта. Здесь мог бы получиться отличный наблюдательный пункт.

 Огромная пятиэтажка со строгими дорическими колоннами стоит на холме, возвышаясь над городом, равняясь по росту с терриконами. Когда стоит тишина — кажется, что вокруг монументальный тысяча девятьсот пятидесятый сталинский год. Немецкие арбайтеры закончили кладки и стройными колоннами отправились домой, в бараки. Скоро их отправят в разбитую Германию. А сюда, в шахтерский Энск, потянутся со всего Союза русские и украинцы, казахи и белорусы работать на уголь. Из землянок в коммуналки, из коммуналок в бараки. А позже будут эпохальные хрущевки и брежневки. Но это только кажется

 Горизонт полыхает. Справа работают самоходки, по центру гаубицы, слева пошли пакеты "Градов". Стрелковое перемирие, артиллерийская война.

 Можно часами любоваться всполохами как салютом, если не знать, что за каждым взрывом чья-то жизнь. Ночью видны всполохи от Луганска до Донецка.

 Воздух прозрачен и налит сиренью. Между выстрелами и взрывами слышно соловья. Колено за коленом он поет песнь весне.

 В палате реанимации умирает старая женщина. У нее инсульт и, кажется, еще инфаркт. Она уже не встает. Она смотрит в потолок и зовет дочерей.

 - Катя! Аня! Вера!

 Катю она зовет спокойно, басовито. Так мама зовет расшалившуюся дочку.

 Катя уехала летом четырнадцатого в Россию, вроде бы в Тулу. Вместе с мужем и внучками. Оставила пустой квартиру, просила присматривать. Квартира уцелела, только стекла вышибло взрывной волной. Зимой лопнули батареи. Сосед снизу не жаловался. Он тоже уехал.

 Многие тогда уехали. Уехали да так и не вернулись. Как возвращаться в город, по которому стреляют? Так и стоят полупустые многоэтажки. Единичные окна светятся вечерами. В подъездах гуляет ветер.

 Катя звонит раз в месяц. Связь дорогая. Последний раз ей ответила медсестра. Катя обещала приехать. Наверное, едет.

 Аню бабушка зовет тревожно. Как будто бы девочка, не спросившись, пошла купаться.

 Аня живет в Энске. Утром, к шести, она бежит на рынок, купить молока и так, по мелочи. Потом на работу. Работает она поваром, на одной из баз батальона ополченцев. К восьми надо приготовить нехитрый завтрак на двадцать мужиков. Макароны с тушенкой. Или гречка. Или рис. И чай, который легче выкурить, чем заварить. И сразу готовить обед, а потом ужин. Одновременно мыть посуду, котлы, кухню. Если ребята не на ротации — командир выделяет бойца на чистку картошки. Тогда полегче, тогда можно успеть покурить.

 Домой она возвращается под вечер. Несет молоко, забегает на пекарню взять свежего хлеба. Это в одной руке. В другой — отходы, собаке.

 Надо бы забежать к маме, но дома надо дочке помочь с уроками. А еще безрукий муж. Украинская мина накрыла очередь за водой. Его надо кормить. А еще следить, чтобы не напился. Хотя не получается: пьет и пьет. Иногда удается забежать в больницу. Вчера вот принесла кружку Эсмарха, потому что в реанимации нет своей. И еще пять литров воды, потому что воды там тоже нет.

— Вера! — крик уже отчаянный. Так кричат матери, теряя своих детей. Это крик раненой волчицы над телами щенят. Крик кошки на берегу пруда. Ужас в этом крике.

 Нельзя матерям хоронить своих дочерей. Но не хуже ли, когда некуда придти на могилу?

 Вера исчезла тем же проклятым летом четырнадцатого года. Просто вышла из дома и исчезла. Вот уже три года не отвечает ее телефон. И нет ее в социальных сетях. Просто вышла из дома.

 Старая женщина лежит на кровати и тихо умирает. Она видит тени своих дочерей на стене реанимационной палаты. Тени в всполохах канонады. Пляшут в трещинах штукатурки.

 Ярко улыбнулась Катя, машет рукой из Москвы — где-то гулко бухнул танк.

 Рано постаревшая Аня, устало смотрит исподлобья — ударил миномет, черкнув еще морщиной по лицу.

 Заливисто смеется Вера — стучит "Утес" по невидимым целям.

— Катя! — шепчет она.

— Аня! — зовет дочь.

— Вера! — истошно кричит. Начинается четвертый год войны.



Двадцать второе июня

Война — лучшее средство от бессонницы.

 Сначала ты разгружаешь, потом загружаешь, затем опять разгружаешь ящики по восемьдесят килограмм. Вас двое и два "Урала". Потом ты картоху чистишь. Потом ты дежурный на тапике. У тебя четыре часа сна, но тебя дергают, потому что надо срочно выехать на позицию. А там ты копаешь, копаешь, копаешь. Падаешь под дерево, закутавшись в бушлат, немного дрыхнешь. По тебе ползают ожившие под апрельским солнцем муравьи, но ты спишь легким сном и тебе все равно.

 Когда добираешься до располаги — засыпаешь в тот момент, когда твоя голова летит к подушке. Хорошо, если успеешь берцы снять. И тебе снится темнота и тишина.

 Старшине роты Хохлу повезло, в ту ночь, когда уже начало светать, он берцы не успел снять. Расшнуровал, оперся на стену и уснул в присяде. Наверное, это его и спасло, когда в четыре утра за окном разорвался снаряд.

 Хорошо, что не было стекол. Проемы, разбитые еще в четырнадцатом, бойцы затянули полиэтиленом и шерстяными одеялами. Если бы были стекла, Хохла наверное бы посекло. А так — просто рамы вместе с одеялами и полиэтиленом вынесло взрывной волной внутрь, вот и все.

 В расположении никого не было, кроме Хохла и кошки Алиски. Кошке было три месяца. А еще она была трехцветной и любила спать на шее. Вроде бы все, что можно сказать о ней.

 А, ну еще Рамзаныч — водила "Урала", в эту ночь ему выпало быть дневальным. Каморка Рамзаныча была на первом этаже, он был прикрыт бетонным забором, туда взрывная волна не долетела.

 Когда спишь на войне, самое неприятное — это тишина. Когда стреляют — это понятно. Куда, чем и зачем стреляют. А когда тишина... Непонятно, куда прилетит снаряд.

 Именно поэтому Хохол сразу и не проснулся. Бахнуло и бахнуло, фигня какая. Второй снаряд выбил несколько кирпичей и уронил штукатурку на Хохла. Он вскочил, упал на пол, перевернулся на спину, начал подтягивать шнурки.

 Проснулся он в тот момент, когда увидел, что из открытого рта кошки Алиски, прибитой к дощатому полу кирпичом, текла кровь. Глаза ее стекленели, она все еще подергивала лапами, потом затихла.

 Хохол ничего не сказал. Он вскочил, побежал на первый этаж.

— Рамзаныч! Рамзаныч! Оружейку! Оружейку открывай.

 Задребезжал тапик.

 Рамзаныча звали Сашка, он был из местных. А позывной ему дали такой, потому что башку он брил, а бороду нет.

— К-к-какого черта... — сказал он, дергая правой половиной лица. Нервный тик. Контузия. — Вы все ор-орете...

— Яволь, рейхстаг, — привычно он ответил в трубку тапика. Потом неожиданно проснулся, вытаращил глаза и совершенно без заиканий сказал Хохлу.

— Хохол, у нас война опять началась...

— Я понял! — гаркнул Хохол. — Первый раз, что ли?

— Всех свободных вызывают к горисполкому...

— Оружейку!

 Всех свободных было двое.

 Хохол, Рамзаныч и Фил. Остальные были на позициях. Ну, еще "Урал", но он же не человек...

 Одного надо оставлять на базе. Потому что связь, все дела. Даже без обсуждений было понятно — остается дневальный Рамзаныч, остальные рвут к площади.

 Рация орала, что мама не горюй. В городе разрывались осколочно-фугасные снаряды. Зачем-то прилетело по террикону возле бывшей шахты. Видимо, украинские артиллеристы посчитали, что там сидят луганские наблюдатели. Ошиблись. Бывает.

 В этот самый момент старшина Хохол и сержант Фил выскочили к рынку.

— Я сигареты забыл, — тяжело дыша, сказал Фил, прислонившись каской к киоску.

— Твою мать, я тоже, — ответил Хохол, гулко ударив бронежилетом о прилавок киоска. — Может, ломанем?

— Я сейчас тебе ломану, щас ломану, — закашлялся Фил. — Бегом!

 Хрен знает, кто в такой ситуации старше, но старшина и сержант, пригибаясь, побежали через аллею к горисполкому. А там, через деревья, уже виднелись грузовики и автобусы.

 И люди. Много людей. Очень много.

— Алиску убило, — сказал Хохол на бегу, тяжело дыша.

— Яку? — Фил закинул автомат за спину.

— Нашу...

— Как нашу? — не понял Фил и споткнулся.

— Хохлы, — ответил сержанту Хохол и сплюнул.

— Вот жеж...

 А в это время в городе рвались снаряды.

 Артиллерия может работать по-разному. Она может бить точечно, может бить квадратно-гнездовым способом, то есть по площадям. А может и совмещать. Одни батареи лупят куда попало. Вот тебе квадрат, ты его обрабатываешь. А другие выцеливают конкретные объекты. Грохот гаубиц и самоходок, скатившийся в один грохот, не позволяет звуковой разведке противника определить: кто и откуда лупит.

 Кто-то стрелял по конкретным объектам, кто-то создавал "белый шум". И казалось, что идет вал артиллерийского огня, причем со всех сторон. Казалось, что город в окружении.

 И кошка Алиска была всего лишь первой жертвой.

 Вершины многоэтажек осветились восходящим солнцем. Начинался самый длинный день в году. Заканчивалась самая короткая ночь.

 Фил и Хохол выбежали на площадь.

 Ухнул еще один снаряд, где-то в районе городского пруда.

— Вы где шляетесь? — лейтенант с фамилией Медведь, и, естественно, с таким же позывным, немедленно наорал на них.

 Хохол, с его опытом сидения на зонах разного типа, никак не мог понять командира роты Медведя. То он добрый, то он злой. То он орет, что не прибрано у печки, то спокойно смотрит на пьяного, того же Хохла.

— Вот как-то так получилось, — развел руками Фил.

 А Хохол просто поправил автомат на груди.

— Бегом в оцепление, — спокойно сказал Медведь.

— Мы? — саркастично ухмыльнулся Фил.

— Вы, — серьезно ответил лейтенант и отвернулся.

 Если арту ставят в оцепление — значит, все очень серьезно. Наводчиками не разбрасываются.

 А Хохол ничего не сказал. Он смотрел на очередь людей. Медленной толпой они шли от "Народного" магазина, очередь их терялась за каким-то поворотом. Они шли молча,

 Подходили к автобусу, а если не было автобуса, то к грузовику. Солдаты в пиксельной форме принимали из рук матерей и отцов детей. Совсем младенцев грузили в "Скорые". Тем, кому старше трех лет — доставался другой транспорт. Любой другой, кроме гражданского. На блокпостах стояли ополченцы. Легковушки с детьми из города не выпускали. Дети только централизованно.

 Не плакали матери, дети не кричали.

 Подошел Медведь. Посмотрел на Хохла, на Фила...

— Если прилет сюда будет, накрывать детей.

— Чем? — не понял Хохол.

— Собой, — Медведь хотел добавить крепкое слово, но рядом были дети.

— Командир, я ж тяжелый, да еще во всем этом... — Фил, непонимающе, ткнул пальцем в бронежилет. — Я ж раздавлю...

— А ты не дави, — ответил Медведь, отвернулся и пошел вдоль строя.

 Люди шли, молча отдавая своих детей солдатам "Призрака". Потом отходили в сторону, кучковались, смотрели в сторону уезжавших в направлении Стаханова, Брянки, Алчевска, а лучше бы в сторону России, детей. Пусть дети носят чужие фамилии. Пусть они не будут помнить родителей. Пусть дети будут живы.

 Никто не кричал. Белые лица смотрели из автобусов, белые лица смотрели на грузовики.

 Никто не кричал, двадцать второго июня две тысячи семнадцатого года, когда украинские "Гиацинты" решили отметить свой праздник.

 Люди закричали, когда машины без детей вернулись.

 И те солдаты, которые стояли в оцеплении, начали садиться в "Уралы", "Камазы", а, кому повезло, и в штабной желтый автобус.

 Город Кировск закричал:

— Не бросайте нас! Родненькие! Рооодненькие!

 Толпа бросилась под колеса. Водилы гудели, но это было бесполезно. Женщины стучали в окна — руками, туфлями, палками. Кто-то пустил слух, что "Призрак" уходит и отдает Кировск на растерзание украинцам.

— Не оставляйте нас! — гул толпы становился все сильнее.

 Сантиметр за сантиметром, сантиметр за сантиметром, сантиметр за сантиметром.

 Кричал Аркадич. Кричал Добрый. Кричал Оскар и Цукер. Кричали все:

 — Женщины, спокойно! Мы остаемся здесь!

 Но "Призрак" бросил их. Хохол, Рамзаныч, Фил, все другие — бросили их. Всех бросили. Всех тех, которых видел в них защиту.

 Солдаты уехали на передовую. Не выспавшиеся, голодные, уставшие. И сразу давшие ответку по позициям нациков.

 Несколько десятков СМС осколочно-фугасного типа прилетело по передовой украинской армии.

 Где-то к полудню установилась тишина.

 Одним было нечем стрелять. Водители, типа Рамзаныча, спали под тентами, а "Уралы" были уже пусты.

 У тех, других, с другой стороны линии фронта — стрелять было некому. Все умерли или стонали под завалами. Умудрились даже пару "коробочек" поджечь.

 Рамзаныч потряс головой, попытался вытряхнуть залпы из ушей:

— Я так з-з-заикаться п-п-п-ерестану...

 И над степями и терриконами Кировска вновь установилась тишина. До вечера. Но дальше передовой украинцы больше не стреляли. А это не страшно.

 "Мы — мясо. Мы — броня. В нас застревает железо, которое должно было убить детей. А школа? Придет время — восстановим и школу" — как-то так подумал Фил, сняв бандану и вытирая ею пот на лице.

 Но вслух об этом никому не сказал.

 На следующий день ОБСЕ сообщила, что нарушений Минских соглашений на линии соприкосновения не зафиксировано.

 Обе же соприкоснувшиеся стороны обвинили друг друга в провокациях.

 То такое. То бывает.



Везунчик Корж

 Мирону Коржу везло всегда. С самого детства и даже раньше.

 Отец Мирона, Тарас, бил жену смертным боем каждые выходные. Это у него таким ритуалом было — выпить в шинке горилки добрых чарок штук десять, закусить цибулей с салом, вернуться домой и бить жену. За что? А за то, что порченная досталась, крови на простыне не было. Ну и так, для воспитания. Бабунадо в узде держать. А то, что беременная — так что, дидовы обычаи нарушать?

 Вот в одно святое воскресенье и повесилась Ганна. Тарас пришел с храма, нашел жену в петле. Зараза такая, прямо под иконами повесилась. С досады пнул ее в живот. Тут Мирон и полез на белый свет. Повезло, что повитуха в соседках жила.

 И ведь выжил Мирон. А мамка — нет.

 Странно, но отец Мирона не бил. Но и не привечал. Внимания не обращал — растет и растет. С малых лет в пастухи, потом к кузне было прибился, но долго там не удержался — дышать не мог у горна. Но так, ничего жил. Правда, дивчины его не привечали, когда подрос. Некрасивый вырос. Ну оно и понятно — недоносок с впалой грудью.

 Так бы и жил Корж, не подозревая о своем везении, если бы не война.

 Первый раз его призвали в сентябре тридцать девятого. Но польский подпоручник не успел призывников даже до Львова довезти, как война кончилась. Пришли красные москали, навоняли бензином, поломали танками забор у старой Гарпыни — правда, починили потом, а подпоручника заарештувалы. Призывников же распустили по домам.

 А после пошли одни хорошие новости за другими. Крестьянам разрешили ездить в города без разрешения старосты. Молодежь начали звать в школы да университеты. Только Мирон в университеты не пошел — а зачем? Ему и двух классов церковной школы хватало: считать свиней умеет и хорошо.

 В село приехали чудные люди. Тоже украинцы, вроде бы, только говорящие как-то странно. Одеты хорошо, грамотные, а простого не понимающие. Начали колхоз организовывать. Мол, вместе работать легче. Вежливо уговаривали, что там медовым речам иезуитов. Но народ, приученный годами к панскому хамству, вежливость считал трусостью. И понимал, что добро, собранное в общее, легче властям забрать. Это ж не по каждому двору ходить оброк собирать. Заглянули в коллективный амбар да и забрали все. Вот люди свое и закапывали. Хай сгниет, або никому не достанется.

 Старый Корж с досады помер, когда собрался было свиней резать. А Мирон взял да и отдал живность в колхоз. За что получил похвалу от председателя. Но передовиком Корж не стал, в чем ему опять повезло. Только он тогда об этом еще не догадывался.

 Осознание удачливости пришло лишь через два года.

 Мирона снова призвали в армию, на этот раз в Красную. Да только он опять послужить не успел, как попал в немецкий плен.

 И немцы отпустили местных по домам. Но не всех, а тех, кто согласился служить во вспомогательной полиции. Выдали по австрийской винтовке, нарисовали аусвайсы — и вперед, охраняй порядок.

 А чего его охранять, в родном-то селе? Арестовал и передал немцам схидняков-активистов колгоспа, да и ходи себе по селу с винтовкой, горилку с салом сшибай у селян. Ну и девки стали покладистее, особенно Галя с дальнего хутора.

 Правда, со временем в лесу завелись лихие люди. Называли себя борцами за свободу Украины. Но забот от них оказалось неожиданно мало — с немцами не воевали, с села брали подать продуктами. Между собой собачились, это да. Мирон в их дрязги не лез, ему чи бандеровцы, чи мельниковцы: лишь бы не трогали. А они и не трогали. Велели только сельским полицаям коммуняк да москалей выдавать, коли заведутся. А откуда они заведутся, в Галиции-то? Заезжих схидняков сразу вывели, а других москалей здесь отродя не водилось.

 Ну разве не везунчиком уродился Мирон Корж?

 Даже в сорок четвертом, когда полицейских мобилизовали в "добровольные помощники вермахта", Коржу повезло опять.

 На этот раз им выдали долгополые немецкие шинели темно-зеленого цвета. И каски. А больше ничего не выдали. Долго возили туда-сюда, пока не приткнули сорок два человека к какому-то пехотному полку. Вот с кормежкой было туго: питались помощники последними, что в полевых кухнях после немцев останется. Оставалось мало. А жрать Мирон ой как любил.

 Однажды ночью их подняли по тревоге и вывели к передовой. Там, в окопах, на ломаном русском гауптман кое-как объяснил галицийцам, что выпала им большая честь сражаться за великую Германию. Гауптмана мало кто понял — у немца язык был ломаный, а у украинцев уши. Сроду они на русском не говорили: язык их был невиданной смесью польского, немецкого, украинского, венгерского и даже румынского языков. Кое-как поняли, что идти им в атаку на позиции большевиков. Струхнул Корж. Да и не только Корж. В атаку они только на гусей ходили. Начал было думать, как бы сбежать. Да пути назад не было — поставили немцы пулеметы за спиной. А патронов выдали по две обоймы.

 Невдомек было Коржу, что и гауптману, и пулеметчикам, да и, пожалуй, самому фюреру, было наплевать на "добровольных помощников", что атака эта называлась "разведка боем", что интендантуратт не хотел выдавать по второй обойме: сроку жизни им только на одну, и то с запасом. Он не знал, а если бы и знал, то не смог бы понять, что для немцев Корж и его товарищи такие же русские, как и те, в окопах на востоке. И жалеть их никто не собирается. Германцы искренне считали, что земли за Вислой — это такая восточная немецкая Африка, населенная белыми неграми. И пусть эти негры убивают друг друга, а солдаты вермахта тщательно занесут на карте огневые точки.

 Мирону казалось, что бежал он целую вечность. Ноги его вязли в размокшем черноземе, так что он даже не бежал, а продирался через тяжелый, плотный воздух. Останавливаться было нельзя: злые зрачки машиненгеверов смотрели в спины. Долго он бежал. Вечность бежал. Целых двадцать секунд.

 А потом русские накрыли жидкую цепь минометами. Атакующие сразу залегли, но сзади застучали короткими очередями пулеметы. Когда-то давно Корж так гнал скотину домой: резкие щелчки кнутом заставляли самых упрямых быков шагать с пастбища.

— Цоб-цобе, цоб-цобе! — щелкал кнут. И так же звонко стучали по каскам советские осколки и немецкие пули. — Цоб-цобе, цоб-цобе, Мирон!

 Он лежал в грязи, а рядом с ним тоскливо выл молдаванин Негреску, неведомым образом оказавшийся на Львовщине. Когда один из осколков, шипя, плюхнулся перед молдаванином, тот взвыл, откинул винтовку и попытался подняться. Но следующий осколок попал под ободок каски и разворотил смуглое усатое лицо в кровавую кашу. От удара тело убитого упало куда-то влево, под землю. Мирон ужаснулся было, а потом понял, что Негреску свалился в большую воронку. Тогда Корж быстро, как мог, полез в ту же воронку. Перекатившись, он свалился на мягкое тело убитого и замер. А потом животный инстинкт подсказал ему важное и Мирон подлез под молдаванина и укрылся им. Вспыхнувший бой быстро кончился.

 Лежал он всю ночь, и день, и еще ночь. А потом перестали стрелять. Канонада стремительно уходила на запад.

 Вот тогда он вылез из воронки, скинув шинель, каску, винтовку. Остался в чем забрали — в черном пиджаке и синих галифе. Тут его и арестовали красные. Ну как арестовали? Похоронной команде он сдался в плен. Повезло опять — тыловым попался. А тыловые, они добрые.

 И попасть бы Мирону в штрафную роту, да он признался на допросе, что был вспомогательным полицейским. Односельчане показали, что полицейским он был правильным, зверств не учинял. Да вот за схидняков пришлось отвечать. И поехал мирон Корж от войны подальше в Коми АССР на пять лет, лес валить на нужды Советской Родины.

 Поначалу Корж долго привыкал к печорским лесам. Девять месяцев зима снежная, а три месяца зеленая. Комары злые, величиной с ноготь. Кровь не пьют, кусками откусывают. Но потом ничего, вжился. Народ подобрался свой, в основном бандеровский. Поначалу голодно было. Да тайга спасала. Грибы на Аранецких болотах размером с лицо человеческое. А и рыба-хариус в реке Печоре бессчетно плавает. А у рыбы той костей нет, словно ковбаса домашняя. А потом Корж привык. И каждый день Матери Божией благодарственную молитву возносил, чтоб дальше его, Мирона, хранила она. Тут и война кончилась.

 Ждали зэки амнистию, да не дождались. Пришлось срок досиживать.

 В сорок девятом выпустили Мирона. Выдали паспорт чистый и сказали:

— Живи, Мирон, где хочешь, кроме трех областей — Станиславовской, Львовской да Тернопольской.

 Корж подумал, подумал, да перебрался чуть южнее, на Вятку. Там и осел. Мужиков туда мало вернулось, в цене были. Бабенку подобрал себе помягче, обженился, так там и осел.

 Дети пошли, потом внуки. Заодно грамоты от леспромхоза получал ежегодно. Целая стопка скопилась. К сорокалетию Победы получил медаль "За трудовую доблесть". Ветераном труда стал: почетно. Говорил всем, что в тылу работал, лес валил. И ведь не врал.

 Когда же затрещал Союз, закособенился, Мирон Корж так по ридной Украйне затосковал, что бросил все и поехал из надоевших вятских болот домой. Жену не взял, что ей. Пусть дети за ней ухаживают, парализованной. Никого не взял, никому не сказал. Сел на поезд поехал в Москву. А там весь день просидел на Киевском вокзале, дожидаясь львовского поезда. Не ждал он от себя, а сердце дрогнуло, когда услыхал он в купейном вагоне родную львивскую гвару.

 Правду говорят, родной воздух лечит. Сразу и колени перестали болеть, убитые стылой лесной водой, и спина ныть перестала, ударенная на лесоповале, и давление прошло, и глаза видеть стали, пусть даже через пелену слез.

 Село родное не узнать стало — асфальт везде, дома каменные, газ проведен. Даже чуть-чуть досадно стало, что прожил он жизнь у дровяной печки. А Галя-то, вдовица, узнала его. У нее и переночевал. А потом еще переночевал. И еще. И так и остался.

 Однажды к ним пришли. Вернее, к нему, к Коржу. В кепках-мазепинках, словно из сорок второго года вынырнули. Попросили его, Мирона Коржа, выступить как пострадавшего от Советской власти на митинге за незалежность. А потом и в школе. Корж поначалу застеснялся, не привык он ораторствовать. Но молодые бандеровцы подсказали ему что да как говорить. Файно получилось:

— Сражался я, диточки, за веру и свободу Украины, за вашу свободу. Когда кляти оккупанты пришли на нашу землю, арестовали меня, сунули палицу в руки, и в чем был, отправили на немецкие кулеметы. Казали, шо зброю в бою добуду. Да тильки поранылы меня, и раненого в таборы сталински отправили. И вот, сыны та доченьки, с сорок четвертого та до сього месяцу в неволи я был. Приехал вот вам правду рассказать, бо нэма на земле ничего, кроме правды. На небе Бог, на земле правда. Слава Украине!

— Героям слава! — громко ответили парни в мазепинках и обратились к детишкам, снявшим красные галстуки. — А теперь дружно разом!

— Героям слава! — нестройно повторили за ними бывшие пионеры.

 А как стала радяньска Украина незалежной, так Мирон во вкус вошел, что ездил потом по всей стране с выступлениями перед молодежью. И каждый раз рассказ его обрастал новыми подробностями: и как его в НКВД злые следователи пытали, и как мову запрещали, и как голодом морили. Так что на ножи москалей, на ножи.

 Везунчиком жил Мирон Корж.

 В одном только не повезло: когда паспорт украинский получил, пенсию москальскую перестал получать. Жаль, да.

 А в остальном ничего, жить можно. Слава Украине, неправда ли?



Да пошла ты нахер!

Обычно Москва встречала Иванцова солнцем, провожала дождем. И этот раз не стал исключением. В шесть утра небо было синее-синее, а днем уже случился ураган. Правда, ураган Иванцов проспал. Заехал к другу, там его и вырубило так, что он не слышал ни ударов грома, ни грохота поваленных деревьев, ни воплей автомобилей, ни звона разбившихся стекол. Спал. Когда же проснулся, обалдевший Леха ему сообщил:

— Вот ты спал, да? А пока спал, в Москве шестнадцать человек погибло от удара стихии.

— Да? — удивился Иванцов, разминая лицо. — У нас безопаснее, пожалуй.

— Хм, как сказать, — неопределенно ответил Леха.

 А потом они поужинали и без лишних сантиментов попрощались. Леха ехал на работу в ночную смену, Иванцов на Курский вокзал.

 Как ни странно, поезд "Санкт-Петербург—Челябинск" шел через Москву и останавливался на час как раз на Курском. Остальные до Кирова шли с Ярославского.

 В десять вечера уже шел мелкий дождь. А вот тучи фиолетово и страшновато клубились — шли они низенько. Нет, не так. "Низэнько".

 В переходах метро Иванцов, как обычно, запутался. И, вместо того, чтобы выйти сразу в здание вокзала, вышел под дождь. Пришлось бежать, морщась от струйки, затекавшей за воротник. Хорошая форма "пиксель", но не в дождь.

 До отправления еще час. Еще можно выпить чаю. Или какао. Да, лучше какао.

 На входе в вокзал его остановили. Иванцов скинул на ленту рюкзак и сумку. Суровые дяденьки в черной форме уставились в мониторы. Тут же подскочил наряд милиции. Ой. Полиции. Милиция сейчас это он, рядовой Иванцов. С красным флагом, перечеркнутым Андреевским крестом на шевроне левой руки. А на правой эмблема ОМБР "Призрак". Которая уже давно не ОМБР. Но к этому шеврону даже комендачи Алчевска и Луганска претензий не имели. А тут российская полиция.

— Поднимите руки, пожалуйста.

— Да без проблем, — Иванцов заложил руки за голову и расставил ноги.

— Сидел, что ли? — бесстрастно спросил полицейский.

— Чего вдруг? — изумился Иванцов.

— Ну так, — пожал плечами сержант. — Знаешь, как правильно вставать.

— Да меня за последние сутки пять раз обыскивали.

— Это где? —глаза полиционера сощурились, а его напарник потянулся к дубинке.

— Где, где. На луганской таможне, на российской, на "Красногвардейской", станции метро, а не таможне. Потом на "Речном Вокзале". Два раза. Вот вы шестые.

— Рюкзак откройте.

— Да ради Бога, — Иванцов знал, что нельзя мешать ребятам выполнять свою работу. Наоборот, надо даже помогать.

— Это что?

— А? Да книги же.

— А чего такие толстые?

— "История Украинской ССР", — похвастался Иванцов. — В двух томах, а шо?

— Ни шо, туда?

— Оттуда. В отпуск по ранению.

— Давай, брат, будь аккуратен. Не пей.

— Не пью, — почти не соврал Иванцов. — Спасибо.

 Полицейские отошли в сторону, не выпуская, впрочем, Иванцова из поля зрения. Забавно, конечно. Если бы он переоделся и поехал в штатском, то вопросов к нему не возникло бы. От слова "совсем". Надо быть полным идиотом, чтобы ехать в форме через границу и везти с собой оружие. Хотя, такие балбесы встречаются. Луганский пограничник сказал, что каждый пятый с собой то патрончики везет на память, то гранаты. А один как-то "Стечкина" попытался вывезти в разобранном виде, ага.

 И только Иванцов шагнул вглубь вокзала, его окрикнул охранник:

— Парень, постой! Ты с ДНР?

 Иванцов оглянулся:

— С ЛНР, а что?

— Ну как там?

— Да нормально.

 — Стреляют?

— Есть немного.

— А вы?

— И мы немного.

— Че платят?

— Пятнашку.

— Мало.

— Так к хохлам езжай. У них примерно столько же плюс премия.

— Большая?

— Ага. Пуля от нас.

 Охранник подвис, а потом натужно засмеялся:

— Ну ты шутник...

 Иванцов пожал плечами и зашагал дальше.

 Так, где здесь какао дают? Ну или горячий шоколад?

 Ага, вот кафешка какая-то. Иванцов не любил, как многие, стандартные забегаловки типа "Макдака", "Старбакса" и прочих "Шоколадниц". Еда не должна быть конвейерной. В еде должны быть любовь и солнце, а не технологии и маркетинг. Впрочем, каждому свое.

 В маленькой, на четыре столика, кофейне сидела одна парочка. Они так яростно были увлечены друг другом, что на Иванцова не обратили никакого внимания. Ну и славно.

— Порцию какао, пожалуйста, — а потом он посмотрел на цены. Мда. Стаканчик стоит сто рублей. Однако. Хотя, это же вокзал.

 Три дня назад он шагал в патруле по городу Кировску. Украинцы его переименовали в Голубивку. Луганчане на это переименование не обратили внимания. В городке до войны было сорок тысяч людей. Сейчас осталось десять тысяч. Остальные или уехали кто куда, или погибли. За полтора часа до наступления комендантского часа патруль зашел в кафешку "У водопада". Решили выпить кофейку. Потому что еще гулять и гулять по городу. Гонять алкашей и обыскивать запоздавшихся полицейских. А как вы хотели — война. Власть на войне у Народной Милиции. Поэтому заголовки в прессе: "Милиционеры задержали пьяного полицейского" — не то, чтобы не редкость, но случаются. Впрочем, не об этом речь. Иванцов попросил хорошего кофе. Он даже подчеркнул тогда голосом:

— ХОРОШИЙ кофе у вас есть?

 Девушка достала, невинно хлопая ресничками, пакетик "Нескафе".

 В этой кофейне работал парнишка. Круглолицый и улыбчивый, он моментально сварганил какао на молоке.

 Из динамиков чуть слышно хохотал "Камеди Клаб". Лучше бы Ван Клиберн, конечно. Но на вокзалах нельзя капризничать.

 И тут улыбчивый вдруг спросил Иванцова:

— А хотите я вам кокосового молока плесну?

— Что? — не понял Иванцов.

— Молока кокосового. Вы не волнуйтесь, вам бесплатно.

— Почему?

 Иванцову должно было вот-вот стукнуть сорок пять. Его молодость пришлась на девяностые. Поэтому за любым "бесплатно" он инстинктивно ждал нападения, развода, рэкета, в конце концов. Бесплатный сыр бывает только для либералов.

— Ну я же вижу, что вы с фронта едете. Вот вам кокосовое молоко в какао. Просто так.

— Прости парень, но... — Иванцов все же протянул стакан кофейщику. Ну или как его называть? Бариста, что ли? Тот лихо схватил стакан, подплеснул туда чего-то прозрачного... И, блин, правда стало вкуснее.

— Ну как?

— Спасибо! — искренне сказал Иванцов, наслаждаясь божественным напитком. Напиток кончался быстро. Поэтому рядовой сунул руку во внутренний карман и достал оттуда последнюю купюру. Купюра была пятитысячной, поэтому и вопрос был резонный:

— Сдача будет?

 Парень поморщился и ответил, что сдачи нет. Это было жаль, Иванцов как раз хотел разменять деньгу, чтобы не напрягать проводника.

— Я вам за счет заведения сделаю, — внезапно сказал парень и опять улыбнулся, как утреннее солнце.

— Да как-то неловко, — смутился Иванцов. Но деньги спрятал. В конце концов, солдат жрет все, что дают, пока это дают бесплатно. Солдат же.

 И потом пил вторую кружку какао на кокосовом молоке уже растягивая удовольствие. В этот момент барышня по радио объявила, что поезд "Санкт-Петербург—Челябинск" отправляется с восьмого пути через десять минут. Пора идти. От кафешки до платформы три минуты. От выхода до вагона еще минута. Проверка электронного билета на планшете — еще минута. Теперь можно выкурить две сигареты подряд. Потому что в поездах запретили даже парить электронку, ханжи клятые. Ну да ладно, двенадцать часов можно и перетерпеть.

— Второе место, — сказал проводник, сверившись со своими записями.

— Спасибо, — ответил Иванцов.

— Не задерживайтесь, скоро отправляемся.

 Иванцов кивнул. Солдату собраться, что подпоясаться, а покурить, что два пальца об асфальт. За пять минут можно до китайской границы добежать, не то, что втянуть в себя двойную дозу никотина. А потом лечь на верхнюю полку, раскрыть первый том "Истории Украинской ССР", насладиться десятком страниц и уснуть до самой Вятки. Ну, можно еще во Владимире курнуть, на перроне. И в Нижнем Новгороде. А в перерывах — спать, спать, спать.

— Добрый вечер! — сказал Иванцов, заходя в купе.

— Ну вот и наш сосед! — благодушно сказала седоволосая пожилая женщина благообразного вида, присаживаясь на своей полке.

 Иванцов закидывал багаж на третью, когда через пару секунд выяснилось, что женщина совсем не женщина, а так, вполне себе, тетка. Причем, базарная.

— Вы до Челябинска?

— Нет, я до Кирова.

— До Кирова он, — внезапно нахмурилась женщина и в этот момент превратилась в ту самую тетку. — Когда вы уже город переименуете.

— Простите, что? — изумился Иванцов, сев на противоположную нижнюю полку. Там лежала женщина того же возраста, но она молчала.

— Что, что. Город переименовывать надо. Вся страна в именах убийц.

— Простите, народ как-то против.

— Какой народ? Какой народ? Я их каждый день на экскурсиях вижу. Это не народ, а быдло безграмотное. Они даже не знают элементарных вещей. Я им показываю дом, где арестовали Гумилева, а они просто делают эти их селфи на фоне подъезда.

— Селфи зло, это несомненно. Но причем тут наш город?

— Потому что ваш город — олицетворение зла. Этот ваш Сталин...

 "Да пошла ты на хер, дура старая" — подумал Иванцов, но вслух этого не сказал. Его воспитали в вежливое советское время. Тогда было модно уважать старших и чужое мнение. Ну и милиционеров.

— Знаете, если у нас губернатор начинает говорить о переименовании города и развитии туристического потенциала, то он заканчивает свою карьеру в тюрьме.

— Это кто? — сощурилась мадам-экскурсовод. Ну или экскурсоводша.

— Никита же Белых.

— Ай, он просто предал свободу ради системы и система его сожрала.

— Взятки брать не надо, — парировал Иванцов.

— А вы солдат, да? — внезапно переменила тему тетка.

— Ага, есть немного.

— А где...

— Чай, кофе? — возник в проходе плацкарта проводник.

— Не мешайте, у нас тут мировоззренческий спор, — обрубила тетка проводника и Иванцов остался без чая. Впрочем, чая ему уже не хотелось.

 Больше всего ему хотелось лечь спать и он начал злорадно развязывать шнурки на берцах. В вагоне ухудшилась атмосфера.

— Так где вы служите?

 Иванцов показал на шеврон Новороссии.

— Хохол! — торжествующе тыкнула тетка пальцем в рядового.

— Кто? — не понял Иванцов.

— Вы. Все. Понаехали. А мы вас кормим. Жаль, вас Сталин не всех голодом уморил.

 "Да пошла ты на хер!" — второй раз подумал Иванцов, но вслух опять сказал другое:

— Я гражданин России, вообще-то.

— Какая разница? Получил паспорт — и гражданин? Я петербурженка в третьем поколении, между прочим.

— А я кировчанин в третьем поколении, и что? Как вы меня кормите?

— А ну-ка расскажите, что у вас там происходит?

— Война у нас там происходит. Стреляют по детским садам и убивают детей. А мы защищаем.

— Ну конечно, вы посмотрите на этого защитника. Носки постирать не может, а мифических детей защищает.

 Иванцов с наслаждением перелез в тапки и пошевелил пальцами на ногах.

— И что вас заставило ехать на войну и убивать украинцев?

— Я был в Одессе второго мая.

— А что там было? Ну-ка расскажите? Нам очень интересно, — обратилась она к женщине, лежавшей на противоположной полке. Та закрыла железнодорожной простыней лицо.

— Вы что, не в курсе? — опять удивился Иванцов.

— Я не смотрю телевизор, там одна путинская пропаганда.

— Причем тут телевизор, есть интернет...

— А у меня нет интернета. Я требую, чтобы вы, как очевидец...

— Требуете? — вдруг взорвался Иванцов. — Какое право вы имеете требовать и судить?

— Как вы со мной разговариваете? — на этот раз она ткнула в рядового очками.

— Как заслужила. Вы же глухари. Вы никого не слышите, кроме себя. Вы все время требуете, требуете, требуете. Я ведь помню вас, какими вы были в девяносто первом и чуть раньше. Это вы же орали, что хотите перемен. Я еще в школе учился, вам верил. А вы? У вас на устах Сталин каждые пять минут. Воистину, ваше племя не от Бога и не от обезьяны. Ваше племя от куриц, по имени глухарь. Токуете, токуете. Я зайти не успел, а вы начинаете оскорблять и учить жить...

— Да я...

— Заткнитесь. Не прячьте хамство за красивыми словами. Вы же, по вашим словам, ничего не знаете об Украине. Но вы судите, не имея права. Судите людей, прикрываясь красивыми словами.

— Вы, вы... Вы убийца!

— Я убивал, да. И вам повезло, что мы в России. Которую вы так ненавидите.

— Иначе, что?

— Иначе — всё.

 Иванцов запрыгнул на верхнюю полку, закончив свой разговор. Раскрыл первый том "Истории Украинской ССР" на странице об экономическом положении Западной Украины в восемнадцатом веке.

 Баба внизу забормотала:

— Нет, ну вы посмотрите, какие невоспитанные хохлы понаех...

 Иванцов повернулся и посмотрел вниз:

— Еще раз вякнешь, в окно выкину. Поняла? Я тоталитарист, мне можно. А еще у меня этот... Как его... Посттравматический синдром. Заткнись.

 Тетка молчала. Молчала и женщина на другой полке, отвернувшись к стенке. А на четвертой лежало тело неопределенного пола в хипстерских очках и чего-то слушало в наушниках. Телу было пофиг.

 Иванцов же, еще раз посмотрев вниз, добавил:

— Кстати, давно вам хотел сказать... Да пошла ты нахер.

 Экскурсоводша не ответила.

 Она молчала во Владимире, потом в Нижнем, где Иванцов выходил курить. Она молчала до Кирова, где Иванцов вышел. Потом, наверное, она телу и соседке начала жаловаться. На хохлов, Никиту Белых, Путина и Иванцова. Но рядовому было уже все равно, он приехал домой, да.



Чьи-то матери

 Яма была готова. Экскаватор, похожий на древнего динозавра, чуток отъехал, опустил ковш и затих, выпустив вонючий сизый хлопок. Зажурчал в глубоком голубом небе жаворонок.

 Сашка вылез из кабины. Подошел к яме. На ее краю стояло пятеро с лопатами и внимательно смотрели вниз.

— Еще бы ковшом гребанул, — сказал Бригадир.

— Нахрен? — ответил Сашка. — И так сойдет.

— Ну то да, то да, — меланхолично ответил Бригадир. — Может и сойдет...

— А если не войдет все? — подал голос Витёк. — Может, подгрести еще?

— Да вот не пофиг? — Самый младший — Ванёк — лежал на траве, накрыв голову мокрой тельняшкой. Солнце жарило так, что, казалось, плавился металл лопат.

 Постояли, помолчали, глядя на слои чернозема и мергеля.

— Сойдет, — решил Бригадир. — А то до угля докопаемся.

— Хах! Личная копанка будет! — восхитился Потапыч.

— Менты приедут — будет тебе копанка.

— Да какие менты? Разбежались твои менты.

— О, едут!

— Кто, менты?

— Не, наши...

 В распадок спускался "Камаз". Мужики, кто лежал, приподнялись, встали. Те, кто стоял, закинули лопаты на плечи. У Сашки лопаты не было, он закурил. Сделал пару затяжек, передал зажатую в кулаке сигарету Потапычу, тот пыхнул и Ваньку, Ванёк передал Дэну, потом она пошла дальше. С сигаретами было сложно — магазины закрылись, а те, которые работали, продавали воду. Можно было сходить к москалям, но граница была все еще закрыта. Конечно, нелегальная торговля процветала — людям нужен хлеб, сигареты те же, водка, тушенка. Российские погранцы закрывали глаза на контрабанду. Наверное, это нарушение какого-нибудь международного законодательства. Но как быть-то?

 "Камаз" подъехал к яме. Фыркнул как экскаватор. Затих.

— Эй, штрафники! — высунулся из окна усталый молодой шофёр.

 Бригадир, Потапыч, Витёк, Ванёк и Дэн попали в штрафбат за пьянку на улице. Бригадир шел домой ночью, слегка под шафэ. Ну как слегка, с дня рождения. Витёк из запоя вообще не выходил еще с десятого года, после развода. Потапычу пришлось утешать подругу, у которой погиб муж. Зачем-то пошел за добавкой. Нет, не в магазин, к самогонщику. Самогонщика, кстати, шлепнули. Ванёк надыбал несколько бутылок "Оболони". До дома не дотерпел. А Дэн решил девушку проводить. Девушку отпустили. А у него документов не было.

 Повезло, сразу не пристрелили. Сашка единственный из них был по форме и с АКСУ. И он мог стрелять. А они нет. Нечем.

— Груз привез, работайте!

 Развернул машину, сдал чуток.

 Мужики лениво подошли к заднему борту. Откинули запоры, раскрыли борт.

— Ну и вонища... — поморщился Дэн.

— А ты как хотел? Вон какая жара... Перчатки надевайте.

 Ваньку неожиданно вырвало. Не то вчерашним пивом, не то сегодняшней водой.

 В кузове "Камаза" высилась вонючая куча мяса в камуфляже.

— Это где их наколотило? — спросил Бригадир.

— Да тут, недалече, под Изварино, — ответил водитель.

— Нацики?

— Я знаю? — по-одесски ответил водила. — Мое дело маленькое, привезти и разгрузить. Работайте.

— Помоги, что ли.

— Не могу, у меня спина, — зевнул парень и полез в кабину. Потом высунулся в окно и заявил: — Кузов помойте после.

— Чем? — удивился Потапыч.

 Ваньку продолжало тошнить.

 Шофёр пожал плечами и скрылся в темноте, включил магнитолу. Заорала Земфира: "Ты совсем как во сне, совсем как в альбомах, где я рисовала..."

 Кровь стекала из кузова и тут же запекалась на жарком луганском солнце.

 Начали вытаскивать.

 Целых тел практически не было. Так, кусками. Руки отдельно, ноги отдельно. Голова в каске досталась Потапычу. Раззявленый щербатый рот, раскрытые белесые глаза, каска, кстати, натовская. С жовто-блакитной наклейкой на лбу. Голова упала на дно ямы.

 Тяжелее всего было таскать тела. Вся жидкость, все кишачьё содержимое стекалось на руки. Хотелось блевать. Ваньку повезло, ему уже было нечем. Остальные время от времени отходили за "Камаз", из которого капала кровь.

 Перед тем, как скинуть туловище в яму, приходилось проверять карманы. Как правило, они уже были пустые, перед тем, как грузить трупы в грузовики их, видимо, шмонали: вытаскивали документы, снимали жетоны, забирали телефоны.

— О! Двести гривен! — вытащил Дэн окровавленную бумажку.

— На хрен они тебе нужны? — спросил Сашка.

— И то верно...

 Разноцветная бумажка с Лесей Украинкой полетела вниз, в яму, упала на чью-то безымянную грудь.

 В некоторых штанах и куртках телефоны все же попадались. Дешевые кнопочные "нокии" и "филипсы". Некоторые еще работали.

— Кабздец, свинарник, — сказал Бригадир, заглянув в кузов грузовика. — Сам пусть моет.

 Остатки сала, мяса и кишок сгребли лопатами и выкинули в почти полную человечеством яму.

 Сашка полез в экскаватор, начал сгребать землю. Штрафники сначала стояли молча. Потом поскидывали по три горсти в могилу — хоть и нацисты, но все же люди. Уметь надо прощать. Пусть и после смерти.

— Эй! — крикнул водила. — Всё выгрузили? Я за второй партией.

— Воды привези, — пересохшим голосом сказал Бригадир.

— Ладно, новую яму копайте!

 Потапыч махнул ему рукой, мол, не сомневайся.

 Яма постепенно превратилась в холмик. Сашка заглушил экскаватор, за холмом улегся пыльный след "Камаза". В небе опять зажурчали жаворонки.

 В ответ из могилы зазвенели мобильные телефоны. Кого-то искали чьи-то бывшие мамы и жены.



За водой, вдоль маячков

 Утреннему стуку в дверь Палыч не удивился.

 Город жил утром. Вот как война началась — так и утром стали жить. Примерно в час дня жизнь уже замирала — не работали магазины и парикмахерские, поликлиника и администрация, сантехники и повара. Только один магазин в центре и рядом кафе работали до десяти вечера. Забавно, конечно, когда с одной стороны канонада, с другой дискотека.

 Ну вот половина седьмого, а в дверь кто-то настойчиво стучит.

 Палыч нащупал ногами тапочки, рукой очки.

 "Забавно", — подумал он. "Забавно, что слух на войне имеет большее значение, чем прочие чувства".

 Конечно, это стучалась не Валька с третьего этажа, не Игнат с восьмого. Они по-разному колотят в дверь. Валька настойчиво, но стеснительно. Она боялась жены Палыча, даже после смерти Маргариты Петровны. Словно тень ее все так же бродила по подъезду.

 Ритульку Палыч взял в жены еще в начале шестидесятых. С маленькой хохотушкой они объездили половину Союза: от Байкала до Вильнюса. А потом командировались сюда, на Донбасс, да и осели под Ворошиловградом. До Одессы ездили в отпуска, в Крым, в Бердянск по путевкам и дикарями.

 По выходным Палыч играл на саксофоне, и собиралась вся улица слушать Глена Миллера и Дюка Эллингтона.

 А потом пришла старость, с ней болезни. Палыч уже не мог дуть: силикоз — болезнь легких, болезнь шахтеров. Саксофон замер на настенном ковре, блестя зайчиками на утреннем солнце. Ритульку разнесло диабетом, она превратилась в Маргариту Петровну. Вместе с болезнями кончилось и государство. Внезапно Маргарита Петровна и Палыч стали гражданами какого-то украинского государства, в котором лекарств не было. Хорошо, что четверо сыновей смогли получить российское гражданство, они и помогали. Благо, до России тут два шага.

 А вот Игнат стучал по-другому. Ногой в дверь. При жизни Ритульки он бы не посмел, конечно, она бы ему весь мозг выклевала, алкашу такому.

 Игнат раньше-то не очень пил, только по выходным. А сейчас у него выходной каждый день. Пенсия. Местная — тысяча восемьсот рублей, украинская — тысяча двести гривен. Для того, чтобы получить украинскую пенсию — надо ехать до Станицы Луганской, там карабкаться по разбитому мосту под прицелом украинских снайперов и луганских автоматчиков. Ехать до ближайшего банкомата, выстоять в очереди несколько часов, снять деньги с карточки, потом обратно через линию фронта и, если повезет и на украинском блокпосту будут нормальные парни, провезти деньги домой, а на следующий день поменять гривны на рубли. Потом уже можно разик купить хорошей белорусской водки за семьдесят два рубля поллитровку. Самогон уже завтра, по полтиннику за литр.

 Игната эта экономика мучала до печенок, он каждый вечер Палыча подбивал на покупку самогонного аппарата вскладчину. Палыч не соглашался становиться бутлегером. "Однажды в Америке" он уже смотрел в кинотеатре, в восемьдесят восьмом, вместе с Ритулькой. Фильм стал темой для обсуждения в Энске на полгода. Женщины и девчонки воротили нос от обнаженной натуры, парни и мужики раздували ноздри. А Палыча поразило как обычные ребята убивали друг друга из-за каких-то денег.

— Кто? — спросил он.

— Прокуратура. Проживает здесь...

 В подъезде на девять этажей проживали трое. Палыч открыл дверь. Бояться ему было нечего. Укропам он нафиг был не нужен, а наши приходили только с гуманитарной помощью.

 Перед ним стояли пятеро. Трое в гражданском, двое в пикселе с шевронами "Новороссии" и "Привидения" на руках.

— Николай Павлович?

— Ну да, ну да... А вы?

— Старший следователь Луганской прокуратуры Михаил...

 Фамилию Палыч тут же забыл, на всякий случай.

— Чем обязан?

— Свидетелей опрашиваем, Николай Павлович. Разрешите, с вами побеседуем, минут пятнадцать-двадцать.

 "Да мне хоть три с половиной часа!" — радостно подумал Палыч.

 Он не думал о том, что его арестуют, этапируют или еще чего там сделают. Ему было радостно, что он еще кому-то нужен.

— Только у меня чай есть, а воды нет.

— Мы позаботились. Бойцы!

 Бойцы "Привидения" втащили в узкий коридор двенадцать пятилитровых бутылей воды: вдвоем по шесть, по три на руку. Богатство! Боже, это же можно ванну принять!

 Ритулька умерла, когда дома не было воды. Один стакан мог бы ее спасти. Но воды пятого августа не было. Ее не было четвертого, третьего, второго... Ее не было с начала июня четырнадцатого года. В четыре утра они вставали, умывались остатками вчерашней воды. Пили остатки вчерашней воды. И в унитаз смывали остатки вчерашней воды. В пять утра они шли к кринице. Родник был совсем недалеко, в полукилометре. К половине шестого они подходили к концу очереди — пять сотен человек, шесть сотен человек.

 В шесть утра укропы начинали обстрел, очередь терпеливо ложилась, разглядывая, как падали деревья в городском саду. Осколки свистели над головами, люди лежали в кюветах вдоль тропинки и во вчерашних воронках, надеясь на примету, что "один снаряд в воронку не падает". Но снаряды этой приметы не знали, Палыч видел, как семья взлетела на воздух, когда "Град" попал туда, куда не ждали. И воронка была большая, от гаубицы, но "Грады" в приметы не верят.

 В городе кончился инсулин, аптеки не работали. Ополченцы грызли последние сухари. Гуманитарка застряла где-то в России. Ритулька умерла без инсулина и без воды, потому что не могла уже встать от истощения. А Палыч в тот день лежал в очереди, терпеливо дожидаясь воды. Когда он принес две баклаги и фляжку, она уже не дышала.

 А тут целых двенадцать пятилитровок! Где же вы были, парни, пятого августа четырнадцатого...

 Парни втащили бутыли на кухню и мгновенно испарились. "Привидения", что с них взять...

— Добрый день, так мы пройдем? — спросил прокурорский.

— Конечно, конечно, — пробормотал Палыч. — Давайте, на кухню. С каким вопросом пожаловали?

— Вы не волнуйтесь, Николай Павлович, нам вас как свидетеля опросить надо.

— Свидетелем чего? — спросил Палыч. — Я тут с четырнадцатого. Не уезжал никуда, хотя сыновья звали в Россию.

— Много сыновей?

— Не поверите, четверо. Это у вас сейчас два — много. А нам с женой и четыре было мало, жалели, что заболела, поди и пятого бы смастерили.

— Давайте чаю сделаем, Николай Павлович, мы с собой привезли. Вода...

— ...и воду привезли. Значит нужен вам сильно, что аж на девятый этаж ее приволокли и с тормозком приехали.

— Конечно, нужны. Кстати, сколько вас в подъезде живет.

 Палыч неторопливо налил воды в чайник и включил газ. Странно, но газ работал с такой же точностью, как и до войны. Ни разу не было перерывов. Как и электричество. Не, ну иногда вырубало, но так... На половину копейки, как говорится. А вот вода... Плюс сорок в тени. Ни капли из пересохшего крана в пересохшее горло.

— Трое, остальные уехали.

— Во всем доме?

— В подъезде. В доме еще пятеро наберется.

— То есть восемь?

— Ага. Четыре подъезда, девять этажей, по четыре квартиры на каждом этаже, девять жилых квартир.

— А почему уехали?

— Кто?

— Люди.

— Так война же, — недоуменно посмотрел на следователя Палыч. Удивляться было чему. Попадания украинских снарядов в верхние этажи девятиэтажки когда-то обошли весь мир. Сейчас же стали никому не интересны. Война и война, ничего особенного.

— Расскажите, что вы делали пятого августа четырнадцатого года.

— Хоронил жену.

— С утра?

— Нет, с утра я ушел за водой. Она осталась дома...

— Почему?

— Сахарный диабет лабильного типа. Так врач сказал. Она уже не могла ходить. Ну я пошел за водой...

— Какого типа?

— Вам документы показать?

— Я верю, верю, продолжайте!

 Чайник закипел, на кухне стало нечем дышать, Палыч приоткрыл окно. Достал чашки, раскрыл пачку с чаем, глянул в окно: позиции укропов как на ладони. На позициях тишина, на разрубленном осколками навесном потолке следы артобстрела.

— Что продолжать?

— Что вы дальше делали?

— Пришел в городской парк, лег в очередь. Ползли к кринице. Потом набрал воду, пополз домой. Укропы начали очередной обстрел.

— Кто-то пострадал?

— В тот день вроде бы никто, все уже приучены были, как прятаться.

— А потом?

— А потом пришел домой, хотел жену напоить, но не успел.

— Почему не успели?

— Так умерла уже.

— Николай Павлович, у нас к вам серьезный вопрос, — сказал следователь, — у нас к вам серьезный вопрос, может быть, вы что-то видели, слышали в тот день.

— В каком смысле?

— В этот день возле вашего дома было совершено преступление. Были расстреляны две девушки тринадцати и пятнадцати лет. Вероника Бажай, из Ровно, и Ангелина Турчина, местная. Вот фотографии, узнаете?

 С фотокарточек на Палыча глядели две улыбчивые девчонки. Тринадцать и пятнадцать, да. Совсем сикушки. Гельку, из второго подъезда, он узнал, конечно.

— Нет, не знаю.

— Вы уверены?

 Конечно, Палыч был уверен.

 Когда он выполз с двумя бутылками из зоны артобстрела, этих двух соплюх он и увидел. Они стояли возле стены девятиэтажки. В шортиках и футболках, заложив руки за головы. Их обыскивали ополченцы. Перед ногами девчонок лежали кучкой черные кубики.

— Эй, дед, иди сюда. Видишь? — показал "укоротом" на кучку кубиков видимо старший из ополченцов.

— Вижу, хрень какая-то.

— Радиомаячки. Эти их разбрасывали вдоль дороги к кринице и около домов.

— Ну... Наверное, — Палыч поставил бутылки на горячий асфальт. Солнце било лучами по макушке. Асфальт плавился. Вода грелась.

— Слава Украине, — ненавистно выплюнула та, что постарше. И в этот же момент прилетел снаряд. Он ударил где-то между шестым и пятым этажами. Мир вздрогнул, зашевелились деревья, посыпались вдоль стены стекла. Упали на сухую, пожелтевшую землю все одновременно. Девчонки побежали в проем между домов. Несколько автоматов ударили им вслед.

 Девчонок прихоронили, закидав осколками асфальта и кирпичей, в ближайшей воронке. Пахло взрывчаткой, сгоревшей пластмассой, резиной и бензином.

 Палыч еще полчаса поднимался на свой девятый этаж, где нашел Ритульку уже ушедшей.

— Нет, я их не знаю.

— Ну, что ж... Вы уверены?

 Уверен ли он? Он помогал таскать обломки кирпичей к той воронке, пока ждал "Скорую". "Скорая" отказалась брать за мертвецкие услуги для Ритульки. Радиомаячки увезли куда-то, а девки-наводчицы так и лежат в этой воронке. На нее Палыч посмотрел тогда, когда следователь вышел из квартиры. Через неделю из новостей он узнал, что кого-то из командиров бывшего ополчения арестовали за расстрел мирного населения. Палыч узнал по фотографии одного из пацанов, который стрелял в спину бежавшим девкам из "Правого сектора". Да, да, из "Правого сектора". Футболки с портретами волков и надписями "Москалей на ножи, на ножи" — остались на их молодых телах в той воронке. В воронке, из-за которой умерла его Ритулька. А еще умерли десятки таких же молодых в других футболках в той очереди за водой.



_____________________ 

 Источник: http://okopka.ru/i/iwakin_a_g/


Кровь и слезы Луганска: повесть

ПРОЛОГ
 Двое сидели и курили, навалившись на стены дверного проема. Желтый свет падал на ноябрьский снег. Один седой, другой молодой.

 Тот, который молодой, со смешками и сплевыванием рассказывал, как на выходных ездил на шашлыки.

 Старый его не слушал. Он кивал, поддакивал, но не слушал и не слышал.

 Тот, который седой, смотрел на снег и пытался понять, что такое война. Три, а может, четыре года назад шел такой же снег. Такие же хлопья, такой же мокрый. Через этот снег везла на санках мама дочку. Маме было двадцать четыре по паспорту, девочке три по свидетельству о рождении. Седой сам проверял документы.

— Чего ж вы в России-то не остались?

 Снег падал на документы.

— Не прижилася. Домой идем, в Ясиноватую. Может, еще цел.

— Там стреляют.

— Ну и что?

 И пошла дальше, ее санки скрипели на снегу и скрежетали на асфальте. Седой смотрел ей вслед, пока она не скрылась в пелене...

 Вот это и есть война.

 А здесь тот, который моложе, болтал без умолку, тот, который седой, слушал без усталости:

— Ты вот серьезно туда поехал просто так, да? Ты здесь себе работу найти не мог? У тебя же два высших образования.

— У тебя одно, ты нашел?

— Я нашел, — ответил тот, который младший. Ответил уверенно, ведь он был прав.

 Действительно, чем не работа. Двое на двое суток. С девяти утра и до двадцати трех вечера. Основную часть времени пинаешь балду и треплешься с девчонками у кассы. Пару часов в день выгружаешь бутылки и расставляешь их по залу. Иногда приезжает кустовой менеджер, тогда ты изображаешь активную деятельность. Холодильник протираешь, или перетаскиваешь булькающие ящики, или заполняешь никому не нужные бумаги.

 Седой ответил:

— Навсегда нашел-то?

 Молодой чутокподзамялся и махнул рукой с планшетом:

— Ну... Чего навсегда-то? Год-другой и стану старшим менеджером. Потом кустовым, потом...

— Кем вы видите себя через двадцать лет в нашей компании? — передразнил седой девочку из отдела кадров. Девочка, конечно, была симпатична. Все при ней. И ножки, и ручки, и пухлые губки, глядя на которые, сразу видишь скабрезную сцену. Вот бы она этими красными губками моего меда сглотнула. Но девочка задавала дурацкие вопросы и седой дурацки отвечал ей:

— Кем я вижу себя в вашей компании через двадцать лет? Через двадцать лет я выйду на пенсию, даже если повысят пенсионный возраст. Так что в гробу я себя вижу.

— Что, простите?

— Мемчик неудачный, вашбродь, — отвечал ей седой

 Слово «мемчик» она поняла, а «вашбродь» уже нет. Седому пришлось объяснять. Все равно не поняла. Но на работу грузчиком-мерчендайзером его все равно взяли.

 И вот седой стоит и курит, а рядом напарник.

 Падает первый ноябрьский снег. Седой вытянул руку под желтый свет и засмотрелся, как снежинки падают на заскорузлую ладонь. Молодой же продолжил трещать:

— Вот сколько тебе там платили?

— Пятнашку.

— Серьезно, что ли? И ты за пятнашку поехал воевать?

— Нет.

— Что нет, — выдохнул сиреневым дымом молодой. — Ты только что сказал, что вам по пятнашке платили.

— По пятнашке платили, но ездил я туда за другим.

 Снег усилился, начал падать медленными хлопьями, хотя только что несся крупой. И ветер подул. Здесь, в Кирове, ветер особенный. Дует отовсюду и всегда в лицо. И всегда холодный. Однако ноябрьский снег — это хорошо. Он моментально засыпает болотную вятскую грязь, морозит ее и закрывает до весны. Здесь есть три времени года: девять месяцев зима, два месяца грязь, неделя комаров. Еще три недели плавают между грязью и комарами. Но есть и светлые моменты. В начале июня, когда черные дни уходят под наступлением белых ночей. И вот сейчас, в ноябре, когда первый снег падает на бугры мерзлой земли в самом центре города. Скоро сюда, к черному входу магазина, приедет «газелька» и седой с молодым будут ее разгружать. У седого кожаные тактические перчатки, у молодого обычные рабочие. С такими пупырышками желтыми по внутренней стороне ладони. С такими тоже можно воевать в первые дни. Нормальные такие, их не жалко. Но и дохнут они быстро. Кому как удобно, получается. А еще как у кого деньги есть. Кто-то кожаные перчатки сразу покупает, а кто-то десяток тряпичных — на месяц как раз и хватает.

— Ну так расскажи мне, зачем, кроме денег, туда ездить?

— Не хочу, — ответил седой.

— Почему это? — изумился молодой и сунул планшет под рукав модной курточки.

— Потому это, — сплюнул седой и затянулся в кулак. На выдохе белого спросил: — Тебе-то это зачем? Тебя ж туда не призывают.

 Почему-то мерзли коленки. Надо было кальсоны надеть. Здесь их называют термобельем.

— Да мне просто интересно, че ты вот такой...

— Какой?

— Ну такой... Грубый.

— Вырос таким. А был нежным, как ты, — седой посмотрел в небо, оттуда валилась снежная бесконечность. Даже голова закружилась.

 Молодой вдруг засмеялся:

— Ты гляди какой мемчик крутой.

— Какой? — спросил седой, продолжая смотреть в небо.

— Да лан, проехали, — и молодой открыл планшет.

— Ну проехали, так проехали.

 Двое курили. Один смотрел в небо, второй в ленту «Контакта». У одного все снежинки были разные, у другого были разные паблики. Снежинки были из воды, паблики тоже.

— Ты чего спрашивал-то? — выкинул в урну окурок седой.

— Кто?

— Ты?

— Я? — отвечал молодой, продолжая глядеть в планшет.

 Седой покосился на него:

— А тут кто-то еще есть?

— А? Да... Я чета...

 Молодой оглядывался вокруг. Не видя снега, он оглядывал побелевшую улицу. Если бы тут работал снайпер, молодого уже убили бы. Но снайпера здесь не было, его здесь не могло быть. Это Киров, это Вятка. Откуда здесь снайперы? Здесь войны не было с пятнадцатого века. А там войны не было всего семьдесят лет. Но в таком же, только украинском, городе однажды вместо снегопада по небу пронеслись ракеты «Градов». Пронеслись и упали сначала по восточным кварталам, затем по западным, потом по южным, досталось и западным. И смотришь, завороженный, на огненные ночные стрелы, разрубающие черное южное небо, а падаешь потом. Когда первый взрыв случается. И они, эти стрелы, такие медленные в небе, и такие быстрые на земле. Словно огибающий по дуге окурок, попадающий в край урны и разбрасывающий искры.

— А? — спросил седой.

— А? — ответил молодой.

 Каждый из них залип по-своему.

— Все равно я не понимаю, — вздохнул молодой. — Ты ж нормально в Москве жил, работал там. Вдруг сорвался и поехал на войну. Зачем?

— Я не знаю, — соврал седой.

 Все он знал. Просто не знал, как сказать. А когда не знаешь, как сказать: зачем говорить?

 Когда он первый раз вернулся с войны, то отказал в интервью всем местным, провинциальным журналистам. Левая половина лица болела и не могла двигаться. Правая дергалась нервным тиком.

 Первый раз границу они переходили нелегально. Ночью, под донской луной. Всей границы — речка с камышами. На той стороне их группу ждали украинские пограничники. Взяв с каждого по сотне баксов — а их было пять человек, — они подписали необходимые документы и растворились в ночной тишине. Да какой тишине? Цикады орали так, что заглушали канонаду боя. На юге от перехода сверкали взрывы на горизонте. Там донецкие шахтеры кипятили очередной котел с укропом.

 Через сутки седой увидел это блюдо. Сотни, а может, тысячи гордых украинских военных слоями лежали вдоль дороги, дымилась сожженная бронетехника, горелые «калаши» лежали кучами. А еще звонили телефоны. Десятками, сотнями. Из карманов убитых солдат стаей маминых звонков. Вороны пугались этих звонков. Они взлетали, закрывая стаями солнце. Кошмарный запах саднил в горле. Седой залил его дешевым пивом в ближайшем селе, где такие же будущие трупы с жовто-блакитными повязками разбрелись по перекресткам. Документы у седого были в порядке, поэтому он спокойно доехал до станции, откуда уже поездом уехал до Одессы. В поезде ему снился безногий и безрукий труп украинского солдата, качающегося на проводах линии ЛЭП.

 И нет, седого блевать не тянуло. Свое он отблевал утром третьего мая четырнадцатого года в той же Одессе.

— Едет, — с сожалением сказал и показал планшетом на мелькнувшие в снегу лучи света.

— Ага, — без эмоций ответил седой. — Сейчас разгрузим, первый раз, что ли?


 ГЛАВА ПЕРВАЯ. «По над лесом лебеди летят»

 Вот и кончилась Москва.

 Кончилась не сразу, конечно. Сначала медленно ползли по пробкам в четырехполосных шоссе. Великаны-многоэтажки заглядывали в окна двухэтажного автобуса, откуда-то снизу гневно гудели легковушки.

 А после автобус вырвался на простор и попер своей мощью на юг.

 Удивительно, но на этот раз были свободные места.

 Обычно, когда едешь на таком рейсе, автобус забит битком. А тут — на тебе, пустота. Семь человек на двухэтажку — это надо же. Когда проехали Бутово, Воронцов понял, что попутчиков не будет. Можно разложиться на сидении. А зачем? Есть же задние места. И пока их не заняли, Воронцов схватил городской рюкзак — в рюкзаке две книги Плутарха, фляжка с водкой, мешок с лекарствами. Сумка с футболками и трусами в багаже. Ноутбук с планшетом в отдельной сумке. Вот и все. Остальное в багажном отделении. А! Еще бушлат, бушлатом хорошо накрываться.

 Ну еще и тапочки. Тапочки! Тапочки — самое главное. И носки. А все эти мультитулы и на месте можно приобрести. Тем более, Воронцову мультитулы нафиг не нужны. Они нужны ремонтникам.

 В прошлой жизни Воронцов был журналистом. В настоящей — заряжающим. В будущей — а кто может сказать, кем ты будешь в будущей жизни? Ветер? Ветер завтра изменится.

 Воронцов улегся на заднем диване автобуса, бросив рюкзак под голову. Ботинки на полу, тапочки там же. Через три часа остановка. В тапочках выйдем на мокрый снег, зайдем на заправку и тут же пометим какую-нибудь Тульскую область. А потом Липецкую. А потом Ростовскую. А потом... А потом будет потом. Теперь можно и поспать. Хотя тут трясет больше, чем впереди. Зато не орет младенец под ухом.

 Вот зачем они тащат младенца на войну? Они думают, что там войны нет? Надо бы встать и завести разговор, почему они из Москвы едут в Луганск?

 Может быть, они расскажут?

 А ведь они расскажут.

 Они любят рассказывать. Нет, они не любят. Они хотят рассказывать. И когда ты им говоришь, что ты писатель из Москвы, они вываливают, как их убивали красивые мужики с хорошими лицами. Их расстреливали, сжигали, бомбили. Они тебе это рассказывают. А ты не можешь ничего им ответить.

 ...У тебя нет денег на всех. Одному ты подкидываешь пару тысяч, другому пятерку. Потом деньги у тебя кончаются, ты едешь домой. У тебя контузия, левый глаз уже не видит, а ты не просишь помощи. Потому что тебе стыдно. У людей убили детей, а у тебя всего лишь глаз и контузия. Ты собираешься с силами и едешь обратно. Минералка слишком сладка, а безвкусное картофельное пюре жжет солью. И ты не ешь, а закидываешь топливо, которое не усваивается организмом.

 Утром ты идешь на построение, внезапно приходит СМСка. «Вам перечислено пятьдесят тысяч рублей». Ты теряешься от неожиданности, потому что вся батарея вторую неделю курит прошлогодние листья, а денежного довольствия нет и нет. Кто-то мне перечислил большие деньги.

 И ты мчишься с Волком, чтобы снять в финансовом центре эти деньги. Мчишься на убитом «Уазике» на два последних стакана бензина. И вот есть деньги, покупаем сигарет пацанам, еще надо ехать за бензином в соседний город, но ехать уже не на чем. Бегу до автостанции с пустыми бутылками. По дороге покупаю молока, потому что не завтракал. В соседнем городе тоже нет бензина. Каким-то чудом покупаем на краю вселенной этот сраный бензин по тройной цене. Заливаемся по горло. Еще в пять раз больше надо нашим «Камазам» и «Уралам». Еще куда-то едем. Комбатр шуршит, главное, чтобы в батальоне не узнали. Почему комбатр — да потому что командир батареи. Чего его с комбатом путать?..

 ...Автобус прыгает на лежачем полицае. Воронцов схватился за вибрирующий планшет. «Вайбер» проснулся.

 Ноут нужен для работы. Планшет для переписок. Мобила для звонков. А еще она нужна для того, чтобы в Луганске снимать деньги с карточки.

 «Зря ты уехал».

 Конечно, зря. Надо было остаться и собачиться, как прежде. А ты могла бы и проводить, женщина.

 Воронцов ждал ее до последней минуты на «Щелковской». Но она не приехала и автобус отбыл в сиреневое одиночество.

 «Лопата глюканула, я думала, что еще семь вечера, но уже было восемь. Я приехала, а ты уже уехал».

 Лопатой жена называла свой планшет. Но вот зачем вот она это пишет? Что Воронцов должен ей ответить? И зачем отвечать? А сна уже не было. И как раз автобус начал тормозить у первой остановки.

 Дул пронзительный ветер, пахло сыростью. По фиолетовому небу неслись рваные облака. Воронцов поежился, зашел на заправку. Кофе — сто пятьдесят. К черту кофе, надо спать. Какао тоже — сто пятьдесят. Тут все по сто пятьдесят, включая малюсенькие пирожки с малиновым вареньем, зеленым луком, ливером и печенкой. Зато вай-фай устойчивый и не долбит автобусный телевизор по ушам.

 «Я уже уехал, да» — ответил Воронцов.

 Когда не знаешь, что отвечать, повторяй последнее слово и прибавляй «да».

 «Нам надо поговорить».

 «Поговорить, да».

 Как будто разговоров до этого не хватило. Странные существа эти женщины. Поговорить они понимают как свой поток сознания, вываленный на мужчину. Когда же мужчина начинает говорить, это считается его слабостью. Ну а что? У мужчин же нет чувств и переживаний. Любая эмоция, любое чувство, пережитое мужчиной и высказанное им в разговоре с женщиной — апофетически считается минутой слабости. А, следовательно, женщина впадает в панику. Воронцов пытался с каждой женщиной перебороть эту черту, но каждый раз падал в лужу. Поэтому: «Поговорить, да».

 А еще он зашел за какую-то будку и пометил какую-то область. Затем пошлепал по лужам к автобусу, опять улегся на заднем диване, сунув Плутарха под голову, накрылся бушлатом с головой, выключил планшет и подумал, что надо бы как-то уснуть. И тут же уснул, на этот раз без сновидений.

 Автобус тронулся, телевизор начал рассказывать очередной российский сериал. Или украинский, хрен их разберешь. Все одинаковые.

 За окном мелькали фонари платных трасс, по которым автобус шел бесплатно. Мелькали и здоровенные указатели на Липецк, Воронеж, Ростов, Луганск. С каждой минутой было все дальше от Москвы, все ближе к войне.

 Войне, которой нет, немножко ее было раньше, и хрен его знает, будет ли она дальше.

 И планшет под рюкзак. Вдруг она еще раз напишет? Стоп, планшет же выключен? Или включен? Спать, спать.

 И вот еще одна остановка. Странно, но не «Лукойл», а зеленая «Татнефть». А это хорошо — на «Татнефти» стоят бесплатные кофемашины. Значит, горячий шоколад с молоком, и опять пометить, и опять спать. И опять она ничего не написала. И опять мелькают заправки, туалеты, указатели. Махина подпрыгивает на лежачих полицейских.

 Воронцов спит на спине, стараясь не поворачиваться на левый бок. Там ребра еще не срослись. И левый глаз слезится сквозь сон. А еще он ужасно потеет, несмотря на сквозняк. Губы и рот его ссыхаются через каждые четверть часа. Чертовски чешутся ссадины на пояснице. Правой рукой он сжимает отключенный планшет и ждет вибрации. Во сне уже думает, что же ей ответить.

 Война все ближе и ближе.

 Впрочем... До войны еще очень далеко. Это из России кажется, что вот дорогу пересек — и там угар кутежа сразу.

 На самом деле, никто за ленточкой воевать не хочет. И перед ленточкой тоже. Ни в российском Донецке, ни в луганском Изварино дураков нет.

 Все хотят жить, любить, работать, растить детей, виноград и котов. А те, кто любит убивать — должны сидеть в тюрьме. И сидят, как правило.

 Когда Воронцов приехал первый раз в Одессу и отмечался в российском консульстве как журналист, то спросил у консула... Ну как спросил? Скорее сказал фразу, глядя в зарешеченное окно первого этажа:

— Да здесь же жить и жить можно. Вот море, вот земля. Воткни палку в эту землю и через месяц она виноградом расцветет. Зачем они тут воюют все время?

 Консул ухмыльнулся, ничего не ответил и расписался в аккредитации.

 Через два года Воронцов понял, почему здесь все время воюют. Жить тут слишком хорошо. И каждый норовит отобрать ту самую лозу с виноградом. А сам ее сажать не собирается. Гораздо легче отобрать, а не ухаживать. А потом, самое главное, тявкнуть на весь мир, что ты не агрессор, а жертва. Ты просто приехал в гости, а местные жители на тебя напали, а потом сами себя сожгли.

 Мир сейчас такой — прав тот, кто первый рассказал о себе, а не тот, кого убили. А то, что мертвые умеют говорить своими телами, то убийц пока не волнует. Главное сообщить всему миру — «Ой, это не я».

 Тогда, летом тринадцатого, Воронцов еще не знал, что ему через год придется стрелять в лицо такому лукавоглазому семнадцатилетнему убийце. Где-то там, в дымке, останутся жена, теща, кактус, кот по имени Макс.

 Убийце и впрямь семнадцать. Он с Харькова. Он стоит под июльским солнцем, по его обнаженному торсу стекают капли пота. Он не додумался убрать фотачки со стен «Контакта» и «Фейсбука». Вот лежит умирающая девочка из Одессы возле Дома Профсоюзов. Нога ее сломана в двух местах, торчит белая кость, брызжет кровь. А он просто поставил ногу на ее голову. И фотографируется. «Селфи с трупом, двадцать гривен, кто желает?» Желающих много.

 Было много.

 Один из них стоит перед отделением ополченцев спустя год.

 Дышит он тяжело, мутная капля пота дрожит над левым глазом. Зачем брать его в плен? Сержант, — по крайней мере, у него такие погоны, — дает отмашку. Парень вдруг падает на колени и начинает орать благим матом. У Воронцова автомата не было, был «ТТ», подогнанный комбригом. Он целился в каплю на брови, но попал или нет — не знал. Глаза закрыл. Но отделение-то не промахнулось.

 — Ты тольк не пиши об этом, — попросил отделенный. Именно так он и говорил, сглатывая окончания: «Тольк».

— Не буду, конечно, — соврал Воронцов. А может быть, и не соврал.

 О чем-то гудел двигатель автобуса под спиной. Мелькали фонари станций платной дороги. Воронцову снился сон.

 Будто бы он сидит в комнате и у него тот самый «ТТ», найденный комбригом на луганских складах. А еще граната. Гранату он хочет кинуть в разбитое окно, за которым шепчутся по-русски украинские солдаты. Но взрыватель почему-то пшикает синим дымком и ломается. А укропы вдруг слышат этот пшик и бегут в дом. Тогда Воронцов берет пистолет и прикладывает к виску. И ствол такой холодный-холодный. Пуля медленно пробивает кожу на виске, словно комар кусает. И совершенно не больно. Только мир темнеет, темнеет, становится черным. Черным до того, что не видно мизинца, которым Воронцов зачем-то касается носа. Вот она — смерть. Сердце ударяет раз, другой, еще полтора раза. Вот еще раз и все.

— Готовим документы, граница, — трубит голос ангела за рулем.

 Приехали.


 Когда-то здесь ездили по межрайонным дорогам. Две полосы, асфальт. Кто бы Воронцову в восемьдесят пятом сказал, что здесь будет граница.

 В том самом, восемьдесят пятом, он вместе с отцом летел над этой будущей границей. А потом появились таможни на каждом шагу: вот сейчас между ЛНР и ДНР таможни. Может быть, это заговор таможенников? Им удобно, на остальных плевать.

 Еще до войны Воронцов вез кота в Одессу, через Харьков. Так получилось, что прямых билетов не было из Москвы. С утра они бродили по улице. Кота кормить нельзя — нагадит в жаркой дороге. Из солидарности с котом Воронцов сам не ел ничего. Ну пили воду и пиво, конечно. Кому что. Солнечное лето было, предвоенное. Воронцов сводил кота на Красную площадь и показал ему Мавзолей. Кот отвернулся в переноске и мявкал. Мявкал на метро, на полицейских, на запах хот-догов.

 На харьковской таможне докопались до паспорта Воронцова, затем до паспорта котэ. За две тысячи неучтенных рублей они вышли. Пограничники и таможенники побежали менять рубли на гривны, а Воронцов с котом побежали в местное отделение «Сбербанка». Снимать бабло, пришедшее от тогда еще жены. Деньги сняли. Кот обоссал харьковское отделение «Сбера», не вытерпел. Их выгнали из здания, а потом, шепотом, сотрудница отделения сказала мужикам: «Спасибо!». Их закрыли на дезинфекцию, а девочек распустили по домам. Лишний выходной барышням.

 Воронцов с котом ушли в кафе, долго мылись. Кот орал благим матом в раковине, под холодной водой. Воронцов тихо матерился. Потом они ели сосиски. В тарелку капала кровь с расцарапанных рук. Коту это нравилось.

 Затем они ехали в купейном вагоне разбитого Украиной поезда «Харьков—Одесса». Кот устал ехать из Кирова и стал орать. Поэтому, чтобы не мешать никому, ночью Воронцов унес переноску с котом в тамбур, там они и спали.

 Почти так же он ехал в поезде «Симферополь—Киров» в девяносто третьем. Так, да не так. С котом в двенадцатом было легче.

 В девяносто третьем он вел пешую группу по горному Крыму. Бахчисарай — Баштановка — Мангуп — «Орлиный залет» — Большой Каньон — Ай-Петри — Алупка.

 Днем в Бахчисарае он, как командир группы, поменял у местного участкового деревянные рубли на бумажные карбованцы. В одном кабинете с участковым сидел и представитель контрольно-спасательной станции. У него встали на учет. Студент Воронцов заплатил ему русскими рублями. Несмотря на то, что российская валюта катилась под откос, украинская со свистом валилась в пропасть с бешеной скоростью. Хотя, казалось бы, куда быстрее русского рубля?

 Вышел Воронцов от них с огромным пакетом, набитым украинской бумагой.

 Это казалось любопытным до вечера. А вечером на мотоциклах приехали крымские татары. У каждого из них были пистолеты на руках. Удивительно, но Воронцов тогда сообразил, что надо сдаться. Пока он рассказывал жалобно, что вот, мол, группа студентов, что откуда у них деньги, туристы быстро собрались, сняв палатки. Им дали десять минут на то, чтобы они свалили с поляны. И через эти самые десять минут они уже поднимались по скальной лестнице бывшего Успенского монастыря. Заночевали на плоской вершине, снова разведя костер. А когда по ним стреляли из Чуфут-Кале, никто и ничего понял. Потому что совсем еще молодые были. Первый раз были под обстрелом. И как поняли, черт его знает.

 Наверное, потому, что спустя две недели точно такие же звуки разорвали теплую крымскую ночь в Алупке, недалеко от того места, где они стояли с палатками. Под утро приехала милиция не пойми какого государства — то ли советского, то ли украинского, то ли крымского. Оказалось, что расстреляли владельца кафе, в которое студенты ходили иногда дешево завтракать.

 Вот в эти дни, когда волоком тащили на себе Ленку, сжегшую бедро до третьей степени, студенты ощутили всем нутром, что СССР больше нет.

 Да, они стояли в Алупке, под знаменитой канатной дорогой на Ай-Петри. Вернее, в Мисхоре, конечно. Но там от Мисхора до Алупки виноградной косточкой плюнуть. От дороги каких-то сто метров, возле арыка, за кустами дикой медовой алычи. Собирались уже. Ленка сливала бензин из горелки. Вместо того, чтобы слить ее в банку, она решила в костер. Ну и пламя по струе поднялось моментально. Она машинально отбросила горелку, успела не обжечь руки. А бензин попал на голое бедро. Стояла же в купальнике: жарко под крымским солнцем.

 «Скорая» и врачи — молодцы. Отреагировали моментально, увезли в больницу, не взяли ни копейки. Но надо было ехать, потому что билеты.

 Вечерний поезд «Симферополь—Киров» стоял на перроне, его атаковала толпа людей. В поезд пускали не по билетам, а по какой-то непонятной схеме. Пока с трудом загрузили Ленку и девчонок в одно плацкартное купе, место Воронцова уже заняли какие-то непонятные тетки с курицами в клетках.

 — Сыночку, мы ж только до Мелитополя...

 Пришлось ехать на третьей багажной полке, потому что в Мелитополе теток с курицами сменили тетки с ведрами. В ведрах сочно пахли груши и вишни. Они тоже куда-то недалеко «йихалы». На каждой остановке открывались окна — туда-сюда мелькали банки, тазики опять ведра. И сальные денежные знаки всех мастей. Доллары тетки прятали меж необъятных арбузных грудей. Остальное пихали в кошельки, кошельки в сумочки, сумочки по юбки. А потом сидели, тупо таращась в ночную темноту до следующего полустанка. Проводники впускали всех — люди спали в тамбурах и проходах. Другие люди по ним ходили, стараясь не наступать. А когда наступали, случалась свара. Еще сновали какие-то подозрительные личности туда-сюда: выглядывали, что и где плохо лежит. Где-то после Курска все они начали исчезать. Где-то под Владимиром Воронцов наконец спустился на вторую полку.

 А еще через неделю Воронцов уже ехал с другой группой в Хибины. На этот раз вагон был пустой, с разбитыми окнами. Белья и одеял не было. Пришлось вытащить спальники. Но даже спальники не помогали от пронзительного свиста сквозняка. Укрывались еще и матрасами. А проводник двое суток пил в каком-то другом вагоне. На полустанках к разбитым окнам жалобно тянулись бабульки с корзинками морошки и голубики.

 Кому все это было нужно?


— Ваш паспорт, пожалуйста.

 Воронцов отдал паспорт российскому пограничнику.

 Тот вышел из автобуса. Да, народа мало, быстро проверку пройдем.

 И впрямь, через пятнадцать минут пограничник зашел обратно.

 Но вместо того, чтобы раздать паспорта, вдруг попросил выйти из автобуса.

 А солнце здесь, несмотря на ранее утро, уже палило во всю. Какой-никакой, а уже юг. Это если ты родился на Вятке, конечно. Для Вятки все юг, кроме Архангельска. Воронцов сощурился навстречу солнцу.

 Пограничник попросил предъявить к осмотру багаж. Водитель открыл багажный отсек. Народ засуетился, вытаскивая сумки. Мимо, в сторону ЛНР, не торопясь проезжали легковые машины. Они шуршали шинами и светили разнообразными номерами. В основном это были луганские автомобили, но среди них мелькали и ростовские иномарки, и киевские легковушки. Проехали даже харьковчане и одна львовская. Добродушно посторонясь на обочины, ворчали дизелями грузовые фуры.

 Воронцов и пассажиры поставили сумки и чемоданы на сухой асфальт. Один из пассажиров достал было сигареты, но на него тут же прикрикнул водитель:

— Ты что? Здесь курить нельзя! Это же погранзона!

 Потенциальный нарушитель сконфуженно спрятал сигарету в пачку.

 Воронцов стоял с краю, на правом фланге. Девушка в пограничной форме и со спаниелем начала с левого фланга. Спаниель деловито обнюхивал багажи, виляя хвостом. Служба явно приносила ему удовольствие. Перед Воронцовым пограничная парочка развернулась и ушла, скрывшись в здании. Странно, почему бы? Тут же раздали паспорта, пассажиры расселись по своим местам. Автобус проехал несколько десятков метров и снова встал. По громкой связи водитель объявил, что теперь можно выйти и курить сколько влезет.

— Нейтральная зона. Делайте что хотите. Хотя... До туалета все же стоит потерпеть.

 Нейтральная зона была огорожена забором из сетки зеленого цвета.

 У южного забора стоял крест. На кресте висела табличка.

«Здесь погиб Голенков Денис Геннадьевич «Медведь». 17.07.1982 — 20.06.2014».

 Интересно, вот если махнуть бы на машине времени в семнадцатое июля восемьдесят второго? Дядя Леня еще жив, Советский Союз крепок как кремень. По крайней мере, маме и папе новорожденного Дениски так кажется, наверняка. Что там было, семнадцатого июля восемьдесят второго? Наверняка так же светило солнце, ветер донбасских степей свистел между терриконами. Евреи воевали с палестинцами, а арабы с персами. Итальянцы стали чемпионами мира. Через месяц появятся первые компакт-диски. В этот день «Динамо» (Минск) выиграет у бакинского «Нефтчи» 3:1 и станет осенью чемпионом СССР.

 В программе «Время» сообщили, что выполнен полугодовой план по дыням и годовой по углю.

 А Денис Геннадьевич будет орать, сучить ногами, требовать мамкину сиську. Отец же накроет стол в тенистом дворе и будет звать гостей на праздник. И вот если подойти к нему, к отцу, в тот июльский день и сказать ему:

— Ген, знаешь, твоего сына убьют через тридцать два года. И знаешь, кто? Нет, не бандиты. Нацисты. Ну, фашисты, такие же, как твоего отца ранили.

 И Геннадий, незнакомый по отчеству, посеревший и бледный вдруг двинется на тебя с кулаками. Через тридцать лет слово «империализм» останется только в учебниках. И будут они ходить в детский сад, читать вслух «Денискины рассказы», покупать на базаре молоко. Дениска будет бегать на реку и жевать свежий черный хлеб с крупной солью. Еще он будет не любить пенку в кипяченом молоке все еще пионерского лагеря. Никому неизвестный городок Изварино вдруг окажется пограничной зоной. А потом здесь, в десяти метрах от России, погибнет Голенков Денис Геннадьевич.

 Автобус гуднул, мы загрузились и поехали к луганской таможне.

 Здесь вообще не проверяли. Парни в таких же пикселях и с георгиевскими ленточками просто пробили паспорта по базам разыскиваемых. К Воронцову был лишь один вопрос:

— Цель прибытия?

— К бабушке, в гости, — привычно ответил тот.

 Луганский пограничник добродушно хмыкнул:

— У нас прям не республика, а санаторий для бабушек. Все сегодня к ним в гости едут. Доложитесь бабушке сразу по приезду.

 Он улыбнулся и отдал паспорт. Воронцов улыбнулся в ответ:

— Непременно доложусь.

 А сел в автобус и улыбаться перестал. Достал из внутреннего кармана куртки маленький блокнот и записал:

 «Воистину, во всех майданах более всего заинтересованы таможенники. Чем больше границ — тем богаче им живется».

 При этом он не заметил, что сел не на свое «лежачее» место, а рядом с женщиной, на одно из первых мест.

— А вы, наверное, из Москвы, журналист? — тут же спросила она.

— Извините, — пробормотал Воронцов. Он сам не знал, кто он сейчас. А представляться журналистом сейчас себе дороже. Вместо последних часов отдыха он получит три-четыре часа жалоб и заглядываний в глаза: «Помогите, вы же из России». — Я так... В гости. К бабушке.

— Да, да. Но вы же из Москвы? Скажите, когда все это кончится?

 Воронцов еще не знал, что этот вопрос будет самым популярным в этой командировке. Впрочем, этот вопрос ему задавали и в Твери, и в Питере, и в Кирове. Да везде, включая поезда. Однажды он сорвался и сунул в руки спрашивающему телефон. Сказал, что там есть личные телефоны Путина, Порошенко и прочих. Седоусый тот мужик отшатнулся, замахал руками: «Да что вы, что вы, я же понимаю, я все понимаю, но когда все это кончится?» На этот раз Воронцов сдержался.

— Помните, был такой протопоп Аввакум?

— Кто? — не поняла женщина, завернутая в какой-то большой сиреневый платок.

— Старообрядец он был. Шли они пешком куда-то в ссылку, что ли. Жена его и спрашивает, долго ли им еще терпеть, пешком да по осенней дороге. «До самыя смерти, Марковна, до самыя смерти».

— Эх... А пожить-то когда, для детей, для внуков.

 — Так ведь жили уже, спокойно, весело. Свадьбы играли. Именины отмечали. В Мариуполь, к морю ездили.

— Да... Ездили... Только жить начали, ваша правда... — она сунула края платка в рот и уставилась в окно.

 Автобус снизил скорость. Дорога пошла уже луганская. Эту дорогу не ремонтировали хрен знает сколько лет, возможно, еще с советских времен. А потом тут пронеслась война.

 Первый раз Воронцов тут проезжал в ноябре. Ребята с Ростова подкинули до российской границы. Таможни он тогда прошел пешком. А потом долго стоял и голосовал. Ни одна из машин не останавливалась. Через четыре часа, после поллитровой фляжки коньяка, наконец-то остановилось такси. За тысячу его докинули до Красного Луча, там он успел на последний автобус до Луганска.

 Таксист сразу оценил состояние пассажира и сказал, что останавливаться на «проверить шины» не будет, а если и будет, то Воронцову не следует выходить на обочину, а сливать радиатор прямо на дорогу. «П-почему?» — поинтересовался замерзший до почек Воронцов. «Подорвешься» — мрачно ответил таксист. «Ааа...» — согласно кивнул Воронцов. «Дороги у вас, конечно, как после войны» — неловко пошутил гость Луганска. «Так после войны и есть. Вот здесь «Градами» работали, а вот это минометы». Воронки на дороге казались маленькими, но старую «Волгу» ощутимо потряхивало на них. А шутка-то была казенной, старой. Так шутил Воронцов еще в Кировской области, когда выезжал на редакционные задания в районы.

 Там местные дорожники сразу оценили сущность капитализма по Марксу. Зачем делать дороги один раз и на сто лет, если на следующий год гос.заказа не будет? Надо класть асфальт так, чтоб его смывало через год. И ямы там были как в Луганске, если не больше. Ну, положа руку на сердце, больше, чем от минометов, но меньше, чем от гаубиц. Вот там, на Вятке, такая шутка была к месту. А в Луганске нет.

 Но двухэтажный автобус все же легче переваливается через следы Изваринского котла. Не так чувствуются они позвоночником и другими частями тела.

 Воронцов смылся на свое место, полулег и тоже уставился в окно.

 Слева-справа — степи. Раньше, в детстве, он думал, что степь это такая равнина-равнина, на которой бескрайно колышется ковыль. Оказалось, что степь это такая стиральная доска, состоящая из балок и холмов. «Море волнуется — раз! Море волнуется — два! Море волнуется — три! Морская фигура замри!» Морская фигура замерла и превратилась в степь, остро пахнущую травами и... И травами. Этот воздух можно пить как чай. Вкуснее воздух был в Одессе. Тогда, еще до войны, осенью Воронцов выбирался с термосом на гребень холма. Под ногами Люстдорфа плескалось море, за спиной Черноморки расстилалась степь. Нагретый полынный воздух Причерноморья сталкивался на гребне с холодным запахом мидий. Этот воздух можно было намазывать на хлеб. А когда расцветали розы? Боже мой, Боже мой, ешь ложками этот воздух, ныряй в него и размазывай по телу. Своему телу и телам девушек. Боже, как свято было любить жену в этом воздухе.

 Воронцов еще не знал, что они ехали по «Дороге смерти». Ни в ноябрьскую поездку, ни сейчас, никто ему не рассказал еще, как по этой дороге шла колонна украинских военных и расстреливала всех, кто попадался ей на пути. Сидит бабушка и торгует орехами. Очередь из пулемета или обычного «калаша» — бабушка нелепо падает в кусты, ведро с орехами весело подпрыгивает. Стоит «Москвич-412». Из него выходит дед в шляпе, с силой закрывает дверь. Одно движение штурвалом и какой-то БТР, чуть сместившись из колонны направо, давит в лепешку и деда, и его советский раритет. Мелькание в окне занавесок — немедленно снаряд туда.

 Сколько людей погибло в тот день — никто не считал. Некому было считать. Как не считали тех, кто на этих бандеровских БТРах и танках доехал до перекрестка с дорогой, ведшей на Луганский аэропорт. Там они встретились с группировкой, выходившей на встречу. Сколько их там было? Пять? Шесть тысяч? В течение получаса эта группировка сгорела в чистом поле, когда несколько дивизионов «Градов» луганских ополченцев с разных направлений ударили по перекрестку. Долго потом сгребали бульдозерами останки.

 Всего этого Воронцов еще не знал. Потому что не успевал узнавать.

 Пока он просто ехал «до Луганска».


 ГЛАВА ВТОРАЯ. «А степная трава пахнет горечью»

«О войне писать и сложно, и просто.

 Просто, потому что вот он, конфликт — тут враги, тут наши.

 Сложно, потому что так писали сотни писателей. Надо написать так, как не писал никто. А как? Развивать внутренние конфликты? Вводить пошлую любовную линию? Тогда легко свалиться в этакую михалковщину. Заслонить гигантский фронт мещанскими, пошлыми поделками, подвиг — анекдотами, любовь — сиськами.

 Одинаковые лица, одинаковый камуфляж, одинаковые каски. Одинаковые армии, в конце концов. Что о них писать? Как умирают люди? Так это уже описано сотни тысяч раз. Необязательно увидеть серые (или белые?) мозги, чтобы написать: «Сержант упал и в каску выплеснулись его...» Напугать читателя? Зачем? Чтобы он, прочитав статью, сделал... Сделал что? Поехал добровольцем или сделал запас еды дома? В лучшем случае, он вспотеет, сотрет пот с лица, откроет еще бутылку пива, откроет новую вкладку в браузере. И все! Послушай, старик, зачем тебе все это нужно? Кто все это опубликует в современном мире, когда нужно редакторам только «Шок! Весь мир обомлел, когда узнал, что готовит на завтрак Путин!»? Путин готовит яичницу, вся Украина в шоке, потому что она на сале, да. Какой идиотизм.»


 Автобус, наконец, затормозил на конечной. Луганск. Воронцов сунул блокнот в куртку. Ботинки не стал надевать, на улице плюс тридцать два. Так и пошел с сумкой на плече и в тапочках.

 Первым делом зашел в кафешку.

— Два горячих шоколада и сим-карту. Нет, не МТС. «Лугаком», пожалуйста.

 Так-то почти никакой разницы. Не работает ни та, ни другая, но на «Лугаком» хотя бы как-то можно прозвониться раз на пятый-шестой. А еще его хохлы не слушают, как считается. Хотя, конечно же, слушают. Как они могут не слушать? С другой стороны, тогда нафиг глушат? Но психику хохлов сложно принять, хотя понять можно — насрать соседу за плетень, або день не удастся. Рагули как есть. Глушат и сами себе мешают слушать. Американцы от их логики, наверное, вешаются всем Пентагоном.

 А теперь можно и пожрать.

— Борща еще насыпьте, пожалуйста.

 Борща насыпали. И кто может объяснить, почему жидкое на югах насыпают? Его же наливать должны, нет? Ладно там — «кулек» вместо «пакета». Но насыпать борщ? Странно все это. Хотя не странней новомодной гвары. Гвары, не мовы. С полтавской мовой все ясно — нормальный певучий диалект. Шикарный. Один из самых красивых в мире. А «хохукраинише», который подают сегодня под маркой «настоящего украинского», пятизвездочного выдержанного, воспринимать славянину совершенно невозможно.

 Какого черта им не понравился «вертолет», зачем они его превратили сначала в «гвынтокрыла», а потом в «геликоптера»? Где у него крылья? А греческий тут причем? Це Европа? Тогда почему «лифчик» и «бюстгальтер» — вполне себе европейские существительные, — превратились в «цицькопидтримувач»? Что это за калька? Зачем это? А «кондомы» и «презервативы» в «нацюцюрник»? Не, оно зато понятно, почему девы с Украины шокают на Ленинградке. Потому что у их парубков — цюцюрки. Цюцюрки, твою мать. Говоришь «цюцюрка», и сразу представляешь себе какой-то сморщенный гороховый стручок. В лучшем случае, бобовый. Этот хоть толще. В некоторых необандеровских книгах Воронцов встречал такой аналог: прутэнь. Это еще более-менее. Прутэнь, он не цюцюрка. Прутэнь, есть чем гордиться. Прямо слоган для вербовочных пунктов ВСУ.

 Хотя гордится тем, что тебе досталось от родителей и природы, Воронцов считал глупым. Это ж просто удача, чем тут гордиться? Случайность. Лотерея. Гордиться надо тем, что ты достиг сам.

 Верхом достижения украинской государственной филологии Воронцов считал слово «сполохуйка». «Зажигалка». С тех пор он девушек с низкой социальной ответственностью, но с легким социальным поведением иначе как сполохуйками не называл.

 «Интересно» — подумал Воронцов. «А почему водку не насыпают? Тоже нажористая?»

 Наконец-то тренькнул планшет. «Лугаком» поздравил с регистрацией. А потом еще тренькнул. Ага. «Контакт».

 «Как ты там?» — Вот что ответить? Правду.

 «Жру.»

«Че жрешь?»

 «Борщ вот. Насыпали.»

 «Как себя чувствуешь? Можешь не отвечать, но мы же не чужие друг другу?»

 Блин. Вот почему когда рядом, так сразу чужие. А как на расстоянии — сразу родные все такие. Как там... Любимки, ага. Боже, какое отвратительное слово. А больше всего Воронцов ненавидел слово «отношения». Отношения... Мать твою, у тебя отношения ко всему, что тебя окружает. Хорошее отношение, плохое. Нейтральное, равнодушное то есть. Воронцов вот к борщу относится хорошо, а вот к тем лютикам — или как их? — равнодушно. Как можно говорить о человеке: «У нас с ним отношения»? Вы дружите? Целуетесь? Занимаетесь любовью? У вас свадьба? Вы женаты десять лет?

 Обеднять речь «отношениями» — обеднять мозг. Это все равно, что лайкать чужие фотографии, не понимая в них смысла. Однажды Воронцов выложил в «Контакт» рабочие фотографии и не успел закрыть их под замок. Использовал эту сеть как фотохостинг. Через несколько минут фотографию с пуговицами, шевронами и прочим всушным барахлом лайкнула подруга из прошлого. Помнилась она единственным — так нажралась шампанского в процессе соблазнения, что в процессе секса утрахалась так, что кончила и уснула. Воронцову осталось снять «нацюцюрник», со зла плюнуть и уйти из ее квартиры. Территория и женщина оказались непомеченными. А тут вдруг лайкнула. Вдруг Воронцова это разозлило. И он написал ей: «Зачем ты лайкаешь то, что не понимаешь? Если хочешь разговор завести — пиши сразу в личку». Ага. Второй год молчит. Тоже отношение.

 «Ну, вот», — подумал Воронцов. — «Перекусил, можно и ехать».

 До Квартала Восточного можно ехать и на маршрутке прямо от автовокзала. А можно и на такси сторговаться за 150 рублей. С понаехавших москалей дерут, конечно, в два раза больше. Но Воронцов, хоть и не загорелый, шокать и гекать умел. А торговаться его научил одесский «Привоз». А еще с собой был военный билет Народной Милиции ЛНР.

 Вообще-то, к бойцам здесь все относились положительно. Кроме таксистов. Для этих все — лишь источники дохода. Какая-то особая каста, особая нация. Как там у классиков? «Мелкобуржуазные инстинкты»? Байку про Ярославский и Казанский знают все. А вот вятские таксисты, срубающие штуку за проезд с железнодорожного до автовокзала, не байка. Идти там ну... минут десять, не спеша. В Луганске то же самое. И когда Воронцову залупили триста до Квартала Восточного, он просто достал телефон и сказал, что сейчас за сто двадцать доедет. Цена моментально упала до ста тридцати. Десятка, чтобы не ждать.

 И вот здравствуй, отель «Рандеву», триста рублей номер в сутки. Есть вай-фай, есть холодильник, есть горячая вода. Правда, окон нет. С окнами за шесть сотен. И с телевизором.

 Но если прилетит снаряд — в подвале чуть больше шансов выжить. Всякие диванные хомячки рассчитывают эти шансы, и что делать, если большой песец пришел. А стопроцентных шансов не бывает. Чуть больше бывает, чуть меньше.

 Какие у тебя могут быть шансы выжить, если по твоему кварталу ежедневно стреляют?

 Ты можешь сидеть на девятом этаже и обозревать окрестности, а потом прилетает снаряд, осколками тебе рвет бедро. Истекая кровью, ты ползешь за аптечкой, но подняться до шкафчика не можешь. А мобильной связи нет, и лифт уже не работает давно. Много тебе поможет жгут в кармане, если рядом нет людей, которые тебя потащат на руках в больницу?

 А можешь сидеть во дворе, у костра на детской площадке, и наблюдать, как красиво падают ракеты «Градов». От этой красоты сводит живот, но кулеш пахнет, ты смотришь и ешь пустой рис из гуманитарки или бич-пакеты по цене суши из соседнего магазинчика. Из твоего подъезда все живы. Пока живы. Потому что завтра, переходя дорогу...

 Восемнадцатого июля четырнадцатого года прилетела очередная партия украинских снарядов. Часть из них упало в районе «Восточного рынка». «Скорые» мотались одна за другой. Воронцов видел работу только одной. Сначала врачи метнулись к мужчине, потом сразу накрыли его простыней. Он еще дышал, белоснежная простыня медленно вздымалась и опускалась на груди. На груди же белоснежное сменялось кровавым. Через пару минут он дышать перестал, так и не придя в сознание. Медики же перекладывали женщину на носилки. Рядом с ней они положили ногу и руку.

 Воронцов, забыв все наставления, оцепенело смотрел на лужи крови и дымящийся развороченный асфальт. Делать снимки он не смог. Забыл. А потом вспомнил и побежал подальше от кровавой картины. Улегся за бордюр, а кому и поребрик, и принялся зачем-то ждать. Обычно украинцы так и поступали. Давали обстрел по оживленному перекрестку, затем выжидали, когда подъедут «Скорые» там или пожарные, и давали второй залп. Корректировщики-то рядом сидят, из окон наблюдают.

 Наверное, в тот момент он струсил. С другой стороны, чем он мог помочь медикам? Ничем. А с третьей стороны, он же был бойцом ополчения, хотя в тот момент и не в форме. Это он должен был защитить собой, своим телом эту женщину без правой ноги и левой руки. Но осколки не спрашивают, куда летят. За них потом другие орлы спрашивают: «Если ты такой патриот России, то почему не сгорел в Доме Профсоюзов?» Так получилось.

 А женщина та пыталась приподняться на носилках, медики ее прижимали, вкололи катетер, пришпандорили капельницу, затем увезли, воя сиренами. На асфальтебурела кровь и лежал под простынкой мужчина. Из пакета в правой руке вытекало пиво и молоко. Все это вливалось в лужу крови.

 Воронцов лежал еще минут десять, а потом поднялся и ушел жить в гостиницу «Рандеву». Он не знал, что хирурги и травматологи спасут эту женщину, сделав культи. А этой же ночью, не выходя из наркоза, она перелезет под обстрелом под кровать. Много кого еще привезут, девочку со срезанным черепом, парня с вырванной челюстью. Спасут не всех. Но многих.

 А Воронцов добудет у администратора «гостишки на час» литр водки по безумной цене, и, не выходя из номера без окон, будет спать и бухать. Или бухать и спать, здесь последовательность не важна. И ждать, когда прилетит снаряд.

 Снаряд не прилетел и спустя три года Воронцов снова приехал в «Рандеву». Нет, все же удивительные объекты эти гостиницы. В Луганске нет воды. Подается по графику. В гости друг к другу ходят с пятилитровыми канистрами. Потому что чай и потому что надо смывать за собой. А тут вода любая! Горячая и холодная, на любой вкус. И всегда! Может быть, потому, что ее пронырливый армянин держит? Где-то цистерна у него прикопана, что ли? Воронцов каждый раз хотел спросить у девчонок на ресепшене, но каждый раз забывал, потому что были дела важнее. Спать, в первую очередь. В первом смысле этого слова.

 Хотя в прошлый раз получилось во втором. Полгода назад он и еще несколько пацанов с мехроты и стрелковки получили увольнения. Воронцов тогда удивился: на кой черт ему увольняшка? Но приказ есть приказ — три дня увала. Он планировал их проспать в казарме, изредка выходя в штатском в кафешки города Кировска. В штатском, конечно же. Но командир батареи настоятельно посоветовал ему скататься хотя бы в Алчевск.

 Ага, в Алчевск. В автобусе нашелся Карат и Заяц с мехроты и пацан-стрелок, позывной которого Воронцов не запомнил. Фамилию и имя тоже. Вроде Сашка. Прямо в автобусе они уговорили Воронцова ехать до Луганска. Увал был сразу после денежного довольствия. Поэтому со Стаханова до Луганска дернули на такси. Погода была отвратная, клубились серые облака. Воронцов озвучил желание сходить в театр: мужики поржали. А там билет пятнадцать рублей, чего ржать-то? Тем более, театр имени Луспекаева.

 Бойцы тоже планировали поклубиться. Да только в клубы таких как Карат, Заяц, Одесса и пацан Сашка не любят пускать. Слишком явен контраст между блокпостом и зайчиками зеркального шара. А у Зайца еще фингал под глазом был — неудачно вмазались в забор на БТР. До клуба не добрались. Не успели. Взяли номера, водки, спустились в сауну. Вызвали девочку для снятия напряжения. Девочка заработала шесть тысяч рублей. Трое пили в номере, четвертый получал женское внимание. Потом следующий, следующий. Как на конвейере. Девочка, конечно же, устала, но держала марку. Даже ни разу не выпила, хотя Карат по-гусарски настаивал. Презервативы, кстати, тоже были «Гусарские». Воронцов так и не понял: изменил он жене или нет? Технически — да, конечно. А душой-то нет. Странные эти сексуальные материи.

 А потом они добухивали то, что осталось, спали, во сне Карат стонал и кричал.

 Утром второго дня пошли еще за бухлом. Не потому что хотелось, а потому что есть возможность побыть свободным вне армии. В театр Воронцов так и не попал, кстати. До сего времени не попал. Пятнадцать рублей, конечно, есть. А вот пятнадцати минут просто нет. Конечно, можно выкроить из сна, но Воронцов боялся захрапеть на спектакле.

 Поэтому он практически сразу выключил свет в номере и бухнулся спать. Отсутствие окон только помогало. Сенсорная депривация, да.

 Забавная штука — дорога. Вот вроде и ехал удобно, лежа, а не сидя. А все равно спать хочется. Главное, никому не сообщать, что ты уже приехал. Задолбают звонками. Нет, нет. Сначала выспаться. Потом звонить.

 Шесть часов — непозволительная роскошь на войне. Даже на украинской гражданской. Или это русская гражданская? К черту размышления перед сном. Будем спать четыре часа.

 А получилось все равно шесть. Стыд разбудил. Проснулся в семь вечера от того, что он стоит и смотрит, а парни гибнут.

 Воронцов резко сел, включил свет. Журчит вода в санузле, холодильник мыркает. В холодильнике кровянка, «Луга-нова», белорусский сыр, серый хлеб, горчица, два литра пермского абрикосового сока. Больше ничего. А чего еще мужику надо?

 Перекурить он вышел на улицу. Окон нет — душновато, несмотря на вентиляцию. Да и мобильная связь в бункере этом не ловит. Набрал дядю Колю, с пятого раза, как обычно:

— Дядь Коль, это Воронцов. Да, понаехал. Ну, как обычно, в «Рандеву». Да как хош, только обратно до комендантского часа не успеешь. А смысл на пару часов? Да, есть место. Что? Администраторы? Да пофиг на них. Все, договорились. К десяти жду.

 Дядя Коля...

 Дядя Коля был похож на мощного, кряжистого гнома. Невысокого роста, с большой светлой бородой, мохнатыми суровыми бровями и добрыми глазами. Ноги его, казалось, вросли в каменистую почву Новороссии. «А это не совсем метафора» — подумал Воронцов.


 Когда украинцы нанесли авиаудар по Луганской администрации второго июня четырнадцатого — одним из погибших был Саша Гизай, командир поисковой луганской организации «Феникс Донбасса». Вот его и сменил дядя Коля.

 И, как настоящий гном, начал свирепо наводить порядок. Разве что топором не махал.

 Это в России тоталитаризм и все такое. А на Украине всегда была «Свобода от всякой херни». Поэтому в России поисковики занимались своей военной археологией по закону, а на Украине как черт на душу положит. Когда же Луганская область стала Луганской народной республикой, стали меняться и поисковики. Не сразу, конечно. Сразу хочется, конечно. Чтоб раз — и сквозь рассветы, города — и все получилось. Но так не бывает. Люди существа динамические, а не статические. Сегодня ты герой, а завтра предатель. Или наоборот. Очень многим хотелось, чтобы все было бесконтрольно, как на Украине, но чтобы на русском языке. А так не бывает. Закон або воля. Под волей новые украинцы понимали исключительное рабское поведение: «Делаю, шо хочу, а мне за это ничего не будет». И не только украинцы, конечно. Но и многие русские. И совершенно не важно, на какой стороне конфликта они оказывались. Потому что все они — одинаковые. Хорошо, что в первые же дни на фронте они погибали — бесцельно и глупо. Жаль, что не все приезжали на фронт.

 Так и с военно-археологическими копарями. До войны приходилось давать взятки ментам. Во время войны гонять этих же ментов немецкими карабинами. Потом пришли большие дяди — ВСУ или ВСН, не важно, — и гоняли уже выживших ментов и прячущихся копарей. Злые копари потом шли во все стороны. Большая часть сидела дома, остальные шли или в Украину, или за Новороссию. Били друг друга с яростью. Что не мешало им спокойно на археологических форумах, прямо из окопов, нормально общаться друг с другом по поводу разных пуговочек да кантиков. Именно так — пуговочек.

 А в самом Луганске власть взял дядя Коля. И начал методично подбирать отряд за отрядом под себя, под свое видение поискового движения. Начал с музея. Выцыганил каким-то чудом помещение на шестнадцатой линии: угол с Советской. Помещение это принадлежало какому-то бизнюку из Киева. Бывший детский сад, переделанный под бизнес-центр. Ну или как это называется: «Бруки с Парижу» в одном отделе, «Мини-кредит всего за 1500% годовых» в другом и кофе по мелочи. Когда началась война и по этому кварталу стали прямой наводкой бить украинские артиллеристы, бизнюк моментально свалил в Киев. Правительство ЛНР национализировали, что ли, пустые помещения. «Бруки» отдали поисковикам. Теперь там стал музей. У входа лежали останки «Точки-У», ударившей по роддому Луганска. Хорошо, что не взорвалась. Внутри же помещение было разделено на несколько залов. В одном была экспозиция про башкирскую дивизию, когда-то освобождавшую Ворошиловград. В другом немецкая экспозиция. В третьем — украинская агрессия.

 Молитвослов, изданный в тринадцатом году по заказу Бундесвера. Окровавленная жовто-блакитная повязка с надписью «Перша украiньска дивизия СС «Галичина»«. Американский сухпай. Да, да, у нас тут просто гражданская война. С немцами, американцами и нигерийцами. Нигерийцы отметились на фото, где они выгружаются на фоне своего самолета. Фото было сделано с мобильника, найденного в развалинах Луганского аэропорта.


 Опять вздрогнул телефон. Внезапно не дядя Коля, а Глеб Соболев. Но как? Воронцов же сменил номер! А, черт, автоматическая смс-рассылка по адресной книге... Ну да, если бы он был нужен укропам, то по Кварталу Восточному опять бы прилетело. Ведь у него в адресной книге сохранился номер сотрудника одесского СБУ, правосека из Житомира, бойца батальона «ОУН» и так далее. Работа.

— Глеб?

— Яволь, понаехал?

 — Понаехал, тащ командир!

— А?

 Мало того, что тут связь через мусорные баки устанавливается, так Глеб еще глух как пробка. Афган.

— Понаехал, говорю. Приехал. Я НА МЕСТЕ. На месте я. Бля... Я. З.Д.Е.С.Ь. Черт, как еще сказать-то... — буркнул Воронцов. Глеб немедленно понял:

 — А, ты приехал, так и сказал бы. Остановился где?

 Воронцов пять раз в разных вариантах назвал гостишку. Глеб услышал с третьего раза. После чего приказал в обязательном порядке явиться к нему в «Луганский информационный центр». «Ну, хоккей» — подумал Воронцов. Возвращение на батарею отодвигается еще на день.

 Если ты приехал в Луганск и планируешь выехать в республику, знай, что после двенадцати дня шансы на выезд стремительно несутся к нулю. Тут после тринадцати-четырнадцати даже бутики перестают работать. Ибо Луганск — это такой шалаш, где рай, если милый жив.

 И тут же второй звонок от дяди Коли. Ничего слышно не было, но Воронцов на всякий случай согласился со всем, что там в трубку ворчал поисковый центральный гном. А минут через пять от него же пришла СМС-ка. У него поменялись планы и приехать он не сможет. А вот завтра на базе в одиннадцать — вполне себе. «Адрес помнишь?» «Помнишь» — ответил Воронцов. А чего его помнить-то? Любой таксист знает, где лежат ракеты. Те самые, с лета четырнадцатого. «Точка-У», «Смерч», «Ураган»: их останки поисковики притащили к музею и фигурно выложили на газоне перед входом. Первое время пришлось ставить круглосуточную охрану. То ретивые коммунальные службы пытались увезти как мусор, то неизвестные в камуфляже утащить на металлолом.

 Ну что ж. «Сегодняшний вечер проводим в одиночестве» — Воронцов лег на кровать и уставился в белый потолок. Посмотрел на ноут, открыл его. Первым делом пробежался по новостям. Ничего нового. В топе украинского «Яндекса» заявление президента страны победившей коррупции Петро Потрошенко. Чего он заявляет? Он заявляет, что Россия вздрогнула под ударом новых санкций. И чего рядовому украинцу от этих заявлений и от этих вздрагиваний? Наверное, цены на коммуналку повысят и скажут, что это виноваты русские агрессоры.

 Вот, конечно, вторая новость: Россия сосредотачивает войска на границе с Черниговской областью. Странно. Еще летом четырнадцатого Воронцов видел бегущую строку на одном из телеканалов Украины: «Россия ввела войска в Чернигов и Сумы». Воронцов подавился кофе с молоком, смешно зафыркал, закашлялся и напиток потек через ноздри. Пока он отмывался в туалете, понимающий одесский официант поменял скатерть и принес новую порцию. Как раз в тот момент, когда Воронцов, вытирая слезы, сел на место, официант поменял телеканал. Как оказалось, зря. На этом «Россия нанесла ядерный удар по Донецку».

 Хаксли и Оруэлл в одном флаконе.

 «Военный блогер Приходько утверждает, что войну с Россией можно закончить в три дня».

 Военный, мать его, блогер. Интересно, в каком он звании? Гвардии старший блогенерал? Сержантвит? Ефрейторепост? Лайкапитан? Инстаграмайор? Скайполковник? И вот это очкастое дрищавое оно с тупым взглядом важно вещает, что если украинская армия — сильнейшая в Европе, несомненно, — возьмет Воронеж, то восстанет против Путина весь Юг России, включая Крым, и тогда Путин убежит. Русская армия тут же разбежится, ведь ее держит лишь страх перед репрессиями. Останется только повесить желто-голубой флаг на Кремле. Хорошо. Но почему Воронеж-то? Что это за точка сборки России? Белгород ближе, например. Или там выстроена оборонительная «Линия Путина», что ли? Наверное, у Приходько теща в Воронеже. За свой счет навестить не может, доллАров не хватает. А вот за казенный кошт — это завсегда. Воронеж… Огрызки своих бывших областей добить не могут, а им Воронеж подавай.

 «Жители оккупированного Крыма подвергаются массовым репрессиям».

 О, это уже интересно! Чем удивит нынче кровавая ФСБ? Массовые расстрелы и гигантские мясорубки прошлый век. Небось, крымчан в сваи Керченского моста замуровывают? Или приносят окровавленных младенцев к памятнику Дзержинскому? Чтоб портреты Путина замироточили. Ан нет. Просто увеличилось в летний сезон количество штрафов за вождение. Вот такие репрессии, да. И ведь не соврали. Репрессия — это и штраф тоже. Половина записей в книгах памяти общества «Мемориал» — из подобных штрафников за прогулы.

 «Позиции ВСУ накрыты жесточайшим артиллерийским налетом. Потерь среди украинских солдат не зафиксировано». Ага. Очень интересно смотрится с другими новостями: «В Одесский госпиталь доставлено четырнадцать раненых». «В Днепр прибыл борт с шестью ранеными». «В Харькове волонтеры организовали сбор средств для поступивших в госпиталь раненых бойцов». Трехсотые у них как грибы после дождя, а потерь нет. Здравствуйте, говорящие кастрюли.

 Так что в украинской инфосфере опять ничего нового или интересного.

 Воронцов закрыл новостную вкладку. Начал серфить по соц.сетям. «Одноклассники» — дохло, никому тут Воронцов не нужен. «Фейсбук» радостно сообщил, что у френда N день рождения и надо ему что-то пожелать, чтобы день был светлый и радостный. Френд N уже год сидел в тюрьме как взяточник — один из чиновников города Кирова не побрезговал сотней тысяч баксов, чтобы на месте какого-то памятника архитектуры возник очередной торговый центр. Возник, естественно, в рамках борьбы с точечной застройкой. Не то, чтобы Воронцову нравился этот памятник — изба как изба, только с табличкой, — но безликие небоскребы и впрямь уродовали и так морщинистое лицо Вятки.

«Фейсбук», конечно, в своем репертуаре. Когда-то репортера искала СБУ. За несколько дней до ареста мордокнига прямь возопила: «Установите геолокацию. Расскажите вашим друзьям, где вы находитесь. Вы нужны им». Ну конечно, конечно.

 Зато «Вконтакте» порадовал тремя сообщениям. Одно было от старого знакомого: «Саня, где ты!» — именно так, с восклицательным знаком. Знакомый был скучный и нудный, Воронцов не ответил. Второе от бывшего начальника: «Саша, нам надо поговорить, есть интересная работенка». Начальника не было в сети. Пользуется он «контактом» крайне редко, видимо, дело действительно важное. Но вот зайдет он сюда только через неделю. Или две. Поэтому Воронцов честно ответил: «Жду с нетерпением. Пиши сюда» и тут же о нем забыл.

 А вот третье сообщение было от бывшей.

«Как ты?»

«Нормально» — затем подумал и добавил: «Ты как?»

«Отлично!»

 Ну еще бы не отлично. Даже если ей сейчас плохо, она все равно напишет «Отлично!»

 Воронцов поднял руки над клавиатурой, подержал их и убрал. Странно. Сидишь такой, ждешь хоть какого-то сообщения, смайлика там или подмигивания. В ответ сочиняешь целую поэму: каждое слово яркое, хлесткое, цепляющее. Образы сочные, метафоры и аллюзии бьют прямо в сердце. Человек по ту сторону монитора моментально прозревает и все становится хорошо.

 Но получается только «нормально».

 А ведь хотелось сказать многое. Но он боялся того, что, поделившись чувствами и переживаниями с бывшей супругой, в ответ он получит обычное: «Это не мое дело».

 И куда делась та веселая, озорная девчонка, готовая на любой кипеж? Готовая сорваться и поехать в Питер на концерт «Короля и шута» или в Одессу на тюлений отдых. Каким-то неведомым Воронцову образом через несколько нет она превратилась в унылое существо, бродящее бледной молью по закоулкам квартиры. А затем и алкоголь добавился. После бутылки пива или полтинника коньяка она оживала. Оживала — и Воронцов снова наслаждался легкими разговорами на любые темы. Но она не могла остановиться. И после третьей или четвертой бутылки пива из веселой девчонки вылезала какая-то демоническая сущность. Перекошенный рот, сбегающая слюна, глаза залиты тупой ненавистью. Летящий в лицо кипящий чайник — это так, мелочь.

 Утром двадцать третьего февраля Воронцов проснулся от шума на кухне. Наверное, любимая решила порадовать вкусным завтраком? Он встал, вышел в коридор, открыл дверь на кухню. На полу валялись пять пустых бутылок из-под темного пива. Среди них под «Нирвану» томно изгибалась одетая только в джинсы жена. Ну этой ей казалось, что томно изгибалась. Ее пьяно шатало, ноги пинали пустую тару, руки изображали непонятно что. Она почувствовала, что кто-то смотрит на нее, развернулась. Из перекошенного рта понеслись визгливые звуки:

— С праздником, любимый! Хочешь меня? — она подняла обвисшие груди четвертого размера. Бледно-розовые пятна сосков нагло смотрели на хмурого Воронцова. — Хочешь меня? Хочешь меня такую?

 Она нагнулась и стала болтать сиськами из стороны в сторону:

 — Давай, трахай меня! Ты же говорил, что любишь меня любую! Давай, в беде и радости мы вместе же, навсегда! — и хрипло закаркала.

 Воронцов попытался напомнить ей, что ее сейчас услышит сын. Но она не услышала. Она поскользнулась на пивной лужице, упала и осколками бутылки разрезала ступню. Затем ее вырвало, она свернулась клубком и заревела. На часах было половина одиннадцатого. Утра.

 После того случая она начала бороться с алкоголем. В конце концов, завязала навсегда. Стала смотреть какие-то онлайн-семинары, тренинги, посещать лекции. Взялась за здоровое питание и прочую физкультуру. Она постоянно говорила по печеночных чаях, хлебных единицах и, почему-то, о финансовой независимости.

 И однажды заявила, что ее задолбали постоянные командировки мужа, что все эти годы она была жертвой, и больше ей быть не желает, что она сильная, независимая женщина, что Воронцов пользуется ей для своих целей. Так устроен мир, и он держится на разумном эгоизме. Нет, она не обвиняет его. Просто она хочет жить для себя, а не для семьи, которой не существует. Он обозвал ее бессердечной сукой, она согласилась и предложила заняться сексом. Как обычно, она кончила первой — Воронцов всегда старался затормозить свой финал, предпочитая наслаждаться процессом, а не результатом. Они замерли, капли пота стекали по горячим телам. Затем он начал неторопливо двигаться, но она вдруг соскользнула с него, поднялась, села к мужу спиной и накинула халатик.

— Эй, — хрипло сказал Воронцов. — А как же я?

— Я больше не хочу. Справляйся сам со своей проблемой, — и пошла в душ.

 Он пошел было за ней, но жена закрыла дверь. Ошарашенный, он стоял перед бетонной стеной, играя желваками. Он не понимал, что делать. Да, он уже знал, что его не любили, переместили во «френд-зону», а секс из слияния душ превратился в игру «Кто первый кончит». Пока она мылась, Воронцов наскоро собрал шмотки первой необходимости и ушел из дома. Приехал к одному из молчаливых своих друзей, заперся в пустой комнате и нажрался в одиночку, не желая никого видеть и говорить. Он пил, поскуливая от тоски и смертного ужаса. Ему грезилось, что он только что похоронил заживо свою любимую. В тот вечер он принял окончательное решение вернуться на Донбасс. Вернуться навсегда. А с личной жизнью... Воронцов решил влюблять, трахать и бросать, оставляя за спиной пепелища семейных очагов и кладбища женских сердец. Бросать и удаляться в глухую тьму, байронически хохоча. Правда, еще ни разу за несколько месяцев не сделал, но то так... Помечтать-то можно?

«Вот и ладушки» — написал он ей, жадно желая продлить разговор.

«Ага» — ответила она.

«Хы. Вот и поговорили»

«Улыбающийся смайлик».

 И что можно ответить на дурацкую отстраненную улыбку?

 Воронцов достал сигареты и вышел из комнаты. Курить можно было и внутри, но Воронцову вдруг захотелось увидеть людей, птиц, небо, автомобили, траву — жизнь. Он вышел на крыльцо: до комендантского часа еще есть время. Сел на лавочку, закурил.

 Пустынно.

 Кусты зашуршали. Из них вышел громадный рыжий котяра, уселся перед Воронцовым и нагло уставился на него.

— Кис-кис-кис! — позвал кота и протянул ему руку.

 Кот стриганул ухом, дернул шубой, но с места не двинулся.

— Бандера, — вдруг сказал кто-то за спиной.

 И кот, и Воронцов синхронно посмотрели на голос.

 На крыльце стояла рыжая девчуля с ресепшена. Она его регистрировала днем, но тогда Воронцов не разглядел ее. Экая зеленоглазка в белом платьице.

— Почему Бандера? — спросил он.

— Ворует как бандеровец. Выносила вот мусор — банки там всякие, окурки из пепельниц. Пока за вторым пакетом ходила — этот все растрепал, вывалил. Выхожу, а он хвать банку из-под паштета и потащил куда-то. Зачем тебе банка, Бандера?

— Может, голодный был?

— Да какой там. Он же по расписанию в соседнюю столовую ходит. Его там девчонки кормят. Видите, какой здоровый?

 Кот внушал уважение своими размерами, не мейнкун, конечно, но могуч, могуч.

— Иди сюда, Бандера, за ухом почешу.

 Кот вальяжно пошел на знакомый голос, подергивая хвостом. Девушка присела и начала гладить кота. Тот как-то хитро вывернул башку и начал тереться о голые ноги рыжули.

— Надо между вами встать и загадать желание, — улыбнулся Воронцов.

— Почему? — не поняла девушка.

«Интересно, сколько ей?» — машинально подумал он, а вслух сказал другое:

 — Вы рыжая, он тоже. Тезки по цвету, так сказать. И, вообще, рыжий — мой любимый цвет. Даже фетиш.

— Ой, да бросьте, — смутилась она и сменила тему. — А вы из Москвы?

 Воронцова всегда смущал этот вопрос. Родиной он считал весь свой бывший Советский Союз от Ужгорода до Петропавловска-Камчатского, в котором всегда полночь, от Мурманска до Кушки. Человек советского мира. Он был и одесситом, и москвичом, и кировчанином, и питерцем, и сибиряком.

— Из Москвы.

— Как здорово! Она красивая, Москва?

— Да, очень.

— Ни разу там не была, — вздохнула девушка.

 — Саша, — наконец представился Воронцов и мысленно обозвал себя тормозом и слоупоком.

 Девушка опять улыбнулась и протянула узкую маленькую ладошку:

 — А я Юля.

 Воронцов, неожиданно для себя, нагнулся и поцеловал прохладную руку девушки.

— Вы местная? Я вас раньше не видел здесь.

— Теперь уже местная.

«Наверное, из области приехала. Вернее, из республики». Воронцов прекрасно знал, какой швах с работой в ЛНР. Зарплаты по три-пять тысяч рублей — это норма.

 Открылась дверь, выглянул хозяин гостиницы — кругленький лысый армянин лет пятидесяти.

 — А, Юля, ты здесь, я тебя потерял.

— Я покурить вышла, сейчас вернусь...

— Здравствуйте, Армен Ашотович, — вклинился в разговор Воронцов. Ему не хотелось, чтобы Юлю ругали за разговоры с ним. Юлю-рыжулю. «Юлю-рыжулю? Серьезно? Да ты таешь, придурок, ну-ка собери сопли» — подумал Воронцов. А хозяин узнал дорогого гостя.

— О, Саша! Снова к нам! Юля, постой, я тебе расскажу кто это. Это писатель из Москвы. В командировку?

 — Так точно!

 Армена Ашотовича Воронцов напугал в первый свой приезд. Сидели с товарищами за разговорами обо всяком. Посиделки, как обычно, переросли в попойку. За часами не следили. И прошляпили комендантский час. А товарищи были непростые. Поэтому полусознательное тело привезли в «Рандеву» на машине с прокурорскими номерами в сопровождении комендантского автомобиля. Тело борзо потребовало самого старого коньяка и тут же уснуло, не раздеваясь. Наутро Воронцов обнаружил коньяк в пузатом бокале, с трудом вспомнил, откуда он взялся и пошел извиняться. На ресепшене ему моментально сварили кофе за счет заведения, прибежал Армен Ашотович и начал извиняться сам непонятно за что. Оказывается, «прокуратура» и «комендатура» наговорили про Воронцова Бог знает что. Что, мол, легенда, да лауреат, да писатель. На слово «писатель» люди у нас до сих пор реагируют с каким-то непонятным уважением. Даже не уважением, а особым пиететом. Интересно, почему так? И да, они пообещали Армену Ашотовичу, что «если у нашего московского гостя будут проблемы, даже похмелье», то это будут проблемы хозяина гостиницы. Так что коньяк Армен Ашотович налил из своих личных бурдюков. Ну или как они там называются у наших южных друзей? Налил, но в счет все же вставил, не испугался.

— Как дела? Как бизнес? — вежливо поинтересовался Воронцов.

— Да какой бизнес, — отмахнулся Армен Ашотович, в черно-сливовых глазах его мелькнула вселенская скорбь всего армянского народа. — На сорок номеров — три человека заселено. И самые дешевые номера. Надолго к нам?

— Как получится.

— Ну, отдыхайте, отдыхайте, — и скрылся в дверях.

— Армен Ашотович! — крикнула Юля. — Вы чего меня искали-то?

 — Забыл, — высунулась лысая голова из дверного проема и тут же скрылась внутри.

— Ругать вас не будет?

— Кто? Дядя Армен? Нет, он добрый.

— Что-то он не похож на вашего дядю. Вы вон какая... Золотая, на армянку не похожа.

— А я с Западной Украины! — с каким-то вызовом, вскинув голову сказала Юля. — Дядя Армен — школьный друг моего папы. В двенадцатом меня отправили сюда учиться. Потом война, я осталась в Луганске. Сейчас вот даже не могу родителей навестить.

— Почему? Можно же через Россию проехать.

— Я была в ополчении, в четырнадцатом.

— Серьезно? — удивился Воронцов. Не сочетался хрупкий образ этой девчушки с войной.

 Она достала еще сигарету, Воронцов поспешно вытащил свои, со вкусом винограда, протянул ей, Юля отказалась.

— Хотите рассказать об этом?

— Нет, не хочу, — ответила она и замолчала.

 — Вы не подумайте ничего плохого, я действительно писатель, только у меня книг с собой нет, но они есть в интернете. Я могу показать. Просто у вас очень интересная история. И вы, вы... Вы тоже очень интересная.

— Правда? — усмехнулась она.

— Правда, — ответил он. — Вот вы так чисто говорите на русском, никакого акцента, тем более западенского.

— Так я же учитель русского языка и литературы, — усмешка ее снова превратилась в улыбку. На одно мгновение. — А всю эту галицайскую сельскую культуру я всегда ненавидела. Все эти вышиванкы, хатынки... Свиння! — передразнила она неизвестно кого. И тут же пояснила: — Это меня так училка в школе называла. Руська свиння.

— А вы русская?

— Конечно. В паспорте «украинка». А так русская, хоть и Токаренко. Пойдемте внутрь, я вам кофе сделаю. Хотите кофе?

— Лучше какао на молоке. Или чай.

— Или чай, — легко согласилась Юля.

 Затем они долго сидели на кожаных диванах, разговаривали о разном: о котах и музыке, о книгах и импрессионистах. Она цитировала Фицджеральда, он сыпал Ремарком. Попутно он любовался ее точеными ножками и замирал от ее взгляда. Она смущенно отводила глаза: начиналась старая как мир игра без зрителей с двумя актерами.

 Он хотел пригласить ее в номер, но ему казалось, что это будет выглядеть омерзительно пошлым. А похабщины ему не хотелось. Ему хотелось доброго волшебства, как в юности. В конце концов, так и не решившись ни на что, он пожелал ей спокойной ночи. Спустился в свой бункер, закрыл дверь, разделся, выключил свет и оказался в полной темноте. «Здесь можно спать с открытыми глазами» — подумал он и начал засыпать. Сквозь дремоту он услышал тихий стук в дверь, но не поверил и повернулся на другой бок. Стук раздался еще раз. Он встал и открыл дверь. В коридоре стояла Юля с подносом, на подносе стоял стакан с водой.

— Я тебе попить принесла, — чуть слышно сказала она.

 Он молча протянул руку и за поясок на платье втянул ее в номер.


 ГЛАВА ТРЕТЬЯ
 А проснулся он уже один. «Попритчилось» — мелькнула мысль. «Сейчас включу свет, а на подушке пара рыжих волос». Свет включил. Волос не было. Мдэ, может и впрямь показалось? Однако, тело подсказывало, что нет, что-то такое ночью было. «Вот и изменил жене» — подумал Воронцов. И стало грустно. В точности по Апулею — всякое животное после совокупления печально. Кроме члена и женщины.

 Быстро умывшись, он побежал наверх. Вместо Юли сидел Армен Ашотович.

— Сегодня дежурите сами?

— Да, дорогой, Юлю отпустил, она давно не отдыхала. Кофе желаешь, дорогой?

— Желаю, Армен Ашотович.

 А на улице уже палило южное солнце. Южное — это кому как, конечно. Если ты с Одессы, то какое оно южное? А если из Кирова? Все зависит от точки отсчета. Ну да ладно, грецкие орехи на башку падают — значит, юг, и точка. Да, жаль Юли нет. Не угодил чем-то, обидел ночью? Да, вроде бы, был ласков и нежен. Может быть, ей хотелось больше жесткости и страсти? Не поймешь этих красавиц, все время надеются, что у мужчин есть телепатический орган. А мужики тупые, им надо прямым текстом объяснять, намеков они не понимают. Уехала... И ни телефона не оставила, ни адресов соц.сетей. Хотя, может быть, Армен Ашотович поможет? Как-то неудобно... Все же, почти дядя, хоть и не родной. Не выселит же, впрочем?

 Рискнем.

 Кусты зашевелились, вышел вчерашний кот. Зевнул, едва не порвав пасть.

— Привет, Бандера! — сказал Воронцов.

 Кот отвернулся.

 Воронцов промазал мимо урны, поднял окурок и попал со второго раза, вернулся в гостиницу.

— Армен Ашотович!

— Да, дорогой, держи свой кофе. Хороший.

— Прекрасный запах, я спросить хотел... У вас есть же номер Юли. Поделитесь?

— Понравилась?

— Очень, — признался Воронцов.

— Саша, дорогой, что я тебе скажу. Таких как ты, знаешь сколько сюда приезжают? Не все в мою гостиницу, но вообще, россиян? Много. Не все они знакомы с Юлей. Но все, кто знаком — просят ее телефон. Думаешь, я хоть одному дал? Нет. Ты завтра сядешь на автобус и уедешь в Россию.

— Я на передок...

— Хоть и на передок. Тем более, что на передок! Вскружишь голову девчонке и погибнешь, — на этих словах Армен Ашотович перекрестился. — И что ей потом делать? Нет, дорогой, не дам я тебе ее телефона. Старый ты для нее и негодный. На мой взгляд. Если она решит: сама даст. Мужчина ты или нет? Сам свою крепость завоевывай.

 От такого нападения Воронцов несколько ошалел.

— Извините, Армен Ашотович.

— Ты пей, Саша, пей. Остынет, будет невкусно.

 Воронцов спустился в свой бункер, там уже допил кофе, еще покурил, затем переоделся под жару и поехал в поисковый музей. Поехал на такси, в машине попытался разговорить таксиста, но не получилось. Молчаливым оказался. Не выспался, что ли...

 А ракет у музея не было. Зато как раз подъехал дядя Коля. Не изменился. Такой же основательный, заросший, для незнакомых суровый, для своих — предобрейший.

— Здорово!

— Сам ты здорово!

 И обнялись. Со стороны они забавно, наверное, смотрелись. Пат и Паташонок. Ушастый эльф и крепкий гном.

— Слушай, а где ракеты? — спросил Воронцов.

 Ракет и впрямь не было. Ни одной.

— А МГБ приезжало.

— Зачем? Изъяли как оружие, что ли?

— Нет, как вещественные доказательства.

— Ага...

 Щелчок и все понятно. Вещдоки для следствия. Для следствия по военным преступлениям Киева. Значит, что-то движется в подводной толще этой войны. Но что именно — никто не знает, тем более Воронцов. Через таких как он лишь вбрасывают нужную информацию, а не делятся истиной. Так что вполне может быть, что бывшие сбушники решили улики уничтожить. Хотя, это уже конспирология.

— Вот даже как.

— Пойдем в музей, там прохладно.

 Пошли в музей, да, там было прохладно.

— Чего нового, дядя Коля?

— А вот экспозицию делаем по Первой мировой и гражданской. Больше по гражданской, конечно.

— О, це дило. Покажь.

 Да, Луганску, конечно, досталось. Досталось и Первой гражданской, и Великой отечественной, и Второй гражданской войнами. Не Сталинград, конечно, не Ленинград, но разве можно устраивать чемпионат по человеческим страданиям? Вопрос риторический. И каждый, кто такой чемпионат устраивает, оказывается в итоге просто сволочью.

 В зале с трофейными экспонатами украинской армии одну стену выделили под шашки, револьверы, бомбометы, пулеметы, гранаты времен гражданской. Вот тебе первая гражданская, вот тебе вторая. Тут второй Рейх помогает белым, там четвертый — бандеровцам.

 А оружие? А что оружие? Какая разница, чем вооружен нацист — «Маузером» или «М-16»?

 Дядя Коля серьезно и обстоятельно, как полагается морийскому гному, рассказывал о каждом экспонате. Вот колесо тачанки, которое нашли в таком-то селе, купили у какого-то мужика за бутылку. Тачанка немецкая. В смысле, не военная, а колонистов. Рядом с тачанкой — «Максим», копаный, с Великой отечественной. А бомбомет, хоть и реконструкция-новодел, но пусть будет.

 За чаем перешли к более прозаичным вещам.

 Парламент ЛНР так и не приступил к рассмотрению закона о поисковиках. Но готовится, вроде.

 Воронцов смеялся:

 — Дядя Коля, готовься. Как только примут закон, задолбаешься с бумагами. Отчеты, заявления, уставы, протоколы эксгумации на восьми листах. Еще зубы заставят сдавать.

— Чьи? Мои? Так у меня своих уже нет.

— Бойцов, на генетическую экспертизу.

— Ну и ладно. Накопаю на любой вкус. И на любой укус. Лишь бы работать не мешали.

— Вмешиваться будут в каждую мелочь. И постоянные проверки от фейсов, от милиции. Ну, от полиции. И чиновники.

— Да было уже при хохлах.

— Хохлу сто гривен дашь, и он доволен. А русским лучше не совать. А сколько совать: у тебя столько денег не будет. Так что лучше документы один раз сделать, сохранить на компах, а потом только даты менять. Вас же все равно на российское законодательство переводят. Так что заранее готовь. И, кстати, я тебе русские документы привез. Держи, — протянул Воронцов дяде Коле флешку.

— Дякую. Я тебя сейчас за это чаем пытать буду. Пойдем. И давай, рассказывай за здоровье и прочее.

 В соседнем кабинете они сели за стол:

— Дядь Коль, давай о здоровье не будем. Не хочу я. Надоело. Сам с сердцем недавно валялся, тоже не делишься.

— Понимаю. И все же, в целом?

— Знаешь, жизнь как круг стала. То ли так хорошо, что аж плохо, то ли плохо так, что все хорошо. Сам не понимаю.

— Время перемен?

— Да, время перекрестков. Надо бы выбирать, куда двинусь дальше....

— А все дороги к одному. Молодеем же с каждым днем.

— То-то и оно. Слишком мало времени, чтобы еще раз накосячить.

— И это мы еще трезвые, — засмеялся дядя Коля. — Слушай, дело есть. Сегодня в четыре дети придут. Может быть, расскажешь им об Одессе?

— Поисковые?

— Поисковые.

— А возраст?

— Четырнадцать же.

— Ну этим можно.

 Хотя Воронцов терпеть не мог выступать перед детьми, тем более, о втором мая. В России не любил, потому что чертова гуманизация с ее правами ребенка. Педагоги тщательно следили за тем, чтобы психика ребенка не страдала. Сплошное сюсюканье и ми-ми-ми. Впрочем, самих педагогов за это сверху имеют. Ой, не дай Бог, двойку получит обормотик. Совершенно не готовят к реальной жизни. Нельзя про нацистов рассказывать. Страшненько.

 А вот в Луганске. Эти дети и сами все знают. Они пережили четырнадцатый год. Их не шокируешь кровью.

 И все равно — надо рассказывать и тем, и другим. Чтобы знали, чтобы по капле доносить, чтобы поняли. И помнили.

— Согласен. Только надо к Глебу мне еще заскочить.

— В ЛИЦ?

— Так он тут рядом.

— Я знаю. Так что, спасибо за чай, я к нему сбегаю и обратно.

— Давай!

 И Воронцов пошел на выход, где столкнулся с очередной группой экскурсантов. Эти были необычные. В заношенной, не парадной форме. Пыльные, грубо загорелые и обветренные лица, пальцы в заусеницах и с черными ободками под ногтями. Совсем недавно Воронцов возвращался точно таким же, с диковатыми глазами. Понятно, откуда...


 ЛИЦ — Луганский информационный центр — находился недалеко от поисковой базы. Хотя тут, в Луганске, все недалеко. Город же маленький. До войны — полумиллионник. А сейчас... Сейчас тысяч двести, может быть, двести пятьдесят. И порой не знаешь — уехали твои соседи или погибли. Кто эту статистику вел в дни и месяцы блокады? А если и вел — кто ее объявит сейчас? Хотя, по мнению Воронцова, надо бы озвучивать эти числа. Паника возникнет? Паникеры уже давно уехали. А те, кто остался — тот остался навсегда. Куда поедет Глеб, например? Или дядя Коля? Или Юля?

 Нет, эти упрутся, но не поедут. Люди-терриконы — если они что-то решили, то переубедить их невозможно. Втемяшилось так втемяшилось. Шахтерская культура.

 Даже если ты сам не был под землей, то вокруг тебя такие люди, которые там работают. И они своим поведением, своими примерами, своими способами решения проблем создают общество, в котором ты живешь. Шахтерское общество. И либо ты играешь по его правилам, либо оно выдавливает тебя как занозу. Вот поэтому простой учитель, или мелкий торгаш, или даже военный: здесь, в Луганске, они больше похожи на шахтеров. Жестами, повадками, взглядами. Или это война так повлияла на людей? Хотя война и шахта: они похожи. Каждый спуск под землю может стать последним. Особенно в годы хохловладычества, когда хозяева шахт выжимали из людей и земли все возможное. А если выжимать было слишком затратно — выгоняли людей на улицу, а шахту до последней балки пилили на металлолом. И в последнюю очередь бизнюки думали о технике безопасности. Не о своей, о своей как раз думали: бронированные джипы да взятки нужным людям. Один из ополченцев рассказывал, смеясь:

— Я как-то в завал попал. Один. Ну шо делать. Жду. Тормозок с собой. День жду, второй жду. Третий жду. Да, да. Тормозок кончился. Вода кончилась. Воду со стен слизываю, с конденсата. Да, да. Через две недели пробились до меня. Так хозяин шахты за прогулы уволил. Да, да.

 Как говорят классики, рассол определяет вкус огурца. Но тем человек и отличается от огурцов, что может вкус рассола изменить и даже банку разбить.


 А Глеба на месте не оказалось, усвистал куда-то. Где-то кто-то обстрелял ОБСЕруш. Жертв нет, но у европейцев немедленная паника случилась. Наверняка, обстреляли с украинской стороны, а обвинят войска ЛНР. Обычная практика. Воронцов вместе со всеми жителями Луганска не без основания считал ОБСЕруш — украинскими шпигунами.

 Впервые в своей жизни под минометный обстрел он попал как раз после приезда ОБСЕ на позиции. Это была его первая ротация, он валялся в блиндаже и засыпал, когда они приехали. Походили по позициям, поснимали-пощелкали, поулыбались. Главарь банды здоровался со всеми за руку. Воронцов запомнил, как его фамилия. Лемке. Когда он тянул руку и улыбался, глаза его были равнодушны. Когда он называл свою фамилию, казалось, что ты попал в гестапо. Гестаповец Лемке: зер гут, шварце тодт, штейт ауф, руссише швайне, хенде хох, партизанен, герр оберст, ферфлюхте швайнехунде. Все это всплывало из детской памяти, когда этот Лемке смотрел на тебя рыбьими глазами.

 Через пятнадцать минут после их отъезда начался обстрел. Украинцы били по тем точкам, что фотографировал и осматривал гестаповец со своими подсвинками. Били минами. Неторопливо. Раз в двадцать секунд прилетал подарочек. Свист начинался с ноты «си». Тонкой, воздушной ноты — ноты основания мира. Затем звук понижался, понижался по всей гамме и, наконец, финальный аккорд. Самое противное то, что от мин трудно спрятаться. Эти суки валятся с неба практически вертикально. И если траншея, да любое углубление, может спасти от снаряда, то мина может прилететь с неба в самый узкий окоп. И ничего ты с этим не сделаешь. Можно только лежать и ссаться под себя. Что Воронцов и делал под первым своим обстрелом. Ну еще молился. А шо? Может некоторым западло молиться и ссаться одновременно, а другим вот не западло. Как ни странно, потерь не было, если не считать пробитый осколком радиатор командирского «Уазика». А еще в тот день Воронцов понял, зачем нужна каска. Чтоб башню не пробило всякими камешками и деревяшками, поднятыми вверх взрывами. А Лемке... Сволочь это, ваш Лемке. Но ничего с ним не сделаешь.


 Так. Глеба нет на месте. Можно прогуляться по дневному Луганску.

 Окна, перечеркнутые пластырем и скотчем: на них никто не обращает внимания. Обстрелов нет с февраля четырнадцатого, но передовая всего в шестнадцати километрах, начаться может каждый день. Работают рестораны и кафешки, торгуют крафтовым пивом из России. Посетителей нет, возможно вечером будут. Есть комплексные обеды: сто двадцать рублей. Борщ, картошка фри с бифштексом под яйцом, чай, сок, квас на выбор. Квас тут так себе. Вода слишком мягкая и нет насыщенности вкуса. А вот молочка, почему-то хорошая, нравилась Воронцову. Обязательно надо будет заехать в Стаханов и выпить там литр молочного коктейля. Там еще стоит советский аппарат: гудит как вертолет на взлете. И фея-разливальщица владеет древним секретом: молоко для коктейля должно быть ледяным, словно из норвежской пещеры. Иначе получится жидкое мороженое с тягучими комками. Вместо ледяных игл, пронзающих нёбо и язык.

 А вот сгоревшая аптека, стадвадцатидвух-миллиметровый снаряд разорвался в витрине. Дом не рухнул, нет. Аптеку же заколотили досками, так и стоит. Здесь много пустых помещений: разбитых, убитых, брошенных. Их не заметно на первый взгляд. Но, когда начинаешь присматриваться, понимаешь — вот она война.

 И не все надо ремонтировать. Как оставили шрамы на одном из всадников Клодта в Ленинграде, так и здесь надо законсервировать следы украинских осколков на памятниках Луганска. Что бы тыкать ими в нос тем, кто говорит о русском терроризме. Почему во Львове, Киеве, Запорожье все спокойно? Потому что их не обстреливает украинская армия. Вот и весь ответ.

 Людей почти нет на улице Советской. И очень интенсивное движение автотранспорта. Одна машина в полминуты. Дорогу можно переходить на любой свет. Но Воронцов дожидается зеленого на пешеходном переходе. Есть что-то такое аристократическое в исполнении древних, уже забытых правил и традиций. Впрочем, традиции традициями, а тот первый минометный артобстрел быстро научил его пользоваться ремнями безопасности: надо очень быстро покинуть машину при обстреле и заныкаться в любой ямке. Хотя, честно говоря, резко вырастает шанс убиться нахрен в какой-нибудь нелепой и банальной дорожной аварии. Но это война и стопроцентно спасательных рецептов здесь не знает никто. Ты можешь выжить под страшнейшим артобстрелом и помереть от инфаркта на следующий день после ротации. Гарантии здесь никто не дает.

 На поисковой базе уже собрались парни и девчата. Юные совсем. И тут вдруг Воронцов осознал нелепость ситуации. Он отозвал дядю Колю из кабинета:

— Слушай, я же одет как попугай для такой встречи.

 Дядя Коля не понял:

— Нормально ты одет, что за...

Пластмассовые тапки, шорты до колен и эта футболка — нормально?

— А что с футболкой не так?

 Воронцов пояснил дяде Коле что не так. На синей футболке желтыми буквами было написано по-немецки: «Мне сорок лет. Я плохо слышу. Плохо вижу. У меня нет своих зубов. У меня не стоит. Но я все равно счастлив!»

— Как-то несолидно. Ты б вчера предупредил, я бы хоть форму надел.

 — Ой да ладно, сейчас дети английский учат. Кто что поймет? И вот это... По городу тебе не стремно в таком шляться, а тут он застыдился.

— Да нет, не стремно. Элемент, так сказать, самоиронии.

— Ну вот тогда и иди выступай в этом элементе. Молодежь нынче пошла серьезная, умнее нас, циничнее. Они такого в контактах своих насмотрятся, что твою футболку они просто не заметят. А если и заметят, то одобрят. Как самоиронию.

 И впрямь, не заметили, когда Воронцов и дядя Коля вернулись в кабинет.

— Телефоны убрали! Я сказал, убрали телефоны.

 Нехотя, особенно пацаны, стали убирать свои гаджеты в карманы и рюкзаки. Вот да, привязаны они к этим поводкам. Да почему только они? И мы тоже.

 — Знакомьтесь, товарищи бойцы, — дядя Коля так называл своих воспитанников. — Знакомьтесь, перед вами человек-легенда поискового движения России, писатель и журналист, ныне боец Народной Милиции нашей республики, Александр Воронцов.

 Никакого отклика в глазах детенышей «человек-легенда» не увидел. Оно и понятно. Они сами живые легенды, эти детишки. Только еще не догадываются об этом.

— Помните песню «Меня нашли в воронке»? — продолжил дядя Коля.

— Да, — оживились щенята. — Помним, мы же с ней выиграли конкурс патриотической песни в прошлом сентябре! Это, правда, вы написали?

— Правда, я, — нахмурив брови, чуть кивнул Воронцов. Злобный демон, неизменно просыпавшийся в такие моменты, тут же шепнул ему: «И больше ты ничего не написал, п-писссатель!» Чего этот личный демон любил так коверкать именно это слово — Воронцов не знал.

— Сегодня Александр...

— Без отчеств, все свои же, — не любил Воронцов обращение с отчеством. Не хотелось стареть. Хотя, заяви он детишкам, что видел Брежнева живым, им бы показалось, что это где-то между динозаврами и пирамидами Египта. Все, что было до их рождения — невероятно далекое прошлое, при этом перемешанное в большую кучу.

— Хорошо, сегодня нам товарищ Александр расскажет о событиях второго мая в Одессе.

 Второго мая в Одессе. Опять переживать этот день, переживать и рассказывать, стараясь смягчить для детей то, что им знать не надо. Но ведь эти дети уже видели кровь на качелях и спортплощадках, разорванные трупы на пешеходных переходах и у детских садов. Разве может повредить их психике еще один рассказ об украинских нацистах? Может быть, это не так и страшно, как кажется Воронцову и другим взрослым, старательно хранящим детские души? Вот хранили их, хранили, из таких сохраненных и получили «Правый сектор», разве нет?

 Воронцов выдохнул и начал рассказ...


 ОДЕССКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ

 Вроде бы и жарко на улице, а вроде и прохладно, когда начинал дуть ветер с моря. Поэтому Воронцов надел кожанку, если что, расстегнуть можно. Да и если там, в центре, серьезный замес, то кожанка чуть смягчит какой-нито удар. Хорошая куртка, американская, похожа на полицейскую. Броник бы, конечно, не помешал, но чего не было, того не было. Бейджик прессы повесил на шею, но пока спрятал под кожанку. Ну и стандартный набор — фотик, ноут, несколько флэшек, смарт.

 Воронцов не работал на какое-то конкретное издательство, но ему платили за блог. Но платили за то, что он хотел писать. История, психология, политика — стандартный набор стандартного креакла. Тем более, что писал-то он, но темы и информацию ему подбирали «негры». Он только обрабатывал ее в своем фирменном стиле. Иногда стебном, иногда пронзительно-тоскливом. Слезы выжимать он умел. Профессионал, чо. Новое поколение стрингеров.

 Такси прибыло быстро — старая «шестера» с георгиевской ленточкой на зеркале. Воронцов забрался на переднее сидение. Поехали по Люстдорфской.

— И шо там за центр говорят?

— Шо, шо. Пидоры понаехали, наши на Куликово собираются, щас махач будет, — ответил таксист.

— Серьезный?

— Я тебе отвечаю, серьезный. Будут трупы, вот увидишь.

— Надеюсь, уродов. Откуда они?

—Та разные, суки. Я вчера возил от вокзала — харьковских понаехало, уууу. Да и других есть. Я тебе отвечаю, какие-то в Лукьяновке лагерем стоят. Я не видел, но на Привозе говорят. Приехали и бегают. Бегают и кричат славу Украине. А где здесь Украина? Ты ее видишь? Проспект Жукова, а не Шюхевича. Тут Одесса, прекрасный город, а эти Украину понастроили вокруг Мамы. Они приехали свои порядки строить. Оно мне надо? Та куда-ты сволочь тормозишь! Не видишь, мы едем немного воевать! — заорал он в полуоткрытое окно.

 Выехали на Пушкинскую. Воронцов хотел доехать до Дерибасовской, но милиция перекрыла центр. Пришлось выйти на Жуковского. Таксист еще кого-то обматерил, на этот раз в телефон, лихо развернулся, не обращая внимания на ментов, и умчался обратно. Его «шаха» так чихала двигателем, что казалось, должна была вот-вот развалиться. Ан нет. Пердела да ехала.

 Воронцов шел в сторону Греческой площади. Оттуда доносился глухой гул — так ревет толпа. Не однотонно, нет. Гул то усиливается, то спадает, то взрывается радостным воем, то, скуля, почти исчезает. Толпа — живой организм, со своими законами и своей анатомией. Если взлететь на вертолете над толпой, то можно увидеть ее центральное ядро, полупрозрачные мембраны, даже митохондрии. Ядро толпы тянется к объекту внимания, обтекает его и готовится жрать, жрать. У толпы нет разума, если ей не управляют. А ей легко управлять. Внутри такой толпы — человеки-вирусы. Если их отметить, ну, например, красными куртками — сверху хорошо будет видно, как они снуют туда-сюда, подталкивая толпу к еде. Человек в толпе безумен. Он готов на такие поступки, которые никогда бы не позволил себе в нормальном состоянии. Интеллект в толпе стремится к минимуму. И вот люди начинают бить витрины просто так, выламывать булыжники, зачем-то таскать палки, скамейки и покрышки, строя нелепые баррикады. Толпа моментально заражается различными эмоциями, причем одновременно. Страх, паника, ярость, гнев вызывают судороги у этого животного, и оно мечется из стороны в сторону, грозя раздавить, в том числе и организаторов. У человека в одиночестве тоже бывают приступы и паники, и гнева. Но когда он видит и чувствует лица таких же как он, его чувства усиливаются вдвое, втрое, вчетверо. И другие видят усилившуюся его ярость, и растет их гнев. Реакция циркулирует, циркулирует как в воронке. Растет ее скорость, напор, мощь. Ударить бы водометами по этой толпе, заставить этот мощный, но непрочный организм развалиться на мелкие части.

 Но у милиции в тот день не было водометов. У большинства из них не было даже дубинок, не говоря уж о табельном оружии. Брюки, короткие рубашки да фуражечки — вот и все оружие против огромной толпы. У немногих были щиты. Те стояли в первых рядах вместе с куликовцами. Падали тоже вместе.

 Воронцов растерянно смотрел, как мимо вели молодого пацана в милицейской форме. Фуражки на нем не было, руками он закрыл правый глаз. Из-под рук вытекала кровь — спокойно так текла, но уверенно. Синяя рубашка неотвратимо наливалась красным. За ним бежали медики с носилками. Рука свисала с них и болталась в такт шагов.

 На Воронцова никто не обращал внимания: он был безоружен и никуда не бежал. Со стороны он казался всем слегка испуганным, нервным обывателем. Такие погибают случайно. Или попадают под горячую руку. Ну то такое.

 Выскочив на Греческую, Воронцов обомлел. Он увидел каменное небо. Натуральное каменное небо. Стрелки майдана бежали ручейком. Выхватываешь из кучи камень, бежишь, набираешь скорость, метаешь, бегом возвращаешься, и так несколько кругов, потом на отдых. Бегают несколько рядов по несколько десятков человек. Камни в воздухе висели постоянно. В это время стрелков прикрывали щитоносцы, отражая немногочисленные ответы куликовцев.

 Возле одной из тумб отдыхал один из дружинников. Лицо его было закрыто арафаткой, но несмотря на это Воронцов узнал приятеля:

— О, Андрюха! Привет! Как вы тут?

— А, Санчес... — парень стащил платок, утер рукой влажный лоб. — Черт его знает, как мы тут. Куда-то народ весь делся. Нас тут сотни три всего. А этих тысячи понаехали.

 В районе Соборки что-то бахнуло. Андрюха отмахнулся:

— Петардами швыряются у себя. Дух поднимают. Но на всякий случай, будь осторожен: муйдауны скотчем обматывают их. А между слоями скотча обломанные зубочистки. Если попадет несколько десятков таких заноз — хирург замучается искать. Рентген их не берет. Не глубоко, конечно, попадают, но несколько десятков. А это, на минуточку, немного больно. Так что держись подальше от них. Все, мне пора.

 Андрюха поднялся, натянул арафатку на лицо, взял фанерный щит, зашагал было в сторону шеренги милиционеров и куликовцев, но вдруг обернулся:

 — Сань, сбегай на Соборку, глянь, шо там упыри думают. Держи вот ленточку, шоб не палиться. — Андрей протянул Воронцову желто-голубую ленточку. — Трофейная.

— У меня есть. Я еще в марте у Дюка ее надыбал.

— Давай через Дерибасовскую, там спокойнее.

 Ни Андрюха, ни Воронцов не знали, что больше они никогда не увидятся. Андрюхи не будет ни в списках погибших, ни в списках арестованных. Длинный и носатый одессит просто исчезнет. Заявления о пропаже не примут новые украинские милициянты.

 А пока Воронцов быстрым шагом шел к Дерибасовской мимо торгового центра «Афина». Возле него стоял микроавтобус с надписью «Донбасс—Одесса. Вместе мы сила». Когда он выскочил на самую знаменитую улицу Одессы, на его груди уже болталась жевто-блакитная ленточка. Георгиевская лежала во внутреннем кармане курточки.

 А на Дерибасовской народ активно снимал происходящее, сидел на заборе городского сада, пил пиво на летних площадках «Пивного сада» и «Фанкони». Мимо пробегали какие-то невменяемые люди в камуфляжах немецкого типа и хрипло орали: «Москали человека убили!» При этом они махали руками словно крыльями. Создавалось впечатление, что в Одессу прилетело племя каких-то безумных птиц с окровавленными клювами. Только вместо крови красно-угольные повязки.

 Возле памятника Утесову в Воронцова вцепилась обеими руками жирная тетка. Безумным взглядом она впилась в лицо Сашки:

— Где у вас тут Соборка??? Там раненые, там сотни раненых, им нужна моя помощь!!! — в руке она держала пакетик, из которого торчала вата.

— Где, где... Прямо! — до Соборной площади было метров двести по прямой. Ни один одессит, или хотя бы турист, приехавший в Маму второй раз, не задал бы этого вопроса.

 Тетка, смешно ковыляя по брусчатке, побежала в сторону площади. Тонкое бледно-розовое платье в обтягончик: чисто поросенок Фунтик. Она бежала, размахивая кульком, из него падали куски ваты. Их поднимал ветерок, но летающие комочки тут же затаптывали тяжелые берцы мирных болельщиков.

 Чем ближе к углу Дерибасовской и Преображенской, тем больше было этих ультрас. Одни в шортах и с голым торсом: футболки или тельняшки намотаны на голову. В руках палки, дубинки, биты, железные прутья. Другие в полной экипировке: каски, флектарн, берцы с вшитыми в носки металлическими пластинами, щиты, в том числе и «беркутовские», и опять: дубинки, но уже с гвоздями, заостренные палки, а у некоторых и «вогнепальна зброя». По крайней мере, один, скалящийся мелкими зубами, с обрезом мимо прошел. Спустя какое-то время Воронцов узнает оскал на фотографиях из зала суда, где его, убившего как минимум трех человек, признают патриотом Украины и отпустят на все четыре стороны. В отличие от тех, кто не убил никого, но сидящих в СИЗО уже четвертый год.

 На углу же Дерибасовской и Преображенской лежал труп. Крови было мало. Труп был накрыт простыней. Время от времени его зачем-то перетаскивали с места на место. Милиции рядом не было, а медиков «Скорой» почему-то к трупу не подпускали. Бригада, сев кто на корточки у автомобиля, кто на дверную ступеньку, мрачно курила, не глядя на людей.

— Мужики, что случилось? — подошел Воронцов к медикам.

 Фельдшер, или кто он там, знаков различия же на них нет, так вот: фельдшер выплюнул бычок и, не глядя на Воронцова, забрался в машину. Водитель просто захлопнул дверь. Пришлось спрашивать у майдаунов:

— Хлопцы, що робите? — мовой Воронцов не владел, но тут отдельная фраза вдруг вспомнилась. Слава Богу, на москальский акцент никто внимания не обратил. Впрочем, в Одессе все с таким акцентом...

 — Що, що, сепары нашего убили, — раздраженно ответил один из полуголых хлопцев.

— Как? — перешел на русский Воронцов.

— Ну как, как. Подкрались и в спину выстрелили.

— И никто не заметил?

— Не...

 Воронцов оглянулся. Куликовцы стояли в переулке вице-адмирала Жукова. Перед ними в три ряда милиционеры со щитами. Затем уже Дерибасовская с зеваками, затем Горсад и стеклянные витрины пивного ресторана. Это получается, кто-то из толпы куликовцев выстрелил из-за спины строя милиции? Тогда пуля вылетела на Дерибасовскую, свернула под углом в девяносто градусов направо и, огибая праздношатающихся туристов как манекены, понеслась в сторону Соборки, где и нашла подходящую жертву. Бред какой-то. Как и бред то, что якобы невидимый боевик подкрался вплотную к жертве с калашом-веслом под плащом, скоренько пульнул и так же незаметно скрылся.

 Если бы у бойцов Куликова поля был хоть один настоящий АК, и они бы открыли огонь — ни одна пуля не прошла бы мимо. Следственная группа не найдет ни одного следа от пуль по направлениям от куликовцев. Зато массу следов от шрапнели над «Гамбринусом» — это убивали безоружных милиционеров и антимайдановцев.

 Обойдя лужи крови, Воронцов вышел на Соборную площадь. Колокола молчали, зато били барабаны. «Путин — хуйло! Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла!» Под треск барабанов выходили на площадь со стороны Садовой шеренги мирных ультрас. В бронежилетах и касках. Ботинки высекали искры подковками. Шли слаженно, в ногу. На жовто-блакитных нарукавных повязках у некоторых были нарисованы нацистские зиг-руны. А у некоторых надпись: «Дивизия СС «Галичина»«. По-украински, конечно.

— Бачиш? — закричал кто-то за спиной. — Це нашi. Двадцять перша сотня Майдану! Iвано-франкiвськi! Зараз будуть сепарiв вбивати!

 Колонны молниеносно разворачивались в коробочки, готовясь к штурму Греческой площади. Грамотно их в лагерях тренировали. Зря мы не верили. Воронцов начал дрожащими пальцами набирать СМСку: «Идут штурмовать по Греческой. Боевики, не фанаты».

 Галичане. Неведомое горное племя, называющее себя истинными украинцами. Но поставь галичанина рядом с крымским татарином — не отличишь тюрка от тюрка. Впалые смуглые щеки, крючковатые носы, блестящие, как сливы, близко посаженные глаза, узкие подбородки. На круглоголовых, белобрысых киевлян они похожи как черный кофе на белую сметану. Смесь тюрок и поляков, немцев и венгров, прожившие в рабстве пять сотен лет. Им запрещали входить в города, учить детей родному языку, молиться Богу предков — и они забыли себя, рабье племя. А когда им дали в руки оружие из захваченных арсеналов воинских частей и областных УВД Западной Украины — они решили, что свободнее их на планете не существует. Человек всегда кричит о том, что ему не хватает. Голодный о еде, одинокий о любви, раб о свободе.

 Воронцов выбрался из толпы, ускорил шаг в сторону переулка, где только что стояли наши.

 И едва не споткнулся о стайку милых девчонок, разливавших бензин прямо посреди Дерибасовской. Разливали не спеша, без суеты. Воронцов достал камеру, начал снимать. Старшая из дивчин, улыбнулась ему: «Привет!» И не будет потом дня, не будет ночи, чтобы Воронцов не жалел об одном: надо было бросить спичку в лужу бензина...

 Вдруг краем глаза он увидел мельтешение: проехал какой-то автобус. Развернувшись, он увидел, как милиционеры стали спешно грузиться в этот автобус. Растерявшиеся куликовцы опускали щиты, глядя как их союзники покидают поле боя. Мгновение — и три сотни бойцов Куликова поля остались один на один против четырех тысяч привезенных в Одессу харьковчан, киевлян, ивано-франковцев, днепропетровцев, даже грузин из майданного подразделения «Сакартвело».

 Заготовленные девочками бутылки полетели в куликовцев. Те, уворачиваясь от коктейлей Молотова, начали отступать к торговому центру «Афины» — круглому стеклянно-бетонному уродцу. Вот заполыхала машина «Донбасс—Одесса». Появилась пожарная машина, но на нее тут же забрались бабуины с палками, вытащили водителя и застрелили его, пожарный же расчет пинками отогнали от машины. Странно, но толпа не бросилась штурмовать здание, в котором спрятались куликовцы. Толпа материлась, прыгала, орала «Русских на виселицу» и «Украина превыше всего», трясла дубинками. Но ни одного камня, ни одной бутылки не полетело в витрины магазинов. Какой-то придурок разбил все же дверь и попытался полезть внутрь. Но его тут же схватили свои и оттащили назад. Разбитые стекла порезали придурка и его отвели в тыл.

 Завибрировал телефон:

— Санчес, как там обстановка?

— Андрюха, ты где?

 — В «Афине».

 Сквозь грохот толпы было трудно разбирать слова, а тем более, говорить. Воронцов сглотнул. Он увидел Немировского — губернатора Одессы. Тот стоял с двумя бугаями в черных очках и тоже с кем-то говорил по телефону. В навороченной экипировке и американских кепках, они держали в руках винтовки, больше похожие на тяжелые бластеры из фантастических фильмов. Ни одной гримасы, ни одного движения, словно терминаторы. Воронцов понимал, что достаточно одного шага в сторону губернатора, и его размажут как картопляник по сковородке.

 — Сейчас вас будут убивать, — как можно спокойнее сказал Воронцов.

 — Твою мать...

 Сказал и ошибся. Воронцов не знал, о чем и с кем разговаривал Немировский. Но через пару минут к одному из входов «Афин» вплотную подъехали воронок и автобус. Из автобуса выскочили «космонавты», окружили воронок, не давая к нему подобраться евромайдаунам. Впрочем, те особо и не набрасывались на машины.

 В этот момент кто-то положил руку на плечо Воронцова. Он вздрогнул, оглянулся.

 — Генка, фу, черт полосатый, напугал...

— Живой?

 — Целый...

 — Куда наших повезли, не знаешь?

— Откуда... А ты как?

 — Ушел дворами, сделал крюк. Я же тут родился, каждый закоулок знаю. В отличие от этих.

 С Генкой познакомились еще до майдана: тот торговал крымским вином. В начале он даже поддерживал еврошабаш. Янук-вор и все такое. Реально задолбали поборы участковых и прочих чиновников. Ничего нельзя было решить без взятки. Иногда конвертиком, иногда десятком бутылочек. Сдуру повез пару бочонков в Киев. Но увидев, что там творится, резко разочаровался. Оказывается, милых и добрых студентов только в стримах показывают. Сам же майдан заполонили какие-то бомжи, рагули да непонятная молодежь под флагами со свастикой и портретами Бандеры. А на сцене орали в микрофон те же люди из власти, которые никак не могли нажраться вдоволь. Денег им уже не хватало, требовали крови. Один даже себе кулю в лоб просил, шатаясь пьяным у микрофона.

 «А шо так мало?» — спросил какой-то не то женственный сотник, не то мужественная сотница, когда Генка выгрузил бочонки. Когда же узнали, что он из Южной Пальмиры, то едва не побили, пообещав, что доберутся до клятых сепаров и москалей и там.

 А когда уплыл Крым — Генка резко захотел уйти вместе с ним. Нет, бизнес тут не причем — каналы доставки остались, да и вино он брал у полулегальных торговцев. Просто понял, что нельзя продавать свою Родину за тридцать евро — стоимость визы в Европу. «А Родина моя — Советский союз. Мой дед бандер гонял, что я, с ними в одном строю стоять буду? Не могу. Не имею права. Янук, несомненно, овощ. Но это зло из ада».

 Он постоянно говорил, что этот ад выплеснется из Киева и адской вонючей волной заплеснет Украину. С ним соглашались, ему поддакивали, но никто особо не верил в это. Что Украина — по сравнению с Одессой? Тьфу, пустячок. Посмеивались, как всегда. И вот на «поездах дружбы» украинский ад приехал в новороссийскую Одессу.

 — Ты гляди, опустело как! — огляделся Генка. Внезапно евромайдановцы — и фанаты, и боевики, и примкнувшие местные кастрюлеголовцы, — куда-то исчезли.

 — Бля буду, на Куликово поперлись. Давай за ними!

 Вышли на Преображенскую, пошли вслед за беснующейся толпой, перешагивая через битые стекла и лужи крови. Вот разбитые окна какого-то бутика. Возле него топчется растерянная молодая продавщица, названивает кому-то. Ее трясет от страха. Вот в подворотне лежит человек, похожий на окровавленную отбивную. Над ним склонилась женщина и кричит в то, что раньше было лицом: «Я же тебе говорила, никуда не ходи, никуда не ходи! Куда ты поперся, старый дурак!» Наверное, она уже вызвала скорую?

 Бьют, ломают, крошат без причины — просто так. И ни одного патруля. Попробуй открыть какой турист бутылку пива: они были бы тут как тут, снимая полтинничек, а с дураков и соточку гривен. А тут — никого. Языком слизало. Только у здания областного УВД мнутся вдоль стеночек пузаны с полковничьими погонами. Рядом памятник погибшим в боях с бандитизмом ментам. «Похоже, сегодня еще несколько имен добавятся» — машинально подумал Воронцов.

 Воспользовавшись случаем, забежали за угол, туда толпа не заходила в силу своей боковой слепоты. Разъяренная, она смотрит только перед собой. В магазинчике, как ни странно, открытом, взяли по бутылке пива. Между прочим, это еще и оружие какое-никакое.

 И оба одновременно звонили по всем знакомым телефонам, крича вполголоса: «Уходите с Куликова! Толпа туда идет!» А в ответ уже кричали, что они ушли и уже горят палатки. Про то, что кто-то ушел держать оборону в Доме Профсоюзов, пока молчали.

 Генка и Воронцов оторопели, когда вышли на Куликово поле. Орущая, визжащая толпа, умело направленная командирами сотен, подогреваемая изнутри профессионалами, бесновалась возле сумрачного Дома Профсоюзов. Бывший обком КПСС равнодушно нависал серой громадой над площадью, глядя куда-то в сторону моря. В дубовые мощные двери летели коктейли Молотова. Двери нехотя, но разгорались. С крыши в ответ тоже летели бутылки, но изредка. Они падали на асфальт грязными кляксами. Их никто не тушил, они были безопасны для нападавших.

 Чего не скажешь о горящих смесях на парадном входе в Дом.

 Воронцов остановил одного из пробегавших мимо правосеков.

— Извините, можно вам задать вопрос? И сунул тому бейдж в нос.

 Каска, обтянутая натовским камуфляжем, на голове, очечки хипстерские на косоглазом лице, лицо замотано шарфом «Черноморца». И голосок такой... Педиковатый, как сказали бы невоспитанные люди. Ну или свободноевропейский, как сказали бы воспитанные. Воронцов был из первых.

— Да, конечно! — раздался тонкий голосок из-под сине-черного шарфа.

 Воронцов включил камеру на видеорежим:

— Что вы скажете о происходящем?

— Мы одесситы, и со всей Украины съехались люди. Нам не нужна Россия, у нас уже есть страна. Нашу страну разваливать не надо. Они это здание не строили. И теперь его придется сжечь вместе с ними, потому что они к нам пришли с мечом на Соборную площадь

 Затем он показал знак «Виктори» и побежал в центр площади, где догорали палатки куликовцев.

 — Давай разделимся. Я по часовой обойду здание, ты против. А может тебе смыться? Вдруг узнает кто из местных? — сказал Воронцов.

— Уйду чигирями, — буркнул Генка. — Да и местных тут нет. Смотри, мусора из Киева стоят, терки трут с металлюгами.

— Где мусора? — не понял Воронцов.

— Динамовцы из Киева. Приехали на чужие терки. Не по футбольным понятиям это.

— Ты шо, из фанов? — удивился Сашка.

 Генка помялся и ответил:

— Уже нет.

 В этот момент на площади раздались выстрелы. Стреляло несколько человек: толстый в синей рубашке и бронежилете поверх, длинный с дробовиком и еще двое с калашами-укоротами. Били по окнам: время от времени стекла еще советской эпохи лопались и звонко падали на асфальт. Тоже еще советский. Видимо, его клал малолетний косоглазый пидаренок до своего рождения.

 А пламя разгоралось все сильнее. Дым уже валил из окон второго и третьего этажей. Языки огня уже вылизывали первый этаж. Стрелки били не по людям, нет. Они вышибали стекла, чтобы пожару было чем дышать.

— Все, идем, — они пожали друг другу руки, надеясь, что встретятся в этом же месте через... А кто его знает, через сколько.

 Воронцов зашагал к правому флангу Дома, если стоять к нему спиной. Он щелкал, щелкал и щелкал, стараясь, чтобы в кадр попадали лица убийц. И делал короткие видео.

 Начали раскрываться окна, из которых клубами валил черный дым. Из проемов стали показываться люди. Они вылезали на подоконники, на парапет между этажами. Кто-то терял сознание и тряпичной куклой летел вниз. Некоторые выживали, но их, с переломанными костями, оттаскивали в сторону и запинывали до смерти. Или забивали железными трубами. В стоящих же на парапете летели камни. Кто-то удачно метнул бутылку с бензином, она разбилась над головой какой-то девчонки, у нее вспыхнули было волосы. Стоящий рядом парень, балансируя на полукруглом парапете, руками погасил этот огонь.

 Один парнишка вылез из окна на последнем этаже, схватился за провод, улегся под окном, из которого тоже повалил черный дым.

 Горел главный проход. Горели холодильники с «Кока-колой» в холле первого этажа. Горели стены, вернее огромные пенопластовые плиты, выкрашенные серым под сталинский ампир. Обугливались лакированные перила. На лестницах горели люди. Горели насквозь, до костей: их крики были слышны на площади. Они перекрывали рев бандеровской толпы.

 И падали, падали, бросаясь из огненной смерти в смерть от избиений.

«Скорые» стояли шеренгой поодаль. Медиков не подпускали к Дому. А рядом с ними стояла огромная колонна «космонавтов».

— Алена, ты дура? Это не наши менты, это не наши! — оттаскивала от колонны одна девчонка другую.

 Воронцов все же подошел к ментам:

— Ребят, вы чего? Там же поубивают всех сейчас!

 Крайний справа поднял забрало шлема и улыбнулся, глядя на Воронцова:

— Та хай горят, москали кляты.

 Воронцов так опешил, что аж отскочил. Нету на майдане нацизма, да... И в этот момент он вдруг увидел, что на пожаре нет... Пожарных машин. Ни одной.

 Откуда-то с третьего этажа донесся отчаянный женский крик:

— Ребятки! Не надо! Я прошу вас, не надо!

 Воронцов оглянулся, увидел, как в здание со стороны правого бокового входа толпа правосеков и самооборонцев взломала уже двери и протискивалась внутрь. В смоченных масках и противогазах.

 С тыловой части здания творилось тоже самое. Люди прыгали из дымящихся окон, там их добивали ногами и дубинками.

 Но тут было и другое. Подъехала «Швыдка медична допомога». Из нее выскочил фельдшер, к нему внезапно подбежал «космонавт». Из орущей толпы выскочил парень в тельняшке и шортах, на голове бандана, на груди желто-голубая лента. Воронцов, неожиданно для себя, схватился за четвертую ручку носилок. Побежали к Дому. Лежит в луже крови тело. Вроде бы мужское, но закопченное, не поймешь возраст. Переложили на носилки, «космонавт» кому-то врезал в живот. И побежали...

 «Боги, боги, какой абсурд, какой кровавый абсурд», — подумал Воронцов, когда они дотащили раненого до «Скорой». «Откуда взялся этот милиционер? Нарушил приказ стоять и побежал вытаскивать раненого. Или этот, с ленточкой майданутых? Одни добивают, другие спасают». И тут взгляд упал на свою ленточку, так он ее и не снял, жовто-блакитную. Может у этого парня под тельняшкой наша, колорадская?

 Или просто человек нормальный?

 Появились еще «Скорые», еще люди стали помогать таскать носилки. А некоторые стояли вдоль коридора и старались пнуть, ударить тяжелораненых и обгоревших. Били по переломанным костям и ожогам третьей степени. По кашляющим кровью и потерявшим сознание. Били и по тем, кто таскал носилки.

 Воронцов принялся за свою работу.

 Генка куда-то пропал, что не мудрено в такой толпе.

 Темнело. Воронцов обогнул здание, там, где столовая. Навстречу ему вышло трое. Немецкий флектарн, немецкие каски, немецкий ремень с пряжкой «Гот мит унс». Захотелось схватиться за оружие. Но его не было.

 Лежала какая-то девочка. Один из реконструкторов поднял ногу, поставил ее на голову. Второй его сфотографировал. Третий поржал. Молодцы. В эти сутки им можно все. Наверное, именно так им сказали кураторы.

 А время тянулось и бежало. Тянулось время внутреннее — казалось, прошло всего лишь несколько минут. А внешние часы бежали с огромной скоростью. Слишком много события в единицу времени. Когда на твоих глазах погибают десятки людей и смотрят в твои глаза с безнадегой, а ты ничем не можешь им помочь... Ворваться в толпу без оружия и дать по башке одному правосеку — да, совесть твоя будет чиста, а смерть бессмысленна. Или стоять и бесстрастно фиксировать на камеру массовое убийство, а потом жить с этим?

 Струсил, да. Струсил сжечь тех девок на Дерибасовской, струсил вцепиться в горло убийцам здесь, на Куликовом...

 А на Куликово как раз подъехала пожарная машина. Вместо того, чтобы начать тушить пожар — уже догоравший, конечно, — пожарные развернули лестницу к вышке, на которой висел флаг Одессы, под ним русский, украинский и белорусский флаги. Ловкий и юный майдановец в советской каске вскарабкался по лестнице, сорвал три флага из четырех. Толпа радостно взревела, полетели в черное небо петарды. И рев молодых глоток:

— Ще не вмерла Украины...

 Взявшись за руки, бесы скакали под гимн окровавленной Родины. Мелькали прожектора, горячий пепел Одессы вздымался вверх. В это самое время депутаты и журналисты радостно рассказывали друг другу, что совесть нации убила десятки приднестровских и русских наемников в одесском Доме профсоюзов. В это же самое время, в прямой эфир шел стрим Леши «Скотобазы» Гончаренко, где он шарил по карманам трупов и доставал из них украинские паспорта.

 Там погибли депутаты Одессы и поэты Мамы. Студенты и пенсионеры. Инженеры и конструкторы. Уборщица, пришедшая поливать цветы. Парень из Винницы, проходивший мимо. И много, много кого еще. И все они были гражданами бывшей Украины, стремительно превращавшейся в кровавый котел Европы.

 Генку Воронцов так и не встретил, только получил СМС: «Норм». Домой добрался на такси, купил в круглосуточном бутылку водки, выпил половину из горла, но не опьянел. Попытался уснуть, но не смог в одиночестве.

 А в шесть утра поехал обратно...


 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 Вопросов не было. Может быть потому, что эти дети уже видели всё. И, может быть, вещи пострашнее второго мая. Хотя, как тут сравнить? Что страшнее — смотреть со стороны, как горят твои товарищи или неделю сидеть в подвале рухнувшего дома? У каждого свой предел и свой личный ад.

— Саш, чайку, а? — подошел, оглаживая бороду, дядя Коля.

— Чайку? Да, можно и чайку, — рассеянно ответил Воронцов, вертя сигарету в руках. И сразу, без перехода спросил:

— Дядя Коля, скажи мне, маршал поисковых войск Луганщины. Может быть, все это из-за меня? Может я вирусом каким заражен? Вирусом разрушения?

— В каком смысле? — не понял дядя Коля.

— В самом что ни на есть прямом. Родился и жил в нормальной стране. Гордился ей, любил ее. Только вошел в сознательный возраст, только в комсомол вступил — р-р-раз! — в три дня ни страны, ни комсомола.

— Так это ты во всем виноват? — хохотнул дядя Коля.

— Пойдем на улицу, душно что-то.

 Вышли. Воронцов закурил, дядя Коля сунул под брючный ремень большие пальцы.

— А потом новая Россия, демократическая. Начал работать. Только устроюсь в фирму — она через месяц разваливается. Свое дело открыл, закупился товарами на доллары. Дефолт. Снова в фирму устроился. Через три месяца директора шлепнули. Потом в универ попал, преподом. Пару лет все нормально, хоть какая-то стабильность. Даже подниматься стал в деньгах. И тут реформа. Вот курс читал «История психологии». Сто двадцать аудиторных часов. А после реформы осталось восемнадцать. Как? Каким образом в девять пар всю историю запихнуть? Остальные часы — самостоятельная работа студента. Он наработает самостоятельно, да. А зарплату только за аудиторную платят. Все остальное бесплатно. Ушел. Переехал в Одессу. Живу, в ус не дую, палку воткни — вишня вырастет. Вот, думаю, на следующий год устроиться на пляже, винишком торговать да книги писать не отходя от кассы. И тут война, чучмеки какие-то из Карпат вылезли и все сломали. Про личное я вообще молчу. Вот скажи, проклят я?

— Если тут кто и проклят, то это я. Нытье твое слушать. Ты один через это прошел? Да весь народ у нас проклят, получается. Разнылся он... В прошлый раз ты веселый и энергичный был. А сейчас тряпка какая-то. Из-за бабы своей, что ли?

— Да причем тут... — вяло отмахнулся Воронцов. — Хотя да... Может и причем...

— Та вон их сколько шлендает. Надень форму, зайди в кабак, закажи мороженое, чтоб комендачи не трогали. Налетят как рыбы на свежий червяк. Знаешь, сколько сейчас одиноких тут? Оооо... У одних мужиков поубивало на фронте, у других сбежали. Меняй каждый день.

— Нет, дядя Коля. Тут дело такое, онтологическое.

— Шо? — не понял дядя Коля.

— Шо, шо... Базовое. Фундаментальное. Основательное. Мне на ночь не надо. Я случайных баб больше двух часов рядом с собой терпеть не могу. А постоянную найти — это невозможно для меня. Требования слишком высокие.

— Да ладно, ты с ней о высоком говорить собираешься?

— И о высоком тоже. И чтобы тыл прикрывала. Только вот нет таких верных и умных подруг. Медсестер, если хочешь. Как только у тебя возникают проблемы — фюить! И нету.

— А декабристки? Жены этих самых Волконских да Трубецких?

— А ты знаешь, почему они за мужьями поехали? Потому что в петербуржском свете они чумными стали. Ни балов, ни приемов, ни мужа. Сиди дома, да раз в полгода письмами утешайся. И замуж уже не выйти — даже если вдовой станешь. Не возьмет никто. Даже любовника не завести. Не комильфо для мужчин с такой возиться. Вот и ехали, чтоб от скуки руки на себя не наложить. Так что женская верность — выдумка писателей да поэтов. Для поднятия духа. Придумаешь себе такую музу — и жить не так страшно.

— Придумаешь, поверишь — так и сразу предаст?

— Так и сразу предаст. Помнишь Симонова? «Жди меня...» И все такое. Молитва солдатская. Переписывали ее себе бойцы. Тратили драгоценную бумагу. А не знали, что Серова вовсю гуляла, когда Симонов эту молитву сочинял. «Не понять, не ждавшим им, как среди огня ожиданием своим ты спасла меня». Это не она его ожиданием спасла. Это он сам себя спас, воображая, что она его ждет.

— Глупый ты, Сашка. Молодой и глупый.

— Это в сорок-то лет?

— А глупость от паспорта не зависит. Люди, они ведь не плоские. Люди они круглые. С этой стороны глянешь — светлый, с той — темный, а тут ни так, ни сяк. Был у меня один знакомый. Реконструктор по РККА. Не с Луганска, нет. Уже не помню, откуда он приезжал. Вроде и рассказывал все правильно, историю хорошо знал. Кандидатскую собирался писать. А где-то за год до войны фразу обронил. Мол, у Бандеры своя правда была. Царапнуло меня и колокольчик тревожный звякнул. Словно сигналку зацепил, только махонькую. Я отмахнулся. Где тот Бандера, а где город Ворошилова. А сейчас в «Азове» воюет. Позывной «Геббельс», а на каске свастика. Вот с бабами так же. Сегодня любит тебя, а завтра счет предъявит за все, что тебе по любви делала.

 — И что с ними делать?

— С бандеровцами? Стрелять.

 — Да не, то понятно. С бабами.

— Что делать, что делать... Что природой положено, то и делать.

 Брякнул планшет: «Я на месте. Жду. Соболев». Глеб, как всегда, был краток.

— О, все, бежать надо, — показал смс-ку Воронцов. — Глеб объявился.

 — А чай?

— Потом, потом. А то опять ускачет куда-нибудь.

— Ну, тогда до связи. Привет начальнику поэтов и командиру писателей.

— Начпису, ага...


 Через пятнадцать минут Воронцов сидел в уютном и прокуренном кабинете Глеба Соболева. Когда-то Глеб написал пророческую книгу: «Мертворожденная эпоха». От нее отмахивались, посмеивались, мало кто воспринимал ее всерьез. А там оказалась предсказана судьба Новороссии. Предсказана в мельчайших подробностях. Вплоть до польских панов на службе у бывших своих украинских холопов.

— Ну здравствуй, дорогой, как добрался? Помощь нужна?

— Не, спасибо. Все есть.

— Что? Говори громче.

— Нормально все, говорю! — повысил голос Воронцов.

 Глеб скинул берет, выложил на стол диктофон. Было в его облике что-то такое, специфически донбасское, что не увидишь на Большой Земле. Мягкий, вроде бы, добрый. А внутри — сталь, которая светится во взгляде.

— Ага, ага... Так, времени мало, давай я интервью возьму быстренько, Наташа тебе сфотографирует, на неделе опубликуем.

— Какое еще интервью? — не понял Воронцов.

— Абнаковенное. Известный российский писатель посетил с дружеским визитом столицу Луганской народной республики.

— Глеб, сдурел? Какой еще известный? Пара десятков тысяч читателей — это не известность, а так... Котейка чихнул.

— Давай не прибедняйся. Я сказал известный, а не популярный. Кстати, разговор как раз о литературе и пойдет. Давай начнем с этого: как считаешь, литература влияет на мир?

— Ну ты даешь, это ж думать надо...

— Саша, работай, думай, не отвлекайся. Поехали. Время идет.

 Воронцов с тоской вздохнул, достал сигарету. Перед глазами мелькнул образ ледяного бокала со свежим пивом.

— Она не влияет на мир. Она его формирует.

— Это как?

— Человек читает книгу или смотрит фильм. В его голове создается образ. Отражение той реальности, которую описывает автор. Отражение это зависит от личных качеств...

— Писателя?

— Нет, читателя. Хорошо он относится к литератору и его творчеству — значит, и новая книга будет воспринята на «ура». Плохо? Будет искать в книге негативную коннотацию. Ну, то есть искать ложь, обман, пресловутый «заказ» и так далее.

— То есть, от качества содержания книга не зависит? Только от восприятия читателя?

— Ну, нет, Глеб, конечно, нет. Здесь и стиль, и грамматика и прочие орфографии со словарными запасами. Это ж как дом — каждый кирпич важен. Но идея — это все таки фундамент. Помнишь, как в школе нас учили поиску смысла в книге? Что хотел сказать Толстой про дуб, помнишь? Мы еще тогда не понимали — ну что хотел сказать? Что хотел, то и сказал. Вот дуб. Вот Болконский. Один живет уже триста или сколько там лет, а второй помирает, глядя на этот дуб. Пацаны... Для нас смерть всегда представлялась киношно-героической. Упал такой со знаменем в руках, прохрипел: вперед, солдаты! Картинно откинулся на спину и замер. Потом такие все идут рядом с гробом, а ты красивый лежишь и морщишься от удовольствия. А еще от того, что по ноге ползет муравей, а тебе нельзя хохотать. И лучик солнца в носу щекочет. А она другая. Чего-то меня в другую степь понесло.

— Все хорошо. Ты приехал сюда собирать материалы для книги?

— Так точно.

— И как? Много собрал?

— Много. Очень много. Если бы я был Шолохов — это был бы другой «Тихий Дон». Или «Хождение по мукам». Но я не Шолохов, не Толстой. Думаю, еще не время для них. Время должно пройти. Время на переосмысление.

— Так зачем тогда пишешь?

— Вот этого времени у меня нет. Поэтому надо успеть. Как я напишу — так оно и будет. А остальные, потом, будут отталкиваться от меня.

— О чем будет книга?

— О людях, о судьбах. Людях Луганска, Донецка, Одессы, Крыма.

— Психологическая проза?

— Точно не боевик с пострелушками. У меня не получается писать про бравого спецназовца, который в одиночку уничтожает батальоны правосеков. Это... Это неправда. Войну выигрывают усталые вспотевшие мужики с одной медалью на груди.

— И ты думаешь, твоя книга будет востребована?

— В моей системе координат понятия «востребованность» не существует. Я считаю нужным ее написать. А востребованность... Ну зайди в книжный. Что там предлагается читателю? Мириады донцовых, от которых тошнит и пучит. А кто их предлагает? Издательства, которые стонут о падении продаж? Так читатель наелся этой книжной быстрорастворимой лапши. Тираж три тысячи у нормальной книги? Так ее сжирают Москва и Питер, до провинции же доходят единицы. Здесь не спрос рождает предложение, а предложение спрос. А предложение формирует знаешь кто?

— Кто?

— Не издатель, а старший менеджер по продажам на оптовом складе. Вот что он захочет, то и будет втюхивать в розницу. Не, ну с нюансами, конечно. Залежалый товар побыстрее сплавить, например. Не путай торговлю и литературу.

— Что не хватает современной литературе?

— Того же, что и современному человеку. Одиночества. Не пластикового «одиночества в толпе». И не электронного «одиночества в сети». А настоящего. Такого кондового, древнего одиночества в пустыне. Без гаджетов, музыки, сомолчальников и тюремщиков. Один на один с ветром и солнцем. Страшного и исцеляющего. Так, чтобы корежило до вопля в зенит. Чтобы библейский ужас кремневым ножом вскрыл грудную клетку и вставил новое сердце. А потом ты возвращаешься в свежей коже.

— Это ты про что сейчас?

— Сам не понял.

— А читатель поймет?

— Поймет в меру того, что он может понять. Над книгой должен трудиться не только писатель.

— И как должен трудиться читатель?

— Читать же. Думать. Рефлексировать. Иначе нет для него, не будет смысла. Осознавать и примерять на себя. Книга учит не только тому, что правильно делать. Но и тому, что делать не стоит. Да, это вторично. Главное, она развивает критическое мышление. И, в первую очередь, к себе. Вот смотри: сейчас мир полон неграмотными людьми. Все эти «в крации», «лягла», «постеля». Но это полбеды. Они агрессивно не хотят учиться. Мол, мы не на уроке русского языка. А если их обсчитают в магазине — кассир им может сказать: «мы не на уроке математики»? Это они берут микрокредиты, не вчитываясь в мелкий шрифт. Это они жадно хватают незаконно построенную недвижимость, а потом становятся обманутыми дольщиками. Это они плюют на правила дорожного движения и пожарную безопасность. Они же не какие-то советские «зомби» с правилами. Они свободные личности, которые и выползают на майданы. У них нет критического мышления и желания этим мышлением овладеть. Вот как им объяснить, что свобода начинается с осознания запретов?

— Свобода как осознанная необходимость?

— Скорее, как осознанное ограничение. Никто тебе не даст в руки автомат, пока ты не вызубришь элементарные правила техники безопасности. Или автомобили. Как без знания запрещающих знаков быть свободным на трассе? Да никак. До первого светофора. Ну, до третьего, если повезет.

— Уголовныйкодекс?

— Ну как без него, — хохотнул Воронцов.

— Еще вопрос, — остался серьезным Соболев. — Твое мнение об этой войне?

 — О Боже, Глеб... Ну не могу я на такие вопросы отвечать. Ну какое мое мнение? Не мы ее начали в декабре тринадцатого, но нам ее заканчивать. А заканчивать придется, как и все прошлые войны. А знаешь, почему? Потому что любая война, начатая против нас, всегда была колониальной и работорговческой. Еще со времен Турции и Крымского ханства. Если мы хотя бы раз сломаемся — нам хана.

— Но мы же проигрывали войны — и ничего? Крымская, например. Или Первая мировая.

 — Там противники сами до изумления истощались. А вот Великая Отечественная показала настоящее мурло Европы. Не забудем, не простим... Забыли, простили и получили. А где забывают, что такое война — там она и возникает.

— То есть, с ними невозможно договориться?

— Глеб, знаешь, что требовали в Одессе до второго мая? Думаешь, присоединения к России? Нет. Референдума. О русском языке. И о выборе между Европейским и Таможенным союзами. Делов-то провести референдум. Но дешевле оказалось просто сжечь людей. Они боятся диалога, потому что проиграют в нем. Давай закругляться, а? Мне еще на рынок надо забежать, купить всякого на передок. И вообще, язык уже отсох за сегодня.

— А что так?

— Да детям поисковым за Одессу рассказывал.

— Хорошо. Интервью я тебе вышлю на согласование. Может быть, еще пару-тройку вопросов задам. Ответишь письменно.

— Океюшки. Ну, я пошел.

— Стоять! Вот тебе, держал под столом, ножку подпирал, — Глеб протянул Воронцову увесистый бумажный кирпич. Книгу. «Время Донбасса». — Один остался.

— Ну куда мне один? Дай пять. Я в батальоне раздам по подразделениям.

— Нету. Дам два.

— Глеб, ну я популярный писатель же. С автографами раздавать буду! Четыре!

— Известный, а не популярный. Держи три и вали отсюда.

— Счастье есть, — воскликнул радостный Воронцов, подмигнул Глебу и выскочил из кабинета. Высоко поднятой рукой с книгой: две он сунул в рюкзак, помахал барышням Информационного Центра и смылся.

 И настроение сразу поднялось. На рынке Воронцов не удержался, взял два пластиковых стаканчика с дешевым черным чаем, плюхнулся на пластиковый стул и стал листать сборник. Полистал оглавление, нашел себя. Пробежал статью по диагонали. Так, не редактировали. Как выкладывал в интернет, так здесь и напечатали. А жаль, все же публицистический стиль интернета и стиль книги отличаются. Для книги надо писать обстоятельнее. Наверное. Ну да Бог с ним. В батальоне будут рады, а это главное. Остальное он решил дочитать в гостинице. Если Юля не придет...

 А пока пошел за покупками.

 Закупал самое необходимое, что нельзя достать в Энске. Хорошие носки, качественные, желательно белорусские. И денег не жалеть. Нет, конечно, есть пределы совершенству. Вот продаются в Москве носки по три тысячи. В них что там, золотая нить? Не, понятно, что суперноски. Год носи, не запахнут. Но если порвутся — это же инфаркт. Так что сойдут и по сотне.

 Слава Богу не четырнадцатый. Не надо тащить на себе все из России. Большую часть барахла можно купить здесь, на месте. И по ценам ниже рыночно-московских. Хотя иногда и дороже. А часть вещей бесполезны оказываются. Например, пресловутый мультитул. При всем удобстве ношения, на практике инструмент оказывался либо зверски неудобным, либо чертовски травмоопасным. А когда под задницей БТР или «Урал», то лучше иметь нормальный ремнабор. Ну а если машина горит, то мультитул уже бесполезен. Не, может и случится такая ситуация, что он вдруг потребуется. На все «вдруг» не напасешься. Впрочем, каждому свое. Пусть копья ломают любители интернет-баталий. У Воронцова был ножик за сто пятьдесят рублей, с открывашкой и пилой — ему хватало. Сломается ли, пропадет ли, махнутся ли не глядя с кем-нито: все не жалко.

 А еще стало труднее возить через границу барахло. Везешь больше двух комплектов — могут и конфисковать на луганской границе. А потом можешь увидеть подписанный тобой камуфляж для бойца с позывным «Эвкалипт» на Алчевском рынке. А что, бывает такое. И не редко.

 Так, двадцать футболок еще... Тоже расходный материал. По месяцу порой стираться не приходится. Батарейки, батарейки, еще батарейки. У вас кончились? А где тут еще есть? Сейчас принесете? Я подожду. Водички пока возьму, ага. Да, да, беру все. Спасибо за скидку.

 Цифру, пожалуйста. Пять комплектов. Размеры вот, на бумажке. О, кстати, чуть не забыл. Берцы тридцать седьмого размера есть? Нет? Жаль... Нет, почему девушке? Пацан у нас такого роста и размера есть. Нет, не хоббит. Хорошо, что вы не при нем пошутили. Разведчик. Руками шеи свертывает, когда спокойный. А когда не спокойный? Пальцем до мозга через нос достает. Хорошо, передам ему респект. Я могу номер места сказать, чтобы он на увале заскочил. Не стоит? А, вы берцы привезете? Тогда передам. Мне вот, кстати, кеды надо, только сорок седьмой. На следующем ряду, я понял. О, компаса еще. Четыре штуки. Не, не. Вот те, советские, самые простые. Не, эти электронные не надо, дохнут в самый неподходящий момент. И нашивок, нашивок побольше. И Новороссии, и защитной Новороссии, и ЛНР. У вас даже «Привидения» есть? Отлично. Давайте десяток красных, десяток синих, десяток зеленых. А липучки есть? Отдельно. Лентами. Ну хорошо.

 Через пару часов Воронцов с двумя китайскими клетчатыми сумками среднего размера волочился к выходу, а там уже вызвал такси.

 Приехал домой, включил ноут, пошел в душ. Не потому, что так хотел помыться, а потому, что испытывал терпение. Не лезть сразу в Интернет, чтобы посмотреть сообщения. Пока мылся, убеждал себя, что сообщений нет. Когда вышел, споткнулся о сумку, едва не упал. Сообщений не было. Тогда уже оделся и вспомнил, что забыл купить молока. В шортах и красной футболке со Сталиным и надписью «Враг будет разбит. Победа будет за нами» пошел в соседний магазин. А на ресепшене сидела незнакомая женщина. Лицо у нее было буфетное, а фигура тумбочки. Но умные и добрые глаза. Она внимательно проводила взглядом постояльца. Паранойя — обязательная черта характера луганчанина.

 Перед дверьми он остановился и заказал чашку кофе. С ней он вышел на улицу, сел на скамейку и закурил. Из кустов вышел давешний кот и стал вопросительно смотреть на Воронцова.

— Сейчас, — ответил Саша и хлебнул кофе. Не так уж и отвратительно.

 Кот терпеливо ждал, Воронцов терпеливо курил. Потом уже пошел в магазин, выбросив окурок и пластиковую чашку в урну. По белой стене дома колыхалась черная тень акаций.

 Кроме молока, купил еще и зельца. И батон. Попросил нарезать. Вышел. Кот спрятался в кусты. Воронцов кинул коту кусок мяса и сел на скамейку, наблюдая. Кот подошел к куску зельца. Долго обнюхивал его, подозрительно поглядывая на Воронцова. Подергал шубой, но, все же, начал облизывать. Сначала неохотно, затем все быстрее. Наконец, начал есть. Значит, мясо хорошее. Хотя ерунда это. Коты, например, сильно специи не любят, предпочитая свежатинку. Да, сейчас бы грамм двести сырого, замороженного до бетона мяса, желательно оленины, да с перчиком и мелкой солью. И под водку с испариной. Ладно. И зельц сойдет. С чесноком. Все равно сегодня Юльки нет.

 Сколько ей лет? Странно, говорили они обо всем, а он забыл спросить про возраст и все такое.

 Впрочем, разве это важно? Вот есть мужчина и есть женщина, они тянутся друг к другу. И все. Что еще надо?

 Но Воронцова почему-то волновал ее возраст. Его никогда не любили женщины, он это чувствовал. Их интересовали преференции, которые они получат от него: помощь в написании диплома, регистрация на жилплощади, получение свежих эмоций, даже профессиональный рост. Не карьерный, нет. Профессиональный. Хотя Воронцов мог помочь и профессионально.

 У каждого человека есть свое хобби.

 Воронцов коллекционировал хороших людей. Не мужчин, не женщин. Людей. Он мог ткнуть пальцем в карту бывшего СССР, выбрать город, прибыть туда и вечером уже выступить с творческим вечером. А потом сказать, что будет писать рассказ про этот город. И остаться в этом городе на пару недель. Рассказ он напишет потом, в поезде. И не про ЭТОТ город. Но ошеломленный читатель все равно найдет что-нибудь про себя. Потому что Воронцов всегда писал про то, что поразило его, а не жителя условного Бобруйска.

 Может быть, поэтому его не любили женщины. Они никогда не были в центре его внимания.

 Однажды было душно, окна были открыты. Какая-то белобрысая водила по венам на его ненакаченном предплечье и говорила, что это красиво. После этого он купил несколько толстовок с длинными рукавами и тактические перчатки. Через три-четыре дня другая от этих перчаток и рукавов мгновенно вспотела и задала прямой вопрос:

— Каково это — спать с писателем?

— Так же как и с другим человеком, только этот говнюк еще и записывает.

 Они все ложились в постель со своими фантазиями, но не с Воронцовым. В конце концов он понял, что сам он, самостоятельно, никакого интереса не вызывает. Имидж? Да. Автограф? Да. Гонорар? Ну, нет, конечно, хотя немножечко да.

«Сашка, привет, я соскучилась» — каждую минуту он ждал этого сообщения. В фейсбуке, контакте, не важно где. Но этого сообщения не было. А если бы и было, то от другого человека.

 Прилетел воробей, уставился на Воронцова.

— Тоже хочешь? Зельца больше не дам. Зельц для котиков. Вам батон.

 Бросил пластинку на квадратную плитку перед гостиницей. Откуда-то тут же взялись голуби. Кивающей походкой начали подходить к цели. Этих летающих крыс Воронцов кормить не собирался. Он топнул ногой в тапке, голуби разлетелись, а воробей отскочил. Увидев, что опасности нет, он, выждав пару секунд, подскочил к ломтю батона и начал растаскивать его по кускам. Сначала ему это давалось нелегко, потом он вошел во вкус. Начали подлетать другие воробьишки, хватать кусочку и улетать куда-то. Голуби в это время попытались окружить сизой стеной еду и начать наступление на кусок. Один из голубей неосторожно подошел к кустам, откуда его лапой попытался достать рыжий кот Бандера. С другой стороны поднял тапок Воронцов. Голуби бестолково взлетели, воробьи продолжили вытаскивать хлеб из блокадного кольца. Они выстроились в какой-то птичий конвейер, где один храбрец разламывал большой кусок, а все остальные утаскивали в гнезда добычу. Наглые голуби снова и снова выстраивались в кивающую толпу, но раз за разом получали или тапок, или прыжок Бандеры.

 В конце концов хлеб закончился. Тупые летающие крысы ходили и подбирали крошки. Веселое воробьё щебетало на ветках акации, рыжий кот бурчал подле ее ствола, Воронцов пошел в гостиницу.

 Свет он оставил настенный. Включил свою подборку блюза. Расставил натюрморт. Неполная бутылка водки. Помидорки с чесноком и солью. «Ессентуки номер четыре». Яблочный сок. Зельц. Плоские дольки батона.

 Что еще надо холостяку, чтобы закончить день?

 «Brother Dege», не?


 ГЛАВА ПЯТАЯ

 Внезапно заболело лицо. Ну, как заболело? Не чувствовал себя левый висок. От него шла тонкая линия. Она не болела, нет. Просто шла линия, отделяющее живое от мертвого. Она шла от левого виска через внутренний угол левого же глаза. Спускалась вдоль переносицы. Затем обходила скулу и спускалась к левому краю рта. Потом шла под носом и исчезала. Она не болела, она чесалась. Все, что было выше нее — не чувствовало. Как не чувствовала Воронцова бывшая. Не чувствует — значит, умерло.

 И вот эта линия зачесалась. Обычно она чесалась по ночам. Сквозь сон Воронцов растирал ее. Там что-то шипело, лопалось, куда-то текло, он ворочался, потом снова засыпал, оставляя желтые пятна на подушке. А теперь это пришло вечером. Он осторожно прижал холодные пальцы к горящей щеке. Под пальцами что-то булькнуло, лопнуло, зашипело. Острый вкус во рту обжег язык, и Саша сплюнул на ладонь бело-желто-красную вонючую густую жидкость. Слизистая на внутренней стороне щеки лопнула, наполнив рот терпким запахом гноя. Боли он не чувствовал — слишком высоким порогом наградили его родители. Ну или природа.

 Он побежал в туалет, отплевываясь как сифилитичный верблюд. Серо-зеленая слюна стекала по губе.

 Зазвонил телефон, застучали в дверь, а он полоскал рот.

«Они всегда приходят не вовремя», — мелькнула мысль, и Воронцова вырвало кофе с молоком.

 Гноетечение остановилось. С мокрым полотенцем у рта он поплелся к двери. Меньше всего он в этот момент хотел видеть кого-то. Но где-то в глубине души хотел встретить...

 Кого он хотел встретить? Жену? Юлю? Нет. Бригаду врачей. Чтобы уложили. Чтобы дали волшебный укол. Поговорили. И чтобы Воронцов медленно уснул, быстро проснулся и никого нет. Но так не бывает.

 Опять что-то лопнуло, зашипело, потекло, наполняя вонючим рот.

 Он открыл дверь.

 Юлька.

— Уходи, — прорычал он сквозь полотенце.

— Что? — изумилась она. Глаза ее мгновенно наполнились... Нет, не слезами, хуже. Непониманием.

 А он не мог ей объяснить. Его рот снова затекал гноем и сукровицей. А ноутбук играл «Хучи-кучи-мен». Но не чижовский, нет. Классический, Модди Уотерса.

 Они стояли, смотрели друг на друга. Наконец, она втолкнула его в номер. Глен Миллер восторженно взыграл «Серенаду Солнечной Долины».

— Что с тобой? — перекрикивая джаз, схватила его за футболку Юлька. — Что с тобой, что?

 Без тени раздумий и рефлексий она ударила его по щеке, по левой, треснутой пополам. Воронцов закричал на нее и попытался ударить в ответ. Она перехватила руку, что-то черное, загремев, откатилось в угол. Они упали на кровать. Начали теряться имена, стали находиться губы. Он все еще отворачивался, чувствуя, как липкое стекает по щеке. Но она ловила его губами и поймала. А потом полетела во все стороны одежда. Саманту Фиш сменяла Нора Джонс, а затем наоборот. Сначала он был снизу и постепенно высох рот, перестала стрелять щека. Она остановилась, протянула руку, выключился свет. Заскрежетали ножки стола, что-то упало и потекло по плиткам пола. Пульсация стекла по телу вниз. Он перевернул ее и замер.

 Теперь он стал первой скрипкой, замедлив темп. Он брал ее, как берет вечернее небо морскую беспечную волну. Она не открывала глаз, когда он рукой сжимал ее лицо. Он переворачивал ее, брал снова в полной темноте. В абсолютной темноте. Он сжимал ее, как сжимает кисть виноградарь. И она текла свежим вином, и он пил из ее кувшина. И чем больше он пил, тем больше наполнял ее. А когда наполнил, судорожно дернулся несколько раз, зарычал и впился в ее шею зубами.

 И пока их общее тело остывало, он молчали друг в друге. Сердца их стучали в унисон. По коже текли капли пота, стремясь друг к другу, сливаясь друг с другом.

 Одна из капель вдруг потекла по нечувствующему виску Воронцова и кожу вдруг защекотало. Он приподнялся на локте и капля вдруг упала вниз, на лопатку Юли. Непонятно с чего он вдруг закашлялся. Вышел из нее, упал на спину, приподнялся.

— Воды? — хрипло сказала она, не поднимая головы с подушки.

— Я сам, — кашляя, ответил он. — Сейчас свет включу.

— Нет, не включай, — попросила она.

— Почему?

— Просто не включай.

— Ну... Хорошо, — недоуменно ответил Воронцов. — А в чем проблема-то?

— Ни в чем. Просто не включай, я прошу тебя.

«Целых три раза попросила. Подряд. Какая-то проблема?» — подумал Александр и на ощупь нашел на столе пластиковую бутылку «Ессентуков». Естественно, едва не уронил початую бутылку «Луга-Новы».

— Растыка я, — ругнулся он на себя и сделал несколько шумных глотков.

 Юля хихикнула и сказала:

— Ты пьешь как зверь.

— Это хорошо или плохо?

— Мне нравится.

 Воронцов вспомнил, что за такую манеру питья и еды его вечно воспитывали бывшие женщины. Некультурно. И жена, на первых порах любовавшаяся лопающим мужем, в конце брака с отвращением смотрела на его манеру еды. Он подумал, стоит ли это говорить сейчас? Решил, что не стоит и просто хмыкнул.

— Чего хмыкаешь?

— Да так. Будешь чай? У меня особенный, я из Севастополя привез крымские травы.

— Ой, я же тебе покушать принесла, да, да. Погоди, сейчас я оденусь...

 Зашуршали стыдливые девичьи одежды.

— Забавный вы народ, женщины.

— Чем же забавные?

— Мои руки и... И прочее... Везде у тебя побывали, все облапали. А видеть себя не разрешаешь.

— Хорошего понемножку.

— Может, мне тобой любоваться хочется?

— Пе.Ре.Хо.Че.Тся, — сказала она по слогам.

 Когда уже Юля включила свет и они прищурились, Воронцов выдал шаблонную свою фразу:

— Красота спасет мир, ты же знаешь. С тебя можно лепить Венеру, только с руками и показывать за деньги.

 Но она сразу почувствовала фальшь:

— На пикап-тренингах научили так нелепо льстить?

— Почему нелепо-то?

— Потому что красота не спасает мир.

— Ну как, Достоевский же...

— Ты не забыл, что я с филфака? Во-первых, это не Достоевский, а его персонаж, достаточно глуповатый для такой фразы. Ты же сам писатель, разве твои персонажи и ты — одно и тоже?

— Нет, конечно.

— Так, тут перчики фаршированные, ешь.

— Юль, неудобно...

— Давай, давай, неудобно ему. Отработаешь. Так вот, во-вторых. О чем это я? А... Ты когда-нибудь видел, чтобы красота спасала кого-то? Вышли такие мужики на рать, увидели восход — ух, емана, красота какая! — и разошлись, всхлипывая от восхищения. Троянская война из-за чего началась? Из-за разногласий олимпийских богинь во взглядах на эстетику.

— Красивая. Умная. Готовишь вкусно. Где засада? — пробурчал Воронцов, поглощая перцы.

— Характер злобный, — ответила Юля.

— Посмотрим, — неопределенно ответил Воронцов.

— Шо посмотрим? Замуж не пойду.

— Чего тогда еду притащила?

— Жалко тебя, тощего. Да и себя. Костями, небось, синяков мне настучал. Ой, подчеревок же!

 И тут Воронцов едва не умер от запаха. Если перчики, с мясом и рисом в нужной пропорции, таяли на языке, то подчеревок... Запах его разлился негой по комнате, немедленно замаскировав насыщенный аромат любви. У себя, на Севере, он рассказывал, что салом на Украине обычно называют кусок копченого мяса с белыми прожилками. Ему не верили. А зря. Хотя и классические виды сала были, но Воронцов предпочитал этот шедевр. И ведь каждый раз вкусы разные. Он не вникал в детали — как, кто и когда его делает. От чего зависит вкус — от времени года, количества и разнообразия приправ, сорта дыма, направления ветра или травы, которое ела свинюшка. Любой, ну почти любой, подчеревок таял на языке словно шоколад, обволакивая все твое существо чабрецовым запахом степей и полынного ветра.

— А ты говоришь, что красота не спасает, — прожевав полупрозрачный ломтик, сказал Воронцов. — Вот эта гастрономическая красота точно спасает.

— От чего?

— От всего.

— У хохлов этого сала было завались, и что? — слово «хохлы» она выделила особо презрительно.

— Извини. А вообще, ты права, конечно. Какая там красота, — потер он висок. — Красота не спасает мир. Она его уничтожает.

— О как! — удивилась Юля, забралась на кровать и устроилась там, сев по-турецки. — Интересная теория.

 — Ну так... Вот если красоту возвести в абсолют, как в этой фразе. И представить, что мир достиг этого абсолюта. Дальше что? Все. Конец движению. Мир замер. Дальше ничего нет. И наступает смерть.

— Стало быть что?

— Стало быть мы живы, пока несовершенны.

— Тогда... Выпьем за несовершенность?

— У меня только водка, — сказал Воронцов.

— Я знаю. Поэтому принесла с собой домашнее вино. Херес. Ему двадцать лет. Подарили.

 Она достала из сумки с продуктами бутылку, завернутую в пакет. Запыленная, грязная бутылка. На этикетке проглядывалась надпись: «Союз Виктан. Водка Водограй. Особая».

— Будешь?

— Будешь, — согласился Воронцов.

 О, боги, боги! В ароматах вина он не понимал. Но чуял, как собака, терпкий воздух Причерноморья.

— Откуда оно?

— Из Крыма. Командир привез. Сказал, чтобы берегла для особого случая.

— Я особый случай? Польщен.

— Я не знаю. Просто три года ждала этого особого случая. Надоело ждать и думать — какой из случаев особый.

— Умеешь ты...

— Что?

— Говорить правду.

 — Завтра кого-то из нас могут убить, зачем врать?

 Воронцов согласился, что незачем.

— Тогда иди сюда. И свет выключи.

— Может лампу настенную...

— Нет! — резко ответила она. — Я же сказала.

— Да ладно, ладно...

 И был выключен свет, и это было хорошо. Снова рычали молнии на джинсах и шелестели футболки. Хлопок и лен сплетались на полу. Они пачкали простыни и хлюпали телами. В абсолютной темноте не мелькали тени, но это не мешало одному телу брать, другому отдавать. И непонятно, где и чье это было тело. Руки были глазами, а языки руками. Они брали друг друга осторожно, словно в первый раз, потому что первый раз был слишком чувственным и торопливым, а второй безумным и диким. Сейчас же они любили друг друга не торопясь. В какой-то момент Воронцов вдруг почуял стеснение Юли. Да, сейчас он тоже хотел этой подвальной темноты. К чертям, разглядит небольшое брюшко, седые волосы на груди и торчащие ребра — не Ален Делон. Если Воронцова хочет какая-то женщина — значит, ей что-то надо от него. Он отогнал эту мысль и снова погрузился в женщину. Он ее не любил, она его не любила. Просто иногда хочется тепла. Человечьего тепла. Мокрого. Скользкого.

— У меня не может быть детей, — шепнула она, когда устроилась сверху.

— Да, — понял он ее.

 Первый раз — самый страстный. Второй — самый эмоциональный. А третий уже радует знанием тел друг друга. Уже можно не торопиться. Уже можно снова изучать — как отзовутся тела на ласки. И тела отзывались, словно гитары в унисон. И когда они, наконец, окончательно подстроились — открылся космос. Кружились головы, кружилась кровать, простынь сползла на пол, а они летели сквозь пространство и время. А мимо проплывали кометы и созвездия, сонмы звезд и чужие планеты. Комната светилась алым и малиновым, вишневым и розовым. А после два крика в один голос, и они замерли неподвижно, а затем уснули, переплетя пальцы.

 Через какое-то время Воронцов проснулся и шепотом сказал:

— Я завтра в Энск. Надо.

— Угу, — сквозь сон сказала Юлька.

— Тебя Ашотович не спалит?

— Да пофиг, — повернулась она к нему спиной.

 Он обнял ее, прижался к теплой спине и не только спине:

— Ну, пофиг так пофиг.


 ГЛАВА ШЕСТАЯ

 Утром ее опять не было под рукой. Если бы Воронцову было лет двадцать — он бы загрустил. Но ему было близко к полтиннику, поэтому он только вздохнул, закурил, включил свет и начал собираться.

 Да, с тремя сумками, рюкзаком и ноутом ехать на автобусе — тяжко. Пришлось выйти на свежий воздух и вызванивать такси. Забавно, но узнавая адрес, диспетчера почти сразу давали отбой. Ехать в Энск никто не хотел.

 — Эй, парень, тебе куда? — высунулся из стоящего рядом с гостиницей «Фольсквагена». На зеркале висела георгиевская ленточка, а на заднем стекле красовалась надпись: «Трофейный».

 Воронцов подумал и назвал пункт назначения. Таксист почесал щеку и озвучил сумму:

— Две.

 Воронцов ругнулся про себя. Денег хватало, но, блин, жалко отдавать два рубля, когда на автобусе проезд что-то около полтинника стоит. Однако выхода не было. Пришлось поторговаться. Договорились на тысячу шестьсот. Хорошо бы на батарее никто не узнал. На такую сумму в Энске можно неделю жить. Включая сигареты. Ну да ладно, договорились и договорились. Воронцов ушел пить кофе. Ибо если ты не выпьешь кофе с утра, за тебя его никто не выпьет. И через двадцать минут, попрощавшись с Арменом Ашотовичем, грозным хранителем сакральных пещер, тронулся в путь.

 Пристегиваться, конечно, не стал.

 У водилы играл «Би-два» — рок-попсятина, конечно. Но все равно, в тему. «Дорога мой дом и для любви это не место». В такт музыке дул пыльный ветер в открытое окно. И, несмотря на эту пыль, Воронцов подставлял лицо под этот ветер. А потом запел БГ со своим «Черным истребителем». На обочине же мелькнул плакат с главой ЛНР. На плакате была надпись: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя. И. Плотницкий».

— Красиво у вас тут, — внезапно сказал Воронцов, когда они начали выезжать из Луганска.

— Чего? — изумился водитель. — Чего тут красивого?

— Любой новый город красив, даже его окраины.

— Первый раз, что ли? — спросил таксист.

— Первый, — соврал Воронцов.

— Москвич?

— Ага.

— Ну, понятно.

— Что понятно?

— Да у нас только москвичи на такие расстояния на такси гоняют.

— Хех, у нас в столице тоже, — улыбнулся Воронцов. Надо работать. А чтобы работать, нужно получать информацию. От таких, как этот таксист. — Ну как тут у вас? Стреляют?

— Да не, в городе уже спокойно, только по границам шмаляют. Кстати, как там в Энске? Бахают? Там же передок.

— Звонил, говорят, тихо, — на этот раз Воронцов не врал. Ну почти. Не звонил, а переписывался еще в Москве.

 Энск стоял и впрямь на передовой. Почти на передовой. До ближайшей точки — три километра. Укры подтягивали тяжелую технику под самые блокпосты. Обстреливали, но не сам город. А вот пригороды выносили с удовольствием.

 — А то тут на трассе «шаху» несколько дней назад сожгли. Мужик поехал жену с автобуса встречать — жахнули чем-то из кустов и смотались.

— Хохлы?

 — А кто же еще? Ты москвич, тебе не понять. Наши таким не развлекаются. Шо приехал, кстати?

— Статьи пописать. Журналист.

— Понятно, — протянул таксист, обгоняя желтый «Богдан». — Пиши, пиши. А где почитать можно будет?

— Найдешь, если захочешь. Моя фамилия Воронцов. Зовут Александр. Просто в «Яндекс» забиваешь и находишь. Я обычно на «Окопке» публикуюсь.

— Где?

— На «Окопке».

— Ааа... А я Костик. Просто Костик. О, нормально! — Он обогнал еще один фургончик и вышел на чистую трассу. Затем сразу прибавил скорость. Воронцов закрыл окно.

— Дует, разговаривать невозможно, — пояснил он водителю.

— Ага, а тут дорогу наконец сделали. Так что проскочим здесь быстро.

 Мимо неслись терриконы. Или они неслись мимо терриконов.

— Укропы херачат?

— Не, просто дорога хорошая. После Алчевска жопа начнется.

 До Алчевска было еще долго, можно было поговорить. В принципе, Воронцов и так все знал, но лишний голос не помешал бы. В прямую, конечно, не спросишь, но...

— Слушай, пока вдвоем едем, никто не слушает, можно вопрос провокационный?

 Таксист Костя метнул быстрый взгляд на Воронцова, чуток замялся, а потом кивнул:

— Например?

— Из машины не выкинешь?

— Ты еще за поездку не расплатился.

— Ну тогда рискну, — хохотнул Воронцов. — Скажи, а вот не лучше бы было, если бы в четырнадцатом понаехали сюда какие-нибудь правосеки, постреляли бы пару сотен человек, сожгли бы кого для устрашения, как в Одессе, и все бы кончилось? Жили бы нормально сейчас, без комендантского часа и обстрелов?

— Ты этого только больше ни у кого не спрашивай, — мрачно ответил Костя, обгоняя очередную машину. — Эти сюда сразу с артой и танками сюда шли. Я видел. Мы тогда в тапочках их останавливали. И многие к нам переходили. Северный ветер, северный ветер... Это их техника у нас все еще служит. Я видел, да, да. Хотя, конечно, сидели бы ровно — думаю, большинства бы и не коснулось. С другой стороны — а кого выберут на сожжение? Тебя, сына, жену? Не, вряд ли нормально жили бы. Нам бы не дали.

— Но ведь жили же как-то?

— Да, жили, — Костя от души ударил по баранке «Фолькса». — Какая страна была шикарная. Ей Богу. Хипповская страна. Все можно и ничего за это не будет. Ни один закон не работал.

— Так это ж беспредел.

— Ха, тут все со всеми договариваться могли. Ты что, думаешь, только у Янука золотой батон был? Да тут у всех эти хлебобулочные изделия были. У кого батоны, а у кого и пампушки золотые. И кто больше всех орет про воровство — у тех батонов полные амбары. Ты в Галиции был?

— Так, проездом...

— Куда там проездом? — удивился Костя. — В Польшу, что ли? Да ладно, я был в командировке. Еду, значит, по улице. Не помню, как называется. Ее ремонтировали, наверное, в сорок первом, в мае последний раз. Война туда-сюда — так воронки и остались, видимо. Утром по делам обратно еду — глядь, работяги щебень сыплют. Вечером на хату — работяг нету, а местные, что вдоль по улице живут, с тачками да мешками этот щебень по домам тащат.

— По хатынкам?

 — Каким хатынкам? Там клятые коммуняцкие пятиэтажки стоят. К утру ни камушка нет. Ну и хрен вам, а не асфальт, естественно.

 Слово «естественно» он произнес как «исессно».

— Все воровали. И под подушку складывали. Первым делом думали, как государство кидануть.

— И ты?

— И я. У себя не украдешь, у соседа нельзя, а у государства — нужно. Иначе оно у тебя украдет.

— Интересная философия.

— Обычная. Здесь у всех такая.

— Что, и сейчас?

— Сейчас другая, сейчас за это шлепнуть могут. Хотя...

— Что хотя?

— Смотря кого.

 И Константин замолчал, сжав губы.

 Саша решил перевести разговор:

— Девчонки у вас хорошие. Красивые.

 Девчонки и впрямь были красивые. Помесь северного блонда и южных брюнеток. Хотя... Красятся, конечно же. Брюнетки в блондинок, те в каштан и все в рыжих. Женщины вечно недовольны собой и миром.

 Проехали алчевский тоннель.

— Завод видишь? В него за всю войну ни одного снаряда не попало.

 Завод был огромен. Если его по периметру пешком обходить, то за день, наверное, не управишься.

— Это металлургический?

— Он самый. Так вот, работает исправно. Вся продукция на Украину идет. И оттуда зарплата на карточки в гривнах капает, неплохая. Поэтому здесь, в Алчевске, укропов много. По ним же не стреляют. Кстати, хочешь, покажу тебе хохлизм во всей красе?

— Давай, — согласился Воронцов.

— Сейчас в Брянку заедем.

 Города на Донбассе стояли рядом. Иногда настолько рядом, что было непонятно, где заканчивается один и начинается другой. Порой две стороны одной улицы располагались в разных городах. Шахтерские агломерации, да. В Брянке таксист Костя свернул с главной улицы, поехал какими-то закоулками. Честно говоря, Воронцов поднапрягся. Линии фронта в обывательском представлении здесь нет. Блокпосты да мины на танкоопасных направлениях. Война идет четвертый год на одном месте. Чисто Фландрия восемнадцатого года. Тысяча девятьсот восемнадцатого, разумеется. Те же мины лежат в три-четыре слоя, а как и какие — знают только выжившие минеры. Через эти минные поля туда-сюда шатаются и ДРГ обоих сторон, и контрабандисты, и мирняк с проводниками, и просто бандиты. Похитить ради выкупа заезжего москаля — как не фиг делать. О таком, правда, Воронцов еще не слышал, но все когда-то бывает в первый раз. И оружия нет с собой, в штатском же едет. Да и поможет ли оно в подобной ситуации — еще один вопрос, решаемый только практическим образом.

 Наконец Костя остановился. Перекресток двух неасфальтированных улиц. С трех сторон сады и дома с заборами из зеленого металлопрофиля. С четвертой — пустырь. Возле пустыря магазинчик, устроенный в бывшем строительном вагончике. Магазин назывался почему-то «Венера». Оттуда вышла тетка с двумя полными черными пакетами. Массивной фигурой тетка напоминала тумбочку.

— Идем, — сказал Костя.

— Идем, — согласился Воронцов.

 В магазине было прохладно, жужжали мухи и было темно. Вернее, это Воронцову показалось, что было темно: солнце на улице очень слепило.

— Привет, Верунь, — сказал Костик.

— О, привет! — сказала продавщица, статью своей напомнившая Воронцову першерона. — Какими судьбами? А Галка сегодня выходная.

— Та я знаю, заскочу к ней на обратном пути. Вот, товарища в Энск увезу и заскочу.

— Заскочи, заскочи, шелопут. Я б на месте Галки тебе бы давно башку скалкой поправила. Ты когда жениться будешь? — и Веруня утробно захохотала. Бюст ее заколыхался так, что Воронцов испугался, не обрушит ли он пирамиды консерв на полках. Не обрушил.

— Женюсь, женюсь. Вот вечером сегодня и женюсь.

— А де приглашение?

— Я так женюсь, без веселья.

— Тююю... Я так тыщу раз замуж выходила, без веселья-то.

— Ладно, Верунь, дай минералочки холодненькой. И покажи гостю банку гуманитарки.

— Тушенки, что ли? Так вот она стоит.

 Она ткнула толстым пальцем куда-то за спину. Как раз к этому моменту глаза Воронцова привыкли к полумраку магазина. Одна из консервных пирамид состояла из жестяных банок светлого цвета, на которых было написано: «Тушенка говяжья. Не для продажи». Под банками нагло висел ценник «Туш. гов. 150 руб.». Вот тебе и не для продажи. Фасон банки Воронцов узнал — это из стандартного армейского сухого пайка российского образца. В ополчение такие не поступали рядовым бойцам. Разве что за свои деньги. А это всегда по-разному — кто-то может и за двести купить, а кому-то и за восемь сотен предлагали. Но так, чтобы гуманитарка с пайками приезжала — этого Воронцов не помнил сам и от других не слышал.

— Это откуда? — спросил он.

— А еще с пятнадцатого года лежит. Хозяин завез, вот и лежит. Местные поначалу брали, в запасы. А потом война приутихла, хозяйства восстановили — опять не берут. Кому она нужна, тушенка, когда у каждого своя свинья? Мы и колбасу-то возим только копченую, да по праздникам. Варенку тут никто не берет, с нее организм только угробляется, — включила язык Веруня. Видать, скучно ей было тут стоять на пустыре да пережевывать одно и тоже с постоянными покупательницами. А тут хахаль подруги заехал да еще и завлекательного мужчину завез, кажется, даже неженатого: кольца-то нет.

— А хозяин где взял?

— А я знаю? — удивилась Веруня. — Привез и привез, мне что, стоит себе, есть не просит.

 Костя сделал несколько больших глотков минералки и слегка осипшим голосом снова спросил продавщицу:

— Кстати, Верунь... А танк убрали?

 — Не. Так и лежит в балке, болезный. Военные каждый месяц приезжают, цокают, плечами жмут, руками водят, уезжают и весь сказ.

— Посмотреть хочешь? — спросил Костя. — Он здесь рядом, в Меловой Балке.

— Почему бы и нет, — согласился Воронцов. — А что за танк?

— Хохлятский. Сейчас увидишь. Тут недалеко.

 Они вышли из магазинчика, Костя крупно зашагал по пустырю. Воронцов шел за ним след в след — сказывалась привычка. До балки и впрямь было недалеко, метров двести. Обрывистые ее берега белели камнем, а по кривому дну шла зачем-то грунтовая дорога. Куда и откуда она вела — непонятно. Как было и непонятно, на кой бес туда заехал украинский танк. Воронцов и таксист спустились к нему по еле заметной тропке.

 Он стоял на обочине: рыжий, сгоревший в боях четырнадцатого. Романтик бы задумался о превратностях жизни советской боевой машины. Прагматик стал бы решать — как сдать эту дуру на металлолом. Воронцов оказался мещанином и обывателем. Он обоссал ржавую гусеницу, а на сбитой башне написал подобранным мелом слово «Хуй».

— Наверное, единственный, оставшийся на полях, — сказал Костя. — Хохлы сюда заехали, заблудились, видимо. Ночью сбежали кто-куда. Через пару дней ополченцы мимо шли. С перепугу сожгли.

— Бардак, — сказал Воронцов.

— Бардак, — согласился таксист. — Фоткаться будешь?

— Некогда. Поехали.

 Ну и поехали. А в Стаханове опять остановились.

— Костя стой! Стой, стой, стой! — возопил вдруг Воронцов, когда они проезжали мимо ничем не примечательной столовой славного города Стаханова.

— Ты чего?

— Сдай назад чуток... Вот. Забежим сюда. Ты не поверишь...

— Чего не поверю?

— Видишь вот столовку?

— Ну.

— Здесь делают лучший в Союзе молочный коктейль. Я серьезно. Давай за мной, я угощаю.

 Если исключить белую пластиковую дверь, плазму на стене, откуда орал некто Лепс, и кондиционер, то можно было бы подумать, что это портал в восьмидесятые. Шторы из бамбуковых палочек, советские угловатые витрины, а, самое главное, аппарат для приготовления молочных коктейлей. Воронцов заказал два поллитровых. Один с яблочным соком, другой с грушевым, для Кости. Аппарат зажужжал, идя на взлет. Если закрыть глаза, то можно, словно наяву, увидеть три шарика крем-брюле, посыпанных шоколадной крошкой. Извечный спор о колбасе Воронцов решил вот в этой стахановской столовой. Лучше четыре сорта чистого мяса, чем двести сортов сои с пальмовым маслом. Надо зажмурить глаза, сделать глоток вот этого ледяного, покалывающего иголочками нёбо советского коктейля, замереть и почувствовать нежность молочно-яблочного вкуса всем, повторяю, всем телом. И больше никто и никогда не заставит вас пить современную бурду. Сколько бы ее сортов вам не предложили.


 ГЛАВА 7

 Все сержанты — философы, хотя и не все философы — сержанты. Чаще даже все философы — не сержанты, если вы бывали в МГУ.

 Но все сержанты — философы. Иначе не выжить между офицерской Сциллой и рядовой Харибдой. Нет ничего более созерцательного, чем контроль за исполнением дурацкого приказа. Это уже потом окажется, что и приказ не дурацкий, и воинам нужен очередной пинок. Но сейчас, в данную минуту, никто не будет объяснять сержанту, зачем капитану понадобилась свежевырытая яма в дальнем углу плаца, если, конечно, ЭТО пространство, забитое собачьими какашками, можно назвать плацем.

 Есть сержанты-аристотелевцы. Они классифицируют все подряд, из них получаются отличные заведующие складами, то есть прапорщики и старшины. Именно их желал расстреливать каждые не то три, не то пять лет генералиссимус. Нет, не тот и не тогда, а Суворов Александр Васильевич.

 Есть сержанты школы Платона. Эти созерцают мир из казармы, наблюдая смутные тени на стене. При приближении теней, они, сержанты, исчезают в каптерке.

 Гегельянцы ищут источник Абсолютного Духа, и, если находят, то кабздец духу конкретному.

 Кантианцы же любят вещи в себе и вещи сами по себе. Чаще всего они находятся в тумбочках. Вещи, а не сержанты.

 Сержант с позывным Фил был стоиком и даосом. Третий год он ждал трупов врагов, проплывающих мимо берега. Как правило, дожидался, особенно в те моменты, когда возвращался с ротации. На этот раз он вернулся с передка минут пятнадцать назад. Он глядел в потолок и дул на крепкий сладкий чай, вытянув ноги. Чай парил как украинская зализница, несмотря на жаркий день. Фил обхватил подстаканник огромной лапищей, попробовал чай, фыркнул по медвежьи и поставил на стол.

 Глаза его были красны, а морда лица недовольна, впрочем, как всегда. В располаге, кроме него, никого не было. Фил не знал, радоваться этому факту или огорчаться? С одной стороны, одиночество — это очень ценный минерал в толще армейской службы. С другой стороны, он был сейчас одновременно дневальным, дежурным, старшим по караулу, караульным и даже часовыми, всеми сразу. Из восемнадцати человек взвода ПТА семнадцать были на ротации, то есть на фронте. Включая лейтенанта Волкова, с понятным всем позывным. Ну еще и Воронцов где-то шлялся.

 А еще надо бы вечером прибыть к шести в штаб, после чего гулять в патруле до полуночи. Как все это совместить, сержант Фил не знал, поэтому и забил на все. Он сосредоточился на чае. Он снова поднял стакан, сдвинув глаза к переносице. Вытянул губы трубочкой. В этот момент он стал похож на Шрека. Только у Шрека не было зеленой шапочки на затылке и АК-74 на плече. А так — копия.

 Именно в этот момент и открылась дверь бывшего ангара. В помещение вошли два полковника, майоров штук пять, включая Злого, капитанов же было бесчисленное количество. Вроде семь.

— Здравствуйте, товарищи солдаты! — рявкнул один из полковников.

 Фил аккуратно поставил на стол стакан с чаем и добродушно прогудел:

— Здравия желаю, товарищ полковник! — Про себя же подумал, что вот принесла нелегкая... И порадовался, что не достал коньяк и не плеснул его в чай. Ибо полковник первым делом схватил кружку и сделал большой глоток. «Опять заваривать», — подумал Фил и сделал дурацкое выражение лица. Ибо как завещал нам великий Швейк...

 — А что это у вас здесь?

 Фил огляделся и не нашел бардака. Угольная печь, затем стиралка со шлангом, брошенным в сток бывшей душевой, стойка с посудой, микроволновка (две штуки, одна не работает), стол на двадцать рыл, телевизор, дающий черно-белую картинку на ворота, тапик...

— Где? — не понял сержант.

— Вот это вот все, — неопределенно махнул рукой полковник.

— Это столовая, — ответил Фил.

— А почему вы пьете чай в столовой? Для чая положена чайная.

«А хер его знает!» — подумал Фил, но отвечать так не стал. Придурковатый вид перед начальством надо иметь, придурковатый.

— Где дали, там и пью, — так ответил он. А после этого вытаращил глаза. К воротам, которые показывал старый «Горизонт», подъехала тачка. Оттуда высадился с сумками Воронцов. В гражданском, естественно. Курточка кожаная, джинсики, шляпа вот эта, хипстерская. Воронцов открыл ворота, просунув руку через проволоку. Втащил сумки, закрыл ворота. «Хорошо, что их смазали...» Воронцов поперся не к казарме, а к столовой, где сейчас и находился Фил с незнакомыми полковниками и свитой. И почему они из штаба пешком пришли? Полковники же жопы на машинах возят? А псы где? Динка-то с командиром в леса уехала, это понятно. Беззубый Мухтар, муж немецкой овчарки Дины и их общий сын Персик, должны были галдеж поднять. Но цепь Рафика была пуста: видимо, убежал в город, пока жены-то нет. А ленивый Персик поднял свою пудовую башку, увидел, что идет Воронцов в шляпе, тяжело вздохнул и снова бухнулся в пыль.

 Персику было 10 месяцев, но в холке он уже доставал взрослому мужику по пояс. А в башке все еще считал себя месячным малышом. Эта махина все еще был щенком с добрыми глазами. Воронцов остановился на экране телевизора и начал чесать башку Персику.

 Злой увидел напряженное лицо Фила, оглянулся. Разглядел экран, после чего громко кашлянул:

— Товарищ полковник, разрешите обратиться!

— Обращайтесь, майор, — лениво ответил полковник.

— Давайте кухню посмотрим на предмет санитарии.

— Добро, глянем, куда идти.

 В этот момент Воронцов двинулся к двери столовой. До катастрофы оставалось секунд тридцать, может, минута. Точно минута. Из-под лавки курилки выскочила любимица взвода Фрикаделька: котейка женского пола. И побежала наперерез Воронцову. Тот отвлекся, поставив сумки, подхватил котейку и начал чесать за ухом.

 Злой же кивнул Филу и выступил вперед, отвлекая внимание полковника и всей комиссии.

— Здесь ребята моют посуду, здесь душ, там холодильники и компот...

— Вижу, — полковник рявкнул и направился в душ.

 Фил за спиной свиты скорчил в ответ рожу. Заметил это только майор с позывным Злой. Майор погрозил кулаком Филу, тот быстро накинул чей-то бушлат на экран и скользящим шагом, неслышно подошел к двери.

— Тааак... А где у бойцов комната отдыха? — рыкнул проверяющий. Свита незамедлительно начала черкать ручками в блокнотах.

— Шо? — прошептал сержант и хлопнул себя по лбу. Другой рукой взялся за ручку...

 В этот же момент дверь пнул Воронцов. Фил сделал страшное выражение лица: выпучилглаза, сморщил лоб и раззявил щербатый оскал. Отнял ладонь ото лба и, раскрячив во все стороны пальцы, сунул ее в лобешник Воронцову. Тот немного испугался и сделал шаг назад. Сержант проскочил в дверную щель, немедленно закрыл за собой дверь и зашипел на Воронцова:

— Обдолбался что ли, пижон? Бегом в казарму и в форму переодевайся.

 Воронцов попытался что-то сказать, но не успел. Ладонь Фила сжалась в кулак. Сашка еще ни разу не видел флегматичного сержанта-даоса в таком состоянии.

— Да у меня же сумки! — прошептал он в ответ.

— На пенис их намотай и бегом в казарму. Дневальным будешь! Сиди у тапика и читай наставление.

— Какое наставление?

 - Любое, твою мать! Бегом! Держи ключ!

 Пока они шипели, за спиной, в помещении, что-то опять зашумело. Воронцов забросил котейку на крышу бетонного колпака, служившего еще и летним душем, и побежал до располаги.

 Вот если его поймают укропы и начнут допрашивать, то будет как в том анекдоте: почему советские солдаты в плену ничего не рассказывают? Да потому что матчасти не знают. Воронцов до сих пор не знал, на территории какой шахты они живут. От столовки до спального помещения — метров сто по дороге и метров пятьдесят через забор. Но это если сумки в дыру пролезут. Нафиг, по дороге, через ржавые ворота.

 И в этот момент проснулся Персик. Увидев штатского, рявкнул как стодвадцатидвух-миллиметровый миномет. А потом, медленно набирая скорость словно першерон, погнался за Воронцовым. По запаху понял, что вроде как из своих, но на всякий случай, прицелился и куснул чуть ниже спины. Легонько куснул, пальто не прокусил. Воронцов, помня о том, что орать нельзя, замычал, остановился, развернулся и попытался лягнуть пса. Персику игра понравилась. Он отскочил, виляя хвостом. В глазах его сконцентрировалось все добро мира и желание любви и ласки.

 Воронцов побежал. Персик куснул. Воронцов повернулся. Персик отскочил.

 И так четыре раза подряд. Наконец, Воронцов заскочил в располагу, споткнулся о порог и загрохотал по бетону всем, что у него было. Включая кости, конечно.

 Персик побежал обратно, надеясь на новый раунд игры. Но вдруг притомился и грузно упал на бок, в тенечек.

 А Воронцов метнулся в свою комнату, кое-как запихал сумки под кровать, стал переодеваться в пиксель. Потом бросился в дежурку, схватил методичку для наводчиков и стал ждать звонка тапика. Звонка не дождался, в дверь застучали. Оказывается, он ее успел закрыть на засов. Он подошел к входной двери и, не раскрывая маленького окошечка на уровне глаз, грозно спросил:

— Пароль?

 Пароль не знал, естественно, никто за пределами батареи. Он был настолько прост, что о нем даже все аналитические отделы хоть ВСУ, хоть ЦРУ не догадались бы.

— Майор!

— Саня, ты? — раздался голос Злого.

— Я...

— Открывай.

— Пароль, — ответил Воронцов и вспомнил, что у него оружия нет. «Молодец» — поздравил себя Сашка и побежал к кровати. Его «калаш» всегда висел рядом с изголовьем. Да, да, он знал, что оружие в оружейке и все такое, но! Именно, что но...

 Тем временем к располаге подогнали сержанта. Тот опять пнул в дверь. На этот раз Саня был уже готов к встрече:

— Фил, слава Украине.

— Одесса, героям слава.

— Да вы тут охерели! — раздался начальственный мат.

— Никак нет, тащ полковник, — ответил Воронцов, открывая дверь. — Никакой каклодиверс не догадается ночью «славу юкрейн» орать тут. Тем более, мы позывные добавляем.

— Ты как разговариваешь? — вскипел проверяющий. Воронцов пожал плечами:

 — А че такого?

— На губу захотел?

 Рядовой разглядел полковника. Невысокий, борзый, худощавый, но уже с жиринкой. И, пожалуй, лет на пять-семь младше Воронцова.

— Да я б не против, выспаться можно, только кто воевать-то будет? — демонстративно поправил потертый «калаш» Воронцов. Фил тихо заржал, замахал руками и ушел куда-то за угол. На лицо несчастного Злого лучше было не смотреть.

 Впрочем, на полковника тоже.

 Хорошо быть рядовым. Дальше Желоба не пошлют, звание не снимут и уволить не уволят. Ну что ты, проверяющий, сделаешь ополченцу? Да, понятно, что уже не ополченцы, а рядовые Народной Милиции, но по факту-то как были добровольцами, так и остались. «Ну, уволь меня всего» — подумал Воронцов и ухмыльнулся. «Через неделю опять буду стоять здесь». Видимо, в голове проверяющего что-то такое же мелькнуло. Он отодвинул рядового и зашагал внутрь помещения.

 Помещения...

 Окна были выбиты еще в четырнадцатом. Потом на шахте стояли казаки. Они где-то надыбали одеял и полиэтилена. Забили разбитые окна этими одеялами, завесив их пленкой.

 Здание шахтоуправления было наполовину разбито прямыми попаданиями. Не было воды, не работала канализация. Каким-то чудом сохранилось электричество, а из соседнего кафе, что за забором, дотягивался халявный вай-фай. Поэтому служить на располаге было в кайф. Закрылся наглухо и шпиль в танчики. Главное, не уснуть.

 Температура в помещении не поднималась выше десяти градусов зимой и двенадцати летом. Даже в самую жару. Спали в одежде, накрываясь бушлатами с головой. А по нужде ходили в ведра. Но ведра воняли, поэтому бойцы приноровились ходить со второго этажа. Пока еще никто не упал в обделанные развалины. Был еще третий этаж, куда ходить не рисковал никто, кроме одного опездола с позывным Акула. Был, конечно, еще и туалет на улице, через дорогу, но какому дураку придет в голову переться туда ночью и одному...

— Боец, ко мне! — заорал бас из спальной комнаты.

 «Сейчас будут сношать» — догадался Воронцов. Так заведено, что виноват всегда младший — по званию, возрасту или должности: это не важно. Рядовой поднялся на второй этаж, в спальник. Ну, конечно, бардак. Наколотые поленья у старой буржуйки. Носки и трусы на веревках, раскиданных Андреевским флагом по комнате. Плесневелые остатки чая в кружках неузнаваемого цвета на избитых временем табуретках, служивших тумбочками. Почему-то именно эти кружки взбесили полковника.

— Где у вас тут чайная? Почему бардак в подразделении? У бойцов должна быть комната отдыха. В ней должны находиться книги, домино, шашки и шахматы. И никаких карт! Боец, где домино?

— Я знаю? — по-одесски изумился Воронцов. — Тут даже лото нет!

— Бардак!

— Так точно! — на всякий случай, рявкнул рядовой. Глаза пучить не стал: перебор. Под лестницей беззвучно хрюкал сержант.

 Полковник посмотрел на часы и велел к двадцати ноль-ноль добыть игровые принадлежности. Затем свита полковника, вместе со Злым, важно удалилась. На этот раз пошли не через «плац», а по тропинке мимо туалета «Сортир», он тут стоял с пятьдесят первого года, но все еще не был забит до крыши. Из этого сортира Воронцов спас два тома «Истории Украинской ССР» и несколько томов из собрания сочинений Ленина. Ничего святого для противотанкистов-сепаров не было, да. Пованивало оттуда изрядно, но офицеры были привычны к запаху солдатского дерьма, поэтому прошли спокойно. За сортиром сразу шла обычная дорога для гражданских машин. Забора, конечно, с этой стороны не было. На это проверяющий полковник опять поорал.

 — Че, пойдем за домино? — спросил Воронцов.

 — Чеканулся? У нас танчики есть, в них и будем гонять. Но сначала спанье, — ответил Фил, наблюдая, как проверочные садятся в машины и уезжают.

 — Это кто был-то?

— А... Из корпуса. С Луганска. Курить есть? Я на кухне оставил.

 — Держи.

 Фил взял одну.

 — Да держи пачку, у меня есть.

— А че еще есть?

 — Коньяк, тащ сержант. Исключительно для профилактических целей.

 — Придется проверить. Много?

 — Литр.

 — Конфискую.

 — Так точно. А закусить есть чем?

 — Щас посмотрим...

 И они отправились на кухню, смотреть, что там есть из закуски. Сухпайки трогать не стали, котлет было всего восемь, поэтому Воронцову, как младшему по званию, но не по возрасту, пришлось бежать в магазин за сальцом, хамсой, чесноком и перчиком. Ну и хлебом.

 — Сыру еще возьми, — благостно сказал Фил, проверив полстакана коньяка.

 Когда рядовой вернулся, Фил спал. Он лежал на лавке, натянув балаклаву на голову. Под головой лежал старый вещмешок, арафатка упала на серый бетонный пол. Рука лежала на столе, а храп поднимался под потолок.

 Воронцов запечатал ополовиненную бутылку коньяка, сунул ее в свой рюкзак. Сходил на кухню и сунул черный пакет с закуской в холодильник.

— Маракайбо, я Тортуга! Прием! — заверещала вдруг рация.

 Воронцов взял в руки черный приемник, нажал на кнопку:

 — Тортуга, плюс!

 Включил чайник, подумал немного, вернулся на кухню, достал сала, затем вернулся к спящему Филу и рации. Нарезал бутеров. Боже, какой же здесь хлеб пекут, в отличие от Алчевска... Заварил сладчайшего и крепчайшего чая — или чаю? — уставился в экран телевизора. Персик, вон, валяется...

 Переложил автомат в сторону. Затем открыл ноут и начал рубиться в танчики, время от времени перекусывая горячим черным хлебом с медленно тающим салом и запивая необъяснимо вкусным чаем.

 Дома такой чай не получается.

 Время от времени он поглядывал в телевизор, там темнело. Ворочался Фил, не падая каким-то чудом со скамейки.

 Раз в полчаса Тортуга опрашивала базы.

 — Тортуга. Маракайбо?

 — Тортуга плюс.

 — Тортуга. Гавана?

 — Я Гавана, пять.

 — Тортуга. Порт-Роял?

 — Пять с плюсом, Тортуга.

 — Тортуга, Змеи, выход?

 — Гадюка, пруд, все спокойно.

 — Кобра, центр, плюс.

 — Питоны, работаем с абреками, автовокзал, все плюс.

 Ну и ладушки.

 Воронцов распахнул пасть, сунул в топку еще один бутер, запил чайком, нажал на левую клавишу мышки и уничтожил «Тигра».

 Где-то спал один полковник.


 ГЛАВА 8

 Проснулся Воронцов от пинка Фила. Фил не умел будить ласково. По званию не положено. Воронцов глянул на часы. Половина шестого.

 — Охренел, что ли? — удивился Воронцов. — Я всего два с половиной часа спал.

— Тебя Бек вызывает. Срочно и с личным оружием.

— Хер ли ему надо? — удивился Воронцов, сев на кровати.

— Я знаю? — меланхолично сказал сержант и отправился в столовую, где уже закипал чайник. За ним поплелся Воронцов, шаркая дежурными тапками. Сержант вздохнул, глянул в монитор с дежурной камеры — там, во дворе, дрыхли собаки под лучами утреннего розового солнца. Шевельнул мышкой. На другом мониторе, на этот раз воронцовского ноута, чадно дымил ИС-2.

— Убило... — грустно констатировал Фил и вышел из боя.

 Воронцов взял рацию:

— Тортуга, я Маракайбо, прием.

 Рация молчала.

 Он еще пару раз вызвал пиратскую базу. Наконец, хриплый и сонный голос ответил:

— Маракайбо, хуле надо?

— Одесса на связи. Че вам надо? Прием?

— Бек тебя хочет, сил нет. Бегает туда-сюда, орет.

— На кого?

— На всех.

 Воронцов положил рацию на стол.

— Я в штаб, — сказал он Филу.

— Дуй, — ответил Фил, старательно занимая позицию для выстрела. Для этого он высунул язык и сдвинул кепку набекрень.

— Пойду я за стволом.

— Валяй.

 Ключи от оружейки висели на обычном месте. Воронцов открыл дверь, отключил сигнализацию, затем сразу записался в журнал, что взял «калаш», разгрузку, четыре магазина и «эфку».

 На всю батарею «лимонок» было всего две штуки. Одну постоянно с собой таскал комбатр. Вторая лежала в сейфе. Обычно ее берегли зачем-то. Но если Бек сказал при личном оружии, то Воронцов понял, что надо гранату взять, на всякий случай. Точнее говоря, на последний случай. В плен попадать рядовой не собирался.

 Гранату он сунул в правый карман. На грудь нацепил разгрузку с магазинами. Вытащил пустой магазин, снял с предохранителя, направил ствол в ящик с песком — пулеуловитель — щелкнул спусковым крючком. Закрыл предохранитель, щелкнул магазином с патронами. Повесил «весло» на шею. Включил сигнализацию, та заревела глоткой носорога, закрыл дверь, она заткнулась. Задумчиво посмотрел на ладонь.

 Затем вернулся в столовую, где Фил продолжал гонять танки.

— Держи, — протянул он Филу ключи от оружейки. — Совсем уже расслабились, на гвоздик вешаем.

— Пиздюлей давно не получали, — вздохнул сержант и убил противника. — Ваншот! Положи на стол.

 Звякнула связка ключей. Там были не только от оружейки.

— До вечера, — протянул руку Воронцов.

 Они попрощались.

 Ни сержант Фил, ни рядовой Воронцов, ни даже капитан Бек не знали, что этим вечером все будет совершенно не так, как они планировали. А планировали они всего лишь выезд на час-другой под Брянку. Туда, где стрелять не должны.

 До штаба Воронцов добрался без приключений. Разве что купил полтора литра молочной соленой сыворотки. Сразу заглотил три капсулы «Лоперамида» — это чтобы дно не выбило — и за 10 минут, по дороге в штаб, не останавливаясь, выпил сыворотку большими глотками. Вода здесь слишком мягкая, напиться обычной невозможно. Странно, наоборот, должна быть жесткой. Донбасс, уголь, все дела.

 Вставало июньское солнце. Начинало жареть. Последние капли он выпил у ворот штаба. На воротах стоял Заяц из Горловки. Заяц был наслышан о «Привидениях» и приехал воевать. Но его поставили на ворота, а войны и здесь не было. Если не считать прилеты арты туда-сюда.

 Заяц пил кофе из термоса, отчаянно зевал и скучал. В длинных его пальцах тлела тонкая сигарета «Донтабака».

 — О, Одесса! — обрадовался Заяц. — Кофе будешь.

 Он не спросил, а протянул кружку термоса с дымящимся напитком. Воронцов хлебнул несладкий и горький кофе, поморщился, протянул кружку обратно.

— Бек тута?

— Умотал куда-то, а шо?

— Давно?

 — Минут пять назад.

— Бля, — сказал Воронцов и вытащил сигарету. Заяц протянул ему зажигалку и щелкнул огнем.

— Че случилось?

— Да вызвал вот.

— А, забей.

 Воронцов пожал плечами:

— Столовка открылась?

— Ага. Жрать хочешь?

— Не хочу. Но надо.

 Как все интеллигенты, с утра Воронцов не завтракал. Литр бы хорошего кофе с молоком и легким десертом типа смузи — и можно жить до второго завтрака. Но тут какая-никакая — армия, и такая же война. Есть надо при возможности, а не по желанию.

— Одесса к Беку, — сказал в рацию Заяц.

— Принял, пропусти, — после секундной заминки ответил дежурный по штабу.

 Воронцов шел в здание штаба и махал рукой встречным бойцам.

 Вот Боцман. У него кубанка, лихо торчащая на затылке, и несколько орденов ЛНР, Новороссии, ДНР и казачьих. Каждый из них заработан кровью, Боцман их снимает только с курткой, на ночь. И всегда кладет под подушку. Ну или что там вместо подушки. Боцман отсидел двадцать два года, а потом с ним укропы играли в сафари, в Чернухино. На том поле он выжил и сам пришел в ополчение. Замашки вора быстро заместил на блеск орденов.

 А вот Немец. Немец он, потому что немец, из местных. Немцев тут вообще много воюет. Фрицы. Густавы, Алексы, Юргены. Штук пятнадцать: поволжские, донские, одесские. Но есть и пара немецких немцев. Воронцов тоже был этой породы, но то такое...

 Финн Вилли, сириец Леон, француз с позывным «Француз», испанец Роберто. Нет, всех их тут, в это утро, не было. Просто внезапно они вспомнились Воронцову.

 В столовой он записался в тонкую тетрадочку, с удовольствием расписавшись — «Рядовой Воронцов. Взвод ПТА». Тарелка остропахнущего винегрета, гречка с котлетой и компот, компот без ограничений.

 Туда-сюда сновали офицеры, но их спешка была обычной, без суеты. Значит ничего не происходит и спешить некуда. Автомат стоял, опершись на стенку. Разгрузку он не снял, Воронцову нравилось ходить в разгрузке. Так он себя чувствовал значительнее и важнее. Из рюкзака он достал планшет и начал пальцем пролистывать новости в Живом Журнале. Очень много умных аналитиков вещало об обострении войны на Донбассе. Воронцов аналитиком не был, поэтому ел, наслаждаясь грубым вкусом простой еды. И компота.

 Он допивал третью кружку, когда в столовую ворвался капитан Бек.

 Ходить замполит не любил, он любил бегать. Ну как замполит... Начальник отдела по борьбе с личным составом. Практически наизусть он знал мемуары Момыш-Улы, а «Волоколамское шоссе» Александра Бека была его настольной книгой. Оттуда и пошел позывной. А фамилию его не мог с первого раза выговорить никто, даже комбриг. Потому и звали его все: капитан Бек. Кадровичка утверждала, что настоящее имя Бека — Оскар, но ей никто не верил.

 Капитан рявкнул на Воронцова:

— Одесса! Почему вы здесь?

 Воронцов проглотил кусок бутерброда со сливочным маслом и клубничным вареньем:

— А шо, уже война? — вставать он не торопился. Столовая же.

— Бегом в машину! — и Бек помчался в свой кабинет.

 Рядовой пожал плечами, неторопливо встал, допил компот — компот! — заел его остатками бутерброда, вышел на улицу.

 Успел сходить в уличный дощатый туалет, выкурил пару сигарет с Зайцем и обсудить местных девчонок. Заяц рассказывал, что горловские лучше энских и доказывал это Воронцову фотографиями жены. Воронцов соглашался и лениво курил.

 Наконец через полчаса из здания штаба выскочил Бек, прыгнул в машину и заорал на Воронцова:

 — Бегом, твою мать!

 Бегом так бегом, какие проблемы-то?

 Через минуту они выехали с территории базы, Заяц махнул им рукой вслед. Помчались по разбитым улицам в сторону Бахмутки: трассы, когда-то соединявшей Донецк и Луганск. Теперь вдоль нее шла линия фронта.

— Куда едем? — поинтересовался Воронцов у Бека.

— Не твое дело, — сухо ответил замполит. Лицо его было сурово, узкие глаза Чингизида черно смотрели из-под кепи.

 Несколько дней назад какой-то укроп залез в наш заброшенный блиндаж после очередной неудавшейся атаки, сидел там сутки с гранатой в руке на трупе «побратыма». Замполит залез в эту нору и полчаса уговаривал нацика из бывшего батальона «Донбасс» сдаться. Уговорил. У капитана не было чувства страха. А может быть, оно было настолько сильным, что замполит стыдился его показать.

— Может и не мое, — согласился Воронцов. — Только вот вы с собой взяли не бойцов из стрелковой роты, и не спецов из разведки. А меня, простого заряжающего из взвода ПТА. Значит, вам нужны именно мои специфические навыки, которых нет ни у кого в батальоне. А у меня их только один и есть. Писать.

— Не угадал, — коротко ответил капитан, продолжая вглядываться в дорогу.

— Да? — изумился Воронцов и кинул короткий взгляд на Бека.

 Рядовому вдруг почудилось, что замполит держится не за руль штабного «Уазика», а за поводья степного, жилистого, мохнатого монгольского коня. И ветер жжет скулы нойону. Рука его жестка, скулы из меди, а плечи из бронзы. И вместо автомата — лук с длинными черными стрелами.

— Урррагха! — бьёт он пятками по округлому животу лошади, и тумен выходит в атаку.

— Да, не угадал, — ответил Бек. — Копать будешь.

— Ну это я могу, — согласился Воронцов. — Мы тут за полгода накопали как на Курской дуге. Основные позиции, запасные позиции, ложные позиции, командные пункты, пункты боепитания...

— Комбриг сказал, что ты военный археолог.

— Аааа... Это. То в прошлом. Это раньше я закапывал. Сейчас раскапываю.

— Очень умно. Скажите, рядовой, документы военного археолога у тебя есть?

— Конечно, — Воронцов полез в карман, вытащил удостоверение. Распахнул его и сунул к лицу капитана.

— Военно-историческое объединение «Память Донбасса», комиссар. Отлично. Скоро приедем. Тебя там сношать начнут.

— Кто? — напрягся Воронцов.

— Все. Для начала укропы, затем ОБСЕ, вместе с ними наше командование.

— Охренеть. Дайте два, яка групповуха. А за что?

— На месте узнаешь. Водка есть с собой?

— Неа, дома оставил, — в голосе Воронцова вдруг прорезалась тоска и Бек эту тоску понял.

— В казарме?

— В казарме.

— А у меня мама заболела, — вдруг сказал Бек после минутной паузы.

— В отпуск поедете?

— Поеду. Только не домой, в Киргизию поеду.

— Почему в Киргизию?

— Я в розыске в Казахстане, как наемник. А в Киргизию папа приедет, весточку от мамы привезет.

— Понятно, — сказал Воронцов и замолчал, глядя на пыльную степь, несущуюся мимо окна. Нет на войне человека без личной трагедии.

— А сюда зачем занесло? — почему-то спросил Воронцов.

— А это моя Родина, — ответил капитан Бек. — Мой Советский Союз. А ты зачем? Только вот не ври мне про Одессу, про второе мая.

— Чего врать-то? Это так.

— А чем докажешь?

— Ничем.

— Верю, — согласился Бек. Но это же не все?

— Как и у тебя, капитан.

— Речь о тебе, рядовой.

 Воронцов вздохнул:

— Ну, конечно, не только Одесса. Чего вот вы все?

— Кто все? — спросил Бек.

— Да в Москве у меня тоже все время спрашивали. Че, да, за Одессу поехал воевать? За женщину я поехал воевать. За сына. Чтобы вот не в каком-нибудь Кирове снаряды рвались.

— В Луганске, что ли?

— Желательно в Киеве, но пока в Луганске.

— А че, Киров лучше Кировска?

— Бляяя, — выдохнул Воронцов. — Да нельзя города сравнивать. Ничем не лучше Киров Детройта. Меня с тобой сравнивать нельзя тоже. Ты кривой-косой на левую сторону, я на правую косой и кривой. Кто из нас лучше? Да никто. Ну вот, война началась. Кировчане вятские ничем не лучше и не хуже кировчан луганских. Просто я приехал сюда, чтобы снаряды в Кирове не рвались. И в луганском Кировске тоже.

— А еще от бабы сбежал.

— От бабы? — не понял Воронцов.

— От бабы, от бабы. Помнишь, такую хрень как «кот Шредингера»?

— Ну... Да. Это такой кот, которого в ящик сунули. И давай радиацией облучать. Точно не помню, но там типа так. Котейку облучают радиацией. Со скоростью разложения кота один атом в секунду. Ну и еще там какая-то гремучая хрень, чтобы кот не выбрался. И вот Шредингер сидит перед ящиком и не понимает, жив кот или нет?

— Ты это к чему, товарищ капитан?

— Поменяй кота на женщину, ящик на твое отсутствие, а разложение атомов на секунды. Уехал ты. И с каждой секундой твоя женщина любит тебя все меньше и меньше. Но ни в какой момент ты, наблюдатель с линии фронта, ни в какой момент ты не сможешь сказать: вот, разлюбила. Если ты уехал, то никогда не можешь сказать, любит она тебя или не любит. Да и она сама не знает. Ты все еще пишешь письма, чатишься в «Контакте» и она тебе каждый день отписывает. Но она уже зажигает с другим на танцполе. Или на работе. Или в парке. Она в твоем ящике. И ты ничего не можешь сделать, только наблюдать. Хотя можешь вернуться и залезть в этот душный ящик. И женщина Шредингера будет тебя любить. Любить и ненавидеть, за то, что ты залез ей под каблук в этом тесном ящике. Впрочем, она будет тебя ненавидеть, если ты не вернешься.

— То есть, она в любом случае меня будет ненавидеть?

— Конечно. Она же женщина Шредингера. Ненависть — ее качество априори.

— А любовь?

— А любовь только апостерирори.

— Не понял...

— Ненависть дается по определению, без опыта. А любовь дается только с опытом.

— Опять не понял, — честно сказал Воронцов.

— Ненавидеть очень легко, — сказал капитан Бек, осторожно объезжая очередную воронку на дороге. — Ненависть — это скорость разложения.

— А любовь?

— Сам догадаешься?

— Скорость созидания?

— Нет. Длительность сохранения. Консервация склада с тушенкой — вот что есть любовь. Чем больше ты сохраняешь, тем больше любви в мире.

— Жадность, что ли? — хмыкнул Воронцов.

— Бережливость.

— Ну не все же женщины такие, как этот кот.

— Все, дорогой мой, все. Женщина любит тебя, пока ты на нее смотришь. Стоит только отвернуться, — и Бек вздохнул.

— Ну а те женщины, которые воюют? Здесь, в батальоне?

— Так они за мужиками приехали. А ты как думал?

— Никак не думал, — неопределенно ответил Воронцов.

 А на горизонте чернел террикон. Над терриконом медленно крутилось белое облачко. Тени от облачка крутились по выжженной породе, словно кто-то пытался маскировать огромную пирамиду каменной выработки.

— Жаль, что тебя в гражданке нельзя привезти, — сказал замполит, сворачивая на грунтовку.

— Хрен бы я поехал в гражданке, — передернуло Воронцова.

 Он уже ездил по этой трассе. Полтора года назад щенок, считавший себя кобелем, поехал с комбатом посмотреть на позиции Бахмутки. В «Чероки» ехали четверо. Водила, комбат, зам и Воронцов. Журналист вертел головой как летчик Первой мировой, натянувший шелковый шарф. Он разглядывал воронки и битые столбы, горелое железо и таблички «Заминовано». Он так и не понял, в какой момент по ним стали стрелять. Воронцова моментально выпнули из машины, он скатился в кювет, раздирая джинсы о мерзлый гравий. Злой заорал на него: «Держи» и кинул ему дежурную «ксюху». Воронцов неловко поймал ее, разбивая в кровь руки и путаясь в ремне. Бойцы с МТЛБ посыпались горохом и стали отрабатывать по секторам. Но снайпер из зеленки начал снимать то одного, то другого. Воронцов пополз к краю дороги и высунул ствол «ксюхи» над дорогой, начал куда-то стрелять. Магазин почему-то кончился почти сразу. Потом было какое-то мельтешение, кто-то нахлобучил ему каску на голову и сунул в руки несколько магазинов. Руки вспоминали НВП и сами все делали. Сами заряжали, сами стреляли не пойми куда. А потом все кончилось. Двух раненых, захлебывающихся кровь, быстро погрузили в «мотолыгу» и резко дернули с места боя, продолжавшегося минуты полторы. Никто так и не узнал, хлопнули они кого-то из украинской ДРГ или нет, это было не важно. Важно было то, что двое раненых остались в живых. А Воронцова хвалили за то, что он не растерялся. А он не понимал, за что его хвалят, потому что он не только растерялся, но еще и намочил в разорванные джинсы. Он их выбросил уже в Энске, переодевшись в запасные теплые спортивные штаны. Потом стащил с соседней пустой кровати одеяло, укрылся двумя, попытался заснуть. Но перед глазами все еще стоял темно-зеленый лес на белом фоне, и огненные вспышки из него, а в ушах еще были крики и мат раненых. Нос был забит сгоревшим запахом пороха. Он ворочался, ворочался. Потом встал, нашел в своем багаже фляжку коньяка, вышел на улицу и долго курил, разглядывая в темном небе стрелы «Градов». А потом он воткнул наушники, включил плеер.

«Все находят время, чтобы уйти. Никто не уйдет навсегда».

 Горел в небе свет ста свечей.

 Последний глоток из фляжки он заел горстью таблеток валерианы. Только после этого смог уснуть. Тогда он был не в строю, потому и смог выспаться.

 А сейчас спать он не имел права, потому ехал, поглаживая цевье и разглядывая зеленку вдоль дороги.

— Почти приехали, — коротко бросил Бек и еще раз свернул.

 На небольшой поляне скопилось несколько десятков машин. Над каждой из них реяли флаги. Мрачные люди подозрительно смотрели друг на друга.

 Над двумя белыми машинами болтался флаг ОБСЕ. Над одной серой и БТРом — жовто-блакитный. Над тремя синими — флаг ЛНР, на чьем-то «Уазике» российский над «Утесом». Один Бек был без флага. Хотя не, не один. За кустами еще были машины без флагов, но с пропусками ЛНР и Украины под стеклом. В смысле, у одних пропуска ЛНР, у других пропуска Украины.

 ОБСЕшники в гражданском, остальные в формах разного вида, даже флектарны с нашивками очередного тербата в наличии. Ну то древние шумеры пожаловали. Звезд ниже капитана не было. Исключение — Воронцов. Забавно и странно.

 Воронцов сел, навалившись на правое переднее колесо, достал пачку и закурил. И вдруг подумал: «Прикольно, меня капитан возил» и тут же забыл про эту мысль, потому что вся эта странная масса людей вдруг зашевелилась, заходила туда-сюда и начала разглядывать его, рядового. Он сделал вид, что он тупой, что он устал, хочет спать и ему скучно, прикрыл глаза и начал рассматривать людей исподтишка.

 Да, странная война. Сейчас стоят группками, смотрят друг на друга, а через час стрелять друг в друга будут. Не, капитаны-полковники сами не будут, будут приказы отдавать, чтобы рядовые снарядами кидались друг в друга. И лично рядовой Воронцов будет это делать с удовольствием.

 — Рядовой, ко мне! — раздался зычный бас.

 Воронцов нехотя приподнялся, выплюнул сигарету и пошел к подполковнику с простым позывным Петрович. На кой черт позывной с таким отчеством? Зам.комбрига «четверки» когда-то сам командовал «Привидением». Докомандовался, пошел на повышение. Когда-то Воронцов списывался с ним и по его приглашению приехал делать репортаж о батальоне. Сделал, а потом вернулся служить.

— Товарищ подполковник, рядовой Воронцов по вашему приказанию прибыл, — и козырнул.

— Товарищ рядовой, приступайте.

— К чему?

— Ну что вы там делаете лучше всего? Лопату в руки и обследовать территорию на предмет обнаружения останков человека.

— Есть, только мне не только лопата нужна, щуп еще.

— Есть у нас щуп? — повернулся Петрович к саперному майору.

— Найдем?

— Сойдет? — Петрович повернулся обратно, к Воронцову.

— Сойдет, — согласился тот.

 Но тут в разговор влез еще один подполковник, но уже украинский, с желтушным лицом. В левой руке он держал большую кожаную папку коричневого цвета. Наверное, эта папка ещё помнила пленумы ровненского обкома КПСС. Или винницкого, какая разница?

— Я не понимаю, кто это?

— Наш боец. До войны он двадцать пять лет занимался военно-археологическими раскопками.

 — Ну и что? Мало ли кто чем занимался до войны? Я вот табачным бизнесом занимался, что я должен сигареты раздавать сейчас?

— Хотите так раздавайте, мы не против, — пошутил Петрович.

— Я настоятельно требую, чтобы в этом... В этом мероприятии должна принять участие и наша сторона.

— Голубчик... — примирительно сказал Петрович.

 — Я вам не голубчик!

— Милейший голубчик, так принимайте, кто ж вам мешает!

 — Они сторона заинтересованная, — вклинился Бек. Азиатское его лицо было как всегда бесстрастным. Только глаза еще сузились и взгляд потемнел. — Найдут первые, повредят улики.

— Да какие улики, какие улики? Мало ли кто что наговорил? Четыре года прошло! Четыре! Насмотрелись ваших соловьевых и распятых мальчиков — и как попки за ними повторяют. Наша армия военных преступлений не совершала.

— Вот сейчас и узнаем. Ведите своего специалиста. Желательно с документами.

— А у вашего есть?

 Воронцов достал корочки комиссара «Памяти Донбасса». В руки не дал. Просто сунул в лицо украинцу. Тот прочитал:

— Ха! Да я таких сколько угодно могу нарисовать.

— Да рисуйте сколько хотите, хоть всей армии своей раздайте. Только давайте эту бодягу заканчивать. Пойдем, батенька, отойдем, — это он сказал уже Воронцову.

 Они отошли, Петрович положил ему тяжелую руку на плечо. Вообще, он походил на медведя. Вроде улыбается, взгляд ласковый-добрый. А через секунду встает на дыбы и рычит так, что шерсть по всему телу дыбом встает. От ужаса.

— Слушай сюда внимательно. Где-то здесь, в четырнадцатом, бандерлоги взяли нашего ополча в плен. Тогда бои маневренные были. И позиции слоями. Его контузило, и где-то он не туда свернул. Вышел на «айдаровский» блокпост. Они его за ноги привязали к БТРу. А потом в назидание таскали по селам. Потом отвезли сюда и скинули в зеленку. Местные его потом присыпали. Только вот те, кто присыпал — кто погиб под обстрелами, кто в Россию уехал. Вот где-то здесь, в этом перелеске.

 Перелесок был небольшой, метров сто в длину. Ширину надо еще глянуть, но тут же степи, здесь зеленка редко «толстой» бывает. И дубки. Дубки — это хорошо. Растут медленно, вряд ли могилу захавали корнями.

 — Тебе надо первому останки найти. Сможешь?

 — Постараюсь, — уклончиво ответил рядовой. — Не грибы искать. Много нюансов. Его просто присыпали или закопали?

 — Не знаю. Скорее всего, закопали. Народ здесь верующий ан-масс.

 — Скорее, суеверующий, — хмыкнул Воронцов.

 — Какая разница? — не понял Петрович.

 — Существенная, не суть. А его точно местные закопали? Не айдаровцы?

 — Станут они руки натруждать. Сбросили тут и все. Ну, может подальше оттащили с дороги.

 — А зачем им оттаскивать с дороги, если они считали, что победят и тут хозяева?

 — Так и считали. Но не чувствовали. Считать и чувствовать — большая разница.

 — Две больших разницы, — машинально поправил Воронцов, даже не вспомнив Одессу. А иногда и не надо вспоминать словами, достаточно помнить чувствами.

 — Слушай, но от него ведь одни кости остались, как определить, таскали его на БТРе или нет? — пожевал губы Петрович.

 Воронцов удивился:

— Кости помнят все.

— Правда?

— Обижаешь, батя.

— А как?

— Найдем — покажу.

— О, укро-археолога привели, — сказал Петрович и они отправились на большой звездный совет. ОБСЕруши стояли в сторонке и молчаливо жевали жвачку, напоминая стадо коров или американских туристов.

 Укрокопарь оказался напуганным пацаном лет восемнадцати. Еще и веснушчатый, и уши оттопыренные. И кепка не по размеру большая. Чучело чучелом. Впрочем, взгляд с хитрецой. Вон как стреляет, пытается определить, кто тут «решатель вопросов». Но младший сержант. Видимо, украинский подпол решил званием Воронцова победить.

 Только вот не догадывался подполковник, что на войне есть только два непобедимых звания. Рядовой и генералиссимус. Выше генералиссимуса только Бог. А выше Бога только рядовые. Потому что рядовые без генералиссимуса победить могут, с маршалами, например, а он без них — нет. Поэтому Воронцову было наплевать на звание украинца. Да ему вообще было на все наплевать, кроме выполнения боевой задачи.

 Через пару минут они вдвоем вошли в зеленку. Из оружия у каждого было по стандартному армейскому щупу. Украинский сержант еще тащил «Фискарь», только почему-то совковый. А вот Воронцов от большой лопаты отказался, взял простенькую МСЛ и перочинный ножик. Ну и рацию, конечно. А вот хохол рацию не взял, растыка.

— Слушай, тебя как зовут?

— Саня, а что?

— А меня Вася.

— Василь, что ли?

— Та не, просто Вася, я из Харькова.

— Чому я ни сокил, чому ни державной...

— А?

— Га. Че хотел-то, Вася з Харькову?

— Слушай, че делать-то надо, а?

— Вот этой хренью, щупом, ходи и в землю тычь. Вот гляди, — и Воронцов начал тыкать по земле со скоростью швейной машинки.

— И шо?

— Ты из каких войск?

— Мотострелок...

— У вас что, саперов нет?

— Чого нет, маем. Только их не нашли, меня вот послали. Спросили, кто на историка учился я и сказал.

— Так ты из студентов, что ли?

— Та ни, не успев поступить. В армию мобилизовалы, пыдоры.

 — Так а чего ты сказал, шо историк?

— Та я думав, шо в штаб заберут...

 Воронцов вздохнул:

 — Ходи, в общем, и тыкай. Как звук какой почувствуешь рукой — копай. Там камень может быть, металл, кость, дерево.

— Кость? — пацан вдруг побелел. — А шо мы ищем?

— Трупы, Вася, мы ищем. Трупы.

— Мама...

— Ты шо, Василь, черепов боишься?

— Не так, чтобы очень, но шо-то как-то вот...

— Работай, Вася. Работай. А найдешь — меня зови, я помогу, пока ты в обмороке лежишь.

— Не могу, — грустно ответил младший сержант Вася из Харькова, — пан подполковник казав, шо прибьет и в отпуск не отпустит, если москаль первым что-то найдет.

— Ну так иди Вася, иди! Тыкай и копай!

 А Воронцов ходить и щупить не собирался. Все было проще. Проще и сложнее. Хотя нет. Ни проще, ни сложнее. Просто по-другому.

 Если тело закопали, а не забросали землей, там должна быть яма. Неизвестный Воронцову ополченец растаял в земле. Вышел травой, в дубки вот эти ушел. Да, да. И в перегной, и в червяки, и в трупные мухи. Круговорот питательных веществ в природе. И это норма, а не какое-то извращение. Умереть и дать жизнь другому — закон Вселенной. Ничего особенного и страшного в этом нет.

 А раз он растаял в земле и плоть ушла, то земля провалилась. И осталась характерная впадина. Вот по этим ямкам, если они тут есть, он и будет искать.

 Он ходил по перелеску змейкой, а щупом больше водил перед собой, словно слепой. Шел осторожно, кто знает, какие черти тут до него ходили и не понаставили ли они растяжек. Это касалось, конечно, не только этой войны. И там, в мирной жизни, находились шутники. В его экспедиции был отряд, которым командовал священник, отец Владимир. У него было пять своих детей и шесть приемных. А еще отряд из пары десятков детдомовцев. Поисковый отряд. Выезжал отец Владимир уже лет десять на одно и тоже место — в Рамушевский коридор Демянского котла. Там сотнями и слоями лежали вперемешку красноармейцы с солдатами вермахта. Лежали так, что порой разобрать было невозможно — кто где. Перемешивались друг с другом. И стоял лагерем отец Владимир на одном и том же месте. И раз на пятый, шестой, а может и седьмой, поленились они перекопать старое костровое место. А какой-то шутник именно в этот год взял и заложил в костровище немецкую «теллер-мину». То ли пошутить решил, то ли отвадить от «рыбного» места. Повезло. Взорвалась, когда у костра только трое было. Дежурных. Все легкие «трехсотые».

 А здесь могли поставить что укропы, что наши — «серая зона», по старому нейтральная полоса.

 Стоп!

 А вот и надо тут проверить...

 Полтора часа поиска — это мало. В рамках нормы. А вот звук характерный. Звук металла о кость.

 Воронцов опустился на колени, потом лег на бок. Вытащил щуп из земли. Ага, сантиметров пятнадцать залегание. Немного. Странно, что лисицы или собаки не растащили. Он стал работать ножом и руками — земля рыхлая, почти без камней. Ближе, ближе, ближе. Наконец, рука скользнула по чему-то твердому и продолговатому. Да, здесь надо кистью и совком работать. И Воронцов сделал то, что делать военному археологу нельзя. Он поддел кость ножом, потащил ее, она зацепилась за то-то. Надо же, веревка. Не сгнила? А, ну да. Пластик же. Или как он там? Полиэстирол? Да хрен с ним.

 Веревочная петля потащила за собой еще кости — обе малые берцовые, обе большие берцовые. Где-то в глубине могилы остались ступни.

 Воронцов выругался. Он совсем забыл, что эксгумацию могилы надо делать сейчас под фото-видеофиксацию. А еще сразу тащить сюда судмедиков. Пусть обследуют, пока он копает.

 Хорошо, что полностью не вытащил. Он запихал кости обратно, присыпал их землей, оставив на виду только одну, потом уже достал из разгрузки рацию.

— Двадцать четвертый, «Одесса», прием.

 Рация пошипела, через секунду ответила.

— Здесь двадцать четыре.

— Есть.

— Принял. Где?

— Сейчас выйду.

— Плюс.

 До вавилонского столпотворения сепаров, укропов и ОБСЕруш было всего шестьдесят шагов. Их вполне себе слышно было от могилы.

 В это время несчастный украинский сержант тщательно, по квадратам, обходил западную часть перелеска.

 Местные искренне считали этот островок дремучим лесом. Не зря. Воронцов, выходя к дороге, даже поганку увидел.

 Не видели они настоящие леса.

 Леса, леса! Зеленые моря: темные еловые, славные березовые, золотые сосновые. В сосновом лесу молиться, в березовом — любиться, в еловом удавиться. Интересно, а что надо делать в зимнем лиственном лесу, лысом как башка новобранца?

 А после ураганов завалы с пятиэтажный дом. И горе тому, кто попал в лабиринт таких завалов. Бывает, чтобы пройти километр бурелома нужен день, а то и два. Неверное движение и нога твоя, соскользнув на влажной коре свежеповаленного дерева, ломается в бревяном капкане. И чтобы спастись, нужно отрубить ступню. Или распилить десяток свежих бревен, сваленных хлыст-нахлыст.

 Но если у тебя есть нож, топор, спички и мозги — лес не даст тебе умереть. За пару часов ты можешь построить себе дом, сделать очаг, добыть еду и выжать воду из мха. Порой можно пройти в паре метров от такого дома и не заметить его. Люди степей не поймут это. Они боятся леса, как, впрочем, и Воронцов боялся степей. Он чувствовал себя голым в степи. Ему казалось, что он виден всем и каждому. Ему хотелось вжаться ужом и уползти ежом хоть в какой-то, самый маленький лесок. И как тут партизанили?

 За ним сначала шли судмедэксперты, затем саперы, потом вся остальная звездно-офицерская толпа. Что характерно — шли след в след. Все.

 — А где мой боец? — рявкнул украинский подпол.

 — Я знаю? — ответил Воронцов. — Товарищ подполковник, обнаружены костные останки, предположительно человека. Разрешите передать дело судмедэкспертам?

— Какое, блять, дело? Где мой боец? Почему вы его не контролируете?

 И тут Воронцов не выдержал:

— Слышь, воен, джерело говна своего завали. Я к товарищу подполковнику обращаюсь, а не к пану пидпизднику. Нахуй пошел, приказывать он мне вздумал, шайзе бандеровское.

— Отставить! — рявкнул Петрович. — Два наряда вне очереди!

— Да хоть пять, хуле это говно тут командует мне!

— Пять нарядов и «стакан» на сутки!

 «Стакан» — это было больно. «Стакан» — это вытрезвитель. За что такая «милость» от Петровича прилетела, было непонятно. Воронцов ни разу на алкоголе не попадался.

«Ну и хер с ним» — хотел сказать Воронцов, но передумал и просто махнул рукой. Отвернулся к могиле и вместе с судмедиками начал перебирать землю. Земля была сухая, крошилась между пальцев. К такой земле Воронцов не привык. Он работал раньше на Волховском фронте. А там земля была пополам с водой. И, в лучшем случае, по колено. Однажды они надумали снять учебный фильм. Для будущих поколений поисковиков. В одном из залитых болотной жижей окопчике он нашел бойца. Поставили камеру. И он на камеру начал показывать, как достает кости. Сел на бруствер, опустил ноги в болотниках в коричневую воду. Начал доставать найденные уже и заранее разложенные заново кости, опуская руки по локоть в эту глино-водяную смесь температурой плюс пять градусов. Вот, ребятки, это ключица. А это бедренная кость. А вот еще одна. О, еще одна??? В окопчике лежали два бойца. Расчет «Максима». Медальонов не было.

 Этот парнишка лежал в сухой земле. Ноги его были связаны зеленой веревкой. Руки заведены за спину, под таз, и тоже связаны. Одно из тазовых крыльев было сломано. Воронцов аккуратно взял переломанное крыло и позвал Петровича. Щелкали фотоаппараты.

— Смотри, Петрович. Видишь, слом костей?

— Ну?

— Он коричневый.

— И?

— Это прижизненный перелом. Кровь наполняет кости и оставляет этот цвет. Если перелом посмертный, то есть, когда сердце уже не работает, слом остается белым. Если хочешь, могу показать.

— Не надо, — воскликнул медик. — Не надо вносить флюктуации. Тем более, при этих.

 Судмедик кивнул на ОБСЕруш с хохлами. Те сгруппировались и что-то яростно обсуждали на английском.

— Че говорят? — спросил у судмедика Воронцов.

— Я сучий язык не знаю, впрочем, свинячий тоже, — резко ответил парень. Молодой он тоже был совсем. Хотя... Разве на войне молодые бывают? Война и за день состарить может. Или омолодить.

— Че сразу сучий-то? — пожал плечами Воронцов, снимая очередной слой грунта с позвоночника неизвестного бойца. — Музыка у них прекрасна. Меркури там, Нирвана опять же.

— Один пидор, другой самоубийца. Творчество — это выделение психики. Какая психика, какое творчество — такой и финал.

— Ишь, ты еще и психолог.

— Станешь тутпсихологом, — судмедэксперт поправил очки в золотой оправе на горбатом носу. — Тут не только психологом, тут экстрасенсом станешь.

— Стоять! — заорал Воронцов, смахнув очередной слой. — Стоять!

 Нож зацепил металл.

 Кружка. Маленькая, овальная кружка из нержавейки. Воронцов подцепил ее ножом за ручку. Поднял аккуратно. Проволоки нет — можно. Отвел руку в сторону. Высыпал землю на траву. После этого начал обтирать ее об ногу. Ну вот и медальон.

 «Ну вот и медальон» — подумал Воронцов.

— Есть, — сказал он вслух.

— Что у тебя там есть? — зло сказал украинский подпол и открыл папку.

— Телефон на кружке.

— Телефон? Чей?

— Девятьсот шесть. Это «Билайн» вроде.

— «Билайн»? Господа, шановны, — подпол забыл нужное слово, замялся, но быстро продолжил. — Шановны паны. Мы з вамы, як же... Наблюдотываты, як москальски ахрессоры только что показали, тьфу, казалы,... Эмн... Блядь! Показавши очередное доказательство агрессии Москвы. Перед нами лежит оккупант с России. Вот его кружка с номером телефона российского оператору. Дай сюда кружку!

— Да пошел ты нахуй, — флегматично ответил Воронцов. — Це мое.

 И показал язык.

 Петрович отвернулся и заржал. ОБСЕШники вежливо, но глупо улыбались.

— Як твое? — наконец-то на мове ответил украинец.

— Як, як... Дупой через переляк. Отработаем, тогда будем анализировать, выводы делать.

 Рядовой Воронцов встал на четвереньки, повернулся жопой, то есть дупой к украм и европейцам и продолжил работать ножом.

 Ребра были перебиты почти все. При жизни. Парня, похоже, были берцами: вдавленные переломы. И ободраны. Ребра они такие кости, словно маркеры. Если парня таскали несколько километров по асфальту, то был содран не только камуфляж. Потом была содрана тельняшка. Потом кожа. Потом надкостница. И обрывки тельняшки забивались в раны, а потом в кости. Так и есть. Судмедэксперт в золотых очках — да каких золотых? Позолоченных — пинцетом вытащил из очередного перелома ткань: белые и темно-синие полоски в коричневых разводах. Когда-то это была кровь. Всего четыре года прошло. А в таком сухом климате порой и бумага сохраняется по семь десятков лет.

 А под ребрами скрипнул под ножом еще один металл.

 На этот раз оливкового цвета.

 На чеку давила кость — позвонок грудного отдела. На позвонок давили переломанные ребра. На ребра давила еще не счищенная Воронцовым с боков парня земля.

 Вот поэтому положенная под спину граната еще не сработала.

 Но осталось чуть-чуть.

— Стопэ, — спокойно сказал Сашка. — У тебя булавка есть, Харон?

— Смысл? Так-то есть, конечно, — ответил позолоченный. — Тебе зачем?

— Граната под спиной, — и ткнул пальцем в сторону закладки.

 Медик отвел лупу в сторону. Посмотрел в указанном направлении. Помолчал. Приподнял брови и сказал:

— Ну шо я могу сказать? Заебись!

— Будем орать? — и Воронцов лег на землю, снял свои очки, не позолоченные, и стал разглядывать гранату под костями.

— Не, ну то можно. Но тогда понабегут саперы и нас погонят. А оно нам надо?

— С Одессы, что ли?

— Не совсем, Одесса пригород Поскота.

— Ха, я с Люстдорфа...

— Немножко не той стороной...

— Так булавка то есть?

— Иголочкой обойдемся.

— Иголочка хрупкая, булавочка гнется...

— Так ты умеешь в это?

— Умею, умею, брат мой Харон...

 И в этот момент из кустов вышел грустный младший украинский сержант.

— Пацаны, вы чо нашли чота чи шо?

— А у тебя булавка есть?

— Трохи маю...

 Вася сунул руку за пазуху, вытащил булавку, протянул ее Воронцову. Дальше было дело техники. Или просто навыков.

 Он осторожно вытащил гранату из земли. И подкинул ее на ладони. Где-то в районе секунды, а может и пары секунд, наблюдатели исчезли. Как-то вот раз — и нету их. Остались только Бек и Петрович. Правда, оба, практически одновременно, достали сигареты и закурили. Но то такое...

 РГД-5, штука такая. В целом, бесполезная. Хотя есть исключения. В помещениях работает на ять. И вот под труп подложить — тоже. А так... Кинуть в кусты: никто и не заметит хлопка.

 Но в этот раз нельзя. Надо зафиксировать. Перед наблюдателями ОБСЕ. Которые предусмотрительно сдристнули на реактивной тяге.

 Череп у пацана тоже был разбит прижизненно. Воронцов копал, судмедэксперт тщательно фиксировал находки: фотографировал, говорил на диктофон, еще и записывал.

— А почему у него кружка и больше ничего нет? — вдруг спросил судебный медик.

— А я еще вглубь не копал, — ответил Сашка. — Может разгрузка была, может рюкзак.

— Обычно мародерят все, включая карманы, — ответил медик.

— Откуда знаешь?

— Меня Виктор зовут, — протянул лапу в перчатке эксперт.

— Саня. «Одесса».

— А я «Док», как обычно. Я в четырнадцатом еще интерном был. Хотел педиатром стать.

— Благородно.

— Не. Просто с детьми интереснее. Они разговаривать не умеют. Загадок больше.

— Романтик?

— Не то слово. Был романтиком. Пришлось вот.

— Мертвые еще меньше говорят.

— Я не сказал «говорят». Я сказал — «разговаривают». Мертвые как раз разговаривают.

 Зашумели кусты, затрещали ветки. На полянку ворвались саперы. Наши саперы. Сепарские саперы.

— Шо у вас стряслось?

 Док, Одесса, Петрович и Бек одновременно показали гранату, лениво лежащую на отвале. Булавка сияла на солнце как небесный град Иерусалим.

— И это все? — разочарованно сказал старший сепар-сапер.

— А ты шо хотел? «Точку-У»? — хохотнул Петрович.

— Да сказали, шо у вас тут снаряд...

— Тож скаклы, они пиздят дальше, чем видят.

 Саперы разочарованно пошли обратно.

— Маньяки, блять, все бы им побахать, — прокомментировал Воронцов, когда саперы исчезли в зеленой чаще.

— На себя посмотри, — сказал Петрович, наблюдая за процессом раскопа.

— Я такой же, да. Хотя вон, на Бека посмотри, вот кому бахать хочется.

— Всем бахать хочется. Только я один это не скрываю, — флегматично ответил замполит.

 Кости достали и разложили на полиэтиленовом мешке. Док, время от времени меняя перчатки, разглядывал кости в поисках прижизненных повреждений. Саня копал дальше и глубже, доставая из земли пуговицы, кусочки ткани. Остатки кроссовок, липучки...

— О! Его не мародерили...

 В руках без перчаток лежал телефон. Старая, давно не выпускаемая «Нокия-3310». Наверняка убитая четырьмя зимами и дождями весны-осени. Это летом тут сухо и тепло. Хотя тропические ливни и тут бывают: прослойки воздуха в толще воды.

 Вернулись украинцы и европейцы. Европейцы сразу натянули маски. Странно, что они этого не сделали раньше. Хохлы зачем-то в ноздри засунули ароматические тампоны, хотя от костей ничем не пахло. Ну так, землей и чуточку смертью.

 Воронцов, стоя на коленях, поддел ножом заднюю крышку. Вытащил симку. Поколебался и протянул ее Петровичу.

 Подобное было уже два года назад. Не у него, нет, он тогда только вернулся из Одессы и воевал в Москве, вытягивая из начальства гонорар. Не сразу, но вытянул. Через полгода вытянул. Может быть, тогда жена и перестала его любить. Потому что он жил за ее счет.

 Тогда он тупо сидел и ждал, когда придут деньги. Каждый день издатель обещал, обещал, обещал. То из Лондона обещал, то из городу Парижу. В ожидании он смотрел ролики с войны.

 В одном из роликов парни с новороссийскими эмблемами на плечах таскали парней с жовто-блакитными нашивками. Мертвых парней, разумеется. Свежих.

 У одного из них и зазвонил телефон. «Мама, это я, это яяяяяя....» — когда-то пел «Крематорий».

 «Мама, ваш сын убит...»

 Эта «Нокия-3310» уже не работала.

 Судмедики потянулись к месту раскопа.

 Воронцов отвернулся и пошел к «Уралу» луганцев.

 — Ха, Одесса! Здорово! Вернулся?

 Воронцов через силу улыбнулся, кивнул, схватился за руку, подтянулся и через мгновение уже дремал, навалившись головой на тент.


 Война забирает страх. Ты перестаешь бояться шипения минометок, свиста запоздалых пуль, близких разрывов. Ты перестаешь бояться за себя.

 Но война старая ведьма. Она ровесница человечества и она древнее любого, живущего на земле.

 Вместе со страхом она забирает любовь, как плату. Ты перестаешь беречь себя для близких. Для любимой и детей. Ты бережешь их ценой своей жизни и от тебя остается лишь песчаный холмик с кучкой искусственных цветов. А кто будет дальше беречь твою жену, учить твоего сына? Ты об этом не думал, когда хватал развороченными легкими холодный воздух.

 В день перед отъездом, там, в далекой и богатой Москве, они с друзьями сидели у Наташки, успешного уголовного адвоката. Сексуальные преступления позволили ей приобрести отличные апартаменты почти в центре Москвы. По крайней мере, ее кухня была в два раза больше, чем вся квартира Воронцова. Бывшая квартира.

 Они сидели за столом и поднимали тосты за Воронцова. Какой он молодец, и все такое.

 Вдруг Наташка, до этого молчавшая, ударила хрупким кулачком по столу. Воронцов вздрогнул, испугавшись за Наташку. Она и так-то выглядела как хрустальная принцесса, а тут по столу бьет.

— Саня, не езди туда, — и заплакала. Ее муж, имени которого Воронцов не помнил, слегка ее приобнял. Резким движением плеча она сбросила его руку.

— Подожди ты, Леш.

 Точно, Леша.

— Саня, зачем ты туда едешь, это же не твоя война. Снимем мы тебе квартиру на первые месяцы, потом на работу устроишься, потом девчонку найдешь. Знаешь, сколько одиноких девчонок тут в Москве? Да тебе и работы не надо будет, они тебя кормить и поить будут, ты только живи, твори, пиши. Это чужая война.

— Да, да, Сань, ты чего, это же чужая война! — заголосили вдруг в пьяный разнобой друзья.

 Он провел рукой по лысой башке. Взял бутерброд с икрой. Другой рукой медленно выпил рюмку уже теплой водки. Закусил. Теплые рыбьи яйца лопались о нёбо.

— Это чужая война, да, — тихо сказал он сквозь ватную тишину. — Это чужая война, это чужие дети, это чужие люди. Это всего двенадцать часов на машине от Москвы. Вы правы. Я останусь. А знаете, как это будет?

 И Санек Воронцов начал рассказывать, как это будет.

 А это было бы очень просто.

 Действительно, ребята нашли бы ему комнату в Мытищах. Оплатили бы ее на пару месяцев вперед, плюс залог. Он бы нашел работу по удаленке. Блевать по утрам, тереть кадык, регенерировать в мировую сеть новости о провалившейся в канализационной люк собачке. Власти не могут, власти не могут... ВЛАСТИ НЕ МОГУТ! Не забывать добавлять в каждом заголовке. И позитивный настрой, Сашуля, позитивный настрой!

 Потом друзья стали бы звонить все реже, в основном писать, а потом и писать перестали.

 Однажды он выйдет из дома. И куда-то пойдет. Будет падать снег, наметая сугробы на когда-то ухоженные тротуары Садового кольца. Исчезнут таджики, исчезнут корейцы, исчезнут владельцы богатых авто. Даже полицейские исчезнут. Останется прозрачная тишина и рубиновые звезды Кремля наклонятся над ним, внимательно разглядывая бестолковую букашку, распластавшуюся на ледяной брусчатке.

 Воронцов вскочит, закричит в безмолвное, бессмысленное небо.

 Ибо бессмысленен мир, пока в нем нет человека.

 Человека, а не Воронцова.

 Потом он очнется в больнице. Будет пахнуть мочой от бесконечно плачущего старика на соседней койке.

 Воронцов будет лежать лицом к стене и желтым от курева указательным пальцем водить по вздувшейся трещине синей эмалевой краски, заменившей когда-то штукатурку. Краска будет осыпаться, открывая Воронцову новые горизонты фантазий.

 Будут приходить друзья. После них будет пахнуть мандаринами и хурмой. Хурма будет подгнивать, ее будут подъедать нянечки. Краска будет осыпаться.

 Через несколько лет он выдохнет, и не вдохнет.

— Да ну вас нахер, ребята, — стукнул он рюмкой по столу. — Давайте выпьем, чтобы не мешать друг другу.

 И выпили.

 А утром Воронцов уехал в Луганск.




___________________

Источник: http://samlib.ru/editors/i/iwakin_a_g/lug.shtml



Вместо послесловия. "О мате, пердеже и прочих непотребностях в военной литературе"

"Непотребность" — очень интересное слово. Не потребно. То, что не надо. Вот покушать — это потребность. А вот обратный процесс — уже непотребность. Вернее, не так — потребность, но интимная. Такая, что только для себя. Сладко пожрать можно и на публике. А вот сладко посрать на площади как-то моветон. Да ладно бы окружающие! Процесс сей, пожалуй, интимнее секса. Там, как правило хоть один партнер да нужен. А тут нет.

 Вопрос-то в чем? Допустима ли "непотребность" в художественной литературе? Могут ли герои материться в прямой речи? А может ли автор использовать в своей речи "непотребности"? Между прочим, это две совершенно разных вещи — прямая речь героя и авторская речь самого писателя. Помните, знаменитое? "Красота спасет мир"? Согласны с Достоевским? А ведь это не он сказал. Это сказал, прикалываясь, восемнадцатилетний вьюнош — школота! Ипполит Терентьев.

 "Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет "красота"? Господа, — закричал он, громко всем, — князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен.

 Господа, князь влюблен; давеча, только что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир. Мне это Коля пересказал... Вы ревностный христианин? Коля говорит, что вы сами себя называете христианином.

 Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему."

 А что тут дурачку ответишь? Красота... Она ведь разная. Вот идет нагламуренная девушка. Красива? Несомненно. Одна линия бедер чего стоит. Спасет ли линия бедер мир? Посмотришь ей в глаза — а там адская бездна. И тоже красивая, по-своему...

 Стоит подумать, что говорил Достоевский и почему его не так поняли? Ведь чистая красота по Федору Михайловичу ведет как раз в бездны ада...

 "Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему"

 Вот в этой ключевой фразе, на мой взгляд, вся философия и психология нормального человека. Дурак способен задать такой вопрос, на который не смогут ответить сотни мудрецов.

 А что такое нормальный человек? Кто это вообще такой?

 Я не знаю. У меня нет ответа на этот вопрос. Потому как нормальных людей я еще ни разу не видел. Мы все ВНЕнормальные. У каждого свои тараканы, и чем ближе породы этих тараканов, тем ближе мы. А нормы-то не существует... Есть некие правила приличия, дабы уж совсем в стадо не скатываться, их приходится соблюдать.

 И вот случается страшное.

 Что самое страшное в жизни? У каждого свое.

 У меня это война.

 Война — не передвижение юнитов на мониторе. Не чьи-то там книжки. Не перепост прикольных фотографий.

 Война — это вонь, грязь, кровь и немного героизма.

 Когда-то Булгаков сказал, что беда не в том, что человек смертен, а в том, что он смертен внезапно. Именно на войне вот это "ВНЕЗАПНО" ощущается каждым. Не важно, это рядовой Ваня в боевом охранении или маршал Георгий Константинович в далекой Ставке. Или вообще — боевая подруга пехоты Машка с санбата, которую через ляжку комполка... Смерть на войне всегда рядом и всегда непредсказуема.

 "Смерть и любовь" — единственное, о чем стоит писать. Остальное — ажурчики и бантики. Именно война является квинтэссенцией человеческого бытия. Здесь и сейчас. Потому как завтра уже не будет, а вчера уже не вернется. В такие моменты обостряется всё. Нет времени на политесы, на цензуру, на рефлексии.

 Человек в этот момент отбрасывает наносной шлак, одновременно превращаясь и в животное, и в ангела. Вот такая диалектика. Как зверь, он хочет выжить, бурчит живот, стараясь избавиться от лишнего. Но выйти из этого животного состояния человеку дается только один шанс — пересилить себя и в один, какой-то неуловимый момент, лечь человеком на амбразуру и встать ангелом над ней.

 Амбразура — это не обязательно плюющаяся свинцом смерть. Амбразура — это и пронести на руках сорокалитровый термос с супом. На руках — потому как лямку перебило осколком. Сам цел — а лямку перебило. Так бывает. Война — это совокупность самых диких случайностей. А вот можно бросить термос и обратно, до кухни. За новым. А ведь парни там тебя ждут. Амбразура ли эта лямка? А донести на руках сорок литров — это подвиг? По мне — да. Пусть даже этого никто не заметит.

 Как себя ведет человек в ситуации войны? Пусть над ним не свистят пули, не грохочут разрывы, не бьет над ухом КПВТ или ШКАС. Но она вот, рядом. Даже не так. Она внутри. Война — она всегда внутри.

 Человек в этой ситуации всегда антицензурен. Ему некогда выверять по лекалам факультета культурологии свое поведение. Ему насрать на все, но лишь бы не в штаны.

 А потом он возвращается домой...

 Ему надо рассказать о том, что он видел. Кому? Как? О чем?

 Можно за стаканом одноклассникам.

 А можно и написать.

 И вот тут встают два вопроса.

 Первый вопрос — зачем?

 Действительно, зачем пишет солдат о прошлой войне?

 А у меня есть ответ на этот вопрос.

 Да, он хочет поделиться, он хочет рассказать о... О невыносимой легкости бытия, сконцентрированной в одну секунду и в пару метров окопа. Но это лишь причина рассказа. Цель — в другом. Цель, она на мушке, а причина на спусковом крючке.

 Цель военной прозы, написанной солдатом — мир. Хотите мира? Читайте "окопную" литературу. Это самые гуманистические, самые антивоенные, самые пацифистские книги. Я не знаю ни одного солдата, который прошел бы войну и любил бы войну. Пусть даже он возвращается на нее снова и снова. В мыслях или по контракту, не важно. Он ее ненавидит.

 Усатые мальчики, коллекционирующие модели массогабаритные и военные цитаты "к случаю", презрительно усмехнутся. Они любят войну, как девственники любят женский пол. Для них "Секс" — это "Плейбой", а "Война" — это черно-белые фотографии с приколами. Мальчики правы. Такая войнушка — это прикольно, ржачно и интересно. "Война" на мониторе отличается от реальной войны именно так, как порнозвезды от женщины. Порнозвезды красивы, но плоски и холодны. Не верите? Проведите рукой по монитору... Он плоский и холодный, в отличие от жены, не всегда ласковой, но всегда любимой.

 Так же отличается война от "Войны". Легко рассуждать о преимуществах СВТ перед "Маузером", когда все это ты держал в руках лишь в музее. Сложно об этом рассуждать, когда пулеметной очередью било по брустверу так, что ты не мог высунуться и стрелял наугад через облако пыли, зажмурив глаза.

— Из чего ты стрелял?

— А я не помню.

— Сколько ты убил?

— А я не видел.

 И солдат начинает рассказывать...

 Мат, кровь и грязь.

 Но как об этом рассказать? Именно это — второй вопрос. Первый был о цели, второй о средствах. Как?

 В принципе, есть три способа рассказать о войне.

 Способ первый: выспренне-девственный.

 Так любили писать немецкий милитарист Юнгер и советский писатель Шпанов. Мир готовился к новой войне, нужны были новые герои, социальный заказ, все дела... "Ди ерсте колонне марширт!", "Китайские товарищи цветами встречают советские мирные трактора!".

 "Танковый тележка плен бушты, война ек, чилим бар!" Тойфель его знает, на каком языке это было, но нравится сама фраза.

 Война ли это? Да, война. Ту, которую рисуют усатые мальчики. Та, которой в реальности не существует.

 Способ второй. Классический.

 Надо ли напоминать Ремарка и Симонова? Собственно, этим все сказано.

 И, наконец, способ третий. Максимально реалистичный.

 Я бы даже сказал, гиперреалистичный. Есть такой стиль в живописи, почему его не может быть в литературе? Своего рода, это сгущенное молоко. Да, есть пафосная пахта — одноразовая и пустая, есть классические сливки на все времена, а есть и сгущенка. Ее трудно есть. Она слишком... Она слишком мощная, чтобы стать классикой или пахтой.

 Но она правдивее.

 Она честнее.

 Сколько копий было сломано вокруг одной из лучших армейских повестей современности — "ЗАБудь Вернуться Обратно" Алексея Сквера? Можно из обломков дом построить. И тут публикация давних рассказов Дениса Бутова опять вызвала волну обсуждения на "Росписателе". Можно ли о войне писать — ТАК? Так, чтобы было противно и, одновременно, интересно? Да, лично мне противно от той войны. Или это не то слово? Нет, тут не страшно, не ужасно, не экстремально. Тут, для меня, именно противно. Вот от этих слов:

 "Судя по развороченной груди и остекленевшим открытым глазам, помощь ему уже не нужна. В общем, он был не самым плохим лейтенантом из всех, кого я видел. Вот оскаленно-бородатая камуфлированная фигура на мушке и длинная-длинная, патронов на двадцать, очередь. Ладони, измазанные садыковской кровью, липнут к цевью".

 От чего противно? А вот от липких рук. Ни один завсегдатай исторических форумов такое не сможет придумать. А кровь, она, правда, липкая, хуже сахарного сиропа. Волосы потом хрен отмоешь, от крови. От крови командира, в данном случае. Не самого плохого, что видел герой рассказа.

 Вас мат коробит?

 А липкие от крови руки не коробят? Читайте тогда немецкого Юнгера.

 Не, правда вы думаете, что в окопах пахнет фиалками? Ну, думайте, жалко что ли. На мониторах, в игрушках — оно виднее, конечно.

 Но прежде чем кривить лицо, ответьте сами себе — не мне! — на простой вопрос, который я уже задавал.

 А какова цель солдата, который пишет про липкие руки?

 Его цель — война.

 Чтобы читателю стало противно от войны.

 Война начинается там, где ее забывают. Не про нее забывают, а ее забывают. Прикольно, когда горит танк на мониторе. Неприкольно, когда мелкие осколки костей, мозги и кровь друга на твоем лице. Осколки острые как бритва. Мозги пресные. Кровь соленая. Это неприкольно. Это антивоенно.

 Именно поэтому лично я считаю, что книги о войне должны быть именно такими. Страшными. Противными. Не для развлечения.

 Именно тут цель оправдывает любые средства.

 Читателю нравится, когда он сидит в теплой ванне и ему нервы щекочут?

 Читатель, это тебе на порносайт.

 Лично моя цель, чтобы ты блеванул от моих страниц. Чтобы ты мог сказать только одно слово после книги: "Бля!". И заткнулся на пару дней, глядя на жену и детей другим взглядом. Взглядом человека, который прошел через войну и знает цену жене и детям. И при этом, вздохнув, пошел бы их защищать. Ценой своих распоротых кишок и запаха свежей собственной мочи. Война, она такая...

 Не допустить войны, но идти на войну. Такая вот мужская доля. Такая вот диалектика.

 Не так давно меня упрекали в "излишней натуралистичности". За один единственный эпизод.

 Немецкие танкисты. Делать вечером нечего, отдыхают. Собираются вечером на соревнование. Соревнование по пердежу. А вот так вот. Изображают переключение передач, приподымаются и пердежом показывают: первая скорость, вторая, третья... А вот и задняя передача. Ой, сколько я наслушался. Ладно бы выдумал. Ан нет. Это мемуары, переводные. К вопросу о подлинности — это к редакторам: Г. Пернавскому и Н. Аничкину, издательство "Яуза".

 Я более чем уверен в подлинности мемуаров: я еще и не такое видел в замкнутом мужском коллективе. У меня-то язык повернется, уши у вас в трубочку не свернутся? Помните поговорку: "Солдат тот же ребенок, только хер большой"? Вы порносказки в лесу у костра в мужской компании не слыхали? Как-нибудь расскажу, ага...

 Стоит ли об этом писать?

 Конечно. Смотри вопрос первый. Цель. Зачем и о ком я писал? О немцах лета 1941 года. Каких я хотел изобразить? А вот таких культурных свиней и хотел изобразить. Средства подобрал соответствующие, из самих же немецких воспоминаний. Интересно, кого оскорбит описание поведения культурных немецких солдат, которые на глазах хозяйки украинской избы будут ссать под иконой, отвлекаясь от разговора на тему: "Какой чернозем плодороднее: Полтавский или Вестфальский?".

 И ни на йоту я не отступлю от своего замысла — показать немецкого солдата как грабителя, ведущего... Этакую смесь альбигойского крестового похода и завоевания Дикого Востока. Симпатичного такого солдатика, с чубом, улыбчивого, с личными переживаниями и чувствами.

 Разбивающего прикладом пальцы русскому ребенку, после чего сочиняющему любимой Урсуле милое письмо.

 Пусть читателю будет противно. Это изнанка жизни, та самая бездна, в которую заглядывать страшно. Ибо затянет и сожрет. А потом выблюет, не задумываясь.

 Потому как война другой не бывает.

 Точка.

 А мат? Да ... с ним, с матом...


А.Г. Ивакин


_____________

Источник: http://zhurnal.lib.ru/i/iwakin_a_g/xyj.shtml



Оглавление

  • Приказа нет...
  • Реквием по Руине
  • Не мое кино
  • Флора и Березка
  • Второе мая. Одесса
  • Кальсоны
  • Белый танец
  • Синдром
  • Персик
  • Диабет осколочно-фугасного типа
  • Се, кровь моя
  • Сказ о Мальчишах
  • Старый, Малый, Барса и Сильвер
  • Чернухино. Исправительная Колония – 23
  • Катя! Аня! Вера!
  • Двадцать второе июня
  • Везунчик Корж
  • Да пошла ты нахер!
  • Чьи-то матери
  • За водой, вдоль маячков
  • Кровь и слезы Луганска: повесть
  • Вместо послесловия. "О мате, пердеже и прочих непотребностях в военной литературе"