Настольная памятка по редактированию замужних женщин и книг [Владимир Макарович Шапко] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир Шапко Настольная памятка по редактированию замужних женщин и книг
Глава первая
1
Яшумов устало снимал в прихожей зимние ботинки. Сначала левый. Затем правый. Снял шапку. Прицелился, кинул на олений рог. Довольно ловко. Не промахнулся. Бездумно посидел. Поднялся, вошёл в гостиную. На столе под светом люстры было брошено женское чаепитие. Как всегда – неприглядное. Пустые чашки с лапками ложек кверху походили на побитых цыплят. На целый побитый выводок. Толстый торт резали как попало. Почему-то кухонным длинным ножом. (Сверху, что ли, рубили?) Сам нож-палач валялся здесь же. Как пьяный. Весь в креме, в крошках… Это называется – попили сороки чайку. Хорошо, что без бутылок сегодня. Без пепельниц, без сигарет. Курильщицы и выпивохи Гулькиной, значит, не было. Принялся собирать и уносить всё на кухню. Труп торта забил в холодильник. Остальное мыл под лейкой в раковине. Зло протирал блюдца и чашки. До хруста фарфора, до плача. С полотенцем походил на обиженного бармена за стойкой. – Ты уже дома? Извини, не успела убрать. Девочек провожала до метро. «Не успела» она. Седьмой час вечера. Целый день просидела с подругами. Конечно, все дружно удрали из своего бибколлектора. Освобождается от тёплой кофты по колено. Женская зимняя шапка на голове – как шалаш Ильича, по меньшей мере. В Разливе. Но о чём можно было столько времени трещать? Уму непостижимо!.. …Ещё на лестнице почувствовала – дома. Наверняка на кухне. Точно. Уже работает. Помыл, теперь протирает блюдца и чашки. Лицо – в сторону. В упор не видит жену. Раздевшись, попыталась забрать полотенце и чашку. Какой там! Локти выставил. Как мальчишка. Ни за что не отдам! Лишь бы повод был надуться. Сидела в кухне. Рядом с обиженным. Изображала заботливую жену. Пододвигала еду. Всё время молочник со сметаной. Участливо расспрашивала о работе. Как там Акимов? Опять доставал? Однако дундук кривил губы. На всё – односложно: да, нет. И косит, главное, опять в сторону. Ну, чего там увидел? Мартышку свою на календаре? Или петуха рядом? Расфуфыренного? Всю кухню календарями оклеил. И ведь не снять. Не содрать со стен. Не даёт. Как за кровное, за календари свои хватается. Три года назад таким не был. Стены кухни были в красивый цветочек. Теперь всё заклеил! Яшумов ел. Вчерашние сырники. Жена раздражала. Жена на глазах превращалась в эту женщину. Которая непонятно как тут оказалась. В его кухне. В его квартире. А ведь когда-то он любил её. После загса в свадебном лимузине даже целовал. При всех, кто ехал в длинной машине. Один раз, если пошло выразиться – поцеловал взасос. Захотелось даже высунуться из окна и прокричать что-нибудь дикое. Как это делают молодые. Но вовремя одумался. Словом – любил. А теперь риторика без ответа: правда ли, что это всё было с ним, Яшумовым? Косился. На эту женщину. Шапка волос вокруг лица и лба – будто чёрная муравьиная армия. Как можно добиться такой густоты муравьёв? Три года назад были локоны. Притом жёлтого цвета. Полное перевоплощение. Этой Женщины. И ещё лезет. Всё время двигает молочник. Ну вот – опрокинула. Жидкая сметана хлынул на живот. На выходные брюки. А? – Сейчас я! сейчас! не вставай! Работает полотенцем на животе, на брюках. Старается. А? Куда я теперь? Не успел переодеться в домашнее. Идиот. – Да дай тряпку! Я сам. Пошёл в ванную. Снял брюки, бросил в машинку. Туда же рубашку. Вернулся. В майке и трусах, носки на ногах – шахматные. Жених. Прошу любить и жаловать! Уселся. Упорно доедал сырники. Кидал по одному в молочник и оттуда вычерпывал. Большой ложкой. Будто прямо сейчас разучился культурно есть! Женщина молчала. И Эта женщина, и не Эта. – Хорошо, Жанна. Прости. Сам виноват. Нужно было переодеться. Вскочила, сзади обняла, прижала голову. Где-то вверху глубоко задышал катарсис. Мяла лицо. Обеими руками. Работала вслепую. Скульптор Мухина. Что-то должно получиться. Рабочий с молотом. Как мог, удерживал: «Ну-ну, успокойся. Прости». Но всё равно мяли. Ещё сильнее. – Да хватит, Жанна, хватит! – грубо оттолкнул руки. Женщина раздувала ноздри. Женщина не знала уже, что сделать ещё, чтобы этот козёл относился к ней по-человечески. Тем не менее после ужина как ни в чём не бывало сидели на диване перед телевизором. Голова с чёрным муравейником уютно устроилась чуть ниже плеча мужчины. Показывалось удивительное зрелище. За катером по реке летел на доске мясистый бульдог. Серьёзный, бесстрашный. Непонятно как, но держался на голой доске. Впечатав в доску все четыре лапы. Жанна начала смеяться, фыркать. Яшумов серьёзно пояснял: – Есть люди, занимающиеся этим. Есть даже редкая специальность: инструктор по сёрфингу для собак. Эти люди обучают братьев наших меньших освоить доску для движения по волнам. Жанна начала подкидываться. Но Яшумову мало: – Есть ещё одна редкая специальность у мужчин. Продавец слёз. Это специальный плакальщик в азиатских странах. Который работает на похоронах. Его зарплата зависит от интенсивности плача и драматургии действия. Больше всех получает человек, который громко рыдает, рвёт на себе одежду и падает от «горя» на землю. Жанна встала, согнулась в три погибели и пошла из комнаты, дёргая ногами у живота. Видимо, в туалет.2
В полной тьме запикал будильник. Шарила, шарила по тумбочке. Придавила. Лежала, приходила в себя. Сегодня у зануды библиотечный день. Должен быть дома, лежать рядом. Но рука чувствовала только холодную простыню. Ни свет ни заря смылся на работу. Как всегда. Чтобы пялиться из окна на свою зимнюю Мойку. Делать всякие селфи на фоне её. Или вовсе – пойти на канал Грибоедова и стоять на мосту о четырёх львах. Принимать вместе со львами энергию космоса. Рассказать девчонкам – не поверят. После всех туалетов в ванной – быстро одевалась. Кот мяукал, путался под ногами. Сыпанула ему в чашку. Быстро ела завтрак. Приготовленный занудой. Опаздывала. До коллектора хоть и на метро, но нужно прогнать четыре остановки. А другой зануда – Шубин – ох не любит, когда «его девушки» опаздывают. На входе всегда стоит. Усатый, строгий. Как швейцар. Скатывалась по лестнице с четвёртого этажа. Лестница широкая, но старуха Тихомирова всё равно шарахнулась к стенке. Прижала к груди свою моську. В тёплом жилетике и пинетках. – Здравствуйте, Марья Николаевна! Как наша Берточка сегодня? Успела даже сделать Берточке «козу»: «Ах ты моя милая!» – Р-рииии! – ответила собачонка… …Яшумов стоял у окна, смотрел со второго этажа на зимнюю Мойку. Пепельно-голубой гладкий лёд в реке походил на стиснутое небо, упавшее меж берегов. Дома на левой стороне от изморози и солнца стояли белыми, слепыми. Захотелось сфотографировать (сфоткать!) это редкое для Петербурга погожее утро. Небесный лёд, осолнечненные дома. Достал телефон. Начал отстранять от себя, выцеливать, наводить. Но сзади зазвонил редакционный. Пришлось вернуться к столу. Снял трубку. Галя из приёмной Акимова: «Глеб Владимирович, доброе утро. Вас Анатолий Трофимович опять вызывает. По поводу Савостина». Быстро собирал рукопись проклятого Савостина. Поглядывал то на Бунина, то на Алексея Толстого. Рядом на стене. Как на чудотворные иконы. Поддержите, оградите от графомана. Потянулся, чтобы схватить блокнот и ручку. Зацепил стопку папок на столе (папки полетели на пол). Мимо папок из кабинета. Быстро шёл вдоль всей редакции. Вдоль плохо организованных столов, моноблоков, телефонов и сотрудников. Как в контраст, впал в громадный кабинет Акимова. Сидел с бумагами у груди – словно с увечными голубями. Под потолком дворцовым, поднебесным. Но даже там не полетят. Как ни старайся, ни лечи. За большим столом кругленький Акимов гневался. Голова его без волос имела вид красного пузыря с маленькими ушками, носиком и ртом: – Глеб Владимирович, сколько можно говорить! Почему вы терроризируете Савостина? Он опять приходил. Чуть не плакал. – Кто? Савостин чуть не плакал? Ха! Ха! Ха! Директор издательства смотрел на главного редактора. Непокорного. Очочки главреда злорадно поблескивали. Ну натуральный Берия, чёрт побери! Хоть и нос картошкой. И голову будто накрыли сивым сеном. – Ну вот что, Глеб Владимирович, как хотите, а к 20-му рукопись должна быть готова! Всё! Срабатывайтесь с Савостиным. Найдите с ним общий язык, в конце концов! – С кем? С Савостиным? Да вы послушайте, как он пишет. Яшумов начал искать в бумагах на груди. Убийственную компрометацию на Савостина. Убийственный абзац. Предложение. Слово. «Сейчас. Подождите». Бумаги посыпались на пол. Опять. Яшумом приседал, собирал по паркету листы Савостина. Как будто каялся. Гипертонический пузырь за столом надувался, постукивал карандашиком. Собрал листы главный редактор. Без всяких церемоний раскинул на столе начальника. «Вот. Навскидку. Послушайте: «Артур улыбался Регине крупными зубами»… Держал лист чуть в стороне от себя (вынужден был его держать), ждал, когда директор переварит перл. Акимов напрягся: – Ну… ну поправить же можно. Например: «Артур кивнул ей, обнажив крупные зубы». – Обнажать можно тело, даже душу, но не зубы, Анатолий Трофимович. Поднял второй лист перед собой: «Изнасилованные девушки были возбуждены и казались… почти весёлыми»… – Продолжить, Анатолий Трофимович? – Не надо. Яшумов собирал рукопись. Уходя, посоветовал: – Пусть наймёт литературного раба. Раз так жаждет напечататься. Тот, может быть, и состряпает что-нибудь. Акимов остался за столом. Как объяснить этому упрямому дураку, что Савостин из команды губернатора! Яшумов опять шёл вдоль редакции. Сотрудники, как мыши лапками, аплодировали. Почти все они уже прошли через Савостина. Отбились. Теперь очередь Главного. Героя. Тореадора. У себя Яшумов собрал с полу все папки. Листы Савостина бросил на подоконник. Подальше с глаз. Сегодня хотя бы будет передышка. Не тут-то было. Как только начал читать рукопись Голубкиной Галины – стоящую рукопись – в дверях появился Савостин. Повесил модную шубу (лохмы первобытного человека!) на вешалку. Предстал перед редактором в шейном платке, в рубашке апаш, в обтягивающих кальсонах цвета беж. По внешнему виду – классический графоман. Желающий выделиться в серой толпе. У зеркала взбадривал модного петуха на голове. Как допускают в таком виде к губернатору – непонятно. Наверное, переодевается. А петуха зализывает. Ну а здесь всё можно – во всей красе. Наконец сел. Через стол протянул руку. Куда же тут? – пришлось пожать. Редактор помимо воли хмурился. Сказал, что после всех домашних исправлений автора стало ещё хуже. Автор сразу выпрямился и побледнел. В подтверждение своих слов редактор стал выискивать в рукописи не просто блох, нет – бесстрашно вытаскивал на свет целых крокодилов. «Вот вам некоторые примеры. Из самого начала: «Вдруг сердце Артура судорожно забилось». Было подчёркнуто мною судорожно забилось. Вы исправили: «Вдруг сердце Артура в судорогах забилось». Дальше. Через страницу. Подчёркнуто: «Возмущённый Артур светил во тьме взглядом». Вы исправили: «Артур светил во тьме глазами». Опять. То «зубами улыбается», то «глазами светит». Ну и вот наконец. Жирно подчеркнул: «Она портнихой Артуру представилась. А он ей – электрический монтёр». – Видите, слышите? Но Савостин не видел, не слышал, не понимал. Принялся защищаться, спорить, агрессивно наступать. Да я! да у меня! Да обо мне даже Даниил знает! (Да. Покойный.) Да у меня два высших образования! Два диплома! (Точно. Купленных в переходе.) А вы тут! (Окопались.) Редактор смотрел на автора с петухом на голове… Мужской сделанный утром макияж не скрыл, что парню уже за сорок – на лице проступили морщинки. И под глазами, и на подбородке… Неожиданно Яшумов сказал: – Может быть, вам бросить писать? Савостин вскочил: – Да как вы смеете! Кто вы такой? У меня три романа напечатано! (Точно. За свой счёт, – пригибался от крика Яшумов.) Куча рецензий! Положительных! (Да. Все проплачены.) Я грант получил! (Правильно. Губернатор дал. Непосредственный начальник.) Да вы обязаны напечатать мой роман. Обязаны! Я жаловаться буду, в конце концов! (Конечно. Своему губернатору. Чтобы тот всю редакцию выпорол.) Яшумов кипел, сдерживался из последних сил. Хотел сказать этому попугаю, что он, Яшумов, не с неба упал в издательство. На этом стуле сидит как раз для того, чтобы разоблачать всяких графоманов. Его долго учили этому. И в университете, и в литинституте в Москве. Писатели, профессора. Учили любить Слово, любить Литературу. Оберегать, защищать её от всяких проходимцев. Поэтому он имеет право сказать так называемому автору прямо в лицо: ваш роман, уважаемый, – издевательство над Литературой. Издевательство над Словом. И пока он, Яшумов, здесь – графоманы не пройдут. Даже с грантами, с губернаторскими крышами… Всё это пронеслось в голове. Вслух сказал: – Я не буду с вами спорить и что-то доказывать. – Хотел сказать, бесполезно, но удержался. – Я уже сказал Акимову: вам поможет только костолом. Он всё сделает. – Это кто ещё такой? – Литературный работник. Писатель. Сидящий на мели. Найдите такого. Он сделает что-нибудь из вашей… рукописи. – И что – я – с грантом – должен ещё и заплатить кому-то? – Да, только так. – Да не будет этого никогда! Савостин хватал свои листы. Яшумов устало сказал: – Воля ваша. В обед теснился на раздаче в кафе самообслуживания неподалёку от редакции. В затылок дышал Григорий Плоткин. Оба с большими подносами в рисованных цветах, как, по меньшей мере, с красивейшими индульгенциями к вкусной еде. Плоткин советовал главреду взять тарелочку с пятью кружками колбасы. Колбаски. Копчёной. «Вкуснейшая, Глеб Владимирович. Уверяю вас!» Разрезанное крутое яйцо заодно подсовывал. Облитое майонезом. «Язык проглотите, Глеб Владимирович!» Но Яшумов противился, отвергал, брал хоть какое-то подобие диетического. Салатик из свёклы, сметанку в стаканчике, борщец и котлетку без гарнира. И компот. Пресловутый компот. Вместо кофе, как у Плоткина на подносе. Уплатив, расположились возле высокого окна с мельканием зимних чёрных людей. Плоткин убежал с подносами к специальному столику. Бросил там их без всякого уважения. Уселся. К колбаске. К крутому яйцу в майонезе. К железной лопатке с залитым соусом бефстроганов и к крепкому кофе. Ну и обжорка тощенький мужчина. Яшумов не уставал удивляться аппетиту коллеги. – Как сегодня Савостин? Как прошла битва за Слово? Отважно отбились, Глеб Владимирович? Или пришлось бежать с поля боя? – (Декларация Яшумова о Слове, о Литературе с большой буквы – была известна всей редакции.) Яшумов смотрел на весёлого, хорошо закусывающего Плоткина. Рассказывал, как прошло всё. Что опять был скандал. – …А ведь это всё вы, Григорий Аркадьевич. Это вы его вывели на наше издательство. Прямо за рукав. Если б не вы – может и прошёл бы мимо. Мало ли издательств в Петербурге. – Было дело, – согласился Плоткин. – Было, Глеб Владимирович. Случайно познакомился с ним в весёлой компании. Вышли вдвоём покурить на площадку. Чёрт дернул сказать, что работаю в издательстве. После его похвальбы. Спьяну посоветовал прийти даже к нам. С рукописью. Мол, я всё могу! Ну а дальше завертелось… Тут и грант появился у Савостина, и липовые рецензии, и рекомендации писателей. Всё по схеме. Акимов сначала отпрянул. Ручками замахал. Но узнав, что губернатор за спиной, сразу сдался. Выходит, виноват я один, Глеб Владимирович. Похвалился по пьянке. Направил. Привёл. Прошу любить и жаловать, господа – новый писатель! Посмеялись. Плоткин уже удивлялся зигзагу судьбы: – Он даже живёт, как оказалось, неподалёку от меня, Глеб Владимирович! Нередко пролетает моим двором на своем Рендж Ровере. Ладно хоть не знает, где я в доме спрятался. – Вам нужно было прочесть хотя бы пару строк у него, – по-отечески пенял коллеге Яшумов, проглотив слова «прежде чем тащить в издательство». – Каюсь, Глеб Владимирович, каюсь. Но и вы виноваты. Зачем прогоняли его через трёх редакторов? Он же пришёл сначала к вам. Посланный Акимовым. Нужно было сразу убить его. На месте. Без жалости. А, Глеб Владимирович? Ведущий редактор Гриша Плоткин имел весёлые глаза и кудрявую голову Пушкина.3
Когда-то она пришла в его кабинет и важно представилась: – Я из библиотечного коллектора. Жанна Каменская. Фу, графоманство какое, наморщился Яшумов. Переплюнула даже Маринину. Но опомнился: «Проходите, проходите! Садитесь, пожалуйста». И пока дама усаживалась, бормотал: – Яшумов. Глеб. Глеб Владимирович. Дама оказалась специалистом по бухгалтерскому учёту и документации. – Очень хорошо. Внимательно слушаю вас. – Вы недопоставили нам более 1000 экземпляров. По четырём названиям. Вот список названий. У нас договора с библиотеками, сроки. Мы вам заплатили. Где книги? Однако тон! – Нам что, в арбитраж идти? – наседала дама. – Минуту. Сейчас выясним. – Яшумов потыкал кнопки редакционного. – Григорий Аркадьевич… А где он? Сейчас же вытащите его – и ко мне. Пока ждали Плоткина, Яшумов поглядывал на самоуверенную. Лет сорок, наверное, даме. Знает себе цену. В красивых жёлтых локонах до плеч. Бухгалтерша строго смотрела на Алексея Толстого на стене. Почему-то на него одного. Будто знала его давно. И он тоже ей остался должен. Прибежал наконец Плоткин. Прямо из курилки. Вместе с дымом и табачным перегаром. Сразу объяснил, что тормознула типография. Деньги мы им не перевели. Денег пока нет. Как только – так сразу, уважаемая. Получите свои экземпляры. – А вы кто? – строго спросили у Плоткина. – Я – ведущий редактор, – гордо ответил Плоткин Каменская повернулась к Яшумову. – Главбух в декретном отпуске, – торопливо пояснил тот. – Женщина, знаете ли. А Григорий Аркадьевич пока замещает её. Временно, временно! – как бы успокоил. Каменская уже поднялась. Постояла, переваривая всё. Уходя, всё же ввернула: – Что же вы, тиражи у вас растут, а косите под нищих. Бухгалтера даже не имеете. Стыдно, господа. Ждём две недели. Если экземпляры не прибудут – арбитраж, санкции. В дверь ушла большая попа. В легкомысленном коротком ситчике. Два борца за чистоту языка пропустили даже слово «косите», жаргонизм! Просто замерли. С раскрытыми ртами. – Да-а, у такой не забалуешь, – пришёл в себя Плоткин. – Помните, Глеб Владимирович, идею о самоокупаемости библиотек? О ликвидации всех бибколлекторов? Этих монстров? Как один наш министр рассуждал на эту тему: «Может, в ней, библиотеке, организовать клуб с шестом. А?» Помните? Нервно рассмеялись. Через неделю Яшумов почему-то сам поехал с типографскими в старом уазике с упаковками книг. Даже кучерявого лжебухгалтера не взял. Плоткин не обиделся. Сказал двум мужчинам-курильщикам в курилке: «Запал наш Главный. И есть на что. Телеса, доложу я вам, у дамы мощнейшие!» Долго ехали вдоль рябой Невы. И выкатили куда нужно: к трехэтажному дому с табличкой на торце – Строение 25. Яшумова встретил усатый директор. И пока типографские таскали упаковки, с гордостью водил, показывал своё хозяйство. (О конфликте, о том, что недопоставили вовремя книги – ни звука.) В довольно большом помещении вдоль трёх стен стояли длинные стеллажи, набитые книгами. Тут же возле стеллажей, на полу, стояли так называемые «лодки» для нераспакованных, необработанных книг. В одну такую лодку и складывали упаковки типографские. И со всем этим богатством вокруг управлялись всего лишь пять сотрудниц за столами с компьютерами. Включая и бухгалтера Каменскую, которая находилась, правда, ото всех чуть в стороне, огороженная невысокими стеллажами с документацией в папках. Она даже встала, подошла и поздоровалась. Она была неузнаваема. Она извинялась, что «так наехала» на издательство. (Опять жаргонизм!) Она улыбалась. Была всё в том же ситцевом платьице. – Жанна Фёдоровна у нас такая, – восхищался бухгалтером усач. – Ух! Все улыбались, все были счастливы. С тем и расстались. В машине, рядом с шофёром, Яшумов не видел летящей улицы, а потом и нескончаемых бликов Невы. Всё вспоминал улыбку Каменской. С поперечными складочками в углах губ. Похожую на предложение, взятое в скобки. Вспоминал её рельефные мощные ноги из-под короткого платьица… Через полгода, уже зимой, он увидел её в вагоне метро. Было часов девять вечера. Прямо напротив него она сидела-покачивалась с другими задумчивыми пассажирами. Тогда на голове её был не зимний стог, не шалаш, как сейчас, а красивая вязаная шапка со сверкающими мелкими стразами. Он неуверенно кивнул ей. Но она сразу увела взгляд в сторону. К парню и девчонке возле нерабочей двери. Которые висели друг на дружке, толклись на месте. Точно танцевали в вагоне очень медленный танец. Когда вагон влетел на станцию «Сенная площадь» и начал тормозить, она вдруг посмотрела на него и кивнула. Даже задержала на губах «здрасти». И пошла к двери. Ему нужно было на следующей. Но, поколебавшись, ринулся за ней и в последний момент выскочил из вагона. Увернулся от схлопнувшихся половинок двери. Людей из поезда вышло довольно много. Он вертелся и никак не находил её. Увидел наконец сверкающую шапку, лохматую доху и крепкие ноги в мужских берцах. – Постойте! Жанна! Жанна Фёдоровна! Догнал. Пошагал с ней в ногу. Заглядывал в лицо. Себя не узнавая, говорил и говорил о чём-то. О чём? – вспомнить потом не смог. Она шла, смотрела себе под ноги, улыбалась. На эскалаторе всплыли в вестибюль и вышли из здания. Спускались с лестницы на площадь. Она спросила, в какую ему сторону. Да мне вообще-то на следующей нужно было, ответил он, точно извиняясь. Остановились. – Тогда, может, ко мне зайдёте? Я тут рядом. Чаю попьём. А потом вызовем такси. Яшумов колебался. Женщина, внутренне смеясь, смотрела на кавалера. Созрел? Или ещё зелёный? – Ну же, Глеб Владимирович! Я вас не съем. И Яшумов… пошёл за Каменской. И в тот же вечер оказался в её постели. Но странно – уверенная в себе женщина во время близости была безвольной, податливой. Он даже чувствовал её слёзы на своем лице. «Милый, милый», – только и шептала она ему в темноте. Утром была прежней. Спокойной, надменной. Такой же спокойной была и забота её на кухне за завтраком. Он чувствовал себя напряжённо. Хотелось поскорее уйти… Однако вечером вновь был у неё. А ночью обнимал безвольное тело, опять ощущал на своём лице её слёзы. «Странная женщина», – думал он, поматываясь в вагоне метро рано утром. – И не одна даже женщина, а как бы две. Одна высокомерная, независимая. Другая безвольная, податливая, плаксивая. Потом это больше всего раздражало его. Он терялся. Никак не мог объединить этих женщин. Чтобы была одна, понятная, родная. И по ночам от жалости ему сжимало душу. Хотелось плакать вместе с ней. Но днём всё менялось. Он чувствовал какой-то стыд. Не мог взглянуть на властное лицо. Он просто отворачивался.4
После работы заехала к себе на Сенную. Сегодня 21-е. Срок квартирантам. Поднимаясь на третий этаж, думала: повысить цену или пока подождать? Аспирант из Волгограда открыл и попятился. Как всегда. Никак не может привыкнуть. Как будто полиция пришла. А чего пугаться? Деньги у парня есть. Папа – шишка в волгоградской администрации. Но сынок пугается. Язык проглотил. Вошла. Поздоровалась. Тут только включился: «Здравствуйте, Жанна Фёдоровна! Здравствуйте!» Ужимается. Боится. Это хорошо. Хозяйка пришла в свою квартиру. Двинулась в большую комнату. Так. Всё вроде бы на месте. Люстру не оборвали, плазменный на стене – работает. Тощая жена промелькнула в спальню. Халат еле успел за ней. Бэби уполз за диван. Выглядывает оттуда с испугом: тётка явилась, в жуткой шапке! Так. Все боятся. «Сегодня 21-ое. Не забыли?» – «Что вы, Жанна Фёдоровна! Вот, пожалуйста. Всё приготовлено вам. Вся сумма». Протягивают чуть ли не вдвоём с женой. В конверте. Приучены. Ванну и спальню проверять не стала. Всё равно тощая замела следы. Все пошли в прихожую. И бэби на руках у матери. Ручку даже протянул. Шапку потрогал. Стог. Стильный, наверно, отметил про себя. Посмеялись. Квартиранты с восторгом смотрели на хозяйку. Как на родную. Так повысить квартплату или нет пока? Хитрый бэби палец закусил. Он не знает. «Ладно. До 21-го!» – «До свидания, до свидания, Жанна Фёдоровна!» Из дверей ещё кричали. В спину. Пока спускалась до площадки меж этажами. И с грохотом захлопнулись. От радости. Что не содрала с них лишних пару-тройку тысяч. Да-а. Тоже мытарилась-кантовалась в своё время по съёмным. «Ты почему опять мочу оставила? В унитазе? Сколько учить! Смывать надо, смывать! Даже если просто сикнула. Смой! Здесь тебе не деревня твоя». Старуха Студеникина. Хозяйка первой квартиры. Зверь была баба. Колпино считала деревней. «И чтоб свет нигде не горел! Поняла?» Сама квартирантка работала тогда где попало. Считала чужие деньги. За сущие гроши. И только когда устроилась в Фирму – расправилась, поднялась. Уже через год наколотила на эту вот квартиру в центре. Подумывала уже о Бентли Континенталь. И чтобы розового цвета. Но накрыли Фирму. Попались с офшорами. Генерального и главбуха почти сразу посадили. Чудом уцелела тогда. Была в бухгалтерии на вторых ролях. И вашим и нашим. Но всё равно долго таскали. На всякие очные ставки, экспертизы. Перепугалась тогда до смерти. Хотела продать квартиру и бежать сломя голову. К маме с папой. В Колпино. Но опомнилась. Раз не загребли в первый месяц, значит, отстали. Зацепилась на окраине. В библиотечном коллекторе. Подруга привела. Здесь схемами и не пахло. И директор был трус и слабак, и на федеральном бюджете. Да оно и лучше. Нищая, зато честная. Знал бы Яшумов, с кем связался. Хотя и пытался выведать, откуда квартира. Да ещё в центре. У девушки из Колпино. Простого бухгалтера. – Да от родной тёти! После её смерти! По её завещанию, не сморгнула глазом. Филолог-криминалист хренов!.. Ещё на площадке, доставая ключи, Яшумов услышал мяуканье кота. За дверью. Опять ушла, не покормила! Пока раздевался, Терентий ходил вокруг и требовательно орал. Сразу повёл Яшумова к своей чашке. Пустой, конечно. Вылизанной до блеска. Бодал руку хозяина с коробкой китикета, не давал сыпать в чашку. Ну, ну, ешь давай, не бодайся! Припал, наконец, котярка и начал жадно есть, раздувшись рыжим шаром. А ведь когда-то прибыл сюда вместе с хозяйкой. Её приданым… Сел к столу, развернул газету, стал ждать.Уже из прихожей увидела – муж опять надулся. Сидит за столом, прикрылся газетой. Обнаружила кота над чашкой. – Да милый мой Терёша! Голодный! – Присела, стала гладить: – Прости нехорошую хозяйку, прости. Кот передёрнулся: отстань! не мешай! – Ты уподобляешься пустой девчонке, – докторально начал нотацию Яшумов. – Которая долго просит родителей купить кошечку. А когда получает её – не кормит. Играет, делает с ней умилительные селфи, выкладывает в сеть. И только. Покормить кошку, тем более убрать за ней в туалете – этому девчонку не научили. – Яшумов прищурился: – Может, и подруги у тебя такие же?.. – И прокричал вдруг плаксиво: – Пожалей животное! Защитник стоял как клоун, но был вообще-то прав. По утрам бедный Терентий только отлетал от бегающей хозяйки. Осознавала базлания кота лишь на лестнице. Иногда пересиливала себя, быстро возвращалась, сыпала ему прямо в прихожей на пол. И снова катилась по лестнице. Но так бывало не всегда. – Бедный, бедный Терентий, – всё гладила кота. – Длинную палку свою возьми. С камерой, – ехидничал супруг. – Сфоткайся с ним. Сделай милое селфи на память. Себяшку. Муж и жена ужинали. В большой комнате. Молчали. Сытый кот, виновник размолвки, резко сгибался на паркете, вылизывал своё богатство. Правая вытянутая лапа его тоже подёргивалась, участвовала в упражнении. Кастрировать бы его. Всё бы меньше мяукал. Так другой орёл сразу встанет на защиту: не тронь животное! Даже не вздумай! А ведь март надвигается. Снова форточки не забывай закрывать. Чтоб не орал подругам наружу. С другого боку Терентий стал гнуться-вылизывать. Другая задняя лапа вздёрнулась и стала делать упражнение. Сходила в прихожую, принесла книгу. «Вот. Купила в переходе. Стейнбек. «Гроздья гнева». Читал? Интересная?» Зануда только покосился на увесистый том. В чудесное преображение жены уже не верил. Не забыть его лица, когда привезла свою небольшую библиотечку. И разложила на столе. Донцова, Маринина, Серова. Полякова. Филолог увидел цветастые обложки и натурально закачался. Точно попал под газ. Под газовую атаку. «Убери. Прошу тебя». Да почему же! «Я заболею». Пришлось увезти назад. На Сенную. Пыталась сначала читать из его библиотеки – такое же занудство, как и владелец. Иногда попадались, правда, ничего, стоящие, интересные. Филолог тогда потирал руки, надеялся. Подсовывал ещё книги. Потом махнул рукой. Безнадёжна. – И зачем ты купила Стейнбека? Для чего он тебе? Тем более, он есть у меня. Со второй полки стеллажа на тебя смотрит. Понятно. Бухгалтерша перед ним. Из Колпина. Колпинка. 26 км до Питера. Тянуться – не дотянуться. А то, что в школе имела почти пятерку по русскому – это не считается. И в техникуме всегда успевала. Ну а тут, конечно. Университет с красным дипломом. Литинститут в Москве. Папа всю жизнь профессор. Мама на скрипке пилила. Где уж нам. Деревенским из Колпина. Отец до пенсии простым шофёром был. Мама бухгалтером в садовом хозяйстве. Боятся лишний раз приехать к дочери. Увидеть монумент за столом. Который слова доброго не скажет. Зато в прихожей: мы вам рады! Почаще приезжайте! Вдевает стариков в одежду. Чуть не подбрасывает. Будьте здоровы, кричит от радости на лестнице. Мы вас всегда ждём! Ни разу не оставил ночевать. Демонстративно взяла мобильник и тронула пальцем фотку с мамой: – Ало, мама! Привет! Ну как вы? Почему не звОните? (Нарочно сказала «не звОните».) Занудный вздрогнул. Как от удара. Стал собирать всё на столе. Понёс на кухню. Терентий тоже сразу снялся и помёлся у ноги хозяина. Сопровождал. Указывал направление. (Не нажрался.) Яшумов мыл посуду. Старался не слушать, о чём говорит жена с родителями. Сильно опаздывая на регистрацию дочери, они примчались тогда в Петербург на такси. Как рассказывали потом, шофёр попался неопытный, местный, колпинский, долго искали с ним улицу Фурштатскую и Дворец бракосочетания на ней. Нашли, наконец. Расплатились, заторопились к большому двухэтажному зданию. Показали пригласительные и поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Но всё равно не успели – возле высокой красивой двери их остановил служитель: уже нельзя, уважаемые. В расшитой куртке и белых перчатках. Натуральный швейцар при ресторане. Когда ресторан забит под завязку. Ходили возле двери и слушали недоступного мендельсона. Встретили молодых только когда те вышли из зала. Обняли, поздравили. В буфете тесть хлопнул зятя по плечу: «Молодец, афганец! Укротил!» Яшумов растерялся. Поперхнулся даже и пролил шампанское. Дочь задёргала отца, зашептала в бестолковое ухо: «Папа, ты спутал. Он не афганец. Не Валентин. Он – Глеб. Глеб Владимирович». А-а, Глеб, значит. Глеб Владимирович, не поверили мать и отец. В длинной машине с низким потолком они сидели прямо напротив молодых. Но не сводили глаз только с «афганца». Точно боялись, что он дочь изнасилует. Прямо здесь, в длинной машине. А когда афганец поцеловал невесту, поцеловал крепко, взасос – они как по команде выдернули платки и начали вытирать лица. В первое время в квартире Яшумова они вели себя точно в музее. Рассматривали на стенах бородатых корифеев под стеклом. Подолгу стояли перед двумя стеллажами с книгами (библиотекой Яшумова). Невольно оборачивались к хозяину: неужели осилил все, укротил? Яшумов самодовольно улыбался: да, укротил. Потом всегда был обед. Или завтрак. Или вечерний чай. Это зависело от того, в какое время тесть и тёща приезжали к дочери. За столом Яшумов чувствовал себя неудобно. Смущался. Выросшему и воспитанному в профессорской семье, ему было трудно разговаривать с простыми людьми. С простолюдинами, как говорил сам Владимир Петрович Яшумов, отец, профессор, всю жизнь занимавшийся культурой Византии и Среднего Востока. Как и отец, Яшумов-младший иногда просто не понимал, о чём говорят простолюдины за столом. Все эти их словечки: небоОсь, беЕсперечь (Что это! – пугался Яшумов), луУпалки («Идёт, лупалки вылупила», – это они дочери, понимающей, кивающей согласно). Словечки эти били в голову Яшумова, как в пустой барабан. Не могли в ней остаться, не осмысливались никак. Это был даже не жаргон, (жаргонизмы он определял мгновенно), это был язык такой. Хотя муж и жена, сидящие перед ним, выросли в городе. (Колпино – это же город, в конце концов.) Впрочем, как выяснилось, росли на окраине его, в частном доме, где был огород, своё хозяйство и даже корова. Вместе с родителями-сельчанами, которые от коллективизации переехали в город. (Сбежали! Смылись! Филолог!) Сама Жанна, их дочь, к чести её, вышла на более высокий уровень. Сыпала современным: отпад, отстой и даже откён. Однажды она сказала: «Яшумов – ты полный отстой». – «Нет, – возразил Яшумов. – Я полный откён». Иногда невольно думал, почему дочь свою Анна Ивановна и Фёдор Иванович назвали – Жанной. Именем не простым. Как рассказала однажды сама Анна Ивановна, в молодости, когда была беременной (будучи на сносях, чёрт побери!), они с Фёдором (мужем) попали на концерт приехавших в Колпино Жанны Болотовой и Николая Губенко. Концерт так их поразил, так понравился, что когда шли из Дома культуры домой по ночной тёмной окраине, молодая Аня остановилась под светом фонаря, потрогала большой живот, хорошо укатанный под пальто ещё и шалью, и сказала, что если родится девочка, то назовём Жанной, если мальчик, то Николаем. Родилась девочка, дочка. И сразу стала Жанной, Жанночкой. В тот поздний вечер, надо думать, молодые муж и жена шли и видели впереди не просто редкие столбы с тусклыми фонарями, а по меньшей мере новогодние сверкающие ёлки. Сверкающие даже не игрушками – бриллиантами. В следующий приезд родителей Яшумов вдруг узнал, что дочь их вовсе не Каменская, а Силкова. Фамилию «Каменская» она оставила после развода с первым мужем, с которым прожила всего полгода. Конечно, Силкова – далеко не Жанна Каменская. Это даже Яшумову было понятно. Но родители, по всему было видно, остались довольны. С такой фамилией их Жанка далеко пойдёт. После таких откровений Анны Ивановны и Фёдора Ивановича Яшумову почему-то становилось стыдно. Стыдно за своё высокомерие, за снобизм. Искренне кричал им вслед на лестнице. Приглашал приезжать в любое время. Но предложить остаться ночевать – почему-то в голову не приходило. Тя̀ма не хватало, как сказала бы Анна Ивановна.
5
Вдоль канала Грибоедова Яшумов шёл в сторону Невского. К Дому книги. К Дому Зингера на перекрёстке. Со стеклянной башней, увенчанной земным шаром, с бронзовыми девами-валькириями на угловой части фасада. Всё время почему-то лезло в голову из Савостина. Как будто гриппом заразился. Фолликулярной ангиной: «Суровый Артур угрожающе вращал автоматом. Его низкий голос напоминал дребезжание ржавой пилы». Яшумов останавливался и смеялся. Как будто плакал. Прохожие оборачивались. Приблудный финн в туристских ботинках и с рюкзаком разом остановился и смотрел на него как на достопримечательность города. На ожившую скульптуру. Жестом Яшумов успокоил его. Дальше шёл. «Орлиный нос и мясистые щёки со злыми усами придавали лицу его суровое выражение». Да что же это такое! Лёд в канале не казался чистым, небесным, как в Мойке – говяжьим студнем лёд казался в канале Грибоедова. В пятнах белого свиного жира. Выдвинулся наконец Дом Зингера. Гигантский корабль на приколе. Ну, сейчас будет легче. Уйдёт проклятый Савостин. Яшумов пошёл к зданию. Но – «Послышалась мелодичная музыка, означающая, что Артур хочет войти». Да чёрт же побери! В отделе Анны Ильиничны ещё не было, работала одна Мария. Помощница Анны. Которая сразу предложила раздеться. Сказала, что есть новые поступления. Повесив пальто и шапку, продвигался вдоль стеллажа и, точно слепой, трепетно трогал антикварные новые-старые книги: «Кривоглазый солдат довольно улыбался щербатым ртом, швырнул кумулятивную гранату косой рукой». Остановился в растерянности. – Что с вами, Глеб Владимирович? Вам нехорошо? – Ничего, ничего, Мария. Сейчас я присяду, отдохну. – Яшумов сел на диванчик. Вытирал выступивший пот. Пришла наконец Анна Ильинична. Поднялся, обнял невысокую женщину, погладил плечи. Волосы Ани пахли свежестью утра, которую принесли с собой. Помог снять поддутое, как матрац, пальто, повесил рядом со своим. Аня прошла вдоль стеллажа, сняла три книги, о которых он говорил на прошлой неделе. Заворачивала на столе в бумагу: – Вот, Глебушка. Только долго не задерживай. Чтобы клиенты не обнаружили, так сказать, «пропажи». Сам знаешь, как у нас тут. (А «тут» была просто бесплатная библиотека для Яшумова, а не букинистический магазин, где нужно за всё платить.) По традиции спустились на первый этаж в кафе. Посидеть, попить кофе. Яшумов снова разделся. Взял кофе и пирожные в буфете. Сидели возле арочного высокого окна, от которого навечно отдалился Казанский собор, похожий на конгресс США. Яшумов расспрашивал о сыновьях Анны Ильиничны, о четырёх её внуках. А та, чтобы не говорить о Жанне Каменской, жаловалась на большую плату за аренду, которую всё поднимают и поднимают. Что скоро придётся, наверное, сворачиваться и искать другое место. Женщина смотрела на друга покойного мужа. На его длинные волосы, будто прихваченные утренним заморозком. Так с молодости и не сменил причёску. Бедный Глебушка. Тоже уже потерял близких родных. Мать умерла три года назад. Отец ушёл ещё раньше. И в личном Глебу всё так же не везёт. И первая жена-сожительница давала концерты, и вторая теперь, законная, похоже, от первой не отстаёт. О многом хотелось поговорить мужчине и женщине. Но молчали. Пили кофе, смотрели на Казанский собор. На его закинувшийся к небу купол, казавшийся самостоятельным, на арочный римский форум внизу на переднем плане. Тоже – как на отдельное (самостоятельное) строение. На выходе обнялись, и Яшумов вышел из здания. О муже Ани, незабвенном Толе, не сказали ни слова. Словно не захотели тревожить память о нём. Шёл той же дорогой вдоль канала. Размытым взглядом не видел его льда. Забыто удерживал у груди книги. Так шёл бы, наверное, вдоль канала князь Мышкин, прижимая к груди свой бедный узелок… …Поженились Аня и Толя перед самым поступлением жениха в литинститут. Где Яшумов и познакомился неожиданно с земляком из Питера. На вступительных. Сидели локоть к локтю, писали диктант. Попали даже к одному Мастеру в семинар. Оба заочники, вместе ездили на сессии. После института у Колесова не задалось с публикациями. Издал только одну книжку рассказов. (Яшумов целых две!) Как и Глеб, Толя тоже работал редактором. Только на телевидении. Аня. Семья. Два сына-погодка. Выросли. Женились. Внуки пошли. Пять лет назад Анатолий Колесов погиб. Погиб трагически. В метро упал с перрона под поезд. То ли сам оступился, то ли помогли. В то февральское утро Яшумов сильно опаздывал на работу, метался возле метро, ловил такси: станция Владимирская оказалось закрытой. Почему-то на целых два часа. Но ничего не ёкнуло внутри, ни о чём плохом не подумал. На поминках в кафе за скорбным длинным столом он как заведённый говорил мужчине с Толиной работы: «Люди утверждают, что если умирает близкий человек – муж, жена, ребёнок да даже друг, близкий друг, – умирают внезапно, погибают где-то неподалёку, как Толя, то близкие всегда чувствуют это. Но я был там, наверху, у метро, совсем рядом, но ничего не почувствовал. Понимаете – ничего. Бегал в это время, искал такси… Ничего. Понимаете? Может быть, жизнь наша – череда случайностей? Просто случайностей?» Телевизионщик хмурился, не знал, что ответить. Поглядывал на вдову в чёрном. На её взрослых двух сыновей рядом с ней. Словно извинялся за ненормального. Который, правда, уже заткнулся, ничего не ел и только хлопал рюмку за рюмкой. Яшумов долго думал потом о гибели друга. Свидетелями трагедии были все утренние пассажиры, приготовившиеся штурмовать влетевший на станцию поезд. А дальше никто ничего не понял – мгновение – и человек упал на рельсы. Ещё мгновение – исчез под головным вагоном. И вся толпа в испуге отшатнулась от края платформы – самоубийца! Но ведь Толю мог столкнуть какой-нибудь урод. Просто так. Из природного своего садизма. И когда люди отхлынули – больше всех бегать, стенать и размахивать руками. Алкоголя в крови Анатолия не оказалось. Хотя бывало, что он выпивал. Врагов у него, открытого, доброго – точно не было. Вызвавшиеся свидетели говорили разное, абсолютно противоположное. И следствие приняло от них единственную, правильную, версию – несчастный случай. Оступился. Иногда вечерами представлял (видел), как Толя погиб… – Вылетевший на станцию поезд, готовящаяся штурмовать его утренняя толпа. И вдруг человек падает прямо на рельсы и исчезает под головным вагоном… Сидел с закрытыми глазами. Часы громко щёлкали на стене. Как будто цапля била клювом прямо в темя. Старался гнать от себя видение. Старался вспоминать только хорошее.6
Когда молодой Глеб Яшумов впервые подошёл к памятнику Герцену позади литинститута – сразу подумал: слишком маленький постамент. Не удержаться на нём. Чтобы поцеловать корифея сзади. Ниже поясницы. Разве только цепко обнять и повиснуть. Но будет ли тогда действовать примета? Будет ли в дальнейшем нобелевская? Вопрос… Ещё вспомнилось далёкое: «Яшумов, вы пишете слишком грамотно и сухо, – сказал тогда же при всех на курсе художественный наставник (Мастер). – По возрасту вы ещё молодой человек, но почему-то боитесь молодёжного сленга. Боитесь придумывать свои слова. – Яшумов встал из-за стола, но Мастер поднял руку: – Знаю, знаю, что вы ответите. Всё перечисленное мною – классические признаки графоманства. И в чём-то будете правы, но! – Был поднят указательный палец: – Но слишком грамотная дистиллированная проза – это еда для диабетиков. Без перца, без уксуса, без соли. Поэтому, если хотите, чтобы вас читали – солите прозу, перчите. Мажьте русской горчицей, чёрт побери! – Смотрел на упрямого студента. С длинным сеном по голове: – У вас же нѐ к чему придраться, Яшумов. Пишите плохо, в конце концов! Тогда будет получаться хорошо. И у вас всё сдвинется». Вот именно – «сдвинется», смотрел в сторону Яшумов. Как тот волк. Которого сколько ни корми. Однако однокурсники (и не только) перед обсуждениями по вторникам своих сочинений нередко говорили друг другу: «Перед семинаром, перед читкой, дай рукопись Яшумову – он посмотрит». И больше всех подсовывал свои листы Толя Колесов: «Посмотри, Глеб. Почисть, пожалуйста». А семинарывсё равно проходили убийственно. Убийственно для любого автора. Разносили на них в пух, прах, пыль и пепел. Эти четыре «П» всегда витали в аудитории, где устраивался разнос. Но Яшумов – чистил рукописи. Почти на бессознательном уровне уже тогда уничтожал в чужих писаниях всякого рода красивости, жаргонизмы, всякое «ботанье по фене». Уже тогда в нём поселился безжалостный редактор. Однажды Толя, всегда сидящий рядом с Яшумовым, спросил Мастера, как избежать застоя в письме. «Как с этим бороться, Владимир Викторович?» Мастер тут же ответил: «Пишите много, пишите плохо. Но пишите постоянно, не останавливаясь ни на неделю, ни на день. О вдохновении забудьте. Всегда можно извлечь что-то даже из плохой страницы. Но ничего не вытащишь из ненаписанного. Из белого листа. Запомните это, друзья». В столовой института, где студентам полагался бесплатный обед, Мастер сидел как сокол среди своих голодных птенцов, которые, растопыривая крылышки, набивались на халяву, и поучал неторопливого Яшумова, выделяя его из других. Как пример как не нужно писать: «Вы перфекционист, Глеб. Вы всё время добиваетесь совершенства в своём письме. Которого добиться невозможно. – Смотрел на культурного студента, умеющего обращаться с вилкой и ножом. Закончил с улыбкой: – Вам нужно пожить в нашем общежитии. На Добролюбова. Пройти горнило его. Остаться целым. Тогда и писать будете хорошо. Сочно». У Яшумова как будто заболели зубы. Откладывал нож и вилку. В легендарном общежитии Литинститута он был всего один раз. Когда приехал на первую сессию и получил в деканате направление, чтобы заселиться. На четвёртом этаже семиэтажного, наверное, ещё сталинского дома он прошёл длинным тесным коридором, удивившись чрезвычайно. Обшарпанные грязные стены с надписями разного содержания, часто нецензурного, рваный линолеум под ногами, свет вверху только изредка, как в тюрьме. Это был коридор натуральной общаги, ночлежки, трущобы. Такой коридор уместен где-нибудь в Бронксе, в Гарлеме. Но вместо негров в коридор выскакивали жизнерадостные русаки. И парни, и даже девицы. Один высокий загнутый литератор стоял со скрещенными на груди руками, а другой – маленький – тянулся на носочках, обкуривал его стихами. Прямо под ноги Яшумову вдруг выпал ещё один долгогривый поэт. Видимо, после крепкого удара в челюсть. Яшумов поставил чемодан и помог парню сесть к стене. С расстройства вдруг захотелось сильно в туалет. По маленькому. Зашёл за дверь с буквой М. Грязь и едкий запах убивали. Покачивался над унитазом, закрывал глаза. Вдруг с удивлением прочитал надпись на стенке – ДЕРЖИ ПРИЦЕЛ! Попятился: чёрт! Хотел помыть руки – кран сорван. Вышел в коридор так. Увидел, что чемодан потащил тот парень, которому помог. Долгогривый пьяно раскачивался, цеплял чемоданом стену. Яшумов догнал, отобрал чемодан. Словом, Глеб прошёл тогда весь коридор. Прошёл. И больше в него не вернулся. Пришлось пойти опять на квартиру друга отца, профессора Саблина. В Палашевский переулок. Куда звали всегда, и где уже жил во время вступительных. Толя тоже жил в Москве у знакомых, но в общагу наведывался. И частенько. С бутылкой ходил по комнатам. Чувствовал себя своим. Садился на чью-нибудь кровать, дымил, наливал однокашникам, сам выпивал, спорил до хрипоты. О литературе, конечно. О том, как писать. Один раз зажгли хороший фонарь. Под левым глазом. Мастер на занятии удивился – чёрный фонарь хорошо гармонировал с волнистыми рыжими волосами студента. И походило, что студент фонарём гордился. Учись, глазами показал Яшумову на соседа с фонарём Мастер. После лекций Колосов и сам не раз пытался затащить друга в общагу. Но – у Яшумова возле метро сразу начинали заплетаться ноги, и с прямой спиной он уходил куда-то вдаль. По-видимому, к своему Палашевскому переулку. Возвращались с сессий всегда в дешёвом летящем плацкарте. Утром, проснувшись, хорошо закусывали. На боковушке в проходе вагона выкладывали еду на столик. Еды было много. И Саблины наталкивали Глебу в сумку, и Толю знакомые пустым не отпускали. «Станция Колпино, – проходя вагон, громко объявляла проводница. – Стоянка одна минута». Железнодорожный вокзал в Колпино и не вокзал вовсе – вокзальчик. Глеб смотрел на низкое зданьице в форме ангара. Которое через минуту поплыло, поехало назад, побежало и исчезло. Яшумов не мог знать в то время, что где-то здесь, за этим вокзалом, уже бегает в школу его судьба в коротком коричневом платьице с фартуком на лямочках… – Ну, будем! – подлаживаясь к лексикону друга, тыкал в его стакан своим. Впрочем, перед этим всегда взглянув на просыпающихся перед Питером зевающих пассажиров. В раскрытом купе. Наискосок. Демократичный и нищий как церковная мышь Колесов не признавал никаких СВ и Красных стрел, профессорский сынок Яшумов – тоже. Только плацкарт. – Ну, будем! Бывай! – Неправильно тостуешь. «Будь здоров» надо говорить. «Не кашляй». Точно!Глава вторая
1
Яшумов колебался, ехать в Колпино или нет. Простудившаяся жена уже три дня лежит в постели в родном доме. Окружена заботой родителей. Медсестра с уколами приходит каждый день – так нужно ли ему быть там? Мешаться, путаться под ногами? И все же решил – нужно. В воскресенье – поехал. И поездка его в Колпино и обратно – превратилась в незабываемое путешествие. Утром на Московском он брал штурмом восьмичасовую электричку. Влез. В вагоне стоял в длинной шеренге людей в затылок друг к другу. После остановок, когда шеренга немного рассосалась, даже сел. Между полной женщиной с большой коробкой и мужчиной, худым, но с купленным пылесосом в обнимку. В Колпино сошло много людей. Толпа с огороженного перрона, точно в контрольно-пропускной пункт, теснилась в небольшой вокзальчик (неужели всё тот же?), проходила через него и вытекала на привокзальную площадь. Ну а дальше, как сказала однажды жена, нужно пройти вдоль шоссе метров сто, не сворачивая никуда, повернуть на Ижорскую улицу – и на чётной стороне третья усадьба от угла. Шёл вдоль довольно оживлённого шоссе. Смотрел на чёрные зимние деревья, уходящие в небо, на частные дома с обеих сторон шоссе. Из одного дома, видимо, недавно на заснеженный газон выкинули пластиковый синий стул со спинкой. Прямо к дороге, где пролетали машины. Бесплатным подарком. Идущему человеку (Яшумову) можно было теперь представить картину: многопудовый дядя пришёл доверчиво в гости, сел на этот стул, стул треснул, и многопудовый опрокинулся на пол. «Что такое! Вы так меня встречаете?!» Дядю с трудом подняли под руки и посадили. К примеру, на диван: «Извините, дорогой гостенёк! Выпейте поскорее рюмочку!» Яшумов улыбался. По левой стороне шоссе прямо навстречу машинам ехала грузная старуха в коротком пальто. Старательно надавливала на педали явно маленького для неё велосипеда. На багажнике укреплена была продуктовая корзинка. Корзинка – полная. От удивления встречный водитель на Тайоте разом стал. Лёг, высунулся из двери: – Куда ж ты едешь, старая дура? Навстречу движению? А? – Ничего. – крутила педали дальше отважная. – Объедешь. Рули себе знай. Для петербуржца Яшумова всё это казалось удивительным. В диковинку, как сказали бы простые жители Колпино. Только покачивал головой. Родительский дом Силковой-Каменской оказался каким-то плоским. Походил на китайскую фанзу. Но раскрытые ставенки – русские, под старину, в рисованных цветочках. Надавил кнопку звонка на простых деревянных воротах. Надавил ещё. Ждал. Тишина. Осторожно вошёл во двор. С горба крыши на край сразу сбежал кот. Чёрный. Как антрацит. И смотрит. Жёлтыми фонариками… Мимо пролетел, сиганув на землю. И побежал к крыльцу. Смурной, непредсказуемый. Чёрт бы тебя побрал! По дорожке, расчищенной от снега, пробирался следом, оглядывался. Кого ещё тут ждать? Маленькую шавку на штанину? Волкодава? Но его уже увидели из окошка – и на крыльцо выбежали Анна Ивановна и Фёдор Иванович. Хозяева. Прямо раздетыми: – Проходите, проходите, дорогой гостенёк! Ждём, ждём вас не дождёмся! Яшумов вытирал ноги о половик на крыльце, здоровался и зачем-то говорил: – Только стул синий не подставьте. – Какой стул? Какой синий? – не поняли супруги. Яшумов покрутил неопределённо рукой, извинился и вошёл в услужливо распахнутую дверь. А потом ещё в одну, тоже раскрытую Фёдором Ивановичем. В прихожей разделся. Его сразу повели к больной. Шёл через проходные низкие комнатки, заставленные старой, советской ещё мебелью. Инстинктивно пригибал голову, боясь удариться о притолоки дверей. «Она в комнате бабушки и дедушки. Любимой своей комнате», – сообщали ему. Жена полусидела в старинной железной кровати с пампушками, укутанная до пояса тёплым одеялом. В шерстяном свитере и ко всему – с завязанным горлом. Чёрный муравейник её как-то примялся и словно поблек. Припал к больной, обнял, почувствовал, что и у самого заскребло в горле. Гладил спину жены, смотрел в коврик на стене, ничего на нём не понимая. – Ну-ну, – успокаивали его. – Не заразись только. Видишь, я уже вполне. Сижу. И температура нормальная. Только к вечеру. – Подмигнула родителям: – Как доехал? В электричке не раздавили? Яшумов уже сидел на стуле. Но не говорил. Поворачивался к её родителям. Словно за поддержкой. Но те улыбались от умиления, глядя на мужа и жену. Прямо лебедь и лебёдушка. Вон, как на мамином коврике на стене. Встретились. – Гостя-то покормить, наверное, надо, – стряхнула их сладкий сон дочь. – С дороги ведь человек. Родители всполошились. Опять повели «дорогого гостенька». И тут Яшумов повёз за собой какую-то собачонку. Дрыгал, дрыгал ногой. Собачонка не отцеплялась. (Не зря опасался во дворе.) «Зигмунд, место!» И Зигмунд разом исчез. Как будто и не было его. Яшумов продвигался, отряхивал штанину. Колпинские чудеса продолжались. Кухня оказалась самой большой комнатой в доме. Это была, как теперь говорят, кухня-столовая. С современными ящиками по стенам, с мойкой, разделочным столом, со всякими кухонными приборами (прибамбасами!). Яшумова посадили за длинный (крестьянский?) стол лицом к двум светлым окнам на улицу. Подкладывали еду хозяева и справа, и слева. Яшумов не отказывался, с аппетитом ел. Особенно нравился ему холодец. Из свиных ножек. Такой же нередко готовила незабвенная няня, Арина Михайловна. Но рюмку свою закрывал рукой. И всё же прямо спросил, как так получилось, что Жанна заболела. Ведь поехала в Колпино абсолютно здоровой. Родители на мгновение смутились. И стали объяснять. В баньке нашей простудилась, в баньке. На огороде. (Как это?) – Понимаете, – говорила Анна Ивановна, – у дочи привычка. Когда приезжает из Питера, обязательно моется в баньке. Вы не подумайте! У нас и ванная есть, в доме, но у Жанки привычка такая, смывать всю грязь после Питера. В баньке. Понимаете? И я с ней тоже пошла. Уже вечером. Разделись. Только намылились, и котел опять полетел. (У нас газовый котёл там, газовый. Понимаете?) И вот сидим на полкѐ. Обе в мыле. Я высунулась на волю, стала отца кричать, а он в это время, как всегда, у соседа болтал. Понимаете? В доме. Ничего не слышал. Ну и пришлось холодной водой кое-как смыть мыло, накинуть одежонку да бежать в дом. Я-то ничего, привычная, а Жанку прохватило. И всё ты! – глянула на мужа. – Сколько говорю: наладь котёл! Слушая супругов, Яшумов ощущал себя иностранцем, не понимающим половины слов. Всё время переспрашивал: что вы сказали? как? Однако понял главное: простыла в бане, в своей, крестьянской. Был поражён: XXI век, живут в городе, и такие патриархальные привычки. Хотя… хотя зачем Жанна сказала неправду по телефону, что после вокзала простудилась? Когда шла сюда, в этот дом, и была в тонких колготках? В простенке между окнами висела какая-то исписанная фломастером бумага. Всё время отвлекала. Всё время хотелось прочесть её. Поправил очки, привстал, вгляделся: «Инструкция. Настенная. Если кот наср… прямо в доме – его сперва активно тычут в дерьмо. И выкидывают во двор. Только так можно добиться какого-то порядка. Другой вариант. Везде в углах наставить больших чаш. Типа артезианских колодцев. Или микро джакузи. Но тут может возникнуть одна закавыка: кот присядет в чашу, но струями будет лупить в стену. Вроде парикмахера в парикмахерской. С пульверизатором. Чёрт бы задрал его совсем! И придётся опять вышвыривать его во двор. Чёрт его задери совсем! В общем – инструкция. Настенная». – Что это? – с растерянной улыбкой повернулся к хозяевам. Силковы с облегчением рассмеялись. Фёдор Иванович с готовностью стал пояснять: – Это Николай наш повесил. Брат Жанки. Он у нас военный. Вот и привык как в казарме. В позапрошлом году был с семьёй. Вот и учудил. Брат Жанны, оказывается, не без юмора. Только чёрного. Яшумов посматривал на гуляющего возле стола кота. По кличке Барс. – А как же ваш Зигмунд? К нему инструкция относится? – Не-ет, – смеялся Фёдор Иванович. – Зигмунд молодец. Всегда. с…. в одном месте. Только под яблоней возле ворот. Удобряет. Скабрёзности простодушных колпинцев, и вывешанные на стену когда-то, и произносимые сейчас за столом – удручали. От стыда Яшумов не знал, куда смотреть. Видя, что гость напрягся, Анна Ивановна подёргала мужа: придержи язык- то, не в гараже своём среди забулдыг! Когда шёл обратно к жене, Зигмунд попытался было опять… Его куда-то разом задвинули. – Что же ты сказала мне, что простудилась, когда шла сюда с вокзала? Оказалось, всё из-за вашей бани. – Я правда сильно промёрзла в тонких колготках. Ну а банькой, холодной водой, добавила… Ты горчичники мне лучше поставь. Не разучился? Яшумов побежал к Анне Ивановне. Обратно явился с полотенцем, тёплой водой и горчичниками. Покорно согнутая голая спина жены вызывала слёзы. Осторожно накладывал мокрые листики. «Щекотно!» – кокетничала Жанна. Накрыл полотенцем и укутал одеялом. «Сиди. Десять минут». Сам сидел рядом и рассказывал, что уже звонил ей на работу. «Знаю, что ты тоже позвонила. Но так будет надёжней. Бюллетень здесь тебе откроют? Уколы не болезненны?» Потом кормил. Как маленькую. С ложечки. Анна Ивановна помогала. Подавала и уносила. Позвали самого обедать в столовую. Тесть попытался завести с образованным зятем умный разговор. Начал очень озабоченно: – Смотри-ка, чего хохлы удумали. Да и наши. У меня друг закадычный на Украине живёт. Ваня Нечипор. Вместе служили. И как я теперь к нему? Или он ко мне? С какими шарами? Что думаешь по этому поводу, Глеб Владимирович? Яшумов чурался всякой политики. Всегда. Какой бы она ни была. Во что бы ни рядилась. (Хотя избегать, чураться – это тоже политика.) Как и отец когда-то. Яшумов Владимир Константинович. Которого в институте за аполитичность всё время задвигали. (Не выступал, не поддерживал «нашу родную», а уж о том, чтобы вступить в неё – это только в страшном сне.) Нередко Владимир Константинович говорил со смехом домочадцам: «Я семафор на железной дороге. Притом всегда открытый. Даю дорогу молодым». Поэтому его потомок, сын, просто не знал, что ответить тестю с требовательными, «переживательными» глазами… Как будто не услышав вопроса, стал расспрашивать Фёдора Ивановича о домашнем его хозяйстве. Каких животных он содержит. Фёдор Иванович смотрел на длинные волосы зятя. Под пятьдесят уже, а всё под стилягу косит. Да ещё нос картофелиной. Разделённой надвое… Не хочет говорить, скрывает, а сам знает всё. В столицах все всё знают. Фёдор Иванович нехотя говорил о скотине и птице на подворье. Держим хряка, на мясо, десяток кур, двух индюшек. Посмотрел ещё раз на зятя. Добавил: – Петуха. – Яшумов, как понимающий, кивал. После обеда смело уже один пошёл в комнату бабушки и дедушки. От Зигмунда, который втайне от хозяев повис и поехал… отбился самостоятельно. Но в комнате у жены ждало другое испытание. Здесь при полной свободе от Яшумова в маленьком переносном телевизоре царил любимец Жанны – непревзойдённый Макс. Пинальщик и костолом на все времена. С душевным басом. Его железобетонной лысой головой, казалось, можно было пробивать стены!.. Яшумова поражало всегда, что неудавшаяся студентка медучилища, бросившая его после первого курса, трусящая ставить даже уколы на практике, до жути боящаяся трупов в морге – так любит теперь смотреть подобные фильмы. С драками, убийствами, с расчленёнными трупами, с натурализмом запредельным. Невольно напрашивалась мысль – девушка вытесняет (да уже вытеснила!) такими фильмами студенческий свой страх. Всё это очень соотносилось с теорией Фрейда. Сама же «студентка» была спокойна – уж здесь-то зануда не будет ехидничать и насмехаться. Не то место, не дома. И зануда покорно сел рядом. Перебирал на тумбочке шприцы в упаковках, лекарства, плоские коробки с ампулами. Припоминал, какое лекарство от чего. На экран не смотрел. Впрочем, от примитивнейших двух мелодий, повторяющихся постоянно, от истеричных громких криков, мата, всяких мужских смачных кряков при мордобое – деваться было некуда. Жанна сама выключила своего Макса. – Ночевать, конечно, ты не останешься. Поэтому отправляйся на вокзал сейчас. Поедешь дневной электричкой. Вечером тебя просто задавят. Колпинцы ринутся в Питер. Обратно. К завтрашней работе. Не волнуйся, я буду всё время звонить. Ну что ж. Яшумов обнял жену, опять похлопал по спине, разглядывая Лебедя и Лебёдушку, и вышел из комнаты бабушки и дедушки. На крыльце обнял тёщу и тестя и пошёл позади катящегося под свою яблоню Зигмунда. Который торопился облегчиться там. Чтобы успеть потом цапнуть. Зацепиться и поехать на уходящем госте. В вагоне, в промёрзшей, словно лубочной, раме окна Яшумов смотрел на движущийся зимний пейзаж. С улыбкой думал: «Барс» – это можно как-то понять. Но почему – «Зигмунд?» Где, на каком концерте услышали?2
«Не-ет! – кричал Яшумов во сне. – Не буду переходить на виндовс 10! Не буду!» Зайчик в майке дюрасел убегал от проклятой винды. Винда, как прыгающий осьминог, гналась за зайчиком, пыталась ухватить щупальцем, зажать. «Не-ет! – кричал Яшумов. – Я буду жаловаться президенту! На горячей линии!» Схватился за руку жены. «А! – вздрогнула та. – Чего тебе?» И снова засопела. За завтраком она сказала: – Сегодня прямая линия с президентом. О пенсиях будет говорить. – И что? – У нас никто не будет работать. Хотелось сказать: да вам-то всем какое дело до президента? Кроме усатого пенсионера Шубина? Вам всем до пенсии – как до луны. Недавно обедал с Плоткиным и тоже удивлялся: «Сколько можно о пенсиях говорить? О пенсионном возрасте? Григорий Аркадьевич? Что ни включишь – только об этом». – «Ну, эта тема навек. Как пропавшая группа Дятлова. А вообще, Глеб Владимирович, не загадывайте, не зарекайтесь – судьба за дверью стоит». Умный чёрт, посмотрел тогда на ведуна главный… На работе всё было обычно, спокойно. Редакторы сидели, уткнутые в мониторы. Плоткин катался с креслом, подбадривал команду. Но Акимов, который, казалось, никогда не вылезал из-за своего стола (жил возле него, ел за ним, спал, другие дела делал) – сейчас ходил по кабинету и зябко ёжился. Был весь в себе. Яшумов ждал. – Глеб Владимирович, меня сегодня не будет. Всё оставляю на вас. Смотрите в двенадцать прямую линию. Вас ждёт сюрприз. – И он продолжил ходить. Но поглядывал на подчинённого уже со значением. Яшумов вернулся к себе. Занялся привычным. Просматривал две новые рукописи, которые принесли сегодня редакторы. На папку Савостина, которая так и валялась на подоконнике… не смотрел. Забыл о ней. Навсегда! В обед увидел всех сотрудников, сгрудившихся у монитора Плоткина. Сам Гриша тут же позвал: – Глеб Владимирович, подойдите скорей! Смотрите – наш Пузырь! Яшумов не поверил глазам своим: директор Акимов стоял рядом с Савостиным в группе петербуржцев. Построенных для прямой линии. Пузырь и Соломина рядом. От восторга у Пузыря глаза готовы были выпрыгнуть и пуститься в пляс. Савостин криво, снисходительно улыбался. Яшумов не слышал, не понимал, о чём говорит человек впереди, перед которым держат микрофон. Яшумов не мог оторвать взгляд от двух… корефанов. «И куда теперь мне от них деться?» – повернулся к сотрудникам. «Нам, Глеб Владимирович. Нам», – уточнил Плоткин. Савостин явился на следующий же день. У Яшумова, как всегда, без всяких церемоний развесил свои первобытные лохмы по вешалке. Поправил перед зеркалом петуха (или попугая?) и предстал перед главным редактором в своём рабочем прикиде – обтягивающие штаны цвета беж, шейный платок, рубашка апаш. По-хозяйски сел, через стол протянул руку: – Смотрели вчера прямую линию с президентом, Глеб Владимирович? – Нет, – сказал Яшумов, глядя в сторону. – Не смотрел. – Стал перебирать листы рукописи, готовя себя к испытанию. На этот раз встреча редактора и автора прошла без скандала. Хотя бы без скандала. Но вечером в вагоне метро Яшумов не мог никуда деться от проклятых цитат Савостина. Которые начали возникать везде. Прямо в воздухе. Первое предложение появилось над лохматой шапкой старика, сидящего напротив: «Макс атаковал сверху, как противный двуногий бульдог, а поросячьим носом успел хрюкнуть». Яшумов зажмурился, затряс головой. Старик же мгновенно понял, что напротив сидит сумасшедший. «Так обычно и действовал российский спецназ, но вот проблема, не люди это!» – добавилось над несчастным стариком. О, господи! Другая цитата выползла прямо из маленького уха полной дамы. В виде облачка: «Как Артур и ожидал, это была девушка, с вполне сформированными нормами. Тощие ножки неожиданно оказались босыми и загорелыми». Яшумов готов был плакать. Полная дама передёргивалась от брезгливости и возмущения. Даже встала и пошла к двери. «Артур плюнул ей вдаль», – добавил Савостин даме. Коротко, как всё гениальное. Да что же это такое-то, а? «Теперь Макс лишился возможности осуществить свою давнюю мечту – стать всемирным кронштейном», – возникло вдруг из носа у длинного парня, висящего на верхней штанге. Парень был удивлен. Поворачивал голову, искал: откуда это? Даже не мог подумать на пригнувшегося Яшумова. Выпав из вагона, Яшумов потащил цитаты с собой. Они стали возникать поверх людей, торопящихся из метро наверх. Яшумов не успевал читать их! Измученный, брёл к дому: «Несмотря на короткую седую бороду, лысую и выбритую голову, худющее туловище, он не выглядел конченым человеком». Господи-и. Дома увидел испуганную жену: «Девушка была умная, кроме того, её насиловали не в первый раз, и от этого действия терять голову и разум – непростительная роскошь». – Что с тобой? На тебе лица нет. Ты заболел? Отравился в своём кафе? «Артур напустил на себя выражение попранной невинности и ушёл в ванную». Ночью Яшумов опять кричал во сне: «Не-ет! Не буду переучиваться на виндовс 10! Не буду! Я – Яшустин! (Несчастный забыл свою фамилию. Создал гибрид.) Я не хочу выходить на прямую линию с Президентом! Не хочу! Не-ет! Я не Савостин! Я – Яшустин! Спаси-ите!»3
На симфоническом концерте в филармонии жена сидела рядом. Почему-то ужималась в кресле, пригибала голову. Точно притащили её в этот зал насильно, и теперь она не знает, как из него сбежать. Яшумов тоже был напряжён. Переживал за музыку, за музыкантов на сцене. Как будто те не соответствовали. Как будто плохо играли. Как будто были виноваты, что рядом с ним сидит испуганная жена. Он привёл Каменскую в филармонию в первый раз. Он хотел поразить её. Однако та, подняв голову, уже рассматривала завитушки на колоннах. И дирижёр на сцене только разводил руки. Как бы говорил Яшумову: ничего не попишешь, дорогой, – деревня. Точнее – Колпино. Во время пронзительного, щемящего адажио, от которого у Яшумова навернулись слёзы, она вдруг стала смотреть круто вверх, на люстру. Точно та должна была вот-вот оборваться и полететь ей на голову. Невольно Яшумов тоже смотрел. Люстра походила на гигантское яйцо Фаберже. И, действительно, сорвись она – трудно даже представить, что началось бы в зале. Страх жены оказался заразительным. Яшумов вывел жену из филармонии. Сразу же после первого отделения. От греха подальше… …В детстве Глебка Яшумов переиграл почти все упражнения и этюды Черни. В пять лет он старательно долбил их под руководством мамы. А уже в семь – наяривал. В быстром темпе. Старинное пианино с подсвечниками постоянно гудело, тряслось в гостиной и как будто даже передвигалось. «Держи темп! Не убыстряй! Держи спинку!» – командовала мама. Деревенская Алёнка (внучка домработницы), в первый раз увидев пианино в гостиной Яшумовых, осторожно подошла к нему и спросила у бабушки: «В этом ящике прячется музыка, да?» Бабушка Арина, но не Родионовна, а лишь Михайловна, только гордо усмехнулась. В фартуке в кружевах продолжила обметать большую вазу мягким султаном на палке. А когда, поев, выбежал маленький Моцарт и с прямой спинкой задал 25-й этюд Черни, когда всё загудело и затряслось – Алёнка отпрянула, схватилась за руку бабушки. «Вот тебе и ящик!» – рассмеялась Арина Михайловна. Через год-полтора юные Алёнка и Глеб играли «на ящике» уже в четыре руки. «Держите темп! – командовала мама, подсовывая к детям щёлкающий метроном. – Темп! У обоих прямые спинки! Темп! Раз-два! Раз-два! Глеб, не гони! Алёна, молодец!» Иногда сама выходила со скрипкой, упирала её в подбородок и играла с детьми легкие пьесы для скрипки и фортепиано. Приучая их к ансамблю. «Глеб, не колошмать! Забиваешь меня! Алёна, молодец! Умница», – гладила талантливую головку с косичками. Нередко брала детей с собой на репетиции оркестра. В филармонию. Мама была вторая скрипка и библиотекарь. Перед началом репетиции всем музыкантам она раздавала ноты. Ходила и раздавала, чтобы те смогли играть. Получалось, что без мамы репетиция была бы просто невозможна (как же играть музыкантам без нот?). Дирижёр, сидящий на высоком стуле, говорил маме: «Спасибо, Надежда Николаевна». И поднимал руки. И начинал дирижировать. Странный был этот дирижёр. С руками-дрожалками. С пальцами как будто без костей. Он особенно трепетал ими, когда хотел добиться от оркестра пианиссимо (очень тихой игры). В пустом зале маленький Глебка сидел далеко от сцены. Как будто прятался за кресло. Алёнка всегда начинала подкрадываться к играющему оркестру. На цыпочках. И застывала прямо под махающим дирижёром за отгородкой. В паузах тот поворачивал голову и смотрел вниз, поджав на высоком стуле одну ногу, как аист: «Что ты хочешь, девочка?» Мама на сцене сразу громко говорила из своего ряда: «Алёна! Пойди и сядь на место!» Но Алёнка как будто не слышала – во все глаза смотрела снизу на чудо-дирижёра. С пальчиками-дрожалками, которые сейчас свисли для отдыха. «Пусть стоит, – улыбался дирижёр. – Будет получать музыку из первых рук». Отворачивался и снова начинал потрясывать оркестру кисельковыми своими ручками. Сам глава семьи Владимир Константинович Яшумов на премьеры новых симфоний ходил всегда. Он сидел с двумя детьми в центре зала. Мальчиком и девочкой. Девочка по правую руку от него, мальчик – по левую. Честно говоря, профессору Яшумову медведь на ухо наступил, но Владимир Константинович очень гордился своей женой-скрипачкой, всегда уверенно и чётко ударяющей смычком по струнам. И особенно был горд, когда та вставала со всем оркестром под аплодисменты зала – высокая, статная, в концертном длинном платье с цветком у плеча и совсем крохотной скрипкой, похожей на ребёнка. В такие минуты Владимир Константинович, размеренно хлопая, испытывал настоящий катарсис. А дети рядом (Глебка и Алёнка) хлопали изо всех сил. Глебка дубасил в ладошки, Алёнка готова была лететь на сцену за своими ручками. Как за птичками. «Она ведь на колу дырки вертит», – говорила про внучку хозяйке Арина Михайловна, отпивая чай с блюдца по-крестьянски – обстоятельно, не торопясь. Глебка уже знал, что́ означают слова «на колу дырки вертеть». Это когда тебя постоянно дёргают за руки, не дают играть этюд Черни. Чтобы самой поскорей сесть к пианино и «вертеть на колу дырки». «У неё ведь мать запойная», – иногда, словно вспомнив, говорила хозяйке Арина Михайловна. И вздыхала. «Как это?» – сразу возникал маленький Глебка. Вопросительным знаком. Но мама и няня переводили разговор на другое. Алёнка жила где-то на Петроградской стороне. Вместе с «запойной». В каком-то общежитии. Но дневала и ночевала у Яшумовых, у бабушки. «У девочки абсолютный слух, – за бокалом вина говорила подруге своей, виолончелистке Кургузовой, Надежда Николаевна. Под грохот пианино с усердными детьми. – Её нужно серьёзно учить. За полтора года она обошла даже Глеба. Который играет с пяти лет». Подруги смотрели на двух усердных, которые в четыре руки наяривали шестой этюд Черни. Мать Алёнки (запойную) Глебка видел только один раз. Возвращаясь однажды из школы. «Я вам не отдам дочь! – кричала растрёпанная странная тётенька на площадке, вытолкнутая туда бабушкой Ариной. – Не получите её! Алёнка моя! Слышите? Никогда! Я вам не запойная! Вот вам, вот! – показывала она закрытой двери целых две фиги. – Слышите? Куркули?» Качаясь, опасная тётенька стала спускаться по лестнице. Глебка с портфелем распластался на стене. «Не бзд…, малый. Тебя не трону», – дыхнули Глебке прямо в лицо. И она дальше спускалась, мотаясь из стороны в сторону. Ей было тесно даже на широкой лестнице! Потом она, как сказала бабушка Арина, «умотала в Сибирь». С каким-то «хахалем». Глебка спросил у Алёнки: кто такой «хахаль»? Семилетняя Алёнка любовно выводила на бумаге карандашом абрис китайской вазы Яшумовых, которую всегда обмахивала султаном бабушка: «Это фамилия такая. У дяди Гены. Дядя Гена Хахаль. – И добавила, любовно выводя последний, крутой изгиб: – Мама всегда любит его, любит, а дядя Гена Хахаль лежит и избегает… Смотри, как красиво получилось». Алёнка поселилась у Яшумовых (у бабушки). А через год, прослушав, её взяли в ССМШ (среднюю специальную музыкальную школу). По специальности фортепьяно. Яшумовы купили второе пианино. И его пришлось поставить в комнатку Арины Михайловны. Бабушка юной музыкантши теперь постоянно вздрагивала на кровати, когда отдыхала вечерами. А иногда от бурных напорных звуков пианино её начинало трясти. Как на катящейся по плохой дороге телеге. «Чёрт тебя! – просыпалась Арина Михайловна и утирала слюну. – Перестанешь ты или нет? Одиннадцатый час ночи!» – До одиннадцати имею право! – весело отвечала внучка. И ещё пуще наддавала. – Наш маленький Ломоносов в юбке, – всегда гладил головку маленькой музыкантши Владимир Константинович. По утрам, за завтраками. Глебка от Алёнки безнадёжно отстал.4
Глеб Владимирович смотрел в окно на весеннюю Мойку. На Мойку уже без льда. Сегодня в небе обычное для весеннего Петербурга солнце. Затёртое, скудное. Упали в воду Мойки перевёрнутые дома. Вода меж берегов гладкая, тишайшая. Будто и не вода это вовсе, а перевёрнутое небо, упавшее в реку вместе с домами. Яшумов всё смотрел. Думалось о чём-то далёком, несбывшемся, потерянном. Как всегда, привёл в чувство зазвонивший телефон. Конечно, опять к Акимову. И понятно зачем. Даже не стал собирать всю рукопись на окне, просто затолкал часть её в папку и понёс как мусор. Проходя редакцию, удивился – на своих местах были только художник Гербов и верстальщик-компьютерщик Колобов. И оба они сомкнули ладони в замок и помотали Главному, мол, держитесь, Глеб Владимирович, мы с вами. В кабинете Акимова вся редакция сидела вдоль двух стен. Шпалерой к внушительному столу с директором. Никакого другого стола (для сотрудников) предусмотрено не было. Просто сидели бедные родственники. Которых зовут сюда раз, ну, много два раза в году. Все заулыбались, когда вошёл Яшумов. Пришёл спаситель. Спаситель поможет. Один только Плоткин не повернулся. Подавшись вперёд, смотрел на начальника за столом. Смотрел неотрывно. С каким-то разоблачающим восторгом: ну, что ещё сегодня выдумаешь? Но Акимов не видел никакого Плоткина, Акимов перебирал на столе бумажки. Показал Яшумову на стул. Получалось, Глеб Владимирович удостоился чести сесть даже перед столом начальника. – Галина Петровна, все собрались? – повернулся начальник к секретарше, сидящей с блокнотом и ручкой. Та подтвердила: все, Анатолий Трофимович. Акимов откашлялся и начал как на сцене в театре: – Господа, я собрал вас… Гриша Плоткин тут же подхватил: – …чтобы сообщить вам пренеприятнейшее известие: к нам едет ревизор! Все рассмеялись. Акимов смотрел на храброго еврея: умный, да? отважный, да? Тот сразу на попятную: цитата, всего лишь цитата, Анатолий Трофимович. Мол, продолжайте. Внимательно слушаем вас. Акимов продолжил: – Буду краток. Вчера я был в отделе культуры. В администрации губернатора. У Воскового Вениамина Антоновича. Он сообщил мне приятную новость: администрация губернатора приняла решение выделить нашему издательству пять грантов. Для пяти наших молодых, но перспективных авторов, которые не могут опубликоваться за свой счёт. Голубкиной Галине, Гриндбергу Михаилу… ну и остальным. Вы их знаете. Все сразу оживились, а женщины даже зааплодировали. – Но есть ещё один вопрос, – поднял руку Акимов. – Наш, текущий… В наше издательство ходит уже несколько месяцев Виталий Савостин. Тоже молодой и тоже перспективный автор. Ходит, повторяю, уже не один месяц. Но почему-то наш главный редактор никак не может (или не хочет?) срабатываться с ним. Видите, Глеб Владимирович, я ничего не скрываю, говорю при всех. Так вот. Мы с Вениамином Антоновичем решили передать перспективного автора под крыло Плоткина Григория Аркадьевича. Теперь курировать Савостина будет он. Надеюсь, вы не против, Глеб Владимирович? – повернулся к Яшумову: – Теперь вы сможете заниматься более приятными авторами. Вот это ход! – отпали сотрудники. Яшумов вскочил, тут же сунул растрёпанную папку на колени Плоткину. Метнулся к столу и затряс руку директора: – Вы спасли меня, Анатолий Трофимович, честное слово, спасли! Спасибо вам, спасибо! (Что называется, век не забуду!) И был действительно рад, искренен. Однако когда быстро шёл коридором к себе, почти не слышал Гришу, который бежал с листами Савостина и извинялся, что ни сном ни духом! Глеб Владимирович! Поверьте! В кабинете главред собирал с подоконника оставшиеся листы: – Я правда счастлив, Григорий Аркадьевич. Честное слово. Я освободился от Савостина. Но здесь мне вряд ли уже работать. Вот – держите! – добавил кучу листов на грудь Плоткину. – Да я-то теперь куда? – чуть не заплакал Гриша Плоткин. Он же – Гриша Пушкин. – Глеб Владимирович!.. …После работы, свободный (ни одной савостинской цитаты в голове!), вышел на канал Грибоедова, к мосту о четырёх львах. Издали больше похожих на верных псов, охраняющих мост. Терпеливо ждущих, когда пройдёт по мосту, как дух свят, сам хозяин – Александр Сергеевич Грибоедов. Тоже шёл. Почему-то не смотрел ни на львов, ни на воду канала. Только под ноги. Словно ощущал в крови гудящее время. Никаких суеверий, примет, связанных с мостом, – только ударяющее в уши красное время. Отец тоже всегда тут ходил. Не верил тогда его ощущениям. А теперь и сам всё это испытывал. На противоположной стороне канала обернулся. Львы, казалось, морщились, отворачивались, готовы были чихать от ползущего по берегу и пукающего дымом автомобиля. Но всё равно после моста со львами стало на душе легче. Дома ждала неожиданность – Анна Ивановна приехала из Колпина. Одна. Без Фёдора Ивановича. Привезла дочери и зятю свежую курицу. «Рубленную» сегодня. Прямо утром, Глеб Владимирович. Яшумова передёрнуло от слова «рубленную». Но поблагодарил. И понял: тёща останется ночевать – темень за окном. Пригласил поужинать. – Да мы с дочей уже натрескались, – опять по-простому весело ответила Анна Ивановна. – Разве только чаю пошвыркать с вами. – И снова села за стол. Каменская по-быстрому накрыла мужу, села и снова отвернулась к телевизору над холодильником. К своему мужскому кино. Однако Анна Ивановна не могла спокойно пить чай. Особенно когда у дочери в телевизоре начинались драки. Драки громкие, ментовские, отвязные. Анна Ивановна вздрагивала, пугалась, глядя на экран. Яшумов ел, объяснял «несведущей»: «У них работа такая, Анна Ивановна. Бить, пинать людей и при этом громко крякать. По-мужски. Знаете, так бывает, когда раскалывают чурбаны. Колуном. С громким кряком. Так и здесь. Привыкайте». Каменская нахмурилась. Выключила телевизор. После ужина, извинившись перед Анной Ивановной, с ноутбуком Яшумов направился в спальню. Решил посмотреть сайты с серьёзной литературой. Открывал, в общем-то, интернет-кладбища. Погосты. Искал могилы знакомых, читаемых когда-то авторов. Чтобы узнать, что те написали в своих гробах нового. Неожиданно для себя набрал в поисковике – «Савостин». Поправился: «Виталий Савостин». Ноутбук покрутил колёсико, загружая. Есть! «Виталий Савостин». Точно! «Война Артура!» Да что же это такое! Да куда же от него деваться! На серьёзном сайте. Невероятно! Ночью опять снился гад Савостин. На этот раз он не пускал Глеба Владимировича к губернатору. Не давал прорваться. Они боролись возле высокой дворцовой двери в резьбе и узорах. Савостин пытался заломить руки Яшумова назад. Как спецназовец. Яшумов вывернулся и двинул Савостина в ухо. Тот щучкой улетел куда-то. Но тут на Яшумова навалились другие писатели губернатора, скрутили и повели. Как каракатицу какую. «Не-ет! – кричал Глеб Владимирович прямо в паркет перед глазами. – Не выйдет у вас! Не пройдёт! Не-е-ет!» Анна Ивановна замолчала в постели рядом с дочерью. Вслушалась в темноту. «Не-е-ет! – доносилось из коридора. – Не дамся! Не-е-ет!» – Чего это с ним? – Не обращай внимания – закидон. Дочь снова приобняла мать: «Ну говори, говори скорей, что он ещё про меня сказал».Глава третья
1
В парке на Крестовском, на русских горках, взлетая к майскому синему небу и устремляясь оттуда вниз, в пропасть, Яшумов ощущал себя артистом Почта Банк. Таким же старым и всем надоевшим. Но там-то ради денег, а здесь ради чего? Ради Этой Женщины в шляпке горшочком? Которая сейчас рядом трясётся вся и визжит? Опять риторика без ответа. Когда всё кончилось и колесница остановилась, вынимали Яшумова из железного устройства под руки. Как инвалида. Двое служителей. Ноги Яшумова подламывались. Жанна суетилась, помогала. Яшумов чуть не упал на живого ослика для катания детей. На его красивую попонку. Но вовремя подхватили и усадили на скамью. Почта Банк бормотал американское, стандартное, «я в порядке, в порядке». Не поднимал опущенную голову. Словно прятался в длинных потных волосах. Двинулись по парку дальше. Почта Банк обнаружил у себя в руке сладкую вату. «Зачем?» – повернулся к жене. «Поешь сладкого, – успокоили его. – Станет легче». Сунул лицо в вату. Вынул лицо. Стал походить на Деда Мороза. Норма-альный Почта Банк. До Жанны Яшумов никогда не таскался по таким многолюдным увеселительным местам. Избегал их. Поэтому предложил поехать в Александровский сад. В спокойный сад. Поклониться великим людям России. Глинке, Жуковскому, Лермонтову, Гоголю. Видя, что жена колеблется, убеждал: – К памятнику Пржевальскому, наконец, пойдём. Великому русскому путешественнику. Ты же читала его, Жанна. Я тебе давал книгу! Но на все призывы просветителя по-детски капризно пропели: – Не хочу к Сталину с верблюдом. Не хочу-у. «К Сталину». «С верблюдом». Так извратить всё. Вот он – простой народ. «К Сталину с верблюдом». Знал бы бедный Николай Иванович, с кем сравнивают его теперь простолюдины. – Ну хорошо. Давай тогда в Александровский парк. Не в сад – в парк. Жанна начала что-то такое припоминать. И как хлопнула себя по лбу: – Так это в Сашку, что ли? Так бы и говорил! Яшумова опять передёрнуло. Теперь от «Сашки». Так опошлить название парка. Но заспешил за женой. К метро. Нужно было доехать до Горьковской. В парке жена сразу повела его к Мини-городу. К Мини-Санкт-Петербургу. Здесь она ходила и трогала бронзовые достопримечательности города. Будто грязными руками захватывала. Бронзовую мини-Биржу, бронзовую Петропавловскую, Исаакиевский собор. Казанский. Видимо, ощущала себя безнаказанным Гулливером. Яшумову хотелось вытащить её из «города» и отшлепать как девчонку. Однако когда огибали святого Петра с ключами, охраняющего город, Жанна и сама поглядывала на Охранника с опаской. А вдруг кудлатый и впрямь возьмёт её и отдубасит по попе. Яшумов загорелся было повести жену в аллею «Памятные кресла». Рассказать, какие великие театральные деятели там увековечены. И живущие до сих пор, и почившие. Но ученица посмотрела на кресла только издали: «Готовые надгробия для могил стоят. Распродажа. На кладбище». Даже не приблизилась к алее. Зато среди бронзовых Архитекторов за бронзовым столом вела себя как своя. Жанна понятия не имела, кто эти люди. Но сразу уселась к ним на специальный, всегда свободный бронзовый стул. Улыбалась. Как среди друзей, корефанов. В горшке своём, разрисованном цветочками. В столь любимом коротком ситчике. Чуть только прикрывающем мощные наплывы бёдер. Которые всегда убивали просветителя наповал. Нередко ещё молодым Яшумов тоже приходил сюда. И один, и вместе с Толей Колесовым. За вдохновением. Посмеиваясь, по очереди сидели на этом стуле среди Архитекторов. Но особого прихода Музы потом не ощущали. А ведь верная примета, как уверяли многие литераторы. И не только литераторы. Хотел назвать улыбающейся жене фамилии Архитекторов. Кратко рассказать, кто чем знаменит, но его опять потащили. На этот раз к павильону «Грот». К искусственному сооружению в виде нагромождений больших камней. С арочным входом. Яшумов не был здесь лет десять, и всё изменилось. Теперь, как доложили ему, здесь кофейня под названием «Большекофе», где готовят и подают лучший в городе капучино. В кофейне внутри «Грота» сидели, как и положено сидеть в пещере – в полутьме. Только с космическими какими-то, еле святящими дырами по низкому потолку. Напиток действительно оказался вкусным. Как и пирожные… Тихо играла какая-то легкая музыка. Клёвая музычка, по аттестации рядом сидящей меломанки. Бармен впереди своего алтаря стоял, раскинув на стойке руки. Вроде гордого гуся с бабочкой. Ещё походили по парку. Постояли возле круглой клумбы на горке. Под названием «Цветочные часы». И без этих часов было понятно, что пора домой. Но Яшумов никак не мог забыть про Александровский сад. Не мог упустить возможность (редкую!) просветить как-то жену, приобщить её к серьёзному, вечному. Постоять в Александровском, поклониться вместе с ней великим людям. Жанна начала было опять артачиться – теперь уже сам потащил. И через полчаса (доехали на метро) были в Александровском саду. Но тут, как на грех, сразу вышли к Пржевальскому. К бронзовому бюсту на постаменте в видегранитной скалы. Где внизу, у скалы, действительно лежал, поджидал Николая Михайловича терпеливый верблюд. Но «Сталин с верблюдом», как известно, Жанне надоел. Прошла, даже не посмотрела. Яшумов хотел было к Глинке Михаилу Ивановичу, но его и тут потащили в другое место. И потащили, к немалому его удивлению, к «Танцующему фонтану» возле здания Адмиралтейства. Неужели была здесь? Но с кем? С первым мужем? С каким-нибудь Дядей Хахалем? Стояла перед фонтаном намного впереди Яшумова. Словно охватывала его весь. Словно хотела утащить все выплясывающие, бьющие к небу струи с собой. Как сверкающее лёгкое дерево, по меньшей мере. Яшумов не любил салюты, фейерверки, фонтаны. Но это зрелище для знати и простых людей – его захватило. Дома ночью он крепко любил жену. Потом жалел. Глупую милую свою простолюдинку.2
С Плоткиным обедали во всегдашнем дешёвом кафе неподалёку от издательства. Гриша, отпиливая от шницеля вилкой, кидал куски в рот, говорил о недавно прочитанной книжке. Под названием «Почему мы пишем»: – Автор американка, писатель и критик Мередит Маран. Она обратилась к двадцати известным американским писателям с одинаковым вопросом: «Почему вы пишете?». И, как оказалось, причины у всех, в общем-то, одинаковые. И я не буду сейчас о причинах. Меня зацепило другое. Короткий совет Джоди Пиколт (кстати, активно переводимой у нас) о писательском застое. О пресловутой прокрастинации. Цитирую по памяти: «Пишите даже тогда, когда вам не хочется. Муза тут ни при чём. Всегда можно отредактировать плохую страницу, но нельзя отредактировать пустой лист». Здорово сказано! Ничего не добавишь! – И когда это она написала? В каком году? – Книга переводная. Но свежая. Думаю, года два-три назад. Яшумов усмехнулся: – Точно так же, как эта американка, говорил ещё мой Наставник. В Литинституте. Мастер. (Яшумов назвал фамилию.) Только говорил он это нам, студентам, лет двадцать пять назад. Цитирую. Тоже по памяти: «Пишите много, пишите плохо. Но пишите постоянно, не останавливаясь ни на неделю, ни на день. О вдохновении забудьте. Всегда можно извлечь что-то даже из плохой страницы. Но ничего не вытащишь из ненаписанного. Из белого листа. Запомните это, друзья». Плоткин оживился: – Так это говорит как раз о том, что природа творчества всегда была и есть одинакова. У всех, Глеб Владимирович! У Яшумова сразу заболели зубы. Как и двадцать пять лет назад после слов Мастера. – Строительный мусор на стройке просто сгребают, вывозят и бросают на свалку, Григорий Аркадьевич. Вот и всё. – Не скажите, Глеб Владимирович. Не скажите. Из мусора порой извлекают жемчужины, самородки… Гриша смотрел на патрона с сожалением: отстали вы, Глеб Владимирович. Безнадёжно отстали. Говоря по-русски – консерватор вы, Глеб Владимирович. И консерватор почувствовал упрёк, нахмурился. Сказал, точно оправдываясь: «В обычной речи, Григорий Аркадьевич, в обыденной речи необразованных людей, которую мы слышим постоянно, этот мусор ещё можно как-то выдержать. Принять. Можно. Согласен. Но на бумаге когда он – извините: никогда». На воздухе Плоткин сразу закурил. Шёл и дымил как-то плотояднейше – дым, казалось, шёл даже из ушей. Яшумов следил. Еврей, к тому же тщедушный – и курит. И в рюмку хорошо заглядывает. Жены нет. Но куда смотрит еврейская мама? Навстречу неуверенно шли и всё время останавливались пожилые муж и жена. Они явно заблудилась в городе. Спрашивали у прохожих, показывали бумажку. Яшумов внимательно выслушал. Подробно объяснил всё, указал направление. И важно понёс себя дальше. Как Санкт-Петербурга раритет, по меньшей мере. Как его сокровищница. Плоткин посмеивался, дымил на раритет со всех сторон. Над рукописью Савостина в редакции теперь сидела Лида Зиновьева. Переписывала так называемый роман. Весь. Уже месяца полтора. Очень красивая женщина с золотым руном приходила с утра, садилась и переписывала. Её даже посадили за столик в углу. Спиной ко всем. Где она, как изгой, как заключённая, корпела над бездарным текстом, стремясь сделать из него хоть что-то сносное. Плоткин (назначенный куратор Савостина) стоял теперь возле нее, положив ей руку на плечо. Как для фотографии. Как бы вдохновлял. Заряжал энергией. Или, сбив настройку, чуть не плакал. Сам Виталий Савостин ходил на цыпочках за её спиной. И иногда оставлял цветы. На её тумбочке, где похоронены были другие рукописи. Других Лидиных авторов. И сегодня Гриша не забыл постоять с рукой на плече у мученицы. Я виноват, Глеб Владимирович! Я! Я один! Но Яшумова это словно бы уже не касалось, с улыбкой прошёл к себе. Вечером, ужиная, всё думал о книжке, о которой говорил Плоткин. «Почему мы пишем». Жанна поела первая, сразу отвернулась и махнула пультом телевизору. (Без телевизора ведь никак нельзя.) Сегодня железобетонного Макса не было. Сегодня у Жанны был Юмор. Кривлялась семейная эстрадная пара. Надоевшая уже всем до чёртиков. Он в годах, сутулый, с головёнкой, облитой причёской на пробор. После каждой шутки делал бессмысленное дебильное лицо. Для зрителей. Фирменный свой знак. Чтобы зрители начинали смеяться и хлопать. Жена была гораздо моложе. С широко расставленными большими глазами походила на кота Базилио. После хохмы своей – всегда пела и танцевала. Тогда и старичку приходилось тоже петь с ней и ножки вскидывать. Дружно. Как в оперетке. Куда ж тут денешься? – Неужели нравится эта пошлость? – спросил муж. – Нет, – коротко ответила жена. Повернула лицо: – Маме с папой нравится. Видел бы ты, как они смеются. – И снова смотрела в экран, изучая феномен. Да-а, тут только руками развести. Яшумов поднялся, сносил посуду в мойку и с ноутбуком пошёл в спальню. К своему любимому креслу в углу. У торшера. Напротив притемнённой супружеской кровати с атласным покрывалом. Раскрыл ноутбук. Нашёл рекомендованную книгу во Флибусте и скачал. Бесплатно. Яшумов не платил за электронные книги принципиально. Другое дело – бумажные. Впрочем, многое нужное для работы и души брал у Ани Колесовой. У Анны Ильиничны. Тоже, можно считать, бесплатно. Итак, скачал, открыл в своей читалке, углубился. Что называется, с карандашом в руке. Для выписок и подчёркиваний: «…в Америке ожидают или ищут своего издателя более миллиона рукописей, а одобрен будет один процент…» А как у нас, в России? Неужели такая же цифра? «…Книгу невозможно закончить. Её можно только оборвать». (Оскар Уальд.)…» «…С самого раннего детства, возможно, лет с пяти-шести, я знал, что когда вырасту, обязательно стану писателем». (Джорж Оруэлл.)…» Из его же рассуждений оказалось, что мотивы, заставляющие писать, у всех пишущих, в общем-то, одинаковы. Их немного. Это чистый эгоизм, когда ты хочешь выглядеть умнее, чем ты есть, хочешь, чтобы о тебе говорили, помнили после смерти. Так называемый эстетический экстаз. Ты воспринимаешь все красоты мира, видишь всю красоту слов, их точную организацию. Исторический импульс. Твоё желание видеть события такими, каковы они были и есть. Ты хочешь сохранить их для потомков. Ну и политическая цель. Хотя твоё утверждение, что искусство должно быть вне политики, уже твоя политическая позиция. Ну и дальше шло то же самое, те же самые причины, только поданные остальными авторами по-своему, оригинально, как и до́лжно быть у художников: «…Записывать слова на бумаге – это тактика тайного головореза, который вторгается в чужое личное пространство, навязывая читателю своё, авторское восприятие…» (Джоан Дидион.)… «…В реальной жизни вы не вольны управлять чужими судьбами, не можете отвечать за личные отношения, вы даже не в состоянии наладить контакт с собственными детьми. Но вы начинаете писать – и на долгое время становитесь тем, кто полностью берёт ответственность на себя». (Мэг Уолитцер.)… Яшумов прокрутил, пропуская несколько страниц: …Исабель Альенде: «Когда я начинаю очередную книгу, то понятия не имею, куда она меня приведёт…» (Это как же, уважаемая?) «…Если сочинение книг было бы запрещено законом, я сидел бы в тюрьме». (Дэвид Балдаччи.) Молодец, Дэвид! «…Почему вы не пишете детективы?» Знаете, какой был его ответ? «Потому что я недостаточно умён». Дважды молодец, Дэвид! А Дэвид всё хохмил, не унимался: «…Вряд ли вам захочется оказаться на операционном столе под скальпелем хирурга, который говорит: «Попробую-ка я сегодня пооперировать левой рукой». Однако именно в этом суть писательства». Молодчага Дэвид! В шутке умудрился сказать самое точное о писательстве… Прошёл час, а может быть, и все два. Яшумов сидел уже с застывшим лицом. Плоткину понравился совет американки о застое в писательстве и как с ним бороться. И она, наверняка, написала о застое временном. Из которого можно выбраться, в конце концов. Но как быть с застоем вечным, который поразил тебя лет двадцать назад. В каком мусоре нужно копаться, какие ежедневные, как попало написанные страницы в этом тебе помогут? Жена пришла в спальню. Муж не видел её, торчал в жёлтой подсветке от ноутбука. Вроде сталагмита в Крыму. В Скельской пещере. Где была один раз. И очки ещё. Блескучие, голые. Готовила постель ко сну: – Глеб, тебе надо купить оправу к очкам. – Это зачем? – Красивше будет, – раскинула на кровати и стала поправлять свежую простыню жена. «Красивше будет». Мистер Хиггинс с длинными волосами опять хмурился: Элизы Дулиттл для светских раутов никак не получалось. Как ни учи, ни старайся, ни просвещай.3
…Летняя молодая женщина с красивыми стройными ногами шла навстречу размашистой вольной походкой. Смещаясь то вправо, то влево от прямой своей линии. От «курса». Прошла. Унесла с собой густое золотое руно с головы на плечи и спину. Григорий Плоткин закрыл рот и побежал. Женщина уже поднималась по трём ступеням к двери издательства. Откуда он, Плоткин, только что вышел на обед. В пустом коридоре – догнал: – Вы автор? Пришли с рукописью? Красивая женщина удерживала у бедра тонкую папку. Удивилась: – Нет. Я пришла насчёт работы. Мне посоветовали обратиться в ваше издательство. Плоткин молчком подхватил под руку и повёл. Женщина начала тянуть руку, явно вырываться. В пустой редакции (все ушли на обед) усадил на стул. Сам сел и стал рассматривать женщину как диковину. Откровенно, с улыбкой. «Такая красавица – это же логотип для нашего издательства. Готовый логотип!» – проносилось в голове у маньяка. – Что вы так смотрите на меня? – уже сердилась женщина. Чувствовала себя голой перед кучерявым Пушкиным. – Я – ведущий редактор, – успокоил красавицу Плоткин и тронул её колено. Якобы дружески. Дескать, я и козёл ответственный. Сотрудники редакции, когда вернулись с обеда – раскрыли рты: незнакомая красивая женщина смеялась и взмахивала рукой (да ладно!). А Плоткин как-то снизу, как бобик, лаял ей свои байки и анекдоты. Яшумов проходил редакцию последним. Плоткин вскочил: – Глеб Владимирович, подождите! В кабинет вошли втроём. У женщины было красивое свежее лицо. Сидела напротив. Плоткин не умолкал, тараторил. Ему не хватало только указки, чтобы показывать патрону на все её красивые части и места. Невольно думалось, что такой красавице нужно работать в Доме моделей, в рекламе для Лореаль Париж, а не в каком-то там издательстве. Что вряд ли у такой есть мозги. Но оказалось, что дама семь лет назад окончила филологический. И с отличием. Но работать стала почему-то простым корректором. (Назвала какую-то газету, о которой слыхом не слыхивали.) Получает мало. А надо растить, поднимать первоклассника сына. (Мать-одиночка, сразу отметили Яшумов и Плоткин.) «А ваше издательство солидное. Словом, мне посоветовали». Красивая женщина говорила серьёзно, что было тоже необычно. Ожидались от неё какие-нибудь ужимки, пальчики в воздухе, кокетливый смех. Яшумов задумался. Плоткин замолчал. Женщина завязывала папку с документами, ждала. – Хорошо, Лидия Петровна. Сделаем так. Вот вам рукопись (подал через стол), пойдите с Григорием Аркадьевичем, он выделит вам место. Ну и отредактируйте этот текст. Удачи вам. В первый день Лида сидела точно так же, как теперь сидит с рукописью Савостина – в углу. Повернувшись ко всем спиной. Сотрудники (даже Плоткин) ходили у неё за спиной почему-то тихо. Не смеялись, как обычно, не шутили. Ближе к пяти она вдруг вскочила и сказала Плоткину, что ей нужно бежать домой. «Сын у меня в продлёнке. В пять его нужно забрать». Хотела взять с собой и рукопись. – Нет, милая Лида, выносить рукописи из редакции никак нельзя. Завтра продолжите. Женщина схватила свою тонкую папку с документами и заторопилась к выходу. Мелкой побежкой. И совсем некрасиво. Цепляя столы и даже чуть не уронив (подхватила в последний момент) настольные часы со штурвалом, которые всегда незыблемо стояли возле редактора Потупалова. До этого момента, чёрт побери! Все сразу окружили стол в углу. Женщина отредактировала всего три страницы. Но как! Исправляла, подчёркивала, помечала редакторскими значками. (Откуда значки-то знает? Хотя понятно – корректор.). Да-а, отходили от столика сотрудники. Класс! И только один Потупалов вернулся с тёмным лицом к своим часам со штурвалом. Зиновьева работала над повестушкой в три листа шесть дней. Всю рабочую неделю! И каждый раз в полпятого вскакивала и убегала за сыном. И все опять толпились и тянули головы к оставленным страницам. При виде Яшумова (Главного), разбредались по своим местам. Чтобы остаться наедине с восхищением. Или с тёмным лицом. (Предпенсионер Потупалов.) Наконец настал черёд Яшумова. Плоткин привёл Зиновьеву и с деланным безразличием положил её работу Главному на стол. Он, Плоткин, вынужден это сделать. Но он умывает руки. Яшумов (тоже артист) снял и похукал дыханием на голые свои очки, тщательно протёр их платком, снова надел и лишь после этого углубился в текст. Сразу стал делать пометки. Ставить то ли вопросительные, то ли восклицательные знаки. Зиновьева сидела внешне спокойно. Даже разглядывала бородатых корифеев на стенах. Плоткин играть безразличие больше не мог – метался. Бил кулачком в кулачок. Точно его протеже может-таки облажаться. И не сорвёт-таки банк! Яшумов всё читал. Рукопись была из самотёка, недавно отвергнута. Близкая к графомании. Яшумов специально дал её филологине. С красным дипломом. Перевернул наконец последнюю страницу и накрыл ею всё отредактированное. Смотрел на претендентку, словно бы не веря, с некоторым изумлением. Сказал: – Это можно теперь даже читать. Отлично сделали, Лидия Петровна, честное слово! Мужчина и женщина придвинулись к столу, Главный поднял руку: – Но!.. но лишней ставки редактора у нас нет. И вы, Григорий Аркадьевич, прекрасно знаете об этом. (Мол, зачем наобещали?) Могу предложить вам, Лидия Петровна, только одно: работать у нас по договору. С бухгалтером я всё уточню. Согласны? Женщина не совсем поняла. Плоткин тут же начал объяснять. Временно, временно, Лидия Петровна. Прямо при Главном (будто исчез тот, испарился!) выдавал все секреты издательства: Камышева Лида (ваша тёзка! тёзка!) через месяц уйдёт в декретный, Потупалов вообще адью, на пенсию! – Через полгода, – добавил Главный… Так Зиновьева Лидия Петровна попала в издательство. Попала прямо с улицы. Без рекомендаций, без блата. Потупалов через полгода и правда ушёл. Вместе со своими штурвальными часами. И Лиду взяли в штат. Ещё в первые месяцы, как Зиновьева стала работать в издательстве, все твёрдо уверились: Лида может вытащить любую рукопись. Довести её до ума. Капризного ли, давно заевшегося постоянного автора, талантливого ли, но не шибко грамотного дебютанта. Но когда ей на стол положили «Войну Артура» – это был её апогей работы как редактора. Такую вершину могла взять только она. И все ходили на цыпочках. И ждали страшного: что будет с Лидой! что будет! А сам инициатор (Плоткин) стоял. С рукой на её плече. Страдал: я виноват! Я!4
Телефон в большой прихожей был всегда. Сколько помнил себя Яшумов. Маленьким он подходил к журнальному столу, вставал на носочки, осторожно снимал трубку. Подносил к уху. Слушал чужие голоса, покачиваясь. Сам – немного только больше трубки. Иногда говорил: «Квартира Ясумовых». Или: «Ясумов». Мама или папа забирали трубку и сами говорили в неё. Высоко. Как будто улетали с трубкой в небо. Глебка стал Глебой, школьником. Уже сам принимал звонки и названивал. И товарищам, и подругам. Отец с параллельным аппаратом нередко кричал из своего кабинета: «Глеб, положи наконец трубку! Я жду звонка!» Дальше Яшумов – студент. И университета, и Литинститута. Работа в издательствах. Толя Колесов, который мог болтать по телефону часами. Но пять лет назад Колесова не стало. И только Аня, жена его, по-прежнему иногда звонит со своего домашнего. Который тоже оставила только в память о муже. Каменская не раз говорила, что от телефона нужно избавиться. «Это же полный отстой, Глеб! Зачем платить? Мобильные кругом!» Но Яшумов смотрел на кнопочный лупоглазый аппарат (а был ведь когда-то и дисковый) и, что называется, рука не поднималась. Позвонить ли на станцию там, пойти ли туда самому и отказаться, расторгнуть договор… Междугородный зазвонил в прихожей глубокой ночью. Супруги как по команде сели в кровати. Надев одну тапку, Яшумов судорожно шарил ногой вторую. Вдел наконец ногу, пошёл. Сдёрнул трубку, оборвал заливистые трели: – Да! Звонила Мария Скуредина. О которой и думать давно не думал, о которой просто забыл. Звонила из Екатеринбурга. Сразу сказала, что лежит в хосписе, что умирает. Голос женщины то приближался, становился явственным, то уходил куда-то, прятался. Яшумов нервничал – видел сбоку серый мешок ночной рубахи и даже вытянутое лицо с буквой «о». – …Глеба, прости, что разбудила, что так поздно звоню. Но я хочу попрощаться с тобой. Прости меня, подлую, что предала тебя, что так поступила с тобой. Прости. Вот Бог меня и наказал. Скуредина заплакала. У Яшумова сжалось в груди. Что-то бормотал, успокаивал, но горло сдавливало, чувствовал, что сейчас и сам заревёт. – …Прощай, Глеба. Ещё раз прости за всё. Не болей, пожалуйста. Живи долго, дорогой. Прощай. – Маша, я… Я тебе… Я хотел сказать…У нас с тобой… Рука с трубкой дрожала. Придавил короткие гудки. Рукавом пижамы вытирал глаза. Но к нему уже подступали: – Что это было, Глеб? Кто эта Маша? – Первая жена. – Но ты же не был женат. У тебя в паспорте ничего нет! – Мы не были расписаны, – ответил честный супруг. Два дня не мог работать. Сидел в издательстве, гонял в руке карандаш. Сердобольный Плоткин уходил из кабинета на цыпочках. Уводил с собой любопытных. Яшумов шёл из редакции на воздух. Шёл куда глаза глядят. Стоял на мосту о четырёх львах. Но никакого гудящего красного времени не чувствовал. И только морщился вместе со львами от какой-нибудь иномарки, ползущей вдоль канала и воняющей. Вечером дома его уже не трогали, не расспрашивали. Только пододвигали еду. Как больному. В спальне сам отворачивался от жены. Смотрел в стену. В воскресенье купил цветы и поехал на Кронверкский к родной сестре Маши – Екатерине. Стоял перед домом под номером 27 дробь 1. Шестиэтажным. Вспоминал: на третьем или на четвёртом? Екатерина его не узнала. А узнав, сразу заплакала. Припала к груди, к плащу. Яшумов гладил сильно постаревшую женщину, которую тоже еле узнал. Сели к столу. Отыскивали в лицах далёкое, за двадцать лет ушедшее безвозвратно. Екатерина начала рассказывать, опять плакать. Маша заболела полтора года назад. Пошла с давним уплотнением в левой груди. Тянула, дурочка, до последнего. Боялась. Чувствовала, что всё уже серьёзно. Взяли биопсию – рак. Грудь удалили. Прошла химию. Вроде бы наладилась. Стала опять работать. Но… но всё вернулось. (Екатерина заплакала.) Сейчас в хоспис уже попала. Умирает. Нужно ехать к ней, а не могу. И сердце, и трудно ходить. Тоже больная насквозь. Что делать, Глеба, что? Яшумов гладил руку женщины, утешал: «Я поеду с тобой, Катя. Не плачь. Завтра отпрошусь на работе и сразу в агентство за билетами. И первым же рейсом вылетим». Билеты купил на рейс в среду. На утренний. Позвонил и сказал об этом Кате. Договорились, что Яшумов заедет за ней рано утром на такси. Но вечером Катя вдруг сама позвонила. Не могла говорить, давилась слезами: «Глеб, родной… Маша умерла… Умерла, понимаешь… Не успели…» – Кто сообщил? – Сергей. Зять. Бывший. Дубинин. Не успели, Глеба… Хм. «Бывший». Пародийный Иванов-Дубинин. Немало крови попортил. «Бывший»… Да что это я! – Горе, Катя, большое горе. Крепись. Я сейчас приеду, переночую у тебя, а утром всё равно вылетим. Не плачь, Катя. Я скоро буду. Быстро собирался, кидал в сумку пижаму, полотенце. Бритву. Зубную пасту, щётку. Словно проводить, из Колпина приехали Анна Ивановна и Фёдор Иванович. С испугом смотрели на бегающего зятя, который собирался на похороны жены. Первой. Неизвестной. А Жанка стоит, скрестила руки на груди и только ноздри раздувает. Дела-а… …В самолёте держал руку торопливо спящей, измученной женщины. Екатерина была старше Марии на пятнадцать лет. Всю жизнь прожила в доме на Кронверкском. Родители у сестёр умерли рано. Пришлось старшей воспитывать младшую. Сестру-оторву, по словам воспитательницы. Сама замуж так и не вышла. Хотя женихи были. Выше лаборантки в каком-то НИИ не поднялась. Но сестру выучила. Первой была спецшкола с английским уклоном, а дальше – университет. И вот теперь осталась одна, и некого больше воспитывать. Яшумов невольно сжимал влажную вздрагивающую руку. Смотрел в окно на плывущие облака… Яшумов знал Марию Скуредину ещё с университета. Где среди студентов она была просто Машка. Машка Скуредина. Весёлая хулиганка с живыми глазами. Учился даже с ней на одном курсе. Факультеты, правда, разные. Молоденький, Яшумов не был тогда снобом, вовсю зажигал. На какой-то вечеринке даже пилил с Машкой твист, опасно запрокидываясь назад. Проводил потом к шестиэтажному дому на Кронверкском. Попытался пообжиматься с Машкой, но получил сразу в ухо. Со смехом уходил к набережной, но больше к Скурединой не подваливал. После диплома из-за плохого зрения Яшумов от армии откосил. И даже остался работать в Питере. В одном среднем издательстве, где понравился ещё с преддипломной практики. Сначала, понятно, – младший редактор. Даже корректор. Предварительно вычитывал рукописи. Чтобы отдать их дальше, более опытным. Через год стали доверять и ему серьёзные работы. И вот однажды, как говорится, в коридоре: «Машка, ты?» – «Я, чувак, я». Обнялись, похлопались. Оказалось, принесла работу, перевод с испанского. И уже не первую у неё. Называла авторов, загибала пальцы. Правда – всё в других издательствах. И хотя Яшумов ни с какого боку к переводам – сразу начал таскаться за Машкой, служить ей. Рестораны, рок-концерты, кино. Через месяц-другой всё перешло в профессорскую квартиру Яшумовых. Где отец и мать ходили возле комнаты сына (закрытой) и только вздрагивали от внезапно ударяющей долбёжной музыки. После внушения отца сыну – громкая музыка перешла в дом на Кронверкском. И уже там родная сестра любимой ходила и хваталась за виски. В конце концов, страсть молодых немножко поубавилась, поутихла. Из-за двери стало доноситься жалобное, даже плаксивое: «Остановите музыку! Прошу вас я! Прошу вас я!» Молодых настойчиво подвигали к свадьбе, к загсу. «Ещё чего!» – хохотнула Машка прямо в лицо профессору. Екатерина тоже попыталась сломить сестру, направить в нужную сторону. В сторону Дворца бракосочетания. «Пошла в яму, старая дева!» – ответила лихая Машка. Ну а верный Глебка – бобик навек, – только ластился к хозяйке, вилял хвостиком, во всем поддерживал. Первый год так и кочевали из одной квартиры в другую. На второй – закрепились наконец у Яшумовых. С утра Глеб отправлялся на работу в издательство. Мария садилась за свои переводы. Ну а потом появился Иванов-Дубинин. В редакции, точь-в-точь как Савостин теперь, он вальяжно садился перед Яшумовым и кидал ногу на ногу. Кренделем. Только был без петуха на голове, а лысым. Как яйцо. Работая над рукописью лысого, Яшумов постоянно морщился – Дубинин обгладывал и обсасывал авторов «Юности». Особенно Василия Аксёнова. Косил под него. Но главному редактору это почему-то нравилось. Опекал Дубинина. Думал даже двинуть его роман на разные премии. И автор с Урала ходил по редакции гоголем. В издательстве они и снюхались. Машка и Иванов-Дубинин. Глеб сам их познакомил мимоходом в коридоре. Через неделю он увидел свою Машку в метро. Она вышла из вагона с каким-то мужчиной в вязаной чёрной шапке до глаз. Яшумов входил в вагон, а они выходили через другую дверь. Уже не сомневался, что это Иванов-Дубинин, но зачем-то тянул голову, пытался разглядеть его в побежавшей назад толпе. Дома трусил, ни о чём не спрашивал. Ну а через день была банальнейшая записка из дрянного бабского романа, брошенная на кровать: «Яшумов! Я ухожу от тебя. К кому – не важно. Не ищи меня. Прощай!»… Яшумов всё смотрел на плывущую в иллюминаторе белую вату. Со стыдом вдруг вспомнил, как рыдал у Толи и Ани Колесовых. Бил себя зачем-то в грудь. С силой ударял. И те не знали, что с ним делать, как унять… И вот виновница его тех давних страданий умерла. И жалко было её сейчас до слёз. И с Дубининым своим не нашла счастья. Как рассказала Екатерина, тоже бросила его. Сама… …На весеннем кладбище где-то за городом покачивались голые сырые деревья. Галки подлетали над ветками, словно не могли найти себе надёжного места в них. Маша в белой шапочке казалась малолеткой, девчонкой-подростком с румяными щёчками. Просто легла в большой гроб и сложила ручки. Для прикола. Прикалываясь перед одноклассниками: фоткайте меня скорей! Но одноклассники и одноклассницы давно стали взрослыми, стояли понуро с обнажёнными головами или в черных платках, ждали окончания церемонии. И больше почему-то было мужчин. «Неужели всем им позвонила? Перед смертью?» – нелепо проносилось у Яшумова. Какой-то крупный дядя, казавшийся нанятым профессионалом, заученно говорил над покойной подобающие слова. Фальшиво и громко заиграли трубачи, и гроб опустили в могилу. Все стали подходить и кидать землю. Яшумов держал Катю под руку. Но та вдруг сильно качнулась. Упал на сторону костыль, грузная женщина начала заваливаться. Еле устоял вместе с ней, удержал. Нагнулся, поднял, подал костыль. И крепко удерживал бедную Катю, пока она приходила в себя. А потом трудно сгибалась, чтобы взять свою горстку и кинуть… Плачущую, уводил от могилы. Остальные уже с надетыми шапками теснились в аллее, поторапливались с кладбища. Впереди поминки. В лучшем ресторане города. Деловитый муж Маши (последний) громко внушал Екатерине точно глухой: «Обязательно останьтесь на поминки, Екатерина Петровна. Обязательно. Я вас привезу в ресторан и отвезу потом, куда скажете. Обязательно!» Яшумова деловитый муж не воспринимал никак – просто социальный работник при женщине-инвалиде. Держит под руку. Стопроцентный волонтёр. Откуда-то вынырнул Иванов-Дубинин. Прямо к Яшумову. Крепко давнул ладонь. Точно виделись вчера. А не двадцать лет прошло. Всё такой же. В вязаной чёрной шапке. Как бандит с приподнятым чулком. После грабежа. Шёл, говорил нараспев: «Какая женщина! Ах, какая женщина!» «Мне б такую», – чуть не закончил за него Яшумов. Но Дубинин уже приставал к другим, впереди, тоже, видимо, пел о «такой женщине»… Улетели домой в тот же день. Вечерним. В самолёте Яшумов опять держал руку измученной, торопливо спящей женщины.5
В час ночи осторожно вставил ключ в замок. В замок двери собственной квартиры. Действовал как опытный вор-домушник. Начал поворачивать, но ключ не пошёл. Замок заблокировали. Изнутри. Облом, прошептал бы домушник настоящий. Слушал удары сердца. Кнопку звонка надавил коротко. Дверь открылась. Жанна. Разбуженная, сердитая со сна. «Не греми. Мама с папой спят». Мятый короб рубахи ушёл в темноту. Не включая свет, раздевался. Снял обувь. Пошёл в туалет, в ванную. Туда и обратно проходил мимо комнаты няни. Теперь комнаты для гостей. Где в темноте трубил глубокий бас-профундо, перешибая напрочь нежные колоратурки сопрано. Колпинцы прописались уже постоянно. Музейный период, когда ходили по квартире с раскрытыми ртами, давно закончился. В спальне лёг на своё место у стены. Отвернулся, руки сунул под голову. Почти сразу уснул. Проснулся преступно поздно. В девятом часу. В столовой уже завтракали. Незамеченным мимо невозможно было пройти. Поздоровался: «Доброе утро». Жена будто не услышала. Сидела с оттопыренным мизинчиком, удерживая чашку. Анна Ивановна и Фёдор Иванович растянули «здрасьте». Мол, нарисовался – не сотрёшь. Мылся под душем. Смывал вчерашнее. Когда в коридоре вытирал полотенцем волосы, тёща и тесть уже одевались в прихожей. Нужно было выйти, проводить. Прощаясь, главный артист, Фёдор Иванович, говорил дочери, но голову повернул к зятю с полотенцем: – Ну, дочка, почеломкаемся, что ли. На прощанье! – Мол, мало ли. Может, и не увидимся больше. С таким мужем-то. Будешь ли ты жива в следующий раз – неизвестно. И он и жена почелоОмкались с дочерью. По очереди. Говоря нормальным русским языком – поцеловались с ней. Сцена получилась фальшивой. Плохо сыгранной. Но было отчего-то стыдно перед стариками. А они, только кивнув Яшумову, спотыкались уже о порог. Словно бы всё ещё от обиды за дочь. На работе тоже не заладилось. Сразу вызвал Акимов. В свой царский кабинет. И опять из-за чёртова Савостина. – Я же не занимаюсь теперь им! – восклицал Яшумов. – Работают с ним Григорий Аркадьевич и Лидия Петровна. Претензии к ним! Оказалось, графоман прибегал вчера и жаловался, что роман его сократили на треть. На целую треть! Анатолий Трофимович! И сама Зиновьева поработала, и Плоткин руку приложил. А что будет дальше? Дескать, накажите их скорей, накажите! И Акимов сердито гнул своё: – Вы главный редактор. Главный! (Пока.) Вы должны контролировать ситуацию с Савостиным. Впрочем, сейчас спросим и у виновников. Акимов снял трубку и вызвал Плоткина и Зиновьеву. Виновники тут же прибежали. Плоткин пустой, Зиновьева с рукописью в обнимку. – Как понимать ваши сокращения у Савостина? Плоткин на пальцах стал разъяснять. Сократили невозможные куски. Невозможные. Нечитаемые. Анатолий Трофимович! Вот пример. Выхватил рукопись у Лидии Петровны. Послушайте… – Не надо, – сразу поднял руку директор. – Не надо… Вы скажите лучше, что мне теперь делать? Что я теперь скажу Вениамину Антоновичу (Восковому)? После всего, что он для нас сделал. Что? Подчиненные не знали, «что он скажет». Молчали. – Словом, идите и работайте. Дописывайте сами эти куски, сочиняйте их. Ещё что-то делайте. Но роман должен выйти в оговоренном размере. Всё! В коридоре редакторы и Главный не поверили, что так можно разговаривать с подчинёнными. С редакторами-профессионалами. Что такое могло бы случиться в другом издательстве. Да как он смеет! Да это же крепостное право! До чего дело дошло у нас! Да мы сейчас вернёмся и скажем ему! Но всё это уже тихо, почти шёпотом. На ходу. После Акимова приехал домой раздражённым. Переодевался. Помыл руки и пошёл на кухню. В телевизоре опять кривлялась семейная пара. Плясала, дружно вскидывала ножки. Жанна сидела серьёзной. Просто голодный Яшумов ел. Но неостывший Яшумов-редактор страдал: – Ну зачем ты смотришь эту пошлость? Зачем? Ну что там смешного? – Мама с папой смотрят, – опять быстро ответили ему. – Да ты-то зачем? Раз тебе не смешно. – Ладно. Переключу. В телевизоре врубилось: «Как у вас расследование по расчленёнке? На Белорусском вокзале? Да вы что?! Не поехали ещё туда? Да я вас!» И дальше, как говорится, уже неразборчиво. О боги! Отредактировать Эту Женщину никак не получалось. Яшумов откинулся на стул. Перекосился как инсультник.6
…После прилёта с похорон занудный на работу проспал. Храпел ночью как ненормальный. Почище папы. Утром пришлось ему из дому выходить с женой. Второй. Или третьей? Ни звука о похоронах. Как будто просто съездил к кому-то на дачу. Папа и мама ничего не могли сперва понять. Какая жена? Где умерла? Утром не сел с ними за стол. В ванной прятался. И сейчас идёт рядом, молчит. Где был-то? Расскажи жене! Филолог! Ну вот, уже и к метро вышли. По площади идём. – Ладно, Жанна. Пока. И, главное, пошёл. Пошёл от жены. От законной. Так ни слова и не сказав. Не объяснив ничего. К автобусам пошёл. На остановку. В своём пальто с куцыми фалдами. С обтянутой спиной. Похожей на сутулый барабан. В тугой барабан этот хотелось бить сейчас колотушкой. Догнать и бить! Чёрт бы тебя побрал! В переполненном вагоне умудрилась сесть. Сидела, покачивалась. Чувствовала, что щёки горят, а ноздри раздуваются. (Мама всегда замечала это.) Какой-то хмырь склонился, стал нашёптывать. На штанге висел, выпендривался. Будто бройлер только что забитый. «Пошёл отсюда, козёл!» Вскочила, оттолкнула, пролезла дальше. На крыльце коллектора встречал ещё один козёл. С усами. С дымящей сигаретой. «Опаздываете, Жанна Фёдоровна». Согнул запястье с часами. Месяц назад тоже попытался. Навис. В тесном коридорчике. Ломанулась дальше так – что к стенке отлетел. И ни звука после. Как будто ничего не было. Просто столкнулись в тесном коридоре. Женщина и мужчина. Девчонки хохотали. Хотя курочек в курятнике щупает. Ох, щупает. Ту же Гулькину Таньку. Да и Ливнева из кабинета его всегда выталкивается с испугом. Подол оправляет и причёску. А ведь женат. Дети взрослые. Внуки уже есть. Интересно, филолог бегает на сторону или нет. Ведь полная редакция курей. Та же Зиновьева. Черноглазая красотка от Лореаль Париж. Видела один раз вблизи. Должна быть в Доме моделей. Сто процентов. Ходить по подиуму. А не над всякой писаниной корпеть. Всегда о ней с восторгом. Даже с любовью. Но как папа. Добрый папа. Хотя кто его знает?.. Девчонки сразу окружили. Только плащ сняла. «Ну как он после похорон? Кто она такая? От чего умерла?.. Да не молчи ты!»… …Савостин Яшумова не переставал удивлять. Пришёл на этот раз в каких-то гомосексуальных штанах. Розового цвета. И тоже в обтяжку! Однако не дал себя рассмотреть, сразу взмолился: – Глеб Владимирович, заберите меня от этих, заберите. (Эти – это Зиновьва и Плоткин.) Вы со мной работали, критиковали, но работали. А эти… Опять подряд сокращают всё. Дописывают чего-то там. Вместо Макса, верного друга Артура, придумали какого-то Клямкина. Тот теперь всё время забивает Артура. Не даёт ему развернуться на полную. Кто он такой, этот Клямкин? Откуда явился? Глеб Владимирович? Яшумов полез под стол. От сдавленного смеха разрывался. Очередная хохма Плоткина! Плоткин-Клямкин. Клямкин-Плоткин. Нет, это невозможно! – Что с вами, Глеб Владимирович? – заглядывал Савостин. – Ничего, ничего. Вот – ручка. Упала. – Бросил ручку на стол. Потыкал кнопки редакционного. Клямкина-Плоткина не было на месте. – Лидия Петровна, тогда вы зайдите, пожалуйста. У меня автор. Виталий Савостин. Захватите рукопись. Предупредил. Опасность. Заметай следы. Ждали. Савостин морщился, дёргал ухо. Если по Станиславскому – изображал обиду. Пришла Лида. С растрёпанной рукописью. Вот, показал на Савостина главред. Как будто Лида видела его впервые. Рассказал, чем недоволен автор. Зиновьева неуверенно возразила: Виталий Иванович, наверное, ошибся. Вроде бы нет пока особых изменений в рукописи. – Да как нет! Как нет! Мне вчера сам Плоткин показал, где исправили. И там был Плоткин, то есть Клямкин. Был! Я своими глазами видел его. Он забивал всё время Артура! Этот Клямкин. Зиновьева деланно рассмеялась: – А-а. Так это отрывок совсем из другой рукописи. Другого автора. Он случайно в вашу рукопись попал, случайно. Все у вас по-прежнему живы-здоровы, Виталий Иванович. И Артур, и Макс. Савостин молча одевался. В своё куцее пальто с фалдами. Не попрощавшись, вышел. – Ну зачем вы так с ним, Лидия Петровна? – Не я это, Глеб Владимирович, честное слово. Григорий Аркадьевич никак не уймётся. Вчера, пока была на обеде, наколотил две страницы и вставил в рукопись. А тут, как на грех, и сам Савостин явился. Григорий Аркадьевич сразу его за комп: «Оцените нового героя, Виталий Иванович. Клямкина». А сам исчез. Я пришла – все ходят, за животы хватаются. А бедный Савостин сидит перед экраном, ничего не может понять. Простите нас, Глеб Владимирович. Удалила я всё, удалила. В кафе Яшумов задал тот же вопрос автору Клямкина. Зачем вы так поступили, Григорий Аркадьевич? – Да по наитию какому-то. Дай, думаю, помогу савостинскому Артуру. Попавшему в безвыходную ситуацию. Вот и ввёл автоматчика Клямкина. Тот сразу начал крошить всех подряд. И своих, и чужих. И Артур рядом только удивлялся. Не мог вмешаться. Гора трупов, Глеб Владимирович. Целая гора, – вполне серьёзно говорил шутник и кидал в рот вилкой капустный салат. От хохота Яшумов застучал ладошкой по столу. По пластиковому, синему.Глава четвёртая
1
С некоторых пор заметили, что Терентий сильно похудел и облез. Остался почти без богатых своих штанов на задних лапах. Уже не встречал Яшумова голодным, не мяукал из-за двери. Почти ничего не ел. Часами плоско лежал. Или на кухне, или в коридоре. Как павший воин. С остатками рыжей шерсти на боку, испещрённой словно бы оврагами. Просто половик лежал на полу и всё. Потом разом перестал лежать – всё время сидел. От боли поджимал облезлый живот. И тут же расслаблял его. Сжимал и отпускал, потрясываясь. – Нужно свозить его в клинику, – сказал Яшумов жене. – В кошачью там, в собачью. – Ещё чего! Знаешь, какие там цены? Одыбается. Кошки живучие. – Да о чём ты говоришь, Жанна! – не узнавал жену Яшумов. – Это же твой кот. Опомнись! Каменская нахмурилась. Уличённая в бездушии. Но всё равно не соглашалась. Так и не сказала ни да ни нет. Крестьянка чёртова! Однако Терентий «не одыбывался». Ему становилось хуже и хуже. Яшумов не мог больше смотреть, как он мучается – сам повёз. В одну из ветеринарных клиник города. В интернете выбрал. Что поближе. В вагоне метро, на коленях у Яшумова скуластая мордашка кота обречённо свисала из сумки. Кабинет ветеринара был небольшой, весь набитый какими-то аппаратами с экранами. Тоже небольшой – смотровой стол, где орудовала губкой с антисептиком медсестра. Пожилой ветеринар в синей рубахе ждал. Уже с перчатками на руках. Посмотрел на кота на груди у хозяина: – Когда заболел? Яшумов сказал, что примерно полтора месяца назад. – Как себя ведёт? – уже забирал кота ветеринар. Яшумов быстро рассказывал. Ветеринар хотел уложить кота на столе, но тот сразу сел. На лапки. – Так. Понятно. Стал слушать кота так – сидящим. Прикладывал фонендоскоп с разных сторон. Лысина сзади у эскулапа походила на лохматый медальон. Серого цвета. Никаких своих медаппаратов не включал. Попробовал пальпировать животное. По старинке. Терентий вырвался и опять сел. – Ну что я могу сказать. У кота опухоль. – Ветеринар сдирал перчатки. Стал мыть руки: – Запущенная. Наверняка с метастазами. – Вытирал руки и смотрел на свои мёртвые аппараты, которые казались, наверное, ему никчёмными: – Можно, конечно, полностью обследовать его. (Вот на этих бандурах.) Даже сделать операцию. Но надо ли? Животное скоро погибнет. – Повернулся к хозяину: – Я могу только усыпить его. Если хотите. – Нет, нет! Только не это. – И правильно. Пусть поживёт. Животные лучше людей. Выносливей в болезни. Не капризничают. Не стонут и не плачут. – Смотрел на кота: – Купите для него простой анальгин. Толките и подмешивайте в корм. Всё будет ему полегче… «И сколько заплатил?» – сразу спросили дома. Неужели и правда такая бессердечная? – опять смотрел на жену Яшумов. Опустил кота на пол, чтобы раздеться. …Терентий всё время сидел. На одеяле. Возле своей круглой лежанки. Не мог лечь ни на живот, ни на бок. Если и пытался – тут же вскакивал и опять сидел на лапках, тяжело дыша. Передёргивался от боли. Как ударяемый током. Спал – полусидя. Голова кота лежала, подпёртая высоким краем лежанки. Словно её положили на плаху. Подготовили для палача. С утра немного оживал. Довольно резво направлялся к своей чашке. По-балетному переставлял задние облезлые лапы. Когда Яшумов сыпал корм, бодал даже его руку. («Ну, ну, успокойся».). Жадно ел. Но немного. И опять сидел, тяжело дыша и глядя в никуда от боли. С болезнью Терентий повредился и умом. Вместо ящика возле туалета стал прудить где попало. По углам. Под столом у Яшумова в кабинете. Иногда и гадил. Яшумов терпеливо убирал. Приезжали из Колпина отец и мать жены. Смотрели на зятя возле кота как на блаженного. Только что не хихикали. Чудит, зятёк, чудит. Ухаживает за котом. Подтирает даже за ним. Покупает ему всякие вкусняшки. Что в телевизоре показывают. И денег не жалеет. А Жанка сидит и только ноздри раздувает. Будто блаженный всё это назло ей делает. Анна Ивановна подталкивала дочь, показывая глазами на Яшумова, который быстро тащил кота мимо них в ванную после того, как тот где-то нагадил. Мол, чего же ты? Помогла бы хоть. – А он не хочет усыпить кота, – громко объявляла дочь. – Назло мне. Ему предлагали. Родители словно бы пугались: тише, доча! – А пусть слышит! – кричала в коридор отчаянная. После ужина Фёдор Иванович пил чай и поглядывал на зятя. На зятя, который сидел с остановившимся взглядом. Примирительно говорил: – У нас тоже был кот. Первый. Давно. (Жанка, помнишь, ты с ним играла?) Так тот, когда пришло его время, просто ушёл со двора. Сам. И сгинул где-то. Больше мы его и не видели. (Жанка, помнишь?) Ну а тут, в городу-то, куда уйдёшь? Вот и получается… – Тесть вроде бы даже сочувствовал неразумному зятю… …В тот поздний вечер Яшумов сидел в отцовском кабинете и правил в тетрадях свои старые наброски. Некоторые, наиболее удачные, как считал, перепечатывал в компьютер. В файлы. Вдруг услышал стон. Из коридора. Человек как будто простонал. Ещё раз, ещё. Мучительно, протяжно. Яшумов бросился. Кот стонал под ванной. Стонал – как человек. Громко, мучительно. Оооооуу! Оооооуу! И разом оборвал стон. Яшумов упал на колени, стал шарить под ванной. Нащупал кота в самом углу. Кот лежал уже на боку. За заднюю лапу вывез его на свет – Терентий был с крепко зажмуренными глазами. Навек унёс с собой боль. Яшумов сидел на пятках рядом, покачивался, с рукой на голом животе кота. Где всё ещё теплилась, убегала жизнь. Тяжело было – непереносимо. Но сбоку уже лезли: – Что? кончился, кончился? Надо убрать его отсюда. Как мы будем мыться теперь? – Женщина в рубашке дрожала. То ли от страха ли, то ли от холода. Поднял кота, унёс в коридор. Положил возле лежанки. На его свёрнутое одеялко. Жена уже торопилась в спальню. Шарахалась от стен. Выключил везде свет. Не раздеваясь, лёг на диван в гостиной. Закрыл глаза, положил запястье на пылающий лоб. Рано утром, в плаще на однурубашку, искал дворников. Выходя по утрам на работу, часто видел их во дворе. С мётлами и тележкой. Двое их всегда было. Сегодня – ни одного. Пропали куда-то. Ну где же вы, где? И дворники точно услышали его зов – одновременно вывернули из-за разных углов дома. Оба в красных жилетах, махали мётлами навстречу друг другу. Яшумов побежал. Долго втолковывал двум азиатам, чего от них хочет. Закопать нужно кота. Понимаете? Похоронить. Вон там. В углу. За деревом. Или дайте мне лопату, мне. Я сам. Понимаете? Одинаковые, как два брата, дворники, казалось, не понимали его. Потом один сказал: – Нит. Нельзя кошка. Кошка гореть должен. Штраф будет. Увидел Тихомирову с шестого. Выходит из подъезда со своей Берточкой. Удерживает будто ребёнка. Бросился к ней как к спасительнице: – Мария Николаевна, здравствуйте! (Ответила только Берточка: р-ррррри!) Кот у нас умер. Нужно похоронить. Может быть, вы знаете, где, кто теперь это делает? Старая женщина смотрела на встрёпанного мужчину в плаще чуть ли не на голое тело. И хотя знала Яшумова давно – видела сейчас перед собой натурального алкаша. Который может отобрать Берточку и пропить. Или ещё чего хуже. Крепче прижала к себе любимицу. Сказала наконец: – Есть специальная служба. Теперь животных в городе кремируют, а не закапывают где попало. Был указ в прошлом году. – Р-риииии, подтвердила заросшая Берточка. Сама тоже старая. Старее поповой собаки. – Посмотрите в интернете. – Спасибо, Мария Николаевна! Большое спасибо! – уже бежал к подъезду Яшумов… Два молодца в защитных прорезиненных костюмах вошли в квартиру через час после звонка Яшумова. Оба в жёлтых резиновых перчатках чуть не по локоть. Респираторов на лицах, правда, не было. – Где усопшее животное? Яшумов повёл в коридор. Жанна высунулась из спальни. Но посмотрела и захлопнулась. Один парень присел возле Терентия и раскрыл медицинский баул. Достал длинную сетку вроде авоськи и какой-то прибор. Ловко всунул Терентия в сетку и поднял её, прицепленную к прибору. На вытянутую руку. Терентий, сломанный, скрюченный, закачался. – Зачем вы это делаете? – спросил Яшумов. – Мы сжигаем по весу, – нехотя объяснял парень, глядя на колеблющуюся стрелку: – Четыре пятьсот, – сказал напарнику. И тот пометил, записал в блокноте. Потом они всунули Терентия в крепкий мешок и застегнули длинную молнию – Желаете заказать место в колумбарии для любимца? – спрашивал который с блокнотом и ручкой. – Нет, – отвечал Яшумов. – Желаете присутствовать при кремации любимца? И ещё было несколько «желаете». И на все Яшумов отвечал «нет». – У меня только одна просьба. Я хочу сам вынести кота. К вашей… машине. – Это всегда пожалуйста! – осклабились парни. Яшумов заплатил, расписался в договоре в трёх местах. Пока парни собирались и выходили из квартиры, быстро надел пальто, крикнул в пустой коридор: «Дверь закрой!» Взял мешок с Терентием на руки и пошёл из квартиры. Автомобиль походил на компактный катафалк. Яшумов постоял с холодным Терентием на руках. И подал в сдвинутую дверь. Дверь вернулась на место. И чёрная машина медленно поехала. Смотрел, пока она двигалась вдоль дома. Пока не скрылась за углом. Пошёл. В другую сторону. К метро. Шёл, словно разучившись ходить, – оступаясь, ничего не видя. Сдёргивал очки, протирал платком стёкла… …Несколько дней не разговаривали. Потом Яшумов, отходчивая душа, словно бы всё забыл. И после ужинов голова с чёрным муравейником опять лежала у него чуть ниже плеча. Смотрела своего Макса отмороженного. Но долго ещё в ванной вдруг слышал стон кота. Мучительный, человечий, непереносимый. Чтобы не упасть, хватался за раковину. Закрыв глаза, покачивался.2
Яшумов раздевался. Из гостиной доносился голос Анны Ивановны. Мать, видимо, опять учила дочь: «…На руках у неё бабкин кисель уже висит. Но попка всегда в обтяжечку. Брючонки по колено. Вот с кого надо тебе пример брать…» Дочь молчала. Словно бы привычно не слушала. Занималась своим делом. Неделю назад, точно так же застыв со снятым ботинком, прослушал такое поучение матери: «Они ведь, мужики-то, куда смотрят сперва? – на пятую точку твою (смотри-ка, какая культурная!). Умная ты, не умная – мужик только туда. Ну и на лицо твоё, конечно. Чтоб тоже гладкое было. Без морщин. А у тебя и с попой, и с лицом – только позавидуешь. Да… Так что никуда от тебя твой дундук не дёрнется. Умная ты, дура ли набитая…» Яшумов тогда унимал истеричный смех, выскочив на площадку. Затем вновь вошёл, громко ударил дверью. И сегодня не без грохота двинулся в гостиную. Поздоровался. Тёща сразу поджала губы. – Мы уже поели, – сказала жена. – Всё для тебя на кухне. На столе. Так. Понятно. Мешаю. Пошёл, куда сказали. Сзади сразу продолжили. Но тихо. Вставив в рты сурдины. Ел вечернюю жидкую кашку и думал примерно так: женщины всегда объединяются, чтобы лучше приручить своих мужчин. Мужиков. Будь то мать с дочерью. Будь то просто подруги. Всегда тщательно разрабатывают стратегию, тактику, как лучше управляться с дураками. И на данный момент, и на перспективу. Один олух (старый) сидит сейчас в Колпино, беспечно пьёт с соседом пиво, другой дурак (сравнительно молодой) – здесь, в Петербурге, в своей квартире ест жидкую кашку. И ничего-то они даже не подозревают. От смеха Яшумов начал сильно кашлять. – Что с тобой? – высунулась жена. А за ней и тёща. Яшумов махал рукой. Мол, ничего, ничего. Продолжайте, продолжайте. Полез из-за стола. С налитым кровью лицом. В кабинете отца, придя в себя, продолжил размышлять. Итак. Мать и дочь. Одна в Колпино живёт. Другая в Питере. Часто говорят по сотовым. Закрываются каждый раз в спальнях. От всегда настораживающихся ушей своих мужиков. Обсуждают, как сегодня управляться с двумя ослами. Отпустить ли вожжи, кнутиком ли подстегнуть. Сенцо ли подвесить им перед носами. Чтобы правильно шли, никуда не сворачивали. Всё новую стратегию разрабатывают. Новый план. А два беспечных осла слышат это всё, но пьют себе чай. Или пиво с соседом. Или жидкую кашку помешивают. Мол, пусть женщины разрабатывают – им положено. Нет, это невозможно! От смеха Яшумов не мог никуда деться. – Что это с ним? – прислушалась мать. Дочь тоже повернула голову к коридору: – Закидывает опять. После смерти кота часто стало так. То смеётся, то вроде плачет. – А ты, доча, знаешь, что сделай? (Доча не знала.) Приласкай его, приласкай. На время. А потом он сам от тебя отлипнет. Не будет попусту лезть. Да. В полной темноте ночью почувствовал руку на своей груди: – Ты не спишь? С готовностью включился в разработанный план. Стал активно в нём участвовать. – Тише, тише! Мама услышит! Но мама-разработчик была в квартире далеко. Выпускала только в коридор нежные свои колоратурки… …«Ну как продвигается ваш роман, Григорий Аркадьевич?» – поинтересовался на другой день в кафе у Плоткина. Плоткин с удовольствием объедал куриное крылышко: – Начинается у меня всё, Глеб Владимирович, с переписки двух писателей. Не молодых уже. По электронке. Двух тщеславных. Недооценённых. Тайных соперников. Запев даёт всегда который моложе. Закидывает живца: «Привет, Витя! Как дела?» Сам сперва жалуется на здоровье. Зубы вставлял. Целый месяц протезист издевался. Как у тебя с зубами, Витя? Напиши. О литературе, о письме за столом, за компьютером – ни слова. В ответ более старый (Витя) начинает бахвалиться. Зубы в полном порядке. Снисходительно советует: витамины ешь, на воздухе бывай, а не в рюмку заглядывай. Первый кается – Новый год был. Куда ж тут? Друзья пришли. Между делом бьёт об стол козырной картой: публикация у меня, Витя! В «Юности». Опять. Эх, если б лет тридцать назад она была. В смысле – тогда б на весь Союз прогремел. А сейчас… Дескать, не хотел даже писать об этом тебе. Витя настораживается: как же, ври давай. «Не хотел он писать». Прямо гордый теперь весь. До небес. Но молодой всё не унимается, кидает козырь второй. Этак небрежно: ещё книжка у меня вышла, Витя. В издательстве «Вече». На гонорар и не рассчитываю. Сам знаешь, как теперь всё. Насулят горы, а на деле – пшик, фига вместо денег. Витя (старый) сражён. Он на полу. В нокдауне. Но корячится, встаёт и мямлит: поздравляю. Молодец. Чтоб совсем дух не испустить, пишет: я тоже графоманю помаленьку. Роман пишу. У тебя-то, мол, всё старое, давно заезженное, а моё – прямо из-под пера. В общем – писательская дружба, Глеб Владимирович. Игра в поддавки. Тщеславие, зависть, тоска. Болезнь неизлечимая. У обоих. Главред смотрел на ведущего редактора: хохма Плоткина или правда что-то серьёзное начал? Ещё неделю назад Плоткин объявил Яшумову, что начал писать. Да. Сам. (Что там чужие рукописи, Глеб Владимирович!) И писать начал после ежедневных, как попало исписанных страниц. «Помните, я говорил вам о них? Американский метод?» Придумал уже самое длинное в мире название. Яшумов с улыбкой ждал. Плоткин заговорщиком посмотрел по сторонам. И – на ухо. Но как бы большими буквами: – Настольная памятка по редактированию книг и замужних женщин… Как, Глеб Владимирович? На вкус, на цвет? – И видя, что Главный начал отворачиваться, добавлял ему: – Я хочу забить это название в свою почту. На случай, если украдёт кто. Как вы думаете, поможет это мне в суде? И дальше только стукал сломавшегося патрона по спине, приводил в чувство. Сам же смеялся коротко. Гы-гы. Как проказник… И что же, на самом деле пишет, всё смотрел главред на своего ведуна. Или всё – очередная мистификация? В редакцию вошли беспечно, весело разговаривая. Но что это! Сегодня все ждали известного писателя из Москвы, а вместо него – опять Савостин со своим петухом. Над Лидой Зиновьевой. Лезет, заглядывает, не даёт работать. И ведь не обойти как чёрного кота. Главред и ведун хотели было повернуть назад (куда?), но пересилили себя – пошли: Яшумов тихо (деликатно даже) мимо. Плоткин – прямо к Лиде. Спасать. Только к концу рабочего дня появился московский писатель. Худой старик лет семидесяти. И привёл его к редакторам (небывалое дело!) сам Акимов. Все вскочили и вытянулись возле своих столов – они на боевом посту. Писатель пожимал руки, что-то говорил тонким голосом. Несколько дольше задержал руку Яшумова, вглядываясь в его лицо, припоминая. А! Вы редактор моей книги! Правильно? Рад, рад познакомиться! Это был писатель старшего поколения. Как говорится, последний из могикан. В молодости он прославился порнографическим романом о себе любимом. Потом лет тридцать маршировал под флагом с серпом и молотом чёрного цвета, не сдавался. Все ждали от него сейчас пламенной речи, уже взяли в кольцо, но он, на удивление, пятился, точно от футбольных фанатов. Тащил за собой Яшумова. И они скрылись в кабинете Главного. Даже бросили возмущённого Акимова-Пузыря. Все были разочарованы. Возвращались на свои места. А ведь этот молодец с жиденькой мефистофельской бородёнкой до сих пор жучит оппонентов на всех ток-шоу, куда его приглашают. Голова его потрясывается, тонкий голос дрожит, руки не находят места, но разит он наповал. Он вышел с Яшумовым через час. Все опять вскочили. Уж теперь-то не отвертишься! Но писатель быстро прошёл, кивая направо-налево: удачи! удачи! до свидания! И был таков. Тогда окружили Главного. Хотя бы его: – Что он говорил? Расскажите, расскажите, Глеб Владимирович! – наседали редакторы. И даже художник с верстальщиком. И даже Виталий Савостин. Который умудрился представиться писателю. Успел даже сказать, что он, Виталий Савостин, – тоже писатель. Главред начал самодовольно рассказывать, как обсуждали рукопись автора из Москвы. Разногласий почти не было. Почти со всеми поправками автор согласился. Сам сходу внёс свои. И порой существенные. И видно было сразу, дорогие друзья, что человек он образованный, начитанный. – Да не об этом, не об этом! Глеб Владимировичи! О политике, о президенте что он говорил? О своей позиции по этому вопросу. Глеб Владимирович! – Ну, это не ко мне, – развёл руки Главный. В вагоне метро вспоминал, видел низко склонённую над текстом голову в очках с большими диоптриями. Старческую, но цепкую руку, решительно вычёркивающую слова и целые предложения. Да-а. Автор. С Большой Буквы. Дома опять доносился из гостиной голосок Анны Ивановны: «А ты, доча, внушай ему, внушай. Ночная кукушка кого хочешь перекукует». Да сколько можно! Да что они, глухие обе, что ли? Раскрыл входную дверь и снова ударил ею. В гостиной разом замолчали. Вот так-то, дорогие, лучше будет. Спокойно раздевался.3
…На шикарный накрытый стол «эта женщина из Мюнхена» даже не взглянула – сразу прошла к дрянному пианино в углу, с которого и пыль-то вытирать уже не хотелось. Стояла, смотрела на ободранный ящик – натурально со слезами на глазах. Будто на подельника какого-то, которого не видела сто лет. Поворачивалась к занудному: «А, Глебка?» И Глебка тоже покачивал головой, готовый плакать. Прямо сериал. Встреча через сорок лет… Утром он позвонил, как только добрался до работы. Говорил как ненормальный: – Жанна, тебя ждёт сюрприз! Я сейчас на такси в Пулково. Встречать женщину из Мюнхена… Ничего не могла понять: какую «женщину из Мюнхена»? очередную жену? любовницу? Говори ясней! – …Не перебивай! Скорей накрывай стол. Всем, что у нас есть. С работы отпросись. Заболей! Ждёт сюрприз. Действуй! Тоже как обезумела, в кухне давай выкладывать на доску муку, яйца, соль, сразу замешивать, мять тесто для пельменей. Раскатывать. Лепила пельмешки быстро, быстрее мамы с папой. Прошёл час. Два. Три. Женщины из Мюнхена не было. Успела всё сготовить, шикарно накрыть в гостиной. Одна скатерть чего стоила: белая, с жёлтыми кистями до пола. Расставила всё на ней. Обеденные приборы (три), бокалы, салаты. Оливьюшку даже успела сделать. Вода на маленьком газу для пельменей парит. А «женщины из Мюнхена» всё нет. Наконец втащились в прихожую. Глеб с пузатым чемоданом на колёсиках, а женщина в обыкновенном сером плаще. С плоской сумкой через плечо. Ну, нужно познакомиться, наверное? Муж показывает на жену, как на витрину: моя Жанна. Познакомьтесь, пожалуйста. Женщина в светлых кудельках крепко пожимает руку: «Алёна». Скидывает плащ и сразу как дома идёт в гостиную… И вот стоит теперь перед ящиком и только что не плачет… Стало доходить. Приехавшая Алёна – это Алёнка. Из детства Глеба. Рассказывал однажды. Точно. Она. Вот тебе и «женщина из Мюнхена». Сели за стол. Алёнка – как с голодного мыса – сразу стала налегать. Сперва на оливьюшку. А потом и на пельмени. Мотала в восхищении кудельками, нахваливала. Конечно, приятно было слышать. Но о чём говорили они – было понятно мало. О какой-то школе для одарённых. О педагогах её. О концертах. О каком-то Дитрихе. Они были точно одни за столом. Будто никого больше рядом не было. И это называется – культура. Иногда Яшумов всё же пояснял. На ухо: «Это она о бабушке, об Арине Михайловне». А Алёнка эта спросит что-нибудь у тебя, и тут же забудет. И только нахваливает: «Как замечательно вы готовите, Жанна! Глебка, тебе здорово повезло». И опять они о своём. Хоть вставай из-за стола и уходи. Чёрт бы вас побрал! Ладно, спасало то, что нужно было утаскивать посуду и приносить новую еду. Этой ненасытной Алёнке. И куда только лезет в такую? Тощая, почти без груди, попка в джинсах проваливается. Зато руки – ручищи. Загребущие. С длинными цепкими пальцами. – Сыграй, Алёнка, – вдруг сказал Глеб. – Давно тебя не слышал. Женщина подошла к ящику, локтем оперлась на верхнюю крышку и одним длинным указательным пальцем начала тыкать клавиши. Неуверенно, по одной. Вроде бы знакомая мелодия заспотыкалась: – Чижик, пыжик, где ты был?.. На Фонтанке водку пил… Выпил рюмку, выпил две – закружилось в го-ло-ве… И это всё? И это большой музыкант? Повернулась даже к мужу: А? Алёнка подмигнула Глебу и села на вертящийся стульчик. И началось что-то непонятное. Сначала вместе с её пальцами как бы бегали по клавишам только два чижика-пыжика. Только два пыжика хлопали рюмки. Потом к ним прибавился третий. Который хлопал рюмки в стороне. Тихо, тайно. Как алкаш. Дальше уже четыре чижика-пыжика разбегались по всей клавиатуре. Или вдруг неслись то в одну сторону, то в другую. «Браво! Браво, Алёнка!» – подстёгивал Глеб. И музыкантша вдруг пошла лупить клавиши всеми десятью своими чижиками. Да так, что ящик загудел! Это было какое-то чудо. Просто башку сносило. Тут впору самой пуститься в пляс и начать хлопать рюмки. С её чижиками-пыжиками. Да-а. Вот так женщина из Мюнхена, вот так Алёнка. И, главное, как ни в чём не бывало садится обратно к столу, берёт банан с раскрытыми лепестками и скусывает макушку. И говорит: «Фа диез всё так же секундит». «Сделаю, сделаю!» – целует ей руки Глеб, тоже со снесённой башкой: – Спасибо, спасибо!». Потом она пошла в комнату для гостей, присела на кровать – старинную, с пампушками, где теперь всегда спали папа и мама, – стала гладить атласное одеяло. И заплакала, закрываясь рукавом кофты. «Здесь спала бабушка её, Арина Михайловна», – шептал Глеб и тоже шмыгал. И стало неудобно почему-то, стыдно. Хоть бы предупредил, что это была их с бабкой комната. Что-нибудь сменила бы в ней. Хотя бы на этой кровати. Одеяло, что ли. Подзор. «Прости, Алёнка, – говорил Глеб. – Твою кроватку мы давно убрали». Музыкантша только махнула рукой. И всё плакала и гладила чужое одеяло… …В то утро как обычно Яшумов пришёл на работу в половине девятого. Редакция была ещё пустой. Только художник Гербов уже сидел, подпёр щёку, обдумывал рисунок. Два трудоголика крепко пожали друг другу руки. У себя Яшумов прежде всего прибрался на рабочем столе. Это туда, это сюда, компьютер включить. Принтер опять не заменили! Сколько говорить компьютерщику! Точно не веря в поломку, – включил. Принтер заскрежетал, выпустил пол-листа и умолк, остановился. Безобразие! Зазвонил телефон. Гербов забыл что-то сказать? «Да, Игорь Николаевич». Вместо Игоря ударил мгновенно узнанный голос: «Здравствуй, Глебка. Как жизнь твоя, дорогой, как здоровье?» Что-то говорил в ответ, кричал. А женщина из Мюнхена уже сообщала: «Буду в Питере два дня. Встреть, пожалуйста, в Пулково. Обнимемся. Запиши номер рейса и время. Сможешь с работы уйти?» – «Смогу, смогу! Всё записал. Сейчас в аэропорт! Я так рад, Алёнка, так рад!» До самолёта было ещё уйма времени, но сидеть в редакции не мог. Сразу позвонил, предупредил жену. Та ничего не поняла. Да ладно, ладно! Бросив всё на столе, быстро одевался. Сказал Гербову, что часа на два уйдёт. «Скажите, пожалуйста, Акимову». И выскочил на улицу. Шофёр такси гнал, но поглядывал в зеркало на странного пассажира. Который всё время улыбался. Как дурак. Или вдруг начинал ерошить свои длинные волосы, явно вспомнив что-то смешное. И опять с блаженной улыбкой застывал. Туканутый! Пять лет назад Алёнка прилетала с испанским оркестром. Играла 21-й концерт Моцарта и концерт Бриттена. И в первый вечер, и во второй успех был ошеломляющим. Оркестру нужно играть программу дальше, а меломаны беснуются, не отпускают Алёнку со сцены. Заставляют вновь и вновь садиться и играть. Во второй вечер дошло до того, что дирижёр приобнял героиню в длинном платье и повёл со сцены. Как свою подругу. Под смех и ещё более яростные аплодисменты. Да-а. И вот теперь будет играть с местным оркестром. Филармоническим. Господи, Алёнка! Ты ли это та девчонка с косичками? С тобой ли мы вместе разбивали наше старое пианино? Опять всё без ответа. На радостях заплатил шофёру две тысячи вместо тысячи двухсот. «Сдачи не нужно!» – воскликнул. И, как оказалось, зря. Привёз таксист не туда. В зале нового терминала сразу вытаращился на «Летящего ангела». Под потолком подвешенного под самолётные крылья с реактивными двигателями. Голый ангел явно женского пола задрал руки и как будто уже падал, летел к земле с самолётом, крича, погибая. Мало того, что безвкусица висела запредельная – скульптор-модернист изваял натуральную катастрофу. И это в аэропорту! В зале… А в каком? Огляделся. Вдоль длинного высокого помещения стояли к стойкам пассажиры с чемоданами и без. Явно собирались улетать, а не наоборот. Господи! Да не туда же попал! Пока метался, выходил из зала – ещё увидел двух или трёх ангелов. Уже после «катастрофы». Поникше сидящих на полу с самолётными своими крыльями. Или уже лежащих. Уткнутых прямо в пол. С крыльями распластанными. Только в зале прилёта пришёл в себя. Ждал, неспешно прогуливался. В высоченном тоннелеобразном помещении дикторский женский голос, казалось, тоже падал со сферы потолка. Которая олицетворяла, видимо, необъятный космос в круглых светящих дырах. Наконец объявили прилёт из Мюнхена. Нужно было ждать ещё минут двадцать, а то и полчаса, но встречающие сразу потянулись к нужному раскрытому выходу. Стали появляться первые пассажиры. Алёнка в сером плаще бойко шагала с большим чемоданом на колёсиках и с плоской нотной сумкой через плечо. Обнялись. Сквозь плащ чувствовал худую спину женщины. «Ну, ну, – успокаивали его. – Жива же, здорова». Подхватил чемодан, повёз. Плаксивое своё лицо отворачивал. Как будто женщина его обидела. В такси держал худую, костистую, но горячую руку, говорил не переставая. Показывал на пролетающие дома. Что-то объяснял про них туристке. Но женщина смотрела на поседевшие длинные волосы мужчины, на родной нос картошкой, и сама готова была плакать. Она хорошо помнила, что сделали для неё Яшумовы. Надежда Николаевна и Владимир Константинович. И маленький Глебка. Для неё, деревенской девчонки, в семь лет приехавшей с матерью жить в Питер.4
…Глебку всё время отвлекал орган за высокой сценой. Орган казался выдвинутым углом очень высокого дощатого сарая. Интересно, где там садится музыкант, чтобы играть на этом сарае? «Не отвлекайся, – наклонялась мама. – Слушай скрипку». Великовозрастная девчонка-скрипачка, пушистая и тонконогая, как коза, давала смычком уверенное арпеджиато. По всем четырём струнам скрипки. Пригнувшийся за роялем аккомпаниатор садил для неё аккорды. Глебка смотрел на пять высоких окон с дневным светом, переводил взгляд на слушателей, и взрослых, и детей. Словно пересчитывал их внимательные головы. С облегчением похлопал пушистой со скрипкой, когда она закончила. Ещё был один. Мальчишка. С большим саксофоном. Будто с громадной сосательной конфетой. С которой он раскачивался, откидывался назад и гнулся в три погибели. Похлопал и ему. Наконец ведущая отчётного концерта школы, высокая тётя в богатом платье, опять вышла как бы с цветами на груди. Громко сказала: – Вольфганг Амадей Моцарт. Соната для фортепиано № 16 (до мажор). Исполняет ученица первого класса Иванова Алёна. Класс доцента Пономарёвой Зои Павловны. Мелочь вроде Глебки сразу захлопала в первых рядах. Мамы и папы мелочи даже не шевельнулись. Будто каменные гости. Алёнка появилась откуда-то из-за органа, быстро пошла к роялю. Была она в белом кружевном фартуке, коричневом платьице и с большим белым бантом на голове (мама, мама постаралась!). Кивнула залу (как бы поклонилась). Села к стейнвею и сразу начала крутить колёсики с двух сторон стула с мягким сидением. Поднимать сидение выше. Накручивала, накручивала колёсики. И замерла, глядя вверх. На потолок. А может, на Бога. И заиграла. До мажорная соната Моцарта полилась свободно, легко, весело. Правая рука набрасывала, рисовала тему, а левая изображала быстрое тремоло. В конце каждого периода части Алёнка давала глубокий аккорд обеими руками. И снова весёлая тема в правой руке, и быстрое тремоло в левой. Глебка знал до мажорную от первой до последней ноты, Алёнка надоела с ней дома до чёртиков, но здесь в зале на стейнвее соната звучала неузнаваемо, захватывала. Да и Алёнка казалась совсем не Алёнкой, а какой-то другой девчонкой. Сидящей на самом краю сидения. С прямыми, упёртыми в педали ножками в белых гольфиках с мячиками. После убедительного Алёнкиного аккорда, завершившего первую часть, какой-то первоклаш, видимо, дружок Алёнки, не удержался и захлопал из первого ряда. Но его сразу уняли другие первоклассники школы. Все они уже знали: между частями хлопать нельзя. И Алёнка, словно выйдя из обиды, смогла продолжить. Заиграла Анданте кантабиле. В зал полилась светлая щемящая грусть. После окончания этой части первоклаш в первом ряду больше не хлопал, а только сидел, склонив голову набок. Видимо, грустил или даже плакал. Мама рядом тоже достала платок и вытерла слёзы. Глебка сжал её руку. И вот третья часть понеслась. Рондо. Быстрое. Глебке казалось, что это фрейлины и пажи парами поскакали в танце. То в одну сторону сцены грациозно скачут, то уже в другую. Здорово! С последним аккордом Алёнки зал, как говорят всегда, взорвался аплодисментами. Первоклассники дубасили в ладошки. Глебка тоже. Мама тискала руку тётеньке рядом, педагогу Алёнки: «Спасибо, Зоя! Спасибо!» А Алёнка только резко поклонилась и пошла со сцены. И скрылась опять за органом. Но публика хлопала и хлопала. Ведущая улыбалась, ждала Алёнку. Та вышла и ещё раз поклонилась. Более глубоко. И вновь ушла. И только тогда ведущая смогла объявить следующего ученика. Это был первый концерт, на котором Глебка из зала слушал играющую на сцене Алёнку… – Помнишь свой первый концерт, Алёна? – спросил в такси из аэропорта. – В большом зале школы? – Ещё бы, – улыбнулась женщина. – Ты хлопал как ненормальный. Не давал начать вторую часть. – Да не я это был, не я! – смеялся Яшумов. – Твой первоклаш-воздыхатель! Кстати, где он сейчас страдает? – Он, как ты выразился, «страдает» сейчас здесь. В филармоническом. Первая флейта. Увидишь его и услышишь завтра на концерте… …Эта Алёна из Мюнхена так и не осталась ночевать. Как Глеб ни уговаривал. Побрезговала. Или испугалась. Одно дело гладить бабкино одеяло, а другое – ночью спать под ним. Пришлось Глебу вызывать такси и везти её в гостиницу. «Жду вас на концерте, Жанна», – сказала при прощании. Обняла даже. Ощутимо, надо сказать. Сильная. И цыгане с манатками стали спускаться по лестнице. «Ещё раз спасибо», – сказала на повороте. После бабкиной комнаты грустная. В сером своём плаще, с плоской сумкой через плечо. Неприбранная, неприглядная. Муж-то хоть есть у тебя? Путешественница? Ночью не отстала, пока не рассказал кое-что. Оказалось, что замужем. Мужа зовут Дитрих. Скрипач в оркестре. Первая скрипка. Большая квартира у них в Мюнхене. (А ведь не пригласила даже в гости!) Сама постоянно в разъездах. В поездах, в самолётах. За десять лет с концертами побывала на всех континентах. И одна, и с оркестрами. А дети, дети, есть у них? «Был ребёнок. Девочка. Умерла, года не прожив». Трагедия вообще-то. И что, больше не пытались завести? Да не спи ты! «Нет. Видимо, не пытались. Теперь работа для неё спасение». Странно. Всё у этих музыкантов не как у людей. А вот скажи ещё… Да не спи ты, не спи! Нет, храпит уже. Пушкой теперь не поднять. Да-а. Задал задачку… …В филармонии сидели на балконе. Глеб специально взял билеты сюда, чтобы не трусила. Как в прошлый раз. Люстры и впрямь отсюда были не опасными. Висели себе близко к балкону, сверкали. Вроде бриллиантовых пузатых каких-то мамаш. Публику внизу было видно только первого и второго ряда. Лысины блестели, всякие женские причёски. Зато открытый рояль и сидящий оркестр – как на ладони. Под аплодисменты минут три оркестранты на сцену выходили. Рассаживались. Раскрывали ноты. Вдруг, будто вспомнив, начали пилить одну ноту. И умолкли. Ждут вместе со зрителями дирижёра и солистку. И вот появились они откуда-то сбоку. Быстро идут, лавируют в стоящих как один музыкантах. Дирижёр с фалдами, как грач, Алёна в длинном синем платье с ниткой белого жемчуга. На прибранных кудельках – сверкающая диадема. У рояля, схватившись за него, низко склоняется под аплодисменты. И садится на стул, поправляя платье. Дирижёр уже над ней. Накрылился с палочкой. Отворачивается к оркестру и начинает махать… Конечно, концерт этот Чайковского знала. Слышала не раз. Но от первых аккордов солистки мороз по коже пошёл. Они, аккорды эти, звучали как ещё один оркестр. Мощнее первого. Мощнее всей оравы на сцене. Не верилось, что это тощая Алёна вытаскивает их из рояля и они гремят под сводом. Какие там чижики-пыжики! Тут вообще был полный улёт! Правда, дальше всё вроде устаканилось. Но опять Алёна пошла давать аккорды. И опять мороз по коже. И так играли минут десять. То оркестр шпарит, то Алёна начинает бомбить. И с последним её аккордом сразу захотелось захлопать, но Глеб дал по рукам. Ладно. Понятно. Не рок-концерт. Не затопаешь, не засвистишь. Сидела, вытиралась платком. Началась другая часть. Медленная. «Анданте», – шепнули в ухо. Но всё не могла прийти в себя после первой. С аккордами Алёны. Тем более, что какой-то лысый в бабочке и с поперечной длинной трубкой начал раскачиваться и тянуть натуральную бодягу. Как будто один на сцене. Как будто никого ему и не надо. «Флейтист, – опять шепнули. – Учился в музыкальной вместе с Алёнкой». И что? Сказал бы лучше, когда башню опять будет сносить. Однако Алёнка вступила, и непонятно как эта же самая бодяга флейтиста чудом каким-то у неё изменилась до неузнаваемости. Словно зачирикали, запели какие-то птички. Виделся лес, деревья с этими птичками, потом поле. А лысый только кланялся с трубкой, как бы извинялся, и выдувал по одной, много по две нотки. Уже ничего не мог испортить. В третьей части оркестр дал небольшой запев, и Алёна пошла жарить русскую пляску. Весёлую, озорную. А весь оркестр будто гонялся за пляской, тоже громко отчебучивал, повторял. Ближе к концу солистка опять начала громоздить аккорды до небес. Растопыренными своими граблями. По всей клавиатуре. Кидала грабли то вправо, то влево. И вместе со всем оркестром будто вышла наконец на необъятный простор. Такой, что дух захватывало. Побыла там какое-то время с оркестром, спустилась и пошла шпарить опять, пригнувшись. Да так, что руки сливались над клавишами. И снова ударяла со всем оркестром, всё замедляя и замедляя аккорды. И воткнула последний. И оборвала, откинувшись от клавиатуры. Зал взорвался. Сама хлопала так, что чуть не вывалилась из балкона. Себя не узнавала. Алёна кланялась. Музыканты все стояли, постукивали смычками по скрипкам. Дирижёр что-то говорил и целовал ей руки. Этими же целованными руками она показывала на лысого с бабочкой. Направляла аплодисменты на него. И тот с трубкой у груди улыбался до ушей и коротко кланялся. Потом стала подходить к краю сцены и принимать цветы от целого строя меломанов. Складывала букеты охапками внутрь рояля. А зал всё кричал и не жалел ладоней. Но разом умолкал, когда она садилась на стул, чтобы ещё что-то сыграть… Как Глеб договорился, ждали её возле гостиницы. Она приехала на такси одна. В плаще своём прямо на концертное платье, с неснятой диадемой. И без цветов. Поздравили. Вручили ей свои цветы. Потом пошли вместе с ней в гостиницу, в её номер. Сидели среди раскиданных вещей её, одежды, разинутого чемодана, пили чай, вино, разговаривали. Алена сняла жемчуг и диадему, бросила на кровать. «Понравился Чайковский, Жанна?» – спросила. После концерта уставшая, выжатая. С повялыми руками крестом на коленях. «Очень, очень, Алёна Ивановна!» И всё. И заткнулась. И больше ничего не смогла сказать. Поднялись уходить. Провожая, обняла у двери. Одну. Глеб завтра поедет с ней в аэропорт. Шепнула: «Береги Глебку. Он хороший». Громко сказала: «С Дитрихом ждём вас в любое время. Даже если нас не будет в городе – квартира всегда ваша. Когда захотите. А в Мюнхене есть что посмотреть». Пригласила-таки! Спасибо, спасибо вам, Алёна Ивановна! Шла по коридору. Длинный коридор покачивался. То ли оттого, что вина выпила, то ли что слёзы давили. «Ну ты что, Жанна? – обнимал, заглядывал Глеб. – Успокойся. Всё же хорошо»…Глава пятая
1
Григорий Плоткин отделил от стопки бумаги три чистых листа. Положил перед собой. Взял ручку с позолоченным пером. Которую подарила ещё на тридцатилетие мама. Начал: …Итак. Ежедневные три страницы. Пишу, чтобы просто двигать ручкой на бумаге. Как советует американская мадам. Провожу утреннюю канализацию мозга. Уверяет, что поможет сдвинуться с места и начать писать. Попробуем, посмотрим. Верится в это мало, но нужно попытаться. Чем чёрт не шутит. Уверяет в книжке, что всем помогает такая метода. Даже балеринам лучше кружиться и дрыгать ножкой. А у пишущих – на сто процентов! Посмотрим. А пока – двигай, строчи что попало. Куда только выведет это всё. Непонятно. Но – посмотрим. Чёткой темы для романа-повести нет. Хотя хвалился Яшумову дурацким названием. Но дальше не двинулся. Пусто. Куда всё подевалось? Ни метафор, ни набросков – ничего. Перестал брать с собой блокнот и ручку. А зачем? Хожу по улицам – пустоглазый. Как будто и не писал никогда. Раньше только проснусь – сразу за блокнот и ручку рядом с подушкой. Сразу что-нибудь нацарапывал. Что сварилось за ночь. Сейчас – ничего. Писатель хренов. Теперь всё читаю у других. Как писать. Ученик теперь. Первоклассник. А наставники с наставлениями – один другого лучше. У всех рассуждения. Безоговорочные. С гарантией. У всех самомнение – с головой. Только он (она) знает, как писать. Хотя дельные советы, конечно, есть. Созвучные моему опыту. Делятся советы на две категории – или таблицы, упражнения, или – общие рассуждения. Вот и гадай – кто прав… Посмотрел на написанное. Маловато. Ещё надо что-нибудь написать: …Вчера изругался с матерью в пух-прах – одна попёрлась в Пенсионный фонд. С больными своими ногами. Уточнить, видите ли, ей нужно было насчёт стажа. Не могла сказать, чтобы сводил! Сразу представил себя на её месте. Чтобы попасть в эту организацию, надо сначала взобраться на крутое крыльцо, открыть дубовую дверь – и сразу глубоко вниз, в подвал, переставляя трясущиеся ноги и хватаясь за металлический поручень. Это первое испытание для стариков и старух. То, что можешь скатиться кубарем в подвал – и никаких пенсий тебе уже не надо будет – это никого в организации не волнует. Скатился, ноги переломал и ладно. Но! но ты пока ещё цел, ноги трясутся, но ты спускаешься всё же вниз. Молодец! Ты победил лестницу. Дальше всё как положено в таких заведениях: за стеклом только две сотрудницы, к ним по два, по три пенсионера. Здесь нужно получить тебе талон. Предварительно вывернуться наизнанку, рассказать: кто ты такой. Какого чёрта тебе надо. Подаёшь документы, объясняешь. Если ты уже маразмат – на тебя орут: «Так что вам надо? Чего вы хотите?» Градус двух бабьих голосов за стеклом резко повышается. Ты мямлишь, что не всё в документах у тебя верно записано, куда-то подевались десять лет стажа. «Когда я работал на говновозке», объясняешь ты. Тебе доказывают, что всё в документах верно – «Вы работали в Тресте очистки, а не на «говновозке». А-а, «в тресте очистки»? Так это теперь называется? Так бы и говорили. И вот ты с чем пришёл, с тем и уходишь. Свой стаж ты вроде подтвердил. Самому себе. Ты маразмат. Ты просто забыл. Теперь новая задача – выбраться из подземелья. Ты карабкаешься, как краб, по лестнице наверх. К свету. Эх, воздуха бы свежего глотнуть. На крыльце ты дышишь полной грудью. Ты жив, ты счастлив, ты ничего не добился… – Ну зачем ты без меня попёрлась, мама? Ведь могла бы погибнуть! – Да хватит уже об этом. Иди лучше завтракай. Садит с двух сторон кулаками в подушку, взбадривает. Ставит фунтом на кровать. В изголовье. Аккуратистка. Плоткину нестерпимо хотелось курить, слюна как у собаки текла. Но нельзя – просто убьёт мама. Терпеть надо. До улицы. – Почему Лиду больше не приведёшь? С Яриком? – уже накладывает кашу. Хм. «С Яриком». Ворочал ложку. Ложка в каше стояла. Понравилась красавица Лида матери. Ещё бы! А того не видит, что у сына не очень-то складывается с Лидой. А если серьёзно посмотреть – ни туда ни сюда у маминого задрипки кучерявого. – Ты лучше скажи, когда с ногами пойдёшь? – опять перевёл стрелки сын. – В больницу? Первую на сегодня поспешно раскурил во дворе. На пустой детской площадке. Сев на скамеечку возле слоника. Даже не вышел со двора на улицу. В голове сразу зашумело. Видел, видел, что на балконе стоят и смотрят. В фартуке своём. Но ничего с собой поделать не мог. Затягивался, окутывался дымом. Ну, вечером сегодня будет!2
Лида Зиновьева торопила сына в школу. В продлёнку. (Вот тоже – название! «Продлёнка»!) «Шевелись, Ярик, шевелись! Опаздываем!» На диване Ярик вяло надевал белую рубашку. И то ли надевал он её, то ли пытался снять. «Да дай я!» – не выдержала мать, сама начала всовывать сына в рубашку. Безвольного со сна, невыспавшегося. Какой дурак придумал начальным классам к восьми? До школы было три квартала. Мать быстро шла, дёргала за собой сына. Ярик то бежал, то волокся. Большой рюкзак тянул назад, большой помпон на шапке болтался. «Вот только не ляг у меня сегодня в девять, только не ляг, поиграй ещё в дурацкие стрелялки!» Показалась четырёхэтажная школа. На широкую лестницу карабкались со всех сторон мальчишки и девчонки с рюкзачками. Одетые по-весеннему, но тепло, в надувные куртки разных цветов. Зиновьева отпустили сына. Сын впрягся в рюкзак и, как бурлак, пошёл немного бодрей. «После столовой, часа в три съешь яблоко. Оно в рюкзаке». Но сын уже не слышал, сын увидел бойкую Акулову (соседку по парте) и сразу неуклюже побежал. Со своим тяжеленным рюкзаком. Зачем сталкивает в него всё, что только можно! Да ещё этот детсадовский помпон на шапке! Давно срезать нужно его. Ни у кого из детей нет. Зиновьева пошла назад, домой. Чтобы самой собраться. А уж потом на метро, на работу. …Плоткин ходил по редакции. Приблизившись к работающей Зиновьевой, склонялся: «Я буду Ярику наставником. Старшим другом. Я люблю детей, Лида». Посматривал по сторонам. Лида как будто не слышала. Зло вычёркивала у Савостина. Плоткин уходил. Снова возвращался. Говорил опять в нос: «Я был записан в авиамодельный. В детстве. Угу. Я могу сделать Ярику планер». – Отстань, – тихо говорила женщина. Но повышала голос. Для остальных редакторов: – Григорий Аркадьевич, я всё поняла! Плоткин прикладывал руки к груди: «Ухожу, ухожу». Через минуту возвращался: «В детстве у меня был голубь. Я его кормил…» Да что же это такое! Яшумов, когда пошёл на обед, в пустой редакции увидел только Плоткина и Зиновьеву. Сидят рядышком у компьютера. Всё вытаскивают рукопись чёртова Савостина. – Григорий Аркадьевич, вы идёте в кафе? – Нет, Глеб Владимирович. Сегодня – никак. Сами видите – зашиваемся. Попьём только чаю с бутербродами Лидии Петровны. На Яшумова смотрели два кротких, уставших голубя. Два голубка. Да-а. Не позавидуешь. Как только патрон вышел, начали быстро собираться. В плащах вымелись из редакции. Рванули в другую сторону от кафе. От его окон. Чтобы дворами выскочить к метро. Плоткин в квартиру на третьем этаже скакал через ступеньку. Нарастопырку. Останавливался, торопил Зиновьеву. Снова скакал. В тесной прихожей на все стороны полетела женская одежда. И верхняя и нижняя. Плоткин работал как престидижитатор. За ширмой от зрителей. Вся растрёпанная, как кочерыжка, Зиновьева сердилась: – Хватит, хватит! Прекрати это американское кино! Но её не слушали, её уже тянули в притемнённую комнату. Занести на руках и мягко положить на диван – силёнок у любовника явно не хватило бы. Поэтому её просто повалили на диван. У Плоткина, казалось, не было плоти, витал над любимой как ангел. Но Зиновьева всё равно отворачивала лицо. Точно от налетевшего поезда… Полураздетые, торопливо обедали. Быстро оделись. Скатились по лестнице на улицу. Вернувшийся в редакцию Яшумов опять увидел парочку у компьютера. Всё работают, бедные. И ведь конца этой дурацкой работы не видят. – Глеб Владимирович, – повернулся с креслом Плоткин. – У меня возник вопрос по рукописи Савостина: как вы думаете, выражения «Флаг тебе в руки» и «Пропеллер тебе в жо» – это синонимы? Яшумов стал кашлять и пошёл как журавль, высоко задирая ноги, а Зиновьева упала грудью на стол.3
– Савостин, ты почему не поехал на Ижорский завод? Не подготовил там всё для встречи губернатора? Ты куда смотрел? Мы все приехали, а там – забегали. Ничего не знают. Ни о каком приезде губернатора. А? Ты где был вчера? Начальник отдела Купцов сидел тучей. Кулак на столе сжимал. Точно примерялся двинуть разгильдяя. Ещё два работника отдела тоже могли попасть под горячую руку, под кулак Купцова – Пшёнкина и Алёшин. Сидели у стола, опустив головы. Не могли смотреть на разгневанного начальника. Да и на бедного Витальку. Савостин только что в туалете загладил петуха, мокрая голова его лоснилась. Будто схваченный за горло – выворачивался: – Да я, да ведь мы, Роман Васильевич, это же работа пиар-отдела, не наша, мы должны, мы обязаны только быть под рукой, мы всегда с губернатором, мы с ним, всегда за ним, мы у него… – Да ты-то где был вчера! Ты! Мой заместитель? – стукнул кулаком по столу Купцов. – Где?!. Всё по редакциям своим бегаешь? Со своими романами? Писатель хренов. Смотри, как залетел сюда, так и улетишь. После разноса Савостин выскочил из Смольного во двор, побежал на парковку. Занырнул в свой Рендж Ровер, помчался на обед. Дома всячески изничтожал Купцова. В компьютерной стрелялке: «Вот тебе, гад! Вот тебе!» – взрывались, испарялись убегающие вражеские солдаты. Все до единого – клоны Купцова-начальника. Узкий лоб, стальные челюсти, отвратительное мурло монстра. Нажимал, нажимал кнопки на пульте: «Вот тебе! вот тебе, гад!» Стало полегче. В дверь позвонили. Пшёнкина. Быстро раздел её. Установил на диване. Заработал. Как Артур с ярко выраженным лицом подлеца и садиста. Откинулся на диван. Кверху лицом. Как Артур возле дымящейся гаубицы. Стало гораздо легче. Так-то, гад Купец. По очереди сходили под душ и оделись. Потом обедали на кухне. Пшёнкина всё удивлялась, что Виталька так хорошо готовит. Нахваливала гуляш с подливкой, ела с аппетитом. Потом пила чай и поглядывала на фото хозяина по всем стенам кухни. Во всех видах он на них, во всяких позах. Вот он загадочно улыбается в рубашке с бабьим жабо. Вот он в гимнастёрке, мужественный как кирпич. Снова томный в своих розовых подгузниках, извилистый. Будто извиняется, что хочет в туалет. Вот он в наушниках, стреляет в тире из пистолета. Машет веслом на байдарке. И везде он – один. Нарцисс, вообще-то, Виталька. Домашняя настенная галерейка нарцисса. – Почему ты не сказал ни мне, ни Алёшину вчера насчёт Ижорки? Мы бы с утра сгоняли, прикрыли б тебя. Савостин ухмыльнулся. «Прикрыли» бы они. Как же! Только б высунуться самим. Не дождётесь. Давай собирайся. Пора в отдел. Вышли к машине возле набережной. Пшёнкиной хотелось перейти дорогу, постоять у канала, пожмуриться под солнцем, подышать. – Садись, – приказал Савостин. И как только любовница села, с места рванул вдоль набережной. Но свернул в первую арку. Поехал медленнее полутёмным длиннымтуннелем. В проходном дворе за туннелем живёт ещё один гад – Плоткин. Савостин промчался двором, непрерывно сигналя. – Зачем, Виталик? Никого же во дворе нет. Много ты, дура, понимаешь, наддавал и наддавал, выскочив на параллельную улицу, Савостин… Два дня сидел в отделе. Терпел, никуда не слинивал. Всё время был на виду у Купцова. Как только тот опять покатил куда-то в ораве Губернатора – сразу помчался в издательство. И не слушал Пшёнкину, её панические слова: «Куда, Виталик? Погоришь!» Первым дело – к Акимову: – Так когда, наконец, Анатолий Трофимович? Я же всё сделал для вас, и ещё буду делать. Мы же договорились… Красный Пузырь зажимал ногами руки под столом. Мялся: – Понимаете, Виталий Иванович, это не так просто переделывать вещь. Нужно вникнуть в неё. Проникнуться ею… – Да не надо её переделывать, Анатолий Трофимович. Не надо! Они специально курочат моего Артура, специально! – Ну, вы это зря говорите, зря. Зиновьева честно работает. Как говорится, не покладая рук… – Да какой «честно»! Всё время хихикает над Артуром. Вместе с этим… Плоткиным. В общем, спокойствия Пузырь-гад не внёс. В редакции – не лучше. Сидят у компа парочкой гусь да гагарочка и опять смеются. Увидели автора Артура – и тут же морды напустили на себя: они работают. Серьёзно работают. Э-э, кого обмануть-то захотели? Автора Артура? – Здравствуйте. Сколько осталось страниц? Зиновьева сразу свою красивую мордочку в сторону, а у гада Плоткина глаза забегали: – Больше двухсот. – Как «больше двухсот»! Неделю назад было сто пятьдесят! – Пришлось дописывать. Уточнять. И с Артуром, и с Максом. И ведь не улыбнётся гад, не хихикнет… Пшёнкина на обед не помогла. Сидел потом рядом с дымящей гаубицей, подперев репу. Как Артур. Как распоследний раздолбай.4
Яшумов несколько удивился приглашению Григория Аркадьевича. Тридцать пять, конечно, дата, но этично ли это будет. Всё-таки он, Яшумов, какой- никакой, а начальник именинника. Субординация же должна соблюдаться. – Приходите, Глеб Владимирович, – просил Плоткин. – И непременно с супругой. Будет только Лида с Яриком. Ну а маму мою, Иду Львовну, вы знаете. Действительно, познакомились однажды на набережной канала Грибоедова. Тяжело шла она, поддерживаемая сыном. Как оказалось, в поликлинику. Старая еврейка с больными отёкшими ногами. Но с мгновенными, как говорят, глазами. Всё разом понимающими, схватывающими на лету. В которых юморок плясал постоянно. Плоткин ждал. – Конечно, конечно, Григорий Аркадьевич. Обязательно будем. Напишите, пожалуйста, адрес. И вот теперь задача. Как быть с женой. С супругой, как выразился именинник. Пойдёт ли она. Рассказал вечером о приглашении. – Пойдёшь? В субботу к пяти? Сам после гибели Колесова ни в какие гости не ходил. Был только на юбилее Потупалова Сергея. В ресторане. Да лучше бы и не ходил туда. Под грохот музыки и пляски гостей сидел рядом с плачущим, мотающим головой юбиляром и только утешал. А тот, успокоившись чуть, вытирал кулаком слёзы, забыв про платок: «И с тобой молодые так же поступят, Глеб. И с тобой. Выкинут как половик и ноги даже не вытрут». И жена намалёванной матрёшкой рядом с юбиляром сидела. Готова была лопнуть от злости. Вот такая картина… – Так пойдёшь? Пригласил только с тобой. (Мол, одному и соваться даже нечего – не пустят.) Жена думала. – И что я там буду делать? Чумичка из Колпина? Среди вас, интеллектуалов-воображал? Ведь слова даже не скажешь. – Ну, это ты зря так про себя, – растягивал слова муж. Мол, у тебя не всё ещё потеряно. Ещё можно что-нибудь наверстать. Подучиться. Целых три дня у тебя до дня рождения. До встречи с интеллектуалами-воображалами. Жена поломалась ещё и согласилась. И сразу начали спорить, что купить в подарок. Каменская хотела просто выходную рубашку. Ну, с запонками можно. И хватит твоему Плоткину. Яшумову это казалось слишком простеньким, избитым. «Ещё давай тройной одеколон купим и подарим!» Настаивал на ноутбуке. Свой у Гриши недавно сломался. «Да ты съехал! Это сколько ж надо вбухать нам! Окстись!» (Привет вам от дочери, Анна Ивановна!)». В общем, дело пошло. Как оказалось, Плоткин жил всего в трёх кварталах от Яшумова. Сразу увидели нужный высокий дом в тесном проходном дворе. На третьем этаже мужа и жену встретил в дверях сам именинник. Почему-то в пиджачке со светлыми бортиками. От этого похожий на мотылька. Не хозяин даже, нет – услужливый гость. – Проходите, проходите, пожалуйста. Рад, очень рад! Схватил руку Каменской, поцеловал. Та от испуга руку вырвала. Впрочем, плащ снять разрешила. Стала наготове – с руками назад. Яшумов сразу вручил имениннику ноутбук в упаковке. Плоткин обомлел: «Да зачем же, Глеб Владимирович. Ведь дорого». Яшумов успокоил его, крепко пожал руку. Появилась мама именинника, Ида Львовна. Сразу обняла Каменскую, похлопала по спине. «Проходите, милая, проходите». Была хозяйка в объёмном белом фартуке и с перманентом на голове. Повела Каменскую в гостиную. Там знакомство продолжилось. Теперь с Зиновьевой и её Яриком. Наконец Каменская присела на диван. Вытиралась платком. Да-а, началось, как говорится, лето в деревне. А Глеб, сам Плоткин и Зиновьева уже базарили. Как будто год не виделись. Уже перебивали друг дружку, спорили. И только Ярик стоял, не знал, куда себя деть. «Иди сюда, мелкий». Усадила мальчишку рядом. Вместе теперь прорвёмся. Яшумов смог осмотреться, только когда сели за стол. Квартира обычная, не богатая. Никаких особых люстр и бра – три матовых рожка под потолком. Книжный шкаф, набитый книгами. Простой телевизор. Старый диван с обшарпанной спинкой. Даже отставшие обои в углу комнаты были видны. Ремонтами, видимо, хозяева себя не заморачивали. Но – чисто. И стол ломится. И всё подносит и подносит Ида Львовна. Да, умеет готовить пожилая женщина в богатом фартуке. Но почему-то всё русское, русской кухни. Даже рыбы-фиш по-еврейски почему-то нет. Яшумов поднялся с рюмкой: – Дорогой Григорий Аркадьевич. 35 лет, перефразируя известный оборот, возраст не юноши, но мужа. Вы пришли в издательство четыре года назад. И многое успели сделать за это время. Вы стали прекрасным редактором и организатором. (Хотел добавить «всего процесса производства книг», но удержался от канцеляризма.) Яшумов с рюмкой всё говорил и говорил. Чувствовал, что затянул поздравление, что говорит избитыми фразами. И ничего с собой поделать не мог. Это был какой-то приступ словесной графомании. Каменская дёрнула за штанину: кончай базар! пельмени стынут! Наконец выполз на финишную прямую: – …Поэтому мы все, от всей души, поздравляем вас! Желаем вам крепкого здоровья, долгих лет жизни (что там ещё, какие штампы в запасе?)… – И сказал вдруг. Неожиданно: – И бросить курить! Наша вам в этом поддержка. Все рассмеялись, захлопали, полезли чокаться с именинником. А сам зоил тоже чокнулся, тяпнул и плюхнулся на стул. Стали закусывать, налегать на салаты. А потом на пельмени со сметаной. Раскачивались в восхищении, хвалили гордую хозяйку. Яшумов вновь поднялся с рюмкой: – Дорогая Ида Львовна. Позвольте поздравить вас с рождением сына в… 1984-ом году. (Сумел сосчитать.) Замечательного сына вы воспитали, Ида Львовна. Просто замечательного. Спасибо вам, спасибо. – Хотел ещё что-то добавить, но горло перехватило. Отворачивался, боролся с лицом, проливая водку. Ида Львовна сама подошла, обняла и похлопала. Она, видимо, любила обнимать и хлопать. И мужчин, и женщин. Зиновьева зааплодировала вместе с Яриком, плотненьким своим пудовичком. Который хорошо ел, но когда нужно, тоже хлопал в ладошки, поддерживал маму. Именинник с улыбкой сидел и только удивлялся. Как будто всё это не к нему относилось. Все эти славословия не давали ему говорить. Накатывали какими-то обязательными волнами, приливами. Вот все вроде бы сидят, слушают его, все нормальные, закусывают, едят пельмени, и вдруг как снизу кого толкнут. И вот уже поднимается с рюмкой или бокалом (Зиновьева), и пошёл (пошла) плести хвалебный псалом. Да хватит вам, черти, хватит! Дайте наконец сказать! Впрочем, сам начал давать сбои. Обрывал фразы, замолкал на середине их. Курить хотелось нестерпимо. Голодным цуциком поглядывал на мать. Только что не трясся, как говорят, на ледяном ветру. «Ладно уж, иди», глазами показала та на балконную дверь. Сын тут же сорвался и убежал. Яшумов сидел рядом с женой, но любовался Лидой Зиновьевой. По-отечески. С насаженным на вилку забытым пельменем. Красавица. Да ещё приоделась. Модная красивая кофточка обнажила белое, умеренной полноты плечо. (Небывалая смелость для сдержанной Лидии Петровны.) Грива волос, пожалуй, слишком велика. Но как-то женщиной красиво уложена. Легкий макияж на чистом лице. Глаза и ресницы чёрные, бархатные. Повезёт Грише, если добьётся её, женится. Интересно, спят они уже или нет? Чувствовал тычки под бок. Тогда отправлял пельмень в рот. Но медленно. Вроде кота Бориса. С его секретом энергии. Каменская всё время чувствовала на своей руке руку старухи в перманенте. «Кушайте, милая Жанна, кушайте». Каменская послушно ела, но тоже смотрела на Зиновьеву. Черноглазая красотка с голым плечом. От Лореаль Париж. Такая же, как и в первый раз, когда видела. «Ведь я этого достойна!» Один в один. Только волосы светлые, а не чёрные, как у той. А рядом козёл сидит и пялится. Не скрываясь. Сейчас заблеет. Про пельмени даже забыл. Локтем совала. Локтем! Тогда вилка с пельменями снова начинала гулять. Как не подавится гад. Наверняка на работе давно клинья подбивает. Зачем пошла? Счастливый Плоткин вернулся за стол и продолжил дымить. Теперь шутками своими, анекдотами. Все уже хорошо подвыпили. Все, кроме Каменской и Ярика, с готовностью смеялись. Ярик смотрел через стол: и чего они смеются, тётя Жанна? Лучше бы телевизор включили. Каменская понимала его, села с ним на диван. И они стали рассматривать фотки в семейном альбоме, который им дала Ида Львовна. Были заняты делом, чёрт побери, а не пустой болтовнёй. Плоткина, впрочем, хватило ненадолго. Опять поглядывал на балкон и на маму. Не дождавшись от неё, сам деликатно пошёл. Как большим щитом, прикрывшись Яшумовым. Мол, мы вместе, мама, мы вдвоём. А та разрывалась между курякой-сыном и его красивой женщиной, которую нужно было ласково слушать. Погоди, кипела мама, гости уйдут. Ох, погоди. Пыталась вникнуть в слова милой Лиды. С балкона Яшумов сквозь дым попытался разглядеть двор Плоткина. Сквозной, кажется, замкнутый четырьмя домами. Потом, словно забыв про двор в дыму, спросил, почему всё-таки так медленно идет переделка Савостина. Григорий Аркадьевич? Ведь вы работаете над рукописью теперь вдвоём. Плоткин выпустил большой клуб дыма да ещё пару колец следом отправил: – Понимаете, Глеб Владимирович, тут есть своя причина, своя, так сказать, закавыка. Если бы нужно было просто выкинуть графоманские слова и никуда не годные куски, дописать свои, нормальные – это было бы проще, и рукопись была бы давно готова. Но мы решили пойти другим путём. Роман Савостина будет не просто переписанный редакторами роман – это будет самопародия Савостина. Будто бы написанная им самим. Но о которой он даже не подозревает. Пародия на самого себя. Понимаете, Глеб Владимирович? И сделает это всё Лида. Главред смотрел на дымящего ведуна: ой ли? Не ты ли это всё придумал? Лидия Петровна отличный редактор, но вряд ли до такого додумалась бы. Концепция уж точно твоя. Яшумов перестал чувствовать даже табак, которым упорно окуривал его Плоткин. Однако… однако интереснейшая книжка может получиться. Если парочка сделает всё, как задумала. Книжка пойдёт, может даже иметь успех. – А вы подумали с Лидией Петровной, что будет чувствовать сам Савостин. Каково придётся ему на встречах с читателями. Ему, гордому и несчастному. Что̀ он будет отвечать на весёлые вопросы, как говорится, из зала. – Да не поймёт он ничего, – смеялся Плоткин. – Поверит, что сам написал, всё примет за своё. Все графоманы такие. И будет только пыжиться да умалчивать. Глубокомысленно: «Сделал. Смог». Автографы даже научится раздавать. Глеб Владимирович! Поверьте! – Не знаю, не знаю, – сомневался Яшумов… Уходили из гостеприимного дома в девять вечера. Ида Львовна опять всех по очереди обняла и похлопала. Даже плотненького Ярика, который получил к тому же два кулька. Один с конфетами, другой с домашним печеньем. «Куда ему столько, Ида Львовна!» – протестовала мать, оставляя за скобками слова «это же вредно столько сладкого!». – «Ничего, ничего, пусть ест», – разрешила старая женщина. С шутками, даже с песней (пытались запеть главред и ведун в обнимку) высыпали на набережную. Какое-то время, словно удерживая в себе всё светлое от вечера, молчали и смотрели на журчащий вдали огонёк на воде канала. И начали прощаться. Плоткин с Лидой и Яриком пошли по набережной в левую сторону. Яшумов с женой – в правую.5
…Начатый роман явно не идёт. Пришлось вернуться по утрам к пресловутым трём страницам. Написанным о чем попало и как попало. Вот сижу, вожу ручкой по бумаге. Похоже, с сочинительством у меня не очень. Таланта нет? Усидчивости? Зато на работе – балалайка. Постоянно тренькающая балалайка. Ведь всё из себя выбалтываю. Слушателям с улыбчивыми ртами. А не на бумагу. Всё нужно болтуну, чтобы ждали вокруг очередной шутки, анекдота. И принимались хохотать: Ай да задохлик кучерявый! Прямо умру сейчас от смеха! Это – женщины. Мужчины обычно трубят: Хо! Хо! Хо! Ну и хохмач! Как на тубах играют. У них всё серьёзно. Впрочем, Яшумов смеётся-заливается как мальчишка. Заходится. Размахивает руками. Кашляет. Приходится стукать по горбу. А ведь советский аристократ. Папа учёный, професор. Музыкантша мама. Но не очень умный сынок получился. Упёртый на всю жизнь, не гибкий. Не понял даже, что дурацкое название, которое придумал – это про него, Яшумова. Вот именно так: редактор Яшумов – это «Настольная памятка по редактированию замужних женщин и книг». Не понял! Хохотал, зажмуривался. Хотя «женщин замужних» – это, пожалуй, перебор, для красного словца, но в остальном всё точно. Мало того что подгоняет всё и вся в редакции под своё разумение, под своё понимание литературы, так наверняка и дома так же строит, редактирует жену. Надменную Жанну. Хотя кто знает? Может быть – та его? Себе на уме дама. И явно не нашей тусовки. Не литературной. Весь вечер с Яриком просидела. Как тоскующая собака, не имеющая своих щенков. Не могут или не хотят? Вот тоже – выражение: «завести детей, завести ребенка». Прочитал у одного довольно средненького писателя насчёт этого самого «завести детей». Серьёзная женщина говорит пустышке, похожей на пуделя Артемона. По памяти пишу: «Заводят кошек, голубей, балонок всяких. Пуделей. Детей рожают, в муках рожают, уважаемая Алла Романовна». Хоть и так себе автор, а здорово сказал… – Ну ты чего опять уселся писать, не позавтракав? Да ещё накурился. Язву хочешь заработать? – Сейчас, мама, заканчиваю. Вот ещё один генерал. Домашний. Здесь всё по-простому. Аристократизмом и не пахнет. Еврейка из местечка в Белоруссии. Круглая отличница в школе. После школы – в Питер. Но в институт не взяли. Поступай у себя в Белоруссии. Позволили в индустриальный техникум. Общежитие дали. После окончания – сразу на производство. Станкостроительный завод. Первые годы помощницей у мастеров, у начальника цеха. Потом пошла в гору. Сама стала цехом руководить. Крепкий производственник. Личной жизни никакой. Почти в сорок лет случился какой-то пролётный еврей. По фамилии Плоткин. Родила. Уже была комната в коммуналке. Кучерявого ребёнчишку сперва в ясли. Потом в детсад. Почти никаких декретных не брала. Только цех, только производство. Сын вырос без призора, среди дворовой шпаны. Правда, заставила поступить, окончить университет. С отличием. Евреям уже можно было. Подошло время к Израилю. «Сваливать будем, мама?» – «Ещё чего! И не вздумай!» Всю жизнь стойкая комсомолка, коммунистка, русофилка. Никаких рыб-фиш на обед. Проводили на пенсию. С большой помпой. В последний год работы получила вот эту двухкомнатную в центре. Железная Ида, так звали её в цеху рабочие. Молодец, мама… – Да идёшь ты или нет, в конце-то концов! Мне что, второй раз разогревать? – Иду, мама, иду. На сегодня – точка. Ел вчерашнее, оставшееся от дня рождения. Попил чаю. Под поощряющим взглядом матери набрал номер Лиды: – Доброе утро, мои хорошие. Ну как вы, готовы? Тогда жду вас на входе на Кировской… В парке на Крестовском Лидия Петровна Зиновьева смотрела на две улыбающиеся ей рожицы, взрослую и детскую, плавающие по кругу с люлькой аттракциона. Рациональная Лидия Петровна думала: как быть дальше? Слишком далеко всё заходит. Счастливые круглые рожицы выплывали к ней с улыбками до ушей. Рожицы инопланетные. На тонких шейках. Шли к другому аттракциону. Плоткин отставал, давился табаком. Стремился нарвать в себя побольше. Побольше затяжек. Так как быть с кучерявым мужчиной? – шла с дымом и всё думала красивая, но рациональная женщина. Увидела подсунутое под нос мороженое. Пломбир. И двое инопланетных опять улыбаются. Мол, как тебе такой сюрприз? Так как же быть? Шла, безотчётно ела. Пломбир падал на землю. Как пена у лошади. Мужчина и мальчишка сразу останавливали и вытирали платками. С двух сторон. Не забывали потом и сами слизывать. С пломбиров своих. Опрятных. Под шатром тряслись на двух лошадках рядом как ненормальные. Но поворачивали головы, не забывая улыбаться. Так что же делать?..Глава шестая
1
…После дня рождения не могла забыть мальчишку. Маленького Ярика. Его тепло. Его беззащитную коротко стриженую головку, когда рассматривали альбом. А идиоты за столом всё спорили, всё размахивали руками. Или смеялись дурацким шуткам именинника. Когда прощались возле канала, успела даже шепнуть Ярику свой адрес. Пригласила в гости. Мол, я тут рядом. Себя не узнавала. И Ярик обещал: «Приду, тётя Жанна. Обязательно приду!» Да-а. Комок сразу к горлу подступил. Не проглотить. А дундук рядом сидит как ни в чем не бывало, творог себе ест. Сможет сделать ребёнка? Или нет? Никогда не говорил, что пора бы завести ребёночка. Своего, родимого. Первый муж – ни рыба ни мясо. Одно слово – агент по страхованию. Деточкин из кино. Фамилию только и оставила. Зато Валька-афганец заделал моментально. Через месяц, как сошлись, начало рвать. Но поймала гада на измене, прямо в доме, в спальне. И стала лупить чем ни попадя. И маруську, и его самого. Скакали оба по лестнице вниз, теряли одежду. Потом боялся даже приблизиться. Прятался за углами. Так тебе и надо, гадёныш. Надолго меня запомнишь. Когда мама узнала об аборте – чуть не убила. Натурально. Сковородкой. Еле успела обхватить, зажать, утихомирить. Отец, слава Богу, ничего не узнал. Ни про беременность, ни про аборт. А мама долго страдала, плакала, когда одни оставались. Да и самой бывало не по себе. Поняла – глупость сделала. Были ещё два любовника после афганца. Один за другим. Но оба оказались почти алкашами, на грани. По утрам тряслись ручонками. В общем, и думать было нечего о ребёнке от них. Когда настал черёд Яшумова, не могла понять, хочет он детей или нет. Ни звука от него об этом. А ведь уже под пятьдесят. Уже внуки должны быть. Неужели ничего не ёкнет при виде чужого ребёнка. Маленького Ярика, к примеру. Или Машеньки Звоновых. Соседей по площадке. Любит ли вообще детей – неизвестно. Даже Ярика обходил как мешающий столбик. Когда прощались. Всё лез к матери его, к Зиновьевой. Обнимал даже, гад. А мальчишки рядом будто не было. Мама, конечно, быстро поняла новые настроения дочери, стала нашёптывать: «А ты обмани его, доча. Обмани. Прими ночью без этих самых. Без средств. И посмотрим, когда забеременеешь. Если обрадуется – честь и хвала мужику. Ну а нет – так пошёл он к чёрту! Зато будет дочка или сын. И тебе, и нам с отцом отрада. Ведь тебе сорок два, доча. Времени у тебя почти нет». Верно – сорок два. И чего думала дура раньше, непонятно. А теперь, может быть, и не получится. У гинеколога была – когда спираль ставила. Где-то года полтора назад. Зато для мамы дело решённое. Доча сразу забеременеет. Как только козла до себя допустит. И если без «всяких средств». Сто процентов! – Газету-то можно отложить? Когда ешь? Ложку ведь в ухо занесёшь. Яшумов нахмурился, отложил газету. Вытер салфеткой губы. Опять косился на Эту Женщину. В последнее время жена казалась странной. Сидит, смотрит исподлобья. Как будто изучает. Как букашку какую. Под микроскопом. – Ты что-то хочешь сказать? – Нет. Собирайся на работу. Зиновьева с плечом ждёт. Со сдобным. Не забудь пожевать его. Как батон. – Да чёрт побери! Да сколько можно говорить! А? Ведь деловые отношения! Начальника с подчинённой. Де-ло-вые. Понимаешь ты это или нет! – Ага. Куда только Плоткина денете… Нет. Это невозможно!.. В вагоне метро раскачивался с месивом тел, не мог даже схватиться за штангу. Всё время ложился на невысокую полную женщину. Накрывал её с головой. «Да отодвиньтесь вы, в конце концов!» – «Куда, уважаемая, куда?» Опять риторика без ответа. Женщина смирилась, стала дышать прямо в грудь. Нагревать. Как печка. Даже уютно как-то стало. Представил Каменскую на месте полной. Каменская бы просто саданула кулаком под дых. И кончено дело. Или коленом в интимное место мужчины. Стал дергаться, смеяться. «Что с вами?» – выглянула женщина. Уже как обеспокоенная жена. «Хах-хах-хах! Извините, уважаемая». Вместо редакции пошёл почему-то к мосту о четырёх львах. Стоял на его середине, держался за чугунную обрешётку, смотрел на бегущую рябую воду. Поверх воды, как Калатозов с Урусевским, видел крепко сбитую женщину. На ногах которой всегда любимые мужские берцы. Для мужского рукопашного боя. Которыми можно свободно пинать, лягать направо и налево. Да так, что лысый Макс отдыхает. И эта женщина теперь чего-то явно ждёт от него, Яшумова. К чему-то примеряется. Лягнуть? Чтобы улетел? Хотя по ночам по-прежнему плачет. Безвольная. Лицо мокрое от слез. Муж не отстаёт, тоже начинает кукситься. Если посмотреть со стороны – уникальная пара. Удивительный феномен… Помимо воли, на сидящую Лиду Зиновьеву Яшумов смотрел в своём кабинете томно. Со значением. Только что не мяукал. Зиновьева не узнавала патрона. Патрона с седым сеном и носом картошкой. Которая была сейчас утренней, лоснящейся, хорошо помытой. Хотелось спросить: что с вами, Глеб Владимирович? Однако Яшумов был уже серьёзен. Хмурился. Всё это – домашний гипноз Каменской, чёрт побери. Внушила. Что без ума от этой красавицы. Тут не то что замяукаешь – козликом начнёшь бебебекать. Для начала красивая женщина словно бы жаловалась Главному. Она уже заканчивала рукопись Савостина, оставалось совсем немного, но Гриша, то есть Григорий Аркадьевич, вдруг придумал новое. Начал носиться с идеей – сделать из белиберды Савостина пародию. Сделанную словно бы самими Савостиным. На самого себя. А это, согласитесь, совсем другая задача для нас, более сложная. –Знаю, Плоткин мне недавно рассказал. Но я против этого. Неэтично это всё. Нехорошо по отношению к автору. Даже графоману. Да и не примет он ваши изменения. Не такой уж он дурак. – Я сначала думала точно так же. Но дело в том, что почти все графоманские словечки, обороты, предложения Савостина будут сохранены. Глеб Владимирович. Почти все. Будет изменён взгляд на них. Взгляд как бы со стороны. Со стороны самого автора. Главред уже злился: – Лидия Петровна, Плоткину дан карт-бланш на издание Савостина. Акимовым. Карт-бланш. Чего же вы от меня-то теперь хотите? – Мол, я не у дел. Совершенно не в теме, как говорят теперь. Зиновьева смотрела на Яшумова: но мы-то с вами знаем, кто здесь был и остался Главным. Вы разве не знаете – кто это? Начала с другого конца. Начала внушать. Внушать, как некоторые делали уже сегодня утром. Причём в форме риторических вопросов: что лучше, Глеб Владимирович, оставить всё, как есть, всю предыдущую правку, чтобы графоманская книжка вышла позором для издательства? Или… или всё же попытаться спасти положение, написать пародию на этот позор, и чтобы книжка пошла, была продаваема, и был читатель? Тем более, что сам автор ничего не поймёт. Так что лучше, Глеб Владимирович? Первое или второе? Сеанс гипноза продолжался, чёрт побери. Только уже двойной, объединённый. С духом Плоткина, витающим где-то под потолком. Всё равно не поддался: – Я против всяких пародий, Лидия Петровна. На кого бы то ни было. Даже на графомана. Книги – это не эстрада. Не Александр Иванов. Решайте с Акимовым. Зиновьева молча собирала листы рукописи. – Извините. Пошла к двери. Обиделась она, видите ли. А того не поймёт, что подло это, подло! Кучерявый не заставил себя ждать. Прибежал почти тут же: – Глеб Владимирович, как же так, ведь мы договорились. – Когда? – Вы же почти согласились. Все перлы, от которых Савостин тащится, останутся в книжке. Все! До единого! Пусть это будет его позор, в конце концов. Глеб Владимирович! А не наш, издательский! – Нет. Решайте с Акимовым. Ну уж это. Это! – Да что же решишь с Акимовым! С безграмотным Акимовым. Глеб Владимирович! И это говорите вы – блюститель русского языка, блюститель русской литературы. Несчастный тоже пошёл к двери. Театрально схватился за голову. Ужас. Просто ужас! Главред остался твёрдым и… и как оплёванным. Они же загоняют меня в угол! «Артур вдруг услышал за забором пьяные утробные голоса. Наши! – обрадовался Артур. Он дошёл». О, Господи!2
Во сне Яшумов видел себя внутри стеклянного параллелограмма какого-то банка или даже финансовой корпорации, куда пришёл взять большой кредит. Он ходил среди сидящих сотрудников и настойчиво показывал свои документы. «Я Яшумов. Редактор Яшумов. Не Савостин. Понимаете? Вот здесь написано. Не Савостин я, а Яшустин. Я пришёл к вам получить большой кредит доверия. Ему не положен кредит, а мне вы обязаны дать». Потом он пропал куда-то из здания. Тогда быстро нанял вертолёт и стал кружить вокруг всё того же небоскрёба. Показывал лётчику, куда подлетать. К какому параллелограмму, где только что был. Увидел себя! Крохотную букашку. Но это был он, он, Яшустин! И длинные волосы, и нос картошкой. Рулите, рулите туда скорей! Но в наушниках вдруг стал звучать чей-то грубый голос: «да проснись ты, проснись!» Проснулся. Пошамкал пересохшим ртом. Жанна толкает. Извинился: «Опять, наверное, храпел». «Опять». «Наверное». «Да с тобой спать рядом невозможно! Когда есть на ночь перестанешь?» Утром завтракали на кухне. Недовольные друг другом. Яшумов ждал внутри себя Савостина. И дождался: «Макс, как игла в стоге сена, шёл против течения. «Где мои деньги, урод!»» – Что с тобой? Это уже точно клиника. Нужно идти к психиатру. «Артур любил Регину по-военному, по-русски. Лёжа, молча и совсем недолго. Некогда было». Яшумов боролся с лицом, с приступами смеха. – Да что с тобой! Опять, что ли, закидоны пошли? – брезгливо смотрела жена. «Макс не жадным был. Даже стеснительным. Но навалил в углу у себя целую кучу и каждый день туда подкладывал». Господи-и! Смеялся Яшумов над цитатами из Савостина как всегда – как будто плакал. Каменская поспешно включила телевизор. Чтобы отвлечь. Точно ребёнка. Поправил очки, послушно вгляделся. Шла реклама всего лишь кошачьего корма. Никаких пиналок. Глупые глаза котёнка походили на очень прозрачные серые леденцы. Следили за капающими из крана каплями. Глупый, непонимающий. Побежал к своей миске. И давай есть корм. Награда от хозяев как будто любознательному. Наверное, глупее, чем кошка, животного нет. Этот юный хоть старался что-то понять. Мордочкой под каплями походил на сердитого старичка, которого обманывают. Сразу вспомнился бедняга Терентий. Тоже смурной был, непредсказуемый. Куда побежит в следующий момент – никто не знал. Даже он сам. Заскребло душу. Смотрел на жену. Но у той после котёнка на экране никаких ассоциаций не возникло. Беднягу Терентия просто забыла. Самодовольная, неторопливая, спокойно насыщалась. Помявшись, сказал: – Схожу сегодня к Колесовой. Книги нужно отнести. Жена сразу взвилась: – Ну конечно! А то что продукты давно надо закупать – это пусть жена одна закупает. – Хорошо, хорошо. Сходим. С книгами потом пойду. Ещё с начала жизни вместе все деньги, какие получали на работах, предложил класть в коробку в серванте. В общую. Как это делали мама и папа. Очень удобно, Жанна! Сколько нужно, столько и возьмёшь потом. Ну а что-то серьёзное будем покупать – вместе обсудим, решим. Каменская сперва насторожилась. Но быстро смекнула, что̀ значит для неё эта «общая коробка». Ведь можно и себя не обидеть. Муженёк попался не жадный, деньги считать не умеет, в коробке вряд ли будет пересчитывать. Да и самому – на обед там, на метро. Иногда нужную книжку купить. В общем, мама, зря мы с тобой беспокоились. С отъявленной бухгалтершей блаженный тягаться не сможет. В супермаркете накупила всего под завязку. И круп, и овощей, и мяса, и масла, постного и сливочного, и фруктов. И консервов. Набила два больших пакета и вместительный рюкзак Глеба. Перед этим на кассе долго вынимала всё из двух корзин на ленту. Муженёк метался у конца ленты, заталкивал оплаченное в пакеты. Когда подкинул на себе рюкзак, чуть не упал. Сама из супермаркета вынесла только тортик в прозрачной круглой коробке. На лестнице отставал, пыхтел. В квартиру заводила как навьюченного осла – в зубах только у осла ничего не было. Старуха Тихомирова с Берточкой одобрительно покивала вслед. Так их и надо дрессировать, мерзавцев! (Кого их? берточек? яшумовых?) Однако едва вошли – сразу побросал всё на пол, схватил свои книги и был таков! А разбирать пакеты кто? Пушкин? Какой там! Чуть не сшиб Тихомирову, покатился по лестнице. Даже Берточка не успела рикнуть вслед своё «рр-и-и!». Свободный, бодро шёл по набережной канала. Поглядывал на встречных людей и вспыхивающее на воде солнце. Снизу приближался прогулочный катер. Тоже тащил с собой солнце. На верхней палубе сидели безвольные туристы в шляпках. Экскурсовод активно махала им руками. Как хормейстер, пытающийся оживить хор. Чтобы запели наконец. Но хор молчал. Так и плыл мимо. Уставший, пресытившийся, безвольный. Яшумов не удержался, помахал: привет, объевшиеся зрелищ! Туристы, как один, повернули головы, а хормейстершу парализовало. Так с забытой простёртой рукой и проплыла мимо. Выдвинулся к перекрёстку Дом Зингера с куполом, на макушке которого сильные три валькирии неутомимо удерживали блескучий земной шар из стекла. Прежде чем открыть входную дверь, причесал растрёпанные волосы. Одной рукой. Подул на расчёску, вложил в нагрудный карман рубахи с коротким рукавом. Поправил книги под мышкой. Вошёл. Как всегда встретила помощница Ани, Мария. Но лицо её было почему-то серьёзным, озабоченным: – Сегодня Анны Ильиничны не будет, Глеб Владимирович. Вы, наверное, знаете, пять лет назад у неё погиб муж. Сегодня как раз эта скорбная дата. Анна Ильинична сейчас дома. С детьми, с внуками. Яшумов оставил книги и пошёл на выход. Точно, сегодня. Ровно пять лет назад. Забыл! Преступно забыл! Минут через сорок был на Петроградской стороне, в Колиной квартире на пятом этаже. Сидел за столом среди Колиного семейства. Соответствуя ритуалу, два сына Коли хмурились перед налитыми рюмками. Их жёны изредка вставали и скользили. С тарелками, с едой. Три внука и внучка уже баловались за столом. Стукали друг дружку. Смеялись. Вдова с чёрной повязкой на голове унимала их, тоже смеялась. – Глебушка, поешь моего холодца. Помнишь, Коля любил его. Тарелками ел. Пробыл среди скорбящего и балующегося семейства несколько часов. – Спасибо, что пришёл, Глебушка, – обняла на прощанье Аня. – Что не забыл. Глебушка гладил плечи женщины. Глебушке было тоскливо, стыдно. Если бы не пошёл с книгами, если бы не Мария – не обнимал бы сейчас вдову бедного Коли, не утешал. Поздно вечером опять стоял у канала, смотрел на просвеченную дрожащую на воде луну. Снизу на арендованном судне приближалась свадьба. Вся в гирляндах огней. Шумная, многолюдная. На верхней палубе гремела музыка. Невеста в длинном пышном подвенечном платье, в точности как в рекламе Вольтарена, замедленно сгибалась в твисте, вяло двигала руками. Однако жених и не думал хвататься за поясницу, жених ложился перед ней почти на пол, дрыгал ногами и точно наизнанку выворачивался. Все хлопали вокруг, вдохновляли. – Где книги? – спросили дома. Артур ничего не ответил. Молча ушёл в ванную. Оставил жену и тёщу с круглыми дуплами. С одинаковыми.3
После извлечения спирали мать повезла дочь домой, в Колпино. Точно после сложнейшей операции. После которой требовалась длительная реабилитация. Сказать по-русски, одыбаться надо доче, одыбаться. – Ничего, доча, ничего, твой козёл перебьется без жены. А ты отдохнёшь в родном дому. Но в «родном дому» ждало неожиданное – Фёдор Иванович сидел на стуле с вытянутыми, короткими руками. Практически висел. Даже не принял из рук жены и дочери привезённые продукты. – Нати вам из-под кровати! – воскликнула Анна Ивановна. – Полюбуйтесь на него! Руки прижал. Космонавт висит. Космонавт с похмелья. Оставила одного только на сутки. Обе смотрели. Не поддавался старый дурак в Колпино дрессировке. Так же, как и молодой в Питере. Как ни старайся, ни учи их, ни направляй. – Ты где деньги взял? – уже наседала Анна Ивановна. – Опять у Колупаевых занял? Так я зенки-то Глашке повыцарапаю. Так и передай ей. И тебе, и тебе, старому дураку! – мазнула виноватого по макушке. Фёдор Иванович терпел. Висел, не шевелился. Всё так же с куцыми руками на туловище. Беззащитный, покорный. Дочь пожалела отца, втихаря сунула двухсотку. На пиво. Космонавт тут же из кухни исчез. Жена сделала вид, что ничего не заметила. Выкладывала продукты. Обедали. Потом женщины пили чай, а мужчина, совсем осмелев, глотал пиво. Бутылочное. – Курей кормил? – спросила жена. – Кормил, – ответил муж и отсосал из бутылки. – Индюшек, индюшат? – Угу, – отклячил губу муж на манер фаготиста. – А борова? А Гришку?.. Забыл! Точно забыл! Муж побледнел. Сунул бутылку в карман и побежал во двор. При приближении хозяина к деревянному хлевушку Гришка начал внутри бить чечётку. Копытцами. Хозяин бегал возле хлевушка, готовил бурду. И Гришка каждый раз колотил. Сопровождал его как бы барабаном. Припал наконец к корыту. Хозяин смотрел. Закипала слеза. Жгуче чувствовал родство. Тоже, бедный, как с похмелья. Эх, все мы гришки. Слёзы жгли. Всё мы, можно сказать, братья. – Ну, чего стал. На вот, брось ему очистки. Фёдор Иванович брал из чашки картофельные очистки и бросал: – Ешь, Гришанька, ешь. – Э-э, – смотрела на мужа жена. – Ноздри даже вывернуло пятаком. Как у Гришки твоего. У кореша. Гришка молотил, но не забывал вскидывать пятак и хрюкать хозяину. В поддержку. – Ешь, Гришанька, ешь, – всё давился пьяной слезой Фёдор Иванович. Вдруг рухнул на колени. Обнял животное: – Все мы братья, Гришанька, все. Никому мы не нужны. Ы-ых! Анна Ивановна уже звала: – Доча, сюда! Совсем сбрендил отец. С Гришкой обнимается! Прибежала дочь. Вдвоём подняли Фёдора Ивановича с колен, повели. – Вот, пожалуйста! – говорила Анна Ивановна мотающейся голове. – Как говорится, с утра выпил – весь день свободный. Вот, пожалуйста! Полюбуйтесь. Дочь жалела отца: зря ты, мама. Редко это у него. Правда ведь, папа? – Ыы-ххх!.. …Яшумов набрал номер жены. Сегодня первый день её отпуска. Но ещё утром за завтраком дочь и мать вели себя странно. Обе надулись и не смотрели на него. Любимого мужа и не менее любимого зятя. Явно чего-то ждали. Только чего? Крепкого удара по столу кулаком или, на худой конец, сальто-мортале назад. Вместе со стулом. Набрал ещё раз. Всё так же – «абонент временно недоступен». Странно. И так было полдня. Жена не отвечала. Что-то случилось. Не понимал Плоткина да и Лиду Зиновьеву с рукописями. В обед повезло – Акимов отправился на поклон к Яровому. Сразу и сам стал собираться. Дал указания редакторам («Ну, вы тут. Сами понимаете».) и помчался домой. И в метро, и на улице ещё набирал номер жены. Как отрезало! Дома встретила тишина. В гостиной дымился столб солнца. На кровати в спальне была разбросана одежда. Один чемодан был раскрыт, второй – исчез. Да что же это такое! Где-то был записан телефон родителей Жанны. Нашёл листок с затёршейся абракадаброй. Набрал: «Анна Ивановна? Здравствуйте!» – «Вы ошиблись номером». И опять гудки. Через полчаса был на Московском вокзале. Почти сразу поехал в Колпино. Когда шёл к дому на Ижорской улице, зазудело в нагрудном кармане. «Да», ответил. – Ты уже дома? А я в Колпино. У мамы с папой… От возмущения не находил слов. Сбросил звонок! Опять зазудело: «Что у тебя с телефоном? Ты сам в порядке?» Хотелось сказать бездушной недалёкой крестьянке, что так порядочные женщины не поступают. Не говоря уже о жёнах. Вместо этого сказал: – Да, я в полном порядке. Сказал, как обманутый, всё разом потерявший, уже безразличный ко всему американский герой в конце фильма. И отключил телефон. Пошёл назад на станцию. Сидел в вокзальчике, ждал обратную электричку. Рядом с мальцом лет пяти и его матерью. В телевизоре под потолком показывали какой-то военный парад. То ли в Индии, то ли в Пакистане. Военные в чалмах, с маршальскими погонами (по меньшей мере!) проходили маршем, размахивая прямыми руками вперёд, как вёслами. Малыш в бейсболке слизывал мороженое, смотрел. Дал своё заключение: «Оборотни в погонах». И добавил: «Идут». Все рядом начали смеяться. Мать задёргала мальчишку: «Кто тебя научил? Кто?» Да никто, подумал Яшумов и погладил малыша. Из телесериалов запомнил маленький в бейсболке. Дитя своего времени. Как говорится, с младых ногтей. С молоком матери. Малыш чем-то походил на Ярика Лиды Зиновьевой. А вот чем? Глаза, глаза такие же. Две чёрные большие черешни в белых блюдцах! Наклонился: – Как тебя зовут, маленький? – Юра, – смело представился малый. И слизнул с мороженого. Смотрите-ка, Юра! – радовался, делился со всеми своим открытием Яшумов.4
Жанна вернулась из Колпина неузнаваемой. Томной и какой-то загадочной. Как Шахерезада. Но русская, крупная. Шахерезада Степановна. Сразу села ему на колени и обняла за шею. «Что такое!» – запрокинулся муж, не видя белого света. Но ночью – работал. На полную. Медовый месяц начался. Второй. Правда, длился недолго. Всего лишь неделю. Жена словно что-то срочно навёрстывала, открыв в себе женское. Потом всё резко изменилось – его стали отталкивать. И по ночам, и днём. В первый раз она побледнела и побежала в туалет прямо из-за стола. Яшумов, слушая утробную рвоту, начал понимать. Неужели? Не верилось. И радовался, и холодел, пугался. Как же так случилось? В таком возрасте. Она сказала ему. Да, беременна. Сказала отвернувшись, зло. Точно готова была его убить. Изничтожить. И радость его как-то смазалась. Тревога только осталась, озабоченность. Её стало тошнить постоянно. И, казалось, не от какой-то там еды, а от него, Яшумова. Стоило ему спросить: «Ну как ты? Не скучала?». Она тут же срывалась, бежала в туалет и падала там к унитазу. «Ты не спишь, милая?» – спрашивал он ночью в спальне и клал руку ей на плечо. Или на грудь. Просто так. Но она сразу садилась на край кровати. Словно узнать: спит она или нет? И опять бежала. К своему унитазу. Как к врачу, по меньшей мере, как к санитару. Удивляло это. Ведь не бледная немочь какая-нибудь, а крепкая женщина (крепкая баба! в конце концов), которой бы только рожать и рожать. Правда, возраст её. «Может быть, тебе валерьяны попить? Успокоиться?» – робко спрашивал он. «Ы-ааа!» – был ответ из туалета. Приезжали, выходили из закулисья тёща и тесть. Фёдор Иванович зятя сразу зауважал. Молодец, афганец! Сумел, заделал! Но Анну Ивановну, как мать, раздирало противоречие. Когда дочь убегала в туалет, смотрела на Яшумова волчицей. Нашёптывала потом бедной доче: «Не допускай его до себя, не допускай. Ещё повредит чего-нибудь там». Когда дочь приходила в себя после тошноты и могла что-нибудь есть, смотрела на хлопочущего зятя уже с умилением. «Любит Жанку, негодник. Хочет ребёночка». Толкала под бок «свово», и громко говорила: «Ну, чего сидишь! Сгоняй в магазин. За фруктами. Видишь, доча ест уже апельсины». Так ить, это самое, делал движение пальцами супруг, означающее «мани-мани нету». Яшумов тут же давал деньги. «И вообще, Анна Ивановна, деньги вот в этой коробке. Берите, сколько нужно». Фёдор Иванович и Анна Ивановна сразу поджимали губы. Как кошка и кот, учуявшие сало. Однако доча хоть и была в очередном отпуску, но из-за тошноты в магазины уже не ходила, ничего не готовила. Не могла. Стало быть, брать из коробки можно. – Куда, куда полез? – била мужа по рукам Анна Ивановна. – Я тебе полезу, старый хрыч! – Как будто тот лез не за деньгами, а по меньшей мере к ней под подол. Охальник.Новость о том, что Яшумов с «молодой женой» ждут ребёнка, распространилась в редакции быстро. Плоткин Григорий Аркадьевич раззвонил. Узнав её из уст самого счастливца. «Только это между нами, Григорий Аркадьевич. Ни к чему, чтобы об этом все знали». – «Конечно, конечно, Глеб Владимирович. Могила!». Женщины редакторы на Главного стали посматривать со значением и даже с восторгом: Орёл! Мужчины – с немалым удивлением. Словно тот был всем известным импотентом. Лида Зиновьева почему-то опускала глаза, точно в чём-то провинилась. А сам звонок Плоткин вообще растерялся. Если уж такие старые пни, как Яшумов, могут делать детей – ему-то тогда куда? «Лида, как мы теперь? Ведь Ярику братик нужен. А?» – Я вас поняла, – кричала к потолку Зиновьева. – Всё сделаю! Что, Лида, что сделаешь? – Отвали, – шипела любимая. – Не мешай работать. Ну уж это! Плоткин в бессилии воздевал кулачки. В коридор убегал. В курилке разом создавал дымящегося слона. С ушами, с хоботом. Слон страдал, монотонно качался. Прикованный за ногу в клетке. «Да что ж ты дымишь-то так опять, а?» Техничка Разуваева с ведром и лентяйкой. «Ну-ка давай отсюда! Убирать буду». Для пущего устрашения застучала лентяйкой в ведро. Плоткин выбежал от грохота. Шёл и вздрагивал. Встречным людям быстро улыбался: «Она ненормальная, ненормальная. Не обращайте внимания». У двери в редакцию стал, не в силах её открыть. Бежать было некуда. – Григорий Аркадьевич, зайдите ко мне, – высунулся в коридор и позвал Яшумов. – Бегу, Глеб Владимирович, бегу!.. Однако вечером в свой петербургский колодец уже не бежал – в туннеле раскачивался. Как пьяный заплетал ножками. Ида Львовна смотрела на бледное лицо сына – опять накурился! Накладывала в тарелку кашу. Хотелось дать этой же ложкой по глупой кучерявой башке. Ну заикнись у меня ещё про балкон, только заикнись. Но сын забыл про свою курёшку – сидел с остановленным взглядом. Ложки с кашей сами находилирот. После ужина, как сомнамбула, как слепой наткнулся на свой стол в спальне. Сел. Нащупал авторучку. Закусил колпачок, отвинтил. Бумага сама легла под перо. Стал писать: …Вот, отпускаю руку на свободу, в люди. Писать утренние три страницы. Отпускаю вечером. Получается – вечерне-утренние три страницы. Мама смотрит телевизор. Никаких бабьих сплетен у неё, никаких ток-шоу. Выше этого она. Только серьёзное. Политические передачи, международные программы. Говорит сейчас министр иностранных дел. Похожий на смуглого лысоватого грифа. Любимое словцо у него – зашкаливать. Ни в одном интервью не забудет вставить его. «Накал страстей на переговорах зашкаливал». «Национализм у них прямо-таки зашкаливает». У Яшумова среди всех ненавидимых им слов это «зашкаливает» – на первом месте. «Жара сегодня зашкаливает». «А, Григорий Аркадьевич?» Даже у Савостина откопал: «Любовь Артура и Регины всегда зашкаливала». «А, Григорий Аркадьевич?» Мол, как жить после такого? Действительно – как? Ничего не подозревает обо мне и Лиде. (Или – делает вид?) Прямо-таки радуется, когда увидит вместе за одним столом – удачное творческое содружество двух редакторов. Страшненького мужчинки и красивейшей женщины. И соединил их (создал) он, Яшумов. Эх, Глеб Владимирович, знали бы вы, в каком тупике всё у женщины и мужчины. Только и осталось – одно содружество. Почти ничего уже в постели «не зашкаливает». Ну раз, ну два в неделю. Женщину всё стало раздражать. Можно представить только, какими глазами смотрит она на несчастного надоевшего любовника. Сына своего, Ярика, к Иде Львовне не допускает. Под любым предлогом уводит. Хотя мальчишка рвётся, неподдельно любит, привязался к старухе. Да и в их дом когда придёшь – такая же история… Недавно собирали вместе воздушного змея. Чтобы побегать с ним вдоль канала. Из кухни вдруг послышался придушенный гневный голос женщины: «Не звони мне больше, слышишь! Никогда не звони! Я симку сменю, в конце концов!» И дальше, что называется, тишина. И только Ярик опустил глаза и напрягся. Кто это звонил? Полярник папа? Лётчик-испытатель? Или просто любовник мамы? Как Яшумов недавно вспомнил из детства, по фамилии – Хахаль?..
5
Папа Ярика не был полярником. Не был и лётчиком-испытателем. Ни живым, ни погибшим. Но имел отношение к авиации. Точнее, к авиастроению. Работал в закрытом конструкторском бюро. Познакомился с Зиновьевой Лидией точно так же, как знакомятся в сериалах: задел её широкую попу. Своим мотоциклом. Возле перекрёстка. Сбежались, конечно, люди. Пришлось разруливать всё, успокаивать возмущённых. Потом взгромоздить женщину на заднее сидение и осторожно везти в травмпункт. Только там разглядел пострадавшую – красавица. Просто красавица. Поспешно схватил холодную потную ручку: «Кирилл. Кирилл Кочумасов!» – «Лида», – механически ответила женщина, всё морщась от ушиба. Чёрт бы тебя побрал с твоим мотоциклом! У конструктора была в Питере двухкомнатная квартира, доставшаяся от умершей тётки. В квартиру красавица сперва никак не хотела. Но привыкла. Стала приходить. Чай, вино. Скрипучий диван. Который всегда досаждал. «Сменю, сменю, милая! Обещаю! Не отвлекайся». Но диван любовник никак не менял, и Зиновьева хотела уйти. Тогда Кочумасов пошёл на крайний шаг – встал на колено с дешёвеньким колечком в раскрытой коробочке. Лидия нахмурилась, но, подумав, согласилась. И зря. Дальше началась фантасмагория. Оформление брака он сократил до минимума. В загсе были только его отец и подруга с работы Лиды – Зонтова. Вероника. Ни мать невесты, ни брат, из Вологды не успели. Испуганный старик отец делал всё, что говорил сын. Вставал со стула, садился, сдвигался к людям (для фотографии). Сын засунул его в такси, и тот уехал словно навсегда. Подругу Веронику он тоже сразу оттеснил, как только та расписалась в книге. И Зонтова осталась стоять на крыльце, смотреть, как он уводит свою невесту (теперь жену) к новой светлой жизни. Уводит пешочком. Никаких такси (только для отца, потому что старый), никаких буфетов и шампанских. Скромнее надо быть, дорогие друзья, скромнее. Дальше было ещё круче. На свадьбу в кафе (не в ресторан!) он пригласил ровно пять человек. Двух непосредственных своих начальников с женами и холостячку Жданову из отдела кадров. Весь вечер постоянно уточнял у официантов названия вин (цены на них), бегал на кухню, уточнял блюда (дешёвые). После всего возле кафе он крепко пожимал руки: «Приходите, приходите! Мы всегда будем рады!» Приглашённые, встряхиваемые им, уводили глаза. Все были трезвы как собаки. Расходились в разные стороны поспешно. Точно после просмотра фильма-кошмара. Зиновьева (невеста! жена!) стояла и словно бы не верила. Думала, что это розыгрыш. Пародия на кого-то. Тем более что супруг потирал руки, подмигивал ей и хихикал. У Лиды было своё жильё в Питере, но в ступоре каком-то, который всё не проходил, переехала к Кочумасову. Правда, скромно. Всего с одним чемоданом. (Как знала, что не задержится.) Он считал каждую копейку. И не из-за нужды, а словно из спортивного азарта. На работу и с работы он гонял на велосипеде – и здоровье, и значительная экономия средств. Иногда приходилось на мотоцикле. Когда опаздывал. Но редко – бензин дорожает и дорожает, знаешь ли. Он не курил, не пил. Поэтому друзей у него не было. Лысое темя его напоминало печальную поляну с погибшими муравьями. Зато глаза были деятельны, востры, всегда в работе. Он постоянно подсчитывал. И в уме, и на калькуляторе. Он помнил цены на все продукты, в каком магазине картошка дешевле, в каком дороже. Где сегодня скидки, а где только через неделю. Как в рекламе, он бегал за скидками впереди толпы. У него было несколько тетрадей, куда он записывал все расходы. По дням, по неделям, по месяцам. Он вычерчивал графики, диаграммы с взмывающими и падающими кривыми. Об электричестве, о газе и говорить нечего – с фонариком в зубах он пролезал к самому дальнему спрятавшемуся счётчику. И сразу начинал подсчитывать. Не вставая с коленей и не выплёвывая фонарика. На вопрос, чем он занимается в конструкторском бюро, он сказал только: «Подписка». – «Что «подписка»?» – не поняла Лида. «О неразглашении», – добавил супруг. О своей зарплате – ни звука: двойная подписка. Зато точно знал, сколько получает жена. И деньги забирал сразу, едва та с зарплатой переступала порог. Забирал, чтобы выдавать ей потом по спискам из тетрадей. По разделам в них: «на метро», «на обед», «на мороженое» (на одно, иногда, если сильная жара). Где он прятал деньги – жена не знала. По ночам, проснувшись, видела на стене в большой комнате тень. Вроде бы от мужа. Тень ползала по стене, горбилась, делала что-то внизу руками. Конечно, это была патология. В чистом виде. Все гобсеки и плюшкины отдыхали. За границей он был только раз. В Японии. Будучи студентом, по обмену. Но постоянно рассказывал новоиспечённой жене только об одном случае из всей поездки. Как в супермаркете наблюдал за японцем, который хотел купить куриную ножку, завернутую в прозрачный целлофан. Японец стоял над куриной ножкой с полчаса, наверное. А может, и больше. И так и не купил её! «А почему, Лида? – смеялся Кочумасов. И объяснял ошарашенной жене: – Японец может позволить себе куриную ножку только раз в месяц». И это всё говорилось уже серьёзно, мечтательно и даже с завистью: «Японцы умеют жить, Лида». Брат Сергей, поговоривший с Кочумасовым только раз, сказал о нём сестре тихо и коротко: «Жмот». И сразу уехал назад. В Вологду. Бежал от Кочумасова. Даже чуть не увёз с собой сумку с продуктами, которую собрала для Лиды мать. …Зиновьева забеременела сразу, но Кочумасов не поверил в срок зачатия. Муравьи на его темени словно бы ожили, заползали. Стал говорить (со смехом, правда), что когда появится «киндрик» (его словцо) наверняка потребуется ДНК-экспертиза отцовства. Родителя, так сказать. Хи-хи-хи. Не забывал почти каждый день «про киндрика» и «неизвестного родителя», хих-хи-хи. В конце концов Зиновьевой надоело это всё, собрала чемодан и ушла. Прожив со жмотом только полтора месяца. Развод судья тоже не задержала – детей у пары не было, мирить не надо. Когда живот стал заметным, явно обозначился, несколько раз видела Кочумасова – тот выглядывал из-за деревьев и тут же прятался. Точно в срок благополучно родила. Назвала сына Ярославом. Яриком. Фамилию записала свою. С отчеством получилось немного сложнее – отца своего, Петра Зиновьева, деда Ярика, Лида не знала. Тот оказался «полярником». Ещё до рождения маленькой Лиды завёл на какой-то льдине другую семью. Поэтому, немного подумав, отчество Ярику дала – Сергеевич. Ярослав Сергеевич. Сразу же из Вологды приехала помогать мама. Учительница на пенсии. Всё в доме с маленьким сразу наладилось. Сама смогла выйти на работу. Продолжила всё в той же заштатной газетке. Корректором. Несколько раз мать после прогулки с внуком возле дома рассказывала о мужчине явно сумасшедшего вида, который опять лез к Ярику. Совал ему, лежащему в коляске, конфетку. Одну и ту же будто. Замусоленную. Приговаривая при этом «а вот конфетка тебе, киндрик, а вот конфетка». – Не твой ли это кратковременный муж? Может, попробуешь с ним. Всё же – отец? Дочь хмурилась. Мама, теперь уже покойная, не раз говорила потом дочери: «Не будет у тебя счастья, Лида. С твоим характером. Не будет. Очень ты гордая». Лида и сама понимала это. Чувствовала к тому же, что обделена так называемым «женским счастьем». От природы. При близости с мужчиной (с любым, которые были) не чувствовала ничего. Ощущала себя машиной. Просто машиной для приёма и переработки какого-то там сырья. Холодная красота, – без жалости смотрела иногда на себя в большом зеркале. Вера Холодная 2000-х. Которая одеваться к тому же не умеет. Учителка. Учителка в школе. Которая пытается поправить сейчас на плече нелепый какой-то аксельбант. И вот теперь – Плоткин. Полная противоположность Кочумасова. Как быть с ним? Ведь лучшего отца для Ярика не будет…Глава седьмая
1
Савостин совсем обнаглел – не слушал, о чём говорил Купцов. Начальник жужжал где-то там, в начале стола, вдалеке. Савостин торопливо писал в блокнот: «Артур включил фонарик и сразу увидел по стенам страшные морды клопов. «Непорядок», подумал про себя Артур». – Савостин! Савостин сидел с оловянными глазами. Пшёнкина толкнула. – Я весь внимание, Роман Васильевич! Пшёнкина перевела дух: ну ты, Виталька, даёшь! В обед она была типа наездница. Скакала на нём. На диване. Но всё равно не впечатлила. Нет. Надоела уже. Пора менять. Наездниц на переправе не меняют. Или меняют? Неважно. – Ну куда, куда опять лезешь! Не видишь – думаю. Схватил блокнот, который всегда под рукой. Даже в постели с Пшёнкиной: «Когда бомбы с неба стали рваться в гуще убегающих солдат, Максу открылся внутренний мир простых советских людей. «От гады!» – воскликнул Макс и дал длинную очередь по кружащим стервятникам-вертухаям». Здорово! Точно! Ёмко! Пшёнкина лежала и смотрела на компактный книжный шкаф под стеклом. Прямо напротив дивана. На шкаф только для одной книги. Под названием «Родина в огне». Три неполных ряда одинаковых книг осталось. Год назад было пять рядов. Ровно триста экземпляров. Тираж, изданный писателем за свой счёт. Кому и где рассовал книги – неизвестно. На работе даже не пытается – боится. Хотя все знают о великом писателе. – Виталик, а почему у тебя в шкафу нет других авторов? Других книг? – Ещё чего. Голову-то забивать. У писателя голова должна быть чистой. У меня всё здесь. – Писатель постукал свой лоб указательным пальцем. Высокий лоб, надо сказать, постукал. Увеличенный ещё и торчащим петухом. Несколько растрёпанным, правда, сейчас. Пшёнкина смотрела на писателя. И этот человек – с высшим образованием. Даже с двумя, как говорят. Оба диплома в переходе купил? Одновременно, разом? Или всё же с перерывом? В день, два? Савостин добавил недовольно: – Я в школе ещё начитался… Пушкин, Фамусов, Печорин… Эта, как её?.. Арина Родионовна… Ну и другие. Сама знаешь… Давай поднимайся. Опаздываем. Как всегда поели и быстро собрались. Возле машины у канала сказал любовнице: – Прикрой меня сегодня. Скажи Купцу (Купцову), я после обеда на Петроградскую. Он знает зачем. И Алёшина предупреди, а то ляпнет опять, как в прошлый раз… Постоял, словно что-то забыв. Выхватил блокнот: «Голос Макса был необычен басовитый словно замогильный». Вот как надо писать! Убрал блокнот и ручку. – Сегодня в Смольный сама. Ну, пока! Прыгнул в свой Рендж Ровер и сразу помчался вдоль Мойки. Пшёнкина осталась точно раздетая им. Мгновенно. Раздетая до трусов! Однако парень обнаглел. Смотрела вслед, невольно прикрывая грудь.– Вот. Мои исправления. И к Артуру, и к Максу. Савостин скромно, но с достоинством положил листочки из блокнота на стол двум редакторам. – Я указал главы, где их вносить. Плоткин и Зиновьева переглянулись. И сразу принялись читать исписанный листок. Исписанный, надо признать, чётким, каллиграфическим почерком. Почерком, каким сейчас уже, пожалуй, и не пишут. Отличник писал. Будущий школьный медалист. Прочли. Первой полезла из-за стола Зиновьева. Словно с внезапным позывом в туалет. Однако Плоткин не растерялся – автора сразу похвалил: – Отлично, Виталий Иванович, отлично. Обязательно внесём. Только требуется небольшая правка. – Где? – нахмурился автор. – Вот здесь, посмотрите. У вас – «Голос Макса был необычен басовитый словно замогильный». Написано хорошо, но без знаков препинания, без запятых. Понимаете? – Так поставьте их. – Мол, какого хрена вы здесь сидите. Штаны и юбки протираете. Хмурый автор уже шёл к двери. Петух его на голове преобразился в медный шлем. В пожарную непрошибаемую каску. Вышел Савостин. Плоткин тут же вскочил и с пафосом продекламировал: «О, сколько нам придурков чудных / Готовит просвещенья дух!» Редакторы с готовностью захохотали. И верстальщик Колобов. И художник Гербов. Который даже забыл про Яшумова возле своего стола. Забыл, что только что отдал ему рисунок на экспертизу. На оценку. Яшумов стоял с рисунком, но смотрел на Плоткина. На хохмача. Плоткин несколько смутился. Покрутил неопределенно пальцами в воздухе. И уселся снова к монитору. – Григорий Аркадьевич, зайдите ко мне. У себя, сев за стол, устало спросил: – И сколько можно, Григорий Аркадьевич? (Смеяться, издеваться, унижать графомана.) Григорий Плоткин сразу заходил возле стола: – Да если не смеяться над его галиматьёй – с ума можно сойти. Глеб Владимирович. С ума! Понимаете! Это же защита для всех нас! Наша техника безопасности! Как вы не понимаете! – выкрикивал ведун. Да, наверное, Плоткин в чём-то прав. С ума сойти от Савостина – можно. Однако… – Однако одно дело, Григорий Аркадьевич, когда вся эта потеха устраивается вами приватно, только для Лидии Петровны, и совсем другое – когда вы вовлекаете в неё всю редакцию… Вы знаете, что я думаю о Савостине, о его писанине, но издеваться над больным человеком (а он просто болен, понимаете?), в конце концов, бесчеловечно. Странно, что вы этого не понимаете. Не осознаёте. После разоблачительной этой тирады Яшумов на подчинённого взглянуть не мог. За поддержкой плаксиво смотрел на Салтыкова-Щедрина на стене. Который с бородой походил на иссохший серый водопад. Плоткин на удивление молчал. Подрагивающим голосом заговорил: – Хорошо, Глеб Владимирович. Я вас понял. Больше вы от меня ничего подобного о Савостине не услышите. – Голос его задрожал сильнее: – Ни приватно. Ни при всех. Извините меня. Бедняга пошёл к двери пошатываясь, словно разучился ходить. Сейчас заплачет. Да что же это такое-то, на самом деле! Так недолго и врага себе нажить. И всё это – из-за графомана, который, как клоп, завёлся в редакции. Как клоп… со страшной мордой клопа, чёрт побери. Всего лишь из-за одного… засранца, как сказал бы тесть из Колпина!
Последние комментарии
48 минут 16 секунд назад
1 час 8 минут назад
1 час 33 минут назад
1 час 37 минут назад
11 часов 7 минут назад
11 часов 11 минут назад