Рассказанное в пустыне [Кларк Эштон Смит] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


РАССКАЗАННОЕ В ПУСТЫНЕ


Told in the Desert (1964)



Он выехал навстречу нашему каравану из огненной печи пустынного заката. Он и его верблюд были единым тенеподобным силуэтом, который то показывался над златоверхими дюнами, то исчезал в их сумеречных впадинах. Когда он спустился по последней дюне и приблизился, мы остановились на ночлег, и стали разбивать наши чёрные шатры и разжигать маленькие костры.

Этот человек и его верблюд были похожи на мумии, не сумевшие обрести покой в подземном царстве смерти, и блуждавшие за его рубежами, подгоняемые таинственным побуждением, с того времени, когда пустыня была городом. Лицо человека было иссохшим и почерневшим, словно прокалённое тысячью огней; его борода была серой, как пепел; а глаза были погасшими углями. Его одежда была подобна лохмотьям древних мертвецов, подобна добыче омерзительных старьёвщиков. Его верблюд был облезлым, изъеденным молью скелетом, который мог бы перевозить души проклятых по их скорбному пути в царство Иблиса.

Мы приветствовали его именем Аллаха и предложили ему гостеприимство. Он разделил с нами ужин из фиников, кофе и сушёного козьего мяса; и позже, когда мы сидели кружком под толпящимися звёздами, он поведал нам свою историю голосом, который, каким-то образом, вобрал одиночество, жуткий трепет и заунывные обертоны пустынного ветра, ищущего среди бескрайних иссушенных горизонтов плодородные, живые долины, которые утратил и не может найти.

О моём рождении, моей юности и имени, под которым я был известен и, возможно, знаменит среди людей, теперь нет смысла рассказывать: ибо те дни столь же далеки, как царствование Аль Рашида[1], они ушли, словно африты, построившие чертоги Сулеймана. И на базарах или в гаремах моего родного города никто не вспомнит меня; и если вы произнесёте моё имя, оно затихнет и никогда не отзовётся эхом. И мои собственные воспоминания потускнели, как костры вчерашних скитаний, которые занёс песком осенний ветер.

Но, хотя никто не вспомнит моих песен, некогда я был поэтом; и, как другие поэты в своём расцвете, я воспевал вешние розы и осенние лепестки роз, груди мёртвых королев и рты живых виночерпиев, звёзды, ищущие легендарные острова в океане и караваны, бредущие к ускользающим и призрачным горизонтам. И оттого, что я был обуян непонятным беспокойством юности и поэзии, которому нет ни имени, ни утоления, я покинул город своего детства, грезя о других городах, где вино и слава будут слаще, а губы женщин – желаннее.

Великолепным и весёлым был караван, с которым я отправился в месяце цветения миндаля. Богатыми и отважными были купцы, с которыми я путешествовал; и хотя они были любителями золота и имели дело со слоновой костью, коврами, дамасскими клинками и благовониями, они также любили и мои песни и никогда не уставали слушать их. И хотя наше странствование было долгим, оно всегда скрашивалось декламацией поэм и рассказыванием историй; и, каким-то образом, время теряло свои дни, а расстояние – свои мили, насколько божественное чародейство песни может обмануть их. И купцы рассказывали мне истории о далёком, пленительном городе, который был нашей целью; и выслушивая их повествования о его великолепии и очаровании, и обдумывая мои собственные фантазии, я был вполне доволен лигами без единой пальмы, исчезающими позади наших верблюдов.

Увы! ибо мы никогда не узрели цель нашего путешествия с её золотыми куполами, которые, как говорили, поднимались выше зеленеющих райских деревьев и её перламутровые минареты над нефритовыми водами. В глубокой долине меж холмов нас подстерегли свирепые племена пустыни; и хотя мы отважно бились, они одолели нас, на наших хромающих верблюдах, своими бесчисленными копьями; и забрав наши тюки с товарами, и посчитав всех нас мёртвыми, они оставили нас грифам песков.

Воистину, все, кроме меня, погибли; и, тяжело раненый в бок, я лежал среди мёртвых, словно один из тех, кого покрыла тень Азраила[2]. Но когда разбойники уехали, я как-то остановил кровотечение из раны лоскутами своих разорванных одежд; и, увидев, что ни один из моих товарищей не шевелится, я оставил их и шатаясь, двинулся дальше по маршруту нашего путешествия, горюя, что такой великолепный караван пришёл к такой бесславной гибели. И за пределами узкого прохода, в котором нас настигли эти негодяи, я нашёл верблюда, который держался поодаль во время сражения. Некогда здоровое, это животное было искалечено, и оно хромало на трех ногах и оставляло кровавый след. Но я заставил его опуститься на колени и забрался на него.

Последующие часы я плохо помню. Ослеплённый болью и слабостью, я не следил за путём, которым шёл верблюд, был ли он караванным следом или заканчивающейся в пустыне тропой бедуинов или шакалов. Но я смутно вспомнил, как торговцы сказали мне утром, что, прежде, чем мы доберёмся до следующего оазиса, предстоит два дня странствий по пустыне, где путь отмечен скрещёнными костями. И я не знал, как мне пережить настолько тяжёлое путешествие, раненому и без воды; но я упорно цеплялся за верблюда.

Красные демоны жажды атаковали меня; и началась лихорадка и бред, полный пустыни с фантасмагорическими тенями. Эоны я убегал от ужасных древних Тварей, властвующих над пустыней и протягивающих мне зелёные, соблазнительные чаши с кошмарным безумием, Своими белыми как кость руками. И, хотя я убегал, Они всегда преследовали меня; и я слышал Их невнятный говор вокруг себя в воздухе, оборачивающимся кроваво-красным пламенем.

В пустыне встречались миражи; там были прозрачные озёра и подёрнутые рябью берилловые пальмы, всегда парившие на недосягаемом расстоянии. Я видел это в перерывах моего бреда; и каждый раз они были видны в подробностях, показываясь всё зеленее и отчётливее; но я считал это иллюзией. Однако, оно не исчезло, не отступило, как прочие; и в каждом перерыве моей омрачённой видениями лихорадки оно приближалось всё больше. И, полагая это всего лишь миражом, я приблизился к пальмам и воде; и великая темнота пала на меня, словно паутина забвения из рук последнего Ткача; и я лишился зрения и сознания.

Проснувшись, я волей-неволей подумал, что умер и нахожусь в уединённом укромном уголке Рая. Несомненно, трава, на котором я лежал, и качающаяся зелень вокруг меня, были прекраснее земных; и лицо, которое склонилось надо мной, принадлежало самой молодой и самой милосердной гурии. Но когда я увидел, что мой раненый верблюд пасётся невдалеке и ощутил пробуждающуюся боль своей собственной раны, я понял, что всё ещё жив; и что этот воображаемый мираж был настоящим оазисом.

Ах! чистой и нежной, как настоящая гурия была та, которая нашла меня лежащим на границе пустыни, когда верблюд без всадника пришёл к её хижине среди пальм. Увидев, что я очнулся от обморока, она принесла мне воды и свежих фиников, и улыбалась, словно мать, когда я ел и пил. И, лишь тихо вскрикнув от ужаса и жалости, она умастила мою рану унимающими боль целебными бальзамами.

Её голос был так же нежен, как её глаза; а её глаза были как у голубей, обитающих неподалёку, в долине мирры и кассии. Когда я немного ожил, она поведала мне своё имя – Нерия; и я счёл его более прекрасным и мелодичным, чем имена наложниц султана, прославленные в песнях и легендах о давних временах. Она рассказала, что с младенчества жила со своими родителями среди пальм; а теперь её родители умерли, и для неё не было ни одного собеседника, кроме птиц, которые гнездились и пели в зелёных кронах.

Как мне рассказать о жизни, которая теперь началась для меня, пока заживала рана от копья? Как мне поведать о невинном изяществе, детской красоте, материнской нежности Нерии? Это была жизнь, далёкая от всех лихорадок мира и свободная от любой грязи; она была бесконечно сладкой и безопасной, словно во всём времени и пространстве не было никого, кроме нас и ничего, что могло бы потревожить наше счастье. Моя любовь к ней и её ко мне, были неизменны, как цветы и плоды пальм. Наши сердца были обнажены друг перед другом, без тени сомнения или нерасположения; и наши рты соединялись так же просто, как розы, соединённые вместе летним ветром.

Мы не чувствовали ни голода, ни потребностей, кроме тех, которые вполне удовлетворялись хрустальной колодезной водой, пурпурными фруктами с деревьев и друг другом. Нам принадлежали рассветы, изливавшиеся через просвечивающий изумруд ветвей; и закаты, янтарь которых падал на чистые цвета газона, более изящного, чем бухарские ковры. Нам принадлежала божественная однообразность удовлетворения, нам принадлежали поцелуи и нежность, всегда одинаково сладостная, но безгранично разнообразная. Нам принадлежала дремота, навеянная ясными звёздами и ласки без отвержения или сожаления. Мы не говорили ни о чём, кроме нашей любви и пустяках, наполнявших наши дни; и всё же, слова, которые мы произносили, были глубже, чем важные рассуждения учёных и мудрецов. Я больше не пел, я позабыл свои оды и газели[3]; ведь сама жизнь стала музыкой.

Летопись счастья без происшествий. Я не знаю, сколь долго я жил с Нерией; ибо дни сливались вместе в сладкой гармонии мира и восторга. Я не помню, много или мало их было; ибо времени коснулось это небесное волшебство и больше не было временем.

Увы! тихий ропот недовольства, рано или поздно просыпающийся в груди счастливца, слышный сквозь главную мелодию небес! И так пришёл день, когда этот маленький оазис больше не выглядел безмерным раем, о котором я мечтал, когда поцелуи Нерии стали словно мёд, слишком часто вкушаемый, когда её грудь стала миррой, слишком часто вдыхаемой. Однообразие дней больше не было божественным, отдалённость стала не безопасностью, но узилищем. За окаймлённым деревьями горизонтом реяли опаловые и мраморные грёзы о легендарных городах, которые я искал в прошлом; и голоса славы, звучащие, словно у наложниц султана, взывали ко мне далёким, обольстительным журчанием. Я стал печальным, тихим и смущённым; и, видя изменения, происходящие со мной, Нерия тоже опечалилась, и смотрела на меня глазами, темневшими, как ночные колодцы, в которых задержалась единственная звезда. Но она не издавала ни звука упрёка или увещевания.

Наконец, запинаясь, я рассказал ей о моём стремлении уйти; и, лицемерно, как мог, я говорил о неотложных обязанностях, которые взывают ко мне и не могут быть отринуты. И я пообещал, со многими клятвами, возвратиться, как только позволят эти обязанности. Бледность лица Нерии и её потемневшие оттенённые лиловым глаза, были выразительнее смертельной тоски. Но она сказала только, “Не уходи, молю тебя. Ведь, если ты уйдёшь, ты не отыщешь меня снова”.

Я рассмеялся над этими словами и поцеловал её; но её губы были холодны, как у мёртвой, они были безответны, словно мили отдаления уже встали между нами. И я тоже был печален, когда ехал прочь на моём верблюде.

О последующем можно рассказать и много, и мало. После многих дней среди изменчивых границ песка я приехал в далёкий город; и там я пребывал некоторое время и, в какой-то мере, обрёл славу и наслаждение, о которых я мечтал. Но, среди шумных и галдящих базаров, и среди нежного шёпота гаремов, ко мне возвращались напутственные слова Нерии; и её глаза умоляли меня из пламени золотых ламп и блеска богатых нарядов; и на меня нападала тоска по утраченному оазису и губам брошенной любви. И из-за неё я не знал умиротворения; и через некоторое время я вернулся в пустыню.

Я крайне тщательно возвратился по своему пути, по барханам и далеко отстоящим друг от друга колодцам, отмечавшим этот маршрут. Но, когда я полагал достигнуть оазиса и снова увидеть раскачивающиеся над обиталищем Нерии пальмы и мерцающие воды рядом с ним, я увидел только пустые пески, где одинокий, пустой ветер рисовал и стирал свои бессмысленные складки. И я искал от края до края песков, в каждом направлении, пока не стало казаться, что я должен настигнуть самый убегающий от меня горизонт; но я не мог найти ни одной пальмы, ни травинки, подобных цветущему газону, на котором я лежал или блуждал с Нерией; и колодцы, по которым я приехал, были солоноватыми и заброшенными, и никогда не могли быть хрустальными сладкими источниками, из которых я пил с нею.…

С тех пор я не знаю, ни сколько раз солнце пересекало бронзовый ад пустыни; ни сколько раз луна опускалась в воды миражей и мар. Но я всё равно ищу этот оазис; и я всё равно оплакиваю час безрассудной глупости, когда я оставил его прекрасный рай. Наверное, ни одному человеку не дано дважды достичь счастья и безопасности, далёких от всего, что может потревожить или напасть, которые я познал с Нерией в прошлом. И горе тому, кто отвергнет это, кто станет добровольным изгнанником из безвозвратного рая. Отныне его участь – только увядающие видения памяти, мучения, отчаяние и иллюзии искомых миль, пустота, куда не упадёт даже легчайшей тени листа и источники, вкус которых – огонь и безумие…

Мы все сидели в тишине, когда незнакомец умолк; и никто не хотел говорить. Но среди всех нас не было ни одного, кто не вспомнил бы лицо той, к которой он вернётся, когда караван завершит своё путешествие.

Вскоре мы уснули; и мы думали, что незнакомец тоже задремал. Но, проснувшись затемно, когда рогатая луна низко висела над песками, мы увидели, что этот человек и его верблюд исчезли. И вдали, в призрачном свете, от бархана к бархану проплывала двойная тень, словно лихорадочно несущийся призрак. И нам казалось, что эта тень была единым силуэтом верблюда и его всадника.



перевод: Bertran


lordbertran@yandex.ru


Примечания

1

 Абу Джафар Харун ибн Мухаммад, более известный как Харун ар-Рашид – арабский халиф, правитель Аббасидского халифата. В сказках изображается часто переодевавшимся в простого горожанина, чтобы лучше узнать жизнь народа.

(обратно)

2

 Азраил – ангел смерти в исламе и иудаизме, который помогает людям перейти в иной мир.

(обратно)

3

 Газель – строфа арабского стихосложения, является самой распространённой формой стихосложения на Ближнем и Среднем Востоке.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***