К неведомым берегам [Глеб Николаевич Голубев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Глеб Голубев К НЕВЕДОМЫМ БЕРЕГАМ

В журнале «Вокруг света» в № 3 за этот год был опубликован очерк «Пять дней из экспедиции к Берингу». Сегодня мы снова возвращаемся к плаванию русских мореходов к берегам Америки. Повесть печатается в журнальном варианте.

...Еще в 1648 году Семен Дежнев обнаружил пролив между Азией и Америкой. Но его донесения — «скаски» затерялись в приказных архивах. Даже на родине, в России, многие сомневались в достоверности его открытия. А в Европе о нем вообще не знали.

Незадолго до смерти Петр I задумывает экспедицию, которая должна наконец точно выяснить — не соединяется ли где-то на севере Азия с Америкой. Но плавание в 1728 году Витуса Беринга и Алексея Чирикова на боте «Святой Гавриил» не разрешило окончательно этот вопрос.

В мае 1741 года Беринг и Чириков снова вышли в океан на пакетботах «Святой Петр» и «Святой Павел». Об этом втором плавании А. И. Чирикова и рассказывает повесть Глеба Голубева, написанная на основе архивных документов.

1. Одни в океане


Плывут два кораблика по Великому океану. У каждого на грот-мачте развевается андреевский флаг. Торчат из бортовых люков медные пушечки. Но все равно корабли подобны игрушкам... Двадцать четыре метра длины, ширина — около семи метров. В сущности, просто большая крутобокая шлюпка с палубой и надстройкой на корме. Океан же вокруг огромен. Самый большой океан планеты — Тихий.

Особенно одиноко и затерянно в его просторах выглядят кораблики по вечерам.

Нет ходовых огней на мачтах. Впрочем, они и не нужны. Нет больше в эту ночь ни одного корабля на много тысяч миль кругом. Нет пока ни лоций, ни маяков на берегах. Да и сами берега еще не нанесены на карту.

Чтобы сделать это — найти берега и нанести на карту, — и отправились отважно в путь два корабля. Одним командует капитан-командор Витус Беринг, другим — капитан Алексей Ильич Чириков.

И плывут кораблики сквозь ночную непроглядную тьму.

Но как ни в чем не бывало, словно дома, на твердой, надежной земле, спят в тесном трюме матросы, а офицеры — в крошечных каютках, похожих на шкафы.

Не спят только вахтенный штурман да рулевой. Они стоят у штурвала прямо на палубе, открытой всем ветрам. Их поливает ледяной дождь и грозят смыть пенистые волны, перескакивающие через низкий борт. Вахтенным то и дело приходится склоняться над низеньким нактоузным шкафчиком, вглядываться в картушку компаса, прикрывая своим телом от ветра и брызг еле освещающую его тусклую лампочку. Светит она не ярче лампадки перед иконой. И это единственный живой огонек, упрямо спорящий с тьмой.

Ночью плыть особенно тревожно и опасно: может, неведомая земля совсем рядом? И вахтенные до рези в глазах всматриваются во тьму, прислушиваются: не ревет ли прибой, разбиваясь о скалы?

Но прокладывать дорогу в Америку еще рано. Сначала им приказано найти Землю да Гамы, которую заранее нанес на карту академик Жозеф Делиль — французский географ на русской службе. При дворе ему верят и так ценят, что положили академику двойное жалованье. А лукавый академик тем временем шлет в Париж секретные географические карты из архивов Адмиралтейства, отрабатывая и другой двойной оклад — в золоте, который он тайно получает из секретных фондов французского правительства...

Вот уже пятнадцатый год Жозеф Делиль всем морочит голову этой Землей да Гамы, отвлекая русских моряков поисками ее от реальных открытий.

Будто бы обнаружил этот большой остров посреди океана еще сто лет назад португалец да Гама. Об открытии Дежнева забыли, а выдумка о Земле упрямо живет...

Тщетно искали Беринг и Чириков эту Землю во время прошлого плаванья. Теперь снова перед ними в первую очередь поставлена та же задача. А чтобы проследить, как она выполняется, Жозеф Делиль отправил в экспедицию своего сводного брата Луи Делиля де ля Кройера. Тот поначалу собирался стать священником, но как-то так получилось, что вместо сутаны надел офицерский мундир и семнадцать лет прослужил в заморских владениях Франции в Канаде, а теперь числится академиком астрономии.

Главным его открытием, которому Луи не может не нарадоваться, пока остается рецепт изготовления самогона из сладкой камчатской травы.

Местные жители использовали эту траву как приправу. А предприимчивые казаки наловчились варить из нее самогон да в таких количествах, что бочками поставляли его казне. Неожиданная статья дохода от диких камчатских мест!

Несколько бочонков божественного напитка астроном захватил с собой, уверяя, будто спирт совершенно ему необходим для научных исследований. И как ни строг Чириков, ничего против такого довода возразить не может.

Целыми днями Делиль слоняется нетвердой походкой по палубе или спит в каюте, где громко тикают трое огромных настенных часов с длиннющими, словно шпаги, маятниками. Часы везет Делиль в качестве научных приборов. С их помощью он собирается провести какие-то важные исследования. Еще он везет с собой Невтонову зрительную трубу, двадцать градусников и двадцать семь барометров.

Вот так они плывут, иногда ложась борт о борт в дрейф, чтобы капитаны могли посоветоваться, крича в разговорные трубы. Потом плывут дальше — пока все на юго-восток, в открытый океан, теряя Дни на поиски Земли да Гамы. Командор не решается нарушить данный ему приказ, хотя Чириков снова и снова настойчиво говорит, что явно нет на свете этой Земли и пора менять курс, искать Америку. Но Беринг не соглашается, хотя так ценит и уважает своего молодого помощника, что приказывает ему плыть впереди, а сам на «Святом Петре» следует за ним.

Чириков на палубу почти не выходит, отлеживается в каюте от береговых кляуз и суеты. Только теперь он по-настоящему почувствовал, как устал, измотался.

Пока он может позволить себе небольшой отдых. В Землю да Гамы он не верит, а офицеры у него опытные, в океане не заплутают. И порядок заведен строгий, все идет как положено на хорошем корабле, вроде само собой.

Хотя новостей никаких нет и ничего вокруг не меняется, кроме ветра, вахтенный штурман каждый час делает запись в журнале:

«Ветер марселевой...»

«Ветер мало прибавился...»

«Ветер и погода та ж и чрез все сутки весьма холодно».

Дни текут однообразно и монотонно, неотличимые один от другого. На рассвете, в четыре часа — побудка, уборка коек и палубы, подъем флага, молитва. Когда в одиннадцать пробьет шесть склянок, все оживляются. Вахтенный командир приказывает свистать к водке перед обедом. Водку дают два раза в день, строго по Морскому Уставу: две трети чарки к обеду, одну треть к ужину. В дурную погоду и при усиленной работе норма удваивается.

После обеда матросы собираются в кружок на баке, подальше от офицеров. Укрывшись кое-как от ветра, беседуют, отдыхают, вольно расстегнув камзолы.


Канонир первой статьи Григорий Зубов, великан и силач, приносит балалайку, игрушечную в его ручищах. С равнодушным и вроде сонным видом, глядя куда-то в океан, начинает играть. Ему визгливо вторит на гармошке разбитной Яков Асамалов, сибирскою гарнизона солдат. Порой так разойдутся, что кто-нибудь не выдержит, пустится в пляс, пройдется «Барыней» или ударит «Камаринского» — палуба загудит под каблуками. А то, чтоб согреться, затеют веселую возню, играют в кошки-мышки, в жгуты, словно не на тесной и тонкой палубе посреди океана, а где-нибудь на гумне у себя дома, в родной деревне. Жаль только, девок нет.

За девицу-красавицу выходит плясать молоденький солдатик Михайло Ложников. Маленький, щуплый, юркий, он похож на подростка. У него румяное личико, усыпанное веснушками, огромные любопытные глазищи с длинными ресницами; повяжет Михаил невесть откуда взявшийся платочек — и в пляс.

— Давай, давай, Меньшой! Жги!

Но даже и этот веселый, общий час и тот полон скрытой тревоги. Нет-нет кто-нибудь вдруг прервет разговор на полуслове, начнет всматриваться в даль — и все за ним.

Вроде горы видны на горизонте? Земля?!

Нет, почудилось, облако.

Глядя в пустынный океан, Иван Глаткой задумчиво заводит бесконечную поморскую песню. Передавалась она от отца к сыну и вот куда долетела...

Уж ты гой еси, море синее,

Море синее, все студеное,

Все студеное да все солоное.

Кормишь-поишь ты нас, море синее,

Одевашь-обувашь, море синее.

Погребашь ты нас, море синее,

Море синее, все студеное,

Все студеное, да все солоное...

Иван Глаткой, пожалуй, самый пожилой из солдат, молчаливый, хмурый и мрачный на вид, очень любит петь — и притом совсем неожиданным для его медвежьей фигуры тонким, высоким голосом. И когда он поет, закрывая глаза, как токующий глухарь, лицо его становится добрым, светлеет.

Напряжение и тревога прорываются в беседах, которые ведут вполголоса, оглядываясь по сторонам, словно кто-то может подслушать в открытом океане.


О доме, против обыкновения, говорят мало, больше о чаемой Земле Американской, о том, что их может там ожидать. И, оказывается, слышали о ней немало, хотя вроде откуда бы?

— Я у чукоч во многих стойбищах посуду деревянную своими глазами видал, — рассказывает толмач экспедиции Иван Панов. — Миски, плошки. Совсем как наши. А откуда им там взяться, когда во всей чукотской земле ни единого деревца не растет? Спрашивал я, говорили: плавают-де торговать на Большую землю — так они Америку называют, оттуда и привозят посуду. Да вон и Шарахов скажет, не даст соврать.

Второй толмач Дмитрий Шарахов, щуплый и скуластый, похожий на коренного камчадала, молча кивает.

— А может, ее американцы делают, посуду-то? — сомневается квартирмейстер Петр Татилов. — Подумаешь, эка вещь — плошка.

— Нет, у американцев такого завода нет. Из бересты не только туеса, даже лодки делают, сам, правда, не видел, рассказывали. А эта посуда истинно наша, русская.

— А откуда же им там взяться, русским-то?

— Говорили же тебе, дураку: еще у Дежнева кочи туда ветром унесло.

— Не только, — подняв палец, значительно произносит Иван Панов. — Говорили мне многие чукчи, будто и потом, когда купцы на ярмонку плавают в Колымское зимовье, там большая ярмонка бывает, тоже немало кочей ветром в Америку уносит. Там наши переженились, расплодились, говорят, целые деревни есть... Я те рассказы переводил, господин ветеринарный прапорщик Линденау все записывал, потом господину академику Миллеру доложил.

Чей-то недоверчивый голос:

— А чего же они там сидят, обратно не возвертаются, домой?

— Чукчи перебьют, боятся. Не пропустят чрез свои земли.

— Или американцы не пускают.

— Чукчи не пускают.

— Сами не хотят. Чего им возвращаться, когда и там, видно, живут неплохо?

— Конечно, живи не тужи без начальства!

— Тише вы, загалдели. Не мешайте слушать! — рычит Глаткой.

Он слушает эти рассказы особенно внимательно, заинтересованно, время от времени со значением переглядываясь с верным дружком, Никифором Пановым.

Поминают в этих беседах нередко и хвастливые рассказы пьяного Делиля. Как-никак прожил человек в тех краях целых семнадцать лет. И хотя, конечно, привирает немало, не без того, все же ведь что-то в его рассказах правда?

Хочется верить: есть где-то на свете вольная страна, куда еще не добрались царские пристава и сборщики ясака. Где по берегам светлых рек шумят вековые, дремучие леса, полные непуганых зверей и птиц. И можно в тех лесах укрыться, срубить избы из смолистых бревен, поставить баньку, часовенку. А вокруг пустить пал по кустам, вспахать пашенку, посеять хлеб, разбить огород. В хозяйских руках любая земля родить будет. Много ли мужику надо?

Для мужичьего рая и Земля да Гамы вполне сгодится, только бы существовала на свете. Об этом шепчутся в темноте вечером на нарах в душном и холодном трюме матросы, раскачиваясь в брезентовых подвесных койках, и солдаты, лежа вповалку на тощих тюфячках прямо на трюмном настиле, сквозь тонкие доски которого из глубин океана так и тянет ледяной сыростью. Шепчутся, тревожно прислушиваясь, как тяжело ударяет в борт набежавшая волна — совсем рядом, над самым ухом. Только тоненькая доска от нее отделяет — от волны, от бездонной водяной бездны...

Притихнут, послушают — и снова шепчутся, пока не крикнет зло с палубы, заглянув в люк, желчный лейтенант Плаутин:

— Разговорчики! Кошек захотели?

Плаутина не любят, побаиваются. У него противная привычка ходить бесшумно и быстро, словно подкрадываясь, и вдруг возникать неожиданно — даже перед капитаном.

А Морской Устав строг, сочинял его сам царь Петр: «Никто из обер- и унтер-офицеров не должен матросов и солдат бить рукой или палкой, но следует таковых, в случае потребности, наказывать при малой вине концом веревки толщиною от 21-й до 24-х прядей...»

Все замолкают, затаиваются в своих углах — и один за другим проваливаются в тяжелый, с храпом и вскриками, сон. И снятся им дремучие леса над светлыми водами...

Двенадцатого июня уже всем стало ясно: искать долее Землю да Гамы бесполезно. Уже несколько дней корабли плыли в тех местах, где Жозеф Делиль размашисто нанес ее на карту, а никаких признаков земли не было и в помине. Лот на канате длиной в сто саженей не достал дна.

В четвертом часу дня со «Святого Петра» подали сигнал, чтобы легли в дрейф. Когда корабли сблизились, лейтенант Свен Ваксель прокричал в разговорную трубу, что капитан-командор желает иметь консилиум.

День выдался холодный, пасмурный. Солнце прорывалось сквозь низкие тучи изредка и ненадолго. Ветер, хотя и небольшой, дул как-то беспорядочно, порывами, часто меняя направление и развертывая корабли то одним бортом, то другим. Офицерам приходилось переходить с места на место.

Стоявший рядом с Вакселем Беринг кутался в плащ, смотрел из-под низко надвинутой треуголки куда-то в сторону, в океанскую даль.

Сейчас, когда офицеры собрались возле своих капитанов, разделенные полоской неспокойной воды, сразу стало заметно, какие они разные на каждом корабле. На «Святом Петре» все опытные, пожилые, под стать командору: плечистый Свен Ваксель, длиннобородый патриарх Андрес Эзельберг, плавающий уж, почитай, полвека. Помоложе только неторопливый, уверенный Софрон Хитрово. Все штурманы отменные.

На «Святом Павле» все офицеры русские и гораздо младше. Даже худощавый Чириков выглядит моложе своих лет. Только ранняя седина да морщины, изрезавшие лицо, выдают его возраст. Впрочем, морщины рано появляются у моряков — от ветра, от постоянной привычки щуриться и вглядываться в даль. И седина рано осыпает головы капитанов — от постоянных опасностей и трудных решений.

А может, это и лучше, что молоды у него офицеры, думает Чириков. Больше у них энергии, сил, но и опыта хватает... На Чихачева вполне можно положиться, старший офицер не подведет. Всегда спокоен, давно плавает, подольше самого Чирикова. Да и Плаутин надежен, хотя характером наградил его господь тяжелым, но смел, дело знает. И младшие штурманы не подведут. Дементьеву капитан недавно с чистой совестью записал в послужной список, что он в своем ремесле опытен и к службе ревностен. И люди его уважают, любят.

Нет, грех жаловаться, веселеет Чириков. Даже самый молодой у него — мичман Иван Елагин, и тот успел себя превосходно зарекомендовать, за два прошлых лета обошел на шлюпке, весьма точно нанес на карту и подробно описал Камчатское побережье.

Начинается консилиум в открытом океане. Багровея от натуги, Свен Ваксель кричит в трубу, что, пожалуй, настало время изменить курс и держать по правому компасу на норд-ост. Что думают насчет того господин капитан Чириков и его офицеры?

Давно служит Свен Ваксель в России, но так и не научился хорошо говорить по-русски. Смешно коверкает многие слова, не все и поймешь.

А сам командор молчит, насупился. Большие, слегка выпученные глаза под круто изогнутыми густыми бровями придают его круглому, нездорово опухшему лицу какое-то совиное выражение.

Желчный Плаутин хочет сказать что-то злое, но Чириков опережает его вопросом:

— Как будем решать, господа офицеры? — И, как положено по Уставу, обращается сперва к самому младшему: — Ваше мнение, мичман Елагин?

Залившись густым румянцем, от смущения, от удовольствия и гордости, что ему первому честь высказываться по такому важному делу и что все, как ему кажется, сейчас на обоих кораблях смотрят на него, твердо чеканит Елагин:

— Считаю, надо изменить курс.

Чириков кивает и смотрит на Дементьева.

— Конечно, надо поворачивать, Алексей Ильич, — решительно поддерживает тот. — Хватит гоняться за химерами.

Чириков поворачивается к Плаутину. Тот машет сердито рукой, что-то зло бормочет. Капитан спешит спросить Чихачева:

— Ваше мнение, Иван Львович?

— Давно пора, — угрюмо ворчит старший офицер, попыхивая неизменной трубкой. Матросы между собой смеются, будто и спит он, не выпуская ее изо рта, как младенец соску.

Чириков уже поднес ко рту трубу, чтобы прокричать ответ Вакселю, как спохватился и посмотрел на Делиля де Кройера. Астрономии профессор стоял чуть в стороне, крепко вцепившись в ванты и заметно покачиваясь, хотя волнения особого на море не было.

— Ваше мнение, господин академик, также желают знать, — крикнул ему Чириков. — Продолжать ли искать. Землю да Гамы, или пора повернуть к берегам Америки? Господин командор ищет вашего мнения.

Делиль выпучил глаза, распушил усы и что-то горячо, страстно, но, к сожалению, совершенно неразборчиво, произнес.

— Господин астрономии профессор тоже согласен, курс надо менять, — поспешно прокричал Свен Ваксель. — Господин командор интересуется вашим мнением, Алексей Ильич.

Чириков пожал плечами, ответил:

— Мое мнение ему давно известно...

Ваксель кивнул, что-то спросил у Беринга и крикнул в трубу:

— Господин капитан-командор приказывает: держать курс по правому компасу ост-норд. Вам, как и раньше, идти впереди.

«...Того ж часа смотрели с саленгов земли меж Z и W и меж Z и O, токмо нигде не видали, и, наполнив парусы, пошли определенным куршем».

Сколько времени потеряно зря! Даже через много лет, вспоминая об этом, Свен Ваксель снова придет в ярость и напишет:

«Кровь закипает во мне всякий раз, когда я вспоминаю о бессовестном обмане, в который мы были введены этой неверной картой, в результате чего рисковали жизнью и добрым именем. По вине этой карты почти половина нашей команды погибла напрасной смертью...»

Алексей Ильич Чириков был человеком сдержанным и так открыто чувств не выражал. Да и, к сожалению, не оставил он никаких воспоминаний о своем плаванье. Но наверняка и он разделял негодование Свена Вакселя. Уж он-то всегда наносил на карту только действительно открытые земли, чтобы не получилось, как любил говорить капитан, конфузной «прибавки».

А все же теперь Чириков вздохнул с облегчением. Карты со злополучной Землей да Гамы убрали подальше. Теперь перед Чириковым лежал просто большой чистый лист плотной бумаги. На нем была лишь размечена сетка долгот и широт в меркаторской проекции — и каждый день прокладывался путь, пройденный кораблем. Этот лист им предстояло самим превратить в карту, нанеся на него вновь открытые земли. И эта еще не рожденная карта радовала глаз, вдохновляла, манила вперед.

А погода с каждым днем все хуже, все холоднее.

«...Для опасности в ночное время взяли у марселей по одному рифу...»

«Ветр прибавился, спустили кливер».

«...По сей ширине счисление не исправляли, понеже погода была премрачная и горизонт нечист».

Иногда капитан приказывает провести нечто вроде научных исследований:

«...Спустили ялбот на воду и пробовали пущением лага течения моря, токмо течения никакого не явилось...»

Опять капитан Чириков плывет впереди. В пять часов утра двадцать первого июня он помечает в журнале: «Ветр крепкой ундер-зейлевой, пакетбота Св. Петра не стало быть видно, того ради закрепили фок и стали дрейфовать под гротом и бизанью, чтоб дождатца Св. Петра и с ним не разлучатца...»

Ждали и дрейфовали в штормовом океане почти двое суток. Палили из пушек. По ночам сигналили

фонарями. Прислушивались, всматривались в дождливую тьму.

Нет, ничего не видно, не слышно. Только волны глухо бьют в борта корабля.

Они остались в океане одни...

Корабли расстались навсегда. И многие из плывших на них уже больше никогда не увидятся снова...

«Вторник, 23 июня 1741 году 5 часов с полудни... В сем часу, оставя искать пакетбот Петра, по общему определению офицеров пакетбота Св. Павла пошли в надлежащий свой путь».

В полдень наступает самый ответственный момент. Его все ждут с интересом и волнением: штурман «берет солнце», определяет местоположение корабля.

Инструменты у них самые примитивные. Основной — «матка», простейший компас, жалкая игрушка магнитных аномалий и бурь. Даже секстан еще неизвестен. Высоту солнца над горизонтом, а следовательно, свою широту определяют градштоком — деревянной рейкой с передвижной поперечной крестовиной. Немножко точнее был квадрант. Но пользоваться им даже при небольшой качке становилось невозможно.

А для определения второй координаты — долготы вообще никаких инструментов практически не было. Нет еще не только хронометров, но и обычных пружинных часов. Пользуются песочными, а в хорошую погоду и солнечными часами, как во времена древних греков. Вахтенный матрос следит, как пересыпается в часах песок, переворачивает их и отбивает склянки ударом в маленький колокол.

Громадные и неуклюжие маятниковые часы, которые везет с собой Делиль, большая редкость. Это научные приборы, а не часы.

Определялись по счислению, отсчитывая пройденный путь от мыса Вауа при входе в Авачинскую бухту, каждый час замеряя скорость по лагу и делая поправки на боковой снос под влиянием ветра.

Лаг в те времена был дубовой дощечкой в виде сектора, укрепленной на конце тонкого линя, размеченного через равные промежутки узелками. Сектор утяжеляли свинцом, чтобы свободно плавал в воде острым кончиком вверх. Один матрос бросал его за борт, а второй, засекая этот момент, пускал в ход «склянки» — полуминутные песочные часы. Оставалось только считать, сколько узелков на разматывающемся лаглине пробежит между пальцами за полминуты. Получалась скорость корабля в узлах — в милях за час.

А поправку на ветер приходилось делать на глаз — по изгибу кильватерной струи за кормой. И конечно, глаз тут требовался острый, наметанный. Только большой опыт и высокое мастерство судовождения могли восполнить недостаток навигационных приборов.

Все дальше они заплывают на север. Теперь Алексей Ильич много времени проводил на палубе, словно его сразу излечил от всех хворостей и недугов хмельной воздух неизвестных просторов. Но командовали вахтенные начальники, Чириков им не мешал. Вдруг возникнет среди ночи призрачной тенью возле рулевого, в самый унылый час тягостной «собачьей вахты», присядет на корточки возле нактоуза, проверяя по компасу курс, потом встанет, послушает невидимый в темноте океан, посмотрит наверх, на смутно светлеющие над головой паруса — и так же тихо покинет шканцы.

А на рассвете, смотришь, капитан стоит где-нибудь на баке, крепко расставив ноги. Склонив голову и сдвинув парик, чтобы не мешал, внимательно слушает, как журчит вода под форштевнем. Постоит, послушает, удовлетворенно кивнет — и пойдет дальше, сутулясь и заложив руки за спину...

Лицо у него посмуглело, стало покрываться здоровым морским загаром.

Радует Чирикова, что все пока спокойно. Уверенно ведут корабль по неведомым водам его штурманы. Правда, Чихачев все свободное время проводит в каюте француза. Но вахты свои стоит исправно, так что Алексей Ильич никаких внушений ему пока не делает.

Зато Плаутин крепко следит за порядком, старается за всех офицеров. Даже сменившись с вахты, снует по всему кораблю крадущейся походкой, неожиданно возникает то на баке, то в трюме, слышно, как строго распекает кого-нибудь. Провинность он всегда найдет.

И младшие штурманы не нуждаются в капитанской опеке. Елагин отлично берет солнце, ведет журнал, вечером несколько раз проверит, залито ли масло в нактоузные лампы. А Дементьев в свою вахту непременно поднимет все паруса, какие позволяет ветер, чтобы поскорее мчаться навстречу открытиям — и с улыбкой поглядывает на капитана.

Но плыть нелегко. Почти все время погода стоит пасмурная. Определиться удается не каждый день. Днем и ночью небо плотно затягивают тяжелые низкие облака — ни звезд, ни солнца. Так что и широту оставалось прикидывать на глазок.

«Мы должны были плыть в неизведанном, никем не описанном океане, точно слепые, не знающие, слишком ли быстро или слишком медленно они передвигаются и где вообще находятся. Не знаю, существует ли на свете более безотрадное или более тяжелое состояние, чем плаванье в неописанных водах. Говорю по собственному опыту и могу утверждать, что в течение пяти месяцев этого плавания в никем еще не изведанных краях мне едва ли выдалось несколько часов непрерывного спокойного сна: я всегда находился в беспокойстве, в ожидании опасностей и бедствий...»

Это вспоминает Свен Ваксель о плавании на «Святом Петре». А ведь у Чирикова практического опыта плаваний было поменьше, чем у Вакселя, зато ответственности — больше. Он был капитаном, «вторым на борту после бога», как говорят англичане.

Двадцать седьмого июня с утра погода была малооблачна, даже показалось солнце. И вдруг — тревога!

«В начале 12 часу между N и NO оказался вид подобно горам, того ради для подлинного рассмотрения стали держать по компасу на NO».

Неужели чаемая Земля Американская?!

Но нет, скоро стало ясно: это не снежные шапки на вершинах гор, а облака. Алексей Ильич приказал ложиться на прежний курс.

Шестого июля вечером всех всполошил новый признак близкой земли. Первым его заметил лучший стрелок и охотник Никифор Панов:

«Ветр самой малой, явилось в море много цветов плавающих, видом в воде зеленые и желтоватые, которые надеялись, что трава, того ради отдрейфовали и бросали лот и ста саженями земли не достали. Цветы осмотрели, что оные не травяные, токмо сгустившаяся вода наподобие киселя, каких обычайно много выбрасывает на морские берега...»

Наука о море еще так молода, что медуз считают «сгустившейся наподобие киселя» морской водой...

Но вот тринадцатого июля в журнале появляется столь важная запись, что делают ее прямо поперек всей страницы:

«Увидели береговую утку».

На следующий день новая запись: «В прошедшие сутки видели одну береговую утку да чайку, два древа плавающих старых».

Теперь сомнений уже нет: земля близка!

«14 июля 1741 году пополудни. В начале часа увидели круг судна отменную 1 воду широкими и долгими полосами, цветом очень белую, и таких полос видели три, чего ради отдрейфовали и метали трижды лот, токмо земли ста саженями не достали, а как дрейфовали, то с первой полосы, которая была длиною с полверсты и шириною с двести сажен, с оной сдрейфовало, потом нанесло на другие полосы, которые были меньше, а признаваем, что оные отменны 2 воды от идущей вместе собравшейся мелкой рыбы, а подлинно отчего такая отменная вода была — знать не можно...»

1 Тут в смысле: необычную. 2 А здесь в смысле: другую, отличную, непохожую.

На всякий случай разложили по палубе канат левого дагликс-якоря, а сам якорь подвесили на борту готовым в любой момент к отдаче. И, вглядываясь в даль во все глаза, поплыли дальше...

Земля открылась внезапно, в ночь на пятнадцатое июля 1741 года.

С вечера погода была скверная, с мокротою и туманом. Но к полночи небо расчистилось, и вскоре впереди вроде что-то увиделось. Словно темнота в том направлении сгустилась, стала твердой, приобрела какие-то очертания...

Уж не горы ли?!

И вроде донес ветер голос прибоя — совсем иной шум от разбивающихся о скалы волн, чем плеск воды у бортов корабля. Давно уже не слышали они прибоя.

Чириков сам взял пеленг на нечто темнеющее вдали и приказал переменить курс в бейдевинт на левый галс, чтобы пойти вдоль берега — если это был берег — и не напороться в темноте на подводный камень.

Никто, конечно, не спал. Все были на палубе. Всматривались, шептались, ждали рассвета.

Хорошо, что ночь была короткой — далеко они уже заплыли на север. Темнота стала таять, расходиться. Занимался нежный, призрачный, колдовской рассвет, какие бывают только на севере летом.

А справа по борту темнота не исчезала. Наоборот, становилась гуще, чернее. И все ясно увидели: это же в самом деле горы!

Но только утром, когда никаких сомнений не оставалось, Алексей Ильич Чириков записал в журнале: «В 2 часа пополуночи впереди себя увидели землю, на которой горы высокие, а тогда еще не очень было светло, того ради легли на дрейф. В 3-м часу стало быть землю свободнее видеть, на которой виден был и оную признаваем мы подлинною Америкою...»

Впервые по-настоящему Америка открыта вторично — теперь и с запада. Исторический миг!

Что их ждет у чужих берегов?


(обратно)

2. Чаемая земля


Утро, как по молитвам, выдалось чудесное. Солнце поднималось все выше, в его лучах растаяли последние облачка. «Сияние солнца» отметили даже в вахтенном журнале.

И все, столпившись у борта, смотрели на чаемую Землю Американскую. Высокие горы, скалистые обрывистые берега. Де высадишься, даже близко не подойдешь — повсюду торчат из воды отдельные скалы-отпрядыши, пенистые буруны выдают, что и под водой прячутся камни.

Скалы сплошь покрыты темным хвойным лесом. И нигде ни дымка, никаких признаков жилья. В самом деле заветная, вольная, райская страна!

— Как вы полагаете, господин профессор, — спросил капитан Делиля, — похожи эти места на те, что вы в бытность свою в Канаде видали?

Француз воздел руки и восторженно замычал, но сказать ничего не успел.

— Такие виды у нас и на Балтике есть, — насмешливо вставил Плаутин.

— Ну не скажи, Михаил Гаврилович, — вступился Дементьев. — Ах, красота какая! Надо бы окрестить этот берег, дать ему прозвание, Алексей Ильич.

— Успеется, — ответил капитан. — Надо сначала проведать как следует, материк это или остров какой большой.

— Пошлем бот? — спросил Чихачев. — Вроде вон залива подходящая. Пусть промерят, можно ли туда зайти, встать на якорь.

— Пожалуй, — кивнул Чириков и задумался: кого послать обследовать берег? Одного из молодых, — Дементьева или Елагина?

Нет, можно офицеров не посылать. Ведь высаживаться на берег не будут.

— Пошлем Трубицына, — сказал Чириков. — Пусть готовит бот. А матросов с ним человек семь-восемь, не боле. Кто пожелает.

Чириков строго-настрого приказал к берегу не приставать. Только осмотреть вход в залив, смерить глубину, какое дно, по возможности выяснить, сможет ли корабль зайти в бухту и стать там на якорь, укрывшись от ветров.

— Следи за сигналами, какие флагом подавать станем, — наказывал Трубицыну Чириков, свесившись через борт. — А ежели из пушки стрельнем, немедля возвращаться! Понял? И к берегу даже близко не подходить!

Гребцы дружно взмахнули веслами. Бот стал быстро удаляться.

Видели, как входил он в бухточку. Потом скрылся из глаз. Все, притихнув, ждали.

Прошел час, другой, третий.

Погода была все такой же солнечной, приветливой, тихой.

Чириков, ссутулясь, заложив за спину руки с подзорной трубой, ходил взад-вперед по палубе. Часто останавливался, смотрел в трубу на берег. Нахмурившись, начинал ходить снова.

В шесть часов он приказал поднять на мачте сигнал о возвращении и пилить из пушек. Эхо от скалистых берегов ответило целой канонадой.

Теперь минуты казались еще длиннее. Время словно остановилось.

И все обрадовались, оживились, облегченно зашумели, когда с фор-марса вахтенный крикнул:

— Идут! Ворочаются!

Шлюпка подошла к борту, когда солнце уже спустилось к самой воде. Трубицын торопливо поднялся по штормтрапу, доложил;

— Залива открытая, ваше высокоблагородие, защиты в ней от вестовых и зюйдовых ветров нет. Только с осту скалы прикрывают.

— А глубина?

— Мерили при входе в заливу, глубина живет подходящая — сорок сажен.

— На берегу что видели?

— На берегу лес растет большой — еловый, сосновый, вроде пихтовый.

— А людей не видели?

— Нет, пусто все. Ни людей, ни жилья неприметно.

Тут не выдержал и, нарушая субординацию, восторженно подал голос из шлюпки Иван Панов:

— Морских зверей много видели, господин капитан! Морских котов, бобров, сивучей. Лежат на камнях, греются. Не пуганные никем, как в раю, ваше высокоблагородие. Смотреть — душа радуется!

Все заулыбались. Если звери непуганые, значит, им тут привольно. Хорошая, видать, землица. И людей опасных поблизости, похоже, нету.

Все ждали, что скажет капитан. А он задумчиво смотрел на берег, уже начавший скрываться в вечерней дымке.

Ночь наступает. Бухта защиты от ветров не имеет. Решил Чириков не рисковать:

— Шлюпку на борт, крепить по-походному.

Подняли паруса и отошли на ночь подальше от берега.

И скоро все убедились, что опыт и предчувствие снова не подвели командира. К часу ночи ветер засвежел, а к утру уже разыгрался настоящий шторм. Хорошо, застал не у берега! Легли курсом на север и пошли на всех парусах...

Утром, как посветлело, подошли опять к берегу поближе. Но его скрывал поднявшийся туман. Заметили только три небольших островка. На них гнездились во множестве птицы, вроде юрики и ару, какие живут и на Камчатке (Ару — кайры. Юрики — один из видов северных гагарок).

Определяясь, заметили, что еще подгоняет на север сильное течение. Стали делать на него поправку. И все время мешали ветер и туман, не попадалось удобной бухты, чтоб встать на якорь. Берега были все такие же высокие, крутые, щетинились хвойным лесом. Отдельные горные пики вздымались под облака.

И нигде ни дымка, ни лодок не заметно, никаких признаков жилья. А зверья всякого много. Даже не в зрительную трубу, простым глазом можно рассмотреть на камнях сивучей, моржей. Киты плавают, выбрасывают, словно приветствуя корабль, сверкающие на солнце водяные фонтаны.

Спокойны звери, непуганы. И чайки тучами кружат над скалами, окликают гостей скрипучими голосами.

— Когда же пристанем?!

Многие начали украдкой ворчать, сердито поглядывать на капитана. Сколько же можно плыть мимо такой благодати? Надо же наконец ступить ногой на землю. Все соскучились по суше, по шелесту листвы, запаху трав.

А погода портится. То туман плотно закроет берег, то дождь зарядит — мелкий, надоедный.

Чириков долго рассматривает скалы в подзорную трубу. Вот это явно вулкан, как на Камчатке. Такой же красноватый, словно обожженный, конус. Ни одного деревца на вершине.

Июль, а на горах снег лежит, не тает. Вроде его даже больше становится. И не диво: нынче, семнадцатого, зашли уже севернее пятьдесят восьмой параллели. Так, гляди, все хорошие места пройдем, окажемся в краях слишком холодных. Надо все же где-то встать на якорь, разведать Землю Американскую, хоть она и крутоберега.

И вода питьевая нехороша стала, да и мало ее, может не хватить на обратный путь. Придется послать шлюпку на берег, обновить, пополнить запасы воды.

Это довод решающий. И в час дня семнадцатого июля 1741 года, хотя погода скверная — облачна, и туман, и дождь, и ветер налетел марселевой со шквалами, — Чириков, посоветовавшись с офицерами, приказывает поворот оверштаг, чтобы подойти, сколь можно, поближе к берегу.

Матросы кидаются готовить к спуску лонг-бот, а капитан опять решает нелегкую задачу: кого послать? Смотрит на Плаутина, на Аврама Дементьева. Так и рвется молодой штурман вперед. Все же он поопытней Елагина.

— Вы пойдете, Аврам Михайлович, — хмуро говорит ему Чириков.

— Слушаюсь, господин капитан! — И, не удержавшись, Дементьев горячо добавляет: — Спасибо, Алексей Ильич! Приложу все тщание, не сомневайтесь,

— Готовьте людей, отберите, кто поопытней, — кивает Чириков.

Прислушиваясь к суете сборов на палубе, он сидит у себя в каюте, сочиняет, как того требует Морской Устав, подробнейшую инструкцию для Дементьева — письменный «ордер» из одиннадцати параграфов:

«Ежели жителей увидите, то являть к ним приятность и дарить подарками неболшими, — торопливо пишет Чириков, упорно игнорируя мягкий знак в середине слов, — чего ради изволите принять от прапорщика Чоглокова один котел медной, один котел железной, двести королков, три бакчи шару, один тюнь китайки, одну пятиланную камку, пять гомз (Корольки — бусы; шар — кирпичный чай (имеются в виду три пачки); китайка и камка — бумажная и шелковая ткань; гомза (правильное — гамза) — якутская курительная трубка с длинным чубуком.) и бумашку игол...»

Подумав, капитан приписал:

«Да от меня поручается вам десять рублевиков, которые, лаская здешним народом, по рассуждению вашему, давать и между тем у них спрашивать, — ежели, паче чаяния, посылающейся с вами коряцкого языка толмачь может с ними говорить, то через него, а ежель языка никто не будет знать, то хотя признаками, — какая это земля и люди под чьею властью и звать их несколко человек, чтоб побывали у нас на судне...»

Слышно, как весело, радостно командует на палубе Дементьев, кого-то распекает Плаутин. Чириков, поразмыслив, продолжает писать:

«7) ежели жители будут обращатся неприятелски, то от них оборонятся и, как возможно скоряе, на судно возвращатся, а самому никакого озлобления им не делать и служителей до того не допускать; 8) всеми силами старатся, чтоб, осмотря вышеписанное, ничего не мешкав, возвратится к судну тогож дня, а по крайней мере, — на другой день; ежели ж, от чего сохрани боже, будут великие туманы, что судно не видеть будет, то в такое время не выходить, или жестокая погода, то и такую погоду промешкать, чего ради взять вам со служителями на неделю провианта».

Чириков продумал и систему сигналов, какие должен подавать Дементьев: «Как бог принесет на берег, то для ведома нам пустить ракету, также, как же берегу выдете на море, то пустить же ракету; и на берегу будучи, роскласть болшей огонь, ежели увидите, что нам оной можно видеть будет, а особливо ночью, а в день хотя дым можем увидеть».

Кроме двух сигнальных ракет, капитан решил дать Дементьеву медную пушчонку. Из нее следовало выпалить, ежели бот почему-либо пристать к берегу не сможет, будет вынужден возвратиться ни с чем. По этому сигналу корабль поспешит навстречу.

Ну вот, кажется, предусмотрено все. Чириков, шевеля губами, внимательно перечитал ордер и, помедлив, приписал внизу: «Во всем поступать как верному и доброму слуге Ея императорского величества», — и подписался.

Заскрипели тали. Легкая волна подхватила спущенный бот и качнула, стукнув о борт корабля.

Дементьев выстроил свою команду. Чириков прошел вдоль строя, посмотрел на Дементьева. Молодец, как на парад собрался: выбрит, парик напудрен, ботфорты начищены, пуговицы на шинели так и сверкают. И все матросы в порядке.

— Ну с богом, — сказал капитан.

Матросы, притихшие, строгие, не отвечая на шуточки товарищей, один за другим начали спускаться по Штормтрапу. На носу бота уже устроился везде поспевающий Михайло Меньшой. На весла сели Григорий Зубов, Иван Ошмарин и Яков Асамалов. Квартирмейстер Петр Татилов поаккуратнее устраивал кладь.

Солдаты сидели серьезные, деловые, держа наготове мушкеты и ружья с примкнутыми багинетами. Решили взять обоих толмачей — и Панова и Шарахова, чтобы уж наверняка объясниться с местными жителями, ежели встретятся.

На руль сел сам Дементьев.

— Иван, парочку русалок привези, а то зазябли! — крикнул Панову кто-то, и все облегченно загоготали.

Панов из шлюпки что-то весело ответил, не расслышали.

Когда бот уже отвалил, Чириков крикнул вдогонку:

— Смотрите у меня: никакого озлобления жителям не чинить! Взыщу строго. Плохую погоду перемешкать на берегу, в тумане и возвращаться!

То взлетая на гребни волн, то исчезая из глаз, лонг-бот направился к незнакомому берегу. Последним шлюпку видел в подзорную трубу капитан — как обогнула она скалистый мыс и скрылась за ним, вошла в залив.

Стали томиться, ждать.

Прошел час — ракеты нет. Два часа минуло — нет ракеты, сколько ни всматривались до рези в глазах. Не смогли высадиться, возвращаются? Почему? Но и условленного на сей случай пушечного выстрела нет. Уж его бы непременно услышали. Все на корабле притаили дыхание, слушают.

Только скрипят тали, и плещет волна в борт. Чайка закричит, все вздрагивают, машут шапками, отпугивают ее, чтобы не мешала слушать.

Но больше ни звука — ни пушечного, ни ружейных выстрелов. Мертвая тишина.

Прошло три часа, четыре.

Устали прислушиваться. Начали высматривать костер на скалах. Должны его непременно запалить, если хоть кто-то добрался до берега.

Нет костра. А уж начало смеркаться, непременно увидели бы огонь! Но молчат матросы, гроздьями повиснув на вантах, чтобы получше сверху видеть берег.

Берег все так же пустынен, тих, приветлив, загадочен. Ни огонька, ни дыма, ни крика, ни выстрела.

Пьяный Делиль что-то бормочет о коварстве и кровожадности дикарей, делая выпады воображаемой шпагой:

— Канальи! En garde! (Фехтовальный термин: «Защищайтесь!» (франц.) ) О канальи...

— Предупреждал я... — желчно бурчит Плаутин. — Не верь, говорят, речи людской да тишине морской.

— Берег сомнительный, — качает головой и задумчиво посапывает погасшей трубкой Чихачев. — Может, в сулой попали? Вон как нас течение водит.

Еще больше сутулясь, Чириков ходит по шканцам. Остановится, пристально рассматривает прячущийся в наползающей темноте берег, опустит зрительную трубу, долго стоит задумавшись. Что могло с ними случиться? Напали местные при высадке? Но ведь все одиннадцать хорошо вооружены. Даже пушка есть. Отстрелялись бы, ушли, вернулись. И выстрелы бы наверняка услышали на корабле.

Может, это не залив, а пролив? Может, в самом деле тут возникают сулои — опасные водовороты от столкновения встречных течений в узких проливах? Вероятная вещь, берег весьма на сей счет подозрителен, Чихачев прав. Надо было его послать или Плаутина. Но ведь и Дементьев моряк опытный, хоть и молод. Не полезет в сулой. Да и шлюпка у них крепкая. А ежели, не дай бог, разбилась, затонула, хоть кто-нибудь должен спастись и подать сигнал!

Подобные мысли наверняка одолевают многих. Но никто не решается нарушить тишину, заговорить с командиром.

На океан спускается ночь, затягивает сумраком по-прежнемупустынный берег.

— Надо отходить, Алексей Ильич, — говорит Чихачев. — Опасное место. Вон как нас таскает.

Чириков приказывает ставить паруса.

Всю ночь крейсируют вдоль берега. Всю ночь не спит Чириков, стоит возле рулевого, сам командует, как менять курс, чтобы не уйти слишком далеко. Рядом стоят его офицеры.

А ветер крепчает, то и дело меняется — то марселевой, то брам-селевой. Все время приходится менять паруса.

Мало кто спит в эту ночь. Вылезают на палубу, всматриваются в темноту. А темнота не уходит.

Чириков идет в каюту Кройера. Астроном густо храпит, уткнувшись, одетый, носом в подушку. Но часы завести не забыл. Они громко тикают вразнобой. И все показывают разное время. На одних три часа, на других без. двадцати четыре, на третьих уже пятый час.

Почему не светает? Когда же кончится эта проклятая ночь? Чириков поднимается на палубу и наконец понимает, почему так темно.

Солнце, конечно, давно взошло. Только его не видно. Плотной серой стеной окружил корабль туман. Густой, непроглядный. Даже не угадаешь, в какой стороне солнце, где уж там увидеть берег.

— Как накликал, как накликал, — качая головой, сокрушенно бормочет Чириков, вспоминая, что специально указал в ордере: «Ежели ж, от чего сохрани боже, будут великие туманы...»

Разрывая, рассекая бушпритом, волоча за собой проклятый туман» все же пытаются подойти, как возможно, к берегу, рискуя каждую минуту напороться на подводные камни.

Всматриваются, вслушиваются, но все закрывает серая пелена. Ничего сквозь нее не видно и не слышно. Даже плеск волны в борта глохнет, как в вате. И чайки перестали кричать, исчезли.

Бросили лот — дна не достали. На якорь не встанешь. Хорошо хоть ветер убился, совсем стих. Можно лечь в дрейф и ждать. Ждать. Ждать. Ждать.

Стиснуть зубы и ждать. Уповать на бога всемогущего.

«В исходе часа поворотили оверштаг на правый галс и взяли у марселей по 2 рифа, понеже пришел шквал с дождем... Все приметные места и пеленги закрыты туманом великим».

А потом начался дождь и лил не переставая четыре дня и четыре ночи.

На ночь отойдут подальше от невидимого берега — утром ощупью, как слепые, упрямо возвращаются, вслушиваются, всматриваются.

Ничего не видно. И тем тревожнее кажется каждый слабый звук, порой глухо доносящийся из серой мглы. Тревожнее и непонятней. Некоторым уже начинает чудиться — то глас чей-то услышат, будто зовут, кричат, то выстрелы, то огонь пылает. Хотя какой огонь можно углядеть при таком дожде и тумане?

Чириков ни днем ни ночью не уходит с палубы. Вынесли ему скамеечку, сидит возле рулевого в насквозь промокшем плаще с поднятым капюшоном. Сюда, на палубу, ему и пищу горячую приносят, черный крепчайший чай в оловянной кружке.

Командир машинально пьет, ест и вдруг замрет с поднятой ко рту ложкой, начинает прислушиваться, откинув поскорей капюшон.

Нет, померещилось.

Иногда он ненадолго засыпает сидя. Рулевой тогда старается не глядеть на его исхудавшее, бледное лицо. Страшно смотреть: сечет это запрокинутое к небу лицо холодный дождь, а командир ничего не чувствует, не шелохнется, не открывает глаз. Может, умер?!

И когда он во сне застонет, рулевой радуется: слава богу! Значит, не умер капитан, жив.

Двадцать первого вскоре после полудня погода подразнила. Туман вдруг начал расходиться, засияло солнце! Увидели вдали берег, совсем незнакомый.

Чириков сам быстро взял высоту солнца, прикинул: отошли они в тумане от того места, где Дементьева с товарищами высаживали, миль на тридцать. Приказал быстро изменить курс.

К вечеру снова начался дождь и поднялся туман густой. Стали почаще менять галсы, чтобы опять в сторону не уйти.

В час дня двадцать второго записали в журнале: «Ветер малой, туман великой с мокротою; шли в причале у берега, и по чаянию можно быть близь того места, куды послан бот на берег, но токмо за великим туманом обстоятельно берега и признатных мест не видать».

Все же Чириков решил подать сигнал, приказал выпалить из двух пушек, чтобы знали, если живы: не ушли, не покинули их на чужом берегу.

И пушечные выстрелы словно прорвали пелену тумана! К четырем часам ветер стих, дождь перестал, и начал сквозь тающий туман постепенно проступать берег. Высыхающие паруса совсем по-домашнему приятно пахли чистым, только что постиранным бельем.

— Точно вышли, Алексей Ильич» — обрадовался Елагин. — Вон те пеленги, что брали, сопка круглая лесная и под нею густой лес на белом яру черно-зеленый, а левее сопка поменьше. Место приметное. Признаете?

— Похоже, оно, — согласился Чириков. — Но проверить нелишне

И тут марсовый заорал во все горло сверху.

Дым на берегу! Вижу дым!

Чириков приник к зрительной трубе:

— Запиши, — начал он диктовать Елагину: — «Увидели в берегу дым от нас на ост-норд-четверть-ост, расстоянием...» — капитан на миг замолчал, прикидывая, — «расстоянием пять минут». Проставь время.

— Наши, Алексей Ильич? — спросил сияющий Елагин. — Ведь наши?

— Думаю, наши, — кивнул Чириков. — Кому тут кроме быть?

Это был первый живой огонь, что увидели они после выхода из Петропавловска.

«...И по чаянию, тот огонь держат служители, посланные от нас на бот, понеже только мы подле земли не шли, нигде жилых мест не видали и ни огня на берегу, ни судов плавающих».

«23 июля 1741 года, с полудни

7 часов (Числа в документах и письмах иногда расходятся с выписками из шканечного журнала. Это потому, что при заполнении журналов моряки в те времена еще пользовались астрономическим счислением: новые сутки начинались не с полуночи, а с 12 часов предыдущего дня обычного гражданского календаря. В данном случае фактически это было вечером 22 июля.). Ветр самой малой, и воздух от тумана прочистился, и приметные места берега низменного и гор, куды послан бот, очень открылись, а огонь горел у самой той губы, куды послан от нас бот, и мы чая, что всеконечно оной содержат служители, посланные от нас, для позыву им палили из пушек чрез несколько время 7 раз, только бот не вышел, а погода к гребу очень была способна, токмо как выпалят от нас из пушки, они тотчас огня прибавят...»

Офицеры собрались на шканцах вокруг капитана, смотрят на берег.

— Чего же они не плывут? — нетерпеливо спрашивает Елагин. — Ведь видят нас, слышат, как палим, раз огонь то убавят, то прибавят. Сигналят! А почему не плывут?

— Может, их дикие съели, а теперь нас заманивают, — мрачно басит Плаутин.

Чириков болезненно морщится.

— Вечно у тебя, Михаил, какие-то кляузы на уме, — сердито говорит он. — Раз сигналят, как было условлено, значит, наши. Значит, целы, живы.

— Конечно, — радостно подхватывает Елагин. — Откуда бы диким про условленный сигнал узнать?

Плаутин что-то глухо ворчит, но возразить ему явно нечего. Делиль вдруг сразу на двух языках вперемежку начинает восхвалять рыцарские обычаи индейцев, — тех самых, которых клял за коварство.

— Значит, с ботом что-то приключилось, — озабоченно прерывает его Чихачев. — Не могут вернуться. Надо на выручку вторую шлюпку посылать.

— Она у нас последняя, — говорит Плаутин.

Все выжидательно смотрят на капитана. Чириков молчит, думает. Решать ему одному.

Ночью никуда уходить не стали. Крутились у берега. На кормовом флагштоке подняли кованый фонарь поярче, чтобы на берегу видели и знали: их сигнал заметили, не покидают товарищей. И чтоб могли найти корабль в темноте, подойти к нему, если все же сумеют починить бот и выйдут в море.

Но, как ни прислушивались, ни вглядывались в темноту, никто не приплыл. Однако костер горел на берегу всю ночь, только к утру угас.

Что там случилось?!

Все облегченно вздохнули, когда в половине девятого утра снова увидели дымок, лениво поднимающийся над вершинами сосен и елей. Живы, целы! Надо выручать.

В половине первого капитан приказал спустить на воду малую шлюпку. Значит, решился.

Но все равно, как требовал Морской Устав, Чириков созвал к себе в каюту на консилиум всех обер- и унтер-офицеров, чтобы решить, как быть, что делать. Каюта маленькая, тесно — все стояли. Начал капитан опрашивать, как положено, с младших по чину и возрасту.

Все объявили единодушно:

— Лодку послать, товарищей выручить!

— Кто пойдет? — выстроив на палубе матросов, спросил капитан.

— Я!

— Я!

— Дозвольте мне, ваше высокоблагородие!

Чириков отобрал четверых. Старшим назначил боцмана Савельева — мужик опытный, пожилой, осмотрительный. С ним решил послать плотника Полковникова и конопатчика Елистрата Горяна, чтобы помогли побыстрее лонг-бот починить. Да еще матроса второй статьи Фадеева выбрал: сильный, ловкий, сноровистый.

Собирались в путь весело, радостно. Погрузили в лодку солидный запас провианту:

— Чай, заголодались там ребята.

— Ха-ха! Особенно Мишка Меньшой. Ох и здоров жрать!

— Голод не тетка, пусть поправляются.

Тем временем Чириков у себя в каюте снова сочинял ордер — подробную инструкцию боцману Савельеву: «...когда прибудешь ты близ берега, то, не приставая к оному, осмотреть, не имеетца ль неприятелских людей, и если увидишь, что опасности никакой нет, к тому ж и оного Дементьева и служителей кого увидишь, то пристать тебе к берегу. И если тот бот повредило, а оной можно починить, то его велеть починивать посланному с тобою плотнику Полковникову и посланным с ним Дементьевым служителям, а самому тебе ехать на судно и взять с собою за флоцкого мастера Дементьева и служителей сколко будет можно, только оставить людей там у боту, сколко надлежит для починки того бота, если оной в состоянии будет починять. И если починять невозможно, то взять людей столко, что б неугрузить ялбота; а по других послано будет и в другой раз. И по прибытии твоем на берег, если как люди, так и бот, в добром здоровье, то велеть для известия нам раскласть два огня, чтоб в день было видно дым, а ночью огонь. Если поврежден бот и можно починить, то раскласть три огня, а если так бот поврежден, что его и починить невозможно, то раскладывать четыре огня. И что б те огни были в росстоянии один от другого не в близости, а самому тебе ехать к пакетботу и его Дементьева привесть с собою и служителей столько, что б ялбот неугрузить. А если ты от берега поедешь с вечеру или ночью, раскласть тебе огней больше как возможно».

Алексей Ильич внимательно все перечитал, прибавил внизу: «Подлинной ордер за рукою капитана Чирикова июля 23 дня, 1741 году», — и твердо, решительно подписался.

— Ну с богом, — сказал он, вставая и подавая ордер Савельеву.

Поднялись на палубу. Боцман спустился в шлюпку, и она отчалила.

Все молча смотрели, как маленький ялбот, ныряя в волнах, быстро плывет к берегу.

А берег был все так же пустынен и тих. Ярко сияли солнце.

И все повторилось, как в ночном кошмаре, в дурном сне.

Ялбот подплыл к берегу, скрылся за мысом и пропал без следа.

Ждали, ждали — нет, ни одной лодки не видно. Не возвращаются ни первая, ни вторая. И никаких сигналов не подают, хоть все глаза прогляди. Ни одного костра на берегу, ни дымка над лесом. Пусто.

Уже начинало смеркаться. Подошли к самому берегу. Совсем рядом торчали из воды оскаленными клыками губительные каменья, и зловеще играл на них бурун.

Нет, никаких огней не видно.

Приказал Чириков отойти от берега, но недалеко.

«Место, в которое послан наш бот и лодка, на NO 3/4 O, расстоянием 3 минуты, и выпалили призывания их из одной пушки, понеже ветр самой малой и ходу судна почти ничего нет и по такой тихой погоде можно им к нам с берегу ехать, и как выпалили из пушки, то видно было в то время на берегу якобы выпалено из ружья, токмо звуку никакого было не слышно, а в ответ показавшегося на берегу огня выпалили от нас из другой пушки в 9 часов, показался на берегу огонь».

Повесили на мачтах два фонаря — один с флагштока, другой с гафеля. С берега их явно заметили, тоже стали сигналить — то явится огонь, то исчезнет, словно прикроют его. И снова вспыхнет вроде уже на новом месте. Но что мог означать этот сигнал, непонятно. Не договаривались о таком.

И тут Чириков с горечью подумал, что, пожалуй, дали они промашку, не все, кажется, предусмотрели. И когда первую шлюпку посылал и вторую, не договорились они ни о каком сигнале на случай опасности. Только насчет того, удалось пристать или нет. А если напали на них? Или как сообщить, что со шлюпкой случилось? Не предусмотрели таких сигналов.

Вот сигналят кострами с берега — значит, пристали, высадились, живы. А почему назад не плывут? Первая шлюпка повреждена? Но куда вторая подевалась? И что означали выстрелы из ружья? А этот огонь, который то явится, то исчезнет? Вроде он вспыхивает в разных местах. Почему? Если обе лодки так повреждены, что назад вернуться не могут, почему не запалят четыре костра, как приказано боцману Савельеву?

Хотя чем они им тогда помочь могут? Ведь ни одной шлюпки на корабле не осталось. Раскачиваются, жалобно скрипят на ветру пустые тали...

Около часу ночи огонь на берегу вдруг снова ярко вспыхнул и погас.

Ночь выдалась ясная, с блистанием звезд. Через все небо протянулась сияющая Молочная дорога.

В три часа приказал Чириков стрелять из пушки. И в четыре, как светать стало, снова палили.

Рассвет пришел тихий, нежный, безоблачный. Солнце поднялось над берегом и засверкало в зеркале еще дремлющего океана.

Пуст берег, и никто не подает никаких сигналов.

— Съели их твои рыцари, господин Делиль, — мрачно говорит французу Плаутин. Помолчав, многозначительно добавляет: — Я же предупреждал.

Стоящий рядом Елагин косится на него, потом тревожно смотрит на Чирикова. Не ровен час, на капитана донос напишет, от этого изветчика можно ждать всего. Недаром любит с усмешечкой говорить Плаутин, будто в море глубины, а в людях правды не изведаешь...

Но Чириков словно и не слышит Плаутина, смотрит на берег. Да и, наверное, вправду ничего не слышит, не замечает вокруг, думает только о пропавших так загадочно матросах. Как им помочь?

— О канальи! — рычит, размахивая руками, Делиль. — Атаковать этих мерзавцев! Уничтожить! — И делает выпад: — En garde! Послать солдат! Я сам их поведу.

— Правда, Алексей Ильич, пропадут товарищи, — не выдерживает Елагин. — Надо им сикурс оказать!

— Солдат-то у нас хватает, — обрывает его Плаутин. — Да на чем их на берег-то переправить?

— Чего больше ждать, Алексей Ильич, — негромко говорит капитану Чихачев. — Уж давно бы вернулись или сигнал подали. Надо уходить. Ветер поднимается, а мы у самого берега.

Чириков молчит. Потом коротко отвечает:

— Подождем еще.

В полдень раздали винную порцию, пообедали.

И вдруг всех поднял на ноги, бросил к бортам неистовый радостный крик марсового:

— Идут! Наши идут! Обе лодки назад выгребают!

Чириков поспешил на шканцы, на ходу приказывая выбирать фалы, чтобы хоть слабенький ветерок поймать и пойти поскорее своим навстречу.

Поднялся на шканцы, приник к зрительной трубе, так и впился...

И вдруг потемнел лицом:

— Не наши. Две лодки, точно, одна большая, другая поменьше, но не наши. И корпусом больно остры, и гребля не распашная. Весла вроде гребков.

Ликующие голоса смолкли. Теперь уже и простым глазом видно всем: чужие лодки. Людей в них рассмотреть нельзя. Но вроде какие-то перья на шапках. Один, что в передней лодке сидит на корме, похоже, в красном платье. Скорей бы подплывали, чего-то скажут...

Но обе лодки вдруг остановились, в передней трое вскочили па ноги и, приложив ладони ко рту, дважды громко прокричали:

— Агай! Агай! — и махали руками завлекающе: дескать, идите сюда.

И тотчас поворотили — обе лодки помчались к берегу.

— Вот черт, ведь не понимают, что нам ветер нужен! — вскрикнул Чириков и, схватив переговорную трубу, громко приказал: — Ребята, махайте платками, у кого есть! И руками машите, кланяйтесь приветливо, улыбайтесь, чтобы не боялись, подплыли к нам.

Но лодки не вернулись, уже скрылись за мысом, ушли в залив, где так непонятно пропали обе шлюпки.

«Тогда мы утвердились, что посланные от нас служители все — конечно в нещастии, понеже флоцкому мастеру как объявлен уже настали осьмые сутки и было довольно времени способного к возврату и мы к тому месту ходили в самой близости, токмо он не возвратился, а по отправлении бопмана мы от сего места не отлучались, и погода была все тихая, и ежели б нещастие какого им не случилось, то б по настоящее время уже к нам возвратились, и можно чаять? потому что американцы к нашему пакетботу не смели подъехать, что с посланными от нас людьми от них на берегу поступлено по неприятельски, или их побили или задержали, однако ж мы еще до вечера близ того места ходили, поджидая своих судов, токмо ночью для опасения от берегу поудалились...»

А с полуночи поднялся сильный ветер марселевой, и началось великое волнение. Все двадцать семь барометров, развешанных по стенкам каютки Делиля, дружно грозили штормом.

Всю ночь лавировали, меняли галсы, швыряло корабль как щепку на бушующих волнах.

Как рассвело, все-таки подошли снова к берегу. Но уже ничего не увидели — ни огня, ни дыма, никаких признаков живой души. Пуст был берег и дик, неприветлив.

Тихим, бесконечно усталым голосом велел Чириков штурману Елагину взять еще раз пеленг на вход в проклятый залив и начать от него прерванное счисление заново.

Капитан приказал пересчитать, сколько бочек с пресной водой еще осталось в трюме, а сам сел в каюте составлять скорбный список:

«Реэстр

Служителем пакетбота Святого Павла, кто имяны остались с оного на американском берегу в неизвестном несчастье «1741» году в июля месяце...»

Ниже он лист бумаги аккуратно разделил на три графы. Две узеньких, в них проставил месяц — июль и числа: 17 и 23. А в третьей, широкой графе стал выписывать ранги и имена пропавших:

«За флотского мастера Штюрман Аврам Дементьев

Из матроз «1» статьи За квартирмейстера Петр Татилов

Кананер «1» статьи Григорий Зубов».

Перечислил всех, подвел черту и написал внизу:

«Итого по сему регистру «15» человек».

И долго сидел молча, закрыв глаза.

«Подняв парусы марсель и фок, пошли курсом норд-вест-вест вдоль берега со скоростью в два с половиной узла...» А берег был сказочно красив: горы со снежными вершинами одна выше другой, с них белыми, сверкающими на солнце лентами ползут ледники. У подножия гор темная зелень хвойных лесов, не теряющих красоты ни зимой, ни летом. И, наверно, текут там в лесах ручьи с холодной, чистой водой, бьют кристальные родники.

А высадиться на берег нельзя, нет больше шлюпок. И невозможно узнать получше, что же это за Земля Американская...

Двадцать шестого июля около двух часов пополудни созвал капитан всех старших офицеров на консилиум насчет дальнейшего плавания. И решили они, как один.

Писарь составил протокол, и все его подписали:

«Капитан Чириков с нижеподписавшимися офицеры согласно определили, чтоб за приключившимся несчастьем, а именно: что потерян ялбот и малая лодка с флоцким мастером Дементьевым и при нем служителей четырнадцать человек, далее свой путь не продолжать, а возвратитца настоящего числа к Авачи, понеже при пакетботе никакого судна не имеется. И не токмо разведывание какое чинить можно, но и воды в прибавок получать не можно, а на пакетботе воды по счислению токмо сорок пять бочек из которых, может быть, несколько и вытекло. А в расстоянии до Авачи обретаемся близ двух тысяч минут (Имеется в виду долгота, отсчитываемая, как уже говорилось, от мыса Вауа у входа в Авачинскую бухту возле Петропавловска-Камчатского.). И на такое дальное расстояние имеющейся воды не очень довольно. Понеже какие будут стоять ветры не известно, того ради и определили возвратиться, дабы за неимением воды не воспоследовало крайнее бедствие всему судну.

Подлинное определение за руками капитана Чирикова.

Лейтенанта Ивана Чихачева.

Лейтенанта Михаила Плаутина.

Штюрмана Ивана Елагина».

Сразу после окончания консилиума повернули на запад, домой.

Но все смотрели в другую сторону — за корму, на восток. Как постепенно скрывается в туманной дымке чаемая Земля Американская.

И не было на берегу, ни на воде никаких примет, ни малейших следов того, что всего десятью днями раньше плыли здесь и смотрели на те же леса и горы их товарищи со «Святого Петра»... Не остается следов в океане.

Смотрели моряки и не могли напоследок налюбоваться на горы невиданные. Вершина одной из них вздымалась в самое небо. Это была одна из самых высоких вершин Аляски, потом ее назовут горой Святого Ильи.

И все думали об одном: что же случилось с нашими на том незнаемом берегу? Ветер надувал паруса. Плескались волны о борт. И горы оставшейся такой загадочной земли постепенно скрывались вдали, таяли как воск...


(обратно)

3. Обратный путь 


Быстро убывали запасы пресной воды, хотя предусмотрительный капитан принял меры для их пополнения сразу же, как повернули домой. Пошел дождь, и Чириков приказал собирать стекающую с парусов и снастей воду. У нее был горький смоляной привкус, но матросы только причмокивали и посмеивались:

— Ничего! Здоровее будем. Подольше не сгнием.

Но все равно пришлось воду экономить. Того ради ввели строгую норму. А вскоре капитан приказал два дня варить людям кашу лишь на обед и только каждый третий день давать ее, как раньше, и на обед, и на ужин. Тяжело приходилось. И так от нелегкой работы при холодной, дождливой погоде матросы ослабели, истощали. Но никто против обыкновения не ворчал. Все понимали: надо беречь воду.

Хорошо, дров пока хватало. Радовался Чириков, что предусмотрительно взял их в это плавание побольше. Но и дрова следовало беречь, ведь к берегу пристать нельзя...

Они вроде отвернули от земли в океан, пошли домой. Но чаемая Земля Американская, принявшая их так неласково, теперь никак не хотела отпустить. То и дело замечались признаки близкой земли: то чайки появятся или береговые утки, то качается плавучим островком на волнах морская капуста. А то вдали за дождем и туманной дымкой смутно замаячат горы.

Это потому, что плывут они все еще вдоль берега, круто заворачивающего тут на запад полуостровом Аляска, как его потом назовут. Но Чириков и его штурманы еще не знают того. Ведь эти берега пока никем не нанесены на карты.

В последний день июля с борта «Святого Павла» уже отчетливо увидели берег. И Чириков догадался, понял: это все та же Земля Американская, все время плыли они вдоль нее. День за днем все те же крутобереги и на них хвойные леса высокого росту.

Места и тут, хотя заплыли уже гораздо северней, были веселые, богатые всякой непуганой живностью. На скалах грелись моржи, сивучи, морские бобры. А вдоль берега плавали киты. Как жаль, что нельзя пристать и осмотреть эту землю получше. И воды бы набрали пресной — свеженькой, ключевой...

Плыли все дальше вдоль берега, нанося его на карту, мимо бесчисленных островков, которые потом станут излюбленными богатейшими охотничьими угодьями русских промышленников.

Ах, как жалел Чириков, что нельзя исследовать эту землю, выяснить, какие минералы прячут в себе скалы, какие, может, неведомые еще науке растения и травы таятся в дремучих лесах!

Повернули от берега круто в открытый океан. Паруса взяли ветер и понесли их домой, на запад.

Теперь кашу варили через день только на обед. Кормились всухомятку — сухарями с маслом. Наверное, Чириков бы не решился столь жестоко урезать рацион, но потребовали сами матросы:

— А то и вовсе родной земли не увидим.

Утешали себя шуточками:

— Ничего, ребята, горячее едят подьячии.

— Истинно сказано! А голодные едят холодное.

Иногда, как уже без горячего становилось невмоготу, варили солонину в морской воде. Но такое кушанье усиливало жажду. Некоторые исхитрялись, держали во рту свинцовые пули. Уверяли, будто от этого пить меньше хочется.

Увеличили винную порцию, но даже это не радовало. Бывалый боцманмат Трубицын качал головой и вздыхал:

— Грешен, люблю пропустить чарочку, однако согласен лучше по гроб жизни на водопитие...

— Меньшой бы на корабле уже помер с голоду, вечно ему есть хотелось...

— Да, крепко они нас подкузьмили. Кабы не потеряли из-за них обе шлюпки, запаслись бы водичкой, вдоволь пили. Кашу варили, чайком бы грелись...

— Ты что! Как о товарищах говоришь? Грех. Может, их перебили всех, а ты!

— Верно, негоже, братцы.

— А что же с ними все-таки вышло? Куда они подевались?

— Конечно, дикие перебили.

— Всех?! И с первой шлюпки и со второй? А кто же тогда костры жег, сигналил?

— Может, все же кто уцелел, отбился, в горы ушел?

— Далеко не уйдешь. Чужая сторона, все равно в плен возьмут. Тоже несладко.

— Хоть бы узнать, что же с ними случилось. Дома спросят, а что мы скажем?

...Нет ответа на эти вопросы и поныне. Потом будут приходить из-за океана невнятные слухи о том, будто видели у индейцев в тех местах, где бесследно исчезли Дементьев с товарищами, какие-то необычные одежды на лисьем меху, обломок штыка, мушкет явно русской работы... Промышленники Российско-Американской компании станут докладывать, что встречали среди индейцев загадочных «белолицых и русоволосых, почему заключено было, что они потомки штурмана Дементьева...».

Но никто на свете не знает, что же стало с первыми пятнадцатью русскими, высадившимися на американском берегу. Можно только гадать. Самое же удивительное, что Дементьев и его спутники пропали бесследно.

Мы ведь знаем: индейцы были свидетелями их высадки. Потом они подплывали к «Святому Павлу», призывно махали, кричали «Агай! Агай!» (это, видимо, искаженный в передаче Чирикова призыв на языке тлинкитов «агоу!» — «иди сюда!»).

Американские историки и этнографы пробовали опрашивать индейцев в тех местах, где высаживались моряки со «Святого Павла». Но почему-то не обнаружили ни одного достоверного воспоминания, ни единого предания, которые могли бы как-нибудь объяснить, что же произошло с Дементьевым и его товарищами.

А ведь такое событие, как первая встреча с белолицыми чужеземцами, приплывшими неведомо откуда на корабле с огромными парусами, конечно, не могло не запомниться! Рассказы о нем должны были передаваться из поколения в поколение. Народная память очень крепка, особенно у племен, еще не знающих письменности.

Совсем недолго пробыл корабль Беринга «Святой Петр» у острова Каяк, где матросы запасались пресной водой, но индейцы рассказывали об этом и через полвека. Прекрасно запомнили местные жители и встречу с экспедицией великого Лаперуза, проплывавшего вдоль тех же суровых берегов через пятьдесят лет после Чирикова. О встрече их дедов и прадедов с французами индейцы рассказывали с такими подробностями, что даже сто лет спустя историки, по их описаниям, нарисовали для проверки, как выглядели корабли, и убедились: да, никаких сомнений, речь идет именно о фрегатах Лаперуза!

Почему же не сохранилось никаких преданий о том, что произошло с Дементьевым и его товарищами при первой высадке русских на американском берегу?! Вот что самое поразительное и непонятное. И тайна эта еще ждет убедительного объяснения, не дает покоя историкам.

А Чириков ведет корабль все дальше, не подозревая о том, какую нелегкую загадку оставляет потомкам...

Утром девятого сентября капитан решился: велел остановиться возле одного острова, которому еще не успели придумать названия. Ища удобной якорной стоянки, зашли в небольшую бухточку. И тут у них произошла вторая встреча с обитателями Америки. На сей раз это были алеуты.

«9 часов. Штиль. Туман мало прочистился, и оказался нам в 200 саженях расстоянием берег... И оной берег имеет горы высокие, и растет на нем трава великая, от которой и вид имеет зеленой, а лесу на нем не видали Берег моря имеет утесы местами, а подле берега лежит множество наружных и подводных камней и в настоящем 9-м часу увидели мы на берегу двух человек, идущих от северной стороны к южной, которые шли косогором по траве под высокою горою мимо одного текущего с гор водяного ручейка, и чаятельно, что, увидя нас, шли поближе, что рассмотреть могли свободнее судно наше, которым мы кричали русским и камчацким языком, чтоб к нам выехали, и в исходе того ж часа услышали мы голос от людей, которые кричали нам с берегу, токмо людей было не видно и слов за шумом буруна разслышать было невозможно... против чего и от нас к ним в трубу и без трубы многократно голос отдавано и звали их, чтобы к нам выехали »

Судовой журнал — документ деловой, серьезный. При записях в него никакие нежности и восторги не допускаются. И все же прорывается в этой деловой записи и восхищение открытой неведомой землей, любование ее зелеными лужайками и ручейками, и усталость, страстное желание ступить на эту твердую, надежную землю, и надоевшая, застарелая жажда, и радость от встречи с людьми после долгого плаванья — пусть неведомыми, незнакомыми, но ведь братьями! И опасение, что не удастся ближе познакомиться, поговорить с ними.

Но познакомились, поговорили! Вскоре появились из-за мыса семь небольших лодок, подплыли к самому кораблю. Таких лодок никто из участников экспедиции прежде нигде не видал — остроносые, из кожи морских зверей. В кожаной палубе маленький люк, в нем сидит человек с веслом. И весло необычное — с лопастями на обоих концах, так что можно им грести по обе стороны челнока. Одежда на человеке тоже из шкур: рубашка с капюшоном вместо шапки. Можно сказать, составляет человек как бы одно целое со своим челноком. Никакая волна ему не страшна. Даже если перевернется, легко выправится и ни одной капли воды в челнок не зачерпнет.

— Ловко придумали!

— Молодцы!

Чтобы ничего не упустить, Чириков сам заносит в журнал все подробности устройства алеутской байдарки — первое описание замечательного суденышка...

Приблизившись к кораблю, подплывшие начали вдруг вертеться из стороны в сторону и громко кричать «странным образом».

— Чего это они, Алексей Ильич? — спросил Елагин у Чирикова в твердой уверенности, что капитан должен все знать.

— Точно не знаю, ведь народ неизвестный, — задумчиво произнес Чириков. — Но, похоже, колдуют они по-своему, шаманят, на манер как у тунгусов или якутов. Заклинают своих богов, дабы им от нас вреда какого не сделалось. Надо им показать приятный вид, чтобы не опасались, подплывали ближе.

Все стали призывно махать и кланяться. Алеуты перекликались между собой, но подплыть ближе не решались. Делали такие движения, будто натягивают рукой тетиву лука и целятся.

— Опасаются, не заманишь, — желчно усмехнулся Плаутин.

— Опасаются, — вздохнул Чириков.

Он приказал вестовому принести из каюты чашку китайскую расписную и, показав ее алеутам, бросил в воду. Один из гостей ловко подхватил чашку и, даже не рассмотрев, размахнулся, собираясь бросить ее обратно Чирикову. Капитан знаками показал, что просит принять чашку в дар, для того, дескать, и бросил. Но алеут то ли не понял, то ли не захотел подарка — швырнул чашку в воду.

По приказу капитана бросили за борт два лоскута камки. Но их тоже алеуты не взяли: подержали в руках и кинули в воду.

— Черт, как же с ними объясниться? — пробормотал, озираясь по сторонам, Чириков. — Камчацкого языка не знают, а обоих толмачей, может, они бы поняли их наречие, мы лишились.

Подумав, капитан приказал принести образцы всех подарочных вещей, какие взяли они с собой.

— И всем матросам, солдатам уйти с палубы! А то какой крик подняли. Да еще с ружьями. Тут и привычный человек испугается.

— Опасно, Алексей Ильич, — покачал головой Плаутин. — Если увидят, что у нас мало людей, могут на абордаж пойти.

— Не знал, что ты так боязлив стал, Миша, — засмеялся Чириков. — Пятерых челночников испугался.

— Могут еще приплыть, — буркнул штурман и начал поспешно загонять матросов и солдат в трюм, чтобы скрыть свое смущение. Но все же приказал им там быть наготове, ружья держать заряженными.

Оставшиеся на палубе Чириков и Елагин пытались жестами показать: никакой обиды гостям учинено не будет, их просят о помощи — привезти пресной воды. Бросали подарки. Один алеут вроде заинтересовался табаком и трубкой, подплыл совсем близко. Но что делать с бисером или иголками, они, похоже, не представляли. Алеуты явно впервые видели такие вещи. Когда иголка падала в воду, они не подхватывали ее, а с интересом наблюдали, как она тонет.

Некоторые из гостей стали подносить руку ко рту, а другой рукой делать такие движения, будто что-то отрезают, ухватив зубами.

— Ножи просят, — Догадался Чириков. — Так же и камчадалы и якуты мясо едят: возьмут кусок в зубы и ножом возле губ отмахивают, сколько нужно.

Принесли нож, бросили его алеутам. Ножу утонуть не дали. Один ловко ухватил его, другие старались вырвать у него подарок, махали руками, просили еще.

Но подняться на борт корабля опять никто не решился.

Тогда Чириков приказал принести маленький бочонок Алеуты поняли, чего у них просят: показали в ответ пузыри из сивучьих кишок, прикрепленные у каждого к байдарке. Три челнока помчались к берегу и тут же вернулись.

Ухмыляющийся алеут протянул Чирикову пузырь с водой. Капитан дал ему нож, хотел взять пузырь... Но хитрый алеут ловко перебросил пузырь соседу. Теперь тот уже стал требовать за него нож.

Как ни соблазнительно было получить хоть немного свежей воды, Чириков решительно отказался играть в эту унизительную игру. Все же удалось «для знания» выменять на сухари несколько корешков, которые алеуты, вытаскивая из дырочек в ноздре, демонстративно жевали, показывая, что они съедобны; несколько стрел, головной убор, сделанный из тонких березовых желобков разного цвета и разукрашенный перьями, а также какой-то минерал, завернутый в пучок травы. Потом Чириков сам изучил его и нашел, что это «антимонием крудум» — сурьма.

Так что им удалось, не имея возможности объясниться и высадиться на берег, даже раздобыть образцы растений и минералов, какие тут встречаются.

Но свежей воды они так и не получили. Начинало смеркаться, и все байдарки направились к берегу.

Чириков решил все-таки подождать, не уходить от этого острова. На следующий день алеуты приплыли снова — целая флотилия, четырнадцать байдарок. Но ни разговора, ни обмена на сей раз не получилось вовсе, байдарки держались слишком далеко. Может, их напугало то, что на палубе толпилось слишком много людей. Томить больше матросов и солдат в трюме Чириков не велел.

Значит, придется плыть дальше без воды. Приуныли.

— Ветер повевает, Алексей Ильич, надо бы уходить, — озабоченно сказал Чихачев.

— Да, Иван Львович, ты прав, — вздохнул капитан. — Нечего нам в этой бухточке делать. Надо выбираться, пока не поздно. Нужно бы только сначала им посигналить, чтобы плыли к берегу.

— Нашли о ком заботиться, — проворчал Плаутин. — Дай бог самим отсюда выбраться. Вон туман поднимается.

В самом деле, узкое горло бухты начали коварно затягивать полосы тумана. А вскоре пошел дождь. Пелена его совсем закрыла выход. Бухта могла стать смертельной ловушкой. Чириков приказал побыстрее готовиться к отплытию. Стали уже выбирать якорь, но не успели. С гористого берега вдруг налетел сильный шквал. Якорь не смог удержать корабль. Их потащило прямо на ревущие и кипящие белой пеной прибрежные буруны.

— Руби якорь! — не растерялся капитан. — Все парусы ставить! Все наверх!

Оставив у негостеприимного берега якорь и едва не задев за клыки торчавших из воды скал, «Святой Павел», кренясь на правый борт, каким-то чудом нашел выход и под всеми парусами вырвался из бухты уже почти в полной тьме, перемешанной с дождем и туманом.

Неужели им суждено погибнуть в океане от жажды?!

Матросы так исхудали и обессилели, что на вахте уже не могли стоять у руля, падали. И Чириков скрепя сердце пошел на вопиющее нарушение Морского Устава. Приказал вынести на палубу скамеечку. Рулевые на ней сидели, вцепившись коченеющими руками в штурвал. И все равно так выматывались за вахту, что порой уже не могли сами подняться со скамейки. Их уводили вниз и укладывали отдыхать товарищи, кто еще не столь ослаб.

Сам Чириков мог ходить по палубе, только держась за что-нибудь, хватаясь то за мачту, то за ванты. И он старался ходить поменьше, чтобы матросы не заметили его слабости. Часами сидел он на скамейке рядом с рулевым, нахохлившись, как старый больной орел.

Он и в самом деле постарел лет на десять, не меньше, за это плаванье.

Началась цинга. Многие уже были отягчены болезнью. Сначала люди слабели, их постоянно клонило в сон. Потом они начали пухнуть, лица у них желтели. Кровоточили десны, и шатались, выпадали зубы. Больных одолевало чувство непонятного страха и тоски. Стоило кому-нибудь крикнуть погромче на палубе или уронить доску, как больных охватывала безотчетная паника.

Цинга тогда считалась болезнью заразной. Верили, будто она передается по воздуху. За больными ухаживать боялись. На это требовались не только доброта и сочувствие, но и мужество.

Давно этого ожидал, страшился Чириков, и вот случилось. Утром шестнадцатого сентября он скорбно отметил в журнале первую смерть на борту: «9 часов. Служивой из сильных (Видимо, надо читать из ссыльных. прим. ред. ), который был в числе парусника, Михаило Усачев, цинготного болезнью умре, которого бросили в море».

Штурман Елагин вечером в этот день сделал еще несколько записей. Аккуратно отметил, что склонение солнца 1.31 южное, и потому ширина места, где они находятся, — 52.07 северная. А потом приписал:

«Господин капитан Чириков, лейтенант Чихачев очень больны, также и все служители от недовольного с воды пропитания и от долговременного на море труда изнемогают, однако ж еще трудятца».

При каждом маневре с парусами было ощутимо, какой урон они понесли, лишившись пятнадцати товарищей. Да вот уже два матроса умерли. Людей не хватает. Даже просто чтобы подобрать рифы, приходится Елагину свистать наверх всех еще способных держаться на ногах, вахта не справляется.

«25 сентября 1741 года в 12 часов полудни (То есть в полночь.). Вдруг стал быть великой шторм, и дождь, погода, с великою трудостью».

Давно уже выдают каждому только по пять чарок воды на день и сухари, а каш никаких не варят.

Кончаются и дрова, хотя взяли в этот раз их шестнадцать сажен, а не шесть, как в первое плавание в 1728 году. Приходится беречь каждое полено.

«Господин капитан Чириков, лейтенанты Чихачев, Плаутин очень больны и рядовых б человек, а все цинготного болезнью, тако жи все служители от долговременной кампании утрудились и водою недовольны, насилу могут ходить наверх исправлять все верховые работы, а воды при судне пресной только 7 бочек...»

Теперь Елагин несет бессменные вахты круглые сутки все дни напролет — один за всех офицеров. И Чириков как-то сказал ему со слабой улыбкой:

— Ну что, Ваня, настоишься теперь на вахте на всю жизнь досыта.

Чириков не может надивиться, откуда Елагин силы берет. Исхудал, истощал в щепку, шея тонкая, цыплячья. Совсем мальчишка на вид. А лицо старика. Глаза зоркие, мудрые, бесконечно усталые, красные от бессонницы и постоянного пребывания на ветру, и прорезались навсегда возле рта глубокие, скорбные складки. Но губы стали тонкими, жесткими, рот властный, как у старого командира, и подбородок у недавнего мальчика упрямый, твердый.

Не сомневается в нем капитан. Восхищается его рвением. Умрет на палубе, у руля, но доведет корабль до гавани. Гордится своим воспитанником Чириков. Даже для него открытие, какой судоводитель воистину, божьей милостью таился в мичмане Иване Елагине...

Сам Чириков уже находился в отчаянии жизни, стал так плох, что судовой иеромонах решил его по обычаю приготовить к смерти — причастил святых тайн. Поп тоже еле держался на ногах, от качки то и дело валился на капитана. От мокрой свалявшейся бороды его воняло псиной.

Лежит капитан пластом, слушает, как переминается на палубе с ноги на ногу, притопывает озябший рулевой, как завывает ветер. К счастью, Чириков, хотя и не может встать, все еще в памяти и в рассудке. Когда удается, Елагин берет высоту солнца, прикидывает, сколько прошли за сутки с учетом волнения и сноса ветром, где они обретаются. Чириков помогает ему определить координаты и едва слышным голосом приказывает, какой держать курс.

И все-таки они возвращаются с победой! Уже не пустой лист бумаги лежит на столике перед Елагиным, а карта — новая, рождающаяся с каждым днем у него на глазах, под их руками. Впервые на нее нанесен большой отрезок американского берега и открытые ими острова.

Они еще без названий. Некогда давать им имена, да и слишком скромен и сдержан Алексей Ильич Чириков. Сейчас у него одна забота: доставить эту карту на берег, довезти ее...

А долгожданный родной берег все не показывается. Двадцать первого сентября под вечер увидели впереди невысокие горы без снега на вершинах и возликовали:

— Камчатка!

Но радость была преждевременной. Оказался остров неизвестный.

А погода все портилась. Дело шло к зиме. Крепко холодало. Сколько точно было градусов, узнать не представлялось возможным: сбивая с толку, каждый из двадцати термометров академика Делиля показывал разное...

Начинало штормить. Небо плотно закрыли набрякшие дождем тучи, не каждый день удавалось определиться. И ночью не проглядывали звезды. Не видны ни Большой Медведь, ни Лось, ни Телега.

Чувствовал Чириков, что ошибаются они, видимо, в счислении. Давно пора было, по их расчетам, появиться камчатскому берегу, а его все нет.

Но Елагина успокаивал:

— Ничего, дойдем. Попробуй сегодня поточнее определиться. Может, ночью звезды проглянут.

Тот кивнул и направился к двери, но капитан, вдруг остановил его:

— Подожди, Иван Фомич. Помоги-ка мне встать.

— Зачем? Лежите, Алексей Ильич.

— Надо. Помоги.

Встать Чирикову не удалось. Он смог только кое-как сесть на койке. И, задыхаясь, с трудом переводя дыхание, непривычным, торжественным голосом сказал:

— Штюрман из мичманов... Иван Фомич Елагин... За неусыпное рачение... и ревность к службе похвальную... Властью, предоставленной мне государыней... произвожу вас в Российского флота лейтенанты.

Елагин замер, вытянувшись по стойке «смирно», хотя низкий подволок заставлял его клонить голову набок, не давал выпрямиться. Он неловко приложил руку к обтрепавшейся треуголке и молчал, не зная, что ответить.

— Иди, — прошептал Чириков и упал на подушку. — Помни: вся надежда на тебя. Не подкачай. И пуще всего каждого матроса береги. А то пропадем, ежли некому будет паруса ставить. Не забывай: не море топит корабли, а злые ветры.

Воды осталось пять бочек. Но когдаосматривали их, одну матросы от слабости уронили. Обручи на ней треснули, и вся вода вытекла. Осталось лишь четыре бочки...

К счастью, через два дня пошел сильный дождь. Елагин приказал поскорее выставить на палубу все свободные ведра, котлы, кастрюли с камбуза. Запасли дождевой водицы еще ведер семь.

А на следующий день шибко похолодало, и повалил снег густой. И все еще никаких признаков земли...

С треском лопаются сгнившие топенанты. А матросы не могут даже сменить изорвавшиеся в клочья паруса. Нет сил у людей забраться на мачту. И Елагин боится их посылать: свалятся, разобьются.

Но в остальном новожалованный лейтенант следит за порядком строго. Отмечает в журнале: «Воды в судне 5 дюймов, которую, вылив, оставили на 2 дюйма». Вселяя в людей бодрость, днем и ночью деловито стучат насосы, приводимые в движение ветром. Через день: «Воды в судне 2 дюйма». Уж от течи в трюме они не утонут, это точно...

Спутники у Чирикова таяли, покидали его один за другим. Вечером шестого октября умирает лейтенант Иван Чихачев, в ночь на восьмое уходит за ним и Михаил Плаутин. Немного не дожили до счастливой минуты; утром торопливо запишет в шканечном журнале Елагин:

«В 7 часов пополуночи увидели землю, горы высокие, покрыть все снегами и по мнению места оных гор надлежит быть берегу от из Сопа до Вауа на N, но токмо еще за туманом подлинно познать невозможно».

Боится поверить, что это камчатский берег, сдерживает свою радость штурман Елагин.

Но с каждой милей исчезают сомнения: да, родная земля, знакомый, свой берег!

И к вечеру на следующий день уже открывается горбатый мыс Вауа приветливым огоньком маяка. От него они все эти трудные месяцы вели отсчет пройденным милям. Только обогнуть мыс — и вот она, бухта Авача, долгожданный причал, надежная гавань Петропавловская!

Однако лейтенант Елагин поворачивает в открытое море. Ночь опускается, и ветер противный, встречный. Надо обождать до утра. Этого еще не хватало, чтобы разбиться в темноте о скалы родной земли!

Наверное, это была самая длинная ночь за все время их плавания...

Но все-таки и она кончилась. Рассвело, пошли к берегу. Весь день пытались войти в гавань, а ветер мешал, противился, как назло, вконец изматывал обессиленных моряков.

Уже опять стало смеркаться. Зажегся на вершине мыса маячный огонь. Неужели снова уходить в море и ждать еще целую ночь?!

Экое несчастье бедственное! Не доживет до утра Чириков. И Елагин уже в полной, кромешной тьме — буквально ощупью, припоминая каждый выступ береговых скал, заводит корабль в гавань.

Бросает якорь дагликс, палят радостно из пушки — и все заваливаются спать. Даже Елагин спит как мертвый.

Не спит только Чириков. Лежит на койке в своей холодной каюте, прислушивается к завыванию ветра, всплескам волны и скрежету якорной цепи, смотрит в темноту. Один за всех несет последнюю вахту. Вспоминает день за днем трудное плавание, пропавших без вести товарищей.

Разные мысли одолевают в эту бессонную ночь капитана — и кто бы смог о них рассказать? Нераздельно перемешаны в них и радость, и гордость, и скорбь о погибших. И не дает покоя судьба исчезнувших без следа...

Так он лежит и думает, пока за слюдяными окошками с частым, словно решетка, переплетом тускло не забрезжит холодный рассвет.

«10 октября 1741 года. 9 часов. Ветр малой, небо облачно и холодно, прибыл из гавани на шлюпке к нам прапорщик Левашев и объявил, что капитан командор на пакет-боте Св. Петра еще с моря в гавань не бывал...»

Где же Беринг? Где товарищи, ушедшие вместе с ним навстречу неведомому на «Святом Петре»? Неужели так же бесследно пропали, сгинули, как Дементьев с матросами?

Эти тревожные мысли отравляют радость возвращения, встречи с друзьями.

И смерть продолжает хозяйничать на корабле. В десять часов утра умирает, так и не протрезвившись, астрономии профессор Делиль де ла Кройер..

Все опасаются, как бы столь же горькая участь не постигла и капитана. И Елагин спешит переправить впавшего в беспамятство Чирикова на берег. С трудом сносят его на руках матросы в шлюпку. И так — на руках — везут к берегу.

А Елагин не покидает корабль, пока не наведет полный порядок и не сделает в журнале последнюю запись: «Поставили пакетбот на место, на котором ему надлежит и зиму стоять, с правой стороны с носу положили дагликс якорь с кормы той якорь и с левой стороны с носу и с кормы закрепили перлини на берег и зачали растакалиживать».

Вот теперь можно и на берег. Можно и отдохнуть, отоспаться длинными зимними ночами, узнать новости, обсудить их. А новостей накопилось много, пока они плавали. Оказывается, давно уже в стране не императрица, а император. Анна Иоанновна преставилась еще прошлым летом и наследником провозгласила двухмесячного младенца Иоанна Антоновича. Чудны дела твои, господи! От его имени правит мамаша — Анна Леопольдовна.

Они еще не знают, что и эти новости уже устарели. Пока они приходят в себя после трудного плавания, младенца-императора в ноябре 1741 года свергает дочь Петра I Елизавета. Но вести об этом дойдут на Камчатку, на край земли, еще не скоро...

Не умер, выходили друзья, переборол болезнь Алексей Ильич Чириков!

Как только немного отдышался, пришел в себя, начал потихоньку вставать, первым делом отправил в Адмиралтейств-коллегию подробный рапорт о нелегком плавании. Все написал: и как открыли Америку, и как потерял на чужом берегу пятнадцать человек, пропавших неведомо почему, и с каким трудом возвращались обратно.

Ничего не утаил, все описал, как было. Никого не забыл, всем воздал должное капитан. Особенно он отметил заслугу Ивана Елагина:

«Которому я по ево достоинству за искусство и всегдашнюю трезвость и, дабы одобрить при объявленном многотрудии, дал удостоинство от флота в лейтенанты, понеже он не токмо лейтенантскую должность исправлял, но и всего судна правление на нем лежало».

К рапорту приложил Чириков вахтенный журнал и новую карту.

Через несколько десятилетий точность ее отметит капитан Джеймс Кук. А нынешние знатоки картографии и морской навигации дадут работе Чирикова и Елагина такую оценку: «Широты, определенные на судне, учитывая инструменты и способы определения того времени, надо признать исключительно точными. Ошибка заключена в пределах ±5, что иногда допускается и в современных условиях».

Весной, как пригрело солнце и растопило наметенные за зиму сугробы, приказал Чириков готовить корабль к новому плаванию. Решил снова отправиться к чаемой Земле Американской. Ведь теперь дорога туда известна. До ближайшего мысу всего около тысячи верст. А там поплывут вдоль берега, он же теперь известен, нанесен на карту. Потихоньку дойдут до тех мест, где товарищей потеряли. Может, живы еще, ждут хоть некоторые, может, удастся их спасти, выкупить, выручить.

А Беринга и его спутников искать в бескрайнем океане бесполезно. Единственная надежда — если еще остался кто из них жив, сами, может, доберутся до родных берегов...

Двадцать восьмого мая 1742 года поднимают они потрепанные и кое-как залатанные паруса и снова выходят в Великий океан.

Чириков еще не оправился от болезни. Зубы шатаются, и с ног цинготные пятна не сошли. Штурман у него всего один — лейтенант Елагин, тоже еле ходит. Взял Чириков еще из местных шкипера Коростелева, но каков он моряк, пока не знает, не может на него положиться. И матросов неполный комплект, да и тех половина больны, истощены.

Даже шлюпку они смогли раздобыть лишь одну. А теперь хорошо знают, как нужны шлюпки у чужого берега...

Но плывут, «улуча способные ветры»! И плывут так уверенно по своей собственной карте, так удачно, что уже девятого июня открывается впереди земля. Знакомый остров. Они видели его уже в прошлом году, узнают!

Теперь можно его исследовать, дать ему имя. Но погода портится. Опять, как в прошлом году, наползает туман, зарядил дождь. Блуждать в непогоду среди неведомых отмелей и подводных скал опасно.

Елагин стал опытным моряком, словно водит корабли уже не один десяток лет. Спокоен, нетороплив, все замечает. Еще бы, такая школа. И Коростелев оказался шкипером неплохим. Но вот матросов не хватает, каждому приходится трудиться за двоих, устают сильно.

— Нельзя уходить далеко, погубим судно, — говорит Чирикову Елагин.

Он прав. Переоценили они свои силы. Непогоду, видно, не переждешь. А бесценное время — они оба теперь прекрасно знают! — зря тратить нельзя.

И, посоветовавшись с Елагиным и Коростелевым, капитан решает возвращаться домой, понеже он, как сам записал в протоколе консилиума, «в опасные случаи принужден был многие ночи пробыть без сна несходно с палубы, пришел в такую слабость, что уже насилу ходил, а обстоятельного помощника толко имел у себя одново, упоминаемого мичмана Елагина, да и оной также в здоровье не тверд, и ежели б я пришел в конечное, как случилось прошлой 741 компании, изнеможание, то одному б Елагину во управлении и хранении судна чрез долгое время труда не снесть, а потом могло бы всему судну воспоследовать несчастие».

На обратном пути увидели вечером двадцать второго июня еще какой-то неведомый остров. Берег был пустынным, диким. Плыли вдоль него всю ночь. На рассвете видели среди камней великое множество котов морских

Нанесли остров на карту. И в пять часов утра пошли прочь от него, любуясь, как скрывается он постепенно в розовой дымке, тает в лучах восходящего солнца...

И не знали, не подозревали, что на другом берегу этого острова лежат в промозглых землянках их товарищи, забылись в крепком тяжелом сне — кто остался в живых из команды Берингат «Святой Петр» потерпел катастрофу возле этого островка, здесь и пришлось зимовать спасшимся морякам (О сегодняшних раскопках на острове Беринга где проходила печальная зимовка экипажа «Святого Петра» рассказывалось в очерке Бориса Метелева «Пять дней из экспедиции к Берингу». См. «Вокруг света», № 3 за 1980 год.).*

Сколотив из обломков своего корабля небольшое суденышко, немногие из экипажа «Святого Петра» вернутся в Петропавловск только в августе 1742 года, но Чирикова там уже не застанут. Алексей Ильич, еще ничего не зная о судьбе командора, уехал зимовать в Якутск, работает там над отчетом о своих плаваниях.

От пережитых невзгод сам Чириков писать не может. Рука не слушается. Все донесения и письма аккуратным почерком выводит писарь Иван Редин, а Чириков только с трудом добавляет последнюю фразу и подписывается Маленькая деталь, но как о многом говорит она.

И как аттестует Чирикова то, что не забыл он отметить даже заслуги скромного писаря Мы бы наверняка имени его не знали. Но специально напишет об Иване Редине капитан «Будучи долгое время при главных делах Камчатской экспедиции исправлял, что надлежало бы исправлять доброму секретарю со всяким прилежанием и неусыпным трудом беспорочно, о чем и от меня ему дана надлежащая по доброй совести моей рекомендация пока же иного награждения за многие его труды учинить силы не имею...»

Нет, не ожесточила чувствительного сердца Чирикова суровая морская служба, правильно было сказано в его послужном аттестате.

За такое внимание и заботливость и любили беззаветно и преданно своего капитана все его спутники, готовы были пойти с Чириковым на край света и даже дальше!

Гордый, торжествующий, заслуженно ожидающий новых назначений и плаваний, увозит Иван Елагин рапорт Чирикова в Петербург — и новенькую уточненную карту открытых за эти два плавания островов и побережья Америки.

А первый курьер, отправленный год назад, еще только-только доскакал до столицы...

В Петербурге с жадным любопытством изучает карту Михайло Васильевич Ломоносов, сочиняет торжественную оду в честь отважных мореплавателей:

В Камчатский порт, веселья полны...

Уже Американски волны

К тебе от веточных стран спешат, —

обращается он с надеждой к Елизавете.

Однако новая императрица не разделяет его восторга. Она приказывает Великую Северную экспедицию прекратить. Одним небрежным росчерком пера дочь Петра похоронила великие замыслы своего отца...

Но, к счастью, уже не вычеркнуть того, что сделано! А сделано много. Совершен великий подвиг во славу родины и науки.

Чириков в далеком Якутске еще не знает о решении императрицы. Он уверен: экспедиция будет продолжена. Но уже чувствует: не осталось сил участвовать в ней. Двадцать лет он странствует в этих суровых краях. Он безмерно устал. И диктует верному экспедиционному писарю Ивану Редину прошение императрице:

«И от природы я был некрепок, а от вышеупомянутой болезни еще и ныне совершенно не освободился и с ног знаки цинготный не сошли, также и зубы не все укрепились, ибо как был в самой тяжести той болезни, то все зубы тряслись, и чюдь держались от чего ныне наибольшую чювствую в себе слабость и за тем впредь в экспедиции быть веема неспособен.

За долговременную бытностию маю в экспедиции дом и деревни, которые имею, хотя неболшие, без призрения, раззоряются и ежели еще удержан буду в экспедиции, то вконец разорятся и впредь уже приехать будет не к чему и жить мне и жене моей и детям будет негде и пропитатся не от чего.

И дабы высочайшим Вашего Императорского Величества указом повелено было меня, нижайшего, за долговремянную мою в Камчацкой экспедиции бытность и за слабостию здоровья и для исправления разоряемого за непризрением домишка моего, а наипаче для многолетнего Вашего Императорского Величества здравия вседражайшего из экспедиции уволить.

Всемилостивейшая государыня прошу Вашего Императорского Величества о сем моем челобитье решение учинить».

Без ответа на это прошение Чирикова еще несколько лет продержали в Енисейске. Весной 1746 года ему наконец разрешили приехать в Петербург и назначили директором Морской академии. Но прожил он после этого недолго. Умер в конце 1748 года, так и не выбившись из нужды. Еще много лет после его смерти вдова и дети Чирикова не могли расплатиться с долгами.

Мы даже не знаем точно, когда умер Чириков: предположительно в конце ноября 1748 года. И где похоронен Алексей Ильич, тоже никто не знает. Не сохранилось ни одного его портрета.

Деяния Чирикова незаслуженно померкли в сиянии посмертной славы Беринга. Лишь мудрый Ломоносов решительно заявит: Чириков в этой великой экспедиции «был главным и прошел далее, что надобно для чести нашей».


Только через сто лет, в середине прошлого века, когда впервые опубликуют карту с маршрутом плавания Чирикова и открытыми им землями, известный морской историк А. Соколов даст его трудам должную оценку:

«Плавание Чирикова есть истинное торжество морского искусства, торжество воли человека над случайностями.

...Открыв Американский берег полуторами сутками ранее Беринга, в долготе одиннадцатью градусами далее; осмотрев его на протяжений трех градусов к северу и оставив пятью днями позже, Чириков возвратился в Камчатку — восемь градусов западнее Берингова пристанища — целым месяцем ранее; сделав те же на пути открытия Алеутских островов; во все это время не убирая парусов и ни разу не наливаясь водой; тоже претерпевая бури, лишения, болезни и смертность, более, впрочем, павшую у него на офицеров, чем на нижних чинов. Превосходство во всех отношениях разительное!»


(обратно)

Оглавление

  • 1. Одни в океане
  • 2. Чаемая земля
  • 3. Обратный путь