Жёлтая книга [Иоланта Ариковна Сержантова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Жёлтый дом, история «болезни»

Когда я вижу пластмассовое колечко, что подтверждает подлинность сигнатуры, которое пылится где-нибудь на столе, то не решаясь избавиться, неизменно нахожу для него укромное местечко, и прячу так, чтобы помнить, где оно. Домашние снисходительны к моей причуде так же, как бываю терпелив к их странностям и я.


– Вам явно не к нам. – Я стою рядом с братом и, кажется, нервничаю намного больше, чем он. Мы воспринимаем визит к врачу почти что шуткой, недоразумением. У брата врождённый дефект костей. Сдавливая сосуды головы, они являются источником постоянной боли. Многочисленные визиты к эскулапам разных профилей привели нас к неврологу, который сокрушённо развёл руками и сообщил, что «рад бы, да подобной редкой специализации не существует, а посему проще всего обратиться в психиатрический диспансер».

– Но брат нормален, абсолютно!

– Я понимаю это, но вашему родственнику необходим щадящий режим обучения, а никто, кроме этого учреждения не в состоянии оформить целесообразность подобной меры. Там же не только психов лечат, там хорошее неврологическое направление.

Заметив, что я расстроен, врач добавил:

– Да не сокрушайтесь вы так, всё будет хорошо, вот увидите!

И я повёл брата на приём к районному психиатру.


Переговариваясь и подталкивая друг друга, мы зашли в кабинет. Дама в золотых очках и белом халате нервно кромсала неразборчивым почерком очередной лист бумаги. Беззащитных и нагих, Она брала их из стопки, а изуродовав, подклеивала в папку цвета съеденной каши. При этом у неё на лице было довольное и отчасти хищное выражение, которого она не пыталась скрыть, так как уже давно не осознавала его сути.

– Ну-с.… и что мы веселимся? – поинтересовалась дама, обратив-таки на нас внимание.– Всё намного серьёзнее, чем вы предполагаете. Поверьте мне, у меня приличный опыт.

Мы с братом переглянулись и рассмеялись.

– Напрасно вы так, – насупилась доктор. – Ну, что ж, будем лечить. Для начала пройдём обследование. Вот направление, отправляйтесь. (Как я, в рифму-то!) – Восхитилась она себе, обращаясь к окну, – Результаты нам вышлют, по почте.

– Почему по почте?

– На руки не дают. Вам не положено.

– Доктор, вы уверены? Нам сказали, что у вас хороший невролог, что нам помогут если не избавиться от головной боли, то хотя бы немного уменьшить её.

– Ну, правильно. Вашего брата надо обследовать.

– А это не опасно? Это, всё же, необычная больница…

– О чём вы говорите! Мы живём в 21 веке, и больница – это не тюрьма. Вот вам направление, идите, ложитесь.

– А как долго это всё?

– Не больше десяти дней. Это просто обследование. Несколько тестов, витаминчики, регулярный сон, отдых. Ничего больше!

– А все эти страшные психотропные… – начал было я, но врач перебила меня на полуслове:

– Ничего такого, не воображайте себе. Только витамины. Вас же не пугают витамины?

– Ну, в разумных дозах…

– Вот и славно, идите, у меня пациенты.

– Спасибо, доктор! Вы меня успокоили!


О… Если бы я только знал цену обещаниям докторов… Меру их честности, чести, ответственности, наконец… Я бы не был столь доброжелателен.


Врачи в приёмном покое на нас смотрели более, чем недружелюбно. Сам факт того, что в нагрудном кармане пиджака лежало направление в психиатрическую лечебницу, составлял девяносто девять процентов диагноза. Он был фактически утверждён, а пребывание оказалось лишь формальностью.

После того, как фамилия брата была вписана в амбарную книгу вновь прибывших, дежурный врач поднял на меня глаза и сообщил:

– Ну, всё, вы идёте, а брат остаётся.

– Ясно. Скажите, это ж тут недолго всё? Дней десять?

Врач «на глаз» оценил мою вменяемость и сквозь зубы сообщил:

– Двадцать один день, не меньше.

– Как?! Но нам сказали…

– Три недели – минимум.

На братишку было страшно смотреть. Я сам едва не рыдал, глядя в его испуганные глаза. Он верил мне. Я, я сам привёл его сюда, в это страшное место, и теперь ухожу, а он остаётся в помещении с решётками на окнах, за запертыми с двух сторон дверями, рядом с явно нездоровыми грустными, непредсказуемыми людьми.

– Потерпишь, малыш? – Брат едва заметно кивнул, втянув голову в плечи, – Я приду завтра. С утра. Жди меня.

Расслышав мои слова, дежурный врач сообщил:

– Родственники раз в неделю!

– Я приду завтра. – Возразил я твёрдо. – И буду приходить каждый день. Каждый.

Врач шевельнул плечом, но промолчал. Я оценил его безразличие и отстранённость, как согласие. Но, если честно, мне было уже абсолютно всё равно.

Не понимая, как доживу до утра, я поехал домой, и ровно без минуты восемь следующего дня уже стоял у запертых дверей психиатрического отделения больницы, за которыми ждал меня мой младший братишка.

Воспользовавшись нерасторопностью медсестры, проскользнул внутрь и, поймав за полу санитарку, сунул ей в руку шоколадку, попросив позвать брата.

Через несколько минут я увидел его. Медленно переставляя ноги, брат шёл, держась плечом за стену. Я бросился ему навстречу. Лицом, лишённым мимики, едва шевеля губами он прошептал:

– Они мне что-то вкололи. Я ничего не чувствую, и не могу ходить в туалет.


Вцепившись в брата, я подвёл его к скамейке, и, помогая согнуть ноги, усадил. До конца не понимая, что произошло, объявив бодрым голосом «фокус-покус», я добыл из левого кармана баночку красной икры, из правого – пачку сливочного масла, нарезанный батон, и стал делать бутерброды. Брат попытался улыбнуться, но лицо его совершенно не слушалось, и он перестал пытаться, замолчал, уставившись в стену напротив.

– Ты же любишь…– беспомощно пробормотал я.

– Н – не ощущаю вкуса. Совсем. Язык, как резиновый и глотать не получается. – едва смог выговорить братишка.

Прижавшись к нему лицом, я замер, и мы просидели так несколько часов, пока врач не указал мне на дверь.

Несмотря на положенный по правила день в неделю для посещения, я приходил в клинику каждый день, как и обещал. Иначе не мог. Жил от встречи до встречи. Давился, если пытался поесть и спал вполглаза. Возвращаясь домой, не мог усидеть на месте, но и делать что-то внятное был тоже не в состоянии. Однажды в сумерках, сгустившаяся темнота предъявила мне чей-то образ. Вглядевшись, я распознал перед собой лицо брата. Он был бледен и смотрел на меня так горько и безутешно, что, ощутив невыносимый ужас, я выскочил вон из квартиры, с намерением ехать в больницу, до которой было немногим меньше двух часов автобусом. На выходе меня задержал расположившийся поперёк ступенек подъезда нищий. Он сидел, пересчитывая мелочь. Пытливо, глянув в мою сторону, ничего не попросил, а лишь продолжил свои подсчёты. Повинуясь безотчётному инстинкту, я нащупал в кармане всю мелочь, которая там была, и высыпал ему в руку. Мужчина отреагировал довольно странно. Пробормотав «откупился», он размяк, засуетился и.… паника отпустили меня мгновенно. Я поднялся в квартиру, упал на кровать и заснул, а наутро обивал порог больницы на час раньше обычного.

– Что вы тут топчетесь, – санитарка, оценившая вкус подаренного шоколада, – отворила мне дверь. – Заходите. Сейчас позову.

Брат вышел, по-прежнему стараясь держаться ближе к стене. Свежая царапина на его щеке испугала меня, но он, без эмоций, на которые был теперь мало способен, рассказал, что накануне, в тот же час, как привиделся мне, в миллиметре от его лица, в туалете, буйный больной разбил оконное стекло.

Не позволяя себе разрыдаться, я вцепился в братишку так сильно, как смог. Вспомнил лицо бездомного и его слова… слово, которое позволило мне вновь дышать, и пережить очередную страшную ночь: «откупился».

– Не плачь, – вдруг сказал брат.– Я же тут. – И без связи с предыдущим сообщил, – нам гречку с мясом давали.

– И как?

– Ничего, есть можно.

Внезапно я понял, что братишка опять картавит так же, как в детстве. Он сильно ослаб от лекарств, подбородок и кисти зримо дрожали. Но если руки можно придавить телом, подложив под себя, то лицо было не спрятать.


Через неделю пребывания в стационаре, я подошёл к врачу с вопросом, когда смогу, наконец, забрать домой брата.

– Не знаю. Когда-нибудь. А может быть и никогда.

Я не поверил своим ушам:

– О чём это вы?! Он нормален.

– Ну, это вы так думаете, с усмешкой ответила врач. Заметив блеск слёз в моих глазах прикрикнула, – Только не рыдать!– и добавила,– Завтра консультация с главным. Он всё решит. – После чего выставила меня вон.


Назавтра, после беседы с заведующим отделения, брата перевели в палату с более строгим надзором. Врач явно избегала меня. Брат постепенно терял способность читать, слышать музыку, даже разрезанная на кривые кусочки детская головоломка никак не складывалась в его сознании. Я с ужасом наблюдал за тем, как братишка в свои шестнадцать подолгу бился над пазлом для трёхлеток. Одни лишь строки Библии странным манером втекали в его сознание. Психотропы пасовали перед ритмом Писания, впрочем, это пугало тоже.

Лишённый привычного окружения, брат переключился на помощь тому, кому было хуже, чем ему самому. Среди пациентов надзорной палаты, был одинокий старик, которому явно была необходима помощь. Брат беседовал с ним, поддерживал, если требовалось встать или пройтись, иногда читал вслух. Старик поинтересовался однажды, не попадалась ли брату книга «Изобрести нежность».

– Читал, давно, в другой жизни.

– И как оно тебе? – спросил его старик.

– Не понравилось.

– Жаль, это написал я…


Персонал отделения привык к моим ежедневным посещениям и совершенно перестал стесняться. Медсёстры и санитары открыто обсуждали жизнь больницы и свою собственную. Оказалось, что многие родственники, определив мужа или сына в клинику, навещают его от случая к случаю, а за просьбы забрать домой наказывают, пропуская неделю или две. Иные пациенты напрашивались в стационар сами, «отдохнуть от мыслей». Такие чувствовали себя в больнице, как дома. У некоторых был самодельный, сплющенный из трубочек кровати, ключ. Они могли ходить между отделениями и даже выходили «подышать», когда им вздумается.

Из разговоров медсестёр между собой выяснилось, что некоторые уколы «ставят» в перчатках не из-за требований гигиены, а от того, что лекарство, впрыскиваемое в кровь пациентов, разъедает даже кожу. Некстати, узнал и о том, что больничное бельё стирают в пятистах километрах от больницы, в другой области. А после знакомства с женщиной, которая навещала своего сына ежедневно в течение уже десяти лет, стал собирать деньги, чтобы выкупить брата из этого кошмара…


…Получая от меня деньги, врач недобро усмехнулась и сообщила:

– Вы всё равно мне его через неделю отдадите, не выдержите. У него нейролепсия.

– Что это?

– Побочные действия наших препаратов. От этого непросто избавиться. Даже невозможно, – хищно оскалилась женщина.

– Мы справимся. Без вас… доктор. – Категорично ответил я.


Наутро после нашего возвращения домой, я вошёл к брату в комнату, принёс чай, присел подле и, наблюдая, с каким трудом удаётся ему каждый глоток, слово и даже поворот головы, молча плакал… Брат стеснялся своих дрожащих рук и лица, а я… Мне было стыдно за то, что подвёл самого близкого человека, поверил людям в халатах, цвета которых они не заслужили.


В течение нескольких месяцев после, каждый день мы подолгу ходили пешком, предоставляя организму самостоятельно расправиться с ядом, который впрыскивали брату в кровь. Понемногу сгладилась нервность в движениях, утихла дрожь в руках, восстановилась плавность речи. Вернулась способность делать неожиданные выводы и читать. Спустя год окреп голос. Казалось, мы отделались лёгким испугом. Но завуалированная картавость, некрепкая память и потеря веры в людей, – такой оказалась плата за безответственность лекарей, призванных облегчать физические и нравственные страдания, а не усугублять их.


      А что до пластмассового колечка от лекарства… Когда мы стали разбирать вещи брата после возвращения из того страшного жёлтого дома, то в каждом кармане находилось колечко. Оно было его связью с реальностью, с жизнью, с миром людей, которых не держат взаперти. Нащупывая кольцо, как петельку запасного парашюта, он верил в то, что выберется из передряги живым.


Камбала

Жизнь полна слухов о ней


Она была удивительно сложена. Высокая полная грудь, тонкая талия, роскошные густые волосы. Если кто-то заговаривал с нею, она внимала собеседнику, обращая к нему персиковый румянец правой щеки. И смотрела, чуть склонив голову, как бы снизу вверх, что было довольно непросто при её довольно высоком росте. Левую сторону она обыкновенно держала в тени широкой пряди, под которой прятала изуродованное рваным рубцом от виска до подбородка лицо.

Я приметил её ещё на первом курсе института, был влюблён, но решился подойти только на третьем. Мы общались довольно долго прежде, чем она оценила моё отношение и поведала о том, что с нею произошло. Но до той поры…


– Студенты! Внимание! Разбились по парам, берём друг у друга каплю крови, наносим на предметное стекло, размещаем по эталонным образцам, рассматриваем под микроскопом, сравниваем и определяем группу. Не забываем обработать руки спиртом.

– Только руки? – захихикали девицы.

– Совершенно верно, – преподаватель не оценил шутки, выдал нам инструменты и отошёл к кафедре, чтобы понаблюдать за процессом со стороны.


Так как я был единственным парнем на факультете, то мне ничего не оставалось, как предоставить все свои десять пальцев для уколов сокурсниц. Девицы пищали и промахивались мимо подушечек, вонзая ланцет под ноготь, иные умудрялись попасть в ладонь. Одна лишь она, отказавшись ранить меня, протянула свой пальчик, но я не решился сделать ей больно.

К окончанию процедуры мои руки были истерзаны, и она взялась обработать раны. Заведя прядь за ухо, она склонилась надо мной… Я чувствовал её сладкий запах, нежное прикосновение рук, но заговорить с нею о своих чувствах так и не посмел. Единственной победой того дня было то, что она впервые поглядела на меня, не пряча за чёлкой большую часть лица.


Через пару недель нам предстояло препарировать лягушек и крыс. Однокурсницы, накануне не пожелавшие портить проколами свои нежные пальчики, теперь охотно согласились лишить жизни крыс и лягушек ради учебного процесса, я же был абсолютно не согласен с этим. Едва хищные лапки девиц потянулись к ёмкости с несчастными животными, я преградил им путь:

– Если бы это было нужно для спасения чьей-то жизни… – рассовал по карманам крыс с лягушками и, невзирая на протесты преподавателя, вышел вон.


Утром следующего дня, она подошла ко мне в коридоре после лекции, глянула из-под чёлки правым глазом и поинтересовалась:

– И где ты их всех разместил?

– Кого это? – изобразил непонимание я.

– Несчастных, спасённых тобой от вивисекции.

– А… Под кроватью живут.

– В общежитии?

– Ну, а что?! Оно ж так и называется – общежитие. Общее житие! Это всех касается.

– Ну-ну. А ты забавный.

– Где-то я уже слышал это выражение… Но действительно забавным стану, когда сосед по комнате вернётся, вышвырнет меня вместе с крысами, и мне придётся кочевать по дорогам, устраивая представления с лягушками за деньги. А пока я – герой! – игриво заключил я.

– Герой…– вздохнула она и предложила, – Привози их ко мне домой. Присмотрю до весны, а там поглядим.

– А к тебе можно?

– Ну, раз предложила, значит можно! – ответила она и, развернувшись на каблуках, ушла в аудиторию.


На выходных я перевёз бедолаг на новое место жительства, и, считая себя обязанным обеспечивать их питанием, стал регулярно наведываться в гости. Она была не против. Мы сообща купали питомцев, чистили клетки, а потом усаживались пить чай на её просторной кухне. Честно говоря, я любил кофе, но в Её обществе был готов пить даже скипидар.


И вот, в один из таких вечеров, она рассказала мне о происхождении страшного шрама, которого так стеснялась. Оказалось, что до поступления в институт она работала в психиатрической лечебнице медсестрой.

– Сутки через двое. Знаешь, место, в общем, непыльное. Конечно, если не задумываться о тех, кто отбывает, как наказание, свою жизнь в её стенах. Люди, что работают там годами, делаются равнодушными или психами. Иным, одиноким, больные отделения заменяют семью…

– А ты…

– Не перебивай.

Она помолчала немного и продолжила:

– У нас в отделении лежал одноглазый парень, санитары прозвали его камбалой.

Так было жаль его… Во время вечернего обхода старалась лишний раз заговорить, как-то порадовать. Мне казалось, мы подружились… Как-то раз, я задремала на посту под утро. Проснулась от удара. Этот… парень, Камбала, разбил банку для сбора анализов, попытался перерезать мне горло, но промахнулся и поранил лицо. Я успела сделать ему укол аминазина, шприц был под рукой, и упала. Рана на лице получилась нехорошей, сшили плохо, заживало долго…

– И ты ушла? – спросил я.

– Не сразу. Когда лицо поджило, вышла на работу, посмотрела на этого человека, и поняла, что больше не смогу находится там. Не из страха, нет. Просто, – быть равнодушной к страданиям больных подло, а пожалеть… Всех не пожалеешь, сердца не хватит.

– Ты ненавидишь его?

Она рассмеялась:

– Да нет. Уже – нет. Я навещаю его пару раз в месяц. Приношу вкусного, мы разговариваем. Ему уже лучше, но не думаю, что он когда-либо выйдет оттуда, он непредсказуем.

– Как и мы все… – задумчиво протянул я, и засобирался к себе в общежитие.

Она грустно и понимающе улыбалась в ответ моему смятению и когда я был уже у двери, попросила:

– Ты не приходи больше. С животными я справлюсь сама. Всё будет хорошо, не волнуйся, они в надёжных руках.


После окончания учёбы мы разъехались кто куда, я не видел её много лет и вот однажды, на юбилее института мы встретились. Она пришла в сопровождении элегантного седовласого красавца. Один его глаз казался стеклянным, а другой искрил яростным обожанием.

– Знакомьтесь, – представила нас она, – мой муж…

– Я вижу, под твоей защитой не только земноводные, – съязвил было я, но мужчина опередил меня:

– Да, к рыбам она тоже неравнодушна.

– Но… как же это… Вы же…

– Пытался её убить, хотите сказать?

– Ну, а что же?!

– А как бы на моём месте поступили вы? Понимая, что никогда не будете вместе с любимой женщиной. Она – свободна, а я заперт… Я порешил убить и её, и себя… Но… вот…

– И что теперь? Вы здоровы?! Вас выпустили?!!

– О, мой милый… Я навечно болен любовью к ней. Впрочем, как я понимаю, не вполне излечились и вы…

Она легко коснулась его плеча и шепнула что-то на ухо. Он кивнул, и тут мне стало очевидно, что прибранные наверх волосы открыли обе её щеки. А шрам… Она гордо несла его на своём лице, как печать, тавро любви, которое дано нести не всем.


Если ты ещё есть…

В погоне за миражами несбывшегося, самонадеянно предполагать, что живёшь по-настоящему и чего-то стоишь.


Кручу ручку старинной настенной кофемолки что есть мочи. В кухне нет двери, а кости кофе так громко и горестно хрустят под моим напором.


Чтобы не разбудить домашних, делаю это в несколько приёмов. Стараюсь успеть, пока бесконечный простуженный скелет рельс с шипением прогибается под копией электровоза детской железной дороги.


Для того, чтобы приготовить чашку кофе, необходим перестук пары скорых и грохот одного товарного. Первый давится шпалами, набит сонными отпускниками и опухшими от ночных посиделок командированными. Второй – длинный, как связка сосисок в гастрономе, загружен трубами, углем, и чем-то страшным, отвергающим жизнь. Оно прикрыто брезентом и опутано тросами так жестоко, что не смеет трепыхаться даже на сквозном ветру. Грузовой изредка швыряется камнями… А пассажирский… Тот, как гигантский скунс, оставляет после себя такие запахи, что ни один парк зверей, не сможет соперничать с ним в нечистоплотности. Бельё купейных вагонов свисает вялым собачьим языком из окон, а бесконечно доброжелательные отпускники с измятыми бумагой щеками ловят запах моря сквозь табачный дым. Он густо колышется в термосе тамбура, и выдаётся сиротскими порциями при каждом зевке его потной двери.

На нижней полке, ближе к туалету, сидит девушка, считающая себя парнем. Уродливые ступни опутаны нитями бус. Красивые пляжные тапки зацепились за большой палец плоской, почти деревянной ступни. На самом виду серые, посеченные пятки, зубы похожего цвета, широкие ладони с неопрятно огрызенными ногтями…


– Пойми ты, что никого нет! Кроме тебя – никого! реально существуешь только ты! Все остальные появились только потому, что вы договорились с ними до твоего рождения! Они – пустышка, массовка, ничтожества!

Ты так часто твердила мне об этом, что в какой-то момент из реального, осязаемого человека, превратилась в ничто, в нечто среднее между мужчиной и женщиной, попирающее вязкую прослойку времени на границе меж сном и явью. Между двумя мирами…

Не зная теперь, где ты, не уверен, что пойдёт к тебе больше – настоящее или прошлое. Так же, как ты была не уверена в том, кто ты.

Считая себя мальчиком, совершенно по-девичьи глупила. Часто любовалась отражением в зеркале и в то же время ненавидела своё тело. Навсегда лишила себя счастья быть мамой и радовалась присутствию чужих детей. Много нелепостей в твоей судьбе. Как, впрочем, и в моей.

В день твоего приезда, море расцвело горстью маковых парусов. Мне показалось это хорошим предзнаменованием, но увы, я ошибся. В искреннем желании порадовать тебя малостью, распознала подобострастие. Тебе было неприятно и ненавистно всё, что можно обвинить в наивности, доброте или бескорыстии. Ты не верила в порывы, считала нежность и уступчивость признаками слабости. Вытоптала ростки этих недостатков в себе, а заодно искоренила у тех, кто хотел быть рядом. Подле оставила грубых, расчётливых, подлых и продажных. Моё существование уродовало стройную систему твоих взаимоотношений с человечеством. Я был недоразумением, во всех смыслах этого слова.

Словно юная трясогузка, что бежит вдоль железнодорожного рельса, ты быстро перебирала худыми лапками, путешествуя по жизни. Не внимая, судила. Уверенная в том, что «всё придёт само», отказывалась даже читать.


– Любое убеждение противоречит жизни, и её стремлению к развитию. Хаос поддерживает наше существование! Косность – вот наш основной враг! И какую часть себя ты не скормишь ему – уже побеждён.

– Помолчи минутку, пожалуйста. Я в отчаянии, одиночество овладевает мною, и.… ничего не могу поделать с этим, хотя раньше мне было уютно самому с собой.

– Верно. Человеку хорошо, когда он один.

– А тебе… тебе!?

– Когда как. Но, имей в виду, – я не хочу сюда возвращаться.

– Ты понимаешь, как я к тебе отношусь?

– Вполне, но это меня ни к чему не обязывает. Следовать чужим порывам пошло.

– Чужим?! Эх, если бы ты только знала…


Долго не заживают раны от обломков острых углов рухнувшей надежды, но мне всё ещё жаль тебя, даже теперь, спустя столько лет. Ты и я давно минувшем, но прошлое перестаёт быть им, если терзает каждодневно…

Но отчего… зачем тогда была произнесена та фраза: «Ты – лучшее из всего, что я когда-либо встречал.» И вновь этот мужеский род, уродующий тебя!..

Познав истинный вкус, цвет, запах слов, я бунтую! И радуюсь этому бунту… Потому, как, если привыкну к восприятию искажённого, изменюсь сам… И не в лучшую сторону.


Разорванные неотвратимостью отъезда, уже почти чужие друг другу, мы стояли на перроне. Я беспомощно бормотал о том, что живу с ощущением того, что на меня смотрят, и пытаюсь соответствовать… Грустно интересовался её мнением на этот счёт, хотя в самом деле требовал ответа на совершенно иной вопрос, но всё никак не решался задать его. Она же отзывалась только на то, что слышали уши, сердце было глухо.

– Нет, тебе не кажется, это так и есть. За тобой наблюдает твоё Высшее «Я». Ну, или Бог. Знаешь, кто это? Это ты сам. Ты создал куклу, назвал своим именем, вселился в неё, и отрезал память о том, кем она была и остаётся. И теперь ты играешь ею в спектакле о жизни.

– Как-то всё это…

– Что тебе не нравится?!

– Когда играешь, понимаешь, что это игра! А если, как ты сказала, то как же оно так?

– Сказал. Сказал! Запомни раз и навсегда, я – мужчина!

– А кто же тогда я?!


Ты перестала отвечать на телефонные звонки и письма, – я перечитывал старые. Грел в ладонях позабытые второпях бусы. Они были так же холодны, как и ты. Пересматривал фотографии. Раньше ты часто присылала мне снимки разорённых банкротством домов, и я стал подозревать самое плохое. Плюшевые медведи в придорожной канаве терзали воображение хуже всего.


Но… если тебе плохо, если ты ещё есть… Представь, что лежишь на моем диване, я – рядом, тихо глажу тебя по голове, все, что нас разлучает – рассеивается… И ты видишь дом, который стоит по колено в тумане… колодец… несколько яблонь… а вдалеке, переворачиваясь с боку на бок, фыркает во сне кабан.

– Не плачь, девочка, не плачь, всё пройдёт…


Очередь

Кащенко, это больно?

Это навсегда…


Сидя перед кабинетом психиатра, стараешься смотреть или в пол, или в стену напротив. Так нестыдно. Когда мы узнаём в толпе соседей из этой очереди, стараемся поскорее разойтись, делаем вид, что не знакомы. Мы здесь – каждый со своей бедой, и спокойно выдыхаем лишь выйдя за порог, туда, где живут свободные от страхов люди.


Неважно – пуст тоннель коридора или полон, там всегда эхо. Люди серыми тенями сидят и ждут повода проскользнуть, кто куда поскорее. Медсёстры с историями ментальных болезней монументальны в своём намерении убедить в своей непричастности к происходящему, но стук каблуков мечется от стены к стене шаровой молнией, выдавая их характер. Сердобольные как бы парят над полом, а стервы цокают, чертовки, так, словно вбивают набойки вместе с гвоздями вам в голову. Хочется заткнуть уши, но… не стоит привлекать к себе внимание. Лучше подумать о чём-то своём.


Это произошло не так давно, чтобы я мог позабыть, но достаточно для того, чтобы мне не было стыдно рассказать об этом.


Так бывает, когда ты не первый раз попадаешь в одно и тоже отделение, лежишь, любуешься потолком, похожим на стиральную доску, вывернутую наизнанку, как вдруг появляется в отделении знакомый тебе по прошлому залёту… Точнее, у нас, у психов, это называется заворотом. Охотники желают друг другу «Ни пуха, не пера». Наше пожелание скромнее: «Не заворачивайся больше», – напоминаем мы при прощании на выписке.

Итак, отдыхаю я однажды на коечке, прикидываю, каких припасов достану из своего железного шкапчика к обеду, да как не замараться ворованным хлебосольством крысятника Кузьмича. (Про Михал Кузьмича я не зря, не подумайте чего, там же все, как на ладони, сразу видно, кто чего стоит.) И тут в палату входит старый знакомый, Ленин.

Щуплый, вялый парнишка отзывался на партийную кличку вождя Страны Советов охотно. Казалось, название его не обижало, не унижало, ну – не беспокоило, в общем, видимо никак. Ленин да Ленин.

Отобедали. Полежали, пофилософствовали. Под присмотром медсестры приволокли из столовой кастрюлю с ужином, получили карамелек, это мы так называем таблетки, и.… тихий противный вечер.

В 22 часа прилёг, начинаю вязнуть в дремоте, и слышу истошный крик Ленина:

– Карпов выигрывает!!!

– Фу-ты, ну-ты…

А надо сказать, что шахматные болельщики в ту пору были не хуже футбольных. Ходили по коридорам с плакатами и скандировали: «Кар-пов! Кар-пов!».

И вот, через час с лишним, когда чемпионат по шахматам закончился, вваливается в палату Ленин, и радостно голосит:

– Карпов!!! Шах, мат! Клетки…

Я поднимаюсь с кровати, и тихо так, но грозно ему:

– Ленин, какого хрена… спят все!!! – ну и высказал всё, что думал и о Карпове, и о нём, Ленине. А когда, резонно заключив, что инцидент исчерпан, вознамерился было прилечь, тут-то Ленин меня и приложил, стулом. Нагнулся за ним, и с воплем:

– Ты меня ещё в прошлый раз достал! – кинул в меня. Я был парнем спортивным, уклонился, конечно, да и стул такой, нетяжёлый, из полых гнутых трубочек, но после этого расхотелось называть парня Лениным. А чего? Раз смог за себя постоять…

Опять стук каблуков. На этот раз почти вежливый, даже слегка боязливый. То студентки. Приталенные белые халаты, дорогие часики, недорогие бриллианты. Волнуются, пришли сдавать зачёт по психологии. Переговариваются… Зачем, мол, им этот дурацкий предмет. Не выдерживаю:

– Девочки, – говорю, – не ленитесь, учите психологию. Вся жизнь, так или иначе, построена на её законах…

Замолчали. Переглянулись. Правильно… Что с меня, психа, взять…


Ненастоящий человек

– Ты гуся ел?

– Не, я гагару ел.

– И как тебе?

– На рыбу похожа.

– Зато без костей…


Отрываясь кусками от неба, льётся снег.

Только что там, за ним, то, что выше?

Птица ветку, как будто ребёнка, спускает не с рук, та дрожит не от холода. Ей одиноко.

Снег на месте парит, а округа кружится.

Дождь пытается тучу на месте сдержать.

Свет луны, истончаясь, питает рассветное солнце.

Травы держат земли берега…

Всё ли пытка, задуматься? Так ли, как мнится?


На границе Белого и Баренцева морей, над невысоким узким выступом суши, прозванным настоящими людьми1 в честь хищной птицы кани, проходит весенний путь гусей на Родину.

Скрывая стать под серыми невзрачными одеждами, первым появляется гуменник.

Местные молча смотрят на него снизу вверх: и белолобый гусь по прозвищу белолобик, и пискулька, его малый собрат. Второй – в особенности. С тех пор, как его портрет оказался на страницах страшной книги красного цвета, он стал более опасливым, чем раньше, и радовался тому, что невзрачен и невелик.

Гуменник же, дерзнувший одолеть перелёт, не скрывался ни от кого. Плотные полотна стаи растягивались нАдолго, и ненцы наловчились добывать птицу, не распугивая её взрывами пороховых зарядов. Отыскав на берегу промытый насквозь камень, привязывали к нему длинную нить и выпускали в небо так, чтобы орудие пролетало через стаю, никого не задев. Как только камень направлялся к земле, то, охватив гуся за шею шарфом бечевы, неизменно увлекал за собой и его.

Однажды добытая подобным манером птица, попала в руки обычного, ненастоящего человека. Конечно, он видел гусей и раньше. На деревенском пруду, или обложенного яблоками в центре рождественского стола. Гусь с длинной шеей       красовался даже на шестой странице букваря. Но чтобы так, в руках, навечно расслабленным, – никогда.

Птицу требовалось выпотрошить и ощипать. Если первое казалось осуществимым кое-как, то второе… И было решено запечь гуменника «в собственном соку», обмазав несчастного глиной с узорчатых ног до носатой головы. Это обещало избавить птицу от оперения, не издеваясь над нею, и не измучившись самому.

Натаскав два ведра глины, ненастоящий человек принялся за дело, по окончании которого гусь стал похож на шар, и по размерам мог бы соперничать с ядром Царь-пушки.

Помещённый меж двух толстых жердин посередине костра, он испытывал на себе жар всё новых и новых порций древесины. И, спустя приличный срок, как только глиняный шар заметно раскраснелся, было решено, что гусь «в собственном соку» уже готов. Впрочем, глина вполне предсказуемо запеклась, и, чтобы добыть содержимое, её пришлось рубить топором.

Поддалась она не сразу, а когда шар раскололся, наконец, то внутри оказался пуст.       Гусь воспарил.

Как напоминание о себе, оставил маленькую косточку и немного солёной морской воды, над которой так долго летел, добираясь домой.


Целина

Свет налобного фонаря паровоза загодя освещает ненужный ему путь, начиная с макушек заснеженных осин. Или будит их, или не даёт заснуть, словно память, что, шаркая разношенными тапками, тревожит сквозь пыльную паутину дрёмы. Впрочем, она скупа и бродит со свечой. Пламя ластится суетливым язычком и, понимая о себе, взывает к тому, о чём успеет. Выходит нервно отчасти, неровно, от того искренне… и порой неправдоподобно: неужели это… было… со мной.

Целина, Казахстан, 50 лет назад холодными вечерами мы собирались под навесом летней кухни. К столу подсаживалось командированное из Москвы начальство, шофёры, студенты и профессура. Одним словом – почвоведы. Безразмерный рабочий день не отпускал до ночи. Берега бесконечных разговоров, омытые реками горячего чая, чаще были по делу. Люди лакомились булкой «Бородинского», гостинцем из центра, нарезанным на ровные ломтики, и обсуждали причины падения плодородия почв. Но иногда…

– Куда девается сметана? – скашивая глаза на тощего профессора с неизменным «Зенит-Д»

наперевес, сокрушалась повариха. Её полная шея рождала смутные желания мужской части коллектива, но тяжёлые кулаки супруга, что присутствовал тут же, не давал им осуществиться. – По утрам нам привозят трёхлитровку молока, жирность по ГОСТу, Иван Абрамыч, председатель колхоза, распорядился. Там сверху сметаны должно быть на вершок, не меньше. Я поднимаюсь в полпятого, но к этому времени её кто-то регулярно подчищает. Товарищи! Ну, имейте совесть, в конце-то концов!

Товарищи совесть имели, и молчали именно поэтому. Все знали, что профессор поднимается раньше всех и съедает сметану. И ему наверняка было бы стыдно, если бы голод в своё время не переварил это чувство, вместе с травой и сладкими кусочками обёрточной бумаги, найденной в земле. Профессор прошёл немецкие лагеря. Повариха, как и все, была в курсе этого несчастного обстоятельства, и бурчала больше для порядка. Ей было жаль человека, и она, в силу возможности, оделяла его внушительными порциями во время обеда. Впрочем, это помогало мало, и сметана продолжала исчезать до самого отъезда профессора в Москву.


Время от времени на стационарку, так назывался наш палаточный городок подле казахского посёлка Диевка (Мырзакел2), состоявшей из немцев, русских и казахов, приезжали гости. С одним из них, Василием, столичным служащим Госплана, отношения как-то сразу не заладились. Причём, у всех. «Бородинского» он, конечно, привёз, но едва ли не продал его нам, и во всём искал подвох или выгоду. Практичный был мужик, обстоятельный, противный. В первый же вечер исхитрился настроить против себя даже нашего приблудного Белого, не вполне ещё кота, но уже и не котёнка. Он был совершенно ничей, а значит – наш. Подкармливая его в обмен на уют сопричастности нашему житью-бытью, мы по очереди заманивали его к себе в палатку, наслаждаясь мурчанием, умеряющим тоску о доме.

Василий же, приметив устроившегося подле кота, возмутился:

– О, сидит… бездельник. Жирует на наших харчах. И сдался он вам?

Белый глянул на него с усмешкой, не спеша подошёл к щели деревянного настила и, сделав молниеносный бросок правой, подцепил когтем мышь. Придавив её до хруста, перехватил поперёк туловища и положил к ногам гостя.

– Глядите-ка, вон он у нас какой, – похвасталась повариха, но тот возразил:

– Подумаешь. Это случайность, речи они, твари, не понимают. Тут человек не всякий разбирает, что к чему, а это животное.

– Белый не животное! – подала голос студентка с дальнего конце стола.

– Плохо вас учат в вашем институте, – укорил её Василий.– Кто ж он , по-вашему?

Белый во всё время разговора внимательно прислушивался, и, не отыскав лучшего аргумента, принёс ещё одну мышь к ногам человека. Но тому. уверенному в своём превосходстве и непогрешимости, было недосуг вникать в психологию отношений, а спустя месяц он и вовсе переехал запоздавшего сойти с дороги кота колесом своей машины.

Уезжая с целины, мы нежно поминали Белого, и недобрым словом – ночниц, красивых бабочек, чья прожорливость могла соперничать с саранчой. Кузова грузовиков, доверху наполненные зерном, часто доезжали до элеватора набитые трухой, огрызками, которые оставляли после себя ненасытные гусеницы совки3.


Воспоминания… Они дряхлеют вместе с нами, как тот тряпичный транспарант со словами «Догнать и перегнать Америку», что ветшал на ветру, оставляя видимыми одни лишь, нанесённые белой краской, слова на борту грузовика: «Не уверен, не обгоняй».


Чешская смена

Детский лагерь, в котором я проводила своё первое школьное лето, второй поток, второй смены… в общем – в июле месяце!– принимал гостей из дружественной Чехословакии. Перед поездкой бабушка нашила мне семь штук разных платьев, а мама, со свойственной ей дотошностью, раздобыла небольшой русско-чешский чешско-русский словарик:

– Нехорошо, если ты не будешь знать, о чём говорят гости, учи!


– Ahoj! Dobry den! Nashledanou…4 – старательно выговаривая я похожие на русские, и такие удивительно иные слова чешского языка. Очень хотелось поскорее запомнить их и использовать по назначению.

Представлялось, как ребята из Чехословакии обрадуются, что я, советский октябрёнок, могу рассказать на их родном языке о нашей чудесной стране с её разноцветными морями, крепостями городов и удивительных людях… Но увы.

Приехавшие milenki5 спешили стать милыми для любого, кто хотел обнять их. Хлапецы6 тоже не хлопали ушами, а шлёпали русских девчонок по костлявым задам, не особенно заботясь о том, что скажут им наутро вожатые и воспитатели. Но никто не возражал, ни по-русски, ни на чешском. Обходились жестами, взглядами, объятиями… и каким-то пошлым хихиканьем, от которого немного тошнило, и почему-то делалось стыдно.

Совершенно расхотелось применять свои знания в таких… антисанитарных условиях. Столь милый язык из уст неприятных… гм… граждан…


По возвращении из лагеря, когда впечатления о плохом выветрились, как запах плесени, довольно сильно потянуло в страну, откуда приехали эти неприятные дети. Захотелось найти того, кто поймёт меня, продравшись сквозь колючки чудовищного акцента, и ответит или задаст вопрос, на который я знаю ответ. На его родном языке!

Упорное бормотание над словариком плавно перешло в чтение книги вслух, и это была… конечно! – как иначе?! – история о милом лукавом Швейке. Двухтомник на чешском, купленный случайным образом, дождался своего часа. От чтения «про себя» не было б никакого толку, а вот вслух… К концу первой главы, мелодия языка начала проникать в сознание, из руин недопонимания восставали образы, обороты, события, шутки… Через пару часов я хохотала в голос и.… оказалось, что в книге, над которой некогда смеялся дед, много чего не было переведено.


И всего каких-то десять лет спустя…

Поездка, организованная для поощрения тех, кто показал хорошие результаты на Кубке СССР по скоростным видам подводного спорта, подходила к концу. Нас включили в состав группы лучших комсомольцев, артистов и учителей. Несколько дней возили по городам, устраивали встречи на предприятиях, с руководителями мест7 и просто – экскурсии в музеи.

Повсюду нас сопровождала гид Маша, высокая худая брюнетка с навечно изумлёнными глазами. Она прекрасно справлялась со своими обязанностями, но на четвёртый день путешествия, во время вводной лекции на пороге замка Карела, порядковый номер которого стёрся из памяти, группа чуть ли не хором попросила Машу больше не трудиться переводить, поберечь голос, ибо всё было понятно и так. Хотя в первые дни все обращались за помощью ко мне:

– Ой… пойдём, спросишь! Там такое…

– Да опять ерунда какая-нибудь, зачем оно вам?!

– Ну, тебе жалко, что ли? – просили девицы, парни, и даже тот, другой, сопровождающий из КГБ, – симпатичный парень с хитрыми глазами на нарочито простоватом лице. С самой первой минуты он не скрывал своей роли в поездке, и от того казался безобидным. Или честным, что, впрочем, не одно и тоже.


– Колик то стоэ?8– вопрошала я продавца, указывая на требуемую вещицу.

Тот буравил меня недовольным взглядом и отвечал, естественно, по-чешски:

–Ну, что, сама не видишь, что ли?! Глаза разуй, вон ценник написан, сбоку!

Оборачиваясь к группе, я переводила слова продавца, который моментально краснел и принимался просить прощения за невежливое обращение, чем доставлял неописуемое наслаждение собравшимся.

Не менее приятно было, присмотрев в магазине тканей тонкий, мышиного цвета, бархат, услыхать однажды:

– Нет его, прости, закончился, всё русские разобрали. Решительно все принимали меня за свою…

Нравилось выходить из гостиничного номера в 5 утра, когда чехи спешили на работу, зайти в молочную лавку, купить 10-граммовый брикет сливочного масла, горячую булочку и зайти в кафетерий:

– Йедна кава, просым9, – торопила я парня за стойкой и, как заправская чешка хлебала кофетут же, за мраморным высоким столиком. Но при всём при этом, на мне была футболка с изображением киевского «Динамо». Я любила играть в футбол, болела за Олега Блохина и вообще – заметно гордилась страной, откуда приехала в гости. И это вместо того, чтобы ходить, тыча пальчиком в витрины и напропалую восхищаться всему!!!

Когда, после очередной экскурсии, Маша подвела нас к продавцу итальянского мягкого мороженого (змерзлино10!), вся группа, как один, закатила глаза от восторга. А я попробовала и совершенно честно сказала, что «наше вкуснее», после чего выкинула рожок со слащавой холодной пенкой в урну. Педагоги и комсомольские работники возмутились «кощунству», а парень из КГБ… Сомнительно, чтобы он не описал это в своём отчёте.


Готические замки, мощёные улочки… Но у меня был ещё один интерес. Перед отъездом я срезала уголки суперобложки с томиков «Похождений бравого солдата Швейка». Там был обычный книжный лотерейный билет. Продавцы сбились смотрели во все глаза на человека, приехавшего из СССР, чтобы зайти в книжный. В первую же минуту разговора выяснилось, что розыгрыш уже прошёл.

– Да? Ну, хорошо, пусть так, не страшно. – В отличие от работников магазина, я не была раздосадована или расстроена. Им не хотелось отпускать меня с пустыми руками. Они пошептались, захотели вручить что-то от себя… Но… Я ушла. Улыбаясь и благодаря. Честно, было приятно выйти из магазина просто так, с радостью в сердце и хорошим настроением. Хотя, предпоследний вечер в Чехословакии чуть было не испортил общее впечатление от поездки.


– Сбор в автобусе ровно в двадцать один ноль- ноль, не опаздывайте, пожалуйста! – попросила Маша.

Мы вышли и «Икарус» опустел. Водитель привычно откинулся на сидение и невнимательно задремал. Нас ждал «Вечер дружбы», организованный местной молодёжной организацией. Приветственные речи, банкет и танцы, сдобренные большим количеством сливовицы, крепкого пива, заспиртованных фруктов, апельсинового ликёра и шпикачек11. На десерт – разговоры на изломанном русском и шлагачки12.

Неловкость, кутаясь в алкогольных парах, ушла, не оглядываясь на то, как скоро пьянеют комсомольцы и беспартийные педагоги. Нам, спортсменам, было неинтересно наблюдать за этим. Впрочем, принимающая сторона воздержанностью тоже не отличалась. Со всех сторон слышались предложения пойти, «поучить чешскому языку» где-то в укромном уголке.

Меня это здорово смешило. Всего пару дней тому назад удалось отделаться от воздыхателя из Канакри. Высоченный негр, на смеси чешского и английского, сделал недвусмысленное предложение. Песня Дина Рида, случайно исполненная в его присутствии, поразила нежное французское сердце. Он плёлся до комнаты и канючил:

– Будь моя манжелка13! Тут же напросился в гости и, не стесняясь семи пар глаз соседок по комнате, пал на одно колено.

Вежливый, но категоричный отказ изумил парня. Он безутешно и искренне рыдал до утра под дверью комнаты. А после, – долго бежал за автобусом, обещая непременно отыскать свою «единственную навсегда любовь» и добиться её расположения. Спустя много лет, могу засвидетельствовать, что этого так и не произошло, но очевидцы событий по сию пору интересуются, «как там в Канакри».


Итак, наскучив обществом нетрезвых соотечественников и пьяных в драбадан активистов чешской молодёжной организации, мы ушли в автобус. Примерно через час туда же вбежала Маша и с криком: «Помогите! Я не могу их поднять!!!», разрыдалась.

Пришлось идти выручать. Преодолевая сопротивление обеих сторон, разлучая стихийно образовавшиеся пары, мы загрузили подгулявших сограждан в салон. Когда Маша пересчитала поголовье, водитель нажал кнопку закрытия дверей и включил освещение. Оказалось, что женская половина сидит в вывернутых наизнанку брюках, а беспорядок в одежде мужчин менее заметен, но не менее банален, чем это случается обыкновенно. Сконфуженные и весёлые, туристы глядели в тёмные окна, но наутро к завтраку вышли не все. Собрались быстро, до вокзала ехали молча. Больше всех нашему отъезду радовалась Маша.


– Тадым-тадым… тадым-тадым… – жаловался купейный вагон соседнему, мягкому, сетуя на узость европейской колеи, – а наша-то, и душа широкая,

и …

– Молчи уж лучше, – сердился тот. – Всё у них просторное, ни в чём меры не знают…

По вагону пробежались чешские пограничники, следом вошёл наш, родной, советский. С его плащ-палатки, как с крыши дома, в несколько ручьёв стекала дождевая вода, но он не казался мокрым и несчастным. А был, как тот человек, что решил проверить, всё ли в порядке во дворе его дома. Обстоятельно, по-хозяйски.

Я не могла оторвать взор от его плащ-палатки. Точно в такой же пришёл с войны дед. Бегло осмотрев пассажиров, пограничник задержал свой взгляд на мне, понял, о чём я.… и улыбнулся. Когда поезд тронулся, через изрезанное дождём окно было видно, как, немного нарушая устав, он машет на прощание…


Оставив за полосатым столбом пережитой стыд, попутчики скоро позабыли о нём.

– Там – не считается, – шептали они и шелестели разноцветными пакетами, хвастаясь обновками, наперебой завидовали друг другу и мечтали о том, что переберутся туда, где много всего этого… барахла.

А мне… мне не надо было ничего такого. Я просто ехала… возвращалась на Родину, которая всегда одна, но лишь до той поры, пока не прильнёшь к ней сердцем, чтобы быть рядом, в горе и радости, навсегда.


Здравствуй!

Вздутые вены деревьев проступают на коже неба в солнечный день.

Разношенные оттепелью следы, как события, что сильно раскачивают память. Трудно докопать до истины. Да и была ли она.


Счастье позднего материнства закончилось через три месяца после рождения ребёнка. Оставив младенца на попечении супруга, я принялась бегать по редакциям, пытаясь заработать. Переписывая одну новость по нескольку раз, чтобы продать её в разные издания, не сетовала, а даже гордилась слегка собственной изобретательностью. Но, это было, как разбег перед прыжком, не казалось жизнью. Хотелось что-то делать, а не просто – описывать побеги чужих побед. Встретив на очередном брифинге старого приятеля, мы обнаружили, что время не изменило нас, по-прежнему хочется быть полезными, а раз так:

– Давай выпускать свою газету?!

– А ты сможешь? – обрадовался он.

– Почему нет?! – ответила я, и.… дело завертелось.


Уже дома, уплетая приготовленные мужем оладьи, настиг испуг:

– Слушай, а вдруг не получится? Да и ребёнка я совсем не вижу, он меня уже не узнаёт.

– Не дрейфь, всё получится. А что касается сына… Подрастёт – всё наладится, не расстраивайся, ты его мама, этого не изменить.

– Спасибо тебе. И.. давай, придумаем название газеты, тебе так удаются заголовки!

С лёгкой руки супруга, газета обрела простое и звучное имя «Здравствуй!».

Газета с нуля… Как это? И сложно, и просто. Но, в конечном итоге, дело не в испачканных типографской краской листах бумаги, а в том, – для чего они.

Мне с детства по сердцу «Боевой листок» военного времени. Он поднимал дух солдат, и мог сгодится после. «Здравствуй!» задумывалась для поддержки и помощи тем, кому хуже прочих, для людей, о существовании которых предпочитают не думать. Но… они- таки живут на белом свете. Через стенку, или в соседнем доме. Рядом! Не стараясь никого обременить, пытаются выжить. Простое, вроде бы дело. Обычное, ибо – все так-то вот, но им намного сложнее.


Озлобляет ли боль?… Иногда замираешь рядом с собой, и ждёшь, когда отпустит, до самой ночи. И сидишь после в тишине один, рад только тем, что просто не больно. И не завидуешь иным, у кого не так. Просто не верится, что бывает не как у тебя, но не думаешь о том. Заставляешь себя не думать.

Ровно двадцать пять лет минуло… Время от времени встречая родителей, чьи дети в ту пору были крошками, видно, что кто-то из них смирился, кто-то нет, но почти все перестали пытаться жить по правилам мира здоровых. Это раньше они… Теперь-то их уже не обманешь. Глубоко несчастливые, скрывают этот факт не только от окружающих, но и от себя самих.

"Конкретная помощь и искреннее сострадание"– газета рождалась и делала первые шаги под этим девизом. Редакция договорилась о двух курсах ежегодно в санатории, а пока… бассейн! Родители не верили, что такое возможно.


– Дети – инвалиды!!? Это же очень не эстетично! – твердил администратор. – Они мне всех посетителей распугают!

– Вы себя слышите?! Как вам не совестно!

– Ну… если пройдут медкомиссию, в физкультурном диспансере, так и быть…

– Но ведь это же не спортсмены! Это…

– Вот, вы сами всё и сказали! У нас спортивное сооружение, а не благотворительная организация!


– Ни за какие деньги из стала бы работать с такими детьми, – брезгливо морщась, сказала одна спортивный врач, но другие согласились: и посмотреть ребятишек, и дать «добро» на уроки плавания.


… Медкомиссия. Кого-то ведут за руку, кого-то несут. Ребятишки радуются друг другу. Неловкие и искренние их порывы трогают и пугают. Им непонятно пока, что они другие. Для любого, самого простого движения, у них свой путь. Поворот головы, взмах рукой, бег. Одни, неодинаковыми ножками, переваливаются с бока на бок, другие, улыбаясь широко, ползут вдоль стены, некоторые общаются в сидячем положении – глазами обнимают всех вокруг…

А вот этот малыш сносно ходит, но никак не может обуздать руки. Хочет одеться сам. Непослушные пальцы неловко пытаются втиснуть пластмассовый кружочек на нитяной ноге в прорез ткани. Не получается. Ярость сминает детское личико в грубую гримасу. Руку сжимает судорога и волна восторженного наслаждения охватывает ребенка в процессе не раз повторенного действия.

Получилось! Но это удар, еще и еще… по материнскому боку… Любящие глаза с состраданием наблюдают за тем, как распадается маска удовлетворения сотворенным до конца движением… "Ма-ма! Что я наделал?.." «Ну ничего, не плач, мой милый…у тебя же получилось…»

Факт появления на свет нездорового человека тешит надеждой, что вот теперь-то исчерпан, наконец, лимит чудовищной несправедливости по отношению к нему. Увы! Запасы этого у нас безграничны.

Занятия в бассейне не похожи на уроки плавания. Скорее, это возвращение к состоянию покоя у мамы в животике. Вода помогает забыть о силе притяжения земли, успокаивает движения, ослабляет боль. И, всего через пару недель, как подарок:

– Вы знаете, сын восемь лет спал у меня на животе, и вот, после бассейна, он стал засыпать сам, на кровати!

– А мы теперь понемногу сами ходим!

– У нас тоже…


Увы, были такие ребята, которых оказалось невозможно не то, что запустить в бассейн, но даже просто – вывезти из дому. Но такие принимали гостей, отвечали на телефонные звонки и рисовали. Написанное карандашом, зажатым в зубах или привязанным к руке… это не продолжение страданий, но воплощение радости, безмолвное красноречивое описание её.


…Газету отобрали. Исподтишка, одним днём. Внешне всё выглядело как повышение по службе. Прекратились занятия в бассейне, деткам стало хуже. Кто-то из взрослых читателей, перенесших блокаду Ленинграда, не смог пережить перемену облика газеты. Неискренность трудно скрыть. Внимание напоказ ухудшает самочувствие. К больному нельзя так: холодными с улицы руками, с ледяным сердцем.

Буквы, слова, фразы… Сколь не пиши о сострадании…

Через три года, по наитию или навету, решились, наконец, собрать читателей вместе. В новой редакции… Согласились не все.

Гости сидели, вжавшись в раковины своих колясочек, вымученно улыбались, и, чтобы не расплакаться, громко высмеивали недуги… "Помучили и бросили", – говорили они друг другу полушепотом по телефону на следующий день. Почему тихо? Да вроде бы и на автобусе покатали, и чаем напоили. Но им не нужно, чтобы было как у здоровых…Им нужно свое! Поговорить о том, как лучше отвлечься от боли, о книгах, о том, как выжить в перерыве между праздничными днями показной заботы.


…Остановка. Недлинный язык очереди степенно убирается в просторную пасть маршрутки. Высокий худой мужчина в черном драповом пальто достает из кармана горсть семечек и, понемногу высыпая их на землю, подманивает голубей. Всегда несытые птицы рады и подходят все ближе, к самым ногам. Те, кто посмелее, деликатно склёвывают подсолнухи с носка ботинка. Мужчина улыбается, но замечает вдруг, что у одного из голубей культя, скрученная в плотный комочек лапа. Делая резкий выпад, он втаптывает ногами в асфальт птицу. "Так тебе и надо" , – злорадно шипит он, соскребая о бордюр прилипшее к подошвам горячее тельце. Никто из стоящих рядом не спросил: "За что?!" Никто не вздрогнул, не вздохнул, не посмел возразить… Каждый боялся оказаться на месте этой несчастной и смотрел в другую сторону…

Что же там такого на этой пресловутой "другой" стороне?.. Там вдоволь недобрых мыслей и снов… Там нет ничего такого же хорошего и легкого, как ветреное прикосновение к вечно насупленным еловым веткам… как "Здравствуй!"– навстречу измученным глазам, по телефону или на белом листе…


Почти любой человека находится под обаянием заблуждения о том, что всем прочим ведомо то, что знакомо ему самому. Эпоха страны Советов уходит незаметно. Но каждому, рождённому под её сенью, памятно многое из того, о чём не узнаешь из статей и романов современников. Многое не просто отпечаталось в сознании людей, но подавило их настолько, насколько способна сделать это глыба льда, отколовшаяся от айсберга человеческого бытия. И все наши дела, до скончания века, мы станем совершать по мерке нашего советского времени. Как бы надолго оно не отказалось от нас, мы не в состоянии сделать того же. Мы – советский народ. Искусственно созданная общность настоящих людей.


Ванечка

Всё на свете вьётся верёвочкой до конечности, и исчезает бесследно, как камень в воде. Поморщится та немного, чихнёт пузырями воздуха, а камешек оставляет себе: пусть-ко полежит за пазухой, дождётся своего часа, рядом-то много, таких же. Всклубится изредка пылью ил от иного камня, да тут же неподалёку и укладывается.

Дно детства мягкое, светлое, песчаное. Вода искристая, прозрачная, искренняя. Время нет-нет, да уронит что на дно, прячет с глаз долой. Со стороны – тишь да гладь, а подойди, так уж не испить, не взойти, да и дна не видать.


Было это в… Неважно, когда, жаль, что всё описанное происходило на самом деле.


Пыльные городские автобусы, задорно гудя, вереницей подъезжали к кинотеатру пионерского лагеря, и высаживали своих весёлых пассажиров. Впереди – пара недель бессмысленной беготни под расслабленным приглядом воспитателей, редкие встречи с роднёй по выходным, и танцы в сумерках на площади перед столовой. Девочки по опытней умыкнули у мам из косметичек яркие новогодние тени, а прочим на радость – безразмерная палетка синей побелки на стенах корпуса.

Среди модных стрижек и косичек с бабочками бантов, выделяются бледными сырыми горошинами бритые головы интернатских ребят. С первой секунды разлетаются в прах их затаённые надежды быть «как все». Хотя бы здесь, хотя бы на одно лето. «Домашние» дети сторонятся их: кто-то незаметно, кто-то с подчёркнутым нажимом пера детской бездумной жестокости. Интернатские толпятся подле очередного в их жизни взрослого, от полупустых чемоданов и вправду исходит неприятный запах.


К счастью, настоящее детей редко – несбывшееся прошлое их родителей. К несчастью, – вдохновение и поэзия нечасто предваряют появление людей на свет. В сравнение с расчётливыми «домашними», интернатские дети – романтики, хотят стать капитанами. Мальчишкам кажется, что, покинув неласковый к ним край, навсегда распрощаются с грубыми окриками в свой адрес. Раздражённые наивностью, воспитатели пригибают их головы к парте, гнут свою линию, добиваясь послушания. Так проще. Не впускать чужих детей в сердце, вымещая на них же злобу за то, что сам дурён. Угрозами и насилием вкореняется отсутствие собственного достоинства. Приятно приласкать малютка, за которым тыл многочисленной родни. Быть элементом сложившегося здания куда проще, чем возводить сооружение на пустом месте. Около одинокого дерева вскоре вырастает трава, под его сенью находят приют птицы. А люди… те чаще берутся за пилу, дабы не нарушать монотонности пейзажа, так оно чаще… чище.


Бум негодования вызывает тигрица, с рыком отмахнувшаяся от младенца в мохнатой тельняшке. Вызывает сомнение добропорядочность кукушек. Лишённого материнской защиты представителя мира животных ожидает скорая гибель или приют новой семьи, в которой не станут разбирать, чей ты, а согреют, накормят и накажут, как полагается, по заслугам. Никто не заснёт без поцелуя на ночь. Старая медведица, передавая на воспитание своё непоседливое потомство более молодой, в течение долгих недель испытывает добропорядочность приёмной матери. За единственной жалобой последует немедленная отставка. Поведение медведей вызывает восхищение, но чем провинился человеческий детёныш? Отчего у него-то всё не так? Неужели, умение рассуждать лишает сострадания?


Сиротский дом невольно порождает монстров, страждущих мщения. Неосознанное неодолимое желание, чтобы кто-то испытал хоть часть пережитого самим. Вот, с этим они и приезжают в лагерь. Расквитаться, насколько получится. Иначе… как жить дальше?


Итак, заводской пионерский лагерь. Моя чёртова дюжина, 13 отряд. Девочки все домашние. Обживаются, раскладывая по тумбочкам пупсиков и пудру. Мальчишки из интерната. Пинком загнав чемоданы под кровать, выбегают из корпуса и снуют. Лиц не разглядеть, со стороны, так ни дать не взять – муравейник в панике летнего ливня. Городское суматошное судно взято на абордаж много мачтовым лесным кораблём. Как только два борта разойдутся, потеряв друг друг а из виду, я обращу на себя внимание, а пока – стою в стороне, и слежу за тем, чтобы абордажные крючья, разойдясь, не оставили кого-либо за бортом.


Проходит день, второй, третий… Дети, как дети: бегают, дерутся, бьют стёкла и не желают спать после обеда. Захожу в комнату: «Мальчишки, отбой!». Разговоры прекращаются и вдруг, как выстрел над ухом: «Будьте его мамой!» Вздрагиваю и поворачиваюсь на голос: «Чьей?!» Двое ребят подводят парнишку. Делается стыдно и страшно. Отвечаю сразу, честно, то, что в состоянии выговорить: «Это слишком серьёзно, чтобы так, сразу решиться.»

Глаза мальчишек меняют цвет, они явно растроганы, рады, что не обманула и принимаются раскрывать настежь все западни своих сердец, их тайны и секреты.

– Мать… бутылка… отец в тюрьме… подбросили… сирота… у меня никого нет… – последняя, сдобренная оскалом улыбки фраза поставила точку терпению:

– Всё! Хватит! У вас есть я. – Вырвалось, как на волю…


Один из мальчишек слишком уж увлёкся зондированием носа. Решительными шагами направляюсь в его сторону, и, о, ужас! – ребёнку, которому едва минуло восемь, испуганно прикрывает голову рукой, одновременно зажмуривая глаза.

В пору зажмуриваться самой, но спрашиваю ласково:

– Как тебя зовут?

– Ваня.

–Ванечка, разве я тебя бью?

–Нет.

–А почему ты прикрываешь голову рукой?

– Не знаю.

–Тебя в интернате бьют?

– Да.

– По голове?

– Да.

– Больно?

– Больно…


К концу лагерной смены, моё появление Ванечка встречал по ситуации: виноватой или радостной улыбкой. Говорил, что наказываю только «за дело». Одним из таких «дел» было ненамеренное убийство кукушонка. Ребята сами не поняли, как это всё вышло, к тому же, смерть в их возрасте воспринимается, как нечто страшное, но нереальное, как то, что с ними никогда не произойдёт.

В наказание читала вслух «Маленького принца», передавая опыт Жизни, Любви и Смерти. Для некоторых наказанием было чтение само по себе, на иных произвёл впечатление «шелест колосьев на ветру». Конец сказки огорчил всех, а на следующий день случайно залетевшая в комнату ласточка была осторожно и единодушно выдворена на улицу. Дети были рады первому подвигу добра. Они светились изнутри, как именинники, и держались вместе. Счастье, как горе, его не снести в одиночку.

В лагере было довольно много интересных событий, к каждому из них с удовольствием готовились. Но однажды, это было рано утром 3 июня, по радио сообщили, что под Уфой, при пожаре на железной дороге погибли люди, среди них были дети, сто восемьдесят один ребёнок. Об этом же вскользь, как бы невзначай сообщили и на планёрке у начальника лагеря, а после обсуждали предстоящий в этот день спортивный праздник. Не понимая, как взрослые люди, педагоги, могут обсуждать ход какого-то там веселья, когда в стране объявлен траур, я сообщила, что мой отряд ни на какую спартакиаду не пойдёт.

– Детям-то я объясню, что к чему… – сказала я собравшимся и вышла.


Осознавая, насколько мало у нас времени на это, искали способы разбудить в мальчишках всё лучшее, что основательно пряталось, ожидая удобного часа. Мы играли в футбол, рисовали, пели, читали книги, сочиняли стихи… «Своё» проступало постепенно, но очень не хватало неких, присущих счастливому человеку, черт.

К «домашним» приезжали родные, привозили горы снеди, которая поначалу поедалась тайком или в окружении глотающих слюнки интернатских. Помогать пришлось всем. Кого-то избавляли от зависти, кого-то от жадности. После приезда родителей с гостинцами, выложили угощение на теннисный стол и устроили день сладкоежки, – поделили всё поровну, на 35 человек, даже ягоды. По паре клубничек и черешен получили все. А следующее пиршество организовали уже сами, мальчики и девочки составили несколько тумбочек и накрыли общий стол.


Эх, мальчишки… Днём бегают, занимаются мужскими делами, а вечером плачут. Так хочется к маме. Пусть часто пьяная, грубая, какая угодно, но ведь ма-ма. А если её нет вообще? Выключаю свет, подхожу к каждому, укрываю, шепчу ласковы слова. Потом беру гитару и пою Есенина, Евтушенко, иногда рискую и своё:


Сутулят небо хлопья облаков,

И, начертив пощёчины движенья,

У города взлетел и был таков

Твой самолёт – игра воображенья…


Конец потока. Раздаю «прощальные» шоколадки, ребята волнуются: «А вам?!» Ухожу к себе и начинаю готовить последний сюрприз. Рисую на лице маску рыжего клоуна, приклеиваю нос, подмигиваю себе в зеркало и выхожу.

– Настоящий… клоун!!! – Глаза сияют, улыбки во все щёки, – Это наша… наша…

Действительно, кто я им теперь? Кто?!

Не отрядом, а большим семейством мы идём на карнавал, где отплясываем до полуночи.


Ребята так вымотались, что засыпают, едва разобрав постели. Сидя перед зеркалом, снимаю грим. Могу на спор угадать, кто храпит, а кто бормочет во сне. Подставляю лицо под струи воды, остатки веселья скапывают с носа. Думаю, что делать дальше. Лето – ладно, я остаюсь, и все три смены они будут со мной, а что после?


А наутро начальник лагеря, обвинив в неумении работать с детьми, сообщил, что призыв против кощунственного проведения праздника в день всесоюзного траура по погибшим в катастрофе детям, ни что иное, как высокомерие и неуважение к коллективу. Но пока ничего не знаю об этом, меня беспокоит только одно: Ванечка разучился прикрывать голову рукой, что с ним будет теперь?


Воронеж

Всего-то сорок лет назад, дед Коля с братом Алёшей14 и его симпатичным другом Егором15 сидели за круглым довоенным столом, вспоминая о том, как было там, на фронте. Я сидела тихо, не вмешиваясь. Вдыхала аромат табака и дымок спичечной серы. Эти запахи так подходили к тому, о чём они говорили… И вдруг дядя Егор обратил внимание на меня:

– Алёша, это твоя внучка? – опередив брата, Алексей подтвердил:

– Да, к тому же, она наша коллега! Она тоже пишет.

– Надо же… Такая юная. Прочти что-нибудь, – предложил дядя Егор.


В то время, рифмы ещё без труда оседали в моей белокурой голове, поэтому, не стеснённая отсутствием тетради, но, как и полагается, без особого выражения, я принялась читать.

Дядя Егор задумался, дед Алёша был доволен:

– Есть у неё… да?

– Да… – Чуть поджав губы ответил он. – Только… Подойди ближе, девочка. – Я приблизилась и дядя Егор, похмыкав немного, сказал:

– Видишь ли, ты пишешь замечательно, но в нашем деле существует нечто… В общем, чтобы тебя заметили, надо писать не то, что хочется. Я бы тебе посоветовал, престижа одного ради, воспевать родной город. Так будет правильно.


Я возмутилась и попыталась было возразить, но, перехватив юношеский порыв, дед Алёша встал между нами, положил свою большую тёплую руку мне на плечо и слегка сжал его.

Проводив гостя, дед Алёша подозвал меня к себе в кабинет и, глядя в глаза, сказал:

– Не слушай никого. Пиши. Пиши сердцем. Только так и можно.

      Деду Алёше я верила безусловно, но всё равно сделалось немного грустно.

Я шла домой, оглядывая просторный зонт неба с горошинами звёзд, что держал перед собой город, защищаясь от ветра, и жалела о том, что не увидел тот красивый человек в моих стихах ни неба, не улиц города. Не понял он, что для того, чтобы писать о месте, где родился, нет необходимости многократно повторять его имя.

      Над моим Воронежем с самого Дня Победы вьются траурные ленты дыма заводских труб. Они именно там, где им и надлежит быть.

Мне нравится читать письмена следов лап голубей, вдавленных в асфальт. Приятно видеть красивые натруженные руки рабочих в трамвае. Грустно от растаявших почти островков старины, чья привычная интеллигентная безысходность вопиет, как водится шепотом. А нелепая, жалкая бравада новостроек вызывает дурноту.

Мой Воронеж – это воздушный серебристый шарик луны, взмывающий каждую ночь под потолок неба. И он же, – усердный музыкант, ударник, – дождь, из глаз которого брызжут слёзы после любого неудачного такта.

Мой город сердит и равнодушен, завоевать его расположения – дорогого стоит, но главными в нём останутся навечно: мудрый взгляд бабушки, когда-то ясные и счастливые, а теперь тревожные глаза мамы, напряжённые думы отца…

      Возвращаясь из дальних красивых стран в распростёртые объятия города, открывая его для себя каждый раз, как подарок, понимаешь, что своё, оно всё же лучше, краше.

Мой Воронеж – это тот самый родной край… полукруглый край чаши, из которой не когда не утолишь жажды вполне.


Участь

Огрубевший кулак ветра медленно сжимает позёмку и долго-долго удерживает её, как жука, что щекочет небольно и яростно, стремясь во что бы то ни стало выбраться на волю.

Еле слышное несмелое чириканье за окном знаменует появление пришлой жданной весны! Славно, словно полощет кто воздухом горло, как горячей от студи водой ручья. Теплый минус тщится сдержать в пределах посеребрённых старинных рам всё, что было наделано за зиму. Прежними кажутся лишь черты.

Сугробы тянутся к крыше, краше всё еще угодившей им под спуд земли. А навстречу – истёртый оттепелью сосуль оскал, капает с него часто, зловеще, нездорово… Но не обманет уж никого своим унылым видом небосвод. Он упрям, как увязшая в смоле льда златоглазка… Но до весны-то, вот-вот… немного совсем, и тропинки скоро будут чисто вымыты и сухи, черная молодая земля обрастёт буйной щетиной травы, а солнце, из зависти к белокожей соседке, обрисует её недостатки, сделав их заметнее, истратив на то свой и без того непокойный сон.


Вырвалась к концу позёмка. Но, вместо того, чтоб сбежать, сникла от заметной укоризны солнца, да не всем его приглядка страшна.


Белая плесень облака проступила на кроне дуба, жемчужный налёт вздоха позабыла на небесной раковине вода… Украшенная бисером воздушных пузырьков слюда весеннего пруда, а под нею – медленной тягучей гжелью струятся тела рыб.

Солнце отклеивает лёд от берегов, и вот уже недовольная спросонья жаба, пробившись насквозь пробкою шипучки, крушит толпу, совершая первый шаг.

Куст, и тот стремится сойти с места! А неподалёку от него лениво ржавеет пень.

Сушатся на сквозняке, блестят мытые колонковые кисточки молодых листочков. Меж потоков душа тёплого света и холодного, от земли, воздуха, мечется в смятении крапивница. Напуганная ею мышь юркнула под прогретое солнцем плетёное одеяло прошлогодней травы, и замерла до поры.

А ветер, – тот всё возится в кроне сосны, не может улечься никак.

Округа столь зримо попала под колёса жизни. И, толкая вперёд тот рыдван всё быстрее, меняет попутчиков участь, стараясь не свыкаться с их близостью, казаться безучастной. Ибо не ведает, – кому суждено засидеться у окна, а кому и выйти, прямо на всём ходу.


Весенняя песня

– Да что же это такое! Если это опять собака, я не знаю, что сделаю.

– Ну, и что же ты сделаешь?

– Пока не знаю!

– Зато я прекрасно понимаю, что нас ждёт. В дом только не тащи, возьми ключи от сарая. Мы от прежних насекомых только-только избавились.


Я шёл на слух. Пятна лежалой листвы, сливаясь с солнечными зайчиками, не давали шанса рассмотреть, где что. Небольшие лужи первоцветов стекались в ручьи и реки, которые затопили лес, но это не сделало его внятным более обыкновенного.

Сперва показалось, что где-то плакал ребёнок. Позже звук стал напоминать сдержанные рыдания собаки. Такое уже случалось, когда лапа пришлой гончей попала в один из капканов, выброшенных соседом за овраг.

Плач усиливался. Я лихорадочно крутил головой из стороны в сторону, удалялся от упругой спины тропинки всё дальше и дальше, но всё никак не мог понять, откуда исходят эти горестные звуки. Ускорив шаг, насколько было возможно, попытался было забраться в лес ещё глубже, но тут деревья, которые доселе отстранялись немного, уступая дорогу, преградили мне путь. Пришлось остановиться, чтобы разобраться, куда идти теперь, как вновь услышал рыдания, но в этот раз они раздавались прямо над головой. Окинув ствол ясеня, стоящий передо мной с ног до головы, я разглядел… дятла. Не смущаясь моим присутствием, он всхлипывал, сокрушённо охлопывал крыльями бока и пищал, как малое дитя, оплакивая, судя по всему, столь скорое завершение беззаботной юности.

Не желая мешать невинному и простому выражению чувств, я отошёл так тихо, как сумел, ноне мог сдержать улыбки, рассуждая о том, что, конечно, у каждого – свой повод лить слёзы. И ведь впервые в жизни, горький плачь оказался весенней песней.

– Всегда бы так… – бормотал я, и спешил домой, поделиться радостью.

А за спиной, выискивая что-то, скреблись куриными лапами по земле деревья. Едва не задевая их, по волнам ветвей устремился ворон. Он тоже торопился, ибо нёс к закату солнце. И лоснился его клюв…


Так не бывает

Так не бывает.

Море. На случайно обронённый в воду, исписанный неслучайными словами листок с аппетитом накинулись маленькие рачки. Мерцающий клубок пирующих обратил на себя внимание большой морской чайки. Спустя мгновение птица стоит рядом, по колено в белой, как она сама, пене. Голод часто сильнее страха, но не в этот раз.

Мы так близки друг другу: я – птица – море. Белый комочек бумаги тает, на наших глазах. И исчезнет вовсе к тому моменту, как бильярдный шар солнца скатится в лунку горизонта, а возложит взамен на побитое молью сукно луну.


Волны беседуют степенно, часто кивают, ссылаясь на берег, а наговорившись скручивают полотно моря в безразмерный рулон. Слой за слоем, раз за разом, день за днём: белое, зелёное, песочное, чёрное… Локотки волн толкают друг друга. Последующая стремится сорвать очертания с края хрустящей камнями чаши раньше предыдущей, но – тщетно. Никому не нарушить заведённого порядка.

К монотонности биения привыкает всё: чайки, люди, берег и даже само море. И всё же иногда, вопреки повиновению обыденности, в его душе созревают морщины сомнений. Впрочем, ветер, привыкший к иному порядку, гонит их подальше от бирюзовой безмятежности с силой, которая заставляет бежать. Во след летит брошенное или обронённое некогда в самое лицо глубине.


Такие волны сбивают с ног, смывают гальку банальности, оставляя мелкие камешки озарений, которые мешают идти дальше, будто сдерживая нарочно.


Тёплые ручейки летнего дождя, непорочная улыбка зимнего солнца, пыльный ствол тополя, – и всё мимо, мимо, мимо… Вступая в тень истины, как в реку, перейти на другую сторону, не замочив ног? Так не бывает.


По-бабьи

Она сидела напротив и плакала. Анатомически верные черты лица, чистая кожа, продуманный беспорядок волос и прочие женские прелести, которым непросто перерасти в достоинства… точнее – в достоинство, которое одно весомее всего видимого и того, что прилично лишь угадывать, рассуждая о женщине.

Любил ли я её? Когда-то – да. Описывая свои чувства к ней, мог поклясться, что винил себя в излишней деликатности, а после положился на то, чисто бабье, что непременно должно было присутствовать в ней, но, как оказалось, – ошибся.

Если бы меня спросили, что главное в женщине, я бы ответил, что это любовь к жизни. Воплощение которой дети, собаки, ветер с моря, тень ворона над дорогой, божьи коровки, пирующие у блюдца со сладким чаем. Я искал в ней это всё, и, казалось, находил, но на самом деле, – просто видел своё отражение в её пустых глазах.

Я дал ей выплакаться и, протянув немодный льняной носовой платок, спросил:

– Так что же, всё-таки, стряслось?

– Ах! Ты меня никогда не понимал! – попыталась было возобновить свои рыдания она, но я перебил:

– Перестань. Это всё давно не имеет смысла, расскажи, что произошло.


И она, уже без слёз, а с тихой безнадёжностью поведала мне о том…


– Когда мы расстались, я была немного расстроена, но вспомнила от том, что всё, что ни делается – к лучшему, решила продать квартиру и уехать к сестре в Грецию. Она давно меня звала, но наша с тобой связь, её неопределенность, держала меня здесь. Покупатель на квартиру нашёлся быстро, и вот, утром того дня, когда должны были быть подписаны все документы, мне стало нехорошо, и.… в общем… Оказалось, что я беременна.

Покупатель торопил, сестра настойчиво звала к себе…, и я решилась на аборт.

Знаешь… ночь накануне… этого… была самой страшной в моей жизни. Я никогда не думала, что так страшно расстаться с человеком, которого как бы ещё не существует, но он уже здесь.

Видит меня изнутри… насквозь. Смотрит на мир моими глазами, и не узнаёт его, не узнАет его теперь иным. Такой ничтожный сгусток тепла, но как мы все жалки по сравнению с ним. Он не верил в моё благоразумие, но ему… ему! было меня жаль, это ощущалось так остро.

С какой радостью я дождалась бы ласки его мягких губ и неловких прикосновений к груди маленьких ладоней....

Он наверняка знал, что я намереваюсь сделать, и представляла, как ему будет страшно, когда в тёплый сумрак колыбели ворвутся жала стали и света. Когда биение нежной точки, трепет двух сердец, соединённых в одно, будет вырван и уничтожен кем-то третьим: грубым, чужим, привыкшим к этому чёрному ремеслу. Так… будет?!!!

Тогда же я поняла, что, когда он уйдёт, останусь совсем одна, насовсем. Навсегда. И когда мы были с ним вместе, ту, последнюю ночь, я поняла, что он – единственный, действительно родной для меня человек, который боится не за себя. Он был сильнее меня…


Она замолчала. Пытаясь осознать происходящее, я тоже оказался не в состоянии говорить. Её образ, и без того небезупречный, теперь казался воплощением всего самого ужасного и гадкого. Кроме брезгливости, что обуревала перед тем, волна ненависти подняла меня на ноги и я, насколько мог спокойно, попросил её уйти:

– Ты знаешь, где выход, – едва выговорил я и, чтобы не наделать непоправимого, отвернулся к окну.


Захлопнувшаяся за нею дверь приподняла занавеску, сквозняк подхватил её подол, неприлично высоко приподняв… Я смотрел вниз, где медленно и осторожно ступая по переходу, шла она, и … не узнавал её прежней летящей походки. Она шла несколько по-утиному, незаметно переваливаясь на стороны, как бы оберегая ото всех, что-то ценное в самой своей сути. Даже от меня…


Нелюбви туман

Любя детей, нельзя ненавидеть взрослых, ибо все они тоже были детьми.

Где та граница, что разделяет их? Зачем вторые так небрежны? Отчего первые столь расточительны? Кому дано рассеять туман на улицах городов души, кто затеряется, так и не отыскав пути… К чужому ли сердцу, к своему. Дома, события, лица, – всё плавает в липком тумане. Продвигаясь ощупью, тянешь руку и не знаешь, каким будет ответ, да и будет ли он.


Туман, не размениваясь по мелочам, всё же мелочен, излишне дотошен, отчуждён и ясно даёт понять то, что каждый – сам за себя. Скрадывает соседство домов, деревьев, явлений и людей так, что кажется, – всё вокруг будто вырезано из картона, наклеено на вату тумана крахмальным клейстером.

– Какая чудная поделка! – восклицает некто.

– Подделка, – раздаётся из-за спины в ответ, но, как бы скоро не обернулся, – два шага в сторону, и ты невидим, а рассеется, – поди разбери, чей то был голос тогда.


Волоча за собой столбы влажной мглы, идут люди, оставляя за ширмой тумана личину чувств… Встречаясь взглядами, не узнают ни себя, ни тех, кто рядом. Вот оно – безличие, безразличие, – во всей его красе!


Ехали молча. Говорить было не о чем. Всё, происходящее между ними, требовало декораций, они не могли сосуществовать вне их границ. Туман за окном не давал взгляду зацепиться за то, что дало бы тему для болтовни ни о чём. От того было неловко. Время было позднее и улицы города, свободные от машин и пешеходов, зевали и разминали затёкшие ступни, оправляли сбившиеся рукава переулков и манжеты поребрика. Тельняшка пешеходного перехода небрежно валялась где-то там, впереди, на хорошо известном месте.

– Не забудь притормозить, там могут быть люди, – попросила она, радуясь возможности прервать молчание.

– Я помню. Поздно уже, но, мало ли. Кстати, там светофор подмигивает нетрезвым нездоровым глазом всю ночь, – чересчур охотно ответил он. – Ещё минут пять, а там до аэропорта – рукой подать…

– Хорошо мы придумали, правда?

– Конечно. Будем пить кофе и смотреть, как взлетают самолёты…


Глухой, словно через одеяло, удар не дал ему договорить. Лопнувший пузырь лобового стекла, резкое торможение. Чтобы не задохнуться от ужаса, срывая двери с петель, они вырвались из машины почти одновременно. На трамвайном пути, перечеркнув телом железные линии рельс, весь в крови лежал человек. Рядом, юлой, крутился его белый башмак. Она подобрала его и со словами:

– Вы потеряли… – ощутила, как в лицо ударило тепло остывающего рядом тела.


Нервный тик светофора едва пробивался сквозь туман, а тот, который ещё мгновение назад был человеком, лежал в одних носках на дороге. Казалось, он пришёл с работы домой, и лёг на минуточку передохнуть перед ужином. Едва заметный, последний выдох опустил живот почти до спины, оставив распахнутыми обтянутые рубашкой рёбра. Они казались остовом выброшенного на камни корабля. Омытое кровью лицо таяло на глазах, как медуза, что замешкалась в полдень среди водорослей мелководья…


Стая ворон в людском обличье пялилась на виноватых и на того, кому уже ни до кого не было дела. Им было любопытно и страшно одновременно. Туман же, из жалости жался то к поверженному, укрывая от жадной до чужого горя толпы, сбиваясь облаком подле, то к обступившим, пряча их от себя самих. А она и он, с немым воплем «Что же теперь?..» в ужасе глядели друг на друга поверх голов.

Им обоим виделся пустой столик в ресторане аэровокзала, с недопитыми чашками кофе, дрожащего от надрывного рыка взлетающих самолётов.


Не требуй многого от мороки16 не подпускай её к себе, больше, чем на… Ибо разрушительна нелюбовь.


Я люблю стеклянные шары

Это было очень и очень давно, когда я уезжала надолго, ты обнял меня, смеясь, и вручил светло-коричневый стеклянный шарик, но ничего не стал говорить при этом. Было и так понятно: наша судьба, хрупкая и прозрачная, лежит в моей ладони.

С годами поверхность шарика покрылась заметными шрамами, следами от падений, царапинами, да только воздушные пузырьки в его сердцевине всё равно оставались чистыми и прозрачными.


Было непонятно, что произошло, мы не ссорились, но однажды шарик вдруг помутнел, заиндевел, как градина. Он понял, что случилось, гораздо раньше меня, – хотел предупредить, после передумал, и, попытавшись скрыться от расспросов, укатился под дальний угол дивана, глупыш…


Накануне расставания, под окно подошёл со скандалом ветер. Ему было мало измочаленной упрямством листвы и простуженных улиц. Упираясь лбом в плёнку стёкол, он растягивал их, пытаясь выдуть огромные шары. Не добившись ничего путного, взметнулся в высь, сбил в горячке замки с огромных кувшинов и полился из них на землю дождь. И стекал бы так, до последней кап-ли.

Но не в силах угомониться, он катал их, сминал со злостью, превращая в град и свирепо швырялся им. Градины впивались в землю, застревали меж складок стволов, били по лицу и рукам, просились в тепло…

Не о них думал ты, и нам не было страшно. Прижимая меня к себе, легко и нежно, как стеклянную, ты смешно, по-птичьи склонял голову набок и шептал:

– Как удобно нести тебя!

Я была слишком счастлива тогда. А теперь…

Шарик выскальзывает из рук. Он ещё тёплый, словно только чтоскатился с твоей ладони в мою, да только совсем промок по пути,– то ли из-за дождя, то ли из-за слёз.


Но… всё равно. Я люблю стеклянные шары. Они маленькие, как крупные градины. А градины, даже самые твёрдые и холодные, становятся прозрачными и плачут в тепле…


Вечности песочные часы

Если вы трогали ногой медузу,

выброшенную на берег,

не мните себя знатоком подводного мира…


Ночь, по-пиратски глянув единственным глазом, медленно и зловеще оглядывает сумеречные владения. Фонари – жалки подобия звёздных строчек, тщатся сложиться щепотью созвездий. Город с высоты птичьего полёта напоминает унылую ткань, пробитую в разных местах иглой без нитки, которую подсвечивают изнутри. Его узор, орнамент… так ли он красив?


Сны видят все. Кирпич, сдавленный со всех сторон, домашними ли склоками или вырвавшимися на улицу сплетнями, вздыхает о своей рассыпчатой беззаботной юности. Издёрганное преднамеренными случайностями воображение человечества, не в состоянии выпутаться из лабиринта несообразностей даже ночью, и вытесняет одну глупость другой. Люди спят, кто чем запив пилюлю забот. Храпят или едва нарушают вздохами пустоту квартир, и только судорожные всхлипывания стекающей по трубам воды не дают ночи окатить мир спокойствием вполне. Что снится ей? На нездоровый полумрак проистечения жизни падают яркие, счастливые блики прошлого…


Сосновый бор. Группа ребят на берегу неширокой, похожей на эхо речки. В тех местах, где зримо звучит «А-а!», берега сердятся и отталкиваются друг от друга. Протяжное «У-у!» сближает их, но боязнь показаться слишком сентиментальными вновь раздвигает берега грубым «А-а!».

Во время дождя речная вода недовольно темнеет и, как большая тёплая птица, зовёт к себе под крыло, оберегая от холодного душа с небес. Ребята охотно пользуются добродушием реки и долго, вдумчиво купаются.

Опускаясь на дно, увлекают с собой на поверхность пустые сосуды, в которых некогда жили джинны. Прямо с рук кормят под водой рыбёх. Нежные, почти прозрачные, с бриллиантами сияющих глаз рыбы радуются угощению, выхватывают крошки хлеба из подставленной пригоршни. Прислоняясь губами к стеклу маски, ловят взгляд и, поспешно чмокнув, нарочито вздрагивают от пузырей выдыхаемого воздуха, словно дёрнув надменно полуобнажённым плечом, и тут же продолжают трапезу.

К счастью для мальков, щуки предпочитают шумному застолью отдельный кабинет за шторкой водорослей болотного цвета, взволнованной сквозняком придонного течения.


Лето обидно скоро старится, всё чаще улыбается сквозь слёзы. Вечерние посиделки у костра, меж колонн корабельных сосен, становятся всё длиннее. Хочется сидеть, как можно ближе к огню, как можно дольше, как можно дальше глядеть в никуда… Но наступил-таки день, когда скрученные палатки погружены в каноэ, и на стоянке лагеря остаётся лишь присевшая на корточки трава.       Солнце, неумело упрятав разочарование, уткнулось в облако, тучи предупредительно задёргивают гардины небосвода и льётся дождь. Приглаженная ребячьими ногами трава скоро приходит в себя, тянется сонно и вскоре следов не остаётся вовсе.

Дождь то мотает головой, отчаянно пытаясь вытрясти из уха холодную воду, то набирает побольше воздуху, проливает одну -две капли и уходит.

Каноэ тоже – тихо отходит от берега. Мерный ритм вёсел, струи щекотно скапывают с носа. Деревья и кусты и облака отражаются в воде так, что кажется, – лёгкое судно лавирует промеж облаков, не мешая никому.

Почти у самого города, вспугнув уток, ребята срывают с птиц аплодисменты, прервав их сон посередине кошмара, что давно перестал быть привилегией людей.


Ядовитые потоки сточных вод, смердящие свалки, траурные ленты дыма… Покров беспечности не сдёрнут, и, кажется, что уже запоздал. Так хочется быть неправым, да тот кирпич, что помнит всё, усердно крошится, превращаясь в песок. Спешит наполнить песочные часы вечности, которые не остановить никому и никогда.


До кого как…

Подмороженная земля, по месту, ожесточилась поутру, и нарядилась гранитом: прожилки малахита травы, замершая на месте пластинами слюды роса, да не к месту, – нелепое вкрапление сапфирового сияния первоцветов.


За остеклённой рамой берегов пруда, в пыли рассвета угадывались букеты корневищ кубышек, по-девичьи сомкнутые их ладони, что робко тянутся к пожатию меж крахмальным манжетом льда и холодным воланом шёлка рукава воды.


Рыбы красно рядили о грядущем, да рядились побогаче. Их вскоре ожидают брачные пиры, с непременной беготнёй по одному, заведённому навсегда раз кругу. Улитка примёрзла к пузырьку воздуха, не отпускает, держит крепко.

С вершины неба ястреб кричит младенцем, готовится тетёшкать ребятню.


Чёрный чопорный ворон выпустил из когтей мышь. То ли подвёз по-соседски, или выронил от неловкости. Как знать? Присев на обломанный карандаш берёзы, поворотил он головой в разные стороны до хруста, размял ключицы и, мерно звеня ключами от округи, грузно взлетел. А мышь, что упала на вязанный матрац травы рядом с осенним сором, огляделась, прилично чихнула, одёрнула серый рабочий сарафанчик, и, как не бывало ни в чём – засеменила по делам.


Увиваясь атласной серой лентой округ дерев, снуёт белка. Рыхлит почву, огородничая кабан. Сторонится дороги олень, а косуля, любопытная козочка, лукаво выглядывает из-за прозрачного ещё куста. Вся на виду, красивая… нет сил!


До нас ли им? Так до кого как…


Пора

Рыжий весёлый полдень. Ветер тихо скребётся в окно сухой, спящей с осени веткой, просится в дом. В углу рамы, незаметно потирая руки, подгоняет время, раскачиваясь на паутине жёсткий жестокий с виду жук, для одного только вида решительный, но на деле – не слишком он и смел. Ему иножды 17 недосуг никому досаждать своим досугом. Если можно тихо и незаметно переждать что-либо: ветра порывы ли, губительный ли избыток милости солнца… Коли есть надежда пересидеть в сторонке, – не преминет попользовать и её.


От реки слышно, как на воду босыми пяткам тормозит синица. Камень на дне погряз в иле по самую шею, и ему так славно, что лень шевелить губами, дремлет под чавканье улитки. А та закусывает водицу студнем прошлогоднего кленового листа.

Нежными ресницами согласно моргает тимофеевка, у ног её пенится вареньем земля и взрослеющий мох с кислым выражением бархатных щёк. Он же, – и на развязанной развязной шнуровке нор пригорка.


Редкая весомая капель всхлипываний дятла ловит свойское эхо, путаясь среди обретающих гибкость станов стволов. Те всё ещё статны, да наскучило им так-то, стоять столбами. Гибкости жаждется, взглядов с поволокой подле, оленьих.

Сосна и туя пританцовывают на месте, держась за руки. Бабочка-крапивница, разбив пару вальсирующих мух, сбив со своих нарядов излишек разноцветной пудры, подхватывает подружку и принимается кружиться сама. А мухи отдышаться не могут никак, разминая ушибленные с лёта локотки.

Из плетёной хвойной вазочки лакомятся сосновой помадкой божьи коровки. Тянет руку кверху выскочка ландыш…


И такая вот кутерьма – до самых сумерек, где, в стороне ото всех, стоит, призадумавшись, мышь. Глядя вдаль, ловит запахи пирога, что томится в печи весны, и, – вкусно ей! Сытные соки надежды опьяняют, дают силы потерпеть ещё немного в душном полумраке норы, а там уж, после… Мышь стряхивает с себя оцепенение, дышит на озябшие кулачки, и решительно направляется домой, спать. Пора бы уж. Всему – пора.


Настоящий человек

Сложно с глупыми. Подчас, – просто невозможно.

Знавал я одного футболиста. Ничего личного, – так, приятели по разорванному колену, не более того! У него были две страсти: футбол и слабый пол. Травма избавила спорт от посредственного игрока, а что касается дам… Он желал сочетаться, с кем угодно и как можно скорее! Парень был неприятен, неопрятен, и навязывал своё общество, тогда как мне было невыносимо не только видеть его подле, но просто – идти вместе по улице, даже молча. Но держать язык за зубами он не умел, а шёл, орошая непроходимым вздором округу. Все мои попытки объяснить, ему, что следует искать себя, а не пару, учиться, хотя чему-нибудь, разбивались об одну и ту же фразу:

– Ну и зачем мне это?! Я же красивый! – упрямился он после каждой очередной отповеди.

Услышать подобное от ребёнка было бы в некоторой степени забавно, хотя и насторожило бы непременно, но из уст вполне созревшего взрослого звучало пугающе.

По счастью, судьбе было угодно отдалить нас друг от друга вскоре, а много лет спустя случилось наблюдать, как, расположившись за столиком в кафе, мой недальний18 знакомец вкушал нечто питательное вместе со своим сыном. Тот был абсолютной копей папаши: совершенное, потрясающе красивое лицо и бездонные очи, пропасть, где бесследно исчезает исконный смысл бытия. Зацепиться не за что. Они жевали, любуясь друг другом. То ещё зрелище.


Кому-то повезло, скажете вы, женщины любят привлекательных? А мне её… жаль. Это ж какими нервами надо обладать, чтобы объяснять высокому красивому мужчине простые вещи. Не располагаться подле урны, к примеру, – ибо вполне предсказуемо промахнутся мимо, и поэтому попадут в тебя. Не порхать влажными подмышками перед лицом визави. То ж всё – простые, банальные, обычные вещи, – про мытьё рук, ушей и, как правильно перейти дорогу…


К счастью для нас, есть ещё и те, кто, забывая о себе, обнимают вящий19 мир, заставляя ближних тепло и сострадательно внимать тому. Эти чудаки тоже восхищаются, но всем, кроме себя самих. И от того-то прощаешь их, легко и свободно, с откровенной радостью и завистью тайной, что самому сие не дано.

Столь стеснённая временем бабочка тратится на то, чтобы пошептать в ушко, сидя на несвежем воротнике чудака. Синицы, не стыдясь стирают своё бельишко в пруду прямо при нём. Сама земля кружится на виду, не ощущая неловкости от того, что под седым париком прошлогодней травы щекочется муравей. Подшивая подол дня, суетится у ног шмель, и, плавно поводя плечами в золотых осенних эполетах, с явным сожалением, тает из виду лёд.

– Ты только посмотри, – просит чудак, указывая на видимое лишь ему. – Это просто невероятно!

И киваешь головой согласно, стыдясь непонятливости, любуешься… тем, что есть ещё такие, не от мира сего.

…Говорят, что определённое отношение к жизни побуждает двигаться вперёд, поскольку только там, вдали находится неизведанное, тогда как неопределённое вынуждает топтаться на месте.

Настоящий человек всегда идёт, и его наслаждения впереди.


Весна

Трясогузка меряет шагами новую, с сырой ещё побелкой квартиру. Страдая от безделия, длиннохвостая синица меряется турнюром с лазоревкой. Дубонос хмуро пересчитывает шишки на сосне: ищет, где погуще.


Воробей цокает каблуками по крыше, гремит солдатскими жестяными тарелками, накрывает стол к обеду. Слышно, как он то и дело кричит кому-то:

–Че-го? Чье-го?!

Бегая туда-сюда, тревожит муху, сгоняя её с тёплого насиженного места, а та, разморившись на солнышке, лениво так, низким грудным просит:

– Ах, ешьте меня, терзайте, я вся в вашей власти, только отойдите со света поскорее, самый лучший загар – до обеда.

А воробей, от изумления чуть не падая с крыши, ей в ответ:

– Чего – чего?!


– Не ссорьтесь, пожалуй, хотя теперь! – подаю уж голос и я, но то напрасно, не вразумить их теперь. Безотчётное волнение весны задаёт тон, тревожит всех. Порывистость и хОлодность оправданы тяжестью20 её. Непросто это, дарить жизнь.

Несмотря на производимую собой нервность, веслединная21 музыкальная шкатулка, при всём однообразии мотива, наскучит не враз. Кратная такту её кротость западает клавишей гармонии души. Плавное тёплое течение срывается вдруг с места и, хлопнув дверью, уходит, оставляя вместо себя опустошённые пригоршни ложбин, пустынные пригорки. Куда ни глянь – отлежавший бока осенний сор.

Стоит ли браться за дело вновь? Состояться ли? Но… если нет, то как же?! Не всякое свершённое оставляет след. А уж коли ему вовсе не бывать…


Чем мы живём, как не воспоминаниями, пока сами не становимся ими…


Шмель

Дурно, коли из названия своего,

человек выхолащивает сперва человечность,

а после и разум. Стоит ли он себя, таков?


Шмель описывал утро. Прописью, выводя старательно каждую букву размашистым почерком. Задевая редкий ещё цветок, ставил кляксу, сокрушался, тряс виновника за плечи, тот склонял голову, сожалея о содеянном, и шмель, принимался за свою летопись вновь:

–У-у-у! – хрипло басил он на весь лес.

Он был дотошным, этот шмель, и записывал обо всём, что удавалось увидеть и узнать.

Ему было слышно, как трясогузки натирают до блеска стёкла. Нервный этот звук, обыкновенно доводит до исступления слабые натуры, но из уст птиц оно выходило не так больно, и даже несло в себе некую огорчительную радость, с которой согласно было примирить себя ненадолго.


Сосны грели под струями солнечного света натруженные за зиму лапы, прямо так, не сняв линялых перчаток. Пережив в одиночку все тяготы снежной поры, они отдыхали чуть поодаль от прочих, тех, кто вовремя убрался восвояси, замер в надежде, что минет их гнев стужи и бремя снегопада.

Но непогоду неурядиц сумели переждать не все.

Одни не выдержали ожидания сами, других сломили обстоятельства. Поверженными, в низменном своём состоянии, они выглядели почти жалко, тогда как сосны, даже в плачевном, измождённом подобии себя, держались на ногах до последнего. А, испуская смолистый дух, падали, гордые дальним родством с морской стихией и глядели наверх до той поры, пока ещё было позволено им совсем не очерстветь.

Вокруг было столько всего, – видимого и незаметного, а шмель всё писал и писал, торопясь, стараясь ничего не упустить. Ибо, только так могла отпустить его боль о том, что скользкий шлейф времени или юркнет в тесную щель под камнем, как ящерка, или оставит никому не нужный бесполезный уже хвост на виду.


Стук в окошко

– Ладно, всё, я пошла, не скучай! – сказала она и, ловко оперевшись крылом об угол сарая, полетела в сторону леса.

Изумлённо и радостно я глядел ей вослед. Всего за час эта милая птаха похитила моё сердце и унесла с собой по то самое «навсегда», что так коротко для нас, и так бесконечно для неё.


Удар, будто мягким кулачком ребёнка по стеклу, пришёлся как нельзя кстати. Хотелось выйти из душной комнаты поскорее, но не находилось приличного на то резона.

– Ты куда?

– Да вот, птица ударилась об окошко.

– Вроде, несильно.

– Схожу, посмотрю…


В оставленном, позабытом осенью рукоделии – недоплетённой розетке травы под окном, лицом вниз лежала обыкновенная овсянка. Неудобно вывернув правое крыло, просыпав горсть мелких коричневых перьев основания хвоста, она дышала чаще, чем умела. Неловкое состояние тревожило её, и, сгоняя с непривычного места, торопилось пуще обыкновенного сердечко… Но встать, взлететь, или даже просто – подобрать под себя обтрёпанный падением подол она не могла.


– Да ты ж моя бедная, – шепча тихо и нежно, чтобы не напугать, я склонился к птице и, недолго думая, подобрал её ладонью. Опасаясь, что овсянка станет вырываться и наделает себе новых бед, держал наготове вторую руку, но, к моему удивлению, птица ловка подтянула под себя ушибленное крыло и едва заметно завозилась, устраиваясь удобнее.

Тихо приговаривая, я согревал овсянку, загородив от ветра, и через некоторое время стало заметно, что сердце её бьётся ровнее, но левая лапка сжата в кулак, словно отбита. Следовало дать овсянке возможность прийти в себя, поэтому, не решаясь отвечать за благополучие птицы, я задумал усадить её на скамейку подле сосны. Приложив ладонь так, чтобы она была свободна в выборе, попытался принять руку, но птица тут же разжала кулачок и крепко ухватилась за мой палец.


– Ого! – неожиданно и счастливо рассмеялся я, – ты меня совсем не боишься. Какая ты… милая. Давай-ка я тебя тут, поблизости устрою, только на время, – а если к вечеру тебе не станут лучше, приглашаю к нам в дом, милости просим.

Овсянка согласно прикрыла глазки и даже, кажется, задремала.

Припомнив о том, что позади сарая, в кустах малины с прошлого года висит гнездо, я направился прямо туда. Но, как только поднёс руку с птицей к лукошку, она открыла левый глаз, укоризненно и демонстративно посмотрела на меня и продолжила прерванный сон.

      Так я и ходил туда-сюда, баюкая птицу. Выбирая места, где земля мягче, чтобы ступать потише, да куда солнце сможет дотянуться без помех.

Прошло не больше получаса, как овсянка оправилась и смогла взлететь. Она сделала это не разом, а спрыгнула сперва на тёплую кочку у моих ног, предоставляя рассмотреть, до чего ж хороша, и лишь спустя несколько мгновений, встряхнулась и исчезла. Как пепел с блюдца…


– Кто-то постучался или мне показалось?

– Да нет, этот так, поползень, шалит.

– Всё тот же?

– Ага.


Очередной стук в окошко. Как же я страшусь его и жду его как теперь…


Мой милый друг

Он ушёл с таким же достоинством, с которым жил все эти годы. Не обременяя никого, не вызывая напрасных рыданий и пустых надежд на то, что «всё обойдётся».

Три недели тому назад, как только приоткрылись жалюзи льда, он вышел на порог берега пруда. С трудом разместил неловкое от дряхлости тело на едва тёплых камнях и, не теряя ни капли из скоро истекающей жизни, подозвал к себе.

Я был так рад, что снова вижу его. Приветственно засуетился и, припоминая все милые слова, которыми столь часто награждал своего товарища, приблизился. Он лежал, тесно прижав к себе землю и строго, не отвлекаясь на то, что по сторонам, и пристально смотрел на меня своими опаловыми глазами. Стало немного не по себе, по спине пробежали ручьи смутного страха, – обыкновенно он избегал смотреть в глаза так… долго. Впрочем, по всегдашнему людскому легкомыслию, списал всё на счёт весенней хандры, и принялся выказывать ту степень удовольствия от встречи, на которую только был способен.

Мой милый друг, рассудив, вероятно, что было бы жестоко отнимать у меня оставшиеся минуты недолгого счастья, немного ослабил пытку предстоящей разлуки, и, с известной долей снисходительности, глядя на меня ласково, как на малое дитя принялся выслушивать всё, что я говорил:

– Ты – лучший на свете! Самый добрый и верный, ты… – Жестом руки морщинистой руки с несколько расплющенными кончиками пальцев он прервал меня, всё же. Скрывая слёзы, как последний довод, он выложил на бархат своей любви драгоценные жемчужины прощального взгляда, улыбнулся легко и, не теряя этого выражения, ловко, как в первый день нашей встречи, красиво и незаметно растворился в матовой толще воды.


…Если бы природа не была столь нервна, если бы она плавно несла своё тяжёлое новыми жизнями тело, то он наверняка пожил бы… хотя б ещё одно лето!


Я нашёл его среди камней. Он и сам был похож на статуэтку из чёрного камня, авгита. С плотно прикрытыми глазами, розовыми мраморными прожилками на белой шее… Он был прекрасен. И, казалось, что глубоко спал. Так хотелось оставить его на берегу пруда, чтобы, когда проснётся, достало сил сделать шаг, юркнуть под тёплое одеяло воды, да только вот… птицы, не разберут, станут его будить, раньше времени… Не к чему это, не к чему…


Обыкновенное

Ветер только-только оставил трепать чёлку сосны. Его отвлекла невнятная акварель неба, что пришла на смену черничному, в ярких стразах звёзд чехлу ночи. Она была не то, чтобы больше хороша, но чудилась иной: весомой менее, лёгкой, открытой, что ли, хотя, по сути, – рядилась. Казалась не той, что была в самом деле.

Серебрение луны поутру, нежной вышивкой в тон, недолго украшало собой прозрачный её тюль. Солнце, со всей своей вульгарной бесцеремонностью, распахнуло вдруг окна настежь, и несколько развязно принялось указывать на несовершенства, в котором было отчасти повинно само.

Проводя свой досуг где-то там, за рыхлыми воланами драпировки будуара, с теснотой которого давно свыклось, солнце сияло лишь для себя одного. Небрежение интересами других давно вошло в привычку, оно даже, не стыдясь того, могло сидеть у окошка месяцами, или же уходило, когда вздумается, не упреждая никого о намерении своём. Если кому удалось бы застать солнце в этот час, то обнаружились бы натруженные безделием предплечья и истёртый до блеска подоконник, в тех самых местах, где тот служил подспорьем попыткам удержать от излишнего кружения рыжую… бедовую голову.


А ветер всё «ищет» в неровно остриженной, частью уже выгоревшей шевелюре сосны, и подсолнечная шелуха коры сыплется и сыплется без конца под ноги, делая хвойный мат упругим и удобным для долгой ходьбы в ту сторону, что, обнаружив себя, становится понятной, знакомой и от того совсем неинтересной, обыденной, как и всё вокруг…


Стоит только захотеть

Зыбка пассажирского вагона баюкает мерным своим ходом. Но кашель, с соседней полки играет сном, как мячом:

–Бу-бух!– и парение дремоты ударяется о низкий потолок. Скучно…

Скука – это когда за окном темно, и внимаешь редкому театру теней у каждого семафора, читаешь этикетки на постелях в плацкарте, или слушаешь вдруг с жадностию, как, изнывая от безделья, шепчет изумлённой попутчице суровый на вид мужчина:

– Давайте, помогу вязать, меня мама научила! – и шуршит пакетом с нитками.


На нижней полке излишне опрятный гражданин, судя по всему вдовец, с голубой вилкой в кармане пиджака сидит и решает синей ручкой кроссворд. Время от времени он требует у проводника кипяток и хлебает чай из лазоревой чашки, а после, как допьёт, кладёт туда ручку, а сам ложится подремать. Вилку из кармана не принимает, и покачивается она на волнах его дыхания, как поплавок, приманивая вкусные питательные сны. Впрочем, изредка мужчина всхрапывает и скрипит зубами, которых осталось не так немного, но каждый выглядит произведением искусства: он чист, покат и слегка шершав, как морская галька.

      Поезд едет всё дальше и дальше, а за окном тугой, зримой ледяной струёй льётся на землю ветер. Разомлевший апрель внял этому не сразу, но спохватившись притворял ставни один за одним и заметил пробегающий мимо снег, тот был весь мокрый, по всему видать, – догонял давно ушедшую зиму, наследил.

Туман влажными лоскутами взялся за уборку и старательно стирал, заодно с мокрыми пятнами снега, с лица земли округу. Одна за другой исчезли складки оврагов и морщины крутых берегов реки. Чисто вымытый, сиял светлячок Венеры, а Орион крался к краю неба, мечтая скрыться раньше срока под сурдинку. Луна же, чуть поворотясь, устроилась уютнее, натянув пышное одеяло облаков до подбородка, а после с удовольствием принялась наблюдать за тем, что делается и там, внизу, и вообще.


Закат вёл себя странно, то отопил рею сосны, воздавая последние почести дню, то менял на ней флаги. Сдёрнув бело-красно-синий, приделал бело-синий, передумал вдруг и вновь переменил его. Примериваясь так и сяк до той поры, покуда маяк солнца не исчез из виду вовсе.


В сумерках не было заметно дурно окрашенных солнцем и от того коротко стриженных сосен. Голая пятка обломанного сука мёрзла без чулка коры в темноте, шевелила пухлыми пальчиками почек, пытаясь согреться, да где там…

Снежными хлопьями чайки роняли себя на берег. Куталась в ледяную шёлковую простынь дорога. Филин, не дождавшись отклика эха, и тот счёл за лучшее скрыться, рассудив не досаждать рассвету.


Поутру, ворона, что обыкновенно будила день, долго пыталась откашляться, но так и не осилив немочь, молча толкнула подругу клювом в шею, а та зажмурилась крепче, присела, прижимаясь к ветке. Так не хотелось ей покидать тёплое под животом дерево, и лишать себя сладости сна, в котором всё возможно, стоит только захотеть.


Зяблик

Фасолевые стручки слипшихся от сладкого листочков орешника, как петушки на палочке, – полупрозрачны и аппетитно блестят.

Разложив на подсохшем, в оспинах нор пригорке пушистую шкуру мха, птицы наделяют лоскутами всех, кому надобится в гнездо, для тепла и уюта.

По сторонам оглаженной тугой тропинки – недоеденный кабанами пудинг лесной подстилки. Он так порист и так славно пропечён, что голодные капли росы на кружевной салфетке, в спешке, обронённой пауком, понятны вполне.

Дятел – тот ещё кулинар, но по части обсыпки сладких пышных пирогов оврагов вафельной крошкой опилок, он большой мастер. И неутомим, хотя и разборчив. Сочно всё, вкусно. Согреваясь, вспенивается безотчётная, вольная радость, квасом к полудню.

Не срезанные букеты полян громко цветут и скромно вянут ароматно, горечью. Утолив голод перезимовавших шмелей и земляных пчёл, цветы перестают пахнуть совсем. Набравши смелости в тугие щёки ягод, качнув плотным белым бедром луковиц, обтянутых коричневым шёлком, они теряются враз. И, поникшие, не ведают, – как жить дальше, быть как?! И засыпают под нежную песнь овсянки. Куда соловью до неё! Нем он покуда.

Барабанная дробь веток дуба с небес. Предсмертный рык осины. Бесконечное нервное хождение туда-сюда и скрип половиц. Кружение древнего деревянного шара по бесконечному жёлобу: вниз, вниз, вниз… И ожидаемый грохот захлопнувшейся от ветра калитки. А в лес или леса… В ту жизнь, где и без нас – всегда доброе утро.


– А зяблик… зяблик-то что?

– Ничего, с ним всё хорошо. Прилетел вот, рад, что дома! Просится насовсем.


Отец

Сомнительно, что плен недобровольный

Был сладок так, чтоб были им довольны!


В пруду проснулась лягушка. Мы так обрадовались друг другу… Я пел ей дифирамбы, снимая пенку листьев с поверхности воды, а она слушала, улыбалась спросонья и шевелила розовой нижней губой.

Неосторожно подглядывая за нами, луна прятала своё лицо за вуалью ветвей. Даже вращаясь в высших сферах, среди звёзд, она понимала, что одинока. Рассуждая об этом, ворочалась на постели по ходу мерного мирного кружения земли, и потому находилась в постоянном поиске родных душ, схожих взглядов и мнений. Она не понимала, что единообразие ещё держится в пределах существования, лишь в силу своей приблизительности. Сотворённое «на глаз», для радости и любви, в пучине легкомыслия, легковерия и распущенности зреют до поры счастливые зёрна истины, но, чтобы постичь об этом, подчас не хватит и жизни. Даже такой, относительно небыстрой, как у неё.


Луна выжигала тени на земле, и от них, свиваясь в кудри тумана, шёл тёплый дымок. Потому становилось уютно и спокойно. Из глубин неосознанного детства доносился запах канифоли. Отец паял, складно насвистывая оперетту, а с усыпанного разноцветной галькой диодов берега стола, поверх лабиринта проводов, как памятник, лукаво глядел на меня Давид, точная его копия, в шутку вылепленная из воска.


Хлеб

Помню, как теперь. Иду по длинному пустому коридору школы, захожу в класс и в пыли под кафедрой нахожу засохший уголок хлеба. Понимаю его и иду к раковине, что тут же, справа от классной доски. Из латунного, почти игрушечного пузатого крана течёт вода, так легче держать доску в чистоте. Содержать ясным сердце… То – намного труднее. Размочив хлеб под струёй воды, я отдаю его птицам. Они не побрезгают, съедят.


Ожидание нового хлеба из печи, встреча с ним, это каждый раз, как рождение. Он горячий от пережитых мук. Его хочется баюкать, как младенца, вдыхать вкусный запах затылка. Улыбаться беспричинно, стеснённо и радостно всему. Когда, навстречу первой, удачно испечённой буханке вырвалось из уст совершенно невольно: "Хлеб – всему голова!", я был изумлён, не поверил, что не просто слышу эту, побитую молью, фразу, но произношу её, сам… и ощутил ту глубину, смысл, истину… и совершенно точно – отчего нельзя быть хлебу в пыли, в недобрых руках.

Мой хлеб не плесневеет. Буквально – этого не бывало никогда. Если оставить кусочек, нарочно позабыв о нём, он делается крепким, царапает пальцы, но ласкает душу. Сдавишь его над тарелкой рукой, и посыпятся мелкие вкусные, лёгкие, как снег, блестящие крошки. И в каждой из них – улыбка надежды на добро и счастье, как в звёздах, что рассыпают сумерки на блюдо небес.


Шмель кинул в оконное стекло мелкой сосновой шишкой и улетел спать. Я выглянул.

Луна за лесом казалась убежищем, входом в глубокую нору летучих мышей и сов. Сияла призывно, опутанная паутиной дремлющего леса. Спустя мгновение, дубы сдавили её бока, но она вырвалась и красное её от ярости око глянуло зло и надменно:

– Кто вы тут… все!

Лёгкий ропот, не испуга, но неловкости, исторгнутый из самых глубин чащи, дал повод прийти в себя. Деревья подталкивали друг друга, выходили вперёд, едва ступая непослушными ногами… От сего неуклюжего искреннего старания, взгляд луны сделался мягче, гнев рассеялся и янтарный румянец распространился по её щекам.

Луна остывала караваем на бересте ночи. Левый её край был надкусан, и из него, облаком исходил вкусный пряный дух земли.


Уроки жизни

Глядя на воду, могло показаться, что идёт дождь. В самом же деле, рыбы, уткнувшись в самое зеркало, склёвывали мошек, выдували из поверхности пруда небольшие пузыри, рисуя правильные круги и волны… буквы! – учили читать юрких непоседливых дошколят и солидных первоклашек, собрав их всех в одном месте. Нахожая22 болезнь зимы прервала науку, посему приходилось навёрстывать. Закончив урок, взрослые отошли в сторонку для степенной23 оживлённой весенней беседы в привычном треугольнике. Сменяя позы, не меняя позиций, они обсуждали ведомое лишь им, что казалось праздным бестолковым провождением времени. Впрочем, их ограниченная берегами жизнь, была уравновешена во всех её смыслах, и не нуждалась ни в поощрении, ни в порицании со стороны.


– Ну, какие, всё же, люди неряхи!

– Что такое?

– Им постоянно надо напоминать: вымой руки, почисти зубы, а птицы… гляди-ка, синица полощется уже минут десять, не меньше!

– Да ну!

– Ну, да!


Зайдя по пояс в воду, балансируя на скользких камнях, с явным наслаждением купалась синица. Она смывала с себя остатки липких осенних дождей, серых пыльных метелей, чёрных от копоти чердаков и обжитых мышами сараев.

Крупная красная рыба, взволнованная вознёй птицы, подплыла рассмотреть поближе на причину, зацепив животом обросший паклей водорослей камень и замерла, раззявив рот, куда, вместе с мелкой рябью воды, тут же направилась и безмятежно дрейфующая мошкара.

Рассердившись этим обстоятельством, не желая быть невольной причиной чьих- то несчастий, синица спешно выбралась на берег. Прямо так, не выжимая перьев, но лишь приподняв их, дала воде стечь немного и, наклонившись в сторону рыбы, недоумённо развела руками.


– Гляди-ка, в каждой, как по банному венику, слипшиеся метёлки перьев. Мол, – чего ж влезла, купались, не трогали никого, – что она, что мошки.

– Ага, по-соседски. Скандалят.

– Ну, не то, чтобы… Но ведь общаются, понимают друг друга!


Издалека было заметно, как рыба сконфузилась, встряхнула головой согласно и поспешила вернуться к приятельницам. А синица, мелко ступая по скользкому камню, отыскала прежнее удобное место и продолжила купаться.


– Слушай, что ж мы-то не также вот. Ссоримся зачем, житья не даём друг другу. Ведь выходит – ни себе, ни… Что мы делим? Зачем?!


На пруду меж тем закончилась перемена. Стайки мальков, как и прежде прилежно внимали учителю, синица сушила одежду, развесив её на солнце, а уцелевшие мошки одна за другой выбирались на берег, где трясогузка давно уж поджидала их к завтраку.


Озарённые добром

Намокший лист, зажатый промеж пересохших губ пруда, мнится сторожко24 замершей жабой. Совсем неподалёку, уронив себя наземь – тюльпан, его клюв полуоткрыт. То ли сказать хочет что, то ли воды. По ступеням поленницы на крышу сарая взбежала лисица. Щурит глаза навстречу теплу, хрустит громко ухом и так умна, что не втягивает голову в плечи, не прячется, если идёшь мимо.

Колода25 у тропинки в лес рассыпалась халвой. Её немощь глядится прилично так же, как скорлупа иного пня, что лопнув орехом, обнажил свою пустоту, распахнувшись напоследок настежь.

Гудение наперебой шмелей и комаров заполнило собой всё. Обгоняя друг друга, ищут они случайных знакомств, но находят их реже, чем должны.

Не сочтя для себя зазорным, шмели приподнимают поблекшие лепестки первоцветов. Шлёпая по щекам, приводят их в чувство, и, сделав дело, присаживаются рядом, отпивают из ковша дубового листа, брызжут на них. Отдыхают недолго, и после, мгновение спустя, загодя отерев чёрным платком усы, летят дальше, гудя натужно.

На столах у весны всего вдоволь. Накрахмаленные резные салфетки молодой крапивы аккуратно выставлены в нужных местах, они всегда под рукой, куда не пойди. Но пока свёрнуты, подпускают близко и приятны глазу.


Длиннохвостые синицы и трясогузки играют в салочки, кружат головы другу так, что часто смешивают пары в суматохе погони. Разборчиво одно лишь солнце. Перебирая ветками, придумывает, на которую сесть, но лишь зря теряет время. С вершины сосны, что показалась уютнее прочих, его гонит ветер, укоряя небрежением хода дня, испортив который хотя раз, уж ничего нельзя будет выправить.

Нагнув голову, солнце нехотя бредёт в гору полудня, а там уж и вовсе – катится вниз навеселе, к заре вечера, совершенно позабыв обо всём.


В сумерках, когда птицы дают себе перевести дух, особенно слышно, как мелкие молодые, острые на язык листочки судят солнце, шутят ему во след, а ветер… Отчего-то не сердится на них, но напротив – ласкает, покоит, ибо он один знает то, что не со зла они таковы.

Всякий, кто стремится пробиться к свету, принуждён быть отчасти более стоек прочих, едва ли не жесток, но не от того, что в душе темно, а чтобы не растратиться, и успеть донести, восполнить своею малой каплей общую нехватку26 озарённости добром.


Взгляд

Весь день шёл дождь, посему, то ли по привычке, то ли от безделья зяблик рюмил, пищал, как заплутавший в траве щенок. Ему вторила овсянка, тужась перепеть и соседа, и соло ударных ливня, нимало преуспела в том, скоро осипла, отчего была принуждена замолчать.

Птицы ссорились который день. Обе пары выбрали для гнезда мохеровую крону туи со вплетёнными в неё ветвями сосны на берегу пруда. Место было более, чем подходящим для того, чтобы вывести в свет и выкормить птенцов. Каждая мать считала, что именно её дети достойны лучшей участи, а потому старалась сделать всё, чтобы этот сладкий кусочек мира оставить за собой. А он был и впрямь так хорош, что даже в ссорах, птицы не обнаруживали гнезда. Пролетая мимо с равнодушным видом, садились на воспалённую юностью вишню, на серый пень у воды… А после – юрк, незаметно пристальному глазу, растворялись в сугробе кроны.

Но скандалили птицы с самого раннего утра. Отбирая, выхватывая друг у друга то гибкие прутики, то лоскутки мха, затягивали окончание строительства, что было чревато для овсянки, ибо её срок уже подходил.


Не одному лишь ветру было грустно наблюдать за тем, как спорят родственники27, и задумал он однажды проучить их. Подошёл к дереву, прямо так, открыто, без обиняков28 и – ну, как крутить его в разные стороны, гнуть и трясти, будто банный веник. Зяблик и овсянка строили гнёзда так близко друг к дружке, что, упади одно, непременно рассыпалось бы и второе. И, наперекор беде, сомкнулись они тесно, охватили вчетвером оба гнезда сразу, едва удерживаясь в седле порывов ветра. Ухмыльнулся ветер, да отстал нескоро, дал проветриться, как того следовало: и глупости, и гордости чрезмерной.

Не прошло и недели, как зяблик издали, с изрядной доли ревности любовался невзрачной на первый взгляд своей подругой. Она отдыхала, подставив лицо ветру, а тот нежно перебирал пёрышки на её груди. Неподалёку суетился супруг овсянки, весь в сомнениях о том, как и что, в гнезде, под душистой чёлкой туи.

Пришлось в ту пору оказаться там же и чёрному дрозду. Помылся он в пруду с дороги, без суеты и лишних всплесков, огляделся пристально, оценил: и прошлую суету, и воцарившееся зрелое спокойствие. Зяблик и овсянка переглянулись, – теперь им казалось, что места в кроне туи довольно, и дало бы приют ещё паре гнёзд, а уж чёрного дрозда, с его степенностью и флейтой29, любой был бы рад видеть соседом. Но он не притязал, сверкнул своей драгоценной улыбкой и улетел.


А через недолгий срок купальное место на берегу было опять занято. Теперь там нежился певчий, дрозд. Он выглядел, словно закутанный в бабушкин платок малыш, что непоседливо лезет в лужу, невзирая на протесты нянек. Дрозд присел в воду и, млея, затих. Затёкшее в полёте тело понемногу находило себя, оживало… Передышав30, он оглядел всех своим мелким, вне страха взглядом, и преображённый, красивый и статный взлетел, нарезая воздух большими сочными ломтями.

Взгляд… Это как отпечаток тёплой ладони  на замше инея. Зима пройдёт, и стёкла сделаются прозрачны, но ты запомнишь навсегда, где был тот след, и о чём он.


Здесь была жизнь…

В городе заработал завод. Женщины, бывшие торговки, скоро растеряли цепкий бегающий взгляд, сменили лыжные штаны и мужнины ботинки на костюм да туфли с небольшим устойчивым каблучком, стали спокойными, уверенными, преисполненными уважения к самим себе.


После работы можно пройтись не спеша по городу. В уголках губ пустынных, и от того просторных аллей сбились дольками усохших яблок листья каштана. Ими так приятно хрустеть. Но – жалко, рассыпаются в пыль.


Тельняшка, растянутая тучным небом, сушится на сквозняке заката. В парке утки рыбачат с мелководья, клюют носом в такт поплавкам камыша. Врановые уж не хохочут вульгарно, как бывало, но молча съезжают с заснеженных гряд леса, хватая из жидкой похлёбки, что найдут, для жадных, но молчаливых своих чад.


Краска неба облупилась до облаков, что так непрочны и отслаиваясь, падают куда-то и всё никак не могут упасть. На их фоне – разноглазые часы Ленинградского вокзала: одни верны, на других ровно полночь …или полдень? Дежурные в метро дремлют с открытыми глазами. Течение реки эскалатора неразборчиво, и увлекает за собой всякого, кто ступил в его пыльные воды.

А где-то там, над землёй – сверкает на солнце рыбья чешуя ГУМа, нарочитые луковицы Покровского и Куранты роняют наземь нечаянно четверть, бьют.


И далеко-далеко от Москвы, маленькая ещё девчушка спешит по дороге так, что косички подпрыгивают, ударяясь о худенькие плечи. За нею, что есть сил, бежит собака… догнала. У обеих – белый воротничок. Но – одной в школу, другой – ждать. У тех, кто любит – чаяний всегда больше прочих.


Посреди тропинки ландыш тянет руки к небу. Ступишь неловко, и нет его, жаль… И как узнать, – то ли ты идёшь не по своей дороге, то ли он стремится не к тому.

Шагаешь по лесу, пахнет так сладко, будто по колено в конфектах, но сверху слышен уже неотвратимый гул комаров. Тут же, на пути, словно проглаженная горячим растопным утюгом, мохнатая серая шкурка угадывается едва: «Здесь была жизнь…» И над этим всем – пролитое с досады облака молоко.

Жаль. Жаль, что так всё… ненадолго…


90 лет со дня гибели

Владимира Владимировича Маяковского


В подражание Маяковскому


Сильные люди ломаются? Очень громко!

И в злобе крошАт… золотые коронки.

В истерике бьются…

И вьются

Стеной у плюща.

А мы – понемногу. Как доноры.

Мы – в регулярной манере.

И так прошибаем закрытые двери.

И тушим пожары чужого гонора.

Мы – тихие люди. Крутого норова.


1978

– Я обожаю Маяковского!

– Быть не может. – Категорично возразила кузина. Она была старше меня на восемь лет, ела консервированную фасоль прямо из банки, игнорируя мейсенский фарфор, и знала толк в жизни. Наблюдая, как дымок болгарского табака оседает на побелке потолка, поглядывая на джинсы, столь твёрдые, что умели стоять в углу самостоятельно, чем пугали бабушку, изредка навещавшую внучку, она добавила:

– Не понимаю, зачем ты выдумываешь. Маяковский не нравится никому. Некоторые врут об этом, чтобы казаться умнее, а тебе -то это зачем?

– Я такая дура, что меня уже ничего не спасёт, или такая умная, что мне не надо это доказывать?

Сестра хитро улыбнулась и вышла из кухни. Вернулась с томиком Маяковского и протянула мне:

– На, читай.

– Какое?

– Всё равно. Я пойму.


Открыв книгу наугад, я принялась декламировать:

«Я недаром вздрогнул.

Не загробный вздор.

В порт,

Горящий,

Как расплавленное лето

разворачивался

и входил

товарищ Теодор

Нетте»…


Сестра смотрела на меня и слушала молча, без привычной снисходительной улыбки, без неизбежной, в силу разницы в годах, отстранённости. Обождав, пока я закончу, она просто и с явным удовольствием произнесла:

– Да, ты правда его любишь. Кажется даже, что это твои стихи,твоя жизнь…

Она приняла из моих рук томик и унесла. Я с грустью глядела ей вслед, ибо у меня такого не было.


1998

Дочитав сыну на ночь «Крошка сын к отцу пришёл и спросила кроха, что такое хорошо, а что такое плохо», я с сожалением прикрыла за собой дверь, прислушиваясь, как спокойно спит наш малыш. Хотелось не отпускать его от себя, баюкать, как можно дольше… И тут раздался звонок:

– Ты дома?! – радостный голос друга Генки рвался наружу из телефонной трубки.

– Ну, а где ж мне быть-то? Ты на часы смотрел?

– А что?!

– Ребёнка спать укладываем, вот что!

– А… Слушай, приезжайте завтра ко мне на работу. Срочно.

– Устроился? Поздравляю! Куда же?

– Спасибо, но поздравлять не с чем, в библиотеку устроился, и со дня на день все книги уедут в макулатуру. Посему – берите сумку побольше и приезжайте, увезёте, сколько сможете.

У меня перехватило дыхание. Я вспомнила широкий подоконник первой библиотеки, куда записала меня мама. Как приятно было приходить туда не в свой день и копаться в зачитанных до ветхости книгах, находить увядшие цветы меж листов, пометки, сделанные тонко отточенным карандашом. Лиловая библиотечная печать, словно орденом отмечала каждый томик сразу в двух местах, кармашек карточки гляделся наградным гордым листом. И все мы, книгочеи, были причастны к этому.


– Эй! «Ты там?» —прокричал Генка.

– Да здесь я, здесь. Мы приедем, как только начнут ходить автобусы.


Рядами, как в очереди на казнь, стояли полкИ книг. В междурядье, ожидая известного часа, лежали приготовленные верёвки. Чтобы опутать по рукам и ногам сперва тома, в заодно уж и тех, кто не представлял своей жизни без них.

Я принялась укладывать в сумку кирпичи, некогда составлявшие крепкую стену здания рассыпающейся в прах страны: Тургенев, Толстой, Чехов, Островский, Короленко, Достоевский, Паустовский, Горький…

– Не бери всё собрание сочинений, заметят!

– И что тогда, Генка? Что они со мной сделают?! Тоже спишут в макулатуру?! Это… Это сродни убийству, понимаешь?!!

– Да понимаю я… – Генка махнул рукой, – делай, что хочешь.

Мне хотелось взять их всех. Обнять каждую, успокоить, найти удобное и правильное место, чтобы не ссорились по ночам в тишине. В какой-то момент я взвизгнула:

– Гашек!!! – И через мгновение – Маяковский!!!!!!!!!!!!!!!!

После того, как нашёлся томик «Избранное» любимого поэта, я складывала книги в сумки одной рукой, левой я прижимала к сердцу его.


…2019

– … за вклад в развитие русской культуры и литературы награждается медалью «Владимир Маяковский 125 лет».


Рубиновая звезда крепко держится на шпильке Флоровской… Спасской башни. Неужели это всё, что осталось от моей великой страны…


Йемен

Капли дождя за окном дрожали, мёрзли, но не успев упасть, превращались в снежинки и порхали в полудрёме забытья. Земля ждала их слёз, а не пепла, в который обращались они.

Я смотрел в окно и корил себя за то, что накануне, введённый в заблуждение чаянным солнечным теплом, выпустил за окошко двух божьих коровок.

Крупные, холёные, объевшиеся гречишного мёда жучки, доверчиво карабкались на руку и радостно взлетали в открытое небо. И что с ними теперь?


Ветер скатывал пчёл льняными клубочками шерсти и сдувал попарно.

Сосны трясли половиками с застрявшими в них после Рождественского сочельника иголками. Невзирая на холод и лютый снегопад, эрантис развязно цвёл и ароматом своим мешал примерзать выдоху к небу. Случайная длиннохвостая синица наспех примётывала на живую нитку края дня и вечера друг к другу.

Реки тропинок скоро мелели от проступающих по краям, диких в своей вездесущности белых хохлаток.

И рядом, совсем, – размокшая лепнина из папье-маше кленовых листьев держалась до последнего, не теряя формы, ухватив лапами причудливых вензелей зеркала луж, надтреснутые отражением ветвей.

Синяк луны на небе почти прошёл. Мир оберегал нас, предоставляя прежде раниться о едкий прищур месяца, что оставляет затяжки на мыслях, избавляя от раздумий о собственной ущербности, о жучках и неразумно распахнутых окнах, о неготовности нашей встретиться лицом к лицу даже с собой.


– Ту-дух, ту-дух, ту-дух… – то знакомая синица, условным знаком зовёт к окну.

Подхожу: на раме, потирая от холода руки, топчутся божьи коровки. Спешу отворить и впускаю радостное морозное густое гудение. Задевая друг друга, летят они к блюдцу с неубранным специально для них чаем. Напившись, даже не подобрав нижних ажурных юбок, не расправив сбившихся чёрных чулок, жучки согреваются и засыпают, прямо так, на ходу, застывая кофейными зёрнами.

– Недожаренный, мокка, Йемен. – машинально бормочу я, а после, касаясь едва – едва, глажу божьих коровок по скользким спинкам, и прошу кота не шуметь покуда. Пусть отдохнут, дождутся своего часа в покое. А там уж, когда придёт их время, встретят достойно: и непогоду, и другого какого нечаянного врага.


Его звали Сако…

Спицами дубов ветер вяжет чёрный плат неба с орнаментом алфавита:


– Скажи, как будет по-армянски «дом»…

– Тун.


Я догадываюсь, что у нас никогда не будет общего дома, но повторяю про себя это покатое уютное, как морской камень, надёжное слово. Оно успокаивает меня, и в перерывах между редкими встречами, даёт надежду на то, что «всё будет хорошо».

Когда ты не можешь приехать, я почти каждый день нахожу в синем почтовом ящике на двери письмо. В конце каждого ты выводишь эту фразу, уповая на то, что «всё будет», а я просто скучаю и думаю о хорошем, в которое всегда хочется верить.


Убегая на встречу с тобой, я не думаю о том, как к этому отнесутся родные. Мне нет до этого никакого дела. Ты ждёшь меня на старой скамье под ивой. Её ниспадающие до земли косы берегут нас от посторонних взглядов. Но… мы чисты, как снег на горе Арарат. Сливаясь воедино, просто держимся за руки. Большего не надо. Лучше не бывает.

После одного из таких побегов, вся семья ожидала меня за столом. Не в меру раскрасневшийся отец приказал строго:

– Сядь! -и запинаясь немного, спросил, – Ты… ты… …вы были… близки… с ним?!!!!!!

Я наклонила голову и тихо, ощущая ещё тепло твоей руки в своей, не решаясь спугнуть, обветрить, предать это, ответила:

– Да, да… – Но после, осознав смысл вопроса, испугалась и перебила себя, – Нет! Нет!!!

– Из дома больше ни ногой, – сорвав голос прохрипел отец. – Завтра мы с дедом отвезём тебя к врачу.

Я посмотрела на старика, тот всегда заступался за меня и не мог поступить со мной так жестоко, но он сидел с пунцовыми щеками, опираясь на палку обеими руками и молчал. Всё уже было решено за меня, а я не посмела возразить.


Мы не виделись несколько дней. Родные, успокоившись слегка, несколько ослабили надзор и уехали на рынок, оставив меня одну. Когда раздался стук в дверь, я подбежала и распахнула её, не спросив, кто там. На пороге, рядом с тремя взрослыми мужчинами, стоял ты:

– Это мои дед, отец и брат, мы приехали за тобой.


Не знаю, что управляло мной в ту минуту, – строгость ли родительского наказа, боязнь перемен, юность, неверие в реальность происходящего, но… почти не раздумывая, я покачала головой:

– Нет. Не могу.

      Ты глядел на меня, не понимая, что происходит. Решив, что ослышался, вышел из-за спины отца, и сделал шаг вперёд. Я отпрянула к окну, чуть не присев на горячую батарею. Ты крепко ухватил меня за плечи, и спросил, жаром дыхания оплавляя мне лицо:

– Уверена!? ТЫ этого хочешь или… родные?

Подняв глаза, я ответила чересчур равнодушно, и, кажется даже, не вполне различая смысла вылетающих слов:

– Да. Уверена. Я. Сама.


Когда ты переступал порог, не зная зачем, я вдруг спросила вдогонку:

– Как будет по-армянски «до свидания»?

– Стесуцюн,– ответил ты, не оборачиваясь, – но тебе не понадобиться это слово, мы больше не увидимся. Никогда.


Я не расплакалась тогда, вспоминая об ушедшем, нет слёз и теперь. Но чуть выше колена, на ноге остался след ожога от той батареи у окна, возле которой состоялось наше прощание. Шрам довольно глубок, хотя он явно мельче той раны на сердце, что по сию пору кровоточит.


Просыпаясь ночами, я наблюдаю за тем, как ветер вяжет чёрный платок неба, и, даже не открывая глаз, знаю, что строчка за строчкой там повторяется один и тот же вопрос:

– Скажи, как будет по-армянски «дом»…


Краткий атлас птиц

Дождь явный бунтарь, пишет на оконном стекле с наклоном влево. Брызжет, стучит костяшками по подоконнику…


«Пеночка. Нисколько не огорчена будничным горчичным нарядом, ибо скромна и в одеянии своём сливается с хвоей и пасмурным небом, в разводах новой, не обветренной ещё листвы. Коли не обустраивает гнезда, занята вокалом, и так точна, что поёт по получасу в день, а именно с 9:30 до 10.

Супруг пеночки оборотлив, немногословен, но ловок в танцевальных фигурах. Набравшись манер у чешуекрылых, бабочек, умеет себя преподнести дамам так, что его молчаливость принимают за достоинство.»


«Трясогузка. Так аккуратна, что у неё вошло в привычку постоянно подбирать шлейф одежд и трясти ими, дабы не измараться. Вообще же, столь деликатна и щепетильна, что никогда не возьмёт чужого, но и своего не отдаст. Жадновата, пожалуй. По разумению многих, угнездившись на крыше, приносит достаток в дом. »


«Свист, трели, щёкот и лёкот, все двенадцать колен песни птицы счастья, что слышны по весне, несомненно приятны, но вряд ли кто сведущ в том, что соловей лишь от того хорош, что научается петь с рождения. Перенимая у родителей нотную грамоту, птенцы неустанно совершенствуют свой навык, и только вполне овладев им, прибавляют из репертуара соседей и родственников, как ближних, так и дальних. Приветствовать сие заимствование или укорять им – дело вкуса. Мы – за сохранение собственных мотивов.»


«Дрозды, тоже певчие. Намедни был один случай… Супруга загнала мужа купаться. Он обрызгал нос, чихнув в своё отражение, тронул пяткой воду:

– Я всё!

– А ну-ка, назад! И три, три себя хорошенько! Грязным в дом не допущу! – топала она ножкой в сторону неряхи и добилась-таки своего. Дрозд отстирал ленточное кружева жабо на груди так чисто, что коричневые пёрышки казались резными чешуйками, прилипшими к кипельно-белому галстуху, заправленному за воротник сюртука по фигуре.

Дрозд оглядел себя и остался доволен. Кинул несколько высокомерный взор на невзрачную свою пассию и, чувствуя о себе в полном праве идти, удалился восвояси. Жена по-матерински ласково улыбалась ему вслед. Прошлась по берегу, смочив губы, отогнала травинку в воде подле, отпила пару глотков, и, решив, что уже пора, полетела догонять суженого.

В случае дела о разводе, готов свидетельствовать в пользу обоих. Певчий дрозд, как говорят, отменный штукатур, а жена его – лучшая из матерей.»


Пробегая мимо, ветер задел дождь плечом и тот обрызгал стекла невидимыми чернилами ненарочно. Пытался ещё нечто начертать, но опять не разобрать – что… Да и надо ли? Сам сиди и смотри вокруг внимательно, только и делов…


Пасха. Под диктовку ветра

Усталость тянет за фалды сюртука, не даёт идти. Уступая ей охотно, сажусь на чистый седой табурет пня.

Остывающий кулич дня, яркий, как желток яичка от деревенской курочки, осыпало колотым сахаром града. Было бы надо обождать немного ещё, слишком уж горячо, вот и потемнел, стаял почти сразу.


Холодная ночь отнимает у иной птицы одну шестую часть жизни. Филин, тот умён, приучился спать днём, поднимая шторку века. Обиду может проморгать и обычным манером. Но то, что против обыкновения, – зреющий с годами взгляд, который становится всё гуще, внятнее, а из светло-бурого делается коралловым, почти алым. Как бы там ни было, – негатив судьбы филина нарезан на серебристые куски меж сумерек и рассвета, и в них он всегда чудо как хорош. Сам ли сторонится всех, или одинок поневоле, часто слышен его крик в ночи: то там, то в другом месте, словно ищет кого, зовёт. И хочется выйти ему навстречу… Да неверен он, тот шаг во тьме, а, чтобы разминуться, хватит и половины.


Лазоревка находит своего принца по ультрафиолетовой короне над головой. Наречённая дрозду, узнает его по локону солнца, зажатому в клюве.

Не утомляя себя поиском зрелых вишен в саду, избегая смять их старушечьими лапками, ожидают пернатые, что ягоды, озарённые сиянием изнутри, с душой нараспашку сами дадут понять о себе. И не промахнёшься, не пролетишь мимо, манят издали, зовут.

Вся прелесть цветка ли, цвета не в нём самом, но в ощущении, рождённом ему в ответ.


Под диктовку ветра, вослед порываются взлететь листья крапивы.

Отравленный свет солнца нервно треплет портьеру. В трещину упавшего навзничь ствола, насквозь врос колокольчик. Один на всю округу, от того и стеснён, и бледен потому.

Побережье насыпи слезится слюдой гранита. Тут же – вычесанные пряди осени и перо ворона, увязанное в него на удачу. Подальше – крошки солнца, застрявшие в ладони одуванчика и тягучий, как мёд, полёт шмеля от цветка к цветку.

Где-то вдали ломается стеклянная ножка звука…

Цепляясь друг за друга, словно за жизнь, держатся стволы. Они деревья – лишь по пояс, но выше… Почва у их ног вся в расписных фантиках коры. Сластёны!


Над плоским просторным блюдом горизонта – пар из облаков. Скоро подадут горячее.


Так всё и было… написано на пергаменте кленового листа.


Другое

Мох выгнул спинку ёжиком меж камней, очертил пространство подле себя зелёным пухом игл: «Не подходи!» Так и хочется потрогать, но рассудив, что не к чему, коли эдак-то, идёшь дальше.

Разбитая скользкой поступью нора взывает к состраданию: цел ли жилец столь скромной обители, здоров ли. По ссыпавшемуся краю – венки золотых от мороза листьев подорожника. Оживут вряд, рядом – вырастут по теплу, а эти покроются ржавчиной и падут пеплом на дно норы.


Вишня в фате соцветий глядит свысока, как всего в двух шагах её товарка, и не девочка уже, а всё одна, с горстью надтреснутых орешками почек в рукаве. Спесива слегка, но оно и понятно, – завидует, по всему видать.


Крик ястреба капает долго, водой с камня. Внезапное вдруг молчание его, – и не хватает: слуху, сердцу, свету.

Весна ленива, холодна и безразлична к беспорядку. Следить давно, недавно бросила зима, отглаженные швы ещё лоснятся.

Неловок дуб, приник к земле на миг передохнуть, прилёг навек, но поперёк …дороги. Помеха ненадолго, прогадал, попутно изломав немало судеб, да кто его за это не осудит?.. Себя возможностью в подобном укорить, у каждого когда-то, да найдётся не повод, так причина не одна, пусть даже если одному видна, она порука тех ночей бессонных, и слёз, что прячут в складках оных, и совести наличия примета. Вопросы остаются без ответа, и то, что расточается рассветом, закатом возвращается назад и скажется31, и скажется32 надсад33.


Мелко нарезанный лук молодой травы, скрывает нагую ещё землю, пряча от нескромных взоров. Нераскрытые крылья листьев орешника, как пристанище бабочек, укутали, будто изумрудной шалью, хрупкие на вид плечи ветвей. Во всех заметна ненарочная забота об устройстве чужой, близкой судьбы.

Зябки переливы песни зяблика, забористы, а как вспомнит, о чём поёт, – ну, как собирать побольше мелкого, для подношения. Набьёт в клюв через край, и стремглав, к скромной своей подруге, пока не выронил, не растерял бОльшей части на прежнее место. Не мелочности ради! Очень уж рад угодить, и счастлив этим.

Сбившись с шага, на радость птице, испортил тропинку кабан. Ей бы самой – ну, никак! Взбрыкнув, обременил своей тяжестью подстилку и олень, пробежав вслед по следу…

Задувая в дупло сквозняк, ветер, словно на флейте, подбирает мелодию одного лишь дня, – столь обычную, и так непохожую на другие, на других, на другое34.


Свеча

Теплится свеча рассвета, печь полдня готовит ночь, в камине сумерек сгорают дозги35 передряги дня. Снимая с себя бремя ответа, ты требуешь решения от других, от тех, кто кажется менее важными, чем ты сам. И этим делаешь их лучше, себя роняя.

Набивая полные карманы камней прописных истин, ты тяготишься ими, покуда не примешь, как свои. Напитаешься их горькой, безутешной правдой.

Очаруешься, возненавидишь и простишь. Ибо – в этом вся жизнь: всё, что на поверхности – суть, соль, сущее бытия. Оно и сложно от того, что просто так.


Ты часто просишь, но научаешься этому не враз. Ты охотно делишься горем, не умея разделить стороннюю беду и чураясь чужой радости. Но так выходит, что, совершая подвиг достойный памяти, ты не помнишь себя. И в этом – та русская единая тайна, которую не разгадать никому.

Для того, чтобы быть русским, недостаточно светлых волос и глаз цвета первых весенних цветов. Отстраняясь в лихолетье от того, что дорого одному тебе, становишься «этим странным русским», одним из миллионов, населяющих нашу планету.


Задувая на ночь свечу, мы бредём в темноту вселенной, где ярче звёзд – лишь глаза любимых людей, где горше соли – только расставание.


Жизнь не изменят переезды

Жизнь не изменят переезды, но лишь отношение к ней. Твою – твоё.


Силуэты несломленных жизнью людей, как пеньки в редколесье. Заметны. В удалённой от света целительной чаще, – чаще. И, быть может, они не чисты, но честны.

Обтирая черпак паклей зрелого корня, оглядевшись, вздохнув, понимаешь: истощив запасы сравнений, лес остаётся самим собой, и от того не кажется менее прекрасным. Как и море, что несёт в имени своём не одни лишь самоцветные воды, портупею лунной дорожки и оглушительный штиль. Так отчего же мы так боимся того же – быть собой…


Талая вода обвивает пуповиной опавший живот оврага. С самой её горбушки виден заброшенный дом на краю села. Протёртая кладка печной трубы не дышит давно. Сажа, жар и жидкая кисея тепла между топками поддерживали в ней жизнь. Теперь же, в забытьи и запустении, она скоро теряет силы, угасает, поддаётся времени. И любая попытка пробудить её, побудить к поиску радости, смысла приведёт к краху. Пытаясь повторить давно угасшее, позабытое почти она поднатужиться, вспыхнет, – чем себя и погубит. Нервный неровный разлом с головы до самых пят отпустит кудрявые ленты напоследок, даст узнать цвет неблагодарности людской. И, – сколь не латай её после, всё будет не то и не так.

Обидели, насмерть.


Жизнь не изменят переезды, но лишь отношение к ней. Твою – твоё.


Жернова жизни

– Слушай, ты знаешь, из тебя вышел бы прекрасный доктор.

– Вышел он, весь.

– Это как?

– На манер былины: а и пошла я на День открытых дверей в медицинский институт. И попала я в анатомичку, где блудливо ухмыляясь, студент -третьекурсник демонстрировал препарат мозга человека разумного. А придя домой, получила я на ужин свиные мозги с горошком, приготовленные заботливой мамашей. Так и наступил окончательный и бесповоротный каюк моей карьере доктора… Не начавшись. Вот, как-то так…

– Жаль, правда…

– Ладно, молчим. Здесь больно?..


– Ты правда пишешь стихи?

– Правда.

– Прочти что-нибудь.

– Не могу.

– Жалко…

– Наизусть не помню.

– Ни одного?

– Ни одного.

– А мне нравятся, я запоминаю. Вот, это, например…


– Видишь ли… Только не обижайся, вот это, то, что ты сейчас… это не стихи, а зарифмованное описание произошедшего. Хорошо составленное, да. Но – это не они.

– Почему? Людям нравится.

– Стихи… это стихия, а не рифма проступков.


Я слышу, как ветер трясёт подоконник, а стены дома дрожат от того, что трамвай стучит колёсами, подражая паровозу. За этим шумом не разобрать ни страстного кипения голубей, ни воробьиных трогательных трелей. И их, действительно, совсем не слышно. Вместо этого представляю, как всего в шестидесяти верстах36 от города, причёсанный на пробор дятел, оставив на время свою морзянку, неприлично громко хохочет на весь лес, а овсянка – внятно, весомо, сверчком:

– Кри-кри-кри… – слева, справа, кажется, что со всех сторон.


Скрипят жернова стволов на ветру. Больно бьёт по взгляду мукой коры.

Ветер с силой поднимает занавес… И отворяют крышку рояля торопливо, развязно слегка. Глухо стучат молотками стволов по струнам ветра. Ибо – прижаты, немы.

Не мы ли бежим от сей музыки, играем свою, заглушая то, что не требует подслушанных нот?..


Ясные лучи неслучайных мыслей пахнут дровами… Сжигая заметки сразу после прочтения, каждый раз наблюдаю за тем, как неохотно горят они. Так же, против желания, подбираю сонных мух с прохладного осеннего подоконника. "Пусть их, вдруг проснуться…"– думается мне. "Блажишь!"– твердит внутренний голос. "Нехорошо же…" , – сокрушаюсь я. "Не спорь."– категорично ставит точку голос…


– Ой!

– Чувствуется?

– Да…

– Потерпи немного.

– Слушай, мы знакомы сто лет, и раньше ты была такая энергичная, своенравная, а вот теперь… Я тебе удивляюсь!

– Чему?

– Тому, как у тебя в семье…

– Откуда ты знаешь, что и как у меня там, болтушка?

– Ну, я же слышу, как ты с ним разговариваешь по телефону!!!

– Видишь ли, я не изменилась, но глупо бить тарелки о головы тех, в ком души не чаешь. Мудрость женщины в том, чтобы относиться к маленьким мальчикам, как ко взрослым, мужчин же баловать, словно детей… Жизнь требует от нас зрелых поступков, но в тайне от себя самой снисходит на каждом шагу, а мы не замечая того, хмурим брови… А душа-то безброва!

– …


– Ну, как?

– Спасибо! Не болит!

– Ну и хорошо.


Я иду домой, переступая через мелкие лужи и отыскивая брод через те, что почти невозможно обойти. Автомобили торопят друг друга, моргая ресницами дворников. Кажется, их намного больше, чем людей. Вспомнилось вдруг, как в детстве перед сном следила за светом фар на потолке. Пренебрегая осторожностью, они выглядывали из-за дерева оконной рамы, как рожки любопытного оленёнка, с влажным сопением, что слышалось в приоткрытую форточку. Растекаясь по потолку, олень рос на глазах, извиваясь по излому стен, тяжелели его рога, но, словно напугавшись чего, исчезали за кустами теней тюля в минуту. Оленя было жалко отпускать, да нет возможности удержать того, кто волен гулять, где захочет. Оставалось лишь затаиться за углом одеяла… Но машин в ту пору было так мало, что, дожидаясь следующую, можно было заснуть.


Что у нас на уме…

Гаичка37, снежком с чёрной чёлкой на глаза, летела прямо в мои распростёртые объятия. В последнюю минуту она затормозила, изогнув ладошки крыл с мелкими пальчиками в белых пуховых перчатках, плюхнулась на плетёный табурет ветвей винограда, и не мигая уставилась на меня. Мы глядели друг на друга не долее минуты, а распознав, посмеялись и, довольные разошлись, каждый по своим делам. Синичка улетела в хвойное дупло, ну а я направился в куда как более приземлённое логово дома. Не знаю, о чём думала эта крошечная птица, возвращаясь к семье, но представляю, как она хлопала себя по бокам, описывая нашу встречу супруге. Сочиняла ли о том, что я был грозен, а она смела? Не знаю.

Мне вдруг вспомнилось, как лет двадцать или немногим меньше тому назад, мы располагались на втором этаже странного дома без воды, но с местом для труб и батарей отопления под окнами, в трёх метрах над полом. Потакая прожорливости топки, мы забирались по пыльным деревянным ступеням в обнимку с охапками дров и, доведя их до места, указывали куда прилечь. Печь благодарно гудела, а дикие голуби, что топтались под тёплой крышей, починали творить матримониальные дела свои намного раньше положенного срока, прямо над нашими головами.

И вот однажды, прекрасным майским днём, привалив несколько пеньков с жаркого боку печи, я ухватил ведро и пошёл к колодцу, вырытому метрах в двухстах от дома. Предстояло сварить обед, кроме того, намечалась скромная постирушка, так что воды требовалось более обыкновенного. Сопровождая воду от колодца до этажа, я запыхался, и в один из переходов привалился к спине замечательно высокого дуба, обширная сень которого позволяла даже в жаркий день пройти часть пути в приятной тени. Иногда казалось, что, жалея нас, дуб пытается дотянуть прохладу к порогу дома, распуская знамя кроны по ветру от самого древка ствола. Мощная, вывязанная крупными крупчатыми узлами кольчуга коры защищала не только чуткий характер дерева. Примостившись, будто на цыпочках, там и сям были раскиданы напёрстки гнёзд ос, одно глубокое дупло белки и два поменьше – птичьи. Хорошо знакомый с их обитателями, я был весьма удивлён тем, что в одной из кожистых складок дерева пряталось нечто, чему я не сразу подобрал названия. Это… это было похоже на самый кончик засохшего куриного крылышка, спрятанного прозапас белкой. Меня озадачило лишь то, что оно шевелилось и казалось почти прозрачным.

Даже прихватив из дому увеличительное стекло, мне не с первого раза удалось распознать в нём крохотную летучую мышь. С очевидным трудом перед невидимыми препятствиями, она крутила головой и производила впечатление искусно сделанной заводной игрушки. От прикосновения веточки мышка вздрогнула и неумело засуетилась, в попытке избежать возможной расправы, а ощутив тепло пальца, щербато ощерилась и тут же поползла в лукошко ладони.

– Да ты ж.… – растрогался я и, как чудом, восхитился тем, с каким упорством преодолевает препятствие мозолей эта кроха.

Спустя время, оказалось, что за нею наблюдаю не я один. Нервно вывешивалась за порог своего дупла белка, а из глубокой продольной трещины в коре, которую я не сразу заметил, с надеждой и страхом, выглядывала некрупная летучая мышь, размером с ту самую птицу, гаечку.

      Белке я погрозил кулаком, а, обращаясь к обеспокоенной мамаше, спросил:

– Твоё, небось? Что ж ты растеряха такая? Оно ж, без забот твоих пропадёт. Забери-ка ты, от греха подальше. Видишь, сколько охотников за чужим добром!?


И вправду, к тому времени, петух уже подогнал ближе к дубу своё пёстрое воинство, да ворон, отложив дела, со скучающим видом стал прохаживаться поблизости, а, как надоело, выскреб из земли камешек, и с чувством принялся тюкать по нему, разглядывая после каждого удара.


Мышка-мать, приседая и подслеповато гримасничая, спустилась по ступеням складок коры ближе к руке и остановилась в нерешительности.

– Ну, что же ты, забирай. Мне его и потрогать страшно, а уроню, так всё. – ободрил её я.

Мышь, склеив глазки, улыбнулась понимающе до самого нёба, и осторожно потянулась за ребятёнком, шепнув ему что-то перед тем. Малыш расслышал, обрадовался и так оглушительно завопил, что ворон, тотчас оставив своё пустое занятие, взлетел, и нарочно, с некоторым даже негодованием задел меня крылом по макушке. Счёл за лучшее отогнать наседок подальше и петух, указав им на кстати просыпанный овёс у сарая. Куры послушно принялись расцарапывать землю, им было абсолютно всё равно, чем набить живот.


Пока я зевал по сторонам, готовый отогнать «любого, кто покусится», не заметил, как мамаша умыкнула своё полупрозрачное сокровище в уют и сумрак родного дома.

Заманчиво было бы поведать о том, что она махнула на прощание крылом, или проделала нечто подобное, но то оказалось бы совершенной неправдой. Я был счастлив одним намёком на доверие, и тем, что, позабыв о собственном благополучии, это невесомое создание, решилось вызволить своё дитя из опасного на вид плена.

Ведь… кто ж там знает, что у нас, людей, на уме…


Пустяки

«Чтобы развлечься… я купила живых раков…»

(Из разговора)


Это был один из тех случаев, когда нельзя промолчать.


      Давным-давно я гордился тем, что приятелю на свадьбу подарил целую ванную речных раков. Не какую-то там мелкую детскую ванночку, а нормальную, чугунную, в которой можно делать вид, что плаваешь, опускаясь на дно с трубкой и маской. Когда пьяненькие, весёлые уже гости зашли поглядеть на подарок, то их встретил оглушительный шёпот, то стучали клешнями и бились друг о друга раки. Они были отважны, словно рыцари, но не понимали, что происходит, за какие прегрешения вырваны из нор, где, свесив натруженные клешни, мирно сидели, высунувшись по пояс.


Даже сейчас, спустя годы, стыдно, ибо только теперь понимаешь, насколько они были… живы, как страшились прикосновений, как им была горька вода из-под крана. А двуногие, не заботясь о том, за пустяшной беседой перед тем, как бросить раков в подсоленную воду с лавровым листом, надламывали тельсон, средний хвостовой плавник, и рвали у живых ещё прямую кишку, улыбаясь в предвкушении вкусной закуски…

Куда как милосерднее были наши дикие предки, что просили прощения у тех, кого собирались съесть. Хранили молчание, понимая неотвратимую торжественность момента.


      Ну, ведь, если бы не осталось никого из уже забитых на нашу долю свиней и коров, тогда понятное дело, – раки, голуби, как во время войны, а так…

И опять я слышу в свой адрес тот же укор через снисходительную усмешку:

– Всё это пустяки, ты слишком подробно живёшь…


Ржавые трубы стволов, изъеденные бурным течением соков жизни, лежат вповалку. Отдыхают…

Зяблики, наспех нашептав нежностей, перешли с плетения интриг на гнёзда, но успевают поглядеть свысока на трясогузку, что топчется по земле, подбирает веточки, перебирает, мнёт, как помидоры на базаре, ведь коли что не так – не поздоровится, супруга, ой как строга. А уж после, когда пойдут дети, допустит только еды принести да мусор вынести. Неуклюжий, скажет, раздавишь, попортишь, и на малышей – лишь одним глазком, со стороны, – ушибёшь, мол, увалень. Ну, не птица, а цаца какая-то. Вот соловьиха, к примеру, – та, хоть и прима, но проста, сама обустроила ямку в земле, расстелила прошлогодних газетных листов, ненужных уже клёну, и, рассудив, что и так сойдёт, пришла ополоснуться.


Жарко лесу, душно. Плюшевые подлокотники пригорков уже лоснятся слегка.

Хрупкая ящерка вердепомового цвета, как влекомый ветром лист молодого салата… Я вновь проморгал её! Она столь подвижна, что успевает преодолеть каменистую тропинку меньше, чем за взмах, что делают веки. Они, наверное, стали чересчур тяжелы. Плачу часто, по пустякам…


Природа вещей

Апрель расплакался, ибо случилось то, чему не бывать, да, вот вам, извольте, – мокрый снег!


В липком кулачке молодого листа, почти младенца – обнявшись тесно, две божьих коровки. Одна, поменьше немного, ржавая, с едва видимыми чёрными горошинками, другая – с чуть не пролившейся мимо края чёрной эмалью и солнечным зайчиком на боку, согревают друг друга. Без корысти, но от того, что не к месту снег. Умеют ли люди также вот?..

Деревья, сцепившись рогами ветвей, меряются силами. Шмель, очертив ровно круг ринга, чтобы всё по чести, тут же присаживается на скамью цветка. Исход поединка занимает всех. Недолгий натужный скрип, хрип нелёгкой победы и лоскут кожи ясеня, слетев к ногам шмеля, завершает бой. Стоят бойцы, уперевшись руками в плечи, студит рану один другому и шепчет тихонько:

– Не больно?


Зарастая понемногу, поляну заливает водой зелени, и она становится похожей на изумрудную бухту. Ступив осторожно в её воды, ветер делится трепетом волнения, дарит сияние морского бриза.

Взирая на то, приоткрыв на рыбий манер рот, кубышка пускает пузыри от восторга. А сами рыбы тянут короткое одеяло её листов до бровей, оголяя хвост: «Пусть мёрзнет!»

Что ж похоже всё так?! Отчего мы непохожи?..


В природе вещей мерцает миражом некая истина, в отношении которой невозможно иметь иную точку зрения. Она лежит на виду, доступная всем, но мало кому нужная. Её очевидность и простота унижают наш разум, которому требуется изощрённости, лихости, но через постижение оной, мы возвращаемся всё к тем же простым истинам. Все они про любовь.


Памяти Друга

Вчера простились с Сергеем – как он завещал,

развеяли прах на его любимом озере.

Вечная Память.

Three Miles Lake, Gravenhurst, Ontario 

44.873298, -79.253246


Иногда приходят весточки от друзей, но никогда я не получу больше письма, в котором будет лишь одна осторожная фраза. Чтобы дать знать о себе, сказать, что ещё жив:

– Иоланта! это я…


Я почти всё время молчу. Такое ощущение, что собираюсь с духом, чтобы рассказать ему что-то. И вот уже – не могу, только один крик в пустоту: «Серёга, я по тебе скучаю…» – с надеждой, что он прочтёт эти слова, оттуда, из той дали, в которую так скоро отправила его судьба.


Мы познакомились случайно, окликнула его, спутав в полным тёзкой, старинным приятелем, но наша встреча не была ошибкой. Мы одинаково рассуждали, умели любить, прощать… просто делали это с другими людьми, в другое время, в разных обстоятельствах. Но то, что мы были похожи, это факт.

Сходство давало нам право делиться… многим, о чём с иными не говорят. Он был добр, я же так часто пыталась сделать больно… укорить отъездом, невозвращением. А он и не противился, подставлял своё сердце под уколы, соглашался легко, грустно глядел на меня и делил горбушку жизни со всеми, оставляя себе меньшую часть.


Мы оба были привязаны к своим собакам, только его Отто любил охоту, а я осуждала его за эту страсть. Сердито отвергала снимки с выловленной рыбой… и корю себя за это теперь.


В тот день, когда тебя настигло э т о, ты думал лишь о том, чтобы уйти, не стать обузой. Но врачи, коллеги оттянули срок. Когда ты вернулся из больницы, Отто положил голову на колени и заплакал.

Мне кажется, что все четыре года после, ты держался только ради него, так как не мог во второй раз пугать собаку своим исчезновением.


Когда я получила от тебя письмо, в котором была одна лишь строчка:

«11/04/2018 2:30 утра умер Отто.», то поняла, что это конец. Ты не станешь ждать… дольше.


Все эти годы ты провёл как в каком-то полусне, глядя на все происходящее со стороны, не осознавая, что это то и есть реальность. Так же, как никто не думает о неизбежности смерти – все просто живут.

«Странно, что даже с моими знаниями я жил, не осознавая очевидного. Особенно в течение первого года после операции. Мечтал, что смогу немного ходить, что-то делать по дому, хотя бы на кухне, сумею сам залезать в машину, получу инвалидные права. Часто представлял, как я сажаю цветы на дворе, и почему-то на четвереньках, с пластиковыми наколенниками ползаю вдоль клумбы по специально для меня сделанной дорожке. Я в это и ещё многое во что верил … Да много каких фантазий было.

Даже убедившись, что я никогда не буду ходить из-за головокружения, продолжал строить для себя иллюзорное будущее.

Попытки занятия фотографией…

Эту зиму провожу дома, смотрю на мир через окно.

3 дня назад открыл шкаф с моей одеждой. Перебирал костюмы, брюки, рубашки. Потом уткнулся лицом в пиджак, что любил носить в последние месяцы здоровой жизни и долго ревел, всхлипывая, как ребенок не мог остановиться. Знаешь, я всё понял.

Просто пойми меня.»


Но в реальность происходящего не верила я. Продолжала терзать его, уговаривала отыскать смысл жизни в ней самой. Так радовалась тем редким, как морозный, врывающийся в форточку воздух:

«Говорить не буду ничего.

Твои стихи я просто читаю душой – просто стало покойно и хорошо!»


Когда ты переставал писать, я пугалась и требовала ответа, а, когда он наконец приходил, была готова продать всё, что было можно и нельзя, купить билет, приехать и.… обнять.


«…понимаю, что моё молчание оскорбительно. Оправдания нет.

…только умоляю, продолжи писать, как говорил,– это для меня, как соломинка

Жду весну, м.б. поможет… Нет, точно поможет! – немного тепла и солнца, ты и здешние друзья – те, кто не забыл обо мне, несмотря на мою хамовитую самоизоляцию.

      Отто вчера исполнилось 15 лет. Стал вредным и настырным – все о нём пекутся, и он это понял.

Я недавно испортил свои долгие отношения со знакомым журналистом из Deutsche Welle – не сдержался в письме – "Последние действия Германии заставляют оглянуться на недавнее в прошлое России. Каждое поколение потеряло кого-то в очередной войне с Германией. И ведь не мы были незваными гостями на Вашей земле.. Последняя война с немцами поставила наш народ и страну на грань исчезновения.

Сознательно говорю о немцах, потому что именно простые немцы убивали нас. Не НДП во главе с А. Гитлером, а послушное стадо под названием "немецкий народ".

И сегодня немецкие танки с этими легко узнаваемыми крестами у границ России. Речи немецких правительственных чиновников, г-жи Ursula von der Leyen и же с ними…

Deja vu..?"

Пока молчит. Зря я так, наверное..


На фото моя "берлога"»


Я жадно вглядывалась в снимок, старалась запомнить расположение и форму чашек, баночек с лекарствами, разглядеть фотографии на стене, представляла тебя, сидящим в коляске перед окном целую зиму и…


Аленький цветочек


На носу каникулы, на щеках веснушки,

Листьями, поникшие, томик Фета, Пушкина.

Где вы, руки девичьи,слёзы и объятия?

Убежали школьницы в платьицах к приятелям.


Расстарались авторы, тормошат сознание,

Между строк, по-девичьи,– встречи-расставания.

Кто-то смыслом жизненным укоряет маленьких.

Им нужна лишь искренность

и цветочек аленький…


– Люблю, когда ты такая в стихах! – пишешь мне в ответ ты, и я счастлива на мгновение тем, что нахожу восклицательный знак в конце предложения, а не горестное многоточие.

Но как всё зыбко… как скоро падают навзничь эти восклицания:

«Отказался от своего психиатра после того, как она сказала – "пора бы вам уже смирится с тем, что с вами случилось – надо существовать дальше." Представляешь, именно "существовать.!"

Вот это и страшно. И вдвойне – что сам понимаю – теперешнее жизнью называть нельзя..

Прости, просто прорвало.»


Я злюсь. На тебя, умного, красивого, сильного, отважного, спасшего сотни жизней, ценой своей собственной… что ты позволяешь какому-то там… Набираю в лёгкие побольше воздуха, чтобы докричаться до тебя и…


«Привет! спасибо за стихи! И прости за непоздравление с Днём Рождения… Только вчера увидел – на минутку забежал …, надо было поговорить с человеком, которому я не собираюсь давать свой адрес..

… в лес ездил один раз – небывалый холод, и с Онтарио ветер ледяной. Да и состояние моё постепенно ухудшается (лучше быть просто не может) – только вниз. Думаю появиться в свет … Ну вот, опять только про себя..

(И куча снимков о жизни птиц, и белок, которых обожаю)


Перина крон. Пустой карман поляны.

Истерзанный оврагами лесок,

И лютик пьян под боком мяты пряной.

Ручей тропинки и последний сок


Кровавой течью по стволу берёзы,

Ещё один её души надрез,

Но кровь уймётся, течь устанут слёзы,

А был ли повод, с ним ли или без?


Пиджак накинет на округу вечер,

Умерит звуки и приглушит свет.

Не врите мне, что время чем-то лечит.

Оно калечит нас! Иного нет.


«Прочитал. потом ещё и ещё. Запомнил сразу. Это будто про меня.

Благодарю.!!!»

Ты… запоминаешь мои стихи наизусть! Я их не помню…


«Ну ты меня просто балуешь! Читаю с удовольствием не буду кривить душой, некоторые не нравятся. Но, во всяком случае без издёвки ....

И конечно, нет тихой ярости, которую у меня вызывают Маяковский или Есенин. Я тут прошёл обследование … – "состояние больного соответствует тяжести заболевания". Ну, это как средняя температура пациентов в больнице… Лето стоит на пороге, но не заходит.. холодно, как никогда… однако, езжу на своё любимое болото в заповедник…»


«– Серёж… Молчишь? Ну…читай.»

«– Вот это спасибо!!! Читаю!!!!!!!!»


Перечитывая твои письма, одно из горьких, вижу фразу, которой не замечала тогда:

– …Я мало пишу сейчас. да и вообще … (…)… прошу, не пиши про это, просто надо было выговорится.


Ты знал… ты определённо знал, как мне дорог, и понимал, что не удержусь, стану писать о тебе, и плакать над письмами, вглядываться в снимки, чтобы отыскать в них то, недосказанное, услышать не расслышанное вовремя…

В мае 2017-го, перед Днём Победы, когда один из моих очерков распечатывали, складывали наподобие фронтовых треугольничков и раздавали всем на улицах города, получила твой трогательный отклик:

«Были бы силы, я бы тоже сделал и здесь..

Перечитываю его снова и снова. Отправил … своей родне и друзьям. И все говорят тебе спасибо. Ты напомнила людям, что надо быть людьми, что есть такие чувства, как память, боль и любовь, уважение к тем, перед кем будет поздно извиняться за бессердечие, когда они уйдут

Путано написал…»


Хочется рассказать о тебе всё, а надо многозначительно умолчать о многом. Бывало, ты посылал мне нечто и просил уничтожить по прочтении. Это было важно для тебя. Я читала и удаляла без сожаления, ибо иначе с друзьями нельзя, и ты это зналнаверняка.

      Воспоминания, как осенние листы, всегда обрывочны. Не кряду, невпопад, обгоняя друг друга, или стараясь остаться незамеченными, они хватают за горло холодной рукой так крепко, что невозможно удержаться от слёз.


Стихия плетения кос у растрёпанной тучи,


Пощёчин ожоги и ветер песчаный, колючий, -


Всё в кучу. Глаза, словно летние ночи, сухи…


Не мы сочиняем, а нас обретают стихи.


По слухам, конечны: покой, достоверность и Лета.


Приветы в рассрочку, кредиты надежды, советы.


Ведь жизни течение – миф. Это – зал ожиданья.


Багаж – он лишь в сердце. Звонок. Стук.

Колёс расставанье.


С дорогой, с минутой, с расчётом,

что в тающем прошлом


Одно лишь плохое, а встречи с одним,

но с хорошим.



«… На мой взгляд, это лучшие твои стихи – я читал и перечитывал, пока не выучил наизусть. Думаю, это стихотворение многих заставит замереть.


…я краток…»


Краток не только ты, всё ненадолго.

«Весь наш оптимизм исчезнет, когда столкнётся с реальностью смерти…»


За два месяца до… ты прислал снимок квинтэссенции своей жизни, пометив фразой «…и это всё?»

Мне стало страшно. Совсем. И вышло то, что вышло:


И это всё?! Вам мало дней ненастных?!

И солнечных?! И чувств, как солнце, ясных!?

Морщины жизни… Что же, ясень строен,

Покуда стоек, весел и спокоен.

А нам как быть?! Ведь гоним зиму в лето,

И, огорчившись, сетуем на это.

Но сами, мы, сминаем время. Кромка

Всегда остра, да льдинка тает ломко.

Как наш намёк, на всё, что так, казалось.

А отвернёшься – сбудется, сказалось.

У мачт мечты – один навеки парус.

Попутный ветер, ванты, стеньги, старость…


«– Не заставляй меня плакать…»

«– Тьфу ты, Серёга! Да что ж такое?! Меньше всего я хотела тебя задеть… Прости, друг мой. Прости!»

«– Я не в том смысле – ведь плохие стихи не задевают – Спасибо тебе!»


Я помню твой голос. Он звучит во мне, совсем рядом, разбиваясь о лёд того озера, вид которого заставлял биться твоё сердце, суть которого теперь только одна – твоя душа.

Неужели это и вправду всё? Я схожу с ума.


Nota Bene


«Он завещал развеять свой пепел над озером Онтарио… Там есть лавочка с табличкой его друга, … <его> будет второй.»

«Обратите внимание на порванные уши, белки Дугласа часто дерутся между собой (как бурундуки).

Они ненамного больше бурундуков, но поменьше обычных белок…

Я обронил пакетик с орешками.. – у бедной белочки проблема – как достать?

Лесные крольчата подросли…, набрались опыта и кто выжил, те стали пугливыми и к себе не подпускают.

Увы, у нас зайцев нет. – Севернее – там много. У нас просто тьма диких кроликов

Кардинал – яркий, красный и прекрасный.

Я как-то попробовал покормить – у неё такие острющие коготки (про сойку).

Торонто. Зима – на улицах соли больше, чем снега

Счастье. (Снимок собаки, которая смотрит на хозяина.


Зависть

Шумно шагает лес, роняя звуки и ветви. Верхушки деревьев ровняют небосвод.

С тревожным хрипом о нелёгкой своей жизни, вздыхает под немые снисходительные хлопки хохлаток.

Встречая радушным теплом, провожает, пронизывая ледяным нехитрым взглядом, гонит прочь:

– Мешаешь…

Заплаканная с ночи трава не смеет молвить – о чём, а вослед – рогатины веток, подножки корней:

– Ты тут лишний, ничей…


Шмель сердИт, вдогонку сЕрдит недовольным басом. И.…хоть бы какой птичий оклик. Молчат. Только дятел, выбиваясь из общего настроения, расстроенно стонет, и вторит ему в унисон из просвета меж облаками ястреб.

Грибы несмело раскрывают зонтики очередному ливню. Теснятся, задевают друг друга шляпками, и непременно вежливо приподнимают их друг перед другом:

– Прошу меня простить. Не хотел. Был неправ.


Крапива, щеголяя юношеским пушком, и стесняясь его, задириста, своенравна, малина, нервно сдувая тонкий локон со лба, крутится тут же, хочет казаться своей. Пытается не упустить своего и чистотел, не упуская момента блеснуть едкой сутью сарказма.

Разлинованная хвоя сосен, гусеницы ольхи, цветущие яблони с застрявшими промежду пальчиков комочками хлопка, – всё невпопад.

Береста, рачительно обернув полена, миролюбиво утомлена. Бледностью своей напоминая о недавнем снеге, готова хоть сейчас в печь. Но петушиный крик осины со стороны леса останавливает её порыв, и, сплетясь руками с очередным порывом ветра, она со всем жаром страстной натуры устремляется прочь. От ливня, снега, от себя самой. Туда, где горчит её густая кровь и к липким, длинным до плеч серьгам льнут пчёлы. Где иволга, сияя оправой драгоценного взгляда, любуется каплей воды, прежде, чем насладиться ею, в известной всем мере. Хотя…у каждого она своя.

Ветшают мерки. Разменивая их на означающие пустоту мелочи, ищем, кого бы обвинить в своей оплошности.

– Его! – указывая на нас кричит ястреб.


Едва ли отыщется тот, кто не укорит юных в младости. Так то – из зависти к тому, что едва ли успел сполна познать сам.

А ветер? Тот, по-обыкновению наломал дров.


Скорая

"Врачом становятся ночью"

(Из старой статьи в медгазете)


I

Три часа ночи. Отверстия диска предательски вырываются из-под пальцев. И ведь всего-то – набрать две цифры «ноль-три». В конце концов, удалось взять себя в руки и, после длинного гудка:

– Скорая слушает.

– Скорая! Скорая! Приезжайте скорее! У него давление сорок на шестьдесят!

– Вы врач?

– Да нет же, нет! Приезжайте!


Это было впервые в моей жизни, – наблюдать за тем, как с кровати на пол падает человек. Ещё мгновение назад он спокойно спал и вдруг начал хрипеть, задыхаться и, в надежде зачерпнуть глоток воздуха со дна, поближе к земле, скатился на ковёр…

Врачи скорой помощи уехали, оставив после себя лёгкий запах спирта и табака да пустые ампулы от хлористого кальция, магнезии, дибазола с папаверином на блюдце.

Прислушиваясь к ровному дыханию больного, тревога пылью осела на мебели, пелена ужаса рассеивалась понемногу и наступило утро.


Почему все страхи, что накапливаются в течение дня, жизни скатываясь в прореху меж ночью и рассветом, пытаются сорвать банк именно в этот час?


II

Странная, разношёрстная, не признающая границ и авторитетов компания ровесников, что собрала наша юность, состояла из будущих учёных, врачей, поэтов, инженеров и художников. Нам было легко и весело вместе. Мы учились друг у друга, не стараясь подражать, спорили, не пытаясь рассориться. Мы откровенно наслаждались тем, что молоды, но играли во взрослую жизнь, не осознавая, впрочем, что это уж она и есть.

      Прошла пора студенчества и беззаботных посиделок, кто-то уехал, кто -то женился, встречи происходили всё реже. И вот однажды, ближе к обеду, моим занятиям помешал стук в дверь. Я побежала открывать, и когда с ненаигранным гневом распахнула её, то обнаружила, что на пороге, вялый и бледный стоит парень из нашей компании.

– Привет. Звонок же есть, – радушно ёрничая начала было я, но он, сделав шаг навстречу, ухватил меня за плечи и заплакал.

– Ты… ты что? Что с тобой? Что случилось?!

Сквозь всхлипывания удалось расслышать:

– Я потерял своего первого пациента.


После того, как товарищ немного успокоился, он поведал о том, как всю ночь он провёл у постели больного с почечной недостаточностью. Под утро тот начал задыхаться, пришлось долго приводить его в чувство и подключить к аппарату искусственной вентиляции лёгких. Но через некоторое время пришёл зав отделением, проверить, как справляется молодой доктор, и распорядился прекратить манипуляции, так как «пациенту и так немного осталось, а аппарат может внезапно понадобиться другому, у кого есть шанс на выздоровление».

– Понимаешь, он сказал – какая, мол, разница, сейчас он умрёт или на день позже, дело времени. И я отыскал гармошку! Но когда заведующий это увидел, то отобрал и её. Тогда я стал делать искусственное дыхание «рот в рот», но больной… всё равно умер. – Товарищ замолчал и отвернулся к окну, скрывая слёзы.

– Что такое гармошка?

– Да, эта такая штука, чтобы не самому в лёгкие дуть. – объяснил он, достал из кармана большой клетчатый платок и высморкался.

– Ясно.

Мы помолчали. Хорошо понимая, что говорить больше не о чем, да и бесполезно, я произнесла те слова, за которыми он пришёл:

– Слушай, ты делал всё правильно, ты сделал всё, что мог. Ты не виноват.

Парень повеселел, тяжесть признания перекочевала с его плеч на мои собственные и.… это всё, мы больше не виделись. Точнее, сперва он стыдливо избегал общения, а после уж и вовсе – категорично и грубо поставил в отношениях точку.


III

– Что ж ты так поздно?!

– Да… так, ничего, давай спать, устал очень.

– А где ж ты так промок, там дождь, что ли?

– Был… прошёл уже, спи.

– А покушать?

– Давай завтра? Сил нет.


Только через пару дней мы узнаем о том, что в ту самую ночь он спас из воды человека и полтора часа делал искусственное дыхание. Один.

Продолжительный выдох в рот, выверенные толчки на грудину. Приникая, прислушивался с надеждой расслышать биение сердца. Через час ему показалось, – что-то есть. Медсестра, всё это время стоявшая подле с испуганным лицом, потянулась было помочь, как умела, но, оттолкнув её дрожащую руку с нашатырём, он продолжал мерно вдувать воздух и принуждая сердце работать.


Больной выжил. Стал священником. Молится ли он за своего спасителя? Как знать…


IV

– Алло, скорая?!

– Да, скорая, говорите адрес.


Город спит, но в некоторых окнах тревожно горит свет. У подъезда, накинув на пижаму пальто, дежурит кто-то, поджидая белую машину, помеченную красным крестом. Услышав шум мотора, из окна выглядывают соседи, – рады, что не к ним, стыдятся своей радости. Слышно, как, тяжело ступая, врач поднимается по лестнице с чемоданчиком в руке, переговаривается с медсестрой, подшучивает и, при звуках его голоса становится немного легче дышать, улыбка трогает губы:

– Вы уж простите, доктор, что мы вас потревожили…

– Ну, а кого ж вам ещё по ночам беспокоить, как не нас! – смеётся тот, перемещая фонендоскоп по худенькой груди. – Нам друг без друга… Знаете, есть такая поговорка, – «врачом становятся ночью», так что – нас бы не было, если бы не вы. Поворачивайтесь на бок, медсестра вам волшебный укольчик сейчас поставит, и всё будет хорошо…


Больная почти влюблённо слушает, покорно поворачивается, смирно терпит, прислушиваясь к сухому хрусту прокола кожи.


– Спасибо вам, доктор. Идите, выпейте кофе, он у нас хороший.

Оценив уловку, врач моет руки и ненадолго присаживается к столу. Повторного вызова не будет, он всё сделал верно.


Через день или два, пожилая пара степенно прогуливается под руку. Задержавшись у голубого ящика почты, супруг достаёт из кармана конверт и опускает его в щель. Под тонкой кожей бумаги, тактичное биение сердечных слов:

«Дорогой Доктор! Благодарим Ваc за участие в нашей судьбе! Желаем Вам здоровья!» И обратный адрес: город… улица… этаж… квартира.

Людьми можно быть в любое время суток, разве не так?


Никого нельзя убивать

Посвящается Клепиковой Нине Ивановне, девочке, пережившей блокаду Ленинграда


Почти май. Накануне моргала длинными ресницами света Венера. Так бесхитростно, светло и празднично. Но месяц срезал все проблески наивной радости, взгромоздившись не её место. Так и заносился до рассвета, ненужный никому, с клоком облака, зацепившимся за острый уголок заусеница и измятым лучиком, заимствованным из греческой боговщины, что вянул, таял, теряя счастливые очертания, и безвольно свисал из пустоты.


Уж, памятуя прошлогодний наказ, смирно проводит пальчиком по берегу пруда, гладит воду, трогает её нежно, зевая потягивается и притворно грустит, бок о бок с лягушонком. При моём появлении тот вздрогнул сперва, с видимым сожалением нырнул под лист кувшинки, а после, как разглядел, подплыл поближе и сидел, высунув голову по плечи, читая по складам губ: про приветы, и радость от первой с осени встречи:

– С добрым утром, малыш! Как же хорошо, что ты здесь!


Рассевшись по веткам, прямо над головой, галдят воробьиные, не страшась ужа, что копирует тени виноградных ветвей, слетаются к воде, сделать по глоточку «За здравие присутствующих».

Оглядев общество, я засмеялся невольно. Надо же, по воробьиным можно изучать азбуку, столько их вокруг: варакушка, воробей, ворон, вьюрок, деряба, дрозд, дубонос, дубровник, жаворонок, зарянка, зеленушка, зяблик… А ещё коноплянка, кукушка, ласточка… И далее, таким манером до самой «Я»,– без драк, минуя споры, поровну делят промеж собой всё, что должно быть разделено.


В такие мирные дни зримого заметного пробуждения, отчего-то вспоминается давняя знакомая, жизнь которой, с самого её рассвета, подкосила блокада. Беззубо балагуря, она рассказывала мне о том, как одну луковицу ели месяц, закладывая по слою за губу, чтобы удержать зубы в "гнёздах" дёсен…

– А вот же, не помогло, выпали, все, как один, – смеялась она так открыто и искренне, что тут же хотелось расплакаться ей в ответ. И плакалось, тихо и нестыдно.

– Не хнычь. Хочешь, я скажу, как узнать, что человек скоро умрёт? – предлагала она вдруг с таинственным видом, и вновь смеялась, наблюдая преувеличенными через очки близорукими глазами за ужасом в ответ её будничному, даже несколько равнодушному тону:

– Нет, нет- нет, пожалуйста, не надо, не говорите, а то я уйду!

– Да, сиди уж, трусишка, не скажу. Сам потом… поймёшь, коли что.


Однажды, когда накануне Дня Победы я пришёл поздравить её, мы сели пить чай с тортом. Невесомые куски суфле таяли во рту, она жмурилась от удовольствия, но не переставала подтрунивать надо мной:

– Это что, вот, помню, мы бегали к лётчикам на аэродром, выпрашивали глицерин. Знаешь, какой он вкусный!

– Глицерин?!

– Да… Жирный сладкий. На нём мама жарила картошку…

Я с ужасом гляжу на неё, в надежде, что это шутка, но она кивает и продолжает давить языком о нёбо кушанье, растягивая удовольствие.

Кусок мягкого суфле камнем застревает в горле и, не в силах больше терпеть и слушать рассказы обо всех этих ужасах, я выбегаю из комнаты, сдернув кепку с вешалки у выхода. На лестничной площадке останавливаюсь отдышаться, заодно вытираю нос рукавом, и слышу, как стуча костылями, раскачиваясь из стороны в сторону, идёт она, такая слабая, что давно уж не в силах спуститься на этаж к почтовому ящику, который сладко пахнет пылью и кошками.

Косточки её рук в браслетах вен путаются промеж складок детского фланелевого халата, несоразмерно большая, совершенно круглая голова едва держится на тонкой шее, глаза слезами стекают из-под очков:

– Ты ещё придёшь? Не бросишь меня?

Мне становится стыдно своего побега, и, чтобы как-то оправдаться, хрипло шепчу, подслушанное у взрослых:

– Вспомнил… про утюг, забыл. – и тут же, серьёзно, как большой, – Я не могу вас бросить, я – октябрёнок! Мне поручили!

– Ах, ну, коли так, можешь не приходить. Я тебя не выдам. – грустно соглашается она и пытается уйти, неуклюже помогая себе костылями.

Чувствуя, что мои уши сейчас просто разорвутся, так им вдруг стало жарко, в два прыжка одолеваю пролёт, и, не помня себя, крепко обнимаю её:

– Простите!

– Ну-ну, товарищ, отпусти, ты мне так последние кости переломаешь. Сходи-ка лучше за кормом для попугайчика, заодно и проветришься. – она растягивает синеватые губы в подобие улыбки и ползёт в квартиру, а я выбегаю на улицу, в почти уже май,– прощённый и … нужный, не только этой, едва уцелевшей в войне, девочке, но вообще, – всем на свете.


***

– Ой… пчела! Ужалит! Сделай что-нибудь!

– Ну, что ты кричишь, возьми, да убей.

– Нет. Никого нельзя убивать. Никогда.


Сплетни

Младший братишка ужа, что некогда мирно перезимовал в нашем подполе, покрывался серебристым налётом припёка, сох. По всей видимости, он набирал побольше солнца в лёгкие, чтобы отважиться на купание. Выждав время, наконец решился выяснить, как она, водичка. Перевесившись через порог гранитного берега, вытянул шею и стал приближаться к своему отражению, пока белая его шейка не приклеилась к поверхности пруда. Уж сделал один глоток, второй… А третий был прерван карасиком, который, промахнувшись, чмокнул его в губу. Он-то метил в забавного чёрного двухголового червячка, что дразнил его из оранжевой норки, а попал..! Ужик и карась смотрели друг на друга некоторое время, и, порешив никого не посвящать в обстоятельства сего недоразумения, разошлись каждый в свою сторону.

Уж, поддев головой лист кувшинки, переплыл на другой берег пруда, где улёгся на матрасик дубовой коры, расстеленный под вишней специально для него, а карасик отправился раздобыть чего-нибудь к завтраку.


      К сожалению или совершенно иначе, но сложно бывает скрыть что-либо от тех, кто не вложил в твоё счастье ни гроша. Стайка рыб, всё это время наблюдавшая со стороны, взвизгнула от смеха и бросилась врассыпную, сообщать весть о том, что уж и карась не только обручены, но давно скрывают свои непростые отношения от других.


…Дрозд томно и вдумчиво плескался на мелководье. Рыбы мешали ему пощипывая за пятки, приходилось отмахиваться, гнать сплетниц в глубину, сметать, как крошки со скатерти. Когда дрозд порядком замёрз и выбрался на берег, принялся бегать вприпрыжку, то в одну сторону, то в обратную. Так скачут мальчишки, вытряхивая из ушей воду, вместе со сплетнями о чужой жизни. Он хотел жить свою, и радоваться ей, насколько повезёт.


Соль бытия

Воде в пруду не хватало простора, ей было жарко, неудобно, как-то мутно на душе. Она старалась: то выбраться на берег, то отстраниться от него как можно дальше. Рыбы совсем не помогали, – бегали взапуски, плевались друг в друга комочками водорослей и играли в чехарду, отчего вода гневно кипела, но явно была не в состоянии справиться со всем этим.


В лесу тоже становилось тесно. Первые цветы несбывшегося усыпали землю, – то разочарование, не сложив красивых букетов, пало к ногам Вечности.

Удерживая на дрожащей ладони листа жёлтую звёздочку бутона, линял эрантис, мужал чистотел, а крапива, так и не справившись с дурным характером, задевала проходящих, пуская в ход заранее отрепетированные колкости.

Утро, с обломанными ногтями веток, некрасиво блекло, и, улыбаясь жалобно, решилось-таки соснуть под тёплым одеялом неба до вечера. А с ним уж заодно, свернувшись подгорелым калачом, задремал и уж.

Манкируя прочими, шумели, с лёту пробегая по воде зяблики. Зябко поджимая пальчики, подговаривали друг друга балансировать крыльями и быстро перебирать ногами. Им было весело и непокойно.

Разбуженная ими лягушка раздумывала – не рано ли восстала ото сна, не всхрапнуть ли ей ещё чуток, тревожа косный ил дня… дна своим редким вздохом.

Трясогузка, стесняясь, оправляла неудобно севший турнюр, дабы приличным манером поприветствовать насупившегося от одиночества шмеля, неспешно спешащего на раут. Он где-то там, где-нибудь, где все, толкаясь, плетут прозрачные нити бессмысленных бесед, и рисуясь, улыбаются поверх хрусталя фужеров, мелкими глотками смакуя росу…

Здесь же было совсем пусто, холодная земля источала вкусный аромат бабушкиного обеда… так много всего! Да нужно-то – совсем чуть-чуть, но понимаешь об этом, лишь вкусив, когда уж ничего больше не в состоянии… поделать…

Примечания

1

ненцы

(обратно)

2

Мырзаколь (каз. Мырзакөл, до 1997 г. – Диевка) – село в Аулиекольском районе Костанайской области Казахстана

(обратно)

3

бабочка ночница

(обратно)

4

Здравствуйте! Добрый день! До свидания…

(обратно)

5

девушки

(обратно)

6

парни

(обратно)

7

Место – город по-чешски

(обратно)

8

Сколько стоит?

(обратно)

9

Один кофе, пожалуйста!

(обратно)

10

Мороженое

(обратно)

11

колбаски

(обратно)

12

пирожные

(обратно)

13

супруга по-чешски

(обратно)

14

Алексей Петрович Шапошник родился в 1906 году в слободе Алексеевка Бирюченского уезда. Член ВКП(б) с 1930 года.

С 1930 года – на хозяйственной, общественной и политической работе. В 1930-1962 гг. – сотрудник Острогожской окружной газеты «Новая жизнь», заместитель ответственного редактора, ответственный редактор областной газеты «Молодой коммунар», пропагандист в годы Великой Отечественной войны, редактор республиканской газеты «Советская Латвия», директор Воронежского областного книжного издательства.

Участники Первого съезда советских писателей, 1934

Избирался депутатом Верховного Совета РСФСР 3-го созыва.

Отличался твёрдостью и независимостью характера, пользовался авторитетом в творческой среде, защищал от нападок местных властей деятелей литературы и искусства, в частности, Г.Н. Троепольского

(обратно)

15

Егор Исаев – Русский советский поэт, переводчик и публицист, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда. Секретарь Союза писателей СССР.

(обратно)

16

туман

(обратно)

17

иногда

(обратно)

18

глупый

(обратно)

19

великий, большой

(обратно)

20

беременность

(обратно)

21

весенняя

(обратно)

22

эпидемия

(обратно)

23

серьёзный

(обратно)

24

преисполненный настороженногсти

(обратно)

25

упавшее дерево

(обратно)

26

недостача

(обратно)

27

оба вида относятся к одному отряду птиц :Воробьинообразные

(обратно)

28

открыто, без намёков

(обратно)

29

песнь чёрного дрозда напоминает звуки флейты

(обратно)

30

перевести дух

(обратно)

31

отразится, проявит себя

(обратно)

32

сообщит

(обратно)

33

натуга

(обратно)

34

То, что не названо или неизвестно.

(обратно)

35

дотла

(обратно)

36

верста = 1. 067 км

(обратно)

37

Буроголовая гаичка , пухляк, болотная синица – все это названия многочисленного и некрупного вида синиц.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***