Дети арабов [Светлана Нечай] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Светлана Нечай (Марковская) Дети арабов

Он начал записывать свои впечатления об этом мире, поскольку ощущал себя в нем чужим. Их улыбчивость казалась ему упреком, хотя никто не ставил ему в вину нелюдимость и мрачность. Долгое время не подозревал о физиологических различиях между ним и окружающими, пока однажды, на посвященном духам празднике, с ним не сделался обморок, вследствие которого на время стал таким же — он увидел мир их глазами. Волшебный фейерверк звуков и красок пытался позже перенести на бумагу. Так, создал теорию восприятия, основанную на понятии физического поля, которое он понимал как предрасположенность к «симпатии» между элементами различной природы.

Основной его заслугой считается создание символической теории речи, не получившей, впрочем, полного признания. Следует напомнить о скандальных обстоятельствах его исчезновения вместе с другими членами преступной группы, ставившей своей целью полный пересмотр незыблемых основ нашего общества и лишь благодаря случайности избежавшей справедливого возмездия: это случилось в дни праздника всех Святых, в октябре, в окрестностях Харавы. Итак, вот эти, с позволения сказать, записки ученого чудовища, само существование которых было бы невозможно без использования высоких технологий нашей цивилизации; ведь всем нам ясно, что эти записки в некотором роде объективация ментальных флуктуаций, неуловимых иначе: так пресекается лет мотылька.

«В следующий раз сделаю это стоя», — отметил я, застегивая пуговицу на брюках и глядя вслед Хельге, бесшумно выскользнувшей в приотворенную дверь на третьем этаже главного корпуса университета им. Сен-Бева.

Странными путями приводит нас Господь к осознанию своего предназначения. Прошел год с тех пор, как я вышел на шоссе и сел в попутную машину, которая, как оказалось, направлялась в сторону Харавы, согласно просьбе другого пассажира, который вышел по нужде и с которым, возможно, машина меня спутала. Из поездки мне запомнилась безумная цифра, которая высветилась на счетчике, как только мы встали у роскошного гостиничного комплекса в центре Харавы. Гробовой голос бортового компьютера вынудил у меня обязательство незамедлительно расплатиться, с тем машина хлопнула дверцей и отбыла.

Озираясь, я заметил субъекта с залысинами, который делал мне призывные знаки. Невероятно, но этот Вергилий меня знал, с профессиональной приветливостью провел лабиринтами лестниц наверх, где для меня был снят номер. Так я стал здесь жить: а что мне оставалось делать?

Наутро меня разбудил телефон. Кто-то со скверной дикцией язвительным тоном интересовался, почему я не в здании университета, где обязался прочесть курс лекций, и раз уж договор заключен, о чем он весьма сожалеет, то не буду ли я любезен усадить свою задницу в автомобиль, предоставленный администрацией.

Еще не проснувшийся толком, я не успел вставить в эту тираду ни реплики, только согласно кивал и гляделся в зеркало трюмо. Когда в трубке стихло, я медленно застегнул рубашку, причесался и вышел. Ключ от двери был с брелком, из прозрачного камня на меня смотрело чье-то лицо, смутно знакомое. Я еще любовался чудной вещицей, когда оказался в вестибюле. Здесь было пусто. На улице ждала машина.

В пути я сосредоточенно думал. Из двух одно: либо налицо вчерашняя путаница, которой наконец придет конец, когда выяснится, что я не тот, за кого меня принимают, либо у меня что-то с памятью и я действительно обещал что-то. Только вот на какую тему лекции? Филология, которой я занимаюсь, слишком обширный предмет. Тут мои размышления прервались: машина бесстрастно объявила, что мы достигли главного корпуса университета им. Сен-Бева. Сердце у меня забилось: этот университет я закончил ровно двадцать лет назад. Много позже Тони Штирнер объяснил мне, несведущему в политике, по каким причинам и в какой исторический момент город, где я рос, был переименован в Хараву. В смятении взялся за инкрустированную прохладную ручку двери и тут же очутился в объятиях профессора Панаева, преподававшего историю еще в годы моего студенчества. Он так радовался, что я смутился. Я оторвал взгляд от его озаренного слезами лица и огляделся. Меня окружали другие почти забытые профессора. Я подумал, что должен сказать что-нибудь сентиментальное и уже открыл было рот, как вдруг раздался звонок, он оглушил и испугал меня. Я шагнул к доске с расписанием занятий, коллеги уже резво бежали по лестницам к своим кафедрам, я стал лихорадочно искать себя в списках, обнаружил в графе «Отделение общей филологии». Третий курс, предмет — «Теория языковых контактов». Еще минут пять бродил по коридорам, разыскивая 315-ю аудиторию.

Студенты, хрустевшие чипсами, воззрились на меня с интересом. После процедуры знакомства я вспомнил пару-тройку свободных от инвектив анекдотов. Отсмеявшись, небрежно поинтересовался, имеются ли у кого-нибудь представления о предмете, который нам предстоит изучать. Горе мне: лишь одна девчушка, запинаясь, сообщила, что тема, кажется, касается способов понимания между существами различных миров. Я с печалью подумал: это, возможно, и моя проблема тоже; взглянул на часы, висевшие на стене, и начал свою лекцию.

«Представьте банальную ситуацию: некое тонкоматериальное существо из тех, что были известны раньше под именем духов, передает сообщение, пользуясь, например, силами медиума. Встает вопрос: можем ли мы для понимания смысла сообщения пользоваться грамматикой нашего языка? Вопрос кажется излишним в том случае, если «дух» для сообщения использует формы родного реципиенту языка. Например, дух мертвого К. упрекает друга в том, что тот потерял часы. Даже не будучи уверены, что это именно «дух мертвого К.», мы не ставим под сомнение факт высказывания, т. е. что употребление слов «часы» и «потерять» соответствует тому, что мы о них знаем. Т. е. что значение слов некоторого языка инвариантно относительно прохождения через ряд миров А, В, С. Прошу отметить, что кроме рассмотренного случая, когда информация транслировалась из мира мертвых в мир живых, что бы под этим не подразумевал каждый, есть множество прикладных случаев. Например, когда взаимодействуют две культуры разного уровня: исследователь интерпретирует исторические документы, или оркестр играет музыку прошлых столетий, или ребенок слушает сказку. Здесь также налицо двуязычие, которое не осознается.

А теперь проведем эксперимент по установлению языкового контакта. Наверно, вы слышали о недавнем сенсационном открытии. Ученые обнаружили разновидность сусликов, чей музыкальный набор свистов объявлен сложной семиотической системой, а его носители — существами, обладающими интеллектом. Как проводятся исследования? Перед пленными сусликами появляется некий предмет, например красный шар, или пища, или человек. Суслики при этом издают некие сигналы. Если при повторении эксперимента сигнал не изменяется, делается вывод: такая-то серия звуков соответствует понятию «красный шар», такая-то обозначает пищу и т. д.

Итак, вы, двое мальчиков, встаньте, подойдите к кафедре. Смотрите, я вожу ручкой перед вашими глазами. Что вы на это скажете? Как, вы готовы подтвердить, что это ручка? А я бы спросил: «Чего этот пред валяет дурака?» Теперь я проведу перед вами самку. Произнесете ли вы слово, обозначающее половой акт, или будете недоуменно молчать, или заговорите о своем, например, о футболе? Если так, то на основании результатов эксперимента я вынужден сделать заключение: звуки, издаваемые вами, значат не более, чем гудение холодильника, посему в статусе наделенных интеллектом существ вынужден вам отказать».

Облегченно вздохнув и записав расписание на всю неделю, я вышел на улицу. Шел пешком: город моей юности мало изменился. Подумал, с какой точностью судьба вновь заставила меня заниматься любимым делом. Но что значит «любимым»? Именно то и значит, что судьба всякий раз поворачивается так, чтобы я мог видеть яснее и рельефнее весь клубок противоречий, которые заключены между понятиями «действительность» и «описание действительности». Звуки, производимые человеком под видом речи, в девяноста случаях из ста являются «белым шумом», т. е. несут ноль информации. Но иногда все же мы прибегаем к словам взаправду, и как выразить цель, с которой мы это делаем, при помощи тех же зыбких слов? Нечто, ощутимо и страшно, колеблется в моей глубине, я набрасываю на это покров слов, чтобы видеть — или чтобы суметь отвести взгляд? Первый, с кем имею дело, когда записываю сон, или мысль, или чувство — это я сам. Но действительно ли я хочу донести до себя брызги, остатки той волны, что звалась мыслью или чувством? В пространстве между мной и белым листом бумаги обитает некий дух, он водит моей рукой, когда я пишу, и я не могу быть уверенным, принадлежит то, что я пишу, мне или ему, соратник он мне или соперник. Разве речь — имя этому духу, или, вернее, разве дух, как морской змей, обитает в глубинах речи?

Так я шел и остановился как вкопанный, когда в памяти вдруг всплыло имя профессора Панаева в рамке некролога. Я вспомнил даже ностальгическую грусть, которая меня охватила, когда прочел о его смерти и осознал, как много лет прошло с тех пор, когда я был юным. Может быть, сегодня не он лобызал меня? Я обознался, разумеется. На чем же держится вера в достоверность происходящего с нами, подумал я, если малейшая случайность, как то рассеянность, или сонливость, или недуг — и действительность делает крен, мелькает цветным пятном, пазлами, рассыпанными в траве.

Я встретил знакомого. Мы поболтали. Он удивился моему цветущему виду. Он выразил сожаление или соболезнование по этому поводу. Я не успел оскорбиться. Рядом затормозила машина, которую я хорошо запомнил, как запомнил и чудовищную сумму долга — и мой собеседник, растерянно и бледно улыбнувшись, погрузился в нее, как в трясину, и машина рванула с места. Я пригладил забившееся под рубашкой сердце и зашагал дальше.

На следующей лекции я с воодушевлением излагал новую идею: контакт между разноматериальными сущностями возможен, но только не средствами языка. Есть другой, более изящный путь. Ты слышишь знакомую мелодию, ты случайно открываешь нужную книгу, встречаешь нужного человека, твои сны полны иносказаний, даже твои обмолвки — все ведет тебя к определенной идее, или поступку, который, даже будучи сделан, остается неизбежным, крепко впаянным в судьбу, и ничто не выдает вмешательства извне, подсказки. Подталкивание под локоть почти неощутимо — но разве это не форма языкового контакта, более действенная и лишенная лжи, от которой не свободен ни один жест человека?

То, что я говорил, было им понятнее чем мне: повторяю, я был среди людей уродом, хотя до конца не мог понять, чего, собственно, лишен. Это касалось именно способности воспринимать дуновения иных миров.

— Вы скажете, — они ничего не говорили, — что такой односторонний контакт есть скорее форма вмешательства в человеческую жизнь, форма принуждения и контроля. Напомню о понятиях «личный демон» и «ангел-хранитель», имевших хождение в древних цивилизациях и обозначавших, наряду с понятием «судьба», ощущение присутствия некой силы, формирующей историю личности. Когда контакт реализуется в такой форме, человеческой судьбой, как мелком, пишут некое послание, и оно остается записанным в истории рода. К сожалению, мы не умеем расшифровывать такие послания, мы даже не подошли еще к пониманию того, что всякая судьба — это текст, написанный нечеловеческой рукой с определенной целью.

Предположим, некая экспедиция прибыла на планету, о которой ничего не известно, кроме тех общих данных, которые может предоставить компьютер. Сделать вывод, что человек как вид доминирует, не так трудно, достаточно облететь наши города. Но как догадаться, что те низкочастотные механические колебания в районе гортани, которые производят периодически особи нашего вида, являются особым образом закодированной информацией? Наша цивилизация немыслима без множества излучателей волн различной природы и интенсивности. Наконец, само человеческое тело является сложным неоднородным излучателем. Как выделить в этой симфонии вербальные сигналы, как услышать предложение, эту единицу смысла, а в нем различить мельчайшие осколки — слова? Как пришелец догадается об употреблении слова? То, что нам кажется логически стройной системой языка, на деле так зыбко, так необъяснимо.


Я вскочил чуть свет и с облегчением опустился на подушку, вспомнив, что сегодня лекций нет. Уснуть уже не удалось, и я стал размышлять, как бы структурировать время. А день был прекрасен. Я вышел, я бродил по улицам, щурясь под радостным потоком солнечных лучей, воображая себя бесплотным, парящим высоко в лазури. Где-то там, за створками синевы, блаженные и бесчисленные миры рассыпаны гирляндами, и они растворены во мне, как самый сладостный дурман.

Я вышел на окраину города и думал, что движусь к багряно-оранжевой пирамидке храма. Но, видимо, ошибся, тропинка повела меня к подножию другого холма. Скоро очутился у развалин старого замка, о котором сам упоминал на лекции: стены его главного зала украшают искусно вырезанные барельефы и тексты на неизвестном никому языке. Вместе со мной к замку приблизилось несколько любопытствующих. Молодая девушка громко смеялась, обнажая мелкие белые зубки. Нахмурившись, я прошел вперед, досадуя на нежданных спутников.

В замке было сумрачно и сыро. Я осматривался, старичок в длинном плаще пересказывал девушке и двум самоуверенным юнцам древнюю легенду о Белом Старце — духе замка. Кто-то пустил шутку, молодежь загоготала, я прошел под аркой, свернул, и все звуки наконец затихли. Сквозь стрельчатые окна проникал цветной свет, ложился, дробясь, на стены в затейливых фресках. Если замок являлся физическим телом, то его душа, Белый Старец, делался видимым лишь изредка. Я видел его теперь перед собой и вид его был страшен. Он был невероятно высок, насуплен, с яростно сверкающими глазами. Он сжимал посох побелевшими костяшками пальцев. Мой взгляд скользнул по белой его мантии вниз и там, где она ниспадала на каменный пол, я заметил какое-то роение, струящийся быстрый блеск. До этой секунды я был, наверно, оглушен: звуки внезапно хлынули в уши, я услышал, как визжит девица, услышал сухое близкое шуршание — и увидел на полу, у себя под ногами, великое множество извивающихся, тонких, как веревки, змей. Одна метнулась, норовя вцепиться в ногу, я отбросил тварь, она кинулась снова, короткая боль пронзила мою икру: змея висела на ляжке, я тянул ее обеими руками и не мог оторвать от себя. Боль становилась все сильней. Я наклонился, я впился зубами в тело змеи у загривка, перекусил ее, и наконец она вся упала мне под ноги и перестала извиваться. Во рту остался металлический мерзкий вкус. Наступая на змей, я побежал назад, к выходу.

Старик пытался оторвать змею от девушки. Оба парня стояли остолбеневшие и невредимые.

— Перережьте змею! — подсказал я.

Один из парней выхватил перочинный нож. Мгновение — и змея упала. Всей гурьбой мы вывалились наружу.

Наступали сумерки. В ясном синем небе зажглись первые звезды. Почему-то мы вышли через другие ворота. Каменный мост расставил ноги над оврагом, узким и глубоким. Внизу блестела вода. Мы встали у перил, не в силах говорить. Наконец я спросил:

— Вы видели Старца?

Старик молча кивнул.

Змея прожгла мне брюки. Я озабоченно потрогал рану. Боли не было. Девушка показала рукой на что-то внизу, в ущелье. Я взглянул. На темной свинцовой поверхности озера светились диковинные цветы. Белые, большие, с зеленоватым фосфорным сиянием, они были невероятно красивы. Я ничуть не удивился, когда девушка, вскрикнув, добежала до края моста и стала спускаться в овраг по едва заметной тропе. Мы не успели даже попытаться ее остановить, так все быстро произошло. Она была уже внизу и протягивала руки к ближайшему, у берега, цветку. Мы услышали еще возглас изумления, когда она, сорвав цветок, близко поднесла его к лицу. И все. Девушка исчезла. Я протер глаза.

— Она утонула? — спросил у спутников, как будто они видели другое.

— Хельга! Хельга! — хрипло закричал старик.

Я молча рванулся вниз, той же тропинкой, что она. Уже ступив на берег, вздрогнул от мысли: может быть, здесь топь и ее засосало. С минуту стоял, пробуя почву под ногами. Болота не было. Девушки тоже. Совсем близко от меня лежал сорванный цветок. Он был тоньше алюминиевой фольги и уже потускнел. Он ссыхался, умирал, как медуза без воды.

Заросли озерных цветов одуряюще пахли. Они покачивались на воде, подобно лотосам, и мне захотелось вот так же лежать, покачиваясь, ни о чем не думая. Я уже собирался исполнить свое намерение, как вдруг что-то больно ударило по макушке. Я поднял голову. Старик на мосту яростно кричал и жестикулировал. Он размахнулся. Я отшатнулся от летящего камня и тот упал в воду. Разошлись круги, из-под них выступило лицо девушки. Охнув, я наклонился, потянул ее за волосы вверх. Ноша была тяжелой и скользкой. Я весь измазался в иле, пока увидел девушку на берегу. Неумело, но хладнокровно откачивал, пока, наконец, опасливо озираясь, ко мне не спустились юнцы.

Старик представился как Беликов Кирилл Константинович. Он оказался моим коллегой — мы даже встречались на каком-то симпозиуме. Красавица была его дочерью. Мы оживленно заспорили, забыв обо всем. На минуту я увидел лицо Беликова близко от себя, желтоватое, с щетинками, с яростными глазами, и мне показалось — я вижу покрывало, наброшенное на некое могучее и страшное существо, они глядит из-под покрывала, и я со страхом думаю: хорошо, что оно не на свободе. И отражение той же самой мысли мелькнуло и затаилось в глазах Беликова, я совершенно отчетливо понял, что он увидел сейчас во мне: нечеловеческое, стыдливо прикрытое плотью. Я окинул взглядом окружающее. Угрюмо свистел ветер. Все было привычно и выморочно. Я попытался высказать то, что захлестнуло меня сейчас. Я сказал:

— Если бы существовали зеркала, объемные и движущиеся, и они отражали бы некую действительность, то мы имели бы тот мир, который имеем.

— Возможно, — отозвался Беликов.

— И когда в зеркале не отражается ничего, мы говорим: человек умер.

— Видимо, нас, как лингвистов, ожесточает невозможность установить соответствие между действительностью и ее описанием, — прочитал мои мысли Беликов. — Объяснить — значит огласить что-то. Объяснить — значит мужественно ходить по водам. Стоит только засомневаться и глянуть под ноги и ужас смыкается, как стена воды. Откуда ты узнал вообще, что можно объяснить происходящее?

Меня действительно охватил ужас. Я вспомнил свой приезд сюда, преподавание и призрак Старца. Осмысленность моей судьбы показалась совершенно сомнительной.

— Судьба, — саркастически повторил Беликов. — А что это такое, дорогой мой? Сумма всего, что происходит? Некий план, методически исполняемый? Тогда какова цель и кто тот, кто ее поставил? И не оговаривайся простой отсылкой к небу. Должны существовать конкретные рычаги и исполнители. Так, если я роняю чашку, и она разбивается, разве в этом можно видеть злой умысел сил гравитации?

С большим удивлением я узнал, что Хельга, дочь Беликова, одна из моих студенток. Как-то после лекции она протянула мне, краснея, записку, где был телефон и просьба срочно позвонить. Уверенный, что речь пойдет о ее учебе, я спросил все же, в чем дело. Хельга, запинаясь, сообщила, что папа заболел, и что это, кажется, последствия того случая в старом замке.

Я тут же позвонил. Голос Беликова казался испуганным. Рассыпаясь в извинениях, попросил заехать, прихватив фотоаппарат. Пообещав, я взглянул на Хельгу. «Мы можем доехать на моем велике», — предложила она. Велик оказался больше похож на веник. Это был металлический штырь с раструбом, который крепился между ног. Хельга объяснила, что обычно на велике ездят поодиночке, но в принципе его мощности достаточно для двоих.

Мы были на стоянке транспортных средств. На нас поглядывали с любопытством. То и дело с резким хлопком взлетала вверх какая-нибудь хрупкая машина. Девушка, уже оседлавшая свою железку, посоветовала мне сделать то же. Она добавила, что я должен держаться крепко, чтобы не упасть в полете.

Внезапно мы взвились, как римская свеча, вертикально. Я вцепился в Хельгу с такой яростью, как ни один возлюбленный. Я не мог даже закричать: в лицо хлестал ветер. Мы начали падать, и тошнота подступила к горлу. Но, не долетев буквально сантиметра до земли, снова взлетели.

Я вспомнил, что наблюдал в прошлом году за ходом скандального чемпионата по велоспорту. Тогда, помнится, несколько участников гонок погибли, упав в море, и разгневанные родственники обвинили организаторов соревнования, необдуманно проложивших маршрут.

Мы приземлились за городом. Я чувствовал себя как после тяжелой попойки. В саду перед домом сверкал фонтан, все утопало в зелени. Беликов сидел в шезлонге у бассейна. Он изменился. Побурел, покрылся чем-то вроде лесного мха. Одни глаза сверкали яростно из-под сводов черепа. Он помолчал, давая мне время выразить свои чувства. Но я, вымотанный дорогой, лишь молча плюхнулся в кресло рядом.

— Вот, Саша, — раздраженно начал Беликов, — к чему приводит небрежность. Меня не кусала змея. Но я, однако, умираю!

Я вздрогнул, попытался что-то сказать, но он не дал.

— У меня дочь, Саша. Я не могу оставить ее одну. И почему именно я? Те двое, я наводил справки, с ними все в порядке. Вот, хотел полюбоваться на тебя, — он оглядел меня испытывающе. — Неужели никаких последствий от поцелуя змеи?

Он продолжал говорить, а я с тревогой прислушивался к своему телу. Боль в коленке показалась подозрительной. Впрочем, у меня и раньше ныли суставы. Захотелось немедленно расстегнуть одежду, чтобы убедиться, что буро-зеленых наростов нет.

— Но как выражается эта болезнь? — взволнованно стал я расспрашивать.

— Меня как бы качает на отмели между жизнью и смертью. Я лежу часами без мыслей, без эмоций, умиротворенный.

— Кажется, это называется нирваной, — вставил я.

— С каждым разом реальность все отдаляется. Мне трудно сосредоточиться на тех функциях, которые я выполняю в этой жизни. Даже на простейших, вроде ходьбы и еды. Я знаю, что должен отползти с этой отмели, иначе меня слизнет волна небытия. Но мне этого все меньше хочется. И потом, есть физиологические изменения, — равнодушно добавил он. — Я испытываю удушье, воздух кажется мне тусклым и непригодным для дыхания.

Беликов смотрел на меня, как бы чего-то ожидая. Кажется, он задал вопрос. Но какой? Я сконфуженно извинился.

— При некоторых условиях в узлах голографической решетки можно увидеть свою группу. Ты понимаешь, Саша?

Определенно, я ничего не понимал. Мой взгляд упал на фотоаппарат. Зачем он нужен, логично поинтересовался я. Беликов хлопнул себя по лбу, показал место в кустах и пожаловался, что оттуда все время кто-то смотрит. Фотографии ему нужны, чтобы сравнить то, что он видит, с тем что, возможно, запечатлеет фотоаппарат. Я машинально сделал несколько кадров, еще более огорченный. У Беликова ехала крыша. В кустах, кроме кузнечиков, ничего не было.

Хельга накрывала на стол. Я уставился на ее розовые пальцы, быстрые, как пустынные ящерицы. Вдруг она вскрикнула, янтарное пятно чая расплылось по столу. Хельга большими глазами глядела на желтую змею, ползущую по садовой дорожке.

Я стиснул руки, стараясь удержать рвущееся прочь сознание. Кто-то сильный и решительный выбирался, выламывался из меня, как зверь из кустов. Я должен стать собой. Эта гигантская змея — мое настоящее тело. Чего же я медлю?! Радужное оперение дракона слепило меня. Я выкинул вперед когтистую лапу — и с грохотом рухнул, увлекая за собой столик и дорогой фарфор. Хельга подала мне руку.

— Это была безобидная медянка, — невозмутимо заметил Беликов. — Неужели ты так боишься змей, Саша?

Я молчал, ошеломленный. Почему-то не хотелось ничего рассказывать. Натянуто улыбнувшись, пробормотал извинения и ретировался. Я пообещал Беликову разузнать о способах лечения его болезни. Уходя, чувствовал спиной его настороженный взгляд.

Я проявил фотографии и, сложив в конверт, отдал на следующей лекции Хельге. Со снимков смотрели лица людей, множество лиц. По некоторой зыбкости я заключил, что это мыслеформы, или воспоминания, или что-то в этом роде.

Во время лекции я смотрел на Хельгу, и мне хотелось ее. Равнодушным голосом попросил девушку остаться — эта пара была последней. Не поднимая головы, я черкал что-то в блокноте ожидая, когда все, наконец, уберутся. Одна из подружек Хельги подошла к ней, болтая и хихикая. Я внушительно кашлянул. Подружка, усмехнувшись, вышла. Мы остались одни. Я встал, повернул ключ в замке. Хельга, пунцовая, смотрела на свои руки с розовыми ногтями. Я сел на краешек ее стола.

— Как твой отец? — спросил.

— Ему, кажется, лучше, — промолвила, косясь на дверь.

— Хельга, у тебя есть парень?

Отрицательно качнула головой.

— Почему вы спрашиваете?

— Ты здорово носишься на этих штуках, великах. Я, честно говоря, побаиваюсь.

— Чего тут бояться? — В голосе мне почудился вызов, и я накрыл ее ладонь своей.

— Ты красивая. Сегодня мне не удалась лекция, потому что я все время думал о тебе.

Она попыталась высвободить руку, но я прижал ее сильней. Другой рукой гладил ее волосы.

— Мне пора идти, — пробормотала с испугом и попыталась встать. Я ждал этого момента и перехватил ее, усадив к себе на колени. Я целовал ее долго, нащупывая тем временем и обезвреживая преграды вроде пуговичек и резинок. Ее каблучки беспомощно и нежно стукнули о пол.

В тот раз я взял ее, сидящую на краешке стола, и это было восхитительно. Изысканную пикантность придавало бормотание уборщицы в коридоре: она дернула ручку запертой двери, и мы оба замерли, пытаясь утишить дыхание.

В целях конспирации вышли порознь. Я был счастлив и опустошен. Любовная связь придавала новый статус моему существованию в этом городе, которое до сих пор казалось мне слишком эфемерным. Никаких угрызений совести я не испытывал, тем более что, судя по моим ощущениям, новичком в этом деле Хельга не была.

Вероятно, иррациональная симпатия к Беликову, которую я почему-то испытывал, переместилась спонтанно на Хельгу, иначе я не могу объяснить ту страсть, с которой я набрасывался на нее всякий раз, когда выпадала такая возможность. Любила ли меня она? Или только подчинялась сильнейшему? Но нет, я видел, как она кусает губы, пытаясь подавить стон. Всякий раз приходилось преодолевать ее молчаливое сопротивление. Она пыталась ускользнуть, и чтобы предотвратить это, я давал ей всякие задания, например, перед самым концом лекции отсылал на кафедру. Подгоняемые моим свирепым взглядом, студенты убирались из аудитории, и начинались наши оргии. Вынуждаемые обстоятельствами, мы не разговаривали. Да и о чем мне было с ней говорить? Ее юношеские интересы, незрелые наивные взгляды не могли меня взволновать. Наверно, та поспешность и нечистоплотность, с которой мы занимались сексом, мне нравилась. Почему же она молчала, не возразив ни разу? Боялась предстоящих экзаменов или ей тоже нравились такие отношения? То, что я был слеп и не задавал себе никаких вопросов, свидетельствует, что я был влюблен, хотя и вел себя как сволочь.

Ну да, кивнул себе с усмешкой, нет словечка более емкого, чем любовь. Любовь к Бетховену. Любовь к устрицам и коитусу. Употребление слова должно быть конкретно, как употребление презерватива, который нельзя натягивать на что угодно. Вспоминая Хельгу сейчас, когда она погибла, я испытываю смутный стыд, как человек, который не оправдал доверия: в моих чувствах к ней мало изысканного, но разве я обещал кому-нибудь испытывать лишь возвышенные чувства? И разве кто-нибудь на земле стоит действительно сильных чувств? Мы делаем признания, укоряем и сожалеем в рамках тех игр, которым обучены. Применительно к играм искренность — верх пошлости. Так успокаивал я свою совесть. Мне хотелось представить отношения с Хельгой как рядовую интрижку, я не мог этого сделать и потому злился.

Я отправился к Беликову обсудить фотографии. Нашел старика на диване в комнате со спущенными шторами. Его тело, из-за буро-зеленых наростов казавшееся безобразно распухшим, высилось жутковатой грудой в полумраке, но глаза по-прежнему, или еще ярче, блестели.

Он без всякого интереса рассмотрел фотографии: на них были мертвецы, которых он знал когда-то. Я сообщил, что ожидаю приезда эксперта по темной магии, который будет его консультировать, но и эта новость оставила Беликова равнодушным. Сосредоточенно глядя в потолок, он заговорил вновь о голографической решетке, о том, что он уходит, не выполнив задания, и что мне грозит то же самое. «Ты должен вспомнить свою миссию на этой планете и состав своей группы, — тихо и безучастно бубнил он. — У нас… у них нет другого языка кроме случайностей, болезни, смерти и сна. Такая грамматика. Дело даже не в том, что ты… или я не цепляемся за жизнь. Она не многого стоит. Но упущенные возможности, комбинация сил, которая, может быть, никогда уже не повторится… Я слишком поздно понял, что ты… я должен работать для общего дела. Теперь ты остаешься один. Не знаю, кто еще в группе. Но это люди, близкие тебе по духу. Бывает, едва заговоришь — а человек уже кажется родным. Или бывает, тот, кого всегда считал своим соперником… Не знаю. Попробуй задействовать голограмму».

Я держал его руку в своей и ободряюще улыбался. Я решительно не хотел верить в эту чушь. Наконец Беликов, изнемогший, закрыл глаза и задремал.

На следующий день приехал специалист по черной магии, которого по моей просьбе разыскала жена. Он был худ, желт, с ястребиным носом. Осмотрел Беликова, впавшего в забытье, обошел весь дом. Наконец подозвал меня и сообщил, что жизнь Беликова крякнула, как скорлупа яйца, под грузом непосильной задачи, что его удивляет ясная кармическая связь между мной и больным, она же настораживает, поскольку может повлечь за собой мою гибель; что в районе дома формируется тоннельный проход в тот мир, и уже можно видеть, как сквозят разные типы на той стороне.

Я поблагодарил, сбитый с толку. Какие общие дела могли быть у меня с Беликовым? Какие бывают вообще дела на земле? Я стал думать об этом неотступно. Предположим, мое призвание, как я полагаю, лингвистика. Но представляет ли эта отрасль знаний интерес для Всевышнего? Можем ли мы быть уверены, что он относится одобрительно к занятиям наукой или искусством? А что, если настоящая задача жизни, с его точки зрения, заключается совсем в ином, в том, что я привык считать ничтожным? Существ, сочиняющих романы и трактаты, ничтожный процент. А что, если в жизни всего человечества скрыт глубокий смысл, непостижимый для нас, одержимых знаниями? Бог создал великое множество существ, и дал им всем имя людей, это термин такой же емкий, как и расплывчатый. Если то, что ты человек, предполагает предназначение, то как узнать, единое оно для всех или единственное для одного тебя?

Я взглянул с тревогой на дворик Беликовых, теперь утонувший в сумерках. Он показался мне раструбом воронки, чей конец уходил в высоту неба. Ни минуты я не сомневался в словах желтого мага: эта воздушная дорога ожидала меня тоже.


Три последующие недели я провел в больнице. Меня сбила машина: я осознавал это сквозь мешанину кошмаров. Чудовище надвигалось, расставив громадные черные колеса, чье-то белое лицо вверху трепетало, как флажок на ветру. Я спрашивал себя: зачем же ты полз по асфальту, а не шел, как все люди? На мне была одета желтая узорчатая одежда, красивая и прочная. Меня волновала судьба этого костюма, я с ужасом чувствовал запах гари: в огне сгорело что-то бесконечно драгоценное, может быть, даже этот желтый костюм.

Когда немного пришел в себя, в палату привели шофера. Следователь вежливо задавал вопросы. Глядя на меня с невыразимым страхом, шофер клялся, что в тот день чудом не наехал на длинную желтую змею, растянувшуюся на середине шоссе, но он — видит Небо — сделал все, чтобы ее обогнуть, ни с кем при этом не столкнувшись, потому что, по счастью, дорога была пустынна, тем не менее он врезался в ограждение и мог бы погибнуть сам, не выскочи вовремя из горящей машины.

Я сослался на амнезию. Мне действительно нечего было сказать. Но я почувствовал смутный страх, мне показалось, я не до конца контролирую свои действия, показалось, что я — как бы это выразить — не адекватен самому себе. Есть уйма вещей, которые чрезвычайно важны, но ничуть не колеблют нашего внутреннего стержня, того глубинного «я есть» что, как червь, прячется в самом прекрасном на вид яблоке. Когда я ощутил, что во мне, возможно, есть некто, также наделенный волей, и эта воля — иная, неведомая, враждебная — я испугался так же, как некогда, наверно, пугались при встрече с духами. Вскоре, впрочем, страх исчез: ведь затягиваются же ряской окна на болоте. Будь иначе, как бы мы выносили всю противоестественность своего существования?

На другой день меня навестила Хельга. В длинном зеленом платье, взволнованная. Воодушевление, охватившее меня, тут же погасло, как пламя, придавленное пальцем. Стало холодно и неуютно. Я не понимал слов Хельги. Она говорила что-то горячо и долго, я смотрел, как движутся ее губы. Не прерывал, но, как будто убаюканный дивной мелодией, начал дремать. Заметив это, Хельга вскочила в негодовании. Я хотел было ответить что-то, но почувствовал, что глаза слипаются. Хельга трясла меня за плечо, продолжая что-то объяснять.

— Ани ле йодэа клум[1], — с улыбкой отвечал я, прежде чем уснуть. Теперь я спал по-настоящему, и был рад, что спасся от назойливой гостьи. Через окно я вышел из палаты, опустившись на траву на окраине города, достал из кармана четыре свечи, установил их в вершинах квадрата, дождался, когда полная луна выйдет из-за облака и зажег свечи одну за другой. Сам встал в середину квадрата. У меня сильно заболело сердце. Держась за грудь, опустился на колени в прохладную высокую траву. Я смотрел на луну, свет ее все разгорался. Мои свечи, едва заметные в траве, казались такими слабыми. Боль отпустила, я поднялся на ноги и увидел напротив себя женщину. Лицо было мне знакомо. Я шагнул навстречу, но между мной и женщиной вдруг встал Беликов. Зелень с его лица была сбрита, он выглядел совсем как в тот день, когда мы гуляли по старому замку.

— Это они, — торопливо проговорил Беликов. — Постарайся их не забыть. Я тебя не оставлю, конечно, но это будет другая, более тонкая связь, и она может легко оборваться.

— Кто эта женщина? — спросил я.

— Разве ты не знаешь сам ее и остальных?

— Здесь нет никого больше.

— Как, ты их не видишь?

Я покачал головой.

— Значит, голограмма активирована не полностью, придурок!

— Заткнись, старый пердун, — миролюбиво ответил я, складывая в карман свои свечки. Когда наклонился за последней, голова закружилась, я упал и больно ударился о пол. Застонав, открыл глаза и обнаружил, что лежу около своей кровати в клинике. В окно ярко светила луна.

Сразу после выписки я позвонил Беликовым. Выяснилось, что Хельга меня в клинике не навещала, что такая идея даже не приходила ей в голову, что сама мысль обо мне ей отвратительна, что она не потерпит больше моих прикосновений, моих змеиных взглядов, моего присутствия в ее жизни, и что… Но тут я положил трубку.


Тем временем наступили летние каникулы, я решил съездить к матери. Ее дом с усадьбой в двух часах езды я помнил ярко до слез, но никогда не называл своим или нашим домом. Построенный по чертежам матери, он был ее собственностью в любом мыслимом понимании. Он был оттиснут, отчеканен по образцу материной души и обладал способностью выдавливать из себя, как косточку из вишни, всех посторонних, меня в том числе. В детстве я этого не знал и страдал бессознательно, как животные, которые стремятся убежать из опасного места. Впрочем, место было прекрасно, особенно овраг, заросший орешником и бурьяном. Здесь мы с братом прятались от материнской опеки, играли в исследователей тайн природы…

Отпустив машину, я пошел к воротам. Был вечер, и в комнатах было как прежде. Безупречно чисто. Книги, книги. Я провел рукой по корешкам. На фотографии в изящной рамке маме было лет тридцать. Я видел ее и раньше, но забыл. На снимке была женщина моего недавнего бреда. Видимо, я все же допускал, что галлюцинации имеют реальных прототипов, потому что, едва мама вошла с ужином, повел об этом разговор.

За что ее люблю — маме можно рассказать все, самую невероятную чушь, фантастику, сон — и она выслушает и попытается понять. В ее мире сосуществовали, наверно, такие представления и понятия, которые другому показались бы несовместимыми, как ботинки на полке холодильника.

Выслушав мою историю, она долго курила, глядя в окно.

— Ты хочешь сказать, что мы связаны не только отношениями мать — сын, но и иной, потусторонней связью? Что ж, возможно, и я не вижу в этом ничего поразительного. Люди, которые в этой жизни близки, тянут за собой шлейф других существований, в которых также были связаны теми или иными узами. Например, убийца и жертва в следующий раз могут предстать как муж и жена, родитель и ребенок. Это то, что называют личной кармой, но ты ведь и сам знаешь, зачем тогда спрашиваешь? — она погасила окурок, внимательно на меня глядя.

— Тут другое, мама. Беликов настаивает, что это важно именно здесь, сейчас.

— Да, странно. Саша, повтори-ка, что ты говорил о визите той студентки? Ты уверен, что она навестила тебя наяву? В какой момент, по-твоему, ты уснул?

Я задумался. Визит Хельги был совершенно реален, но в то же время его фактически не было. Мне было зябко. Я не понимал ее слов. На каком языке она говорила? И вдруг в сознании выплыла фраза:

— Ани ле йодэа клум! — радостно выпалил я.

— И что же это значит? — подняла она брови.

— Не знаю.

— Саша, ты лингвист. Разве нельзя по одной фразе определить хотя бы, к какому классу относится данный язык? Мне думается, это важно. Возможно, здесь кроется ключ к разгадке всего ребуса.

Она принесла из кабинета массивный том лингвистической энциклопедии. Мы листали его, пока у меня не стали слипаться глаза. Я зевнул и захлопнул книгу. Увы, такого языка не существовало.

— Ани ле йодэа клум! — ожесточенно повторил я и рухнул в постель.


Я ехал поездом, причем, собираясь, забыл уложить кое-какие вещи, и теперь с досадой думал, что придется обходиться без бритвы и блокнота. Мой спутник был в черном строгом костюме, черной шляпе. Он что-то читал, шевеля полными красными губами, что прятались в жидкой бороде. В вагоне было прохладно, несмотря на яркий летний полдень.

— Бэвэкэша[2], — начал было я и осекся.

— Ма кара?[3] — рассеянно отозвался мой спутник, не поднимая глаз.

Мы нырнули в глубокий черный тоннель, вслед за которым начинался город. Перекинув сумку через плечо, я вышел из вагона. Несколько раз судорожно вздохнул, приучая легкие к знойному влажному воздуху. Спокойно встретил взгляд солдат у блокпоста. Один вернул мне таудот-зеут, лениво засмеялся шутке своего напарника. Я двинулся пешком по узкой мощеной камнем улице, которая, закручиваясь спиралью, поднималась по склону горы. Здесь, на Территории, жил мой брат, я приехал, чтобы поговорить с ним. То, что он задумал, казалось мне безумием: отравить водозаборники, которые снабжали питьевой водой Иерусалим. Убедившись, что хвоста за мной нет, нырнул в крытый дворик, нажал кнопку звонка. Меня впустили тут же.

— Ассалям аллейкум, — кивнул я собравшимся, обнялся с братом.

— Ты выглядишь совсем как иудей, — оглядев меня, рассмеялся брат. — Кипу еще не примерял?

— А что мне, чалму носить? — огрызнулся я. — И ездить на работу верхом на верблюдице?

— Зак, не злись, — брат похлопал меня по плечу. — Как тебе Великая Еврейская железная дорога?

— Впечатляет. Кондиционеры такие, что можно получить воспаление легких.

— Как мама? Ты давно из дома? Впрочем, об этом поговорим после. Знакомься, мои друзья.

Али называл имена, представляя каждого, я улыбался и кивал, мне было все равно, Сулейман это или Саид, потому что имена, я знал, Али выдумывает на ходу, не потому, что не доверяет мне, но не хочет обременять опасным знанием. Моссад отвалил бы хорошие деньги за любую информацию об этих ребятах. Я знал, что они не станут говорить при мне о своих делах, поэтому отчаянно начал сам:

— То, что вы задумали, это безумие. В Иерусалиме половина кварталов — арабские. Разве вы хотите отравить своих?

— Свои будут предупреждены, — мягко заметил Али, остальные настороженно молчали.

— Если предупреждать всех, информация дойдет и до евреев, и ваш план будет раскрыт. Вообще эта идея — убивать с помощью иорданской воды, которая всегда была символом жизни… Это отвратительная идея!

— А то, что они делают с нами, не отвратительно? — вмешался парень с нежными, как у девочки, ресницами. — Ты живешь на земле своих отцов, но ты здесь раб, ты должен прислуживать тупым израильтянам, которые, кроме своей Торы, ничего не читали! Я закончил мединститут, а работаю санитаром в бейт-холиме для слабоумных сифилитиков!

— Они создали эту цивилизацию и имеют право брать на работу тех, кого они захотят. Если бы у нас был свой Тель-Авив, мы бы тоже не пустили в него иудеев.

— Евреи оккупировали этот город так же, как и всю нашу землю! Они сделали это руками американцев, половина которых те же евреи.

— Но евреи обречены и без всякого террора, — возразил я. — По статистике темп прироста арабского населения в несколько раз превышает тот же показатель для еврейских семей. Алия практически иссякла, и министерство абсорбции дышит на ладан. Погодите, скоро начнется обратный поток эмиграции. Уже сейчас израильтяне всеми правдами и неправдами добиваются виз в Канаду, США, Европу — куда угодно, лишь бы подальше от Земли Обетованной.

— Мы тоже читаем газеты, — усмехнулся Али. — Знаем и то, что экономика Израиля с трудом выдерживает армию датичных, этих истово верующих трутней, которые могут не работать, потому что их полностью содержат налогоплательщики. Но что предлагаешь ты, Зак? Брататься с ними? Жениться на еврейках? Аллах покарает неверных. И карающим мечом будем мы!

В их глазах пылал огонь фанатизма. Что я мог добавить? Поинтересовался лишь, как будет действовать яд. Улыбаясь, брат ответил, что яд будет совершенно безопасен.

Ночью, когда все разошлись, мы с братом поговорили о домашних делах, обсудили свадьбу Самиры и связанные с этим расходы. Потом Али ушел к жене, к Зюлейке, с которой мы играли вместе, когда были детьми. Утром Али со всеми предосторожностями вывел меня из дома. Я больше не пытался его остановить, но просил ради матери неподвергать свою жизнь опасности. Наши слова были эфемерны: в этой стране никто не мог чувствовать себя в безопасности. Первый же военный патруль доказал это. У меня проверили документы, не удовольствовавшись этим, обыскали. Потом отвели к пыльному фургончику на обочине, приковали наручниками к бамперной решетке, где я должен был ждать прибытия начальства.

Было жарко. Пот стекал с меня ручьями. Израильтяне лениво переговаривались, курили. Еще одного араба остановили для проверки. Он был угрюм и сильно нервничал. Его приковали рядом со мной. Я спросил:

— У вас что, каждый день так развлекаются?

— Ищут кого-то, — буркнул тот.

— Эй, черножопые, не разговаривать! — крикнул солдатик.

Наконец подъехал самодовольный лысый еврей в штатском. Он просмотрел наши документы. Соседа тут же втолкнули в фургон. Ко мне шеф подошел сам:

— С какой целью явился в наш город?

— Я искать работу, сэр, — дебильно улыбаясь, ответил я.

— Разве тебя не устраивает работа в Тель-Авиве, в фешенебельном отеле?

— Нет, сэр. Моя только уборщик, сэр. Клиент совсем мало стало, никто не ехать теплое море отдыхать. Зак мало денег, очень мало.

— У тебя есть жена, дети?

— Нет, я один.

— Братья, сестры?

— Есть сестра, она живет с папа-мама в Холоне.

— Еще у тебя есть брат. Где он?

— Брат давно пропал. Может быть, тюрьма сидит. Никто не знает. Вы, начальник, все знает.

— Да, знаю. Твой брат здесь, в Рамалле. Ты приезжал, чтобы передать ему что-то? Что именно?

Я покачал головой:

— Это ошибка. Я не знаю, где брат.

— Улица Харав-Леви, 16. Этот адрес тебе ни о чем не говорит?

Может быть, израильтянин прочел в моих глазах опасность для своей жизни, потому что быстро отступил назад. Они о чем-то совещались. Я с ужасом понял, что брата, Зюлейку и двух моих племянников уже, наверно, взяли. Но как это могло случиться? Значит, за мной следили вчера. Я их ненавижу. Как я ненавижу этих пейсатых подонков. Если бы у меня был пояс с пластиковой взрывчаткой! Ухмыляясь, ко мне подходил сержантик, судя по лычкам.

— Ну что, поговорим? — на славянском иврите, поигрывая связкой ключей. — Так где же твой брательник и его кореша?

— Ани ле йодэа клум, — я ответил машинально, следя за занесенной для удара рукой.


Одновременно с взорвавшейся в голове болью я услышал как он, сержантик, благим матом закричал, потом упал и на четвереньках пополз прочь. Я расправил крылья, высоко поднял голову, высматривая своих недругов. Они сгрудились у жестяной коробки с колесами. Я вытянул шею, яростно выдохнул, наступил на вспыхнувшие обломки и взлетел. В воздухе мне пришлось сразиться с железной птицей, начиненной людишками. Птица рухнула, пылая, вниз, а я полетел к своему убежищу на горе. Я раскидал камни, вполз в пещеру и стал лизать лицо моей прекрасной пленницы. Бережно облизал чуть округлившийся живот, колыбель моего будущего сына. Пленницу следовало покормить, но я сам был голоден. Свернувшись в кольцо вокруг нее, спящей, я тоже уснул, и мне — в который раз с тех пор, как мы ждем сына — привиделось, что я стал человеком.

То, что я рассказал маме утром, не показалось ей ни смешным, ни абсурдным. Она пыталась убедить меня, что мир, который я видел во сне, существовал в прошлом.

— Я изучал историю и твердо могу сказать, такой цивилизации не было, — возражал я.

— О многом из того, что существует рядом, мы не догадываемся. Лучше постарайся вспомнить, каким зверем ты был во сне.

— Не мог я себя видеть со стороны. Внушительных размеров… летающий. Послушай, в этом мире должны сохраниться как бы двойники, тени. Али, мой брат… Кто он здесь?

— Так ты уверен, что твой сон — память о другом воплощении? На другой земле?

Я бы уверен. Что-то мешало мне рассказать матери о драконах и о том, как они появляются на свет. Мне казалось это стыдным, как если бы я поведал о том, как онанирую в ванной, потому что там я тоже воображаю себя драконом, который держит в когтях голенькую девушку. Если бы я рассказал это, сон о драконах автоматически перешел бы в разряд мальчишеских сексуальных фантазий. Да, у меня и раньше мелькала мысль, что для гармоничной супружеской жизни мне недостает когтей, раздирающих девичью плоть, что свою избранницу я хотел бы во время вынашивания плода кормить через рот с помощью присосок, проникающих глубоко внутрь. Прежде чем сделать это, нужно привести девушку в сознание, что бывает нелегко, ведь похищение, полет над скалами в когтях дракона, это такой стресс. Когда их кладешь на камни, а делать это нужно осторожно, чтобы не разбить хрупкий сосуд, начинаешь так называемую любовную песнь, это вибрации, которые должны войти в резонанс с мозговыми волнами девушки, и она — так говорят опытные драконы — воспринимает тебя уже иначе, ты кажешься ей ангелом или соплеменником, эту иллюзию нельзя разрушить, даже если хочется поглубже вонзиться, и когда лижешь ее тело, нельзя допускать крови, иначе некому будет вынашивать твой плод. Твое жало с дрожащим на конце семенем должно погрузиться в предназначенное ему место, а потом ты запечатаешь сосуд, и погрузишь девушку в сон, похожий на смерть, и будешь заботиться о ней.

— В том мире ты был оборотнем и мог превращаться в большую птицу?

— Не в птицу, — поправил я. — Скорее, в змею с крыльями.

Она посмотрела на меня с жалостью:

— Но змеи не летают, Саша!

Я пожал плечами. В нашем мире никогда не бывало драконов, ни наяву, ни в легендах.

— Ты с детства был странным ребенком, — грустно проговорила мама. — Я верила, что вырастешь необыкновенной личностью. Великим магом… Открывателем новых истин…

— А я стал простым учителем словесности, — невесело усмехнулся и подумал о брате, который, останься жив, наверняка достиг бы больших, чем я, успехов.

— У меня нет даже внуков, чтобы утешиться и возложить на них те надежды, которых не оправдали мы, старшие. Как у тебя с женой? Помирились?

— Мы не ссорились. Она храбрый человек, но я не вижу причин, по которым мы должны находиться всегда рядом.

— У тебя есть другая женщина?

Я вспомнил Хельгу и решительно покачал головой. Мне не хотелось о ней говорить.

Неужели эта покорность, которая приходит после многих ударов судьбы, и называется мудростью? Неужели единственное, чему нас хочет научить Бог — это неспособности сопротивляться ему? Луга и рощи в окрестностях городка убегали от меня прочь. Позвонила Хельга, она была в отчаянии и попросила приехать: отцу стало хуже. Смерти нет, твердил я себе. Это лишь миг перехода, но почему же он нас так пугает? Или мы предчувствуем за порогом нечто столь ужасное, о чем молчат даже святые книги? Беликов не может умереть, потому что я не разгадал тайну нашей с ним связи. А если он — мой брат Али из прошлой жизни? Был ли брат убит израильтянами в ту ночь, и что стало со мной?


Кто-то тронул меня за плечо. Я судорожно обернулся. Женщина с невероятно красивым лицом и небрежно обозначенным телом сидела на заднем сиденье. Она держала сигарету на отлете и как ни в чем ни бывало курила.

— Простите, но кто вы? — осипшим голосом спросил я.

— Не знаю, — любезно отозвалась.

Я взглянул в окно. Местность совершенно безлюдная. Машиной управляет компьютер. Даже если эта астральная тварь примется меня душить, ничто не повлияет на работу двигателя, и мы прибудем точно в назначенное время. Я не сомневался, что она послана по мою душу. Для полноты, так сказать, голографического рисунка.

— Нет, — сухо ответил моим мыслям призрак. — Ты еще не выполнил задание здесь, на земле.

— Какое задание?

— Ты — посредник. Как и вся наша группа.

— Значит, ты тоже входишь в нашу группу? — подхватил я.

— Войду, когда вернусь.

— Послушай, не пойму я этого и многого другого. Посредник — что это за путь?

— Некорректно сформулировано. Посредник — заклинатель на границе, и ему вовсе не нужно отправляться куда-то.

— А что же ему нужно? — устало спросил я. — Что я конкретно должен делать, чтобы не ошибиться и выполнить свое задание?

— Ты должен это почувствовать сам. Дереву никто не подсказывает, что оно должно расти, а не летать или мяукать, это приходит изнутри, ведь так?

Я осмелел и начал злиться:

— У человека есть простое назначение: питаться, размножаться, ты это имеешь в виду? Тогда зачем столько разговоров о высшем смысле, и какое там еще посредничество? Между живыми и мертвыми?

Я понял, что попал в точку, и вздрогнул от внезапного холода, но по инерции продолжал:

— В принципе я могу пробить научную конференцию по проблемам межвидовой лингвистики. У вас, у мертвых, интересуются этими вопросами, ты так считаешь?

— Но я не мертвая, — кротко возразила она.

— Тысяча извинений. Впрочем, я как бы шучу.

— Шутишь? — с сомнением переспросила она. — Но это вовсе не смешно. Миллионы лет живые и мертвые боятся и ненавидят друг друга. То, что их разделяет, кажется им пропастью, хотя на деле это черта, проведенная мелом. Это вовсе не смешно, Саша.

Интонация, с которой она произнесла мое имя, показалась мне знакомой. Я взволновался: она напомнила мне маму.

— Итак, ты считаешь, что мое предназначение — быть посредником между живыми и мертвыми. Как же это должно выглядеть? Мне нужно освоить профессию медиума?

Не замечая иронии, она возразила, что спиритизм устанавливает связь не с мертвыми, а с неким шельтом, с шелухой, оставшейся от улетевшей души.

— Ты должен сначала установить связь с самим собой, тем, который находится в мире мертвых.

Я озадаченно молчал.

— Будь осторожен, Харава не прощает должников, — прибавила, прежде чем исчезнуть.


Беликов выглядел лучше, чем я представлял. Не дав опомниться, он начал кричать, возбужденно и зло:

— Это просто убийство, разве ты не догадался еще? Меня — а потом и тебя — кладут и сжимают пальцы на горле до тех пор, пока не перестанешь хрипеть и дергаться. Я стою как будто на краешке карниза и вижу справа стекло окна, вижу свет и лица за стеклом — а слева осыпается сырыми комьями земля, мне на лицо, на глаза, а я уже не имею права шевелиться… Ты что думаешь, смерть — это просто щелчок выключателя?! — он скрипнул зубами и приподнял голову с почерневшим лицом. — Знаешь, какая наша самая большая ошибка? Что жизнь нам кажется игрой, и смерть игрой, разве что к боли мы относимся серьезно, ее мы боимся, и боли рождения, и боли умирания. А ведь это только минуты, часы относительно ясной работы чувств. Потому что все остальное — тоже боль, и до, и после, и в паузах, всегда, но только сквозь сон… Если бы у меня был такой шанс, если бы я мог вернуть жизнь!..

Вошла Хельга, и Беликов замолчал. Мог ли я представить, что творится в хорошенькой головке моей возлюбленной? Вдруг поймал на себе ее взгляд, странно отчужденный, изучающий, словно видела меня впервые.

Чтобы отвлечь Беликова от мрачных мыслей, я заговорил о теории первичных морфем, которой увлекался тогда. Суть ее состояла в том, что некогда, в Правремена, имя Бога содержало слог «Ха», и этот слог перешел в слова, указывающие на все, что хорошо и приносит благо, тогда как слог «Ра» напротив, обозначал недоброе, лживое начало. То, что в языке масса слов, содержащих «Ра» и обозначающих положительные явления, не опровергает, но напротив, свидетельствует в пользу теории: человек, в течение тысяч лет строивший вокруг своей души защитный, замешанный на лжи панцирь, не мог в конце концов не перевернуть всю систему ценностей. Так, боги превратились в демонов, а демоны стали племенными богами. Мы с Беликовым принялись искать в древних наречиях слова, подтверждающие теорию. Хатхор, Элоха, Хавва, вспомнил я. Беликов, чуть повеселевший, припомнил Хадира и Хаддинга. Сюда же мы включили астральных героев Хавбаса (персонификация Венеры), Хайка из созвездия Ориона и Хайнэ, персонификацию Луны. Беликов ввернул Халу, летучего вепря, которого боялись и любили в некоей сгинувшей стране.

Слов со слогом «Ра» оказалось великое множество, причем отрицательное значение в них, если и было, давно выветрилось. Когда запас географических и этнографических наименований иссяк, я вспомнил вдруг единственное слово, которое абсолютно укладывалось в теорию: Ра вместе со своим вариантом рэу означало именно зло. На каком языке, оживленно полюбопытствовал Беликов, но я не мог вспомнить.

Затем Беликов заявил что, когда одна религия сменяет другую, то это захватывает область не только религии, но и всю культуру в целом, например, эпоха матриархата сменяется более мужественной эпохой, и что все эти метаморфозы вовсе не означают победы «более божественной» религии над «менее божественной», поскольку продиктованы природой человека, а не потусторонними реалиями.

Тогда я добавил что, возможно, «Ра» означает не собственно зло, сколько путь к божеству. Предположим, в точке «Ха» было некое состояние единения с Богом, потом что-то произошло, человек оказался отброшен, и чтобы вернуться, он должен проделать путь «Ра». Это даже не путь, это процесс, подобный тому, который происходит с человеком, если его оглушить ударом по голове: он будет медленно приходить в себя.

Беликов, утомившись, закрыл глаза, и я замолчал. Так нелепо показалось мне говорить с умирающим на совершенно не актуальную для него тему. О чем вообще нужно говорить с умирающими? Передавать приветы покойным родственникам? Выражать надежду на благоприятную погоду?

Что делать, что делать… Я снял со стены сувенирное ружье и выстрелил. Пуля разбила пузатого глиняного божка на шкафу. Беликов вздрогнул.

— Что ты хотел этим сказать? — поинтересовался он.

Я чувствовал себя едва проснувшимся.

— Не знаю, — пожал плечами. — Мне показалось, нужно встряхнуться.

— Когда ты выстрелил, я увидел, как через комнату прошел призрак. Мой отец. Он умер в шестьдесят от инсульта. За год или два я приехал домой. Мне сказали, отец ушел за покупками. Я нашел его. Он стоял в очереди. Невысокий, худой, с горькими складками на лбу. Я всегда был уверен, что мой отец — красивый, волевой, сильный. В ту секунду, когда я увидел его, как будто грянул выстрел, и все ребячьи иллюзии разом рухнули. Я увидел отца старым, больным, печальным. Тогда я не знал, что он стоит уже в очереди в билетную кассу, что больше мы не увидимся в этом мире…

— Я читал где-то, — вставил я, — что кайф умирания — самый сильный из доступных человеку. Сильнее наркотиков и галлюциногенов. Что на самоубийство идут иногда лишь ради него.

— Если так, то я еще не удостоился. А что, ты тоже хотел бы это ощутить, но только без побочных эффектов вроде формалина и катафалка?

— Катафалк — по эту сторону.

— А что, если и по ту — тоже? Если это тоже часть феномена: неподвижность, цепенящий холод, капельки воды сквозь деревянную крышку…

— Белые толстые черви, — прибавил я.

— Почему нет? Мы не знаем, где границы сознания.

— Хотя подозреваем, что это не прибор, который можно выключить из сети.

— Послушай, — мрачно сказал Беликов, — пообещай, когда я уйду, заботиться о Хельге.

Я торопливо согласился. Хельга вышла меня проводить. Сумрачная, молчаливая, она казалась обиженной не столько на меня, сколько на мировой порядок, согласно которому ей выпало жить здесь, сейчас. Может быть, и я был частью того вопиющего несоответствия между ее представлениями о справедливости и вульгарной действительностью. Например, вместо того, чтобы просить прощения, я стал доказывать, что ее имя вполне укладывается в рамки моей теории изначальных морфем, поскольку Хельга могло прежде звучать как Ольга или Хальга. Не дослушав меня, она заплакала и убежала в дом.


В ту ночь я вновь говорил на чужом наречии. Мы стояли с братом на вершине горы над городом. Крупные, как горох, светились звезды, навстречу им мягко сиял широкий купол Аль-Акса. В ту ночь отравили Иордан. Оба испуганные, мы пытались говорить о постороннем. Я почувствовал удушье. Судорожно дыша, между приступами кашля я спросил, а воздух не отравлен ли? Нет, ответил брат, воздух не отравлен.

— А как это бывает, когда яд начинает действовать? — спросил я. — Что поражается первым? Мозг или легкие, или, может быть, почки?

— Да не знаю я! — ответил брат. — Этот яд привезли два сирийца. Нет, постой, они из Эмиратов. Это что-то психотропное, они говорили, что испытывали его на заложниках-европейцах. Послушай, ты сумасшедший, ты что думаешь, это рванет, как бомба, а мы будем стоять здесь с воздетыми руками и молиться Аллаху, чтобы арабы не пили отравленной воды?!

— Это ты сумасшедший! Разве можно травить людей, как крыс, и кто тебе дал право решать, должны здесь жить арабы или евреи? Теперь мы раз и навсегда запятнаны перед лицом Аллаха, а я тебе верил всегда, как старшему брату!

— Послушай, успокойся. Это психотропное, говорю тебе. Они все сволочи, все до одного. Если ты не еврей, ты для них не человек. Это родовой клан, это племя со своим племенным богом, и он призывает их убивать неевреев. Их религиозность меня не умиляет, а ужасает. Они угроза всему человечеству. Да, я отдал приказ отравить воду, и я буду за это отвечать, я один, ты ни при чем, Аллах различает поступки каждого. Есть язвы, которые приходится вырезать, выжигать, и кто-то должен взять в руки скальпель.

— Погляди, — прервал я патетическую тираду, — погляди на город, над крышами домов ты ничего не замечаешь?

— Замечаю? Что я должен заметить? Утро скоро, — недовольно сказал брат и зевнул.

А я глядел не отрываясь, как над крышами, куполами и купами деревьев парят в воздухе зыбкие человеческие фигуры. Это серебристое мерцание, реяние призраков стало наконец таким плотным, что даже мой нечувствительный брат заметил их и посерел лицом, когда понял, что это просто мертвецы покидают землю.

— Нет, не может быть! Это средство не должно убивать! Просто мы с тобой перенервничали. Поехали домой, брат!

Оказывается, умирали только дети. На взрослых препарат действительно действовал как психоделик. Мы так и не узнали, что видели эти несчастные. Они бросались из окон на асфальт, топились в отравленной реке, убегали из города, как будто преследуемые невидимым врагом.

Странно, но доблестная израильская армия оказалась не готова к такой форме террора. Удар разоружил ее с катастрофической быстротой. Те, кто сохранял ясное сознание, поспешили убраться из страны, поскольку на самолеты компании Эль-Аль зараза не успела распространиться. Первый из вылетевших в тот день самолетов упал в океан; пилот успел сообщить на землю, что его преследует гигантская змея. Два других самолета благополучно приземлились в Нью-Йорке.

Этот случай потом тщательно расследовался. Психоделик, добавленный в воду Иордана, был достаточно безвреден. Те, на ком он испытывался, впадали в безудержное веселье или мечтательно созерцали что-то в глубинах своей души. Почему израильские дети умирали от глотка такой воды? Что повергло в ужас взрослых израильтян? Те из них, кто остался жив, так и не пришли в себя и проводят годы в закрытых лечебницах.

Кафи, так назвали препарат, поражает только евреев. Нам, арабам, он не причиняет вреда. Кафи очень популярен. Те, кто его пьет, постепенно изменяются. Не так, как это бывает с алкоголем или другими наркотиками, когда человек деградирует и разрушает свое тело. Изменяются их взгляды, их восприятия. Иногда кажется, что они видят то, чего не видим мы. Я подолгу слушаю, как мой брат обсуждает что-то со своими друзьями, такими же поклонниками кафи, и я не понимаю, о чем они спорят, хотя каждое отдельное слово мне понятно.

Осенью в Иерусалиме откроется первая школа для детей-кафи. В других арабских странах такие школы давно уже действуют. В них учат по особым программам. Дети-кафи совсем иначе мыслят. Наверно, за ними будущее. Но мне в этом мире становится все более одиноко. Я не понимаю брата, ни своих бывших друзей. Наверно, когда-нибудь я пересилю свой страх и выпью кафи. И тогда я умру, как эти израильские дети, и улечу на небо, а за мной вдогонку помчатся огненные драконы.

Я посмотрел на часы. Была середина ночи. Я снова лег, и уснул, и во сне пытался разгадать загадку священного слога «Ка». Кааба, Каир. Хаим — жизнь; прабог Хануман; кафи, наконец. У египтян одна из душ зовется ка…


Сон прервался на том, что я сосредоточенно писал что-то, прервался звонком будильника. Я вскочил: каникулы кончились, сегодня я должен быть в университете. Пока заваривал кофе, сон о чужой стране постепенно проявлялся. Я знал, что вспомню не все, но то, что вспомню, будет окном в иную действительность. Сон — как бы поворот дороги, на которую наяву никогда не сворачиваешь. Моя гортань помнила вкус слов, которые я произносил, закрыв глаза, я бы мог даже уловить обрывки фраз, доносящиеся оттуда, но я уже не понимал их смысла. Это был не тот род снов, что создает душа в виде иллюстрации к какой-нибудь идее, в них твое я наблюдает за твоим сновиденным образом, который может быть кем угодно: старухой, ребенком, пнем у дороги. Такие сны полны фантастики, порожденной самим языком, текст в них звучит за кадром, или напечатан где-то в пространстве сна, здесь не делается попытки представить мир как реально существующий, их суть — дидактика. Сегодняшний был не таков.

Поскольку по расписанию стояло практическое занятие, я поступил так: раздал студентам листы бумаги и объяснил задачу: нарисовать карту человеческих интересов при условии, что запрещается использовать такие термины как «наука», «искусство», «экономика» и т. п.

«Представьте человека как такового, помещенного в этот мир, где есть вещи движущиеся и вещи неподвижные. Он может заинтересоваться ими. Его внимание могут привлечь причины трансформации одних вещей в другие. Подумайте, чему могло бы соответствовать пограничье между правой и левой половиной листа? Как сориентировать вектор развития человеческого духа? При сдаче работы укажите, где примерно будут находиться зоны философии, искусства, точных наук, в частности лингвистики».

Между тем меня не оставляло ощущение намеренности всех событий последних дней. Я шел по лесу. Я думал о языках, о птицах и травах. О великом множестве неописуемого. Лес ли был причиной, или состояние моей души, или как бы соединились зубчатые колеса, механизм заработал, заржавленная дверь приоткрылась — и на меня хлынул поток света оттуда, из безбрежного мира, где я был своим. Я был ребенком лет двенадцати. Мир по эту сторону вливался, как летний ливень, светло и радостно: я видел, ощущал каждую былинку, блик, журчание и щебет. Мир по эту сторону был таков, потому что освещался потоком света оттуда. И смысл, и радость были там, и я был счастлив, услышав отголосок, так счастлив, что болело сердце. Я шел — я был распахнутой дверью, я щурился от блаженного света. Нет, мне никогда этого не описать. Возможно, мы не так уж много теряем, умирая — так подумал, когда это чувство почти ушло.

По утверждению некоторых ученых, речь начинается с невроза, с невротического расщепления личности. Между мной и моим загробным двойником точно тот же невротический зазор. Я — тень, которая хочет слиться со своим хозяином. Я — сон, который желает выплеснуться в реальность. Почему бы нам не подружиться на самом деле? Тот, на небе, не прошел нашей школы унижения и страха. Я чувствовал горечь, как будто он был удачливым близнецом, с которым мы разлучились в детстве. Но ведь на деле он тот, кем стану, когда умру. Неделимый остаток всех воплощений.

Наш каррас представлял собой квадрат, в центре его был ребенок, когда он ушел, испугавшись, каррас распался на две половины — и это предвещало нам гибель. Такое толкование вчерашнего сна озарило меня внезапно и не вызывало сомнений, хотя каждая в отдельности деталь, вплоть до термина «каррас», взятого мной из старой книжки, оставалась непонятной. Мне снилось квадратное, в полнеба солнце. Распадаясь на две части, оно зловеще шипело, наливалось темнотой, и ничего нельзя было исправить, потому что мальчик ушел.


«Отступи от себя в сторону ровно на пол шага и наблюдай за собой — или не наблюдай, а только улыбайся — это и называется пьянством. Беликов стал вспоминать, сколько же лет он этим болен. Глухое упорное стремление отстраниться от себя, уйти — с каких лет оно? Еще прежде, чем научился отличать молоко от водки, еще прежде, чем вошел в мир, пожалуй. Когда потерял сознание на подступах к освобождению. Когда родился без памяти, без чувств, как порция мяса. Всего на пол шага отступи от себя — и уже не больно. Не обязательно падать в обморок: машина продолжает работать, ты что-то говоришь, улыбаешься, никто не замечает, что тебя нет. Кто он, тот, кто заменяет тебя, когда ты не хочешь быть? Он как бы изгиб поверхности, складка ткани, продолженная в тысячах других, лишь в итоге обретающая целостность. Но кто создал этот миллиметр изгиба? Разве ты?

Невозможно заметить свое небытие. Беликов отмечал лишь мгновения возврата, когда, как бы вдруг споткнувшись, вскидывал глаза, делающиеся сумасшедшими, и не узнавал окружающее, он был как разбуженный среди тяжелого сна, не помнил прошлого, не понимал происходящего, но от жерла его глаз в беспредельную глубину расширялась воронка смысла, назад, в беспредельное его прошлое, на дне этой воронки была опора, она оспаривала его душу у небытия.

Беликов понимал, что он здесь пришелец. Он пил в паническом страхе перед этим чувством. Он пил в детской надежде на дне опьянения отыскать тропинку в тот край. Иногда убеждал себя, что он исследователь, иногда — что поддался временно темной улыбке алкоголя. Есть тысяча способов уйти от себя. Алкоголь среди них — наиболее естественный, потому что оставляет пути для отступления. Вопрос в том, почему так невыносимо трудно оставаться собой? Если это защита, то ее иллюзорность давно должна была обнаружиться, если же она не иллюзорна, мы выставляем редуты страха перед такими же, как сами, сосланными духами.

Где мое я, когда перестаю быть собой? Следит ли за корчами, подает знаки, которых не слышу, или пребывает в покое, как дремлющий телезритель? Это было похоже на то, как если бы одежда сама действовала, заменяя находящееся в беспамятстве тело».

— Массовое бегство душ — отличительная черта нашего времени. Оно может и не быть таким выраженным, как у Беликова. Некоторая нервозность, судорожный взгляд, искательный или презрительный… Или даже меньше. Мне трудно это выразить. Во всяком случае, от этого не умирают, — с улыбкой заключил новый лечащий врач Беликова.

— Значит, с ним все будет в порядке? — уточнил я.

— Я не говорил этого. Душа строит вокруг себя свой мир, и он может оказаться чудовищным, смертельно опасным, наконец.

— Значит, нужно сделать так, чтобы Беликов захотел вернуться в реальность?

— В какую реальность, позвольте спросить? Ни ему, ни мне — нам некуда возвращаться. Когда душа соглашается принимать все это — он обвел небрежным жестом окрестности, — она, конечно, структурирует и придает некоторый смысл событиям вокруг себя. Так, как может пловец структурировать реку. Ведь корни событий любой судьбы обыкновенно в далеком прошлом.

— Болезнь Беликова началась с поездки в старый замок. Детские комплексы, если вы о них, ни при чем.

В ответ доктор вынул шариковую ручку и с насмешливой улыбкой спросил:

— Покажите, где у нее начало? Или где, например, начинается ваше тело? С макушки или, может быть, с пениса?

— Болезнь — это процесс, — угрюмо возразил я. — А начало любого процесса локализовано во времени.

— Если рассматривать время как нечто линейное. Но эта точка зрения устарела. Сегодня ученые рассматривают время как среду, в которой возможны, в частности, такие структуры как судьба, которая, в свою очередь, есть не траектория жизненных событий, но нечто целостное, наподобие скульптуры. В каждую минуту жизни мы видим свою судьбу из одной точки, и то, что многое скрыто от взгляда, не значит, что скульптуры как целого не существует.

— С этой фаталистической точкой зрения я не согласен, — решительно заявил я. Впрочем, не буду спорить. Хочу лишь узнать, что вы, как врач, можете сделать для Беликова? Что я, как друг, могу?

— Да, конечно, — помедлив, отозвался он. — Я прописал лекарство от этой… растительности на теле. Между прочим, ее природа тонкоматериальна, так что даже в этом медицина может не преуспеть. А в остальном организм Беликова, несмотря на повреждения, причиненные алкоголем, вполне может функционировать еще лет двадцать. Если, конечно, сам Беликов не станет возражать.

— Вы говорите о самоубийстве?

— Нет. Но можно сопротивляться своей жизни иначе, незаметно… В конце концов это приводит к неизлечимой болезни или к несчастному случаю.

Мы распрощались. Этот врач произвел на меня странное впечатление. Мне показалось, он ни в малейшей степени не заинтересован в исцелении Беликова. Но у него имя. И он так спокоен. Может быть, нечто целительное содержится в этом его парадоксальном взгляде на мир?

Прошла неделя. Беликов все жил. В воскресенье я нашел его тяжело ковыляющим по стриженому газону. Бурый лишайник сошел с лица, открыв удивительно детскую улыбку. Обрадованный, я стал расспрашивать о методах лечения.

— Какое лечение? — отмахнулся Беликов. — Мы просто беседуем иногда. Он помог мне припомнить себя. Таким, каким я был в десять лет, может. Когда мир абсолютно достоверен. Потому что достоверен ты сам. А потом что-то неизбежно случается. Отругали, высмеяли, не поверили… Всего не перечислишь. Это накапливается, и ты становишься взрослым. Ты озабочен, так ли сидит на тебе твоя кожа? Ты наблюдаешь за собой, как за плохим актером, постоянно тревожишься; ты вовлечен в роль, и весь мир постепенно втягивается в игру. Теперь он не более чем изображение на экране монитора. Мир теряет достоверность. Твое я разлито повсюду и его нет нигде… Но сколько бы я ни говорил, Саша, ты будешь слушать меня, как больного, ты никогда не поверишь, что это касается каждого почти, и тебя тоже.

— А где Хельга? — спросил я. — Она не ходит на занятия. Я думал, ухаживает за вами. Где она?

— Не знаю, — махнул рукой Беликов. — У нее роман с каким-то студентом. Кажется, Хельга живет у него.

— Вы знаете адрес? Фамилию юнца?

— Фамилию Руслана? Нет, не помню. Но я где-то записывал. Да ты не волнуйся, сессию она сдаст, она умная девочка. Послушай, Саша, я знаю, у вас что-то там было, но я, как отец, предпочел бы, чтобы она полюбила своего ровесника, родила внучат и так далее.

— Но ведь это маразм, — возмутился я. — Вы толкаете ее на путь подлости! Хельга не сможет развиваться как личность. Вы обрекаете ее на примитивную жизнь, замкнутую интересами мужа! Вы не любите свою дочь, Беликов!

— Здорово тебя зацепило, — хмыкнул Беликов. — Как сказал поэт, после сорока любовь драгоценнее хризантемы.

Не знаю, чего я ждал. Что Беликов позвонит дочери и вернет ее домой, вернет мне? Я ушел опустошенный, так и не узнав, кто этот долбанный Руслан. Среди моих такого не было, значит, с другого факультета. Ты рычишь как пес, у которого утащили из-под носа кость, — смеялся над собой. Ты не можешь допустить мысли, что кто-то другой будет ее трахать. Величие твоей любви не поддается описанию. Что ты знаешь о ней, о своей умненькой девочке? Какое место ты занимаешь в ее мире? К чему она влечется, чего боится, что видит в своих снах? Тебя устраивала ее покладистость, ты был уверен, что держишь ее в руках. Да, в крепких когтистых руках.

С усилием я оторвался от мрачных мстительных видений. Мир был чудовищен. Я поискал в нем себя — но вместо нашел черно-багровые мятущиеся сполохи, нанизанные на тоскливый вой. Я закричал сам себе: «Остановись, идиот!» — закричал, потому что красная мгла кружилась все быстрей. «Этот психоз ты называешь любовью?» — презрительно засмеялся. — Этот коктейль из ненависти и страха ты называешь любовью?!

Унимая дрожь негодования, я шагал по улицам, не разбирая дороги, и размышлял о любви, этой великой и лживой иллюзии. Призыв плоти бросает нас друг к другу, и этой силой вертится колесо жизни. Я вспомнил полудетскую влюбленность в девочку, на которой потом женился. Я не хотел ее тела. Я грезил о невыразимом и прекрасном. Почему остановился на ней? Так воздушный шарик, ударившись, прерывает свой полет. Это случайность. Но кто же настоящий объект моей любви?

В аудитории я рвал и метал. Каким-то образом мне удалось связать морфологические принципы языка с сексуальными конфликтами и их источниками. «Любовь возможна, — восклицал я, — но при чем здесь известные всем физиологические манипуляции? Как ряд глаголов служит для артикуляции в принципе неартикулируемых действий (нахмуриться, улыбнуться, побледнеть и т. д.), так трение двух тел объективирует любовь, артикулируя ее на материальном плане, к которому она никакого отношения не имеет».

Неужели я всегда помнил, держал в уме эту чудовищную возможность, которую ждал и страшился? Вокруг меня всегда кружила смерть, и каждый раз, когда я верил, что она пришла за мной — смерть выхватывала кого-нибудь совсем рядом, ближайшего, любимейшего. В детстве я приносил домой птенцов, выпавших из гнезда — и они неизбежно погибали в моих неумелых руках. Но разве из этого только опыта могла вырасти убежденность, что все малое, слабое должно разбиться, соприкоснувшись со мной? Эти мысли успели промелькнуть в моем мозгу за те секунды, когда я выбросил Хельгу из-под колес мчащейся машины. Она, кажется, ничего не сломала, но лежала без сознания. Студентик стоял рядом, хлопая глазами от ужаса. Выяснив отношения с полицией, мы оба втиснулись в салон «Скорой помощи», чтобы отвезти Хельгу в больницу.

Я шел, погруженный в свои мысли, и вдруг заметил впереди ее с этим Русланчиком. Она тоже меня заметила, что-то ему сказала, может быть, постой, я поговорю с этим предом, шагнула ко мне, нас разделяло метров двадцать, а я уже свернул, она сошла с тротуара, чтобы не потерять меня из вида, а иначе зачем? Может быть, обдумывала, как бы меня элегантнее обмануть… А неплохая у меня реакция, несмотря на возраст и толчею на тротуаре…

Мы подъехали к больничному корпусу. Хельгу на носилках внесли в приемный покой. Она испуганно кричала, умоляя спасти ее. Глаза у Хельги были совсем сумасшедшие. Покачав головой, дежурный врач изрек что-то о посттравматическом синдроме. У меня неприятно засосало под ложечкой.

Русланчик выглядел жалко. Я похлопал его по плечу, прибавил пару ободряющих слов. Вдруг накатила волна радости. Они больше не будут умирать. Я научился выхватывать из лап смерти тех, кто мне дорог. Я переписал сценарий судьбы, я победил, черт возьми, и перед этим фактом бледнели мои любовные беды.

Я позвонил в клинику на следующее утро. Хельге не стало лучше. Накупив фруктов, поехал после лекций. Она лежала тихая, безучастная. Врачи подтвердили мое предположение. Хельга беременна. Они уверяли, что плод не пострадал. Почему меня это так волнует? Скорее всего, прыщавый студент поработал. Она собиралась все мне рассказать, но не успела. Я с нежностью погладил ее руку. Хельга вздрогнула.

— Он летит, — забормотала быстро, почти беззвучно. — Он убьет тебя, уходи! Дракончик шевелится внутри, царапает коготками… Скорее бы он родился, чтобы я могла умереть тоже!

— Что ты городишь?! — хотел я крикнуть, но язык присох к гортани, я дышал шумно и с ужасом видел, как наполняется удушливым дымом палата, я боялся, что войдет кто-нибудь из медперсонала; а не вылететь ли в окно, прихватив с собой девушку? — здраво рассудил я, на ту гору, у подножия которой притаился старый замок, в котором я жил когда-то, когда был человеком.


Я не успел привести свой план в исполнение, потому что открылась дверь и вошла озабоченная медсестра со шприцем.

— Извините, я вынуждена попросить вас уйти. Больной необходим покой, — строго сказала, не заметив из-под выпуклых очков моего исказившегося облика. Я торопливо вышел. Озираясь как вор, прошел через вестибюль. Вздрогнул всем телом и чуть не рванул бежать, услышав голос, который меня окликнул.

Лечащий врач Беликова бесцеремонно взял меня под руку.

— Не возражаете, если мы поужинаем вместе? Я должен вам кое-что рассказать.

Я выдавил что-то вроде согласия, решив, что с ним можно будет посоветоваться по поводу своих галлюцинаций.

— Послушайте, вы как-то странно выглядите, — подозрительно заметил он. — С вами ничего не произошло?

— Нет, — быстро ответил. — Хельга. Все дело в ней.

— Да, знаю. Она считает, что попала в лапы к дракону, который — представьте себе — ее оплодотворил и теперь бедняжка ожидает рождения дракончика.

— Разве это возможно? — облизнул я пересохшие губы. — Ведь физиология людей и драконов совершенно различна.

— Эта преграда преодолима. Достаточно периодически вводить в кровь будущей роженицы специфические гормоны, способствующие развитию плода. Ведь это, в сущности, результат не оплодотворения, а как бы насильственного введения в матку уже оплодотворенной яйцеклетки.

— Но размеры, — возразил я. — Это то же самое, как если бы мужчина оплодотворил муху.

— Ну, не совсем, — усмехнулся доктор. — А впрочем, вам виднее.

— В каком смысле? — испуганно спросил я.

Она ползла на четвереньках вверх по склону горы, быстро перебирая босыми ногами, прочь от меня, я сделал еще один шаг, боясь наступить, я выпустил его вниз, слишком быстро выпустил, она закричала, брызнула кровь, ревя от нетерпения, я продолжал искать, с бешеной скоростью бились ее колени, наконец он изогнулся и стал медленно вползать внутрь, в темноту.

— Доктор, вы что, тоже бредите драконами? — хрипло спросил я.

Он рассмеялся и наполнил рюмки коньяком. Мы выпили за здоровье будущего младенца.

— Я думаю, внук, будь он трижды дракон, это именно то, что вернет Беликова к жизни, — с оптимизмом сказал врач.

— Почему мы все время возвращаемся к драконам? — с раздражением осведомился я. — Или это вид коллективной шизофрении?

— Все очень просто. Мыслеформы, которые порождает ваш мозг, слишком яркие, чтобы их можно было игнорировать.

— Значит, источник бреда — я? А как же Хельга?

— Не обязательно бреда. Вы уверены, что во всех прошлых воплощениях были только человеком?

— Но Хельга…

— Мы не знаем ничего даже о самих себе, — перебил он, — тем менее об окружающих.

— Шофер сбившей меня машины, это было несколько месяцев назад, он видел на шоссе змею, точнее, меня в облике змеи. Может быть, я оборотень?

Признаться, я со страхом ждал ответа.

— Нет, — размыслив, ответил врач, — на материальном уровне такие трансформации едва ли возможны, а вот на более тонких планах… Возможно, в минуту стресса или крайней опасности организм возвращается к какой-то своей базовой форме… На тонком уровне, разумеется. На том, на каком мы в действительности общаемся. Это могло послужить основой для историй о ведьмах-перевертышах и оборотнях.

— То есть змея — это моя базовая форма, — невесело усмехнулся я.

— Не змея, а дракон, — поправил он. — Существо, которого никогда не было в нашем мире.

В тот вечер я набрался. В какой-то угарно-зыблющийся момент мы сели в машину и поехали за город, к Беликову — так решил доктор Штирнер, и я с энтузиазмом согласился. Кажется, мы собирались осчастливить старика вестью о том, что он скоро станет дедом. Я с радостью дышал ледяным летящим в лицо воздухом и постепенно трезвел. Мы с Тони еще дурачились и хохотали, когда выяснилось, что машина стоит у калитки Беликовых. Абсолютная темнота, ни одно окно в доме не горело. Я не хотел выходить. Штирнер буквально силой выволок меня из машины. Встретившись с ним взглядом, я подумал, что он далеко не так пьян, как мне казалось.

Мы направились к темной веранде. Беликов стоял в проеме двери и молча смотрел на нас. Заметив его, я подался назад, подавив крик. Странно на меня подействовал алкоголь: глаза Беликова казались ярко светящимися, как автомобильные фары.

— Тихо, — сжал мой локоть Тони.

— Почему тихо? — возмутился я. — Давайте веселиться дальше! Беликов, мы приехали, чтобы отпраздновать грандиозное событие. Не припомню только, какое…

— День всех Святых, — подсказал Штирнер.

— Ну да. Точнее, ночь. Впрочем, скоро рассветет.

— Проходите, — бесстрастно произнес Беликов. — Сейчас я кофе заварю.

Вслед за доктором я прошел в гостиную. Заморгал от электрического света. Свернулся калачиком в уютном кресле.

Свирепо улыбаясь, Тони Штирнер повернулся ко мне:

— А теперь давай поговорим. Кто ты, что тебе нужно в городе?

Ошарашенный, я молчал.

— Тони, ты еще пьянее меня? — осторожно спросил.

— Говори, кто тебя прислал и с какой целью? Зачем ты втерся в доверие к Беликову, используя для этого его дочь? Тебе приказали его убить?

Я обратил внимание, что на меня наставлен пистолет средних размеров. Тони повернулся к Беликову:

— Что он знает о нас?

У того звякнули чашки на подносе.

— Не знаю, Тони. Мне кажется, он только догадывается.

— Послушайте, ребята, раз уж вы решили меня убить, расскажите хотя бы, в чем тут фишка. Вы подозреваете, что я из полиции? У вас свой маленький бизнес, например, торговля человеческими органами? Покайтесь, и я передам Всевышнему ваши стенания!

Отвернувшись от меня, они заговорили на гортанном хриплом наречии; отдельные сочетания звуков показались мне знакомыми, в один из моментов узнавания я, не выдержав, закричал:

— Какой это язык, черт побери? Могу я перед смертью узнать язык, на котором вижу сны?

Оба с недоумением на меня уставились.

— Этого языка не существует на нашей планете, — наконец ответил Беликов.

— Что ты там болтал о своих снах? — раздраженно осведомился Тони.

— Раз вы говорите на нем, этот язык существует, и я владею им иногда, во сне.

— Цивилизация, создавшая иврит, давно погибла. Теперь он используется для связи между мирами.

— А вы? Осколки той древней цивилизации? И это — ваша страшная тайна, которую я могу выдать полиции?

— Не паясничай, — поморщился Штирнер. — Ты здесь, потому что знаешь о каррасе.

— Но я вхожу в него. Так же, как Беликов. Там было одно вакантное местечко. Не твое ли, Тони? Но если весь смысл и цель этой структуры в том, чтобы прикончить меня, бедного преподавателя теории языка, то я решительно против.

Я чувствовал глубокое безразличие к исходу спора, который, по сути, решал мою судьбу. Говоря словами Беликова, я как бы качался на отмели между жизнью и смертью, не видя между ними особой разницы. Все мы вздрогнули, когда в кармане у меня заверещал телефон.

— Здравствуй, Саша. Давно искал поговорить с тобой. Пришлось специально узнавать номер. Я рад, что ты в Хараве. Не спеши покидать ее. Помнишь обещание, которое дал, прежде чем вернуться на Землю? Вы все тогда поклялись. Как раз в День всех Святых…

В трубке пошел треск и связь оборвалась. Я машинально посмотрел на панель. Номерне определен. Звонил мой отец, который погиб в автокатастрофе пять лет назад.

— Послушайте, ребята, — внезапно озарила меня догадка, — а не умерли ли мы все, часом?

— Умерли? — переспросил Беликов.

— Только что я говорил с покойным отцом. В университете как-то приходилось обниматься с профессором Панаевым, о котором тоже известно, что он мертв.

— Ты всерьез считаешь, что разница между жизнью и смертью так незначительна, что можно случайно заблудиться? — с облегчением засмеялся Штирнер. — А истина такова: звонок из мира мертвых спас тебе жизнь. Ты действительно член нашего карраса, поскольку по своей природе стоишь на границе миров и можешь служить посредником.

— Я уже проверял его, — тихо вставил Беликов. — Он принес снимки с мертвыми. А ты любишь эффектные развязки, Тони!

— Приношу свои извинения, — ухмыльнулся Штирнер.

Я был чужим всегда и всякое сообщество меня выталкивало. Теперь, выходит, я обрел сообщников. Снова, как в детстве, я ощутил горький привкус самозванства: ты свой до тех пор, пока они не опомнятся и не вышвырнут вновь с негодованием. Ты чужой на планете, на кафедре, в постели, даже в своем теле ты чужой, непоправимо чужой… Если я в некотором роде змей, где те, кто похож на меня хотя бы в уродстве?

— Я не совсем человек, — тихо напомнил свою постыдную тайну.

— Вопросы терминологии мы обсуждать не будем, — отмахнулся Штирнер. — Это завело бы слишком далеко. Ты самонадеянно веришь, что те, кого ты называешь людьми, действительно таковы, даже когда остаются в одиночестве. Только в себе ты замечаешь перемены, а другие застыли под стеклом витрины. Что с того, что твоя базовая форма — дракон? Наконец, самое главное: не ты и не я выбираем каррас. Здесь, на Земле, эта структура состоит из людей, которые некогда поклялись проснуться и вспомнить свое предназначение. Эта клятва остается в силе, даже если ты лишь остаток того, кем был прежде.


«Всякая мысль, куда бы она ни вела, уводит тебя от тебя самого. Не ты думаешь — твое я, как глупая дворняга, бежит куда-то по следу слов, надеясь ухватить зубами мысль, но эти следы иллюзорны, это старые русла рек: так думал кто-то когда-то, эти слова были сцеплены еще прежде чем ты их подумал. Предположим, ты ощутил, пережил нечто, в какой-то момент для тебя стала ясной связь явлений, но миг быстротечен, ты хочешь запечатлеть его в слове, оформить в виде понятия. И ты перебираешь слова, которые все между собой сцеплены, которыми все уже выражено и сказано. Лишь тот, кто действительно пытался это сделать, знает, как безобразно мучительна работа по использованию языка в качестве орудия мышления. Я даже думаю: не тогда ли человек изобрел слово, когда впервые шагнул прочь от самого себя?»

Не знаю, почему я стал говорить с ними об этом. Вчерашние дети, которые едва оттолкнулись от берега Я, едва научились называть мыслью логически непротиворечивые цепочки слов, — разве они могут понять тревогу человека, который слишком, слишком далеко отплыл в это море, так что уже неспособен обходиться без слов, без долгих диалогов в пустом доме души?

Лекция не удалась. Они меня не понимали. Я вспомнил старые эзотерические школы, в которых не учили с помощью слов. Учитель добивался понимания иными, иногда жестокими способами.

Случайно я выяснил, — Штирнер обмолвился — что Харава город в некотором смысле междупространственный: так бывает в театре, когда декорации к одному спектаклю сняты, а к другому еще только монтируются. Это объясняло парадокс с покойным Панаевым, назойливость летучих существ и некоторую зыбкость географии.

Сон был чудовищным. На кровати спала девушка. Невидимый, я наблюдал сцену откуда-то сверху, возможно, был фарфоровой статуэткой на полке шкафа. Ночное темное окно внезапно распахнулось. Из-за взметнувшихся штор бесшумно скользнуло внутрь, метнулось к кровати и обвило мгновенно белую, в рубашке фигуру девушки. Та вскрикнула — я видел янтарное, с теплым золотым блеском тело змеи, ее перепончатые крылья подрагивали, как у бабочки, что села на чашечку цветка. На минуту змея повернула ко мне голову — совсем не змеиную, с большими ясными глазами и рядом острых зубов. Поднявшись, она удерживала девушку вертикально в чудовищном объятии, раскачиваясь, как в томительном танце, глаза в глаза. В каком-то оцепенении я ждал, раскачиваясь тоже. И вдруг мне в уши полоснул резкий, высокий, чудовищный крик, который испустила эта тварь. В тот же миг из надреза на шее девушки брызнула фонтаном кровь; высунув длинный узкий язык, змея пила ее, сладострастно подрагивали крылья, длинные, закрывающие тело жертвы, которую змея все сильнее сжимала в объятиях, и кровь толчками била из раны, к которой припала змея. Там, наверху, на пыльной полке, меня сотрясла крупная дрожь, я как будто кончался с перерезанным горлом тоже, и змея повернула золотую с горящими глазами голову в мою сторону. Испустив еще один душераздирающий вопль, змея полетела прочь, выпустив бездыханное тело. Оно глухо упало, и звук падения вернул меня в действительность.

В дверь стучал Тони Штирнер.

— У Хельги начались схватки. В клинике обеспокоены: слишком ранний срок и что-то идет не так. Послушай, Саша, если ты сделал ей дракончика, в расчете возродить древнее племя, ты ошибся: его умертвят сразу же. Сангеннадзор не потерпит мутанта, даже в порядке эксперимента.

Еще шальной от сна, я с тревогой посмотрел на постель: нет ли пятен крови? Я не был, не был драконом этой ночью!

Мы опоздали: Хельга умерла при родах. Несмотря на патологию матери, младенцу удалось сохранить жизнь. Это был хороший крепкий мальчик. Я смотрел в окно, и за золотящимся облачком мне мерещился хвост улетающего дракона. Хельга, я спас тебя из вод озера, вытащил из-под колес машины, а вот сегодня не успел. Не уберег, не уберег, хотя всей шкурой чувствовал опасность, и ты ее чувствовала тоже… Штирнер тряс меня за плечо, говорил что-то. Кто же сделал это?

— Кто это сделал, Саша?!

Я посмотрел на Штирнера, на офицера полиции с ужасом. Неужели они догадываются, что это убийство? Но даже я не вижу крови, она осталась там, во сне…

— Да что ты мотаешь головой? Приди в себя! Ты звонил Хельге вчера вечером?

— Нет. Я как-то замотался, забыл совсем…

— Погибшей кто-то звонил на мобильник, — начал мне объяснять офицер. — Медсестра заявила, что после звонка Хельга плакала, потом почувствовала себя плохо и вызвала кнопкой врача. У нее были сильные боли. Схватки начались позже.

— Номер должен был сохраниться.

— Да, его уже проверяют.

Мобильник лежал на тумбочке. Я взял его, игнорируя предупреждение полицейского ничего не трогать. Просмотрел список вызовов. Два последних были с телефона моей матери.

Я тихо положил телефон на место. Я не сказал ни слова. Что могло связывать мать с Хельгой? Сославшись на головную боль, вышел. Набрал мамин номер. Терпеливо слушал оживленное щебетание о каких-то пустяках, потом задал вопрос.

— Какой Хельге? — удивилась мама. — Ты же не посвящаешь меня в свою личную жизнь.

— Тебе еще не звонили из полиции? Ведется расследование, мы с тобой в списке подозреваемых.

— В чем же мы подозреваемся?

— Хельга умерла. Скорее всего, убита.

После паузы мама сказала:

— Прости, сынок, но я не знаю, что случилось с твоей девушкой. Я сожалею о ее смерти.

— Вчера вечером Хельге два раза звонили с твоего мобильника, мама.

— По вечерам, когда не жду деловых звонков, я выключаю телефон. Разве ты забыл?

Я не забыл. Может быть, это ошибка, я перепутал цифры? Так, разумеется. Я вздохнул с облегчением.

— Пока, мама. Извини, перенервничал сегодня.

Я вздрогнул. Штирнер стоял рядом и смеялся радостно, как сильный зверь, который чует погоню, азарт горячит ему кровь, и он уверен, что победит. На миг мне показалось, что на Штирнере маска. Даже не маска: балахон с прорезями для глаз, таких знакомых и любимых… Я ощутил себя вдруг мальчишкой: взрослые казались мен ряжеными, играющими в запутанную игру, смысла которой мне не понять. Когда я научился этой игре сам? Почему я здесь, в лабиринте улиц? Чей голос позвал меня в Хараву? Зачем?

— Как тебе удалось это сделать, Саша? Признаться, я поражен.

— О чем ты?

— Хельга должна была умереть, чтобы сместились линии голограммы. Мальчик в центре — вместо твоего умершего брата.

— Я не убивал Хельгу!

— Разве я говорю об убийстве?

— Извини, Тони, не способен я поддерживать разговор сегодня.

«Аа-а, вот вы где, дорогуша!» — Я очутился в тесных объятиях профессора Панаева. — «Какой же вы, однако, неотесанный еще…» — Я пытался высвободиться, но его сильные руки держали меня цепко. Мне становилось трудно дышать. — «Позвольте пригласить вас на юбилей. Лучше пройти прямо сейчас…» — В глазах у меня потемнело. Ноги стали ватные. Я думал, что падаю на асфальт, но вместо уже мчался по черному коридору с резким промельком искр. На ходу кто-то развернул меня за плечи, закричал, прерывая внезапный комариный звон пространства.

Тони Штирнер выкрикивал слова и тряс меня как тряпочную куклу.

— Полегче ты, — непослушными губами произнес, собирая силы, чтобы возмутиться.

— Дырявая, как решето, Харава, проклятый перекресток, пронизанный призраками!

— А где Панаев?

— В загробном мире. Воронка закрылась. Еще минута — и он утянул бы тебя тоже.

— Что ему надо от меня?

— Понятия не имею. Может быть, это случайность, вроде кирпича на голову.

Но я так не думал. Харава не прощает должников, вот в чем дело. Я злился, что не обладаю таким ясным видением других уровней материи, как Беликов или Штирнер. Можно сказать, в моем балахоне не было прорезей для глаз. Я должен пройти лабиринт, опираясь только на память: вот здесь был поворот, там — стальная дверь, я должен вспомнить тех, кто был со мной рядом — они снова здесь, и друзья, и соперники.

На следующий день мне позвонили из полиции, поинтересовались, не знаю ли, где сейчас мать. Она в розыске. Несмотря на родственные отношения, мне не советуют скрывать информацию от органов правосудия. Я заверил органы, что ничего не скрываю. Меня охватила тревога. На пустынном шоссе — я ехал к Беликову — увидел на обочине машущую рукой женскую фигуру. Я затормозил. Мама, возбужденная, с блестящими глазами, села на заднее сиденье.

— Тебя ищут, — сказал я.

— Мы едем к Кириллу Константиновичу? Очень хорошо. Давно с ним не виделись.

— Что ты сделала с Хельгой?

— Я не знала, как ее зовут. «Мы с Сашей хотим пожениться» — так она представилась. Думаю, я первая, кому она сообщила о беременности. Советовалась, как назвать ребеночка, жаловалась на твою холодность. Интересовалась твоим прошлым.

— Почему ты не говорила мне об этих звонках?

— Малышка — так я привыкла называть ее, не зная имени, — просила ничего тебе не говорить. Это был как бы женский заговор… Странно, но я не видела здесь ничего подозрительного.

— А теперь видишь?

— Твоя девушка была душевнобольной, Саша. Извини, но это так. Я вспоминаю, она расспрашивала, как ты относишься к змеям… Один раз — это заняло сорок минут — пересказывала статью из журнала. О мальчике-мутанте. Как до трех лет он был обычным ребенком, потом стал резко худеть, его тело изменялось, покрывалось чешуей… Последней изменилась голова — она сузилась, и он превратился в змея.

— А что дальше?

— Не знаю. Наверно, уничтожен по закону о мутантах. Но я хочу сказать, малышку мучили навязчивые представления, связанные со змеями. Однажды позвонила поздно. Разбудив меня, сообщила, что на самом деле ты змей и лишь выглядишь человеком. Очень боялась родов. В тот вечер она кричала в трубку, что ребенок разрывает ей внутренности, что он крылат, и прочие бредни.

— Но ребенок родился обычным.

— А каким, по-твоему, он должен был родиться? Оказывается, фантазии малышки заразительны.

— Еще одна неувязка: на самом деле это ты звонила Хельге, а не она тебе. И почему ты прячешься от полиции?

— От полиции не спрячешься. Я только откладываю встречу. Хочу кое-какие дела закончить.

Нервничая, она то и дело открывала и закрывала сумочку. Я не уловил момента, когда она, зажав что-то в руке, размахнулась. Удар не обрушился на мой затылок лишь потому, что машина вильнула в эту минуту в сторону. От неожиданности я свалился на дверцу, та, против всех правил, распахнулась, и я, как куль, покатился по асфальту. Машина рывками, петляя, удалялась по шоссе.


Я встал, весь ободранный и в пыли. Это было покушение, несомненно. Моя мама пыталась тюкнуть меня по голове чем-то увесистым. Я спасся благодаря случайности. Если это случайность. Прихрамывая, побрел краем шоссе. От него отходила хорошо утоптанная тропа. Не колеблясь, свернул на нее. Спустился в низину, прислушиваясь к ревущему над головой транспорту. Я не сомневался, что мать сумеет заставить компьютер повернуть назад. Она попытается меня добить. Я подумал об этом спокойно, как о чем-то обыденном. Мой братик, умерший в детстве, ты сбежал из этого мира, правда? Ты не захотел привыкать к нашим порядкам. Тело, которое тебе выдали при входе, ты носил нехотя, неловко, как одежду с чужого плеча. Тебе была в диковинку эта игра в темноте, в капюшонах, надвинутых на глаза. Кто мне моя мать? Сколько жизней длится наш поединок?

Я спустился еще ниже, к темным водам озера. Вот он, мост, кажущийся таким хрупким. Хельга верила, что омыться в водах озера значит исцелиться. Внизу наркотически сияли белые цветы. Мне захотелось туда, под воду, где тишина. Кто-то кашлянул. Я вздрогнул, только сейчас различив в потемках фигуру. Он также смотрел вниз, с той же мыслью, может.

— Нас притягивает это место, правда? Я пришел… Мне хотелось встретить Старца и спросить у него, почему умерла моя дочь? А ты, Саша, чего ты ищешь здесь?

— Убегаю. От матери, от прошлого, от себя. Вы говорили: каррас, предназначение… Я виноват в смерти вашей дочери. Хотя и не знаю, что сделал… Я не знаю, в чем виноват перед матерью, за что она так ненавидит меня.

— «Виноват» — плохое слово. Как филолог, ты мог бы выразиться иначе.

— Будь я водителем грузовика, сказал бы: я сбил женщину с коляской, чудом избежал столкновения с встречной машиной. Но жизнь — не трасса.

— А что?

— Лабиринт, может.

— И, если ты его пройдешь, что будет дальше?

— Новое рождение. Новый лабиринт. Но, если сложить их все вместе, все мои жизни, может быть, это нечто цельное, вроде задачки. Когда-то я поклялся ее решить и буду снова и снова пытаться это сделать.

На том конце моста показалась фигура моей матери.

— Вот вы где! — сердитым голосом, шумно дыша. — Насилу вас нашла, Кирилл Константинович! Все колготки изорвала, продираясь сквозь кустарник.

Я заморожено молчал.

— Любовь моя, — протянул Беликов грустно, — я не ждал тебя здесь.

С неотвратимостью кошмара она приближалась к нам.

— Через минуту здесь будет полиция, — вмешался Штирнер, непонятно как оказавшийся рядом.

— Кирилл Константинович, — невозмутимо продолжала мать, — я хотела рассказать вам одну красивую легенду, которую сама узнала от своей матери. Хельга слышала ее тоже. «На берегу озера жили люди. Иногда они превращались в крокодилов: кто-то, лежа в постели, кто-то, заглядевшись в воды озера, кто-то еще в детстве, играя на берегу. Озера, где жили крокодилы, боялись. Считалось, что они поедают людей. Однажды в это селение прибыл путешественник. Будучи любознательным и бесстрашным, он отправился в лодке на середину озера и там разговорился с крокодилами, которые оказались вовсе не кровожадными. Крокодилы обречены превращаться в человеческих детенышей, вот что он услышал. Сложившееся равновесие, несмотря на взаимную вражду, невозможно нарушить».

— И что же дальше? — прервал Беликов паузу.

— Ничего. Но они все, и крокодилы и люди, ждут, когда родится огненный дракон. Крылатый, он улетит в небо и тем разорвет цепь.

— Это притча, да? Зачем ты ее рассказала Хельге, мама?

— Как женщина женщине, по-видимому. Ее интересовала эта тема.

— Ты думаешь, Хельга подозревала что-то?

— Или надеялась. Страх и любовь идут иногда рядом. Когда ты появился на свет, Саша, я тоже верила, что родила Разрывающего Цепь.

— Кто убил Хельгу?

— Наша тень. Твоя, моя, Штирнера. Тень дракона, величественного и сладострастного.

— Ты хотела меня чем-то треснуть по голове. Ты, не тень дракона.

— А вот и полиция, — Штирнер упавшим голосом.

— Они охотятся на меня, — мама холодно и гордо. — Но улик нет, не выгорит даже дело об оккультном убийстве. То, чем я хотела тебя ударить, Саша, это прибор, который снизил бы на время риск твоего возвращения в базовую форму. Мне он помог когда-то. Разве ты не знал, что драконы пьют кровь жертв, приведя их сначала в состояние экстаза? Жертве не бывает больно, ни даже страшно, потому-то драконы и вымерли.

Я подумал, почему ее ложь всякий раз кажется мне правдивой. И тут мы услышали громкую команду:

— Эй вы, там! Руки за голову! Не двигаться!

— В озеро! Быстро! Прыгай! — Штирнер схватил меня за руку, увлекая через перила вниз. Мы упали в кусты аира на берегу. В двух шагах, подняв фонтан брызг, шлепнулось в воду что-то и исчезло: ни плеска, ни крика.

— Это озеро — портал. Мы уйдем! — быстро говорил Штирнер и тянул меня в воду. Дно было илистым. Мешала одежда. Над головой беззвучно скользнул смертельный луч. Я инстинктивно пригнулся.

— Быстрее!

На мосту зажегся фонарь, зашарил по темной воде.

— Они на берегу! Ищите! Стрелять на поражение!

Голова Штирнера, идущего на пол шага впереди, вдруг скрылась под водой. Я растерянно замер, но кто-то рывком дернул меня вниз — вода была теплой, как бульон, лица коснулись колышущиеся белые цветы, с силой оттолкнувшись ногами, я нырнул. Зеленая толща воды неслась мимо. Впереди я видел темную тень Штирнера. Мы вынырнули одновременно — и одновременно нырнули обратно. Там, снаружи, шла стрельба. Судя по звуку, это были старинные ружья или винтовки.


Мы вынырнули снова. С минуту осматривались, жмурясь от солнца. Пологий песчаный берег. С трех сторон озеро обступал сосновый лес. Тишина стояла такая, что я подумал, что оглушен.

— Где мы, Боже мой? — голос Штирнера прозвучал внезапно.

Я молча выбрался на берег.

— Что-то их не видно, — озабоченно сказал Штирнер. — Может быть, у портала несколько выходов? Если они вынырнули туда, где стрельба, плохо их дело.

— Кто знает, кому повезло больше, — Я проводил глазами большую птицу, закрывшую на миг облако.

— Там, на земле, мы числимся утонувшими, — вслух подумал я. — Или исчезнувшими без следа. Лучше было остаться.

— Ты слышал, они получили приказ нас убить.

— Но почему?

Тони неохотно сказал:

— Объективно каррасу соответствовала нелегальная организация, членами которой мы были. Я думаю, правительству не понравилась наша политическая ориентация.

С час мы шли, пробираясь редким кустарником, а когда он кончился, набрели на тропу. Прямая, как стрела, она вела на закат солнца, и когда оно село, мы были еще в пути, и не знали, когда ему придет конец. Почему мы были так уверены, что этот мир населяют люди? Чем дальше мы продвигались, тем острее я чувствовал, что по этой дороге не возвращаются обратно.

Боже, как странен был город, который мы увидели наконец! Он был вделан в стену горы, инкрустирован, вырезан, как затейливый венецианский узор. Этажи зданий и повороты ступенчатых улиц следовали точно рельефу горы. Как бы охраняя эту изящную игрушку, у въезда в город расположился блокпост. В потемках мы увидели, как один солдат наклонился к другому, выпрямился. Вспыхнул огонек сигареты. Они заговорили что-то на гортанном наречии. Я повалился на землю, увлекая за собой Штирнера.

— Не двигайся! Если спросят таудот-зеут, нам крышка.

— Что спросят?

— Документ местный.

— Откуда ты это знаешь?

— Я здесь был. Во сне.

— Очень убедительно. Тогда говори, что делать.

— Тихо отползаем. Попытаемся войти в город в другом месте.

— На кой он нам дался? Мы чужаки, языка не знаем. Здесь что, идет война?

— Тони, ты тоже должен знать этот язык, — вдруг вспомнил я, — Вы с Беликовым говорили, это иврит.

Мы укрылись в лощине с колючими кустами. Быстро темнело. На небо выплыла большая круглая луна. Тишину прорезал печальный и протяжный звук, он длился и длился, неописуемо прекрасный — и мое сердце рвалось ему вслед. Это был азан, призыв к вечерней молитве. Я вслушивался — и узнавал слова, как будто возвращался домой после долгого странствия.

Я обернулся к Штирнеру. Он сидел и плакал, закрыв лицо ладонями.

— Что с тобой, Тони?

Он что-то пробормотал, я не расслышал, и тогда он повторил, подняв мокрое лицо — он заговорил на арабском.

— Аллахума, гфирли, ва рхамни, ва хдини, ва рзукни![4]

Осторожно обходя посты, узкими тропами, известными нам, мы вошли в город. У Тони остались здесь друзья. Ночной город был полон военных патрулей. Чудом нам удалось избежать встречи с ними. Наконец Тони утопил кнопку звонка в неприметных воротцах. Нас впустили, провели через темный двор в комнаты — и мы оказались среди друзей.

— Али, ты привез план действий? Что вы там решили? Давай выкладывай.

— Вы все знаете, что наша акция имела успех. Можно сказать, мы победили. Везде, только не здесь. Потому что у вас под боком озеро с пресной водой, — так сказал Тони.

— Разве нельзя его отравить тоже?

— Несколько раз наши люди пробирались к озеру и делали это. Тут какая-то чертовщина: яд перестает действовать. Озеро обезвреживает его. Наши химики работают над этой проблемой. Возможно, удастся перевести яд в газообразную форму. А пока Тивериада единственный оазис, где все осталось как прежде. Вы можете уехать отсюда. Или продолжать бороться. Уже не с врагом — с его призраком. Израиль перестал существовать.

— Что это за сладостный яд, Али? О нем рассказывают настоящие чудеса.

— Чудеса бывают двоякого рода, Саид.

— Твой брат пробовал кафи? — все взоры обратились на меня.

— Нет, Зак не станет пить кафи, — с достоинством ответил Тони. — Этот яд придуман для борьбы с врагами. Мы не знаем отдаленных последствий его употребления. Но самое главное — Аллах против того, чтобы мусульмане превращались в людей-кафи.

— Но это происходит повсеместно.

— Да. Несмотря на запрет. В этом смысле вы — последние из правоверных.

Кто-то толкнул меня в бок. Парень с усиками зашептал, дыша в ухо:

— А я слышал, Али давно подсел на кафи.

— Правда ли, что организуются школы для детей-кафи? — спросил мужчина напротив меня.

— Да, они уже работают в Хайфе и Иерусалиме, — ответил я.

— Это мусульманские школы?

— Дети-кафи — не мусульмане, — нажимая на каждое слово, сказал брат. — Они другие. Они видят мир иначе. Они смеются над предписаниями Корана, над словами священных сур. Даже не смеются: для них это пыль прошлого. Они говорят, что идут дальше. Но куда — мы не знаем. А если эта дорога — роковое заблуждение? Если люди-кафи ведут нас в пропасть?

Я посмотрел на брата с недоумением. Он был первым из нас, кто рискнул попробовать кафи. В наших долгих откровенных разговорах он сравнивал кафи с хаомой, которую пили боги, чтобы познать мудрость. Он говорил, что знания, которые ему открываются, непереводимы на язык людей, что это путь, по которому он с радостью идет, оставив все привязанности позади. Внезапная перемена взглядов казалась мне необъяснимой и вызывала тревогу. Если он обманывает этих людей, то с какой целью? Или он действительно пришел к мысли о пагубности кафи?

— Путь, который открывает кафи, не иллюзорен, — продолжал брат, — но если кафи — костыли, помогающие идти, мы должны их отбросить.

— А если это очки для близоруких? — тихо спросил кто-то.

Али помолчал. Все ждали его ответа.

— Да, это очки для близоруких, — сказал наконец. — Но они искажают мир. Он делается наполненным призрачных существ, встроенных одно в другое пространств, мир делается шумным и многоцветным, как базар в Багдаде, и в нем не остается места для Аллаха. Мелкое приближается и заслоняет взгляд. И уже не видно великого. Путь кафи — это магия, вооруженная мощью науки. Зараза уже распространилась по всему миру. Я не знаю, что будет дальше. Но для себя я решил: лучше умереть с именем Аллаха, чем забыть о нем, заблудившись среди призраков. Знайте, я пробовал кафи. И поэтому знаю, о чем говорю.

Внесли чай в пиалах. Я пил обжигающий напиток и думал о брате: даже со мной он не был откровенен. Когда я отговаривал от страшного плана, Али снисходительно улыбался. Я для него только малыш. Теперь уже поздно. Кафи научились синтезировать в лабораториях других стран. Это миллиардный бизнес. Мы выпустили джина из бутылки. И что проку бить себя в грудь и каяться? Разве город на берегу озера может остановить тотальное наступление заразы? Только для евреев кафи губителен. Мы хотели уничтожить их — а погубили сами себя.

Брат замолчал. Несколько минут стояла тишина.

— Какой же путь ты предлагаешь, Али?

— Так трудно подобрать слова для этих мыслей, Джафар.

С людьми-кафи всегда так, подумал я, все их знание — невыразимо словами.

— Иногда, когда смотрю глубоко в себя, я вижу мир, в котором жил или буду жить когда-то. Там у меня другое имя, другие друзья… Нас объединяет вера в Аллаха, но верит ли Аллах в тот мир?

Потом Али произнес энергично какое-то проклятие, и лишь спустя минуту я разобрал, что это стихи:

«И ваши пророки, цари и отцы,
Горячего солнца мужчины,
Как псы, завертятся на новой оси,
Как кролики на шампурах!»
Не обращая внимания на пророчество, Джафар озабоченно продолжал:

— Ты говоришь так, будто кафи — это наркотик. Но он не опьяняет разум.

— Та действительность, которая открывается потом, она опьяняет. Есть два состояния ума: одно, когда ты наблюдаешь, оставаясь собой, другое — когда ты притянут внешним. Это как наклонная поверхность: мгновение — и ты внутри, ты персонаж, а тот, кто продолжает наблюдать — пустая оболочка тебя. Боюсь, что кафи не только делает это раздвоение окончательным, но ведет к худшему, к тому, что тот, кто наблюдает, исчезает тоже. Колодец, в котором мог бы отразиться Аллах, превращается в экран монитора. Игра продолжается. Но мы не те, кто сжимает джойстик, мы — фигуры на экране.

— А кто же игрок?

— Никто. Поэтому кафи — абсолютное оружие.

— Ты сгущаешь краски, Али, — хмуро сказал мужчина напротив. — Мой сын пробовал кафи. Что же, его ждет гибель?

— Дело даже не в кафи, — странно прибавил Али. — Он лишь катализатор. Мы могли прийти к этому и другими путями.

Али никого не убедил, я чувствовал это. Он не убедил даже меня. То, что ислам исторически обречен, мне было ясно давно. Нельзя заставить мыслящего человека делать что-то, противоречащее здравому смыслу, слишком долго, я имею в виду наши законы. Если Аллах отражается в глубине сердца, зачем нужны муллы и минареты, соблюдение поста и убийство ягнят во время хаджа? Али и сам был против ложных условностей. Что же случилось, какое видение посетило его, что он заговорил так странно?


Наутро — мы направлялись в соседний городок — нас задержал патруль. Благодаря друзьям, документы наши были в порядке, но что-то не понравилось обреченным егудимам в выражении наших лиц, или инстинкт сработал — нас задержали. На допросе брат презрительно смеялся, и тогда его принялись бить. Я с детства не выношу боли. Когда я увидел на лице у брата кровь, меня захлестнуло бешенство. Я заорал какие-то ругательства, рванулся вперед — и тут дзенькнуло об пол железо наручников, а я с трудом расправил затекшие крылья.

— Базовая форма! — хохотал, как сумасшедший, брат, на глазах обретая облик дракона. Мы едва протиснулись в тесное окно. Поднимались все выше в небо, чтобы не быть замеченными.

Драконам не нужно сотрясать воздух вокруг себя для беседы:

— Ты много говорил вчера, брат, но я не понял. Какой путь ты отыскал? Какой мир видел?

Он посмотрел на меня странно:

— Разве ты не был со мной в том мире? Сегодня во время допроса я вспомнил, как мы попали сюда. Мы выплыли из озера.

— Что же тут странного?

— Мы были двуногими.

От неожиданности я скользнул по наклонной вниз.

— Что за чушь ты говоришь! В твоей крови яд кафи, брат!

— Кафи? Значит, ты помнишь это слово? Откуда?

— Я ошибся. Это, наверно, из снов, — растерялся я. — Но ты сам говорил, что кафи смертельно опасен. — Я чувствовал, что запутался. Я как будто читал длинную увлекательную историю, и вот отвлекся, обвел мир глазами, еще путающими явь с вымыслом.

— Я говорил: нужно смотреть внутрь себя, и тогда увидишь весь веер миров, но уже не будешь внутри их, как насекомое в капле янтаря… Мир не меняется оттого, что изменился наш внешний облик, наши имена, наш язык. Когда ты на границе и пересекаешь ее, ты можешь видеть ясно. Только тогда. Прошел миг — и ты уже некто с историей, похожей на детский лепет, с родичами, принципами, привычками. Связанный с другими двуногими в один клейкий клубок, который называешь жизнью.

В тишине наши крылья неутомимо рассекали воздух, никак не приближаясь к реальности.

— Когда уничтожается базовая форма, когда умирает дракон, что тогда бывает с нами, ты не думал об этом, Зак? Может быть, мы встречаемся лицом к лицу со своим двойником в мире мертвых?

Я на лету схватил какую-то птицу, быстро съел, поискал глазами еще.

— Айда спускаться! Я хочу поесть. — Я не обращал внимания на странные слова брата. Он всегда был немного чокнутым. Я чувствовал себя обновленным и радостным. Обрывки человеческих снов слетали с меня, как грязные лохмотья шкуры. Я издал победоносный клич и ринулся вниз: вдоль склона рассыпалось стадо коз. Плотно пообедав, мы вернулись в пещеру, причем я едва вполз. Брат жил здесь один, но сегодня мне лень было лететь к себе.

Не знаю, сколько мы спали, но меня разбудил голос. Он был чужой, человеческий. В глубине пещеры что-то тускло светилось. Я пригляделся. Мне стало смешно и жутко. Брат укрепил на камнях человеческую жалкую игрушку: плоский лист с нанесенным изображением. Человеческое лживое дрожащее лицо. Звук голоса исходил оттуда.

— Саша, ты слышишь меня? Мы не учли полнолуния. Волна была слишком мощная, чтобы ей противостоять. Это место люди называют Сатурном. Придется ждать восемнадцать лет, пока длится здешнее лето. Твоя мать осталась на земле, с ней все в порядке. Она присмотрит за малышом и постарается, чтобы наши надежды оправдались.

Изображение погасло. Я бесцеремонно разбудил брата.

— А, это, — отмахнулся. — Это портрет нашего предка по человеческой линии. Видишь ли, дракон — лишь базовая форма. Родители людей, которыми мы были или могли быть… Почему-то мне дорог этот снимок.

— Где ты взял его?

— Он всегда хранился здесь. Разве ты не помнишь?

— Снимок был среди вещей той девушки, от которой ты ждал сына, но не дождался, потому что…

— Не надо! Не продолжай. Да, я убил ее нечаянно. Что, у тебя не бывало так?

— Я не о том. Эта картинка разговаривала. Что-то непонятное. Сатурн. Полнолуние…

— Так значит, Беликов жив! — закричал брат и потребовал, чтобы я повторил все слово в слово.

— На Сатурне не бывает живых, — безжалостно прибавил я. — Планета притянула его, будучи самой сильной в натальной карте. Сатурн забирает лишь души.

— Хорошо, что не Луна, — мрачно сказал брат.

Почему-то мы решили, что должны снова переплыть то озеро. Оно было как раз под нами. Приземлившись на воду, я поднял тучу брызг и встретился глазами с существом на берегу. Двуногий, наделенный оружием. Он смотрел как старик. Как древний дракон, умирающий от старости. Он был как лицо на брелке в гостиничном номере в Хараве. Я медлил, вглядываясь в это лицо и вспоминая весь свой путь — и прозевал выстрел. Он метил в уязвимое место — и попал. Я стал слабым как детеныш. Вода вокруг порозовела. Не было боли — только горячая истома в спине. Мне стало жарко. Я забил крыльями, чтобы остыть. Я поискал глазами брата: он умнее и опытней и не даст себя подстрелить.

По небу летел огненный дракон. Густой золотой свет наполнял его изнутри и изливался вокруг. Вот в чем был смысл нашего карраса. Мой брат Али, который сумел заглянуть в глубину колодца и остаться живым, Тони Штирнер, державший меня за руку в темных переходах лабиринта, который мы все-таки прошли — мой брат сумел это сделать, он летел высоко, как тень выстрела, которым я был убит.

г. Мытищи

Примечания

1

Я ничего не знаю (иврит).

(обратно)

2

Пожалуйста (иврит).

(обратно)

3

В чем дело? (иврит).

(обратно)

4

Арабская молитва.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***