Ребята с улицы Никольской [Стефан Антонович Захаров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ребята с улицы Никольской

I

Глеб Пиньжаков и я жили в одном дворе по улице Никольской, только я — в старом флигеле, а он — на первом этаже хозяйского дома. Второй этаж и маленькую башенку с балкончиком занимал наш домовладелец специалист по малярным делам Александр Данилович Оловянников.

Однажды в сентябрьский вечер 1927 года — а с него, пожалуй, и начали развиваться события, о которых мне хочется рассказать, — я отправился к Глебу. Еще утром в школе мы договорились, что будем сегодня мастерить бутафорские сабли для драматического кружка. Но стать оружейниками нам не удалось: у Глеба оказались гости, вернее, не у самого Глеба, а у его родителей. С Северного завода приехал Игнат Дмитриевич, и, как всегда, не один, а вместе со своим младшим братом Терентием Дмитриевичем. Игнат Дмитриевич, бывший слесарь, могучий семидесятилетний бородач с седыми кудрями, приходился Глебу родным дедом по материнской линии. Дедом считался и Терентий Дмитриевич, но он был чуть постарше Глебовой матери, поэтому в семье Пиньжаковых его именовали просто Терехой.

В боях под Перемышлем во время империалистической войны Тереха потерял правую ногу и ходил на деревянном протезе. Брата он почему-то стеснялся и в присутствии Игната Дмитриевича обычно молчал.

Вот и сейчас Тереха скромно пил из голубого блюдечка чай и изредка поддакивал Игнату Дмитриевичу, спорившему с отцом Глеба, Николаем Михайловичем.

Я поздоровался с Пиньжаковыми и их родственниками и, осторожно присев на лавку, стал слушать.

— Ты, друг Никола, не защищай концессию! — гудел Игнат Дмитриевич. — Понятно? Следовало своим умом выходить из разрухи. А тут, побей меня бог, на помощь капиталистов пригласили…

— Свою-то фабрику вы, городские, иностранцам не спихнули, — с иронией прошептал Тереха.

— Наша фабрика важнее, чем ваш завод, — возразил Николай Михайлович, делая ударение на слове «важнее». — Она требовалась Республике, как воздух. Поэтому все силы и направляли на ее реставрацию. Ведь вы знаете, как колчаковцы фабрику обчистили…

— А наше производство они, выходит, пожалели?!

Северный завод был сдан в концессию, когда я и Глеб учились еще в первой группе[1] и на мудреное слово «концессия» мы не обращали ровным счетом никакого внимания. Но в последнее время оно начало нас интересовать, и виноваты в этом были разговоры в доме Глеба.

Николай Михайлович, когда мы решились спросить его, что же все-таки представляет собой концессия, одобрительно произнес:

— Давайте разберемся! Пора изучать экономику. Как бы только понятней растолковать вам… Ну, это такое, что ли, разрешение, которое наша Республика выдает на известных условиях. Договор, понимаете, договор, заключаемый с капиталистическими фирмами на эксплуатацию заводов, рудников… Мудрено говорю?

Мы с Глебом, ничего не ответив, сосредоточенно нахмурили лбы, стараясь вникнуть в суть слов Николая Михайловича, затем переглянулись и чуть не разом гаркнули:

— А для чего договор-то с капиталистами?

— Для чего? — задумался Николай Михайлович. — Давайте и дальше разберемся. — Он заходил по комнате и, ероша кудрявые, как у Глеба, волосы, начал разъяснять. Говорил он так, будто выступал не перед двумя мальчишками, а на собрании в фабричном клубе. — Знаете, наверное, как все хозяйство России после мировой войны и после гражданской пострадало? Факт, что знаете! Восстанавливать его надо было? Надо! И очень быстро… Вот правительство наше и решило на взаимно выгодных условиях заключить ряд договоров, сдать некоторые заводы и рудники капиталистам во временное пользование. Во временное! А пора придет — их технику новую, которую они там установят, на социализм используем… Правда, лучшие-то рудники и фабрики Республика на концессии не собиралась списывать. Могли, конечно, и Северный собственными силами поднять, да там особые причины оказались…

Историю Северного завода мы хорошо знали сами. Да и как было не знать, если о ней часто напоминал Игнат Дмитриевич, а Тереха поддакивал.

В июле девятнадцатого года завод разграбили отступавшие интервенты и колчаковцы, почти все оборудование они забрали с собой, и недавно еще шумные цеха превратились в тихие, пустующие залы. А средств, чтобы наладить производство заново, у Уральского совета народного хозяйства в ближайшие годы не предвиделось, поэтому и было такое решение: временно поставить Северный завод на консервацию.

Сколько протянется это «временно», никто сказать не мог, а кормить себя и свои семьи требовалось, поэтому одни рабочие переехали с Северного в город, другие увлеклись кустарным промыслом: мастерили зажигалки, делали ложки, детские игрушки, кое-кто перешел на огородничество.

Но все надеялись на лучшее.

А «лучшее» в стране, кажется, наступало. Еще летом 1921 года в наш город с агитпоездом «Октябрьская революция» приезжал «Всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин. На митинге, проходившем на площади Коммуны, он говорил с балкона оперного театра о новой экономической политике. Сокращенно ее называли НЭП. По словам Михаила Ивановича, сейчас крестьяне, после того как выплатили продналог, могли все свои излишки везти на продажу. Продразверстка времен гражданской отменялась.

Михаил Иванович разъяснил, что только проведение в жизнь такой хозяйственной политики, предложенной Владимиром Ильичей Лениным, выведет молодую Советскую Республику из тяжелой разрухи.

Ну а городам, продолжал «Всесоюзный староста», надо будет думать о производстве нужных товаров. Смычка между селом и промышленностью должна закрепляться на деле, а не на словах…

Еще совсем недавно моя мать в дни получки приносила с фабрики так называемые совзнаки, на которых значились тысячные и миллионные рубли. Только купить на эти дикие деньги ничего было невозможно. Одна хлебная буханка стоила тогда чуть ли не сто миллионов, или, как шутили остряки, сто лимонов рублей.

Теперь же эти обесцененные совзнаки исчезли. Вместо них появились новенькие хрустящие рубли, тройки, пятерки, десятки. Бумажку в десять рублей почему-то официально звали червонцем.

Мы, ребятишки, особенно радовались звенящей мелочи: медным копейкам, двушникам, троякам, пятакам. Были даже очень маленькие монетки — полкопейки. На полкопейки, которой меня порой награждала мать, я покупал у лоточника с подвешенным на ремне через плечо лотком ириску-тянучку. Половину этой сладости оставлял себе, другую вручал Глебу. Так же делал и он, когда у него появлялся свой «капитал».

Ясно, после голодных лет жить, особенно рабочему люду, стало легче. Да и нам по карману многое было. Порой, скопив копеек десять, мы с Глебом бежали в колбасную лавку Соколова. Соколов с достоинством отпускал нам на эту сумму колбасных обрезков. Он искренне считал, что упадет в глазах покупателей, покроет себя неслыханным позором, если, взвешивая колбасу, приложит, коль вес окажется мал, еще кусочек. Вот будет лишний вес, кусочек обязательно аккуратно отрежет. Эти остатки от разных сортов колбас и назывались обрезками. Их-то Соколов и продавал по дешевке.

Конечно, в богатых магазинах, открывшихся в центре, мы ничего не приобретали. Ходили лишь поглазеть на роскошные деликатесы. А таких магазинов с богатыми товарами на центральных улицах было немало. Привлекали наши взоры и дорогие, сверкавшие чисто вымытыми стеклами рестораны, около которых дежурили лакированные экипажи с шикарными, покрытыми попонами тонконогими рысаками. Около Главной площади, словно грибы после дождя, теснились всевозможные частные конторы и склады с крикливыми вывесками.

Живописно смотрелись и торговые ряды трех городских базаров: Хлебного, Зеленого и Лузинского. Но многого там мы покупать, конечно, еще не могли. Чаще всего баловались доступными нам по цене семечками…

Понятно, что новая жизнь, новая хозяйственная политика привлекали и жителей Северного. Каждому северцу хотелось по воскресным дням иметь дома горячие пироги. И летом 1923 года объединенный поселковый Совет Северного послал в Москву письмо, где просил как можно скорее пустить завод. А осенью в столицу поехала специальная делегация, в числе которой были Игнат Дмитриевич и Тереха. Делегация побывала и во ВЦИКе, и в Центральном комитете профсоюза металлистов.


В Северный выборные вернулись с вестью, что завод скоро пустят. То, что он передавался на концессию, никого в те дни не волновало. Да и чего было волноваться? В Москве делегацию сразу же предупредили: иного выхода пока нет, потому и прибегают к помощи иностранного акционерного общества и заключают с ним договор…

История с передачей Северного завода на концессию вспомнилась мне и теперь, когда, сидя на лавке рядом с Глебом, я слушал гневные слова Игната Дмитриевича.

— Кошкины дети эти концессионеры! — шумел он. — Воспользовались тем, что нас беляки ограбили. Ведь какие права получили!

— Но, — перебил тестя Николай Михайлович, — концессионеры все свои действия обязаны проводить с учетом законодательства нашей Республики. Не так ли? Так… И железнодорожную ветку кто провел? Концессионеры! Раньше вы с Северного до города пешком топали.

— Ради своей выгоды провели, а не ради нас с тобой, — сердито ответил Игнат Дмитриевич. — А вот затратили ли они столько червонцев на новое оборудование завода, сколько по договору положено, еще вопрос. Все экономят в собственную пользу, в буржуйский карман. Вот из-за этого и Пимен Кривцов погиб!

О смерти Кривцова в свое время много писали в областной и окружной газетах. Рабочий Северного завода Пимен Кривцов стоял на завалке колошников домны. Неожиданно оттуда вырвался огромный огненный столб. Кривцов получил сильные ожоги и через час скончался.

Виновником этого события был управляющий Северной концессией. Он распорядился загрузить домну углем и рудой большой влажности. И такая загрузка производилась уже не раз.

Никакие увертки не помогли тогда акционерному обществу уйти от ответственности за смерть Пимена Кривцова. Центральный комитет профсоюза металлистов потребовал, чтобы семье погибшего немедленно было выплачено единовременное пособие в сумме годового заработка, а главный виновник несчастного случая наказан. Концессионеров предупредили о строгом соблюдении правил техники безопасности.

Вскоре управляющий Северной концессией, чтобы избежать наказания, куда-то исчез, а на его место из Франции прибыл новый. Вот о нем-то и начал рассказывать сейчас Игнат Дмитриевич.

По словам старика, выходило, что француз, которого на Северном все звали просто Альбертом Яковлевичем, — натура шибко хитрая:

— И по-своему шпарит, и по-нашему знает. И говорит ласково, обходительно. Сам красивый, как картинка. Я с Терехой недавно мнением делился: напоминает француз кого-то.

Тереха молча двинул выцветшими бровями, дескать, правду брат говорит, а Игнат Дмитриевич, подумав и почесав затылок, повторил еще раз:

— Напоминает, и здорово напоминает, а чей облик, побей меня бог, не знаю!

— В Республике народу хватает, разве всех упомнить, — серьезно сказал Николай Михайлович.

— Ну ладно! Это дело не такое уж важное, — продолжал между тем Игнат Дмитриевич. — Вспомню когда-нибудь на досуге… Ну, друг Никола, спасибо за чай, за сахар, за пряники мятные. Напились, насытились. Прогуляться надо теперь до Юрия Михеича, давненько мы с ним не встречались, о старинке не беседовали… А у тебя, Никола, в квартире, окромя как похвалу, про концессию ничего не услышишь…

Несправедливо обиженный последней фразой, Николай Михайлович даже поднялся с табуретки, на которой сидел, хотел что-то произнести, но, видимо, не мог подобрать нужных слов. Так он и стоял молча, пока Игнат Дмитриевич и Тереха надевали фуражки, хотя идти было совсем недалеко: спуститься лишь в подвал этого же дома.

II

Юрий Михеевич был чуть постарше Игната Дмитриевича. С ранней юности он играл в театре и еще задолго до Октябрьской революции исколесил Россию вдоль и поперек. Прежде все ему было нипочем: и зной, и холод, и голод. Но в конце концов годы взяли свое, и Юрий Михеевич решил сменить бродячий образ жизни на оседлый. Своей родиной он считал Урал, поэтому и поселился в нашем городе. При фабрике, на которой работали родители Глеба и моя мать, был клуб. Вот в нем-то Юрий Михеевич и взялся руководить драматическим кружком, или, как говорил он сам, Студией революционного спектакля.

Об искусстве Юрий Михеевич мог рассуждать сколько угодно. Подвал, где он жил, можно было смело назвать музеем истории театрального Урала. Юрий Михеевич собирал портреты артистов и музыкантов, программки, входные билеты, афиши, вырезал из газет и журналов рецензии на спектакли и концерты, отыскивал и покупал книги, посвященные театру.

Если его спрашивали, почему он не сменит полутемный подвал на комнату получше, Юрий Михеевич неопределенно пожимал плечами и отвечал с гонором:

— Зато здесь просторно, а наверху подобного помещения для моих сокровищ и днем с огнем не найдешь. Где еще так расставишь ящики, стеллажи, коробки? И плата умеренная, хотя, если правду сказать, Оловянников мог бы немного и подешевле брать…

Все мальчишки и девчонки нашего квартала помогали Юрию Михеевичу пополнять музей. Мы с Глебом добровольно взяли на себя обязанность снабжать старого артиста новейшими театральными и концертными афишами. Мы даже пытались срывать их с заборов, но он, узнав про такие дела, не на шутку рассердился и строго-настрого запретил нам заниматься преступными — он так и сказал преступными — делами.

— Вы — варвары, вандалы, — в гневном пафосе кричал он, — а не дети рабочих! Афиша несет в массы культуру, а вы… Но глядите у меня: совершите преступление снова — из Студии революционного спектакля в момент исключу!

После такого внушения мы поклялись, что не будем варварами, и стали выпрашивать афиши у расклейщиков.


С Игнатом Дмитриевичем Юрий Михеевич был в приятельских отношениях. Бывший слесарь рассказывал ему о народных обычаях, праздничных гуляньях, плясках, кулачных боях, до которых, по-видимому, в далекой молодости был большой охотник. Некоторые его истории Юрий Михеевич даже записывал в особую толстую тетрадь. Поэтому, когда мы сейчас во главе с Игнатом Дмитриевичем появились в подвале, старый актер захлопал от восторга в ладоши.

— Вот сюрприз так сюрприз, — радостно восклицал он, подставляя Игнату Дмитриевичу видавшее виды кресло. — Вот праздник так праздник! Садитесь, друг Игнат Дмитриевич, садитесь, а то вам в моих светлейших хоромах сгибаться приходится…

Игнат Дмитриевич действительно подпирал своей львиной головой потолок и рядом с маленьким сухоньким Юрием Михеевичем казался сказочным великаном.

Когда мы все разместились, Юрий Михеевич спросил:

— Чай будем пить? У меня, друзья, самовар вскипел.

Тереха, большой любитель чаевничать, нерешительно посмотрел на брата.

— По стакану, кажись, еще можно, — почесав затылок, согласился тот.

Я осмотрелся. Все здесь выглядело так же, как и раньше. На стенах висели пожелтевшие фотографии и различные театральные афиши тридцатилетней давности, на которых можно было отыскать и псевдоним Юрия Михеевича (на сцене он играл не под настоящей фамилией, а под псевдонимом Походников). Вот около двери прибита афиша театра, гастролировавшего до революции на Ирбитской ярмарке, и в ней мелким шрифтом сообщалось, что роль смотрителя училищ Луки Лукича Хлопова в гоголевском «Ревизоре» исполняет «господин Походников».

Пока я все это рассматривал, Тереха принес из сеней кипящий самовар.

— Самые полные стаканы почетным гостям с Северного! — торжественно провозгласил Юрий Михеевич и добавил: — Эх, угощу я вас, друзья, таким чаем, что язык проглотите! Рецепт его составлен мною!

— А чай у вас, Юрий Михеевич, и впрямь аппетитный, — изрек Игнат Дмитриевич, отхлебнув несколько глотков. — Никола, зять, этак баско не приготовит.

— Такого чайку можно и целый самовар испробовать, — добавил Тереха.

— Спасибо, друзья, спасибо! — ответил Юрий Михеевич, порозовев от похвалы. — Но учтите, угощаю вас не даром. Историй мне новых давайте, историй, бывальщин старинных… Вы, Игнат Дмитриевич, про Санниковых много знаете… Помните, про самого Семена Потаповича обещали рассказать…

Я не помнил, чтобы Игната Дмитриевича требовалось упрашивать. Вот и теперь старик погладил бороду и, откашлявшись, начал:

— Санников-то, Семен Потапович, он и городской фабрикой, и Северным заводом владел. Под Ревдой еще рудники потом купил. Миллионщик был, кошкин сын, одним словом. А я годков пятьдесят тому назад молодым слесаренком был, но ловким, смекалистым… Эх, и нынче бы еще работал на заводе, хоть он и в чертову концессию сдан — сила-то у меня имеется. Да легкие подвели. Врачи приказали в отставку выходить. Ну а в двадцать лет легкие мои растягивались, как меха кузнечные… Да не бойтесь, история не про болезнь, а про любовь…

Игнат Дмитриевич, почему-то строго взглянув на Тереху, продолжал. Оказывается, у Санникова, недалеко от Северного завода, на берегу лесного озера, была выстроена дача.

И однажды летом на даче случилась беда. В престольный праздник, Семенов день, Санников хватил хмельного сверх положенной нормы. А наутро ему срочно потребовалось достать из тайника важную бумагу. Он как ни в чем не бывало полез в карман сюртука за ключом, но ключа там не оказалось. Вот тут-то и выяснилось, что вечером пьяный Санников, куражась, выбросил ключ в озеро.

Без ключа тайник не открывался. Санников бушевал и ругался до тех пор, пока сторож не надоумил позвать Игната-слесаря с Северного, мастера на все руки. За Игнатом Дмитриевичем срочно снарядили экипаж самого хозяина.

Хотя английский замок и был с преогромными хитростями, звание уральского мастерового молодой слесарь не посрамил. Довольный Санников, все еще не пришедший в себя после пьянки, милостиво пожал «спасителю» руку и выдал целковый «на водку». Игната Дмитриевича все эти хозяйские почести не тронули, но покидал он дачу как во сне. Дело в том, что, пока парень возился в комнате около тайника, присматривался да примеривался к английскому замку, в комнату вошла старшая дочь хозяина.

— И почему, побей меня бог, не ведаю, — рассказывал Игнат Дмитриевич, — но оробел я страшно. Еле-еле ящик открыл. Ну до чего эта Катенька Санникова красавицей мне показалась! Брови черные, косы змеиные, глаза описанию не поддаются…

Через неделю Игната Дмитриевича снова для каких-то слесарных работ пригласили на дачу, затем еще раз. И обязательно он встречал там Катеньку. Дело дошло до того, что Игнат Дмитриевич стал в воскресенье с утра уходить к даче и, спрятавшись в густом ельнике, наблюдал за Катенькой, если она показывалась в раскрытом окне или спускалась в сад.

Наступила осень, пошли дожди, и семья хозяина уехала. Игнат Дмитриевич загрустил, осунулся. Но тут неожиданно его вызвали в заводскую контору и приказали немедленно отправляться в город, — так, дескать, распорядился Семен Потапович.

— И не знал я, — вспоминал Игнат Дмитриевич, — радоваться мне или нет. С одной стороны, не хотелось шибко близко к хозяину быть, не рабочее это дело-то — холуйствовать, получать целковые за всякие услуги, а с другой стороны… мечтал Катеньку опять увидеть. И ведь увидел! Санников, думаете, для чего меня потребовал? Сцену для домашнего театра оборудовать.

— Как сцену? — удивился Юрий Михеевич.

— А вот слушайте… Сам-то Семен Потапович Санников, хотя и владел огромными заводами, образования, по сути дела, никакого не имел, но детей своих мечтал видеть учеными. Понимал, что приходят времена, когда только глоткой не возьмешь. Сыновья его и дочери учились в гимназиях, а старшая, Катенька, уже закончила весь гимназический курс премудростей и считалась в городе одной из самых завидных и богатых невест…

И дальше мы узнали, что Катенька очень увлеклась спектаклями и что к рождеству и к пасхе в особняке Санниковых местные любители из зажиточных семейств играли какую-нибудь пьесу. Сама Катенька всегда выступала в главных ролях. И по ее просьбе Семен Потапович решил устроить в большом зале своих хором такую сцену, какой в те времена даже и в губернском городе не было. Не откуда-нибудь, а из Парижа выписали особые фонарики, шарниры, крюки, подъемные механизмы и установку всего этого поручили Игнату Дмитриевичу. Тут-то ему и пришлось познакомиться с Катенькой поближе. Она объясняла Игнату Дмитриевичу, для чего нужна на сцене или под сценой та или иная деталь, как ее лучше укрепить.

И вот однажды ночью на кухне, где Игнат Дмитриевич спал за печкой, пришел на цыпочках Санников, поднял его с лежанки, приказал одеться, забрать инструменты и следовать за ним. Полусонный Игнат Дмитриевич молча плелся в темноте за хозяином и гадал, для какой такой цели он срочно понадобился.

Наконец они пришли в зал. Здесь Санников зажег свечку и заставил Игната Дмитриевича поцеловать нательный крестик и побожиться, что ни в коем случае никогда и никому не проговорится о работе, какую ему сейчас придется выполнить.

Парень по наивности думал, что предстоит заниматься каким-то особым трудным мастерством, но пришлось выполнять знакомое дело. Под сценой у Санникова находился известный, по-видимому, только ему одному тайник, ключ от которого при загадочных обстоятельствах, вернее всего, при таких же, как и летом, потерялся.

Приподняв крышку суфлерской будки, Игнат Дмитриевич вместе с хозяином спустился вниз. В руках у Семена Потаповича мигала свеча, но даже и с освещением Игнат Дмитриевич без Санникова не нашел бы тайник. Очевидно, владелец заводов любил прятать важные бумаги и деньги подальше от людских глаз.

Когда Игнат Дмитриевич открыл тайник, а потом врезал новый замок, Санников снова заставил парня побожиться и только после этого отпустил его спать, не позабыв, однако, как и на даче, наградить целковым.

Клятвы, откровенно говоря, хозяин с Игната Дмитриевича мог и не брать: молодого слесаря тайник совершенно не интересовал, ибо мысли его в те дни были заняты лишь Катенькой. Правда, Игнат Дмитриевич понимал, что он ей не ровня, и надежд на взаимность даже не возлагал.

Но скоро его со скандалом изгнали из санниковского особняка. Произошло это так.

В субботу он случайно увидел в раскрытую дверь одной из комнат, как Катенька била по щекам девчонку-горничную.

— Катерина Семеновна! — испуганно закричал Игнат Дмитриевич. — Разве так можно?!

— Хам! Мужик! — услышал слесарь в ответ. — Тебя еще здесь не хватало!

На шум прибежал сам Семен Потапович, и через несколько минут Игнат Дмитриевич, забрав свой узелок, шагал в сторону Северного завода.

— Вот как я в кавалерах-то пытался ходить! — иронически усмехнулся Игнат Дмитриевич, закругляя рассказ. — Бывали времена!

Тереха удивленно посмотрел на брата: видимо, эту историю он услышал впервые. Юрий Михеевич, покачиваясь на стуле, что-то соображал. Глеб задумался.

— Игнат Дмитриевич, — решил я нарушить молчание, — Катеньку вы потом видели?

— Нет, не приходилось, — ответил старик. — Савинковы следующим летом на лечебные воды за границу укатили. Катенька за границей и осталась. Говорили, замуж за богатого иностранного заводчика вышла… Да и зачем мне ее, Гоша, было видеть?

III

Нынешней весной мы с Глебом закончили школу первой ступени. Жаль, конечно, было покидать маленькое одноэтажное здание, куда мы ходили в течение четырех лет, жаль было расставаться и с учительницей Ниной Андреевной, научившей нас писать и читать. Она даже всплакнула чуточку на прощание, да и у всех наших мальчишек и девчонок глаза были на мокром месте.

— Улетаете, соколики, — говорила печально сторожиха бабушка Владимировна, когда мы в последний раз пришли в старую школу. — Счастливого пути вам! Сколько уже я ребятишек-то отсюда проводила… Счастливого пути!


И моя мать, и родители Глеба считали, что мы должны продолжать учиться дальше, в школе второй ступени. По-иному представлял будущее своего племянника наш домовладелец Александр Данилович Оловянников. Валька Васильчиков жил у дяди на хлебах. Валькин отец, крестьянин-бедняк, умер два года назад, оставив после себя большую семью, и Оловянников «по доброте сердца», как он любил иной раз прихвастнуть, выписал в город Вальку. Почему именно Вальку, а не кого-либо другого из племянников, понятно. До Оловянникова и раньше доходили слухи, что Валька чуть ли не с пеленок рисовал, а старому маляру в его деле срочно требовался помощник.

Правда, Оловянников давно уже не разрисовывал стены и не белил потолки в квартирах. Он открыл на привокзальном Лузиновском рынке мастерскую по изготовлению различных вывесок.

Вот Валька и стал в свободное от школы время помогать дяде в работе, и довольно успешно. Валька был старше нас с Глебом на целых два года, хотя учились мы в одной группе.

Кто-то из школьных остряков наградил его прозвищем Жених. И на переменах за ним толпой бегали малыши и кричали:

— Дяденька Жених! Дяденька Жених!

Белобрысый Валька был крепкий парень и любого легко мог бы оттаскать за волосы, но этого новичок не делал, а добродушно смеялся над полученным прозвищем. Городские ребята удивились: обычно тот, кого дразнили, кидался с кулаками на своих обидчиков или сам придумывал им в отместку прозвища. А Жених даже пальцем никого не тронул. Наши остряки опешили… и признали Вальку.

Учился Валька неплохо, домашние задания выполнял аккуратно, когда учительница на уроке задавала нам вопрос, всегда тянул вверх руку. Но, несмотря на это, Оловянников в школу второй ступени племянника не записал.

— Хватит! — авторитетно заявил он. — Достаточно даром жрать, да и матерям помогать пора. Грамоту осилил? Осилил. На счетах считать умеешь? Умеешь. Чего для жизни еще требуется? Детей мне господь не послал. Когда помру, все тебе перейдет… Поэтому сиди в мастерской, фантазируй и рисуй, а я буду заказы выискивать.


Но помогать матери Валька при всем своем желании не мог, потому что дядюшка никаких денег ему не выплачивал. И, принуждая парня писать вывески и всякие дверные таблички, думал только о собственной выгоде.

Во-первых, Оловянников не платил за него налог: ведь Валька не считался наемной рабочей силой. Он был племянником, поэтому никакой фининспектор не мог придраться к хитрому маляру. Во-вторых, если бы Александр Данилович нанял себе в подручные какого-нибудь одногодку Вальки, он обязан был бы выполнять закон о труде подростков, а труд подростков строго регламентировался. Валька же, работая в мастерской Оловянникова с утра до ночи, лишь «помогал» престарелому дядюшке.

Александр Данилович, отказав Вальке в учебе, запретил ему вступить и в пионеры.

— Знай, Валентин! — шипел он. — Наденешь красную удавку на шею — отправлю назад к матери, богом клянусь. А у матери и без тебя голодных ртов хватает. Тоже мне идейный…

В тот день, когда мы с Глебом стали пионерами, Валька плакал, а Оловянников, увидев нас в защитных пионерских гимнастерках, с алыми галстуками, плюнул в сторону и, встретив Николая Михайловича, заявил:

— До Глебки и Гошки мне, Николай, как до верхней полки. Ребят малых с ними не крестить, кумовьями не станем. Но Валентина моего пусть не смущают, не учат безобразиям. Валентин — сирота, ему о куске хлеба думать надо, а не о пионерских забавах.

— Вот ты козыряешь, что твой племяш — сирота, — сказал Николай Михайлович. — Ну, а у Георгия тоже ведь родителя в живых нет, но это не помеха ему для вступления в пионерскую организацию…

Оловянников поднялся на цыпочки — он был на целую голову ниже отца Глеба — и, брызгая слюной, завизжал:

— Я за Валентина ответственность перед господом нашим Иисусом Христом несу! И не позволю срамиться! У пионеров парни и девки в трусах бегают. Стыд, позор, разврат!..

Торжественное обещание мы с Глебом давали в особо праздничный день — 19 мая 1927 года, — когда пионерии Советского Союза исполнилось пять лет. На пионерской базе при фабричном клубе проводилась линейка, на которую пришли и секретарь партийной ячейки, и секретарь комсомольской ячейки. Все отряды во главе со знаменосцами, с горнистами и барабанщиками выстроились в большом зале. Старший вожатый базы Сережа Неустроев принимал рапорт от отрядных вожатых. А те, кто готовился к Торжественному обещанию, находились около сцены и волновались. Волновался я, волновался Глеб, волновалась и сероглазая Генриетта, или, как мы ее звали, Герта, Плавинская. Куда только девалась ее обычная веселость! Она перебирала длинные толстые косы и ни разу не улыбнулась, не пошутила…

* * *
Герта была круглой сиротой и воспитывалась у деда. Дед ее, Евгений Анатольевич Плавинский, играл на органе в римско-католическом, или, как говорили у нас в городе, в польско-литовском костеле святой Анны.

Плавинский, а точнее, Плавинускас приехал на Урал из Вильно еще в прошлом веке. Сначала жил в Перми, а затем перебрался в наш город. Старик органист из костела святой Анны тогда умер, и Евгений Анатольевич был приглашен на его освободившееся место.

Хотя дед Герты и служил в костеле, но в католического бога, точнее, в любого бога он, по-моему, не верил. Специального образования Плавинский не получил, но отлично знал ноты и играл на многих инструментах. Более всего он любил орган и пианино. И не секрет, что некоторые поляки, чехи и литовцы, жившие в городе, приходили в костел лишь затем, чтобы послушать, как Евгений Анатольевич играет на органе. Да что там поляки, чехи и литовцы! Мастерство его привлекало в костел и многих русских. Порой туда бегали Глеб и я. Вот в немецкую кирху, которая находилась неподалеку от оперного театра, нас бы и палкой не загнать! Но орган Евгения Анатольевича!!! Правда, став пионерами, мы в сам костел уже не заглядывали, а слушали игру деда Герты, спрятавшись за чугунной оградой.

В квартире Евгения Анатольевича на книжных полках стояли позолоченные тома истории Литвы и Польши, а над пианино фирмы «Беккер» висели портреты литовских композиторов Чюрлениса и Петраускаса, чьи произведения дед Герты очень хвалил. Я же, когда бывал у Герты, больше любил рассматривать красочную репродукцию с картины Яна Матейки «Грюнвальдская битва». Эта репродукция тоже украшала квартиру Евгения Анатольевича. Он часто рассказывал Герте и мне про Грюнвальдскую битву, когда в 1410 году объединенные войска поляков, литовцев и русских разбили рыцарей Тевтонского ордена, рвавшихся на восток.

Евгений Анатольевич любил повторять, что союзниками командовали польский король Станислав-Ягайло и великий литовский князь Витовт.

— Но горяч был Витовт! — качал головой дед Герты. — Не дождавшись общего сигнала, начал битву первым. Только немцы его хоругви отбросили. И в этот критический момент общеславянское дело спасли смоленские полки… — и, заканчивая рассказ, говорил: — Вот как жили наши прапрадеды! А нынче? Три государства: Советская Россия, Польша, Литва… И с друг другом не особенно дружат…


Готовился стать пионером девятнадцатого мая и Борис Зислин. Мы давным-давно дружили с этим худеньким черноглазым пареньком. Отец Бориса, Семен Павлович, был известный в городе врач, и Бориса на Никольской улице уважительно называли Парень Семена Палыча. Не в пример многим своим коллегам, Семен Павлович совершенно не занимался частной практикой, а заведовал отделением окружной больницы. Если же требовалась экстренная врачебная помощь, он всегда готов был идти хоть за тридевять земель, но деньги за консультации и лечение не брал. На тех же, кто пытался сунуть ему в карман «докторский гонорар», грозился пожаловаться в народный суд.

— Я на месте Семена Палыча, — горестно вздыхал Оловянников, — давно бы золотые хоромы построил. Вон Владимиров Дмитрий Касьяныч — тоже медицинское светило, от любых болезней исцеляет, а глянь-ка: лошадь с кучером держит, доху какую заимел…

Вечерами Семен Павлович обязательно выходил на прогулку с огромным догом мышиного цвета по кличке Гражус. Борису этого пса он не доверял, боялся, что Гражус вырвется и перепугает весь квартал.

Мы, мальчишки, знали, что у Семена Павловича есть именной браунинг, полученный еще в годы гражданской войны от Григория Котовского, в бригаде которого Зислин-старший служил военврачом. Борис по секрету показывал нам запертую на замок тумбочку, где хранилось оружие.

Но Семен Павлович славился среди жителей улицы не только как врач и как владелец браунинга и Гражуса. В свободное время он играл на пианино и на скрипке, и в его квартире по воскресеньям устраивались настоящие концерты. Сам хозяин одновременно дирижировал и вел партию первой скрипки; партию второй вел преподаватель курсов профдвижения Лев Наумович Шукстов. Виолончель приносил толстый фотограф Иван Николаевич Вяткин, а за пианино садился Евгений Анатольевич Плавинский.

Исполнял квартет серьезные классические вещи: фуги Баха, сонаты Бетховена, отрывки из симфоний Чайковского и, конечно не без влияния деда Герты, произведения литовских и польских композиторов. Летом, когда окна распахивались настежь, возле дома Семена Павловича собирался народ. Находились даже такие поклонники квартета, которые, забираясь на подоконник, прямо требовали:

— Семен Палыч! Для нас полонез Огинского…

— Семен Палыч! Не забудьте турецкий марш Моцарта…

Почетным посетителем зислинских концертов был Юрий Михеевич. Он обязательно приходил в парадном черном сюртуке, скромно усаживался в угол и, закатив глаза, покачивался в такт музыке, теребя повязанный на шее большой голубой бант.

Один лишь Александр Данилович Оловянников неодобрительно отзывался о музыкальных воскресеньях и, если видел, что Валька стоит под окнами Семена Павловича (а Зислины жили от нас через два дома), сердито кричал:

— Валентин! Без дела часы тратишь! Дяде не помогаешь. Дядя-то тебя поит, кормит и одевает… Чего энти струны-то выслушиваешь? Ума от воя струн не прибавится. Забирай ключ — и марш в мастерскую! Заказ доделывай.

Сам Оловянников предпочитал истинной музыке граммофон. Летом, в свободное время, сидя на траве в своем крошечном садике с тремя кустиками сирени, он любил заводить граммофон с яркой малиновой трубой. Обожал маляр всякие глупые песенки…

А Семен Павлович мечтал и сына воспитать серьезным, как он сам, музыкантом. Поэтому Бориса с шести лет по вторникам и пятницам водили на занятия к концертмейстеру из оперного театра.

Поначалу Парень Семена Палыча учился старательно, но затем, когда подрос и его стали посылать к учителю одного, без домработницы Евлампиевны, заленился и вместо уроков гулял по городу, а в плохую погоду грустно докладывал отцу:

— Милый папа, маэстро схватил ангину, просил занятия перенести…

Через некоторое время, однако, все эти хитрости раскрылись. Возмущенный Семен Павлович поставил одиннадцатилетнего сына на целых два часа в угол и лишил на неделю сладкого блюда за обедом. И вот когда Борис собрался давать Торжественное пионерское обещание, ему поставили условие: уроков у маэстро не прогуливать и заниматься в сто раз лучше.

Борис дал честное слово будущего пионера, что объявит беспощадную войну своей лени. И действительно, стал усиленно наверстывать упущенное. Концертмейстер из оперного театра не мог нарадоваться на старание недавнего прогульщика и каждую неделю посылал Семену Павловичу восторженные записки о «гениальных успехах Бобы».


В общем, 19 мая и Герту, и Глеба, и Бориса, и меня в пионеры приняли. В тот же день в честь пятилетия пионерской организации на главной площади состоялся городской парад. И мы под звуки барабана и горнов шагали в праздничной колонне и пели:

Взвейтесь кострами,
Синие ночи!
Мы пионеры —
Дети рабочих.
Близится эра
Светлых годов.
Клич пионеров —
«Всегда будь готов!»
Дома, над топчаном, заменяющим кровать, я прибил «Законы и обычаи юных пионеров». Мне их красиво на большом листе белого картона написал Валька. Для законов он выбрал бордовую краску, а для обычаев — густую синюю.

— Это тебе, Гошка, подарок, — печально произнес Валька, вручая свою работу и отворачиваясь от моего пионерского галстука и нарукавного значка — серпа и молота с горящим пламенем. — Бери и помни! Ночами на кухне старался, когда дядька Саня дрых…

IV

Старшие пионеры уже несколько лет состояли в обществе «Долой неграмотность!» и вечерами помогали учителям вести специальные группы, набранные из людей пожилого возраста, не умеющих читать.

Правда, дворничиха Галина Львовна и сторож фабричного клуба Григорий Ефимович, высокий худой старик, буквы знали и могли по складам разбирать написанное. Но им хотелось осилить азбуку по-настоящему, и они явились «за наставлением» в школу второй ступени. Так вся наша четверка превратилась в «учителей». Глеба и Бориса прикрепили к Галине Львовне, а нас с Гертой — к Григорию Ефимовичу.

За дело мы взялись серьезно: уроки проводили строго по расписанию, через день, на квартирах у наших учеников в особые тетрадки ставили отметки — «уды» и «неуды»[2].

Дежурства у Григория Ефимовича бывали с пяти часов вечера, поэтому мы обычно заглядывали к нему сразу после школы.

В этот день мы читали с ним рассказ Мамина-Сибиряка. Григорий Ефимович шевелил губами и, водя пальцами по строчкам, улыбался, чеканя зычным голосом слова.

— Ой, тише, Григорий Ефимович! — пыталась сдержать разошедшегося ученика Герта. — Уши глохнут.

Но ученик упрямо махал руками и заявлял:

— Не сдерживай мою радость, Валериановна! Чувствую, как складно чтение пошло… Верно, Константинович? Ведь верно? А?

— Верно, верно! — поддержал я старика и сам радовался его успехам.

Когда урок закончился и седой ученик убрал тетрадки и книжки в небольшой расписной сундучок, стоящий около входной двери, Герта вдруг спросила:

— Вам, Григорий Ефимович, по-моему, нравятся произведения Мамина-Сибиряка?

— Ты, Валериановна, права, — серьезно ответил сторож, снимая с носа очки и пряча их в огромный футляр, склеенный из тонкой фанеры. — Шибко нравятся! Жизнь он уральскую славно знал. Жаль, что не дал ему, сердечному, господь до нынешних дней дожить… Величайший был писатель, величайший. Как богача Ляховского в «Приваловских миллионах» описал!

— Наверное, вы встречали заводчиков и богачей вроде этого? — задумчиво спросила Герта.

— Как же, встречал… Приходилось.

— Расскажите…

— Да чего рассказывать? Был я, к примеру, у Санникова Семена Потаповича перед революцией в сторожах, в цехах-то не робил после японской войны, как мне, выходит, на ней ноги покалечило. Самому-то Санникову тогда за восьмой десяток перевалило, но крепкий дуб был, хитрый. Перед октябрем месяцем понял, что власть к народу идет, и сбежал со всем семейством в чужие страны. Таинственно сбежал, никто и опомниться не успел, как не стало Санниковых в фамильном особняке… Да чего вы, ребятки, вскочили? Время до дежурства еще есть. Присаживайтесь! Разговорился, значит, с вами и одну интересную штуку вспомнил…

Мы уже стояли на пороге, но Григорий Ефимович картинным жестом указал нам на расписной сундучок. Герта посмотрела на меня, я — на нее, потом оба вместе — на Григория Ефимовича… и решили остаться, послушать «интересную штуку».

— Вот, вникайте, — доставая махорку из кожаного кисета, проговорил Григорий Ефимович и подмигнул по чему-то Герте, — что случилось…

И, пуская клубы едкого дыма, Григорий Ефимович начал рассказывать.

Оказывается, когда в городе была свергнута старая власть и провозглашены Советы, в двухэтажном доме Санникова разместился районный штаб Красной гвардии. Наш седой ученик тогда был сторожем при штабе и делал все, что требовалось для социалистической революции.

В конце июля 1918 года в город ворвались белые. Григорий Ефимович, не сумевший уйти с красными частями, прятался у кума Кичигина. Но белогвардейцы не интересовались судьбой сторожа красногвардейского штаба и даже не пытались разыскивать его. По всей вероятности, они даже и не подозревали об его существовании.

Так прошел год. Однажды в покосившемся домике на Крестовоздвиженской улице, где жил кум Кичигин, неожиданно появился закутанный в какой-то дырявый плед младший сын Санникова.

Григорий Ефимович в это время сидел на кухне и, загибая пальцы, считал разрывы снарядов, доносившиеся с Московского тракта, где наступали красные полки. Увидев Санникова, он чуть не выпрыгнул в окно, но тот успел схватить сторожа за воротник.

— Стой! — зашипел незваный гость. — Куда тебя дьявол несет? Не бойся! Сядем и потолкуем… Только быстрее!

Все еще не пришедший в себя от испуга, Григорий Ефимович опустился на табурет. Заглянувшему на кухню Кичигину Санников пригрозил маленьким браунингом и приказал на пять минут уйти в комнату.

— Не бойся, ничего не произойдет, не бойся, — повторял он, задергивая за кумом Кичигиным ситцевую занавеску.

Григорий Ефимович дико смотрел на сына бывшего заводчика. Что ему понадобилось здесь в последний день белогвардейского правления? И откуда он взялся?

— Семен-то Потапыч как? — только и мог выговорить сторож.

— Умер, — коротко ответил младший Санников и перекрестился.

Григорий Ефимович перекрестился тоже и вздрогнул: разрывы снарядов все приближались. Но гость, казалось, не обращал на них внимания. Придвинувшись, он нервно зашептал:

— Без предисловий… Мне известно, что при Совдепе ты продолжал занимать в доме моего отца свою прежнюю должность… Да не бойся, не бойся! Плевать на все, что было! Мне одно надо знать: чего в то время у нас дома нашли?

— Чего нашли? Как чего нашли? Не ведаю, — развел руками Григорий Ефимович и отодвинулся от Санникова.

— Не валяй дурака, Григорий! Вспомни…

— Запамятовал.

— Мне нужно знать. Я же после смерти отца из Марселя, черт возьми, сюда на Урал специально вернулся. Через Владивосток добирался… И к шапочному разбору… Уходят войска адмирала Колчака, драпают. На Россию плюют! Вспоминай, Григорий! Приказываю!

— Мардарий Семеныч, о чем вспоминать-то?

Санниковнагнулся к правому уху Григория Ефимовича и зашептал еще тише, дыша винным перегаром:

— Известно, что перед тем, как бежали совдеповцы, матрос…

— Ах! — облегченно вздохнул сторож. — Вот вы про чего… В гостиной, в стенке, тайник случайно вскрыли, а в нем иконки, крестики…

— В гостиной? Крестики? Иконки? Точно помнишь, не сочиняешь?

— Бог есть свидетель, правду чистую докладываю…

— В доме нашем сейчас интендантское управление Сибирской армии… Тьфу! Сейчас… Смешно даже произносить — сейчас. Последние минуты остаются. Я, Григорий, вчера приехал в город. С трудом попал: все лупят отсюда, а я, представляешь себе, наоборот. Так совдеповцы ничего не находили больше? Все было, выходит, в порядке?

— Ничего не находили… Не объявлялось. Может, после?

— Интенданты-казнокрады после тоже ни гроша не обнаружили. Совдеповцы хоть иконы нашли. Но мне дом перевернуть требуется. Впрочем, черт с тобой! Болтаю здесь всякую чушь! Берегись, Григорий, коли соврал! Ведь я узнал, что ты красным служил, узнаю и про вранье. — И, не попрощавшись, Санников выскочил в сени, громко хлопнув дверью.

— Кажись, пронесло беду, — вслух проговорил обрадованный сторож, все еще не веря, что сын его бывшего хозяина исчез. — Чего ему, окаянному, приспичило?

И только Григорий Ефимович это сказал, в доме заходили ходуном стены: недалеко на улице разорвался снаряд. Как он залетел сюда, никто не знал. Гость из Марселя в тот момент перебегал дорогу…

— И отдал Мардарий Семеныч богу душу, — закончил свой рассказ Григорий Ефимович и, подмигнув опять Герте, добавил: — Вот как я последний раз встречался, ну и наблюдал, вникайте, за хозяином, вернее, за сынком хозяина.

— Григорий Ефимович! — Герта даже соскочила с сундучка. — А зачем приезжал в город Мардарий Санников?

— Этого, Валериановна, мы никогда, поди, и не узнаем, — пряча потертый кожаный кисет, ответил сторож…

* * *
Если кто-нибудь вздумал бы забраться на Матренинское кладбище, встать на самое высокое место около старинной часовни и посмотреть вниз, то увидел бы весь наш город как на ладони.

Словно пышные маки, цвели купола соборов и церквей. За каменной плотиной, почти в центре, где редко просыхала грязь, — там было очень низкое место — зеленел Кафедральный собор.

Недалеко от него, вправо, высился розово-сиреневый Златоустовский. Чуть подальше — коричневый Екатерининский, а на остроконечной горке, рядом с дворцом золотопромышленника Харитонова, отданным нынче областным курсам профдвижения, — белый Богоявленский.

Правда, в Богоявленском соборе церковные службы давно не справлялись, там помещалась школа второй ступени, где теперь учился я. Собор прикрыли после того, как в его подвале по слухам работники ОГПУ обнаружили тайный склад огнестрельного оружия, который будто устроили настоятель и кое-кто из священников, связанные с контрреволюционной организацией…

А вокруг соборов все было разбито на строгие прямые кварталы (город заложили при Петре Первом). И вот за последнее время он стал менять свой облик.

Прошлой осенью в самом начале нашего квартала выкорчевали ветхие деревянные домишки и обнесли образовавшийся пустырь тесовым забором, а на воротах прибили вывеску, сделанную в мастерской Оловянникова: «Строительство новой городской гостиницы».

— Батя, — спросил Глеб у Николая Михайловича, — а зачем еще одна гостиница? Неужели не хватает?

— Вот то-то и оно, что скоро не станет хватать! — усмехнулся Николай Михайлович. — Это новая… пятиэтажной будет.

— Пятиэтажной! — воскликнули мы с Глебом.

— Пятиэтажной. Такая сейчас, друзья, пора в Республике начинается, что никому даже и во сне не снилось. В одном только нашем городе столько заводов и фабрик намечено построить, столько контор и столько людей станет прибывать к нам, что, думаю, и пятиэтажной гостиницы не хватит. Слыхали, за вокзалом уже точно запланирован машиностроительный гигантский завод.

Про гигантский машиностроительный завод мы прекрасно знали. В верхнем квартале Никольской улицы жил инженер, и за ним по утрам приезжал экипаж, а зимой — сани с пегой лошадкой. Инженер этот производил съемки местности для будущего завода.

Расширялся и старый металлургический завод на западной окраине города; рядом с ним возводились каменные дома для рабочих, а на Главном проспекте, около Екатерининского собора, начинали закладывать огромные жилые комбинаты, получившие название горсоветовских. Сам Главный проспект мостили заново, а многие проезжие улицы, не мощенные раньше, покрывались булыжником. На страницах окружной газеты писали о проектировании зданий со странными названиями: «Дом контор», «Дом промышленности», «Деловой дом».

Похоже было, что недалек тот день, когда в городе не нужна станет такая древнейшая профессия, как профессия водовозов. Наш двор обслуживал «потомственный почетный водовоз» Федор Поликарпович Завалихин.

В последнее время Федор Поликарпович продавал воду чуть ли не даром и обязательно был под хмельком.

— С горя, клиенты милые, градусы принимаю, с горя, — разъяснял он, смахивая с рыжих ресниц слезы. — Каюк мне, крышка… Канавы под водопроводные трубы уже копают. Куда я, несчастный, с моей кобылой Машкой денусь? Пропаду!

— Не горюй, Федор Поликарпович, — утешал водовоза Николай Михайлович. — В Республике сегодня работящие люди не пропадают. На строительство поступишь, на любое: доски, глину, кирпич, песок возить с Машкой станете.

Обижались на жизнь и городские извозчики: у них появились конкуренты — автобусы. Сначала конкурентов было, правда, немного — пять юрких «фордиков», и ходили они от вокзала до Цыганской площади. Потом у заграничной фирмы «Фомаг» было куплено восемь больших желто-коричневых автобусов.

Извозчики называли автобусы собачьими ящиками и утешали себя тем, что в городе еще достаточно грязных и топких улиц, по которым никакой «Фомаг» и метра не проедет. Как же обойтись на этих улицах без лошадиного транспорта?

Александр Данилович Оловянников, любивший ругать все новое, к автобусам, наоборот, относился положительно.

— Извозчику давай четвертак, а кондуктору лишь пятак, — разъяснял он Николаю Михайловичу. — Хоть здесь нам Советская власть навстречу идет… А то, окромя налогов, мы, деловики, ничего хорошего от нее не видим… Шутка сказать, вчерась фининспектор опять налоговый лист принес, хоть мастерскую закрывай.

— Ничего, выдержишь! — похлопал его по плечу Николай Михайлович. — Невыгодно было — давно бы сам привесил замок на свое заведение. Жаль, что Республике некогда сейчас в массовых масштабах заниматься устройством государственных предприятий по писанию вывесок…


Все это мне почему-то вспомнилось, когда я после занятий с Григорием Ефимовичем сидел на скамейке у наших ворот и ждал Глеба.

Колокол на каланче второй пожарной части пробил половину шестого, а Глеб все не появлялся. Я хотел было рассердиться и пойти один мастерить сабли, как вдруг заскрипела калитка в соседних воротах и на улице показалась Герта.

— Герта! — крикнул я, видя, что она направляется в противоположную сторону. — Куда ты?

— Тороплюсь, некогда! — отмахнулась Герта.

— Подожди секундочку! — я догнал ее. — Глеб потерялся.

— Не бойся, не потеряется! Застрял у Галины Львовны.

— Наверно. А ты куда спешишь? Секрет?

Герта остановилась.

— Понимаешь, Гошка, к нам зашел Тимофеич, настройщик. Его вызывал дедушка: у пианино звук стал пошаливать. Пока Тимофеич разбирает и проверяет пианино, я за дедушкой сбегаю. Утром мастер едет в Пермь гостить к двоюродному брату Борису Петровичу, и ему нужны деньги. А дедушка как раз у ксендза Владислава. Ксендз обещал, — она покраснела и чуть слышно сказала, — выдать наградные…

— Слушай, Герта! — не обращая внимания на слово «наградные», предупредил я ее. — Только не ходи, прошу тебя, мимо дома Левки Гринева. Левка, чего доброго, выскочит и оттаскает тебя за косы. Больно ведь будет!

— Какой ты, Гошка, заботливый, — звонко рассмеялась Герта и задорно тряхнула косами. — Не ожидала!

Левка Гринев был пасынком владельца ресторана «Чудесный отдых» Юркова. До этой осени мать не пускала Левку в обычную школу, а нанимала частную учительницу, зубрившую с ним всю программу первой ступени.

— Левушка мой — чувствительный и нежный ребенок, — поясняла своим приятельницам Левкина мать, Ганна Авдеевна. — А в школах в теперешние годы, сами знаете, процветает кошмарное хулиганство. Слышали, в Москве ученики даже учителя зарезали… Пусть ребенок учится дома, будет и от дурных влияний подальше, и у меня на глазах.

Однако программу второй ступени в домашних условиях пройти было невозможно, и Ганна Авдеевна со слезами записала сына в настоящую школу.

Мы Левку знали давно и «чувствительным и нежным ребенком» никогда не считали: кулаки он имел здоровые, их удары многие из нас испытали на себе. Из всех нас сильнее Левки, пожалуй, был один Валька. С Валькой Левка связываться боялся, только швырял в него из-за забора камни.

Герту же он преследовал: ему почему-то не давали покоя ее косы.

Года два назад мы втроем, после того как Левка облепил Герту репейником, подкараулили «чувствительного ребенка» и налупили. Левкина мать кричала в тот день на всю улицу, что мы выродки, дегенераты и разбойники. Больше всех от нее досталось Борису. Какими только прозвищами Парень Семена Палыча не награждался! В конце концов она поклялась, что пошлет письмо народному комиссару здравоохранения и потребует, чтобы народный комиссар объявил строгий выговор врачу Зислину за плохое воспитание собственного сына.

— Эх вы! — укоризненно сказал нам Николай Михайлович. — Трое на одного? Что за Герту заступились — молодцы! Но не дело, друзья, не дело оравой одного бить.

— Попробуй с ним один на один, получишь сразу по зубам! — стал оправдывать нашу тактику Глеб.

— Попробуйте! Понапористей будьте! Левка ваш в душе трус, а вы ему первые вечно спины показываете.

Николай Михайлович был прав: каждый из нас в отдельности всегда бегал от Левки. Уж очень воинственно размахивал он чугунными кулаками и умел как-то угрожающе вращать зелеными кошачьими глазами.

Сейчас мы с Левкой оказались в одной группе. Его парта стояла в том ряду, в котором сидели Глеб и я.

В старой нашей школе первой ступени не было пионерского форпоста, а в новой он имелся. Отвечала за него пионерская база фабричного клуба, так как почти все пионеры этой базы учились в бывшем соборе. Председателем форпоста был ученик седьмой группы «А» Сергей Гущин.

Заведующий школой Александр Егорович очень гордился форпостом и в актовом зале выделил нам место для пионерских стендов. Вальке еще раз, теперь уже по моей просьбе, пришлось переписать на большом листе картона «Законы и обычаи юных пионеров».

Левка в школе довольно скоро нашел себе дружков, вернее, ему подсказала мать. Это были сыновья ее богатых подруг. Компания подобралась что надо, и в перемены (на уроках приходилось считаться с учителями) Левка и его приятели стали вести себя по-хамски.


Однажды пионеры попытались спеть новую песню «Через речку перешли», так Левкина орава начала мяукать и лаять, и хорошая затея была сорвана.

Как-то Левка, подкараулив на лестничной площадке Бориса, схватил Парня Семена Палыча за галстук и ехидно спросил:

— Как нужно ответить?

— Не тронь рабочую кровь! — гордо проговорил Борис, пытаясь освободить галстук из цепких Левкиных рук.

— Не тронь рабочую кровь? Врешь! Какая же у тебя рабочая кровь? Ты докторское чадо, — смеялся Левка, не замечая, что с верхнего этажа спускаются несколько пионеров из седьмой группы.

Он не успел опомниться, как его подняли за шиворот и чуть не спустили с лестницы. От дальнейшей расправы Левку спасло только то, что, по пионерским законам и обычаям, запрещалось прибегать к физической силе. После этого Левка дня три сидел в классе тише воды и ниже травы. Даже, видимо, не рискнул пожаловаться матери. Во всяком случае, Ганна Авдеевна в школу не прибегала и скандала не устраивала.

Вот почему, хорошо зная Левку, я и не советовал Герте идти мимо дома Гринева. Но Герта решила все по-другому.

— Я пойду, Гошка, там, где ближе, — заявила она. — Прямее ближе! Понял? И твой ненаглядный Левка мне ни на мизинчик не страшен.

— Не хорохорься, Герта, — настойчиво убеждал ее я. — Попадешься Левке, вспомнишь…

— Интересно, — оборвала меня Герта, — что бы на твоем месте посоветовал Глеб?

— Глеб занимается с Галиной Львовной, поэтому слушай меня. Добра тебе желаю.

— Не хочу твоего добра. Ты… ты трусливый заяц!

— Я?!

— Ты!

— Ах так?

— Да, так!

Нахмурив брови, я уставился на Герту, стараясь скопировать стальной взгляд знаменитого немецкого киноактера Конрада Фейда. Но Герта, улыбаясь, выдержала мой взгляд.

Я с огорчением вздохнул: Конрад Фейд из Гошки Сизых не получился.

Что же мне оставалось делать? Признать себя трусливым зайцем или… И я ухарски произнес:

— Топаем вместе, Герта! Провожу до самого дома ксендза.

— Проводишь? А Левка? — удивилась Герта. — Он и тебя за вихры оттаскает.

— На Левку плевать! Согласна? Вдвоем надубасим, коли полезет.

Кивнув, Герта поправила косы, и мы пошли.

V

Я уже упоминал, что до того, как стать пионерами, мы с Глебом частенько бегали в костел, чтобы послушать, как играет на органе Евгений Анатольевич. Костел находился в самом начале нашей улицы (сейчас напротив него как раз строили новую гостиницу). Даже Николай Михайлович, если проходил мимо, и то порой останавливался, когда из костела неслись звуки органа.

Из любопытства бывал я и в православном храме. Однажды случайно очутился около Лузиновской церкви. Из ее раскрытых дверей доносилось пение.

Сняв шапку, я осторожно поднялся по каменным ступенькам. В полутемном зале мигали огоньки свечей и разобрать что-нибудь сначала было невозможно. Но постепенно глаза привыкли к темноте, и я увидел… Оловянникова, стоящего на коленях перед какой-то мрачной иконой…

…Мимо Левкиного дома мы, к счастью, проскочили благополучно. Левка, хотя и глядел на нас в окно, на улицу не выскочил, лишь погрозил нам кулаком. Я ответил ему тем же, а Герта показала язык.

— А ты боялась, — снисходительно сказал я ей, когда мы дошли до угла и опасность миновала.

— Боялась? — удивленно подняла брови Герта, и в ее чуть раскосых глазах блеснули иронические искорки. — Фантастик ты, Гошка! Прямо как Жюль Верн. Жаль, что Глеба с нами нет. Глеб бы разобрался.

— «Глеб, Глеб»! — обиделся я. — Часто ты про него вспоминать стала…

Герта покраснела и замолчала.

Домик, где жил ксендз, находился рядом с малюсенькой речушкой Акулькой. Акулька брала свое начало в топком болоте за восточной окраиной, около железнодорожной линии, потом текла чуть ли не через весь город и впадала в реку Исеть, неподалеку от Сплавного моста. Пятилетним мальчишкой я пускал в Акульке бумажные кораблики, а моя мать ходила сюда полоскать белье. Вместе с ней теперь ходила и Герта: в доме Плавинских женские работы давно уже лежали на нашей подружке. Правда, о «женских работах» можно было говорить довольно условно. Оловянников, например, гнал с бельем на Акульку не свою жену, а Вальку Васильчикова.

Валька первое время стеснялся, но над ним никто не думал потешаться. Женщины-прачки, наоборот, встречали парня приветливо: понимали сердцем, что перебиваться на чужих хлебах, хотя и у дяди, не шибко сладко.

Левка однажды издевательски гаркнул ему издали:

— Поступай, Валентин, к нам в прислуги! Навык у тебя имеется!

Когда Валька повернулся, чтобы ответить обидчику, то увидел только Левкину спину.

Сейчас берега Акульки были пустынны, если не считать лохматого пса, который торчал на берегу и глупо смотрел в прозрачную воду. Мы поднялись к кирпичному домику ксендза, остановились, и Герта нерешительно дернула за ручку звонка.

Послышались шаги. Я, считая свою миссию оконченной, собирался проститься с Гертой, но в это время дверь распахнулась и перед нами предстала дородная дама с гладко зачесанными седыми волосами. Это была пани Эвелина — экономка. Как-то Герта поясняла мне, что католическим священникам по особому закону, который именуется целибат, строго-настрого запрещено жениться; они могут только нанимать для присмотра за хозяйством пожилых женщин. Вот пани Эвелина и вела хозяйство ксендза.

Увидев перед дверью мальчика и девочку в защитных гимнастерках с нарукавными знаками и красными галстуками, экономка изумленно раскрыла золотозубый рот.

— Добры вечур, пани Эвелина! — сказала Герта по-польски и поклонилась.

— А, Генриетта! — расцвела пани Эвелина, узнав внучку органиста. — Як мило же це спотыкам[3].

Евгений Анатольевич научил говорить Герту по-литовски и по-польски чуть ли еще не с пеленок. А как она пошла в школу, стал заниматься с ней литовской и польской грамматикой. Герта свободно могла и разговаривать, и писать на этих языках. В июне в Варшаве белогвардейские эмигранты застрелили советского полпреда Войкова. Узнав об этом, мы, пионеры, поручили Герте перевести на польский сочиненное нами обличительное письмо пану Пилсудскому. Не знаю, получил ли пан Пилсудский то письмо, но авторитет Герты на пионерской базе, во всяком случае, вырос, и все очень жалели, что не могли в середине августа послать письмо президенту Соединенных Штатов Кулиджу. Двадцать второго августа в Бостоне на электрическом стуле казнили двух рабочих — Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти, а среди нас, к сожалению, никто не владел английским языком. Но и не отправив письма, мы вместе со всеми трудящимися Советского Союза гневно клеймили позором американских реакционеров, убивших простых невинных людей.

— Прошэ вейсьць![4] — предложила пани Эвелина, обращаясь к Герте и ко мне.

Я замотал головой, а Герта спросила:

— Мам до пани велко просьба. Гдзе ест дзядек?[5]

— Пан Евгенуш ту…[6]

— Обожди меня… — кивнула мне Герта.

Пани Эвелина, охая, всплеснула руками:

— Цо то есть?[7] Молодой человек, не стесняйтесь, входите! Генриетта плохо делает, что собирается вас бросить на улице.

— Пани Эвелина, не чшеба[8], — стала доказывать ей Герта.

Но меня вдруг как будто кто толкнул в бок, и я подумал: «Хитришь, Герточка! Окажись здесь Глеб, поди бы, вела себя по-иному…»

— Спасибо за приглашение! — согласился я.

Герта иронически пожала плечиками, тряхнула косами, затем сердито посмотрела в мою сторону. Я незаметно подмигнул ей.

— Ну, как хочешь, — равнодушно сказала она.

Пани Эвелина провела нас в большую, но низкую и полутемную комнату. В одном углу комнаты находилось огромное распятие и круглый столик, покрытый черной бархатной скатертью. На столике в беспорядке лежали толстые книги в темных переплетах. В другом углу, перед пустым камином в глубоком кресле, сидел Евгений Анатольевич Плавинский. Мне хорошо были знакомы его хмурые голубые глаза под насупленными бровями и широкий квадратный подбородок. Правда, эти хмурые глаза становились добрее, когда старый органист смотрел на Герту. Вот и теперь, увидев внучку, он чуть улыбнулся уголками рта, а глаза его стали ласковыми. У раскрытого окна, перебирая четки длинными тонкими пальцами, в темной сутане стоял новый ксендз Владислав. К моему удивлению, он был молод, высок: его голова почти касалась потолка, на бледный лоб спадали жидкие светлые волосы.

На вытертом плюшевом диване развалился еще один человек. На него недоуменно посматривала Герта, и я понял, что она его не знает. Между тем наружность незнакомца сразу запоминалась. Ему можно было дать лет сорок пять, но, несмотря на возраст, он показался мне героем из заграничного фильма: блестящие волосы с боковым пробором, прямой острый нос, брови дугой и лучистые синие глаза. «Красивый!» — подумал я. Мне показалось, что то же самое подумала и Герта. Ксендз чуть повернул к нам голову. Он, по-видимому, нисколько не удивился нашему приходу. Мы поздоровались. Герта наклонилась к деду и что-то зашептала ему на ухо.

Красивый незнакомец привстал с дивана и, элегантно раскланявшись, громко произнес:

— Я замечаю, что советские пионеры слишком придирчиво оглядывают мою скромную личность. Разрешите представиться: Альберт Яковлевич…

«Альберт Яковлевич? Где я слышал это имя? — насторожился я. — Альберт Яковлевич…»

— В Советскую Россию приехал недавно, — пояснял между тем незнакомец.

И тут я вспомнил: конечно же, это про него рассказывал Игнат Дмитриевич. «Сам красивый, как картинка». «И по-русски шибко знает». «Но порядки-то на Северном не больно переменились».

— Вы — новый управляющий концессией Северного завода! — воскликнул я.

Все, кто находился в комнате, с удивлением уставились на меня. На некоторое время воцарилось молчание.

— Ты прав, пионер, — произнес наконец Альберт Яковлевич, растягивая слова. — И я глубоко ошибся, считая, что тебе я не известен. Оказывается, ты меня знаешь? Откуда?

— Знакомый старик про вас говорил, — сдержанно ответил я.

— Старик? А какой старик, пионер?

— На Северном живет… В город по делам приезжал.

— Что ж ты, пионер, про меня слышал?

— Да ничего особенного… Слышал, что вы сами из Франции… И все.

— Зачем человечеству радио! — рассмеялся Альберт Яковлевич. — И без радио, видите, слухи распространяются с небывалой быстротой.

— Простите, Альберт Яковлевич, — поднялся с кресла Евгений Анатольевич, — но нам надо двигаться: нас ждут дома.

Альберт Яковлевич понимающе улыбнулся и с сожалением развел руками. Разглядывая его, я отметил, что синие глаза француза не лучисты, как мне показалось вначале, а холодны. Острый нос его напомнил клюв хищной птицы.

— Бардзо ми пшикро жэ муси, пан Евгенуш, юш исьць, — тихо проговорил ксендз. — До рыхлэго зобачэня![9]

— Ну а пионеры куда торопятся? — подошел ко мне и к Герте Альберт Яковлевич. — Оставайтесь, я с удовольствием побеседую с юным поколением. Русский язык я учил в детстве: в нашем доме снимали комнату русские студенты… Интересно проверить себя, хорошо ли помню их добровольные уроки.

— Вы прекрасно знаете по-русски, — сказал Евгений Анатольевич. — Даже акцента не чувствуется.

— А пионерка как думает? — спросил француз Герту.

— Я согласна с дедушкой, — ответила Герта.

— Так снова повторяю, почему нам не побеседовать? Я расскажу тебе и твоему кавалеру о Франции, ты и он расскажете мне о Советской России. Обменяемся взаимными интересами.

— В другой раз… Мне нужно успеть прочитать свою роль. Завтра у нас в клубе репетиция.

— Репетиция? — воскликнул изумленно Альберт Яковлевич. — Ты и пионерка, и артистка! А какая пьеса, какая роль? Надеюсь, что не «Сильва» и не «Прекрасная Елена?»

Мне стало обидно за Герту: француз задавал ей глупейшие вопросы. Недавно Юрий Михеевич начал готовить с ними к наступающей десятилетней годовщине Октябрьской революции инсценировку повести Бляхина «Красные дьяволята». Ни о какой «Сильве» у нас не было и речи.

Все мои сверстники любили и повесть Бляхина, и, пожалуй, еще больше двухсерийный фильм, снятый по ее сюжету. И Мишка-Следопыт, и Дунюша-Овод волновали меня и моих друзей куда сильнее, чем герои иностранных трюковых фильмов «Черный жокей» или «Человек без нервов» с участием Гарри Пиля, упитанного в серой кепке красавца.

Прежде чем распределить роли в инсценировке, Юрий Михеевич, как я помню, долго сморкался в голубой платок, затем выкурил три папиросы своей любимой марки «Сафо» (мы сидели все это время не шелохнувшись), затем оглядел подозрительно каждого… и наконец решился. Роль Мишки-Следопыта получил Глеб (я в этом, конечно, был уверен с самого начала); роль Дуняши-Овода — Герта (и это я тоже предвидел); Борису досталась роль китайца Ю-ю, а мне… бессловесного махновского есаула…

…Альберт Яковлевич вопросительно смотрел на Герту. Но за нее ответил Евгений Анатольевич:

— Генриетта играет в пьесе «Красные дьяволята». В бывшем особняке богачей Санниковых Советская власть открыла рабочий клуб. И Генриетта, и Георгий — члены детского драматического кружка при этом клубе.

— Не драматического кружка, дедушка, — обиженно поправила Герта, — а Студии революционного спектакля. Юрий Михеевич требует от нас точности в наименовании.

— Согласен, — добродушно усмехнулся Евгений Анатольевич, — Студия так студия…

Пока мы вели разговоры, ксендз, стоя у окна, не проявлял к гостям никакого интереса. Ему, видимо, все было безразлично.

Но тут я заметил, как его бледное лицо покрылось румянцем. На берегу Акульки появилась стройная девушка в белой матроске и высоких зашнурованных ботинках. Рядом с ней шел рыжий парень в гимнастерке и рассказывал что-то веселое. Ксендз со вздохом отвернулся от окна.

— А можно, пионеры, побывать у вас на репетиции? — спросил Альберт Яковлевич. — Я в детстве увлекался драматическим искусством.

— Нет, нет! — Герта сделала страшное лицо. — Юрий Михеевич вас не пустит.

— Не пустит? — переспросил Альберт Яковлевич. — Отчего же, пионерка, не пустит? Кто он, всесильный Юрий Михеевич?

— Юрий Михеевич — наш руководитель, — с гордостью пояснила Герта и стала рассказывать, почему посторонние не могут посещать репетиции Студии революционного спектакля.

То, о чем говорила сейчас Герта, я помнил. Было это весной. Тогда на черновую репетицию к нам ввалилась комиссия из Москвы. Юрий Михеевич, не прерывая репетиции, гневным жестом указал комиссии на дверь. Руководителя Студии революционного спектакля без объяснений вызвал к себе в кабинет заведующий клубом Матвеев, человек с седеющей бородкой, носивший детскую курточку с блестящими медными пуговицами, но поле битвы осталось за старым актером. Он ушел победителем и унес в кармане брюк трофей: ключ от зрительного зала.

— Когда нужно, — разъяснил Юрий Михеевич Матвееву, — открою в любую минуту дня и ночи. Но открываться зал станет отныне лишь для дела… Посторонних бездельников не пускал и не пущу. Зарубите это на своем носу, Валентин Степанович!

Правда, в клубе имелся еще один ключ от зала, но он хранился у истопника Женьки Бугримова. Юрий Михеевич на тот ключ не покушался.

— Смешно! — произнес Альберт Яковлевич, когда Герта рассказала ему о законах, установленных Юрием Михеевичем. — Смешно и страшно! Но в чужой монастырь со своим уставом не суйся — так, кажется, говорится в знаменитой русской пословице. Жаль, очень жаль, что я не смогу посмотреть вашей репетиции… Жаль!

— Пойдемте, дети, пойдемте! — заторопил нас Евгений Анатольевич, надевая черную касторовую шляпу. — Я подозреваю, что Тимофеич меня заждался…

Мы попрощались и направились вслед за Евгением Анатольевичем.

— Приходите, молодой человек! — заулыбалась опять пани Эвелина. — Будем рады… Вместе с Генриеттой приходите.

Я промычал в ответ что-то неопределенное.

— Дедушка, — спросила с нескрываемым любопытством Герта, когда мы отошли немного от дома ксендза, — что надо здесь управляющему концессией?

Евгений Анатольевич чуть поморщил лоб и сказал:

— Управляющий договаривался с ксендзом, видимо, об исповеди. Во всяком случае, признавался, что давно не исповедовался.

— А наградные ксендз Владислав тебе заплатил?

— Заплатил… Он, по-моему, не такой жулик, как прежний ксендз Миткевич.

— Дедуся, дорогой! — Герта остановилась. — Умоляю, не ходи больше ни в костел, ни к ксендзу Владиславу. Тебя зимой приглашали тапером в кино «Колизей», сейчас зовут в оркестр театра.

— Пойдем, Генриетта, пойдем! — растерянно проговорил Евгений Анатольевич. — Я уже не раз доказывал. Костел — это последнее, что связывает меня с далекой родиной.

— А я пионерка! — прошептала сквозь слезы Герта. — Стыдно, что ты получаешь наградные. За что они?

Мне стало неудобно присутствовать при таком разговоре, хотя прекрасно понимал, что Герта права, и я решил тактично отойти в сторону, но Евгений Анатольевич положил руку на мое плечо.

— Послушай и ты, Георгий, — тихо произнес Плавинский. — А ты, Генриетта, вытри слезы. Я беру от ксендза наградные деньги… Мне известно, что их присылают из родного Вильно… Вильнюса. Да, да! Будьте уверены!.. Но валюту я не получаю, ее обменивают в нашем банке…

— В нашем, дедушка, в нашем! — прервала его Герта и радостно хлопнула меня по спине. — Он сам говорит: «В нашем банке»… Какое же ему нужно еще другое государство?.. Дедушка, как я подрасту, мы побываем с тобой и в Вильно, и на том месте, где была Грюнвальдская битва… Интересно, ксендз Владислав знает что-нибудь про эту битву?

Когда Герта снова упомянула о ксендзе, я неожиданно вспомнил, а может быть, мне просто померещилось, что на столике у него, за книгами, лежала газета «Правда». Но за точность я в тот момент поручиться не мог.

— Говори, дедушка! — Герта ждала ответа.

— Пойдемте, дети, — чуть слышно сказал Евгений Анатольевич. — Я поясню, поясню, Генриетта. Только не сейчас… Потерпи…

Из-за угла, обдавая нас пылью, неожиданно вывернул громоздкий фургон собачников. Что-то они сегодня поздно возвращались на свою базу. Их растрепанный рыжебородый кучер, нахлестывая пегую лошадь, испуганно оборачивался назад. Четыре небритых мужика, сидевших наверху, держали наготове длинные палки с крючками. За фургоном по ухабистой дороге в расстегнутой ватной жилетке и с утюгом в руках, ежесекундно поправляя сползающие на нос очки, мчался известный всей Никольской улице портной Рябинкин.

— Изверги! Душегубы! Я вам покажу! — воинственно орал он. — Опять сунулись сюда? Забыли, как вас отдубасили в прошлом месяце?

Портной, обожавший все живое на свете, ненавидел собачников и всегда вступал с ними в ссору, когда они проезжали мимо его дома. Мы, мальчишки и девчонки с Никольской улицы, поддерживали портного, всегда были готовы кинуться ему на помощь. Но сейчас она не потребовалась. Фургон с собачниками успел скрыться за поворотом. Грозя ему вслед утюгом, защитник собак продолжал выкрикивать:

— Подождите, гицели! Вот сошью Юрию Михеичу новое пальто, найду на вас управу. В Москву, в Совнарком напишу… И вас, Евгений Анатольевич, и тебя, Герта, и тебя, Гошка, в свидетели призываю, что так и поступлю…

Взъерошенный вид портного и искренность его угроз в адрес «гицелей» заставили нас забыть недавний серьезный разговор, и мы все трое неожиданно громко рассмеялись.

— Хохочите, хохочите! — обиженно говорил портной. — Я знаю, что делаю. Я за животный мир борюсь, за братьев меньших, и победа на моей стороне будет! Я этим чертовым гицелям всыплю еще по первое число!

VI

Начали спускаться тусклые осенние сумерки, когда я вернулся домой. Глеб и Борис были во дворе и сражались на новеньких деревянных саблях.

— Нечестно, ребята! — обиделся я, становясь между ними. — Я ждал, ждал…

— Сам опоздал, а мы виноваты! — засмеялся Глеб, тряхнув каштановыми кудрями. — Вот пестерь!

Я надулся еще больше:

— Кто опоздал — вопрос. Кому пришлась за воротами полчаса торчать? Мне. «Опоздал! Опоздал!» Что в пионерских законах сказано? Пионер аккуратен и не запаздывает, приходит в назначенное время. Забыл?

— А в обычаях пионеров говорится, — перебил меня Глеб, — что пионер не стесняется предлагать свои услуги трудовым собратьям. Не доходит? Боба, объясни этому пестерю, почему мы задержались! — И тихо добавил: — Только айда за сарай, тут, чего доброго, Оловянников услышит.

— Успокойся, милый Гоша, и не кипятись, — начал Борис, лишь мы уселись на доски за сараем. — Понимаешь…

И пока Борис рассказывал, я уже понял, что сердился на друзей зря. Оказывается, после того как Глеб и Борис кончили занятия с Галиной Львовной, дворничиха, хитро улыбаясь, задержала их.

— Подождите, не бегите, — многозначительно сказала она. — Должен Валентин Васильчиков, приятель ваш, заглянуть.

— Валька? — удивились ребята. — Сюда? Зачем?

— Отгадайте, — интригующе ответила Галина Львовна. — Знать хорошо, а отгадывать — лучше того…

И сколько Глеб с Борисом ни упрашивали ее раскрыть секрет, она ничего больше не сообщила. Все стало известно с приходом самого Вальки.

Совсем недавно Валька повстречался с Галиной Львовной на речке Акульке, и та похвалилась успехами «в науках».

— Побольше грамотных, — назидательно заявила она, — поменьше дураков.

Валька не выдержал и признался ей в своей беде.

— Эх ты! — хлопнула его по плечу дворничиха. — Лоб широк, да мозгу мало! Приходи в мою хатку и занимайся с Глебом и с Парнем Семена Палыча сколько душе надобно. Они, пострелята, сознательные, не поленятся с тобой повторить науку, какую утром в школе учили! И дядька Оловянников, собственник недорезанный, знать не будет! Условились?

— Ой, трудно, поди, Галина Львовна? — почесал затылок Валька. — Да если дядя Саня застукает…

— Идти в науку — терпеть муку! — усмехнулась Галина Львовна. — Без муки нет и науки. Вашей покорной слуге пятьдесят минуло, голова седеет, а ничего… учусь.

И Валька, немного подумав, согласился.

— Здорово! — радостно воскликнул я, когда Борис кончил рассказывать. — Как мы сами раньше не догадались? Предлагаю: давайте по очереди с Валькой заниматься! Григорий Ефимович разрешит и к себе приходить. Уверен!

— Григорий Ефимович, конечно, разрешит, — задумчиво ответил Глеб, — да Валька к нему не пойдет: квартира-то Григория Ефимовича напротив. Оловянников разнюхает, скандал организует. Ведь, в конце концов, Валька мог и у каждого из нас бывать.

— Ясно, мог! — поддержал Борис Глеба. — Я, например, приглашаю с удовольствием. Однако Глебушка прав: узнает об уроках Александр Данилович, отправят Вальку назад в деревню.

— Хорошо! — смирился я. — Но все равно я буду забегать к Галине Львовне и помогать вам. И Герта не откажется.

— Добро! — по-взрослому отчеканил Глеб. — Договорились. А теперь топаем к нам на кухню. И опять за сабли. Меня сегодня уже Леня спрашивал, когда мы их принесем.

Леня Диковских, слесарь с фабрики, где работали и моя мать и Николай Михайлович, был нашим отрядным вожатым. Прежняя вожатая Валерия Арсеньевна, строгая девушка с цыганскими глазами, вышла в конце августа замуж за учителя из села Корозниково и уехала из города. А Леня в этот момент оказался свободным, его прежний отряд почти весь приняли в комсомол. Вожатый базы Сережа Неустроев обрадовался, что не надо ломать голову, кем заменить Валерию Арсеньевну, и закрепил нас за Леней.

Первый пионерский отряд организовался в городе еще в 1923 году при Коммунистическом клубе — в здании бывшего общественного собрания, и чуть ли не самым первым пионером стал Леня Диковских. Но губком РКСМ понимал, что один отряд — капля в море. Для создания же новых отрядов требовались руководители-вожатые, и летом на берегу речки Ясной, верстах в пятнадцати от города, возник пионерский лагерь. Лагерь и должен был подготовить из старших ребят вожатых.

Леня рассказывал нам, что по ночам вокруг брезентовых палаток, полученных в подарок от саперного батальона, приходилось выставлять часовых с винтовками и с боевыми патронами. Кулаки из соседних сел не раз грозились поджечь палатки, где живут нехристи с красными галстуками, в трусиках и в широкополых шляпах (широкополые шляпы пионеры отыскали на складе отдела народного образования).

Однажды Леня дежурил вместе с маленькой девчушкой Риммой Хапугиной. Ночь выдалась особенно темная, небо заволокли тучи, ни луны, ни звезд, да к тому же накрапывал мелкий дождик и костер у штабной палатки чуть тлел. Неожиданно в крайних кустах послышался шорох.

— Кто идет? — Леня быстро сорвал с плеча винтовку.

Римма взвизгнула. В кустах никто не отвечал.

— Ошиблись! — обрадованно прошептала Римма, но кусты зашевелились снова.

Не раздумывая Леня выпустил вверх всю обойму. Лагерь поднялся по тревоге… и оказалось, что в кустах сидел всеобщий любимец — пушистый котенок Спирька с полевой мышью в зубах.

— Однако товарищи не смеялись над нами, — рассказывал Леня. — Понимали обстановку. Всякое в ту пору могло быть. Ну а ребятня со всей деревенской округи к нам бегала: помогали и шалаши строить, и спортивные площадки, и погреба для хранения продуктов рыть, а мы учили их из луков стрелять, следы распознавать, вместе купались, загорали, играли, песню «Картошку» пели. Вот мироеды-старорежимники и злились, анонимки подбрасывали, запугивали. Да ленинцев разве запугаешь?

В первом пионерском лагере жило восемьдесят ребят — почти все пионеры нашего города. А осенью, когда возвратились домой, пионерами стали чуть ли не четыреста ребят. Для тех времен, как пояснял Леня, эта цифра была порядочной.

Я сам случайно вычитал весной в каком-то старом журнале за 1923 год похвальную статью о росте пионерских отрядов на Урале. В статье говорилось:

«Детское движение получило здесь широкое распространение; осенью во всей Уральской области насчитывалось четырнадцать тысяч пионеров, из них более половины школьников; постепенно пионерские отряды проникают в деревню; тяга детей к пионерской организации огромная…»


Лишь только Леня появился у нас в отряде, он сразу же предложил:

— Давайте, товарищи, сменим название звеньев? Всерьез рекомендую. На каждой пионерской базе есть и «Красные орлы» и «Красные охотники». К чему обязывают эти названия? Молчите? Предлагаю иное: «Красные летчики» или, скажем, «Мотористы». Как?

Ленино предложение понравилось. Мое звено стало звеном «Красных летчиков», и мы за неделю оформили в клубе целый стенд, посвященный русской авиации. В середине стенда прикрепили портрет знаменитого военлета — уральца Алексея Ширинкина, награжденного за боевые подвиги двумя орденами Красного Знамени.

Авиационное название к чему-то обязывало, поэтому лучше других «летчики» распространили лотерейные билеты Авиахима. В день выдачи зарплаты мы встали с билетами у фабричных ворот. И дело пошло…

А «мотористы» начали готовить к дню десятилетней годовщины Октября модель крейсера «Аврора». Леня добился от Юрия Михеевича особого разрешения работать в мастерской, где создавались декорации для Студии революционного спектакля. Звено же самых младших пионеров нашего отряда — звено «Красных следопытов» — получило задание собирать книги, газетные и журнальные статьи о разведчиках.

— Летом тронемся в поход, — авторитетно заверил их Леня, — а в походе красные разведчики во как нужны! Читайте о красных разведчиках побольше, перенимайте их опыт…

С Леней Диковских мы были знакомы еще по Студии революционного спектакля. Все его считали правой рукой Юрия Михеевича, да и сам Юрий Михеевич именовал Леню не иначе как «будущим режиссером-ассистентом». Ленин громадный рост, раскатистый бас, взлохмаченные черные волосы, картинные жесты так и просились на сцену. В пьесе «Любовь Яровая» Юрий Михеевич поручил ему одну из центральных ролей — поручика Михаила Ярового.

— Я прекрасно, Леня, чувствую, — извиняющимся тоном сказал режиссер, — что вам, конечно, хотелось бы сыграть комиссара Романа Кошкина или матроса Швандю, но искусство требует жертв. Только вы один в коллективе сумеете раскрыть образ белогвардейского офицера. С таланта много взыскивается. Да кроме всего прочего моя помощь не последнее дело. Потрудимся вместе к десятилетию Октября!..


Полтора года назад в наш город приезжала агитбригада московского театра «Синяя блуза». Концерты ее прошли с большим успехом.

Леня после гастролей синеблузников не мог успокоиться. Наконец у него созрел план, и он явился к Юрию Михеевичу.

— Товарищ Походников! Давайте и мы при Студии, революционного спектакля создадим бригаду «Синей блузы». Во как нужно!

Юрий Михеевич, ничего сначала не сказав, закурил (Леня смиренно стоял и ждал ответа), подымил минут пять и только тогда произнес:

— Согласен!

Ленину инициативу поддержала и фабричная комсомольская ячейка. Профсоюзный комитет отпустил немного денег, на которые Леня и Юрий Михеевич купили в магазине Церабкоопа[10] синего сатина. Из этого сатина девчата-комсомолки сшили для участников агитбригады единую форму — блузы. Репертуар сочиняли коллективно, всей студией, потом, правда, Леня кое-что подправил и добавил, а Юрий Михеевич, наоборот, сократил.

— Краткость — сестра таланта, — авторитетно пояснил он.

Первое выступление наших синеблузников началось в клубе, зал был переполнен. Вступительную песню заставили ребят повторить на бис. И трижды звучали в тот вечер простые, но запоминающиеся слова:

Мы синеблузники,
Мы профсоюзники,
Мы не баяны-соловьи,
Мы только гайки
Великой спайки —
Одной трудящейся семьи.
Затем Леня прочитал стихотворение своего любимого поэта Владимира Маяковского «О дряни».

Слава, Слава, Слава героям!!!
Впрочем,
им
довольно воздали дани.
Теперь
поговорим
о дряни.
Утихомирились бури революционных лон.
Подернулась тиной советская мешанина.
И вылезло
из-за спины РСФСР
мурло
мещанина…
Бас Лени, обличая мещанские замашки, гневно звучал под сводами старинного особняка Савинковых, и Юрий Михеевич, сидевший рядом со мной в последнем ряду (премьеры старый актер смотрел всегда из зрительного зала), взволнованно закашлял в платочек с голубыми каемочками и чуть слышно прошептал:

— Сам Федор Иванович Шаляпин позавидовал бы этому голосу…

Как-то Леня после одного особенно успешного выступления, хитро прищурив глаза, предложил:

— Давайте, товарищи, заглянем с концертом в пивную Рюхалки?

— Леня! Что это? Надругательство над святым искусством! Или мы все ослышались? — изумленно воскликнул Юрий Михеевич.

— Нет! Нет! — спокойно заверил Леня. — Никто не ослышался, и я над искусством не надругался. Внимайте и не перебивайте…


Анкиндин Васильевич Рюхов, или Рюхалка, как его обычно называли, был владельцем большой пивной «Венеция», расположенной на Малаховской улице, недалеко от нашей фабрики. Пивная эта пользовалась дурной известностью. Кое-кто из рабочих в день получки, необращая внимания на просьбы и слезы жен, любил посидеть там до поздней ночи и пропить во славу заплывшего жиром Рюхалки чуть ли не всю зарплату. Не раз общественность фабрики требовала прикрыть скандальное заведение, но сделать ничего не могла, и довольный, сияющий Рюхалка заявлял своим постоянным клиентам:

— Красный купец Рюхов налоги исправно платит? Платит! Чего от красного купца нужно? Меня прикончить — значит все пивнушки прикончить. А этакий-с закончик пока не вышел. Чего на красного купца Рюхова нападать? Я ведь к себе на аркане не тяну. Хочешь — будь гостем, соверши милость! Не хочешь — дело личное.

О Рюхалке ходили слухи, что он охотно скупает краденое, правда, явных доказательств ни у кого не имелось. Но Глеб и я в его темные дела твердо верили. Больно уж ласково обращался «красный купец» с различными мелкими воришками, которых хорошо знали жители наших и соседних кварталов.

Мы именовали Рюхалку «сов. бур.» — советский буржуй. Так же его дразнили и все окрестные мальчишки. Когда Рюхалка слышал это слово, он выходил из себя и разражался самой отборной руганью. А если обидчик попадался ему в руки, то доставалось бедняге, как сидоровой козе.

Но и мы не сдавались! Одним из наших методов борьбы с Рюхалкой был такой способ. В «Венецию» «красный купец» обычно приходил утром и наводил там порядок. После ночных гуляний в пивной оказывались перевернутые столы и стулья, валялись разбитые бутылки и стаканы. И когда он в конце уборки начинал торопливо подметать грязный пол, что-то мурлыча себе под нос, мы захлопывали снаружи входную дверь и подпирали ее крепкой палкой. В этот момент Рюхалка нас в окна видеть не мог, так как, орудуя веником, низко наклонялся к полу.

Услышав предательский скрип двери, «красный купец», зная уже, в чем дело, словно африканский хищник, кидался к ней. Но всегда опаздывал. Яростно стучал он по перекладинам веником, кулаками и ногами, пока первые посетители не освобождали его из заточения. Выскочив на улицу, взлохмаченный «сов. бур.» с бранью бегал около пивной минут десять, а мы давились от смеха, спрятавшись напротив, в парикмахерской братьев Оскотских. Братья Оскотские — Абрам, Юдик и Зямка, — «севильские цирюльники», как их почетно именовали в городе, поддерживали нас в борьбе с Рюхалкой, ибо искренне верили, что свободное время люди должны проводить не в кабаках и трактирах, а в парикмахерских.

— Вы тут можете и газету почитать, и журнал, и побеседовать культурно, и борода ваша будет в порядке, и прическа. А Рюхалка — стыд и срам! Словно леший! Пять лет, уверяем вас, не подстригался, — говорили они. — И чем к себе людей-то приманивает? Спиртными напитками. Фи!

У Рюхалки кроме спиртных напитков имелась и другая приманка: некий Виктор Сергеевич. Это был человек лет тридцати, с длинным красным носом и огромными залысинами, одетый в старинный заплатанный казакин с вытертым бархатным воротником. Виктор Сергеевич каждый день с гитарой под мышкой являлся в пивную ровно в семь часов вечера, скромно усаживался в самый темный угол. Он брал с тарелки кусок ржаного хлеба, мазал горчицей и аппетитно ел маленькими кусочками.

Однако такой скудный ужин продолжался недолго. Кто-нибудь из постоянных посетителей кричал:

— Эй, Виктор Сергеич! Как вам не стыдно? Чего вы прячетесь? Угоститесь за мой счет кружечкой пивка… и валяйте!

Виктор Сергеевич поднимался со своего места, смиренно подходил к столику, с поклоном выпивал кружку и, сделав несколько пробных аккордов, начинал петь хриплым, но очень приятным и довольно задушевным голосом.

Сначала он пел различные сентиментальные вещи, затем, приняв изрядную дозу спиртного, а ему после каждого исполненного номера что-нибудь да подносили, переходил на кабацкие романсы. В конце концов, основательно нахлебавшись дарового угощения, Виктор Сергеевич пускался вприсядку, выкрикивая при этом бессмысленные куплеты:

Лучше ты меня не трожь,
Чум-чара-чу-ра-ра!
После перепляса он обычно сваливался под первый попавшийся стол и засыпал. Когда же Рюхалка собирался запирать свое заведение на ночь, Виктора Сергеевича вместе с гитарой выпроваживали за дверь.

Помню, кто-то на нашей улице рассказывал, что перед семнадцатым годом Виктор Сергеевич учился в духовной семинарии, но с последнего курса был позорно изгнан за «неумеренное винопитие». С тех пор бывший семинарист шатался по всяким притонам, пока не пристроился возле Рюхалки.

Вот куда звал Леня Диковских выступить агитбригаду «Синяя блуза», и понятно, почему Юрия Михеевича и остальных студийцев удивило Ленино предложение. Но Леня был не из тех, которые сразу же сдаются.

— Вникайте и не перебивайте, — строго повторил он. — Кто в основном торчит у Рюхалки? Рабочая братва. Я знаю, что туда и кое-кто из подростков заглядывает. А мы, выходит, ничего сделать не можем, вернее, не хотим! Так или не так? Перевернуть все с ног на башку — во как нужно! Командовать на Малаховской улице должны комсомольцы, а не Рюхалка!

— В пивной шпана с ножиками! — пискнула маленькая комсомолка Римма Хапугина.

— Шпана? — переспросил с усмешкой Леня. — С ножиками? Давайте, товарищи, не пугайте меня. Неужели комсомольцы спасуют перед какой-то шпаной?

Он выпрямился во весь рост. Зеленая гимнастерка с открытым широким воротом, юнгштурмовка — комсомольская форма, перетянутая черным ремнем с портупеей, — облегала его мощную фигуру. Квадратным Лениным плечам мог бы позавидовать любой цирковой борец. А Лениным кулакам? Этим кулакам завидовали мы, мальчишки, а окрестные хулиганы их боялись.

— Леня, вы правы, — раздался вдруг восторженный голос Юрия Михеевича. — Да-да, правы! И комсомол, и Студия революционного спектакля обязаны с поднятым забралом ринуться в наступление против Рюхалки и всей компании зеленого змия. Получается, друзья, мы еще плохо работаем, если пролетарский класс посещает не только наш клуб, но и Рюхалку. Нужно активнее клеймить тех, кто считает, что выпить и закусить в пивнушке — самый высокий идеал жизни. Докажем обратное — сделаем клуб центром разумного отдыха всего района!

— Докажем! — задорно выкрикнула Римма Хапугина и зааплодировала. За ней дружно зааплодировали и остальные синеблузники.

— Что докажем? — покосился на Римму Леня. — Ты думаешь, я не знаю, как тебя и других девчат Сорокин учит песенкам Виктора Сергеевича.

— Ребята! Один раз лишь было… Комсомольским словом ручаюсь! — стал оправдываться голубоглазый токарь Сорокин.

— Ладно, верю! — ответил Сорокину Леня и, поправив привычным жестом портупею, радостно пробасил: — Значит, товарищи, договорились: давайте подготовим для пивной специальную программу. Во как нужно!

И в ближайшую на фабрике получку, когда заведение Рюхалки шумело и гудело, там появилась агитбригада «Синяя блуза».

— Граждане и гражданки! — двинулся навстречу сам хозяин. — Я, конечно, прошу извинения, но вы не сюды попали.

— Именно «сюды»! — передразнил Рюхалку Леня. — Концерт решили здесь дать. Располагайтесь, товарищи. — Он повернулся к синеблузникам.

Рюхалка оторопел и растерянно заморгал белесыми ресницами, а наши артисты стали быстро расставлять легкие ситцевые ширмочки, на которых по ходу представления вывешивались таблички с обозначением места действия. А действие могло быть и в Африке, и в молодежном рабочем общежитии, и в Лиге наций, и в фабричном цехе, и на бульваре, и в церкви — в общем, где угодно. Участники агитбригады ловко изображали и попов, и прогульщиков, и белогвардейских эмигрантов, и английских капиталистов. Правда, делалось все это очень условно: оказался, например, вместо кепки на голове цилиндр, склеенный из черного картона, а в правом глазу монокль из проволоки — значит, перед зрителями уже не актер-синеблузник, а лорд Чемберлен — министр иностранных дел Великобритании…

Хотя младшим членам Студии революционного спектакля Юрий Михеевич и Леня запретили не только идти на концерт в пивную, но даже не разрешили помочь нести реквизит, мы с Глебом, однако, решили тайно через открытые окна просмотреть все выступления старших товарищей. Мы и раньше таким примерно образом «посещали» гастроли Виктора Сергеевича, пока нас однажды не накрыл за этим делом случайно проходивший мимо Николай Михайлович. Нагоняй нам был страшный.

Но мы не могли в день дебюта «бросить в беде коллег» (так, наверно, сказал бы Юрий Михеевич) и поэтому, забыв все запреты, нагоняи, положили под окна Рюхалкиного заведения камни и, встав на них, следили за ходом событий с самого начала.

А события, кажется, собирались принимать характер не особенно-то мирный. На помощь Рюхалке подскочил франтоватый парень — по прозвищу Старый больной человек. Только на старого, да еще и на больного, верзила никак не походил.

Презрительно сплюнув сквозь зубы, Старый больной человек зашипел на Леню:

— Ты знаешь, кто я, а я знаю, кто ты. Знаешь, что предлагаю? Мирно, знаешь, предлагаю, договоримся… Сей момент Виктор Сергеевич обещал, знаешь, спеть «Мичмана Джонса». Романс мировой! Слыхал? Не слыхал? Знаешь, послушай, а после проваливай со своим шалманом. Тут тебе не клуб! Я, знаешь, вам в клубе не мешаю, тут, в пивной, вы мне не мешайте. Понял? Договор, знаешь, по-джентльменски скрепим кружкой пива и разойдемся, как в море корабли…

Леня ничего не отвечал и лишь улыбался, но в разговор вмешался почувствовавший поддержку своих клиентов Рюхалка.

— Золотая голова у тебя, Старый больной человек! — запел он елейным голоском. — Правильно баешь! Зачем «красному купцу» Рюхову чужие артисты, когда «красного купца» Рюхова сам Виктор Сергеевич обслуживает.

— Гнать посторонних! — раздался чей-то пропитый баритон.

Но тут из-за широкой спины Лени выскочил разъяренный Юрий Михеевич и, затопав ногами, закричал:

— Это что за хамство! К вам пришла в гости агитбригада из Студии революционного спектакля, а вы? Где мы находимся: в лесу дремучем или в цивилизованном городе? Да я у вас сейчас все бутылки и кружки перебью, если кто-нибудь хоть одно еще слово вымолвит против… А вы, Старый больной человек, — так, кажется, ваше имя, отчество и фамилия — кашне шелковое изволили на шею повязать… и неужели думаете, что культура заключается в модном кашне? А хотите ли, Старый больной человек, знать о строительстве социализма или это вам ненадобно? Ответьте мне, как бороться с пережитками мещанства? А интересует ли вас, Старый больной человек, вопрос о настоящей дружбе? Молчите. Не знаете? Почему же вы гоните агитбригаду?

Старый больной человек, оглушенный вопросами, пятился от наступающего Юрия Михеевича, пока не запнулся за чью-то ногу и под общий хохот не растянулся на грязном полу. Падение сбило с него весь гонор, и, поднявшись и отряхнувшись, он, бормоча под нос какие-то непонятные проклятия, захромал на свое место.

— Ладно, чего уж там! — примирительно сказал очкастый старик Викентий Шевякин, коновозчик с нашей фабрики, почетный посетитель Рюхалкиного заведения. — Пущай актеры и актерки из клуба сыграют, повеселят честной народ…

— Братия! — Виктор Сергеевич вызывающе провел по струнам гитары. — Может, сначала дозволите исполнить «Мичмана Джонса?»

— После! — цыкнул на бывшего семинариста старик Шевякин.

— Конечно, после, — поддержали старика Шевякина собутыльники. — Просим, актеры, просим!

Сложив руки, как рупор, Леня крикнул:

— Внимание! Внимание! Через пять минут начинаем!

Вступительная песня «Мы синеблузники» прошла под аплодисменты. А затем… затем многие зрители на сцене узнали самих себя и своих близких. Старик Викентий Шевякин даже закряхтел, когда на одной из ширмочек повисла табличка: «Квартира Шевякиных».

Внучка старика, а ее роль исполняла Римма Хапугина, ждет в пустой комнате любимого дедушку, который должен вот-вот прийти с работы и принести ей гостинцы. На фабрике сегодня получка, а дедушки нет и нет.

Следующая сценка игралась без всякой таблички, да и без нее было понятно, где происходит действие. Клубы табачного дыма, пьяный хохот, шум, гам, и среди этой неразберихи лениво слоняется Леня в замызганном фартуке и с ржавым подносом в руках, на котором прыгают мутные пивные кружки. Даже сам Рюхалка замер с открытым ртом, до чего Леня удачно копировал неуклюжие манеры «красного купца». А Сорокин изображал Виктора Сергеевича. Изгибаясь и гримасничая, он томно пел под гитару пародии на репертуар бывшего семинариста…

Через несколько дней фабричная «Синяя блуза» показала в пивной новую программу, героем этой программы стал Старый больной человек. Под него Юрий Михеевич удачно загримировал Сорокина.

На следующее утро хмурый Рюхалка отыскал в клубе режиссера Студии революционного спектакля и мрачно произнес:

— Сколько хочешь откупного?

— Чего? — не понял Юрий Михеевич.

— Сколько деньжат надо?

— Каких деньжат? — старался понять старый актер.

— Балаган чтобы в моем заведении прекратили.

— Какой балаган?

— А такой! В заведение приходите, комедии представляете, клиенты глазеют.

— Вон! — рявкнул порозовевший Юрий Михеевич, поняв, к чему клонит Рюхалка.

— Я по-честному, — начал было оправдываться «красный купец».

Но Юрий Михеевич схватил лежащую у кафельной печки кочергу, и Рюхалка с визгом вылетел из комнаты.

Концерты в пивной продолжались. Слава о них разносилась за пределы нашего района, и в заведение Рюхалки стали заглядывать люди, не имеющие никакого отношения к спиртным напиткам. Просто приходили на выступление «Синей блузы». «Красный купец» мрачнел и худел.

Раз зимней ночью Леня и Сорокин возвращались по заснеженному Козьему бульвару из кино. Неожиданно на них налетели хулиганы и потребовали отказаться от концертов в пивной. Видимо, Рюхалка решил воевать всерьез и нанял себе помощников. Но Леня и Сорокин раскидали хулиганов по сугробам, и вскоре этот случай был проинсценирован в очередной программе. Рюхалке досталось там по всем статьям.

Когда народу в пивной собиралось слишком много и даже часть зрителей толпилась на улице, концерты переносились в зал клуба. У Рюхалки в те дни оставалось всего человек семь, не считая, конечно, Виктора Сергеевича. Правда, находились хитрецы, пытавшиеся сначала «заправиться» пивом или водкой, а потом бежать в клуб, однако таких комсомольцы к себе не пускали. У входа выставлялись дежурные, и те подвыпивших «хитрецов» с позором заворачивали назад.

Старый больной человек как-то попытался пожаловаться «на этот некультурный произвол» заведующему клубом Матвееву. Но Матвеев только развел руками:

— Хозяева в клубе комсомольцы, так постановили и на партячейке, и в профсоюзе, а я… лишь технический работник…

Юрий Михеевич, зашедший в тот момент в кабинет заведующего, строго сказал Старому больному человеку:

— Парень вы здоровый, ломовым можете быть, а около «Колизея» папиросами торгуете и водочкой балуетесь. Ведь и имени-то у вас, почтеннейший юноша, кажется, настоящего нет.

— Как нет? — смутился Старый больной человек. — Есть.

— А как вас зовут?

— Олег.

— Вот видите, Олег, какое у вас прекрасное древнерусское имя, а вы предпочитаете жить с дурацким прозвищем… Подумайте серьезно над тем, что я вам здесь поясняю…

А Рюхалка вскоре разорился и скрылся в неизвестном направлении. В бывшей пивной приезжие восточные люди торговали летом овощами и фруктами, а Виктор Сергеевич, потерявший постоянную публику, ходил по городу со слепым шарманщиком и исполнял под хрипящую шарманку «Шумел, гремел пожар московский», «Разлука ты, разлука», «Ах, зачем эта ночь…». Старик же Викентий Шевякин окончательно бросил пить и каждую получку покупал для внучки гостинцы. А Старый больной человек не отирался больше с папиросами у «Колизея». Юрий Михеевич устроил его рабочим сцены в оперный театр…

Вот почему Леня Диковских спрашивал у Глеба, готовы ли бутафорские сабли. Они нужны были и для «Красных дьяволят», и для «Любови Яровой». И мы весь вечер на кухне у Пиньжаковых строгали, пилили и красили, пока Семен Павлович не прислал за Борисом домработницу, а меня не позвала мать.

* * *
Лене очень хотелось самостоятельно поставить какую-нибудь пьесу или подготовить концерт «Синей блузы», но Юрий Михеевич был категорически против.

— Рано, Леня, рано, — назидательно говорил он. — Опыт у вас в искусстве и в жизни еще маленький. Что бы произошло, если бы великий Константин Сергеевич Станиславский без громадных житейских и сценических наблюдений занялся режиссурой? Безмолвствуете? Понимаете, значит, почему нельзя допускать молодых людей к режиссуре. Смотрите, как я тружусь над «Любовью Яровой» и «Красными дьяволятами», и учитесь.

Когда же Юрий Михеевич узнал, что свой первый сбор в нашем пионерском отряде, посвященный охране здоровья, Леня готовит как инсценировку, в Студии революционного спектакля чуть не разразился скандал.

— И себя, Леня, покалечите, и детей! — сказал старый актер.

Леня темпераментно возражал. Страсти накалялись, но Сорокин внес компромиссное предложение: пускай Леня под руководством самого Юрия Михеевича продолжает работу над инсценировкой. Ведь придется же ему когда-нибудь заняться режиссурой вплотную, а вдруг тогда Юрия Михеевича рядом не будет. Кто Леню поправит? Юрий Михеевич, немного подумав, согласился и стал ходить на все репетиции сбора.


Я в инсценировке занят не был. Однако в последний момент артистам понадобился суфлер, и, вспомнив, что раньше я хорошо подсказывал на уроках, на эту должность назначили меня. Я не отказался и добросовестно прятался на репетициях в тесную суфлерскую будку. Подсказывать же почти не приходилось: текст ребята знали прекрасно, видимо, суфлер требовался лишь для страховки.

Сбор мы провели в последнее сентябрьское воскресенье. И нам, и гостям он очень понравился.

Днем, в двенадцать часов, мы собрались в клубе и выстроились на торжественную линейку, а после линейки поднялись на сцену. Среди приглашенных гостей находился и Семен Павлович. Совет отряда попросил Зислина-старшего провести на сборе беседу об охране здоровья. Ведь лучше доктора, да еще такого уважаемого, этого никто бы не смог сделать.

Семен Павлович, конечно, не отказался. Он пришел к нам в черном парадном костюме и в черных блестящих ботинках. Почему-то в книгах всегда рисовали и рисуют врачей в очках и с бородкой. У Семена Павловича не было ни того, ни другого, только небольшие усы.

Семен Павлович, пошептавшись с Леней, встал посередине сцены, а все мы — и пионеры, и Леня, и Сережа Неустроев, и Юрий Михеевич, и секретарь фабричной комсомольской ячейки, и заведующий школой Александр Егорович — расселись вокруг него прямо на огромном пестром ковре, сохранившемся еще со времен Санниковых.

— Пусть все будет по-домашнему, поуютнее, — толковал вчера Лене Юрий Михеевич. — А сцена всегда создает и уют особый, и интимность необходимую. Доверьтесь, Леня, моему опыту.

И мы доверились опыту старого актера. Действительно, сидеть на мягком ковре на сцене, да еще и в полумраке, было и приятно и уютно.

А Семен Павлович, осторожно откашлявшись, приступил к своей беседе. Оказывается, он знал, что в нашей школе ребята на переменах играют в жожку.

Жожка делалась из клочка меха, к которому для веса прикреплялась медная пуговица или гайка. Этот клочок ребята по очереди подпинывали вверх, и выигрывал тот, кому удавалось сделать больше пинков. Проигравших победитель «гонял».

В школе у нас были настоящие чемпионы жожки. Выделялся среди них Левка Гринев. Эх, и любил же Левка поиздеваться над проигравшими! Куда только он не посылал жожку! Один раз даже направил ее в открытую форточку…

— И я не могу понять, — возмущался Семен Павлович, обводя нас гневным взглядом, — как можно восхищаться подобной глупой антисанитарной забавой! В жожке собирается огромная масса различных микробов и пыли. А вы выхлопываете эту пыль и заставляете себя, повторяю, самих себя, дышать в школе всякой гадостью.

— Дикари! — иронически прошептал Юрий Михеевич, но так, чтобы все мы слышали.

— Именно дикари! — поддержал его Семен Павлович. — А недавно, кажется, появилось новое антисанитарное развлечение — игра «в индейцев». Стыдно, что у нас выискиваются члены коллектива, которые мажут своих коллег разноцветными чернилами… А теперь разрешите задать вам вопрос. Разрешаете? Вот и чудесно! Почему в вашей школе до сих пор нет санитарных постов? Куда смотрит школьный пионерский форпост! Чье это дело? Отвечайте…

Я посмотрел на Бориса, сидящего рядом: не он ли рассказал все отцу. Но Борис понял мой взгляд и отрицательно закачал головой.

«Выходит, — подумал я, — Семен Павлович сам собрал факты. И правильно делает, что нас стыдит. Молодец доктор!»

В общем, тут же, как только Зислин-старший закончил свою беседу, мы единогласно постановили начать в школе с завтрашнего дня бой за чистоту и санитарный порядок. А игры в жожку и в индейцев «похоронить навечно».

Затем те, кто не участвовал в инсценировке, спустились в зрительный зал, а я полез в душную суфлерскую будку. Оттуда мне было видно, как взволнованный Леня — ведь нынче он дебютировал в должности режиссера-постановщика — проверял последний раз, все ли наши артисты на своих местах.

— Товарищ Гоша! — Леня нагнулся к моей будке. — Внимательно следи на текстом. Чуть что, подсказывай.

Я успокоил Леню.

— Внимание! — торжественно крикнул он. — Даю третий звонок.

Медленно раздвинулся тяжелый занавес. Я за время репетиций успел выучить наизусть инсценировку. Сочинил ее по просьбе Лени и при участии Герты Сорокин, а Леня и после Лени Юрий Михеевич немножко подредактировали. Борис подобрал музыкальное сопровождение, и вот сейчас он ждал сигнала в левой кулисе, за пианино. На сцене выстроилось семь пионеров, среди них на правом фланге стояла Герта — ведущая. Леня кивнул, Борис ударил по клавишам — и пионеры, сделав два шага вперед, продекламировали дружным хором:

В здоровом теле — здоровый дух.
Запомнить надо пионерам —
Огонь болезней не потух,
О том расскажем вам примером.
Отдав салют, декламаторы под звуки походного марша прошли строем в зрительный зал, а вместо них на сцену выскочило чудовище в черных лохмотьях. Это была Оспа, играл ее Глеб. Противно гнусавя, он запел на мотив песенки «Сама садик я садила»:

Я липучая, как сера,
Я зараза из зараз,
Меня бойтесь, пионеры,
Медосмотра нет у вас.
Когда Глеб спел свою «арию», рядом с ним появилась еще одна «болезнь», Скарлатина. Галантно раскланявшись, Скарлатина затараторила, размахивая полами серого лапсердака:

Здравствуй, Оспа, как дела?
Здесь кого-нибудь нашла?
Оспа, пожав ей руку, ответила ухарской песней наподобие «Барыни»:

Поклевала я немало,
Но еще здесь не бывала.
И пришла сюда в отряд
Изуродовать ребят.
Потом Оспа и Скарлатина танцевали какой-то эксцентрический танец, да такой, что все зрители от хохота животы надорвали. Наконец, утомившись, «болезни» сели на скамейку, и Оспа спросила:

Ну, что нового, сестра?
Я ведь знаю, ты хитра!
У тебя силен микроб,
Кто попал, тому и гроб!
Захихикав, Скарлатина затянула песню на мотив «Из-за острова на стрежень»:

Любит кто глотать сосульки
И снежки во рту держать,
Я стою на карауле,
Как увижу — мигом хвать!
Сообщу тебе я, Оспа,
Неприятнейшую весть:
Здесь санком[11], бедняга, проспал,
Медосмотра нету здесь.
Оспа радостно похлопала по плечу Скарлатину и, прислушавшись к тому, что творится кругом, зашептала:

Знаю, милая подруга,
Спят санком и доктора…
Тише! Стой! Идет парнюга…
Действовать пришла пора!
На авансцену, беспечно посвистывая, вышел Петя Петрин, самый маленький по росту в нашем отряде. Не успел он сделать и двух шагов, как на него с воем и улюлюканьем налетели Оспа и Скарлатина. Под звуки невообразимого попурри — Борис называл это попурри симфонической картиной «Драка зверей» — «болезни» принялись «мучить» свою жертву.

Войдя в роль, они так щипали и пинали бедного Петю, что он взвыл по-настоящему. На помощь ему, путаясь в длинном белом халате, примчался «врач» (халат был Семена Павловича)…

После сбора ровным строем, со знаменем, под звуки горна и барабана отряд промаршировал по Никольской улице под завистливые взгляды малышей. Как я жалел, что Оловянников приказал сегодня Вальке сидеть в мастерской на базаре и писать вывеску для постоялого двора Шубина.

VII

Вечером мы вновь встретились на одной из скамеек Козьего бульвара и, перебивая друг друга, стали вспоминать весь порядок недавнего сбора.

Козий бульвар с его высокими ветвистыми тополями был нашим любимым местом. Почему бульвар называли Козьим, не знали, по-моему, даже старожилы; а известный всему городу козел Ванька из второй пожарной части явно не имел к бульвару никакого отношения, хотя частенько прогуливался по нему с важным видом.

Вторая пожарная часть помещалась по правую сторону бульвара. Напротив, на левой стороне, белел ресторан «Чудесный отдых», который содержал отчим Левки Гринева — Юрков.

Однажды я спросил Леню, почему «Синяя блуза» не пытается давать концерты у Юркова. Леня дружески похлопал меня по плечу, улыбнулся и ответил:

— А потому, товарищ Гоша, что не наша там публика, не пролетарская. Нам за всяких нэпманов и типов с набитыми бумажниками нечего бороться, пусть пропивают свои деньги в ресторанах.

Правда, из рабочих с фабрики в ресторан Юркова никто не заглядывал: цены в «Чудесном отдыхе» были им не по карману. Да и мощный швейцар, или, как его запросто называли, вышибала, вряд ли бы распахнул дверь перед не очень-то модно одетым человеком. Левка Гринев даже хвалился:

— Наш ресторан высшего класса, для избранной публики.

Нас, ребят, эта «избранная» публика особенно не интересовала. Нам нравились пожарные. Вот из-за пожарных мы и ходили на Козий бульвар. Конечно, сейчас, повзрослев, мы бывали здесь по привычке, а раньше…

Город в противопожарном отношении делился на четыре района. За каждым районом закреплялись свои пожарные части. Наша вторая часть с самой высокой каланчой находилась недалеко от Никольской улицы. Когда в городе вспыхивал пожар, дозорный на каланче бил в колокол и поднимал на мачту шары. По количеству шаров, а ночью — фонарей, жители узнавали, в каком районе «горит». Если на каланче появлялся еще и красный флаг, то это означало: «пожар сильный» и должны выезжать все пожарные команды.

Обычно, чуть только на каланче взвивались шары, мы бежали на Козий бульвар и ждали возвращения пожарных. Иногда они возвращались быстро, иногда нам приходилось ждать их очень долго, не один час. Для нас эти люди были настоящими богатырями: нам нравилось видеть их после борьбы с огнем — усталых, мокрых, вымазанных копотью, но гордых от своей недавней победы.

Мы все хотели быть пожарными.

Герта жалела, что она девочка и что поэтому никогда не станет пожарным. Но Глеб утешал ее:

— Не горюй! В пожарные телефонистки пойдешь. Телефонная связь так, знаешь, развивается, что когда повзрослеем, то и с каланчи смотреть не потребуется. В каждой квартире, батя рассказывал, телефон будет. Чуть где загорелось, сразу звонят в пожарную часть. А там уж от тебя зависит, от телефонистки.

Еще года два назад мы верили, что, став пожарными, со временем дослужимся до брандмейстера.

Сейчас брандмейстер второй части Николай Сергеевич Латышев, пожилой человек, ездил на головной красивой пожарной машине, которая называлась «Полундрой». На ней так и было написано золотыми буквами. В серебристой каске с большим загнутым гребнем брандмейстер сидел вместе с усатым шофером. Рядом с ним на подножке стоял трубач и трубил в блестящую трубу, чтобы давали дорогу. Помощник брандмейстера, а это был совсем еще молодой парень Михаил Босяков, находился на второй машине. Эта машина именовалась «Уралец». Трубача здесь не полагалось: трубу заменял небольшой колокол. И, наконец, третья машина — «Магирус» — выезжала на пожары совсем редко. «Магирус» только недавно появился в городе. Это была раздвижная механическая лестница, при ее помощи можно было забираться на крыши пятиэтажных зданий. Но у нас такие здания пока лишь строились.

От прежних времен во второй пожарной части остался конный обоз: в городе пока были улицы, по которым даже зимой, когда все подстывает, автомашинам не проехать. Поэтому и приходилось в некоторых частях до поры до времени сохранять конные обозы. Раньше каждая пожарная команда подбирала себе лошадей по мастям, и во второй части и сейчас по традиции все лошади были белые.

В конном обозе тоже имелся свой трубач. Автомобили сразу же при выезде из ворот обгоняли лошадей и оставляли их далеко позади. Но и конный обоз старался: с таким оглушительным грохотом несся на пожар, а его трубач, несмотря на бешеную скачку, трубил так, что в оконных рамах начинали дребезжать и прыгать стекла. При ночных вызовах на машинах и повозках зажигались факелы.

Став пионерами, мы по-прежнему продолжали любить пожарных, хотя начинали задумываться и о других профессиях. Борис, например, недавно заявил, что он решил стать врачом, как Семен Петрович. Герта почему-то звонко рассмеялась и тут же придумала четверостишие:

Наступила весна,
Прокричал где-то грач,
Заменить вдруг отца
Поспешил Боря-врач.
Рассмеялись вместе с ней и мы. Видимо, вспомнили, как собирались поступать в пожарные. Сейчас, сидя с друзьями на Козьем бульваре, я все еще не мог отказаться от старого увлечения. Хоть и изредка, но поглядывал на верх каланчи. Мне казалось, что там в любую минуту могут взвиться зловещие черные шары и из моментально распахнувшихся ворот с ревом вылетят красные автомобили, а вслед за ними — белые, с колокольчиками под дугой лошади, запряженные в красные дроги.

В нынешнем году стояла на редкость теплая и мягкая погода. Даже не верилось, что на дворе осень. В школу мы до сих пор бегали без пальто, в классах занимались с открытыми окнами. Вот и сейчас в ресторане Юркова окна распахнуты настежь и до нас доносится модная песенка «Кирпичики». Нам с Борисом эти «Кирпичики» памятны.

Однажды перед началом репетиции, когда Юрий Михеевич еще не пришел, Борис проиграл подряд на пианино давно знакомые мелодии, а затем решил грянуть «Кирпичики». Я же ради озорства запел песенку, выученную во времена концертов Виктора Сергеевича:

На окраине, возле города,
Я в убогой семье родилась.
Лет семнадцати, горемычная,
На кирпичный завод нанялась.
— Прекратить! — раздался вдруг над нашими спинами гневный старческий голос.

Мы и не заметили, как руководитель Студии революционного спектакля появился в зале.

— Прекратить! — еще резче повторил он.

Борис испуганно соскочил с тумбочки. Я замер с полуоткрытым ртом, да и все остальные студийцы опешили.

Однако Юрий Михеевич больше ничего не сказал, лишь распорядился приготовиться к репетиции второго действия.

От начала и до конца все мизансцены[12] прошли у нас в тот день без повторов. Старый актер был доволен, на прощание поблагодарил участников, и я подумал, что он, наверное, забыл о песенке. Но я ошибся: Юрий Михеевич отыскал нас с Борисом глазами.

— Георгия и Бориса жду сегодня в девять часов вечера! Поняли? — сказал он жестким голосом.

— Ребята, — участливо спросила Герта, когда мы шли домой, — почему Юрий Михеевич на вас обиделся? Может, по-настоящему в чем провинились?

— Не скрывайте, пестери! — поддержал ее Глеб. — Кайтесь… Свои ведь кругом.

Но мы действительно не знали и не могли вразумительно ничего ответить, а к девяти часам отправились к нашему режиссеру.

Юрий Михеевич, в вязаной голубой кофте, стоял за конторкой и наклеивал в альбом фотографии артистов, певших в нынешнем сезоне на сцене городского оперного театра. Увидев нас, он небрежно кивнул, затем показал на низенькую кушетку. Из антикварных часов, висевших рядом с портретом знаменитого артиста Качалова, высунулась голубая кукушка и прокричала девять раз.

— Ну, ну! — сказал Юрий Михеевич, когда кукушка скрылась, и, закурив папироску, посмотрел на меня и на Бориса так, как будто никогда раньше не встречал нас. — Пожаловали?

— Да, — чуть слышно прошептал я.

— Не думал, друзья, не думал! — произнес старый актер, выпуская из носа клубы серого дыма, и укоризненно вздохнул. — До чего докатились! До чего докатились, я вас спрашиваю… Пошлость, самую настоящую госпожу пошлость пропагандируете! Не понимаете? Поясню. «Цыпленок жареный» — отвратная песня, но мы ее в «Красных дьяволятах» поем. Почему? Махновщину, анархию сией песней характеризуем. Но ведь не будут же пионеры исполнять «Цыпленка» на своих сборах? Это покажется дико, некультурно, гадко! Если бы Студия революционного спектакля ставила пьесу из жизни обывателей, то следовало, конечно, в той пьесе пропеть какие-нибудь сентиментально-банальные романсики… Скажем, те же «Кирпичики». Мещане, обыватели «Кирпичики» обожают: они написаны в их вкусе. Но истинного-то искусства в «Кирпичиках» нет: музыка примитивная, текст — пошлость, пародия на жизнь пролетариата… А вам… вам, моим ученикам, халтура «Кирпичиков» импонирует… Позор, позор! Все уроки, все наставления мимо ваших ушей проскочили! Не сумел истинную любовь к прекрасному привить… «Кирпичики» публично в клубе распеваются! Ох, ох!..

Мы с Борисом так растерялись от его обвинительной речи, что не знали, как и оправдаться. Сказать старому актеру, что «Кирпичики» исполнялись нами просто так, без всякой задней мысли и злых побуждений, значило бы подлить масла в огонь.

Поэтому мы ничего не отвечали. Минут пять в подвале стояла тишина, только раздавалось тиканье часов.

Вдруг руководитель Студии революционного спектакля с какой-то дрожью в голосе воскликнул:

— Эх, вы! Темные люди!

И, сняв со стены гитару с шелковым голубым бантом, заявил уже более примирительно:

— Послушайте лучше великолепную русскую песню на текст Михаила Юрьевича Лермонтова. Может быть, и излечитесь от пошлятины.

Закрыв глаза, Юрий Михеевич уселся поудобнее и запел «Выхожу один я на дорогу».

Мы с Борисом удивленно смотрели на старого актера и, честно говоря, опять ничего не понимали. Дело в том, что Юрий Михеевич три года тому назад дал страшную клятву никогда в жизни не петь. А в этот вечер клятва нарушилась. Он пел, да еще как пел!


История клятвы имела свою подоплеку. Однажды летом Юрий Михеевич отправился в театр слушать оперу Рубинштейна «Демон» и после спектакля явился злой-презлой. Возмутила его, как он рассказывал на следующий день, не музыка и не сюжет (Рубинштейна и Лермонтова Юрий Михеевич любил и уважал), а «идиотская режиссерская трактовка» знаменитой оперы.

Начался спектакль с того, что Демон и Ангел катались по сцене на подвешенной спирали. Затем Демон делал сальто-мортале. Юрий Михеевич ничего не мог понять в этих фокусах, но в антракте билетер пояснил ему, что в некоторых моментах оперных певцов, по прихоти «режиссера-новатора», подменяли цирковые артисты.

Несколько дней наш руководитель ходил сосредоточенный и угрюмый, а затем пошел разыскивать Евгения Анатольевича Плавинского. Старый актер решил сразиться с режиссером-новатором и поставить без выкрутас оперу «Демон», правда, не всю, а лишь пролог со вступительной арией «Проклятый мир».

Недалеко от нашей улицы находился чахлый сад для публичных гуляний. Называли его все еще по имени прежнего владельца — садом Филитц. В саду имелся маленький деревянный театрик с крошечной сценой.

Зал фабричного клуба в то лето ремонтировали, и Юрий Михеевич на одно из ближайших воскресений арендовал театр сада Филитц. У фотографа Ивана Николаевича он попросил холщовый задник, где масляными красками были намалеваны окутанные сиреневыми облаками Кавказские горы.

— Хоть пейзаж и халтурный, — морщась, вздыхал Юрий Михеевич, — но другой рисовать некогда. На безрыбье и рак рыба. Что сделаешь!

В кооперативном магазине старый актер раздобыл пустые ящики из-под мыла. Мы, ребятишки, помогли перетаскать их на сцену театра сада Филитц и накрыть мешковиной. На фоне задника с Кавказскими горами ящики выглядели эффектно и казались какими-то выступами на Эльбрусе…

Подошло долгожданное воскресенье. В шесть часов Юрий Михеевич должен был дать бой «режиссеру-новатору».

Наконец волшебный миг настал. В театрике некуда было яблоку упасть, столько набралось народа. В первом ряду сидели самые почетные зрители: Семен Павлович со своим другом Львом Наумовичем, Иван Николаевич, Николай Михайлович, Григорий Ефимович, Галина Львовна.

Около сцены стояло старенькое, видавшее всяких исполнителей поцарапанное пианино, на котором Евгений Анатольевич обещал аккомпанировать Юрию Михеевичу.

Прозвучал гонг, дырявый занавес раскрылся, и все ахнули, увидев Демона. В гордом одиночестве, скрестив на груди руки, он прохаживался «по скале». Узнать Юрия Михеевича было невозможно: черный парик с вьющимися кудрями, дугообразные брови, орлиный нос из пластыря, длинный темный халат из сатина и привязанные за спину огромные белые крылья, склеенные из картона и марли.

Евгений Анатольевич проиграл вступительные такты, и Юрий Михеевич, погрозив кулаком намалеванным облакам, запел. И тут случилось что-то невероятное: раздался грохот, в воздухе мелькнули голубые носки — и Демон растянулся у ног сидящих в первом ряду. Все испуганно охнули, Юрий Михеевич мгновенно вскочил и, зажимая руками разбитый нос, юркнул за кулисы со словами: «Проклятый мир! Проклятый мир!»

Потом выяснилось, что Юрий Михеевич сделал неловкое движение и ящики под ним рассыпались.

Когда зрители опомнились и разобрались, в чем дело, в зале раздался дикий хохот. Бедный Юрий Михеевич заперся в актерской уборной и целых два часа никого к себе не пускал. В конце концов Евгений Анатольевич уговорил его открыть дверь, снять грим и халат с поломанными от падения крыльями и пойти погулять по аллеям.

Вот тогда-то Юрий Михеевич и дал страшную клятву никогда не петь. Но «Кирпичиками» мы так расстроили нашего руководителя, что старый актер, позабыв свои обещания, решил раскрыть перед нами красоту истинной песни. Правда, он не пел ее, а скорее рассказывал, но рассказывал так, что мы с Борисом сидели словно зачарованные.

— Теперь поняли, что такое настоящее искусство! — спросил Юрий Михеевич, закончив песню. Повесив гитару на стену, за нас же и ответил: — Конечно, поняли!

Все это я вспомнил сегодня, услышав залихватское исполнение «Кирпичиков», доносившееся из раскрытых окон ресторана Юркова.

И мне вдруг захотелось увидеть, кто исполняет песенку. Герта, Борис и Глеб, увлеченные разговорами, не обращали на меня внимания. Я перепрыгнул через низенькую деревянную оградку и направился к ресторану. Пробраться туда через главный вход было невозможно. Там в яркой ливрее прогуливался швейцар-вышибала. Поэтому я благоразумно свернул в узенький боковой проулок, где в ожидании подвыпивших денежных клиентов томились лихачи извозчики. Из этого проулка сквозь маленькое раскрытое окно хорошо был виден зал.

Воскресный вечер еще только вступал в свои права, поэтому публики в ресторане собралось немного. И когда я заглянул в окно, толстая с рыжими косами тетка, выступавшая на полукруглой эстраде в сопровождении двух лысых гитаристов, как раз кончила петь. Раздалось три-четыре жиденьких хлопка. Я собирался уже возвратиться к друзьям на Козий бульвар, как вдруг в самом темном углу, направо от эстрады, увидел двух людей. Одного из них, истопника нашего клуба Женьку Бугримова, я знал давно. Года четыре назад Женька Бугримов, здоровый двадцатипятилетний парень, считался некоронованным владыкой чистильщиков сапог. Почти на каждом перекрестке в городе сидело по нескольку мальчишек-чистильщиков. Прохожих они провожали жалобным, протяжным стоном, даже если те шли в идеально начищенных сапогах или совсем босиком:

— Гражданин, почистим! Почистим, дорогой гражданин! А?

Бугримов со своей бабушкой обитал в ветхом флигеле недалеко от нас, по Никольской улице. Бабушка его, носившая прозвище Кошачья Царица, обожала кошек, и этого зверья у нее был полон двор. Бугримов неоднократно пытался воевать с кошками, топил их в Акульке, за что бывал не один раз изруган портным, защитником животного мира. Но бабушка не сдавалась, приносила все новых кошек, и внук в конце концов смирился:

— Спасибо, что старуха не вздумала разводить еще львов либо тигров, — говорил он в утешение. — Пришлось бы из дому бежать…

Грамотой Бугримов не овладел, работать не желал, а предпочитал целыми днями бродить по городу и собирать дань с чистильщиков. Жаловаться на вымогателя мальчишки никуда не могли да и побаивались: профессия их нигде не регистрировалась, ни в какие профсоюзы чистильщики обуви не объединялись, на бирже труда не значились. Бывало, и милиция реквизировала у подростков орудия производства, как у беспатентных предпринимателей, и штрафовала.

Меня и Бориса с этим типом связывала старая забавная история. Я тогда лишь закончил вторую группу и мечтал об акварельных красках, но мать сказала:

— Потерпи, Гоша, немного… Денег у нас сейчас с тобой свободных нет… Будут, куплю.

Ждать мне не хотелось, и я решил раздобыть деньги сам. Глеб в то лето гостил у Игната Дмитриевича, на Северном заводе, поэтому в свой план я посвятил только Бориса. Борису план понравился, и он вызвался помочь мне.

Особой хитрости в нашей затее не было: просто-напросто мы решили превратиться в чистильщиков обуви, чтобы немного подработать на краски. Тайно от матери я смастерил ящичек для чистильных принадлежностей, а Борис стащил дома щетки и баночку ваксы. Нам не хватало лишь стула, на который бы садились клиенты, но Борис и тут выручил — принес раскладную табуретку, валявшуюся у Семена Павловича в чулане. Правда, брезент в ней продрался, но это нас не остановило: мы быстро нашили на негозаплаты.

В один из летних вечеров начинающие чистильщики появились около сада Филитц.

— Чистить желаете?

Мы, как по команде, повернулись на голос. Перед нами стоял Бугримов.

Я кивнул головой.

— А умеете? — продолжал он ласковым тоном.

— Еще как! — соврал я.

— Взнос вступительный требуется!

Мы с Борисом изумленно раскрыли рты.

— Галка в пасть залетит, захлопните, пока не поздно, — посоветовал Бугримов и повторил: — И взнос вступительный требуется!

— Какой взнос? — ничего не понимая, спросил я (мы тогда еще не знали о вымогательствах, которыми занимался Бугримов).

— Могу рекомендоваться, — важно пояснил Бугримов: — Государственный фининспектор, собираю налоги… И потому прошу три рубля, а после чистите хоть всю ночь… Ну, уразумели? Налоги я собираю. Налоги. Уразумели? Налоги с чистильщиков. Деньжата водятся?

— Нет, — печально ответил я.

— Нет, — подтвердил и Борис.

— А что есть?

— Вот! — Борис полез в карман куртки и нерешительно достал маленький перочинный ножик с перламутровой ручкой, который недавно из Москвы привез ему Семен Павлович.

У Бугримова при виде ножика глаза заблестели, как у кота, почуявшего запах рыбы.

— А ну, покажь! — он протянул руку.

Борис со вздохом передал ему отцовский подарок.

— Ерунда все это! — презрительно бормотал Бугримов, жадно разглядывая ножик. — Подделка под драгоценность… Но из любви к вам беру… Загоню на базаре, а вырученные деньги сдам в Государственный банк… Налог подобным образом будет погашен. Садитесь, детки!

Мы, обрадовавшись, что все так хорошо получается, стали устраиваться. Бугримов, спрятав ножик, шмякнулся на нашу табуретку, брезент затрещал.

— Ничего, выдержит, — авторитетно произнес он и, мило улыбнувшись, предложил: — Потренируйтесь, детки, пока на моих ботинчошках!

Ботинки у Бугримова были стоптанные и грязные, давно потерявшие первоначальный цвет. Чистить бугримовскую обувь нам показалось противно и унизительно. Но что оставалось делать? Я нехотя достал из ящичка баночку с ваксой, а Борис — щетку. И только мы хотели приняться за дело, как вдруг — о, ужас! — увидели перед собой… с догом Гражусом на поводке самого Семена Павловича.

Лицо Зислина-старшего не предвещало ничего хорошего. Гражус со злобным урчанием рванулся из рук хозяина. Мы с Борисом окаменели, а Бугримов, соскочив с брезентовой табуретки, в испуге бросился в открытые ворота сада.

— Марш за мной… оба! — еле сдерживая гнев, приказал нам Семен Павлович.

Борис хотел было забрать с собой брезентовую табуретку, но отец грозно посмотрел на него и скомандовал:

— Домой!

И мы, ни слова не говоря, поплелись на нашу улицу, оставив около сада Филитц все наши принадлежности. Семен Павлович молча шел позади с Гражусом. Ни Борис, ни я даже не решались обернуться. Около моего двора Зислин-старший велел остановиться:

— Ты, Георгий, сам объяснишь маме… Иди!

В общем, эта нелепая и забавная история закончилась тогда благополучно. Семен Павлович ни моей матери, ни матери Бориса (мать Бориса была врачом, как и Семен Павлович, и в тот вечер дежурила в больнице) о наших похождениях не сообщил: побоялся их огорчить. А на другой день принес мне в подарок акварельные краски. О красках ему рассказал Борис.


Вот Женьку Бугримова я и увидел за столиком в ресторане Юркова «Чудесный отдых». После бесславного конца моей карьеры чистильщика внук Кошачьей Царицы исчез из города. Говорили, что он уехал в Сибирь на Ленские прииски добывать золото. Но, видимо, ничего у него там не вышло. Вернулся Бугримов назад в начале этого года худой, как скелет, без передних зубов и весь заросший бородой. Борода делала Женьку похожим на бродягу из цыганского табора.

Правда, братья Оскотские затащили «золотоискателя» в свою парикмахерскую и при помощи ножниц и бритвы придали его косматой растительности культурный вид. По их просьбе Иван Николаевич сфотографировал Бугримова. На фотографии он получился приличным молодым человеком с острой бородкой клинышком, и братья выставили этот портрет на витрине, написав: «Образец мужской прически».

Бабушка Бугримова к тому времени, не дождавшись блудного внука, умерла. Кошки ее разбежались, и Женька жил во флигеле один-одинешенек.

После своих сибирских похождений он зарегистрировался на бирже труда, а когда наш клуб сделал заявку на истопника, к нам и послали внука Кошачьей Царицы.

…Если бы я заметил сейчас в ресторане кого-нибудь из наших фабричных ребят, то, конечно, вспомнил бы слова Лени Диковских, что, если у Юркова «появится парень от станка, надо бить тревогу». Но Бугримов «настоящим парнем от станка» никогда не был. Считать его истинным пролетарием или нет? На такой вопрос я сразу ответить не мог. Да и пришел он в «Чудесный отдых» не один, вряд ли клубного истопника, одетого в старую, рваную фуфайку, пропустил бы швейцар-вышибала. Секрет раскрывался просто: с Бугримовым, все время подливая ему в бокал из длинной бутылки, сидел красивый мужчина в модном черном пиджаке и в клетчатых брюках. Это был управляющий концессией Альберт Яковлевич!

Я хотел позвать к ресторану Герту и показать ей Бугримова и управляющего, но в это время на пожарной каланче забил колокол. И сразу же Альберт Яковлевич и Женька испарились из моей головы. Я помчался к своим друзьям, и мы, как в прежние годы, затаив дыхание стали смотреть на ярко-красные машины, с молниеносной быстротой вылетавшие из распахнутых ворот. Пожарные на ходу надевали медные блестящие каски и застегивали брезентовые куртки, сохраняя на лицах суровое спокойствие. С «Полундры» неслись тревожные звуки трубы, а вверху на мачте взвились флаг и три черных шара. Значит, в третьем районе сильный пожар, значит, сбор всех пожарных частей города!

VIII

На другой день я тоже ничего не сказал ни Герте, ни Глебу, ни Борису о Бугримове и Альберте Яковлевиче. Произошли события, оттеснившие на задний план все увиденное в ресторане.

В понедельник в школе до начала уроков председатель форпоста Сергей Гущин созвал в актовом зале пионеров и коротко рассказал о вчерашнем сборе нашего отряда. Тут же, не дожидаясь общешкольного собрания и выборов санкома, мы назначили временные санитарные посты, поручив им следить за чистотой здания. Это было как раз вовремя. Погода неожиданно переменилась. С утра хлестал холодный дождь, на улицах образовалась непролазная грязь. К сожалению, нашлись среди нас несознательные ученики, явившиеся в классы в грязной обуви.

— Заставьте нерях помыть ботинки, — говорил Сергей Гущин. — Откажутся — информируйте меня.

— И чтобы никакой жожки, — крикнул Глеб. — Понятно или нет?

— С жожкой уже решено, — ответил Гущин. — Заклеймим позором ребят, играющих в антисанитарные игры. Пионеры, показывайте пример!

В числе санитаров оказалась и Герта. После первого урока, ни с кем не посоветовавшись, она спустилась в подвал под лестницу, где обычно собиралась компания Левки Гринева. Там всегда шла самая отчаянная игра в жожку.

И на этот раз Левка с папироской в зубах лихо «гонял» какого-то ученика из третьей группы.

— Чего тебе надо? — накинулся он на Герту.

— Хочу передать решение форпоста, — спокойно ответила Герта: — Кончайте жожку и курение!

— Уходи туда, откуда пришла! — цыкнул на нее Левка и повернулся к друзьям: — Робя, продолжаем…

Но Герта ловко вырвала у него жожку и, перепрыгивая через две ступеньки, побежала вверх. Левка выругался, бросил папироску и помчался за Гертой. Поймав девочку уже на площадке, он схватил ее за косы. Герта вскрикнула.

— Ага! — обрадовался Левка. — Больно? Отдай жожку!

— Не отдам!

— Врешь, отдашь! — нагло засмеялся Левка и стал накручивать Гертины косы на руку. — Проси пощады!

Вдруг на лестничной площадке показался Глеб. В одну секунду он подскочил к Левке и, позабыв, что тот его сильнее, размахнувшись, ударил обидчика в скулу. Левка выпустил Гертины косы и завизжал. Глеб ударил его второй раз, третий.

— Караул! — завопил Левка и, прикрывшись рукой, побежал по коридору.

Левкина компания оцепенела.

— Но-но! — сказал кто-то из них нерешительно.

— Что? — угрожающе повернулся к нему Глеб.

— Ничего-ничего! — отступая назад, испуганно ответил парень.

На урок Левка не пришел. А по расписанию у нас была география, которую вела наш групповод[13] Галина Михайловна, белокурая женщина средних лет с серыми глазами. Конечно, Галина Михайловна сразу обнаружила пустое место — Левкино.

— Дежурный, — спросила она, — где Гринев? Ведь я видела его.

Из-за парты поднялась худенькая Эля Филиппова и растерянно посмотрела по сторонам.

— Не знаю, Галина Михайловна… Я… Гринева тоже видела.

— Дорогая Филиппова, — Галина Михайловна сверкнула стальным взглядом (когда групповод сердилась, то обычно прибавляла к фамилиям учащихся эпитеты), — ты дежурная, ты должна знать.

— У Гринева, поди, брюхо заболело! — сострил кто-то на последней парте.

— Перестаньте говорить глупости! — вспыхнула Галина Михайловна. — В перемену староста и дежурный выяснят и сообщат. А теперь вспомним предыдущую тему и приступим к новой.

Рассказывала Галина Михайловна всегда увлекательно, и мы не заметили, как прошел урок. Даже и звонка не услышали. Но в класс заглянул заведующий школой Александр Егорович.

— Галина Михайловна! Прошу ко мне в кабинет вместе с Плавинской, Пиньжаковым и Сизых.

Мы уже знали о столкновении Глеба и Левки и сразу догадались, что Левка пожаловался. Только почему Александр Егорович упомянул и мою фамилию?

Кабинет заведующего помещался в бывшей ризнице. Когда мы вошли, там уже сидели Левка и Ганна Авдеевна. При нашем появлении Левка сразу захныкал.

«Эх, — подумал я, — ябеда ты разнесчастная!»

— Успокойся, Левушка, успокойся, — ласково сказала Ганна Авдеевна и тряхнула огромными позолоченными серьгами. — Правда будет на твоей стороне.

Александр Егорович пригладил остатки волос на лысине, сел за письменный стол, а нам указал на узкую скамейку напротив окна. Галина Михайловна устроилась рядом.

— Это безобразие, граждане работники просвещения, — затараторила Ганна Авдеевна, когда Александр Егорович повернулся к ней. — Отъявленное безобразие! Я вынуждена забрать сына из вашей школы и написать о бандитах и бандитках, которые здесь учатся, самому народному комиссару просвещения… Разрешите, гражданин заведующий, рассказать групповоду, что я рассказывала вам? — И, не дожидаясь ответа, Левкина мать, тряхнув второй раз серьгами, обрушилась на Галину Михайловну.

По ее словам, получалось, что Герта и Глеб напали в перемену на «бедного Леву», отняли у него кусочек меха и жестоко избили мальчика. «Бедный мальчик» без пальто прибежал домой, лег на ковер и целых десять минут рыдал, как младенчик. Главная вина падает, конечно, на девчонку Плавинскую, собравшую вокруг себя бандитствующих мальчишек.

— Вы еще не знаете, гражданка групповод, — простирая вперед длани, вопила Левкина мать, — что Плавинская водит мальчишек к ксендзу Владиславу.

— Дорогая и любимая родительница! — взорвалась Галина Михайловна.

— Зря серчаете, гражданка групповод! — перебила ее, опять потряхивая серьгами, Ганна Авдеевна. — Плохо учеников-то своих знаете!

— Я на той неделе выследил, — радостно объявил Левка (он давно уже не хныкал, а с интересом прислушивался к разговору), — Сизых и Плавинскую, как они к ксендзу бегали. А еще пионерские галстуки носят!

— Пионерам, получается, все можно! — снова взвизгнула Ганна Авдеевна. — Хочешь, борись с религией и песни антирелигиозные распевай. Хочешь, с ксендзом дружбу води, хочешь, бей мальчика лишь за то, что он кусочком меха забавляется. Все, все напишу народному комиссару просвещения!

Теперь мне стали понятны Левкины ужимки и ухмылки, которые он строил при встрече со мной. Вот оно что! Шпионил, значит, когда мы с Гертой ходили к ксендзу за Евгением Анатольевичем! До поры до времени молчал, сейчас надумал высказаться, чтобы не отвечать за издевательство над Гертой.

— Гражданка Юркова! — прервал Александр Егорович Левкину мать. — Ваше право писать жалобы народному комиссару просвещения, но давайте сначала выслушаем Плавинскую и Пиньжакова.

— Что их слушать! Издеваются над бедным мальчиком!

— Я долго слушал, гражданка Юркова, и вашего сына, и вас. Будет несправедливо, если мы лишим слова Пиньжакова и Плавинскую. Генриетта, как было дело?

Сначала Герта, а после и Глеб рассказали, как обстояло дело. Левкина мать, пока они говорили, возмущенно пожимала плечами и отпускала всякие замечания вроде: «по себе людей не судят», «нечего верить нахальной девчонке», «ложь!», «клевета на Леву».

— Вот видите, гражданка Юркова, — сказал Александр Егорович, выслушав Герту и Глеба, — чья первоначальная вина. Хотя я и Пиньжакова не защищаю: он превысил свои полномочия.

— Меня это не касается! — надменно заявила Ганна Авдеевна. — Важно то, что Леву избили, а Лева пальцем никого не тронул.

— Левка таскал Герту за косы! — воскликнул Глеб.

— И меня мальчишки в детстве таскали за косы, — ответила Левкина мать. — И, как видишь, жива. А ты хулиган! Я еще с твоим отцом разговаривать буду. Примите меры, гражданин заведующий, оградите хороших детей от плохих! Не сделаете — заберу сына из вашей бандитской школы. Пошли, Лева! И напоминаю вам, граждане работники народного просвещения, как бы у вас Плавинская всех мальчишек в католичество не обратила! Лева, ты от Плавинской подальше держись!

И, опять тряхнув серьгами, Ганна Авдеевна, даже не попрощавшись, величественно поплыла из кабинета. Левка, оглядываясь то на заведующего, то на Галину Михайловну, засеменил вслед за матерью.

— Учти, Гринев, — спокойно сказал Александр Егорович, поглаживая лысину, — не будет тебя сегодня на уроках, запишем прогул и попадет твоя фамилия на черную доску прогульщиков. И на общешкольной линейке объявим.

— Не пугайте, гражданин заведующий! — ответила Ганна Авдеевна.

Но, мне показалось, голос ее при этом прозвучал не совсем уверенно. Видимо, черная доска и общешкольная линейка подействовали.

Как только за Левкой и его матерью захлопнулась дверь, Галина Михайловна поднялась со своего места.

— Дорогие и любимые ученики! Компрометируете вы меня на всю школу! Что это за история, Александр Егорович, с ксендзом?

— Я сам узнал про ксендза лишь от Юрковой, — пожал плечами заведующий. — Зачем ты, Сизых, был у ксендза?

— Герту провожал, — смущенно сказал я. — Защищать хотел на улице от Гринева. Вдруг Гринев нападет…

— Я, Глеб, понимаю твой порыв, — Александр Егорович, встав из-за стола, подсел к нам на скамейку: — Ты заступился за девочку, за товарища. Но, может, мы наведем в школе порядок и без применения физической силы?

— Получается, — с горечью усмехнулся Глеб, — что тебя могут бить, а ты…

— Нет, — ответил Александр Егорович. — Так не получается. Разве пионерский форпост терпит в школе прогулы, нарушение дисциплины? Санитарные посты сразу мобилизовали всех на борьбу за чистоту. Мы воюем с недостатками, не остаемся к ним равнодушными. За Герту ты правильно ударил Гринева! Говорю тебе по-мужски.

— Александр Егорович! — испугалась Галина Михайловна. — Чему вы учите учеников! Вы же педагог?

— Да, Галина Михайловна, педагог! Глеб поступил так, как подсказывала обстановка. Но не думай, Глеб, что я целиком оправдываю твои действия: Гринев — трус, ты сам в этом убедился, можно было и остановиться.

— Можно, Александр Егорович, можно, — согласился Глеб. — Но не стерпел я.

— Вот то-то, что не стерпел! А Гринева сейчас по-настоящему и пробрать нельзя: как-никак он жертва твоих кулаков. А ты, Георгий, — тут заведующий тронул меня за плечо, — о чем думал, когда ходил в дом ксендза? Вы же с Гертой даете повод для дурных разговоров. Слышали, надеюсь, как фантазировала Юркова?

Когда Левкина мать только заговорила «о дружбе с ксендзом», мне сразу стало ясно, что я зря не послушал тогда Герты. Теперь Ганна Авдеевна разнесет по всей Никольской улице сплетню: Плавинская обращает мальчишек в католичество. А сплетничать Левкина мать умела классически!

Для Глеба мой визит к ксендзу был, конечно, новостью. Он удивленно посматривал то на меня, то на Герту, то на Александра Егоровича. Ни я, ни Герта ничего об этом ни ему, ни Борису не сказали — постеснялись. Действительно, нелепо: два пионера в красных галстуках явились к католическому священнику. А нынче все выплыло наружу. Целых тридцать минут — всю большую перемену — мы просидели у заведующего в кабинете, отняли столько времени и у него, и у нашего групповода. Я чувствовал, как Александр Егорович старается раскрыть нам глаза на истинную сущность служителей культа, хотя мы и раньше знали многое из того, что он сказал сейчас. И мне просто стало неудобно за свой глупый поступок.

— Придется, Галина Михайловна, серьезно заняться антирелигиозной пропагандой, — сказал Александр Егорович, когда зазвенел звонок, извещая о конце перемены. — Путаница еще у многих учеников, недопонимание этого вопроса.

— Мало наши дорогие и любимые ученики антирелигиозной литературы читают, — сердито буркнула Галина Михайловна. — Но я сама завтра такие книги в класс принесу!..

Оказалось, что Левка никуда не сбежал, а сидел за своей партой.

— Католики пожаловали! — захихикали его друзья, увидя нас.

— Сизых! — крикнул Левка, опасливо кося глаза на Глеба. — Тебе папа римский индульгенцию прислал, все земные грехи прощает, даже в пионерах разрешает состоять.

Глеб повернулся в мою сторону:

— Видишь?

Но я ничего не успел ответить, в класс вошла преподавательница естествознания Руфина Алексеевна, держа в руках клетку с белыми мышами. Шум моментально смолк: мыши заинтересовали учеников больше, чем Левкины выдумки.

После занятий пионеры собрались в актовом зале и пропесочили меня как положено. Герте досталось меньше. В конце концов, как высказался Глеб, она была не шибко виновата, зашла к ксендзу за своим дедушкой. Правда, Петя Петрин насмешливо процедил:

— Могла бы деда просто вызвать на улицу. До чего же все-таки девчонки тугодумки!

По дороге домой Глеб и Борис продолжали возмущаться моим поступком, и я из-за этого опять забыл рассказать им про Бугримова и Альберта Яковлевича.

IX

Ганна Авдеевна зря нападала на Герту. Герта и не собиралась подражать деду. И музыкальный слух и голос у нее отсутствовали, но зато, как говорили те, кто хорошо знал семью Плавинских, взяла все от отца. Отец ее, Валериан Плавинский, был замечательной личностью. С детства дружил он с фабричными ребятами, был близко знаком с жизнью рабочих окраин и уже в четвертом классе гимназии стал членом нелегального революционного кружка…

В октябре 1905 года, когда на центральной площади города, Кафедральной, большевики созвали митинг, Валериан вместе с товарищами в рядах боевой дружины должен был охранять ораторов и поддерживать революционный порядок.

Как только первый оратор поднялся на импровизированную трибуну, сооруженную из старых ящиков, со стороны Уктусской улицы показались погромщики-черносотенцы, вооруженные дубинками, бутылками, ножами. К ним присоединились и их соучастники, рассеянные в толпе. Все они, оглашая воздух руганью, стремились пробиться к оратору.

Дружинников, сгрудившихся вокруг трибуны, было мало, но Валериан, не растерявшись, крикнул:

— Огонь!

На какое-то короткое время натиск черной сотни удалось задержать. Но и этого момента хватило, чтобы оратор сумел скрыться.

На помощь опешившим погромщикам прискакали чубатые казаки, появилась полиция. Началась расправа с участниками митинга. Его организаторы и активисты под охраной дружинников, отстреливаясь из револьверов, отступали в сторону Заводского поселка…

Валериана Плавинского вскоре исключили из гимназии, и директор Голубев лично выдал ему на руки «волчий билет».

А однажды ночью в домик органиста пришли жандармы во главе с самим ротмистром Гусевым. Но Валериана уже не было: он успел скрыться.

— Смотрите, пан Евгенуш! — многозначительно говорил ксендз Миткевич, — И себе, и костелу неприятности наживете, если станете покрывать непутевого сына. Вас я глубоко уважаю, только помните: государственная власть на земле — то же, что бог на небе… Подчиняться ей необходимо! Не утаивайте от власти никаких преступных дел…

Только через полгода Валериан прислал отцу коротенькое письмо, где сообщал, что жив и здоров, но адрес не указывал. Потом уже стало известно, что в это время губернский военно-боевой комитет направил молодого Плавинского в Австрию. Там, в маленьком горном поселке, готовились инструкторы для уральских боевых дружин.

Но на обратном пути, при переходе через границу, Валериан был арестован, правда, чемоданы, в которых хранилось оружие и бомбы, ему удалось утопить в реке. Тем не менее его судили и отправили на поселение в Нарым.

Однажды поздней ночью в квартиру Евгения Анатольевича тихонько постучали. Органист накинул на плечи халат и, не зажигая лампы, пошел в сени.

— Это ко мне? — осторожно спросил он и неожиданно услышал:

— К тебе, отец, к тебе!

Встреча была радостной. И Евгений Анатольевич, и бежавший из ссылки Валериан не могли наговориться и просидели всю ночь не смыкая глаз!

После этого Евгений Анатольевич долго не видел сына. Знал, однако, что через три года Валериана арестовали снова и сослали еще дальше Нарыма, откуда вести приходили совсем редко. Старый органист ждал и грустил. И лишь книги и музыка помогали ему иногда забывать об одиночестве.

В 1914 году началась война с Германией, и царские власти решили расправляться с революционерами новыми методами. Вместо Сибири многих революционеров отправляли теперь в действующую армию, на передовые позиции. Не избежал этой участи и Валериан. Он поехал на фронт с особой «сопроводительной бумагой», в которой говорилось о «политической неблагонадежности прапорщика Плавинского».

На два дня Валериану разрешили остановиться в родном городе. Евгений Анатольевич со слезами на глазах раскрыл объятия навстречу сыну, раскрыл… и так и остался стоять. Рядом с Валерианой, затянутым в военную форму, он увидел белокурую женщину небольшого роста, а на руках у нее — годовалую девочку.

— Извини, отец, — смущенно сказал Валериан, — что я тебя не известил. Это моя жена и дочь… Они поживут пока здесь…

Примерно в это же время взяли в армию и моего отца, и Николая Михайловича. Хотя городской завод Семена Потаповича Санникова начал выпускать в те годы военную продукцию и квалифицированные рабочие руки на заводе требовались, хозяин под всякими предлогами старался избавиться от «смутьянов-забастовщиков». А отец и Николай Михайлович числились у него именно под такой кличкой. Поэтому он охотно спровадил их в солдаты.

Отца я знал по немногим сохранившимся фотографиям и по рассказам. В июне 1916 года его убили на Юго-Западном фронте, когда он ходил в разведку под городом Луцком. А вскоре во время атаки был тяжело ранен Николай Михайлович. Санитары вынесли его из боя, и полгода он пролежал в каком-то госпитале на Украине. Затем, уже после февральской революции, попал в родной город, в запасной полк, где готовили маршевые роты для отправки на фронт.

И так случилось, что принимать одну из рот, а затем сопровождать ее на передовые позиции, в полк, прислали подпоручика Валериана Плавинского. Хотя царя и свергли, Временное правительство мечтало продолжать войну. Но солдаты, да и не только в нашем городе, а по всей России, думали иначе: их лозунг был — долой братоубийственную войну! В находившихся за Конной площадью Оровайских казармах, где стоял запасной полк, каждый день проходили антивоенные митинги. И на митингах этих обязательно выступал Валериан Плавинский.

Николай Михайлович не раз вспоминал. Плавинский говорил то, что у него шло от сердца, что было близко и понятно солдатам. Слова подпоручика-большевика глубоко западали в их душу. Он бичевал буржуазное Временное правительство. И дело кончилось тем, что маршевики отказались ехать на фронт.

Николай Михайлович, имеющий на погонах рядом с пулеметными эмблемами ефрейторские лычки, был большевиком. Это никого не удивляло. А вот то, что членом той же партии оказался и офицер, некоторых людей приводило в ярость.

Особенно ненавидел Плавинского командир запасного полка полковник Семин, угрюмый лысый старик, ходивший даже жарким летом в теплых сапогах, на которые еще надевал и глубокие кожаные галоши. Николай Михайлович как-то рассказывал нам, что Семин однажды задержал его на улице: придрался, почему ефрейтор не лихо отдал ему честь.

— Где тебя учили? — хмуро сопел полковник. — А ну-ка, становись!.. Распустила вас революция… Я лично покажу, как приветствуют старших по чину! Ты это на всю жизнь запомнишь…

Николай Михайлович молча вытянулся по стойке «смирно», а полковник Семин завернул за угол, чтобы оттуда молодецки, приложив руку к фуражке, промаршировать перед провинившимся. Дескать, набирайся уму-разуму! А для дальнейшей науки получай еще и внеочередные наряды!

Но лишь полковник, тяжело пыхтя, как паровоз, скрылся, Николай Михайлович моментально юркнул в соседний двор, который был проходным. Одураченный Семин метал гром и молнии, а на другой день, выстроив весь полк на плацу, подходил к каждому солдату, кто имел на плечах ефрейторские погоны, и чуть ли не обнюхивал их лица. Однако безрезультатно. Старик плохо видел, очки носить не желал, считал, что военного человека они не украшают, и потому обнаружить вчерашнего нарушителя дисциплины не смог…

Так вот этот самый полковник Семин вызвал к себе офицеров, на которых особенно надеялся и которых считал «верными слугами Отечества», и приказал им арестовать подпоручика Плавинского, нарушителя присяги.

— Втолкуйте, господа, нижним чинам, — строго наказывал он, — что подпоручик — большевик! А большевики — агенты кайзера Вильгельма…

Но солдаты обезоружили и прогнали из казармы офицеров, пришедших «растолковывать» и выполнять поручение Семина. Полковник, как стало известно от его ординарца, в гневе стучал по столу кулаками, правда, ничего поделать не мог. Полк явно был на стороне большевистского офицера. С этим приходилось считаться.

Осенью на общем собрании гарнизона солдаты избрали Валериана Плавинского депутатом в Совет, где он возглавил военный отдел. Когда из Петрограда пришли телеграммы, что Зимний дворец взят, а министры Временного правительства арестованы, исполнительный комитет местного Совета созвал в оперном театре экстренное заседание. И с этого дня в городе установилась новая власть.

— Ну, теперь-то ты утихомиришься? — спрашивал старый органист сына. — Своего добился? Пора и семьей заняться. А то Генриетта совсем тебя не видит.

— К сожалению, отец, не утихомирился, — отвечал Валериан. — Враги не дают нам такой возможности. На днях отбываю.

— Иисус Мария! — всплеснул руками Евгений Анатольевич. — Куда, если не секрет?

— Под Оренбург…

В ту пору в южноуральских степях атаман Дутов сколачивал по станицам добровольческие дружины из богатых казаков, бывших царских офицеров, воспитанников юнкерских училищ и кадетских корпусов. Поэтому Центральный штаб в нашем городе начал экстренно формировать специальные отряды против Дутова. С одним из таких отрядов и уехали вскоре Валериан Плавинский и Николай Михайлович…

Назад они возвратились лишь в самом конце двадцатого года, после того как Крым был занят красными войсками и генерал Врангель бежал со своим штабом в Турцию. Но если Николая Михайловича из армии демобилизовали, сказалось старое ранение, то Плавинский снова отправился на фронт, на этот раз против махновских банд.

Евгений Анатольевич даже рассердился на сына и в присутствии Николая Михайловича долго ему выговаривал:

— Когда ты перестанешь воевать?.. Люди сегодня точно обезумели… Война за войной! То Врангель, то недавно пан Пилсудский бился против России… Теперь Польша у Литвы забрала Вильно… смута какая-то! Неужели невозможно договориться? Неужели законы и охранные грамоты потеряли силу?.. Ведь когда-то русские, литовцы, поляки были едины в Грюнвальдской битве! К их ногам пал орден германских крестоносцев… И что это еще за Махно объявился?..

Через месяц или через полтора, точно Николай Михайлович не помнил, старый органист получил извещение, что Валериан погиб, бросившись на выручку начальника четырнадцатой дивизии Пархоменко, окруженного махновцами. В той страшной сече банды Махно были разгромлены. Сам атаман едва не попал в плен. Но его сумела выручить личная сотня охраны. С ней Махно удрал потом в Румынию…

Евгений Анатольевич, взяв последнюю фотографию Валериана, ушел в костел и долго в молчании стоял там около любимого музыкального инструмента. Вечером он прижал к себе маленькую Герту и тихо сказал:

— Твой отец, Генриетта, погиб… Когда ты вырастешь, то должна быть достойной его…

В голодный двадцать первый год у Герты от тифа умерла мать, и единственным близким человеком остался дед. Все это, конечно, было хорошо известно Ганне Авдеевне, как старой жительнице нашей улицы. Но она по какому-то непонятному, злому упрямству всегда чернила Герту.

Вечером ко мне заявился Глеб и торжественно вручил письмо.

— Только что заходил почтальон, — сказал он.

Я быстро разорвал конверт и стал читать. В письме было написано:

«Дорогой Гоша Сизых! Есть сентябрьский номер «Всемирного следопыта». Интересно, увлекательно и познавательно. Сегодня вечером я дома. Приходи, будем читать и делиться мнениями. Большущий приветище!

Уважающий тебя

Вадим Почуткин».
Письмо точно такого же содержания держал в руках и Глеб. А если получили мы с ним, значит, письма имелись и у Бориса, и у Герты.

Автор этих писем Вадим Почуткин жил напротив нашего дома и мог бы, конечно, не прибегать к помощи почты. Но он ужасно любил писать: хоть пять слов, да чтобы на бумаге. В мечтах у Вадима Почуткина каждый день рождались планы многотомных романов, повестей, рассказов, однако до реального осуществления этих замыслов дело пока не доходило.

— Образования мало, — говорил он, — а без образования писателя из меня не получится.

Мы знали Вадима Почуткина давно, еще до его службы в Красной Армии. Вадим работал тогда на фабрике и считался выучеником Николая Михайловича. Был он чуть повыше среднего роста, плечист, с густой шапкой волос. Вся получка у Вадима уходила на книги. В магазине букиниста Сергеева его иначе не называли, как Самый Почетный Покупатель. Читал Вадим запоем и без всякого разбора: попадутся избранные письма Пушкина к жене — читает письма, попадутся листки от отрывного календаря с советами огороднику — читает советы огороднику.


Когда Вадима Почуткина призвали на службу в Красную Армию, то комиссия при военкомате зачислила его в кавалерию, хотя в своей жизни верхом на лошади он ни разу не сидел. Однако через три месяца, пройдя в дивизионе, стоящем в Оровайских казармах, курс молодого конника, Вадим неожиданно превратился в лихого наездника. Из Средней Азии, куда затем направили дивизион, наш друг писал:

«…Обстановка здесь шибко тревожная. Гоняемся за басмачами. Английская буржуазия снабжает этих бандитов-душителей червонцами, оружием и боеприпасами. Вступать в открытые схватки с нами проклятые бандиты не решаются, а удирают в горы, где хорошо знают каждый камень, каждую тропку, каждый выступ…»

В одной из стычек с басмачами Вадиму удалось зарубить важного курбаши[14] и захватить зеленое священное знамя с ярким полумесяцем, но и самого лихого кавалериста тяжело ранили пикой. Полгода он пролежал в ташкентском военном госпитале, а затем медкомиссия признала его негодным для кадровой службы и демобилизовала.

Возвратившись на Урал, Вадим не пошел, как прежде, на фабрику, а поступил в конную милицию.

— Не могу без лошадей! — откровенно признался он. — Полюбил их в армии!

В нашем городе было два эскадрона конной милиции. Командовали ими участники гражданской войны, краснознаменцы.

— Конная милиция играет предупредительную роль, — пояснил мне однажды Вадим, — и несет главным образом патрульную службу. Ночью цокот копыт хорошо слышен. Какой преступник выйдет, если знает, что милиционеры близко.

В особо торжественных случаях оба эскадрона с оркестром, с развернутым знаменем и с тачанками проезжали строем по Главному проспекту. Как мы тогда любовались Вадимом! Под звуки знаменитых маршей «Тоска по родине» и «Прощание славянки» Вадим на белой широкогрудой кобылице Сирене гарцевал в первом ряду самого первого взвода (он был командиром отделения).

— Эх, как красива конная милиция! — восхищался всегда наш портной с Никольской улицы. — Есть в ней, дорогие ребятишки, некое особое своеобразие, своя прелесть, как в хорошо пошитом костюме. Как я услышу это чок-чок-чок по мостовой, как увижу эти стройные ряды всадников в черных шинелях — сердце аж выпрыгнуть готово. А сабли как звенят!..

К восьми часам вечера мы с Глебом закончили на завтра уроки и побежали через дорогу к Вадиму.

— Хозяина дома нет, а гости уже в сборе? — встретила нас нарочито ворчливым тоном его жена, веселая рыженькая машинистка из городского управления милиции (Вадим недавно женился).

— Здравствуйте, тетя Ира! — сказал Глеб. — Значит, Герта и Боба пришли?

— Пришли, пришли, — продолжала ворчать жена Вадима, но карие глаза ее при этом улыбались. — Давно сидят и ждут вас и хозяина. Где вот ваш Вадим Фокич? Обещал рано сегодня быть. Ноги, ноги в сенцах вытирайте, я пол мыла.

Обтерев ботинки, мы с Глебом направились вслед за хозяйкой на кухню. Так уж повелось у нас: все важные дела мы решали с Вадимом только на кухне. Здесь было как-то уютней, чем в комнате. Можно было погреться у большой русской печки, и поесть рассыпчатую картошку в мундире, которую прекрасно умел варить сам хозяин, и попить чая из трехведерного самовара.

Борис и Герта уже устроились около тумбочки и мыли картошку.

— Растапливай, Глебушка, плиту, — сказал Борис и добавил:

— Клянусь скальпом Левки Гринева, что Вадим скоро подойдет.

— Вот, вот! — засмеялась жена Вадима. — Сразу чувствуется, что ты, милейший Бобик, Фенимора Купера читаешь.

— Кончаю «Зверобоя», тетя Ира, — ответил Борис. — А «Последний из могикан» Вадим никому не отдал?

— Не помню. Ваш Вадим Фокич раздает и дарит книги направо и налево. Весь эскадрон его библиотекой пользуется.

На крыльце послышался звон шпор.

— Вадим! — радостно взвизгнула Герта и почему-то показала Глебу язык.

Вадим, как обычно, пришел не один, а привел своего друга большеглазого Григорьева, который служил с ним в отделении. Мы меж собой прозвали Григорьева Литературным гостем. Вадим всегда приглашал его на чтение и обсуждение новых книг и журналов, но тот наши обсуждения до конца не выдерживал: уронив голову на грудь, он сладко засыпал. Зато, если разговор заходил о лошадях, тут Григорьев мог бодрствовать хоть трое суток. Лошади были его страстью, особенно жеребец Уктус, на котором он ездил.

Частенько Григорьев нас экзаменовал:

— Генриетта! Что есть шенкель?

— Не знаю, — прыскала в кулак Герта.

— Знать надо! Шенкель — это внутренняя сторона ноги от колена до пятки, прикасающаяся к боку коня. Гошка, что есть галоп?

Я мотал головой.

— Галоп — это естественный аллюр коня. Борис, а что есть клавиши?

— Клавиши? — отвечал Борис — Да у нас дома на пианино клавиши…

— Не знаешь, Борис, не знаешь! — Литературный гость с сожалением смотрел на Парня Семена Палыча. — Клавиши — это низкие, очень часто расставленные жерди. И они опасны для кавалериста тем, что их надо преодолевать дробными, быстрыми прыжками. Конь не успевает опустить передние копыта, как перед ним вырастает новый клавиш. И порой кони, даже берущие самые высокие барьеры, клавиши сбивают…

— Хватит, хватит! — обычно вмешивалась в «экзамены» жена Вадима. — Пока на этой кухне еще не казармы конной милиции. Вадим Фокич, а ты чего разрешаешь ребят мучить?

— Конное дело, Ира, не вредно изучить, — вторил Григорьеву Вадим.

— Я вот вам покажу «не вредно»! — шутливо замахивалась на Вадима жена. — Садитесь лучше за стол, картошка готова.

И сейчас, как только Литературный гость появился на кухне и повесил на гвоздь длинную черную шинель и фуражку с красным околышем, он сразу же задал Глебу вопрос:

— Глеб, что есть пиаффе?

— Ладно, ладно! — заступилась за Глеба Ирина. — Без тебя, Григорьев, знаем, что пиаффе — рысь на месте. Бери вот кастрюлю и марш в сенцы, зачерпни там из кадки воды.

— Есть, товарищ командир! — звякнул шпорами тот и, забрав кастрюлю, отправился за водой.

Вадим в это время вынес из комнаты свежий номер «Всемирного следопыта».

— Чур, я первая начну читать! — подняла руку Герта.

— «Чур, чур!» — передразнила ее Ирина. — Рано избу-читальню устраивать. Сначала картошку сварите. А вот где ваш Вадим Фокич так долгонько сегодня гулял?

За Вадима ответил Литературный гость, вошедший из сеней с кастрюлей:

— Не сердись, товарищ командир! Мы с твоим мужем заходили навестить Хомутова. Заболел парнюга, ангину подхватил. Врач велел ему три дня дома посидеть.

— И вместо него придется нам нынешней ночью с Григорьевым патрулировать, — добавил Вадим.

— Зачем я только расписалась с вашим Вадимом Фокичем в загсе? — всплеснула руками жена Вадима и подмигнула нам. — Вечно он где-то пропадает! То на подготовительных курсах при рабфаке, то в публичной библиотеке, то в детские дома зачастил: друзья, видите ли, в детских домах завелись. Теперь вот при окружной газете кружок рабкоров открылся, так без вашего Вадима Фокича и там не обойдутся. Везде свой нос сует!

— А знаешь, Ира, кто ведет кружок рабкоров? — гордо спросил Вадим жену.

— Не знаю. Знаю, что ночью вас, Вадим Фокич, дома не будет опять. Вот я поговорю завтра с начальником конной милиции. Больно часто тебя патрулировать посылают.

— Патрулирование — основная служба конной милиции, — произнес Вадим свою любимую фразу. — А руководить кружком рабкоров — ты только послушай, Ира! — взялся сам писатель.

В нашем городе был всего лишь один писатель, хмурый худощавый брюнет лет пятидесяти в больших роговых очках, как у знаменитого американского кинокомика Гарольда Ллойда. Сборник рассказов и очерков этого писателя вышел года три назад в Москве и сейчас, как сообщила недавно окружная газета, планировался с добавлениями вторым изданием в Ленинграде.

Писателя мы видели чуть ли не ежедневно: после обеда он медленно и с достоинством прогуливался по Козьему бульвару. Если ему встречались знакомые и спрашивали: «Как дела?» — писатель, приложив руку к фуражке, всегда вежливо отвечал:

— Дела отличные, сегодня уже сорок страниц нового романа сочинил.

— Вот вашему Вадиму Фокичу мало быть редактором стенгазеты конной милиции, — шутливо заметила Ирина, — захотел теперь с помощью писателя и в настоящую газету попасть.

— А наша газета разве не настоящая? Поддельная? — обиделся Литературный гость. — Вадим знаешь как там пишет? Отлично пишет!

— Хватит! Хватит! — засмеялся Вадим. — Не мешай картошку варить!

Хоть Вадим и не был волшебником, но так ловко всегда ставил над огнем кастрюлю, что она моментально закипала. Я, подражая ему, пытался тренироваться у себя на кухне, но у меня ничего не получалось. Вадим говорил, что быстро варить он научился в армии у старшины эскадрона.

И в тот вечер мы, забыв о недавнем домашнем обеде, с аппетитом уплетали свежую рассыпчатую картошку и по очереди читали вслух «Всемирный следопыт». Я, правда, предпочитал обычно слушать. А Герта, Борис, Вадим и его жена Ирина даже спорили, кому раньше читать.

Открывался сентябрьский номер «Следопыта», как сейчас помню, рассказом Павла Норова «Черный принц» — о водолазах Эпрона[15]. Даже на обложке журнала был нарисован огромный зелено-синий водолаз.

Оказывается, в ноябре 1854 года во время шторма у Балаклавы затонул английский пароход «Черный принц». Из уст в уста передавалось предание о таинственных сокровищах, погибших будто бы вместе с «Черным принцем». Автор следопытского рассказа и писал как раз о поисках тех полулегендарных сокровищ.

Затем мы прочитали очерк «Обсерватория в снегах» о метеорологах на Ямале и только приступили к повести о пограничниках и контрабандистах, как раздался тихий свистящий храп. Это заснул на стуле Литературный гость.

— Стоп, пацаны! — сказал Вадим, взглянув на часы-ходики. — Кончаем! Жаль, но придется сегодня закрыть наше литературное собрание. Скоро мне и Григорьеву выезжать на патрулирование, а патрулирование…

— Основная служба конной милиции! — произнесли мы хором.

— Знаете? — улыбнулся Вадим. — Ну и молодцы! А коли знаете, разрешите патрульным чуточку вздремнуть. Дочитаем и обсудим журнал в следующий раз. Возражений нет?

— Нет! — ответил Глеб.

— Нет, — ответили Герта, Борис, Ирина и я.

— Тогда ждите пригласительные письма.

Попрощавшись, мы побежали по домам, а осенний проливной дождь хлестал и хлестал на дворе, пожалуй, сильнее, чем днем.

«Нелегкая у Вадима и у Литературного гостя служба, — думал я, ложась на свой топчан и накрываясь стеганым одеялом. — Каково им нынче патрулировать? Холодно, темно, слякотно. Бр-р!»

Но пока я спал и видел сон про ксендза Владислава, Левку Гринева и Ганну Авдеевну, на Никольской улице случилось необычайное происшествие. Утром о нем только и говорили, и героем его был… Юрий Михеевич.

Старый актер в ту ненастную ночь никак не мог заснуть. То ему мешал барабанивший по окнам дождь, то волновали воспоминания о далекой кочевой юности, то возникали планы новых постановок Студии революционного спектакля. Когда кукушка на стенных часах прокуковала три раза, Юрий Михеевич, устав ворочаться с боку на бок, решил плюнуть на сон. Он зажег электрическую лампочку, оделся и достал тетрадь с наметками по разводке действующих лиц в «Красных дьяволятах» и «Любови Яровой».

«Пойду-ка, — подумал, закуривая папиросу, Юрий Михеевич, — пофантазирую на сцене, как это станет выглядеть реально…»

Закутавшись в плед и надвинув на самый лоб широкополую шляпу, старый актер засеменил в сторону клуба, сжимая в кулаке ключ от актового зала. К его удивлению, входнаядверь оказалась незапертой.

— Что за чертовщина? — произнес вслух Юрий Михеевич. — Где же Бугримов?

У Григория Ефимовича от внезапной перемены погоды еще с утра онемели ноги, и Матвеев — Юрий Михеевич знал — назначил сторожем на время болезни старика Женьку Бугримова, благо тому все равно нечего было делать: отопительный сезон пока не начинался, а дрова на зиму уже заготовлены.

— Странно, странно! — продолжал удивляться Юрий Михеевич, осторожно поднимаясь по темной лестнице на второй этаж.

Дверь в зал он тоже нашел открытой.

— Прямо феерия волшебная! — воскликнул про себя старый артист, нащупывая на стене выключатель.

Вспыхнул яркий свет в люстре, висевшей под потолком, и руководителю Студии революционного спектакля показалось, что на сцене, за занавесом, который чуть колыхнулся, есть люди.

— Кто здесь? — дрогнувшим голосом спросил он.

Никто не отвечал.

В это время Вадим и Литературный гость проезжали как раз мимо клуба.

— Забыли, что ли, электричество погасить? — сказал Вадим, показывая на освещенные окна второго этажа. — Не экономят энергию…

— Помогите! Спасите! — раздался вдруг душераздирающий крик, и из клубных дверей пулей без шляпы и без пледа вылетел Юрий Михеевич.

Вадим мигом соскочил с Сирены и, на ходу расстегивая кобуру, кинулся к старому актеру.

— Жулики там, воры! — стучал зубами Юрий Михеевич, показывая на клуб.

Оказалось, что когда он задал в пустом зале вопрос, неизвестные личности швырнули из-за занавеса в люстру какой-то тяжелый предмет, правда, неудачно. Видимо, в темноте жулики хотели скрыться из здания, но Юрий Михеевич не стал ждать, пока они улизнут, и с воплями помчался вниз, бросив в испуге шляпу и плед.

— Уйдут через задний ход! — крикнул Вадим Литературному гостю, не дослушав рассказа Юрия Михеевича.

Тот, гикнув и привстав на стременах, дал шпоры Уктусу, и Уктус перемахнул через низенький заборчик во двор клуба. В сторону дровяного сарая бежали две темные фигуры.

— Стой! Стрелять буду! — гаркнул во всю мощь Григорьев, перекрывая шум дождя.

Неизвестные замерли на месте и, как по команде, подняли вверх руки.

Когда во дворе появились Вадим и Юрий Михеевич, Литературный гость, не слезая с Уктуса, спокойно доложил:

— Товарищ командир отделения! Задержаны двое, один из них давний наш приятель Евгений Бугримов, а второго вижу в первый раз.

— Вы не имеете права меня арестовывать, — с гонором заявил неопознанный человек, не опуская рук. — Я подданный не вашего государства!

Это был управляющий концессией Альберт Яковлевич.

X

На следующий день в школе на переменах все разговоры вертелись вокруг фабричного клуба. Но никто не мог толком объяснить, зачем туда ночью забрался управляющий концессией Северного завода. Непонятна была роль и Женьки Бугримова. А в самом начале последнего урока в наш класс осторожно заглянул Александр Егорович и смущенно произнес:

— Плавинская и Сизых, пойдемте со мной… Вам, Руфина Алексеевна, придется их отпустить. Сумки можете захватить.

Ничего не понимая, под удивленные взгляды ребят мы с Гертой вышли из класса и направились вслед за заведующим в бывшую ризницу. Там на хорошо знакомой нам узенькой скамейке сидел… Вадим.

— Здорово живем! — весело приветствовал он нас.

— Вадим? — опешили мы. — В школе?

— Принимайте, товарищ милиционер, и Плавинскую, и Сизых, — сказал Александр Егорович, показывая на Герту и на меня.

— Есть принять! — отчеканил Вадим и повернулся в нашу сторону: — Ваши пальто в раздевалке? Идите одевайтесь быстрее и тронемся в путь.

— Куда? — полюбопытствовала Герта.

— Узнаете.

Около школы нас ждала тачанка, правда, без пулемета, запряженная четверкой вороных коней. На козлах красовался сам Литературный гость.

— Ага! — подмигнул он нам. — Попались, которые кусались! А ну-ка, ответьте, что есть тачанка?

— Залезайте! — сказал Вадим, отвязывая от тополя Сирену.

Мы забрались на тачанку, а Вадим, ловко вскочив в седло, скомандовал:

— Трогай!

Григорьев щелкнул языком, шевельнул чуть-чуть вожжами, и тачанка лихо помчалась по мостовой. Мы с Гертой замерли от восторга. Как здорово!

— Герта! — радостно шепнул я. — Чем мы не красные дьяволята?

— Ага! — утвердительно ответила она, подставляя лицо навстречу свежему осеннему ветру.

Дождь, ливший всю ночь, к утру прекратился, погода разгулялась, и на тротуарах было много пешеходов.

«Хоть бы знакомые какие попались, — думал я с надеждой, — увидели бы нас…»

Только я так подумал, как заметил на правой стороне улицы Оловянникова и Вальку Васильчикова. Оловянников вышагивал в ярко начищенных сапогах, в новой коричневой кепке с пуговицей, с тоненькой бамбуковой тросточкой в руках. Валька в выцветшем старом кафтане плелся позади и тащил на плече две огромные вывески. Наверно, дядя и племянник направились к заказчику.

Я замахал школьной сумкой и крикнул:

— Валентин!

Валька остановился, остановился и Оловянников, пытаясь рассмотреть, кто едет. Но, видимо, они ничего не разобрали, так как и наша тачанка и Вадим верхом на Сирене лихо пронеслись мимо них и свернули на Главный проспект.


Перед зданием городского управления милиции Литературный гость придержал лошадей.

— Приехали! — повернулся он к нам.

Вадим, спрыгнув с Сирены, передал ему поводья и распорядился:

— Герта, Гоша! Пошли. Страшного ничего нет. С вами хочет побеседовать товарищ начальник.

В милиции мы ни разу в жизни не были, и хоть Вадим и уверял, что «страшного ничего нет», мы все же входили туда с испугом.

Вадим, стуча по полу ножнами шашки, провел нас по широкому коридору прямо в кабинет самого начальника городской милиции. Кабинет этот напоминал кабинет Александра Егоровича, только здесь над письменным столом на стене, рядом с портретом Владимира Ильича Ленина, висел портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского, а из-за темного шкафа выглядывал яркий плакат, на котором был изображен милиционер, державший за шиворот бандита.

— Доставил, товарищ начальник! — отрапортовал Вадим, зазвенев шпорами.

— Здравствуйте, юные товарищи! — приветливо сказал начальник, человек средних лет, но совершенно седой, подходя к нам. — Будем знакомиться! Меня зовут Павел Миронович. А вас, значит, Герта и Гоша? Не так ли?

Мы, смущенно улыбнувшись, сказали:

— Так!

Начальник нам понравился, он как-то сразу располагал к себе, и все наши страхи и сомнения моментально исчезли.

— Садитесь ближе к столу, — продолжал начальник, — не стесняйтесь. Пальто повесьте вот сюда. Товарищ Почуткин, вы пока свободны. Подождите в дежурной.

Вадим, козырнув, повернулся по-военному и вышел.

— Скажите, Герта и Гоша, — обратился к нам начальник, — вам знаком управляющий концессией Северного завода?

— Немного, — ответил я.

Герта утвердительно кивнула.

— Где вы с ним познакомились?

«Опять начинается сказка про белого бычка, — с горечью подумал я, — опять придется вспоминать дом ксендза. Зачем я только принял тогда приглашение пани Эвелины…»

Видя, что мы боязливо молчим, начальник сказал за нас сам:

— Вы познакомились с ним у ксендза Владислава.

И затем с небольшой иронией добавил:

— Не так ли, пионеры?

Пришлось рассказать по порядку, как было дело.

— Значит, управляющий концессией завода заводил при вас разговор о клубе, — усмехнулся начальник, — и вы пугнули его своим Юрием Михеевичем Походниковым?

— Пугнули немного, — подтвердил я.

А Герта опять только кивнула.

— Все, значит, сходится! — произнес в раздумье начальник. — Все-все сходится…

— Что сходится? — не выдержала Герта.

— Показания сходятся: ваши и управляющего, значит. Он заявил на допросе, что ради любопытства желал «обсервировать» клуб, то есть обозреть внутреннее убранство клуба. Его, значит, интересуют старинные особняки. Ну а Походников, видите ли, диктаторствует в клубе, посторонних ни под каким видом не пускает. Пришлось просить Бугримова.

— Правильно! — воскликнул я, вспомнив воскресенье. — Альберт Яковлевич в ресторане с Бугримовым выпивал. Я сам видел.

— Видел? — удивленно переспросил начальник. — Это интересно! Ты что, Гоша, посещаешь рестораны?

— Нет, — покраснел я. — Рестораны я не посещаю. Так просто у ресторана я оказался. В окно подсмотрел… Это когда Герта с ребятами на бульваре сидела… Точно, Герта? Ты ведь была позавчера на бульваре?

Но начальник успокоил меня:

— Да я верю, что ты их видел. Сам Бугримов дал показания, что управляющий пригласил его в ресторан. Познакомились они в кино, в буфете пили за одним столиком пиво. А в воскресенье управляющий повел своего нового знакомого в «Чудесный отдых» и намекнул парню, что очень хочет осмотреть фабричный клуб, но боится Походникова. Бугримов согласился показать особняк. Чем вся история закончилась, вы, наверное, уже знаете. Теперь они оба у нас в предварительной.

— И их отправят в исправдом? — перебил я начальника, хотя это было и не совсем вежливо.

— Нет, выпустят.

— Выпустят! — разом воскликнули мы.

— Конечно. Состава преступления по юридическим законам никакого, значит, нет. Кроме того, управляющий концессией — подданный не Советского государства. Как мы можем привлечь иностранца к ответственности за блажь, которая пришла ему в голову…

— А Бугримов! — вырвалось у меня. — Разве он не виноват?

— Здесь уже не наши функции. Бугримовым, очевидно, займется правление клуба.

Домой на тачанке нас повез Вадим. Мы всю дорогу горячо с ним спорили. Он поддерживал начальника и говорил, что «компрометирующих фактов для дальнейшего содержания под стражей управляющего и Бугримова у милиции не имеется». Мы с Гертой доказывали обратное: начальник поторопился. Вдруг Бугримов и Альберт Яковлевич искали ночью в клубе «луч смерти». О луче мы недавно читали на кухне у Вадима в журнале «Вокруг света». Вадим, услышав о нашем предположении, так рассмеялся, что четверка вороных, захрустев удилами, остановилась.

— Ну и развито же у вас чувство юмора, — проговорил он, вытирая выступившие слезы и ударяя вожжами лошадей. — Рассказ-то фантастический! Мозговать надо!

У ворот нашего дома размахивали руками возбужденные Глеб, Борис и Юрий Михеевич.

— Глядите! Вон эти пестери! — воскликнул радостно Глеб, первый заметив мчавшуюся милицейскую тачанку.

— Т-р-р! — затормозил Вадим.

Кони, тряхнув гривами, замерли.

Оказывается, весь урок естествознания Глеб и Борис просидели как на иголках и гадали, почему Александр Егорович увел меня и Герту. Что мы такое могли натворить?

После звонка они побежали к заведующему. Александр Егорович успокоил их:

— С вашими приятелями, ручаюсь, ничего плохого не случится.

Повстречавшись на пути из школы с Юрием Михеевичем, Глеб и Борис сообщили ему «о внезапном исчезновении Гошки и Герты».

— Какие-то тайны Мадридского двора! — изумленно воскликнул старый актер, схватившись за голову. — Нападение на клуб, на мою скромную особу, а теперь исчезли ребята!

Юрий Михеевич искренне верил, что тяжелый предмет ночные посетители бросали не в люстру, а в него.

И когда мы появились живыми и невредимыми, да еще на тачанке с Вадимом, Глеб и Борис чуть не задушили нас в объятиях.

— Где вы отыскали их, Вадим Фокич? — спросил Юрий Михеевич, подозрительно оглядывая меня и Герту.

— Где отыскал? Секрет. Пусть сами откроются! — с глубокомысленным видом произнес Вадим и, приподнявшись на козлах, гикнул на лихую четверку вороных.

Тачанка рванула с места.

— Стойте! Стойте! — закричал вслед Вадиму старый актер. — Я вас забыл, Вадим Фокич, поблагодарить за ночное спасение. Благодарю! От всего сердца благодарю!..


Через несколько минут мы сидели в подвале у Юрия Михеевича и, перебивая друг друга, рассказывали о том, как были в управлении милиции. Узнав, что Альберт Яковлевич и Бугримов выпущены, старый актер пришел в ярость.

— Как? — кричал он, заламывая руки. — Забраться ночью без разрешения на сцену! Хорошо, что хоть парики и грим остались целы!

— Юрий Михеевич, — боязливо пролепетала Герта, — управляющий концессией подданный другой страны.

— Что? Что? — поперхнулся старый артист. — Подданный другой страны? Выходит, заморским болванам полагается по советским клубам шариться? Сейчас же иду к начальнику милиции! Я его пристыжу. А Бугримова вон из истопников! Григорий Ефимович — благородная личность, понимает святое искусство, а сей проходимец опозорил нас на весь город.

Юрий Михеевич стал вспоминать, что и в старые времена жуликов и грабителей никто не жаловал. Специальное сыскное отделение ловило всяких подозрительных типов и не гладило их по головке. Сам Юрий Михеевич как-то в молодости выследил одного известного квартирного вора по прозвищу Вовка Лысый. Этот Вовка обокрал гардероб актрисы, в которую руководитель Студии революционного спектакля был тогда безумно влюблен…

— Нет, нет! — повторял Юрий Михеевич. — Иду, иду к начальнику милиции! Гнать надо Бугримова!.. А вы, друзья, запомните: коли встретите охламона управляющего около клуба, глаз с него не спускайте, следите за ним, и меня, и Вадима Фокича в известность ставьте… Ну, берегись, чертов иностранец!

Однако в милицию Юрий Михеевич почему-то не пошел, а направился в клуб, к Матвееву.

Матвеев и сам был зол на истопника, да и члены правления клуба отнеслись к ночному происшествию неодобрительно. Приказ об отставке Бугримова все единогласно утвердили.

А мы с Гертой в течение нескольких дней, захлебываясь от восторга, рассказывали и в школе, и на Никольской, как Вадим и Литературный гость возили нас в милицию. Только Глеб обиделся на меня за то, что я утаил свое знакомство с Альбертом Яковлевичем. На Герту он за то же самое, правда, не сердился. Я заверил друга, дав честное пионерское, что скрывать больше ничего от него не буду.

В конце недели с Северного завода приехали Игнат Дмитриевич и Тереха. И я получил приглашение зайти в квартиру Пиньжаковых.

* * *
— Эх, Никола, Никола! — насмешливо сказал Игнат Дмитриевич Николаю Михайловичу, когда я чуть ли уже не в десятый раз изложил историю про поездку на тачанке и про беседу с начальником милиции. — Подвела тебя, побей меня бог, разлюбезная твоя концессия.

— Игнат Дмитриевич! Дорогой мой тесть! Пойми, ты путаешь две определенно разные вещи, — снисходительно улыбнулся Николай Михайлович. — Концессию и управляющего концессией. Концессия как предприятие, как договор — одно, а то, что управляющий забрался ночью в фабричный клуб, — совсем другое дело!

— Как этак другое?

— Подумай… Может, управляющий был пьян.

— Управитель, конечно, побей меня бог, выпить чуточку любит, — согласился Игнат Дмитриевич. — Но выпивка у него, кошкина сына, идет не от простоты души, а от хитрости. Верно, Тереха?

— Угу! — охотно поддакнул тот.

— Ну, а коли задели пьянку, то послушайте, чего я скажу, — и Игнат Дмитриевич, погладив бороду и гордо посмотрев на Николая Михайловича, на Глеба, на меня и на брата, начал рассказывать.

Последнюю получку на Северном концессия задержала. Инженерам и мастерам деньги выдали, а рабочим нет. Правда, два инженера да человек десять техников и мастеров отказались от этих денег, заявив, что «получат жалованье вместе со всеми», но остальные их не поддержали.

Когда в день получки в заводоуправлении над окошечком кассы появилось объявление, что выплаты денег не будет, Альберта Яковлевича пригласили в завком. Он не заставил себя долго ждать, пришел надушенный, напомаженный и, как всегда, в новом, словно с иголочки, костюме и, очаровательно улыбнувшись, доложил:

— Я, господа, в вашем распоряжении.

Завкомовцы удивленно переглянулись. Они давно уже не слышали слова «господа».

— Ну-с, так зачем вы меня пригласили? — продолжал Альберт Яковлевич.

— Деньги рабочим кто платить обязан? — спросил председатель завкома Самсон Николаевич.

— Деньги обязано платить акционерное общество, у которого я, как и вы все, господа, имею честь состоять на службе. Произошла небольшая задержка. В город, в главную контору, уже посланы представители из заводоуправления. Все вот-вот станет ясно. Не понимаю, чего вы перепугались!

Завкомовцы хмуро молчали.

— Альберт Яковлевич, — сказал наконец Самсон Николаевич. — Мы посоветовались с нашей партячейкой…

— Партячейка меня не касается! — оборвал его управляющий. — Никакие партячейки в государственном договоре не предусмотрены. Наше акционерное общество вне политики. С вами, уважаемые, я беседовать могу. Но заявляю: партячейка меня не касается.

— Поэтому партийных под всяким благовидным предлогом и увольняют с завода, — произнес кто-то.

— Это, господа, полномочия акционерного общества: кого нанимать, а кого увольнять, — ответил управляющий.

— Альберт Яковлевич, — четко сказал Самсон Николаевич, — заводские дела — наши дела. Будет завтра получка?

— Надеюсь, будет, — улыбнулся управляющий. — Но вы мне, господин председатель завкома, не грозите. Есть договор, заключенный Советской Россией с иностранным акционерным обществом. Там учтены все права и полномочия. Разрешите удалиться?

Как только Альберт Яковлевич ушел, в завкоме поднялся гул.

— Запугать желает, кошкин сын! — застучал кулаком по столу Игнат Дмитриевич. Он хоть и не был членом профсоюзного комитета, но почему-то в этот момент оказался там.

— Хватит! Пора кончать концессию! — раздался чей-то голос. — Гляньте, чего с оборудованием-то заводским творится!

Концессионеры обязаны были все поставленное ими оборудование передать Советскому государству в полной сохранности, когда истечет договорный срок. Но за последнее время осмотр и ремонт станков и печей не проводился, различные детали, выходящие из строя, новыми заменялись лишь после нажима со стороны самих рабочих.

— С оборудованием мы сами разберемся, — успокоил присутствующих Самсон Николаевич. — Портить государственную собственность не позволим. А пока решим, как быть с получкой. Предлагаю обождать до завтра, шуму поднимать не будем. Потерпим сутки, поверим французу. Кто за?

Все завкомовцы подняли руки. Даже Игнат Дмитриевич проголосовал, хотя от него это и не требовалось.

— И дурнем оказался, дурнем! — сожалел он сейчас — Надул Альбертка-то ребят, как кошкиных детей купил.

Игнат Дмитриевич и Тереха возились в тот вечер со своими семьями на огороде — выкапывали остатки картошки. Работу закончили уже поздно, с последними отблесками зари.

— Чего-то я, ребята и бабы, не пойму? — удивленно произнес Игнат Дмитриевич, бросая лопату и прислушиваясь. — Никакого нынче христианского праздника нет, это, побей меня бог, всем православным, известно, а пьяные песни горланятся. Неужели календарь церковный Васька-поп наш перепутал?

Но Игнат Дмитриевич ошибался: путаницы с церковным календарем не было. Просто-напросто управляющий концессией Альберт Яковлевич угощал рабочих Северного завода. Правда, угощал не за свои деньги. А получилось это так.


Концессионеры при заводоуправлении открыли магазин. Особой популярностью, правда, он не пользовался — торговали в нем лежалым товаром, — но рабочие вечерами собирались около него. На высоких ступеньках было удобно посидеть, покурить, поговорить о событиях, обменяться мнениями.

Обычно магазин торговал до шести часов, а тут его никто не собирался закрывать.

— До ночи, что ли, Гаврилыч, робишь? — шутливо полюбопытствовал кто-то у приказчика, зевавшего около окованных железом дверей. — Чертей в гости, поди, ждешь?

— А кто его знает! — лениво ответил приказчик и опять зевнул. — Сам, понимаешь, велел. А я что? Мое дельцо маленькое. А вон и сам изволит пожаловать, у самого и пытай.

По ступенькам поднимался улыбающийся Альберт Яковлевич.

— Здравствуйте, здравствуйте! — говорил он, любезно раскланиваясь направо и налево. — Скучаете? Выпили бы по стопочке.

— Денег пока не даете на веселье, — подделываясь под тон управляющего, сказал широкоплечий мастеровой Зиновий Зинов.

— Ай-ай-ай! — сокрушенно покачал головой Альберт Яковлевич и присел на ступеньку. — Какая беда! Но, уверяю, завтра получите деньги. Знаете?

— Как не знать. Знаем, конечно! — хором ответили рабочие.

— А стопочку выпить хочется? — продолжал управляющий.

— Мало ли кому чего хочется! — засмеялся Зинов. — Я вот, к примеру, желал бы на луну слетать. Да нет пока такого ковра-самолета. Не придумали.

— Совершенно верно, друг! — ответил управляющий. — Такого ковра-самолета пока не придумали. А стопочку мы придумаем…

Он быстро поднялся с места, исчез в магазине и вернулся оттуда с двумя раскупоренными бутылями. Все изумленно вытаращили глаза.

— Пейте, друзья! Угощаю! — заявил панибратски Альберт Яковлевич.

— Нет, увольте! — отрезал Зинов. — Подарки не принимаем! Благодарим, конечно. Пошли, орлы!

— Стойте! — крикнул управляющий. — Я не собирался вас обидеть. Вижу, сидите, скучаете. Но, если не хотите принять подарок, давайте договоримся по-другому: кто желает выпить, приглашаю в магазин. Берите вино, закуску. Только пишите расписочки. Завтра у вас эти суммы из жалованья вычтут. Как? Разве плохо придумано?

— Оно, конечно, неплохо! — повернулся нерешительно Зинов к своим товарищам. — Как, орлы?

— За свои деньги почему не угоститься, — ответил ему за всех старый прокатчик Емельян Слесарев. — За свои можно. Резонно…

— А на другой день, — продолжал свой рассказ Игнат Дмитриевич, — пришли наши мужики за получкой, и у тех героев, кто пил за здоровье Альбертки, половины денег не оказалось! По распискам у дураков вычли. Они туда-сюда. Альбертка сам в город раненько укатил, сказывали, в костел на исповедь.

— Здорово ваш управляющий схитрил! — воскликнул Николай Михайлович. — Ну и ловкач, ну и плут!

— Ага! — присвистнул Игнат Дмитриевич. — Понял наконец-то, что такое концессия?

— Плут управляющий — одно, — сказал Николай Михайлович, — а концессия — другое. Республике любая помощь в свое время требовалась. Кончился договор, нового не заключим! Вот так!

— Спасибо, Никола, хоть и за это! — насмешливо поклонился зятю Игнат Дмитриевич. — Но договор-то договором, а почему вот Альбертка залез ночью в ваш клуб? Кто такой случившийся случай пояснит?

Однако никто «такого случившегося случая» пояснить не мог.

XI

Григорий Ефимович выздоровел быстро. Через три дня он уже приковылял в клуб.

Мы с Гертой стали заниматься со сторожем по-прежнему. Григорий Ефимович при чтении не водил больше пальцами по строкам и не шевелил губами. Слоги и слова рождались у него теперь без особых усилий, и он сам даже не верил, как складно все получается.

— Эх, разлюбезная Валериановна! Эх, разлюбезный Константинович! — воскликнул седой ученик, когда мы однажды предложили ему написать изложение одного из рассказов Мамина-Сибиряка. — Сбросить бы мне с плеч лет этак с десяточек, я бы, наверное, сочинителем заделался. А нынче? Хотя давайте рискнем!

В тот день, после изложения, за которое мы поставили Григорию Ефимовичу отметку «вуд»[16], я спросил Герту:

— А почему у твоего дедушки так много книг Мамина-Сибиряка? Ведь этот писатель не из поляков?

— Мамин-Сибиряк, — ответила Герта поучающим тоном, — летописец нашего края. Помнишь, Юрий Михеевич говорил? Мамин-Сибиряк все затронул, что есть на Урале. Писал он и про живущих здесь поляков: и про ссыльных, и не про ссыльных. Потому дедушка и любит его произведения читать.

Я решил сострить:

— А пани Эвелина к вам вчера случайно не за книгами Мамина-Сибиряка заходила? Я видел…

Услышав про пани Эвелину, Герта остановилась, схватила меня за руку и почему-то посмотрела по сторонам. Убедившись, что вблизи на улице никого нет, она таинственно зашептала:

— Ой, Гошка! Знаешь, зачем пани Эвелине понадобился дедушка?

— Не знаю! — откровенно признался я и хмуро добавил: — Да, пожалуй, и знать не хочу. Достаточно с меня знакомства и с пани Эвелиной, и с ксендзом Владиславом.

— Ой, Гошка! — продолжала Герта, не обращая внимания на мои слова. — Если бы ты догадался! Умора! Пани Эвелина жаловалась дедушке на ксендза.

— Да ну?

— Вот тебе и ну!

— Послушай, Герта! — сказал я. — Ты хочешь рассказать что-то интересное, а я дал честное пионерское Глебу не иметь от него никаких тайн. Айда к Галине Львовне! Глеб и Борис там с Валькой занимаются. Всем нам и расскажешь.

В небольшой, аккуратно убранной комнатке Галины Львовны, с цветочными горшками на подоконнике, за низеньким столиком склонились над учебником арифметики наши друзья. Самой хозяйки дома не было.

— Кончай, артель, работу! — громогласно заявил я, входя в комнату.

— Правда, ребята! — забеспокоился Валька, взглянув на будильник, стоящий на маленьком комоде. — Может, кончим? Дядя Саня к отцу Виталию по каким-то церковным делам пошел. Вдруг вернулся, а меня нет… Продолжим завтра? А?

— Как хочешь! — протянул Глеб. — Но я бы на твоем месте все давно дядьке выложил.

— Что ты! Что ты! — отмахнулся Валька. — Это тебе хорошо… У тебя тятька родной и вполне сознательный, а дядя Саня, учти, как мыслит. Прощайте, огольцы, покеда! Ключ ведь помните, где спрятать.

Когда Валька убежал, Глеб сердито стукнул кулаком по столу:

— И он трусит, и мы, пестери, хороши!

— А куда ему, Глебушка, деться от дяди, — неуверенно проговорил Борис.

— При Советской власти живем, — ответил Глеб, — а вы «куда деться?» Я сегодня с Леней поговорю.

— А Леня чего сможет? — спросила Герта, поправляя косы.

— Леня чего сможет? — Глеб осуждающе посмотрел на Герту. — Плохо ты о Лене думаешь!

— Попросим Вадима определить Вальку в детский дом, — вставил я.

Ответом на мое предложение был дружный смех.

— Помните, — сказал Глеб, — как Вальку в школе Женихом дразнили, а Гошка его в детдом рекомендует! Давайте все же посоветуемся с Леней. Ладно?

— Ладно, — согласился Борис, — посоветуемся.

— А теперь! — Глеб кивнул в нашу сторону. — Спорю, Боба, на книжку «Тайна Ани Гай», что у этих двух пестерей имеется в запасе что-то хитрое. По их глазам видно.

— Не хочу спорить, — ответил Борис, складывая в ранец, с которым еще в начале века ходил в гимназию Семен Павлович, тетради и учебники. — Проспорю.

— Конечно, проспоришь! — усмехнулся Глеб и шутливо рявкнул на нас: — Ну, не томите! Выдайте, что знаете.

— А я ничего, Глеб, не знаю, — сказал я. — Знает Герта.

— Герта?

— Да.

— Так чего она молчит?

— Герточка, дорогая! — Борис скорчил жалобное лицо. — Чего же ты молчишь?

Герта победно оглядела комнату, показала Глебу язык и начала рассказывать про визит пани Эвелины.

Золотозубая пани Эвелина пришла вчера к Евгению Анатольевичу явно неспроста. Утром, когда она торопилась на базар, ей повстречалась Ганна Авдеевна и, ухмыляясь, доложила, что видела на днях в оперном театре «самого пана ксендза в пиджаке с чужого плеча и в серой косоворотке» и был ксендз не один, а с какой-то барышней с завитой челкой. От такой новости пани Эвелина на целых полчаса потеряла дар речи, а затем купила в расстроенных чувствах вместо свинины баранину. С ксендзом на эту скользкую тему она беседовать не стала, а, дождавшись вечера, направилась к Плавинскому.

— Пан Евгенуш, — говорила, всхлипывая, экономка, — вы у нас в костеле самый старый и самый уважаемый человек. Посоветуйте, что делать. Посоветуйте… Я ничего не разумею.

Перебирая четки, Евгений Анатольевич молча ходил из угла в угол.

— Я-то считала молодого пана ксендза великим аскетом, — продолжала пани Эвелина, — ученым, мудрецом. Он ведь читал много, писал. Даже советские газеты проглядывал со вниманием. Я, пан Евгенуш, мыслила, что пан ксендз хочет познать про ту страну, в которую приехал. Ведь ему с верующими католиками приходилось на животрепещущие темы беседовать, на различные вопросы отвечать. Хотя чего я вам, пан Евгенуш, про то болтаю? Вы же сами все прекрасно представляете. Ой, пан ксендз, пан ксендз! В чужой мирской одежде, да еще с неизвестной паненкой! Его же моментально назад в Польшу отзовут. Что делать, пан Евгенуш, что делать? Я целый день молитвы шепчу, придумать ничего не могу.

— Пани Эвелина, — мягко сказал Евгений Анатольевич, — вы добрая католичка. А я… чем я могу вам помочь? Ведь у меня советское удостоверение личности, я не подданный Польского государства. Вы можете, конечно, написать о поведении ксендза в высшую иерархию римско-католической церкви в СССР, в мою родную Польшу, которая продолжает томиться под панским игом. А что там ждет нашего ксендза? Монастырь.

— Но если жене пана Юркова, — прервала Евгения Анатольевича пани Эвелина, — известно, что пан ксендз был в оперном театре, то о том скоро станет известно и всему костелу.

— Юркова не посещает костел, пани Эвелина.

— Не посещает, но насплетничает прихожанам, пан Евгенуш. За то я ручаюсь.

— На чужой рот, пани Эвелина, замок не привесишь.

— Что же делать, пан Евгенуш?

— Ничего. Ждать.

— Но как мы можем допустить…

— По-моему, ксендз Владислав не преступник. Подумаешь, посетил один раз оперу…

— С ним, пан Евгенуш, была молодая паненка…

— Слушайте, уважаемая пани Эвелина, — засмеялся Евгений Анатольевич, — я на днях видел, как вы около колбасной Соколова душевно беседовали с Диановым, компаньоном фотографа Ивана Николаевича. Ну и что из этого?

Пани Эвелина стала горячо защищаться:

— Мы ведь с паном Диановым в преклонных летах… У нас никакой любви быть не может.

— Может, может, пани Эвелина, — с иронией успокоил ее Евгений Анатольевич. — И почему вы так заинтересованы возвышенными чувствами нашего ксендза? Человек он молодой. И ему, как и вам, хотя вы и ссылаетесь на преклонные года, ничего человеческое не чуждо. Было бы странно, если бы он вдруг стал холоден к девушкам. И прекрасно, что ксендз Владислав не считается с догмами католической церкви… А на ваше знакомство с Диановым ксендз, думаю, смотрит спустя рукава своей сутаны…

— Пресвятая дева Мария! — с дрожью в голосе воскликнула пани Эвелина. — Что вы говорите, пан Евгенуш! Уповайте вы на бога…

Евгений Анатольевич прервал ее:

— Александр Сергеевич Пушкин писал, что «любви все возрасты покорны…».

В этот момент Герта уронила на пол с громом поднос. Евгений Анатольевич быстро подошел к кухонной двери и плотно ее прикрыл. И больше Герта ничего не слышала, а спрашивать деда после не решилась: постеснялась. Еще скажет, что она, как и пани Эвелина, возвышенными чувствами ксендза заинтересована.

— И все? — разочарованно произнес Глеб, когда Герта кончила.

— Все! — развела руками Герта и удивленно добавила: — А разве не интересно?

Глеб ударил себя по коленкам:

— Не понимаю, чего тебе и Гошке дался ксендз Владислав? То вы к нему в гости попадаете, то в его личную жизнь влезаете. Ну хорошо! Если католическим попам не положено со знакомыми девушками в оперу ходить, а ксендз Владислав ходит, то он этим свою религию компрометирует. Нам на пользу.

— Нарисуем карикатуру на ксендза в школьной стенгазете, — предложил Борис, — как он собирается на свидание.

Глеб покачал головой:

— Если нарисуем карикатуру, будем ослами! Получится, что мы правила католической религии защищаем. Нападаем на ксендза Владислава за то, что ксендз Владислав эти правила нарушает. А он пусть их чаще нарушает, пусть открывает польским верующим глаза своим поведением, пусть они видят, что самому ксендзу не шибко-то нравятся установленные обычаи. Другое дело, когда отец Егор из Лузиновской церкви, знаете, такой длинный, худой поп, насобирал на пасху с прихожан столько яиц, что не мог употребить их сам. И старуха трапезница по его приказанию продавала те яйца на Лузиновском рынке. Ну, денежки, понятно, попу в карман. Даже Александр Данилович Оловянников ругался. Вот на такие факты надо рисовать забавные карикатуры и разоблачать людскую жадность, вымогательство и спекуляцию.

— Ой, Глеб! — воскликнула Герта, захлопав в ладоши. — Как ты хорошо все объясняешь.

А я про себя отметил: «У своего бати научился Глеб по-ученому говорить».

— Самим надо до всего додумываться, — улыбнулся Глеб, — самим, чтобы во всякие глупые истории не попадать. Ну, пестери, бегу до Лени. Кто со мной?

Решили пойти все. Нам тоже хотелось замолвить слово за Вальку, и мы боялись, как бы Глеб чего-нибудь не забыл рассказать.

Спрятав ключ от квартиры под крылечко, как это делала сама Галина Львовна, мы направились к Лене. Жил он недалеко в общежитии, которое перед Первым маем фабрика выстроила для молодых рабочих. Это был небольшой деревянный дом барачного типа, но довольно уютный. Верхние комнаты занимали девчата, нижние — ребята.

Самая просторная комната была отведена под красный уголок. Из вывешенных там лозунгов мне больше всего нравились два: «Кто не моется, тот первый кандидат в больницу!» и

«Долой, долой монахов!
Долой, долой попов!
Мы на небо залезем,
Разгоним всех богов!»
В Лениной комнате все мы бывали не раз. Леня жил вместе с токарем Сорокиным и электромонтером Максимовым: у них стояли три железные кровати, покрытые одинаковыми темными одеялами, квадратный стол, на котором ежедневно менялась самодельная бумажная скатерть, в левом углу тумбочка с детекторным радиоприемником, высокая этажерка с книгами, объемистый гардероб и портреты Карла Маркса и Владимира Ильича Ленина.

А недавно Леня, Сорокин и Максимов достали «по случаю» старую кушетку, перетянули ее заново, втиснули рядом с гардеробом — и комната сразу стала уютной.

Когда мы пришли в общежитие, Леня был дома. Он сидел у окна и брился опасной бритвой.

— Берите, товарищи, табуретки, — сказал наш вожатый после взаимных приветствий, — и устраивайтесь. Вечером репетиция. Позавчера я небритым сунулся в клуб, так Юрий Михеевич набросился на меня: ты, говорит, в храме искусства. Ясно, что стыд и срам. Вы счастливые: бриться не надо. А с моей брюнетистой щетиной хоть десять раз в сутки скоблись. Вот почитайте пока свежую газетку.

На столе лежал последний номер областной комсомольской газеты. Почти вся ее первая полоса была занята сообщением о том, как идет подготовка к празднику десятилетия Октября. Об этом сейчас стали много говорить и в нашей школе. Александр Егорович вчера пообещал организовать к славной дате горячие завтраки для первой и второй смен. Учком готовил конкурс на лучшую карнавальную фигуру, редколлегия общешкольной стенгазеты «Перо» утвердила макет праздничного номера, старшие ученики решили создать военный уголок, на уроках шла борьба против «неудов» и против Левки Гринева и его дружков, которые грозились, что станут нарочно получать плохие отметки. Однако грозились они только на словах, так как знали, что мы не дадим им позорить честь школы. Правда, Петя Петрин предложил не принимать во внимание «неуды» «нэпмановских деток», но Сергей Гущин одернул Петю и строго сказал:

— Ты, Петро, невозможного желаешь. Школа-то общая, не раздельная…

В магазинах продавались большие красные значки «X лет Октября». А моя мать на днях купила железную чайную кружку, на которой тоже был выгравирован этот значок.

Комсомольцы фабрики аккуратно два раза в неделю в клубе разучивали к празднику новые песни…

— Ну, как, товарищ Герта, — произнес Леня, кончив бриться, — хорош я стал теперь или нет?

— Ты, Леня, всегда хороший! — ответил я за Герту. — И бритый и небритый.

— Но бритый лучше, — лукаво добавила Герта.

— Правильно! — поддержал Леня. — Сам знаю… Выкладывайте, однако, товарищи, зачем явились?

Глеб, шмыгнув носом, стал подробно рассказывать про Вальку.

— Понятно и ясно! — коротко сказал Леня, когда Глеб кончил, и задумался.

Задумались и мы и минут пять сидели молча.

— Понятно и ясно! — повторил снова вожатый и посмотрел в свои записи. — Конечно, товарищи, помочь вашему Вальке во как нужно… Нужно!

— Если Валька уйдет от Александра Даниловича, — тихо произнес Борис, — где он будет жить?

— Где жить? Ерунда! — ответил Леня. — Здесь, у нас, может жить. Кушетка свободна. Вместо трио появится в комнате квартет. Но куда его устроить работать, чтобы он вечерами мог учиться? Без биржи труда, товарищи, подростков на государственные предприятия запрещено оформлять. А есть ли требования на бирже на подростков? Наверное, нет. Ваш Валька, говорите, хорошо рисует?

— Да! — сказали мы хором.

— И дядюшки-маляра боится?

— Боится! — вновь дружно сказали мы.

— Ладно! — проговорил Леня. — Посоветуюсь с Сорокиным и с Максимовым. Чего-нибудь придумаем. Мастерская маляра Оловянникова на Лузинском рынке? Так?

— Так, — подтвердил Глеб и с надеждой спросил: — Значит, поможешь Вальке?

— Постараюсь! — улыбнулся Леня.

XII

К Пиньжаковым опять приехали Игнат Дмитриевич и Тереха, да приехали не одни, а с самим председателем Северного заводского комитета Самсоном Николаевичем. Когда после очередной репетиции «Красных дьяволят» я заскочил к Глебу за последним выпуском приключенческой повести «Большевики по Чемберлену», то застал и Пиньжакова-старшего, и гостей с Северного за обычным спором. Правда, Самсон Николаевич — о нем мне рассказал по дороге из клуба Глеб — в спор не вступал. Он лишь молча пыхтел трубкой, сидя на почетном месте под увеличенной фотографией Николая Михайловича. На той фотографии Николай Михайлович был изображен в полный рост, в военной форме, в огромной черной папахе со звездочкой. В одной руке он держал обнаженную саблю, в другой — наган.

— Эх, Никола, Никола! — смеялся довольный Игнат Дмитриевич, видимо уевший в чем-то своего зятя. — Грехов-то сколько с концессией сейчас! Альбертка-красавчик один чего стоит…

— Не в Альберте Яковлевиче дело, — подал голос Самсон Николаевич и спрятал трубку в карман гимнастерки. — Не будь его, прислали бы другого, третьего. Дело тут в грабительской сущности капитализма. Договор к концу приближается, акционерное общество прекрасно чует, что Советский Союз новый не заключит, концессионеры и рвут всеми силами прибыль. Хотят как можно больше ее взять, ни с чем и ни с кем не считаясь. Чего после на заводе случится, им наплевать. Надо выдавать спецодежду — шиш, понимаете! Это для них — лишний расход. Переоборудовать станок — зачем? Все равно договор кончается, так стоит ли его соблюдать. А обсчитывать как попытались при получке.

— Но рабочие Северного сами с усами! — вмешался Игнат Дмитриевич и доверительно сообщил: — Забастовку думают объявить. Выполняйте, капиталисты, кошкины дети, договорные условия и не финтите, а не то… Приехали вот мы в город посоветоваться кое с кем…

Мы с Глебом чуть не ахнули, услышав про забастовку. Бастовать в Советской стране на десятом году Октябрьской революции? Это до нас не доходило. О забастовках мы слышали от старших, читали в книгах, в учебниках по обществоведению, видели даже в фильмах, но чтобы в наше время… сейчас…

«Нет, — подумали мы, — тут Игнат Дмитриевич чего-то перепутал».

Но, оказывается, Игнат Дмитриевич и не думал ничего «перепутывать».


Внешне на Северном заводе по-прежнему все обстояло благополучно. Завод работал круглые сутки без остановок, по железнодорожной ветке паровоз-кукушка ежедневно тащил в сторону города груженые вагоны и платформы. Заказы на продукцию завода поступали и от Советского Союза, и из-за границы. Проценты по договору акционерное общество отчисляло в последнее время нашей стране без всяких задержек. Но внутри самого завода давно назревал конфликт между рабочими и администрацией, готовый вот-вот вырваться наружу. За оставшиеся полтора года акционеры хотели вырвать прибылей с завода как можно больше. Советский Союз мог получить в конце концов от акционерного общества не завод, оборудованный последними новинками техники, а только печальные воспоминания о нем.

Администрация стала накладывать на рабочих штрафы «за недобросовестное отношение к обязанностям». Отошел, например, на пять минут от станка или от печи — денежный штраф. Самсон Николаевич снова пригласил в завком управляющего концессией.

— Я, господа, ничего не могу поделать! — говорил Альберт Яковлевич, смущенно разводя руками. — Распоряжение свыше от акционерного общества. И потом, разве на заводах и фабриках Советской России положительно относятся к тем, кто лениво работает? Проконсультируйтесь, пожалуйста, господа. Но я точно знаю, поверьте мне, что лодырей нигде не любят. Почему акционерное общество должно терпеть их здесь?

— Да как ты смеешь оскорблять нас лодырями?! — кинулся было к управляющему разгневанный Зинов, однако Самсон Николаевич сумел схватить его за рубаху и оттащить в сторону.

Весь завком зашумел, но Самсон Николаевич замахал руками и гаркнул:

— Тише! Поручите мне ответить… Альберт Яковлевич, мы знаем о том, как в Советском Союзе относятся к лодырям. Не вам нас учить. Но штрафы, которые введены на Северном, — нарушение трудового законодательства. В договоре, как известно, понимаете, и нам и вам о штрафах ни слова не написано.

— К сожалению, господа, я вас информировал, что это зависит не от меня, — пожал плечами Альберт Яковлевич и направился к выходу.

— Ребята! — крикнул Зинов. — Чего с ним лясы точить! Объявим забастовку! При Санникове бастовали и при концессии попробуем.

— Правильно! — раздались голоса в поддержку Зинова.

— Господа! — повернувшись около двери, неуверенно произнес управляющий. — Я не страшусь ваших угроз! Вам никто не разрешит бастовать. Если остановите завод, акционерное общество будет жаловаться Советскому правительству за нарушение договора. Кому придется тогда отвечать за последствия? Одумайтесь!

— Подождите, подождите! — стараясь перекричать своих товарищей, двинулся к Альберту Яковлевичу Самсон Николаевич. — Требовать своих прав нам никто не запретит! Не забудьте, что вы не в капиталистическом государстве.

— Хорошо! — сдержанно ответил Альберт Яковлевич. — Я поставлю в известность о ваших требованиях Урало-Сибирскую контору акционерного общества.

Наутро все штрафы были отменены. Рабочие раскусили, что управляющий и его хозяева боятся забастовки, как черт ладана. Встанет завод, все их прибыли полетят, штрейкбрехеров им здесь днем с огнем не отыскать.

— Вчерась Альбертке наши ребята требование обдумали: справную спецодежду немедля запросить, — осторожно, посмотрев на брата, вставил Тереха…

Спецодежда, которой акционерное общество обязывалось бесплатно снабжать рабочих, была выдана им только один раз и давно уже пришла в негодность. Под различными предлогами обмен ее откладывался на неопределенное время. И сейчас, когда на Северном увидели, что Альберт Яковлевич боится забастовки, завком решил требовать с него спецодежду.

— Но с бухты-барахты, понимаете, начинать бастовать нельзя, — пояснил Самсон Николаевич. — Кормиться-то на какие шиши станем? У всех семьи, у многих дети малые. Вот и поехали сначала к умным людям за советом и за помощью.

— Завод остановить срочно надо, — безапелляционно заявил Игнат Дмитриевич, — а то его, побей меня бог, совсем ухайдакают. Время пришло закрывать концессию, самим все в свои руки брать. Ну, Никола, возражай. Чего молчишь?

Но, к удивлению старика, Николай Михайлович поддержал мысль о забастовке:

— Раз концессия не выполняет условий — требуйте! Откажутся — бастуйте! Теперь Республика и без концессий проживет, помощь обеспечим.

* * *
В тот вечер, едва я собрался ложиться спать, ко мне заявился Валька.

— Погоди, Гошка, — серьезно сказал он, оглядываясь по сторонам, — не укладывайся, друг. Еле-еле у дяди Сани до тебя на десять минут отпросился. Один дома?

— Один, — ответил я. — Мама опять в ночной смене.

— Это хорошо, что в ночной. У меня ведь секрет. — Валька уселся на табурет рядом с моим топчаном. — Побожись, что не разболтаешь.

— Валька, — возмутился я. — Я же пионер!

— Тогда дай честное пионерское.

— Даю честное пионерское!

— Ну, слушай!

Леня Диковских сдержал свое обещание. Сегодня утром, когда Оловянников отправился выискивать заказы, а Валька остался в мастерской писать вывеску для «Альпийского тира» цыгана Виктора Коновалова, к нему пришли гости: наш вожатый (он, как и моя мать, работал сейчас в ночную смену) и какой-то средних лет незнакомец в широкополой шляпе и длинном парусиновом пальто.

— Привет, товарищ Валентин! — сказал Леня и чихнул. — Пыли-то, пыли-то у тебя сколько.

— Некогда было подмести! — буркнул Валька, продолжая раскрашивать вывеску. — Заказ срочный, к двум часам отнести надо. После подмету.

— Отодвинься, мастер, немножко в сторонку, — попросил незнакомец, не обращая внимания на Валькин тон, — хочется взглянуть на твою работу.

— Простите! — воскликнул Валька. — Вы заказчик?! А я думал, вы просто так. Какую пожелаете вывеску? Мы все можем.

— Дай сначала выяснить, что ты пишешь, — улыбнулся незнакомец, снимая широкополую шляпу, — и как пишешь.

— Заказчики пока отменно довольны! — горделиво произнес Валька и отошел чуть в сторону.

На вывеске, над которой он трудился для тира, был изображен пестрый луг, вдали белели горы, видимо Альпы, по ним Валька начал выписывать буквы.

— Занятно, занятно! — одобрительно сказал незнакомец. — Интересные у тебя, мастер, цветовые пятна. А рисунков каких-нибудь отдельных не имеешь?

Валька подозрительно посмотрел на Леню и незнакомца.

— Чего испугался? — проговорил Леня и подмигнул. — Не съедим мы тебя, не съедим. А взглянуть на рисунки во как нужно! Не бойся, не бойся, у тебя их просит сам художник нашей областной комсомольской газеты Алексей Афанасьевич.

— Будем, мастер, знакомы! Моя фамилия Уфимцев, — представился художник. — Показывай свою работу.

Валька полез под печку, вытащил оттуда старую корчагу, затем ржавый котелок, и только после этого появилась на свет папка с рисунками.

— Вот, — прошептал он, осторожно передавая папку.

Художник взял папку, подошел к окну и с интересом стал просматривать Валькины творения. Я с некоторыми из этих рисунков был знаком, мне даже как-то пришлось Вальке позировать. Рисовал он и Глеба, и Герту, и Бориса и сделал однажды по памяти набросок Вадима верхом на Сирене. Этот набросок привел нас всех в восторг. Были у Вальки и зарисовки базара, польского костела, Козьего бульвара.

— Где ты, мастер, учился рисовать? — спросил удивленно художник, кончив смотреть рисунки.

Валька покраснел, пожал плечами. Художник изумился.

— Как не учился? Нигде?

— Не учился, — пробормотал Валька.

— Но откуда у тебя такая техника графики, такое знание человеческого тела, умелая композиция?

— Кто его знает, — смутился Валька: ему почему-то казалось, что художник его стыдит.

Лене рисунки тоже понравились.

— Молодец, товарищ Валентин! — воскликнул он. Молодец! Расти тебе, товарищ Валентин, надо! Нам художники во как требуются! Бросай-ка ты дядьку-маляра и начинай самостоятельную трудовую жизнь.

Валька перепугался.

— Что вы, что вы! — отшатнулся он. — Спасибо скажите, что дяди Сани рядом нет. Он бы дал за этакие разговоры!

— Ты, мастер, почему вдруг стал дядей Саней нас пугать? — иронически спросил художник. — Сильнее дяди Сани зверя нет? Так считаешь?

— Не считаю, — тихо ответил Валька и совсем неожиданно всхлипнул. — Не хочу я у дяди Сани работать, а в школу хочу, рисовать учиться хочу…

И, перескакивая с пятого на десятое, рассказал художнику и Лене о своем печальном житье-бытье у Оловянникова.

— Реветь перестань! — ласково усмехнулся художник, когда Валька кончил. — А то я думал, ты настоящий мастер, а ты вроде кисейной барышни. Ну, смотри бодрей!

В мастерскую к Вальке Леня и художник Алексей Афанасьевич Уфимцев шли уже с готовым планом. После нашей общей просьбы помочь племяннику Александра Даниловича Леня советовался со своими друзьями. В конце концов они решили устроить Вальку в областную комсомольскую газету: там как раз в это время требовались мальчишки — продавцы газет. И редакция собиралась делать заявку на биржу труда. Но Валька, по соображениям Лени, должен был стать не просто газетчиком: с ним, если у парня действительно окажется настоящий талант, начнет заниматься Алексей Афанасьевич Уфимцев и подготовит его для поступления в художественное училище. С жильем тоже все решалось просто: и Леня, и Сорокин, и Максимов не возражали, если Валька поселится в их комнате и будет спать на реставрированной кушетке. Последнее слово должен был сказать Уфимцев, просмотрев Валькины рисунки…

— Даже самородком меня Алексей Афанасьевич поименовал, — хвастливо говорил мне Валька и шмыгал от удовольствия носом.

— Подожди-подожди! — нетерпеливо перебил я его. — Значит, ты уходишь от своего дядьки?

Но тут-то Валька и струсил. Ему казалось, что если он покинет Оловянникова, то перевернется мир: Валька не знал, как на это посмотрит мать, боялся, что дядя отыщет сбежавшего племянника и учинит над ним жестокую расправу.

— Маляр тебя, товарищ Валентин, классически эксплуатирует! — горячась, доказывал Леня, но Валька лишь отмахивался и испуганно твердил:

— Нет, нет, нет! Упаси бог!

Так наш вожатый и ушел с Уфимцевым из мастерской, не добившись от Вальки согласия на самостоятельную трудовую жизнь.

— Валька, Валька! — напустился я на парня. — Соображай: со своим дядькой ты каши не сваришь, а тут дорога-то какая открывается. Чего струсил? Правда на твоей стороне! — И Александр Данилович ведь тебе не настоящий родной дядя, только муж тетки.

— А тетка у меня ничего, — вдруг задумчиво произнес Валька. — Забитая хоть дядей Саней… а так ничего.

— Завтра же пойдем к Лене, — продолжал уговаривать я друга, но Валька упрямо стоял на своем и в ответ на все мои горячие доводы бубнил одно:

— Убежишь, после пожалеешь. Дядя Саня обязательно изловит.

Так мы в тот вечер ни к какому общему знаменателю и не пришли, и я даже чуточку рассердился на Вальку.

XIII

На другой день в школе я мучился: мне не терпелось рассказать Глебу о планах Лени и Уфимцева, но я был связан словом и поэтому молчал. Однако по глазам моим, наверно, было видно, что я знаю что-то очень интересное, и Глеб в первую же перемену попытался выудить из меня все секреты, но я был тверд и неприступен. Но Глеб продолжал настаивать, и я наконец, не выдержав, сказал:

— Сходи к Лене и выспроси. А я чок-чок, зубы на крючок! Дал честное пионерское.

— Опять у тебя тайны, — обиделся Глеб.

— Не обижайся! Честное пионерское есть честное пионерское.

Третьим уроком по расписанию у нас значилось музо[17]. Вел этот предмет в нашей школе пожилой учитель с печальными глазами Яков Яковлевич. На уроки он неизменно приходил со старенькой скрипкой, под которую мы хором пели. Музо все любили: песни с нами Яков Яковлевич разучивал нетрудные и после математики или физики посидеть спокойно за партой и попеть было одно удовольствие. Правда, Левка Гринев со своими дружками иногда умудрялись портить нам настроение. Вдруг в самом чувствительном месте, когда Яков Яковлевич брал верхнюю ноту, раздавалось мяуканье или завывание. Учитель мрачнел, переставал водить смычком по струнам и, обиженно тряхнув длинными седыми волосами, тихо говорил:

— Я же культурную революцию пропагандирую, а мне саботаж организовывают… Ай-яй-яй, как неприятно! А я, старый музыкант, искренне думал, что в этой группе дети сознательные.

В таких случаях кто-нибудь из нас цыкал на Левкину компанию, а потом, когда в субботу устраивалось групповое собрание, нарушителей прорабатывали, и каждый раз они слезно клялись, что больше не будут.

В нашей группе лишь один Борис умел играть на солидном музыкальном инструменте; то, что Петя Петрин пиликал на гармошке, а Эля Филиппова тренькала на балалайке, в счет не шло. Поэтому Яков Яковлевич относился к Борису с большим уважением и обращался к нему всегда на «вы». Борис от подобной почести не знал куда деваться и не один раз просил Якова Яковлевича не выделять его из коллектива, но учитель оставался непреклонным:

— Вы, Боря, мой собрат по музыке, — разъяснял он. — У меня просто язык не поворачивается сказать вам «ты».

Кое-кто из ребят стал в шутку говорить Борису «вы», на что Парень Семена Палыча искренне сердился.

…Сегодня утром, перед первым уроком, Галина Михайловна, придя в класс, строго, без всяких вступлений заявила:

— Дорогой и любимый Гринев, хватит! Да-да-да! Хватит выслушивать жалобы о твоем поведении. Ты и Денисов все время разговариваете: и учителям мешаете, и товарищам. Я посоветовалась с Александром Егоровичем, и мы решили вас рассадить. Бери, Гринев, свою сумку и устраивайся, пожалуйста, с Зислиным, а Петрин переходи на старое место Гринева.

Левка и его сосед Денисов, сын владельца галантерейного магазина, что-то заворчали себе под нос.

— И не думайте возражать! — нахмурилась Галина Михайловна. — Кроме того, учтите: я два раза повторять одно и то же не люблю.

Галина Михайловна удалилась, стуча каблучками, а Денисов с сожалением посмотрел ей вслед, почесал стриженую голову и со вздохом проговорил:

— Прощай, Лева! В минуты расставания целую твои грязные пятки.

Борису с Петей Петриным не хотелось, конечно, иметь новых соседей, да еще таких, как Левка и Денисов. Но тот и другой прекрасно знали, что, если с ними рядом будут эти молодцы, с дисциплиной на уроках сразу станет лучше. Не начнут же они поддерживать Левку и Денисова во всяких пакостях?


Мы с Глебом искренне сочувствовали Борису и Пете, но, как и они, не осуждали Галину Михайловну за ее распоряжение. Ведь и в прошлые годы в школе первой ступени у нас нередко практиковалось «переселение» недисциплинированных учеников к более дисциплинированным.

— Ну как, Боба, новый компаньон? — спросил я Бориса перед уроком музо.

— Сидит, словно в рот воды набрал, — с безразличным видом ответил Борис. — Ну, а мне от этого компаньона ни холодно и ни жарко.

Но следующий час показал, что Борис ошибался. Видимо, без пакостей сын Ганны Авдеевны жить не мог. В перемену он заговорщицки шептался с Денисовым и с другими дружками и вся их компания радостно хихикала.

— Дети! — торжественно произнес Яков Яковлевич, начиная урок. — Сегодня мы возьмем на вооружение старинную революционную песню «Беснуйтесь, тираны», подготовим ее в честь наступающего десятилетия славного Октября. Внимание, дети! Я вам ее вначале сам исполню.

Яков Яковлевич достал из футляра скрипку, для пробы провел смычком по струнам, откашлялся и бодро затянул старческим, но довольно звучным тенорком:

Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами,
Грозитесь свирепо тюрьмой, кандалами!
Мы вольны душою, хоть телом попраны, —
Позор, позор, позор вам, тираны!
Эту песню я недавно слышал от Евгения Анатольевича Плавинского. Он играл ее на своем пианино и пел по-польски.

— Есть и русский текст, — пояснил он мне. — Но русский текст — творческая переработка польской революционной песни. А создал ее соратник Владимира Ильича Ленина — Глеб Максимилианович Кржижановский, когда в 1897 году был заключен в московскую Бутырскую тюрьму по делу ленинского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».

И вот теперь «Беснуйтесь, тираны» решил разучить с нами Яков Яковлевич. Песня пришлась всем по душе, и обрадованный Яков Яковлевич, положив скрипку на учительский стол, проговорил:

— Сначала, дети, запишем текст. Я продиктую.

Ученики раскрыли тетради, а Левка Гринев, как мы потом узнали, незаметно толкнул Бориса в бок:

— Держись, Борька! Сейчас такой марш-концерт начнется.

Борис удивленно покосился на Левку, а тот продолжал шептать восторженным голосом:

— Ой, смех-шум будет! Я иголку Якову в стул воткнул.

Как раз в этот момент Яков Яковлевич собирался сесть.

— Яков Яковлевич! — крикнул на весь класс Борис, вскочив со своего места. — Осторожно! В стуле иголка!

— Легавый! — успел злобно прошипеть Левка.

— Какая, Боря, иголка? — удивился Яков Яковлевич. — Вы, дружок, чего-то путаете?

— Не путаю! — продолжал Борис. — Мы ее случайно… там забыли в перемену… Я… я давал иголку Гриневу зашить штаны…

Кое-кто засмеялся.

— А! — добродушно улыбнулся Яков Яковлевич. — Понимаю! Вы с Гриневым, стало быть, рассеянные, как Паганель у Жюля Верна. И такая рассеянность в ваши годы? Ай-ай-ай! Где иголка? Вот она, несчастная. Прошу вас, Боря, заберите ее и больше не оставляйте. Дети! Я диктую первый куплет.

Борис, красный, как вареный рак, опустив голову, направился к учительскому столу и молча взял из рук Якова Яковлевича иголку.

Нам было стыдно. Урок прошел плохо, пели нестройно, без особого подъема, и напрасно Яков Яковлевич выжимал из своей старенькой скрипки самые отчаянные звуки.

Наконец он не выдержал, развел руками и, наморщив лоб, обиженно сказал:

— Что с вами, дети? Песня, как я понял, группе понравилась, а фальши сколько в исполнении! Собранности не чувствуется. Куда она делась? Я поражен, дети, поражен…

Но отвечать ученикам на вопрос не пришлось: прозвенел спасительный звонок. Яков Яковлевич уложил скрипку в футляр, со вздохом проговорил «до свидания, дети» и удалился расстроенный.

В одну секунду все мы окружили парту Бориса и Левки.

— А ну, рассказывайте! — тоном, не допускающим возражений, произнес Глеб.

— Ты чего это, Глебка, командуешь? — окрысился Левка. — В начальники лезешь? Так я тебе не пионер из твоего звена! Убирайся. Мне надо в кипятильник, напиться. После пения глотка болит.

И Левка с ловкостью обезьяны перепрыгнул через скамейку.

— Стой! — схватил его за шиворот Петя Петрин.

— И ты, малыш, тоже! — захихикал, вырываясь, Левка и вдруг, сделав страшные глаза, гаркнул: — Убери руку, гад!

— Чего привязались к человеку? — вступился за Левку Денисов.

— Помолчи, — цыкнул на Денисова Глеб и обратился к Борису: — Боба, давай выкладывай подробности.

— Чего выкладывать, — каким-то необычным тоном ответил Борис. — Я случайно разглядел в стуле Якова Яковлевича иголку.

— Чепуха! — удивленно прервала Бориса Эля Филиппова. — Я ближе тебя, Зислин, к учительскому столу сижу и ничегошеньки не видела.

— Ты близорукая! — повернулся к ней Левка.

— Сам ты, Гринев, близорукий, — обиделась Эля. — Воткнули с Зислиным в стул иглу и думаете, что это хорошо.

— Я… я не втыкал никакой иглы! — испуганно закричал Борис.

А Левка усмехнулся:

— Не пойманы — не воры!

Дежурный по школе учитель преподаватель обществоведения Владимир Константинович, круглолицый мужчина в больших очках, показался в дверях.

— Почему не проветриваете свою аудиторию? — строго произнес он. — Что вам недавно говорили на медицинском осмотре? Забыли? Дежурные, кто должен проследить, чтобы в перемену ученики выходили в коридор? Кто должен? А галдеж, галдеж… как на воскресном базаре. Живо из аудитории! Дежурные, открыть форточки!

Мы быстро покинули класс, а Владимир Константинович, убедившись, что его распоряжение выполнено, пошел дальше. Хитрый Левка засеменил за ним, о чем-то спрашивая.

— Гринев! — позвал Левку Глеб, но тот лишь досадливо махнул рукой.

— Боба, ты от нас правду скрываешь, — огорченно сказала в это время Герта Борису.

— Не скрываю, — раздраженно ответил Борис. — Не скрываю!


Слух о том, что в стуле Якова Яковлевича оказалась иголка, быстро разнесся по классам и коридорам. Не знали об этом только учителя. Сам Яков Яковлевич, видимо, по рассеянности сразу же позабыл про иголку, да он, как мы убедились, и не придал ей серьезного значения. Во всяком случае, Галина Михайловна, а ее урок был следующий после музо, ничего нам не говорила и «дорогими и любимыми» не называла.

А если бы Галине Михайловне стало известно!

Но после занятий почти вся наша группа осталась в классе. Конечно, Левка и его компания удалились, ушло еще несколько ребят, среди них и Борис. Сначала мы сидели молча и не знали, с чего конкретно начать разговор. Наконец кто-то усомнился:

— Может, иголка та и на самом деле случайно в стуле оказалась?

— Брехня! — сказал Петя Петрин. — Иголку нарочно вставили. Контра действует.

— Контра не контра, а вот Зислин-то часто обижался, что Яков Яковлевич ему «выкает»… — задумчиво протянула Эля Филиппова.

— Что?! — набросилась на Элю Герта, не дав ей закончить фразу. — И как только язык у тебя повернулся такое высказать. Мы Бобу с далеких лет знаем… Глеб, ты чего? Скажи Эле, что она сочиняет напраслину.

— Бобка иглу в стул, ясно, не втыкал, — ответил Глеб. — Такая каверза, пестери, не по Бобкиной части.

— Левкина работа! — заявил я.

Все повернулись в мою сторону.

— Откуда ты узнал? — спросила Герта.

— Не узнал, а нюхом чую!

Ребята рассмеялись, а Глеб досадливо произнес:

— Тоже сеттер какой выискался: нюхом чует. Доказать точно надо. Без точных доказательств ничего не получится. Эх, зря Бобку не задержали! Надо было у него поподробней выспросить, как он иголку заметил.

Герта предложила рассказать все Галине Михайловне или Александру Егоровичу, но Глеб замотал головой:

— Пока не надо… Дуем к Бобке. Поговорим с ним…

Борису Семен Павлович выделил отдельную комнату. Правда, комната была узенькая, и в нее втиснулись только кровать, над которой висела фотография Гражуса-щенка, столик да три стула, но зато Борис считался в этих апартаментах полным хозяином. Семен Павлович ничего не разрешал прибирать и убирать там домработнице, и Борис сам подметал и мыл пол.

Обычно мы попадали к Борису с черного хода, но сегодня возбужденный Глеб подошел к парадному и громко застучал. Дверь открыла домработница Зислиных. Увидев Глеба и нас с Гертой, она недовольно заворчала:

— Могли бы через кухню, а то, как все ныне, в господа лезут… Кухня, видите ли, для них конфуз стал. Только и бегай встречай…

— Не сердитесь, Евлампиевна, — извинился Глеб.

— Ладно, не сержусь. Чего уж там! — примирительно ответила домработница. — Бобу, поди, надо?

— Бобу.

— Чо-то мрачный ваш дружок Боба — из училища-то шмыгнул сразу к себе, есть-пить не пожелал, на койку хлоп, глаза в подушку… Уж не приболел ли?

— А мы его моментом, Евлампиевна, вылечим, — пообещал Глеб, первым заходя в переднюю и снимая пальто, — такой микстуры пропишем, что он, пестерь, до потолка запляшет.

— Ну прописывайте, прописывайте! — заулыбалась домработница, закрывая на ключ двери.

Борис, даже не сняв ботинок, действительно, лежал на кровати, уткнувшись в подушку, а рядом стоял удивленный Гражус и тихонько повизгивал. На нас пес, как на хорошо знакомых ему персон, не обратил никакого внимания.

— Хватит, Бобка, валяться! — решительно заявил Глеб и потрогал Бориса за плечо. — Поднимайся! Раз… два… три!

Парень Семена Палыча со вздохом протер глаза и сел на край кровати, опустив голову. Мы устроились на стульях, а Гражус, видя, что с молодым хозяином все в порядке, радостно завилял хвостом и лизнул Борису руку.

— Чего интеллигентского хлюпика разыгрываешь? — продолжал Глеб. — Мы ведь не на репетиции в Студии революционного спектакля… Рассказывай! Соображаешь, о чем рассказывать?

— Не могу я сейчас рассказывать, — прошептал Борис.

— Ну, это ты, Бобка, брось! — вмешалась Герта и энергично тряхнула косами. — Говори как пионер с пионерами… Ты что, за тех, кто хотел поиздеваться над Яковом Яковлевичем? Да ты знаешь, что в старое время Яков Яковлевич подпольщиков укрывал от жандармов? Папа мой у него однажды скрывался. Сын у Якова Яковлевича — краском[18]. А ты?

— Дай нам честное пионерское, что тебе ничего не известно, и мы уйдем, — сказал Глеб. — Так, ребята?

Я и Герта кивнули в знак согласия.

Борис молча гладил Гражуса. Мы ждали ответа.

— Трусишь! — вскакивая со стула, с укором крикнул Глеб. — Тогда какой ты, Бобка, пионер? Забыл, что сказано в наших законах? «Пионер правдив и верен данному слову». А ты и не правдив, и боишься честное пионерское дать. Герта, Гошка! Сматываемся отсюда, чего нам с ним возиться.

— Вам хорошо, — медленно проговорил Борис, продолжая гладить Гражуса и не поднимая на нас глаза, — а мне достанется. Меня прибьют. Он меня предупредил.

— Стоп! — подсел к нему на кровать Глеб. — От кого достанется? Кто предупредил?

— Кто, кто? Левка…

Ох как мы ругали Бориса, особенно Глеб и Герта, за его малодушие. Испугался Левки Гринева! Да ведь Глеб совсем недавно доказал, что Левкины угрозы гроша ломаного не стоят. Левка больше хорохорится, а на самом деле, если ему не поддаваться, тут же и пасует. И неужели Борис мог поверить, что мы, пионеры, не защитим своего друга от Левки.

— Идемте, пестери, быстро в школу, — предложил Глеб. — Александр Егорович еще там. Доложим ему все подробно.

— Послушай, Глеб! — Я почесал за ухом. — Как-то это не по-товарищески доносить на Левку.

— Может, правда, Глебушка, не стоит? — поддержал меня Борис. — Устроим лучше Левке за Якова Яковлевича темную.

— Физически расправимся? — с иронией спросил Глеб.

Герта в недоумении смотрела на нас.

— Правильно! — обрадовался Борис.

— На помощь пригласим Вальку. Он так Левке надает! — воскликнул я с восторгом, но Глеб охладил мой пыл.

— Выходит, мы способны лишь на кулачную расправу? Эх вы! Александр Егорович — наш старший товарищ по школе. Почему мы советуемся с Леней по пионерским делам, а не можем посоветоваться с Александром Егоровичем по школьным?

— Можем, можем! — воскликнула Герта. — Глеб, я иду с тобой.

— Боба и я подождем вас у школы, — несмело сказал я. — Как-то всем сразу к заведующему вваливаться неудобно.

— Дело ваше! — иронически усмехнулся Глеб. — Как хотите.

XIV

Вскоре вся школа знала о поступке Левки Гринева. Галина Михайловна, как только он на другой день появился в классе, отправила его домой и велела немедленно привести мать.

Не все одобряли поступок Глеба и Герты, хотя Левку открыто никто под защиту не брал, даже и его компания. Кое-кто считал, что не стоило ходить к Александру Егоровичу и выносить сор из избы. Левку можно было проучить и самим, а теперь плохая слава о группе пойдет гулять по всем школам.

— Ну и пусть говорят о нас плохо! — горячо доказывал Глеб. — Сами виноваты, что позволяем всяким Левкам распоясываться как угодно. Наука всем нам: и пионерам, и непионерам. Пора по-настоящему браться за дисциплину!

В середине первого урока Бориса вызвали к заведующему школой.

Значит, мелькнула у всех одна и та же мысль, Левка привел мать.

В кабинете Александра Егоровича действительно находилась сама Ганна Авдеевна. Как только Борис появился на пороге, она, глотая слова, завопила:

— Клеветник! Поганец! А еще отпрыск врача. Сегодня же пишу в народный комиссариат здравоохранения, чтобы Семена Зислина немедленно выгнали с работы за плохое воспитание сына!

Бедный Борис чуть не упал в обморок от такой встречи. Спас его Александр Егорович.

— Гражданка Юркова! — покачал он головой. — Вы находитесь в советской школе. Не забывайтесь!

— Вам, гражданин заведующий, хорошо, — слезливо заявила Ганна Авдеевна, вынимая из сумочки надушенный шелковый платочек и прикладывая его к глазам, — ваших детей никто не обижает. А моего единственного сына оклеветали! И оклеветал-то кто? Докторский змееныш! Сам воткнул в учительский стул иголку, а на бедного Леву сваливает. Лева, повтори еще раз, что ты не виноват.

— Ничего я не знаю, ничего не видел, — торжественно проговорил Левка. — Зислин увидел и предупредил Якова Яковлевича, а после по злобе, что меня Галина Михайловна к нему на парту перевела, сочинил напраслину.

— Вот, гражданин заведующий, как дело произошло! — воскликнула Ганна Авдеевна. — Верьте моему Леве. Мой Лева всегда говорит одну правду.

— Как же это, Зислин, получается? — спросил Александр Егорович, нервно поглаживая свою лысину.

Борис, чуть слышно, боясь расплакаться, прошептал:

— Записка…

— Какая записка? — спросил заведующий.

— Мамочка! — Левка обнял Галину Авдеевну. — Я не сержусь на Борю. Боря чего-то путает. Все ясно, я не виноват, но и Боря не виноват. Пойдем.

— Какая записка? — переспросил Александр Егорович. — Не понимаю.

— Гринев мне на уроке… написал, — еле выдавил из себя Борис.

— Мамочка, идем! — Левка стал подталкивать Ганну Авдеевну к двери, но она тоже заинтересовалась словами Бориса.

— Да подожди ты! — отмахнулась она от сына.

— Вот… записка. — Борис достал из кармана брюк клочок измятой бумаги и положил его на стол заведующего.

Александр Егорович, оседлав нос очками, взял записку и медленно вслух прочел:

«Борька! Легавый! Устроишь из-за иголки звон, не жить тебе на белом свете: изуродую вконец. Берегись! Лев».

— Он… он на уроке это мне сунул, когда Якова Яковлевича я предупредил, — уже более смело пояснил Борис.

Ганна Авдеевна безмолвно глотала воздух.

— Как же, гражданка Юркова? — спросил заведующий, пряча очки в футляр. — Кто виноват во вчерашнем безобразном поступке?

Ганна Авдеевна не стала больше вступать в объяснения с заведующим, а жеманничая, заявила:

— Мы с мужем вчера решили: пора уезжать отсюда. В Сибирь тронемся, ресторан продадим. Невыгодно здесь ресторан в последние времена содержать. Прошу, гражданин заведующий, выдать мне Левины документы…

* * *
Когда мы возвращались домой с группового собрания, где говорилось о дисциплине, Глеб и Герта всю дорогу смеялись надо мной и Борисом и величали нас «адвокатами господина Гринева». А мы даже отшутиться не могли. Действительно, оба мы вели себя в этой некрасивой истории по-дурацки, не по-пионерски.

— Эх, Гошка, Гошка! — иронизировал Глеб. — Умеешь ты только знакомиться с ксендзами да с управляющими концессией, а на большее тебя не хватает. Нашли с Бобкой кого защищать? Левку. Пусть он, тип, спасибо скажет, что я теперь сознательный! А то бы набил ему морду… Вот увидите, Левка еще не один пакостный номер отколет. Будьте осторожны.

Глеб был, как всегда, прав. Левка на самом деле отколол номер, да такой, какой нам и во сне не снился.

Случилось это через неделю, когда Юрков продал ресторан и дом.

От Вальки мы знали, что Александр Данилович Оловянников одобрил отъезд старого владельца «Чудесного отдыха» в Сибирь и говорил, что он бы и сам с превеликим удовольствием поехал вслед за ним.

— Там, — мечтательно рассуждал Валькин дядя, — пока, пожалуй, можно жить…

Только нам казалось странной и смешной искренняя вера Юрковых и Оловянниковых в какие-то «особые сибирские условия». Разве там не Советская власть, как, скажем, в Москве или у нас на Урале? Ведь даже двухэтажное торговое здание, выстроенное недавно в городе, неподалеку от центральной площади, называлось Уралсибгум, что означало Урало-Сибирский государственный универсальный магазин, имело самое прямое отношение и к Сибири.

Открытие этого ГУМа наша бригада «Синей блузы» приветствовала агитационными стихами. Сочинил стихи Сорокин, правда, кое-какие строки ему подсказала Герта, а декламировал в концертной программе Леня. Те стихи мне очень нравились, и я переписал их себе на память в особую тетрадку.

У ГУМа разный товар продается,
Расценка всякая ниже лавок.
Английский табак и махорка найдется,
Ленты, чулки и пачки булавок.
Служащим, рабочим кредит дается,
Извольте зайти в магазин!
Будьте покойны — вам не придется
Гнуть пролетарских спин.
Умно, заметьте, поступит лишь тот,
Мысль кто такую признает:
Всякий, кто в ГУМ за покупкой идет,
Советскую власть укрепляет.
Если ж такой вас волнует вопрос:
Дешевы ль цены у ГУМа?
Лучший ответ вам — цена папирос,
Яблок, колбас и изюма.
Всем ГУМ снабжает, все продает.
Слушайте! Нужно ж вам знать:
Если покупка на ум вдруг придет,
Ходите лишь в ГУМ покупать!
К сожалению, во время Лениной декламации главная мысль сорокинских стихов пропадала. Раскрыть ее можно было лишь в том случае, если внимательно просмотреть написанный текст. Сорокин так подобрал начальные буквы всех строф, в этом ему и помогала Герта, что, если читать их сверху вниз, получалось: «Уралсибгум все для всех».

Когда ГУМ строили, неизвестные личности пытались темной ночью поджечь магазин, но примчавшиеся пожарные потушили огонь: пострадала лишь часть первого этажа. С тех пор стройку охраняли вооруженные дружинники. В городе говорили, что пожар — дело рук нэпачей, испугавшихся конкуренции государственной торговли. Милиция пыталась найти поджигателей, но безрезультатно. Так это дело и осталось нераскрытым…

…Однажды Борис в сумерках возвращался с урока музыки. Тускло мерцали на столбах электрические фонари, накрапывал холодный осенний дождик, изредка попадались прохожие. Борис продрог и мечтал скорее попасть домой. Дойдя до польского костела, он свернул в темный проулок, куда выходили сады и огороды. Так было ближе до квартиры Зислиных.

— Стой! — раздался позади приглушенный крик.

Борис вздрогнул и испуганно обернулся. К нему подбегал Левка Гринев.

— Ну, чего тебе? — стараясь казаться равнодушным, проговорил Парень Семена Палыча.

— Хочу попрощаться! — тяжело дыша, ответил Левка и схватил Бориса за плечо. — Последние суточки ведь гуляю по здешней земле.

— Пусти, Гринев! — произнес Борис решительным голосом, пытаясь оттолкнуть Левку.

— Не торопись! — захихикал тот. — Понял! Я с тобой, легавый, еще не рассчитался. Ты думаешь, докторский сынок, я забыл твою продажу? Не забыл. И решил на память у тебя пионерский галстучек выпросить… Расстегивай пальто! Снимай галстук!

— Как бы не так, — отступая от Левки, сказал Борис. — Галстука тебе не получить.

— Получу.

Левка размахнулся и ударил Бориса в грудь. Борис пошатнулся, папка с нотами выскользнула из его рук прямо в грязь.

Левка радостно оскалился и размахнулся второй раз… Ни он, ни Борис не заметили в пылу перепалки, как около них очутился Валька. В этот вечер Валька поздно возвращался от заказчика, жившего рядом с вокзалом.

— Чего это ты, Лев, развоевался? — голосом, не предвещающим ничего хорошего, спросил Валька, становясь между Борисом и Левкой. — Бежать не вздумай — достигну.

На какую-то долю секунды Левка оторопел.

— Так? — осуждающе покачал головой Валька и, нахмурившись, грозно цыкнул на Левку: — Собери бумаги!

— Сейчас, Валя, сейчас! — заторопился Левка и, нагнувшись, стал складывать ноты в папку, приговаривая: — Извини, друг Боря. Нечаянно задел… Темень кромешная.

— Так! — процедил Валька, когда Левка, гримасничая, передал папку Борису. — Нечаянно, выходит, задел?

— Нечаянно… Боря подтвердит! Подтверди, Боря. Ведь мы в школе с тобой даже за одной партой сидели. Чего молчишь?

— Обманываешь, — не обращая внимания на Левкины увертки, продолжал Валька, поднимая руку. — Глаза у меня кошачьи. Сам все видел!

— Не надо, Валюша, не надо! — испуганно закричал Борис, пытаясь удержать Вальку. — Чего с ним связываться.

— Ладно! Бес с тобой, — презрительно плюнул Валька, вытирая ладони о полу длинного кафтана, который ему пожертвовал дядя. — Благодарность скажи, что уезжаешь, не то… Пошли, Боба.


Примерно через полчаса в дом Оловянникова влетела разъяренная Ганна Авдеевна и напустилась на Александра Даниловича. Тот, догадавшись, что от него требуется, пригласил Левкину мать на кухню, где Валька ваксил дядины сапоги. И там без всяких объяснений Ганна Авдеевна схватила стоящий у печки веник и принялась лупить им Вальку по спине. Изумленный парень не знал, как и поступить: удары веником были не чувствительны, но обидны. Он хотел уже вырвать веник из рук Ганны Авдеевны, но Оловянников, растягивая рот до ушей, сказал:

— Достаточно, мадам Юркова, нервы да силы на энту неблагодарную персону растрачивать. Успокойтесь! Я с ним завтра утром сам займусь…

И, больно дернув Вальку за вихор, Александр Данилович увел Ганну Авдеевну с кухни. Валька в сердцах пнул в угол брошенный веник, швырнул на пол сапог и, чихнув, уселся на трехногий табурет. Через несколько минут появился Оловянников, прикрыл дверь и, недовольно качая головой, зашипел:

— Бога моли, что мадам Юркова покидает наш город, и поэнтому я ее жалобы особенно не принимаю… А отхлестать тебя, варнака, стоило! Чего тебе от людей чужого круга надо-то? А? Энти личности тебя, сукиного выродка, в порошок сотрут, коли захотят. Знай, Валентин, собственное дело и не лезь к интеллигенции, пусть они сами свои раздоры да споры разрешают. Я вот в интеллигентских науках не силен, а уважение в округе завоевал…

Долго еще поучал племянника Оловянников, но Валька не обращал внимания на проповеди дяди и с тоской думал: «До чего надоело жить у него! Пропади все пропадом».

На следующий день, когда я после занятий пришел домой, меня встретила во дворе жена Оловянникова.

— Однокашник-то твой, Гоша, Лева Гринев, к Александру Даниловичу ранехонько прощаться заглядывал… Какие нынче вежливые юноши стали!

Я удивился: Левка почти не был знаком с Оловянниковым. И вдруг пришел прощаться. С чего бы это? Но в тот же вечер все прояснилось.

У Глеба и Бориса на шесть часов намечались очередные занятия с Валькой. Валька предупредил их, что сначала разнесет заказчикам вывески и только тогда забежит минут на сорок в квартиру Галины Львовны. Глеб и Борис ждали его, разложив на столе тетрадки с заданиями и учебники. Галины Львовны в это время дома не было.

— Упарился! — устало сказал Валька, скидывая свой кафтан. — Как рысак гонял. Зато полчаса выкроил… Ну, что нового?

— Сначала повторим старое, — строго ответил Глеб. — Расскажи-ка нам правило…

Закончить вопрос Глеб не успел. Дверь в комнату распахнулась — и на пороге показался Оловянников.

— Вот вы где, голубчики! — нервно произнес он. — Великолепно в энтих хоромах устроились…

Увидев дядю, Валька съежился и в испуге спрятал лицо в тетрадку. Борис побледнел и, казалось, прирос к своему месту. Один Глеб невозмутимо проговорил:

— Мы занимаемся, Александр Данилыч.

— Занимаетесь? — насмешливо переспросил Оловянников. — Мало вам школы? Нашли себе забаву: Валентина с пути истинного сбивать. Как не стыдно. А еще имена в честь святых убиенных древнерусских князей Глеба и Бориса носите… Постеснялись бы! Валентин, собирайся!

— Вы не имеете права запрещать племяннику учиться! — смело возразил Глеб. — Говорю вам как пионер…

Оловянников плюнул и махнул рукой:

— Ты, Глебка, не подделывайся под отца-то своего. Энто он все заумными словами выражается: республика, партия, трудящиеся… А ты, сопляк, чтобы меня образовывать! Нечего хвалиться пионерством! Чего, Валентин, рожу-то бесстыжую прячешь? Кому приказано собираться?

Валька молча поднялся и медленно стал натягивать кафтан, а Оловянников, продолжая стоять на пороге, набросился на Бориса.

— А докторскому сыну особенно стыдно над сиротой глумиться: ему ваша наука ни к чему, ему на кусок хлеба зарабатывать нужно. Пока он, лоботряс, мой хлеб жрет.

Но тут произошло невероятное: Валька, боявшийся раньше возражать дяде, вдруг хмуро пробасил:

— Хватит, дядя Саня, едой-то попрекать. Как не стыдно? Я ведь, поди, не бездельник. Сколько вам прибыли приношу!

Пораженный дерзостью племянника, Оловянников схватился за сердце.

— Прикиньте на счетах, — продолжал между тем Валька, — а после и попрекайте.

— Правильно! — воскликнул Глеб. — Правильно!

Оправившись, от минутного изумления, Оловянников подскочил к Вальке и начал бить его по щекам, приговаривая:

— Ах ты, скотина неблагодарная! Ах ты, деревенщина! Нахватался у энтих мерзавцев всяких непотребностей и возомнил, что королем уже стал?

Не соображая, очевидно, что он делает, Валька взвизгнул и что есть силы оттолкнул дядю; тот с вытаращенными глазами отлетел, как мячик, в угол, ударившись затылком о стенку. Валька, схватив фуражку, выскочил из комнаты.

— Караул! — завопил Оловянников. — Спасите! Убивают! Милиция!

XV

До празднования десятилетия Октября оставались считанные дни. На фасадах государственных учреждений, заводов, фабрик, школ начали появляться лозунги, плакаты, картины, портреты Владимира Ильича Ленина, Якова Михайловича Свердлова, Михаила Ивановича Калинина, Алексея Ивановича Рыкова и других деятелей Советского государства. Более солидные здания украшали цветными электрическими лампочками. Домовладельцы, кое-кто с радостью, а кое-кто и с неохотой, прибивали над воротами кумачовые флаги. На центральных улицах становилось с каждым днем все оживленнее. Магазины — и кооперативные и частные — торговали до позднего вечера. В нашей группе почти все ребята приобрели себе юбилейные нагрудные значки и носили их на красных бантах. Маленький Петя Петрин приколол на курточку сразу три значка и воображал себя командиром.

Мне Петя по секрету признался, что недоволен отцом и матерью: ведь могли они родить его лет на пятнадцать раньше! А то ни в Октябрьской революции, ни в борьбе с белогвардейцами Пете не пришлось участвовать.

— Я бы, Гошка, обязательно заслужил настоящий орден Красного Знамени, — доказывал Петя. — Ты ведь мой отчаянный характер знаешь… Хоть бы познакомиться с каким-нибудь живым краснознаменцем, посмотреть бы на орден…

Скоро такой случай нам всем представился.


За два дня до праздника по Главному проспекту города с лихим гиканьем промчалась казачья сотня. Это были самые настоящие казаки с чубами, выбивающимися из-под мохнатых огромных папах, с винтовками, шашками, пиками и нагайками. Прохожие, особенно люди пожилого возраста, посматривали на них с опаской, вспоминая, видимо, события дореволюционных лет и гражданской войны. Но испуг сразу же рассеивался при взгляде на командира сотни: на груди у него алел орден Красного Знамени.

Как потом узнали горожане, это были жители Оренбургских степей, участники легендарного партизанского рейда 1918 года, прискакавшие приветствовать город в славную годовщину социалистической революции.

Командира сотни мы вскоре повстречали в нашей школе. Оказалось, что в 1920 году он и Александр Егорович служили в одном кавалерийском полку и вместе рубили белых в Северной Таврии. Всем ученикам, конечно, очень хотелось побеседовать с героем казаком Михаилом Дмитриевичем. (Нас покорил не только его орден, но и все, что было на нем: и длинная казачья гимнастерка, и шаровары с лампасами, и боевое оружие). Александр Егорович попросил однополчанина выступить в актовом зале и рассказать о красном казачестве.

В последний день перед праздником в школе занятий не было. Мы с утра убирали и мыли классы и коридоры, а в двенадцать часов собрались на торжественный митинг. Александр Егорович в новеньком синем френче, волнуясь, поздравил коллектив с наступающей славной датой и рассказал о том, как изменился за десять лет наш Красный Урал: как он из края глухого, из края, не имеющего перспектив, из края, обреченного на исторический застой, совершил сказочный прыжок в новую, светлую эру.

— Сила большевиков, — говорил Александр Егорович, — превратит в скором времени всю Уральскую область в область социалистической индустрии, в крупный культурный центр, и навсегда рухнет то, что называлось в недавние годы глубокой провинцией.

Затем с небольшим рапортом об успехах школьников в честь годовщины Октября выступил Глеб.

Александр Егорович, не забывая своего любимого жеста — поглаживание лысины, — горячо поблагодарил нас за хорошую учебу. Да и сами школьники были рады своим неплохим результатам и минут пять дружно хлопали в ладоши и себе и учителям. А тут еще в зале появились красноармейцы из отдельного дивизиона войск ОГПУ, над которым шефствовала школа. Красноармейцы передали нам поздравление с праздником от имени всего дивизиона. Пока им аплодировали, я вспомнил, как недавно школа подарила дивизиону большой портрет товарища Дзержинского.

Красноармейцы принесли с собой в школу баян. Яков Яковлевич тут же достал из футляра скрипку, и целых полтора часа в актовом зале проходил импровизированный концерт: были и хоровые песни, и сольные; Герта декламировала; Петя Петрин плясал вприсядку; ученики старших групп демонстрировали гимнастические упражнения; и даже Александр Егорович с Галиной Михайловной станцевали русского.

Под конец нас ожидал сюрприз. К двум часам дня из соседней кооперативной столовой, в круглых закупоренных бачках были доставлены котлеты скартофельным пюре. Это наш заведующий сдержал слово: к празднику организовал для нас горячие завтраки.

— Так всегда теперь будет в большую перемену, — сказал Александр Егорович.

Мы радостно прокричали заведующему «ура!». Он это заслужил.

Когда наша четверка возвращалась домой из школы, Герта печально сказала:

— Вот и кончилось на сегодня веселье… Что дальше делать?

Так она сказала потому, что вчера Юрий Михеевич снова отказался пустить нас четверых шестого ноября в клуб на премьеру пьесы «Любовь Яровая».

— Генеральную репетицию видели? И достаточно! — авторитетно заявил старый актер. — Торжественное заседание, постановка и талоны в буфет — только для взрослых. А вы и так среди них слишком много крутитесь… Подрастете — будете посещать любые клубные мероприятия. Лучше отдохните хорошенько, наберитесь сил для «Красных дьяволят»!

Хотя мы действительно присутствовали на генеральной репетиции «Любови Яровой» и искренне восхищались игрой и Лени Диковских, и Сорокина, нам было обидно, что Юрий Михеевич до сих пор считает нас малолетними детьми…

— Дальше? — бодро ответил на Гертин вопрос Глеб. — Дальше в шесть часов пойдем на факельное шествие, а затем… затем посмотрим иллюминацию…

— Утром же отправимся на демонстрацию, — весело добавил Парень Семена Палыча. — Нечего, Герточка, вешать нос.

— Правда! — воскликнула обрадованная Герта. — Я и забыла о факельном шествии.

К шести часам вечера мы побежали к зданию горкома комсомола. С утра сегодня выпал снег, и слякоть, изрядно всем надоевшая за последнюю неделю, исчезла бесследно. И сейчас в морозном воздухе продолжали кружиться маленькие снежинки, блестевшие при свете электрических фонарей. Герта, испугавшись холода, надела валенки. Борис заявился в башлыке из верблюжьей шерсти и в теплых ботах, которые Петя Петрин еще в прошлом году, неизвестно по какой причине, прозвал «купеческими галошами», и только Глеб и я не побоялись зимы и были по-прежнему в кепках, в ботинках и в пальто нараспашку.

Около горкома комсомола шумела веселая толпа: это собралась молодежь. Бас Лени Диковских — а его мы узнали бы и среди тысячи других голосов — через каждую минуту звал в темноте какого-то Прохорова. В конце концов Прохоров отозвался и после небольшой переклички с Леней подал команду:

— Зажечь факелы!

И сразу квартал осветился от прыгающих ярких желтоватых огоньков. С шутками и прибаутками комсомольцы выравнивались в свободную колонну. Во главе ее стали музыканты из железнодорожного полка в черно-синих островерхих шляпах с зелеными звездами. Мы пристроились рядом с ними, с правого бока; с левого оказалось еще несколько незнакомых наших сверстников.

— Вперед! — махнул рукой Прохоров.

Духовой оркестр заиграл «Марш Буденного», и факельное шествие тронулось в сторону центральной площади.

Главный проспект почти весь был иллюминирован. Комсомольцы под звуки марша сомкнутым строем чеканили шаг по обледенелой мостовой. Холодный уральский ветер обжигал руки, носы и щеки и пытался загасить факелы, но на него никто не обращал внимания. Из колонны доносился смех, шум, в воздух взлетали ракеты, бенгальские огни.

Оркестр смолк, и только слышалась зычная команда Прохорова (очевидно, он был ответственным за факельное шествие):

— Ать-два! Ать-два!

— Ребята! Девчата! — раздался могучий бас Лени. — А ну, «Левый марш» Маяковского.

И, не дожидаясь ответа, наш вожатый сам начал в такт декламировать:

Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер…
Довольно жить законом, —
присоединились к Лене еще несколько голосов, —

Данным Адамом и Евой.
Клячу истории загоним.
И тут же вся колонна дружно выкрикнула:

Левой!
Левой!
Левой!
— Ой, как хорошо! — восхищенно шепнула мне Герта, стараясь не сбиться с ноги.

А знакомый бас опять гремел в морозном воздухе:

Эй, синеблузые!
Рейте!
За океаны!
Или
у броненосцев на рейде
ступлены острые кили?
«Сорвет он себе глотку! — испуганно думал я. — Кто станет тогда поручика Ярового играть?»

Но, видимо, горло у Лени, как говорил на генеральной репетиции Юрий Михеевич, было луженое. Любая зимняя погода его не страшила, и мне казалось, что прохожие сейчас слышат Леню за десять кварталов.

Около самой площади снова заиграл оркестр, колонна выравнялась, подтянулась и торжественно промаршировала мимо каменного постамента, на который давно уже собирались водрузить памятник Свободы. К сожалению, горсовет все никак не мог подыскать подходящей скульптуры…

Сделав по площади круг, комсомольцы проскандировали:

К грядущим битвам мы готовы!
И остановились.

Прохоров, сдернув с головы кожаную фуражку, лихо взобрался на возвышение и «толкнул», как пояснил тихо нам Глеб, короткую речь, «о текущем моменте и международном положении». Затем все прокричали троекратное «ура!», спели хором «Наш паровоз летит вперед», «Машу-комсомолочку» и двинулись вниз по Главному проспекту к заводскому поселку.

И снова взлетали ракеты, бенгальские огни, оркестр играл «Марш Буденного», а Леня декламировал стихи Маяковского.

После факельного шествия мы пошли осматривать при свете разноцветных иллюминационных лампочек праздничные улицы.

Из всего увиденного нам особенно понравилась электрическая игрушка, смонтированная на стене старого завода, выходящей на плотину. Над барельефом строителя города — изможденного крепостного уральского рабочего (барельеф этот вделали в стену четыре года назад, когда отмечалось двухсотлетие нашего города) — появилась голова буржуя в огромном цилиндре. Буржуй дико вращал выпученными зелеными глазами, пока не показывалась фигура красноармейца с винтовкой. Красноармеец направлял на буржуя штык, буржуй, закрыв глаза, исчезал, а на табло одна за другой загорались буквы: «Десять лет Октября». Потом становилось темно, и минуты через две все повторялось сначала.

Игрушка эта восхищала не только нас: толпа на площади все прибывала и прибывала…

Домой мы, конечно, возвратились поздно, а подниматься завтра, чтобы не опоздать на демонстрацию, надо было рано.

* * *
Ученики школ первой ступени на демонстрацию не ходили, но это совсем не означало, что мы сидели в прошлогодние праздничные дни по домам. Ни свет ни заря наша дружная четверка была на ногах и, наскоро перекусив, мчалась на свой любимый Козий бульвар, ко второй пожарной части. Сюда Первого мая и Седьмого ноября собирались автомашины и конные обозы всех городских частей.

В десять часов утра из здания торжественно под оркестр выносили знамя, затем по команде брандмайора Трифонова, могучего старика с седой бородой, как у генералов на дореволюционных лубочных картинках, пожарные трогались на демонстрации. Ехали они медленно, так как впереди маршировали музыканты и брандмейстеры в синих шинелях и в белых касках с большими гребнями, на широких поясах у них были прикреплены серебряные парадные топорики. Брандмайор Трифонов, знаменосец и ассистенты при знамени на красивых гнедых жеребцах возглавляли колонну. Мы пристраивались к пожарным и не покидали их до самого конца.

Нынче же нам пришлось нарушить установившуюся традицию: школы второй ступени и пионерские отряды наравне со взрослыми участвовали в демонстрации. Пионеры нашей базы должны были собраться у клуба и строем пойти на Конную площадь — сборный пункт всего района.


Нас предупредили, чтобы раньше половины десятого мы не приходили, но я прибежал к клубу в девять часов, не дождавшись, пока соберется на демонстрацию моя мать.

За ночь мороз прибавился, и пришлось достать из сундука валенки, полушубок и шапку.

Я думал, что прибегу к клубу если не первым, то, может быть, одним из первых, но оказался чуть не самым последним. Уже после меня, запыхавшись, прибежал Петя Петрин. Он с вечера куда-то положил свою новую ушанку и проискал ее, по его словам, целых пятьдесят минут.

Около клубных дверей в широченном тулупе, в старом солдатском башлыке прогуливался Григорий Ефимович и принимал от пионеров праздничные поздравления. Поздравил старика и я.

— Спасибо, Константинович! — деловито поклонился сторож. — И тебя, друг, с десятой великой годовщиной ответно. Желаю хорошо подемонстрировать. Раньше-то демонстрацию манифестацией называли.

— А вы, Григорий Ефимович, разве не пойдете с фабрикой? — спросила подошедшая к нам Герта.

— Нельзя, Валериановна, нельзя. Служба! — гордо пояснил наш седой ученик и, осмотревшись подозрительно по сторонам, зашептал: — Боюсь клуб без призора на праздник оставлять. Позавчера, ночью, кто-то в темноте по зданию шлялся. Слышу я, значит, сквозь дремоту топ-топ наверху, хватаю палку от помела, включаю рубильник и бегу по лестнице. Иду. Никого нет… Пять раз, вникайте, все обошел и осмотрел — пусто…

— Вам, наверное, Григорий Ефимович, померещилось, — сказала Герта.

— Нет, Валериановна, не померещилось. Ходили посторонние по клубу. Сам вникал. Матвееву Степанычу доложил, так он ха-ха-ха — смеется. Тебе, говорит, Григорий Ефимович, случай с Бугримовым покоя не дает.

В это время вдали показался Леня, и мы с Гертой, оставив сторожа, помчались к нему.

— Всем праздничный салют, товарищи. И комсомольцам, и пионерам, — отвечал на приветствия наш вожатый. — Не застыли? А ну, начинай в снежки! Разогреться во как нужно для поднятия духа!

Мы послушались Лениного совета и стали играть в снежки, а народ около клуба прибывал и прибывал. У многих алели повязки, на которых было написано золотыми буквами: «Десять лет Октября». Вместе с Николаем Михайловичем появился и дед Герты. На днях он заходил к Пиньжаковым и советовался, можно ли органисту польского костела пойти на демонстрацию, посвященную десятилетию Октябрьской революции.

— Можно, Евгений Анатольевич, можно! — успокоил его Николай Михайлович. — Валериана Плавинского на фабрике частенько вспоминают и вас встретят достойно, рады будут. Вы же душой и телом за нашу Республику.

Пока я здоровался с Пиньжаковым-старшим и дедом Герты, из фабричных ворот, урча и пуская голубоватый дымок, выполз старенький грузовичок. В открытом кузове грузовичка стояли ряженые (вот где пригодились костюмы из «Любови Яровой»!). Старик Викентий Шевякин изображал кулака, Сорокин — попа, Леня Диковских — белогвардейского генерала, Максимов — свергнутого царя. Даже руководитель Студии революционного спектакля надел поверх голубой блузы черный фрак, на голову водрузил цилиндр, а в правый глаз вставил монокль на крученом шнурке. И все, в том числе и самые неискушенные, сразу узнали, что это — ярый враг трудящихся лорд Чемберлен, призывающий капиталистические страны к новому военному походу против СССР. У нас в школе, например, и в других школах недавно был сбор денег на строительство авиационной эскадрильи «Наш ответ Чемберлену».

Рядом с шофером сидела в красной косыночке, в кожаной тужурке и с винтовкой в руках под развевающимся знаменем Римма Хапугина, символизирующая Октябрьскую революцию.

— Римма! Уничтожай контру! — шутливо закричал кто-то.

А известный на фабрике чубатый слесарь Ромка-гармонист подскочил к самому грузовичку, растянул свою трехрядку и запел на мотив «Коробушки»:

Все пройдет и все изменится,
Переменится житье.
Пусть рабочий не поленится,
А возьмется за ружье.
И ребята, стоявшие около Ромки, дружно подхватили припев:

Винтовочка, бей, бей!
Винтовочка, бей!
Советская винтовочка,
Буржуев не жалей!
Многие рабочие, несмотря на холодную погоду, привели с собой детишек; пришли и старики, работавшие на фабрике еще в прошлом веке.

Из фабричной конторы, а она помещалась недалеко от клуба, принесли знамена.

— Пионеры! Выходи строиться! — раздался голос-секретаря комсомольской ячейки.

Забили барабаны, заиграли горны, проплыло знамя нашей базы. Мы отдали ему салют. Сережа Неустроев бегал и волновался, хотя для волнения не было никаких причин: три пионерских отряда выравнялись за пять минут. За нами выстраивались взрослые. Грузовичок с «контрой» и с Риммой занял головное место.

— Шагом марш! — скомандовал директор фабрики.

И я, и Глеб, и Герта, и Борис первый раз в жизни по-настоящему ощутили себя участниками Октябрьской демонстрации.

На Конную площадь, считавшуюся самой большой в городе, вливались нарядные праздничные колонны. В старое время здесь по воскресеньям торговали лошадьми и сеном, а в дни революции, по рассказам старожилов, проходили парады и смотры Красной гвардии. А я хорошо помнил, хотя учился тогда лишь в первой группе, как в морозные январские сумерки 1924 года здесь на расчищенном от снега плацу горели костры и стреляли пушки. В этот момент по всей стране печально гудели сирены и гудки паровозов, фабрик, заводов, а люди, не обращая внимания на холод и ледяной ветер, стояли без головных уборов и не стыдились слез. В тот день в Москве хоронили Владимира Ильича Ленина, чье имя потом стала носить пионерская организация.

Мы торжественно вышли на площадь вместе с работниками областного земельного управления. Они придумали оригинальный карнавал. Впереди их колонны тащилась жалкая кляча (где только такую выкопали!), запряженная в деревянную соху. Клячу под уздцы вел оборванный «крестьянин» с приклеенной мочальной бородой, а позади колонны тарахтел стальной конь, трактор с новым железным плугом. На сохе я заметил плакат с надписью: «Так было», а над трактором горело кумачовое полотно: «Так будет!»

Только мы остановились недалеко от трибуны, сколоченной из сырых тесовых досок, как грянули звуки знакомого марша «Прощание славянки» и со стороны улицы имени Розы Люксембург показались стройные черные шеренги милиционеров. Перед самым праздником они перешли на зимнюю форму и сегодня все были в новеньких шапочках-пирожках из серого искусственного барашка, с красным суконным верхом и с лакированным козырьком. Ветер колыхал багровое полотнище милицейского знамени и трепал пестрые флаг-значки конных взводов, видневшихся за пешими рядами.

— Да здравствует доблестная рабоче-крестьянская милиция, охраняющая революционный порядок! — звонко крикнул с трибуны в рупор человек в кожаном пальто.

— Ура! — прокатилось по площади.

— Вон, гляди, Вадим! — радостно толкнул меня в правый бок Глеб.

— А вон и Литературный гость! — Это Борис толкнул меня в левый бок.

— Побежали к ним! — предложила Герта, рванувшись с места.

— Но-но! — Глеб схватил ее за хлястик стеганой жакетки. — Если все станут бегать как взбредет в голову, что от демонстрации останется?

На трибуну поднялось еще несколько человек, среди них и директор нашей фабрики. Мужчина в кожаном пальто с рупором открыл митинг.

Мы находились от трибуны близко, и нам было почти все слышно. Мне особенно запомнилось выступление участника Октябрьского вооруженного восстания, который высмеивал всяких буржуазных деятелей, предсказывающих, что Советская власть продержится в России лишь месяц.

После митинга сводная колонна района направилась к центру. Возглавлял колонну грузовик с матросами, перетянутыми крест-накрест пулеметными лентами. Высокий матрос держал в руках флаг, на котором было написано: «1917 год». За грузовиком шли с винтовками бывшие красногвардейцы и красные партизаны и несли плакат «1918 год»; за ними ехала сотня уже известных нам казаков под командованием Михаила Дмитриевича.

«1919 год» — прочитали мы у них на одном флажке, прикрепленном к пике, и «Пролетарий, на коня!» — на другом.

«На трудовой фронт!», «За учебу!», «За оборону страны!» — с такими лозунгами проходили мимо нас отряды комсомольцев. За комсомольцами тронулись пионеры, а за ними школьники.

Когда голова нашей колонны приблизилась к Центральной площади, оттуда на рысях, заключая военный парад, уходила конная артиллерия. В день Октября молодые красноармейцы принимали присягу. Будь это в прежние Октябрьские годовщины, мы, наверное, успели бы побывать и тут.

По широкой мостовой Главного проспекта двигались одновременно сводные колонны нескольких районов. В соседней с нами колонне шагали с пилами, топорами и лопатами строители нового машиностроительного завода, расположенного за вокзалом; женщины-работницы несли транспаранты с призывами: «Освободить женщину от квашни!», «Даешь фабрику-кухню!». Матери везли на санках укутанных малышей. Довольные малыши важно размахивали флажками, на которых какой-то, видимо остроумный человек, написал забавные лозунги: «Долой тряпичную соску!», «Даешь чистые пеленки!», «Да здравствуют резиновые куклы!»

— Подтянуться! — раздалась команда. — Вступаем на Центральную площадь!

Медь сводного гарнизонного оркестра оглушила нас, лишь мы подошли к постаменту будущего памятника Свободы. Под мощный рокот барабанов, труб и фанфар люди пели о великой победоносной революции.

— Тверже шаг, Гошка! Не отставай! — шепнул мне Глеб, бодро размахивая руками в такт музыке.

После конца демонстрации пионерам и школьникам выдавали бесплатные билеты в кино. Мы попали в «Лоранж» на «Ваньку и Мстителя». Хотя картина про пастушонка Ваньку и про его собаку Мстителя, помогавшим красным бойцам в годы гражданской войны, была нам хорошо знакома, никто из нас не отказался посмотреть ее еще раз. И я опять искренне переживал за Ваньку, когда он томился в белогвардейском застенке, аплодировал и свистел вместе со всем залом, когда лихие конники в красноармейских шлемах с обнаженными клинками неслись по экрану на выручку пастушонка. Впереди конников с высунутым языком мчался верный Мститель.

— Хорошо время провели? — спросил меня довольный Глеб уже в нашем дворе.

Я хотел ответить «да», но не успел. Скрипнула дверь, и из сеней квартиры Оловянникова вышел, покашливая, сам Александр Данилович, а следом за ним какая-то женщина.

XVI

Валька Васильчиков, уйдя от дяди, поселился в молодежном общежитии. На окружную биржу труда он пошел вместе с Леней и со мной. Без Лени у Вальки ничего бы, конечно, не получилось, а я увязался за ними ради любопытства. Помещалась биржа на Главном проспекте, у плотины, в большом старинном белокаменном здании со строгим красивым фасадом. Коридоры биржи были заполнены людьми различного возраста. Одни получали здесь работу быстро, как, например, группа молодых ребят с Украины, сразу согласившихся поехать на лесозаготовки, другие ходили сюда, наверное, неделями.

Пока Валька и Леня оформляли анкету, я пристроился на подоконнике в коридоре и рассматривал посетителей. В основном, как я заключил, на учете тут состояли люди так называемых чистых канцелярских должностей. Безработных же иных профессий на бирже труда сейчас было сравнительно мало. Слесари, каменщики, плотники и землекопы получали работу немедленно.

Ждать пришлось долго.

Наконец, когда я уже совсем отчаялся увидеть своих друзей, в коридоре показались Леня и сияющий Валька.

— Все в порядке! — весело доложил наш вожатый. — Теперь плывем прямо в редакцию областной комсомольской газеты. Поздравляю тебя, товарищ Валентин, с началом настоящей трудовой жизни!

И, размахивая официальным Валькиным направлением на работу, мы поспешили к выходу.

Было бы неверно думать, что Александр Данилович Оловянников так просто отступился от своего племянника. В тот момент, когда он отлетел от Валькиного удара в угол и испуганно заорал, ни Глеб, ни Борис не пришли ему на помощь. Обиженный Оловянников, кряхтя, сам поднялся с пола, вытер нос и зло прохрипел:

— Еще пионерами называетесь! При вас на человека покушались, а вы хоть бы хны! Один из пионеров даже сыном врача считается. Срам! Ладно, дома с тем паршивцем побеседую…

Дома и во дворе Вальки не оказалось. Жена ничего вразумительного сказать Александру Даниловичу не могла, сообщила только, что племянник заскочил на минуту за сундучком. Оловянников струхнул: уж, чего доброго, не направился ли Валька с жалобой к прокурору или в общество «Друг детей». А иметь дела с представителями власти Оловянникову не очень-то хотелось. С досады он пнул попавшегося под ноги кота Мазепу, цыкнул на плачущую жену и начал нервно барабанить пальцами по оконному стеклу.

В этот вечер Александр Данилович заглянул и к Пиньжаковым, и к Зислиным, и к Павлинским, и к нам и везде спрашивал:

— Нет ли у вас моего Валечки?

Через два дня Оловянников все же отыскал Валькин след и, подкрепившись для храбрости стопкой водки, явился в молодежное общежитие. Ввалившись без стука в комнату, он грозно зашипел:

— Валентин, собирайся!

Валька, надев наушники, слушал через детекторный приемник радиопередачу. В первый момент при виде дяди парень испуганно вскочил, но, опомнившись, сел на свое место и спокойно ответил:

— Благодарю, дядя Саня, за приглашение, но, простите, назад не пойду.

Леня, сняв сапоги, лежал на кровати, читал новую пьесу, принесенную Юрием Михеевичем в Студию революционного спектакля. Удивленно посмотрев на незваного гостя и отложив пьесу, наш вожатый тихо, как бы про себя заметил:

— По-моему, входя в чужой дом, надо спрашивать разрешения.

— Какое тебе нужно разрешение? — визгливо заорал Оловянников. — Племянника родного украл? Украл. Разрешением у меня интересовался? Нет! Бандюга с проселочной дороги…

Леня молча поднялся, натянул сапоги, подошел к двери, открыл ее, повернул Оловянникова, вывел его по коридору на улицу и поучающе произнес:

— Советская власть никого эксплуатировать не разрешает. Положение это распространяется и на племянников и на племянниц. Понятно? Если не понятно, ждем для популярного разъяснения в комсомольской ячейке…

В ячейку Александр Данилович, конечно, не пошел, а с Алексеем Афанасьевичем Уфимцевым, узнав, что тот согласился учить Вальку, постарался встретиться.

— На что вам деревенский вахлак? — доверительно подмигивая, задал он вопрос художнику. — Не научить вам дурака, время зря убьете. А если уж так желаете с ним возиться, милости просим в мою мастерскую, поднатаскайте Валентина хорошенько по писанию вывесок. У меня краски добрые имеются, чужеземные. Могу безвозмездно предложить. Мы, труженики искусства, завсегда договоримся…

Но Уфимцев лишь посмеялся над предложением Оловянникова.

Без Вальки дела у Александра Даниловича пошли совсем худо. Заказчики скандалили и спорили, вывески брать не хотели и обзывали маляра за его «художества» самыми последними словами. Оловянников, придя домой, плевался, чертыхался и пытался действовать на племянника через жену, но Валькина тетка была плохой дипломаткой и возвращалась из общежития ни с чем.

А Валька бегал весь день по людным кварталам с пачками газет под мышкой и звонким голосом выкрикивал последние новости. Правда, первые дни торговля у него проходила не блестяще. Он стеснялся и от всей души завидовал бойким мальчишкам-газетчикам, чувствующим себя на улице как дома. Но постепенно он привык. До выхода очередного номера из печати Валька читал верстку, чтобы знать содержание полос, потом установил, где в городе самые лучшие места для торговли. Алексей Афанасьевич занимался с ним в свободные часы регулярно и не мог нахвалиться успехами своего нового ученика. Не оставлял Валька и наших уроков, только теперь мы собирались не у Галины Львовны, а в общежитии.

Тогда похудевший от забот Александр Данилович, видя, что племянник обходится без него, решил нанести ему «роковой» удар: срочным письмом вызвал в город Валькину мать. Вот ее-то и повстречали мы с Глебом седьмого ноября на крыльце оловянниковского дома.

— Ты, сестрица Елена Емельяновна, пройдись сама до того бесовского вертепа, — вещал елейным голосом Александр Данилович. — Взгляни, как твой неблагодарный сынок развлекается.

И Елена Емельяновна (мы узнали Валькину мать: очень уж она лицом походила на сына) ответила сквозь слезы:

— Спасибо вам, Александр Данилович, что известили меня. Недаром мое сердце целую неделю болело. А материнское сердце, оно завсегда беду чует. Как я получила от вас депешу и деньги на дорогу, все дела забросила, ребят малых без надзора оставила, соседушкам ничего не наказала…

— Ты, сестрица Елена Емельяновна, выходит, пойдешь таким манером, — оборвал Оловянников причитания Валькиной матери и, сведя ее с крыльца на тропку, начал объяснять дорогу в молодежное общежитие.

— Тетя! — воскликнул вдруг Глеб. — Хотите, мы вас туда проводим?

— Ой, спасибо, мальчик! — обрадовалась Елена Емельяновна. — В городе-то я не особенно хорошо разбираюсь, чего доброго, заблужусь.

Александр Данилович, отталкивая Глеба, поспешно заговорил:

— Сами дойдем, сестрица Елена Емельяновна. Я довести тебя собирался…

— Что вы, Александр Данилович! Мне как-то стыдно вас затруднять проводами. Уж пускай мальчики…

— Мальчики не в свое дело суются, — добродушно произнес Оловянников, но взглядом своим он готов был испепелить нас.

— Топаем за ними! — распорядился Глеб, когда Оловянников и Валькина мать скрылись за воротами.

— Зачем? — удивился я.

— Эх ты! — рассердился Глеб. — Оловянников ей короба три про Вальку наболтал. Надо разоблачить!

— Верно ведь! — воскликнул я. — Бежим!

И, как настоящие сыщики, о которых нам приходилось читать, мы осторожно, стараясь держаться на определенном расстоянии, последовали за Александром Даниловичем и Еленой Емельяновной.

Перед общежитием Оловянников остановился и, показывая на окна, где жил Валька, что-то убежденно начал говорить. Елена Емельяновна лишь кивала в ответ головой и, очевидно, соглашалась со всеми его доводами. Наконец они расстались. Александр Данилович направился обратно, а Валькина мать, почистив варежками валенки, робко поднялась на ступеньки. Мы с Глебом юркнули в незнакомый двор и переждали, пока Оловянников, машинально насвистывая танго «Аргентина», прошел мимо.

— Шашки к бою! — скомандовал Глеб.


…И Валька, и Леня, и Сорокин, и Максимов — все были в сборе и отдыхали после демонстрации.

Появись в общежитии сейчас сам Чемберлен, Валька, наверное, удивился бы меньше, чем приезду матери. О том, что он сбежал от дяди, наш друг ничего в деревню не писал: боялся. Правда, из первой получки Валька собирался послать матери денег, но его получка должна была быть лишь в середине месяца.

В дверь осторожно постучали, и Леня пробасил:

— Можно.

Валька сначала даже не мог сообразить, кто это стоит на пороге. Елена Емельяновна, зажмурившись от яркого электрического света, тоже ничего не говорила.

— Вам, товарищ, кого? — спросил с любопытством Леня.

— Валентина… Федоровича, — нерешительно ответила Елена Емельяновна и попятилась назад.

— Матушка! Мама! — закричал Валька, сообразив наконец, что перед ним стоит мать, и кинулся к ней.

Но Елена Емельяновна оттолкнула сына и, расстегнув свою кацавейку, достала спрятанный на груди ременный кнут. С появлением кнута вся ее робость сразу улетучилась.

— Бегоулом стал, мать забыл; дядю, который тебе столько добра сделал, не уважаешь, — запричитала она. — Да я тебя!..

В этот момент в комнату влетели мы.

— Мама… Матушка… За что? — произнес растерявшийся Валька. — Бейте, конечно, но поясните.

— Ему еще пояснять? Осрамил семью на цельный мир… С кем живешь? Где живешь?

— В общежитии, у комсомольцев, — вмешался Глеб.

— Комсомольцы его, непутевые, против родных взбунтовали!

— Подождите, товарищ родная мать Валентина! — остановил Елену Емельяновну Леня. — Снимите свою теплую одежду, проходите, гостем дорогим будете. Побеседуем, разберемся…

— Правильно! — поддержал Леню Сорокин. — Давайте я помогу вам повесить на вешалку ваше пальто.

— А вы все кто такие? — подозрительно спросила Елена Емельяновна.

— Мы комсомольцы, — запросто ответил Леня и, показывая на Глеба и на меня, добавил: — А они вот пионеры… Валентин ваш пока не пионер и не комсомолец, но договорились, что через год начнет готовиться к поступлению в комсомол…

— В комсомол? — Елена Емельяновна ударила Вальку по спине кнутом. — Да я ему задам! Каков негодяй! В комсомол вписываться надумал, а дядю родного не уважает. Собирайся живо к Александру Данилычу, в ноги упади перед благодетелем, прошение вымоли!

— Товарищ! — строго произнес Леня. — У нас драться запрещено… А с Александром Даниловичем связываться во как не требуется: он человек иного понятия.

— Мама, — спросил Валька, — как вы приехали?

— Так и приехала! — отрезала Елена Емельяновна. — Депешу от Александра Данилыча получила…

И она подала Вальке перегнутый пополам конверт. Валька положил конверт на стол перед Леней.

— Читайте-читайте! — разрешила Валькина мать.

И Леня стал вслух с выражением читать послание Оловянникова. Чего только там хитрый маляр не наплел. Выходило, что он одел и обул Вальку, поселил его в отдельной комнате, учил «рисовать вывески и объявления», а племянник, вместо того чтобы благодарить дядю, связался с преступной компанией, познакомился с бездельницей-дворничихой, сбежал к комсомольцам в общежитие, где процветают пьянство, разврат и картежная игра.

Когда Леня кончил, все мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. Даже сам Валька не смог сдержать улыбки.

— Чего это вы? — опешила Елена Емельяновна.

Пожалуй, с полчаса разъясняли Валькиной матери Леня, Сорокин, Максимов и Глеб про горькое житье-бытье ее сына у богатого родственника. Даже я и то вставил несколько слов в общее повествование. Один лишь Валька, опустив голову, молча сидел на кушетке.

Сначала Елена Емельяновна никак не хотела нам верить.

— Боже мой! — восклицала она через каждую минуту, испуганно разводя руками. — Неужели правда?

И только когда Леня показал ей бывший Валькин кафтан, разостланный у порога для вытирания ног, Елена Емельяновна поверила и заголосила:

— Горе мне, горе. Кому я свое родимое дитя доверила!

И, кинувшись к Вальке, он стала обнимать, целовать его, приговаривать:

— Назад, сынок, поедем. Назад. Собирайся, сынок, собирайся! Поедем в деревню… Прокормлю тебя… Добрые люди не дадут с голодухи помереть!

— Мама, матушка! — успокаивал ее смущенный Валька. — Не убивайтесь вы этак, я ведь скоро сам получать деньги начну и вам помогу, и братикам, и сестренкам… А про дядю Саню позабудьте, эксплуататор он форменный.

Еще через полчаса мы все устроились за столом и пили сладкий чай. Оставшиеся неясности были уточнены и договорены. Вальке разрешалось жить в общежитии и работать в редакции при условии, что он во всем будет слушаться Леню. Лене Елена Емельяновна подарила кнут и просила не жалеть Вальку, если сын ее в чем-либо провинится. Леня в ответ громогласно рассмеялся и, подняв стакан сладкого чая, предложил выпить «за смычку уральского пролетариата с уральским крестьянством».

Ночевать Елену Емельяновну поместили на верхний этаж, к девчатам. Про Оловянникова она больше ничего не хотела слышать, а лишь жалела его жену, свою сестру, которой «приходится знаться с эксплуататором».

На другой день, восьмого ноября, в клубе был общий сбор нашей пионерской базы, посвященный десятилетию Октябрьской революции. Но, к великому сожалению, членам Студии революционного спектакля принять участие в первом отделении этого сбора не пришлось. К сбору как раз приурочивалась премьера «Красных дьяволят», и, пока в зале проходили торжества, а старших пионеров передавали в комсомол, мы, одетые в костюмы буденновцев и махновцев, сидели за кулисами и гримировались. Юрий Михеевич считал, что «грим — великое дело», без которого настоящий, классический спектакль, а к такому спектаклю он относил и «Красных дьяволят», не может существовать. Старый актер даже проводил после репетиции специальные занятия по искусству гримирования и добился того, что каждый студиец умел накладывать на лицо какой угодно грим.

Когда я налепил себе из гуммоза[19] нос картошкой и приклеил рыжие висячие усы, Юрий Михеевич одобрительно крякнул и сказал:

— Браво! Брависсимо! Но у меня, Георгий, к тебе громадная просьба: появляешься ты лишь в массовых эпизодах, в остальные моменты свободен…

— Ага! — ответил я, вглядываясь в зеркало.

— Только свободы, — продолжал Юрий Михеевич, — тебе не видать сегодня, как собственных ушей. Будешь сидеть с пьесой в суфлерской будке в свободное от игры время и следить… Не морщи лоб. Удивляться не надо. Шевякин в «Любови Яровой», как вышел в первой картине на публику, оробел и текст забыл. Накладка серьезная. Потом, правда, все в норму вступило. Зрители-то не заметили накладки, а я струхнул. На подмостках всякое происходит. Вы — люди, совершенно пока не искушенные в великом мастерстве сцены… Суфлерство у тебя, знаю, получается, вот и доверяю поэтому. Возьми в старом русском театре, спектакли готовились там на скорую руку за три-четыре дня. Ясно, что при столь быстром темпе роли наизусть не выучишь. Суфлер в те времена богом у нас считался, с суфлером все актеры дружить старались, суфлер всегда мог спасти положение, если кто собьется с текста или запамятует. Сам великий Владимир Николаевич Давыдов перед суфлером преклонялся…

Я отказываться не стал: суфлером так суфлером. Попариться во время премьеры пришлось здорово: надо было лезть то на сцену, то под сцену. Даже шишку на лбу насадил, стукнувшись о край суфлерской будки. Валерка Чернов, игравший Махно, так входил в образ, что забывал все на свете и начинал говорить совсем не по пьесе. Мне удалось подсказать ему несколько раз.

Помню, как после заключительной картины зрители вскочили со своих мест и, хлопая в ладоши, вызывали режиссера и актеров. А самые голосистые кричали:

— Походникова!

— Пиньжакова!

— Плавинскую!

— Зислина!

— Чернова!

Мою фамилию, как обычно, никто не называл. А я и не обижался, ибо сценическая слава меня не прельщала. В последнее время под впечатлением Валькиных рассказов о редакции я надумал стать журналистом, да не простым, а каким-нибудь важным. Разве плохо, например, будет звучать: «Ответственный секретарь редакции Георгий Сизых».

Посмотреть премьеру Студии революционного спектакля пришли по приглашению Глеба и Игнат Дмитриевич с Терехой, приехавшие утром с Северного завода, чтобы поздравить своих родственников с годовщиной Октября. Были на спектакле и Валька с матерью, и наши родители, и учителя. Звали мы и Вадима, но для конной милиции никаких праздников не существовало. Весь день восьмого ноября Вадим патрулировал по городу.

— Думал ли я, побей меня бог, в молодые годы, — сказал вечером Глебу Игнат Дмитриевич, смахивая с ресниц слезы, — что на той самой сцене, которая для потехи хозяев мастерилась, мой внук станет представления давать.

XVII

С фасадов домов и с заборов поснимали флаги, портреты, лозунги, разноцветные лампочки, и снова потекли трудовые будни. Прекратились на время занятия в Студии революционного спектакля: Юрий Михеевич спешно подыскивал новые пьесы и целые вечера сидел в публичной библиотеке имени Белинского.

В свободные часы мы пропадали теперь на городском пруду. Там вскоре после праздников Уралпрофсовет открыл каток. У Глеба, у Герты и у меня имелись простенькие коньки «снегурочки», у Бориса — чуть получше: «нурмис». Сынки и дочки нэпачей катались только на дорогих коньках «английский спорт», но мы им не завидовали. Мы держались на льду гораздо лучше.

В теплушке, вернее, в холодушке, где помещались раздевалка катка и буфет, друг Левки Гринева, Денисов, как-то стал угощать нас ирисками.

— Берите, дружки, не стесняйтесь! — ласково говорил он. — Скоро я тоже попаду в пролетарии… Папашка мой собирается прикрывать свою галантерею. Считает, что, если вовремя ее не ликвидировать самому, государственные магазины все одно по миру пустят. Умные головы появились в государственных магазинах. Надоело отцу с ними конкурировать.

— А куда же у тебя, Денисов, папа служить поступит? — наивно спросил Борис.

— В артель кооперативную собирается.

— А возьмут ли? — усмехнулся Глеб.

— Проситься будет. Вот так… Он жизнь торговую с детства знает. Кооперации его опыт пригодится.

— Там опыт пройдох не нужен! — отрезал Глеб. — Там все на честных началах. Двигаемся, пестери, на круг…


В тот день было воскресенье, и в застекленной будке, над теплушкой, играл духовой оркестр пожарных, народу на катке собралось видимо-невидимо.

Глеб понесся вперед в паре с Гертой, а вслед за ним мы с Борисом. Нас обогнал высокий плечистый конькобежец, обвязанный чуть ли не до глаз длинным шерстяным шарфом. Рядом с ним на «нурмисе» легко рассекала лед стройная черненькая девушка с завитой челкой. Наверно, высокий конькобежец специально прятал свое лицо, чтобы не быть узнанным. Но я сразу отгадал, кто это.

Я взглянул на Бориса: показать ему или нет таинственного конькобежца? Но, вспомнив, как меня разнесли осенью за посещение дома ксендза Владислава, решил, что показывать не стоит. Пусть католический священник развлекается, и пусть пани Эвелина охает, если услышит про забавы своего подопечного. А может, догнать Глеба и Герту, отозвать Герту в сторонку и кивнуть на ксендза? Но как быть с Глебом?

«Ладно! — подумал я. — Леший с ним! Пусть ксендз катается, пока свои же католики не отошлют его назад, в Польшу. А партнерша-то у ксендза симпатичная… Но наша Герта лучше…»

На другой день, утром, Глеб сообщил мне сногсшибательную новость, и я сразу позабыл и про ксендза, и про его партнершу: забастовали рабочие Северного завода, да забастовали не одни. К ним присоединились и шахтеры с копей «Ключи» и «Бурсунка», которые в свое время тоже были сданы в концессию.

— Дедушка с Терехой приехали, — рассказывал Глеб. — После школы зайдем к нам, все подробно выспросим…

Однако выспрашивать нам особенно ничего не пришлось. Игнат Дмитриевич готов был толковать про забастовку хоть весь вечер. До обеда они с Терехой ходили в Уралпрофсовет по различным заводским делам и договорились там о полной поддержке и помощи со стороны профсоюзов и даже послали спешной почтой какое-то важное письмо в Москву…

Оказывается, перед самым праздником Октябрьской годовщины по Северному заводу поползли упорные слухи, что и в эту зиму концессия не собирается выдавать новой спецодежды.

— Пусть откупаются деньгами, — говорили рабочие. — Мы на деньги в городе достанем что нужно.

И когда Самсон Николаевич спросил управляющего, будет или не будет спецодежда, тот, пожав плечами, улыбаясь, ответил:

— Думаю, господин председатель завкома, что не будет. Договор, заключенный между акционерным обществом и вашим государством, приближается к финалу. Зачем, поймите сами, акционерному обществу лишние расходы. Видите, я от вас ничего не скрываю.

— Мы готовы и на денежную компенсацию…

— Что? — воскликнул удивленный Альберт Яковлевич, но тут же сдержал себя и приятно улыбнулся. — Господин председатель завкома, акционерное общество в эти месяцы не располагает лишними капиталами. Может случиться, что и ближайшую заработную плату акционерное общество задержит. Конечно, не на огромный срок… Поэтому, извините меня, но разговор о денежной компенсации есть не что иное, как пустая трата времени.

Вечером, собрав членов завкома и пригласив представителей партячейки, Самсон Николаевич доложил им подробно о беседе с управляющим. Шум поднялся невероятный. Больше всех возмущался Игнат Дмитриевич, хотя, как уже известно, в завкоме не состоял.

Все мнения в конце концов сошлись к одному: компромиссы отбросить и требовать от акционерного общества полного соблюдения заключенного договора. Если послепраздничная получка будет задержана и спецодежда не выдана, объявить забастовку.

— И в городе нас поддержат, — заявил Самсон Николаевич. — Продемонстрируем иностранным акционерам, что с Советским государством шутить опасно.

У Альберта Яковлевича на заводе имелись «уши». Поэтому на следующий день управляющему стало известно о решении завкома, да завком и сам не делал особой тайны из своего заседания.

— Постарайтесь понять меня как доброжелателя, как друга, — говорил Альберт Яковлевич, явившись к Самсону Николаевичу. — Затевать забастовку бесполезно. Завод, господин председатель завкома, работает в темпе, продукция выпускается, следовательно, здесь претензий к договору нет. К чему, господин председатель завкома, волновать народ? Неужели мы с вами не поймем друг друга? Акционерное общество отблагодарит человека, который пойдет навстречу его финансовым интересам. Но денег рабочим в эти дни, подчеркиваю, не будет.

Самсон Николаевич внимательно слушал управляющего, не перебивая и не задавая вопросов. Когда тот кончил, председатель завкома встал, поклонился ему и иронически произнес:

— Я вам отвечу примерно вашими же недавними словами: извините меня, но этот разговор не что иное, как пустая трата времени.

— Делаете хуже лишь себе, — ответил Альберт Яковлевич и, улыбнувшись, ушел.

Ночью в одном из цехов завода чуть не произошла авария. Кто-то попытался вывести из строя мощный листопрокатный стан, купленный концессией два года назад у чехословацкой фирмы «Витковец». Преступнику совершенно случайно помешали, но задержать его в общей суматохе не сумели, и он благополучно скрылся, так никем и не опознанный.

А утром из города прикатил сам глава Урало-Сибирской конторы акционерного общества. Вместе с Альбертом Яковлевичем этот пузатый господин прошел по всем цехам, всюду тыкал палкой с золотым набалдашником. С завкомовцами глава конторы разговаривать не пожелал, показал лишь палкой на управляющего: вот, дескать, местный царь и бог, с ним и разрешайте все спорные вопросы. А дня через два Альберт Яковлевич сообщил Самсону Николаевичу, что акционерное общество намерено подать Советскому правительству жалобу на саботажников-рабочих, пытавшихся якобы вывести из строя концессионное оборудование.

— Это оборудование и ваше и наше, — ответил председатель завкома, — и нам, понимаете, нет никакого смыслаего портить… А про спецодежду что слышно?

Управляющий лишь улыбнулся.

В конце недели, когда должна была быть зарплата, около кассы заранее собралась очередь. Вместе с мужьями в очереди стояли жены и дети. В три часа окошечко открылось, высунулась плешивая голова старшего кассира, и рабочие услышали, что им предлагается получить пятьдесят процентов зарплаты деньгами, а остальная сумма заменяется продуктами из концессионного магазина.

— Долой гнилые ваши продукты! Долой тухлую колбасу! — раздалось из очереди. — Кому она нужна!

— Я лишь выполняю приказы свыше, — растерянно пояснил старший кассир и скрылся.

Рабочие пошли в завком. Самсон Николаевич тут же отправился в заводоуправление, но управляющий ничего внятного сказать не смог.

— …И тогда, — рассказывал нам Игнат Дмитриевич, возбужденно размахивая длинными руками, — наши ребята забастовали. Деньги потребовали полностью, спецодежду полностью. На особом собрании выбрали стачечный комитет. Вот какие дела завертелись, побей меня бог. Руководителем стачечного комитета умного мужика выдвинули. Ершов его фамилия. Слышали про такого героя? С пограничных войск недавно демобилизовался, на польском рубеже служил. Ну и тут сразу распоряжение отдал: выставить в цехах пикеты для охраны заводского имущества и оборудования. По-красноармейски дело организовал. Вот и бастуем, не работаем, тихо на Северном, домна затухла, мартен заглох. А акционерам, кошкиным детям, требование отправлено. Болтают, что какой-то главный их на Урал срочно едет. Были у нас недавно и городские товарищи из Союза металлистов, совместно надумывали, как помощь заводу изыскать…

— Да мы вас, Игнат Дмитриевич, поддержим! — перебил старика Николай Михайлович. — Через профсоюзы поддержим, да и все сознательные люди Республики поддержат… А хитра концессия. Хитра. В конце договора захотела чего-то для себя выгадать. Но ни капельки не выгадает…

— Не выгадает! — стукнул кулаком по столу Игнат Дмитриевич.

Тереха посмотрел на брата и тоже стукнул кулаком по столу.

— Не выгадает, — подтвердил он.

* * *
В городе многие знали, хотя в газетах об этом и не писали, что Северный завод бастует и что почти одновременно с ним забастовали и угольные копи «Ключи» и «Бурсунка». Поэтому никто из учеников не удивился, когда на уроке обществоведения Петя Петрин спросил:

— Владимир Константинович, вы нам объясняли про стачечную борьбу в капиталистических странах. А как же получается в нашей стране?

Владимир Константинович, хитро посмотрев на Петю, снял свои большие очки и стал их протирать носовым платком. Мы с нетерпением ждали ответа.

— Понимаю, — сказал учитель, — чем твой вопрос, Петрин, вызван…

— Я ведь, Владимир Константинович… — Петя почему-то смутился и сел на место.

— Понимаю… Не красней! Правильно поступаешь, что интересуешься!

И учитель рассказал всей группе то, что мы с Глебом уже слышали от Николая Михайловича.

— Не надо думать, — говорил Владимир Константинович, — что в Советском Союзе велико число иностранных концессий. Концессии у нас не привились. Народ сумел собственными силами начать восстановление разрушенного хозяйства, но кое-где на первых порах концессии пригодились…

— А я слышала, что концессия на Северном всю власть захватила, оттого там и забастовка, — сказала Эля Филиппова.

Владимир Константинович рассмеялся.

— Ерунда! Какая же власть у концессии?

— Кто виноват, что на Северном забастовали? Завод не работает… — озабоченно нахмурился Денисов.

— Концессия и виновата, — спокойно возразил Владимир Константинович. — Я не знаю ни одного случая в мировой истории, когда бы забастовка вспыхнула без причин. Там, где хозяева — капиталисты, причины всегда находятся. Забастовка — мощное оружие в руках трудящихся. Но в странах капитала рабочим во время забастовки приходится потуже затягивать пояса, а наши забастовщики на концессионных предприятиях знают, что с голоду и они, и их семьи не умрут.

Вечером, когда мы отправились в фабричный клуб (Юрий Михеевич наконец-то после долгого перерыва созывал студию), Глеб сказал:

— Какую же пьесу раздобыл для нас Юрий Михеевич?

— А не желаешь ты поставить трагедию про Александра Даниловича Оловянникова? — пошутил я и засмеялся.

— Нет, не желаю! — рассмеялся и Глеб.

Александр Данилович несколько дней тому назад направил в городскую прокуратуру анонимный донос, нацарапанный печатными корявыми буквами. В доносе маляр указывал, что редакция комсомольской газеты незаконно, минуя биржу труда, приняла на работу подростка Валентина Васильчикова. Но по ошибке вместе с анонимкой Оловянников вложил в конверт расписку в получении денег за какой-то заказ. И результатом доноса был фельетон, напечатанный в воскресном номере областной газеты, где Валькиному дяде досталось, как говорят у нас, на орехи.

Встретив во дворе Николая Михайловича и заметив, что у Пиньжакова-старшего торчит из кармана полупальто та самая газета, Оловянников зло проворчал:

— Скажи, Николай, богу спасибо, что другие годы нынче. Выгнал бы я вас всех давно из своего дома. От тебя да от Глебки с Гошкой зло пошло; совратили вы мне Валентина. Раньше бы ты шапку передо мной снимал и за милость почитал, что угол сдаю…

— Все правильно, Данилыч, — ответил Николай Михайлович, похлопывая правой рукой по карману. — Все правильно. Возразить тебе не могу… Вот ведь времена как изменились. Не Российская империя теперь, а Советская Республика…

В клубе Юрий Михеевич торжественно объявил всем собравшимся студийцам, что пьесы им подобраны. Со старшими он предполагает поставить драму «Разлом», с успехом прошедшую в дни праздников в Москве и в Ленинграде. Тема этой пьесы: Балтийский флот перед Октябрем. С нами же, с пионерами и школьниками, Юрий Михеевич обещал готовить инсценировку о Робине Гуде, знаменитом английском стрелке, защитнике слабых и угнетенных, жившем в далекие феодальные времена.

— Но, собратья и друзья мои по искусству, — говорил старый актер, расхаживая по сцене, — нельзя забывать и «Любовь Яровую», и «Красных дьяволят». Мы получили приглашения выступить с этими праздничными премьерами и в клубе железнодорожников, и в клубе милиции. Завтра я сам обстоятельно выясню порядок гастролей. Обновить требуется и репертуар бригады «Синей блузы»… Работы, как видите, у нас по горло.

И работы, действительно, оказалось «по горло». «Красных дьяволят» нам пришлось играть не только у железнодорожников и у милиционеров, но и в детском доме № 1. А старшие студийцы ездили с «Любовью Яровой» по ближним деревням. О наших спектаклях в комсомольской газете даже появилась статья с рисунками Вальки Васильчикова.

Валька старался не пропустить ни одной постановки «Красных дьяволят», сидел всегда в первом ряду и все время делал какие-то наброски в маленький блокнотик. Потом он признался, что выполнял задание Алексея Афанасьевича. Результатом задания и было его первое выступление на страницах газеты.

В тот день Валька чувствовал себя на седьмом небе, да и мы, пожалуй, радовались не меньше его. Двадцать экземпляров номера наш друг отправил по почте Елене Емельяновне и приписал, чтобы Елена Емельяновна раздарила газеты всем родным и соседям.

Юрий Михеевич стал репетировать с нами инсценировку о Робине Гуде, и Глебу, конечно, досталась заглавная роль, а мне опять поручили исполнять «персонажа из толпы» — некоего мрачного рыцаря.

— Георгий, не огорчайся, — утешал меня Юрий Михеевич, когда распределяли роли. — Специально тебя занимаю лишь в нескольких сценах… Суфлер ты, друг, идеальный.

Однажды вечером в клуб, когда мы только-только расселись за большим овальным столом, чтобы прочитать по ролям пьесу о Робине Гуде (Юрий Михеевич именовал такую читку застольной репетицией), нежданно-негаданно заявились Игнат Дмитриевич и Тереха. Вежливо поздоровавшись с каждым за руку, они пригласили нас приехать в какое-нибудь воскресенье на Северный и показать «Красных дьяволят».

— Вот, друзья-студийцы, — гордо сказал старый актер, обращаясь к собравшимся, — что значит истинное искусство! Оно нужно людям, как пища, как вода, как солнце, как воздух. Чувствуете? Забастовка идет, а нас приглашают… Обещаем, дорогой Игнат Дмитриевич, торжественно обещаем продемонстрировать свой скромный труд рабочим Северного… Устраивает вас первое воскресенье декабря?

Тут же мы условились, что декорации, костюмы и бутафория будут отправлены в Северный на розвальнях, которые стачечный комитет специально пришлет в субботу, а участники спектакля и режиссер поедут на следующий день утренним поездом.

— Сцену вам сколотим отменную, побей меня бог! — говорил обрадованный Игнат Дмитриевич. — Я ведь мастер по этаким делам еще с молодости. В самом огромном цехе развернемся, чтобы побольше народу вместилось…

И наша студия стала готовиться к гастролям на Северном заводе. Леня, узнав о выездном спектакле, добился у Юрия Михеевича разрешения поехать вместе с нами. Сопровождала нас и Галина Михайловна.

В первое воскресенье декабря рано утром мы собрались в клубе, сложили в общую корзину пирожки, шаньги, бутерброды и вареные яйца, которыми нас снабдили матери, и, сев около магазина Уралторг в автобус, отправились на вокзал.

Мне редко приходилось путешествовать по железной дороге, а зимой я не ездил ни разу. Да, пожалуй, и не я один, многие из моих товарищей дальше пригородных деревень и сел никуда не выезжали, поэтому нам было все и непривычно, и интересно.

Нам не терпелось поскорее забраться в вагон, чтобы уже по-настоящему почувствовать себя путешественниками.

— Ох, молодежь! Ох, молодежь! — добродушно посмеивался Юрий Михеевич. — Кровь-то горячая, вот и играет…


Наша четверка устроилась на нижней полке рядом с Леней, а на верхнюю вместе со своей гармошкой забрался Петя Петрин.

— Не выспался я сегодня, — заявил он, зевая. — Вздремну малость… Приедем — разбудите. В окошки все равно нельзя смотреть: морозом разукрасило.

— Леня, — скинув платок, лукаво спросила Герта, — а почему ты такой мрачный нынче с самого раннего утра?

— Правда, Леня, — встрепенулся и Глеб. — В чем дело?

— И я заметил, — сказал Борис.

Только я один промолчал, так как, откровенно говоря, ничего не заметил.

Леня осторожно глянул по сторонам, зачем поманил нас пальцем, чтобы мы приблизились, и таинственно прошептал:

— Вы читали, товарищи, роман Лермонтова «Герой нашего времени»?

— Я читал, — поднял руку Глеб.

А мы все трое в ответ лишь замотали головами.

— Скажи, товарищ Глеб, — обрадовался Леня, — как звали Печорина?

— Печорина?.. Печорина?.. Его звали, — напрягал память Глеб, — его звали… Знаешь, Леня, не помню.

— Вот то-то и оно! — горько усмехнулся Леня.

Оказалось, что вчера вечером в общежитии, в красном уголке, Римма Хапугина задала вопрос о Печорине Лене, Сорокину и Максимову, и никто из них не смог ответить на него.

— Во как нужно узнать! — говорил нам сейчас Леня. — А то позор… Неудобно!

И Леня продолжал горевать, пока не тронулся наш поезд.

Я прильнул к замерзшему окошку и попытался хоть что-нибудь высмотреть, но скоро убедился в бесполезности этой затеи.

— Слушайте, товарищи! — вдруг ударил себя по лбу Леня. — С нами держит путь ваша учительница… Узнайте у нее.

— Верно! — воскликнул и Глеб. — Сходи, Гошка, до Галины Михайловны.

— Хорошо! — пожал я плечами. — Схожу.

Галина Михайловна ехала в соседнем купе с Элей Филипповой, Лидой Русиной и Валеркой Черновым. Когда я подсел к ним, они не обратили на меня никакого внимания и продолжали рассуждать о профессии летчика. Мне наконец надоело слушать эти разговоры, и я спросил:

— Галина Михайловна, вы случайно не читали «Героя нашего времени»?

— Дорогой и любимый Сизых! — почему-то рассердилась групповод. — Что значит «случайно»? И с чего это ты решил проверять мои знания? Может быть, ты еще поинтересуешься, читала ли я про курочку-рябу?

А Эля Филиппова осуждающе посмотрела на меня и сказала:

— Если ты, Гошка, не читал сам, то других по себе не суди.

Так я и ушел, ничего не разведав.

— Эх, пестерь, пестерь! — рассмеялся Глеб, когда я рассказал о своей неудаче. — Поручай тебе что-нибудь экстренное!

— Вот, товарищи, беда-то, — продолжал сокрушаться Леня. — Онегина знаю, как зовут, а Печорина?

— Ладно, — решительно заявила Герта, — я выясню у Галины Михайловны.

И через три минуты нам стало известно, что лермонтовского героя звали Григорием Александровичем.

— Правильно! — говорил повеселевший Леня. — Как я мог позабыть. Ну подожди, Римма! Я тебе каверзный вопросик завтра подкину — неделю помучаешься!

Время в пути промелькнуло быстро, и мы не заметили, как приехали на конечную станцию.

— Пробуждайся, Петро! — дернул Глеб за ноги Петю Петрина. — Не то останешься!

На утоптанной снежной площадке нас уже поджидали Самсон Николаевич, Игнат Дмитриевич и Тереха.

XVIII

Со станции, хотя вряд ли такое громкое название подходило к врытой в землю теплушке, до синеющего вдали Северного было, как пояснил Игнат Дмитриевич, всего полторы версты. И скоро мы увидели домики заводского поселка; они тянулись вдоль замерзшего пруда, который около корпусов самого завода суживался и становился больше похожим на речку, чем на пруд. Над прудом поднималась Часовенная гора, названная, по словам Игната Дмитриевича, так потому, что на отвесной каменной скале, увенчивающей ее вершину, еще Семеном Потаповичем Санниковым была поставлена неизвестно для чего часовня. Рядом с недымившим заводом белело двухэтажное здание заводоуправления.

Надо признаться, я несколько разочаровался в Северном, когда мы шли по тихим прямым, правильно пересеченным проулочками поселковым улицам. В глубине души мне рисовалась иная картина. Мне казалось, что Северный должен бурлить и кипеть: рабочие должны схватываться врукопашную со штрейкбрехерами, как в кинокартинах, строить вокруг завода баррикады, отражать булыжниками и поленьями атаки конной полиции и жандармерии.

К действительности меня вернул чей-то изумленный возглас. Из ближайшего проулка вынырнул… Бывший владелец пивной Рюхалка. Пораженные неожиданной встречей, мы остановились. Остановился и Рюхалка, растерянно смотря на Леню и на Юрия Михеевича.

— В чем дело? — забеспокоился Самсон Николаевич.

Первым пришел в себя «красный купец». Бормоча под нос всяческие проклятия, он кинулся назад в проулок.

Конечно, нам тут же захотелось узнать, что делает на Северном этот тип. Оказывается, Рюхалка числился на службе у акционерного общества в должности «надсмотрщика»: был обязан ходить по цехам и наблюдать, кто как работает, а о «нерадивых» сообщать администрации.

— Недавно, понимаете, Рюхов на нашем заводе очутился, — говорил Самсон Николаевич. — Профсоюзного билета у него нет, на учете в завкоме не состоит…

За разговорами мы не заметили, как дошли до самого большого на Северном цеха.

— Здесь уже ваши декорации и костюмы и сцена такая сколочена, побей меня бог, — доложил Игнат Дмитриевич, — что старому хозяину Семену Потапычу Санникову не снилось во веки веков! Холода не бойтесь: ночью цех специально обогревали.


Перед входом стояли с красными повязками на руках пикетчики от стачечного комитета. У одного из них за плечами виднелась берданка.

— На всякий пожарный случай, — шепнул мне Тереха, заметив, что я с любопытством разглядываю этих людей.

— Пожалуйста, — сказал Самсон Николаевич, шагнув вперед и открыв калитку в огромных, обитых железом воротах.

Цех поразил нас и величиной, и кажущейся пустотой. Без рабочих с одними лишь станками он выглядел необжитым и неуютным. Зато сцена, сделанная в его последнем пролете, нам понравилась. Смастерили ее добротно, даже суфлерской будки не забыли.

— Не медлить! Не медлить! Начнем готовиться! — торопливо захлопал в ладоши Юрий Михеевич. — Ответственные за декорации первой картины — на сцену! Ответственные за костюмы — к узлам! Игнат Дмитриевич, вы обещали молотки и гвозди.

— Все будет, Юрий Михеевич, все будет! — тряхнул седыми кудрями Игнат Дмитриевич и по-военному повернулся к брату. — Тереха, тащи инструмент!

Работа закипела: устанавливали декорации, готовили костюмы, проверяли и пересчитывали бутафорию, а Борис и Петя Петрин пробовали гармошку.

Галина Михайловна помогала расправлять и разглаживать цветные украинские ленты Герте и Лиде Русиной.

Юрий Михеевич, пристроившись на большой чугунной плите, расчесывал специальным деревянным гребнем парики. Мы с Леней, Глебом и Самсоном Николаевичем закрепляли на авансцене[20] фанерные стенки деревенской избы, в которой должны были жить со своим отцом «красные дьяволята».

— Мы, понимаете, народ обычно в школе собираем для всяких торжеств, — говорил между делом Самсон Николаевич, — но школа мала, а желающих смотреть сегодня спектакль много.

— А на чем, товарищ председатель завкома, зрители сидеть будут? — осторожно спросил Леня, оглядываясь по сторонам. — На станках?

— Ну да! — хитро усмехнулся Самсон Николаевич. — Шутите? На стульях, на табуретках, на скамейках, разумеется… Объявлено заранее: каждый сам себе сиденье приносит, без сидений вход строго запрещен.

— Самсон! — раздался незнакомый голос.

Мы обернулись.

Около сцены в аккуратно пригнанной шинели без петлиц и в красноармейском шлеме с зеленой звездой пограничника стоял человек среднего роста.

— Ершов, председатель стачечного комитета, — успел нам шепнуть Самсон Николаевич.

— Здравствуйте, горожане, — произнес Ершов и легко запрыгнул к нам на авансцену. — Извините, что не встретил на станции, с делами закрутился… Самсон, хочу тебе кое-что забавное рассказать.

Самсон Николаевич и председатель стачечного комитета отошли немного в сторону, но все, о чем они говорили, нам хорошо было слышно. Видимо, ни тот ни другой и не собирались делать из этого разговора тайны.

Оказалось, что Ершова недавно разыскал сам управляющий Альберт Яковлевич и, приятно улыбаясь, заявил:

— Господин председатель стачечного комитета, а не разрешите ли вы мне поприсутствовать на спектакле юных гастролеров? Мне о них приходилось уже слышать.

Ершов подумал немного и, чуть усмехнувшись, ответил:

— Надеюсь, мои товарищи возражать не станут. Присутствуйте.

Альберт Яковлевич поблагодарил его кивком и, небрежно поигрывая кожаными перчатками, сказал с едва заметной иронией:

— По вашим глазам, господин председатель стачечного комитета, можно подумать, что вы находитесь сейчас в полном неведении. Но заводоуправление трудно провести…

— Как так? — переспросил Ершов.

— Стачечным комитетом, — тоном, не допускающим возражений, продолжал управляющий, — подкуплен один из служащих акционерного общества, господин председатель. Надеюсь, вам знакома личность господина Рюхова? Сколько вы ему заплатили?

Ершов рассмеялся и, забыв про всякое приличие, выпалил: — Нужен мне и моим товарищам Рюхов, как прошлогодний снег!

Альберт Яковлевич злобно улыбнулся и прошипел в ответ:

— Наверное, нужен, господин председатель стачечного комитета, если он по вашей указке только что носился по поселку и дико вопил: «Конец концессии! Эти актеры принесут концессии погибель! Гибель, гибель концессии!!» Так что учтите: господин Рюхов с сегодняшнего дня будет мною уволен, акционерное общество обойдется и без рюховских услуг. Ну, а я хочу полюбоваться юными актерами, которых вы, господин председатель стачечного комитета, пригласили для провокационных целей. Мне провокации, поймите, не страшны. И не стоило устами господина Рюхова пугать акционерное общество… Интересно, это вы сами сочинили, что из-за вмешательства актеров он прикрыл в городе пивную? Глупо… Но пусть все узнают сегодня, что акционерное общество не запугать, и будьте уверены, что на любой выпад мы сумеем прореагировать должным образом!

— И понимаешь, Самсон, — говорил Ершов, обращаясь одновременно и к нам, — чуть я по морде не надавал наглецу Альбертке. Вовремя, однако, спохватился, вспомнил, что он иностранного подданства… А нервы-то у него сдали, зашалили, если уж спектакля бояться стал. Но откройте, горожане, секрет, какое отношение к вам имел Рюхов? Не выдумка ли Альбертки? Как твое мнение?

— Был такой страшный грех: имел Рюхов к нам отношение, — хитро ответил Леня и рассказал Ершову и Самсону Николаевичу о гастролях бригады «Синей блузы» в пивной «Венеция».

— Теперь ясно, почему Рюхов испугался! — воскликнул Самсон Николаевич. — Ясно, почему душа у мошенника ушла в пятки: разорители пожаловали. А скорую гибель концессии он правильно пророчит: трещит концессия по всем швам…

Начало нашей постановки назначили на четыре часа, но уже к часу дня у нас все было готово.

— Попитаемся! — распорядился Юрий Михеевич, поправляя на блузе голубой бант. — Где ответственный за еду? — И шутливо добавил: — А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!

«Ответственный за еду» Лида Русина быстро расстелила на столе, который водрузили в «избе красных дьяволят», скатерку и выложила на нее содержимое корзины.

— Здорово! — воскликнул сияющий Петя Петрин. — Сколько вкусных вещей… Предлагаю назвать этот завтрак: полдник в цехе. Кто «за»? Единогласно. Налетай, ребятушки!

«После полдника в цехе» подобревший Юрий Михеевич разрешил студийцам пойти осмотреть поселок.

— Но предупреждаю, без шалостей и без опозданий.

Галина Михайловна с девочками пошла знакомиться с местной школой, а Глеб, Леня и я направились в гости к Игнату Дмитриевичу. Только Юрий Михеевич задержался в цехе.

— И не уговаривайте! Бесполезно! — ворчал старый актер в ответ на наши приглашения. — Никуда я сейчас не тронусь. Мне нужно собраться с мыслями: ведь перед спектаклем придется сказать вступительное слово…


Игнат Дмитриевич жил в низеньком бревенчатом, побуревшем от времени доме с тусклыми зелеными стеклами. Но внутри дом не выглядел дряхлым: стены были оклеены обоями, потолок чисто выбелен, пол застлан половиками, скамьи и стол выкрашены в темно-коричневый цвет.

— Заходите, дорогие гости, заходите! — говорил, приветливо улыбаясь в бороду, хозяин. — Давно жду… Чего это Юрия Михеевича нет с вами? Одежку-то скидывайте…

— Юрий Михеевич, дедушка, занят, — с важностью пояснил Глеб. — Остался к вступительному слову готовиться.

— Понятно, — покрутил головой Игнат Дмитриевич. — В одиночестве предпочитает быть. А мои вон бабоньки к Терехе подались, нафрантиться на спектакль желают: зеркало огромное у Терехи есть, рядом Терехина-то изба… Значит, Юрий Михеевич в одиночестве репетирует. Ну, ему видней. Юрий Михеевич — человек ученый…

Стукнула дверь, и в красной рубахе без полушубка появился Тереха.

— Ну их, этих баб! — заявил он сердито брату. — Шум, визг, хохот дурацкий, хоть в прорубь ныряй!

Минут через десять Глеб, Леня и я угощались свежими ватрушками. Наши уверения, что мы недавно позавтракали, не помогли. Игнат Дмитриевич и Тереха посадили нас за большой стол и сказали, что не выпустят, пока блюдо не останется пустым.

— Я, конечно, пенсию по болезни имею, — говорил Игнат Дмитриевич, подкладывая нам шаньги. — Тереха в поселковом Совете — писарем, государственное жалованье получает, но и в других избах, побей меня бог, хоть и забастовка нынче идет, голодухи особой нет. Помогают советские профсоюзы с концессией сражаться…

* * *
Стачечный комитет выставлял перед концессионерами два условия: во-первых, чтобы они выдали заработанные деньги, а сверх того оплатили еще и вынужденные пропуски; во-вторых, снабдили рабочих новой спецодеждой.

— Договор скоро кончается, — пояснил через Альберта Яковлевича заграничный представитель, — и выбрасывать на ветер капитал никто не собирается.

— И не надо! Обойдемся! — твердо произнес Ершов.

— Зачем же эти деньги вы требуете теперь, да еще и спецодежду?

— Требуем потому, что договор, заключенный с Советским Союзом, в силе. Вы обязаны выполнять договор.

— В договоре ни слова не записано о забастовках, — начал выходить из себя иностранец.

— Удовлетворите законные требования рабочих Северного, и забастовка прекратится.

Особенно не нравились представителям акционерного общества пикеты около цехов.

— Оборудование на заводе наше! — возмущались они. — А теперь его нам ни осмотреть, ни проверить не разрешают.

— Осматривать разрешаем, — отвечали в стачечном комитете…

Обратно Глеб повел нас по другим проулкам и улочкам (поселок ему был знаком как свои пять пальцев), пояснив, что здесь путь короче. Но оказалось наоборот, и в цех мы прибежали чуть ли не секунда в секунду. Юрий Михеевич, увидев нас, извлек из широкого кармана бархатной блузы старинные кондукторские часы, сердито взглянул на них, потом на нас, недовольно покачал головой, но ничего не сказал. Сцена была уже закрыта темным ситцевым занавесом.

— Леня, — распорядился старый актер, спрятав часы, — проверьте всю бутафорию, включение и выключение электричества, шумовые эффекты, — и, повернувшись ко мне, добавил с дрожью в голосе: — Я так волнуюсь сегодня, так волнуюсь. Прошу тебя, Георгий, внимательно следи по тексту…

Гримироваться я устроился рядом с Гертой. У нее было удобное зеркальце, подаренное ей ко дню рождения Евгением Анатольевичем.

— Знаешь, Гошка, что Галина Михайловна придумала? — спросила Герта, подрисовывая себе бровь.

— Странный вопрос, — ответил я. — Ты ведь знаешь, что нет… Расскажи.

Побывав с девочками в маленькой тесной школе Северного завода, Галина Михайловна по-настоящему расстроилась.

— В поселке есть церковь, — сказала она возмущенно. — Почему не догадаются церковь прикрыть и отдать помещение под школу. Вряд ли здешние жители поголовно склонны к религии?

— Мы этот вопрос недавно поднимали, — ответила молоденькая учительница (несмотря на воскресный день, она проверяла в школе ученические тетради), — но получили отказ. Среди служащих концессионного заводоуправления, видите ли, много верующих. Есть верующие и среди северцев.

Выяснилось, что не все рабочие Северного умели читать и писать. И стачечный комитет решил, пока есть свободное время, заняться ликвидацией неграмотности. Но где было найти на Северном столько учителей? Занятия хоть и шли, но толку от них, видимо, было мало. Группы собирались огромные, за партами не умещались…

— И Галина Михайловна поклялась, — рассказывала с восторгом Герта, — что будет два раза в неделю приезжать сюда с вечерним поездом, а рано утром уезжать… И еще своих товарищей, учителей, сагитирует. Учителя Галину Михайловну поддержат, и с ликбезом дело наладится. Понял, Гошка, как надо действовать?

* * *
Играя «Красных дьяволят» на новой сцене, мы каждый раз перед началом спектакля заглядывали в зал, чтобы узнать, какой народ собирается нас смотреть. Так было и сегодня. Загримировавшись и нарядившись махновским есаулом, я отыскал в занавесе небольшую дырочку и с интересом стал наблюдать за публикой.

Взрослые, сохраняя на лице важность и достоинство, обязательно несли с собой какое-нибудь сиденье; ребятишки и парни помоложе спешили устроиться на полу, прямо перед авансценой. Шубы, полушубки, пальто, телогрейки снимали и аккуратно складывали на станки. Я не слышал даже знакомого гула, который возникал обычно в залах городских клубов. Зрители Северного, видимо, настроили себя на торжественный лад. Этой торжественностью невольно заразились и мы, участники постановки, и разговаривать друг с другом старались только шепотом.

В разных концах цеха я отыскал глазами и Ершова, и Игната Дмитриевича, и Тереху. Опираясь локтем на выступ подъемного крана, стоял в распахнутой модной шубе управляющий концессией Альберт Яковлевич, с победным видом поглядывая на народ. Заметив француза, я чуть не расхохотался, вспомнив рассказ Ершова.

«Чего он, — думал я, — доказывает здесь своим присутствием? Никто и не обращает на него внимания. Ведь вымыслы о провокациях смешны и нелепы…»

Рядом раздался удивленно-восторженный шепот:

— Ой, Герта! И у здешних девчат в моде короткая юбка, безрукавка и белый костяной гребешок…

Это Эля Филиппова, изучая, как и я, через дырочку зрительный зал, делилась впечатлениями с Гертой.

— А ты думала, что Северный — медвежий угол? — И Герта тоже прильнула к занавесу.

Леня, проходя мимо, тронул меня за плечо.

— Текст пьесы у тебя?

— Ага!

— Тогда, товарищ Гоша, скрывайся в будку. Вот-вот начинаем.

Из-за перегородки вышли Самсон Николаевич и Юрий Михеевич.

— Смотрите, Самсон Николаевич, не перепутайте, прошу вас, — говорил возбужденно старый актер, — объявите: слово предоставляется основателю и художественному руководителю Студии революционного спектакля, постановщику и автору инсценировки «Красных дьяволят» товарищу Юрию Михеевичу Походникову.

— Не беспокойтесь, — авторитетно заверил председатель завкома, — не перепутаю.

— Можно давать третий звонок! — распорядился Юрий Михеевич.

— Тишина! — негромко скомандовал Леня. — Все участники по местам!

Самсон Николаевич, повторив еще раз титулы и должности Юрия Михеевича, пригладил волосы и, приоткрыв немного занавес, протиснулся на просцениум[21], а я в этот момент юркнул в суфлерскую будку.

Появление своего председателя завкома зрители встретили дружными аплодисментами, а когда он сказал, что сейчас выступит сам руководитель студии, аплодисменты усилились.

— Просим! Просим! — неслось из зала.

Устроившись поудобней в тесной будке, я приготовился слушать Юрия Михеевича. Он вышел на просцениум с меланхолической улыбкой, раскланялся направо и налево, откашлялся, выждал, пока публика успокоится, и начал речь. Старый актер рассказал и историю возникновения Студии революционного спектакля, и об участниках сегодняшней инсценировки, и о старших студийцах, и о будущих репертуарных планах.

— Почему, уважаемые товарищи зрители, — говорил Юрий Михеевич, расхаживая по просцениуму, — я так подробно, так обстоятельно обрисовываю вам деятельность нашей студии… Не для красного словца! Нет, нет, нет и триста раз нет! Я хочу на ярких примерах показать, какая возможность открылась при Советской власти для людей, желающих заниматься великим театральным искусством. Корифей русской сцены, мой вдохновитель, Владимир Николаевич Давыдов мог в дореволюционные годы лишь мечтать о сием расцвете народного театра… Среди вас, уважаемые товарищи зрители, находится Игнат Дмитриевич Петров. Однажды я услышал от него печальную житейскую повесть… Игнат Дмитриевич, вы не возражаете, если я поведаю вашим землякам кое-что о Катеньке Санниковой?

— Валяйте, Юрий Михеевич! — послышался знакомый старческий голос. — Чего уж там, побей меня бог.

И руководитель Студии революционного спектакля рассказал публике историю, которую мы с Глебом еще осенью узнали от самого Игната Дмитриевича. Правда, передавал Юрий Михеевич все более красочно и эффектно: с выделением отдельных слов, с паузами.

— Игнат Дмитриевич, — восклицал Юрий Михеевич, — требовался богачам Санниковым только как физическая сила! А кто-нибудь и когда-нибудь догадался ли предложить ему роль в пьесе пусть хотя бы эпизодическую? Никто не догадался… Сейчас же вы, уважаемые товарищи зрители, увидите в главной роли внука Игната Дмитриевича Петрова — Глеба Пиньжакова…

Из жителей Северного мало кто смотрел кинофильм «Красные дьяволята», поэтому весь спектакль прошел «на ура». Приключения Мишки-Следопыта, Дуняши-Овода и китайчонка Ю-Ю, сумевших отнять коней у кулака Гарбузенко, винтовки, наганы и клинки у махновского конвоя, похитить в бандитском штабе секретные документы, выбраться из вражеского окружения и даже поймать в мешок батьку Махно, воспринимались зрителями как истинные события. Зал искренне смеялся, искренне негодовал и особенно возмущался претензиями батьки Махно, возомнившего себя «великим человеком». Подвиги «дьяволят» сопровождались одобрительными возгласами, а поступки бандитов и их приспешников — свистом и злыми выкриками. Перед последним действием Юрий Михеевич не выдержал и попросил публику умерить темперамент хотя бы наполовину…

В поезде почти до самого города мы вспоминали сегодняшние гастроли: такого успеха у нас никогда еще не было.

— Завидую вам, товарищи, завидую! — восторженно говорил Леня. — И заверяю, что в следующее воскресенье «Любовь Яровая» пройдет на подобном же уровне… Верно, Юрий Михеевич?

— Надеюсь, Леня, конечно, надеюсь, — улыбнулся руководитель студии и на весь вагон спросил: — Как, юные друзья, поняли вы, ощутили еще раз, что значит великое искусство сцены?

— Поняли, Юрий Михеевич! — ответил ему дружный хор.

— Послушай, Гошка, — хитро сказал Глеб, толкнув меня в бок, — болтают, что твой лучший друг управляющий концессией сразу после вступительной речи Юрия Михеевича из зрительного зала убежал. Почему? Объясни.

— Брось сочинять, — отмахнулся я. — Вовсе он не мой друг.

— Не твой? Удивительно… А чей?

— Общий! — выпалил Петя Петрин.

Все рассмеялись, не удержался и я.

— Да, — строгим тоном произнесла вдруг Галина Михайловна, — сегодня ваши воспитанники, Юрий Михеевич, отличились, но, если завтра утром они проспят и опоздают к первому уроку, пусть снисхождения не ждут.

Юрий Михеевич галантно поклонился нашему групповоду.

XIX

Из пионерских и комсомольских газет, из рассказов старших и бесед на уроках обществоведения мы знали, что второго декабря в Москве открылся пятнадцатый съезд ВКП(б).

— Читали ли вы? — спрашивал нас Владимир Константинович, размахивая свежим номером газеты «Правда». — Читали ли вы, что съезд дал указание, подчеркиваю, дал указание, по составлению пятилетнего плана развития народного хозяйства? Если не читали, то слушайте.

И, как я понял из рассказа учителя, в тех указаниях ничего не упоминалось об иностранных концессиях.

Через неделю после гастролей Студии революционного спектакля с «Красными дьяволятами» в Северный поехали старшие воспитанники Юрия Михеевича и повезли «Любовь Яровую». Успех они имели не меньший, чем мы, а зрителей собрали больше: на спектакль народ пришел даже из соседних поселков. Только «мой друг» Альберт Яковлевич, как, смеясь, передал Леня, на сей раз отсутствовал: в Москве акционерное общество срочно созывало управляющих Урало-Сибирских концессий.

А на Северном, выполняя обещание, часто бывала Галина Михайловна, да не одна: ее сопровождали и Руфина Алексеевна, и Владимир Константинович.

— И дело-то, побей меня бог, здорово быстро они двинули! — восторженно сообщал Игнат Дмитриевич, приехавший с поручением в городской союз металлистов. — Толковые ваши учителя, учить умеют… Благодарность им великая. До земли поклон! Ну а к нам отрадные вести летят: перемен на заводе значительных ожидаем… Трудиться пора, надоело мужикам баклуши бить. Вот имеем сейчас газеты про съезд партии и радуемся: работы-то сколько намечено — непочатый край.

Примерно то же самое, только, конечно, другими словами, говорил на последнем общешкольном собрании и Александр Егорович.

— Вы, молодое поколение, — обращался он к нам, — продолжите дело, которое начали мы, старшие, в дни Октябрьской революции и за которое погиб отец Генриетты Плавинской… Я не случайно напоминаю о нем. Вот у меня в руках недавно вышедшая книга о гражданской войне. В ней есть упоминание и о Валериане Плавинской… Герта, книгу я вручаю тебе.

Мы зааплодировали Герте, а она, смущенная, подошла к Александру Егоровичу, и заведующий передал ей книгу.

После общешкольного собрания мы упросили Галину Михайловну почитать нашей группе главу о Валериане Плавинском.

* * *
Дома Герту в тот день ожидал еще один сюрприз. Когда внучка органиста, запыхавшаяся и радостная, влетела в комнату, чтобы показать деду подарок, то остановилась в изумлении. У Евгения Анатольевича сидели гости, три старика: староста костела, шорник Михаил Лубяновский, шапочник Станислав Станкевичус или Станкевич, как его называли в нашем городе, и специалист по набивке чучел Андрей Прага-Иливицкий. Эти старики по нуждам костела и раньше заходили к Плавинскому, но не днем, как сейчас, не в свои рабочие часы. Около печки стояла с печальным лицом золотозубая пани Эвелина и сморкалась в красный кружевной платочек. Сам Евгений Анатольевич ходил из угла в угол и перебирал четки.

— Здравствуйте, — прошептала Герта, поклонившись гостям, и протянула деду книгу: — Смотри, дедушка, что у меня есть!

— Ох, Генриетта! — заохала Эвелина. — До книг ли теперь! Беда случилась, беда!

— Пани Эвелина! — развел руками Евгений Анатольевич. — Прошу вас… Нужно ли это знать девочке?

— А чего там, — загнусавил со своего места шорник Лубяновский, — знать или не знать? Сегодня же, в худшем случае завтра все пронюхают, пан Евгенуш…

— Позор, величайший позор! — прохрипел чучельщик Прага-Иливицкий.

— На смех подымут! — стрельнул хмурым взглядом Лубяновский.


Нынешним утром, как узнала Герта, пани Эвелина, придя с покупками с базара, нашла на кухне, на плите, записку. В записке ксендз Владислав извещал свою экономку, что он порывает с религией, отказывается от духовного сана и женится на русской девушке. Самого ксендза в доме не было, не было и его личных вещей.

Убитая горем, пани Эвелина обегала всех наиболее уважаемых прихожан костела и каждому читала вслух найденную записку. Наиболее старые прихожане были потрясены поступком ксендза. Вот они-то и собрались у Евгения Анатольевича. Правда, сам органист меньше всех был удивлен поступком Владислава, но старался пока не высказывать своего мнения.

— Рож… рож… дество сту… сту… чится в… в… двери, — печально тянул заика шапочник Станкевич. — Как… как… быть в рож… рож… празд… ники… без… без… ксендза?.. Кто… кто… в костеле… слу… служить будет?..

— Пан Евгенуш, вы чего молчите? — повернулся Лубяновский к Плавинскому. — Вам слово.

Евгений Анатольевич во время бормотания Станкевича внимательно просматривал книгу, которую ему подала Герта, и ответил лишь после вторичного вопроса Лубяновского.

— Я, дорогой пан Михаль, откровенно говоря, ничего не думаю… Могу сообщить пока одну новость: на днях меня встретил Козловицкий, флейтист из оперного театра…

— Вас я, пан Евгенуш, о нашем молодом ксендзе допытываю, а не про оперу и не про флейтиста Козловицкого, — гневно фыркнул Лубяновский.

— А я вам, дорогой пан Михаль, все же докладываю, что Козловицкий спросил меня, надумал ли я наконец поступить в оркестр театра. Я обещал дать ответ…

— Какой ответ вы дадите Козловицкому? — насторожился Лубяновский.

— Сегодня я скажу «да»!

— Дедушка! — Герта повисла на шее у Евгения Анатольевича. — Милый дедушка. Если бы ты знал, как я тебя люблю…

Когда Глеб услышал о бегстве ксендза Владислава из лона католической церкви, он, подмигнув, сказал мне:

— Выходит, ты, Гошка, недаром напрашивался в гости к ксендзу. Поди, вы с Гертой там антирелигиозные беседы проводили? Ну и пестери!..

Через несколько дней Евгения Анатольевича без всяких рекомендаций и проверочных испытаний приняли в оперный оркестр: о музыкальной одаренности Гертиного деда в артистических кругах города знали давно, еще с дореволюционных лет. Вместе с ним в театр совершенно неожиданно поступил и мой старинный знакомый Виктор Сергеевич. Видимо, кто-то из доброжелателей бывшего рюхалинского премьера подал ему мысль попробовать свои певческие возможности и на поприще настоящего искусства. Виктор Сергеевич рискнул и после прослушивания и экзамена по нотной грамоте был зачислен в труппу хористом.

Как передавал нам Евгений Анатольевич, директор театра Николай Яковлевич Сляднев распорядился выдать Виктору Сергеевичу денежный аванс. И на первую репетицию — спевку — Виктор Сергеевич заявился в овчинном облезлом полушубке и в цилиндре, который по дешевке купил на барахолке.

Больше всех в эти дни счастлива была Герта. На другое утро, после того как Евгений Анатольевич пришел из театра и с радостной дрожью в голосе доложил ей о результате, наша подружка спозаранку ждала около учительской Галину Михайловну.

— Ой! — закричала она, увидев в конце коридора групповода. — Запишите, Галина Михайловна, в журнал группы, пожалуйста, запишите в графу, где указаны профессии родителей, что дедушка теперь не органист костела святой Анны, а музыкант государственного оперного театра!

— Хорошо, Плавинская, — ласково ответила Галина Михайловна, — я сейчас переправлю…

Но «приверженцы католической веры» не оставляли в покое своего органиста. Лубяновский, Иливицкий, Станкевич и пани Эвелина раза три наведывались всей компанией к Евгению Анатольевичу и звали его назад, в костел.

— Вернитесь, пан Евгенуш! — плаксиво тянула пани Эвелина, блестя золотыми зубами. — Вернитесь!

— Рож… рож… рож… дество… сту… сту… сту… чится в… в… в… двери, — жалобно затянул Станкевич.

Вопрос о рождестве интересовал в то время не одного Станкевича. Во всех календарях 1927 года оба рождественских дня были помечены красными числами. Это означало, что рождество считается узаконенным праздником и что в эти два дня можно официально и не работать, и не учиться.

— Традиции прошлого в Республике пока еще живучи, — пояснил нам Николай Михайлович, смущенно почесывая затылок. — Сразу поломать их сложно. Вот и приходится до поры до времени считаться с отсталой частью населения… Агитировать, агитировать против религиозных торжеств, не сидеть сложа руки.

— Коммунисты и комсомольцы встанут к своим станкам, — горячо говорил Леня, — и докажут трудовым примером, что поповские праздники со всякими пьянками и гулянками — вред и яд.

Учеников Александр Егорович заранее предупредил:

— Учтите, для кого рождество, а для нас — обычные дни занятий.

— Подумаешь! — нахально разорялся на переменах Денисов. — Больно мне надо за партой сгибаться! Ведь рождество Христово! Ха! Целую ваши грязные пятки.

Чтобы отвлечь фабричную молодежь от религии, от церкви, комсомольцы начали готовить в клубе празднование комсомольского рождества.

«Противопоставим темноте и обману здоровый отдых и разумное развлечение в нашемклубе!» — говорилось в небольших броских плакатиках, которые по просьбе Лени написал Валька. Плакатики эти развешивались в цехах, в столовой, в красном уголке. Потом они появились на городских афишных тумбах.

Вальке же комсомольская ячейка и правление клуба поручили художественно, в антирелигиозном духе оформить бывший особняк Санниковых к предстоящему празднику. И все свободное время наш друг проводил теперь в клубе, возился над холстом, фанерой, картоном и возвращался в общежитие поздно ночью перепачканный клеем и красками.

XX

Когда мы с Глебом прибежали в школу, почти все ученики нашей группы уже собрались. На классной доске знакомым крупным почерком Герты было написано:

Вот чудеса. Ведь нынче святки:
Законный праздник рождества…
А из-за парт кричат ребята:
— Мы не справляем торжества!
— Приветик! — помахал нам рукой Петя Петрин. — А я, грешник, думал, что вы к заутрене лыжи навострили.

— Шути, да знай меру, — погрозил ему пальцем Глеб.

Прозвенел звонок. Ученики без обычного шума рассаживались по своим местам.

«Кого нет сегодня?» — думал с тревогой каждый из нас.

В класс с географической картой, стуча каблучками, вошла Галина Михайловна и следом за ней сразу влетел запыхавшийся Денисов. Мы чуть не закричали «ура» сыну галантерейщика. Правда, еще шесть мест были пустыми. И главное, на одном из этих мест всегда сидела Лида Русина, активная участница постановок Студии революционного спектакля. Неужели она осталась дома в честь религиозного праздника? Вот позор всей группе. Даже Денисов постеснялся подвести соучеников. А Лида? Те пять, что не пришли, — понятно! Они из бывшего окружения Левки Гринева. Но дочь фабричного сторожа!

— Где Русина? — обводя стальным взглядом класс, нетерпеливо спросила Галина Михайловна. — Дежурный!

В тот день дежурила Герта, Она молча поднялась со своего места.

— Я тебя спрашиваю, дорогая и любимая Плавинская, — продолжала групповод. — Где Русина?

— Наверное, больна, — тихо проговорила Герта.

— После уроков, пожалуйста, побывай у нее дома, — распорядилась Галина Михайловна, — и выясни… Еще отсутствуют Распашкина, Кошкина, Римских, Балуев, Казарин… Не верится, что все заболели…

Кто-то робко приоткрыл дверь и прошептал:

— Можно?

— Да, да! — повысила голос Галина Михайловна. — Можно!

На пороге, прижимая к груди сумку, позабыв смести с валенок снег, стояла Лида Русина в пальто, в сером платке.

— Галина Михайловна! Галина Михайловна! — сквозь слезы произнесла она. — Меня, меня дома не пускали в школу, но я… Но я убежала…

Тут мы не выдержали и дружно гаркнули восторженное «ура!».

— Достаточно, достаточно, — заулыбалась Галина Михайловна. — Вы, чего доброго, подобным криком школу перепугаете. Иди, Лида, в раздевалку, разденься, а мы пока повторим материал прошлой темы. Филиппова, что было задано?

В перемену в класс зашел Александр Егорович. Оказывается, ему по телефону звонил отец Кошкиной и сказал, что дочь больна и к ней вызван врач.

— Значит, на одного прогульщика у нас меньше! — радостно подпрыгнул Петя Петрин.

— Нечего радоваться! — охладил Глеб Петю. — Четверо-то празднуют…

На улицах города не чувствовалось той торжественности и приподнятости, которая была в дни Октября. Правда, многие витрины частных магазинов были и теперь ярко освещены и разукрашены, а из форточки квартиры нашего домовладельца неслись пьяные песни и смех.

Вадим, с которым я встречался днем после школы, сказал мне, что нынешней ночью оба эскадрона конной милиции в полном составе выезжают на патрулирование. Под наблюдение приказано взять все загородные поселки и деревни.

— Дел милиции хватает, — пояснил Вадим. — Вот опять праздник!.. Хоть он и религиозный, однако… Не все пока такие сознательные, как на нашей фабрике. Фабрика-то, глянь, полным ходом работает…

Фабрика не только работала полным ходом, но и собиралась, как я уже говорил, справлять свое рождество, комсомольское. И на то празднование был приглашен и я.

— Хоть ты, Георгий, и не совершеннолетний, — сказал Юрий Михеевич, — но без тебя суфлерское дело у нас хромает. Придешь и на генеральную репетицию, и на сам праздник. Матери передай, чтоб не волновалась, — под моим надзором будешь.

— Мама в ночную смену работает, — быстро ответил я, чувствуя, как сердце мое запрыгало от радости. Еще бы! Ведь только один я из всех младших студийцев был удостоен этой чести. Мне завидовали и Глеб, и Герта, и Борис!

Комсомольское рождество задумали как бал-маскарад, с танцами, с призами и с антирелигиозной концертной программой, которую подготовила бригада «Синей блузы». За лучшие оригинальные костюмы полагались призы. Пока эти призы не будут присуждены, всем костюмированным запрещалось снимать маски…

Григорию Ефимовичу Матвеев приказал:

— Замки ваши спрячьте подальше, гостей смешить не стоит.

Григорий Ефимович был этим недоволен, но перечить не стал. Дело в том, что сторожу казалось, будто кто-то ночами бродит по клубу, и он на собственные деньги купил недавно огромные замки, а на ночь навешивал их на все двери. Зная характер Юрия Михеевича, Григорий Ефимович подарил ему запасные ключи. Тот было рассердился на нововведение, но, получив ключи, заулыбался, поблагодарил сторожа.

— Нет предела людским чудачествам, — добродушно посмеиваясь, говорил он. — Григорий Ефимович — человек хороший, пусть чудачит… Да я и сам, знаете, после проделок негодяя Бугримова опасаюсь почему-то за сохранность нашего имущества. Лишние замки не помешают…

Над иллюминированным входом в клуб висел плакат:

«Нам не нужно поповских праздников!»

А на двери — картина с четверостишием:

Зазвенели колокольни
Колокольцами:
То святые недовольны
Комсомольцами.
Все остановились и хохотали, глядя на Валькино произведение. Валька нарисовал таких сердитых святых, что художники из журнала «Смехач» могли бы позавидовать. А в раздевалке на большом листе был нарисован поп с огромным мешком. И было написано:

— Отец Егор! Здорово, батя!
Откуда тащишь капитал?
— Наславил с верующих братьев —
По прихожанам собирал.
В общем, Валька постарался и оформил клуб на славу! Антирелигиозные плакаты, картины, лозунги пестрели в коридорах, в комнатах, в зале. Даже на занавес он умудрился прикрепить блестящие буквы, которые читались так:

На рождественские святки
Поп ругал наши порядки:
Славить бога не зовут,
Перед носом дверь запрут.
Но сам художник куда-то скрылся. Я обошел весь клуб, заглянул за кулисы, где гримировались участники концерта, спросил у Юрия Михеевича, у Лени, побывал внизу под сценой — Валька провалился словно сквозь землю.

«Ну где он, где?» — думал я.

Неожиданно за плечо меня тронул статный красноармеец. Он был в старой форме: в длинной гимнастерке с «разговорами», с тремя нашитыми на груди красными клапанами. На левом рукаве у него алела звезда.

— Не опознаешь? — прошептал красноармеец, чуть-чуть приподнимая черную полумаску.

«Валька!» — собрался было я крикнуть, но вовремя спохватился.

— Выходит, здорово нарядился, — радостно усмехнулся Валька.

— Где ты костюм достал? — поинтересовался я, оглядывая с ног до головы ладную фигуру друга. Военная форма ему шла.

Гимнастерку и брюки-галифе Вальке сшил наш знакомый портной. А Валька нарисовал портному наряд шамана. По нему портной, не желая отставать от молодежи, сделал себе костюм для маскарада. И я сразу вспомнил шамана, который ходил по первому этажу и ударял в небольшой бубен. Оказывается, это был портной! Вот ни за что бы не подумал! Да попробуй и всех других узнать сейчас под масками! Вон на диване сидят «черт» и «монахиня». Сумей отгадай, кто они. А около ниши стоят «водяной» и «русалка»; мимо нас проходит «буржуй» в паре с «крестьянкой». Правда, в маскарадных костюмах и в масках были не все, но «ряженых», как говорили на нашей улице, пришло больше.

Прозвенел первый звонок, приглашая публику в зал, а меня в суфлерскую будку. На сцене все уже подготовились к концерту, нарядились и загримировались.

Я полез на свое рабочее место. Раздался третий, последний, звонок, в зале погас свет. И мог ли я предполагать, устраиваясь в суфлерской будке, что осталось совсем немного времени до того часа, когда со мной случится беда!

Минут через пять послышался голос секретаря фабричной комсомольской ячейки. Он выступил с небольшим докладом «Что такое рождество». Говорил секретарь с шутками-прибаутками, и в зале не умолкал смех. А когда на сцене в сарафанах и цветных платочках появились хористки — девчата и грянули частушки, веселья стало еще больше. Запевалой в молодежном хоре была Римма Хапугина. Ну и досталось же от нее в этот вечер всяким служителям культа!

— Как у нас в церковном храме, —
заводила Римма.

— Служба каждый день идет.
Сторож свечи зажигает,
Поп «Коробушку» поет, —
подхватывали за Риммой подружки.

Эх, хороша была Римма! Красивое лицо разрумянилось, из-под платочка задорно выбивалась прядь черных волос. Я даже попытался сравнить ее с Гертой. Но сравнение, конечно, оказалось в пользу внучки Евгения Анатольевича.

Юрий Михеевич стоял за кулисами и с блаженной улыбкой, полузакрыв глаза, слушал Римму. Видимо, запевала нравилась не только мне, но и старому актеру. Когда хор на высоких нотах эффектно закончил веселые частушки, довольный Юрий Михеевич выскочил на сцену, крепко пожал всем девушкам руки, а Римму расцеловал в обе щеки.

…Когда я выбрался из суфлерской будки и, отряхивая с коленок пыль, заглянул в гримуборную, сияющий Юрий Михеевич принимал поздравления от присутствующих.

— Без режиссера мы бы ничего не сотворили, — убежденно говорил Леня.

— Стараюсь по мере сил, — скромно поклонился руководитель Студии революционного спектакля и повернулся ко мне: — А ты, Георгий, отправляйся домой, твоя благородная миссия окончена…

Как мне не хотелось уходить! Но слово старого актера было для студийцев железным законом, и я, простившись с товарищами, печально побрел в раздевалку.

В коридоре меня обогнал сутуловатый человек в широченном халате, на котором пестрели наклеенные почтовые марки и дореволюционные кредитные билеты. И маска, закрывавшая лицо ряженого, тоже была сделана из марок. Но, как ни искусно был сделан костюм, я сразу узнал, кто это.

Никольская улица хорошо знала молодого техника Черметова, страстного коллекционера. Чего только он не коллекционировал: марки, старинные деньги, винные и пивные бутылки с оригинальными этикетками, различные газеты и журналы, консервные банки с яркими наклейками и даже самовары. Баню на своем огороде техник приспособил под хранилище собранных сокровищ, а мы, мальчишки, таскали ему туда все, что ни находили, и Черметов с радостью принимал наши скромные дары.

— Добрый вечер, Тихон Петрович, — сказал, я технику безразличным тоном.

Но коллекционер испуганно замахал руками, дескать, молчи, не выдавай, и помчался дальше, оглядываясь в мою сторону. В конце коридора он наскочил на какого-то человека, замаскированного купцом, и у того с лица слетела маска.

Правда, «купец» ее моментально подхватил и надел, но я успел узнать управляющего концессией Альберта Яковлевича.

* * *
Присев в раздевалке на скамейку, я задумался. Что нужно французу на комсомольском рождестве? Непонятно. Кроме того, Альберт Яковлевич уезжал недавно в Москву. Значит, вернулся… и развлекается в клубе под маской. Но, может, я ошибся и в костюме купца другой человек?

Нет, нет, это — Альберт Яковлевич! Может, стоит подняться наверх, в зал, и рассказать о незваном госте Матвееву, Лене и Юрию Михеевичу? Пусть они задержат «купца» и выяснят, что его здесь интересует. Только управляющий концессией, прикрывшись иностранным паспортом, опять что-нибудь соврет, как соврал осенью начальнику милиции Павлу Мироновичу.

И я решил, нарушив приказ Юрия Михеевича, остаться и разведать все лично. Ведь сам же наш руководитель говорил, что за «охламоном управляющим», если мы увидим его около клуба, надо следить. А тут не около, а прямо в клубе!

Глеб изображает Мишку-Следопыта лишь на сцене, а я превращусь в следопыта на самом деле. Пусть попробует француз от меня скрыться!

Сейчас должны начаться танцы.

«Ясно, — продолжал рассуждать я, — публика соберется в зале. Стулья и скамейки оттуда уже повытаскивали. Юрий Михеевич — страстный любитель танцев. Значит, будет все время там… А я проникну на сцену, найду в занавесе дырочку и прослежу за французом…»

Через гримерную я пробрался к занавесу, пальто и шапку спрятал в суфлерской будке.

У самой сцены сидел чубатый Ромка-гармонист и перебирал свою трехрядку. Рядом с ним, ежеминутно поправляя голубой бант, стоял Юрий Михеевич. Альберта Яковлевича я обнаружил в правом углу зала, где проходила антирелигиозная книжная лотерея. Найти его можно было сразу по купеческой борчатке.

«Жарко, наверно, управляющему, — посмеивался я про себя. — Не мог полегче маскарадный наряд изобрести?»

— Приготовимся, Рома, — распорядился Юрий Михеевич.

Ромка-гармонист кивнул головой. Старый актер захлопал в ладоши:

— Товарищи! Открываем танцевальную программу! — И, подойдя к Римме Хапугиной, галантно поклонившись, объявил громко: — Товарищи кавалеры, приглашайте товарищей дам! Рома, прошу польку «Бабочку».

— Есть «Бабочка»! — кивнул гармонист и растянул бордовые мехи трехрядки.

Из своего укрытия я с восторгом наблюдал за танцующим залом. И вдруг с испугом вспомнил, что из-за всех этих плясок забыл про Альберта Яковлевича.

К счастью, управляющий концессией никуда не скрылся, а стоял неподалеку от сцены.

— Ух! — облегченно вздохнул я, вытирая со лба пот, и вдруг заметил, что француз, продолжая аплодировать, начал осторожно продвигаться в мою сторону. Неожиданно легко он вскочил на просцениум и быстро юркнул за занавес. Никто не обратил внимания на странную выходку «купца».

«Мама!» — чуть не заорал я, но сдержался.

Электричество на сцене не горело, и из зала через черный занавес свет не проникал, поэтому француз меня не видел. Не видел теперь его и я: он прятался где-то с левой стороны, а я стоял с правой. Что мне делать, я не знал.

Где-то совсем рядом, в темноте, послышалось осторожное покашливание. У меня замерло сердце: ведь и я могу закашлять или чихнуть… Управляющий концессией поймет, что он здесь не один и как ни в чем не бывало вернется в зал.

Стараясь не делать лишних движений, я тихонько спустился в суфлерскую будку, где уже лежало мое пальто. Мне было непонятно, почему Альберту Яковлевичу понадобилось проникать на сцену из зала: ведь сюда можно было пробраться через гримерную комнату и кулисы. Но, как я узнал потом, Григорий Ефимович повесил там замок.

«Ладно, — размышлял я, устраиваясь в своей будке, — мама все равно на работе, посижу здесь хоть до утра… но управляющего разоблачу…»

А в зале — как можно было понять по доносившимся голосам — началось вручение призов за лучшие маскарадные костюмы.

— Маски долой! — раздался командирский бас Лени. — Долой!

— Да, да! — поддержал его Юрий Михеевич. — Раз награды определены, никакой таинственности больше не существует. Ну! Раз, два, три…

Целый час еще в клубе танцевали, пели, веселились. Но постепенно шум стал стихать. Вот о чем-то поспорили Матвеев, Юрий Михеевич и Григорий Ефимович, потом щелкнул выключатель, затем дверной замок…

Признаюсь, в первый момент мне стало жутковато: тьма кромешная, рядом прячется преступник и больше ни единой живой души. Я еле сдерживался, чтобы не стучать зубами.

У меня стали затекать руки и ноги, но я боялся пошевелиться, как бы не выдать себя неловким движением. В суфлерскую будку можно было попасть двумя способами: сверху, спустившись в отверстие, — через него-то я и залез сегодня; и снизу, из-под сцены. Второй способ я обычно использовал во время спектаклей. И сейчас я подумывал, не скрыться ли мне тем путем в гримерную комнату, забаррикадировать в ней дверь и дождаться утра.

Наклоняя голову и выставляя вперед руки, чтобы не налететь на какой-нибудь выступ, я начал осторожно пробираться под сценой, как вдруг впереди меня неожиданно вспыхнул тускловатый огонек.

Я отшатнулся. Да и было от чего! В левом углу виднелась широкая спина Альберта Яковлевича. Подняв правую руку с карманным электрическим фонариком, он, как мне показалось, собирался исследовать каменную стенку. И тут я не выдержал и… громко чихнул.

Управляющий мгновенно повернулся, направил резкий свет прямо в мою сторону и, видимо узнав меня, злобно выругался на непонятном языке. А все остальное произошло в течение какой-то одной секунды: я почувствовал в голове страшную боль и потерял сознание…

XXI

— Ну и задал же ты нам, Гоша, задачу, — послышался где-то совсем близко знакомый голос.

Я открыл глаза: надо мной в белом халате и белой шапочке склонился Семен Павлович.

— Повозились мы, дружище, с тобой… Теперь, правда, все в полном порядке… Поздравляю! — И он весело подмигнул мне.

Откуда-то, из коридора, в комнату, где стояла моя кровать, проникал неяркий свет.

— Семен Палыч, — еле ворочая языком, спросил я, — где это мы?

— Молчи, Гоша, молчи, — погрозил пальцем Зислин-старший, — говорить тебе пока вредно. Находишься ты в окружной больнице.

— А Альберт Яковлевич?

— За Альберта Яковлевича не беспокойся. Альберт Яковлевич в надежном месте. Лежи и спи! Для тебя сейчас самое главное — покой…

И опять все исчезло.

Когда я очнулся снова, около моей кровати сидела мама.

— Гошенька! — прошептала она, улыбнувшись сквозь слезы. — Жив?

— Конечно, жив! — ответил где-то рядом Семен Павлович. — Такой молодец, Мария Максимовна, и в огне не сгорит, и в воде не утонет…

Я хотел перевернуться на бок.

— Стоп-стоп! — воскликнул Семен Павлович. — Сам и не пытайся… Мы тебе поможем… Тамара Сергеевна, помогите.

Молодая высокая женщина в белой косынке осторожно повернула меня и сказала маме:

— Недели через две-три Гоша на коньках помчится…

И потянулись какие-то странные, непонятные дни: Я то приходил в себя, то опять забывался, порой болела забинтованная голова. Ни Семен Павлович, ни сестра милосердия Тамара Сергеевна на мои вопросы ничего толкового не отвечали, только отшучивались. А, кроме меня, в палате не было ни единой живой души. Маму пускали лишь на несколько минут. И я искренне обрадовался, когда однажды утром в дверях вместе с черноволосым остроносым мужчиной появился Вадим.

— Величайший приветище! — восторженно закричал он и бросился пожимать мне руки.

— Товарищ Почуткин! — сердито произнес Семен Павлович, входя в палату вместе с Вадимом и незнакомцем. — Мы как условились? Где ваши обещания?

— При нас обещания, товарищ доктор, — звякнул шпорами Вадим. — Извините, что не сдержался. Больше не будем…

— Ладно, — улыбнулся Зислин-старший, — на первый раз прощаю. — Присаживайтесь, табуретки в вашем распоряжении.

— Гоша, — Вадим указал на черноволосого. — Знакомься… Михаил Еремеевич Заводской.

Я чуть кивнул головой.

— Гоша, — сказал Михаил Еремеевич, — нам интересно, как ты попал под сцену?

Как я попал под сцену? Это-то мне было хорошо известно. Я вспомнил встречу с коллекционером Тихоном Петровичем Черметовым, вспомнил и маску «купца». А как в свою очередь оказался там Михаил Еремеевич Заводской? Если работников милиции интересовали мои действия, то меня интересовали действия их.

Позднее, правда, все прояснилось. Таинственностью здесь не пахло…

Хотя Альберт Яковлевич после того памятного ночного визита в клуб и был отпущен на все четыре стороны, но поведением своим работников городской милиции он насторожил. Павел Миронович даже дал задание оперативной группе: управляющего концессией из вида не терять. Я и раньше знал по рассказам Вадима, что при выслеживании преступника внешнее наблюдение за ним играет не последнюю роль. Но делать это не так-то просто. Город наш не глухая деревня с одной разъединственной улочкой. Да и Северный не лучше! Попробуй разберись сразу в лабиринтах его переулков. Однако оперативники Альберта Яковлевича из виду не теряли.

А управляющий концессией у себя в Северном и во время приезда в город никуда особенно не спешил и, казалось, ни от кого и не прятался. С Женькой Бугримовым он больше не встречался. Когда их задержали, Женька на допросе по-детски плакал, каялся в старых грехах и уверял Павла Мироновича, что подобного с ним никогда больше не случится.

В городе француз порой ходил в театр, в кино, в рестораны. На Северном, как известно, смотрел постановку «Красных дьяволят», когда мы там выступали. Но Михаил Еремеевич не верил в это «спокойное» поведение.

И вот незадолго до рождества управляющий изменил свое поведение…

— Разрешите доложить! — влетая в кабинет начальника милиции, произнес Михаил Еремеевич.

— Докладывайте! — рывком поднялся со стула Павел Миронович.

И Михаил Еремеевич торжественно сообщил, что томительная неизвестность кончилась. За прошедший час получено весьма важное сведение: Альберт Яковлевич после изучения афиши опять заинтересовался фабричным клубом. Он несколько раз проходил мимо него, внимательно поглядывая на закрытые парадные двери. Юный оперативник, которого в милиции все запросто звали Паша из Тюмени, с трудом подавил в себе желание подойти к управляющему и спросить:

— А что вам, господин хороший, в клубе нужно?

Но, конечно, не подошел и не спросил, ибо понимал, что, допустив такую дикую оплошность, он сорвет всю операцию.

Выслушав Михаила Еремеевича, Павел Миронович распорядился:

— Связь со мной, товарищ Заводской, держать круглосуточно! Повторяю: внешнее наблюдение — лишь главная задача.

— Есть! — последовало в ответ…

То, что Альберт Яковлевич вскоре купил себе маску в магазине Апельройта, где продавались театральные и маскарадные принадлежности, милиция сразу же узнала. Версия поэтому напрашивалась лишь пока одна: управляющий концессией мечтает попасть в клуб на комсомольский антирождественский праздник.

Зачем?

У Апельройта француз долго вертелся перед старым, тусклым зеркалом, висевшим рядом с прилавком. Все примерял различные маски: то осла, то кота, то верблюда, то дьявола. Но в конце концов выбрал самую обычную, не яркую, которая особенно в глаза не бросалась. И сдачи не взял. Довольный Апельройт проводил его с поклоном до двери, приглашая еще заходить в магазин.

До рождества Альберта Яковлевича в городе не видели. Появился он опять лишь в тот памятный вечер, На этот раз управляющий вел себя очень странно. Выйдя из здания вокзала, долго петлял по огромной привокзальной площади, то убыстряя, то замедляя шаги, часто оглядывался вокруг. Подойдя к автобусной остановке, Альберт Яковлевич пропустил три полупустых автобуса. Затем быстро прыгнул в четвертый, когда тот уже дал сигнал отправления. Но, проехав несколько кварталов, выскочил из автобуса и пересел в извозчичьи сани. С извозчиком расплатился перед Конной площадью, затем принялся колесить по ближним кварталам. Лишь после этого медленно направился к фабричному клубу.

Кажется, круг теперь замыкался!

— Перемудрил, перемудрил Альберт Яковлевич, — насмешливо сказал Михаилу Еремеевичу оперативник Николай Котельников, передавая Заводскому наблюдение за управляющим.

Около клуба француз перешел через темную улицу, наверно, лишний раз не хотел никому здесь попадаться на глаза. Постоял немного на другой стороне. А когда в освещенную парадную дверь входила многолюдная, шумная компания, смешался с ней и в толчее поднялся на верхний этаж. В зале он оказался уже в маскарадной маске.

Михаил Еремеевич вошел в клуб вслед за той веселой компанией и Альбертом Яковлевичем. Минут через пять следом как тень пробрался и Паша из Тюмени. На него была возложена обязанность следить за всеми условными сигналами Михаила Еремеевича и, если потребуется, позвать милицейский патруль, который дежурил неподалеку…

Михаил Еремеевич видел, как управляющий проник за занавес. А потом… Потом Григорий Ефимович, ознакомившись с удостоверением оперативника и получив строгий наказ молчать, пропустил его через гримерную комнату за кулисы. Мое присутствие под сценой было неожиданностью и для француза, и для Михаила Еремеевича. В общем, кончилась, как известно, ночная история благополучно: Альберт Яковлевич успел нанести мне лишь один удар. А тут еще на помощь Михаилу Еремеевичу, услышав тревожный милицейский свисток, подоспел Паша из Тюмени вместе с патрулем. Слежка за управляющим была продумана основательно.

Но все это я узнал после. В больнице же сначала объяснил моему спасителю, как сам попал за кулисы.

— Гоша, — выслушав мой рассказ, спросил с надеждой Михаил Еремеевич, — мне известно, что ты знаком с иностранцем-управляющим давно. Может, скажешь, что он искал в клубе под сценой. Мы все обследовали и ничего не могли найти.

Я лишь отрицательно покрутил головой. Что искал Альберт Яковлевич? Мне и самому это было интересно.

— За покушение на жизнь гражданина Советских Социалистических Республик, — суровым тоном отчеканил Вадим, — управляющий концессией Северного завода привлекается к уголовной ответственности. От иностранного посольства в Москве уже поступили запросы, мы удовлетворили любопытство… Жаль, большего пока, Гоша, не знаем, но есть что-то и еще.

— Но и без этого «еще», — добавил Михаил Еремеевич, — управляющий понесет наказание. Выяснится и остальное.

— Товарищи дорогие, — вмешался в нашу беседу Семен Павлович, взглянув на карманные часы, — ваше время истекло… Уговор забыли?

— Товарищ доктор! — Вадим повернулся к Зислину-старшему. — Большущая просьбища. Разрешите мне приподнять Гошу: пусть в окошко глянет. Друзья там… Я им обещал.

— Эти друзья, начиная с моего собственного сына, — нахмурился Семен Павлович, — нам давно, товарищ Почуткин, надоели, покоя не дают.

— Товарищ доктор! — Вадим умоляюще сложил на груди руки. — Не откажите!

— Только три минуты! — сдался Семен Павлович.

Вадим быстро придвинул кровать к окну, ловко спеленал меня одеялом, и я, не успев даже опомниться, очутился на подоконнике. Внизу, на заснеженной аллее больничного садика, стояли Юрий Михеевич, Глеб, Борис, Герта, Петя Петрин, Эля Филиппова, Лида Русина, Валька Васильчиков с газетной сумкой и… Галина Михайловна в белых фетровых ботах. Они радостно замахали перчатками, варежками, а Глеб не побоялся сорвать с головы ушанку. Валька что-то кричал, но я через двойные рамы ничего не мог разобрать.

— Дней через шесть я к тебе буду посетителей пускать, — пообещал Семен Павлович, когда Вадим ставил кровать на прежнее место, — потерпи немного.

— А почему ребята и Галина Михайловна не на уроках? — удивленно спросил я.

— Ты разве забыл, Гоша, что в школах каникулы, — ответил Вадим.

— Как каникулы? — продолжал удивляться я. — Рано еще каникулам.

— Нет, дружище, не рано, — пояснил Семен Павлович. — Ты просто долго пролежал без сознания.

— Долго?

— Долго… Но это теперь в прошлом. Ты, дружище, не волнуйся… А вам, товарищи, — Семен Павлович посмотрел на Вадима и Михаила Еремеевича, — пора в путь. Вы у нас сверх нормы задержались!

После свидания с милиционерами я целый день думал о клубе, об Альберте Яковлевиче, о комсомольском рождестве. Выходило, что меня спас Михаил Еремеевич Заводской. Не окажись его в тот вечер за кулисами, управляющий концессией, наверно бы, расправился со мной. Но что, что так упорно искал Альберт Яковлевич в клубе? Ведь этого пока не разгадали даже сами работники милиции, хотя давно наблюдали за иностранцем. Наш клуб и концессия! Что может быть общего между ними?

Семен Павлович сдержал свое слово. Через неделю в моей палате не было отбоя от посетителей. А однажды в дверях раздался знакомый хрипловатый голос:

— Ну-ка, ну-ка, где он?

И я очутился в мощных объятиях Игната Дмитриевича.

— Глянь, Тереха, на доброго молодца, — повернулся старик к брату, присаживаясь на мою кровать. Тереха почему-то войти в палату стеснялся, выглядывал из коридора. — Такие только на Урале и родятся!

Доставая из брезентовой сумки гостинцы, шаньги и пироги, Игнат Дмитриевич тряхнул головой и весело произнес:

— Завтра, Гоша, уполномоченный Центрального госбанка, он в Северный уже приехал, принимает завод на баланс Уральского отделения госбанка… С мастеровыми ребятами, сказывают, полностью рассчитаются, всю положенную зарплату до копейки выплатят…

Тереха, как мне показалось, хотел что-то добавить, но старший брат, сердито глянув на него, дескать, не мешай, продолжал:

— Иные времена ныне: всяких альберток нам не надо!.. Ой, потеха была, слушай, когда этот Альбертка в Москву собрался…

Оказывается, перед отъездом на совещание Альберт Яковлевич, встретив на улице Игната Дмитриевича, учтиво поклонился удивленному старику и, вежливо улыбаясь, спросил:

— Скажите, господин Петров, то, что повествовал о вас перед началом спектакля «Красные дьяволята» морщинистый господин, быль или выдумка?

Игнат Дмитриевич обиделся и грубо отрезал управляющему:

— Я, побей меня бог, никому не разрешу про собственную личность враки распускать!

— Дурак Альбертка, — ухмылялся сейчас в бороду Игнат Дмитриевич, — все расспрашивал, что да как… Побей меня бог, дурак…

— Дурак-то не Альбертка, а ты! — вдруг закричал Тереха и, стуча своим протезом, оказался рядом с кроватью. — Он тебя нарочно пытал, удостоверивался в точности…

— Чего-чего? — оторопев от непривычного тона младшего брата, запетушился Игнат Дмитриевич. — Как ты смеешь?

— Альбертку где поймали? — продолжал кричать Тереха. — Около того места, про которое ты сам же и распинался. Думаешь, чего управляющий искал? Тайник Семена Потаповича Санникова!

* * *
Вечером начальник милиции Павел Миронович, Михаил Еремеевич Заводской и Вадим Почуткин вместе с Игнатом Дмитриевичем и Терехой спустились под сцену фабричного клуба. Их сопровождали Матвеев, Юрий Михеевич, Григорий Ефимович и Леня.

— Проверим вашу версию, — сказал Павел Миронович Игнату Дмитриевичу, когда все остановились в левом углу. — Проверим. Но вы, товарищ Петров, точно помните, что именно на этом месте были с Санниковым? Времени ведь немало улетело.

— Помню, побей меня бог, как вчера! — заявил старик. — Тогда, представляете, сразу не помнил, а сейчас помню. Хитро тут у кошкина сына смастерено было. Но ничего-ничего! А ну-ка, сюда посветите. — И Игнат Дмитриевич быстро указал на едва заметный, поблекший крестик, нарисованный углем на стенке.

— Где, Тереха, инструмент? — повернулся он к брату. — Тряхнем стариной, покажем, на что еще способен слесарь Петров.

Тереха молча подал Игнату Дмитриевичу сумку, которую взяли на фабрике у Николая Михайловича, и через двадцать минут тайник был вскрыт.

О том, что там нашли, писали потом во всех газетах, а в городе о находках разговоров хватило на целый месяц. В тайнике, под сценой, Санников кроме различных документов и фотографий хранил золото: и в монетах, и в слитках…

— Немедленно вызвать представителей Госбанка, — распорядился Павел Миронович, — без них нам не разобраться. Товарищ Почуткин, выполняйте приказание.

— Есть выполнять приказание! — четко ответил Вадим и полез наверх через мою суфлерскую будку.

— Любил Семен Потапыч тайники, шибко любил, — проговорил Игнат Дмитриевич, укладывая в сумку инструмент. — И вот чего он в них, оказывается, прятал: богатство свое.

— Сюжет для приключенческой драмы, — вставил фразу Юрий Михеевич. — На фотографиях, наверно, и действующие лица запечатлены?

— Проверим, — сказал Павел Миронович и вынул из тайника самую большую фотографию.

И когда на ту фотографию разом взглянули Игнат Дмитриевич и Григорий Ефимович, то оба, не сговариваясь, крикнули:

— Семейство Семена Потапыча!

Фотография пошла по рукам. Все с интересом изучали семью бывшего заводчика; к Терехе фотография почему-то попала в последнюю очередь. Он долго вглядывался в лица на пожелтевшей бумаге и вдруг, изумленно задвигав выцветшими бровями, произнес шепотом:

— Альбертка!

— Какой Альбертка? Ты, Тереха, сдурел! — Игнат Дмитриевич вырвал у него фотографию.

— Нет, глянь!

— Ты, Тереха, обмишурился! — покровительственно рассмеялся Игнат Дмитриевич. — Это же Катенька Санникова. Понимаешь, Катенька Санникова. Ой-ой! Подождите… Рожа-то Альберткина! А я, старый дурак, башку ломал, на кого он, кошкин сын, похож!..

Только после окончания следствия мы узнали, почему управляющий концессией был похож на Екатерину Санникову. Узнали и остальные подробности, связанные с ним. Поэтому, забегая вперед, я коротко изложу то, что услышал от Павла Мироновича…

Старшая дочь Семена Потаповича, вышедшая замуж за французского фабриканта, жила в Марселе. Ну, а путь до этого города от Урала, как известно, очень долог. Да и драпал туда Семен Потапович со своим семейством в 1917 году через Владивосток и Америку. Ясно, что заявились они во Францию без единого гроша в кармане. Впопыхах владелец уральских заводов даже не успел забрать из заветного тайника золото. Не о нем, видимо, думал! Под окнами особняка раздавались выстрелы, и беглецам — дело проходило в бурные дни Октября — дорога была каждая минута.

На чужбине сам-то старик Санников скоро умер. Но перед кончиной успел пробормотать что-то невнятное о золоте, о тайнике, о сцене. Вот тут-то у его родных и загорелись глаза! И на поиски запрятанных сокровищ в наш край отправился младший сын Семена Потаповича Мардарий Семенович. А чем кончилось его путешествие, нам было уже известно со слов Григория Ефимовича.


Во Франции бывшие уральские богачи влачили жалкое существование. Да тут еще и финансовые дела мужа Екатерины Санниковой пошатнулись. И сын их, Альберт, хорошо знавший с детства благодаря матери и русский язык, и русские манеры, решил отправиться в Советский Союз. От своих родственников-эмигрантов он столько слышал о сокровищах деда, что решил их обязательно разыскать.

Альберт имел диплом инженера, поэтому ему нетрудно было предложить услуги акционерному обществу, имевшему на Урале концессии. Но обществу требовался не просто инженер и управляющий, владевший русским языком. Акционеры ведь не собирались честно выполнять условия договора, заключенного с Советским правительством. Альберт понял требование хозяев, раздумывать долго не стал и подписал условия контракта, как явные, так и тайные.

* * *
В последних числах января меня выписали из больницы.

— Больше, Гоша, не чуди и в великих сыщиков не играй, — строго сказал на прощание Семен Павлович, — а то, чего доброго, опять к нам, дружище, угодишь. На первый раз, учти, ты счастливо отделался…

В тот же день я помчался в школу, хотя знал, что успею лишь к самому последнему уроку.

В классе ребята чуть не задушили меня в объятиях. Все кричали «ура!» и подбрасывали свои сумки и ранцы. Дежурный педагог Руфина Алексеевна хотела было за шум и гам дать нашей группе нагоняй, но, увидев в полном здравии Георгия Сизых, расцвела в улыбке.

— Ну, дорогой и любимый Сизых! — послышался голос Галины Михайловны (как появилась в классе наш групповод, мы не заметили). — Хорошо то, что хорошо кончается. Правда? Погеройствовал, отличился, пора и за парту садиться. Отстал ты от группы, но мы коллективом догнать тебе поможем…

Несколько дней назад в больнице меня навестил сам начальник городской милиции Павел Миронович. И говорил он примерно то же самое, что сейчас групповод.

— Значит, Гоша, собственными силами ловим преступников? — спрашивал Павел Миронович. — О славе думаем? Похвально, что ты не трус, а старших все равно предупредить надо было… Ну не прячь глаз, не прячь! Скажи спасибо, что в нашем городе конные кареты скорой помощи заменены теперь автомобилями. Семен Павлович сказал, что пять минут опоздания стоили бы тебе жизни…


Вечером Студия революционного спектакля репетировала сцены из «Робина Гуда» и Юрий Михеевич торжественно положил передо мной текст пьесы.

— Изучай, Георгий! — произнес он, закуривая свою любимую папиросу «Сафо». — Скоро премьера, ты снова будешь суфлером… незаменимым.

Старый актер добродушно улыбнулся и поправил небрежно повязанный под мягким воротничком голубой бант.

Однажды в больнице, когда Юрий Михеевич пришел ко мне, я, пользуясь своей привилегией больного, рискнул спросить нашего режиссера, почему он так любит голубой цвет.

— Цвет сей, Георгий, обожала в далекие-далекие годы одна великая актриса, — ответил чуть слышно Юрий Михеевич, — чайка русской сцены. Вот и я в память о ней тоже полюбил все голубое, все светлое…

После репетиции «Робина Гуда» я, Глеб, Борис, Герта и Валька решили побродить немножко по ночному городу. Вальку Юрий Михеевич официально зачислил художником-декоратором в Студию революционного спектакля и не мог нахвалиться его работами. Осенью Валька собирался ехать на учебу в Москву, на подготовительные курсы, которые открывались при художественном училище…

Мы, перебрасываясь словами, шли по Покровскому проспекту.

Было светло от яркого снега. Стоял двадцатипятиградусный мороз, и дул обжигающий ветер. На мостовой горели костры; пламя освещало обветренные лица рабочих, рывших траншеи для водопроводных труб. Навстречу нам попался обоз с кирпичом. За Уктусской улицей темнели леса новостроек… Свернув к ближайшему костру, мы, сняв варежки, стали греть озябшие руки. В этот момент около нас через ров ловко перепрыгнули два высоких человека. Одного из них, Леню, я узнал, конечно, сразу. А второй, широкоплечий, ростом еще выше нашего вожатого, в круглой черной меховой шапочке, в длинной шубе с шалевым воротником и с внушительной тростью, был мне незнаком.

— Черт знает что делается! — восхищенно пророкотал незнакомец и махнул тростью. — Не город, а настоящая строительная площадка.

Леня, очевидно, нас не заметил. Он и его спутник, продолжая оживленно разговаривать, двинулись вниз по Покровскому проспекту в сторону гостиницы «Эрмитаж».

— Узнали? — загадочно спросил Глеб.

— Леню-то? — ухмыльнулся Валька.

— Маяковского! — огорошил нас всех Глеб. — Сегодня ведь в Деловом клубе был творческий вечер Владимира Владимировича Маяковского!.. Газеты, что ли, не читаете?

Примечания

1

В двадцатых годах в школах Советского Союза классы назывались группами.

(обратно)

2

«Уд» — удовлетворительно; «неуд» — неудовлетворительно.

(обратно)

3

Как мне приятно тебя видеть (польск.).

(обратно)

4

Войдите, пожалуйста! (польск.).

(обратно)

5

У меня к вам, пани, большая просьба. Где находится дедушка? (польск.)

(обратно)

6

Пан Евгений здесь (польск.).

(обратно)

7

Что это такое? (польск.)

(обратно)

8

Пани Эвелина, не нужно (польск.).

(обратно)

9

Очень жалею, что вы, пан Евгений, должны идти. До скорой встречи! (польск.)

(обратно)

10

Центральный рабочий кооператив.

(обратно)

11

Санком — санитарная комиссия.

(обратно)

12

Мизансцена — размещение актеров и сценической обстановки в разные моменты исполнения пьесы.

(обратно)

13

Групповод — так в двадцатых годах назывался в школе классный руководитель.

(обратно)

14

Курбаши — предводитель басмачей.

(обратно)

15

Эпрон — экспедиция подводных работ.

(обратно)

16

«Вуд» — вполне удовлетворительно.

(обратно)

17

Музо — музыкальное образование, как в то время назывались уроки музыки.

(обратно)

18

Краском — красный командир.

(обратно)

19

Гуммоз — клейкий цветной пластырь, употребляемый для грима.

(обратно)

20

Авансцена — передняя часть сцены.

(обратно)

21

Просцениум — часть сцены перед занавесом.

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • *** Примечания ***