Дик [Борис Тимофеевич Воробьев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Воробьев Дик

Оформление художников Е. В. Ратмировой, Л. А. Кулагина

Глава первая

Северные Курилы, собаки и каюры. — Кулаков. — Явление героя. — Мы кормим приблудыша. — О пользе рыбьего жира. — Я становлюсь владельцем щенка

Собак я любил всегда, но близко сошелся с ними во времена своей жизни на Северных Курилах. Не знаю, как сейчас, а тогда жить там без собак было просто невозможно, ибо Северные Курилы и есть то самое место, где, как говорится в поговорке, десять месяцев зима, а остальное — лето. И какая зима! Ураганные ветры с пургой дуют неделями, все гудит и дрожит, и белого света не видно. После каждой пурги, бывало, целый день откапывались — дома заносило с крышей.

Но жить и работать надо, а транспорт с октября и по май один — собачьи упряжки. Никакие машины по тамошним дорогам зимой не ходили, потому как не было их, этих дорог. Снег по уши, тягуны по километру да овраги — вот и все дороги. Одно спасение — собаки.

Доставалось псам. Чего только не возили на них — и почту, и ящики с тушенкой, и бочки с соляром, и мешки с мукой, и… черт знает что. По полтонны грузили. А в упряжке десять, от силы двенадцать собак, вот и выходило чуть не по полста килограммов на каждую собачью душу.

А концы? До одного мыса пятьдесят верст, до другого семьдесят, а до третьего — все сто. Беги, собачки, не ленись!

Мне приходилось ездить часто, и скоро я перезнакомился со всеми каюрами. Разный это был народ, и я не скажу, что питал к кому-нибудь особую привязанность. Едем — молчим, говорить некогда, то и дело нужно спрыгивать с нарт и помогать собакам; остановимся — тоже путного разговора не получалось. Отдышимся, покурим наспех и двигаем дальше. Вроде бы целый день вместе, а расстанемся — и будь здоров: ты сам по себе, я тоже.

Но дело, конечно, не в этом, что некогда было присматриваться друг к другу. Душевности не возникало лишь потому, что почти все каюры одинаково грубо и даже жестоко обходились с собаками. А я этого не принимал, спорил и ругался с обидчиками, чем и снискал среди них славу чуть ли не скандалиста.

И вот в пятьдесят четвертом году я встретил Кулакова. Редкостный был каюр. Рыжий, с зелеными глазами, росту — метр с кепкой, а смелости необыкновенной. В каких только переделках не бывал — и под снегом в пургу отлеживался, и с обрывов вместе с собаками срывался, и в полыньи проваливался. Другой раз уж и за живого не числили, ан нет, являлся целехоньким. Только сутки потом спал без просыпу. И упряжка у него под стать была — десять собак, и все одна к одной. Они-то и выручали его часто.

Я как-то сразу сошелся с Кулаковым и в первой же поездке с ним сделал редкое по тем меркам открытие: Кулаков не бил своих собак. А я насмотрелся на это. Да и как не насмотришься, если считалось, что собаки на то и собаки, чтобы бить их. А тут за весь день ни одной расправы, одни поглаживания да «разговоры по душам».

Словом, поразил меня Кулаков, и я стал захаживать к нему. Жил он в доме синоптиков, где у него была своя комнатушка, но все свободное время проводил на каюрне — варил собакам еду, кормил их, прибирал, чинил собачью упряжь. Я любил наблюдать за тем, как работает Кулаков, иногда помогал ему, но чаще просто сидел и смотрел, потому что Кулаков предпочитал все делать сам. Характерный был человек, а каюр, повторяю, редкостный. Такими рождаются. Как жокеи, например, или боксеры.

Но я уклонился от сути дела, поскольку разговор у нас пойдет о собаке.

В тот день, с которого все и началось, я пришел на каюрню перед обедом. Кулаков вовсю орудовал черпаком, перемешивая в большущем котле, вмонтированном в печь, собачью еду — перловку с крупными кусками нерпичьего мяса. Сами собаки лежали вдоль стен, приглядываясь к котлу и принюхиваясь к исходившим от него запахам. Собаки линяли и оттого казались тощими и облезлыми, но непривлекательность внешнего вида не портила им самочувствия, они были оживлены, а их глаза светились озорным блеском. Зима кончалась, а с ней кончалась и тяжелая работа, и собаки знали, что скоро наступит жизнь вольготная и счастливая. Их ждали летние квартиры, обильный стол и длинные дни ничегонеделания, когда можно сколько угодно валяться на травке, ловить блох и устраивать развлекательные потасовки.

Сварив кашу, Кулаков подождал, пока она остынет, и нагрузил ею деревянное корыто — колоду. Подал знак. Собаки без промедления повскакали со своих мест и набросились на еду, а Кулаков подсел ко мне и достал папиросы.

Но покурить нам не удалось. Не успели мы размять папиросы, как в приоткрытую дверь каюрни вдруг просунулась щенячья мордочка. И тут же исчезла.

Кулаков посмотрел на меня.

— Собачкой, что ли, обзавелся? Так зови сюда, чего ей за дверью околачиваться.

— Никем я не обзавелся, небось из твоих кто.

— Ну да, а то я своих собак не знаю! — сказал Кулаков, поднимаясь и выходя из каюрни. Послышались возня и сдавленный писк, и Кулаков вернулся, неся перед собой за шиворот щенка. Тот висел безвольно, как неживой.

Кулаков опустил щенка на пол. Чувствовалось, что приблудыш отчаянно трусит, очутившись перед лицом чужой своры, но запах пищи пересилил все страхи, и щенок пополз к вожделенной колоде. Собаки, люто ненавидевшие всяких чужаков и безжалостно расправлявшиеся с ними, бросились к щенку. Но тот вмиг опрокинулся на спину и, поджав лапы и хвост, отдался на милость провидения. Никто не знал, как билось в эти секунды сердце изголодавшегося существа, но инцидент на этом и кончился. Порычав для пущей важности, собаки вернулись к еде.

Вид щенка ужаснул меня. Дрожащий каждой жилкой, с рёбрами, выпиравшими, точно прутья каркаса, он, скуля, смотрел на открывшееся ему пиршество глазами, полными слез. Я поднялся было со своего ящика и огляделся, отыскивая черпак, но Кулаков, опередив меня, уже наполнял кашей глубокую алюминиевую миску. Отнеся ее в дальний угол каюрни, он поманил щенка. Дважды приглашать не пришлось. Щенок бочком проскользнул мимо косившихся на него собак и в минуту опустошил миску. Вылизав ее дочиста, он красноречивым взглядом намекнул о добавке.

— Перебьешься, — сказал Кулаков. — Ты с голодухи слона сейчас схаваешь, а потом заворот кишок получишь. Недельку на диете посидишь.

Поняв, что добавки не будет, щенок понюхал и еще раз облизал миску, а потом, выбрав в углу местечко потемнее, свернулся там калачиком. Перловка хотя и не самая калорийная из каш, но, сдобренная изрядной порцией нерпичьего мяса, с лихвой восполняет дефицит калорий, о чем лучше всего говорил весь вид щенка. Тепло съеденной каши действовало на него как эфир на усыпляемого, он совел буквально на глазах.

Укрывая щенка старым ватником, Кулаков придирчиво осмотрел его.

— Рахитик, — констатировал он. — Ноги что у таксы, придется лечить.

— Чем? — поинтересовался я.

— Рыбьим жиром, чем же еще. По ложке перед едой — ноги как у балерины станут.

— Чей же он все-таки, как ты думаешь?

— А кто его знает. Тут в сопках одичавшие собаки живут, может, оттуда прибежал. Хорошо, что кобелек, кобельки мне нужны. Через месячишко придет в норму, а к зиме, глядишь, в упряжку поставлю.

И тут я сказал:

— Слушай, Женьк, отдай его мне, а?

Кулаков пожал плечами.

— Бери, мне что — жалко? Только что ты с ним делать будешь? Тебя же по целым дням дома не бывает, а за ним уход нужен. Он, пока не приучится, в каждом углу делать будет. Замучаешься убирать.

— Не замучаюсь, — сказал я оптимистически. — Ты лучше дай-ка мне рыбьего жира на первый случай.

Кулаков раскидал лежавший у стены ворох старых нерпичьих шкур и извлек из-под него бутыль зеленого стекла.

— На, отлей сколько надо. Не забудь: по ложке перед едой. Недели две попьет, а там посмотрим.

Глава вторая

Я мою щенка. — Бессонная ночь. Что делал щенок, оставшись один. — Приборка и мои попытки изолировать щенка. — Долго ли так будет продолжаться? Мое терпение лопается. — Последствия моей выходки

Дома я прежде всего вымыл щенка. Запаршивел он сильно, и я не жалел ни воды, ни мыла. Процедура щенку явно нравилась, он сидел в тазу не брыкаясь и только жмурился от удовольствия, когда я почесывал ему особенно грязные места. На каюрне он показался мне темным, почти черным, но теперь, после каждого нового таза, светлел и наконец приобрел свой натуральный окрас — светло-серый, с коричневыми вкраплениями.

Щенку было месяца два, вид он имел тщедушный, и в тот вечер я и думать не мог, что через каких-нибудь полгода он превратится в рослого и сильного пса, которому не будет равных среди множества упряжных собак.

Я постелил щенку возле печки. Разомлевший от купания, он лег сразу, без принуждений и скоро сладко засопел, однако ночью я проснулся от жалобных повизгиваний. Сидя возле кровати, щенок скулил и все норовил забраться ко мне. Видно, новая обстановка и темнота пугали его.

Пришлось вставать и вновь укладывать щенка, но, как только я лег, он опять пришел ко мне и опять заскулил.

Конечно, можно было пристроить его себе под бок и спокойно поспать, но я решил с самого начала проявить твердость и не потакать сиюминутным щенячьим капризам. Поэтому я снова отнес щенка к печке и попытался вразумить его, что ночью нужно спать, а не шастать по дому, но все мои увещевания действовали на щенка как горох об стенку: как только я уходил, щенок покидал подстилку и, сев у кровати, начинал клянчить. В конце концов я понял, что надо идти на уступки, иначе ночь будет не в ночь. Я поставил у печки два стула и кое-как устроился на них. Щенок сразу успокоился, и я заснул. Но разве это сон — на стульях? Утром я чувствовал себя разбитым и на будущее решил: отныне никаких послаблений, иначе дальше будет еще хуже.

Попив чаю, я ушел, оставив щенку вдоволь пищи и воды, а когда вернулся, застал в доме полный бедлам. Щенок, это рахитичное, слабое созданьице, ухитрился все перевернуть вверх дном. Валялась на полу клеёнка, которую он стащил со стола, углы одеяла были исслюнявлены и изжеваны, в разных местах вперемежку с разбитой посудой лежали мои сапоги и унты, стулья были опрокинуты, но главное — везде виднелись щенячьи кучки и лужицы, все было размазано, все перепачкано.

— Ну ты и фрукт! — сказал я с веселым изумлением, оглядывая картину погрома.

Услышав мой голос, щенок прямо-таки взвился от радости, запрыгал, захлебнулся лаем. И хотя мне предстояла грандиозная приборка, я, видя такое проявление чувств, не мог сердиться. Но и забавлять щенка, как он этого явно хотел, тоже не мог. Нужно было первым делом навести в доме порядок.

Я принялся за работу, но через несколько минут понял, что моего квартиранта нужно каким-то образом изолировать, ибо он лез под руки и совал нос в каждую дырку.

— Иди-ка сюда, — сказал я, открывая дверцу шкафа.

Не ожидая подвоха, щенок с готовностью залез в шкаф, но, когда я закрыл дверцу, он заскребся, а потом залаял и завыл.

Я не обращал на это никакого внимания и продолжал драить полы, но лай и вой становились все громче и отчаяннее. Надо было выпускать арестанта, иначе он, чего доброго, мог сорвать голосовые связки. Но ограничить его свободу было просто необходимо, без этого приборка грозила затянуться до темной ночи.

Сначала я хотел привязать щенка, но потом вспомнил, что в коридоре валяется ящик из-под макарон, который можно использовать в качестве конуры. Ящик — не шкаф, верхней крышки у него нет, и щенку будет в нем не так страшно, как в темном шкафу.

Сказано — сделано. Я принес ящик и посадил туда щенка. Сначала он вроде успокоился, стал с любопытством обнюхивать углы ящика, а стоило мне отойти, как он тут же захотел выбраться наружу. Но ящик был высоким, у щенка не хватало сноровки выпрыгнуть из него. Единственное, что ему удалось, — встать на задние лапы и в таком положении наблюдать за моими действиями. Меня это вполне устраивало: пока щенок видел меня, он вел себя смирно, и я мог без помех заниматься уборкой. Но скоро щенок устал стоять в неудобной для него позе, и тогда из ящика послышался громкий, жалобный скулеж. Пришлось делать перекур и успокаивать щенка.

Приборку я закончил с грехом пополам, а ночь опять провел на стульях. Днем, забежав на минутку к Кулакову, я рассказал ему о своих мытарствах.

— А ты как думал! — засмеялся он. — Теперь терпи. К месту ты его, конечно, приучай, но не вздумай бить, испортишь пса на всю жизнь. Трусом вырастет.

— И долго терпеть? — спросил я, представив, что и завтра, и послезавтра, и еще неизвестно сколько буду заниматься одним и тем же — подтирать щенячьи лужицы и скоблить полы.

— Месяц как минимум. Щенок — не котенок. Кошки те быстро привыкают к месту, а собаке повзрослеть надо.

И потянулись однообразные вечера. Приходя домой, я первым делом грел воду и потом часа два мыл, подтирал, проветривал. Затея с ящиком сильно облегчала дело, тем более что я придумал новшество — прорезал в стенках ящика по оконцу, так что теперь щенку не требовалось вставать на задние лапы, чтобы видеть, где я и чем занимаюсь. А это, как оказалось, было для него очень важно: пока я находился в поле его зрения, он вел себя пристойно, лишь переходя по мере надобности от одного окошечка к другому. А я тем временем без помех орудовал шваброй.

И все-таки однажды я сорвался.

Днем была тяжелая поездка, я вымок и устал, а дома увидел все ту же картину непотребства и разрушения. Но доконало меня другое: не успел я раздеться, как щенок, то ли по естественному желанию, то ли от радости, что я вернулся, присел и сделал лужицу, поглядывая на меня безмятежно и невинно.

— Ах ты поросенок! — в сердцах сказал я. — Вон же стоит песок, а ты свинячишь на пол! — И, не отдавая отчета в том, что делаю, взял щенка за шиворот и ткнул его носом в лужицу.

Боже, что тут началось! Взвизгнув, щенок с такой силой рванулся из моих рук, что я не удержал его и он опрометью бросился под кровать и затих там. Я опомнился, и мне стало так стыдно, что хоть проваливайся сквозь землю.

— Иди сюда! — позвал я щенка. — Прости меня, слышишь?

Но щенок не откликался. Я заглянул под кровать и увидел, что он сидит, забившись в щель между двумя чемоданами. Я вытащил его, посадил к себе на колени и стал гладить, но он не вилял, как обычно, хвостом и не старался лизнуть мою руку, а глядел на нее с опаской, как будто ждал удара.

— Прости меня, — повторил я, — ну прости, ради бога!

Я чувствовал себя негодяем. То, что я сделал, было кощунством, подлостью; поступить так — все равно что надругаться над ребенком, и я не знал, как загладить свой грех.

В тот вечер примирения не получилось. Как я ни старался, прежнее доверчивое настроение так и не вернулось к щенку. Его даже не пришлось уговаривать лечь спать, что я обычно делал; он покорно лег на подстилку, и я весь вечер ощущал на себе его настороженный, недоверчивый взгляд. Лишь через несколько дней мне удалось вернуть расположение щенка, но я до сих пор вспоминаю о своей выходке с отвращением и стыдом.

Глава третья

Дик растет. — Мы кое-чему учимся. — Размышления о дальнейшей судьбе Дика

Время шло. Дик — так я назвал щенка — каждый день пил рыбий жир, с аппетитом ел и рос, как говорится, не по дням, а по часам. Из заморыша он превратился в толстого, неуклюжего подростка, и я, спохватившись, подумал, что, наверное, перекормил его. Но Кулаков, дока по части всего, что касалось собак, успокоил меня, сказав, что это у Дика возрастное и жирок растрясется, как только Дик войдет в силу.

И верно. К середине лета Дик заметно похудел, а к осени превратился в мощного сухотелого пса, глядя на которого даже Кулаков восхищенно крутил головой.

— Собачка! — говорил он, и меня распирало от гордости, потому что это слово Кулаков употреблял редко и выражал им свое величайшее одобрение. — Ну и что ты собираешься с ним делать?

— Поживем — увидим, — отвечал я. Но что должно было означать это «поживем — увидим», я и сам не знал. Мне не приходило в голову делать из Дика какую-то необыкновенную собаку, а потому я не заставлял его разучивать всякие мудреные штучки-дрючки, которыми так гордятся иные владельцы собак. Мне было достаточно того, что Дик жил в моем доме и радовался, когда я приходил в него после целого дня отсутствия, выказывая эту радость непосредственно и чистосердечно. Конечно, пока Дик был щенком, он порой донимал проявлением своих чувств, но, возмужав, стал сдержаннее и, встречая меня, уже не бросался ко мне на грудь, не подвывал, как раньше, от возбуждения, а молча приникал головой к моим коленям и смотрел с обожанием и преданностью.

— Ах ты пес — ременные уши! — ласково говорил я, поглаживая Дика по загривку, и он, замирая от этих поглаживаний, еще теснее прижимался ко мне.

Однако нельзя сказать, что я вообще не занимался Диком, ничему не учил его. Нет, кое-что мы с ним освоили, но наши достижения были скромными и не рассчитаны на зрителей. Зрители любят бум, а мы проделывали самые обычные вещи.

— Дик, — спрашивал я, например, когда приходило время пообедать, — а где твоя миска?

Я не приказывал, не требовал принести эту самую миску, а просто спрашивал, и Дик прекрасно понимал, чего от него хотят, и всегда выполнял просьбу, принося миску в зубах. Он вообще любил, когда с ним разговаривали, это, кстати, любят все собаки, но открыл это не я. Здесь моим учителем был Кулаков. Вот кто умел влезать в собачью душу! Меня изумляла эта его способность, а что касается собак, так те его просто боготворили. Они понимали Кулакова с полуслова, а иногда мне казалось, что и со взгляда. Такую манеру общения я завел и с Диком, и с каждым днем убеждался, что именно разговор, а не приказ или команду предпочитает отзывчивая и понятливая натура собаки.

Но я заговорил о том, чему научил Дика. Номер с миской был самой легкой задачкой, за ней настала очередь прыгать через веревку. Дик очень быстро освоил прыжки, но тут возникла некая неувязка, которая поставила меня в тупик. С самых первых шагов обнаружилось, что Дик перепрыгивал через веревку лишь в том случае, когда на ней что-нибудь висело — белье, одеяло, половики. Если этого не было, он спокойно пробегал под веревкой, но всем видом выражал, что выполнил задание как требуется.

— Ты глупый, Дик, — говорил я. — Смотри, как надо. — И прыгал через веревку сам. — А теперь давай вместе.

Мы разбегались и прыгали, и Дика при этом нисколько не смущало, что на веревке нет ни белья, ни половиков.

— Молодец! — хвалил я его. — А теперь давай один. Ну!

Дик с маху бросался к веревке… и пробегал под ней. Я раз за разом пробовал приучить его правильно выполнять задание, но результат был всегда один и тот же — Дик перепрыгивал через веревку лишь в том случае, когда на ней что-нибудь висело. Поразмыслив, я понял, в чем тут дело. Висящее белье — это какая-никакая, а преграда, которую нужно было преодолеть, и Дик добросовестно исполнял урок; пустая же веревка его просто не интересовала, и, перепрыгивая через нее вместе со мной, он лишь повторял то, что делал я.

Но нашим коронным номером был номер с дровами, который стал таковым по чистой случайности. Как-то, коля дрова, я заметил, что Дику нравится возиться с поленьями. Он хватал зубами то одно, то другое и носился с ними, как щенок с костью. Тогда-то мне и пришло в голову научить Дика таскать поленья в сарай. Он поймал мою мысль, как говорится, на лету, и с той поры колка дров превратилась у нас в занятие коллективное. Это был единственный трюк, смотреть который приходили многие. Я колол, а Дик, повизгивая от нетерпения, ждал, когда полено отлетит в сторону, чтобы тотчас броситься к нему и схватить. Смотреть на это было смешно, потому что Дик никогда не брал полено за середину, а всегда впивался зубами в конец. Задрав голову, он тащил полено к сараю, но длинный конец перевешивал и выворачивал Дику шею, и он злился и рычал, однако не выпускал полена из пасти, пока не заносил его в сарай. Бросив его там, он стремглав бежал обратно, и все повторялось сначала.

Все эти трюки были развлечением, простодушным занятием, скрашивающим однообразие нашей жизни, но, чем скорее рос Дик, тем чаще я думал о том, к какому делу его приобщить, когда он достигнет рабочего возраста. Кое-кто, может, скажет: а зачем приобщать, ведь собака не лошадь, ей работать необязательно. Так-то оно так, но везде существуют традиции, определяющие жизненный уклад хоть большого города, хоть крохотного поселка. Существовали они и у нас, и, согласно им, все собаки на островах должны были работать. Здесь это было в порядке вещей, можно сказать, неписаным законом. Никто не держал собак просто так, из удовольствия, это считалось баловством, прихотью, и я не собирался быть бельмом на глазу.

Но куда все-таки определить Дика? Попробовать сделать из него охотничью собаку? Но охоты в таком виде, в каком она существует в лесных краях, на Северных Курилах никогда не было. Здесь и леса-то не росли, а для охоты, скажем, на нерп собаки не требовалось. Утки? Но утками занимались кустари-одиночки вроде меня, это был промысел сугубо личный, где обходились либо вовсе без собак, либо держали специальных. А Дик такой собакой не был. Оставалась одна-единственная вакансия, отвечающая природе и наклонностям Дика, — работа в упряжке. Только она оправдывала существование здесь таких собак, как Дик, но, говоря честно, мне не очень-то хотелось отдавать Дика в упряжку. И не потому, что работа в ней была работой суровой, на пределе сил, нет, я хорошо представлял, как может сложиться жизнь Дика в дальнейшем. Ведь я должен был рано или поздно уехать на материк, и Дик мог попасть в руки бог знает кому. А большинство каюров не внушало мне доверия. Они считали собак грубой тягловой силой и соответственно обращались с ними. Я видел их упряжки. Собаки в них поджимали хвосты при одном лишь виде хозяина, а такой судьбы я Дику не желал. Я мог доверить его только одному человеку — Кулакову. На этом я и порешил. Но прежде чем Дик стал записной ездовой собакой, и ему, и мне пришлось пережить немало грустного и смешного.

Глава четвертая

Лето на Северных Курилах. — Наше житье-бытье. — Самолет прилетел. — Мы с Диком идем на почту. — Снежный заряд. — Позорное бегство. — Мысли о мщении и полный провал моих планов. — Бойкот. — Прощение

Лето на Северных Курилах — короткая и стремительная пора. Июль — август — вот и все, что отпускает тамошняя природа кустарникам и цветам, травам и злакам. Но и эти два месяца проходят под знаком дождей и туманов, когда лишь умозрительно можно представить, что в мире есть солнце и чистое, голубое небо. Но даже и в таких условиях и за такой мизерный срок растения успевают пробить так и не оттаявшую до конца землю, пойти в рост и вырасти. И как вырасти! До гигантских размеров: если дудка — то в два с лишком метра, а если бутон — так чуть не с голову. Ходить летом напрямик через сопки — сплошное мучение. Травянистые джунгли скрывают с головой, стоят как стена, и нужен самый настоящий мачете, чтобы прорубить дорогу.

Но в сентябре рядами падает отжившая и отцветшая трава, а октябрьские пурги, громоздя сугроб на сугроб, за несколько дней меняют декорации, подготавливая сцену к десятимесячному акту зимы. В это время поневоле берет тоска, поскольку знаешь, каково придется зимой. Ни свежей тебе картошки, ни капусты, ни регулярных писем и газет — зимой самолеты по месяцам не прилетали. А если еще и киномеханик даст маху — всю зиму будешь смотреть одно и то же старье. Как однажды, когда в клубе до самой весны крутили два фильма — «Бродягу» и «Возраст любви».

И все же подступавшая глухая пора обещала быть не такой длинной: как-никак в моем доме появилась еще одна живая душа, Дик. А двое, кем бы ни был твой напарник, — это двое. Это взаимность и, если хотите знать, диалог, потому что разговаривать с живым существом, будь то собака или кошка, — это совсем не то, что говорить со шкафом или играть в молчанку с самим собой.

Одним словом, мы с Диком жили и не тужили. Не за горами были ноябрьские праздники, и, как подарок к ним, вдруг прилетел самолет. Как он прорвался сквозь занавес непогоды, никто не знал, но рокот его моторов взбудоражил всех. Самолет — это наверняка десяток-другой ящиков с апельсинами-мандаринами, а может, с какой другой экзотикой, но главное — это газеты и письма. При нужде мы могли сидеть на сушеной картошке и консервированных борщах, но перебои с почтой переносились тяжело. И вот самолет прилетел, а Кулакова, который обычно ездил на местный почтамт, носило неизвестно где. Ждать, когда он объявится, было невтерпеж, и я решил взять дело на себя.

До почты было восемь километров, полтора часа хода, учитывая пересеченность местности и снежные заносы на дороге, и, чтобы скрасить ее, я решил взять с собой Дика. Ему такая разминка была полезна, а то он совсем засиделся дома.

Будь на дворе декабрь, я пошел бы, конечно, на лыжах, но зима еще не устоялась. На дороге был неудобный трехкилометровый отрезок — ровное как стол плато, с которого ветры начисто сдували снег. Он ложился плотно лишь в декабре, а пока плато представляло собой угрюмую каменистую равнину, идти по которой на лыжах мог только большой оригинал. Я им не был и потому отправился в путь на своих двоих.

Сначала все шло прекрасно. Мы с Диком одолели длиннющий тягун и вышли на плато, но, как это и бывает по закону подлости, на середине нас прихватил снежный заряд. Человек, не испытавший его на себе, не может и представить, что это такое. Все равно что шквал на море, когда команды старинных парусников из-за внезапности налета не успевали иной раз спустить паруса: корабли переворачивались и гибли.

Снежный заряд приходит так же неожиданно. Ничто, кажется, не предвещает его, и вдруг, словно из какой-то дыры на небе, начинает дуть ветер. Усиливаясь с каждой минутой, он с каждой минутой несет все больше и больше снега, и вот уже бешено крутящийся снежный вихрь валит с ног и скрывает все приметы. Но это еще полбеды. Самое опасное, что никогда не знаешь, как долго будет продолжаться эта свистопляска. Бывает, заряд выдыхается за десять минут, хуже — за час, но, бывает, переходит в пургу, которая дует день, два, а то и всю неделю.

Кто мог сказать, какой случай выпал нам? И что теперь делать — идти ли дальше, возвращаться или пережидать заряд на месте? Все было рискованно, и я, как витязь на распутье, соображал, в какую сторону податься. Возвращаться не хотелось, пережидать — тоже, и я в конце концов решил идти, куда шел. Но в том-то и заключается одна из опасностей этих дьявольских зарядов, что буквально через пять минут теряешь всякое направление. Потерял его и я. Ощущение было такое, что тебя положили в бетономешалку, наполненную белой мутью, и крутят, крутят. Север мог быть сейчас и на юге, и на востоке, и где хочешь, но только не на севере. Куда, спрашивается, идти, когда вдобавок ко всему знаешь, что справа — обрыв: стометровая отвесная стена, а внизу — море. Ухнешь — и ни дна тебе, ни покрышки.

Но человек по природе оптимист. В самых жутких случаях он все равно надеется на лучшее, а то и просто на авось. Так и я. «Бог не выдаст, свинья не съест». Ко всему прочему меня сильно поддерживало присутствие Дика. Он не отставал ни на шаг, и мне было радостно сознавать, что рядом со мной — верный друг.

А белая кутерьма все продолжалась. Поднеся руку к самым глазам, я посмотрел на часы и увидел, что дует уже полчаса. А мне казалось, минут десять, не больше. Я почувствовал тревогу. Неужели заряд перешел в пургу? Тогда мне крышка — я или выбьюсь из сил и замерзну, или заплутаюсь и свалюсь с обрыва в море.

В эти минуты мне, как никогда, требовалась какая-нибудь поддержка, и я обернулся к Дику, но не увидел его. Что за черт, только что был рядом и вдруг исчез!

— Дик! — крикнул я.

Никакого ответа. Я позвал еще раз и еще и наконец разглядел в полутьме силуэт собаки.

— Иди сюда, Дик!

Он подбежал, но как-то неохотно, пригибаясь к земле и поджимая хвост. Вот так штука, подумал я. Боится! У самого душа в пятках, а тут еще и он!

— Рядом, Дик! — приказал я. — Рядом!

Он послушался, но скоро снова отстал и, сколько я ни звал, не подошел, а лишь жалобно, по-щенячьи, скулил. Меня разозлило его поведение, и я направился к нему, чтобы взять его на поводок, но Дик неожиданно отпрыгнул, а затем пустился бежать — назад, к дому.

— Дик! — заорал я. — Вернись!!!

Куда там! До меня донесся лишь вой, каким воет собака, когда за ней по пятам гонится чужая свора.

Я остался один, но не ощутил ни страха, ни растерянности — злость буквально захлестнула меня. Трус! Раскормленный, жалкий трус! Ну погоди, вернусь — все бока обломаю!

Рассуждая трезво, самое время было повернуть назад и мне, но я же говорю, что злость ослепила меня, лишила всякого чувства осторожности, и я упрямо пошел дальше, помня только об одном — справа обрыв.

Я не знаю, по каким таким законам дул этот проклятый заряд, но кончился он так же неожиданно, как и начался, и я увидел, что и впрямь нахожусь в опасной близости от обрыва. До него было метров десять, не больше, и до меня явственно доносился тяжелый шум бьющегося внизу моря. Выходило, что, как ни настораживал я себя, а все-таки забрал вправо. Впрочем, так и должно быть, поскольку давно известно, что у большинства людей шаг левой ногой больше, чем шаг правой, и если идти безостановочно и не иметь перед глазами ориентиров, можно описать громадный правый круг и вернуться на то место, из которого вышел. Так что я мог запросто свалиться в море, не выдохнись вовремя заряд.

Оставшийся путь я прошел без всяких приключений, а всю обратную дорогу меня подгоняла сладостная мысль о близкой расправе над Диком. Что я сделаю с ним, я еще не знал, но утешал себя тем, что казнь отыщется, едва я увижу этого подлого труса. И уж тут буду беспощаден!

Но все произошло совсем не так, как я это рисовал в своем распаленном воображении. Я был уверен, что обнаружу Дика у крыльца, где он обычно меня встречал, но там его не оказалось. Я заглянул под крыльцо, обошел вокруг дома. Никого. И тут я встревожился и забыл о всяких планах мести. А вдруг Дик и не прибегал? Потерял со страху дорогу да и свалился с обрыва? Он же никогда не ходил со мной этим путем.

Я не знал, что делать, и уже готов был бежать на поиски Дика, но в этот момент увидел его. Он выглядывал из-за угла сарая, как воришка, который знает, что его накрыли и сейчас будут сечь. Он раскаивался — об этом говорил весь его вид — и был готов понести наказание.

Ситуация складывалась трагикомическая. С одной стороны, я был зол «как тысяча чертей», а с другой — меня разбирал смех — уж очень потешно выглядела виноватая физиономия Дика. А когда человек начинает выбирать между смешным и серьезным, считайте, что ничего путного он не сделает. Я знал это по себе, однако пар у меня еще оставался, и его требовалось выпустить.

— Трус! — сказал я с презрением, на какое только был способен. — Трус и предатель! Дезертир!

Эти слова были для Дика новыми, и он выслушал их с таким серьезным вниманием, что я отвернулся, чтобы не рассмеяться вслух. Сделай я это, он, чего доброго, вообразил бы, что я расценил его позорное бегство как ловкую шутку. Ну уж нет! Что было, то было. Сбежал, сдрейфил, а теперь рожи строит!

Но что было делать? Экзекуция отменялась, я это понимал, однако нужно было показать Дику, что ничего не забыто, что он презираем. И я два дня игнорировал его. Разумеется, кормил, но делал это с подчеркнутым равнодушием, как бы между прочим. О том, чтобы погладить Дика или сказать ему ласковое слово, не было и речи. Что заслужил, то и получай.

Да, все так и было, но исподтишка я наблюдал за Диком и сразу отметил, что бойкот действует на него сильнее, чем я думал. Он ел неохотно, ходил с оглядкой и все больше лежал на своем месте, посматривая на меня грустными глазами. Я видел, что он страдает, но решил выдержать характер. Сейчас я не сделал бы этого, но тогда еще не знал, что животные переживают, и даже сильнее, чем мы. Они не могут оценивать свои поступки, взвешивать и рассуждать, они живут эмоциями, и длительное страдание может расстроить их психику, а то и вовсе убить.

Словом, мне стало жалко Дика, и однажды, поймав его недоуменно-горестный взгляд, я сдался.

— Иди сюда, Дик!

На секунду он оторопел, словно бы соображал, не ослышался ли, а потом кинулся ко мне, подвывая от переполнившей его радости. Он прямо-таки стонал и, молотя хвостом по бокам, лизал мне руки и лицо.

— Ну все, все, — говорил я, ероша жесткий загривок Дика. — Кто старое вспомнит, тому глаз вон…

Удивительное дело: казалось бы, я должен был чувствовать себя этаким снисходительно-великодушным, отпускающим грехи, ну если не господом богом, то по крайней мере его архангелом, однако ничего такого не испытывал. Я был не меньше Дика рад нашему примирению, потому что гнетущая обстановка в доме, которую я сам же и создал, отравляла и без того трудную жизнь. Что же касается Дика, то я уверен: он связал бойкот с фактом своего постыдного бегства и сделал для себя зарубку в памяти.

Глава пятая

Хуже нет зимовать в одиночку. — Идиллия северных вечеров. — Где взять подружку для Дика? — Дик-охотник. — Мы идем в Козыревский. — Нападение. — Дик сражается не на жизнь, а на смерть. — Мы лечим раны, но все равно остаемся лопоухими

Наступившая зима была третьей, которую мне предстояло прожить на Курилах, а точнее, на самом севере Курильского архипелага, протянувшегося на тысячу двести километров по меридиану и насчитывающего пятьдесят шесть мелких и крупных островов. Я не зря уточняю место своей зимовки, потому что Курилы Курилам рознь. Так, на южных островах Курильской гряды, скажем на Кунашире, растут бамбук и виноград, а у нас не росла по-настоящему даже картошка — то, что вызревало, нельзя было назвать картошкой. Сплошная мелочь, горох. Впоследствии мне приходилось жить за полярным кругом, на побережье Ледовитого океана, в местах, что и говорить, суровых, но и они не идут в сравнение с Северными Курилами. Таких пург, как там, я нигде больше не видел. Говорят, что сильнее дует только в Антарктиде.

Итак, на носу была третья зима, нелегкая, как и две первые, и особенно для меня. Ведь я жил один, и если днем хватало дел и забот, то вечера иной раз тянулись долго и тоскливо. Развлечений было раз-два и обчелся — книги, радиоприемник «Рекорд», который ловил две программы, один-два раза в неделю кино в поселковом клубе. Конечно, у меня были знакомые, и я ходил в гости, но недаром говорят, что в гостях хорошо, а дома все-таки лучше. И это действительно так, и все же, повторяю, дома нет-нет да и брала тоска. Не хватало уюта, холостяцкий быт все сильнее затягивал меня, и третья зимовка могла бы стать тоже не очень радостной, не появись в моем доме Дик.

Кто жил в небольших северных поселках, тот знает, каково возвращаться вечером домой, где тебя никто не ждет. Темные окна, занесенное снегом крыльцо. Замерзшими руками открываешь замок и входишь в холодный дом. Одежда мокрая, и надо сначала истопить печку, чтобы обсушиться и приготовить какой-нибудь ужин. А на все это уходит время, и только часа через два, когда в доме потеплеет и вскипит чайник, почувствуешь себя человеком. И так — каждый день.

И вот все кончилось, вернее, повернулось другим боком. Теперь, едва я сворачивал на тропинку, ведущую к дому, от крыльца навстречу мне бросался Дик. С размаху прыгал на грудь, норовя лизнуть мои задубевшие от мороза щеки. И собачьи глаза светились такой преданностью и радостью, что забывались все невзгоды дня, и уже не так угнетала мысль, что предстоит долго возиться с печкой, сушить мокрую одежду, готовить еду и наводить в доме порядок. Все эти действия приобрели другой оттенок и делались уже не в силу суровой необходимости, не наспех, как раньше, а добротно, с сознанием того, что все делается не только для себя. Если раньше я мог поужинать всухомятку и завалиться спать в нетопленой комнате, бросив все на произвол, то отныне у меня появились совершенно четкие обязанности, первейшей из которых была обязанность накормить Дика. А от него цепочка тянулась дальше — словно бы получив разгон, я уже не мог остановиться на полпути и принимался за домашние дела, которыми, не будь у меня для этого толчка, наверняка пренебрег бы.

Именно это сознание ответственности, что надо заботиться не только о себе, но и о ком-то другом, держало меня в узде, и только ему я был обязан тем, что поздними вечерами у меня в доме царила полная идиллия: жарко дышала протопившаяся печка, тихонько мурлыкал «Рекорд», а мы с Диком наслаждались покоем и теплом — он на своем месте, на подстилке в углу, а я с книгой на кровати. За щитовыми стенами домика завывал ветер, бил снегом в окна и рвался в дверь, но нас это не тревожило. Мы были две живые души, повстречавшиеся в бесконечном потоке времени, и кратковременность нашего пребывания в нем сближала нас и делала единомышленниками.

А дни летели, складывались в недели и месяцы. Возраст Дика, по моим прикидкам, приближался к году, и надо было ожидать, что скоро его потянет из дому на поиски любовных приключений. Стоял уже февраль, а именно в это время собаками овладевают заботы по продолжению рода, и я не имел ничего против того, если бы Дик обзавелся подружкой, но меня занимал вопрос: а где ее взять? Все собаки на острове жили своими кланами, куда доступ чужим воспрещался безоговорочно. Смельчаков со стороны ожидала не только хорошая трепка, но и даже гибель от клыков соперников, которые, забывая на время о своих собственных распрях, совместно противостояли всякому чужому вмешательству. Правда, в сопках жило немало одичавших собак, и я надеялся, что, когда дойдет до дела, Дик присмотрит себе подружку именно в этом бесправном и вольном сообществе.

Но пока он не проявлял никакой озабоченности, и все его помыслы были направлены лишь на то, чтобы сопровождать меня в моих прогулках по поселку или увязаться за мной на воскресную охоту. В первом случае я ему не препятствовал, что же касается охоты, то здесь помощника из Дика не получалось. Я охотился в основном за куропатками, это осторожные птицы, к ним не вдруг-то подкрадешься, а у Дика не было никакого терпения. Почуяв куропаток, он с лаем бросался на них и вспугивал, вынуждая меня стрелять вдогон. При этом я, как правило, мазал, потому что не имел привычки охотиться с дробовиком, от которого было грохота, как от пушки; дробовику я предпочитал почти бесшумную «мелкашку», а разве попадешь одной-единственной пулей в улетающих птиц? Так что пришлось отваживать Дика от охоты. Не его это было дело. Ни скрасть добычу, ни сделать стойку, как легавая или сеттер, он не умел.

В общем пока что на долю Дика оставались одни прогулки. И как-то раз я взял его с собой в Козыревский, соседний с нами поселок на берегу Второго Курильского пролива. Я время от времени ходил туда. Во-первых, там был небольшой книжный магазинчик, где нет-нет, да и появлялись хорошие книги, а во-вторых, в Козыревском имелась своего рода достопримечательность — просторная столовая, стоявшая особняком на бугре и служившая местом сбора всевозможного люда. В ней неплохо кормили, там можно было выпить стакан вина или согреться горячим чаем, но не только это собирало туда посетителей. Столовая была как бы местным салуном, где встречались по разным делам, обменивались новостями и просто отдыхали рыбаки и сезонники, каюры и портовые грузчики. Я любил заходить туда — обязательно встретишь какого-нибудь знакомого, узнаешь уйму новостей.

И в тот день я не собирался обходить столовую стороной. Погляжу, какие есть книги в магазине, а потом туда, думал я. Но совершенно забыл при этом об одном обстоятельстве: как раз на входе в Козыревский располагалось поселковое подсобное хозяйство, возле которого постоянно крутилось не меньше десятка собак. Пройти мимо них одному ничего не стоило, собаки привыкли к прохожим и не очень-то обращали на них внимание, но я был не один, рядом бежал Дик, и, когда мы поравнялись с домами этого хозяйства, я понял, что сейчас начнется заваруха. Да еще какая: увидев нас, от домов с лаем и рычанием бросилась целая дюжина собак.

Я не очень-то боялся их грозного вида, зная, что они не тронут меня, но за Дика перепугался. Это его появление вызвало у собак такую злобу, и они, как неприятельская орда, летели на нас, горя лишь одним желанием — растерзать Дика на кусочки.

Положение складывалось хуже некуда. Дик должен был или отбиваться, или пуститься в бега. То и другое было одинаково плохо. Драться одному против целой упряжки? Безумие! Я знал, что Дик силен, но не лев же он! К тому же у него не было никакого опыта драк, а на него набегали записные бойцы, прошедшие жестокую школу всевозможных схваток и потасовок. Бежать? Это было еще хуже, чем открытая драка. Если в драке был хоть какой-то шанс уцелеть — сила и ловкость здесь значили много, то бегущего, как правило, догоняли, и тогда пощады не было.

Помня позорное поведение Дика осенью, когда он бросил меня на плато, я думал, что он спасует и на этот раз, но Дик в пух и прах разбил все мои опасения. Увидев собак, он вздыбил шерсть на загривке и с рычанием выбежал вперед, как бы загораживая меня. Весь его вид выражал только одно — готовность драться, и едва первая собака добежала до нас, как Дик стремительным броском сбил ее с ног, подмял и принялся с ожесточением трепать. Но тут же его самого сбили и подмяли подоспевшие к месту боя собаки, и я подумал, что сейчас Дику придет конец. Но он выбрался из свалки и тотчас вцепился в другого пса, на глазах разодрал ему тощий бок и схватился с третьим.

Рычание и визг дерущихся собак устрашали; у меня в руках не было ничего, чем бы защититься, но храбрость Дика воодушевила, и я бросился в самую гущу собачьих тел. Я орал не своим голосом, бил собак ногами, хватал за хвосты, но они не обращали на меня никакого внимания. Их целью был только Дик, и они с упорством дорывались до него, а он, крутясь, бешено огрызался, не давая сбить себя с ног.

Но численное превосходство было на стороне наших противников, и казалось, что оно-то и решит дело, однако у собак, как и у людей, во всех схватках верх одерживает стойкость. С каким бы ожесточением ни шла драка, всегда наступает момент, когда одна из сторон дрогнет. И часто та, которая численно больше и, стало быть, сильнее, но у которой тем не менее не хватило стойкости. Растерянность в таких случаях действует как импульс цепной реакции: стоит дрогнуть одному и паника охватывает всех.

Так случилось и в тот памятный день. Обескураженные неистовым сопротивлением Дика, собаки начали разбегаться, и через минуту на полебоя осталась только одна из них. Она бы тоже была рада-радешенька показать тылы, но это от нее уже не зависело: навалившись на собаку всей тяжестью, Дик держал ее за горло, по-бульдожьи жуя челюстями. Осатаневший, он мог задушить собаку, и я бросился спасать ее.

— Хватит, Дик! Отпусти!

Но Дик, как будто и не слыша меня, не ослаблял хватки.

— Кому говорят, Дик!

Бесполезно! Слова не доходили до разъяренного пса. Он с такой силой трепал несчастную собаку, что у той голова моталась из стороны в сторону и, казалось, вот-вот отвалится. Тогда я попытался силой оттащить Дика от полузадушенной жертвы. Хоть бы что! Дик не собирался разжимать челюсти. Уже разозлившись, я, как на бревно, наступил ногой на собаку, а руками что есть мочи рванул Дика за шиворот. Только это и помогло: кожа на шее собаки буквально затрещала, но она освободилась и кинулась прочь, поджав хвост и подвывая от боли и страха. Давясь шерстью, забившей всю пасть, Дик злобно смотрел ей вслед и старался вырваться из моих объятий, но я держал его крепко. В конце концов он успокоился и принялся зализывать раны.

А зализывать было что: правая передняя лапа у Дика была прокушена, бока в разных местах кровоточили, но хуже всего было с левым ухом: разорванное, оно висело, как тряпка. Идти в Козыревский, когда Дик в таком состоянии, я уже не мог, надо было возвращаться домой и оказать Дику первую помощь.

В поселке я сразу пошел к Кулакову и показал ему Дика. Объяснил, в какую историю влипли.

— Это мура, — сказал Кулаков, осмотрев лапу и бока Дика. — Через неделю все засохнет. А вот ухо… Может так и остаться висеть. Промывай марганцовкой каждый день, чтоб не гноилось. А лапу не завязывай, он ее и без тебя залижет.

Замечание Кулакова насчет уха меня расстроило. Я не представлял себе Дика с висячим ухом. Вся собачья красота пропадет. Конечно, есть немало собак, у которых уши висят от природы, у тех же сеттеров, но ведь Дик-то не сеттер. В нем есть что-то волчье, и вот на тебе — ухо… А может, обойдется? Разве не может ошибиться даже такой дока, как Кулаков?..

Но Кулаков не ошибся. Через неделю все укусы у Дика действительно зарубцевались и подсохли, а вот ухо никак не хотело выпрямляться. То есть не то чтобы вообще, а до конца, совсем. Видно, нервные окончания были повреждены слишком сильно и восстановиться не могли. Так что, к моему великому огорчению, треть уха у Дика так и осталась висеть. Утешало одно: самого Дика эта небольшая перемена во внешности совершенно не беспокоила, мне кажется, он и не заметил ее, и это было главное. В конце концов во всем этом деле страдал лишь мой эстетический вкус, а вкусы, как известно, меняются, и я надеялся, что со временем изменится и мой.

Глава шестая

Я готовлюсь к празднику. — Приход «Норильска». — Я иду в клуб. — Убежал или украли? — Вся надежда на Кулакова. — Бесполезные поиски

Приближалось 23 февраля, праздник, день Советской Армии. Я, правда, никогда не был военным, но после института получил билет офицера запаса, и, стало быть, праздник касался и меня. Но строить какие-то определенные планы в отношении того, как его встретить — этим я себя не утруждал. Встречу, как встречаю все праздники — схожу в клуб, послушаю торжественную часть, посмотрю художественную самодеятельность. Потом, может, загляну к кому-нибудь в гости. А может, не загляну, все будет зависеть от настроения. В гостях, конечно, накормят всякими домашними кушаньями, но ведь и у себя от голода не умру. Есть две мороженые китайские курицы, фляжка со спиртом, а главное — целый ящик консервированных томатов. Чего еще надо? А через два дня придет «Норильск», и можно будет разжиться шампанским и фруктами.

Но тут надо сделать разъяснения, потому что без них никто и не поймет, что это за «Норильск» такой и при чем здесь фрукты и шампанское.

«Норильск» — это название теплохода, который, меняясь со своим собратом «Тобольском», курсировал в те годы по линии Владивосток — Петропавловск-Камчатский. Наш районный центр, городок Северо-Курильск, глядевший на поселок с другой стороны пролива, был последним портом, где теплоходы останавливались перед прибытием в Петропавловск, и этого дня островитяне всегда дожидались с нетерпением. Еще бы! На теплоходах имелись роскошные рестораны и буфеты, а в них — все, что хочешь, что нам, привыкшим к суровому островному пайку, казалось верхом достатка и роскоши. Впрочем, здесь я высказался неточно. В нашем положении, когда мы почти круглый год сидели на всем сушеном и консервированном, самой желанной роскошью были свежие капуста и картошка, которыми, к сожалению, на теплоходах не торговали. Зато фруктов, хорошего вина и фирменных папирос там было бери не хочу. Их в нашем единственном магазине никогда не было, так что теплоходные буфеты являлись для нас хорошим подспорьем.

«Норильск» и «Тобольск» приходили в Северо-Курильск два раза в месяц, и в день их прибытия посты наблюдения уже с утра держали нас в курсе событий, поэтому стоило теплоходу встать на рейд, как к нему с обоих берегов — с нашего и с парамуширского — устремлялись десятки всевозможных плавсредств: катеров, самоходных барж, плашкоутов, моторных баркасов. За два или три часа стоянки буфеты теплоходов распродавали все дочиста, и это вполне устраивало корабельную администрацию, потому что зачем же приходить в конечный пункт с полным грузом? В выгоде были и мы: до следующего теплохода жители поселка две семидневки ели фрукты и курили «Герцеговину Флор» или «Богатырей».

Тот февраль не был исключением. «Норильск» прибыл по расписанию, и я купил шампанского, целый рюкзак апельсинов и дюжину коробок папирос. И в тот же день решил: двадцать третьего схожу сначала в клуб, а оттуда налажусь в гости, тем более что пойду не с пустыми руками — бутылка шампанского и пакет с апельсинами не такой уж плохой подарок.

Я уже говорил, что Дику разрешалось сопровождать меня в моих прогулках по поселку, и он не упускал ни одного случая, чтобы не воспользоваться этим правом. Но вход в любое помещение, кроме нашего дома, ему был запрещен. Жди хозяина на улице — это правило распространялось на всех собак.

Так я поступил и в день праздника — оставил Дика у дверей клуба, а сам с легким сердцем пошел слушать доклад, решив, что на самодеятельность не останусь, а забегу после доклада домой, возьму подарки и завалюсь в гости к Толкачевым, которые наверняка будут дома, потому что недавно родившаяся дочка держит их, как на привязи.

Доклад занял полчаса, потом я минут десять потолкался в фойе, если так можно назвать коридор, где, кроме бильярда, ничего не стояло, поздравил с праздником встреченных знакомых и уж после этого вышел на улицу. Обычно Дик караулил меня возле дверей, но в этот раз его на месте не оказалось. Я достал папиросы, закурил и посмотрел по сторонам, думая, что Дик устроился где-нибудь в другом месте. Но его нигде не было видно, хотя у клуба было светло — над входом ярко горел праздничный транспарант.

— Дик! — позвал я.

Никакого ответа. Я позвал еще раз, посвистел условным свистом, на который Дик всегда прибегал, но сейчас все оказалось напрасным, Дик не показывался. Неужели ушел домой? Такого никогда не было, но ведь раз на раз не приходится. Кто знает, что ему пришло в голову?

Несколько обиженный, но отнюдь не обеспокоенный, я пошел домой, придумывая, что бы такое сказать Дику, чтобы устыдить. Ну ладно, сбежал однажды, было дело, глупый был, перепугался, но ведь потом насмерть дрался с собаками, защищая меня, и вот опять, можно сказать, сбежал. Что за пес такой непостоянный?

Но и возле дома Дика не оказалось. Сколько я ни звал его, он не появлялся. Тут уж я, как говорят, задергался. Дик не мог исчезнуть ни с того ни с сего, с ним случилась беда, подсказывало мне шестое чувство. Но какая беда? Украли, пока я был в клубе? Как могли украсть, когда Дик никого чужого к себе не подпускает, чуть что, сразу клыки показывает? Нет, его голыми руками не возьмешь, тут что-то другое.

Забыв про всякий праздник, я побежал обратно к клубу. Обошел вокруг него, пытаясь найти какие-нибудь приметы, которые бы показали, что могло стрястись с Диком, но ничего не нашел. Везде было множество собачьих и людских следов, но не было и признаков какой-либо свалки или борьбы, во время которой могли захватить Дика. Я в растерянности топтался возле дверей, не зная что делать. Куда идти, где искать собаку на ночь глядя? Мелькнула мысль вызвать из клуба Кулакова, которого я видел час назад возле бильярда, и попросить у него помощи, но, слава богу, хватило ума не делать этого. При чем здесь Кулаков? У тебя пропала собака, а человек ради этого должен бросать все и куда-то мчаться сломя голову? У него самого таких собак хоть отбавляй, крутится с ними как белка в колесе.

Не оставалось ничего другого, как только идти домой и ждать. Может, Дик придет, может, увязался за какой-нибудь собачьей дамочкой и сейчас изъясняется ей в нежных чувствах.

Эта мысль меня взбодрила. Действительно, чего всполошился? Как будто Дик и в самом деле не может позволить себе никаких развлечений! Что ему, только и ждать меня круглыми сутками? Набегается и придет.

Все выглядело убедительно, и я решил не суетиться раньше времени, а, предоставив события их естественному течению, сходить, как было задумано, в гости. До ночи еще далеко, а к ночи Дик непременно вернется.

Но я по-дурацки устроен: если уж что влезет в голову, буду думать, пока мозги не сверну. И вот вместо того, чтобы сидеть тихо и спокойно в гостях и наслаждаться общением с хорошими людьми, я весь вечер был как на иголках, отвечал невпопад и делал глупейшие ходы, когда стал играть в шахматы с хозяином дома. Я неотступно думал о Дике, представляя, как он, вернувшись и не застав меня дома, бегает туда-сюда под окнами и ждет меня.

Эта мысль погнала меня раньше времени домой, но там никто не ждал меня и под окнами не бегал. Я прождал допоздна, а потом лег спать, но всю ночь ворочался и прислушивался, не заскулит ли на улице Дик, не начнет ли царапаться в дверь.

С утра пораньше я пошел к Кулакову. Надо было принимать какие-то меры по розыску Дика, и я надеялся, что Кулаков подскажет мне верный ход.

— Ты чего такой? — спросил Кулаков. — Головка, что ли, после праздника болит?

— Да ну тебя с твоей головкой! Дик пропал.

— Как пропал?

— Очень просто. Из клуба вчера выхожу, а его нет. Туда-сюда — никаких концов. Думал, загулял, прибежит к ночи. Фигушки. Куда подевался — ума не приложу.

— Да и нечего прикладывать. К какой-нибудь крале в сопки подался, ну и что? Денька два-три побегает, а там заявится, вот увидишь.

— Хорошо, если к крале. А если нет? Вдруг увели? На него многие зарятся, даже деньги мне предлагали, продай, говорят. Может, нашелся какой ловкач, обратал?

— Вряд ли. Щенка украсть еще можно, а взрослую собаку как? Приманить разве. Так Дик не пойдет на приманку.

— Не пойдет, — согласился я.

— Тогда и говорить нечего, жди. Он у тебя по первому разу в такие дела встревает, а по первому разу всегда сладко.

Разговор с Кулаковым меня успокоил, однако прошел один срок, за ним другой, а о Дике не было ни слуху ни духу. В конце недели и Кулаков признал, что дело нечисто, и обещал поспрашивать насчет Дика у каюров. Я со своей стороны расспрашивал о нем у всех встречных и поперечных, но все только разводили руками — не знаем, не видели. Оставалось одно — искать. Но где? На острове было достаточно всяких поселков, и в каждом были свои упряжки, да не одна, а штук по пять, а то и больше, смотря какой поселок. Попробуй-ка, обойди все. Тут и зимы не хватит.

Но могло быть и хуже. Дика могли переправить на другой остров, на тот же Парамушир. Хорошо, если в Северо-Курильске осядет, а если увезут куда подальше? Тогда и днем с огнем не сыщешь. Но искать все равно надо было, и я искал, обходя один за другим пока что ближние, прибрежные, поселки. И все пока было впустую, а там начался март, и всякие поиски пришлось вообще отложить.

Март на Северных Курилах — это страх и ужас. Дует и в другое время, но так, как в марте, не дует никогда. Двадцать — двадцать пять дней пурга — это для марта норма. Конечно, в один день пуржит сильнее, в другой — слабее, но все равно пуржит. А в пургу из дома лучше не высовываться, можешь и не вернуться. Бывали случаи, люди замерзали возле самых домов.

Я тяжелее обычного переживал тот март. Если раньше, до Дика, безвылазное мартовское сидение было как бы привычным, то теперь оно стало пуще всякого плена. Слишком резким был переход от живого общения пусть даже с собакой к полному одиночеству. Не очень-то легко сидеть, никуда не выходя, по три-четыре дня. Да к тому же в темном доме, поскольку окна заносило так, словно их забивали фанерой. На улице день, а ты сидишь, как в пещере. Свечка или аккумуляторная лампочка — вот и вся радость. Электричество давали только с шести вечера и до одиннадцати. Веселенькая жизнь! А на улице — сплошные содом и гоморра. Ложишься спать — пурга, встаешь — то же самое, с той лишь разницей, какая пурга. Дует с Охотского — в доме померзень, ветер ледяной, топи не топи, все выдувает. Повернуло с океанской стороны, с востока, — тоже не сахар, снег с дождем. Глядишь, а уже полило с потолка, и надо подставлять ведра. Были, конечно, и затишья, но их хватало только на то, чтобы откопаться, очистить от снега окна и прорыть траншею к сараю, где дрова и уголь. Даже к знакомым сходить не успевали, телефон — вот и все общение.

В такой жизни мне очень не хватало Дика, и, хотя со дня его исчезновения прошло чуть ли не полтора месяца, я не терял надежды напасть на его след. Я и мысли не допускал, что Дик погиб. Не могла просто так погибнуть такая собака. И в сопки уйти не могла. Собаки бегут туда не от хорошей жизни, а Дику жаловаться на жизнь было грешно. Нет, его украли, в этом я был твердо убежден. Вот только кто и как?

Глава седьмая

О связи тайного и явного. — Мне нужны новые брюки. — ГАП. — Я нахожу Дика. — Васька-бульдозерист. — Приманка, на которую попался Дик

Но все тайное рано или поздно становится явным. В это верят далеко не все, а между тем это объективный закон жизни. Случайностей в ней нет, все закономерно, но пути от тайного к явному чаще всего настолько сложны и запутаны, что мы не видим их внутренней логики, и, когда тайное вдруг проступает, все относят это едва ли не к чуду.

Я нашел Дика. Случайно или нет — судите сами.

Начнем с того, что мне понадобились новые брюки. Конечно, по курильскому климату, когда летом все время дождь, а зимой постоянно пурга, предпочтительнее ходить в спецодежде, но все же надобность в обновах время от времени возникала — не станешь же год за годом ходить в одних и тех же брюках и рубахе. К тому же праздники, именины и дни рождения отмечают везде, а на торжество не явишься в брюках из «чертовой кожи». Но как быть, если в нашем магазинчике отродясь не продавали приличных брюк? Ясно всякому — шей на заказ. Именно это я и вознамерился сделать, а потому, купив отрез габардина, отправился в ГАП.

Вообще-то ГАП — это поселок Денисовка, но Денисовкой его никто не называл, ГАП да и только. Кто придумал эту аббревиатуру и что она означала — я так и не узнал, хотя и спрашивал об этом у старожилов. Но даже их память не сохранила ничего такого, что так или иначе относилось бы к истории возникновения столь странного названия. А между тем именно в этом поселке жил классный портной. Он обшивал всех, и к нему-то я и наладился.

Отмахав двенадцать километров, я пришел в ГАП. Мартовские непогоды везде оставили свой след, но в ГАПе, где, дай бог, насчитывалось десяток домов, они похозяйничали с особым размахом, так что в первую минуту я даже не узнал поселка, настолько он был завален снегом. Тут и там из него торчали лишь печные трубы, и только дом, в котором размещался поссовет, был откопан и имел жилой вид. С дальнего конца к нему впритык стоял небольшой флигель, где и работал в своей крохотной мастерской портной.

От крыльца навстречу мне бросились три собаки, облаяли меня, но, видя, что я не обращаю на них никакого внимания, умолкли и вернулись на свои места. Я же поднялся на крыльцо и, пройдя по узкому коридору, нашел нужную мне дверь.

Я был хорошо знаком с портным, он шил мне и раньше, и у него была даже записана моя мерка, но для верности — а вдруг я поправился или, наоборот, похудел — он снял размеры заново и сказал, что брюки будут готовы через три дня. Меня это устраивало, и я пообещал прийти за ними без опоздания. Мы поговорили о том о сем, и я собрался восвояси. Портной вышел вместе со мной на крыльцо, и тут мы встали покурить.

Погода в тот день стояла на редкость тихая, нет-нет да и проглядывало солнце, и тогда снега вокруг искрились таким блеском, что становилось больно глазам. Мы стояли и не спеша курили. Портной, найдя в моем лице внимательного слушателя, говорил о своих делах и заботах, жаловался, что не может нигде купить приличной саржи на подкладки, а еще хуже обстоят дела с бортовкой и волосом; я для пущей важности кивал головой и поддакивал, как вдруг за углом дома, где помещались всякие хозяйственные постройки, громко загремела цепь и послышалось собачье поскуливание.

Собака на цепи? Такое на острове было не в обычае, собаки здесь разгуливали вольно и привязывались только летом, когда каюры собирали их всех вместе на летних квартирах, где обучался молодняк и заготавливалась рыба на зиму. Тогда, чтобы не было грызни, собак сажали на цепь; сейчас же такая мера могла быть вызвана лишь исключительными обстоятельствами.

Все это я отметил про себя машинально, еще не подозревая ни о чем. Лишь поинтересовался у портного, кому это и зачем понадобилось держать собаку на цепи.

— Да кому, Ваське Голохвастову, нашему бульдозеристу. Еще в феврале привел откуда-то собаку и держит. Каждый день лается с ней, — ответил портной, не замечая невольного каламбура. — Не признает его собака-то. Уж он и так к ней, и эдак, а она ни в какую.

Бог ты мой, подумал я, неужели?!

Озадачив портного, я кубарем скатился с крыльца и побежал к сараям. Завернул за угол и чуть не закричал от радости: возле конуры, отощавший, неухоженный, стоял Дик. Должно быть, он узнал мой голос и, натянув цепь в струнку, рвался из ошейника.

Портной ничего не понимал, однако спустился с крыльца и подошел ко мне.

— Дик, Дикуша! — позвал я.

Поняв, что не обознался, Дик так рванул цепь, что конура стронулась с места, и Дик поволок ее за собой, как салазки.

Я подбежал к нему, и он с радостным завыванием прыгнул мне на грудь и принялся лизать мое лицо, по-прежнему подвывая от переполнивших его чувств.

— Никак твоя? — спросил портной, наконец-то разобравшись, в чем дело.

— Моя, — ответил я и попросил: — Слушай, Иван, а ты не можешь позвать этого самого Ваську?

— А чего ж не могу — могу.

— Будь другом.

Разумеется, я и сам мог отстегнуть Дика, но мне хотелось, чтобы вор сделал это сам. А потом я скажу ему пару ласковых.

Портной ушел и минут через пять вернулся с Васькой. Увидев его, я распалился еще больше: оказалось, что я его знаю. Мы не раз встречались с ним — и в столовой в Козыревском, и на почте, и на пирсе, где он, как и я, частенько обменивал у рыбаков махорку на рыбу, крабов и кальмаров. Правда, мы не знали друг друга по имени, но бульдозерист неоднократно видел меня и с Диком, знал, что собака моя, и все же не постеснялся украсть.

— Привет! — сказал Васька, явно смущенный встречей. Чего другого, а такого поворота он никак не ожидал и теперь хотел прикрыть свою растерянность наглостью. Ох как мне хотелось врезать ему.

— Отвязывай собаку! — велел я, не отвечая на приветствие.

Бульдозерист как-то странно усмехнулся, но с места не сдвинулся.

— Тебе что, уши заложило?

— Сказал тоже — отвязывай! Да он и не подпускает к себе, как я его отвяжу?

— Как привязал, так и отвязывай!

— Ну да! Что я, чокнутый? Мы его втроем-то еле-еле посадили.

Я понял, что мой замысел не удался, Ваську ни за что не заставишь подойти к Дику.

— А ты не только вор, а еще и трус!

Какое из этих слов больше оскорбило Ваську, не знаю, но он, раздув ноздри, сказал с угрозой:

— Ты не очень-то здесь расходись!

— А то что?

— А ничего. Забирай собаку и вали.

— Ах ты… — сказал я, шагнув к Ваське, но между нами втиснулся портной.

— Ну ладно, ладно, чего вы, как петухи?

Портной был человеком в годах, воевал, и мне было неловко оттолкнуть его или сказать, чтоб не мешал; я остыл и, потеряв к Ваське всякий интерес, подошел к Дику и стал расстегивать ошейник. И тут подумал, что интересно бы узнать, как бульдозеристу удалось захватить Дика.

— Слушай, — сказал я, — ты бы хоть рассказал, как провернул дело. Васька был, видно, человек отходчивый, к тому же хотел оправдаться, потому что обвинение в воровстве — это, я вам скажу, обвинение.

— Пойдем, — поманил он меня, направляясь к одному из сараев. Несколько недоумевая, я последовал за ним. Что еще за секреты? А Васька, открыв сарай, вошел внутрь.

— Шагай сюда! — позвал он оттуда.

Нагнувшись, я протиснулся в узенькую дверь и увидел лежащую на сене собаку, под боком у которой копошились голые и серые, как мыши, щенята. Увидев чужого, собака зарычала, но Васька успокоил ее.

— Видал? Позавчера принесла. А папаня-то знаешь кто?

Можно было и не спрашивать, и так все было ясно. Да и по срокам все сходилось — Дик пропал в конце февраля, а теперь конец апреля. Как раз два месяца, собаки дольше и не носят.

Я присел на корточки и стал разглядывать щенят, а Васька тем временем рассказывал, на какую приманку попался Дик. Оказывается, в тот вечер, двадцать третьего февраля, Васька с двумя дружками возвращался из нашего поселка к себе. С ними была Дамка, и, когда они проходили мимо клуба, откуда ни возьмись выскочил Дик. И естественно — к Дамке. Васька узнал Дика и попробовал отогнать его, боясь, что тот увяжется за ними, но Дик не обращал внимания на крики и замахивания. Да и Дамка не имела ничего против заигрываний. Словом, пока суд да дело, собаки повязались, и вот тут-то у Васьки и мелькнула грешная мысль увести Дика. Быстренько накинули ему на шею ремень, другим, чтобы не кусался, перетянули пасть. Так и довели до ГАПа.

— На что ж надеялись? — спросил я. — Знали же, что буду искать.

— Искать! Искать-то можно, а вот найдешь ли?

— Нашел, как видишь.

— Повезло, вот и нашел. А только не воровал я его. Сам не знаю, как все получилось. Черт под руку толкнул. За такую собаку я бы и тыщи не пожалел.

Не знаю, хотел ли подольститься ко мне Васька или говорил правду, но его последние слова смягчили меня. Кто его знает, может, и впрямь лукавый попутал. Может, и не хотел человек, да все, как на зло, сошлось. А собак, видать, по-настоящему любит — Дамка-то вон какая гладкая. Да и Дика при себе держал, а ведь мог и продать. Слава богу, что не продал, хоть тут поступил по совести.

Глава восьмая

Снова вместе. — Знаем ли мы животных? — Мы с Диком играем в прятки. — Здесь высаживался десант. — Дик спасает меня. — Хорошо, что есть хоть тушенка

Итак, мы снова были вместе. И оба, словно бы наверстывая упущенное, старались как можно меньше разлучаться, находя в совместном общении все больше и больше радостей и удовольствий. Каждый день приносил какие-нибудь новые открытия, приоткрывал завесу над тайной отношений между мной и Диком. Эта тайна существовала всегда, но раньше я не очень-то пытался проникнуть в нее, убежденный, что проникать-то особенно и не во что. Верно: собаки очень понятливы и при настойчивой дрессировке способны научиться многому, но ведь все это давным-давно научно обосновано. Умелое применение теории условных рефлексов, метод кнута и пряника — вот с помощью чего достигаются те результаты, которыми нас удивляют собаки. И не только они. Есть же поговорка: «Зайца били — он научился спички чиркать». Так и собаки — создавай нужные условия, поощряй и наказывай, и они будут делать все, что захочешь.

Но жизнь бок о бок с Диком показала, что все не так-то просто, как думается, что мы в своей людской самонадеянности живем, как в шорах, не замечая многого, так и прущего в глаза. И тут мне хочется поговорить о том, что давно наболело и к чему всем нам самое время подойти с новыми мерками.

А дело в том, что мы очень плохо знаем животных. Можно сказать, совсем не знаем. «Братья меньшие» — называем мы их и можем снисходительно погладить по головке. А можем и ударить. И нас не мучает при этом совесть — братья-то братья, но ведь меньшие, глупые, куда им до нас!

А им совсем не нужна наша снисходительность. И тем более — наша жестокость. Им нужно равноправие. И понимание, которое, как нам кажется, у нас есть и которое, как выясняется, есть лишь наша собственная выдумка, одно стремление выдать желаемое за действительное.

У меня несколько лет живет кошка. Обыкновенная беспородная кошка. Я ее пою, кормлю и совершенно искренне думаю, что ей от меня ничего больше и не надо. А кошка-то, оказывается, тоже живет не хлебом единым. Каждый день она подходит ко мне и начинает «говорить». И по-другому это не назовешь. Обращаясь ко мне, кошка не мяукает, нет — она издает странные отрывистые звуки, словно бы пытается сказать мне о чем-то по слогам, и при этом так смотрит в глаза, что я начинаю чувствовать себя полным дурачком. Я не понимаю ее, не знаю ни одного ее «слова» — я, человек разумный. А она-то меня понимает! Понимает не только отдельные слова, но и целые фразы.

Или другой пример. У одного моего знакомого был ирландский сеттер, который каждый день исполнял роль… домашнего врача. Ну, скажут некоторые, автор договорился! А между тем автор чист, как на духу. Мой знакомый, о котором идет речь, — ветеран войны, и его по сей день мучают боли в раненой ноге. Куда только ни обращались, чем только ни лечили ногу — не помогало. Единственное, что облегчало боли, — теплые ванны. И вот раз, когда этот человек сидел и держал ногу в тазу, подошел сеттер. Подождал, посмотрел, потом стал обнюхивать ногу, а затем — лизать. Но совсем не в том месте, где болело, а выше. И что же вы думаете? Боль стала проходить и скоро совсем утихла! С того дня сеттер, едва заслышав плеск наливаемой в таз воды, вставал со своего места и принимался за «процедуру».

Ладно кошки и собаки — а если змеи?! Я знаю другого человека, который своими глазами видел, как четырехлетняя девочка каждый день безбоязненно играла по соседству со змеей. И не с какой-нибудь, а с гюрзой! И та не только не трогала девочку, но и не уползала, не пыталась скрыться, хотя любое постороннее присутствие змей раздражает и пугает.

Или еще одна змея, вернее, змееныш эфы. Ядовитее и не придумаешь. И вот змееныш ежедневно приползает к щели в полу дома, где жили геологи, ласкается к женщине, обвивает ей руку. Щель заколотили, а он «стучится», требуя впустить. И в конце концов умирает возле этой самой щели. Не от тоски ли? Не от эмоционального ли потрясения?

А мы думаем, что они глупые. Нет, это мы слишком самоуверенны. И потому так ослабла в нас связь с природой, с животным миром. Когда-то она была прочнее. Киплинг не сам придумал знаменитую фразу: «Мы одной крови — ты и я», — она есть в древнеиндийских Ведах. В те же времена было сказано и другое: «Как умирает человек, так умирают и животные. Единый дух у всех…»

Да, единый дух у всех. Сейчас я нисколько не сомневаюсь в этом, а тогда, тридцать лет назад, только-только подходил к пониманию поведения животных, их умственных способностей и эмоциональных пределов. И тут меня многому научил Дик. Он поражал своей понятливостью, своей способностью угадывать мои желания и вместе со мной переживать мои настроения. Именно тогда я и оценил всю мудрость Кулакова, ни разу не поднявшего руки ни на одну собаку, а действующего лишь вразумлением. Он понимал и чувствовал собак, как чувствует музыкальный настройщик особенности каждого инструмента. Для него таким инструментом была упряжка, а струнами в ней были собаки, и Кулаков знал, какую струну и когда надо тронуть, чтобы чуть-чуть наметившееся расстройство не испортило всего звучания.

— А ты сегодня опять сачковал, — говорил он, бывало, тому или иному псу. Говорил спокойно, без всякой угрозы в голосе, но с укоризной, и эта его интонация мгновенно улавливалась провинившимся. Он начинал ерзать, глядеть в сторону и вообще готов был провалиться сквозь землю. — Чего ерзаешь-то? — усмехался Кулаков. — Работать надо, а не на чужом горбу ездить!

И самое удивительное, что остальные собаки, только что лежавшие спокойно, начинали вдруг коситься на того, кому читалась нотация. Они словно бы понимали, что он в чем-то обманул их и его надо наказать. И взгляды собак становились все пристальнее, все недовольнее, а виновник всеобщего внимания уже не просто ерзал, но поджимал хвост, и в глазах у него появлялся испуг.

Но Кулаков никогда не доводил дело до критической точки.

— Учти, — говорил он мне, — нельзя ничем выделять ни одну собаку — ни хорошим, ни плохим. Будешь все время ругать какую — рано или поздно ее загрызут. Заведешь любимчика — тоже разделаются.

Мне эти советы вряд ли могли пригодиться, я не собирался записываться в каюры, но правило Кулакова разговаривать с собаками стало и моим правилом. Нравилось оно и Дику, тем более что никаких нотаций ему читать не приходилось. Просто между нами велся обычный разговор, какой ведется между хорошими знакомыми. Правда, в нашем случае один из собеседников был только рассказчик, а другой — только слушатель, но зато какой! Дик был весь внимание, ловил каждое мое слово, и всякая перемена интонации тотчас находила отражение у него в глазах — он понимал все. И одними голыми рефлексами не объяснишь эту собачью способность слушать и сопереживать, для этого нужно кое-что поважнее рефлексов. Тут больше всего подходит слово «одухотворенность», то есть такое жизненное состояние, которым природа наделила существа мыслящие. И не ошибаемся ли мы, полагая, что способность мыслить — лишь наша исключительная прерогатива? Ведь логические цепочки умеют выстраивать и животные, причем такие цепочки, какие, «не подумав», не выстроишь. К сожалению, наша оценка таких действий ни в коем случае не может считаться абсолютно правильной — в подавляющем большинстве она есть результат опыта, когда разными хитроумными способами животных как бы подводят к тому, чего от них желают добиться. В естественной же среде животное, не понукаемое никем, а сообразующееся лишь с реальной обстановкой, способно выполнять задачи, которые экспериментаторам и не снились. Но это происходит вне нашего поля зрения, мы никогда не узнаем, что и как там было на самом деле, и это отсутствие полной информации искажает действительную картину и приучает нас мыслить консервативно. И вот, столкнувшись с каким-либо удивительным фактом в поведении животных, мы уже кричим: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда!» А кричать-то и не надо, ибо, как говорил мудрец, все попытки разума оканчиваются тем, что он осознает, что есть бесконечное число вещей, превышающих его понимание…

Вероятно, эти рассуждения вызовут кое у кого ироническую усмешку. Ну что ж, тут, как говорится, ничего не попишешь, каждый волен думать, как ему хочется, к тому же автор не имел ни малейшего намерения навязывать кому бы то ни было свою точку зрения. Ему будет довольно, если его слова дадут пищу умам читателей, а потому он с легким сердцем возвращается к своему рассказу.

Наступившим летом мы с Диком много ходили. И по делам, и просто так, ради прогулки. За время своей жизни на острове я облазил его вдоль и поперек и теперь водил Дика повсюду, вспоминая заодно разные случаи, связанные с тем или иным местом. Во время этих походов у нас и появилась новая забава, которую я назвал «игрой в прятки». Дело в том, что черепаший темп наших передвижений никак не устраивал Дика. Пока я одолевал какой-нибудь подъем, он успевал несколько раз подняться и снова спуститься ко мне, всем видом показывая, что так медленно ходить нельзя. Вдобавок вокруг было много всяких соблазнов — как не разрыть мышиную нору или не погнаться за выпорхнувшей из травы птицей, так что нередко Дик далеко отставал или, наоборот, далеко обгонял меня, но рано или поздно прибегал, когда ему начинало казаться, что я не иначе как потерялся.

Именно в такой момент, когда Дика не было рядом, я и решил однажды спрятаться от него. Сделав, как заяц, скидку, то есть отпрыгнув от тропинки подальше, чтобы запутать след, я добежал до зарослей кедрача и спрятался там, поглядывая, однако, на дорогу. Минут через пять на ней показался Дик, мчавшийся что есть духу. Я ожидал, что в пылу бега он не заметит моей хитрости и пробежит мимо, но не тут-то было. Он действительно чуть не проскочил, но тут же закрутился на месте, а затем кинулся в мою сторону. И хотя я сидел не двигаясь, Дик уверенно продирался сквозь кедрач и через минуту, довольный и радостный, уже лизал мне лицо.

Кому эта игра приносила больше удовольствия, мне или Дику, сказать трудно. Да и не в этом дело. Главное, что мы оба радовались, а когда мне приходилось срочно куда-нибудь идти, такие развлечения скрашивали утомительную и длинную дорогу, поскольку иной раз предстояло отмерить и сорок, и пятьдесят километров, и я в эти дни выдыхался, как марафонец, чего нельзя было сказать про Дика. В свои полтора года он был необычайно вынослив и силен, заметно опережая по физическому развитию своих ровесников, работающих в упряжке. Я в те годы тоже не числился в слабеньких, весил восемьдесят с лишним килограммов, но Дик спокойно выдерживал меня, когда я, испытывая его силу, садился на него верхом. Только выгнет спину и весь напряжется. А уж пытаться отнять у него какую-нибудь тряпку было делом совершенно безнадежным. Он вцеплялся в нее и вырывал из рук так, что сбивал меня с позиции, как бы я ни упирался. Один раз я для интереса взвесил Дика и присвистнул: почти пятьдесят килограммов! Вес для собаки, что и говорить, немалый, но Дик отнюдь не выглядел раскормленным. Нет, он оставался сухим и мускулистым. И был, повторяю, необычайно силен. Эта его сила и спасла меня тем летом.

Мы возвращались тогда с мыса Почтарева. Считалось, что от него до нашего поселка сорок километров, хотя вряд ли кто измерял этот путь. Я неоднократно ходил на мыс — летом, как правило, пешком, потому что машин у нас было раз-два и обчелся, зимой — на лыжах или на собаках. Они пробегали эти сорок километров за два-три часа, в зависимости от того, сколько груза везли; на лыжах приходилось идти часа четыре, ну а пешком и того дольше.

Мы вышли с утра. Дорога вилась вдоль берега, и неумолчный, глухой шум прибоя заглушал все остальные звуки. На отливе, среди камней, лежал ржавый корпус самоходной баржи, оставшейся здесь с времен войны, — ведь именно здесь, на трехкилометровом отрезке берега между мысами Кокутан и Котомари, а ныне Курбатова и Почтарева, высаживался в августе сорок пятого года наш десант. Живя на острове четвертый год, я не мог не знать истории этого десанта, был даже знаком с его участником, отставным мичманом, и, слушая его рассказы о тех событиях, всегда поражался тому невозможному, что сделала всего-то тысяча людей за полдня 18 августа. Да, тысяча, потому что именно столько насчитывал первый бросок десанта, которым командовали майоры Шутов и Почтарев и который решил по сути дело. Японские войска на острове превосходили десант по крайней мере раз в пятнадцать, имели шестьдесят танков и мощную оборону, и тем не менее к четырем часам дня выкинули белый флаг. Натиск десантников был неудержим.

И никакими мерками не измеришь их самоотверженность — пятеро десантников, сдерживая прорыв танков, бросились под них с гранатами, двое закрыли собой амбразуры.

За двенадцать лет, что прошли с войны, осели в землю доты и блиндажи на берегу, обрушились и заросли кустами и травой окопы и капониры, и только пробитая снарядами старая баржа напоминала о ярости кипевшей здесь когда-то схватки. Казалось, стоит остановиться, и прошлое оживет, и станут слышны дыхание и пульсация того последнего боя…

По прямой до поселка оставалось километров пять, он уже виднелся вдали, в глубоком распадке между сопками, когда я решил словчить. А что делать, когда дорога, обходя болотистые непропуски, виляла в глубь острова и делала порядочный крюк? Его-то я и захотел «спрямить», представив себе дело простым образом: спущусь с обрыва к урезу воды и пройду по отливу не больше трех километров, вместо того чтобы делать все шесть. Выигрыш здесь был явным, но имелось одно обстоятельство, не рассчитав которого я мог оказаться в ловушке, — уже начался прилив, и мне требовалось проскочить затопляемый участок как можно быстрее, иначе вода могла догнать меня. А на берег тогда уже не выскочишь — десятиметровая стена, не берег.

Я постоял, соображая. Расклад вроде бы получался в мою пользу: спущусь вниз, а там скорехонько по песочку. Правда, примерно на полпути этот самый песочек кончался, и начиналась полуторакилометровая каменная осыпь, сплошное нагромождение гранитных глыб и голышей, но это меня не смутило. Успею, пробегу, подумал я, глядя на прибывающую воду и соизмеряя ее и мои возможности. Если и догонит, то в самом конце, не страшно.

Дик, как всегда, что-то вынюхивал в стороне, я окликнул его, и мы спустились на отлив. Узкая полоска песка, набухая водой, темнела, волны, набегая, начисто слизывали наши следы. Дик с удовольствием шлепал по воде, да и я не боялся промокнуть — на ногах были резиновые сапоги с высокими отворотами. Поднимись вода даже до колен, ноги остались бы сухими.

Не суетясь, но поспешая, мы уверенно продвигались вперед и наконец уперлись в осыпь. И только тут мне стало ясно, что ее одним махом не одолеешь — сплошной каменный хаос, покрытый водорослями и тиной и скользкий, как лед. Приходилось все время балансировать и выбирать место, куда бы поставить ногу. Еще не поздно было повернуть на старую дорогу, но это отступление казалось мне постыдным, и я упрямо шел дальше.

А вода тем временем все прибывала. Сначала ее было по щиколотку, потом она достигла колен, бурля и завихряясь в воронки. Пришлось поднять отвороты сапог, что сразу затруднило ходьбу — ноги в коленях сделались как деревянные.

До конца осыпи, до того места, где можно было снова подняться на берег, оставалось метров триста, когда я понял, что влип. И влип крепко. Вода лилась в сапоги, дошла уже до пояса. А Северные Курилы — это не Южный берег Крыма. Даже в июле температура воды там не превышает десяти — двенадцати градусов. В такой водичке долго не побарахтаешься, минут пятнадцать — двадцать, а там и дух зайдется. Но как одолеть эти проклятые триста метров?! Сапоги, как гири, скинуть бы их, но тогда и вовсе не дойдешь — камни, как ножи, голой ногой не наступишь. То ли от холода, то ли от страха, а наверное, от того и от другого меня начал бить колотун. Надо было что-то делать, делать решительно и быстро — с минуты на минуту вода могла оторвать меня от дна и закрутить в своих водоворотах. И тогда — крышка.

Я бросил отчаянный взгляд на Дика. Он уже давно плыл, подняв над водой голову с крепко прижатыми ушами.

— Ко мне, Дик!

Он повернул на зов и принялся плавать вокруг меня, и по его тревожным глазам я понял: он догадывается, что мне нужна помощь. А я уже изнемогал. Холод все сильнее сковывал меня и усиливал страх, но я приказал себе не паниковать. Встав поустойчивее, я снял с брюк ремень и поймал Дика за шиворот. Опоясал ему грудь ремнем, пропустив его наподобие алыка промеж передних лап собаки. Петля получилась надежной, и я, ухватившись за конец ремня, скомандовал:

— Вперед, Дик! Вперед!

Дик никогда не ходил в упряжке, но в нем текла кровь ездовых собак, и он, почувствовав на себе лямку, бешено замолотил лапами по воде и потащил, потащил меня за собой. Теперь главным для меня было не споткнуться, не упасть…

Наверху, повалившись на спину и задрав ноги, я вылил воду из сапог. Хотел разуться и выжать портянки, но они, сбившись в подъеме, заклинили сапоги, и я никак не мог стянуть их. Этому мешал и все усиливающийся колотун. Я слишком долго бултыхался в воде и отдал столько тепла, что теперь, на ветерке, у меня зуб не попадал на зуб. Да что говорить про зубы, когда тряслось все тело. Я был как эпилептик, и чем дольше сидел, тем сильнее меня скручивало. Надо было двигаться, идти, бежать — только таким путем я мог согреться. Собрав все силы, я поднялся. Дик был рядом, я взялся за ремень, и мы побежали. Раза два или три я падал и лежал, как выброшенная на песок рыба, и тогда Дик лизал мне лицо горячим шершавым языком.

Хорошо, что в поселке нам никто не попался навстречу, наверняка бы подумали, что я рехнулся: бежит, как пьяный, не разбирая дороги, мокрый и расхристанный. Ну а те, кто видели нас в окна, видимо, решили, что я отрабатываю с Диком какой-то новый трюк.

Дома я наконец-то снял сапоги, разрезав их. Потом разделся догола и достал фляжку со спиртом. Пока я бежал, колотун прошел, но теперь я чувствовал страшную, смертельную усталость. Было такое ощущение, что меня долго и жестоко били палками. Болело все — руки, ноги, плечи, спина. Хотелось только одного — лечь, закрыть глаза. Все же я с горем пополам растер себя спиртом, глотнул несколько раз прямо из горлышка, а потом, достав меховое одеяло, завернулся в него и рухнул на койку. И сразу же уснул.

Как потом оказалось, я проспал больше суток, а когда очнулся, увидел лежащего рядом с кроватью Дика. Он смотрел на меня с явным недоумением, словно хотел сказать: ты что, парень, умер, что ли? Жду, жду, а ты ни мур-мур.

— Дик! Собака ты моя собака!

Услышав мой голос, Дик встал и подошел к кровати. Положил голову на одеяло.

— Иди сюда! — сказал я.

Он не поверил моим словам. Как же так, говорил его взгляд, на кровать?!

И только когда я позвал его во второй раз, он решился вспрыгнуть ко мне. Я обнял его за шею, испытывая к нему величайшую нежность. Если бы не он, мне не удалось бы выбраться из той западни, в которую я угодил по своей же дурости, и я гладил Дика и целовал, пока не спохватился, что он не ел уже больше суток. Да и сам я после своего полусна-полуобморока чувствовал такой голод, что готов был съесть быка. Но быка в наших запасах не было, а была только тушенка, и мы отправились на кухню и воздали должное этому незаменимому блюду, которое не единожды выручало нас в нашей сирой холостяцкой жизни.

Глава девятая

Летние квартиры. — Как обучают молодняк. — Нравы, склонности и законы ездовых собак. — О собачьем вое. — Визит на озеро. — Разговор с Кулаковым

С наступлением лета жизнь в поселке стала тише и спокойнее. Раньше в нем постоянно слышался собачий лай и происходили дракимежду собаками, но уже целый месяц ничего этого не было — в конце мая каюры увели свои упряжки на летние квартиры.

Кто и когда ввел в местный обиход этот военный термин, я не знаю, но никому из островитян не нужно было объяснять, что это такое, все так и говорили — летние квартиры. А располагались они за восемь километров от поселка, на озере. Точнее, там было целых три озера, соединяющихся между собой протоками, но назывались они по главному — Беттобу. В войну на нем базировались японские гидросамолеты, а позднее каюры облюбовали его для своих нужд. Там они жили вместе с собаками до осени, обучали молодняк и заготавливали на зиму рыбу — солили, вялили, сушили. Соленая шла на корм собакам, вялили и сушили для себя.

Места для каждой упряжки на озере были застолблены раз и навсегда, а потому никаких споров при размещении не велось, всякий каюр устраивался там, где квартировал и в прошлое лето, и в позапрошлое.

Трудно сказать, сколько собак собиралось на озере, но я думаю, не меньше двух сотен. Драки тут были бы неизбежны, и, чтобы пресечь такую возможность, каюры привязывали собак. Даже первогодков сажали на цепь, отвязывая лишь на время обучения. Учили молодых по-разному, главным здесь было, чтобы собака привыкла к алыку, то есть к лямке, и каждый каюр ради этого изощрялся по-своему — кто впрягал новичков в легкие санки, кто, беря собаку на поводок, бегал с ней самые настоящие кроссы, а кто не делал ни того, ни другого, полагая, что обучение — пустая трата времени. Сидит себе собака на цепи — и пусть сидит, потому как ошейник с цепью — это почти что алык. Привыкнет к цепи — зимой привыкнет и к алыку.

Не берусь судить, какой из способов был самым действенным, все собаки рано или поздно научались тому, что от них требовалось; хочу сказать лишь о методе Кулакова, который и тут был оригинален. Он привязывал к лямке увесистую чурку, набрасывал лямку на собаку, и та месяц-другой бегала с этим грузом. Как сказал мне Кулаков, такой способ обучения распространен на Чукотке, и он лишь позаимствовал его, убедившись на опыте, что вариант с чуркой — не худший. Привыкнув к чурке, собака, когда приходило время, легко привыкала и к постромкам.

Я любил бывать на озере, знал всех каюров, но, конечно, отдавал предпочтение Кулакову. Мы вместе ловили рыбу, разделывали и обрабатывали ее, вместе занимались собаками. Их у Кулакова было два десятка, и дел хватало. Бывало, возишься целый день, а работе и конца не видно. И это постоянное пребывание среди собак научило меня понимать многие тонкости их поведения, их нравы и склонности. Я и раньше не думал, что все собаки одинаковы, а теперь просто поражался многообразию их характеров и натур. Кого только среди собак не было! Так, коренник Бурун, обычно покладистый, в лямке зверел и без разбора бросался на встречных и поперечных; Варнак мог нашкодить не хуже самой заурядной кошки, а второй коренник, Кучум, несмотря на свою поистине медвежью силу, отличался невиданным среди собак миролюбием. Были собаки-угрюмы вроде бородатого Чука, который все время о чем-то думал и оживлялся только при виде колоды с кашей, был, наконец, Маленький — странная, изворотливая и коварная собака, доставлявшая всем немало хлопот. Угольно-черный, с вечно красноватыми, словно от недосыпа, глазами, умный и злой, как сатана, Маленький являлся непременным участником всех собачьих интриг, организатором и вдохновителем всех смут, заговоров и путчей. Он всегда что-то высматривал. Его озабоченную морду можно было увидеть за любым углом, из-за которого он выглядывал, как заправский филер, а от его навязчивого, пристального взгляда становилось не по себе. Я бы не удивился, обнаружив у Маленького рога — очень уж он смахивал на князя тьмы в одном из своих обличий, коим, как известно, несть числа, или, на худой конец, на одного из тех, кто знается с ним. В средние века такую собаку наверняка сожгли бы на костре.

Но в природе все уравновешено, и антиподы существуют в ней на каждом шагу. Был антипод Маленькому и в упряжке — пес по кличке Веселый. Кто назвал его так — об этом не знал даже Кулаков, но назвал не зря, ибо Веселый обладал редкой для собак особенностью «улыбаться». Всякий раз, когда произносили его имя, он не вилял хвостом и не лебезил, а приподнимал и смешно растягивал верхнюю губу, будто и в самом деле улыбался — открыто и добро, как могут улыбаться только открытые и добрые натуры. Сравнивая собак, я неоднократно пытался представить себе «улыбающегося» Маленького, но, как ни старался нацепить на него личину добропорядочности, из-под нее все равно проглядывала мефистофельская сущность — интриган, адепт зла.

Продолжая разговор о Веселом, я должен сказать, что невольно сыграл в его судьбе роковую роль. Дело в том, что из собак упряжки Веселый первым признал меня, и я полюбил отзывчивого и прямодушного пса, отличал его и подсовывал ему лучшие куски. Кулаков, заметив это, предупредил:

— Ты эти штучки брось. Хочешь, чтоб его загрызли?

— За что? — удивился я.

— А это ты вон у них спроси, — кивнул Кулаков на собак.

Я внял предупреждению, но, как выяснилось, было уже поздно. Собаки уже успели причислить Веселого к любимчикам и затаили месть. И во время одной из кормежек была разыграна поистине иезуитская сцена. Ее «постановщик», Маленький, сделал вид, что не поделил кусок с Куцым, и собаки, рыча, схватились. В одну секунду Маленький был повержен. Вскочив, он очертя голову бросился прямо под ноги Веселому, который ел по другую сторону колоды. Маленький явно искал защиты, и именно так его понял Веселый. Он оторвался от каши и показал Куцему клыки. Это было равносильно тому, как если бы разозленному человеку подставили под нос кукиш. Куцый буквально захлебнулся от ярости и набросился на Веселого. Но тот при всем своем добром нраве был неплохим бойцом и встретил противника как надо. И в этот момент в спину Веселому впился, как клещ, Маленький. Другие собаки, будто ждавшие сигнала, побросали еду и вмешались в схватку. Веселый был сбит с ног, и только грозный окрик Кулакова остановил расправу.

Я был ошеломлен внезапностью и вероломством нападения и даже не успел стронуться с места, чтобы помочь Веселому. А когда опомнился, драки как не бывало. Собаки вновь уткнулись в колоду, исподтишка поглядывая на Веселого, который в стороне зализывал прокушенную лапу.

— Пропал пес, — хмуро сказал Кулаков. — Придется запродавать, тут ему все равно жизни не будет.

— А может, обойдется? — сказал я.

— Ну да, обойдется! Рано или поздно ему устроят «темную». Здесь есть такие спецы по этому делу — закачаешься. Все так обставят, что и концов не найдешь.

Так Кулаков лишился Веселого, которого через несколько дней обменял на другую собаку.

Колоритными фигурами в упряжке были и два ее вожака — Пират и Боксик. Первый полностью оправдывал свою кличку: мощный, отличавшийся абсолютным бесстрашием, он был для всех собак, как говорится, и царь, и бог, и воинский начальник. Правда, Пират чуть-чуть прихрамывал, но это не мешало ему наводить в упряжке порядок и дисциплину. Ретивых, которые пытались держаться независимо, он трепал с такой беспощадностью, что их приходилось отнимать у него.

Боксик, несмотря на свое уменьшительно-ласкательное имя, тоже был хорош. Про таких говорят: палец в рот не клади. Собаки его, как и Пирата, боялись, но для Боксика этого было мало. Его ущемляла главенствующая роль Пирата: он чувствовал, что Кулаков, хотя и относится ровно к ним обоим, в душе благоволит Пирату, и это не давало Боксику покоя. Он давно бы схватился с Пиратом, если бы не Кулаков, зорко следивший за вожаками и в корне пресекавший все их попытки выяснить отношения. Однако даже он не мог сгладить вражду между ними, и рано или поздно она могла вылиться в открытое столкновение.

Но и при такой пестроте личных свойств и качеств собаки ухитрялись уживаться и не доводить дело до крайностей. Инциденты, конечно, случались, например расправы с неугодными, но всякая такая расправа была действием коллективным, а не произволом одиночек (поддержание порядка вожаком в счет не шло, это было его исключительное право, и собаки признавали его). А жертвами коллективных расправ были обычно те, кто так или иначе нарушил неписаные правила стаи, кто желал хитростью или прямым обманом извлечь выгоду из общего равноправия. Против таких «голосовали» все, и в особо тяжелых случаях виновному выносили смертный приговор. Никакому обжалованию он не подлежал, и несчастного могло спасти лишь бегство из родных мест, потому что даже людское заступничество не помогало — как бы ни охраняли приговоренного, собаки всегда находили возможность расправиться с ним. Тут вступала в действие круговая порука, когда никто не подавал и виду, что что-то замыслил, и все жили только одним — непреходящим желанием подкараулить, выследить неугодного и свести с ним счеты.

Не меньше, чем законы упряжки, занимало меня и другое — загадка собачьего воя. Я слышал его сотни раз, но так и не мог понять его причины. Правда, однажды вычитал, что собаки воют, дескать, от холода и ничего загадочного в их вое нет. Никогда не соглашусь с таким заявлением, хотя можно допустить, что иной раз собаки действительно мерзнут, и уж тут хочешь не хочешь, а завоешь. Но это зимой. А летом? Летом-то отчего им выть, от жары, что ли? Нет, здесь все гораздо сложнее, стоит только понаблюдать. Одна лишь внезапность, с какой собаки начинают свой «концерт», уже ставит в тупик. В самом деле: минуту назад лежали смирно, вроде бы дремали, и вдруг какая-нибудь внезапно, без всяких приготовлений, задирает морду и начинает выть. К ней незамедлительно присоединяется другая, третья, и вот уже вся свора воет на разные голоса. Через минуту собачий хор гремит во всю мощь, слитно и грозно, и только искушенное ухо способно различить в нем басы старых собак, звучные баритоны трехлеток и неокрепшие дисканты одногодков и прочей щенячьей мелюзги. Сравнение с хором, причем с хорошо спевшимся, здесь подходит лучше всего: двадцать собак воют с такой страстью, с таким упоением, с каким исполняет мессу или хорал заслуженная капелла, когда не требуется даже взмаха дирижерской палочки, когда успех целиком и полностью зависит только от одухотворенности исполнителей.

Но больше всего меня удивляла концовка: как бы долго ни выли собаки, они всегда умолкали разом, будто им подавался некий знак. Примеров такой синхронности в природе хоть отбавляй. Одновременно, как по команде, выпрыгивают из воды дельфины; одновременно поворачивает в стремительном полете птичья стая, например скворчиная, несмотря на то что в ней тысячи птиц, и невозможно представить, чтобы все они знали, когда надо делать поворот. Однако делают. Как? Получают условный сигнал? Но кто его подает? Какая-нибудь одна птица? А если эта птица погибнет в самом начале пути, тогда как? Или вектор направления птицам задает именно стайный полет? Не так ли обстоит дело и у собак? Какая-то одновременная связь между ними существует, но мы ничего не знаем ни о ее природе, ни о механизме действия…

Нынешним летом я все собирался наведаться к Кулакову на озеро и все не мог, но в один из дней все же наведался. Разумеется, с Диком. Увидев его, собаки пришли в неописуемую ярость. Расшатывая колья, к которым были привязаны, они выдирались из ошейников, и я представлял, какая заварушка началась бы, сорвись собаки. Но ошейники были прочные, а Кулаков быстро навел спокойствие. Конечно, оно было только видимое, собаки глухо ворчали и не спускали с Дика глаз, а он, вздыбив загривок, тоже порыкивал и кругами ходил возле меня. Чтобы не раздражать собак, я увел Дика в сарай, служивший Кулакову коптильней, а сам принялся за дела. В тот день Кулаков чинил упряжь, и мы просидели с ним часа три, тачая алыки и приноравливая их к потягу — длинному тонкому тросу, к которому алыки прикрепляются. Моя помощь была кстати, и довольный Кулаков одарил меня на прощание румяным рыбьим балыком.

В следующий выходной мы с Диком снова были у Кулакова, и я думал, что все повторится в точности — мы с Кулаковым поработаем, а Дик посидит взаперти, но Кулаков озадачил меня.

— Не надо, — сказал он, когда я хотел увести Дика в сарай. — Пойдем лучше покурим.

Он явно что-то надумал, потому что покурить можно было и здесь. Пожав плечами, я пошел следом за ним. О том, куда он направляется, я скоро догадался — к оврагу на берегу озера, а вот зачем, убей бог, не знал.

Мы спустились в овраг. На дне его протекала речушка, на которой была устроена запруда; вода возле нее была зеркальной, в ней стремительно шныряла серебристая форель, а в кустах по обе стороны речушки на все лады заливались птицы. Около запруды мы и сели, и Кулаков достал папиросы — свой излюбленный «Беломор». Я тоже закурил, делая вид, что ничуть не удивлен непонятным поведением Кулакова. На самом же деле я сгорал от любопытства.

Мы затянулись раз и другой, после чего Кулаков спросил:

— У тебя договор когда кончается?

— В мае, — ответил я, удивившись такому вопросу.

— И куда же подашься?

— Сначала в Ленинград, в контору, а потом к матери в Калининскую область. Два года дома не был. За один год возьму компенсацию, а за другой отгуляю. Может, на юг съезжу. А там видно будет.

— А Дик? С собой возьмешь?

Ох и Кулаков, ох и дока! Вон куда удочку закинул! Ему, оказывается, надо знать, куда я дену Дика!

Вопрос этот был решен давно — Дик останется здесь, с собой его не потащишь. Мало ли как распорядится судьба. Меня могут оставить работать в том же Ленинграде, где Дику, привыкшему к воле, жизнь будет не в жизнь. Но сказать Кулакову сию же минуту, что отдаю, мол, Дика тебе, у меня язык не поворачивался. Слишком неожиданно возник разговор. И все же надо было отвечать, а не прятать, как страус, голову в песок.

— А Дика, дорогой мой Женька, тебе оставлю.

Кулаков щелчком отбросил окурок.

— А раз оставишь, ко мне с ним больше не ходи. Один — хоть каждый день, а с ним нет. Ты думаешь, чего мы сюда приперлись? Не хочу, чтобы собаки видели Дика с тобой. Нечего им лишний раз на него злобиться. Так что или сразу отдавай его, или держи дома. А будешь приводить — собаки его потом ни за что не примут. Понял?

Еще бы не понять. Приводя Дика, занимаясь с ним на виду у собак, я тем самым ставил его как бы в исключительное положение, и это было собакам против шерсти. Они сидят прикованные, а кто-то разгуливает перед самым их носом да еще и огрызается! Могла повториться история с Веселым, и для пользы дела Дика, конечно, следовало бы оставить у Кулакова сразу, но я при всем желании не мог решиться на это. Свыкнуться с мыслью, что Дика так и так придется отдать, нужно было постепенно, исподволь. Резкая перемена не принесет ничего хорошего ни мне, ни Дику. Особенно ему. Посади его сейчас на цепь — да он тоской изойдет, я его знаю. Он и теперь-то понимает, что говорят о нем, — вон как уши навострил. Нет, сейчас я его не отдам. Доживем до зимы — дело другое. Зимой начнется работа, и Дик будет не так скучать, а пока пусть живет у меня и ни о чем не думает.

Обо всем этом я и сказал Кулакову, и он согласился со мной. Как говорится, мы ударили по рукам, и уж тут чего терзаться, но тем не менее разговор растревожил мне всю душу. До этого разлука с Диком представлялась мне чем-то почти нереальным, во всяком случае такой отдаленной, что даже и не волновала. И вдруг выяснилось, что нам осталось жить вместе всего три месяца. Да какое три, два с половиной — пол-августа, сентябрь и октябрь. Думая об этом, я принимался ругать себя. Для чего, спрашивается, отдавать Дика зимой? Почему не подождать до весны, до мая? Уеду, и пусть делают, что хотят. Но я тут же возражал себе, оправдывал свое решение суровой необходимостью и тем, что за зиму еще сильнее привяжусь к Дику, и тогда расставание будет слишком тяжелым.

В общем я делал вид, что уступаю под давлением необоримых обстоятельств. На самом же деле их не было, и, если рассуждать по большому счету, то самым порядочным было забрать Дика с собой на материк, а не бросать на произвол судьбы, оставляя, пусть даже у хорошего, но чужого для него человека. Но вот этой порядочности мне и не хватило в тот раз. Я смалодушничал, представив себе, сколько разной волокиты придется претерпеть, пока доберешься с Диком до нового места, пока устроишься там. И, оправдываясь перед собой, твердил, что здесь Дику будет лучше, что Кулаков не даст его в обиду, и так далее в том же духе. И кто знает, как бы все сложилось в конце концов, если бы не Дик. Когда пришло время ставить последнюю точку, он показал мне, как надо поступать, когда речь идет о самом главном — о преданности и любви.

Глава десятая

Я отдаю Дика. — И скучно, и грустно. — Дик претендует на роль вожака. — Работа — главная страсть ездовой собаки. — Разве возможно потеснить Пирата и Боксика? — Первый шаг к лидерству. — Кулаков принимает решение

Любому известно, как долго тянется время, когда ждешь чего-нибудь приятного, радостного, и как оно летит в ожидании печальных перемен. Кажется, только начался понедельник, а уже подошла суббота, а там и еще неделя промелькнула, а за ней и весь месяц прошел.

Точно так же пролетело и наше с Диком время, и не успели мы оглянуться, как подкатил ноябрь. Пора было ладить нарты, и, стало быть, пришло время отдавать Дика. Кулаков целыми днями возился с собаками и не напоминал мне ни о чем, но слово надо было держать, и, как-то встретив Кулакова, я сказал, что завтра приведу Дика.

— Сам зайду, — ответил Кулаков. Даже в последний момент он не хотел, чтобы собаки видели меня вместе с Диком.

— Ты прямо как надзиратель! — возмутился я. — Что ж мне теперь, вообще не видеть Дика?

— Никто и не говорит, что вообще. Но месяц потерпеть придется. Пока пообнюхается.

А на следующий день Кулаков заявился ко мне во всеоружии — с ошейником и с поводком.

— А ошейник-то зачем? Что у него, своего нету?

— Про свое пусть забудет. И про тушенку тоже. У нас для всех один харч — рыба да каша.

И вот тут-то я наконец полностью осознал, что расстаюсь с Диком. До этого все казалось чем-то несерьезным, чуть ли не игрой, которую можно закончить в любой момент, но теперь все определилось и встало на свои места. Я живо представил себе будущую жизнь Дика — тяжелую ежедневную работу, жадное пожирание пищи, земляной пол каюрни, на котором Дику отныне придется спать, и мне стало жалко его до слез. Да он и сам уже понял, что в его жизни назревает какая-то перемена, и глядел на Кулакова настороженно. А тот, подойдя к Дику, присел перед ним на корточки.

— Ну что, Дик, пойдем?

Слово «пойдем» было хорошо известно Дику, оно всякий раз сулило интересную прогулку и знакомство с массой новых вещей, но это слово всегда произносил я, а теперь Дика приглашал с собой просто знакомый человек, а не хозяин. И Дик озадачился. Ища поддержки, он взглянул на меня, словно спрашивал: куда идти и зачем?

Действительно, подумал я, зачем? Разве нам плохо вдвоем? Сейчас сварим какой-никакой ужин, поедим, а потом включим «Рекорд» и будем слушать музыку и заниматься своими делами. А вместо этого Дику предстоит идти в холодную каюрню и провести там всю ночь под враждебными взглядами собак. И так — все последующие ночи.

Это показалось мне таким нелепым, что я чуть было не сказал Кулакову, уже расстегивающему на Дике ошейник, что передумал и Дик останется у меня. Но вовремя опомнился и, чтобы скрыть свое замешательство, тоже подошел к Дику.

— Пойдем, Дик, пойдем.

Это было другое дело, на этот раз приказ исходил от меня, и Дик с готовностью завертел хвостом и без всякого позволил Кулакову надеть новый ошейник.

Я хотел сам отвести Дика на каюрню, но на улице Кулаков отобрал у меня поводок.

— Уговор дороже денег. Через месяц заглядывай, а пока даже и близко не подходи. Не порть дело.

Он дернул за поводок, и Дик, уверенный, что и я пойду с ним, послушно затрусил рядом с Кулаковым, но, видя, что я не трогаюсь с места, заартачился и стал вырываться. Пришлось подойти и успокоить Дика.

— Иди, Дик, иди, — внушал я, и он хотя и неохотно, но подчинился, однако все время оглядывался, надеясь, что я не оставлю его. Глядеть на это было тяжело, я отвернулся и пошел домой.

Рассказывать о жизни, которая наступила, не хочется. Весь мой быт снова разладился, и не было никакого желания налаживать его. Бывало, готовя еду для Дика, я варил что-нибудь и для себя, теперь же опять перешел на сухомятку, и единственной горячей пищей был только чай. Время тянулось скучно и однообразно, слава богу, что была работа, а то хоть кричи караул. Правда, теперь меня поддерживало и еще одно — ожидание весны. Весной кончался срок моей работы на Курилах, и я с нетерпением ждал дня, когда сяду на пароход или в самолет и разом освобожусь от всех переживаний. Каждому свое в этом мире: Дику — оставаться и работать в упряжке, а мне — устраиваться где-нибудь на новом месте, где все забудется.

Но пока ничего позабыть было нельзя, и через неделю я поинтересовался у Кулакова, как там Дик.

— Нормально, — ответил Кулаков, но в его голосе мне послышалась какая-то озабоченность.

— Ты не темни, — сказал я. — В чем дело?

Кулаков почесал в затылке.

— Да, кажись, нашла кость на кость. Пират с Боксиком, сам знаешь, воли никому не дают, а Дик на них ноль внимания. А тут еще этот карла, Маленький, воду мутит, так и старается всех стравить. В общем глаз да глаз нужен.

— Не привыкнет Дик, — сказал я. — Может, забрать мне его, а?

— Не привыкнет? Да в том-то и дело, что ему не надо и привыкать. Он не успел и прийти, как свои порядки наводить начал. С характером пес. Посмотрю, какой в нарте будет. Если не лентяй, вожаком сделаю.

Сам того не зная, Кулаков лил мне масло на душу. Дик — вожак! Это тебе не просто упряжная собака. Вожаков берегут все. Их не бьют даже самые отпетые драчуны из каюров. Вожаку почет и уважение, и если случится, что Дик попадет от Кулакова к кому другому, то и там может надеяться на сносную жизнь.

Новость сильно приободрила меня. Я опасался, что на новом месте Дик будет чувствовать себя не в своей тарелке, чего доброго, захандрит и захиреет, а оказывается, все повернулось наоборот, и дело теперь заключается лишь в том, как Дик проявит себя в работе. На этот счет у меня не было никаких сомнений — Дик не мог оказаться лентяем. У него темперамента хватит на троих, а такие никогда не бывают лентяями. Лишь бы Кулаков не держал его долго в учениках.

Но это Кулаков понимал лучше меня, и уже на вторую неделю я увидел Дика в упряжке. Для начала Кулаков поставил его коренником, и я знал почему. Коренник всегда под рукой у каюра, его старание или нежелание тянуть как следует лямку на виду, и можно в любой момент, не вставая с нарт, поощрить его или, наоборот, подхлестнуть. Поэтому в тот день я с нетерпением дожидался Кулакова, чтобы спросить, оправдывает Дик его надежды или нет.

— Во пес! Артельный, — ответил Кулаков, когда мы наконец-то свиделись.

Лучшей похвалы для ездовой собаки и не требуется. Артельная — значит, чувствующая общий настрой, не щадящая себя в работе, готовая умереть в лямке. И это не громкие слова. Как и охотничьи собаки, которые до гроба верны своей главной страсти — охоте, ездовые псы так же преданны своему тяжелейшему труду. Стоит надеть на них алык, как они преображаются, и уже нет ни равнодушных, ни ленивых — все охвачены азартом и рабочей злостью. Выдернут ломик, удерживающий нарты, — и упряжка вихрем срывается с места. В струнку натянуты алыки, низко пригнуты головы, вверх-вниз, как поршни машин, ходят собачьи лопатки. Штурмом, с воем и лаем, берутся тягуны — длинные, пологие подъемы, и только ветер в лицо, запах разгоряченных собачьих тел в ноздри да скрип полозьев. И этот стремительный бег среди заснеженных, угрюмых сопок, когда лишь успевай подправлять ломиком нарты на поворотах, роднит тебя с собаками, с их первобытным упоением к безлюдью и простору; и ты уже не ты, а кто-то другой, словно выхваченный из прошлого и одетый в звериные шкуры; и этот «кто-то», не слыша себя, кричит в диком торжестве, подбадривая несущуюся сломя голову упряжку.

Трудно с чем-нибудь сравнить езду на нартах. Разве что со свободным полетом — то же ощущение абсолютной воли и причастности к природным силам, которых не чувствуешь, глядя на мир из окна поезда или через иллюминатор самолета.

Похвальное слово Кулакова о Дике отдалось во мне сладкой музыкой. Теперь я был полностью уверен в том, что Дик не останется изнеженной одомашненной собакой, а займет подобающее место в упряжке. Может быть, место вожака, хотя, зная Пирата и Боксика, я не представлял, каким образом можно потеснить этих собак. Но раз Кулаков заикнулся об этом, значит, способы есть.

Рассудив так, я приготовился ждать и не вмешиваться в естественный ход событий, не подозревая, что эти события уже подошли к своей критической точке.

Я только что вернулся из дальней поездки, когда ко мне пришел Кулаков.

— Пойдем-ка, картинку покажу.

Говоря по совести, идти никуда не хотелось, хотелось побыстрее переодеться в сухое и вскипятить чай, но тон Кулакова меня заинтриговал. Что еще за картинку он собирается показать?

Мы пришли к каюрне, и я увидел возле дверей какую-то странную собаку. Вид у нее был такой, словно ее всю измочалили и выбросили.

— Во, полюбуйся! — сказал Кулаков.

Я наклонился к собаке и только тогда узнал ее. Это был Маленький. Весь извалянный и искусанный, он производил жалкое впечатление.

— Это кто ж его так?

— Кто, выкормыш твой.

— Дик?!

— А ты думал, я, что ли?

Из-за склочного характера и постоянного стремления к разного рода провокациям я не питал к Маленькому особой симпатии, но его нынешнее бедственное положение могло разжалобить хоть кого.

— Чего ж ты его на улицу выставил, — укорил я Кулакова. — Ему ж отлежаться надо.

— Потому и выставил, что домой сейчас отведу. Недельку у меня поживет, пока не очухается.

— Да-а… Как же ты пролопоушил?

— А вот так! Все как в Греции получилось: только начал на поводки сажать, тут и вспомнил, что крупа кончилась, утром кашу не из чего варить. Ну и пошел на склад. Полмешка взял, и назад. Подхожу, слышу — грызутся. Я в дверь. Так и есть. Маленький визжит, как поросенок, а Дик его метелит.

— А другие собаки? Так и смотрели?

— Другие! Хорошо, что хоть Пирата с Боксиком успел привязать. Не привязал бы — они бы Дика ухайдакали. А Маленький сам достукался. Сколько раз нарывался — то плечом Дика заденет, то оскалится при всех. Вот и нарвался.

— Нарваться-то нарвался, а как бы теперь Дику «темную» не устроили. Ведь Маленький не простит ему.

— Не бойся, не устроят. Если хочешь знать, этот Маленький давно всем надоел. Вечно всех подзуживал, так что собаки даже довольны, что Дик всыпал Маленькому.

— А Пират с Боксиком? Сам же сказал, что ухайдакали бы.

— Ты думаешь, за Маленького? Как же, будут они из-за него свой лоб подставлять! У них другой интерес, они сразу почуяли, что Дик для них соперник, а что он с другими делает — на это им наплевать. Все дела еще впереди, Боб.

— Какие дела?

— Да всякие, — ответил Кулаков уклончиво.

— Нет, ты уж скажи какие! Дик тебе не козел отпущения. Ты опять уйдешь за своей крупой, а ему в это время кишки выпустят. Я его не для этого отдавал.

Кулаков рассмеялся:

— Скажет тоже — кишки! Да он сам их кому хочешь выпустит! А дела известные — буду Дика в вожаки готовить. По всем статьям подходит. Пират с Боксиком тоже не из последних, но Дик лучше. На загляденье будет вожак.

Глава одиннадцатая

Окончание карантина. — Кулаков ставит условия. — Свидание. — Атмосфера накаляется. — Прав ли Джек Лондон? — Поединок. — Дик становится вожаком

Истек месяц, назначенный Кулаковым для обживания Дика в упряжке, и теперь я каждый день ждал, когда мне объявят, что карантин кончился и можно приходить на каюрню. Я и в мыслях не допускал, что Дик забыл меня за этот месяц (Васька держал его целых два!), и представлял себе радость нашей встречи. Конечно, нельзя было рассчитывать, что Дик остался прежним, миролюбивым и беззаботным, — жизнь среди собак должна была сделать его самостоятельнее и жестче, и это показывали его поступки, о которых мне нет-нет да и сообщал Кулаков, но я не думал, что активное участие во внутренних собачьих делах чересчур отразится на характере Дика. Меня больше заботило другое: зная пуританские правила Кулакова, я опасался, что он ограничит мое общение с Диком. Скажет: приходи раз в месяц, и никаких гвоздей. А меня такие тюремные свидания не устраивали. Но именно так едва и не случилось.

— Заждался? — спросил Кулаков, когда наконец-то, с опозданием на целую неделю, пришел ко мне.

— А ты как думал?

— Ну ладно, не раздувай ноздри, — миролюбиво сказал Кулаков. — Работы по горло было, всю неделю, как проклятый, мотался. Собаки совсем обезножили.

Вид у Кулакова был и в самом деле заезженный: глаза ввалились, кожа на лице побурела от ветра. Чувствовалось, что он очень хочет спать.

— Может, чайку поставить? — предложил я.

— Давай.

Печка у меня еще не прогорела, я подкинул на уголья несколько поленьев и поставил на плиту чайник. Между делом спросил:

— Дик-то как там?

— А чего ему? Нормально.

«Нормально» было любимым словечком Кулакова. Им он характеризовал любую ситуацию, даже безнадежную.

— Повидаться бы пора, сто лет не виделись.

Кулаков усмехнулся, достал папиросы, прикурил от уголька. И выдал то, чего я заранее ждал.

— Насчет Дика, Боб, я тебе вот что скажу: не порть собаку. У Дика сейчас все в ажуре, а ты придешь и полезешь целоваться. Не нужно ему это, пусть живет, как все.

— Ничего себе! — сказал я. — Распорядился! А раньше что говорил?

— Ну говорил! Откуда я знал, что все так получится? Разве я думал, что твой Дик в вожаки метит?

— Да никуда он не метит! Ты сам его на вожжах тащишь! А он ходит коренником, и пусть ходит. Что у тебя, вожаков нету?

Перемена в умонастроении Кулакова, сначала обещавшего допускать меня к Дику, а теперь ставившего рогатки, разозлила меня, и я был готов отказаться от желания видеть Дика во главе упряжки, чем совсем не видеть его.

Но и Кулаков был человек с характером.

— Тогда забирай его совсем, — заявил он. — В коренники я кого хочешь поставлю, от коренника много не требуется — знай тяни.

Вот рыжий черт! Забирай! Знает, что мне заднего хода нет, и выкаблучивает. Не могу я взять Дика назад, не могу! Ну, возьму, так весной все равно отдать придется. Зачем, спрашивается, огород городить?

А между тем судьба давала мне случай разом покончить со всеми проблемами. Надо было забрать Дика из упряжки, дожить с ним в нашем доме до весны, а весной увезти его на материк. И все. Просто и благородно. Но я опять спасовал, решившись лишь кое-что выторговать.

— Ладно, не лезь в бутылку, — сказал я Кулакову. — Если уж зациклился, делай из Дика кого угодно, хоть вожака, хоть атамана, но раз-то в неделю могу я наведаться?

— В две, — быстро сказал Кулаков.

— Черт с тобой, в две. Завтра же и приду для начала.

— Можешь и завтра. Только предупреждаю: не лезь к нему.

— А тогда как же, посмотреть, и все?

— Ну и что? Посидим, поговорим — мало, что ли?

— «Посидим, поговорим»! — передразнил я Кулакова. — Зануда ты, а не человек! От такого зануды Дик сбежит, попомни мое слово.

— Не сбежит, не бойсь. У тебя вон чайник сейчас убежит — это точно! — засмеялся Кулаков.

Его ничто не брало, никакие доводы. Его интересовало только одно — дело, и ради этого он и спорил со мной, и я подумал, что именно эта его целеустремленность и помогла ему стать каюром, о котором ходят легенды. Мои эмоции были ему понятны, но он был выше их, потому что был профессионалом, а я — всего-навсего дилетантом, которого можно выслушать, но не обязательно принимать всерьез. Слава богу, что я не страдал излишком самолюбия и не обижался на непререкаемость Кулакова во всем, что касалось собак; он же со своей стороны прощал мне излишнюю горячность, и эти черты наших характеров помогали нам оставаться друзьями при всех обстоятельствах.

Как и обещал, я на следующий день заявился на каюрню. Собаки поначалу не признали меня — что ни говори, а месяц — это срок — и подняли было лай, но быстро разобрались, кто есть кто, и снова улеглись в своих углах. Не лег только Дик. Насторожив уши, он, не отрываясь, смотрел на меня, и в его глазах перемешались удивление, радость, неверие. О чем говорила эта смесь столь разных выражений? Только об одном: хотя мое появление и было для Дика неожиданным, оно в то же время явилось тем, чего он ждал изо дня в день. Ничто — ни новая обстановка, ни сложности обживания, ни скрытая борьба за первенство ни на миг не заслонили этого ожидания, и можно было лишь догадываться, какие чувства обуревали в ту минуту преданную душу Дика.

Я понял, что обещания не подходить к Дику, которые я дал Кулакову, — глупость, обещания безответственного человека, черная неблагодарность по отношению к существу, не могущему на словах высказать ни жалобы, ни протеста, а живущего лишь надеждой на встречу с тем, кому сызмальства были отданы все привязанности и все страсти одной-единственной любви, какой только и любят животные.

— Ты как хочешь, Женька, а я подойду, — сказал я.

Кулаков бросил на меня свирепый взгляд, но я, взглядом же, успокоил своего непреклонного друга. У меня возник план, как сделать все так, чтобы и овцы остались целы, и волки были б сыты. И, не давая Кулакову время на раздумье, я направился к углу, где лежал Пират. В этом-то и заключался смысл моего плана: я решил обласкать всех собак по очереди и, продемонстрировав тем самым уважение к равенству и демократии, добраться в конце концов до Дика.

— Пират, Пиратушка, — сказал я, присаживаясь перед вожаком на корточки и гладя его по голове.

Пират вильнул хвостом и поднял на меня глаза, стараясь понять, чего я хочу.

Кулаков, оценивший мой замысел, с интересом следил за моими действиями, а я тем временем, переходя от одной собаки к другой, все ближе подбирался к Дику. Он по-прежнему не сводил с меня глаз, тоненько поскуливая от нетерпения. И когда я наконец подошел к нему, сунулся холодным носом в мои ладони и стал торопливо лизать их, словно боялся, что я вот-вот уберу руки.

— Ну что ты, что ты, Дик, — бормотал я растроганно, склонившись над ним и трогая его лоб, брови, загривок и поврежденное ухо. Я жадно разглядывал Дика и нашел, что он чуть-чуть похудел, но что это никак не отразилось на его мощи. Наоборот, от ежедневной тяжелой работы его мышцы налились новой силой и так и перекатывались под кожей. Грубее стала и его шерсть — ведь теперь Дик постоянно находился на воздухе, и за месяц с лишним ветер и снег продубили его основательно.

Кулаков за спиной предупреждающе покашливал, давая понять, что наша семейная сцена слишком затянулась. Не стоило нервировать Кулакова и дальше, и я отошел от Дика.

Я пробыл на каюрне до вечера. Помог Кулакову подремонтировать нарты, а потом мы вместе накормили собак, и я, конечно, не упустил случая, чтобы лишний раз не погладить Дика. Собаки отнеслись к этому благосклонно. Оказав им внимание, я умиротворил их, и они словно бы и не заметили, что кому-то этого внимания досталось больше. Настроение у меня было лучше некуда, я шутил с Кулаковым, но он слушал меня рассеянно, думая о чем-то своем. Я не стал больше приставать к нему. Мы пожали друг другу руки и разошлись по домам. На улице пуржило, и я с грехом пополам добрался до своего жилья. Чай, накрытый подушкой, был вполне горячим, и я выпил стаканчик. Потом с удовольствием забрался под меховое одеяло. За окном все сильнее дул ветер, я слушал его высокий посвист и думал сразу о многих вещах. И наконец незаметно уснул.

До Нового года оставалась всего неделя, и хотя снега снова завалили поселок, зимний солнцеворот был уже позади, и дни, пусть и по капле, но прибывали. Начавшаяся было пурга так и не набрала силу, погода установилась на редкость спокойной, чего нельзя было сказать об атмосфере в кулаковской упряжке. Там, говоря образно, указатель ветра достиг отметки «шторм», и центром всех возмущений был треугольник ПБД: Пират — Боксик — Дик. Каждый из них горел желанием доказать свое превосходство, но особенно, как ни странно, старался Боксик. С ним произошла неожиданная метаморфоза: если раньше он вполне уживался с Пиратом, принимал его первенство, то с появлением в упряжке Дика его словно прорвало, и он с головой влез в междоусобицу. Положение нужно было немедленно нормализовать, и Кулаков понял это своим звериным чутьем.

Он пришел ко мне в середине недели — непривычно серьезный, я бы даже сказал, торжественный, как будто принес мне вызов на дуэль или приглашение на свадьбу.

— У тебя как завтра со временем? — спросил он.

Со временем у меня было туго. Год кончался, и все последние дни я сидел над отчетом, о чем и сказал Кулакову.

— Ерунда, — заявил он безапелляционно. — Час выкроишь. Завтра вожака будем выбирать.

Я вмиг позабыл о всяких отчетах. Как выбирают вожака в упряжке, этого мне видеть не приходилось, хотя я и знался со многими каюрами. А событие это необычайно интересное, тем более что широкая публика не знает ни технической стороны дела, ни, что гораздо важнее, его натуральной подоплеки.

В самом деле: как все-таки выбирают вожака, по каким признакам и качествам? Специальной литературы на этот счет я не читал и думаю, что ее и нет; что же касается художественной, то здесь самый главный авторитет для всех — Джек Лондон. Его вожаки — это всегда самые сильные, самые выносливые, а главное — самые умные собаки. Казалось бы, последнее неоспоримо, и я глубоко уважаю Лондона как писателя, однако беру на себя смелость заявить: утверждая, что вожак должен быть самым умным, Джек Лондон ошибался. Вернее — не знал всех тонкостей собачьей организации. Упряжка — это стая, а в стае всегда верховодит не тот, кто самый умный, а кто самый сильный. Иначе ему при всем своем уме не навести в стае порядок. Исключение составляют только волки, у которых главным нередко бывает волчица. Но волки по своему умственному развитию стоят, может быть, на самой верхней ступеньке животной иерархии, и такие исключения для них в порядке вещей.

Да и сам способ отбора вожака у собак свидетельствует против Лондона. Способ этот прост, но прост потому, что за ним стоит многолетний опыт. А опыт говорит: выбирай сильнейшего. И каюры так и делают — долго, иногда по несколько месяцев, присматриваются к собакам и наконец выбирают среди них двух-трех самых сильных. Это — кандидаты в вожаки, которых в один прекрасный день стравливают между собой. Если кандидатов двое, все решается в одном поединке, если трое (а больше, как правило, не бывает), то победителя первой схватки после отдыха стравливают с оставшимся претендентом. Кто выиграет бой — тот и вожак. И осечек здесь не бывает, упряжка подчиняется победителю беспрекословно.

Конечно, хорошо, когда вожак соединяет в себе оба качества — и силу, и ум, но такое бывает редко. Как тут не вспомнить поговорку: «сила есть, ума не надо».

У Дика было то и другое, недаром Кулаков сразу оценил его, и вот пришло время, когда Дик должен был доказать, что в нем не ошиблись.

Мы договорились с Кулаковым, что завтра я помогу ему привести собак в нужное место, и он ушел, а я принялся гадать, чем-то все кончится. Слов нет, Дик был силен и умел драться, но я знал и его противников. Оба они были первоклассными бойцами и могли постоять за себя. Кроме того, Дик был моложе Пирата и Боксика и не имел турнирного опыта, который необходим в подобных ситуациях. Но с другой стороны, именно молодость Дика могла принести ему успех в схватке, особенно если она затянется, — ведь даже и опытный, но более зрелый пес иногда проигрывает своему молодому сопернику.

Как видите, везде выпирали сплошные «но», а вдобавок было по-человечески жалко Дика. Никто не знал, чем кончится дело. Правда, когда дерутся равные по силам собаки, драка никогда не кончается смертью кого-либо из соперников, однако раны наносятся серьезные. А у Дика и так было повреждено ухо. Чего доброго, раздерут и другое. Но что было делать? Путей отступления я не видел, да и не хотел их. Любой такой путь — это трусость, которая ляжет на Дика позорным пятном. А собаки с такой репутацией не нужны никому. Значит, сказал я, выход один — драться. И пусть победит сильнейший.

Когда утром я пришел на каюрню, Кулаков уже поджидал меня. Затевать гладиаторские игры на виду у поселка мы не собирались, а потому решили уйти подальше от глаз, в сопки. Но сначала требовалось соблюсти правила — определить, кто из собак войдет в первую пару. Взять да и сказать: эта и эта — такое в здешней практике не допускалось, застрельщики определялись с помощью жребия. Его мы и должны были бросить, а точнее, вытянуть, поскольку решили разыграть его на спичках.

Отвернувшись, Кулаков немного поколдовал, а я тем временем внутренне настроил себя не мандражировать, тянуть с толком, с чувством, с расстановкой.

— Давай, — сказал Кулаков, протягивая мне руку, в которой были зажаты спички. — Длинная — Пират, покороче — Боксик, маленькая — Дик.

Три коричневые головки выглядели совершенно одинаково, но я так и впился в них взглядом, подбадривая себя тем, что, может быть, обману судьбу. Надо только вытянуть длинную спичку и ту, которая покороче. Тогда первыми будут драться Пират с Боксиком, и у Дика сохранится больше сил. Но как угадать? Выжидая, я буквально гипнотизировал Кулакова, ведь он знал, где какая спичка, и я надеялся, что он выдаст себя каким-нибудь непроизвольным движением. Но Кулаков был бесстрастен, как пень. Наконец, решившись, я потянул. Длинная! Та-ак, первая часть задачи решена, не ошибиться бы дальше. Две спички. Какую, какую тянуть?! Вот эту! Я дотронулся до спички и тут же увидел ухмылку Кулакова. Он конечно же разгадал мои намерения и знал, что я ошибся: спичка, которую я вытянул, оказалась самой короткой. Ну что ж, все определилось, первыми будут драться Пират и Дик.

— Бери Дика и давай к доту, — сказал Кулаков. — А я Пирата с Боксиком приведу.

К доту так к доту. Этот бетонированный двухамбразурный колпак, оставшийся с времен войны, находился в полукилометре от поселка, и там мы могли стравить собак без любопытных.

Минут через двадцать я был на месте, вскоре пришел и Кулаков, и мы, привязав собак к кустам, принялись утаптывать снег под площадку для боя. Потом отвязали Пирата и Дика.

Предстоящий поединок был обычным делом, можно сказать, жизненной необходимостью, и все же я чувствовал себя почти что злодеем. Я сам, своими руками, подводил Дика к черте, закоторой его, может быть, ждало увечье. Но помешать развитию событий я уже не мог. Об этом нужно было думать раньше, а не тешить себя тщеславной мыслью о том, что Дик будет вожаком. Еще неизвестно, будет ли, а если и будет, ему-то что от этого? У него же нет осознанной необходимости стать вожаком, это мы навязываем ему свою волю.

А собаки тем временем поняли, зачем их сюда привели, и каждая по-своему проявляла себя. Пират внушал неподдельный страх. Мощный, с широкой грудью и чуть-чуть кривоватыми ногами, он рвался у Кулакова из рук и все время облизывался, словно ему не терпелось вцепиться в противника. Ошейник сдавливал горло Пирата, и он, как астматик, дышал тяжело и хрипло.

Дик вел себя сдержаннее, но тоже весь напрягся и ощетинился.

— Спускай! — велел Кулаков.

Мы враз отстегнули поводки, и собаки с рычанием бросились друг на друга. Встав на задние лапы, они бешено кусались и старались опрокинуть противника, но силы были равны, и никому не удавалось взять верх. Но одно из преимуществ Дика выявилось сразу: его густая шерсть надежнее защищала от укусов, в то время как более гладкошерстный Пират был уязвимее. И это скоро сказалось: зубы Дика все чаще доставали Пирата, и тому приходилось всячески изворачиваться, чтобы избежать очередного укуса. Но Пират недаром носил свое имя. Не обращая внимания на раны, он усиливал и усиливал натиск и наконец сбил Дика. Я охнул. Упавшая собака — почти побежденная. Редко какой удается встать, когда противник давит своим весом. А именно это и делал Пират, выискивая момент, чтобы захватить горло Дика и тем кончить бой.

И вот тут-то Дик показал, на что способен. Неимоверным усилием он стряхнул с себя Пирата и сам вцепился ему в загривок. Я уже видел этот прием во время драки Дика с козыревскими собаками и теперь ждал, сумеет ли Пират освободиться от такого захвата.

Пират, конечно, попробовал. Он делал мощные рывки, пытаясь сбросить с себя Дика, но тот висел, как пиявка, пригибая Пирата все ниже и ниже. От обоюдных усилий собаки уже не рычали, и это молчаливое противостояние выглядело особенно зловеще. За ним угадывался не просто поединок, но поединок насмерть.

И здесь сказалось второе преимущество Дика, на которое я втайне рассчитывал, — его молодость. Схватка шла уже минут двадцать, а Дик не подавал никаких признаков усталости, чего нельзя было сказать про Пирата. Он явно изнемогал, да и покалеченная лапа, видно, давала знать о себе; и вот Пират, по-прежнему сопротивляясь изо всех сил, наконец не выдержал, и Дик подмял его. И это была победа, потому что и я, и Кулаков видели: Пирату не подняться. Надо было разнимать собак.

— Тубо, Дик! — крикнул Кулаков.

Наверное, он приучал Дика к этой команде, раз подал ее, но только Дик никак на нее не отреагировал. Эту его особенность я подметил давно: по характеру вовсе не злобный, он, входя в ярость, переставал что-либо слышать. Так было и раньше, когда я, например, не мог заставить его отдать тряпку, в которую он вцеплялся, то же самое происходило и сейчас, и я знал, что Дик ни за что не отпустит Пирата, придется оттаскивать силой.

Я повернулся к Кулакову:

— У тебя нож есть?

— Есть, а что?

— Давай сюда.

Кулаков ничего не понимал, однако нож дал. Я подошел к кустам и вырезал короткую и крепкую палку.

— Твое «тубо» ему как мертвому припарки, — объяснил я Кулакову. — Надо зубы разжать. Ты держи его, а я разожму.

Только так мы и сладили с Диком. Освобожденный Пират поднялся и, оглядываясь, ушел в кусты.

— Ну и хват! — сказал Кулаков, имея в виду Дика. — Это надо же, самого Пирата заделал!

— Не ожидал?

— По правде, нет. Пират с кем только не дрался и всех бил.

— Так, может, и не будем Дика с Боксиком стравливать?

— Э-э, нет! — замотал головой Кулаков. — Делать дело — так до конца. Если сейчас не стравим, они так и будут грызться. А мне один хозяин нужен.

Но Боксик не продержался и пяти минут, и я думаю, что дело было не в недостатке у него сил. Просто он был деморализован — ведь Дик одержал победу над Пиратом у него на глазах, и это подействовало на Боксика отрезвляюще. Он позабыл о своих недавних амбициях.

Вот так все и решилось. Еще час назад Дик был рядовой упряжной собакой, теперь же он стал вожаком, вершителем чужих судеб, в дела которого отныне не мог вмешиваться даже Кулаков.

Глава двенадцатая

«Золотой век». — Как быстро летит время! — Ничто не задерживает меня, кроме погоды. — «Оказия». — Прощание. — Как поступают, когда любят. — Дик на краю гибели. — Я готов прыгнуть в воду. — Развязка

Всю зиму Дик бессменно исполнял свою новую роль, и Кулаков не мог нарадоваться на него. Всяким беспорядкам в упряжке пришел конец. Собаки, которые и при Пирате не очень-то своевольничали, быстро оценили силу и хватку нового вожака и подчинились ему безоговорочно. Что же касается Пирата, то он, как говорится, не желал терять лица, и хотя не лез в драку, но не упускал случая показать свою независимость. Но это была скорее старорежимная отрыжка, а не попытка открытого неповиновения. На что мог надеяться Пират? Его жизненный пик уже прошел, тогда как Дик только-только подходил к этому рубежу, и в обозримом будущем вряд ли какая собака могла бросить ему вызов.

Но больше всего меня радовала отмена запретов, которые в свое время установил Кулаков. После того как Дик стал вожаком, нечего было опасаться оговора собак: вожак — лицо неприкосновенное, и Кулаков закрыл глаза на то, что еще недавно ему казалось недопустимым. Отныне я мог в любой день приходить на каюрню и сколько угодно общаться с Диком, не боясь, что Кулаков меня одернет. И я пользовался этим, но меру знал, а также не забывал почтить вниманием и других собак. Такая политика себя оправдывала, тем более что самого опасного смутьяна, Маленького, Кулаков куда-то сплавил, и у нас воцарился самый настоящий «золотой век» — ни открытых драк, ни тайных козней. Живи — не хочу.

И мы жили, но время, время! Как ни долго тянулась зима, но и она прошла, и наконец-то наступил май. Я радовался, но и грустил. Душа ликовала при мысли, что скоро можно будет взять билет на самолет и улететь подальше от этих осточертевших туманов, ветров и пург, но пять лет на Курилах — это пять лет на Курилах! От прошлого нельзя было откреститься без грусти и печали: пять лет зимовок вместили в себя целый пласт жизни, в которой были неповторимые моменты радости, открытий и осознаний. Да, жизнь на Курилах была трудна, но она не только не разъединяла живущих там, а, наоборот, сплачивала их, делала терпимее, добрее, бескорыстнее, и я до сих пор вспоминаю то время с любовью и нежностью.

И все же надо было уезжать. С одним из самолетов прибыл мой сменщик, я сдал дела, и теперь ничто не задерживало меня на острове. Ничто, кроме погоды. Конечно, май — это не февраль и тем более не март, однако тоже не сахар. Нет-нет да и налетали снежные заряды, но гораздо хуже было другое — туман. Остров лежал на водоразделе: с океанской стороны его обдували более или менее теплые ветры, в то время как из Охотского моря, как из ледяного погреба, постоянно тянуло холодом, и эти воздушные массы, смешиваясь над Первым Курильским проливом, буквально душили нас своими туманами. Они висели над островом целыми днями, и мы жили в их промозглом месиве, как в вечных сумерках.

Я каждый день звонил на аэродром и узнавал, когда будет самолет, и каждый раз наш аэродромный бог Гена-радист, он же начальник «аэропорта», механик и кассир, отвечал мне своим глухим басом: «А черт его знает, когда!» То Петропавловск отменял рейс, то мы не могли никого принять.

Такая волынка могла тянуться сколько угодно, но мне повезло: подвернулась «оказия». В словаре Даля так называется случай, спопутность для какого-нибудь дела или посылки; у Лермонтова в «Герое нашего времени» «оказия» — это прикрытие, с которыми ходили обозы во времена кавказской войны; у нас же так называлось всякое судно, на котором можно было добраться до Петропавловска. И только до него, потому что суда, идущие в обратном направлении, скажем, во Владивосток, «оказией» не считались: хотя и во Владивостоке можно было сесть на самолет или поезд, никому не хотелось болтаться около недели в море, все старались попасть в Петропавловск, до которого морем нужно было идти не больше суток.

Этого хотел и я и, узнав об «оказии», тотчас отправился на пирс, чтобы договориться о месте на судне. Им оказался рыболовный бот — не судно, а суденышко, напоминавшее каравеллы Колумба. Сейчас боты, наверное, уже и не встретить, рыболовецкий флот оснащен новыми судами, а тогда, в пятидесятых годах, боты промышляли во всех дальневосточных морях. Пусть вблизи берегов, но промышляли. Работать на них было тяжело и опасно — крохотные, водоизмещением тонн в восемьдесят или в сто, они, когда их загружали рыбой, оседали в воду по самую палубу, так что в свежую погоду волны свободно перекатывались через них. А свежая погода на Востоке — явление постоянное, начнет бросать — только держись. Три раза подкинет, один раз поймает, как говорили моряки. А рыбку надо не только поймать, но и обработать и загрузить в бочки, и все это по колено в воде и в рыбьей чешуе, от одного запаха которой можно было обалдеть. Вот что такое работа на малых рыболовецких судах.

К нам бот зашел за пресной водой, и капитан сказал, что захватит меня до Петропавловска, но предупредил, чтобы я поторопился — они уйдут, как только наберут воду.

Меня такой расклад устраивал. В запасе было больше часа, и я не боялся опоздать. Чемодан был давно собран, и оставалось лишь проститься с Кулаковым и Диком. Забежав домой, я взял чемодан и пошел на каюрню.

По случаю окончания зимнего сезона Кулаков проводил субботник — убирал возле каюрни; около нее же, радуясь возможности подышать свежим майским воздухом, расположились и собаки. Честно отработав всю зиму, они теперь наслаждались отдыхом и, наверное, осуждали Кулакова, вовсю орудовавшего лопатой и граблями и мешавшего собакам полностью отдаться настроению покоя и созерцательства.

Увидев меня с чемоданом и зная, что никакого самолета нет и в помине, Кулаков не удержался и съязвил:

— Никак пешочком собрался?

— Угадал, — в тон ему ответил я. — Чем просто так загорать, лучше уж пешочком.

— Ну а без трепа? Куда это ты с чемоданом-то?

— А без трепа — оказия пришла. Уже договорился, через час отбываю.

Кулаков прислонил грабли к стене.

— Тогда давай покурим на дорожку.

Мы сели на валявшиеся рядом ящики. Разминая папиросу, я все время ловил на себе взгляд Дика, который, когда я подошел, поднялся мне навстречу и теперь ждал, что я позову его.

— Ну, иди, иди, не стесняйся, — сказал я. Он подошел и по своей привычке положил голову мне на колени. Я стал гладить Дика, а он все косился на чемодан, как будто никогда не видел его, и наконец, не выдержав, потянулся к нему носом и обнюхал. Догадывался ли он о том, что означает, когда близкий ему человек появляется перед ним с чемоданом, или действовал по врожденной склонности обнюхивать все предметы? Как показали дальнейшие события — догадывался.

— Ты напиши, когда устроишься, — сказал Кулаков.

— Конечно, напишу, — заверил я. — А ты сам-то думаешь на материк?

Кулаков пожал плечами.

— Хорошо там, где нас нет.

— А то приезжай ко мне, — сказал я. — Вот устроюсь, и приезжай.

— Поживем — увидим…

Мы курили, перебрасывались ничего не значащими словами, а время шло, и надо было закругляться. Я прижал к себе Дика, потерся носом о его лоб. Потом поднялся и взял чемодан. Дик смотрел на меня с беспокойством и, как всегда в таких случаях, тихонько-тихонечко поскуливал.

— Ты привяжи его на всякий случай, — сказал я Кулакову.

— Привяжу. Сейчас покормлю, а там всех привяжу.

— Ну, тогда бывай. Устроюсь — сообщу.

Мы пожали друг другу руки, и я пошел на пирс.

Прибыл я вовремя, на боте уже убирали шланги и готовились к отходу.

— Иди в кубрик, — сказал мне капитан, — там есть свободная койка.

По крутому, скользкому от рыбьей чешуи трапу я спустился вниз, отыскал кубрик, в котором никого не было, поставил чемодан. Над головой раздавался топот ног и слышался голос боцмана, кричавшего кому-то, чтобы он не ловил мух, потом в самом чреве бота заурчала машина, и в иллюминатор стало видно, как, отдаляясь, проплыла мимо бетонная, обросшая зелеными водорослями стена пирса.

Сидеть в такой момент в кубрике не хотелось, и я поднялся наверх. Бот малым ходом шел в сторону открытого моря. Прислонившись к теплому кожуху машинного отделения, я стоял и смотрел на удалявшийся остров. Все было знакомо на берегу — каждая тропка, каждый камень, и хотелось, чтобы кто-нибудь махнул рукой с берега.

Выпуская из трубы синие кольца дыма, бот довернул до курса и прибавил ход. Все хуже различались на пирсе фигуры людей и трещины на отвесном береговом утесе, все сильнее ощущалось мощное дыхание фарватера, где, как мокрые спины морских животных, перекатывались сероглянцевые волны.

И вдруг… Сердце громко стукнуло, и меня обдало жаром: на дороге, ведущей к пирсу, я увидел несущуюся что есть сил собаку. Низко пригнув голову, словно идя по следу, она кубарем катилась по разъезженной тракторами колее, не разбирая ни ухабов, ни рытвин с водой.

Дик!

Эх, Кулаков, Кулаков… Я же говорил — привяжи! Не мог сделать простого дела, и теперь Дик будет бегать по берегу до ночи, и какой-нибудь ловкач, вроде того сержанта, опять поймает его.

Но я тут же успокоил себя, подумав, что зря расстраиваюсь, Кулаков наверняка спохватится и побежит разыскивать Дика. А уж куда, догадаться не трудно — конечно, на пирс. Так что нечего хвататься за голову.

Однако то, что произошло через минуту, повергло меня в отчаяние.

Выскочив с разгона на пирс, Дик беспомощно заметался по нему. След, приведший его сюда, неожиданно оборвался, и он напрасно разыскивал его, обнюхивая ноздреватый бетон пирса. Но вид отдалявшегося бота, наверное, каким-то образом связался в сознании Дика с моим внезапным исчезновением, потому что он подбежал к концу пирса и отчаянно залаял. И вдруг — я чуть не закричал от неожиданности — бросился в воду. За шумом волн плеска не было слышно, лишь взметнулись вверх брызги.

Я сломя голову побежал на корму бота.

— Назад, Дик! Домой, домой! — кричал я, не соображая, что на таком расстоянии Дик вряд ли правильно поймет мою команду. Скорее наоборот — услышав свое имя, подумает, что его зовут.

В сумятице серой воды Дика не было видно, но время от времени очередная крупная волна поднимала его на свой гребень, и тогда можно было различить темную, еле видимую точку — собачью голову.

Вцепившись в леер, я последними словами ругал все и вся на свете, а больше всего Кулакова, который оказался таким разиней. Мерно рокотала машина бота, он резво бежал по проливу, а позади, тщетно пытаясь догнать его, плыл и плыл Дик.

Я лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Если не помочь Дику, он утонет. В приступе своей преданности он будет плыть, пока не выдохнется. К капитану! Упросить, умолить его повернуть бот или спустить шлюпку!

Прыгая через ступеньки трапа, я одним махом поднялся на мостик и распахнул дверь рубки. Капитан и матрос-рулевой удивленно посмотрели на меня.

— В чем дело? — резко спросил капитан.

Я перевел дух.

— Товарищ капитан! — Я глядел ему прямо в глаза, а рукой, не оборачиваясь, показывал за спину. — Там плывет собака! Спасите ее, товарищ капитан!

Капитан смотрел на меня как на полоумного.

— Какая собака?!

— Моя собака! Кулаков, шляпа, проворонил, и теперь она плывет!

Капитан явно ничего не понимал, все, что я говорил, казалось ему абракадаброй, а мое вторжение в рубку не на шутку разозлило его. Ничего себе пассажир: едет без билета, можно сказать, зайцем да еще и сцены у фонтана устраивает!

— Вот что, парень, — сказал он, прищуриваясь, — вали-ка ты отсюда, как и пришел. Посторонним здесь делать нечего!

И тогда я, торопясь и сбиваясь, боясь, что капитан сейчас вышвырнет меня, объяснил ему суть дела. Наверное, вид у меня был хуже некуда, потому что капитан не сделал того, чего я боялся, то есть не вышвырнул меня, а, отстранив решительным движением, вышел на крыло мостика и поднес к глазам бинокль. Минуту и другую смотрел, потом опустил бинокль.

— Действительно, плывет! — В его голосе явно проступало удивление.

— Товарищ капитан! — вновь взмолился я. — Помогите! Спустите шлюпку, товарищ капитан!

И тут капитан рассвирепел.

— Да не могу я, не могу, понимаешь? У меня полные трюма, понимаешь! Штормовое предупреждение получено, понимаешь! Я и к вам-то зашел, чтобы воды только взять, ни капли воды не осталось! А ты с собакой! Вернется твоя собака, никуда не денется!

— Не вернется, — сказал я. — Вы ее не знаете.

— Тьфу! — плюнул капитан. Он опять посмотрел в бинокль и, не сказав больше ни слова, исчез в рубке.

Минуты шли. Я до рези в глазах всматривался в воду. Иногда мне казалось, что я вижу Дика, но я не был в этом уверен — слишком быстро увеличивалось расстояние между нами. Развязка приближалась, и я с отчаянием подумал, что сейчас прыгну в воду и поплыву к Дику и тогда упрямый капитан непременно спустит шлюпку. И пусть меня судят потом, но я не дам утонуть Дику.

Я был в таком состоянии, что прыгнул бы, но тут снова хлопнула дверь рубки, и на мостик вышел капитан. Поднес к глазам бинокль. Когда он опустил его и повернулся ко мне, его лицо выражало искреннее изумление.

— Плывет! — сказал он. — Это же надо! — И протянул мне бинокль.

Приближенные большим увеличением, волны казались водяными горами. Сначала я никак не мог зафиксировать бинокль — качка и мое душевное состояние мешали мне, но я справился с тем и с другим и наконец разглядел Дика. Видна была только его голова — оскаленная пасть, плотно прижатые уши. Он изо всех сил боролся с волнами, но чувствовалось, что его хватит ненадолго, что первая же крупная волна увлечет его на дно. Я не мог больше смотреть.

— А, черт! — сказал капитан. Он не вошел, а как-то юркнул в рубку, и я услышал звонки машинного телеграфа. Задрожав, бот по крутой дуге стал разворачиваться на обратный курс. Неожиданный маневр, видно, озадачил механика, потому что он высунулся из машинного люка и что-то закричал капитану. Но тот не ответил ему, напряженно всматриваясь в воду.

Теперь все зависело от скорости. Успеем ли мы вовремя к тому месту, где все еще боролся с волнами Дик? Мне казалось, что не успеем, и я было снова заикнулся о шлюпке, но капитан отмахнулся от меня.

— Со шлюпкой как раз и проваландаемся. Пока спустим, пока догребем.

Конечно, он был прав, но у меня не хватало терпения спокойно смотреть на все. Я спустился на палубу и встал возле самого борта, готовый подхватить Дика, как только он окажется рядом. Здесь же, на палубе, сгрудились и те из команды, кто не был занят делами: все уже знали о необычном происшествии и теперь старались предугадать его исход. Большинство склонялось к тому, что мы не успеем спасти Дика, и эти предсказания переворачивали мне всю душу.

— Ты, кореш, отойди-ка от борта, — посоветовал мне боцман. — А то еще сверзишься. Если успеем — вытащим твою собаку и без тебя.

Но я отмахнулся от боцмана. Во всем, что произошло, я был главной причиной и потому не мог передоверить дело спасения Дика в чужие руки.

Бот подоспел к Дику в самую последнюю минуту. Он уже захлебывался, когда судно легло в дрейф. Дик был рядом, в каком-нибудь метре; нагруженный бот сидел в воде глубоко, и я, перегнувшись через борт, схватил Дика за ошейник. Но Дик был слишком тяжел, и мне вряд ли удалось бы вытащить его, если бы не боцман. Он оказался тут как тут, и мы в четыре руки подняли Дика на палубу. Совершенно измученный, он все же нашел в себе силы отряхнуться от воды, а затем кинулся мне на грудь. Я обнимал его, целовал и, ей-богу, плакал…

В Петропавловске я упросил летчиков с рейсового Ту-104 взять Дика на борт. Летчики особо не сопротивлялись — Дик так понравился им, что они даже не вспомнили про намордник, в котором, по правилам, должна перевозиться такая собака, как Дик. Через одиннадцать часов полета мы были в Москве, откуда я дал «молнию» Кулакову, в которой сообщал, что с Диком все в порядке, и обещал рассказать о подробностях в письме.

Вот и вся история про Дика. Он прожил у меня до самой смерти, и после него я больше не заводил собак. Но через много лет, вспоминая прекрасные времена молодости, написал стихотворение. Оно называется «Упряжка» и по сути есть не что иное, как монолог каюра. Но я каюром никогда не был, так что стихи надо относить на счет Кулакова, а не на мой. А вожак, хотя он и не назван в стихотворении, это, конечно, Дик.

Вперед, вожак! Тяни постромки
И жилы рви;
За горло нас берут потемки.
А снег в крови.
Разбиты лапы, пес, я знаю,
О твердый наст,
Как рана мучает сквозная,
Усталость вас.
Но вы с рожденья волчьей масти,
У всех у вас
Одной и той же отблеск страсти
В разрезе глаз.
Вам снятся сны одни и те же
Под свет луны,
И слышится полозьев скрежет
Средь тишины.
И вам нельзя слабеть душою,
Умерить бег —
Вас шрамами, а не паршою
Отметил век.
Еще сто верст до горизонта,
А там — хребты,
Тяжелые, как мастодонты,
Пород пласты.
Там ни налево, ни направо,
Там каждый шаг
Тебе рассчитывать по праву,
Вожак.
Хватай же снег горячей пастью,
Грудь остуди,
Ты облечен верховной властью,
Не подведи!

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая