Потому что люблю [Аркадий Федорович Пинчук] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Потому что люблю

ХОЧУ ЖИТЬ

ГЛАВА I

Виктору Антоновичу Гаю снилась Надя. Впервые после ее отъезда в Новосибирск. Он отчетливо видел ее перед окном своего кабинета, всю в солнечных лучах, со склоненной набок головой, с огромным букетом васильков. Жмурясь от яркого света, она мягким движением руки убирала с лица перепутанные ветром темные, вперемежку с седыми пряди волос и улыбалась так, как могла улыбаться только Надя, — безудержно, заразительно, неотразимо. Потом она открыла дверь и, продолжая все так же покоряюще улыбаться, остановилась на пороге.

Виктор Антонович смотрел на нее и чувствовал, как все живое в нем переполняется счастьем, потому что Надя вернулась! Он уже хотел шагнуть ей навстречу, но зазвонил телефон. Нелепо громко, мгновенно распугав сновидение. Виктор Антонович открыл глаза: сквозь распахнутую балконную дверь струилась утренняя прохлада, откуда-то сверху лился однотонный перезвон тысячеголосого птичьего хора.

…Диспетчер сбивчиво и виновато объяснил, что он не стал бы звонить в такую рань, но из Москвы передали, что вылетает самолет с каким-то генералом, что этот самолет транзитный и в Межгорске приземлится на несколько минут, потому что генерал хочет лично встретиться с ним, то есть с подполковником Гаем, и что он, то есть подполковник Гай, заинтересован в этой встрече, потому как генерал везет ему ответ на письмо, посланное им, Гаем, неделю назад…

Виктор Антонович повесил трубку, откинулся на подушку, хранившую ночной уют и тепло. Еще спать бы да спать! Отнятые ночными полетами силы надо восстановить, потому что и нынешней ночью придется летать с еще более сложной программой и на предельных режимах. Но обстоятельства не посчитались с его планом, надо вставать.

Откинув одеяло, Виктор Антонович включил настольную лампу, опустил на пол ноги. С балкона тянуло прохладой. Не вставая с кровати, сделал несколько движений корпусом и руками, повертел головой. Перечень упражнений утренней гимнастики, вырезанный из журнала, криво висел у кровати: был приколот одной кнопкой. Не найдя в нем ничего подходящего, что можно было бы проделать сидя, Виктор Антонович выпрямился, потянулся и пошлепал босиком в душ.

Вода оказалась неприветливо прохладной: видимо, остыла с ночи, а подогреть кочегары не успели. «Сразу и взбодрит», — подумал Виктор Антонович и решительно шагнул под тугие струи дождика. И тут же почувствовал: сон смыт, мышцы наполнились силой.

…Не ожидал он такой реакции на свое письмо. Ведь ему могли и почтой ответить. А тут летит нарочный, сам генерал. Может быть, и не сам, но все-таки генерал. И очень даже интересно, какой ответ он привезет?

Неужто есть ответ?

Двадцать лет никто ничего не знал, а тут летит с ответом генерал. С каким?.. Что, если слухи подтвердятся? Если все, чему он так не хотел верить, окажется правдой? Что тогда?..

Нет, Виктор Антонович не мог представить, что будет тогда. Лучше не думать и лучше ничего пока не предполагать. Надо набраться терпения и просто-напросто дождаться генерала. А пока не думать. Не думать ни о Федоре, ни о Наде…

За окном уже совсем рассветлилось, и деревья, еще недавно размытые черно-серым сумраком ночи, приобрели четкие зеленые очертания. Воздух был настоян на медовом запахе липы. Казалось, вглядись внимательнее — и в паутине ветвей и росных листьев увидишь пернатых горлопанов, которым в высшей степени наплевать на все окружающее. Они с упоением славили грядущий день и притихли на секунду, лишь когда по листьям вдруг забарабанил теплый летний дождь. Но эта пауза длилась только мгновение. Уже в следующий миг шум дождя густо перемешался с жизнерадостной песней лесных обитателей.

Виктор Антонович прихватил с письменного стола большую желтую коробку табака «Золотое руно», кусок тонкой проволоки, лист бумаги и вышел на балкон. Здесь стоял маленький столик из листа плексигласа на тонких стальных ножках и старый, потрескавшийся от влаги и солнца стул. Когда Виктору Антоновичу хотелось сосредоточиться, он каждый раз выходил на балкон, усаживался за этим маленьким потускневшим столиком, чистил трубку, а затем курил из нее ароматный табак «Золотое руно».

Старая трофейная трубка с обкусанным мундштуком и обгоревшими краями выглядела очень непривлекательно, но Виктор Антонович обращался с ней бережно и заботливо, как обращаются с больными детьми…

Многие знали, что трубка принадлежала когда-то Федору Садко. Знали, что это был необыкновенный летчик, и еще знали, что за этим именем скрыта тревожная многолетняя тайна.

Виктор Антонович познакомился с Федором Садко в сорок третьем году. Осенью. Вот так же ранним утром младшего лейтенанта Гая вызвал капитан Сирота, комэск, и без всяких предисловий сказал:

— Познакомьтесь, Гай, с лейтенантом Садко. Будете у него ведомым. Вылет через полчаса.

Лейтенант Садко сидел у железной печки на березовом чурбачке и сосредоточенно раскуривал отсыревшую «беломорину». Кожаный шлем, сдвинутый на затылок, куртка, меховые сапоги — все дымилось легким паром. Когда Сирота сказал «познакомьтесь, Гай», Федор Садко молча приподнял в его сторону покрасневшие от дыма живые глаза и коротко кивнул головой. И сбежавшиеся в складочку у переносицы брови, и впалые щеки на обветренном смуглом лице, и плотно сжатые полные губы — все подчеркивало в этом человеке усталость и сосредоточенность.

— Откуда к нам? — спросил Гай, когда они вышли из землянки комэска.

— С юга, — сказал Садко и, бросив в лужу так и не раскурившуюся папиросу, достал из алюминиевого портсигара новую. На ней тоже виднелись рыжие потеки.

— Давно воюешь? — продолжал Гай.

— Давно.

— Сбивал?

— Всяко бывало.

После таких «красноречивых» ответов у Гая пропало желание спрашивать.

Через полчаса, вместе с восходом солнца, они поднялись в воздух. Молчаливая строгость ведущего передалась к ведомому. Гай был предельно сосредоточен. Пилотировал четко, без «лухты», как говорил капитан Сирота. Они благополучно сводили на штурмовку ИЛы; и уже при подлете к своему аэродрому Гай вдруг почувствовал, что ведущий начал вираж с набором высоты. На прозрачном колпаке вспышкой отразилось солнце. Гай мгновенно повторил маневр и торопливо осмотрелся. И сразу все понял: встречным курсом на одном моторе тянул к линии фронта крестатый «юнкерс».

…Они посадили немца на околице небольшого белорусского села — до аэродрома он бы не дотянул; покружили, пока к самолету подъехала наша полуторка с солдатами, и, помахав им крыльями, ушли своим курсом. За весь вылет Федор Садко не передал своему ведомому ни одной команды. Даже посадив фашиста, он не проявил никаких эмоций, только коротко сообщил «домой» координаты приземленного «юнкерса».

Гай тоже молчал: не требует говорить, он не будет говорить. Будет только действовать. Ему понравился новый ведущий. И тем, что не подсказывал на каждом шагу, как поступать ведомому, и тем, что, заметив врага, не стал сбивать его, хотя мог сделать это очень легко. Он решительно развернулся и огнем из пушек дал понять, что, если «юнкерс» не выполнит его волю, будет уничтожен. И больше всего Гаю понравился новичок будничной деловитостью: никаких восторгов от удачного вылета, будто он каждый божий день только и сажал «юнкерсы».

Может, именно от этого Гай и не спешил навязываться Федору Садко с разговорами. Говорить все умеют, особенно летающая братия. За словом в карман не лазят. Не сплоховать бы в деле…

Когда они зарулили к опушке и, передав самолеты в руки техников, молча пошагали в сторону командирской землянки, первым заговорил Федор Садко.

— Давно на фронте? — спросил он простуженным голосом.

— Второй месяц пока, — виновато ответил Гай.

Садко улыбнулся:

— Чудак… Я думал — второй год.

— А фрица ты здорово…

— Не женат? — сразу перебил его Федор Садко.

— Сперва найти надо ее, жену будущую.

— Значит, и невесты нет? Плохо, конечно. Ну, да ты у бога не будешь в обиде. Вон, смотри, комэск встречать вышел…

Вечером их обоих вызвал к себе командир полка. Показать захваченных в «юнкерсе» немецких летчиков. Это были здоровые, почти одинакового роста и комплекции фашисты. У старшего синел под глазом «фонарь», второй пилот гладил забинтованную руку. Распоротый рукав мундира висел зеленой тряпкой.

Когда переводчик сказал пленным, что перед ними те летчики, которые их посадили, немец с перевязанной рукой дотронулся до бинта, причмокнул и покачал головой:

— Это результаты посадки на незнакомом аэродроме.

Потом здоровой рукой достал из внутреннего кармана плоскую коробку и, что-то объясняя, протянул ее Федору Садко.

— Он говорит, — сказал переводчик, — что в коробке курительная трубка, сделанная из хорошего дерева и очень хорошим мастером, что эту трубку ему вручил отец как талисман, что закурить из нее он мог только после победы над Россией. Но он понимает, что война проиграна, и просит своего победителя принять эту трубку…

— Конечно, бери, — сказал командир. — Похоже, он действительно понимать начинает…

Садко взял коробочку, открыл. В гнезде из зеленого бархата лежала простенькая темно-коричневая трубка. В другом гнезде — плоский, завернутый в фольгу пакет с табаком. Садко вскрыл его и набил трубку. Снова взглянул на командира.

— Кури, — махнул тот рукой.

Садко поджег табак и, пыхнув несколько раз ароматным дымком, жадно затянулся. Глаза его лукаво прищурились, полные губы смешно топорщились. Стоявшего сбоку Виктора Гая он легонько и незаметно подтолкнул в бок локтем.

…Вот при таких обстоятельствах они стали друзьями. Виктор Гай понимал Федора Садко, как говорится, с одного взгляда. И на земле, и в воздухе. Летали вместе много, не раз ввязывались в воздушные бои и одерживали победы, возвращались на аэродром с большими и маленькими дырками на теле самолета, но с ними всегда рядом шла удача: ни Виктор Гай, ни Федор Садко не знали даже легких ранений.

А когда небо затягивалось облачной кисеей, когда шел густой снег или моросил беспросветный дождь, Федор Садко брал гитару и, неторопливо перебирая струны, тихо пел знакомые и незнакомые песни. Он не любил вмешиваться в споры летчиков. Только слушал. И лишь однажды изменил своему правилу.

В накуренной землянке читали свежую фронтовую газету. «Героями не рождаются», — громко прочитал один из пилотов заголовок статьи.

— Ерунда, — послышался голос другого. — Смелость — она от рождения. Если родился трусом человек, таким он и умрет.

— Смелость от опыта. От мастерства. Опытный ас в бою как дома. А новичок, он только от отчаяния может стать смелым.

— Кто хочет прославиться, тот и лезет на рожон…

— Надо ненавидеть этих гадов, тогда и смелость появится…

— А кто их любит?

Спор заходил в тупик. Непогодь истомила летчиков бездельем, сделала их крикливыми и раздражительными. И когда Федор Садко звонко захлопнул книгу, все умолкли. Посмотрев на Виктора Гая, который молча сидел в сторонке, ремонтировал пробитую осколком планшетку, Федор тихо сказал:

— Мужество рождается любовью к Родине.

Помолчав, он еще тише сказал:

— Это я так считаю.

И потом заговорил быстро и резко:

— За словом «Родина» каждый из нас видит свое… Самое дорогое… Ради чего живет и сражается… Все, о чем вы говорили, верно, на мой взгляд, частично. И природные качества, и мастерство, и стремление к славе, и ненависть к врагу — все это составные мужества. И каждая из них опять же рождается любовью к Родине…

Он умолк так же неожиданно, как и начал. И хотя говорил как-то книжно, его слова прозвучали искренне и убедительно. Виктор Гай подсознательно чувствовал то же самое, что и Федор Садко, но четко и вот так убежденно он не смог бы выразить свои мысли вслух. А Федор сделал это легко и естественно, и Виктор понял, в его сердце поселилось смешанное чувство гордости и восхищения.

…В марте сорок пятого истребитель Федора Садко подожгли в одном из воздушных боев. Сам он выпрыгнул с парашютом, опустился в тылу у немцев, но в руки к ним не попал. Фронт в те дни стремительно катился на запад. Федор Садко выждал в лесу и уже через пять дней был в родном полку. Правда, его куда-то вызывали, что-то проверяли, но через несколько дней он улетел на транспортнике в какой-то городок под Минском и вернулся в полк на новеньком истребителе.

В тот же вечер, при свете стеариновой плошки, он впервые показал Виктору фотографию жены и сына.

— Заезжал домой. Видел их, — пояснил он, подвигая мундштуком трубки небольшой снимок.

С помятого прямоугольника на Виктора Гая глядели две пары очень похожих глаз. Одни принадлежали девчушке в темной косыночке, завязанной так, как завязывали красные косынки комсомолки двадцатых годов, вторые — голопузому мальчугану лет четырех. И хотя у него были мамины глаза, он все равно напоминал маленькую копию Федора Садко.

— Здорово похож, — невольно вырвалось у Виктора Гая. — Отличный малый. Сколько же ей лет?

— Скоро двадцать два.

— А ему?

— Скоро четыре.

— И молчал…

— Просто у меня не было снимка. Остальное ты знал.

— Знал, что женат, что сын есть, а как и что — ты же ни слова.

— Мы поженились в мае сорок первого. Правда, ей не было восемнадцати, и нас отказывались регистрировать. Хотел это сделать теперь, опять не вышло, каких-то документов у нее не было.

— Она где живет?

— В Минске.

— С родственниками?

— Мы детдомовские.

Они оба замолчали и долго смотрели на маленький фотоснимок. Виктор Гай вдруг вспомнил свою младшую сестренку, которая потерялась где-то за Уралом. Ее эвакуировали из Ленинграда после того, как погибли при бомбежке отец и мать. Куда, в какой город — никто не знал, но Виктор Гай верил, что после войны он разыщет Нинку и заберет к себе.

О чем думал Федор Садко, угадать было трудно. На его сосредоточенно-спокойном лице, в задумчивых глазах почти никогда ничего нельзя было прочесть. Он не мог скрывать только радость за товарищей; и если кто-то получал награду или хорошую весточку из дому, Федор Садко, глядя на счастливого соседа, начинал по-детски застенчиво улыбаться. Его глаза счастливо щурились.

— Я тебя, Витька, вот о чем хочу попросить, — сказал он, перевернув снимок. — Здесь адрес ее, фамилия, имя, год рождения… В общем, все, чтобы можно было отыскать.

— Тоже Садко? — прочитал Виктор.

— В наш детдом она пришла без фамилии. Ей понравилась моя. — Он вдруг повернулся и посмотрел Виктору Гаю в глаза.

И тот почувствовал, что Федор сейчас скажет что-то такое, о чем думал давно и не раз. И он сказал:

— Война на исходе, Витя. Но она еще идет. И каждый день в любую минуту может все случиться… Тебе я верю, как себе, и могу поручить… Если я… Если меня не станет, в общем… Помоги ей сына вырастить. Это моя просьба к тебе. Снимок возьми. Пусть у тебя будет…

Виктору Гаю хотелось что-то возразить: ни душой, ни разумом он не принимал фаталистическое настроение Федора Садко, но промолчал и аккуратно спрятал в карман фотографию. Федор был прав в одном: война еще идет. А что такое война, Виктор Гай знал не понаслышке.

Больше к этому разговору они не возвращались. Будто его и не было вовсе.

А двадцать восьмого апреля сорок пятого года Федор Садко не вернулся на свой аэродром.

Они вылетели вместе с Виктором Гаем. Это был самый рядовой вылет — патрулирование в заданной зоне. Когда они подлетали к линии фронта, Виктор Гай по команде ведущего отвернул вправо, Федор Садко — влево. Через двадцать минут они должны были встретиться в этом же квадрате, но Федор Садко не прилетел к назначенному часу. Виктор Гай метался вдоль фронта, то снижаясь до самой земли, то круто взбираясь к солнцу, искал Федора в воздухе и на земле, ждал его до последней минуты. И когда уже горючего оставалось только, чтобы по прямой дотянуть до аэродрома, Виктор Гай вздохнул, зачем-то поправил очки на шлемофоне, потуже натянул кожаные перчатки и круто положил машину на заданный курс.

Даже отдаленными клеточками сознания он не допускал, что с Федором беда. Что-то, конечно, случилось. Небо! Возможен отказ техники, вынужденная посадка, прыжок с парашютом — да мало ли что возможно!

Первым к его самолету подбежал техник-лейтенант Пантелеев. Сухощавый и длинноногий, он легко вспрыгнул на крыло, быстро и тревожно глянул в глаза Виктору Гаю: Федор Садко был тем человеком, в котором для техника воплотилась вся юношеская любовь к небу. А летчик Садко всерьез и не без основания, хотя и не часто, но и не редко, говорил, что Пантелеев в его летной биографии самый надежный технарь. И хотя Пантелеева за добродушный характер все звали просто Пантелеем, к его знаниям и профессиональному авторитету относились очень уважительно. Даже инженер полка.

Не заметив в глазах Виктора Гая тревоги, Пантелей помог ему отстегнуть парашют, выбраться из кабины.

— Командир запрашивает посты наземного наблюдения за воздухом, — сказал он, бегло осматривая самолет. — Пока никакого просвета.

— Будет, — уверенно сказал Гай. — Не сегодня, так завтра — но он все равно вернется.

— Оно бы дай бог, — неопределенно буркнул техник и начал сосредоточенно копаться в бездонных карманах своего замызганного, в нескольких местах порванного и прожженного комбинезона. Начал извлекать отвертки, гаечные ключи и ключики, что-то совершенно необходимое для порядочного техника, имеющего дело с боевыми истребителями.

— Какого черта ты рассопелся, как паровоз? — разминая затекшие ноги, с улыбкой спросил Гай.

— А ты чему радуешься? — буркнул Пантелей, не поворачивая головы. — Потерял друга — и улыбается.

— Улыбаюсь, потому что знаю Федора. Дай-ка лучше закурить.

Пантелей извлек из нагрудного кармана дюралевый портсигар с гравированной крышкой. И портсигар, и гравировка, похожая на след сороконожки, были сделаны собственноручно Пантелеем. Подобные портсигары имели почти все летчики полка, которых Пантелей считал «стоящими». И только не было пантелеевского подарка у Федора Садко и Виктора Гая. Для них он уже давно мастерил какие-то особенные табакерки с секретными защелками. Такие, чтобы оба «помнили о Пантелее всю жизнь».

Портсигар был плотно набит крупносеченной махрой. Сверху лежал аккуратно сложенный пакетик из кусочка фронтовой газеты. Гай оторвал испещренный буквами прямоугольничек, сложил его листочком и зачерпнул нужную дозу махорки.

«Трубку бы как у Федора Садко», — подумалось вдруг, но тут же вспомнились слова Пантелея: «Командир запрашивает посты наблюдения» — и под сердцем кольнула легкая тревога.

В самом деле, не мог же истребитель исчезнуть за здорово живешь. Кто-нибудь должен был увидеть. День ясный, в небе затишье, на фронте — тоже.

Виктор Гай прикурил от зажигалки самокрутку и, захлопнув портсигар, протянул его Пантелею.

— Пойду к командиру.

Он сразу свернул с дорожки и пошел по опушке сосняка напрямик к одноэтажному бетонному «ящику». Так летчики звали домик командного пункта. Под ногами тихо шелестели желтые прошлогодние иголки, пахло весенней землей и хвоей.

Дым от махорки казался нелепо вонючим, и Виктор Гай в сердцах раздавил сапогом самокрутку. Навстречу шли два механика с медицинскими носилками. На темно-зеленом брезенте змеей извивалась длинная вороненая лента от крупнокалиберного пулемета, заправленная желтыми новенькими патронами. На черных снарядиках ярко светились красные головки: разрывные.

Поравнявшись с Виктором Гаем, механики опустили головы и молча разминулись. В полку привилось неписаное правило — если у кого-то погиб друг, с вопросами к нему не приставать, в сочувствующие не набиваться. Все знали — нет таких слов, которые могли бы приглушить боль утраты; раны заживают быстрее, если их не бередить.

Молчание механиков отозвалось в сердце Виктора Гая новой неясной тревогой. Неужели стало что-то известно? Он сам не заметил, как резко прибавил шагу, почти побежал.

В дверях «ящика» Гай лицом к лицу столкнулся с капитаном Сиротой, командиром эскадрильи. Павел Иванович Сирота был уже обстрелянным летчиком, командиром звена, когда к нему в подчиненные прибыл девятнадцатилетний младший лейтенант Виктор Гай. И случилось так, что в первом же боевом вылете они вместе попали в жаркую переделку. На них в буквальном смысле свалились с неба крестатые стервятники, пять или шесть, Гай так и не разобрался. Они приняли бой, подбили «хейнкель», а сами, как говорится, вышли из воды сухими. Новичок сразу приглянулся командиру, и между ними завязалась незримая ниточка. Скорее всего Сирота и не замечал, что к этому голубоглазому, белобрысому пареньку относился лучше, чем к другим молодым летчикам, теплее. Но другие замечали и нередко подтрунивали над Гаем: дескать, смотри, вот пожалуемся папе Карло, он тебя приберет к рукам…

Да и сам Виктор Гай привык при каждой встрече с командиром видеть добрую улыбку, теплые огоньки в узких щелочках его монгольских глаз.

В этот раз Сирота даже не посмотрел на Гая, прошел мимо, словно того не существовало. Виктора словно обожгло.

— Командир!..

Сирота остановился, но головы не повернул. Обтянутая кожаным регланом слегка сутулая спина замерла, будто приготовилась к удару.

— Командир?..

— Ну что?

— Командир, что-то известно?

— Известно.

— Что?

— А ты не знаешь?

— Я?.. Я же доложил по радио. Доложил, что знал…

Сирота повернулся. Губы плотно сжаты. В щелочках глаз — сухой блеск. Руки напряженно втиснуты в мелкие карманы куртки.

— Наземные посты видели его. Улетел к союзникам. То ли в английскую, то ли в американскую зону. А может, и к французам… Вот оно что…

У Виктора Гая словно упал с груди жесткий обруч. Он судорожно вздохнул и улыбнулся:

— Значит, все в порядке, живой…

— В дивизии твою радость не разделяют.

— А в чем дело, командир?

— Не знаю. Можешь отдыхать. Больше не полетишь.

— Командир, мне не нравится твой тон. В чем дело? Можешь мне толком объяснить?

— Мог, объяснил бы.

Он повернулся и, глядя себе под ноги, быстро пошел вдоль опушки к стоянке самолетов. Виктор Гай вспомнил чью-то реплику, что комэск сегодня собирается на свободную охоту, что напарник его в лазарете, что кого-то будет брать с собой.

«Мог бы взять меня», — подумал Виктор Гай без особого сожаления. И тут же его мысли вернулись к Федору.

…Перелетел фронт. Что ж такого? Сядет у союзников — совсем неплохо. Американцы и французы уже несколько раз к ним прилетали. Отличные ребята. Прилетали и улетали. Если у Федора отказ, починят машину, заправят. Не сегодня, так завтра вернется. Или на транспортном привезут…

Причин для особого беспокойства не было. В прошлый раз, когда Федор Садко выпрыгнул из горящей машины над головами у немцев, многие уже пели панихиду. А Гай упрямо твердил, что Федора Садко они плохо знают… И когда тот в самом деле вернулся живым и невредимым, Виктора Гая только молча поздравляли. Все будет нормально и теперь.

В соснах застыло безветрие. И если бы не шум самолетных моторов, здесь царила бы удивительная тишина. Припекало солнце, и запах хвои просочился даже в землянку, где отдыхали летчики, перемешался с запахом свежего песка. Захотелось помыться до пояса, надеть свежую майку.

Виктор Гай вытянул из-под подушки сумку, в которой хранил туалетные принадлежности и свежее белье, и спустился к ручью на деревянные мостки. Здесь летчики и умывались, и стирали белье, и даже удили рыбу. Разделся до пояса, зачерпнул ладошкой воды. Она была чистой и прохладной.

Виктор Гай открыл сумку, чтобы достать мыло. Сверху лежала знакомая коробка с трубкой Федора Садко.

«Перепутал сумки», — подумал Гай. Собираясь в полет, Федор Садко всегда оставлял трубку в полевой сумке, которая, как и у Гая, лежала в изголовье. Только постель Федора Садко была совсем в другом углу землянки. Не похоже, чтобы он перепутал.

— Вернется — разберемся, — вслух подумал Виктор Гай и спрятал коробку с трубкой в сумку.

А подмывало, просто чертовски подмывало выкурить хоть щепотку ароматного табака. «Вернется Федор — попрошу», — успокоил он себя и, отложив сумку подальше, наклонился к воде. В синей глубине лежали хлопковые копны облаков, ближе к поверхности темнели густые лапы хвои и совсем близко — усталое лицо: взмокшие белые волосы беспорядочно свалялись, прилипли к залысинам, ко лбу, глаза ввалились, ввалились и щеки, резко обозначилась складка, надвое рассекающая угловатый подбородок.

Гай умылся, неторопливо вытерся, надел гимнастерку, застегнул на все пуговицы, затянулся ремнем и только теперь причесался. Волосы послушно ложились в любую сторону. Причесавшись, Виктор Гай снова склонился над успокоившимся зеркалом воды. Теперь из-за деревянной переборки мостков на него смотрело бодрое юношеское лицо. «Прямо хоть женись», — усмехнулся он с иронией и отвернулся от пруда.

Пряча в нагрудный карман расческу, Гай наткнулся на пергаментный пакет с комсомольским билетом и офицерским удостоверением. Развернул его, вынул фотографию. С небольшого прямоугольничка фотобумаги на него смотрели две пары глаз…

И вдруг мысли Виктора Гая смешались.

…Федор… Жена с мальчиком… Трубка в сумке… Колючий взгляд Сироты… Адрес на обратной стороне снимка… «В штабе дивизии твою радость не разделяют»… «Если меня не станет, помоги ей сына вырастить…»… «То ли в английскую, то ли в американскую зону»…

— Ерунда! — сказал он сердито. Спрятал фотографию, нервно застегнул клапан кармана, разгладил гимнастерку. — Ерунда… Не сегодня, так завтра вернется… Надо знать Федора…

Гай бодрился. Подсознательно чувствуя приближение беды, он так же подсознательно, с юношеской прямолинейностью искал от нее защиту. Бодрым выкриком он хотел подавить в себе новое, только что родившееся чувство неясной тревоги, но оно уже, как заноза, сидело под самым сердцем и больно кололо при каждом неосторожном движении мысли.

Федор Садко не вернулся ни завтра, ни послезавтра, ни через месяц после войны, ни через несколько лет…

И каждый раз, когда Гай начинал сосредоточенно прочищать потрескавшийся мундштук трубки, память с удивительной настойчивостью возвращала его к тем военным дням, далеким и по-прежнему близким, будто не годы минули, а месяцы.

Годы, годы… Сколько их уже осталось позади? Как инверсионный след за истребителем: тот, что у сопла, — четкий насыщенный, а на другом конце расползается и тает, вроде и не было вовсе.

…Что же скажет сегодня генерал? Что ему известно о Федоре?

ГЛАВА II

В ожидании машины Виктор Антонович добросовестно прочистил мундштук трубки. Он давно собирался это сделать, да все недосуг было, — продул его, посмотрел на свет. Все в порядке. Затем набил ароматными стружками табака, поднес огонь. Пламя на спичке флажком кувыркнулось вниз, и желтые ленточки табака зарумянились, почернели, запрятав огонек внутрь. Виктор Антонович придавил взбухший табак пальцем и несколько раз с удовольствием затянулся.

Небо уже совсем посветлело, и сквозь серо-стальную паутину облаков густо проявилась голубизна. Уронившая освежающий дождик туча вдруг зарумянилась в лучах еще невидимого за горизонтом солнца, а на верхушках деревьев заискрились кристаллики чистых, как слезы, капелек воды.

Виктор Антонович замер, словно боялся нечаянно спугнуть рожденный наступающим днем звонкоголосый, с неуловимыми оттенками и запахами дар природы, удивительно похожий на сон, приснившийся ему в это необычное утро.

На какое-то мгновение показалось, что сон продолжается, что Надя никуда не улетала, а сидит в комнате у стола, уткнувшись подбородком в сложенные кулачки и так же, как он, зачарованно прислушивается к звукам уходящей ночи; стоит только обернуться, посмотреть в ее удивленные глаза, и они заискрятся тихим блеском. Она притушит их веками и с улыбкой чуть-чуть вскинет подбородок, молча спросит: «Ну что?» И замрет в ожидании, пока Виктор Антонович так же прикроет веками глаза, чуть-чуть улыбнется и так же кивнет: «Все отлично!» Тогда она обязательно схулиганит, по-детски скорчив озорную гримасу.

Виктор Антонович то с грустью, то с сожалением, а то и со страхом вспоминает те жизненные перекрестки, на которых их судьбы могли навсегда разойтись, не прикоснувшись одна к другой. И случись такое — как знать! — было бы лучше для них или хуже…


Девятого мая сорок пятого года Виктор Гай был на аэродроме маленького чехословацкого городка Зволен. Как и все, стоял на взлетной полосе и палил в воздух из пистолета. Закопченные гильзы беззвучно падали в траву, беззвучно, словно во сне, открывали рты солдаты и офицеры, беззвучно дергались в их руках пистолеты и автоматы. Кругом грохотала невообразимая стрельба зенитных пушек, охраняющих аэродром, пулеметов, винтовок, автоматов — стреляло все, что могло стрелять.

Выпустив все патроны, Виктор Гай махнул рукой и, нарушив обет, закурил трубку Федора Садко. Несколько раз с наслаждением затянулся и снова вскинул голову. Трассирующие пули и снаряды решетили небо во всех направлениях.

Подошел капитан Сирота.

— У тебя нет лишних? — В его ладони лежали две пустые вороненые обоймы. — За всю войну не стрельнул из пистолета. Хоть теперь популять надо…

— Все там, — показал Виктор Гай в небо и вспомнил: — Такую бы плотность огня на аэродроме в Подлесках. Ни один бы не пролетел…

— Хватит о Подлесках. Побили нас — и поделом! Вот оно что. Теперь другая жизнь будет. Мирная. Слава богу, живы остались.

— Есть предложение — выпить! — крикнул словно из-под земли выскочивший Пантелей. — Полеты отменены! Выпивка разрешена! Мой спирт, ваша закуска.

— Пошли! — Сирота бросил в кобуру пистолет, застегнул его, одернул гимнастерку. — Пошли!..

Пока Виктор Гай и капитан Сирота открывали консервы из бортового пайка НЗ, Пантелей принес флягу и четыре кружки.

Стрельба поредела, а здесь, в полузарытой землянке, было почти тихо.

— Черт, не могу поверить, что она кончилась! — жестикулировал булькающей флягой Пантелей. — И мы живы! Понимаете — живы?! Вот и выпьем. Сперва за победу, потом за то, что живы, потом за тех, кто не дожил, потом за тех…

— Остановись, Пантелей, сопьешься, — шутливо перебил его Гай.

— Сегодня можно. Взяли?

— А кто четвертый?

— Это его… — кивнул Пантелей на трубку Федора Садко. — За победу!

Глухо звякнули помятые дюралевые кружки. Мужчины выпили, крякнули, начали быстро закусывать.

— Жаль Федьку…

— Вернется!

— Да, обидно.

— Вернется!

— Давайте за Федьку!

— Наливай!

— Отказа не могло быть. Перед вылетом я лично проверил все. Каждый проводок, каждый болтик пощупал…

— В штабе дивизии что говорят?

— Ничего. «Выясним», — говорят.

— А союзники ответили?

— Спроси у командующего. Я не рискнул.

— Эх, командир, в небе ты сокол…

— За победу! Поднимем бокалы!

— За победу пили.

— Тогда за жизнь. За жизнь без войны!

— Мы знаем, что такое война. На войне все может быть. Куда он денется? Самолет не иголка. Понимаешь, командир, не иголка. На войне с того света возвращались, а Федор жив.

— Трубку он что — подарил тебе?

— В сумке моей была. Перепутал, наверное, сумки. Он перед вылетом всегда в сумке ее оставлял.

— На память он тебе ее оставил, вот оно что.

— Вряд ли. Слишком ценный подарок. Он ее берег…

— Потому и оставил в твоей сумке…

— Витя, командир, давайте еще по сто фронтовых! Берите! Жизнь мировая впереди! Вы только представьте: жизнь без войны! Пять лет ты был мне командир. А скоро перестанешь быть мне командиром. А?..

— Меня в сорок первом с третьего курса Тимирязевки взяли. Без пяти минут агроном…

— Снова в агрономы двинешь?

— Двину, если отпустят.

— А кто посмеет не отпустить? Мы свое оттрубили. А в мирное время пусть другие послужат. Верно я говорю, Витя?

— Ерунду ты, Пантелей, говоришь. Мы же кадровые офицеры.

— Поживем — увидим! Хватит пить.

— Кому хватит, а кому и нет.

— Тебе, Пантелей, хватит. И мне хватит. А Виктор может пить, если хочет.

— Это почему же, командир?

— Может, когда опьянеешь, что-нибудь поймешь.

— Загадками ты говоришь, командир.

— Разгадку весь полк знает. Один ты, как в тумане, блудишь: «Вернется, вернется, я Федора знаю!»

— Витя, ты не расстраивайся. Давай еще дернем по двадцать граммов и будем шплинты ставить… Папа Карло, не смотри с укором. Я выпью и расскажу ему все. Главное — не расстраиваться. Наш милый Федя тю-тю!.. Понял?

Пантелей сделал выразительный жест рукой:

— К союзничкам, понял?

— Ну и дурак же ты, Пантелей… — Гай повернулся к Сироте. — Ты, что ж, командир, тоже так думаешь?

— Слухи такие ходят, вот оно что. — Сирота встал, отошел к окну, расправил под ремнем гимнастерку. — Ты знаешь, что он сидел перед войной в тюрьме? Не знаешь. Между прочим, за какие-то шуры-муры с английским посольством. Мать у него была англичанка. Не говорил он тебе ничего? Вот то-то!.. А она, между прочим, тоже сбежала за границу… Вот и прикинь, сопоставь фактики.

— Помнишь, — доверительно зашептал на ухо Пантелей, — помнишь, английские летчики садились на нашем аэродроме?

— Ну и что, если помню?!

— Не рычи. С тобой по-человечески… Помнишь, Садко с ними по-английскому балакал? А знаешь, про што они балакали?

— Просто так. Все с ними говорили.

— Может, просто, а может, и не просто. Других переводчиков не было.

— Свихнулись все! Подумайте, что говорите!..

Гай отшвырнул ногой табуретку, подошел к Сироте. Резко повернул его за плечи к себе. Лицо Сироты на мгновение исказила болезненная гримаса — видимо, дала знать раненая лопатка, но он тут же овладел собой, поднял спокойные глаза. Виктор Гай почувствовал себя под этим взглядом мальчишкой.

— Павел Иванович, — слова будто застревали во рту, хотя Гай уже окончательно протрезвел, — командир, ты же знаешь Федора, ты видел, как он дрался… Разве мог такой человек изменить?

Сирота снова отвернулся к окну. Казалось, что его очень заинтересовали идущие за окном крепко выпившие летчики. Они что-то выкрикивали, обнимались, пускались в пляс. Где-то рядом веселой мелодией заливался аккордеон. На дальней позиции запоздало салютовали зенитчики.

— Какой праздник, — тихо сказал Сирота, — а мы… Конечно, хочется верить в лучшее… Федор Садко мне так же дорог, как и тебе. Только слух этот пришел оттуда, сверху… Да и факты… Сам видишь…

— Отказа не могло быть, — вставил Пантелей, разливая по кружкам спирт. — За это я ручаюсь. Пока ничего не известно, давайте выпьем за его возвращение. Мы не на похоронах.

— Заладил ты, Пантелей, выпьем да выпьем. За что пить, тебе все равно. Лишь бы пить.

— Это ты зря. Я, может, больше твоего Федьку любил.

— Как же ты можешь думать про него такое?..

— А ты не думаешь?!. Ты только хочешь не думать!

— Не кричи. Не поверю в это, даже если мне голову отрубят. Не мог он этого сделать.

— Ну и я так думаю, — добродушно согласился Пантелей. — Поэтому и предлагаю: в праздничный день допить наш фронтовой паек за Федьку. — Он сгреб все четыре кружки со стола, встал и, перешагивая через табуретки, разнес их Сироте, потом Гаю. — Бери. За то, чтобы он быстрее вернулся. И пойдем на улицу. К ребятам. Бери.

Гай, как и Сирота, выпил спирт молча. Он даже не почувствовал, как обожгло рот. Взял на столе потухшую трубку, раскурил ее. К запаху спирта густо примешался ароматный запах табака.

— Я пошел, — сказал Сирота. Покосился на Гая, остановил взгляд на трубке. — Спрятал бы ты ее до поры, до времени. Вот оно что.

— Не буду! — Гай вызывающе сунул мундштук в зубы и со смаком несколько раз пыхнул голубоватым дымком.

— Дело хозяйское. Я просто так. — Он толкнул плечом дверь и вышел не оглянувшись.

— Демобилизуюсь и пойду в гражданскую авиацию, — сказал Пантелей, когда затихли в коридоре шаги Сироты. — Специальность у меня мировая…

— А я останусь в армии, — сказал Виктор Гай. — Если, конечно, оставят. Кроме как летать на истребителях, ни черта я не умею.

— Всему научимся. Была бы охота.

— Это верно.

— Мировая житуха будет, а, Витя? Невест найдем, детишек нарожаем, домиками-огородиками обзаведемся… Черт знает, даже не верится. У тебя есть на примете зазноба?

— А ты знаешь, что у Федора жена и сын в Минске?

— Ну да?..

— Вот тебе и ну да! Если бы ты знал, как он их любит, тогда бы задумался — мог он их бросить или нет…

— Знаешь, — сказал Пантелей, вдруг посерьезнев, — примета есть: не надо говорить много о том, кого ждут. Просто надо ждать. И точка.

…И они перестали говорить о Федоре Садко. Помнили уговор и лишь изредка обменивались понятными им двоим взглядами. Молчал и Сирота, хотя не знал об уговоре. Ему казалось, что новая жизнь потихонечку затянет рану и что лучше ее не бередить.

А жизнь и в самом деле поражала неожиданными поворотами. Первые дни летчики изнывали от безделья. По привычке собирались у самолетов и наперебой вспоминали какие-то подробности недавних боев, много говорили о политике, еще больше — о предстоящей жизни.

Виктор Гай обнаружил в трофейной библиотеке русские книги — Пушкина и Чехова, полное собрание сочинений Достоевского и Льва Толстого, изданные еще до революции, и жадно набросился на старенькие, но очень хорошо сохранившиеся томики. Он читал до головокружения. Утром, когда все еще спали, в столовой, лежа под крылом самолета (стояли теплые и сухие дни), вечером, до глубокой ночи…

Благо времени для чтения было предостаточно. Напряжение, связанное с боевой жизнью, резко упало, а новый, мирный ритм вырабатывался медленно, в трудах.

Пробовали заниматься по программе авиационных училищ, но у опытных боевых летчиков эти упражнения вызывали добродушные улыбки: в воздухе они играючи выполняли весь комплекс фигур высшего пилотажа, а им — подготовительные упражнения.

С большим желанием летали на парные бои. Уж тут отводили душу. А возвращаясь на землю, подолгу и горячо доказывали друг другу, кто кого и сколько раз «сбивал».

Вскоре полк получил приказ готовиться к перелету на место постоянной дислокации в Межгорск. Разговоры о демобилизации поутихли. Новый приказ гласил, что после возвращения на Родину летчикам и техникам будут предоставлены краткосрочные отпуска.

К началу июля полк перебазировался в Межгорск. Для летного состава выделили в городе несколько квартир, но холостяки отказались от них с веселым удивлением: «Что там делать?»

— Не хочешь обзавестись квартирой? — спросил однажды капитан Сирота Виктора Гая.

Спросил так, между прочим, за обедом, будучи уверенным, что тот откажется, как и все.

— Сколько комнат? — Виктор Гай с плутоватым взглядом ждал ответа.

— Хоть три.

— Годится. Когда можно занимать?

— Хоть сегодня.

Он был уверен, что Виктор Гай ломает комедию.

— Сегодня и займу. Давай адрес, командир…

— Всерьез, что ли?

— Всерьез.

Сирота извлек из нагрудного кармана замусоленный блокнот, полистал его и назвал адрес.

— А ключи у соседей по этажу.

Во второй половине дня Виктор Гай надел суконную гимнастерку со всеми орденами и медалями, с золотыми погонами, надраил хромовые сапоги, пряжку на ремне и на полковом «виллисе» укатил в город.

Разбитая дорога швыряла маленькую машину то в стороны, то вверх, из-под колес с шипением вылетали круглые голыши, шофер чертыхался и крыл матом фашистскую гадину, которая испоганила дорогу, а Виктора Гая забавляло, что шофер беззлобно ругается, что ухабы дорожные не дают расслабиться и заставляют быть все время начеку. Он крепко держался за какой-то металлический выступ и легко балансировал при каждом толчке. В кузове звякали разные железки, на груди у Виктора Гая тонко позванивали ордена и медали.

Ощущение своей силы, солнце и встречный ветер, улыбающиеся прохожие — все это каким-то необъяснимым восторгом наполняло грудь. Виктор Гай силился и не мог понять, что с ним происходит. На одном из поворотов он увидел стоящую на подоконнике раскрытого окна голенастую девушку. Подымаясь на цыпочки, она соскабливала с верхних стекол приклеенные крест-накрест бумажные ленты.

Заметив на себе взгляд летчика, девушка стыдливо прикрыла ноги и улыбнулась. Виктор помахал ей фуражкой — и вдруг с поразительной ясностью понял: конец войне проклятой, смерть уже не подстерегает людей на каждом шагу, он живой и здоровый, а впереди все — и учеба, и небо, без которого он жизнь свою не представлял, и любовь… Конечно, будет и любовь. Вот только он разыщет жену и сына Федора Садко, перевезет их в Межгорск, в эту трехкомнатную квартиру, и тогда у него найдется достаточно времени для всего — и для учебы, и для всяких сердечных фиглей-миглей. Надо только научиться танцевать. На танцах знакомства получаются как дважды два. Главное, что война окончилась, что его, Виктора Гая, она пощадила.

Виктор Гай еще не знал тогда, что война не кончается в день подписания акта о капитуляции, что она на протяжении многих лет калечит судьбы людские, ранит сердца и души. Он и не мог знать этого, потому что был молод и, сделав для себя неожиданное открытие о наступившем мире, прочно поверил в будущее, поверил, что стрелка его барометра всегда будет стоять только на «ясно».

Он не огорчился, что в его трехкомнатной квартире ободраны стены и большинство стекол в рамах заменены кусками растрескавшейся фанеры. Что почти развалились печки и не было никакой мебели, кроме брошенного кем-то на кухне старого, изъеденного жучком-древоточцем шкафчика. Главное не в этом…

На следующий день они пришли сюда с Пантелеем. Осмотрев все закоулки, подвал и чердак, Пантелей деловито почесал затылок.

— Ремонт я со своими механиками сделаю в два дня. Ты не узнаешь эту стоянку. Насчет остального — провентилируем… Приезжай послезавтра утречком…

Но послезавтра утречком не вышло. Виктора Гая вызвал командир полка. Обычно суровый и всегда чем-нибудь недовольный, в этот раз он торжественно улыбался и встретил лейтенанта не сидя за столом, а у самой двери. В его кабинете были капитан Сирота, оба заместителя и три совсем молодых летчика в новеньком обмундировании, младшие лейтенанты.

— Ну вот что, старший лейтенант Гай, — загремел на весь кабинет своим необъятным басом командир полка.

— Лейтенант, товарищ майор, — попытался поправить его Виктор Гай.

— Не перебивать! Если командир полка говорит «старший», значит — «старший». Так вот, старший лейтенант Гай, принимайте звено. — Он сделал широкий жест в сторону младших лейтенантов. — Все они из училища, подготовлены теоретически отлично. Пороху, правда, не нюхали, но это не беда. Вы их научите всему, что сами умеете. Ясно?

— Так точно!

— А вы не смотрите, что он ваш ровесник, — повернулся майор к младшим лейтенантам. — Перед вами ас, лучший летчик дивизии. Силен и в одиночных, и в групповых боях. Потому как чувство локтя имеет. Этому тоже надо научиться. Чувство локтя для летчика, что земля для Антея.

Майор умолк, словно что-то вспоминая, затем быстро прошел к столу, вынул из ящика новенькие золотые погоны — на каждом по три звездочки, — подошел к Виктору Гаю.

— Поздравляю, сынок, с присвоением очередного воинского звания. — И уже совсем неожиданно обнял Виктора и трижды поцеловал. — Летай. Высокого неба тебе и мягких посадок!

Весь день Виктор Гай знакомил молодых летчиков с хозяйством полка, со своими боевыми друзьями. Где бы он ни появлялся, его поздравляли шумно и многоречиво.

День проплывал торжественно-приподнято, словно во сне. Веселые улыбки, объятия и поздравления чередовались с серьезными разговорами с младшими лейтенантами.

— А капитан Сирота сильный летчик? — спрашивали они.

— Еще бы!.. Командир эскадрильи! Когда я прибыл в полк к нему в звено, на боевом счету командира было восемь сбитых фрицев.

— А сколько в полку асов?

— У нас все асы. И вы будете. Пойдемте, покажу ТЭЧ…

Навстречу шли техники, человек пять.

— Витя! С третьей тебя!

— Спасибо. Где Пантелей?

— Не появляется. Второй день не видим. Звено принимаешь?

— Да, приказано.

— Если что — техники не подведут. Можешь рассчитывать…

К себе на квартиру Виктор Гай выбрался только к вечеру.

Войдя в подъезд, он сразу почувствовал едва уловимый запах ацетоновой краски. Поднялся по выщербленным ступенькам на второй этаж. И не узнал свою дверь — она сверкала изумрудно-зеленой краской. Гравировка на прибитой к двери дюралевой пластинке гласила, что здесь проживает военный летчик Гай Виктор Антонович.

Петли для навесного замка были сняты, на их месте белел хромированный ободок английского замка. «Ну Пантелей!.. Ну развернулся!..»

Дверь была заперта. Гай постучал, и она тут же сама открылась. Гай вошел в коридор — никого.

— Ну Пантелей! — уже вслух выразил свой восторг Виктор Гай и захлопнул дверь. Легонько дзинькнула защелка. Но не в замке, а где-то внизу. Гай присмотрелся и заметил бегущий по плинтусу тросик.

— Выходи, Пантелей, я тебя обнаружил!

В комнате, которую Виктор Гай хотел оборудовать для себя, раздался дружный смех. Вышли Пантелей и человек шесть солдат и сержантов.

— Принимай работу, — уже серьезно сказал Пантелей, — и выставляй оценки.

Гай сразу направился в свою комнату. Пантелей загородил дверь.

— Начнем с прихожей. — Он щелкнул выключателем, и под потолком загорелась маленькая лампочка. Загорелась ярко и весело.

— Откуда электричество? — удивился Гай. Он знал, что электростанция в городе еще не восстановлена.

— Старый трофейный аккумулятор. Иссякнет — подзарядим.

— Черт с ним! Годится!

— А теперь твоя комната.

— Ого!.. — вырвалось у летчика, когда он открыл дверь.

Сквозь распахнутое окно ветер легонько покачивал длинную, до пола, занавеску из парашютного шелка. Направо за дверью — серый топчан, в левом углу этажерка с книгами, у окна — стол. С бутылками вина, стаканами, хлебом, консервными банками, колбасой.

— Это мы готовили к новоселью, но кто знал, что будешь именинником сегодня! А ты знаешь — нельзя оставлять на завтра то, что можно съесть сегодня. За стол, хлопцы! Мы, кажется, заработали.

— Спасибо! Мой долг перед вами неоплатный…

— Рассчитаемся на том свете угольками.


Только в двенадцатом часу Пантелей вместе с механиками уехал на попутной машине в полк. Гай остался ночевать в своей квартире.

Он плохо спал и проснулся рано. Распахнул окно. Над городом висела тишина. Лишь со стороны станции доносилось приглушенное полязгивание буферов.

Виктор Гай быстро оделся и, стараясь не шуметь, сбежал вниз.

Штаб полка, учебные классы, общежития, казармы, столовая — все это располагалось примерно в трех километрах от его квартиры. Пройтись пешком по утреннему городу — разве это не удовольствие?

— Сироту видел? — ответил вопросом на его приветствие дежурный по полку. — Вчера вечером он искал тебя. Просил, если появишься, чтобы к нему зашел.

Капитан Сирота жил в комнатушке рядом с канцелярией первой эскадрильи. Виктор Гай подошел к двери, послушал — если спит, будить не станет. Но Сирота уже не спал. На стук ответил бодро, будто именно сейчас ждал кого-то.

— Вот смотри, что я сделал из тумбочки, — сказал он таким тоном, словно они давно сидели возле этой тумбочки и вместе судили-рядили, что из нее можно сделать.

Он открыл дверцу и начал выдвигать, словно ящики письменного стола, один за другим фанерные планшеты с разнокалиберными гнездами. В каждом гнезде лежали значки и знаки, ордена и медали русской армии, немецкие кресты и нагрудные знаки. Планшеты располагались густой лесенкой, и Гаю показалось, что их в тумбочке десятка три.

— Видел? Это тебе не фунт изюма. Как-нибудь расскажу, что такое фалеристика. Тут каждый знак свою историю имеет. Вот оно что. Но я тебя не за этим звал.

Он задвинул все планшеты и захлопнул тумбочку.

— Хочу тебя обрадовать.

— Чем? — Гай насторожился: неужели Пантелей с механиками натворили чего-нибудь?

— В отпуск не поедешь, — сказал он приглушенным бесстрастным голосом.

Гай сел на подоконник, закурил.

— Это почему же?

— Нельзя всем сразу. Пойдешь в третью очередь.

— Ребята не против, чтобы я шел первым.

Сирота уткнулся в бритвенный прибор и начал сосредоточенно взбивать в чашке пену.

— Я против, — сказал наконец он. — Теперь ты командир звена. Кто будет молодежь учить?

— Я же через две недели вернусь.

— Не поедешь. Точка.

— Запятая, командир. Мне положен отпуск, и я его добьюсь. Мне сестренку надо искать.

Трубка почему-то гасла, и Виктор Гай раз за разом поджигал табак.

— «Сестренку!» — Сирота швырнул в чашку кисточку, да так, что брызги пены полетели во все стороны, как от взрыва. — Думаешь, я идиот, не знаю, кого ты искать едешь?! «Сестренку…»

— Если знаешь — тем более.

— Ты дурак или прикидываешься? — Сирота тоже сел на подоконник. Напротив Гая. Помолчав, толкнул коленом его колено. — Неужели не понимаешь, что ты свяжешь себя по рукам и ногам? На кой черт тебе все это надо?

— Я ему обещал.

— Обещал. А ты знаешь, где он?.. Вот оно что.

— А если вернется? Как я в глаза ему буду смотреть?

— Если бы да кабы… Да не ковыряйся ты с этой трубкой вонючей! Уж хоть бы табак человеческий курил, а то махру!..

Виктор подошел к печке, открыл чугунную дверцу и вытряхнул на холодную решетку несгоревший табак.

— Тебе двадцать один год, — продолжал Сирота, меряя шагами из угла в угол комнату. — Ты уже старший лейтенант, командир звена. Вся грудь в наградах. Через год примешь эскадрилью. Война окончилась. Все двери открываются. Такие люди, как ты, скоро на вес золота будут.

Он остановился напротив Гая, запрятал руки глубоко в карманы галифе.

— А допустим на минуту, что слухи о Федоре Садко не просто слухи… Допустим, что он перемахнул. — И торопливо добавил: — Я не утверждаю, но допустим. Нас с тобой в этом случае еще вспомнят… Но если ты свяжешься с его женой, твоя жизнь осложнится неимоверно. Все твои перспективы полетят в тартарары!

— Это почему же?

— Не прикидывайся младенцем… Станет вопрос о выдвижении — сразу вспомнят: у него что-то там было. И все…

— Чепуха! Федор писал ей обо мне. Она ждет. Верит, что у него друзья были. Голодуха кругом. Пацан у нее.

— В таких случаях делают проще. Скинемся и пошлем почтой тысяч десять. Зачем тебе это пятно на лбу?

— На лбу можно смыть, а на душе не смоешь.

— Я не отпущу тебя — и все.

Гай снова набил трубку махоркой, пустил густой клуб дыма.

— Пойду к командиру полка. — Он встал и направился к двери.

— А ну постой! — Сирота подошел к нему, заглянул в лицо, сказал глухо и бесстрастно: — Я тебя предупредил. Ты не послушал. Ну и черт с тобой! Можешь сегодня оформлять документы.

Гай молчал, не зная, как понимать эти слова. Сирота открыл дверь.

— Может, и хорошо, что я тебя не уговорил. Иди…

Двадцать лет минуло с того дня, а Виктору Антоновичу кажется, что эти слова Сирота сказал только-только, что даже еще не успел отзвучать его печально-радостный голос.

…Внизу, под балконом, коротко просигналил автомобиль.

ГЛАВА III

Лупоглазый водитель Лешка Храмцов отлично знал, что товарищ подполковник всегда ждет машину, сидя на балконе. Он подъезжал очень тихо, но останавливался так, чтобы товарищ подполковник сразу его увидел. Так было всегда. Но сегодня товарищ подполковник почему-то смотрел в другую сторону и не заметил подошедшую «Волгу». Лешка молча ждал. Будучи человеком деликатным, он не любил о себе напоминать. Значит, товарищ подполковник не очень спешит, иначе он бы уже давно посмотрел вниз. Прошла минута, вторая, десятая… Лешка не выдержал и легонько коснулся сигнального кольца. Подполковник бросил вниз короткий взгляд и быстро появился у машины. Лешка наклонился и открыл ему дверцу.

— Здравствуй, Алексей Иванович. Почему так долго ехал?

— А я уже, здравия желаю, пятнадцать минут стою.

— Вот как?

— Так точно.

— Тогда поехали.

Лешка выжал педаль сцепления, включил скорость. Новая «Волга» легко тронулась, зашуршав по асфальту шинами.

— В штаб?

— На аэродром.

Лешка включил прямую передачу и прибавил газу. Стрелка спидометра закачалась у цифры «80». На улице еще не было ни души, и Виктор Антонович простил водителю превышение скорости.

За полосатым шлагбаумом свернули на рулежную бетонную дорожку, и в глаза ударило только что взошедшее солнце. Лешка опустил светофильтр. Виктор Антонович лишь прижмурил глаза.

Метров через пятьсот они догнали большую группу солдат.

— Не обгонять, — сказал Виктор Антонович, и Лешка плавно притормозил.

Это даже была не группа, скорее — несколько групп. Десятка два, а может, и больше. Они шли по убегающий прямо к солнцу бетонке, оставляя за собой веер длинных теней. Солнце светило прямо в глаза, и было трудно узнать, кто из них сержанты, кто рядовые, кто сверхсрочники. Они шли по двое, по трое, даже четверками, и не в затылок, как ходит строй, а рассредоточившись по всей ширине рулежной дорожки. В центре кто-то играл на баяне, все остальные пели.

И утренняя тишина, и это величавое движение поющих солдат, и лучи солнца, и волнующие слова песни — все как-то вдруг напомнило Виктору Антоновичу полное радужных надежд лето 1945 года, тот август, когда они вдвоем с Пантелеем, сойдя с прибывшего поезда, шли по улицам обгоревшего и разрушенного Минска, а солнечные лучи били сквозь пустые глазницы уцелевших стен. Город был похож на те сотни городов, которые довелось на своем коротком веку увидеть Виктору Гаю.

Они тогда на удивление быстро среди пепелищ и развалин нашли нужную улицу. Может, потому, что она была неподалеку от вокзала, а может, и потому, что еще в поезде им очень точную схему начертил однорукий проводник, проживший в Минске всю свою жизнь.

Они остановились у дома номер семнадцать. Остановились и, потрясенные увиденным, молчали. От дома, в котором жила, должна была жить жена Федора — Надя Садко со своим сыном, остался только угол с заржавевшей указательной жестянкой. Написанные на ней, хотя и очень давно, название улицы и номер дома читались отчетливо, исключая всякие сомнения.

— Надо кого-то спросить, — глядя в кирпичную стену, сказал Пантелей. — Мы ж ни черта не знаем.

— В этот дом она приехала после освобождения Минска. И письма писала из этого дома. До самой победы. — Виктор Гай вытащил из кармана кожанки трубку, набил махрой и чиркнул зажигалкой. Голубоватый огонек путался за решеточкой и никак не хотел поджигать табак. — Зажигалка — хуже старого «мессера»… Конечно, надо кого-то спросить.

— Пошли.

— Куда в такую рань?

— Кто рано начинает, тому сам бог помогает.

Им снова повезло. За первым перекрестком они встретили рыжеусого мужчину в солдатской телогрейке, подпоясанной офицерским ремнем. Увидев летчиков, он шустро, опираясь на палочку с резиновым набалдашником, пошел им наперерез.

— Курево есть, фронтовички? — спросил он и уперся глазами в Пантелея.

— Махру или сигареты? — глядя сверху вниз, вопросом ответил Пантелей.

Мужчина неестественно дернул щекой, бровью, снова щекой.

— Махра привычней. Да ведь и белого хлебца иногда хочется.

Пантелей подал ему пачку сигарет.

— Здешний? — спросил его Виктор Гай.

— Сигаретки от союзников? Верблюд. Пробовал в госпитале. Пахучие. — Повернулся к Виктору Гаю. — Не здешний. С Волги я. Деликатное дело загнало в эти развалины. Пройдем вот за этот угол.

Он привел офицеров снова к дому номер семнадцать и показал на стене меловую надпись:

«Мамочка, мы с папой ждем тебя здесь каждое воскресенье. Н и н а».

— Не дождутся. Умерла она в госпитале. Просила меня перед смертью передать этим, — он снова махнул рукой на надпись, — их письма и ее тетради. Толстые такие, с непонятным почерком. Штук десять.

— Они, что, в этом доме жили? — перебил его Виктор Гай.

— Наверное.

— А как же?..

— Нашел их? — в тон спросил мужчина. И тут же ответил: — А я и не искал. Они сами пришли. Вчера воскресенье было. Он, значит, с дочкой и заявился. А я думал, где их искать. Спросил. А они, оказывается, и есть те самые Бочкаревы. Даже сто граммов не поставил. — Он презрительно сплюнул. — Чаем поили. Я им полдня рассказывал, а они мне чай подливали. — Он снова сплюнул. — У вас глоток спиртяги не найдется?

— Не взяли. — Виктор Гай тронул мужчину за плечо. — Дом этот когда?.. Живой кто остался?

— Бог его знает. Эти же, — он снова кивнул головой на надпись, — целые. А вы кого разыскиваете?

— Женщину с мальчиком.

— Дуйте к управдому! Шестая квартира вон в том бараке черном. Если не жалко, две-три сигаретки на дорогу подбросьте.

— Бери всю пачку, — сказал Пантелей, когда мужчина начал вытаскивать две сигареты. — На каком фронте был?

— На разных. Я контуженый. Последний год войны по госпиталям проваландался. Инвалид второй группы. Ну да, слава богу, живы. Теперь нам, фронтовикам, и отдохнуть можно.

— Оно бы так, — обронил Пантелей, — да кто все это будет отстраивать?

— Пусть отстраивают те, кто в тылу отсиживался. А то фиговина получается. Воевали, воевали, кровь проливали, а теперь кирпичи на горб? За что же воевали?.. Молчите? То-то и оно!

Он закурил сигарету, затянулся и добавил:

— Вы как знаете, а я себе буду жизнь устраивать по своим заслугам. Я контуженый. У меня все права и закон. Он тоже за меня. Пусть тыловые крысы вкалывают. Фронтовикам отдых нужен. Будьте здоровы.

Он сосредоточенно пыхнул несколько раз сигаретой, поплевал в ладонь, проверил надежность рукоятки на палочке и быстро заковылял в сторону вокзала. И Виктор Гай, и Пантелей молча смотрели ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за развалинами.

Город просыпался. Прогрохотал по булыжнику военный «студебеккер», оставил на улице завесу какой-то рыжей, пахнущей гарью кирпичной пыли. С вокзала шли с котомками женщины и дети. Отставший от них мальчик громко плакал.

— Начнем с домоуправа, — сказал Виктор Гай и, закинув за спину вещмешок с продуктами, пошагал к черному одноэтажному бараку.

Под сапогами тонко взвизгивало битое, оплавленное в огне стекло. Пантелей поднял одну стекляшку и посмотрел сквозь нее на солнце.

— По акту, который мы имеем, — сказал домоуправ, — все жильцы этого дома погибли.

— А Бочкарев с дочкой?

— Он приехал, как и я, в конце мая, когда дом уже взорвался.

— А почему он взорвался?

Виктор Гай навис над столом и задавал вопросы тоном следователя. Ему почему-то казалось, что виноват во всем этот заспанный после пьянки домоуправ. Гай не мог знать, что перед ним сидит безногий человек, потерявший в этом доме жену, детей и старенькую мать.

— Саперы говорят, был заминирован с замедленным действием. В ночь на Первое мая взорвался. Все и погибли.

— Значит, вы уверены, что Надежда Садко с сыном погибла в ночь на Первое мая?

— Все погибли. Вот ей и письмо с повесткой у нас хранятся. Муж пропал без вести. Полковник какой-то ее спрашивал. Допытывался, как и вы, что да как… А раз погибла, не воскресишь.

— Где похоронены жильцы этого дома?

— Где и все. На кладбище. Только вы не найдете. Там братская могила. А список еще не сделали. На фанере долго не продержится, а на железе написать нечем. Краски нет. Нужна масляная. А где ее взять? Да и писать некому. Сам не умею.

…Вышли на улицу подавленные. Виктор Гай выбил о кирпич трубку, заполнил табаком, прикурил. Пантелей свернул самокрутку.

— Перекусить надо, — сказал он деловито.

Виктор Гай молчал. В голове не было ни одной четкой мысли, хотелось вот так постоять бездумно, покурить.

— Стоять без дела и делать дело может только почтовый ящик. Пошли.

Они вернулись к семнадцатому дому. Пантелей разложил на уцелевшем крыльце плащ-палатку, навыкладывал из вещмешка консервов, колбасы, сгущенного молока. Порезал толстыми ломтями хлеб. Ели без аппетита, нехотя.

— Жаль, не посмотрели, каким поездом лучше возвращаться…

— Волновался человек зря…

— Кто? — не понял Пантелей.

— Сирота.

Снова помолчали, ковыряясь ножами в банке со свиной тушенкой.

Мимо прошла молодая женщина с двумя примерно трехлетними мальчиками. Она крепко держала их за руки, но оба мальчика повернули головы в сторону летчиков и сразу включили тормоза.

— А ну перестаньте! — прикрикнула на них мать и тоже посмотрела на летчиков.

Виктор Гай сразу заметил, как она судорожно сглотнула слюну.

— Пошли же! — дернула она за руки мальчишек.

Те дружно заканючили:

— Хотим хлеба…

— Мамаша! — крикнул Пантелей. — Айн момент. Вы случайно не здешняя?

— Конечно, здешняя, — охотно ответила она и заправила под косынку светлую прядь волос.

— Подойдите к нам. Не бойтесь.

— А я и не боюсь. Фашистов не боялась, а своих чего бояться. А ну замолчите! — цыкнула она на хныкающих ребят.

Те сразу умолкли.

— Сейчас мы их подзаправим. Вы не желаете с нами?

— Попробуйте найти такого, чтоб не желал. Голод кругом. Но я немножко, ладно. Вот этих если накормите, спасибо вам. — Ее светлые глаза растерянно забегали по консервным банкам.

— Отец-то их где?

— На фронте погиб, а мать вот в этом доме завалило.

— Значит, они не ваши?

— Сестры моей. — Она торопливо кормила изголодавшихся мальчишек, подставляя к подбородку каждого ладонь, чтобы не просыпались хлебные крошки и кусочки тушенки.

— Мать погибла, а ребята как же уцелели? — спросил молчавший до этого Виктор Гай.

— В больнице были, — торопливо ответила женщина, — хворь-то их и спасла.

— А домоуправ говорит, все погибли, — вставил Пантелей.

— Не был он здесь и ничего не знает. Да не давитесь вы, успеете! — снова прикрикнула она на мальчишек.

Те уселись поудобнее и послушно сбавили прыть.

— Подружка моя с мальчиком в эту ночь тоже в больнице была. Надя Садко.

…Через несколько минут все пятеро ввалились в узкую комнатку деревянного двухэтажного дома, чудом уцелевшего среди каменных трущоб.

— Мы с Надей спим вот здесь, — она показала на старую деревянную кровать, — а ребятишкам на ящике стелем. Уж вы никуда не уходите, я ребят Воронковым отведу, там и Андрюша Надин, а ее отыщу и приведу. Мастер отпустит. Скажу, что от мужа друзья приехали, он и отпустит. А ну, чубатые, пошли!

Мальчики шустро выскользнули в дверь.

— Зовут-то вас как? — вспомнил Пантелей.

— Ольгой, — сказала она и, задержавшись в двери, тихо спросила: — Федя живой? Война кончилась, а от него ни слова. — Заметив смущение офицеров, она спросила еще тише: — Погиб, да?

— Нет, не погиб, — сказал Виктор Гай, глядя Ольге в глаза, — он не погиб. Мы просто еще не знаем, где он.

Когда женщина, притворив скрипучую дверь, сбежала вниз по такой же скрипучей деревянной лестнице, Виктор Гай набил трубку и с наслаждением затянулся.

— Будет сейчас море слез, — сказал Пантелей.

— Надо же было ей пройти мимо нас! — взволнованный удачей все еще не мог успокоиться Виктор Гай. — Разминись мы на минуту — и человек похоронен. Нет, я все-таки везучий!

Ему не сиделось и не стоялось. Он снял кожанку и швырнул ее в угол на какой-то ящик из-под снарядов, быстро заходил по комнате из одного конца в другой.

— Видишь, как ей здесь? А он мне голову морочил.

— Кто?

— Кто же… Сирота.

— Отпустил ведь.

— Не дурак, потому и отпустил… У нас ей будет в сто раз лучше.

— А они ее слушаются. Как старшину новички…

— Кто?

— Пацаны Ольгу.

— А-а…

— Тоже выпала доля. Легко ли ей будет вырастить таких вот двоих архаровцев? Натворила война делишек: дети без отцов, отцы без детишек.

Они и не заметили, как отворилась дверь и в комнату вошла худенькая девочка с большими глазами и тонкой шеей. Голова ее была туго повязана темным платочком — под подбородок, а узелок сзади на шее. В больших мужских ботинках она казалась значительно меньше и тоньше, чем была на самом деле.

— Здравствуйте, — сказала она тихим, простуженным голосом.

— Вам кого? — обернулся Виктор Гай.

— Я Надя Садко, — снова очень тихо сказала она.

— Ты Надя Садко? — не скрывая удивления, чуть не выкрикнул Виктор Гай.

— Да, — тихо подтвердила она. — А вы от Феди?

Виктор Гай быстро глянул на Пантелея, тот тоже вскинул брови. Зная Надю Садко по маленькой фотографии, они оба, не договариваясь, представляли ее высокой, взрослой, красивой. Только такой могла быть жена Федора Садко. А тут девочка шестнадцати-семнадцати лет.

— Я вправду его жена, — еще более хриплым голосом добавила Надя. — Скажите, где он? С ним что-то случилось?

Виктор Гай наконец овладел собой.

— Вы знаете, как нам повезло. Мы уже вас погибшей считали. И случайно Ольгу встретили…

— Вы его давно видели?

— Сейчас все расскажем. — Пантелей взял ее за руку и провел к столу. — Вы садитесь, перекусите.

Надя присела на табуретку, развязала платочек, и оба офицера невольно задержали взгляд на ее темных кудряшках: они были густо припорошены сединой. Теперь, когда она села ближе к окну, Виктор Гай увидел возле глаз лучики морщин, а в плотно сложенных губах затаилась взрослая боль.

— Он живой?.. Только не надо меня обманывать. Я давно приготовилась к худшему.

— Он не вернулся на аэродром, — сказал Виктор Гай. — За несколько дней до конца войны… Если бы он погиб, мы бы знали. Я уверен, он живой. И найдется…

Надя молчала. Ее взгляд остановился где-то чуть пониже забитого наполовину фанерой окна, худенькие руки безвольно лежали на коленях.

Виктору Гаю захотелось как-то подбодрить ее, он шагнул вперед, легонько тронул Надю за плечи — они были узкие и худые, и сказал страстно, словно убеждал не ее, а себя:

— Человек не иголка, вот увидите — все будет хорошо. Он найдется, Надя. Мы с ним в таких переплетах бывали, и все кончалось нормально. — Он снова увидел ее мужские, перевязанные шпагатом старые ботинки. — Федор — мой друг, и мы не оставим вас в беде. Все будет хорошо.

— И не написал никто ничего, — со скрытой обидой прошептала она. — А я уже чуяла беду…

Виктор Гай рассказал, что в домоуправлении ее считают погибшей, что там есть письмо о том, что Федор Садко пропал без вести.

— Я и так знала, что пропал… Иначе написал бы… Он так часто писал… И письма все пропали в том доме… Андрейка спрашивает, а я…

Ее губы дрогнули, и она замолчала, плотно сжав их. За окном, натужно воя моторами, прошла колонна грузовиков. Они подняли плотное облако пыли. В комнате запахло пеплом и битым кирпичом.

Виктор Гай раскурил потухшую трубку.

— Мы вас с Андрюшкой заберем к себе, — сказал он.

Надя будто не услышала этих слов. Или их смысл не сразу дошел до нее, или ей хотелось обдумать что-то, чтобы ответить, но со стороны казалось, что она не услышала сказанного. И Виктор Гай торопливо выложил все, что давно заготовил для этого разговора.

— Квартира у нас на все сто, не то что эта дыра. Три комнаты, кухня. И все бесплатно. Паек летный будете получать. Школа рядом. Мы уедем прямо сегодня. Пантелей сейчас за билетами, а мы с вами за Андрюхой. Сколько вам на сборы надо времени?

Не поднимая головы, она вдруг сказала тихо, но очень твердо:

— Да нет, я никуда не поеду. Спасибо.

— Как не поедете? — не понял Пантелей.

— Не выдумывайте, — мягко упрекнул Виктор Гай. — Мы с Федором еще давно договорились — если что, помогать… Дело это решенное. А вы…

— Пожалуйста, не обижайтесь, но я не могу с вами… Мы уж как-нибудь выгребемся… Федя будет нас здесь искать. Я не могу.

— Во-первых, когда Федор найдется, он в первую очередь заявится в свой полк…

— А во-вторых, — перебил Пантелей, — вы не выгребетесь. И себя загубите, и мальчика. Голод не тетка. Зараза всякая, крысы бегают…

Вошла Ольга. Наверное, тоже отпросилась с работы. Увидев ее, Надя вдруг всхлипнула и, уже не скрывая обиды, спросила:

— Ну что, что вам от меня надо? Ну что вы пристали? Одна я здесь такая, да? — И заплакала.

Ольга быстро подбежала к ней, обняла, окинула растерявшихся офицеров холодным взглядом.

— Ты что, Надюшка, а? Что им от тебя надо, а?..

Она гладила Надину голову, словно это была ее дочь или младшенькая сестричка.

— Не надо, Надюшка, не надо. Возьми себя в руки. Ты же никогда не плакала, уймись. Что они хотят?.. — Глянула на Пантелея, на Гая. — Что вам от нее надо? Ну?

— У нас там трехкомнатная квартира, паек летный ей выделили, будет жить как у Христа за пазухой. Все бесплатно, — Пантелей говорил растерянно, не зная, куда деть руки.

— И Федор меня просил, — добавил Виктор Гай. — Говорил: «Если что — сына поставь на ноги». И я пообещал… А она в слезы…

— Правда, Надюшка? — В голосе Ольги уже звенели совсем другие нотки — казалось, она вот-вот прыснет смехом. — Правда, да? — Она вдруг подолом своей юбки вытерла Наде нос. Жест был настолько неожиданным и трогательным, что Виктор Гай с большим трудом удержался от улыбки.

— Только поэтому ты и плачешь, да? — допытывалась Ольга. Надя кивнула головой. — Вот дурочка! Мне бы такое горе. — И, повернувшись к Виктору Гаю, заверила: — Поедет, поедет. Это она от радости растерялась. Поедет.

Надя отвела Олины руки.

— Что ты за меня решаешь?

— Поедет она, — тем же тоном сказала Ольга. Только теперь она уже глядела Наде в лицо. — Еще как поедет!

— Никуда я не поеду.

Это было сказано так твердо, что Ольга взорвалась:

— Псих необразованный! Думаешь, что языком мелешь? — Повернулась к Виктору Гаю, к Пантелею: — Выйдите за дверь, мы поговорим с глазу, на глаз.

Гай и Пантелей торопливо вышли, прикрыли скрипнувшую дверь. И сразу же четко услышали Ольгины слова:

— Надька, родненькая, ты не представляешь, как тебе повезло. Это ж летчики! Они тебя на руках носить будут. У них денег — девать некуда! Будешь и одета и накормлена. И Андрейка у них будет, как сыр в масле. Что ты себе думаешь? Дура ты набитая. Замуж выйдешь.

— У тебя одно на уме…

— Не прикидывайся, у каждой из нас это на уме. Мне б такое предложили… Да я бы на четвереньках поползла! Только кому я нужна с этими довесками да с мордой моей отвратительной…

— Выдумываешь… Ты такая красивая…

— Не утешай. Знаю цену себе.

Виктор Гай и Пантелей переглянулись. И оба сразу вспомнили, что давно не курили. А Ольга продолжала:

— Я здоровей тебя в два раза, и то уже сил нет. А ты? Еле-еле душа в теле. И Андрейка весь желтый. Ему учиться скоро… Да и ты сможешь… А что тут? Глину месить? Дура ты! И гордость твоя дурацкая… Кабы меня так пригласили… Господи, я бы жизни для такого человека не пожалела!.. Я бы его и обсмотрела, и обласкала… Собирай свой узел и поезжай. Может, тебе будет так хорошо, что и мне чем поможешь. Двое ведь, поднять их надо… Будь умной, Надюня. И не сердись на меня…

Помолчав, она громко крикнула:

— Товарищи летчики! Входите!

…Когда они вышли на улицу, взошедшее солнце все еще путалось в проломах обгоревших стен, но свет его, его запыленные лучи показались Виктору Гаю поющими струнами, гонцами доброй весны.

Такими они ему казались и сейчас, и приглушенные лесом голоса солдат, их тени на серовато-розовом бетоне многократно усиливали это впечатление.

ГЛАВА IV

Водитель «Волги» Лешка Храмцов тоже думал об идущих по бетонке солдатах. У них служба кончилась, а ему еще служить да служить. Конечно, возить подполковника Гая на «Волге» не ахти какой труд, но все равно — служба. А у этих уже все позади.

— Несколько часов — и будут дома… — сказал Лешка и расслабленно навалился на баранку «Волги». Он с грустью смотрел в спины идущим по рулежной дорожке авиаторам. Машина катилась бесшумно, еле-еле. Поющие солдаты даже не заметили ее за своими спинами.

Виктор Антонович опустил до упора боковое стекло, высунулся наружу. Сразу почувствовал на лице ласковое солнечное тепло и от удовольствия прижмурился.

А ребята пели. И песня в этой утренней тишине звучала приглушенно-грустно, переполняясь настроением улетающих на транспортном самолете солдат: радостью возвращения домой и грустью расставания со всем, что стало дорого за годы службы. Эти оттенки чувств Виктор Антонович угадывал не только в интонациях голосов, но и в походке ребят, в том, как они трогательно обнимали друг друга. Ему хотелось выйти из машины, поближе протиснуться к баянисту, растормошить их, запеть что-нибудь лихое, но тут же подумав, что он уже такого себе никогда не позволит, Виктор Антонович улыбнулся и сказал шоферу:

— Обгоняй, Алексей Иванович.

Лешка откинулся на спинку, поерзал для порядка и нажал сигнал. Солдаты нехотя расступились, и «Волга», обдав их ветерком, проскочила через живой коридор. Виктор Антонович улыбкой ответил на приветливые взмахи рук и попросил Лешку завернуть в полковую ТЭЧ.

Здесь готовили к полетам машину, которую он сегодня будет пилотировать на предельных режимах. Захотелось почему-то взглянуть на нее. Он еще думал, как лучше объяснить Лешке, куда проехать, но тот без всяких объяснений давно понял мысли товарища подполковника и, обогнув здание, остановился на запасной стоянке. Здесь копошились механики. Правда, не у его «двадцать пятого», а в сторонке, возле верно отслужившего МИГ-17. Сквозь узкую щель расстыкованного фюзеляжа выглядывали разноцветные трубки и провода, облепившие кожух турбины. Они источали слабый, но неповторимый запах авиационных лаков.

— Что с ним? — спросил Виктор Антонович техника.

— Двигатель… Ресурс выработал…

Виктор Антонович прошел к затянутому в полинялый чехол «двадцать пятому». Он стоял тихий и покорный, но Виктор Антонович уже отлично знал, какая звериная сила упрятана в чреве новой машины, знал, что таится за внешней покорностью. Только этих знаний было недостаточно для того, чтобы уверенно учить других, — надо летать. Надо все проверить в воздухе, все попробовать самому. И он летал позавчера и вчера ночью, надо еще летать сегодня в сумерках и завтра днем при минимуме, и еще много-много раз, пока новый истребитель не станет таким же близким и понятным, как вот этот выработавший ресурс МИГ-17.

А ведь когда-то и он казался непривычно-загадочным.

Когда-то… Виктор Антонович улыбнулся. Когда-то…

Не когда-то — двадцать пятого августа, спустя всего лишь четыре года после окончания войны. Этот день тоже был вехой в биографии Виктора Гая…

…Его разбудили на рассвете, где-то в половине четвертого. Он проснулся от бесцеремонного грохота в дверь. Вскочил и в одних трусиках бросился в коридор.

— Кто?

— Тревога, товарищ капитан! — крикнул посыльный. — Через десять минут машина подойдет, будьте готовы.

И, гулко стуча каблуками, побежал вниз. Деревянная лестница жалобно заскрипела и затихла.

Гай вернулся в комнату, задернул штору и включил маленькую лампочку, шнуром прикрученную к спинке металлической кровати. Давненько в полку не было никаких тревог, и он остановился в задумчивости — что взять с собой. «В первую очередь надо одеться, — сказал он сам себе, — а потом все остальное…»

Дверь в комнату была открыта, и он не услышал, как вошла Надя. Она стояла у порога в ночной сорочке, прижав к груди сложенные вместе кулачки, в глазах застыл испуг.

— Ты чего? — удивился Гай.

За четыре года жизни в этой квартире Надя ни разу не вошла к нему в кабинет, не постучавшись. Да и вообще она входила к нему только в исключительных случаях, чаще всего когда Андрейка не откликался на требование идти спать. За все четыре года он ни разу не видел, чтобы Надя вышла из своей комнаты непричесанной, в ночной сорочке.

— Ты зачем? — повторил он вопрос. — Марш спать! Тебя это не касается.

— Виктор, это не война? — спросила она тихо. В ее голосе было столько тревоги, что Гай растерялся.

— Просто учебная тревога, — сказал он, откашлявшись и не очень уверенно. — Иди спокойно спи. Иди…

— Я сейчас. — Испуг в ее глазах сменился решительностью.

Она исчезла, и не успел Гай застегнуть ремень на гимнастерке, как Надя снова появилась в комнате. На ней уже был халатик, а в руках небольшой чемоданчик. Она раскрыла его и поставила на стол.

— Так… Полотенце… — Сняла с гвоздя полотенце и бросила в чемодан, туда же в одну минуту переложила со стола коробку с табаком, спички, тетрадь и стопку конвертов, которые Гай только вчера купил. Затем она выбежала на кухню и вернулась с целой охапкой продуктов.

— Зачем мне все это? — взмолился Гай.

— Что еще? — не обращая на него внимания вслух думала Надя. — Да, ложку, кружку, нож… И фонарик. Где твой фонарик?

— Наверное, у Андрейки.

Она бесшумно выскользнула из комнаты и вернулась не только с фонарем, но и со стопкой белья.

— Все это пригодится. Вдруг надолго.

— Может, и пригодится, — тихо согласился Виктор Гай и неожиданно для себя залюбовался ее необутыми ногами, гибкими движениями, упавшей на лицо прядью волос. И что-то непонятное вдруг так подкатило к сердцу, что он чуть не задохнулся от восторга.

И ему подумалось, что вот уже четыре года они жили бок о бок, через стену и почти не видели друг друга, не стремились видеть, не интересовались один другим. Днем Надя работала на электростанции, вечером шла в школу. Виктор Гай даже не всегда приходил ночевать. А если и ночевал, то уходил очень рано. Встречаясь в своей квартире, они здоровались, как здороваются добрые соседи. Гай не раз замечал, что Надя стала интереснее, красиво одевается. Но эти мысли появлялись как-то на ходу и так же на ходу исчезали, не оставляя в душе никакого следа.

И вот что-то случилось…

Что именно — он еще не разобрался, но уже совершенно ясно знал, что эта хрупкая, юная, но рано поседевшая женщина заняла в его жизни свое особое место, стала необыкновенно нужным и дорогим существом. И когда он подумал, что они вправду могут надолго разлучиться, ему стало горько и немножечко жаль себя.

— Спасибо, Надюш, может, и вправду надолго.

Он стал вместе с ней закрывать чемодан, взволнованно касался рукой еще хранившего уют теплой постели обнаженного плеча, и ему хотелось, чтобы эта тревожная ночь и полумрак кабинета, и еле уловимый, как запах весеннего ветра, запах Надиных волос, и легкий испуг в ее огромных зрачках, и даже неподдающийся чемодан — чтобы все это никогда не кончалось. Но под окном требовательно позвал автомобильный гудок. Чемодан защелкнулся, и Виктор Гай рванулся к выходу.

— Подожди, — остановила его Надя. Она заметила на подоконнике расческу. — Подожди. Как же без нее? — Принесла расческу, затолкала в нагрудный карман гимнастерки, глядя в глаза, добавила: — Только ты обязательно возвращайся. Я буду ждать…

— Это учебная тревога, — сказал он почти шепотом. — И не надо меня ждать. Ты спи. Иди спи. Свежо. А ты босая. Быстренько в постель. Ну, марш!

А она стояла рядом и никуда не шла. И в ее широких, темных, как ночная вода, зрачках застыли два маленьких Виктора Гая.

— Если улетите, — сказала она тоже шепотом, — отзовись как-нибудь, ладно? Ой, а мыло, мыло забыла положить! — И она бросилась в ванную комнату.

— Да черт с ним! — крикнул Гай.

Но она догнала его в коридоре и положила в карман брюк мыльницу.

— В машине переложишь в чемодан. Ну иди.

И когда он толкнул дверь, она испуганно выдохнула:

— А если война?

— Не сочиняй, — сказал он строго. — Иди.

— Я буду ждать.

— У тебя есть кого ждать, — сказал он, уже закрывая дверь, и тут же почувствовал, что сказал напрасно.

За минувшие четыре года они, словно сговорившись, никогда не касались трудной для обоих темы, и уж если подошла пора нарушить этот негласный запрет, то нарушить его могла только она — Надя. «Наверное, сейчас стоит в коридоре и плачет», — подумал он уже в кузове грузовика и, почувствовав сильный встречный поток холодного воздуха, подумал еще о том, что в коридоре тянет с лестницы сыростью и она точно может простудиться.

Уже значительно позже он узнал, что она не плакала и не стояла в коридоре, а набросила на плечи его кожанку, замотала в одеяло ноги, выключив свет, почти до рассвета просидела у окна, вглядываясь в ночное небо. И что перед рассветом она задремала и видела, как к ней пришел Федор, неторопливо закурил и спросил, где она потеряла Андрюшку.

И она ответила, что Андрюшка в будущем году уже станет школьником, что она, Надя, перестала его, Федора, ждать, потому что он стал так редко к ней приходить. И он согласно покивал головой и сказал, что ему трудно, что стена в четыре года очень толстая и пробиваться через нее почти невозможно. И она тогда сказала еще, что Андрейка все чаще спрашивает, где папа, а что ответить ему, она уже просто не знает, потому что он взрослый и многое понимает. И когда он равнодушно посоветовал что-нибудь придумать, она сказала сквозь слезы, что почему-то должна и для себя придумывать, и для сына придумывать, и что она не понимает, почему все это на нее свалилось. А он сказал только три слова, что война не выбирает, и молча ушел…


Виктор Гай мчался в трясучем грузовике на аэродром, путано думая о себе, о Наде, о Федоре. И эти мысли сейчас занимали его так сильно, что он даже не пытался уловить смысл в приглушенных репликах летчиков и технарей, которые сидели в кузове так же плотно, как в диске патроны. И лишь когда услышал свою фамилию, переспросил:

— Что там Гай пробовал?

— Летать на этих машинах.

— На каких на этих? — не понял Виктор Гай.

— Что прилетают сегодня.

— А какие прилетают?

— Ты что, с Луны? — спросил сосед, командир первой эскадрильи. — Всю дорогу говорим про реактивные МИГи, а ты спишь.

— От сна никто не умер, — буркнул Виктор Гай. — Подумаешь, реактивные… На них летать проще, чем на ЯКе. Два-три провозных — и пошел.

— Посмотрим, — бросил кто-то загадочно. — Сегодня и посмотрим.

— Говорят, на рассвете будут.

— Как будут? — снова удивился Виктор Гай.

— Ну артист! — засмеялся сосед. — Ты хоть знаешь, зачем нас по тревоге подняли? Не знаешь? Прилетает эскадрилья реактивных. Встречу будем готовить. Как снег на голову.

— Вот это новость…

— Думаешь, зачем тебя на переучивание посылали? Будешь принимать реактивную эскадрилью. Первую в полку. Будешь переучивать всех нас.

— Вы у меня попляшете, — засмеялся Виктор Гай.

Теперь, когда он все понял, ему стало весело и легко. Значит, тревога и вправду учебная, и уже сегодня он снова увидит Надю, и самое главное — наконец он будет летать на реактивном истребителе.

Виктор Гай прикрыл глаза и почти осязаемо почувствовал, как с мелкой дрожью от силы своей могучей набирает обороты турбина, как освободившаяся от цепкой хватки тормозов машина с места рвется к горизонту, и под блестящее тело фюзеляжа, мелькая, несутся бетонные плиты полосы. И ему так захотелось скорее испытать радость полета, почувствовать на плечах тяжесть перегрузок, увидеть, как солнце падает к горизонту, а земля стремительно вращается вокруг самолета, что он рассмеялся звонко и неудержимо и, чтобы остановить этот неуместный смех, хлопнул соседа по плечу и громко крикнул:

— Это ж здорово мы полетаем, хлопцы! — И тут же подумал, что уже сегодня ему будет что рассказать и Наде, и Андрейке.

Когда грузовик качнулся на тормозах у передвижного командного пункта, Гай сразу увидел майора Сироту. И сразу понял, что затея с тревогой принадлежит только Павлу Ивановичу и никому другому.

Невысокого роста, плотный, как пенек, он твердо стоял у края бетонки, широко расставив ноги, и молча смотрел, как прибывают машины с летчиками.

Виктор Гай поздоровался.

— И это называется сбор по тревоге, — вместо приветствия проворчал Сирота, продолжая смотреть на ведущую к аэродрому дорогу. — Ни в какие ворота не влазит такой сбор. Обросли благодушием.

Гай хотел расспросить его о новых самолетах, но, услыхав «железный тембр» в голосе командира, предпочел помолчать. Пусть выговорится. Он любит поворчать, если что-то не ладится. Но стоит ему перед кем-нибудь высказаться о наболевшем, как у него меняются и тембр и настроение.

Сирота посмотрел на часы.

— Через семьдесят минут будут садиться.

— Что за пожар?

— Откуда я знаю. Позвонили из дивизии: «Встречайте в шесть тридцать эскадрилью реактивных. Ваша будет».

— Интересно.

— Еще как… Давно, видимо, планировали. И тебя переучивали с прицелом.

— Трудно даже поверить…

— Тебе что… Летать бы только. Чтоб побыстрее да повыше. А если беда какая — шишки Сироте. Был бы командиром — не так обидно. А исполняющего обязанности всегда чихвостят будь здоров!

— Зато если пойдет дело, командиром назначат. Полковник наш, говорят, уже сюда не вернется.

— Говорить просто… Пойдет дело… Оно пойдет. В какую сторону? Специалистов только переучиваем, а техника черт знает какая. Как же оно пойдет?

— Рассудку вопреки, наперекор стихии, —улыбнулся Виктор Гай.

— Иди лучше с летчиками поговори и не действуй мне на нервы, — уже более мягко сказал Сирота. — Расскажи им про новую машину. Будет кстати.

…Разговор про новую машину очень быстро перешел в обычный треп, который можно услышать на любом аэродроме в предполетные и послеполетные часы. А в шесть тридцать кто-то рванул дверь и крикнул: «Летят!»

Все тотчас высыпали на рулевую дорожку, которая параллельно взлетной полосе убегала к горизонту. Замерли, вглядываясь в бесконечную голубизну, но небо было чистым и безмолвным. Прошла минута, вторая. Рядом с Виктором Гаем шушукались капитан и какой-то техник-лейтенант. Капитан поднес к уху лейтенанта спичечный коробок и тихо спросил:

— Жужжит?

— Ничего не жужжит, — сказал лейтенант.

— А ты прислушайся.

— Ничего не жужжит…

— А мне кажется, жужжит…

— Нет, ничего не слышу.

— Вот поэтому ты и ходишь пятый год лейтенантом…

— Это почему же? — не уловил юмора лейтенант.

— «Почему да почему»… — почти серьезно продолжал капитан. — Если начальство говорит «жужжит» — значит жужжит. А ты вот ничего не хочешь слышать.

— Как же говорить «жужжит», если там ни черта не жужжит?

Все дружно засмеялись, и в этот момент Виктор Гай увидел над зеленой полоской леса маленькую черточку. Она быстро росла и приближалась.

— Вот он! — показал Виктор Гай рукой, и все повернули головы за его жестом.

Смех оборвался. Черточка на глазах становилась силуэтом самолета, который вдруг, словно им выпалили из пушки, со звенящим свистом пролетел над аэродромом.

— Вон еще идут!

И над головами промелькнула тройка таких же стремительных машин. Потом еще и еще…

Где-то в зоне эскадрилья перестроилась, и через несколько минут реактивные машины одна за другой «посыпались» на аэродром. И когда первый самолет, задрав свой беспропеллерный нос, коснулся колесами бетонки, под ним в тот же миг взорвались два сизых дымка и мгновенно растворились в горячей струе турбины. А серебристый истребитель непривычно долго бежал по полосе с непривычно поднятой передней «ногой». Но вот скорость стала гаснуть и нос плавно выровнялся, мягко опустившись на опору. Потом истребитель свернул на рулежную дорожку и стал приближаться к стоянке, а на посадку шел уже следующий.

Но летчики и техники, подобно мальчишкам, побежали навстречу первой машине. И хотя Виктор Гай не только близко видел «новенькую», но и налетал на ней необходимое количество часов, он тоже не выдержал и побежал вместе со всеми. Ему передалась общая взволнованность, и он заново пережил гордое чувство восторженности и восхищения. Словно зачарованный глядел он на машину. В ее устремленности, в совершенстве линий, в этих порывисто отброшенных назад плоскостях даже здесь, на земле, чувствовалась скорость — скорость, близкая к звуковому барьеру.

…Во время завтрака Сирота объявил:

— После обеда — полеты на новых машинах. По одному провозному. До обеда — отдыхать.

Виктор Гай неожиданно не только для других, но и для себя сразу сел в грузовик, идущий в город. «Она же ничего не знает и будет зря волноваться», — с нежностью подумал он о Наде и тут же поймал себя на мысли, что как будто оправдывается перед кем-то. «Ерунда все, — сказал он себе, — просто я хочу успокоить Надю. Она ждет, волнуется…»

Было начало десятого, когда Виктор Гай сошел с машины и в несколько прыжков взбежал по охнувшей от неожиданности деревянной лестнице. Вставляя в замочную щель плоский потертый ключ и поворачивая его, он с огорчением подумал, что, наверное, она ушла на работу и он напрасно торопился, но тут же вспомнив, что у нее сегодня выходной и они с Андрюшкой будут ему рады, обрадовался сам.

Еще из коридора он увидел спящую возле окна Надю. Не отрывая от нее взгляда, снял потихоньку сапоги и, оставшись в мягких шерстяных носках, бесшумно приблизился к ней. Сел на подоконник так, чтобы видеть ее лицо. С величайшей осторожностью набил табаком трубку, но поджигать не стал. Побоялся, что шум горящей серы разбудит ее. Надя спала, как-то по-детски смешно подперев щеку кулачком. Впервые за эти четыре года Виктор Гай внимательно рассмотрел ее лицо: мягко закругленные брови, смугло-нежные щеки, трогательно-детские губы. И к сердцу вдруг подступила нежность — чувство незнакомое и тревожное. Захотелось протянуть руку и легонько коснуться волос, уха, шеи…

Надя открыла глаза и чуть-чуть улыбнулась.

— Сон какой видела…

— Страшный?

— Уже утро? Ты давно вернулся?

— Только что, — не удержался от улыбки и он.

— А я все хотела понять, что там, — она кивнула головой в сторону окна, — и не заметила, как заснула.

— Замерзла?

— Не могла успокоиться… Боюсь войны. Жизнь уже настраиваться стала. И тут эта тревога. Что у вас?

— Я же говорил, учебная. Знаешь, какие самолеты пришли к нам?.. Что-то фантастическое. Крылья — вот так, — он резко отбросил назад прямые руки, — как у стрижа. А скорость — ураган!

— Такие, на которых ты учился в командировке?

— Чуть другие.

— Огорчен?

— Наоборот!

— Значит, устал. Глаза у тебя усталые.

— Поспать, наверное, надо.

Надя встала, подошла к нему и, улыбаясь, стала вытирать платочком уголки глаз.

— Закоптился, как сапог. Посмотри. — И показала на платочке черно-серые разводы.

— Это в машине, — тоже с улыбкой сказал Гай, подставляя лицо.

— Ты мне не подставляй свой нос, лучше снимай гимнастерку, и я тебя, как Андрюшку, отстираю.

Виктор Гай осторожно соскользнул с подоконника и одной рукой обнял Надю за плечи. Она податливо прильнула к нему и замерла, расслабленно положив на грудь руки, и он ощутил под пальцами ее волосы, такие мягкие-мягкие…

Она слегка отстранилась, торопливо сказала:

— Федора видела во сне… Говорю ему: «Перестала я ждать тебя», — а он говорит: «Жены долго не ждут…» А я ведь не перестала. И ты тоже…

Виктор Гай мгновенно отрезвел, убрал с ее плеча руку. И, уже не думая о том, как она воспримет его слова, сказал:

— Чуть не забыл, из горсовета позвонили, что тебе выделена однокомнатная квартира на Зеленой улице. В четвертом доме, сорок вторая…

Вышел в коридор, взял чемоданчик и прошел в свою комнату.

— Сходи посмотри, — сказал уже через дверь. — Переехать можно в любое время.

Мыло лежало в чемодане завернутое в бумагу, а мыльницы почему-то не было.

— И куда я мыльницу дел?..

— Я предупреждала, что мы тебе быстро надоедим, а ты не верил, — все еще оставаясь возле окна, сказала Надя. — А мыльница у тебя в кармане.

— «Предупреждала…» А потом все время плакалась: «Хочу жить независимо…» Вот и радуйся. Кто-то внял твоим мольбам.

— А я и радуюсь, — сухо парировала Надя. — Хотя ни у какого горсовета я квартиру не просила.

— Знаю… — Ему стало жалко ее. Предательски трогательный комок подкатил к горлу, и Виктор Гай охрипшим голосом сказал: — Не хочешь переезжать — не надо. Я не гоню. Тем более что ты не просила квартиру.

— Я не хочу? — Ее голос уже звенел слезами. — Я сегодня же перееду.

— Переезжай сегодня, — сказал он спокойно и подошел к ней. — Только зачем? Разве здесь вам с Андреем плохо?

Она рванулась к своей комнате, но попала прямо к нему в руки.

— Можешь радоваться. Сегодня же уеду. Пусти.

И обессиленная повисла на его руках. Узкие худенькие плечи мелко затряслись от рыданий.

— Потекла река Волга… — Он поправил ей волосы, воротничок. — Начало всемирного потопа. — Вытер платком щеки, глаза, как маленькому ребенку, приподнял за подбородок лицо, ободряюще улыбнулся. — Никуда, слышишь? Никуда не отпущу.

Она согласно кивала головой и никак не могла остановить слезы.

В дверь постучали. Виктор Гай усадил Надю в кресло и вышел открыть. Худенький мальчик, сын почтальона, подал вместе с телеграммой грязную тетрадь для росписи. Виктор Гай черканул какую-то закорючку и вскрыл бланк. Глаза тревожно метнулись по строчке: «Дорогая Надюша…» Он почувствовал на лице холодный пот, в ладонях липкую влагу. И мозг обожгла догадка: Федор! «Это же здорово!» — попытался он обрадоваться и успокоить себя, но ни успокоения, ни радости не ощутил. «Да что это я!» — прикрикнул он сам на себя и спокойно дочитал телеграмму:

«Дорогая Надюша еду к тебе. Подробности при встрече. Оля тчк. Виктор готовь одну комнату моей семье возвращаемся двадцать пятого августа минским поездом. П а н т е л е й».

Постояв в коридоре еще несколько секунд, он окончательно овладел собой, улыбнулся и подошел к Наде.

— Пантелей и Оля едут к нам. — И протянул телеграфный бланк. — Так что твоя квартира на первое время будет в самый раз. И молчал… Ну Пантелей!..

Надя обрадовалась, засуетилась. Все пыталась быстрым движением убрать падающие на лоб волосы, а те непослушно снова и снова падали на лоб.

— Он давно ее звал, да она не соглашалась. Двое детей, школьники уже, боялась. А он-таки уговорил. Молодец! Ты отчего загрустил? — Ее брови сделали взмах. — Оля — умница, им будет хорошо. Ну снимай гимнастерку, сейчас воду приготовлю…

— Минский поезд в шестнадцать приходит, а у меня полеты после обеда… — Рядом с Надей он казался огромным и беспомощным.

— Я встречу сама. Помойся и поспи. Вон какие глаза усталые.

И когда Виктор Гай помылся и лег в кровать прямо поверх одеяла, она снова без стука вошла к нему и присела на краешек в изголовье. Он взял ее руку и провел пальцем по хитро переплетающимся линиям ладони.

— Нам с тобой, Виктор Антонович, есть о чем серьезно подумать… — Она уже овладела собой, в ее глазах была мудрая ясность, в голосе твердая уверенность.

— Да, Надя, есть.

— Ты все понимаешь?

— Нет.

— Что ты не понимаешь?

— Столько лет рядом, а я как слепой.

— Ты рано прозрел, Витюшкин. Все будет как было: просто и ясно. Я слабее тебя, могу дрогнуть, как сегодня. А ты сильный, тебе нельзя.

— Надя…

— Ну что?

— Мы уже не сможем как прежде.

— Сможем, Витюшкин. Выбора у нас нет.

— Но ведь так нельзя!

Виктор Гай почти выкрикнул эти слова, как выкрикнул однажды в детстве, когда подаренный ему голубь без труда вырвался из руки и взвился к небу. Пока он держал птицу, его сердце билось взволнованно и счастливо, и ему казалось, что счастье это будет длиться бесконечно. Но оно в буквальном смысле выпорхнуло из рук, повергнув мальчишку в горе. «Ведь так нельзя!» — кричал он в небо, еле различая сквозь пелену слез снежно-белого голубя.

— Как — так? — Надя смотрела на него с сочувствием и упреком.

— Я не хочу больше так, — сказал он и отвел глаза.

— Разве ты уже не веришь, что он вернется?

Несколько минут они оба молчали.

— Прости меня, — тихо выдохнул Гай и легонько пожал Надину руку. — Прости… Все война…

— В академию ты в этом году поедешь… На пять лет. Так что все хорошо будет. Я ведь правда не перестала его ждать… Постучал почтальон, и у меня сердце оборвалось… А мы с тобой должны встретить его, не опуская глаз. Ты ведь понимаешь меня?

— Да, Надя, понимаю.

— Ну и молодец. А теперь спи.

Гай потянулся к будильнику, но Надя остановила его.

— Спи. К обеду разбужу.

— Ладно.

— Отпусти уже мою ладошку. — Она осторожно потянула руку и встала. Отошла к двери, улыбнулась. — Спи.

Он долго лежал с открытыми глазами и как-то незаметно заснул, сразу и крепко. Видел во сне новые истребители. И когда Надя разбудила его, был в воздухе, под самыми облаками, летел стремительно и бесшумно.

Этот сон ему вспоминался на аэродроме, когда он поднялся с инструктором в небо на новом истребителе, вспоминался он ему и спустя несколько лет, когда осваивал сверхзвуковой самолет. И еще вспоминался, когда однажды остановился двигатель — летел Гай тогда под самыми облаками стремительно и бесшумно. Но двигатель запустился…


Нет, МИГ-17 — прекрасный самолет. И Виктору Антоновичу не хотелось верить, что его скоро совсем не станет на аэродромах, что он будет начисто вытеснен вот такими длинноносыми, наверное, еще более мощными, чем «двадцатьпятка», всепогодными ракетоносцами. Техника стремительно меняется, торопится, спешит за временем. Виктор Антонович только облетывает новый самолет, а на параде уже промелькнули такие машины, что и фантазии не хватает. Значит, скоро и они поступят в части. Ведь Гая уже предупреждали, чтобы готовил одну эскадрилью для переучивания на новой технике.

…А что, если именно по этому поводу его сегодня так рано подняли?

Нет, ведь он писал в Москву ясно и четко. И если ему везут ответ, то разговор будет о Федоре.

ГЛАВА V

Виктор Антонович кивнул технику, чтобы к «двадцать пятому» принесли стремянку и сняли с кабины чехол. Все это было сделано мгновенно. Гай поднялся по стремянке, наверху задержался. К самолету шла Наташа.

— Доброе утро, товарищ подполковник…

— Доброе утро, товарищ инженер-конструктор. Какая сила вас в такую рань привела на аэродром?

— Жду самолет из Москвы. А вы почему не отдыхаете? Ведь у вас трудная программа сегодня…

— Тоже жду самолет из Москвы, дорогая Наталия Сергеевна.

— Интересно. А мы не одного и того же человека ждем?

— А кого, если не секрет?

— Секрет.

Ната оставалась Натой. Она стояла перед Виктором Антоновичем вся вытянутая, со слегка вскинутым остреньким подбородком. В прищуренных глазах светились маленькие искорки. Руки — у шеи: придерживала перекинутый через плечо плащ. Широкий оранжевый свитер мягкой складкой лежал на бедрах, скрывая очертания фигуры, но, может быть, именно поэтому гибкость и стройность ее угадывалась еще сильнее.

Виктор Антонович ждал, что она вот-вот покажет язык, как любила делать школьницей.

Она ведь совсем недавно еще была школьницей…

Сколько же это ей было тогда? Девятый класс… Да, шестнадцать лет. О чем в такие годы могла думать девочка?

Гай считал: о чем угодно, кроме любви…

Оказалось же, что шестнадцатилетняя девочка теоретически была подкована в вопросах этого коварного чувства сильнее тридцатилетнего мужчины.

В тот день Надя рано ушла в институт — распределение. И хотя предварительно вопрос был решен — ее оставляли работать инженером в Межгорске, в каком-то зональном энергоуправлении, — ушла она за час до заседания комиссии очень взволнованная.

Виктор Гай проводил ее до двери, поцеловал в лоб на счастье. Она прикрыла глаза, с улыбкой кивнула: все будет хорошо. Сбежала несколько ступенек по лестнице, обернулась и еще раз кивнула: не волнуйся, все очень хорошо.

Именно поэтому, что все было слишком хорошо, его и беспокоила какая-то неясная тревога…

Закончив академию и отслужив три года «в краях с жарким, влажным климатом», он наконец возвратился домой, в свой родной полк.

Надя в эти дни сдавала госэкзамены в институте и попросила его уехать куда-нибудь.

— Иначе я завалю все на свете, — умоляла она. — Я забуду даже то, что хорошо знаю… Пока ты рядом, никакие науки мне в голову не полезут.

И он уехал. Вернулся перед самым распределением. До полуночи они сидели друг против друга и говорили, говорили… Потом бродили по гулким ночным переулкам и не заметили, как начало светлеть небо.

— Домой, что ли? — спросил Виктор Гай.

— Я с войны не видела, как восходит солнце.

— Тогда идем к озеру. Там солнце прямо из воды поднимается…

И они снова наперебой рассказывали друг другу о днях и годах, проведенных в разлуке, и Виктору Гаю порой казалось, что не было никакой академии, никакой дальней командировки, а что они давным-давно живут вот так рядом, рука в руке…

Может, потому, что сидели они, накрывшись одним плащом, потому, что им было удивительно хорошо и спокойно, они не заметили бег времени и вернулись домой к девяти часам.

Наскоро перекусив, Надя убежала в институт, а Виктор Гай распахнул окно, сел на подоконник и начал раскуривать трубку.

Внизу на асфальте остановилась девушка. Нет, пожалуй, еще девочка. Прищурив от яркого света глаза, она смотрела на Виктора Гая и, перекладывая из руки в руку, вертела вокруг себя хозяйственную сумку.

— Вы меня не узнаете? — спросила она летчика.

— Нет, не узнаю, — чистосердечно признался Виктор Гай, лихорадочно роясь в памяти.

— Я — Ната. Не помните?

— Нет.

— Когда я была во втором классе, вы меня с Андреем возили на аэродром и показывали самолет. И в кабине меня фотографировали.

Теперь он вспомнил и рассмеялся.

— А где же бант, которым ты зацепилась в кабине?

Она тоже засмеялась:

— Вспомнили?

— Вспомнил. А узнать… Тогда кнопка была, а теперь невеста.

— Допустим, еще не невеста… А Андрей спит?

— Андрей в пионерском лагере. Уже несколько дней.

— В пионерском?!. На нервной почве?

— Вожатым, конечно. Не знала?

— Я только вчера из Москвы.

— Значит, мы одним поездом?

— Я видела вас. Но думала, обозналась. А почему вы так долго не появлялись?

— Служба…

— Я знаю, где вы были…

— Зачем же спрашиваешь?

— Так… Расскажете?

— Когда-нибудь… Приходи.

— Ладно. Пойду по магазинам.

— Возьми меня с собой.

— Правда? — Она искренне обрадовалась.

— Конечно.

— Увидят девочки наши — вот уж будет вопросов…

…В одном из магазинов встретили Пантелея. Обнялись, расцеловались. Каждому хотелось спрашивать и спрашивать, но они выдавили из себя какие-то глупые восклицания, вроде «Надо же!», «Вот здорово!», «И кто бы подумал…», и глупо улыбались. Ната поняла, что она здесь лишняя, и тихо спросила:

— Я, пожалуй, пойду?..

— Если бы ты была парнем, я бы тебе отдал свой чемоданчик, все равно больше покупать ничего не буду. Но ведь ты из слабой половины…

— Я таскала корзины потяжелее. Давайте. Он же пустой.

Она почти силой забрала чемоданчик и быстро скрылась. Виктор Гай и Пантелей остались в магазине. Они все еще смотрели друг на друга и все так же глупо улыбались.

— Давай мы уйдем отсюда, что ли? — наконец опомнился Виктор Гай.

— Конечно.

Они вышли на бульвар, сели на свободную скамейку.

— Как Ольга, ребята? Что в полку нового? Сирота как? Свирепствует?.. А этот…

— Ты передохни, — перебил его Пантелей. — Надо по науке, от простого к сложному. А то если сразу попрешь, много не возьмешь.

— Давай без философии. — Виктор Гай достал трубку.

— А без философии — просто. Живем — хлеб жуем. Получили квартиру в этом году. Ребятам скоро в армию. Ольга на высоте, как всегда… И поучиться бы сейчас не грех, да не пускает папа Карло. — Пантелей быстро глянул на его майорские звезды.

Виктор Гай перехватил взгляд Пантелея, и ему показалось, что глаза старого боевого друга на миг подернулись грустью, а в уголках губ тенью мелькнула обида.

— А почему ты все старшим лейтенантом ходишь? Случилось что-нибудь?

— А черт его знает? Должностей нет. Наш брат техники не шибко продвигается.

— С учебой что? Прошло ведь восемь лет?..

— Прошло… — согласился Пантелей. — Не получилось. Когда ты поступал, и мне можно было. Да Ольгу не мог оставить, сам знаешь… Потом пришли новые самолеты — понравились они мне, — сам уезжать не хотел. А теперь вот и рад, да Сирота не пускает. В этом году — никак, говорит… Никак так никак.

— Кислый ты какой-то.

— Да нет… Работа моя мне по душе. Когда я у самолета, мне ничего не надо. Это ж такая умная машина…

— А звание?

— А что звание… Главное, чтобы работа по душе. Поучиться — другое дело. Машина грамотности требует. А звание… Конечно, не мешало бы. Уже за тридцать, капитаном пора бы… Да и лишний рубль в семье сгодится. Только, честно говоря, меня это мало волнует. И учиться захотелось не потому. Новый самолет интерес разбудил… Помнишь ЯК? Уже назубок его знал. Покажи мне любой винт, я скажу, откуда вывернут. А тут… Сколько я бился над электросхемой! Наде твоей спасибо — настоящий ликбез мне устроила… Элементарные вещи, оказывается, не знал…

Он наконец вспомнил про сигареты. Достал из кармана замасленную пачку, наверное, в комбинезоне таскал, стукнул ногтем большого пальца по дну и чуть ли не на лету поймал губами выпрыгнувшую сигарету.

Виктор Гай молчал, думая о сказанных Пантелеем словах. И, вспомнив «Наде твоей спасибо», заулыбался — уж очень отчетливо представил, как Надя обучала его. Было приятно, что Пантелей так вот неожиданно признал, что Надя не сама по себе, а его, Виктора Гая…

— Куда сейчас путь держишь? — спросил он Пантелея.

— В полк поеду.

— Я с тобой. Сирота на месте?

— Руководит полетами.

— Тогда поехали. А вечером бери Ольгу — и к нам. Хочется взглянуть на нее. Насчет учебы провентилируем.

— Не надо тебе вмешиваться.

— Как это — не надо? Мы что, чужие друг другу? Да и по службе я обязан об этом думать.

— Черт! Забыл спросить, куда тебя определили.

— Замом по летной.

Пантелей качнул головой: дескать, ничего себе!..

— Подполковником скоро станешь! — сказал с восхищением. — Третья звезда не за горами. Глядишь, и меня догонишь…

В «газике» было душно. За городом они остановились, чтобы снять в передних дверках стекла. Виктор Гай очень хорошо увидел заходящий на посадку МИГ, заволновался, вышел из машины, очень уж как-то неуверенно истребитель приближался к земле. Очень рано выровнял пилот машину.

— Что же это за орел такой?

— Молодых сегодня выпускают, — сказал Пантелей. — Хорошие ребята.

— Заметно…

— Все так начинают. А потом летают — я тебе дам!..

Спокойный тон Пантелея не располагал к спору, и Виктор Гай улыбнулся:

— Давно никому разгон не делал. Руки чешутся.

Пантелей небрежно махнул рукой:

— Не оригинальным будешь. Папу Карло не переплюнешь.

— Свирепствует?

— Сам увидишь, — уклонился Пантелей от вопроса. — Поехали.

По пути на СКП Виктор Гай завернул на командный пункт к штурману наведения. «Довернуть, подвернуть» — звали когда-то это хозяйство летчики. Когда Гай уезжал в академию, они только вслух мечтали о приборах наведения, потому как слышать слышали, а увидеть еще не доводилось.

— Если это все правда, — говорили они, — нам делать нечего. Довернуть, подвернуть — это и автопилот сделает.

Но «довернуть, подвернуть» — теперь на каждом аэродроме, а летчику работы даже прибавилось.

Когда Виктор Гай зашел к штурману, его встретил вопросительным взглядом незнакомый капитан.

— Майор Гай, заместитель командира полка, — представился Виктор Гай.

Представился и штурман, окинув гостя коротким оценивающим взглядом. И сразу уткнулся в желтоватый фонарь экрана.

— Смоляков и Федотов в воздухе, — сказал он. — Коса на камень… Смоляков за «цель» идет… Хитрый, черт… Но Федотову тоже палец в рот не клади… — Штурман комментировал отрывисто, с короткими паузами. Нетрудно было угадать, что происходящее в воздухе его волновало не меньше, чем летчиков.

— Ох и хитрец Смоляков!.. Верхняя кромка сегодня где-то около десяти… Видите, какую высоту держит? Над самыми облаками, чтоб скрыть инверсионный след. А Федотов… Идет на десяти… Снижается зачем-то… Вверх пошел! Все, сейчас будет атака!

Виктор Гай приложил к уху контрольные наушники. Ему тоже понравился этот неизвестный Федотов. Захотелось даже помериться с ним силами.

— Атаку выполнил, — доложил перехватчик. — Разрешите поменяться ролями?

— Предусмотрено плановой таблицей? — спросил Виктор Гай.

Штурман кивнул головой, спросил у летчиков, какой запас горючего остался, и тут же дал Смолякову команду на разворот. Самолеты разошлись, чтобы опять сойтись и повторить бой. Только теперь уже перехватчик был поставлен в положение «цели».

Виктор Гай почувствовал легкое волнение — он всегда думал о том, чтобы учить летчиков именно вот так, с выдумкой, чтобы трудно было, чтоб каждый почувствовал азарт боя, чтоб думали и летчики и штурман. И ему хотелось схватить у Ванина микрофон и сказать обоим пилотам что-то хорошее, но именно в этот момент по громкоговорящей связи прозвучал очень знакомый голос:

— Ванин, вы что там художничаете? Перехватчиков наводить по схеме. И никаких перемен ролями в воздухе.

— Замена предусмотрена плановой таблицей, — попытался спасти положение штурман.

— С этим мы еще разберемся, — хрипло сказал Сирота. — Замену в воздухе запрещаю.

В динамике выразительно щелкнуло, будто хлопнул кто-то рассерженно дверью.

Штурман, не скрывая досады, дал летчикам отбой, приказал возвращаться на точку.

— Будут попусту вырабатывать топливо до посадочного остатка… Вот такие пирожки, товарищ майор.

— Да уж вижу, — сказал Виктор Гай. — Ну ладно, был рад познакомиться.

— Я тоже. — И тут же, увидев в руках майора трубку, добавил: — Курить здесь нельзя.

Виктор Гай согласно кивнул головой и вышел. Зажмурился от яркого света, постоял немножко и пошел на стартовый командный пункт. Промчался рядом мотоциклист, но шум мотора Виктор Гай не услышал, потому что на взлет шла пара истребителей. Оба работали в форсажном режиме, и пронзительно звенящий грохот поглотил все другие звуки.


…Сирота встретил его так, словно они расстались несколько дней назад.

— Ты? Садись, я сейчас не могу с тобой заниматься.

И четко распорядился в микрофон:

— Шестнадцатый, идите в зону. Четырнадцатый, разрешаю выход на точку. Девятнадцатый, доложите готовность.

— Я девятнадцатый, — захрипел динамик. — Разрешите взлет!

— Девятнадцатый, взлет разрешаю.

И снова весь звуковой мир погрузился в стонущий и скрипящий грохот.

Когда отстоялась тишина, Сирота повернулся к Виктору Гаю:

— Ты вовремя приехал. Походи, посмотри. После разбора полетов потолкуем.

— Уже походил, — сказал Гай и посмотрел Сироте в глаза. — У наведенца был. Как раз, когда ты подправлял его.

Сирота нахмурил и без того хмурые густые брови.

— Об этом тоже поговорим.

— Да уж конечно.

— Приехать не успел, уж ворчишь. Состаришься быстро. Вот оно что.

— Полеты закончишь — к нам приезжай. Будем ждать.

— Ладно.

На том и расстались.

Возле дома Виктора Гая ждала Ната. Еще издали он увидел, как она отделилась от узорчатого металлического забора и пошла навстречу.

— Несколько часов вас жду, — сказала она с плохо скрытой обидой. — Чемодан у меня, а квартира на замке. Надежда Николаевна не появлялась.

— Пожалуйста, извини меня, — сказал Виктор Гай. — Буду твоим вечным должником. — Он взял из ее рук чемодан. — Пойдем к нам. Что-то покажу.

В первую очередь Виктор Гай набил трубку и закурил.

— А правда, что эта трубка принадлежала фашистскому летчику? — Ната смотрела на него с любопытством.

— Правда. А как ты узнала?

— Мне Андрей рассказывал.

Интересно, из каких источников это стало известно Андрею? Сирота или Пантелей?

— А что он тебе еще рассказывал?

— Что эту трубку вам подарил его отец.

— А еще что?

— А это та самая трубка?

— Та самая.

— Как интересно… А вы не знаете, его отец вернется когда-нибудь?

Виктор Гай посмотрел Наташе в глаза и сразу понял: ее вопрос совсем не случайный, это продуманный и точно рассчитанный удар. Но зачем? Что за этим скрыто?

— Зачем ты об этом спрашиваешь?

— Разве нельзя?

Виктор Гай почувствовал себя беспомощным и даже не понял, откуда эта беспомощность. Почему вдруг? Ведь даже в безвыходных положениях боя он хладнокровно находил выход, а перед ребенком дрогнул.

— Вы верите, что его отец погиб? — продолжала Ната.

Он мог бы и не отвечать ей, но в последних словах девушки звучала искренность. И он ответил:

— Нет, не верю.

— А где же он?

— Не знаю.

— Все-таки что-нибудь предполагаете?

— Предполагаю. Но мои предположения принадлежат только мне. Предполагать может каждый.

— Совсем непонятно…

— Что тебе еще непонятно?

Она пожала узкими плечиками.

— Вы не верите, что муж Надежды Николаевны погиб, и хотите жениться на ней. А если он вернется?

Виктор Гай несколько раз пыхнул трубкой, глубоко затянулся.

— Ну ладно. На взрослые вопросы будут взрослые и ответы. С Надеждой Николаевной нас связывает многолетняя дружба. Это во-первых. А если придет любовь, ты знаешь, что при таких обстоятельствах часто не считаются с тем, что у кого-то есть муж или жена. Во-вторых, сведения о том, что я собираюсь жениться, взяты с потолка.

Она заулыбалась и сказала, хитро прищурив глаза:

— Летчикам вообще не надо жениться.

— Это почему же?

— Профессия опасная.

— По-твоему, мы должны быть вечными холостяками?

— Не умерли же вы до сегодняшнего дня.

— Да вот держусь. — Трубка погасла, и Виктор Гай снова поджег табак. — Выходит, ты за летчика замуж не пойдешь?

— Пока нет. Я буду авиаконструктором. Построю безопасный самолет, тогда, может быть, выйду…

— Что ж, подожду этого дня. Перспектива не безнадежная.

Он помолчал, несколько раз затянулся и уже совсем серьезно сказал:

— Профессия у летчиков действительно опасная. Птица вон рождена, чтоб летать, и то случается… То замерзнет, то о провод ударится. А тут машина. Тысячи деталей, километры проводов и трубок. Она и на земле не всегда безопасна… Но что делать? Летать все равно надо.

Уходя, Ната попросила:

— Придет Андрей, не говорите, что я его искала.

Когда она ушла, Виктор Гай долго сидел на подоконнике, курил и думал сразу обо всем: о своей нелегкой, но любимой профессии, о Наде и Федоре, об Андрее и этой занозистой Натке, о Пантелее и Сироте.

Потом он вдруг почувствовал голод и, чтобы «заморить червячка», извлек из холодильника бутылку молока, выпил ее. Теперь пришло ощущение усталости. Переоделся в синий спортивный костюм, взял со столика свежие газеты и лег на диван, покрытый «верблюжьим» одеялом. Оно прогрелось от солнечных лучей, и лежать на нем было тепло и уютно. Виктор Гай полистал газеты, что-то рассеянно прочел, затем закрыл глаза и почти сразу уснул.

Разбудили его осторожные шаги в комнате. Открыл глаза, прислушался — Надя. Ходит на цыпочках, чтобы не разбудить его.

— Надя!

В тот же миг в дверях появилось улыбающееся лицо.

— Проснулся? Специалист. С утра спишь?

— С утра я на аэродром ездил. Пантелея видел. Сироту. Придут вечером.

— Надо в магазин, значит. А я купаться собралась.

— А я уже все купил.

— В чемодане?

— Ну да.

Она снисходительно улыбнулась, вошла в комнату, присела на диван. Полы халатика разошлись, обнажив загорелые колени.

— Боже мой, до чего вы смешные — мужчины. Купил две бутылки, две банки консервов — и уже готов гостей принимать.

— А что?.. Ну как распределение?

— Нормально. — Удивленно пожала плечами. — Такое внимание ко мне проявили, даже неудобно. — Вдруг вспомнила: — Вода льется, я сейчас. — И выбежала. И уже из кухни крикнула: — Мне предлагают хорошую должность в Межгорске или аспирантуру и сразу же командировку в Новосибирский академгородок.

— А ты?

Она снова появилась в дверях.

— Ничего. Сказали, с ответом прийти завтра, — и тут же вспомнила: — Только ты уехал, меня вызвали в горвоенкомат и сообщили, что Андрюшке за отца пенсия положена. И больше ничего не сказали. Странно, правда?

— Ничего странного. Закон.

— Может быть… Ну, вставай. Пойдем в магазин.

Она протянула ему руку ладонью кверху. Он подал свою. Надя легонько потянула, он приподнялся чуть-чуть, но тут же откинулся назад и потянул за собой Надю. Она села рядом, положив руку на его лоб. На мгновение затихла, даже затаила дыхание, затем ласково потрепала его волосы и встала.

— Идем. Раз будут гости, должен быть и хороший стол. Одной мне скучно этим заниматься.

…Первыми пришли Пантелей с Ольгой. Виктор Гай не видел Ольгу с того дня, как уехал на учебу. Она немного располнела, но время не очень отразилось на этой женщине и уж нисколько не повлияло на характер.

— Еле дождалась этой минуты, не ела, не пила, — заявила она с порога. И сразу взялась за Виктора Гая. — Ну-ка, покажись, пропащий майор. Ах-ах-ах, хорош! Орденов еще больше стало. Моего бы с собой прихватил туда. Глядишь, капитаном вернулся бы: ему уже совестно лейтенантом зваться. Сыновья скоро лейтенантами будут.

— Ольга, — только и сказал Пантелей, но она мгновенно сменила тему.

— Ни черта в этой квартире не меняется. Полгода не была — все по-старому. Когда у тебя день рождения, Надя?

— Не скоро, — ответила Надя, расставляя на столе рюмки.

— А свадьба скоро?

— Скоро, — ответил за нее Гай.

— Я вам в спальню такой торшерчик подарю — дети сами родиться будут…

Сирота приехал один. Прямо с аэродрома. Устало швырнул на табуретку кожаную куртку, молча вымыл руки, лицо, молча взял поданное Надей махровое полотенце и, повернувшись к Гаю, сказал таким тоном, словно продолжал начатый на СКП разговор:

— Передам тебе дела и поеду в отпуск. К батьке, в село. И весь месяц буду в колхозе работать, на поле. Устал сегодня и есть хочу… Еще кого-то ждете?

— Все! — весело ответила Надя. У нее горели щеки и счастливо блестели глаза. Темно-серое платье, вышитое серебряной ниткой, отвлекало внимание от неожиданной седины в темных волосах и сильно молодило Надю.

— Молодец ты, Надежда, — сказал Сирота, оглядывая ее с ног до головы. — Кругом молодец! Ишь какие модные туфли. А моя старуха уже на все моды рукой махнула. А ей только сорок недавно стукнуло… Показывай диплом. Значок, говорят, получила…

— Получила. Могу подарить вам в коллекцию.

— Ну нет… Это слишком…

— Все равно мне ни к чему.

— Чуть не забыл! — вскочил Виктор Гай. — Я же привез такие значки…

Он вышел в кабинет и вернулся с большой коробкой из-под конфет.

— Вот. Около сотни.

— Ты это брось, — взволнованно протянул руку Сирота. — Около тысячи, скажешь.

Виктор Гай спрятал коробку за спину.

— Отдам с одним условием.

— Ну перестань, перестань. — Глаза Сироты зажглись азартом коллекционера. — Выкладывай свое условие.

— Обещай выполнить одну мою просьбу.

— Ладно, обещаю.

— Все слышали? — спросил Виктор Гай и под общий смех вручил Сироте полную коробку значков.

Он их рассматривал весь вечер. Пил и смотрел на значки, и даже когда разговаривал с Надей или Ольгой, хоть и украдкой, но посматривал в сторону раскрытой коробки.

— Что у тебя за просьба? — тихо спросил он Виктора Гая, когда Пантелей и Надя увлеченно слушали Ольгу.

— Пантелея на учебу отпустить надо, — так же тихо ответил Виктор Гай.

— Не могу в этом году.

— Почему?

— Потом объясню… Да ты и сам понимаешь… Такой специалист в полку как воздух нужен. Особенно теперь. Вот подрастет молодежь…

— Тогда ему уже поздно будет учиться.

— Учиться никогда не поздно. Пусть идет на заочное в Надин институт.

— Что это ему даст?

— Высшее техническое.

— Ему в «жуковку» надо…

— Мне тоже надо. Но и здесь кому-то надо, — считая разговор на эту тему исчерпанным, он неожиданно спросил: — Любишь Надю?

— Люблю, — прямо ответил Виктор Гай.

— Значит, надо все законно оформить.

— Наверное, — уклончиво сказал Виктор Гай.

— Не наверное, а точно. И не тяните. Чтоб кривотолков не было.

— Не будет, — снова уклонился от прямого ответа Виктор Гай и вышел на кухню покурить.

Вышел и Пантелей. Он был немножко пьян, и в его голосе еще более отчетливо звучала грусть.

— Извини, Витя, — сказал он, глядя в пол, — я хочу насчет Федора… Ставим крест на этом вопросе? — Посмотрел на Гая и торопливо поправился. — Просто я хотел спросить: ты все еще веришь, что он вернется?

— Верю.

— А Надя?

— И она верит.

— Значит…

— Я все сказал.

— Понятно.

Когда Сирота прощался, Виктор Гай вспомнил ему слова, сказанные на аэродроме:

— Будем «наводить по схеме»?

Сирота не рассердился.

— Вот примешь полк, — сказал он с усмешкой, — хоть хвостом вперед летайте. А у меня уже столько шишек нахватано, вся макушка в буграх. Хочу иметь обеспеченную старость.

Вскоре ушли и Пантелей с Ольгой. Виктор Гай засучил рукава и начал мыть посуду. Он всегда любил эту работу. Надя устало сидела на табуретке и с улыбкой наблюдала, как из его рук одна за другой выскальзывали сверкающие чистотой тарелки.

А когда Виктор Гай сел у раскрытого окна покурить трубку, она опустилась рядом, легонько коснулась его плечом.

— Хорошо, что ты приехал.

Он пожал ее руку.

— Что ты думаешь ответить завтра комиссии?

— Что хочешь, то и отвечу.

— Ты должна ехать в Новосибирск.

Надя, наверное, ждала этих слов, потому что приняла совет Виктора Гая спокойно, лишь чуть сильнее прижалась к его плечу.

«Мы, наверное, любим друг друга, — подумал Виктор Гай спокойно, словно думал не о себе, а о ком-то чужом. — Но если и любовь не помогла перешагнуть через память — значит, не подошло время… Постоянно видеть его лицо, слышать голос, искать оправдания… Значит, не пришло наше время».

— Я поеду, — согласилась Надя.

— Пусть Андрей останется со мной пока… На зимних каникулах мы приедем к тебе в гости.

— Он любит тебя. Пусть останется…

Виктор Гай нащупал ее руку, густые брови, глаза, провел пальцами по щеке и сразу почувствовал под ними влагу. Надя плакала…

После ее отъезда Ната зачастила в их дом. И почти каждый раз получалось так, что приходила она к Андрею в те часы, когда его не было в квартире.

— Опять нет? — спрашивала она весело. — Вот везучая я.

И было трудно угадать — огорчает ее отсутствие Андрея или радует.

— Ну ладно, — заявляла она, — я подожду.

И ждала иногда по нескольку часов, допоздна засиживаясь у Гая. А когда приходил Андрей, она спрашивала или сообщала ему какой-нибудь пустяк и спешила распроститься.

Виктору Гаю нравились эти посиделки: Наташа была интересным собеседником.

— Как вы думаете, — спрашивала она, — войну в Корее можно было предотвратить?

И когда Гай начинал популярно высказывать свои соображения, она вставляла такие вопросы, которые заставляли его забывать, что перед ним шестнадцатилетняя девочка, нужно было вести взрослый разговор.

— Вам не нравится, что я обрезала косы? — заявила она однажды.

— Косы тебе больше шли.

— Но мода требует…

— Модно то, что красиво, — отрезал Гай.

— Ошибаетесь, — возразила она уверенно. — Красиво то, что модно.

— Это одно и то же.

— Ну нет. Самое красивое платье моей бабушки сегодня выглядит смешно. Оно было красивым, когда было модным.

— Слепо бежать за модой тоже глупо, — начинал выкручиваться Виктор Гай.

— Слепо — да. На то и глаза у нас…

А однажды она спросила:

— Моя подруга влюбилась в учителя. Он старше ее на четырнадцать лет. Это глупо?

Гай даже растерялся от такого вопроса. Наташа смотрела на него огромными синими глазищами и ждала. Это был взгляд взрослой женщины.

— Конечно, глупо, — сказал Гай вопреки своим мыслям.

Ему хотелось ответить совсем иначе, но он уловил недвусмысленную связь этого вопроса с ее частыми посещениями, и ему захотелось сказать этой дерзкой девчонке все, что положено говорить в подобных ситуациях.

— А почему глупо?

— Потому что твоя подружка близорукая фантазерка. Девочке в такие годы уже надо видеть перспективу. А она фантазирует, за́мки воздушные строит, подогревает свои честолюбивые чувства несбыточными мечтами, выдумывая из обыкновенной, вполне естественной привязанности к взрослым горячую любовь. Если она вовремя не перестанет раздувать этот шарик, он лопнет и больно стегнет ее по лицу. Она просто неумная дурочка.

Наташа издевательски хмыкнула.

— Есть и умные дурочки?

— Есть всякие, — парировал Гай.

— Так ей и передать?

— Так и передай.

…После этого разговора Гай не видел Наташу до окончания средней школы. Поначалу часто вспоминал ее, но за делами тут же забывал и вспоминал снова, наткнувшись на какой-нибудь предмет, связанный прямо или косвенно с ее существованием.

Однажды его пригласили в школу на вечер, посвященный Дню авиации, попросили надеть все награды и рассказать о войне. Цепляя на мундир ордена, Виктор Гай приятно удивился, что их количество почти удвоилось, и как их компактно разместить на груди — одному богу известно.

Вначале выступление не клеилось, но воспоминания о друзьях захватили его, и Гай рассказал много интересного. Во всяком случае, слушали его внимательно.

Потом были танцы. Когда объявили, что приглашают девушки, перед Гаем вдруг выросла высокая изящная блондинка.

— Вы станцуете со мной?

— Наташка!

— Вы не ошиблись.

— Ты где пропадала? — спросил он, когда они вышли в круг.

— Науку грызла. Девушке в мои годы надо видеть перспективу.

— И какую же ты перспективу видишь?

— Блестящую, — улыбнулась она. — Поступаю в авиационный институт. Становлюсь конструктором. Строю безопасный самолет и выхожу замуж за летчика.

— Мне остается только позавидовать тому летчику.

— Почему?

— Такая жена — клад!

— Что ж, через пять лет вы можете сделать мне предложение.

— Через пять лет мне будет тридцать семь!

— А мне почти двадцать четыре. Если к тому времени не женитесь, я приму ваше предложение.

— Годится! — весело согласился Гай.

…Через несколько дней он вспомнил этот разговор и почти всерьез подумал: «А что? Женюсь на Наташе — и всем сомнениям конец…»

ГЛАВА VI

Да, тогда ей было восемнадцать. Сегодня — двадцать шесть. Тогда она немножко сутулилась, теперь распрямилась и ходит уверенной спортивной походкой. В глазах — ясность и ум, в улыбке — подкупающая непосредственность.

— А вы кого ждете, Виктор Антонович?

— Тоже секрет. — Он развел руки: мол, ничего не поделаешь. Так на так…

Ната засмеялась.

— Я любопытная, поэтому открываю карты: жду самолет. Он везет какого-то генерала. А вы?

— Тоже генерала.

— Этим самолетом мне переслали мои приборы. Сегодня же поставим на ваш самолет. — Она звонко хлопнула ладонью по дюралевому крылу истребителя. — Теперь у меня в руках будут шифры всех необходимых параметров. Значит, и вы генерала?

— Кандидатскую готовишь?

— Что получится… Но вы мне зубы не заговаривайте. Я открыла карты.

— А я, Наточка, еще и сам не знаю, — схитрил Виктор Антонович. — Позвонили из Москвы, приказали ждать. Какой-то генерал хочет меня видеть.

— Все вы знаете! — она резко повернулась и отошла в сторону. Присела, сорвала несколько ромашек и, не оборачиваясь, стала увлеченно мастерить букетик.

Этот нетерпеливый поворот, это красноречивое молчание Виктор Гай хорошо знали, наверное, будет помнить до конца своих дней.

…Ната была уже студенткой четвертого курса и в Межгорск приехала в дни зимних каникул. Они договорились, что в субботу вместе пойдут на лыжах. Но совершенно внезапно разыгрался снежный буран, и они, не дойдя до цели, вернулись продрогшие домой. Ната отогревала у батареи ноги, а Гай в это время варил кофе. Расставляя на столике чашки, он заметил, что Ната дрожит.

— В доме есть только спирт. Могу предложить.

— Если предложите, я выпью, — сказала Ната.

— Кутить так кутить! — Гай поставил две рюмки.

Ната выпила спирт одним глотком. Задохнулась, вытерла слезы, отдышалась, весело улыбнулась, вздохнула:

— Хорошо.

Закусив, они выпили еще, болтали о каких-то пустяках, спорили, как гадать на кофейной гуще, кто преданней — лошадь или собака, кому принадлежит изобретение пенициллина.

— Я останусь ночевать у вас, — неожиданно заявила Ната.

Гай слегка растерялся.

— Можно, конечно, место есть. Надина комната свободна… Но зачем? Я провожу тебя.

— А я хочу остаться.

— Не боишься, что о тебе молва пойдет?

— Плевать мне на молву! — Она вскочила, обошла стол, остановилась у Гая за спиной. — Вы не забыли своего обещания?

— О чем ты?

— Взять меня в жены.

— Но ведь ты еще не конструктор и не построила безопасный самолет.

Ната помолчала, потом заговорила быстро и взволнованно:

— Вы помните, я вам рассказывала о влюбившейся школьнице?.. Вы отругали меня, считая такую любовь блажью. А я все равно не могу вас выбросить из сердца, хотя знаю, что вы любите другую… За что вы ее любите? Зачем любите? Ведь это все безнадежно! Неужели вы не понимаете, что проходят лучшие ваши годы? Проходят в одиночестве, в холоде. Вы не только себя обрекли на такую жизнь, и ее тоже. На что вы надеетесь? На возвращение Андреева отца? Ведь он отнимет ее у вас навсегда… Или на то, что он никогда не вернется? Тогда зачем ждать?.. Я была у них в Академгородке… Я уверена, что если вы женитесь на другой, Надежда Садко облегченно вздохнет. Ее там любят, ухаживают за ней, и она будет счастлива, если вы освободите ее от себя. Не жалеете себя, ее пощадите… То, что вы ей ничего не обещали и ничего не требуете от нее, держит женщину сильнее брачных уз и клятвенных заверений. Такова психология женщины…

— Наташа, милая девочка… — Гай посмотрел ей в в глаза.

Что она увидела в этом взгляде и что ей послышалось в его голосе, но только глаза ее на мгновение сощурились и сверкнули глубокой обидой.

— Эх, вы! — Она круто повернулась и отошла к окну. На подоконнике стоял стаканчик с разноцветными карандашами. Ната вытаскивала их, смачивала о язык грифель и что-то рисовала на запястье…

Вот так же спокойно и деланно-безразлично, как сейчас сооружала букет из ромашек. Только тогда из ее глаз выкатывались одна за другой крупные слезины.

Гай взял ее за плечи, притихшую и покорную.

— Вы не прогоните меня? — спросила Ната сквозь слезы.

— Не прогоню, — ответил он, совершенно не понимая самого себя.

Где-то в отдаленных клеточках сознания еще вспыхивала мысль, что надо остановиться, что все это ни к чему, а под руками доверчиво вздрагивали узкие девичьи плечи. От нее излучалась та неповторимая наэлектризованность, которая подавляет здравый смысл и освобождает чувства. Они стояли у зашторенного окна притихшие и ошеломленные, и Виктору Гаю тогда впервые показалось, что он способен полюбить другую. В тот миг он не видел причин, которые бы помешали ему сблизиться с Наташей.

Причина же появилась неожиданная и прозаичная. У дома с визгом затормозил «газик», и через несколько секунд у двери позвонили. Виктора Гая срочно вызывали в часть. Домой он вернулся через неделю, когда Ната уже уехала в институт. На ее письмо он ответил холодно и сдержанно. Больше они не вспоминали тот вечер. Ната умела молчать.

Вот и теперь выключилась. Ни с того ни с сего. Виктор Антонович тоже молчал.

Связав букетик, Ната потихоньку запела о голубом небе, которое бывает и доброе и злое…

Эту песню Виктор Гай впервые услышал от нее года три назад, когда Андрей закончил летное училище.

Был солнечный воскресный день. Лето уже ушло, а осень задерживалась, не спешила. Проснувшись, Виктор Гай решил было в лес прогуляться, поглядеть на старые знакомые пеньки, возле которых он с Надей когда-то набирал по две корзины опят.

Но его снова потянуло посмотреть бароспидограммы последних полетов командиров эскадрилий. Изучая светлые кривые линии и записывая столбиками цифры, Виктор Гай тогда обнаружил одну интересную деталь. На трех разных пленках одного из летчиков повторялся характерный всплеск самописца — перед набором высоты после горизонтального полета он на какое-то время проваливался вниз. Продешифровав пленку, Виктор Гай сделал вывод: угол набора не соответствовал тяге двигателя, скорость падала, падала и эффективность рулей, и машина проседала, пока двигатель не набирал нужную тягу.

Это открытие тогда взволновало Виктора Гая. Значит, если внимательно дешифровать показания контрольных приборов, можно прогнозировать даже незначительные ошибки летчиков.

Но дешифровка требовала уйму времени. На одну пленку уходило больше часа. А где его взять, это время? Почему бы конструкторам, придумавшим приборы объективного контроля, не придумать к ним быстродействующие дешифраторы?

Вытащил все книги по электротехнике, писанные еще в академии конспекты, начал чертить схемы. Он так увлекся работой, что забыл и позавтракать.

И только голод заставил Гая оторваться от рабочего стола. Он включил электрочайник, вытащил из холодильника сыр, колбасу. Пока чайник неторопливо закипал, Гай с набитым ртом чертил схемы. Он отлично понимал, что все его потуги — фантазия чистейшей воды. Но ему было интересно вспоминать полузабытые формулы, типовые схемы, искать решения сложных задач. Принцип работы некоторых типов дешифраторов он знал, но вместе с тем знал и другое — без специальных знаний такой прибор не сделать. И ему хотелось хотя бы в самых общих чертах обосновать научно свою мысль и, если что-то получится, послать весь материал в конструкторское бюро. Пусть там поломают голову. А чтобы им захотелось ломать голову, идею надо подать выпукло, чтоб сразу угадывалась перспективность задуманного.

Пришел Пантелей. Весело поздоровался. В его глазах притаились непонятные хитринки. Виктор Гай сразу почувствовал, что пожаловал Пантелей неспроста. Но ни о чем не спрашивал; знал, что тот сам все расскажет.

Пантелей подошел к рабочему столу Виктора Гая, заинтересованно вгляделся в исписанные формулами и цифрами листы, и глаза его сразу погасли.

— Хочешь кофе?

— Если б с коньяком…

— С чего вдруг?

— Жизнь веселая…

— По такому поводу можно и с коньяком. — Виктор Гай достал из книжного шкафа бутылку и две рюмки. — Держи.

Пантелей взял рюмку, посмотрел зачем-то на свет.

— Не жадничай, наливай полную.

— Перебьешься.

— Не отдам телеграмму, — пригрозил Пантелей и с деланным равнодушием посмотрел куда-то в угол.

— Какую? — удивился Виктор Гай.

— Наливай полную.

— Вымогатель, — сказал Виктор Гай и до краев наполнил рюмку Пантелея. — Говори.

— Что говорить, на, читай…

Виктор Гай, не выпуская из рук рюмку и бутылку, развернул серый телеграфный бланк:

«Встречай воскресенье поезд девяносто первый  Н а д я  А н д р е й».

— Это какой же, девяносто первый?

— Минский.

Виктор Гай отдал Пантелею свою рюмку и бутылку с коньяком, разгладил телеграмму на ладони, подумал секунду-другую и начал крутить телефонный диск.

Справочное вокзала ответило, что девяносто первый прибыл полчаса назад.

— Что же делать, черт побери?! — Виктор Гай растерянно метался взглядом по комнате. Почти шесть лет прошло с того дня, как Надя уехала в Новосибирск. Она ни разу не приезжала в Межгорск за эти шесть лет, хотя встречались они сравнительно часто. То отпуск проводили вместе у моря, то к Андрею в училище ездили, то Виктор Гай попутными самолетами залетал в Новосибирск. И вот вдруг без всякого предупреждения — встречайте…

— Ничего не надо делать, — спокойно сказал Пантелей, — сиди и жди. Они вот-вот появятся.

Он уже наливал себе третью рюмку. С тех пор как в Межгорск приехала Ольга с ребятами, Пантелей почти совершенно перестал пить. На вечере ли каком, на официальном ли торжестве у него была норма — стакан сухого вина.

— Что с тобой? — спросил Виктор Гай, когда Пантелей опрокинул третью рюмку и начал наливать четвертую. — Что случилось?

— Если б я знал, — сказал он. Немного подумал, залпом выпил четвертую рюмку и поставил бутылку в книжный шкаф. — Просто захотелось напиться.

— С Ольгой поссорились?

— Да ну… Разве она допустит ссору?.. Просто захотелось выпить.

— Ну, если просто… Кофе будешь? Не хочешь. Тогда бери яблоки. Сядь и погрызи. А я хоть чуть-чуть уберу.

В комнате действительно царил «холостяцкий порядок». Все вещи, правда, имели свои места: стаканы и чайник — на табуретке, одежда — на спинках стульев, скомканные листы бумаги — «аккуратной» горкой под столом, книги — везде. На столе, под столом, в шкафу, на каждом стуле, в кресле, под подушкой и даже под кроватью…

Виктор Гай пытался на ходу что-то изменить в этом устоявшемся «порядке», но все его попытки еще больше усугубляли беспорядок. Он понял это, с досадой скомкал и швырнул под стол еще одну бумажку.

Распахнул шкаф, снял с вешалки белую нейлоновую рубашку, надел ее, застегнул все пуговицы, хотел повязать галстук, но узел почему-то не получался. Он бросил галстук на полку и, расстегнув верхнюю пуговицу, закатал выше локтей рукава.

И только теперь заметил, что на ногах у него старые потертые кеды. Надел черные замшевые полуботинки. Подарок Нади. Она без всякого предварительного согласования завела его в обувной магазин, попросила у продавца эти полуботинки и заставила примерить их. Туфли оказались впору. Надя выбила чек и подала продавцу.

— Считай, что я тебе сделала подарок, — сказала она, когда Виктор Гай хотел возразить.

Он так бережно не относился еще ни к одному подарку, разве что к трубке Федора. Впрочем, не так уж много ему подарков дарили. И хотя Надя сделала это буднично, без особой причины и должной торжественности, он оценил ее порыв, угадал в нем глубокую заботу и нежность и дорожил подарком.

Пантелей молча наблюдал за суетой Виктора Гая и думал о чем-то своем. Когда Гай стал чистить трубку, Пантелей совершенно неожиданно разоткровенничался.

— Главное, когда ты сам в себе человека уважаешь, — заговорил он ясно, без тени опьянения; видимо, возбуждение было настолько высоким, что алкоголь не замутил ему голову. — Когда же сам к себе уважение теряешь, это беда, Витя…

Виктор Гай молчал. Он знал, что теперь Пантелей выскажется до конца.

— Я Федору два года готовил самолет, в бой его выпускал… Я знал его не хуже тебя. И все эти годы верил. Не всегда. Были минуты… Но я знал — ты веришь. И сам снова начинал верить… В дружбу нашу верил. Здорово было, когда мы Надю привезли… Впрочем, все это не то… Понимаешь, что-то случилось… Не могу больше. Старший лейтенант. Как вспомню, что я старший лейтенант, противен себе… Я всегда плевал на чины. Я дело свое люблю. Самолеты люблю. И они меня любили. А теперь не хотят. Не нужен им старший лейтенант. Техник. Не нужен, понимаешь? Разборчивыми стали. Инженера им подавай…

Постороннему человеку эти путаные слова могли показаться пьяной болтовней. Гай был не посторонним. Он отлично понял Пантелея.

Впрочем, «понял» — не то слово, которым можно было определить вдруг возникшее в душе Виктора Гая ощущение. Он почувствовал боль друга, почувствовал и разделил ее. Ему хотелось сказать Пантелею какие-то самые необходимые слова, но не нашел их. Он знал: Пантелеева беда обернулась его виной. Где-то, когда-то ему не до Пантелея было, а именно тогда больше всего он, Виктор Гай, нужен был Пантелею. От него, Виктора Гая, во многом зависела судьба Пантелея. А он не оглянулся, пошел и пошел себе вперед, в гору все, в гору… Тогда мог подать руку, теперь уже не дотянуться — слишком далеко…

— И Ольга меня стыдится, — продолжал Пантелей. — Куда бы ни собрались, просит гражданское надевать. Неловко ей со старшим лейтенантом ходить… Иначе как Пантелеем меня никто и не называет. Лейтенанты, что в сыновья мне пойдут, туда же… Думаешь, не знаю, над чем ты сейчас бьешься, — он кивнул на стол, где были разложены чертежи и листы бумаги, исписанные формулами, — над дешифраторами. Не по моей это части, но любую деталь могу тебе изготовить. Руками. А тебе не руки, голова нужна. Только в формулах я балбес… Все на слух да на глаз.

— За это тебя и ценят, — вставил Виктор Гай.

— Ценят, — тихо согласился Пантелей. — Просто не знают, что я уже в тираж выхожу. В каждой новой машине — сотни новых загадок для меня. Я просыпаюсь ночами со страхом, что вчера забыл что-то проверить, что-то не так сделал.

И вдруг он круто переменил разговор:

— Я бы ушел… Тебе не до меня. Но хочется взглянуть на Андрейку и Надю. Давно ее не видел…

Они помолчали. Виктор Гай наконец набил табаком трубку, закурил.

— Безвыходных положений не бывает, — сказал он. — Что-нибудь придумаем. И Сирота виноват, и я, и ты тоже. И вместе с тем каждый из нас по-своему прав. Жизнь нас поставила в такое положение… Война…

В это время в коридоре заверещал звонок. Гай взволнованно разогнал под пояском складки рубашки, затолкнул ногой под диван комнатные туфли и, поправив волосы, вышел в коридор. Пантелей встал, одернул китель.

Андрей был в новеньком парадном мундире. Он четко шагнул в распахнутую дверь, легко вскинул выпрямленную ладонь к фуражке с золотым «крабом» и таким же золотым пояском вместо ремешка и четко доложил:

— Товарищ подполковник, лейтенант Садко прибыл во вверенную вам часть для прохождения дальнейшей службы!

— Вольно, вольно, — смутился Виктор Гай.

В офицерской форме Андрей был вылитый Федор, даже голос звучал как у отца. А по ту сторону порога с ослепительной улыбкой на лице стояла Наташа.

— Ну входи, Ювента. Или Лампеция?.. Или как тебя еще можно назвать. Прямо как с обложки журнала… — Виктор Гай уже овладел собой и заговорил с присущими ему легкостью и юмором.

С Андреем обнялись, расцеловались. Нату Виктор Гай не решился целовать, что-то удержало его. Он ждал, когда появится Надя, но Андрей, перехватив его взгляд, сказал:

— Мама не приехала.

Виктор Гай даже сразу не понял, что за этими словами, и, продолжая улыбаться, спросил:

— А телеграмма?

— Она передумала в последнюю минуту, — сказал Андрей и, увидев Пантелея, весело закричал: — Дядь Пантелей! Сколько лет, сколько зим! — И тут же огорчился: — Все старший лейтенант?

Пантелей махнул рукой — дескать, в этом ли дело. Взял Андрея за плечи, повернул к свету, тихо сказал:

— Весь в батьку.

— Правда? — удивленно обрадовался Андрей.

Он хотел еще что-то спросить, но подошла Наташа. Когда они стали рядом, он качнул головой и неожиданно изрек:

— Прямо как у Толстого — князь Андрей и графиня Натали.

Сравнение всем понравилось. Начались обычные расспросы: как ехалось, как отдыхалось, вспомнили какие-то шутки про носильщиков и проводников, но все это было где-то далеко-далеко от Виктора Гая. Происходящее воспринималось через слова Андрея: «Мама не приехала… Передумала в последнюю минуту…» Значит, снова одинокие вечера, томительное ожидание писем, тоскливая зависть к уезжающим за город парам и вечно ноющая боль у сердца. Будет ли этому конец? И когда?..

Друзья по службе — Сирота, Пантелей, даже Ольга — все ему уже не раз намекали: или любите в открытую, или забудьте друг друга, каждый из вас достоин лучшей судьбы и сможет устроить жизнь по-иному. Не надо обманывать себя.

Конечно же, смогли бы. А разве они клялись беречь друг другу верность? Даже наоборот — Надя не раз говорила, шутя правда, что если она встретит человека, которого сможет полюбить, то, не задумываясь, покончит со своим холостяцким образом жизни. И Виктор Гай верил, что, если она встретит такого человека, все будет именно так. Но он еще больше верил в другое: пока он жив и пока любит ее, она не встретит такого человека. Потому что ему тоже никто не мог заменить Надю и никого ему не хотелось даже сравнивать с ней. И когда он пытался представить на ее месте Наташу, представить, как она целует его, ему становилось смешно, потому что все представляемое мгновенно переносилось на сцену, в опереточные декорации, а сам он — в зрительный зал.

— Я голодная, просто жуть, — заявила Наташа. — И могу на нервной почве натворить глупостей. Будете отвечать перед моими стариками.

— Еще неизвестно, вернутся ли они сегодня, — вставил Андрей. — За ночлег мы с тебя потребуем контрибуцию.

— Я, между, прочим, здесь не гость, а командированная. Могу в гостинице поселиться.

— Сейчас мы приготовим великолепный стол, — пообещал Наташе Виктор Гай. — Только помогите мне.

— Дядь Пантелей. — Андрей открывал чемодан. — Я орешков кедровых привез. Хотите попробовать?

Подойдя к столу, Ната быстро окинула взглядом чертежи и записи Виктора Гая. Всматриваясь в схемы, сказала, между прочим:

— Вы рискуете.

— В каком смысле? — спросил Виктор Гай.

— Сами знаете. Там из-за Надежды Николаевны мужчины скоро стреляться будут…

— Я должен радоваться или огорчаться?

— С перспективой жить надо. Как я.

— Это в каком смысле?

— Думаю стать княгиней Садко.

— А князь как?

— Просит руку и сердце.

— За этим и приехали в Межгорск?

— Нет. Он — служить, а я — в командировку. От конструкторского бюро. У меня задача скромная: вспомогательные приборы. И если не ошибаюсь, вас волнует нечто похожее, — она кивнула на лист ватмана.

— Об этом потом. Теперь главное — не дать умереть голодной смертью очень красивой девушке.

— Вы, кажется, волнуетесь — комплимент весьма прямолинеен.

— Это точно, — сознался Виктор Гай. — Но для начала сойдет…

К ним подошел Пантелей:

— Не махнуть ли мне в «Гастроном»?

— Конечно, махнуть, — тут же поддержала Ната. — Мне сухого вина и «Тузика». И колбасы. Люблю колбасу. А я пока уборкой займусь. Можно? — повернулась она к Виктору Гаю.

— Разрешим? — спросил он у Андрея.

— Все-таки гостья, — пожал тот плечами. — Неудобно отказывать.

— Тронута вниманием, — кивнула Ната головой и с очень серьезным видом стала убирать со стульев посуду.

Андрей и Виктор Гай тоже подключились к этой работе.

Когда Ната зажгла на кухне газовую колонку и начала мыть посуду, Андрей тихо спросил:

— Что с Пантелеем?

— Потом расскажу… Здорова мама?

— Не понравилась она мне в этот раз. Нервничает, плачет по пустякам… Прощались — прямо смотреть не мог на нее.

Гай прижал в трубке табак, прикурил, отошел к окну. Андрей помедлил немного и тоже подошел к окну:

— Не вправе я вас судить… Но зря вы так… Ради чего? Разве нам было плохо вместе?

Гай посмотрел на Андрея и понял, что рядом с ним стоит уже не мальчик, а мужчина. Появившаяся между бровями кривая складочка сделала его еще больше похожим на отца. В улыбке, в манере причесывать волосы, в умении внимательно слушать собеседника и неторопливо отвечать на вопросы, в горящей во взгляде убежденности — во всем он напоминал фронтового летчика Федора Садко.

— В двух словах это не объяснишь, Андрей, — сказал Виктор Гай и глубоко затянулся. — Мы не могли иначе. — И чтоб положить конец этому разговору, спросил: — Где с Наташей встретились?

— Сибирь ей показывал, — просто ответил Андрей. — Мы здорово попутешествовали. Трое суток жили в Иркутске на дебаркадере. Были на Байкале, по Енисею плавали. В Саянах бродили. Было интересно. Говорят, она талантливый конструктор. Видел ребят из их конструкторского. С уважением о ней рассказывают.

— А к нам зачем?

— Ей можно было ехать в любое другое место, в любой полк. А тут дом, мама, папа…

— Прибористка?

— Ее профиль — безопасность. Приборы объективного контроля.

— Интересно…

Он сказал это спокойно, хотя уже мысленно готовил в адрес конструкторов горячий обвинительный монолог. И как только Ната вошла в комнату, он набросился на нее как из-за угла:

— Значит, приборы конструируете? И думаете там, в своем конструкторском, что здесь у командиров эскадрилий свободного времени навалом? Им, дескать, делать нечего, пусть по нескольку суток изучают шифрограммы ваших приборов, Так, да?

— Не понимаю, — удивленно сказала Ната.

— В этом и беда. Ну да ладно. Поживете у нас, поймете. Я вас попрошу поработать с вашими шифрограммами хотя бы недельку.

— Вы меня ставите в тупик. Я все еще ничего не понимаю.

Ната и в самом деле выглядела несколько ошарашенно. Виктор Гай пояснил:

— Каждая кривая на пленке шифрограммы требует десять-пятнадцать минут на дешифровку. На пленке таких кривых свыше десятка. А когда кончаются полеты, у командира эскадрильи свыше десяти таких пленок. Чтобы с ними разобраться, ему нужен рабочий день. А кроме этого, ему еще надо плановую таблицу составить, самому подготовиться к очередным полетам, решить кучу вопросов с механиками и техниками да побывать, как минимум, на одном совещании. Проясняется?

— Да.

— Нужен дешифратор. Чтоб заложить ленту, нажать кнопку — и все данные налицо: высота, скорость, количество оборотов турбины, частота пульса и так далее.

— Ясно, товарищ подполковник.

— Тогда накрываем стол. Вот и Пантелей…

За столом вспоминали всякие были и небылицы. Ната пела, Андрей и Пантелей подпевали ей. Пели про доброе и злое небо и про летчика, который является одновременно и другом неба, и его подданным.

— Предложение у меня есть, — тихо шепнул Андрей Виктору Гаю. — Дадим сейчас маме телеграмму: «Выезжай немедленно» — и точка. А?

Виктор Гай мгновенно представил, как Надя развернет бланк, побледнеет и бросится на аэродром. И будет всю дорогу думать, волноваться, то и дело причесывать свои короткие упрямые волосы, смотреть поминутно на часы, а в конце концов окажется, что вызвали ее от нечего делать.

— Заманчиво, Андрюшка, но ужасно глупо, — задумчиво ответил Виктор Гай.

И Андрей в тон ему продолжил:

— Рассудку вопреки, наперекор стихии…

А Виктору Гаю вдруг показалось, что нет на свете никакой Нади. Нет, не было и не будет. А был только давным-давно какой-то полусказочный-полуправдивый сон. И он поверил однажды в этот сон, а потом еще и еще вспоминал его и не заметил, как потерял грань между реальностью и фантазией.

И, поймав себя на этой мысли, Виктор Гай грустно улыбнулся и попытался разобраться в неожиданной путанице.

Кого он любит? Надю? Но выходит, что нельзя любить человека, если его нет рядом, если только осталась память о нем. Значит, он любит память. Но можно ли память любить? Ведь память не материальна. А что такое любовь? Что это за чувство, когда без всяких причин хочется одновременно и смеяться и плакать? Что это за чувство, которое не подвластно ни времени, ни расстоянию? Что это за чувство, с которым человек, даже умирая, называет себя счастливым и, потеряв любовь, даже будучи на вершине славы, остается несчастным? Знает ли кто-нибудь, почему появляется это чувство и почему уходит? И почему не хочет уходить, когда его гонят, бегут от него?

Глупые люди… Разве можно убежать от любви? Отказаться от нее? Легче отказаться от жизни.

Эх, Надюша, родной человек, почему ты не рядом?!

Разве можно придумать радость большую, чем радость прикосновения к тебе, чем счастье вдруг почувствовать в ладони твои прохладные пальцы, а у плеча твое маленькое доверчивое плечо?

Будет ли это когда-нибудь наяву? Или так и останется полусном-полуправдой?

…Тогда ему казалось, что дорога к счастью длинна до бесконечности, а само счастье как горизонт — чем сильнее к нему стремишься, тем быстрее убеждаешься, что достигнуть никогда не сможешь.

«Тогда…» Можно подумать, что теперь он думает иначе. Впрочем, он мог бы думать иначе, потому что многое изменилось в его судьбе, но изменилось и понимание счастья. И теперь, сравнивая эту простую в своей сложности категорию с горизонтом, он видел шире и глубже философский смысл своего сравнения: истинное счастье всегда на линии горизонта… Но человек эту истину игнорирует и рвется вперед — он не может согласиться с тем, что ему не удастся заглянуть за ту призрачную черту; человек борется, и эта борьба заполняет его до краев, эта борьба и зовется жизнью. Годы ожидания тоже были борьбой — сложной, изнурительной, нелегкой. Но они позади, и теперь о них можно думать с улыбкой.

Зато минуты ожидания генерала кажутся годами. Если бы знать, с какими новостями он прибудет на аэродром? Если бы знать!

ГЛАВА VII

Думая о своем личном, Виктор Антонович внимательно осмотрел левую ногу истребителя, потом правую, затем забрался в кабину и вместе с механиком по радио начал проверять радиооборудование.

Он полюбил самолеты с первого прикосновения к ним и сохранял эту преданность все минувшие годы. Он всегда знал самолет, а после академии его знания стали почти энциклопедическими. И если Виктор Антонович подходил во время регламента или обычного предполетного осмотра к машине, техники и механики встречали его дружелюбно — ему они могли задавать самые неожиданные вопросы, будучи всегда уверенными, что получат исчерпывающий ответ.

Молоденький радиомеханик и теперь не удивился. Помощь Виктора Антоновича он принял как должное. Дал ему один наушник и потребовал: не отвлекаться и внимательно слушать…

— Есть! — сказал Виктор Антонович на полном серьезе.

Подошел Пантелей с другими механиками, о чем-то посоветовались, облепили самолет и покатили по узкой дорожке. Виктор Антонович, услышав, как бетонная плита толкнула под колесо своим выступом, обернулся и вместо приветствия спросил:

— Куда это вы его?

— Двигатель погоняем, — ответил Пантелей.

— «Выбег» проверять будешь?

Пантелей улыбнулся:

— И «выбег» проверим. Что так рано?

— Потом расскажу.

…Этот самый «выбег» сыграл в судьбе Пантелея роль поворотной вехи, а само слово стало в полку, как говорят, притчей во языцех.

Случилось все вскоре после разговора, который состоялся у Пантелея с Виктором Гаем перед приездом Андрея и Наташи.

На следующий день Виктор Гай решил зайти к Сироте. Дело тонкое, щепетильное, говорить о нем в служебном кабинете было неудобно, тут Сирота чувствовал себя, как начальник, уверенней. И Виктор Гай подождал, когда командир поедет домой. Вместе сели в машину. Сирота жил ближе; и каждый раз, когда выходил из автомобиля, он говорил:

— Может, в гости зайдешь?

— В другой раз, — обычно отвечал Виктор Гай и ехал дальше.

В этот раз Сирота молча подал руку и открыл дверцу.

— В гости не приглашаешь?

— Все равно откажешься, — махнул безнадежно Сирота.

— А ты пригласи.

— Ну, идем…

Сирота занимал трехкомнатную квартиру в новом пятиэтажном доме на первом этаже. Он сам попросил первый этаж. Дескать, и так надоело вверху.

— Угощать буду по-холостяцки, — предупредил Сирота, когда они вошли в квартиру. — Старуха моя укатила к студентам. Соскучилась.

«Угощение» началось с коллекции значков.

— Посмотри, — положил Сирота перед Виктором Гаем две коробки из-под конфет. — Здесь новая серия: значки спортивных федераций, а в этой коробке два русских ордена: «Анна с мечами» и «Анна на шее». Жалко, нет ленты. Это мне сын достал в Москве. На меняловке купил.

— Сколько же такая радость стоит?

— Не дешево, — буркнул Сирота. — Дело не в цене. Очень редкие экземпляры…

Пока Виктор Гай изучал значки и ордена, Сирота заварил какой-то особый черный кофе.

— Берег к приезду своих студентов, да черт с тобой, уж больно редкий ты гость у меня… — И, наполнив чашки, прямо спросил: — Зачем напросился в гости?

— Скучно дома одному. Мысли всякие в голову лезут…

— Хуже, если нет мыслей. Уж лучше прямо выкладывай. Не люблю этих эзоповских штучек.

— Можно и прямо. Разговор, конечно, не совсем домашний, но поговорить надо. И подумать надо…

Виктор Гай уже давно чувствовал, что обучение летчиков идет в полку не совсем так, как бы хотелось. От программы особых отклонений не было, и беспокоило Виктора Гая именно то, что они придерживались этой программы, как слепой забора, хотя о смелом поиске, инициативе говорили очень много. Однако попытки летчиков что-то сделать по-своему немедленно пресекались.

И не по злому умыслу. Так уж было принято. Так делали другие, так делают и они.

В прошлом году в полк прибыли три молодых летчика с удивительным сочетанием фамилий: Иванов, Петров и Сидоров. Как сами утверждали они, именно из-за этого сочетания их нигде не разлучали — ни в школе, ни в училище, ни при направлении в часть. Ребята были интересные, думающие.

Уже при первом самостоятельном перехвате низколетящей цели Иванов показал, что он не из тех, кто любит протоптанные дорожки. Сразу же сообразив, что расчету командного пункта нелегко будет обнаружить «противника» и тем более выдавать данные о нем беспрерывно, Иванов, используя приборы автономного обнаружения, сам нашел цель, атаковал ее и, выйдя из атаки, занял место выше цели со стороны солнца. Летчик предполагал, что на командном пункте еще не видят «противника», и осуществил маневр для того, чтобы помочь в наведении на цель других перехватчиков.

Это было зрелое решение. В боевых условиях подобная ситуация могла бы принести успех — не всегда первая атака достигает цели, и особенно если летит несколько самолетов противника. Иванов предлагал свою помощь для вывода на цель другого перехватчика.

А сегодня, в ходе учебы, этого, видите ли, почему-то делать нельзя. Провел атаку — изволь быстрее возвращаться на землю.

У Сироты на этот счет было свое мнение: в первую очередь безопасность полетов, а уж затем все остальное. И Виктор Гай понимал его: если погибнет человек из-за каких-то новаций, командиру не простят ни сослуживцы, ни начальники, ни родные и близкие погибшего. Но, прикрываясь безопасностью, упрощать обучение тоже недопустимо. Перехватить и уничтожить современную цель, которая будет маневрировать по высоте и направлению, применять помехи — дело необыкновенно сложное. Это по плечу только летчику с большим запасом опыта, думающему мастеру воздушного боя. А настоящее мастерство с потолка не возьмешь. Его можно заполучить только тогда, если каждый учебный перехват будет проводиться без упрощений, на полном серьезе.

— Рассуждать обо всем этом и я мастак, — сказал Сирота. — Только ты не хуже меня знаешь, что в воздухе нынче так же тесно, как и на улицах города. Не очень-то развернешься. Кроме того, есть директива главкома ВВС на новый учебный год. Ее надо выполнять. Указания командующего по безаварийности. Нельзя сбросить со счетов и оргвыводы после катастрофы у соседей. Да и маршруты для перехватов определены нам сверху. Ты бы лучше конкретное что-нибудь предложил.

— Затем и пришел.

— Вот оно что… — Сирота помешал в своей чашке ложечкой. Круто запахло кофе. — Очень даже интересно.

— В воздухе тесно, я знаю. Вместе с тем наши зоны дают нам возможность для маневра. Почему бы нам не попробовать на следующих полетах такой вариант: перехватчиком руководит один штурман-наведенец, а самолетом-целью — другой? Ведь штурману сейчас навести на цель перехватчик не сложнее, чем свести две свои руки. А разве настоящий противник представит заранее наведенцу схему своего полета? Надо, чтобы наведенец поломал голову над этой схемой да такой маневр с перехватчиком заложил, чтобы «противнику» некуда было вывернуться. Если же наведенец «противника» не будет подыгрывать перехватчику, наши летчики начнут всерьез думать…

Виктор Гай не притронулся к чашке с кофе. Он ходил вокруг столика и кресла, в котором насупленно молчал Сирота, и после каждой фразы поворачивался к нему, делал паузу и на мгновение замирал.

— А что у нас с оценкой выходит?.. За каждый перехват летчик-истребитель получает то, что заслужил. Как правило — пятерки. Все это хорошо. Балл стимулирует активность. А почему мы не ставим оценки тем, кто подыгрывает за «противника»? Вот давай введем оценки этим «противникам», и ты увидишь — ни один из них не захочет запросто подставлять себя под прицел перехватчика. Он начнет действовать так, как требует логика настоящего боя… В пехоте во время учений ставят оценки и обороняющимся, и наступающим. Почему мы ставим оценки только за маршрут? Ведь надо и тактику оценивать.

— Все это не в моей власти, — сказал после долгого молчания Сирота. — Все надо согласовать в верхах. У нас есть документы, которые мы не имеем права переступать.

— Давайте будем согласовывать, — настаивал Виктор Гай.

Сирота еще помолчал. Потом тихо сказал с какой-то затаенной болью:

— Я ведь старше тебя. Правда, всего на пять лет, но все же старше. И учить-то, пожалуй, я тебя должен. А что получается?

— Извини. Не хотел тебя обидеть. Высказал свое мнение.

— Да я не об этом, — перебил его Сирота. — Я о другом. Не всегда понимаю, где я прав, а где нет. Или старею, или становлюсь плохим командиром. Скорее всего от первого идет второе.

— Просто у меня есть больше времени думать об этом.

— В конце месяца приедет к нам заместитель командующего. Вот с ним давай и потолкуем. Умный генерал. Сам летает здорово и к хорошим летчикам с уважением относится.

О Пантелее Виктор Гай заговорил без всякой дипломатии.

— По-свински мы с ним обошлись. Кто сумел тебя за горло взять, давно академии покончали. А он копается в самолетах, молчит — ну и бог с ним! Мне стыдно перед ним. Мужику тридцать восемь лет, а он старший лейтенант. Ну был бы какой недотепа, понятно, то ведь лучший техник в полку!

— А что ты предлагаешь?

— Опять я должен предлагать?.. Предложи ты, вместе подумаем.

Сирота встал, отнес на кухню чашки, убрал коробки с орденами и значками. Виктор Гай знал: если Сирота молчит и что-то делает, значит, он ищет ответ на поставленный вопрос. Он закурил трубку, распахнул окно. Комната наполнилась шумом городской улицы, высокими детскими голосами. Они всегда в это время трезвонили на бульваре.

— Не знаю, — сказал наконец Сирота. — Есть у нас в полку для него должность. Но не по Сеньке шапка. Инженер нужен. Техника не утвердят, сам понимаешь… Надо в дивизии прозондировать. Только там не будут вникать в психологию. Нет образования — значит, не перспективен. И весь разговор. Хотел я уже его в ТЭЧ полка начальником группы — кадровики зарезали…

Помолчав, он подвел черту всему разговору:

— Буду говорить с генералом.

…Генерал прилетел в полк на ЯК-12. На два дня раньше намеченного срока. Прилетел вечером, когда уже была составлена плановая таблица на следующий день. Он сразу сказал, чтобы ему приготовили «девяносто вторую» машину. Это значило, что завтра он полетит на разведку погоды.

И хотя рабочий день был на исходе, Сирота вызвал Пантелея и приказал как следует посмотреть «девяносто вторую».

— Хорошо, посмотрим, — только и сказал Пантелей.

Сделав привычный осмотр, он приказал механикам запустить двигатель.

Гулко звякнули храповики, и тут же турбина тихо, но внушительно затянула свою мелодию. Вот уже в сопло плеснули красные языки пламени, осветили черный зев трубы, слились в единый раскаленный жгут и рванулись наружу. Больше оборотов — выше звук, — пламя злее и короче. Наконец оно исчезло совсем, а раскаленная струя воздуха тугим снопом ударила в металлический козырек, закрепленный на краю площадки.

На форсажном режиме истребитель до звона натянул тросы и окатил невозможным грохотом окрестности.

Пантелей выключил форсаж, а через несколько секунд перекрыл и «стоп-кран».

В самолете, как и в других сложных машинах, каждый рабочий агрегат или прибор имеет свои допуски. В процессе эксплуатации контрольная аппаратура следит за этими допусками, и если они не выходят за пределы, названные в формуляре, — значит, все в порядке. В работе двигателя есть один очень важный параметр — так называемый «выбег» турбины после закрытия стоп-крана, то есть холостой ход после прекращения подачи топлива. Со временем он уменьшается, и это считается естественным. И вот сейчас, когда турбина замерла, Пантелей почувствовал, что «выбег» значительно короче. Он не считал секунд, не наблюдал за приборами. Это пришло подсознательно. На его счету было столько подобных опробований, что разум уже доверялся интуиции.

Именно интуитивно почувствовал Пантелей, что вращение турбины прекратилось чуть-чуть раньше.

Ему стало тревожно, и он поначалу не понял отчего. Но тут же сообразил: от преждевременной тишины.

Двигатель запустили вторично, и теперь Пантелей уже после перекрытия стоп-крана впился глазами в секундомер. Да, «выбег» снизился, но не настолько, чтобы вызывать серьезную тревогу. Все было в пределах установленных допусков.

И тем не менее Пантелей доложил инженеру полка, что «девяносто вторую» надо основательно проверять. Инженер встревожился. Если генерал приказал эту машину готовить, она к утру должна быть готова.

— Приборами проверили параметры? — спросил инженер.

— Я и без приборов слышу, — парировал Пантелей.

— Тоже мне волшебник, — недовольно ворчал инженер.

— «Выбег» замерили приборами. Он не превышал установленного допуска.

— Какого черта панику подымаете? — набросился на Пантелея инженер.

— Это не паника, — спокойно ответил тот. — На «девяностой» и «девяносто первой» такой же ресурс, но «выбег» значительно длиннее.

Проверили и ту и другую машины, сравнили — действительно длиннее.

— Это еще ничего не значит, — уже более мягко сказал инженер.

— А я думаю — значит, — твердо возразил Пантелей. — Ель не сосна, шумит неспроста. Машину выпускать в воздух нельзя…

Утром генералу предложили другую машину — «девяносто первую».

— А что с «девяносто второй»? — поинтересовался он.

Инженер ответил чистосердечно:

— На мой взгляд, она в порядке, но заупрямился техник. Подозревает неполадку в двигателе.

— Интересно, — сказал генерал и попросил вызвать техника.

Пантелей лаконично изложил свои выводы. А в заключение бросил раздраженно:

— Просто так ничего не бывает. Я сердцем чую беду.

— Современной технике голова нужна, а не сердце, — вставил инженер.

Но генерал спокойно возразил:

— Не скажите…

После полетов он распорядился снять с «девяносто второй» двигатель и отправить на завод.

Через некоторое время один из ведущих конструкторов позвонил в полк и сказал, что тому технику, который обнаружил дефект, нет цены. И если его из полка отпустят, завод возьмет его на должность инженера, даже если он окончил всего четыре класса. И еще сказал, что дефект, который он предугадал, им удалось обнаружить только с помощью специальной ренгеноустановки: маленькая внутренняя трещина вала турбины, но она могла в любой момент разрушить вал…

Сирота позвонил генералу, подробно передал разговор с конструктором.

— Объявите старшему технику-лейтенанту благодарность от моего имени, — сказал генерал. — Таких людей беречь надо.

— Мы-то бережем, да он увольняться в запас собрался.

— Почему?

— Тридцать восемь лет, а все старший лейтенант. И должность у нас есть для него, да кадровики упираются. «Не перспективный, — говорят, — образования высшего нет…»

Генерал помолчал, прокашлялся и сказал:

— Насчет образования, так он десять очков вперед даст некоторым образованным. Куда вы его думаете выдвинуть?

— Начальником группы в полковую ТЭЧ…

— Пишите представление и присылайте мне.

Через неделю Пантелей принял новую должность, а через месяц ему было присвоено очередное воинское звание — капитан.

— Капитан, — удовлетворенно сказал Пантелей, — это уже не старший лейтенант. Жить можно.


Истребитель завели на специальную площадку и надежно закрепили тросами. Виктор Антонович отошел в сторону, залюбовался убегающей к горизонту бетонной дорожкой. Он любил ее, эту бетонку, беседовал с ней, как с живой, все понимающей. После каждого полета, когда приземлившийся истребитель уже терял свою вихревую скорость, Виктор Антонович, притормаживая правым колесом, сворачивал на рулёжную дорожку, выравнивал машину строго по осевой линии и, прибавив обороты турбине, нежно говорил:

— Здравствуй…

И только в эти мгновения, впервые после команды на взлет, он расслаблялся и думал о чем угодно, но почти никогда о полете. К анализу полета он возвращался позже, нередко в самое неподходящее время. А здесь, на рулежке, когда до стоянки оставались сотни метров, он думал о Наде, о далеком Новосибирском академгородке, о неудобном расписании Аэрофлота и еще о чем-то очень близко связанном с его любимой женщиной.

Виктор Антонович не раз ловил себя на мысли, что без этих бетонных плит, без ангаров, без гула двигателей и без запахов аэродрома он не смог бы жить. Когда ему надолго приходилось отлучаться куда-нибудь, он особенно остро чувствовал нехватку запаха аэродрома, хотя никогда сам не знал, чем пахнет аэродром. Наверное, всем — лаком и синевой, простором и горячим асфальтом, ветром и керосином, потом и скоростью… Запах аэродрома нельзя услышать. Его можно только почувствовать.

— Так что случилось?

— Жду гостя. — Виктор Антонович неопределенно кивнул головой. — Из Москвы.

— Уж не Надю ли?

— Нет. Какой-то генерал.

Виктор Антонович помолчал и совсем тихо объяснил:

— Я писал по поводу Федора… Этот генерал везет ответ. Позвонили и сказали, чтоб я ждал. Вот и жду. Самолет транзитный.

— Скоро будет?

— Наверное…

Пантелей поскреб отверткой какой-то штуцер, продул его, прищурив глаза, посмотрел на свет.

— Интересно…

Он сутулился, и его широкий комбинезон как-то смешно обвис на худых плечах.

— Неужели стало что-то известно?

Виктор Антонович нагнулся, сорвал у края бетонной плиты жесткую травинку, очистил ее стебелек и осторожно ввел в тонкое отверстие мундштука трубки. Ему уже надоело задавать себе подобные вопросы, ломать над ними голову, и он решил набраться терпения и ждать.

— Готовить машину к ночи или как? — Пантелей усиленно изучал исцарапанный отверткой штуцер. — Может, не полетишь?

— Почему?

— Программа сложная. Начальство будет.

— Полечу.

Он отбросилтравинку, набил трубку табаком, закурил.

— Иди работай и не переживай, — сказал он Пантелею. — Будут новости — найду и расскажу. Приехала молодежь?

— В высотном домике.

— Схожу к ним.

От ТЭЧ до высотного домика было метров семьсот. Можно бы, конечно, позвонить туда, и Лешка мигом прикатил бы, но Виктор Антонович даже обрадовался возможности «убить» хоть часть времени.

Он неторопливо зашагал в сторону одинокого домика с высокой башней командно-диспетчерского пункта. Попытался воспроизвести еще раз в памяти схему предстоящего полета, ту схему, которую он сам составил, разложил по секундам и знал как таблицу умножения, но уже «на первом развороте после взлета» его мысли вернулись к прилетающему генералу, раздвоились, рассыпались, завертелись в беспорядочном хороводе и лишь на мгновение задерживались то возле Федора, то возле Нади, то перекидывались к Андрею, то вновь возвращались на аэродром к генералу, который задерживался в Москве по неизвестным причинам.

ГЛАВА VIII

В коридоре высотного домика Виктора Антоновича окатил дружный взрыв смеха. Он улыбнулся, вспомнив свои первые шаги в авиации. Тогда говорили так: два летчика — две улыбки, три летчика — смех, четыре — сплошной хохот. Тогда это казалось нормальным признаком молодости. Позже Виктор Гай понял, что шутка между полетами — лучший отдых. Она мгновенно снимает то нечеловеческое напряжение, которое летчик испытывает в полете, и умение смешить и смеяться постепенно становится чертой характера чуть ли не каждого авиатора. И особенно ярко эта черта проявляется в годы молодости, когда человек еще сохраняет юношескую непосредственность и не обременен грузом пережитого.

Виктор Антонович свернул в комнату, где молодые летчики готовили к полету высотные доспехи. У них было еще много времени, и переодевались они без малейших признаков спешки, как-то даже лениво. Все внимание — на лейтенанта Иванова, вдохновенно жестикулирующего реками. Затянутые шнуровкой высотного костюма, они неестественно изгибались и напоминали руки робота.

— Доброе утро, ребята, — сказал Виктор Антонович, присаживаясь возле рассказчика.

Все дружно поздоровались, с интересом поглядывая на Иванова.

— Можете продолжать, — улыбнулся Виктор Антонович и начал раскуривать погасшую трубку.

Иванов не заставил себя упрашивать.

— Это в училище у нас был старшина Митрич: ну, прямо музейный экспонат, — пояснил Иванов Виктору Антоновичу. — Он каждое утро на осмотре говорил, что обувь надо чистить вечером, чтобы с утра можно была надевать на свежую голову…

Голос Иванова потонул в дружном хохоте. Что ж, смех — признак здоровья. Не только физического, но и морального. Что-то рассказывая, Иванов с явным подвохом поглядывал на своего однокашника Сидорова. Назревал какой-то розыгрыш. В эту минуту зазвонил телефон. Иванов снял трубку и, не моргнув, соврал:

— Лейтенант Сидоров слушает.

Трубка что-то приказала.

— Есть, товарищ подполковник, — отчеканил Иванов и, повесив трубку, повернулся к Сидорову: — Найди начальника РСП и пошли его к инженеру.

Снова дружный хохот, и Сидоров, качая головой, пошел разыскивать начальника радиолокационной системы посадки.

Иванова тоже недавно разыграли друзья. Он прибыл в полк тремя днями позже Петрова и Сидорова. Как и положено, поспешил доложиться о прибытии. А на аэродроме разгар полетов. Все в летных костюмах — попробуй определи, кто полковник, а кто лейтенант. Спросил у друзей. А те в два счета смикитили. Виктор Гай как раз только что вошел в комнату, где размещались шкафы с высотным оборудованием. Он выполнял перехват низколетящей цели. Расшнуровав высотный компенсационный костюм, молча сидел на табуретке, прислонившись к прохладной дверке шкафика. Неподалеку от него готовился к полету Андрей Садко. К своему последнему полету перед убытием к новому месту службы. Уже были готовы все документы, был приказ о том, что с завтрашнего дня старший лейтенант Садко уже не будет числиться в списках истребительного полка. А пока он молча и сосредоточенно сидел перед зеркалом и с помощью механика по высотному оборудованию облачался в высотный компенсирующий костюм. К нему и подвели лейтенанты Петров и Сидоров только что прибывшего Иванова.

— Товарищ командир, — сказал Сидоров, — новенький прибыл.

— Где он? — спросил Андрей басом.

Иванов подошел к Андрею, четко приложил руку к фуражке и лихо отрапортовал:

— Товарищ подполковник, лейтенант Иванов. Представляюсь по случаю прибытия во вверенный вам полк.

Андрей небрежно посмотрел на новичка и бросил через плечо:

— Представляться да прикидываться все мастера. Посмотрим, как работать умеете…

Такой прием огорошил Иванова.

А Андрей продолжал все так же недовольно:

— Как относитесь к своим ошибкам?

— Стараюсь не делать их…

Андрей усмехнулся:

— Ошибок тот не делает, кто ничего не делает. Вы, что же, безгрешный бездельник?

— Я этого не могу утверждать…

— И правильно, — давил Андрей, — не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься. Как относитесь к советам старших?

— Прислушиваюсь.

Андрей покривился, как от зубной боли.

— Прислушивайтесь, но помните: старики любят давать хорошие советы, потому что уже не могут подавать дурные примеры. А что касается ошибок, лучше раскаиваться в них, чем избегать. Лично я охотно признаю ошибки… своих подчиненных.

И тут же задал еще один совершенно ошеломляющий вопрос:

— Хвастун или скромник?

Иванов растерялся, и тогда Андрей пояснил свой вопрос:

— Люблю хвастунов. Они признают достоинства каждого, перед кем хвастают. Скромники презирают.

В этот момент вошел техник и доложил Андрею:

— Товарищ старший лейтенант, самолет к вылету готов. Топливо полностью.

— Иду, — сказал Андрей и, с трудом сдерживая улыбку, вышел.

— Ну, морды, — прошипел лейтенант Иванов. — Оба заплатите слезами…

Без всякой связи Виктору Гаю вдруг вспомнился еще один день.

Тогда он прилетел из академии по служебным делам в полк. Ему очень хотелось побыть вдвоем с Надей, но инженер полка отмечал день рождения и пригласил их к себе. На вечеринке Виктор Гай заметил, что Надя чем-то расстроена, даже взвинчена. Они сидели рядом, и, когда он пытался взять ее руку в свою, она осторожно, но настойчиво высвободила ее.

Сначала подкралась обида: за что она так? Затем пришло чувство тревоги: что-то случилось…

Потом она сказала «я сейчас» и вышла. Через десять минут Виктор Гай забеспокоился, поспешил в коридор, поискал на кухне, в другой комнате — Нади не было.

Торопливо вышел на улицу, осмотрелся и быстро зашагал к дому. На кнопку звонка так надавил, что побелел кончик пальца.

Дверь открыл Андрей, удивленно приподнял брови.

— Мама не приходила?

— Нет, — сказал он, ничего не понимая.

— Странно… — бросил Виктор Гай и почти бегом спустился вниз.

Воображение услужливо рисовало картины одна другой страшнее…

У него было немало сложных ситуаций в воздухе. Однажды самолет вышел за предельные углы атаки, потерял скорость и начал беспорядочно падать. Инструкция на этот счет давала четкие советы, но осуществлять их ни разу не приходилось. Тем не менее Гай хладнокровно заставил машину падать строго на нос, затем вывел ее из штопора и благополучно посадил.

Не дрогнули его нервы и в другом, не менее сложном переплете: произошла разгерметизация кабины, обледенело остекление. Почти вслепую зашел он на посадку и благополучно приземлился.

…Сейчас же ничто не грозило жизни, но его охватило паническое чувство страха: что с Надей?! Он почти одним махом взлетел на четвертый этаж, где была вечеринка, распахнул дверь. Надя сидела на своем месте. И Виктор Гай почувствовал, как слабеют его ноги. Он вышел на лестничную площадку и прижался спиной к стене.

Надя поняла все и выбежала к нему, встревоженная и виноватая. Кто-то спускался с пятого этажа, кто-то выглядывал из соседней квартиры на четвертом этаже, но ни Виктор Гай, ни Надя ничего не видели и не слышали. Она припала к тужурке, гладила его руки и сквозь слезы говорила и говорила одни и те же слова:

— Ну прости меня, Витюшкин… Ну, прости, ладно?.. Слышишь, ну прости меня…

А он стоял словно окаменелый, не мог ни пошевелиться, ни произнести хотя бы одно слово… И когда он пришел в себя, они уже не вернулись на вечеринку. Медленно шли по городу, забрели на стадион и просидели там до самого рассвета — была удивительно теплая ночь. А когда небо посветлело, Виктор Гай рассмотрел, что он сидит на тринадцатом месте в тринадцатом ряду.

Летчики число «тринадцать» не уважают. Не из суеверных соображений, конечно, но самолет с номером тринадцать не популярен ни в одном авиационном полку.

Слушая побасенки молодых летчиков, Виктор Гай задумчиво глядел через огромное окно на стартовый ряд истребителей, возле которых копошились техники и механики. Кто-то назвал имя Андрея Садко, и Гаю сразу вспомнились совсем недавние дни, связанные с отъездом Андрея в Звездный городок.

Были ночные полеты, и Гай вернулся домой где-то за полночь.

Не включая света, тихо прошел в свою комнату — не хотелось, чтобы проснулся Андрей. Но тот, оказывается, не спал. Он сразу же позвал:

— Виктор Антонович!

— Не спишь?

— Я дал маме телеграмму, чтобы послезавтра прилетела.

Виктор Гай открыл дверь в его комнату, остановился у порога. Андрей лежал поверх одеяла с книгой в руках и, как только увидел Гая, приподнялся и сел.

— Может, это и смешно, но я не хочу, чтобы она была на прощальном ужине. Как у меня дальше все сложится, черт его знает.

— Ты как будто оправдываешься…

— Конечно, оправдываюсь. Я же не посоветовался с вами.

Виктор Гай улыбнулся:

— Я всегда рад ее приезду. Кроме того, она твоя мама…

— Так ведь не прилетит… — сказал он уверенно.

— Почему?

— Если бы это первый раз…

Виктор Гай удивленно вскинул брови. Выходит, Андрей уже звал ее, а она…

— Странно… — подумал он вслух.

— Позвоните ей, Виктор Антонович…

Голос у Андрея был переполнен мольбой, как у маленького мальчика, который просит отца купить ему птицу или немецкую овчарку. И Виктору Гаю показалось, что Андрей в этот раз не ради него хлопочет, а ему и в самом деле захотелось повидать мать. Это меняло дело. Хлопотать ради Андрея он мог в любой инстанции, будучи совершенно уверенным в своей правоте.

— Хорошо, — сказал он и снял телефонную трубку.

Когда междугородная ответила, попросил срочно вызвать Новосибирск, а затем Академгородок.

— В течение часа, — ответила телефонистка. Но тут же добавила: — Вы не вешайте трубку, кажется, Новосибирск освободился…

И сразу же за этими словами ответил Академгородок. Хотя голос и был приглушен расстоянием, но звучал четко и достаточно сильно. Виктор Гай назвал Надин номер.

— Не отвечает, — сказал через минуту Академгородок.

— Женечка, еще раз позвони, — вмешалась телефонистка, — там спят, наверное.

— У вас доброе сердце, — сказал Виктор Гай телефонистке.

— Говорите, — перебил его голос Академгородка.

И Виктор Гай услышал Надю.

— Кто это звонит? — спросила она.

— Я… Гай, — сказал он. — Я люблю тебя, Надя. Ты завтра должна прилететь сюда… Не задавай никаких вопросов. Завтра я жду тебя. Слышишь?

— Да, — сказала она и, секунду подумав, пообещала: — Завтра прилечу…

…Виктор Гай заснул в тот вечер сразу, но проснулся на удивление рано. Только-только занимался рассвет, а спать не хотелось. Открыл форточку, закурил. Все мысли были возле Нади. И верилось и не верилось, что она прилетит. Он попытался представить, как она войдет, в эту комнату, окинет взглядом, улыбнется.

«Мужики вы мои несчастные», — скажет.

Задержится у приколотой к стене фотографии. Прошлым летом они ездили к озеру, в долину, и Виктор Гай сфотографировал Надю у самой воды. За ее спиной четко отразились посаженные на том берегу тополя. Но берег не вошел в кадр, и казалось, что деревья висели вниз верхушками. Виктор Гай увеличил снимок до метрового размера и повесил у себя над кроватью.

Как она воспримет новость об отъезде Андрея? Ведь это в какой-то степени было неожиданным и для Гая, и для самого Андрея. Пять дней назад позвонил полковник Сирота и приказал:

— Старшего лейтенанта Садко немедленно в штаб дивизии.

Ни на какие вопросы отвечать не стал, лишь еще раз повторил приказание. Андрей готовился к очередному вылету, пришлось отложить. И лишь когда он прибыл в штаб, Сирота спросил:

— Хочешь в отряд космонавтов?

«Хочет ли он в отряд космонавтов?..»

Андрей стоял как оглушенный. По пути в штаб дивизии он перебрал десяток причин, по которым его могли вызвать.

На любой вариант он готов был дать исчерпывающие пояснения, но чтобы такое предположить — фантазии не хватило.

Хочет он или не хочет?

Когда из космоса первый спутник победно сыпал на землю свои «бип-бип-бип», Андрею казалось, что полет человека в околоземное пространство — дело будущих поколений.

Когда Землю облетел Гагарин, Андрей думал о космонавтах, как о людях совершенно особенных, и даже в мыслях не допускал, что он может быть в их числе. У него была ясная цель — стать военным летчиком. В те дни он уже был курсантом летного училища. У него была еще и мечта — стать таким же умелым летчиком, как Виктор Антонович Гай. Эта мечта родилась, как он сам шутил, раньше его, потому что с той минуты, как он себя помнил, он хотел летать.

Перед самым выпуском из училища курсантам сообщили, что их командир эскадрильи не будет на выпускных экзаменах, его перевели на другую работу. Докатился слух — в отряд космонавтов. Андрей дружил с комэском, знал его близко, и вот тогда он впервые понял, что космонавты не боги, что они просто здоровые и хорошо подготовленные люди. И тогда он неожиданно поверил, что тоже станет космонавтом. И даже сроки установил: через пять-шесть лет, когда овладеет самолетом, как им владел Виктор Антонович Гай.

Он ни с кем не делился своей мечтой, но Виктор Гай видел, как много Андрей читает об изучении космического пространства, с какой самоотверженностью учится летать. Ему не хватало учебного времени, и он еще часами просиживал на тренажере. Он задавал Гаю десятки вопросов, касающихся искусства пилотажа и буквально ловил каждое слово, сказанное в ответ. Андрей часто просил у Гая провозные полеты, а когда они приземлялись, требовал беспощадного анализа техники пилотирования. Гай не раз ловил себя на мысли, что перед ним не Андрей, а сам Федор — такой же деловой характер, такой же быстрый ум. За четыре года летной работы он добился таких результатов, каких достигают лет через семь-восемь. Но ему всегда казалось, что он еще многое не знает, и, если кто-то даже из его сверстников что-то делал лучше, чем он, Андрей не оставлял товарища в покое, пока тот не выкладывал ему «секрет на блюдечке с голубой каемочкой».

Когда еще из училища знакомый летчик написал Виктору Гаю письмо с теплыми словами об Андрее, он тихо радовался, что сумел передать мальчику главное: ответственность за каждый свой поступок. Эту черту он воспитывал не только словами, но и каждым своим поступком, каждым шагом, всей своей жизнью.

— За Андрюшку я спокойна, — не раз говорила ему Надя. — Федор для него отец абстрактный. Он думает о нем, мечтает. А тебя он любит. Даже больше, чем меня. И я не ревную. Мне приятно…

Четыре года как Андрей — военный летчик. У него еще куча невыполненных задач, и вдруг такой вопрос: хочет ли в отряд космонавтов? Ему очень хотелось сразу же закричать: «Да! Да!! Да!!!», закричать быстро, чтобы Сирота не успел передумать, но ответил он совсем другое:

— Я думал, что это будет позже…

…После собеседования Андрея направили в госпиталь на комиссию. Медики оценили его здоровье на пятерку. Примерно через неделю пришел вызов. Позвонив Наде, Виктор Гай испытал смешанное чувство грустной радости: опять оставаться одному.

Что Надя скажет завтра? Обрадуется или будет огорчена?

Виктор Гай отложил потухшую трубку и решил попробовать заснуть хотя бы на час. Утренний свет уже заполнил комнату. За стеклом книжного шкафа лежала красная восьмицветная шариковая авторучка. Она лежала перед корешками книг, похожая на обрубок палки. Ручку ему подарила Надя. «Когда тебе будет плохо, напишешь мне этой ручкой», — сказала она. Он не раз уже брал ее в руку, но, посидев над чистым листом бумаги, снова прятал ручку за стекло.

…Если Надя уедет после проводов Андрея, он в тот же день напишет ей всеми восемью цветами.

Так он больше и не заснул. Андрея не стал будить, ему в полку уже делать нечего, не стал и машину вызывать. Пошел пешком.

Рабочий день еще не начался, и Виктор Гай попросил дежурного по части доставить ему в кабинет контрольные ленты вчерашних полетов.

Немного позже пригласил к себе в кабинет лейтенанта Петрова. Вчера Виктору Гаю показалось, что молодой летчик сделал очень низкий проход над аэродромом. Контрольные ленты подтвердили догадку. Нарушение не ахти какое, но если его оставить незамеченным, молодой летчик сделает неверные выводы.

Петров сперва высунул голову в узкую щель. «Можно?» — спросил и, не дождавшись ответа, вошел.

— Здравствуйте, Виктор Антонович! — запросто, эдак по-свойски поздоровался он и подошел к столу.

— Садитесь, — хмуро ответил Виктор Гай. — Вы знаете, что вчера грубо нарушили дисциплину, режим полета?

Петров покосился на контрольную ленту и понял, что запираться нет смысла.

— Виктор Антонович, это ж пустяк. На каких-то триста метров ниже…

— Пустяк? — Виктор Гай быстро вскинул глаза и нахмурил брови. — Руководитель полетов был уверен, что эта высота у него свободна, и отдал ее для захода на посадку тихоходному транспортнику. Не думаю, что вам надо объяснять, чем этот пустяк мог окончиться…

Петров молчал.

— Вы только начинаете службу. И если вы сейчас не поймете, что в нашей службе нет пустяков, с авиацией придется расстаться. Я не шучу. Можете идти.

Петров встал, поправил тужурку, неторопливо повернулся и пошел к двери.

— Входить в кабинет командира, — сказал безразлично Виктор Гай, — вы тоже не умеете. Эту недисциплинированность я расцениваю как личное неуважение ко мне.

Петров резко повернулся и вспыхнул:

— Товарищ подполковник, вы это нарочно говорите, вы же знаете…

— Я люблю дело, а не слова, товарищ Петров, — перебил его Виктор Гай. — И хотел бы больше на эту тему с вами не разговаривать.

— Больше не будете, Виктор Антонович, — сказал Петров и вышел.

…Потом к Виктору Гаю приходили комэски с плановыми таблицами, председатель жилищной комиссии больше часа забрал, нужно было прочитать пачку новых приказов и распоряжений, побывать в казарме, где жили авиамеханики, а в пятнадцать часов быть на заседании горисполкома — депутат, ничего не поделаешь.

И когда он снова приехал в штаб, дежурный доложил:

— Просили вас позвонить домой.

— Хорошо, спасибо, — сказал как можно спокойнее Виктор Гай, вошел в свой кабинет, снял предохранитель с защелки замка и, когда она звонко возвестила о том, что дверь заперта и никто не войдет сюда, снял трубку и набрал номер.

— Я слушаю.

Это был голос Нади.

— Я слушаю! — повторила она.

— Надюш!..

— Ну что? — ласково спросила она.

— Я люблю тебя.

— И я тебя тоже.

— Когда приехала?

— Приехала?.. Я же выросла среди летчиков и никакой транспорт, кроме самолетов, не признаю.

— Ты молодец.

— Хочу тебя видеть. Скоро придешь?

— Сейчас.

— Я тебя встречу.

— Это гениально! Держись левой стороны бульвара. Чтоб не разминулись.

— Ладно.

— Ты самая удивительная женщина на земле.

— Потому что ты любишь меня.

…Они, счастливые, стояли посреди бульвара, смотрели друг на дружку, не замечали, что на них обращают внимание. Он целовал ее, а она молчала, улыбалась. И только вздрагивающие губы выдавали волнение.

— Пойдем домой? — спросил он.

— Там молодежь. Ужин готовят.

— Тогда знаешь куда пойдем?

— На стадион.

— Как ты угадала?

— Я же удивительная, сам сказал.

Стадион их не принял. Там вовсю кипели футбольные страсти.

— Нет лишнего билетика? — спросил у Нади юркий мальчишка.

В ответ она звонко рассмеялась…

— Знаешь, куда мы пойдем? — снова спросил Виктор Гай.

— Конечно.

— Совершенно верно.

И они пошли домой. Пошли окольной дорогой. Говорили без умолку, перескакивая с одного на другое.

— С Андреем — это уже решенный вопрос?

— Почти. Еще там медкомиссия. Но он здоровый парень.

— Весь в маму, — сказала она.

— Точно. Потому и красивый такой. Столько невест, как на конкурсе красавиц.

— Наташку так и не поменял?..

— Однолюб.

— Пантелейка придет?

— Еще бы!

— С Олей, конечно?

— Если не уехала. Она же техник линейной связи. Почти все время в разъездах.

— Не ссорятся?

— Когда им ссориться? Рады каждой встрече.

— А Сирота?

— Заместитель командира дивизии. Летает уже только на стареньком МИГ-17. Коллекцию его значков и орденов, по-моему, пора в музей передавать.

— А старушка его?

— К сыну уехала. Внука воспитывает. А с ним живет дочь с мужем. Ты помнишь их Светку. Она была года на два моложе Андрея. Кончила десять классов и вышла замуж за одного нашего летчика. Очень славный парень…

Когда до их дома осталось не больше сотни шагов, Виктор Гай наконец решился и придержал Надю за локоть. Ей передалось его волнение, и она настороженно замерла.

— Как же дальше, Надюш?

— Не знаю, — быстро ответила она.

Он улыбнулся, провел рукой по ее щеке, шее, запустил пальцы в волосы.

— Я люблю тебя, хороший ты мой человек.

— Я тоже…

— Значит, ты больше никуда не уедешь. Я просто возьму и не отпущу тебя… С этого дня у нас начнется совсем другая жизнь. Ты даже не представляешь, как здорово мы будем жить, Надюшка…

Она прислонилась к его плечу и задумчиво слушала, провожая глазами убегающие огоньки подфарников.

— Будем жить, — тихо повторила она про себя. Грустно посмотрела ему в глаза. — Когда? Когда уже жить, Витюшкин?

— Не говори ерунду. Сегодня! Завтра! Всегда! Пока сердце не остановится… Возьму отпуск, поедем в горы, раскинем палатку. Вдвоем. Ты и я. Будем пить кумыс, ловить форель. Я тебе такую уху сварю, за ворот не оттащишь…

— Седых сколько появилось, — сказала она и пригладила у него на висках волосы. — Я только слетаю в Новосибирск и сдам лабораторию, ладно?

— Не хочу…

— Всего десять дней. Не больше. Ну, Витюшкин, я же на службе… С учета в парторганизации сняться надо…

— Может, поездом лучше?

Надя засмеялась:

— Ты это что, гениальный летчик?

— Я тебя люблю… Ты даже не представляешь как…

— Очень даже представляю…

Над ними тихо висели в поднебесной голубизне светлые пряди перистых облаков, ветер лениво перебирал тополиную листву, сдувая с нее невесомые белые пушинки. Они летели мимо них беззвучно и торжественно, как летит крупный первый снег.

Кажется, это было только вчера вечером, а на самом деле уже прошло почти десять дней. Целых десять дней!..

Конечно, если их поставить рядом с последними десятью годами, сравнение нелепое. Но нелепым оно может показаться постороннему человеку, Гай же эти десять дней уже относил к новому времяисчислению. В этот раз Надя улетела не как всегда — в неизвестность, она уже выбрала маршрут, который вел ее к определенной ими обоими цели, она уезжала из той жизни навсегда, уезжала в новое время, счет которому они будут вести вместе без оглядки на прошлое. Они долго ждали этого дня, и он для них наступил. Наступил сам, неожиданно: они вдруг ясно поняли, что с этой минуты, что бы уже ни случилось, их разлучить нельзя.

…И даже если вот сейчас неизвестным генералом, который все еще где-то задерживается, окажется сам Федор Садко, Гай не опустит глаза и не испытает укора совести. Теперь уже он не отдаст Надю даже самому господу богу. И если Федор еще живой, он тоже поймет и Виктора Гая, и свою бывшую жену Надю.

Быстрее бы он только прилетал, этот генерал.

ГЛАВА IX

А самолет из Москвы все задерживался. Руководитель полетов нервничал — срывалась плановая таблица, но сделать ничего не мог. Сверху приказали: полеты не начинать до прибытия московского транспортника. Виктор Антонович безмолвно ждал и даже не вмешивался в разговор молодежи. Если рассказывали что-то смешное, смеялся вместе со всеми. Больше молчал и думал.

…— Он ему говорит: «Ты карты взял?» — «А как же, — отвечает, — две колоды…» — «Да нет, — говорит, — полетные карты». — «Полетные? Эти, — говорит, — забыл…»

Это Иванов рассказывал про Андрея.

…— А однажды вынужденная у него была. Возле райцентра на «пузо» сел. По радио спрашивают, какая помощь нужна? А он говорит: «Сбросьте обмундирование». Сгоняли ЯК, сбросили ему брюки и китель, думали, ранен или еще что… А он переоделся, приказал пионерам охранять самолет, а сам на танцы в Дом культуры. Дело шло к вечеру…

…С Андреем пока вышло неладно. На второй день после отъезда Нади он транспортным самолетом улетел в Москву. В доме стало тихо и одиноко. Минуты потянулись… Виктор Гай буквально набросился на работу. Уходил в полк на рассвете, а возвращался домой к полуночи. В один из таких дней к нему в кабинет вошла Наташа. Светлая кофточка с легкомысленным вырезом и такая же легкомысленно короткая юбка, открывающая загорелые колени, никак не способствовали представлению о девушке как о серьезном инженере-конструкторе. Но она, непринужденно улыбаясь, выложила Виктору Гаю такие мысли, что он взволнованно вскочил, сцепил на затылке пальцы и локтями сильно сжал лицо Губы его оттопырились, глаза забегали по листкам бумаги со схемами и цифровыми выкладками.

Все это приближало давнишнюю мечту Виктора Гая. Работая с приборами контроля, Ната по просьбе Виктора Гая начала думать над созданием дешифраторов к этим приборам. Было сделано за последнее время немало различных вариантов. Все они обладали своими достоинствами и недостатками.

При обсуждении проектов инженеры и командиры больше молчали. Они понимали, что путь от проекта до серийного производства исчисляется не одним годом, а им дешифраторы нужны были сейчас, у них уже сегодня полный зарез со временем…

И вот Наташа принесла листочки, которые таили в себе очень привлекательную идею: создать своими силами специальную комнату, может быть, класс. Подготовить группу нештатных лаборантов из грамотных, смышленых ребят, вооружить их набором шаблонов и поставить дешифрование пленок на конвейер.

Все очень просто. С шаблонами только придется повозиться. Дело тонкое, и потребуется время. Но оно ни в какое сравнение не идет с тем временем, которое уходит на разгадывание шифрограмм. Командиры эскадрилий стонут от них, а иногда и вообще не смотрят. Разве что предпосылка заставит.

— Что ж, товарищ конструктор, — Виктор Гай с довольной улыбкой вглядывался в листки, — работаете на памятник при жизни. Скажи, хотела бы увидеть свой памятник? Подойти, поговорить с ним…

— А вы?

— Конечно. И помирать было бы легче с убеждением, что на земле остается память о тебе. Заработать себе памятник, дорогая Наташа, дело стоящее. А заработать его не просто. Так что давай собирай свои ресторанные салфетки и, не откладывая в долгий ящик, переноси все на ватман и миллиметровку. Я думаю…

Зазвонил телефон. Виктор Гай снял трубку и услышал голос Андрея.

— Ты откуда звонишь?

— Из дому.

— Что случилось?

— Не знаю. Вы скоро домой придете?

Виктор Гай посмотрел на часы. Было около семи.

— Сейчас еду. У меня Наташа…

— Не надо, — перебил Андрей, — мне с вами поговорить необходимо.

— Простите, кто это? — кивнув на телефон, насторожилась Наташа.

— Андрей, — сказал Гай и так посмотрел на девушку, словно она знала, в чем дело.

— Что случилось?

— Не знаю.

— Можно я с вами?

Гай промолчал.

— Ладно, — согласилась она. — Я попозже.

Она торопливо запихала в папку все свои листочки и быстро вышла. А Виктор Гай тотчас уехал домой.

Андрей лежал в своей комнате на топчане. Ноги на табуретке, руки под головой.

Увидев Гая, встал, вышел навстречу. Поздоровались молча за руку. Виктор Гай закурил.

— Официальная причина моего возвращения, — сказал Андрей, — плохое здоровье. Сердце. До сих пор был абсолютно здоров, а тут вдруг систолы появились…

— А неофициальная?

— Думаю, что-то связано с отцом.

— Почему?

— Со мной беседовал какой-то человек. Назвался Володарским. Очень подробно расспрашивал, что я знаю о своем отце, каким образом мы с мамой попали в Межгорск, спрашивал о наших с тобой взаимоотношениях.

Андрей помолчал, прошелся по комнате, остановился. Потом совсем как Надя потер ладонью щеку и спросил:

— Виктор Антонович, вы что-нибудь конкретное знаете о моем отце?

— Я знаю, Андрюшка, что он был отличным летчиком, прекрасным человеком, надежным другом и бесконечным патриотом нашей Родины. Он учил меня ненавидеть врагов и любить Родину. Он учил меня быть беспощадным и мужественным в бою… Я не знал более храброго человека, чем твой отец. Я не знал более умного человека, чем твой отец. А то, что с ним случилось в последние дни войны, я объяснить не могу…

— На какой же основе родились слухи о его измене Родине?..

— Знал английский. Родственники за границей. Твоя бабушка — его мать — эмигрировала когда-то. Но это самая настоящая чепуха. Без вести пропали в войну сотни людей. Это была страшная война. И сегодня еще объявляются люди, которых давно похоронили. Не знаю, что с ним случилось, но убежден твердо — он не мог изменить. И пусть твое сердце будет спокойным…

— Сердце мое, оказывается, ни к черту… Даже на летную работу с ограничением.

— Завтра поедешь в госпиталь. Такое может быть. Систолы, как говорит Наташа, на нервной почве могут появиться. Обследуешься, если надо, — и в полк. Я понимаю, что это возвращение неприятно, но в полку ты человек очень нужный.

Трубка погасла, и Виктор Гай снова раскурил ее.

— Не вешай нос. Переживем. — Он обнял одной рукой Андрея за плечи, на мгновение прижал к себе, встряхнул. — Пережили худшее. А насчет твоего отца я напишу в Москву. Есть у меня один знакомый. Там или подтвердят слухи, или опровергнут. В конце концов прошло двадцать лет. Прав я или ошибся — пора это узнать.

Пришла Наташа. Поговорили еще о каких-то пустяках, и она быстренько увела Андрея из дому. Оставшись один, Виктор Гай вышел на балкон, докурил трубку. Когда стало темнеть, включил настольную лампу и начал писать письмо в Москву.

На другой день рано утром Андрей уехал в госпиталь, и уже к вечеру Виктору Гаю позвонили, что диагноз медиков Звездного подтвердился: Андрей Садко нуждается в стационарном лечении. Наде Виктор Гай не стал ничего сообщать, ибо со дня на день ждал ее приезда. Насовсем.

А вот сегодня утром наконец и Москва откликнулась. Летит генерал и везет ответ.

Какой?

Если подтвердился медицинский диагноз — значит, не должны подтвердиться всевозможные предположения Андрея. Если летит генерал — значит, у него есть сведения о Федоре Садко: для того чтобы сказать «мы ничего не знаем», нарочного не посылают. Какие же могут быть сведения? Если они знают о Федоре давно, то почему до сих пор ничего не сообщили Наде, в полк, где он числится пропавшим без вести?

…Когда наконец приземлился пассажирский АН-24, Виктор Антонович почти побежал к месту стоянки самолета. А тот как-то очень медленно заруливал на светло-серый квадрат бетонки, и, несмотря на энергичный жест дежурного сержанта, показавшего, что можно выключать двигатели, лопасти все вертелись и вертелись, и казалось, этому вращению не будет конца…

Затем то ли через форточку пилотской кабины, то ли из открывшейся пассажирской двери кто-то спросил, здесь ли подполковник Гай.

— Да, здесь! — ответил Виктор Антонович.

И снова непонятно откуда ему сказали:

— Пройдите в самолет.

У входа Виктора Антоновича встретил командир корабля, его лицо Гай видел в кабине.

— Пройдите в салон, — показал он жестом.

Виктор Антонович прошел в открытую дверь салона. За столиком сидел худощавый, с жестким полуседым ежиком генерал. Усталый взгляд, плотно сжатые губы. Коротким жестом он показал на кресло, которое стояло напротив. Когда Виктор Антонович сел, генерал поздоровался, помолчал, словно собирался с мыслями, и попросил прощения, что пригласил его в самолет.

— Ноги меня вот подвели, — сказал он и посмотрел на свои ноги. Они были неестественно вытянуты.

— В нашем распоряжении, — он посмотрел на часы и улыбнулся, и лицо его стало по-домашнему спокойным, потеплел взгляд, — в нашем распоряжении, дорогой Виктор Антонович, целых пятнадцать минут…

Он снова умолк, но, перехватив нетерпеливый взгляд собеседника, виновато улыбнулся и сказал:

— Федора Садко я сам определял в детдом, когда его мать получила задание эмигрировать… Это была мужественная женщина. Ее родители оставили ей большие деньги в английском банке… Федю, Федора Садко я видел последний раз десять лет назад на зарубежном аэродроме. Это была ежегодная авиационная выставка…

ГЛАВА X

Спустя полчаса пассажирский АН-24 легко оторвался от бетонки и быстро растворился в серо-голубом мареве. Словно застоявшиеся кони, на взлетно-посадочную полосу рванулись боевые перехватчики, стали выстраиваться для группового взлета. Воздух раскалывался от напряженного свиста турбин.

Виктор Антонович шел и шел, не думая о том, куда и зачем. Под ботинками мягко шуршала высокая трава аэродрома, пахло летом и керосиновым перегаром.

Ноги привели его на площадку ТЭЧ, где уже начали готовить к полетам его истребитель. Наташа получила свои приборы и вместе с техниками устанавливала в кабине машины. Увидев Виктора Антоновича, она весело помахала рукой, спросила:

— Все в порядке?

Виктор Антонович кивнул головой: дескать, разумеется… Поискал глазами Пантелея и, не найдя его, пошел на автомобильную стоянку. Лешка заждался командира и, завидев его шагах в тридцати, энергично повернул ключ зажигания.

— Домой, — коротко бросил Виктор Антонович и, закрыв глаза, откинулся на сиденье. — Только потихоньку, ладно, Леша?

— Понял, товарищ подполковник.

«Волга» мягко тронулась и осторожно покатилась по асфальту.

Виктор Антонович вдруг почувствовал, что все тело у него налилось непривычной усталостью; видимо, сказалось напряжение этих необычных часов необычного ожидания. Если бы удалось заснуть хотя бы на час-два.

…Почти у самого дома Виктор Антонович вспомнил, что не завтракал и не обедал.

— Давай-ка, Леша, в ресторан заедем да пообедаем, — сказал он шоферу.

— Понял, товарищ подполковник, — быстро ответил Лешка и, прикусив нижнюю губу, прибавил газу.

Через несколько минут они остановились у входа в ресторан «Юбилейный».

— Запирай на ключ, — сказал Виктор Антонович водителю, — пойдем пьянствовать.

— За рулем не положено, товарищ подполковник, — весело ответил Лешка. — Лимонад только…

— Так и быть, нажмем на лимонад. Мне тоже летать сегодня.

Обед уже закончился, и в зале было свободно. Их обслужили быстрее, чем в летной столовой. Виктор Антонович даже удивился. Потом понял: спешили, чтоб вовремя закрыть на перерыв.

Несмотря на голод, есть не хотелось. Но Виктор Антонович съел все, что было подано на стол. За обе щеки уплетал и Лешка. Этот отсутствием аппетита никогда не страдал. Ожидая, пока водитель разделается с десертом, Виктор Антонович подпер лицо кулаками и закрыл глаза. И сразу почувствовал, что ему хочется спать.

Дома быстро разделся, завел будильник и устало повалился поверх одеяла. Укрываться не хотелось.

Проснулся от звонков и удивился, почему вдруг так странно звонит будильник. Но тут же сообразил, что звонят у двери.

Принесли телеграмму. Виктор Антонович расписался, вернулся в свою комнату, снова лег и посмотрел на часы. Стрелки показывали половину пятого. Значит, он недоспал всего тридцать минут.

«Встречай сегодня в девятнадцать часов самолетом из Новосибирска. Н а д я».

По плановой таблице в это время он будет в стратосфере выполнять комплекс маневров боевого применения.

А Надю встретит Андрей. Его сегодня обещали выписать из госпиталя. Надо позвонить. Не сможет Андрей — Наташка съездит…

Все они еще ничего не знают, как не знали и двадцать лет назад…

…— Попытки разыскать его семью, — рассказывал, уже не скрывая волнения, генерал, — привели нас сразу в тупик. В Минске получили сведения, что жена Федора Садко вместе с сыном погибли в рухнувшем доме. Их фамилии значатся на братской могиле до сих пор. Потом все-таки мы узнали, что она и сын живы. Пенсию ей назначили, с работой помогли. И вам спасибо.

— Хоть бы командиру полка сообщили, — с обидой сказал Гай.

— Время не пришло, — сухо ответил генерал. — Всему свое время. Вы это должны понимать…

В госпитале к телефону подошел дежурный врач. Он сказал, что старший лейтенант Садко выписан буквально несколько минут назад и уехал в Межгорск автобусом.

— Какое заключение?

— Годен без ограничений.

Что ж, кандидатура в Звездный от полка не снята. Если Андрей не передумал, он сможет завтра или послезавтра уехать.

Прежде чем уйти из дому, Виктор Антонович написал Андрею записку:

«У меня полеты. Попытайся успеть встретить маму. Г а й».

Рядом с запиской положил Надину телеграмму, немного подумал и дописал:

«Сегодня все узнал о твоем отце. После полетов расскажу».

…Пока ехали на аэродром, Виктор Антонович не произнес ни одного слова. Он думал о Наде, о том, что именно сегодня ей прилетать и не следовало. Почему-то все время она виделась ему заплаканной, с застывшим упреком во взгляде.

И вместе с тем Виктор Антонович ясно понимал, что он должен быть с ней рядом именно сегодня. Именно сегодня ей, как никогда, понадобится заботливая рука друга. Только он сможет найти и сказать ей те слова, которые никто другой не найдет и не скажет…

…Небо на западе еще светилось остывающим металлом, а восток подернулся серым занавесом. Когда Виктор Антонович вышел из машины, аэродром на ровных нотах гудел автомобильными моторами и авиационными турбинами.

В комнате, где хранилось высотное снаряжение, Виктора Антоновича ждал невысокий белоголовый сержант. Он уже держал наготове высотный компенсирующий костюм, гермошлем.

Застегнув все «молнии», Виктор Антонович сделал несколько приседаний, поворотов, взмахов руками. Костюм тугой покрышкой сомкнулся на груди, ногах и руках.

Виктор Антонович надел сверху легкий хлопчатобумажный комбинезон и вышел из домика. В лицо дохнуло остывающим воздухом и густым запахом сена. Это еще вчера возле домика выкосили траву. Напитавшись солнечными лучами, она теперь щедро насытила своим ароматом вечерний воздух.

«Завтра или послезавтра беру отпуск, — подумал Виктор Антонович, — и поедем с Надей куда-нибудь в глушь, чтобы травы по грудь, и тихая, ласковая речка, и солнечная березовая роща, и ночь с ухающей совой, и солнечный воздух с утренним щебетанием птиц, и полный восторга сверкающий грибной дождь…»

Возле самолета его ждали Сирота, Пантелей и Наташа. Павел Иванович пошел ему навстречу, протянул руку и сразу спросил:

— Что он сказал?

Услышав этот вопрос, подошли Пантелей и Наташа. Виктор Антонович поманил ее пальцем, чтобы подошла еще ближе, затем сказал:

— В девятнадцать часов Надя прилетит. Если Андрей по пути из госпиталя завернет домой, он встретит ее. Но я прошу тебя — съезди к самолету. Возьмешь мою машину. И приезжайте прямо сюда. Идет?

— Да, — ответила она.

Виктор Антонович обвел всех взглядом, понял их нетерпение и сказал:

— Он знал Федора, знал его мать… видел Федора… десять лет назад. На авиационной выставке… А через месяц, говорит, Федор погиб…

Все смотрели на него молча и напряженно, ничего еще не понимая. Виктор Антонович догадался, что он не сказал им самое главное. То, что Федора нет уже давно в живых, никого не удивило, они подсознательно уже свыклись с этой мыслью, но кем был Федор после войны, что делал, — эти вопросы и для Сироты, и для Пантелея не потеряли остроты.

— Я говорил вам, что Федор не мог изменить, — не удержался от упрека Виктор Антонович, потому что годами копившаяся боль искала выхода.

Сказав это, он сразу же пожалел и уже мягче продолжал:

— Его готовили давно. И фронт он перелетел по заданию. Воспользовавшись заграничным наследством матери, устроился испытателем на военный авиационный завод. Он много сделал. И погиб во время испытательного полета — взорвался в воздухе. Погиб на посту…

— А мы ничего… И Надя… — Пантелей странно пожал плечами и растерянно замолчал.

— Погибшими считали. И Надю, и Андрея. Как и мы с тобой. А когда узнали, что живы, сказать ничего не могли. Помогали ей… В общем, поговорим еще. Генерал на обратном пути будет в полку. Не надо печалиться. Федор любил жизнь, хотел жить. Жить без войны. За это и погиб. Давайте будем работать. Начальство прибыло?

— На КП, — кивнул головой Сирота. Помолчав, посоветовал: — Я бы на твоем месте отказался от этой затеи. Даже если хорошо слетаешь — никому ничего не докажешь. Ты опытнейший летчик. И то, что можешь ты, другим не по зубам. Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Я первый это скажу.

Гай махнул рукой.

— Когда Нестеров сделал «петлю», говорили то же самое. А теперь? Так же было и со «штопором»… И так всегда будет. Если сумел один, сумеют многие. Докажу, Павел Иванович. Рано или поздно, но докажу.

— Лети, черт с тобой, — сказал Сирота и пошел на КП.

— Счастливо, — кивнул Пантелей.

— Мои приборы с вами, — скупо улыбнулась Ната, — значит, и я с вами.

Гай легко взобрался по стремянке в кабину, привычно окинул взглядом приборы, и они понимающе перемигнулись с ним.

Несколько нехитрых движений, и турбина, меняя регистр, быстро нашла свой тон. Словно обрадовавшись предстоящему полету, она запела легко и раздольно. Попробовал рули. Послушно, будто живые, качнулись элероны, стабилизатор и руль поворота. Пантелей убрал из-под колес колодки, дал знак на проверку тормозов.

Гай прижал пальцами один из рычагов на ручке и дал газ. Турбина с готовностью подхватиламашину, но тормозные тиски мертвой хваткой держали колеса, и самолет, обиженно клюнув носом, присел, подрожал от напряжения, сдался.

Когда же в наушниках прозвучало: «Двадцать пятый, вам взлет», — Виктор Антонович включил форсаж и мгновенно ощутил, как его вдавило в спинку сиденья, как освещенные косыми лучами солнца квадраты бетона серой лентой рванулись под самолет. Через несколько секунд густая синяя бесконечность подняла его над миром и как бы остановила движение. Далеко внизу мигали огнями населенные пункты — села, города.

А он забирался все выше, и выше, и выше. Глаза летчика привычно перескакивали с одного прибора на другой, автоматически фиксируя в сознании параметры полета. Курс — 270. Все верно. Высота — двенадцать тысяч. Мало. Угол набора — нормальный. Давление в порядке… Если самолет из Новосибирска не опаздывает, Надя где-то совсем рядом, в воздухе.

— «Двадцать пятый», вы в зоне, выполняйте режим.

— «Клубничный», я «двадцать пятый». Вас понял.

Виктор Антонович перевел машину в горизонтальный полет и снова включил форсажный режим. Стрелка махметра быстро пошла вверх, и, когда скорости самолета и звука сравнялись, указатели на приборах вздрогнули и снова-замерли. Все. Полет продолжался за звуковым барьером.

«…А самолет из Новосибирска, наверное, уже пошел на снижение…»

Виктор Антонович на мгновение ощутил за спиной растущую тишину. Ему вдруг почудилось, что нет никакой земли, никакого самолета, а только он и густо-синий металлический купол, с проеденными временем редкими дырочками, сквозь которые слабо пробивался мигающий свет.

«— …Откуда слухи? — Генерал говорил тихо и ровно, даже бесстрастно, но Виктор Антонович чувствовал, что этот немало повидавший на своем веку человек волнуется. — Слухи были нужны. Чтобы поверил враг, должны поверить друзья. Жестоко?.. Но необходимо. Он выполнял очень важное задание Родины.

— Но почему вдруг он? Боевой летчик…

— Вдруг? Не вдруг. — Генерал, казалось, привык к любым вопросам и продолжал говорить все так же ровно и бесстрастно: — Он был талантливый летчик. Наследство матери… Большие деньги открыли ему большие возможности…»

Но уже в следующее мгновение перед Гаем встала ясно и выпукло схема сегодняшнего полета — продуманная, высчитанная до секунды, проигранная десятки раз с закрытыми глазами. В эти минуты он всем своим существом, каждой клеточкой и каждым ударом сердца слился с приборами, ручками и рычажками самолета. Каждое движение его мысли, бравшее начало от показаний приборов, переливалось в движение рук, ног и заканчивалось четким и послушным маневром могучей машины.

Он не мог ни в чем ошибиться, не имел права. За его полетом сейчас следили не только подчиненные, но и старшие начальники. Следили строго и придирчиво. И если он допустит хотя бы незначительный промах в выполнении режима — моральные потери сосчитать будет просто немыслимо. Зато если он до конца выдержит на предельном режиме и в точном соответствии со схемой весь полет, завтра, да и не только завтра, у него будет что сказать и подчиненным, и старшим начальникам.


…В тот день, когда Сирота сдал Гаю полк, они задержались вдвоем в кабинете.

— Доволен? — спросил Сирота.

— Конечно, — ответил Гай.

Помолчали.

— Я знаю, — продолжал Сирота, — ты попробуешь что-то сделать по-своему…

— Обязательно.

— Не перебивай. Так вот учти: я твой союзник во всем. Но до первого промаха. Знаю, скажешь сейчас, что не ошибается только тот, кто ничего не делает. Слышали. Но тебя это оправдание не оправдает. Я мог ошибиться, тебе — нельзя. И вот почему. Ты взял тяжелую ношу. Взял сам. И ты можешь ее нести. — Он сделал ударение на слове «можешь». — Но дорога не гладкая, и ступать надо очень осторожно. Споткнешься о маленький камешек, и твоя же ноша тебя опрокинет на землю. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Конечно, — ответил Гай.

— Ну и отлично. — Сирота грустно улыбнулся. — Мне можешь ничего не желать. Должность дали вроде и солидную, но штаб есть штаб… Я не жалею, впрочем. Трудно мне было в последнее время. Чего-то я недопонял… Да и ты уже из замов давно вырос. С интересом понаблюдаю за тобой…

Предупреждение Сироты было очень своевременным. Первая же новинка в методике подготовки летчиков-инструкторов вызвала категорическое возражение в вышестоящих инстанциях. Прибыли инспектора, разобрались, проверили на практике, возражать перестали. Обучать летчика может только тот, кто сам умеет все делать в несколько раз лучше. Значит, инструктору нужна другая программа, иная интенсивность и нагрузка. А тут еще новость — в полк поступили новые самолеты. Надо быстро переучиваться.

Виктор Гай первым опробовал «новенькую». Она была послушной и маневренной, даже чрезмерно послушной. Тут глаз да глаз нужен. А у летчика и без того напряжение на пределе. Значит, переучивание надо будет начинать с азов. Сколько же на это времени понадобится?

Впрочем, дело не столько во времени, сколько совсем в другом: всякое переучивание снижает боевую способность летчиков. И хотя такое допускается и никто за это судить его как командира не станет, Виктор Гай чувствовал себя неспокойно. И беспокойство свое он выразил очень четко в разговоре с Пантелеем.

— Обвинить никто не обвинит, если будет все хорошо. А если вдруг война? Об этом мы в первую очередь думать обязаны.

Об этом он говорил и с командиром дивизии.

Его понимали. Но небо не любит скороспелых решений, оно не прощает ошибок, не терпит авантюризма. И то, что рождалось в трудном поиске на земле, требовало доказательств в воздухе. Сегодняшний полет Виктора Гая был одной ступенькой такого доказательства.

…Последняя фигура вписывалась в схему полета секунда в секунду. Небольшой доворот, и машина выравнивается. Все. Домой!

— «Клубничный-один», я «Клубничный-двадцать пять». Режим закончил. Разрешите выход на точку?

— Разрешаю…

И только теперь он снова подумал о Наде, о том, что самолет из Новосибирска если еще не зарулил на стоянку, то наверняка потихоньку подъезжает к аэровокзалу, и Надя сейчас, по-детски прижавшись носом к стеклу иллюминатора, вглядывается в толпу встречающих… И пока ей Андрей или Ната не скажут, что он на полетах, она все будет взволнованно искать его глазами.

Впервые за многие годы Виктору Антоновичу захотелось быстрее вернуться на родной аэродром, увидеть издали уже обозначенную огнями взлетно-посадочную полосу, прицелиться в точку, отмеченную линейкой красных фонарей, и ощутить мягкий удар застывших колес о жесткий камень полосы. Подрулить к стоянке, снять высотные одежды, помыться в душе, выйти под звездное небо и глубоко вдохнуть запах скошенной у домика и уже почти высохшей травы.

И увидеть Надю. Ее живые глаза. Вздрогнувшие губы…

Его мысли резко оборвала вдруг подступившая тревога. Взгляд метнулся по циферблатам приборов и замер на манометре масляного давления — стрелка быстро ползла к нулю…

Уже в следующее мгновение Виктор Антонович нажал кнопку передатчика и сказал, не слыша собственного голоса:

— Я «двадцать пятый». Остановился двигатель. Высота — девять. Курс — девяносто. Давление — ноль.

Тишина захлестнула, подступила к горлу, навалилась на плечи.

— «Двадцать пятый», снижайтесь до шести тысяч. Нет ли у вас пожара?

Приборы пожар не показывают. Но если упало давление, значит, повреждение в системе маслопровода. Пожар может вспыхнуть в любую минуту.

— Я «двадцать пятый», высота — шесть тысяч.

— Выполняйте запуск двигателя.

При первой же попытке запустить двигатель тревожно замигала сигнальная лампочка — в хвостовом отсеке пожар. Двигатель заклинило.

— «Двадцать пятый», вам стропа. Вам стропа… Немедленно оставляйте самолет. Как поняли?

И в это самое мгновение Виктор Антонович увидел под собой густое мигание городских огней. Где беспорядочной россыпью, где стройными рядами. Неуправляемая машина, начиненная полным боекомплектом и сотнями килограммов керосина, подобно бомбе с подожженным фитилем, неслась на вечерний город, на головы одетых в домашние халаты женщин, на улыбающихся во сне малышек…

— «Двадцать пятый», я вам приказываю покинуть самолет, — услышал Виктор Антонович голос Сироты. — Ты меня слышишь, «двадцать пятый?»

— Слышу, — сказал летчик сухо. — Самолет снижается на точку. Принимаю меры.

Он окинул взглядом город, и ему показалось, что окраина ближе с его левой стороны. И Виктор Антонович плавно развернул влево отказывающийся повиноваться самолет. На мгновение оглянулся, и в его глазах отразились срывающиеся с обшивки короткие лоскуты пламени.

— «Двадцать пятый»!. Виктор!.. Немедленно катапультируйся! Я приказываю! Слышишь, немедленно!

Конечно, он слышит. Но до окраины еще несколько секунд… Надо удержать штурвал, чтобы пылающий самолет не рухнул на маленькие и хрупкие домики города. Всего несколько секунд… Совсем немножко. Вон за эти огни. Там уже чернильным пятном расползалось безлюдье, туда дотянуть…

Все. Можно катапультировать.

Он убрал с педалей ноги, затылком прижал голову к спинке и потянулся к красной ручке…

Пиропатрон сработал безукоризненно, и катапультное сиденье, окрасившись на мгновение цветом пожара, реактивным снарядом рвануло в зенит. Когда сработала парашютная система и тугой хлопок задержал падение, Виктор Гай увидел почти под собой горящие обломки самолета. В обступившей вдруг тишине он даже услышал, как языки пламени с шипением и треском слизывали с металла авиационный лак. Мигающая чернота надвигалась быстро и неумолимо. Густо запахло хвоей; затем сильный и неожиданный удар снизу отозвался горячей болью в бедре и затылке, перед глазами поплыли черные матовые шары. Задержав усилием воли ускользающее сознание, Виктор Гай увидел рядом длинные, очищенные от коры бревна и высокие кучи еловых ветвей.

«Угораздило же меня на эти дурацкие бревна, — подумал он, — куда удобнее было бы опуститься на еловые ветви…»

Еще он подумал о том, что случайный отказ техники спутает теперь все планы, поломает задуманное дело, что, хотя его вины в случившемся и нет, все равно уже теперь никто не захочет его поддержать, даже Сирота. «До первой ошибки…» Но его ли это ошибка?..

Конечно, его. Командир отвечает за все…

И еще он успел подумать, и даже не подумать, а расшифровать тупую боль у сердца, отчетливо почувствовать, как чертовски хочется жить, пусть трудно, пусть сложно и часто безрадостно, но жить! С болью, с бесконечной тоской и короткой радостью, но жить!

А боль пройдет. Он знал, что всякая боль отступает, и тогда сознание бытия дарит человеку восторженные минуты такой радости и такого счастья, ради которых стоит бороться, стоит жить…

ПОТОМУ ЧТО ЛЮБЛЮ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Усыпанные черным щебнем холмы неожиданно расступились, и Муравьев совсем близко увидел скалистую кромку берега, услышал ухающие накаты волны, йодистый запах водорослей. Здесь, у цели, ему вдруг показалась бессмысленной затея с прощальным ритуалом — отмахать двенадцать верст под дождем, чтобы десять минут постоять у океана. Глупо, конечно, выдумывать несбыточные прожекты, уезжая в двухнедельную командировку. Глупо и, естественно, смешно. Хотя чем черт не шутит, когда бог спит. Один человек вышел из дому, чтобы купить рыбу, а по воле событий стал солдатом и попал на войну.

События могут сложиться в самую неожиданную комбинацию, и, конечно же, не исключено, что его Муравьева, могут вдруг оставить для дальнейшего прохождения службы на Большой земле. Вероятность ноль ноль целых и одна тысячная, но мечтать и надеяться дозволено всем, потому как мы все «рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор…»

Ведь шутки шутками, а действительно преодолели. И летают через полюс, и подо льдом ходят, и через льды.

Северный Ледовитый…

Да, почти круглый год он упирается острым торосистым льдом в невысокие черные скалы. И лишь в короткий промежуток лета, когда перетертый штормами лед отступает от берега, о голые растрескавшиеся камни с тяжелым грохотом разбиваются серые, как бетон, океанские волны, вызывая гам и писк на птичьих поселениях.

Муравьев облюбовал этот дикий уголок с опрокинутой в воду слоистой скалой после отъезда Лены. Здесь можно часами наблюдать за птичьими ссорами, за темными потоками воды, шумно врывающимися в извилистые каньоны и так же шумно откатывающимися назад. Здесь всегда покачиваются на мелководье аккуратно обточенные прибоем бревна плавника. Здесь можно найти приплывшие невесть откуда замысловато скрученные корни, похожие на пляшущих человечков или на застывших в стремительном движении животных. Величаво белеющие вдали льдины неизменно вызывают желание пофилософствовать на житейские темы, поговорить с океаном, погрустить и помечтать о будущем.

Здесь можно оставаться по нескольку часов, если у тебя нет полетов и ты ничем не занят по службе. Сегодня у Муравьева в резерве лишь несколько минут. Через два часа приедет машина и отвезет его к трапу пассажирского лайнера.

Муравьев застегнул рвущуюся на ветру накидку и осторожно спустился к воде. Глухо захрустели под каблуками тонкие грифельные пластинки, отчетливее захлюпала в камнях вода. На отмели она была бесцветно-прозрачной и неприветливо холодной…

Муравьев зачерпнул в ладони взметнувшуюся на гребне пену, подержал, пока она не растаяла, и выплеснул на камни. Хотелось дольше постоять здесь, но время торопило в обратный путь.

Ветер уже не мешал идти, наоборот — подталкивал в спину, и Муравьев вернулся в поселок, где жили семьи офицеров авиационного полка, намного раньше, чем рассчитывал. Он замедлил шаг и перестал смотреть под ноги — под каблуками тонко зазвенела бетонная дорога, ведущая на аэродром и к поселку. В самом поселке бетонку почему-то не проложили, и люди здесь от дома к дому передвигались по скрипучим дощатым тротуарам. Зимой, правда, все укрывалось толстым слоем снега — и выбоины на дорогах, и тротуары, зато в летние месяцы полковые юмористы имели богатую пищу для острот и каламбуров на темы быта и благоустройства.

Далекий Север со своими лютыми холодами, бесконечно долгими днями и ночами не внес особых поправок в жизнь приехавших сюда людей. Так же как и в Подмосковье, у кого-то во дворе на белом шнуре от списанного парашюта трепыхалось женское белье, в кювете валялся лопнувший резиновый мячик, у кого-то окна закрывали пожелтевшие газеты вместо занавесок, на покосившемся крыльце потягивался полосатый кот.

Существенные поправки Север внес, наверное, только в муравьевский дом. Но из этого не следовало делать какие-то выводы, ибо исключения бывают в любом правиле. И Лена, безусловно, была исключением.

…Все, что напоминало о ней в комнате, Муравьев по возможности старался не трогать. Не потому, что воспоминания грели душу или вызывали прилив оптимизма, просто не хотелось ничего менять ни в жизни, ни в квартире. И уже шестой месяц на исцарапанном подоконнике рядом с прожекторным обломком зеркала лежали две женские заколки и маленькие маникюрные ножницы. Зеркало было не простое — увеличительное, и каждый раз, когда Лена брала его в руки, губы ее по-детски вздрагивали в улыбке, а в глазах искрились насмешливые огоньки.

Укладывая чемодан, она завернула было зеркало в газету, но почему-то раздумала и оставила осколок на подоконнике. То ли он ей показался тяжелым, то ли просто ненужным там, в другой жизни, — Муравьев так и не понял.

Еще Лена оставила ему зачем-то свои комнатные туфли. Не забыла, нет, они стояли на виду у кафельной печки, где и по сей день стоят, она даже подержала их в руках, но в чемодан не положила, видимо, в ту минуту еще не до конца была убеждена, что больше не вернется сюда; может быть, и верила, что они ей пригодятся здесь.

Может быть…

Только теперь Муравьев убежден, что Лена сюда не вернется, и ни заколки, ни зеркало, ни комнатные туфли ей здесь уже не понадобятся. А коль так, то следовало бы давно упаковать все в фанерный ящик, затолкать туда еще висящий за дверью халат и маникюрные ножницы, бросить сверху испещренный крестиками календарь, в котором она зачеркивала прожитые на Севере дни, и отправить посылку во Львов без письма, без объяснений.

…Дождь перестал. И хотя тучи все еще жались к земле, комкались в торопливой погоне, закрывая горизонт, на аэродроме загудели двигатели, и через некоторое время, рассыпая по тундре грохот, в темное месиво облаков ушла командирская «спарка» на разведку погоды.

Муравьеву стало чуточку обидно, что сегодняшние полеты уже будут проходить без него, что, даже если он сейчас покажется в летном домике, где ребята переоблачаются в высотные доспехи, неторопливо шутят в ожидании команды на вылет, его встретят не как своего, потому что со вчерашнего дня, точнее, с момента, когда командир зачитал телеграмму, из центра, его жизнь отслоилась от жизни однополчан и пошла где-то рядышком, но по самостоятельной плоскости. Муравьев только еще не успел осмыслить, на каком эшелоне эта плоскость — выше, ниже или вовсе поставлена на ребро?

Что ж, пусть полетают без него. В этом небе он оставил достаточно следов за последние годы. Летал и ночью и днем, и летом и зимой, в дни ясные и в непогожие, в этом небе он, как говорят газетчики, возмужал и обрел крылья. Первый класс за здорово живешь не присваивают.

Да ведь и не насовсем он улетает, от силы на месяц, хотя… Лена вон тоже думала, что не насовсем, халат оставила и туфли комнатные, а жизнь распорядилась по-своему. Любимая работа, квартира в городе, Санька в садике, театры рядом.

Как он все-таки мало знал ее… Да и можно ли знать до конца другого человека, если в самом себе не всегда способен разобраться?

Муравьев открыл туго набитый чемодан, переставил его с табуретки на пол и потискал кулаком в углах. В том месте, где не было книг, белье слегка продавилось. Он взял на подоконнике осколок зеркала, сдунул с него пыль и положил в чемодан. Лену трудно чем-нибудь удивить, но эта стекляшка наверняка вызовет в ней какие-нибудь добрые чувства. А может, и наоборот — заставит вспомнить одинокие дни и ночи, когда в полку шли учения, когда объявлялась повышенная готовность, когда проводились перелеты на другие аэродромы, когда улетали за новыми самолетами, когда дежурили… Короче говоря, в ее жизни было вполне достаточно таких дней и ночей, чтобы взвыть от тоски.

Муравьев сам не понимал, почему ему хотелось найти для Лены какие-то оправдательные аргументы — такую долю делили жены всех здешних летчиков. Однако уехала только Лена. Уехала не в порыве гнева, не с шумом и треском, как это иногда бывает, а спокойно, даже буднично, будто в гости на неделю.

Муравьев даже не поверил, когда она ему еще в коридоре сказала, что завтра улетает к маме.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось, — спокойно ответила Лена. — Завтра будет самолет транспортный, летит в отпуск жена вашего командира эскадрильи, пригласила меня…

Муравьев снял меховые унты, куртку, подошел к Лене, обнял ее.

— Очень интересная новость.

— Надоело мне здесь, — сказала Лена и отстранила его руку. — Одичать можно. По Саньке соскучилась, по нормальным магазинам, по городу…

— Как же я без тебя здесь буду? — полушутя спросил Муравьев. Но Лена шутки не приняла и ответила с легкой обидой:

— Мне кажется, что тебе с твоими самолетами будет не хуже. И не говори, пожалуйста, глупостей.

— Когда ожидать тебя?

— Вот отойду немного, напишу… Видно будет.

Письмо пришло на исходе второго месяца. Она писала о Саньке, что он быстро растет и становится упрямым и непослушным, что родители оставили ей двухкомнатную квартиру в старом люксе, что у них очень симпатичный кот Одиссей, что работает она в лаборатории горючих ископаемых при Академии наук и что Санька спрашивает: «Когда приедет папа?..»

Отпуск ему был запланирован на предпоследний месяц года. Его бы могли и раньше отпустить — на десять дней, по семейным обстоятельствам, но для этого надо, как минимум, объяснить командиру семейные обстоятельства. А что он мог объяснить, если и сам толком не разобрался в случившемся.

И вообще хватит об этом. Вот-вот машина за ним приедет, и через час-другой он будет высоко и далеко от этого рыжего бревенчатого домика, от дощатых тротуаров, под которыми все лето хлюпает вода, от длинного до тошноты дня и от унылых заполярных пейзажей.

— Такие случаи, — сказал ему один из приятелей, — бывают раз в столетие. Так что радуйся и считай, что тебе кошмарно повезло.

Муравьев не возражал, но и для бурной радости не видел причин.

Хотя случай сам по себе действительно выдался редкий. Кто мог предположить, что в один совсем не прекрасный день его вызовут на командный пункт, не дав закончить обед. Он терялся в догадках — по какому поводу? Перебирал различные варианты, и все это оказалось далеким от истины. Его ждал на КП училищный командир эскадрильи, которого курсанты звали «стариком», только уже не майор, а полковник. Белый Роман Игнатьевич. Он обнял Муравьева при всех его начальниках, неуклюже поцеловал в висок и тихо сказал:

— Спасибо, дорогой, не подвел старика…

Все так же обнимая Муравьева, повернулся к умолкшим офицерам и как-то фамильярно подмигнул им.

— В училище он был у меня самый толковый курсант. И тут вот… Знаете, приятно.

Потом они еще около часа сидели дома у Муравьева. Роман Игнатьевич рассказывал о жизни и службе муравьевских однокашников, кто и где летает.

— Как погиб Миша Горелов? — спросил Муравьев.

— Просто… При взлете в турбину попала птица… Он упал сразу за полосой… Самолет взорвался… И все.

Миша Горелов был его другом по училищу. Последнее письмо Муравьев получил от Горелова, когда его уже не было в живых. Как он мечтал слетать в космос! И вот его нет. Нет и никогда не будет…

Они помолчали. Затем командир встал, заполнив собой маленькую комнату, и спросил:

— Давно она уехала?

— Скоро полгода.

— И как думаете дальше?

— Не знаю.

Роман Игнатьевич поправил блестящую кокарду на фуражке, отставил ее на вытянутую руку в сторону, как бы издали посмотрел и неожиданно спросил:

— Хочешь погостить у меня в полку? Машины почти такие же. Только у нас город и почти в центре Европы. И с Леной, может быть, встретишься. Или думаете разводиться?

— У нас ведь Санька…

— Вот видишь. Ну так что, согласен?

— Роман Игнатьевич, вы же знаете, я с вами — хоть к черту в пасть! Но что это за приглашение? Зачем и на сколько?

— Обмен опытом, — улыбнулся Белый, — покажешь моим ребятам, как летать на новых самолетах. Мы тоже скоро такие получим. Поглядишь, как мы летаем… По рукам?

…Потом, когда пришел приказ о переводе, командир сказал Муравьеву: «Обвел нас этот Белый вокруг пальца. Бывший командир, дескать, интересуюсь… А мы уши развесили, нахваливаем. И вот — лучшего летчика от боевой учебы отрываем. Впрочем, бог с тобой, там тоже учеба…»

Товарищи спрашивали проще: «У тебя что, рука в Москве?»

Муравьев и сам удивился: как это у «старика» все так ловко и быстро получилось?

Приказ был категоричным. Еще вчера Муравьев носился в истребителе над мутным океаном, а уже вечером прощался на аэродроме с друзьями. Прямо из горлышка пили по глотку какое-то невкусное вино и закусывали крепкими зелеными огурцами из прикухонного парника. Торопливо говорили какие-то слова, призывы «не забывать», «писать».

Муравьев упрямо не хотел думать о том, что его ожидает там, «почти в центре Европы», но человек есть человек, и ему трудно не думать о завтрашнем дне. Где-то в глубине его мозговых клеток формировались абстрактные детали и фрагменты, отслаивались, накапливались, складывались в отчетливую картину с конкретными действующими лицами, среди которых непременно были Санька, Белый, Лена, овладевали воображением, заполняли сознание. То Муравьев вел головокружительный поединок с Белым, то бродил по узким улицам старинного Львова, то играл в самолетики с Санькой, то просто сидел рядом с Леной у телевизора…

Размечтавшись, он обрывал себя «на полуслове» и заставлял думать о вещах реальных и менее приятных. Например, о том, как вернется через месяц, а то и через неделю к этому же причалу и с этим же багажом. Один… И все покатится своим чередом: занятия, тренажи, короткие передышки, полеты. Да, полеты — это единственное, что греет под здешним стылым небом. Там, на высоте, когда тебя обволакивает тишина, когда земля теряет реальные очертания и ты ощущаешь ее лишь через монотонное потрескивание в шлемофонах, все земные проблемы уменьшаются и блекнут, словно рассматриваешь их на фоне Галактики…

Эти мгновения будут, но будут еще и ночи в пустой квартире, будут гнетущие раздумья, от них не уйдешь, и ничего не поделаешь, коль выпало тебе такое на долю. Жить надо…

«Попроси, чтобы тебя перевели», — пишет Лена. Но на каком основании проситься? Не нравится здесь моей жене? А кому нравится? Все могут запроситься. Однако другие понимают, что так надо, что иначе нельзя. А Лена почему-то не захотела этого понять. А почему не захотела? А потому, что кончается на «у». Все просто, как дважды два…

Ну вот, кажется, идет машина.

Муравьев подошел к окну, оперся ладонями о подоконник и поверх занавески выглянул на дорогу. Выбирая поровнее колею, к дому катилась зеленая «санитарка». «Как больного», — подумал Муравьев и, бросив в карман прилипшую к пальцам заколку, начал одеваться.

Уже в самолете он вспомнил, что никому не передал ключи от квартиры, ведь все может случиться, но тут же успокоил себя — у коменданта есть запасные на каждую квартиру, и вплотную прижался к мутному стеклу иллюминатора.

Когда колеса перестали биться о стыки бетонных плит и безжизненно повисли над уходящими вниз гольцами, Муравьев в буквальном смысле почувствовал себя между небом и землей. С высотой это впечатление росло, потому что старая, привычно рассчитанная и размеренная жизнь уже шла без его участия, а к новой, с другими людьми и другим ритмом он еще не подключился. Как все это будет, он пока отчетливо представить не мог. Да и не хотел. Будет как будет.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Вера уже шла к автобусной остановке, когда над городком засвистело, загрохотало, раскололось и хлынуло по всему пространству вширь и ввысь клокочущим громом, накрывая все земные звуки, рожденные только что проснувшимся и спешащим на работу городом.

За многие годы жизни по соседству с военным аэродромом Вера привыкла к этим оглушающим раскатам и воспринимала их как что-то вполне логическое и даже необходимое, без чего, наверное, было бы как-то пусто и одиноко. Но вместе с тем она не могла оставаться спокойной, где бы ни находилась — на улице, в автобусе, на заводе, дома, — когда в режущей синеве метался маленький сверкающий самолетик. Ей всегда казалось, что там, на огромной высоте, человеку, сидящему под прозрачным колпаком самолета, очень одиноко и очень трудно; она каждому летчику подсознательно Желала уверенности, мужества и немножко удачи.

Увидев пролетающий с клокочущим и завывающим грохотом самолет, Вера хотела, как всегда, задержаться только на секундочку, пока этот маленький громовержец скроется в рассветной синеве над горным массивом, но самолет неожиданно круто задрал нос, стремительно взобрался на недосягаемую глазом высоту и с рассекающим свистом ринулся вниз, на аэродром. У самой земли вывернулся и, включив дымовые шашки, опять свечой ввинтился в небо, совершая в поднебесье какие-то немыслимые виражи и повороты. Они были так стремительны, что серебристые крылья машины сверкали в лучах солнца подобно лопастям вертушки, когда ее раскручивает ветер, и, если бы не дымовой след, понять, что выделывает истребитель, было бы просто немыслимо. Он чертил и чертил небо кругами и спиралями во всех плоскостях, будто хотел выстроить в пространстве огромный макет атомного ядра.

Казалось, что этой небесной карусели не будет конца, но Вера вдруг уловила, как звук турбины, звенящий и напряженный, в одно мгновение расслабился и обмяк, будто отпустили тугую струну, и самолет, подобно живому существу, потеряв скорость, устало поплелся куда-то в сторону от аэродрома.

«Будет заходить на посадку», — подумала Вера и, вынув из кармана мужские часы в квадратном исцарапанном корпусе без ремешка, взглянула на циферблат: она безнадежно опаздывала на завод.

Вдали показалось такси, многообещающе мигнув зеленым глазком, и Вера с надеждой махнула водителю. Тот только улыбнулся и промчался, не сбавляя скорости.

Вера еще раз посмотрела на исчерченное белым дымом небо, вздохнула и заспешила к автобусу. На остановке и в пути ее не покидало чувство неясной грусти, и она даже не пыталась понять, что было тому причиной. Во всяком случае, не опоздание на завод, она могла появляться там на полчаса позже, потому что ежедневно задерживалась на работе, и ее никто за опоздание не упрекнет.

Она уже давно не пытается разобраться в причинах, вызывающих перемену настроения. Зажатая и сдавленная пассажирами автобуса, Вера бездумно глядела из-под чьей-то поднятой к штанге руки на мелькающие за окном стены, окна, витрины, так же бездумно фиксировала обрывки разговоров, хотела кому-то сказать, чтобы не курили в автобусе, потому что дышать действительно было нечем, но говорить вообще не хотелось, а конкретного виновника разглядеть в этой давке не было никакой возможности, и еще ей хотелось высвободить из-за спины прижатые чьим-то плечом волосы, но и этой возможности пока не было, потому что одной рукой она упиралась в спинку сиденья, а во второй держала сумку. Она отчетливо подумала лишь о том, что надо бы сделать короткую стрижку, потому что ее длинные, да еще завивающиеся волосы уже выходят из моды и, кроме того, доставляют ей немало хлопот. Короткая стрижка была бы удобнее во всех отношениях.

— Я сперва думал, что он загорелся…

— Загорелся… Это называется инверсия.

— Без тебя знаю. Тут совсем другое. Инверсия, она на высоте.

— Что вы спорите? Обычный дым пустил, чтоб видно было.

— Может, и дым. Но здорово он зафитилил.

— Ас…

— Это уж факт.

— Такие номера они еще ни разу не выкамаривали.

— Я прямо ошалел — вот бы так самому…

— Кончишь десятилетку — дуй в авиацию.

— А что? И пойду…

«…И пойдет, — подумала Вера, прислушиваясь к разговору заводских ребят, — махнет рукой на советы ближних и пойдет». Как Коля — ее школьный приятель.

Он любил свою мать преданно и нежно, не позволял ей делать никакой трудной работы, обещал, как она хотела, стать учителем. Но однажды…

Вера почему-то часто вспоминает именно тот день. Они всем классом во время несостоявшегося урока по физике рванули к Мокше смотреть ледоход. Река протекала в километре от школы, но движение трущихся льдин было слышно далеко окрест. Запах талого снега пьянил голову. Ребята и девчонки бежали к пустынному берегу узкой тропинкой. Вера сдернула с головы теплую шапку и расстегнула пальто. Ее оранжевый свитер огненным пятном мелькал в толпе бегущих школьников. Сапожки то и дело скользили на размякшем снегу, но она упрямо не хотела отставать от ребят. У края обрыва рассыпались; и Вера хотела поближе стать к берегу, но поскользнулась и, потеряв равновесие, едва не сползла вниз; чьи-то руки в последнее мгновение подхватили ее и, крепко сжав, удержали от падения. Это был Коля.

— Ты чуть не упала, — сказал он виноватым голосом, будто ждал ее упрека за невольное объятие.

Это было очень непохоже на задиристого и грубого соседа по парте, который все время изощрялся в придумывании кличек и обзывал ее то ябедой, то жадиной, то дурой, а то и вовсе уродиной. Правда, клички эти он произносил беззлобно, почти всегда с доброй улыбкой, но Вера каждый раз платила ему той же монетой. В этот раз она покраснела, опустила глаза и сказала почти шепотом:

— Спасибо.

Они долго стояли рядом и молча смотрели, как серо-зеленые льдины остервенело крошили себя, шипя и тяжело ухая.

— Ну прет… Ну силища… — нарушил кто-то наконец молчание, и тогда заговорили все — ребята сдержанно, девчонки шумно и визгливо.

— Сейчас пойду и прокачусь на льдине, — сказал Коля и начал торопливо обламывать на сухой ветке сучки, готовя себе посох.

Все, кто услышал эти слова, замерли в растерянности: Коля никогда не говорил ничего, чтобы просто сказать. Все знали его характер. Но все были достаточно взрослыми, чтобы не понимать той опасности, которая подстерегает человека, ступившего на льдину в час ледохода. Тем не менее всех словно загипнотизировали его решительные жесты. И когда он начал быстро спускаться с крутого обрыва, опираясь на посох, первой очнулась Вера.

— Коля, остановись! — крикнула она звонко чужим от волнения голосом и, когда он остановился, так же звонко и так же взволнованно добавила: — Вернись сейчас же, слышишь!

Он исподлобья взглянул на притихших ребят и, опустив голову, начал нехотя взбираться наверх. А когда поднялся и, ни на кого не, глядя, стал отряхивать прилипшие к куртке комочки оттаявшей на крутизне глины, Вера тихо и стыдливо упрекнула его:

— Это глупо. Ты бы о маме своей подумал…

Он виновато молчал. Ему передалась ее взволнованность. Он неожиданно открыл для себя, что безоговорочное подчинение этой застенчивой девочке ничуть не уязвило его мужское достоинство, скорее наоборот — принесло радость ожидания новых приказаний, которые бы он с готовностью исполнил. Но Вера молчала, а ему, наверное, очень хотелось ответить ей чем-то хорошим и откровенным, и он вдруг сказал ей тихо, но с непреклонной твердостью:

— Я стану летчиком, хочешь?


Закончив десятый класс, он молча выслушал все упреки матери и послал документы в военное летное училище. На «отлично» сдал все вступительные экзамены и спустя полгода приехал в курсантской форме в Ленинград, где Вера училась в радиотехническом институте.

Он показался Вере худым и неуклюжим. Может, оттого, что на нем еще угловато сидела новая шинель, а может, и совсем по другой причине — Коля здорово проигрывал, когда Вера сравнивала его со студентом третьего курса Андреем Яковлевым, который возглавлял на факультете студком, был знатоком театра и литературы, смело вступал в споры с именитыми профессорами и трогательно ухаживал за Верой, что ей бесконечно льстило.

Убедившись, что сердце школьной подруги занято другим, будущий покоритель «пятого океана» пожелал Вере счастья и, не догуляв каникул, уехал в училище. Она очень скоро забыла о нем и вспоминала лишь от случая к случаю.

— Вера Павловна, промечтаете остановку, — сказал негромко протискивающийся к выходу заводской великан техник Латухин.

Вера вздрогнула, заморгала густыми ресницами и бросила взгляд за окно, где медленно проплывали забранные решеткой синие окна административного корпуса.

Она с трудом высвободила сумку и заспешила вслед за Латухиным. Он продвигался в переполненном автобусе так, будто ему доставляло удовольствие раздвигать своим огромным корпусом спрессованную массу людей — с улыбкой, с присказками. У выхода из автобуса он протянул Вере руку и, ловко придержав двух мужчин, помог ей выбраться из двери. Кто-то беззлобно шумнул на него, он так же беззлобно огрызнулся.

У проходной было уже непривычно свободно, основная масса рабочих прошла, и Вера не торопилась. Спокойно поставила на железный барьер сумку, открыла ее, вынула пропуск. Латухин тоже не спешил.

— Что это вы, Виктор Иванович, не очень торопитесь?

— И за пять минут, и за тридцать пять — благодарность одинаковая, — усмехнулся тот, показав ряд плотных белых зубов.

Когда они прошли на заводской двор, Вера посмотрела в небо, где до сих пор еще белел легкий след самолета.

— Между прочим, — сказал Латухин, перехватив Верин взгляд, — из-за него я и на работу опоздал. Такой цирк над головой — про жену забыл, не то что про работу.

Вера промолчала.

— Ваше заявление насчет путевки, — добавил Латухин, — рассмотрим на следующем заседании месткома. — Усмехнувшись, пояснил: — Главное — выполнить полугодовой план, все остальное приложится: и путевки, и премии, и квартиры…

Цех, где находился ее рабочий кабинет, встретил Веру ровным гулом электромоторов, приглушенными голосами. Здесь ее давно и хорошо знали. Пожилые рабочие уважительно кланялись, молодые торопливо, чтобы не опередила Вера, издали улыбались и кричали: «Здравствуйте, Вера Павловна!» Ровесники с не меньшим уважением, но значительно сдержаннее бросали: «Верочка, привет!» Прикрыв звенящую стеклами дверь с четкой надписью: «Начальник ОТК», Вера поставила в шкаф сумку, вынула из кармана квадратик часов, положила на стол и только после этого сняла куртку.

Она не успела разложить на столе необходимые документы, как дверь тихо приоткрылась и в щель просунулась конопатая физиономия Катюши Шелест. Зыркнув своими огромными серыми глазами на лежащие поверх бумаг часы, она перевела взгляд на Веру и заговорщицки подмигнула:

— Как член месткома, делаю вам замечание, мадам Егорова, — сказала она и только потом вихрем влетела в комнату, обняла Веру. — Во-первых, моя кандидатская получила положительный отзыв, исключая мелочи. Во-вторых, товарищ начальник уезжает в длительную командировку на дочерние предприятия, и я остаюсь полновластным хозяином в цехе. В-третьих, мой Женька приглашает тебя в гости. У него сегодня день рождения. Круглая дата — тридцать. В-четвертых, как тебе нравится во-первых, во-вторых и в-третьих?

— Мне не нравится во-вторых, — Вера закусила губу и замолчала.

— Не грызи губы, это тебе не идет, — бросила между прочим Катя и пояснила: — Я не хотела, но главный не стал меня даже слушать… Черт с ним, — засмеялась она, — не боги горшки обжигают! Мешать никто не будет, проверю одну мыслишку. К семи заходи за мной, поедем к Женьке.

— Подарка нет.

— Подаришь меня. Он будет на седьмом небе.

— Ладно, подумаю.

— Ну, я пошла.

Вера спросила вслед:

— Не твой Женька сейчас летал?

— Нет. Это новенький. Будет дублером у Женьки. Пока. Сейчас выпятит пузо и будет зудеть: «Плотность раствора надо строго контролировать и не допускать отклонений от инструкции, потому что мы изготовляем не водопроводные краны, а электронные приборы…»

— Катя, прекрати. — Сдерживая улыбку, Вера с упреком посмотрела на Катю.

— Ну ладно, не буду, не смотри так. Пошла. — В дверях только мелькнули ее серые вельветовые брюки, плотно обтянувшие бедра.

На заводе электровакуумных приборов не было человека, который не знал бы Катю Шелест. Про нее ходили легенды. Получив после института назначение на завод, она пробралась в кабинет директора, благополучно миновав все препоны. Между ними состоялся примерно такой диалог.

— Что тебе надо, девочка?

— Я — Катерина Сергеевна, инженер-технолог. И попрошу обращаться ко мне на «вы».

— Что же вы хотели, Катерина Сергеевна?

— У меня направление.

— А почему мне никто не доложил о вас?

— Это вы спросите у тех, кто должен докладывать.

Посмотрев направление, директор сказал:

— Будете работать по специальности. Завтра отдадим приказ. Давайте отмечу ваш пропуск.

— А у меня нет пропуска.

— Как нет?!

— Нет.

— А как вы прошли?

— Вместе со всеми.

— На режимный завод и без пропуска?! — взревел директор и в течение часа метал громы и молнии.

Начальник охраны получил строгий выговор, дежурный вахтер был снят с работы.

…Будучи технологом, Катя подготовила документацию для принципиально нового метода антикоррозийных покрытий. Когда об этом доложили главному технологу завода, он не поверил и даже не стал смотреть принесенные документы. Катя настояла. Когда метод проверили и был подсчитан экономический эффект, по заводу прошел слух — будет Государственная премия. Премию Кате не дали, но директор, не скупясь, поощрил ее из своего фонда, выделил двухкомнатную квартиру и назначил заместителем начальника цеха.

…Но самая загадочная легенда Кати Шелест связана с тем, что она живет врозь с мужем. Каждый на своей квартире. Ее ребята — близнецы Юрка и Гера — живут то у отца, военного летчика Евгения Шелеста, то у матери, а иногда врозь — один с отцом, другой с матерью. И Женька, и Катя пользуются только своей зарплатой, ходят друг к другу в гости, просят один у другого иногда в долг, редко, правда, и, как правило, безвозвратно, но случается и такое. Они никогда не ссорились и никогда ни в чем друг друга не упрекали. Все терялись в догадках, строили самые невероятные предположения, но когда спрашивали об этом Катю, она небрежно махала рукой и беспечно бросала: «Некогда переехать…»

Вера знала, что Катя не хочет объяснять истинную причину, потому что, когда она пыталась сказать правду, ее никто не смог понять, а между тем и она сама, и Женька придерживались на этот счет очень твердых убеждений, подкрепленных многолетней практикой.

…В прошлом году Катя уступила выделенную ей путевку в санаторий рабочему Колышкину Дорофею Ивановичу, человеку тихому и нетребовательному, но работнику честному и прилежному, а сама поехала в Москву, сдала кандидатский минимум и поступила в аспирантуру. Свою кандидатскую диссертацию она на заводе никому не показывала, хотя ходят толки, что это что-то очень интересное, связанное с ускорением процесса металлических покрытий электролизным способом. И руководство завода, и рабочие ждут, когда Катя обнародует свои изыскания, но она не спешит.

— После защиты, — обещает.

…А еще — Катя заядлая волейболистка. У нее, правда, только третий разряд, и тот получен был еще в институте, но, как говорят знатоки, играет Катя по первому. У нее точный пас, она отлично выбрасывает мяч на сетку из любого положения, и ее охотно приглашают ребята на все неофициальные игры.

…Катя любит петь, но у нее скверный слух, и она тайно страдает, когда своим безбожным враньем портит песню. Правда, об этом знают немногие, потому что Катя решается петь лишь в кругу близких людей. И уж сегодня вечером она, конечно, отведет душу. Но если поет Вера, Катя готова слушать ее сколько угодно…

…Проверив документы на новое изделие, Вера застегнула на все пуговицы халат и заспешила в лабораторию, где колдовали над приборами контролеры. Завод совсем недавно приступил к освоению новой партии электровакуумных приборов. Поступившие на обработку в Катинцех изделия имели разную форму, различный вес и требовали исключительной точности гальванического антикоррозийного покрытия. На некоторых изделиях эти толщины были минимальные, измерялись долями микрона, и контроль таких изделий требовал особой выдержки и терпеливой собранности.

Девушки — их в цехе звали «голубые халаты» — встретили Веру сдержанно. Шумные эмоции — предпосылка брака. Старшим контролером в цехе числилась Кристина Галкова — длинноногая модница с насмешливыми глазами и сердитым ртом. Но стоило ей заговорить, как все сразу менялось — губы по-детски застенчиво улыбались, а в глазах светились серьезность и ум.

Увидев Веру, Кристина шмыгнула носом, заправила под голубую косынку выбившийся завиток профессионально уложенных волос и тихо сообщила:

— Последняя партия семнадцатого идет на минимальном пределе… Мое дело телячье, конечно, но имейте в виду.

— Проверяете выборочно?

— Как бы не так… При такой нагрузочке и на свидание не захочешь. Каждая штучка через весы проходит. А меня парень ждет. — Она подняла руку над головой и, покосившись на нее глазом, чуть-чуть опустила ладонь. — Вот такой. С бакенбардами. Летчик. — И мгновенно переключилась: — Я боюсь, вдруг брак? Меня же и обвинят?

— Ничего, Кристина, — успокоила ее Вера. — Я займусь этим.

Не найдя Катю, Вера ушла на другие участки и не замеытила, как пролетел рабочий день. И что бы она ни делала, с кем бы ни говорила, то и дело ей вспоминался гигантский макет атомного ядра, виделся дымный след истребителя в бесконечно голубом небе.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Зарулив на стоянку, Муравьев выключил двигатель, откинул прозрачный тяжелый фонарь, вдохнул прохладный воздух, задержал его в груди чуточку дольше обычного и, закрыв глаза, шумно выдохнул. Перед ним все еще плавала кромка горизонта, а ноги и руки медленно освобождались от тяжести перегрузок. Такое вот бездумное и расслабленное сидение в кабине после сложного полета всегда приносило Муравьеву тихое удовлетворение.

Может, оттого, что эти минуты давали ему возможность еще раз вернуться туда, в небо, и как бы со стороны посмотреть на свою работу, оценить все, что удалось, что не получилось и почему не получилось. А может, оттого, что в эти короткие минуты, пока к самолету подойдет техник со стремянкой, к нему возвращались отданные полету силы и он мог уже, выйдя из кабины, не шататься, как пьяный, от ветра. Может, еще и оттого, что где-то подсознательно, в самых далеких клеточках мозга билась осторожная радость от благополучной встречи с землей…

На истребителе, который стоял рядом, запустили двигатель, и Муравьев не услышал, как подошел Толя Жук. На секунду задержал взгляд на соседнем самолете, а когда повернул голову, перед ним уже сияла круглая добродушная физиономия техника. Когда Толя улыбался, на месте глаз появлялись миллиметровые щелки, утиный нос еще больше расползался по лицу, а приоткрытый рот казался совершенно беззубым. Не улыбнуться в ответ было невозможно.

Он что-то кричал, но Муравьев из-за рева турбины ни одного слова понять не мог и только по восторженным жестам догадывался, что техник восхищен его пилотажем и от всей души поздравляет. Муравьев стянул тугую перчатку и пожал технику руку. Ответное пожатие было упругим и шершавым: ладонь техника покрывали мозоли и рубцы от ссадин. Старший лейтенант Жук, по-видимому, считался в полку лучшим техником, плохого, даже среднего, Муравьеву не могли дать. Командир ему еще там, на северном аэродроме, сказал: «…И техника дам самого лучшего». Да и возраст Жука говорил о многом — тридцать лет при звании «старший лейтенант». А училище он закончил в двадцать три. За семь лет при желании докторами наук становятся. А Толя Жук показался Муравьеву человеком любознательным.

Такой вывод он сделал еще при первой встрече, когда знакомился с аэродромом. Возле «тридцатки», о которой ему уже сказал командир, он увидел невысокого человека в комбинезоне, с книгой в руке. Прислонившись плечом к фюзеляжу в очень неудобной позе, тот увлеченно читал. Еле приметная, но выразительная улыбка блуждала на его губах. Человек был доволен прочитанным. «Нашел же место для отдыха», — с неприязнью подумал Муравьев и громко спросил:

— Про шпионов?

— Точно, — продолжая, улыбаться, ответил тот. — Про электрооборудование. — И сразу представился: — Старший техник-лейтенант Жук. Техник самолета.

— Капитан Муравьев. — Они обменялись рукопожатием. — С таким увлечением только, брат, про шпионов читают.

— Заинтересовался одним проводком: куда он и для чего…

— Хочешь отнять хлеб у электриков?..

— Думаю, не помешает, если буду знать. Надежнее.

— Оно так. О каком же проводке речь? О толстом или тонком?

Сперва они уткнулись в открытый лючок фюзеляжа, затем в книгу, потом открыли еще один лючок, заспорили. И когда пришли к истине, уже называли друг друга на «ты».

— Я рад, что буду летать на твоей машине, — прощаясь, сказал с улыбкой Муравьев. — Молоток!

— Если ты знаешь свое дело, как и мое, тогда порядок, — улыбнулся Жук, спрятав заблестевшие глаза в узких щелках. — Ваш брат не очень любит в лючки заглядывать.

— Постараюсь, чтобы все было нормально, — пообещал Муравьев.


…Сегодня Толя видел его работу в воздухе от взлета до посадки и мог оценить ее в полной мере. И он был доволен, больше того — счастлив, что на его машине теперь летает настоящий ас. Теперь ему никто не скажет ехидно: «Посмотри, как твой пашет»; теперь он своих дружков-техников похлопает по плечу и бросит им только одно слово: «Понятно?..»

И посмотрит мельком в небо, где еще долго будет таять след от немыслимых петель, восходящих «бочек» и вертикальных восьмерок истребителя.

…Рев турбины на соседнем самолете оборвался также неожиданно, как и начался, и над аэродромом сомкнулась тишина, и показалось, что Толин голос пробивается из подземелья:

— …без причины ничего не бывает… Ты мне сразу тогда, понял?.. Я ж ее как облупленную знаю… А колесико посмотрю…

— Какое колесико?

— Говорю, мне показалось, что уводит вправо, когда сел… Вроде подтормаживал левым?

— Тебе показалось. Все нормально.

Муравьев спрыгнул на землю, присел, несколько раз резко свел за спиной локти, покрутил головой. Исподлобья глянул в небо, покосился на техника — не заметил ли его взгляд. Нет, Толя уже был со своим самолетом, выстукивал правую «ногу», принюхивался к тормозному устройству.

Муравьев обошел самолет, провел ладонью по плоскости, стукнул дружески кулаком по фюзеляжу.

— У-у, зверюга, — сказал с любовью и облегчением: усталость уже проходила.

— Что говоришь? — спросил Толя Жук.

— Погодка по заказу, говорю.

— Да, синоптики постарались.


…Возле летного домика его встретил загадочной улыбкой Женька Шелест, однокашник по летному училищу. Тогда, в дни учебы, между ними завязался незаметный, но тугой узелок соперничества — кто лучше. И если Женьке удавалось обойти Муравьева в знании техники или в искусстве пилотажа, он непременно находил удобный момент, чтобы с ехидной улыбкой спросить:

— Ну, как я?

— Молодец, молодец, — скрывая досаду, отвечал Муравьев и про себя клялся, что при первой возможности вставит Женьке «фитиль». И вставлял…

После выпуска из училища Шелест получил назначение в один из центральных округов, Николай Муравьев — на Крайний Север. Долгое время их связывали только редкие письма да поздравительные открытки.

И вот спустя семь лет они снова оказались под небом одного аэродрома. И тот и другой искренне обрадовались встрече. А уже сегодня, увидев плутоватую улыбку друга, Муравьев не преминул спросить:

— Ну, как я?

Тот развел руками:

— Нет слов. Сказка!

И, будто испугавшись, что Муравьев его может неверно истолковать, добавил:

— Я серьезно. Сделано на уровне. Но учти — и мы не лыком шиты. Очень скоро я тебе покажу, как у нас летают. Кстати, новость могу продать.

— Выкладывай, покупаю.

— Переодевайся — и к командиру. Ждет тебя.

Муравьев молча поправил на груди у Женьки замок «молнии». Женька лишь на мгновение опустил глаза, чтобы взглянуть на замок, и его нос в тот же миг попал в клещи муравьевских пальцев. Старая как мир «покупка», а он так бездарно клюнул… Шелест кашлянул от досады и, подавив обиду на себя, засмеялся:

— Черт с тобой, твоя взяла. Хотя сегодня мог бы и уступить мне. Как-никак — тридцать человеку стукнуло.

Муравьев развел руками.

— Женя! Забыл! Ну, все! Откладываю запланированные на вечер дела — и к тебе. Клянусь пуговицей на пиджаке дедушки. Забыл!

— Потому забыл, что не помнил. Приходи — не пожалеешь.

— Что тебе подарить?

— Иди к командиру, он ждет.

— Пока! — Муравьев ткнул Женьку кулаком в плечо и скрылся в летном домике, над которым в эту минуту с тракторным грохотом медленно полз на посадку вертолет. Его мощные лопасти взметнули застоявшийся воздух, и разомлевшие в июньском тепле сосны испуганно, словно в панике, замахали ветвями. Густо запахло керосиновым перегаром.


…Штаб полка, длинный одноэтажный барак, весело размалеванный в светло-розовые тона, был недалеко от летного домика. К нему через сосновый бор вела упругая тропинка. Муравьев уже несколько раз здесь ходил, хотя и живет на аэродроме, как говорится, без году неделя. Первый раз, когда он от общежития шел на звук турбин, чтобы посмотреть ночные полеты, тропинка ему показалась длинной и загадочной. Может, оттого, что она была незнакомой, ведь незнакомая дорога всегда кажется длиннее, чем она есть на самом деле, а может, и оттого, что над ней неторопливо шушукались в высоте густые лапы прямоствольных сосен.

В следующий раз он уже почувствовал в этом маршруте нечто романтичное, особенно когда идут полеты, когда где-то совсем-совсем близко разгоняется по узорчатой бетонке взлетающий самолет. Еще несколько шагов к залитой светом опушке — и можно увидеть, как машина отделяется от земли и, спрятав горячие от быстрого бега колеса, круто взмывает на высоту, рассыпая свирепый грохот.

…Все-таки какую для него новость припас командир?

Лена!

Письмо? Телеграмма? Или прикатила сама?

Неужто командир успел проявить заботу? Да нет же. Вопрос личный, и сам Роман Игнатьевич, не посоветовавшись с Муравьевым, такого не сделает. Но Лена обо всем могла узнать совсем из другого источника. Ей до сих пор пишет кто-то из полкового женсовета — то ли жена инженера ТЭЧ, то ли командира второй эскадрильи. Все надеются повлиять и возвратить «блудную дочь» к семейному очагу. Так что кто-то из них мог вполне очень оперативно сообщить Лене точные координаты временного местонахождения ее законного супруга.

И поскольку это предположение может очень даже оправдаться, то ему, Муравьеву, следует быть готовым к такой встрече.

Муравьев улыбнулся и сорвал у тропки небольшой бледно-розовый цветок. Как он еще мог подготовиться к встрече с Леной? Напустить на себя маску глубокой обиды? Или презрения? Или, может, предстать безумно радостным? Так ведь ничего этого на самом деле он не чувствует. Конечно, немного обидно, и будет немного радостно, и, наверное, немного горько, но скорее все его поведение будет зависеть от ее настроения, от ее слов…

Зачем гадать? Вот сейчас зайдет к командиру и все узнает. Белый не любит ребусов. Раз-два — и все у него на своих местах. Муравьев не успел появиться в полку, как на второй день Белый посадил его в спарку и сделал два провозных полета. Сам. Работой Муравьева он остался доволен; и когда оба, вымывшись под душем, шли в столовую, Белый подвел черту:

— В следующий раз — полет над аэродромом. Покажешь, что умеешь.


…«Следующий раз» был сегодня.

Муравьев — первоклассный летчик и умел многое. Но накануне вечером просидел несколько часов кряду в тренажной кабине. Он «проигрывал» будущий свой полет, стараясь четко зафиксировать в памяти линию движения машины в пространстве. Ему казалось, что связки между фигурами вялые и растянутые, а они должны быть естественным финалом одной фигуры и таким же естественным началом другой. И все повторялось сначала.

Он ушел отдыхать лишь после того, как почувствовал в теле послеполетную усталость. Ему вдруг захотелось вытянуться и уснуть. Но когда он лег, перед глазами снова замельтешила схема полета, расплываясь где-то в самом начале бесформенными рукавами. И лишь когда он усилием воли все же преодолел этот трудный рубеж и ясно представил, что надо делать дальше, пришли успокоение и крепкий сон.

Спустя два дня он снова наткнулся на этот трудный рубеж, но теперь уже в воздухе, и улыбнулся пустячности затруднения — машина сама логично и естественно замкнула дугу и так же естественно вошла в следующую фигуру. Ему тогда очень захотелось насвистеть какую-то мелодию, но половину лица плотно закрывала кислородная маска.

Что же все-таки за сюрприз ожидает его у командира? Если Лена, то почему так доволен Женька? Даже если бы она и заявилась, Женьке от этого ни холодно ни жарко.

…Когда Муравьев вошел в кабинет командира, Белый встал из-за стола, шумно отодвинул стул, стал рядом, помолчал, собираясь с мыслями, и, хлопнув Муравьева ладонью между лопатками, сказал:

— Садись, если хочешь.

— Постою.

— Летал нормально. Круто. Иногда — на предельных углах. Но нормально. Это я и хотел видеть. Закуришь?

— Бросил. Уже три года не курю.

— Ну? — Удивление командира было искренним, глаза его округлились и стали совсем выпуклыми. Кустистые брови размахнулись, как два крыла перед взлетом. — И ни разу не закурил?

— Пробовал. Теперь неприятно.

— Гипноз? Или таблетки?

— Просто бросил.

— Вот бы мне… Кашель. Ну ладно, не об этом речь. Открою тебе карты. Наш полк будет принимать участие в воздушном параде. Воздушный бой, групповой пилотаж, индивидуальный. Будешь у капитана Шелеста дублером на индивидуальный пилотаж. Ясно?

— Спасибо, Роман Игнатьевич, за доверие.

— На здоровье. Но учти: дублер — это не вторая роль. В любую минуту можете поменяться. Шелест в испытатели рвется. Теперь все зависит от него, покажет себя на параде — лучшей рекомендации не надо… Сегодня ты летал здорово. Прямо позавидовал. Уже не все смогу…

— Это потому, что я не курю.

— Это я знаю, почему, лучше твоего, — ворчливо перебил его Белый. — А курить бросить мне не мешало бы. Написал Лене, что временно здесь?

— Нет еще.

— Напиши. Может, в отпуск приедет. Или еще как. Надо, чтобы все было по-людски.

— Ясно.

— Вечерами что делаешь?

— Читаю.

— Что-нибудь интересное?

— Фейербах.

Белый крякнул от неожиданности, исподлобья посмотрел на Муравьева.

— Иди отдыхай, философ…

— Есть.

Из штаба Муравьев вышел быстро и свернул не к гостинице, а в сосновый бор, густо заросший цепким шиповником. По лицу больно царапали ветки, но он отмахивался от них, улыбался и продолжал идти.

Все хорошо!

Сегодня он дублер, завтра могут к нему дублера приставить. А Женька действительно еще с училища испытателем хотел заделаться.

Московские авиационные парады стали таким событием, за которым внимательно следят всюду.

Среди зарослей мелькнуло солнечное пятно — маленькая мшистая полянка. Муравьев снял фуражку, перевернул ее и бросил, как бросают кольца на колышки. Мягко спланировав, она опустилась на траву. Сам лег рядом лицом к небу, заложив под голову скрещенные ладони.

К щеке сразу прислонился теплый солнечный зайчик. Мягкий и ласковый. Муравьев даже глаза закрыл от удовольствия — Север солнцем не баловал. И небом вот таким тоже.

«Дублер — это не вторая роль». Да, старик прав. Но дело тут не только в том, чтобы участвовать в параде. Главное — полетают вволю. Женьке, конечно, важно и на параде побывать. Он в испытатели рвется. Удачное выступление может сыграть в его судьбе решающую роль. Для этого надо красиво пролететь. Показать все, на что способны машина и человек. Это значит, что они должны не просто отрабатывать комплекс известных фигур, а искать что-то новое, фантазировать, проверять найденное… Работка по характеру Муравьеву. Давно ему хотелось испытать такое. Спасибо «старику», что не забыл! Он многое помнит, этот «старик». Помнит такое, что, казалось бы, его совершенно не касается.

Написал ли Муравьев Лене? Он даже помнит ее имя, помнит, что у них в семье не все ладно.

Что ж, надо написать Лене. Так, мол, и так. Я не на Севере, а в приличном городе. Правда, временно и ненадолго, но все равно приезжай, посмотри, может, и не зря пройдут эти дни…

Муравьев вздохнул: если бы только Север ей не нравился… А то ведь дело тут, дорогой Роман Игнатьевич, не в Севере совсем. Просто ушло что-то очень необходимое, чтобы двое понимали друг друга, стремились понимать, дорожили друг другом. Ушло, Роман Игнатьевич, ушло…

Ушло ли?

Может, и не было его вовсе?..

Муравьев взволнованно пригладил пятерней выгоревшие добела волосы, расстегнул тужурку. В пальцах запуталась длинная травинка. Он потянул ее к себе, сорвал и зажал стебелек в зубах. Растение хрупнуло и чуть ли не брызнуло горьковато-сладким соком…

Было!

Пусть не пожар, не пламя, но огонек горел. Светло и чисто. И быть ему костром или потихонечку угасать — все это зависело от нее, от Лены. Только от нее. Почему же она так равнодушно принимала его заботу, внимание, ласку? Принимала как должное, не отвечая взаимностью. А он терпеливо ждал. Ждал теплого слова, жеста, взгляда. А чувствовал только сдержанность…

Муравьев приподнял голову, выплюнул травинку. Однако горьковато-сладкий вкус во рту остался. Он раздражал, мешал сосредоточиться. Муравьев привстал, обхватил колени, улыбнулся. Сорвал новую травинку и снова разжевал ее.

Раздражал его совсем не этот горьковато-сладкий вкус.

Просто вина была общей, а не только одной Лены. До чего легко и просто свои грехи переваливать на других людей! Ты святой, ты ангел, разрезай в тужурке дырки для крылышек и возносись на небеса. А вот она — чистейшая химера, чудище о семи головах. И ее место не иначе как в кипящей смоле…

Нет, надо быть мужчиной. С самим собой не хитрить. Разве не у тебя кружилась голова от запаха ее волос, когда она доверчиво прислонялась к твоей груди; разве не ты приходил в восторг, украдкой любуясь ее ногами; разве не тебе вслух завидовали друзья, когда природная склонность к юмору делала ее душой всех вечеринок и компаний; разве не ты замирал от счастья, усталый после ночных полетов, когда она, сонная, теплая, маленькая, гибко прижималась в затемненном коридоре к тебе, огромному от меховых одежд и холодному от северных ветров?

Разве не с тобой все это было?..

С тобой, Муравьев. А коль оно ушло, вини и себя. Ведь любят нас за что-то. За какие-то поступки, за какие-то качества. И если перестают любить, виновных далеко искать не надо. Вини себя. Ты стал хуже, ты перестал интересовать и восхищать ее.

Ты был настолько самонадеян, настолько уверен в своей исключительности, что не заметил надвигающейся беды; и когда впервые услышал в ее голосе раздраженные ноты, объяснил это ее несдержанным характером.

Уже тогда что-то подсказывало тебе: разберись, успокой ее, найди хорошие слова. Но ты был глуп и недальновиден, не мог понять, почему должен ты искать эти хорошие слова, а не она. Ты, вернувшийся из опасного изнурительного полета над океаном, а не она, целый день читавшая какой-то сентиментальный роман.

А ты должен был понимать, потому что ты мужчина, ты сильнее ее, ты любил ее.

…Мысли Муравьева оборвала какая-то бойкая, неизвестно откуда появившаяся пичуга. Шустро прыгая с ветки на ветку, она бесстрашно глядела на сидящего рядом белоголового, голубоглазого человека и цвикала, цвикала, будто спешила объяснить что-то очень важное.

— Зря ты, пичуга, порох тратишь, — сказал ей Муравьев, — все равно я в вашем птичьем языке ни бельмеса…

Пичужка прыгнула на всякий случай на ветку, что повыше, и вновь разразилась длинным монологом. Муравьев пожал плечами.

— Все равно не понял.

«Не понял?» — вопросительно цвикнула она и снова опустилась пониже. Среди изумрудной листвы угольком засветился ее круглый глаз.

— Ты хочешь сказать, что я немного поумнел?

«Именно, именно!» — обрадовалась пичуга, что ее наконец поняли, и, как истребитель ныряет в облака, нырнула в зелень леса.

Муравьев посмотрел на часы, встал, отряхнул прилипшие к локтям травинки, застегнул тужурку. Отдохнул — пора и за дело. Вчера он купил последний номер журнала «Радио». Надо обязательно разобрать по косточкам радиосхему блокирующего устройства и, прежде чем идти к Женьке, написать Лене. Написать не о том, что его командировали в более теплые края, где рядом с аэродромом вот такая зеленая прелесть с живыми шустрыми пичугами, рядом большой промышленный город, где есть большие магазины, любое развлечение. Нет, не об этом ему хочется ей написать. Совсем не об этом…

Он уже не сомневался, что в его жизни еще будет много хорошего, что буквально в ближайшие дни произойдет много радостных перемен.

Высокий и поджарый, он шел к залитой солнцем опушке, в одной руке нес фуражку, а другой то отводил в сторону ветки, то поправлял спадающие на лоб волосы. Он все еще хмурил брови. Но в глазах, отражающих небесную голубизну, перемешанную с зеленью леса, уже растворилось ожидание радостного; и когда он вышел к летному полю, его обветренные губы вытянулись в неожиданной улыбке, обнажив широкую щербинку в центре верхнего ряда зубов. В детстве из-за этой щербинки он так и не научился свистеть с помощью пальцев.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Во дворе детского садика все звенело и визжало на одной какой-то очень высокой ноте. Ребят, видимо, совсем недавно вывели после дневного сна на игровую площадку, и они крутили какие-то бочкообразные барабаны, карусели, прыгали через бревна, выгибались на шведской стенке.

Когда Шелест вошел во двор, его мгновенно облепили разноцветные и разноязыкие человечки, сидели на руках, тянулись к знакам на кителе, отняли фуражку и по очереди примеряли. И еще — все начали дружно разыскивать его сыновей: близнецов Юру и Геру.

Увидев отца, ребята торопливо вытерли руки о вельветовые шорты и, не отставая друг от дружки, помчались к нему. Шелест приходил за ребятами, как правило, через день. В дни полетов. А в дни, когда он засиживался допоздна на предварительной подготовке, ребят забирала Катя. Иногда полеты затягивались, тогда Женька звонил ей, извинялся и просил, чтобы она выручала. Катя это делала всегда очень охотно, потому что в последнее время ребята с отцом проводили значительно больше времени, чем с ней, и слушались его, как она заметила, с веселой готовностью.

…Первым к отцу сквозь плотное кольцо ребят пробился Юрка.

— У нашего папы сегодня день рождения, — торжественно сообщил он.

— Поздравляем! Поздравляем! — запищали со всех сторон.

Шелест подхватил на руки ребят, кивнул воспитательнице, как-то загадочно и грустно смотревшей на летчика, и пошел к выходу. Ему мешала привязанная к ладони коробка с игрушечным вездеходом, и он попросил ребят взять ее в руки.

— А что там?

— Вездеход.

— Заводной?

— Нет. Батарея.

— Батарея для лампочки, а как же тут?

— Здесь электромотор, он от батареи приходит в движение.

— А как он останавливается? Пока батарея не кончится?

— Есть дистанционный пульт управления.

— Что это?

— Пульт, который на дистанции.

— А-а… Понятно…

— А трудно им управлять?

— Да нет, как самолетом…

Весело болтая, они сели в троллейбус и уже через несколько минут были дома. Женька вскрыл коробку и поставил на пол красный пластмассовый вездеход. Гера и Юра, прижавшись друг к другу, восхищенно смотрели на игрушку.

Женька нажал на пульте белую кнопку, и вездеход, зажигая попеременно разноцветные огни в фарах и сердито урча, двинулся к стене. Ткнувшись в нее носом, он чуточку отступил назад, сделал разворот на девяносто градусов и пошел на ребят. Близнецы, довольные находчивостью машины, восхищенно переглянулись.

— Па, останови, — сказал Юрка. — Мы сами теперь.

— Валяйте. — Он щелкнул красной кнопкой и передал пульт Юрке.

Так уж было в этом доме установлено: Юрка старше на час, он главнее. Правда, старший брат, как правило, не злоупотреблял своим положением. И в этот раз он великодушно передал пульт в руки младшего.

— Начинай, Гера.

Убедившись, что ребята заняты делом, Шелест переоделся в гражданское, взял большую сумку и подался в магазин. К приходу Кати хотелось сделать всю основную работу — пусть и она чувствует себя как гость.

Шелест умел готовить, умел красиво накрыть на стол. Еще когда он учился в школе, последние три года его родители больше отсутствовали, чем были дома. Развернув однажды поваренную книгу, Женька увлекся искусством приготовления пищи и довольно быстро, без особого труда усвоил главные принципы, на основе которых уже можно импровизировать и фантазировать.

Однажды в училище ко дню рождения командира он приготовил гуся с яблоками. Это был гусь-великан, гусь-император; его ели всей эскадрильей, щелкали от удовольствия языками и, поглядывая на «повара», приговаривали:

— Ну и гусь!..

Приезжая в отпуск домой, Шелест всегда удивлял родственников каким-нибудь новым блюдом с хитроумным, заковыристым названием.

Но больше всего поражало то, что он готовил быстро и легко, словно сошедший с подмостков иллюзионист. Казалось, он не делает ни одного лишнего движения.

…В магазине Шелест долго не задержался. Многое было уже куплено заранее, чего-то необходимого на прилавках не оказалось.

Открывая дверь, он готов был услышать шум вездехода, восторженные возгласы. Но в квартире висела глубокая тишина. Лишь с кухни доносились осторожные постукивания и сосредоточенное сопение.

Шелест сразу понял, в чем дело. Улыбнулся, прошел на кухню. Юрка и Гера раскручивали игрушку, используя отцовский инструмент. Они даже не посмотрели в его сторону.

— Разобрались? — спросил он.

— Нет, — ответил Юрка.

— В чем вы хотели разобраться?

— А почему он поворачивает, когда в стенку стукается? — поднял на отца быстрые глазенки Гера.

Юрка чесал нос:

— Как он от батарейки вертится? От батарейки лампочка горит, потому что ток накаляет волосок. А как мотор крутится?

На его лице застыли растерянность и недоумение.

— Все просто, — улыбнулся Шелест, — от тока возникает магнитное поле и создает вращающий момент.

— Какое поле? — В Юркиных глазах появилась решимость.

— А почему он поворачивает? — вставил Гера. Магнитное поле его совершенно не волновало.

Шелест никогда не ругал ребят, если они ради интереса разбирали игрушку.

— Пусть, — говорил он Кате, — это полезно. Постигать мир надо и таким способом. Научатся самостоятельно мыслить.

Однако в этот раз ребята превзошли все прежнее: одному надо постичь суть инерции, другому — законы электрического тока.

— Сделаем так, — схитрил Шелест. — Забирайте это хозяйство и дуйте в свою спальню. Я приготовлю ужин. Если к этому времени не поймете, что к чему, попробую объяснить.

Ребята деловито погрузили в коробку детали вездехода, взяли плоскогубцы, отвертку, нож и закрыли за собой дверь. Юрка молча еще раз зашел на кухню за раздвижным ключом.

…Когда позвонил по телефону Муравьев, у Шелеста было все готово к приему гостей.

— Скажи, — задребезжало в трубке, — ты не бросил это дурацкое занятие со скрипками?

— Зачем тебе?

— Ты что, из Одессы?

— Ну, не бросил.

— Чего-нибудь добился?

— Что тебе надо?

Шелест не знал, куда клонит Муравьев, и боялся снова влипнуть. С этим Муравьевым надо ухо держать востро.

— Хочешь мне помочь?

— Ну разумеется.

— Валяй. Только как?

— Мое дело. И еще скажи: я не опаздываю, меня твои гости не ждут?

— У тебя еще несколько минут осталось.

— Тогда порядок.

Он появился через десять-пятнадцать минут, позвонил. Юрка и Гера бросились к двери, надеясь, что пришла мать. Но на пороге стоял незнакомый большой летчик. В руках он держал старый облупленный футляр для скрипки и огромный букет цветов. Юрка и Гера смущенно прижались к стене.

— Привет, космонавты! — сказал Муравьев, будто они были давно знакомы.

— Привет, — несмело ответил Юрка. — Ты Муравьев?

— Да.

— Папка нам говорил, что придет Муравьев.

Вышел из кухни Женька, на ходу вытирая руки о перекинутое через плечо вафельное полотенце.

— Познакомились? — спросил он.

— Не совсем.

— Это Юрка, а это Гера.

Ребята были похожи друг на друга, как два боевых истребителя.

— Ты не перепутал? — усомнился Муравьев. — Может, этот Гера, а этот Юрка?

Близнецы заулыбались.

— Папа ошибся, — сказал Юрка и плутовато посмотрел на Муравьева. — Я Гера, а он Юрка.

— Ну ладно голову морочить. Валяйте к своему вездеходу. Что это у тебя? — повернулся Шелест к Муравьеву.

— Подарок. Увидел на улице человека со скрипкой. Иду за ним. А он в комиссионку. Я и позвонил тебе. Выхожу из магазина — такси. Бери. — Муравьев протянул футляр Женьке. — Ребята славные. У меня такой же оболтус. А ваза под цветы найдется?

— Банка есть… — Женька взволнованно ощупал старый, видавший виды футляр. Его пальцы осторожно подбирались к маленьким, позеленевшим от времени медным замкам.

— Где банка? — Муравьев заглянул через застекленную дверь в кухню. На плите жарилось что-то вкусное, небольшой стол с трудом вмещал тарелки с разнообразной закуской. — Где банка?

— В комнате на окне, — отрешенно ответил Женька.

Он уже впился глазами в скрипку, такую же старенькую и такую же потертую, как и футляр.

Муравьев прошел в комнату, взял на окне высокую банку из зеленого стекла, повертел в руках, пытаясь угадать назначение сосуда, но, не придя ни к какому выводу, сходил на кухню, наполнил его водой и вместе с розами водрузил на стол среди разноцветных бутылок с вином.

После гостиницы Женькина квартира была просторной и очень уютной. Здесь ничто не казалось лишним. В коридоре — только вешалка и небольшая застекленная репродукция Тинторетто «Спасение Арсинои». В комнате — низкий диван, два кресла, бельевая тумбочка, напротив — секция низких, не выше метра, шкафов, расположенных вдоль всей стены. На одном из них — телевизор «Электрон». Поставленный на середине комнаты стол был явно не из этого гарнитура, видимо, Женька его вытащил из соседней комнатушки, где деловито сопели Юрка и Гера. В комнате тоже были развешаны аккуратно застекленные в никелированных металлических оправах цветные репродукции: знаменитая «Шоколадница» Лиотара и не менее знаменитая риберовская «Святая Инесса». Еще две репродукции, расположенные на противоположной стене, были незнакомы ему.

— Я не совсем уверен, — сказал Шелест из коридора, — но, кажется, ты принес редкую вещь. Ей нет цены. Это батовская скрипка. — Он, как Шерлок Холмс, вглядывался в гриф.

— Ей цена полсотни в комиссионке.

— Если это батовская работа, ей нет цены, — возразил Женька.

Тут же вынул нож, запустил лезвие в невидимую щель и уверенным движением взломал деку. Инструмент отозвался чистым, но жалобным звуком.

— Кажется, это похоже на работу Батова! Ты знаешь, кто такой Батов? Это наш русский Страдивари. Ладно, мы это еще выясним. — Женька положил скрипку в футляр, а затем спрятал в одной из секций длинного шкафа. — Как находишь мою квартиру?

В его голосе были гордые нотки.

— На уровне. — Муравьев еще раз обвел глазами комнату. — Что это за репродукции?

— А черт их знает! Катя подарила. У нее в квартире целая галерея. Как-нибудь напросимся к ней в гости.

— Женька… — Муравьев подошел к окну, посмотрел в сторону автобусной остановки, где застыла толпа уставших людей, повернулся, сел в кресло. — Это правда, что вы вот так живете?

— И ты туда же? — улыбнулся Женька.

— Как раз не туда. — Муравьев пригладил съехавшие на лоб волосы. — Просто хочу, чтобы ты опытом поделился.

— Каким?

— Во-первых, как это вам пришло в голову, а во-вторых, как это вам удается?

— Просто. У Кати была квартира. У меня тоже. Когда познакомились, ходили друг к другу в гости. Так почти год. Мы много спорили о проблемах современной семьи, о том, что ее разрушает, что притупляет чувства… Короче, знаешь, мы решили после формального заключения брачного контракта ничего не менять.

— Ну и как?

— Ничего.

— Что ничего?

— Вот уже семь лет… А мне кажется, это было вчера. Иду к ней или жду ее — такое ощущение, будто у нас первое свидание. Волнуюсь. Цветы покупаю…

— Думаешь, если бы жили вместе, цветы покупать не стал бы?

Женька снисходительно улыбнулся.

— У любой палки два конца. Собраться под одной крышей мы можем в любую минуту. — Помолчав, Женька продолжил уже серьезно: — Территориальная и материальная независимость в наше время — это немало. Дополнительная иллюзия свободы. Если учесть, что человек с ног до головы опутан условностями, нужными и ненужными, то когда ему удается хоть что-то порвать в этих путах, он проникается глубоким уважением и к себе, и еще больше к тому, кто стал ему помощником в этом деле.

— Иллюзии, Женя, имеют свойство лопаться, как мыльные пузыри.

— Пусть! Я ничего не хочу менять. Не хочу видеть ее неумытой и непричесанной, не хочу, чтобы и она меня видела таким. Будни — в одиночку. А когда вместе — пусть это будет праздник.

— Ну хорошо. — Муравьев тряхнул головой, и его волосы белым веером опять съехали на лоб. Он быстрым движением отвел их в сторону. — Хорошо. Еще несколько прозаических вопросов.

Женька засмеялся:

— Валяй!

— Как у вас с бюджетом?

— Нормально.

— А дети?

— Знаешь… Когда любишь, какие-то вещи сами собой разумеются. Она в декретном была, я нашел ей толковую няню. Хорошо платил женщине, она очень добросовестно возилась с малышами. Сам часто помогал. А теперь ребята в саду. Забираем их и отводим туда, можно сказать, по очереди. Они больше со мной любят; и если у меня есть время, я чаще за ними хожу. Во всяком случае, это у нас не стало проблемой.

— А если вдруг ей захочется в кино или в ресторан, а тебя нет рядом?

— Чепуха все это. Лучше скажи, как воспринял визит к командиру.

— В следующем году дублером будет кто-то другой.

В голосе Муравьева Женька Шелест уловил что-то похожее на зависть. А может, это ему показалось.

Из спальни вышли Юрка и Гера. Они уже добрались до внутреннего содержания батареи. Следы графита были и на руках, и на лицах. Муравьев улыбнулся.

— Мы руки помоем, — сказал Юрка. — Немножко запачкались.

Герка засмеялся и показал пальцем на Юркино лицо:

— А нос?

— И нос, — улыбнулся тот и провел грязным пальцем у носа, размазав над верхней губой черный графитовый мазок.

Герка рассмеялся еще больше.

— Ну хватит, клоуны, — подтолкнул их Женька. — Мама сейчас придет. Не встречать же ее в таком виде.

Ребята отправились в ванную.

— Был слух, что Лена от тебя уехала? — Женька сказал и сразу почувствовал себя неловко, даже пожалел, что сказал. — Может, брехня?

— Если жена от тебя уезжает, то неизвестно, кому повезло, — попытался отшутиться Муравьев, но Женька сразу понял, что здесь не все ладно.

Значит, правда.

Он взял со стола бутылку с коньяком, две рюмки.

— Давай, пока никого нет, дюбнем за наше училище. За те годы.

Муравьев поднял рюмку на уровень глаз. Посмотрел на свет.

— Как патрон двенадцатого калибра, — сказал он и улыбнулся. — На Севере охотником стал. На медведя ходил. Наливай. За училище стоит.

Когда они выпили, Муравьев не стал ждать очередных Женькиных вопросов.

— С Леной у нас порядок. Закончим тренировки, свалим парад, возьму отпуск и поеду во Львов. Мы с ней тоже модернизировали семейную жизнь: не только каждый на своей квартире и со своей зарплатой, а еще и в разных городах. Не встречаемся по нескольку месяцев, не то что вы… Полная личная свобода.

Женька понял, что Муравьев иронизирует над собой, но смутная тревога шевельнулась под сердцем: может, и вправду они с Катей увлеклись?.. И тут же отмахнулся: ерунда!

— Давно вы врозь? — спросил Муравьева.

— Почти полгода.

— Давай за Мишку Горелова выпьем. Придут женщины, будет не к месту. — Он налил в рюмки коньяк. — После взрыва мы нашли кисть его руки. В кожаной перчатке. Целенькая и осталась. Больше ничего. Все в дым. Мне эта кисть в перчатке снилась несколько раз…

В коридоре дважды проверещал звонок. Женька быстро глянул на часы.

— Кате вроде рано. Входите!

Дверь приоткрылась. В щель сперва осторожно просунулась скуластая голова с утиным носом, затем плечо. Затем как-то боком, с большой коробкой, вошел Толя Жук. Улыбнулся, и глаза тотчас упрятались за узкими щелочками. Коробку он протянул Женьке.

— Сувенирчик. Собственного изготовления.

Он забрал у Женьки коробку и начал ее распаковывать. В коридоре сразу появились Юрка и Гера, пролезли поближе к коробке. Юрка шмыгнул носом, провел под ним тыльной стороной ладони и вытер о вельветовые штанишки пониже спины. В коробке сверкнул белый отполированный металл, и Толя торжественно поднял в руках полуметровую модель истребителя.

— Вот, — сказал он, и широкая беззубая улыбка перечеркнула его лицо.

Толя прошел в комнату и поставил модель на стол. Крутой изгиб плексигласовой подставки, будто форсажный сноп бесцветного пламени, вздыбил машину, придав ей еще большую стремительность.

— Ух ты! — сказал Юрка и осторожно притронулся пальцем к подставке.

— Как настоящий, — поддакнул Гера и спросил: — А у него есть мотор?

— Есть, — сказал техник.

Гера взглянул в сопло.

— Вот, — сказал Толя Жук и нажал маленькую кнопочку на подставке.

Внутри модели что-то мягко загудело. Муравьев посмотрел на Толю, удивленно вскинул выгоревшие брови и поднес к соплу ладонь.

— Это ж вентилятор! — обрадованно сказал он.

Шелест тоже поднес руку. По пальцам прошлась упругая струя воздуха.

— Ну и Жук!.. — только и сказал он. Расчувствованно обнял техника, похлопал ладонями по спине. Тут же повернулся к Юрке. — Эту вещь разбирать запрещаю. Договорились?

— Договорились, — кисло согласился Юрка и шмыгнул носом.

Женька поставил модель на телевизор и счастливый повернулся к Толе Жуку.

— Ты меня уже не раз удивлял сюрпризами. Спасибо.

— Не за что, — махнул рукой техник. — Я люблю мастерить. Только вот остаться не могу. Оля приболела.

— Что-то серьезное?

— Не знаю. Простыла, видимо. Как-то это не очень… Она больная, а я тут… В общем, пойду.

— Ну смотри, тебе виднее, — сказал Женька. — Останешься, буду рад. Не можешь — все равно спасибо.

Юрка и Гера, обежав стол, подошли к модели, начали задавать Муравьеву свои бесчисленные «почему». Женька проводил Толю до двери. Ему показалось, что техник, несмотря на решимость вернуться домой, уходит не очень охотно и, если его попросить, останется. Но что-то удержало Женьку от дальнейших уговоров, и он протянул Толе руку.

— Молодец, что заглянул. Оле — большой привет!

— Ладно, — кивнул Толя. Улыбка на его лице еще держалась, но как-то уже поблекла, в уголках губ притаилась плохо скрытая досада. — Желаю хорошо повеселиться.

Он быстро сбежал по лестнице.

Женька снова подумал о том, что зря отпустил товарища, что надо было хоть на час его задержать, хоть на первый тост. Но подумал без особого сожаления. В конце концов, они не первый день знают друг друга и могут обходиться без подтекстов и разных дамских штучек: можешь — не заставляй себя уговаривать, а действительно не можешь — скажи «жаль» и уматывай.

И тем не менее Шелеста не покидало ощущение, что он вроде даже охотно проводил Толю. Уж кому-кому, а ему хорошо знаком застенчивый характер техника. Он мог быть упрямым и настырным только в тех случаях, когда дело касалось самолета, его подготовки к вылету.

Собственно, он правильно сделал, что не дал себя уговаривать. Раз Ольга больная, нечего где-то засиживаться. Даже у близких товарищей. Толя молодец… Умница…

Роман Игнатьевич Белый пришел без полковничьего мундира. И сразу объяснил:

— Чтоб мои звезды вас не смущали, надел гражданское.

Белый сразу заметил модель истребителя. Он шумно потрепал малышей и, внимательно вглядевшись в модель, спросил:

— Кто сочинил?

— Жук.

— Золотые руки. И голова. — Помолчав, добавил: — После праздников будем выдвигать. Хватит ему в старших лейтенантах ходить.

— Почему вы без Ирины Николаевны? — спросил Шелест, протирая полотенцем фужеры.

Белый пожал плечами.

— Дома нет. Оставил записку. Опять какой-нибудь пленум в горкоме…

Из кухни тянуло тонким ароматом жаренных в масле грибов.

— Сам готовишь? — спросил полковник.

— Это у него лучше, чем со скрипками, получается, — вставил Муравьев и перевел разговор на Толю Жука. — Вопрос о его переводе уже решен?

— После парада. После парада будет много перемещений. — Белый на секунду замолчал, посерьезнел. — Если, конечно, все пройдет благополучно. А иначе и быть не может. Верно я говорю, космонавты?

Белый наклонился и взъерошил на головах у ребят волосы.

— А могут сразу сто самолетов с вашего аэродрома взлететь? — ответил Юрка встречным вопросом.

— Это как же сразу? — уточнил Белый, выпрямляясь.

— Ну сразу. Чтобы выстроились в ряд и… фыг — в небо…

— Если понадобится, взлетят, — сказал Белый. — А теперь идите в свою комнату. Мы тут о взрослых делах поговорим.

Но не успели ребята скрыться за дверью, как на лестнице послышались шаги, звякнул ключ в замочной скважине, и на пороге появились Катя и Вера. Женька Шелест быстро пошел им навстречу.

— Здравствуй, именинник, — весело выпалила Катя. — Наклонись. — Она поднялась на цыпочки, расставив, как крылья, руки со свертками, чмокнула Женьку в губы. — Поздравляю. Расти большой. Здравствуйте, Роман Игнатьевич! — Перевела взгляд на Муравьева, смущенно захлопала ресницами.

А Муравьев смотрел на Веру.

Перехватив Катин взгляд, Вера, сдерживая удивленную улыбку и не веря себе, тихо сказала:

— Это же Коля Муравьев.

— Точно, — подтвердил Шелест. — А ты откуда его знаешь?

Вера покраснела. Румянец, заливший лицо, был ярким и неожиданным.

— Откуда я тебя знаю, Муравьев? — спросила она с деланным упреком.

Все повернулись к Муравьеву. Даже выбежавшие встречать Катю Юрка и Гера. Только Белый улыбался.

— Никак не думал тебя здесь увидеть, — сказал Муравьев, забирая из рук Верысвертки.

— Тип, — толкнул его Шелест кулаком в плечо. — Откуда ты знаешь эту женщину?

Муравьев прошел в комнату, положил свертки рядом с телевизором. Женьке показалось, что он наслаждается их оцепенением. Но Муравьев спокойно сказал:

— С этой длинноволосой ябедой я сидел четыре года за одной партой. Как я только вынес?!

— Нет, как я это вынесла? — сказала Вера. — А знаешь, ты почти не изменился.

— К сожалению, о тебе этого сказать не могу, — развел руками Муравьев. Вера еще не успела огорчиться, как он тут же добавил: — Ты стала такой красивой, что я уже не знаю, как мне с тобой держаться.

— Можешь считать: я смутилась, — сказала Вера с улыбкой и прижала ладони к щекам: ее лицо вновь залилось краской.

Шелест видел, что произошло нечто неожиданно приятное, видел, что Катя даже чуточку растерялась, чувствовал, надо какие-то слова сказать, но ничего сказать не мог, а только смотрел то на Веру, пытающуюся справиться с волнением, то на Муравьева, поглядывающего на всех с чувством превосходства.

— Поздравляю вас, Женя, — нашлась наконец Вера. — Желаю счастья и успехов.

Она прошла в комнату, взяла возле телевизора один из отнятых у нее свертков, по-школярски толкнула Муравьева локтем: вот, мол, тебе! — и вручила сверток Женьке.

— День сюрпризов, — сказал ошарашенный Шелест.

Катя молча и осторожно прижалась щекой к его плечу. О чем-то канючили Юрка и Гера, что-то говорил Белый, ему отвечали сразу Вера и Муравьев, что-то шептала Катя, а Женька молчал и счастливо улыбался — все было так, как должно быть в день рождения, когда тебе не пятнадцать и даже не двадцать, а все тридцать лет.

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Муравьев, — тихо шептала Вера, — как ты сюда попал?

Катя их усадила рядом за дальним торцом стола. Сама устроилась справа, возле Женьки. Белый хозяйничал с бутылками напротив. Дальше сидел худой, горбоносый, с черными, как донецкий уголь, волосами старший лейтенант, который неожиданно для Веры и Кати привел с собой Кристину Галкову. Знай Кристина, куда ее ведут, в жизни бы не пошла! Но она быстро освоилась и была счастлива, что попала к своим. Смотрела на всех с восторженной готовностью.

— Коля Муравьев, — продолжала тихонько Вера, — оставь в покое Кристину. Каким образом ты здесь очутился?

— С помощью метлы и ступы.

— Муравьишкин, я серьезно. Мы ведь уже не в школе.

— Белый позаботился.

— А зачем?

— Не знаю.

— Надолго?

— Не знаю.

— А знаешь, Муравьишкин, я только вчера тебя вспоминала. — Вера засмеялась открыто и счастливо, будто сбылось какое-то доброе предзнаменование.

— Сочиняешь ведь, — сказал Муравьев с недоверием, потому что он ее вспоминал так редко и смутно, что будет точнее, если сказать не вспоминал совсем.

— Помнишь ледоход на Мокше? — продолжала Вера. — Как ты хотел прокатиться на льдине, помнишь? Ведь я тебя, можно сказать, спасла от ужасной смерти. Помнишь?

— С того дня я влюбился в тебя. Ты должна была это заметить.

— Заметила…

— Но не оценила.

Оба замолчали. Дальнейшее развитие темы вело к каким-то неожиданным и, может быть, неуместным здесь поворотам. Но Вере молчать совсем не хотелось. Ей хотелось говорить — спрашивать, рассказывать самой.

— Где ты живешь?

— В гостинице.

— А где твоя Лена?

— Во Львове.

— Когда она приедет?

— Не знаю.

— Ничего ты не знаешь. Хоть что-нибудь ты знаешь?

— Что-нибудь знаю.

— Что, например?..

— Что я существую, что сегодня суббота, что меня посадили рядом с очень красивой женщиной…

— Муравьев, — Вера вспыхнула и опустила глаза, — в школе ты говорил, что я уродина.

— Не помню. Не мог я так говорить.

— Говорил.

— Наверное, со зла. Я ведь любил тебя. А ты… ноль внимания.

— Любил… А конфеты Ленке отдавал.

— Что было, то было. Выпьем?

— Выпьем…

То ли от выпитого вина, то ли от неожиданной встречи у Веры легонько кружилась голова, ее не покидало ощущение праздничности и легкости, словно все происходящее было не наяву, а в хорошем сне. Собираясь на эту вечеринку, она была готова к тому, что ей придется потихоньку проскучать вечер в компании счастливых и благополучных людей. Так уже было не раз и не два… Иногда ее кто-то провожал домой, но чаще Катя и Женька вызывали по телефону такси и кто-нибудь попутно отвозил ее к дому.

Сегодня Вера не поглядывала украдкой на часы, что висели у нее за спиной и бесшумно вращали стрелки, не отодвигалась от соседа на «безопасную дистанцию», не боялась, что опьянеет и наделает глупостей. Она забыла о времени. Соседство Муравьева приятно волновало школьными воспоминаниями — ведь четыре года просидели за одной партой, — придавало ей смелость и решимость. Ей даже хотелось опьянеть и наделать каких-нибудь глупостей. Ну хотя бы разбить бокал или тарелку. Ей хотелось говорить и смеяться, что-то делать, кого-то теребить.

— Коля, а ты видел на Севере белого медведя?

— Видел.

— Большого?

— С меня.

— А северное сияние? Видел?

— Обязательно.

— Красивое?

— Как ты.

— Невозможный тип. — Вера толкнула его в плечо, почувствовав на щеках жар, опустила голову.

Ей очень хотелось спеть, но сегодня, как назло, никто не просил об этом. Белый был целиком поглощен разговором с Кристиной, Катя и Женька влюбленно глядели друг на дружку, а Муравьев ведь и не знает, что Вера умеет петь, что в студенческие годы получала на смотрах грамоты и призы. Муравьеву вообще не до нее, его одолевают вопросами Катины близнецы, а когда они удаляются в спальню, Муравьев, как и Белый, не отрывает глаз от Кристины.

— Ну что ты все на нее смотришь? — тихо шепчет Вера. — Хочешь познакомиться?

— Ты угадала.

— Зачем? Она уже занята.

— Отобью.

— Так тебе понравилась?

— А что, она интересная. Похожа на одну польскую актрису. Не родственница?

— Ты ошибся. У нее немецкая национальность. Дедушка ее — немецкий коммунист. Воевал за Советскую власть в дивизии Котовского.

— Значит, она немецкий знает.

— Это важно?

— Еще бы!

— Я тоже знаю.

— Ну да?! — Он так удивленно-радостно сказал это «ну да?!», что все посмотрели в его сторону.

— Зачем тебе немецкий?

— В какой степени ты знаешь этот язык?

— Читаю Гейне, понимаю Гёте. Без словаря. Какая это степень, по-твоему?

— Превосходная, — шепнул он. — Я больше не смотрю на эту красивую немку. Все внимание — тебе. Тем более что ты красивее ее во сто раз.

— Коля, прекрати.

— В тысячу раз! Мне надо перевести одну статью в немецком журнале. Поможешь?

— Ладно, переведу.

— Но, Вера, — Муравьев уже на полуслове обрывает подошедших к нему Юру и Герку и поворачивается к Вере, — ты ведь инженер, насколько я знаю. Каким образом…

— …я овладела языком, да? — перебивает его Вера.

— Ну да!

Муравьев улыбается, а Вера начинает смеяться, вспомнив вдруг, как обозвала его в седьмом классе «щербатым чертом». А ведь щербинка у него милая, почему же он казался ей чертом?

— Я была способной студенткой, Николаша, усердно училась, вот и овладела.

Вера слукавила зачем-то, хотя ей очень хотелось рассказать, как в последние два года учебы в институте она работала над языком, потому что жила в одной комнате с Мартой Гетнер, студенткой из Германской Демократической Республики, как Марта вначале смеялась над ее произношением и как они уже свободно разговаривали перед выпуском из института. Марта и сейчас пишет ей только по-русски, а Вера отвечает на немецком языке. Но пусть Муравьев думает, что она была способной студенткой. Ведь в школе он по всем предметам знал лучше ее, хотя занимался самостоятельно значительно меньше — в любое время дня и ночи его можно было увидеть на школьной волейбольной площадке.

— Верочка, спой нам что-нибудь, — попросил Белый и тут же приказал Женьке: — Извлекай аккордеон.

Женька посмотрел на Катю, та утвердительно кивнула, и он вышел из-за стола.

Вера знала, что Женька обязательно заиграет любимую в этой компании «Не улетай», и вдруг почувствовала, что не может вспомнить первую строку, отчего заволновалась и спрятала в ладонях покрасневшее лицо. В тот же миг она почувствовала, что ее осторожно взял за локоть Муравьев, наклонился так, что коснулся щекой ее волос, и тихо в самое ухо быстро шепнул:

— Не волнуйся, я помогу.

И она действительно сразу перестала волноваться, с благодарностью посмотрела снизу вверх на Муравьева и тут же вспомнила слова песни, пропела их про себя: «Смотри, пилот, какое небо хмурое…»

Но Женька взял незнакомый аккорд; и лишь когда он проиграл целую фразу, Вера поняла, какая песня ей предлагается и, подстроившись к мелодии, спросила: «Где мне взять такую песню, чтоб о любви и о судьбе и чтоб никто не догадался, что эта песня о тебе?..»

И вдруг поймала себя на мысли, что адресует эти слова конкретному человеку, что видит его за каждым словом песни и действительно не хочет, чтобы кто-нибудь догадался, что эта песня о нем; она не хотела даже, чтобы он сам догадался об этом, и торопливо подвинулась к Женьке. Но собственное неожиданное открытие уже не покидало Веру ни на минуту, и она, кое-как закончив песню, тихо попросила Женьку больше не играть, сослалась на головную боль.

Пришла наконец жена Белого — Ирина Николаевна. Женька отложил аккордеон, вышел ей навстречу. Круглолицая, с модным начесом, не по годам стройная, она по-родственному расцеловала именинника, сунула ему в руки коробочку — видимо, с часами — и, усевшись рядом с Белым, внимательно посмотрела на сидящих за столом людей. Вере на миг показалось, что она на служебном совещании у главного инженера — вот таким хозяйским взглядом окидывал он собравшихся в кабинете людей.

— Мне, по-видимому, штрафная положена? — спросила Ирина Николаевна и уже посмотрела на всех с просьбой о сочувствии.

— Ирина Николаевна, — поднял свою рюмку Муравьев, — мы с вами. Вера тоже?..

Вера не хотела больше пить, но в словах Муравьева прозвучали такие ноты, что вместо «нет» она сказала «да, конечно» и торопливо подняла бокал. А выпив вино, почувствовала, что катастрофически краснеет, извинилась и вышла в соседнюю комнату, где Юрка и Гера уже все поставили вверх ногами, прошла на балкон.

Внизу тихо и ровно шумели тоненькие, но уже вытянувшиеся под третий этаж топольки, в конце двора монотонно дребезжала гитара и так же монотонно ей подпевали хриплые — «под Высоцкого» — голоса.

Вера хотела разобраться, что с ней происходит, но услышала сзади шаги и сразу же почувствовала на своем плече легкую руку Ирины Николаевны.

— За работой забываешь, что бывают вот такие милые вечера, что светят звезды, — тихо сказала она и посмотрела в небо. — На звезды гляжу только, когда Роман летает. И боюсь — не заблудился бы он там…

Помолчав, спросила:

— Что это ты сегодня как не в себе? Дочка здорова?

Вера кивнула.

— В отпуск тебе надо. К морю. На пляж…

— Сегодня утром кто-то красиво летал, не Роман ли Игнатьевич?.. — спросила Вера.

— Не знаю. Кажется, он сегодня не летал. Ну пойдем, споем какую-нибудь нашу, русскую. Да и мужчин одних оставлять нельзя, мысли у них не туда поворачиваются. Идем…

— Вот видишь, — сказала Ирина Николаевна, когда они, переступив через поваленные ребятишками стулья, вошли в большую комнату, — видишь, они уже про службу…

Вера улыбнулась. Мужчины действительно вели разговор о полетах. Аккордеон висел на плечах у Женьки сам по себе, а руки его изображали какие-то винтообразные движения, отдаленно напоминающие полет с переворотом. И Муравьев, и Белый, и тот незнакомый старший лейтенант внимательно слушали Женьку.

Вера уловила лишь последние слова:

— …Но все это будет эффектно, если проделать на минимальной высоте.

Муравьев утвердительно кивнул и, увидев в дверях Веру, поспешно пригладил упавшие на лоб волосы.

— А кто из вас сегодня утром все небо задымил? — спросила Ирина Николаевна строгим голосом. — Ну-ка, признавайтесь.

Летчики переглянулись. Муравьев откинулся на спинку стула и поднял кверху руки: дескать, признаюсь, виноват.

— Мы на каждом заседании ругаем директоров, что не ставят дымоуловители на трубы, — нарочито грозно заговорила Ирина Николаевна, — а как с вами бороться?

— Поставим на самолеты дымоуловители, — серьезно ответил Белый и тут же повернулся к Муравьеву: — Схему продумайте вместе. Насчет малых высот надо все взвесить…

— Пойдем-ка в кухню, — потянула Ирина Николаевна Веру, — пусть уж выговорятся. А то к ним не подступишься.

На кухне, как оказалось, тоже шел служебный разговор. Помогая Кате мыть тарелки, Кристина осторожно, но настойчиво внушала, что работать так, как работает цех в последние дни, рискованно.

— Мое, конечно, дело телячье, — говорила она, — вы опытный технолог, но душа-то у меня болит.

— Ничего, Кристина, — шутливо сказала Вера, — мы ей как забракуем всю партию, тогда она у нас попляшет…

— Еще чего! — вмешалась Ирина Николаевна. — Только на ваш завод всем и показываем, а вы о браке…

— Семнадцатая на минимальном пределе идет. — Вера сразу почувствовала, что кухня не лучшее место для этого разговора, да и время не совсем подходящее — пришли на день рождения, чтобы разбирать производственные дела, — но все получилось как-то само собой, и остановить этот разговор уже было нельзя.

— Не переживайте, — спокойно возразила Катя. — Все идет по плану. На семнадцатом лошадиная шкала допусков. Это у нас единственная возможность сэкономить время. И немало.

— А если вдруг упадет напряжение в сети, знаешь, что может быть?

— Чего ему падать? Пусть Кристина со своими подружками следит внимательней.

— Мы и так зашиваемся, Катерина Сергеевна. Ведь на пределе, — даже в голосе Кристины скользила усталость.

Конечно, Вера имеет право запретить эксперименты и потребовать от Кати точно следовать технологической карте. Но Вера сама не раз повторяла: «Без риска нет поиска, а без поиска нет прогресса». Катя не просто технолог — она технолог с фантазией, и фантазия ее только на первый взгляд авантюрная — все, что Катя пробует, основано на научных выкладках.

— Я пересчитала технологическую карту семнадцатого, — будто угадав Верины мысли, вставила Катя, — это фикция, подписанная авторитетной комиссией. Перестраховались. А нам надо цех реконструировать, и без остановки. Ведь надо? Ирина Николаевна?

— Здесь я не секретарь горкома и по служебным вопросам справок не даю. Я помогаю Кристине, — не то в шутку, не то всерьез сказала Ирина Николаевна и начала протирать тарелки. И уже мягче добавила: — Я же не вникала… Вы уж сами разберитесь. Да так, чтоб мне не пришлось этим заниматься.

— Все будет в порядке, — заверила Катя. — Вы же меня знаете.

— Да, слава богу…

— Катерина Сергеевна у нас на заводе возмутитель спокойствия, — улыбнулась Кристина улыбкой, отпускающей грехи, и все облегченно засмеялись. А сама она застеснялась, покраснела.

И Вера заметила, какой у нее трогательно-добрый взгляд, и подумала, что она будет, наверное, хорошей женой и матерью. Если ей повезет…

Когда все снова шумно расселись по своим местам, зазвякали вилками и ножами и в бокалах глухо зашипело шампанское, Вера шутливо упрекнула Муравьева:

— Я из-за тебя сегодня на работу опоздала.

— Из-за меня? — скорее не понял, чем удивился он.

— Тогда я еще не знала, что это ты, — улыбнулась Вера, отодвигая тарелку с закуской, — но засмотрелась и опоздала. Выглядело очень здорово. Правда. Теперь я понимаю, почему Белый пригласил именно тебя.

— Ладно врать-то, — смутился уже Муравьев. — Пирожное подать?

— Подай, — сказала Вера и молча отпила из бокала несколько глотков вина. И разговор на кухне, и непринужденность за столом, и даже смущение Муравьева — все это вернуло ей душевное равновесие, взволнованность от неожиданно нахлынувших чувств отступила, пришла ясность и легкость, как приходит тишина вслед за грозою — где-то в отдалении еще беззвучно вздрагивают зарницы, а рядом усталая земля и переполненное озоном пространство. Дыши — не надышишься.

…Прощались шумно, суетливо, с обязательным «заходите», с бесконечными благодарностями хозяевам и гостям. Вера и Муравьев уходили последними. Женька придержал Муравьева в комнате и, не спуская глаз с макета истребителя, подаренного Толей Жуком, о чем-то торопливо просил. Муравьев согласно кивал, его насупленный профиль выражал упрямую решительность.

Поправляя у зеркала волосы, Вера украдкой поглядывала из коридора на мужчин, и ее вдруг словно пронзило: рядом с ними мог быть и третий… Иришкин отец. Немного флегматичный и насмешливый, он слушал бы страстный Женькин монолог с улыбкой и, наверное, вот так, как Муравьев, сцепив за спиной руки… Мог бы…

У сердца стало невыносимо больно, и Вера покачнулась, на мгновение закрыв глаза. В ту же секунду рядом оказался Муравьев и придержал ее под локти.

— Когда пьют вино, — сказал он, — в зеркало не смотрятся. Это отрицательно влияет на вестибулярный аппарат. Мы идем. — И повторил, повернувшись к Женьке: — Мы идем.

Из маленькой комнаты быстро вышла Катя.

— Уснули, — сказала она и спросила Веру: — Такси вызвать?

— Мы пешочком, — ответил за Веру Муравьев.

— Ты сегодня, — улыбнулась Вера, — конечно же, останешься с мужем?

— Да, — счастливо ответила Катя и прижалась спиной к Женьке. Ее огромные серые глаза, занимавшие чуть не половину конопатого лица, сверкали из-под рыжих бровей откровенной радостью.

«…Будь они каждый день вместе, — думала Вера уже спускаясь по лестнице, — и все, наверное, стало бы привычным и обыденным…»

Темноту на улице лишь кое-где разрывали одинокие фонари. От земли шел теплый запах. Где-то в отдалении шумно промчался запоздалый самосвал, гремя железным кузовом.

— Пойдем, — сказала Вера и протянула Муравьеву руку. — Я покажу тебе наш город. А ты расскажи мне про Север…

— Про Север?.. — Муравьев замолчал, словно запнулся на трудном вопросе. — Сразу и не решишь, что можно рассказать про Север. Таких вот теплых ночей там никогда не бывает. И звезды не так светят. Они горят грозно и даже немножко зловеще. Ночью с нетерпением ждешь, когда наступит день, а днем темноты хочется — уж очень яркое солнце… Еще у нас ветры необычные. Как иногда разгуляется, самолеты чуть ли не висят на привязных тросах. Хоть не высовывайся тогда. Валит с ног в буквальном смысле. Ветерок — не соскучишься. Но это зимой, а летом поспокойнее.

Муравьев почти после каждой фразы замолкал, напряженно подыскивая в памяти что-нибудь необыкновенное, и Вера, почувствовав его затруднение, перевела разговор на другую тему.

— Ты будешь участвовать в параде? — спросила она.

— Нет. Женька будет. Я дублирую его. На всякий случай.

— Хотел бы сам?

— Конечно. Но я доволен и этим. Хоть полетаю.

— А там, на Севере, не летал?

— Летал. Но там иной профиль. Такие вот полеты, как мне сегодня разрешил Белый, там бывали редко.

…Вместе с темнотой они шли к отдаленному рассвету, вспоминали речку Мокшу, на которой провели не одно лето и не одну зиму, своих постаревших учителей и разлетевшихся по свету однокашников.

— Лена теперь, видимо, совсем другая… — Вера никак не могла смириться с мыслью, что Ленка Соснович, больше всего на свете любившая потанцевать да поспать, форснуть новым нарядом или дурацким анекдотом, чем-то привлекла Муравьева Колю, парня живого и умного. — Я не поверила, когда мне рассказали о вас.

— Пути господни неисповедимы, — улыбнулся Муравьев. — Смотри, звезда упала!

Почти у самого горизонта, где-то за сотни километров небесное тело, врезавшись в земную атмосферу, высекло яркий сноп искр и мгновенно растворилось в бесконечности вселенной. Эта неожиданная и яркая вспышка в ночи произвела на Веру пугающее впечатление. «Как человеческая жизнь», — вспомнила она чьи-то слова, и уже сама продолжила мысль, что дни и годы кажутся долгими, пока они еще не прожиты, а стоит лишь глянуть назад, на дни прошедшие, и все это не более как вспышка упавшей звезды.

Вера почувствовала себя не очень уютно и поспешно взяла Муравьева под руку, прижалась к его плечу. Некоторое время они шли молча, прислушиваясь, как тает в лабиринтах улиц глухое эхо шагов. Город сонно смотрел на них темными глазницами окон, кое-где маячили запоздавшие одиночки, и если проносилась где-то далеко машина, этот дребезжащий гул долго висел в воздухе, словно пыль над сельской дорогой в безветренный день.

— Ты любишь свою работу? — спросил неожиданно Муравьев.

— Не знаю. Я люблю наш завод. Должность мне тоже, наверное, нравится. Она заставляет все время быть начеку. — Вера никогда не задумывалась над подобным вопросом, и вот сейчас, отвечая Муравьеву, она как бы и сама себе отвечала, и ей очень хотелось найти такие убедительные слова, чтобы они были правильно поняты, но слова эти куда-то запропастились, и Вера стала говорить то, что подсказывало сердце:

— Понимаешь, я очень люблю утром на завод ехать, в давке, в сутолоке. Я люблю наши летучки, люблю слушать гул цехов. Мне нравится, когда продукция идет без брака. Понимаешь, быть начальником ОТК — это не только проверять качество. Я эту должность понимаю шире. Я должна предупреждать брак. Значит, я должна знать производство во всех цехах, на всех участках. Начальник ОТК по опыту и знаниям должен стоять на уровне главного технолога завода, понимаешь?

— Понимаю, — сказал Муравьев. Он слушал Веру, напряженно вглядываясь в перекопанную ремонтниками дорогу. Слушал и крепко придерживал ее руку.

— Думаешь, вот расхвасталась Егорова. Я не о себе. Такой бы надо быть. Я говорю о начальнике ОТК, каким я его вижу в идеале, к которому стремлюсь. Мне все время кажется, что я ни черта не знаю, хотя с некоторыми начальниками цехов я в знаниях давно сравнялась… Конечно, я чуточку хвастаюсь, но ты, пожалуйста, не обращай внимания, ладно?

— Ладно.

Вера в темноте не увидела улыбки Муравьева, но по голосу почувствовала снисходительную улыбку, и это еще больше ее раззадорило.

— Одно время хотела, как Катя, писать диссертацию. Материала — горы. Я усидчивая, меня ничто не обременяет, можно написать. А зачем?

— Чтобы получить ученую степень.

— А зачем?

— Для карьеры, наверное.

— Чтобы стать таким начальником ОТК, каким я его хочу видеть, мне всей жизни не хватит. Здесь нет предела для совершенствования.

— Но ученая степень — это общественная оценка твоего опыта, твоих знаний.

— Правильно. Только сначала я сама себя должна оценить. Нет, я, конечно, люблю свою работу. Когда подваливают неприятности, когда тяжело на душе, завод мне становится спасательным кругом, работа — лекарством. Я и Катю люблю только потому, что она ради дела готова на что угодно. Такая настырная… Ей лучше не перечь, иначе пойдет на что угодно, но свое докажет. И хорошо это, и плохо. Сорваться может. Как ты относишься к их семейному устройству?

Вера придержала Муравьева, и они остановились.

— Отрицательно.

— Что так?

— Если смотреть как на частный случай, с конкретными людьми и в конкретных условиях, — все может быть. А если оценивать их новшество как явление — ерунда все это. Игра. От нее каким-то делячеством отдает. Холодным рационализмом. Любовь все-таки имеет эмоциональную основу. Я бы мог понять пожилых супругов, такого возраста, как Белый и его Ирина Николаевна. Интереса ради они могли бы и врозь пожить. Для разнообразия. А чего ради так живут Женька и Катя?

— Чтобы сохранить свободу.

— Иллюзию свободы. У них двое славных ребят, которым нужна семейная атмосфера, магнитное поле, что ли… Помнишь школьный опыт, как на листке бумаги, под которым ставили магнит, металлические опилки дисциплинированно выстраивались по силовым линиям. И ребятам нужны такие силовые линии. Но откуда им взяться, если полюса врозь? Потери своего эксперимента они обнаружат позже… Почему мы стоим?

— Это мой дом.

Вера кивнула в сторону двухэтажного здания, упрятанного за густую стену берез. На ветвях лениво шевелились поблескивающие в ночи листья.

— Мой дом — моя крепость. Надо запомнить номер.

— Десятый. Квартира пятая.

— Каким образом ты попала в этот город? — вспомнил Муравьев вопрос, который хотел задать еще там, за столом у Женьки.

— Просто. По назначению института.

— А помнишь, как я приезжал в Ленинград похвастаться курсантскою формою?

— Помню, Муравьев. Ведь после этого мы с тобой больше не встречались. — Вера помолчала немного, улыбнулась. — Ты такой наглаженный был, начищенный и ужасно довольный собою…

— Но ты, к сожалению, была влюблена в другого, — продолжил Муравьев в тон, — и мне пришлось убраться восвояси не солоно хлебавши. А где он теперь, этот… как его?

— Яковлев Андрей. Где-то в Новосибирском академгородке. Может, и не там. Когда у меня родилась Иришка… В общем, он перестал писать.

— А что у вас случилось? Ты извини, может, я неприятные вопросы задаю?

— Конечно, неприятные, Муравьев, но я и сама тебе хотела рассказать об этом. А то получается, будто я что-то нехорошее скрываю. Иринка есть, а отца нет.

И Вера сбивчиво, подсмеиваясь над своей наивностью, рассказала, как любила Андрея, как ей завидовали подруги, как мечтала удивить и осчастливить его неожиданной новостью о будущем ребенке. Андрей тогда уже защитил диплом и уехал в Новосибирск, а ей еще надо было почти три года учиться. Сперва он просил ее не делать таких сюрпризов, потом слал нежные подбадривающие письма, потом, когда Иришке было уже около года, он приехал к Вере, и они оба вдруг отчетливо поняли, что за минувшие два года стали совершенно чужими.

На предложение Андрея зарегистрировать брак Вера ответила отказом. Выходить замуж за человека, с которым у нее не было ничего общего, кроме дочери, она не хотела. Такой союз рано или поздно станет обоим в тягость, и его придется расторгнуть.

Андрей, как показалось Вере, остался очень доволен ее отказом, а она была довольна собой, что не испугалась одинокого будущего, не изменила своим принципам и не унизила своего достоинства. Уж коль им суждено было расстаться, так зачем из этого делать неприятную драму…

— Жаль только, что у Иришки не будет отца, — сказала Вера в заключение. — Все остальное — нормально. А дочь у меня хорошенькая. Моя маленькая копия. Как-нибудь зайдешь — покажу фото. Ведь ты зайдешь, Муравьев? Я приглашаю.

— Обязательно.

— А помнишь, в Ленинграде я спросила: «Ты еще зайдешь?»

— А я ответил: «Обязательно».

— И уехал.

— Но тогда ты не сказала «приглашаю».

— А теперь говорю. В любое удобное для тебя время.

— Спасибо.

Вера протянула руку.

— Телефон мой знаешь? Два двадцать девять девяносто девять. Две двойки, три девятки. Не забудешь?

Муравьев взял ее руку, легонько, очень ласково пожал.

— Не забуду. Две двойки, три девятки.

Вере не хотелось отнимать руку и еще больше не хотелось идти в квартиру, где ее сразу обступит тишина, и она, не отнимая руки, спросила еще:

— Статью с немецкого, это тебе серьезно надо?

— Серьезно.

— Что там?

— О Фейербахе, о Гегеле.

— Зачем тебе?

— Просто хочу знать.

Вере показалось, что в голосе Муравьева прозвучало упрямое раздражение. Действительно, глупый вопрос, но остановиться она уже не могла.

— Просто из любопытства?

— Это плохо, если просто из любопытства?

Вера почувствовала, что заливается краской. Уже потянула было свободную руку к лицу, но, подумав, что все равно в темноте не видно, поправила на тужурке Муравьева перекосившегося золотого орла, проткнутого крест-накрест кинжалами и помеченного цифрой 1, что значило — летчик первого класса.

— Это интересно в самом деле или ты из упрямства? — Вера не любила в институте изучать философию и не понимала тех, кто ею увлекался.

— Ты помнишь нашего школьного историка? — Муравьев осторожно перебирал ее тонкие пальцы, будто хотел убедиться, что они целые и невредимые. — Мы с ним встретились, когда я уже закончил училище. Он первый вопрос мне задал о философии. Говорит: «Вы философию и сейчас не признаете?»

— Действительно, — подхватила Вера, — мы ж не признавали философию. Скукой на уроках мучились. Особенно наш класс. Отчего?

— От невежества. От дилетантства. У нас в училище преподаватель философии был самым веселым человеком. Даже анекдоты его были связаны с философами. Он сделал самое главное — разбудил у курсантов интерес к своему предмету. Придет, бывало, на лекцию и начинает какие-то побасенки рассказывать. Одна другой интереснее, а конца нет. Мы ему — вопросы, а он нам первоисточники рекомендует.

— Побасенки и философия…

— Не веришь? А ты попробуй почитать «Лекции по истории философии» Гегеля. Это ж детектив. Черт его знает, я как-то не заметил даже, как втянулся. Чем глубже полез, тем большее любопытство. Знаешь, какие они разные, эти философы? — Вера уже слушала его с любопытством. — Прочел вот недавно Ницше «Так говорил Заратустра». Вроде наивные притчи о сверхчеловеке, а вглядишься, вдумаешься — и становится понятно, что Гитлер не на голой почве вырос. Тебе не холодно? — неожиданно спросил он.

— Немножко. — Вера шевельнула плечами.

Муравьев снял тужурку и набросил Вере на плечи.

— Вот, — сказал он, — капитан Вера Егорова. Извини, заморозил я тебя, заболтался, но я не понимаю тех людей, которые не хотят все знать. Если я вижу интересную картину, я хочу знать, что скрыто за ее сюжетом, хочу знать, как жил художник, почему его волновала именно библейская тематика, как, например, Корреджо, и что помогало Веласкесу написать портреты с такой психологической наполненностью, с такой беспощадной правдой. Разве это не интересно?

— Интересно.

— Или вот, скажем, тебе, техническому специалисту, разве не хочется узнать подробности из жизни русского металлурга Павла Аносова? Сто лет назад человек разработал методы получения высоколегированной стали! Написал диссертацию «О булатах». Я тебе о нем как-нибудь расскажу. Это сказка! Но ты уже замерзла. Да и устала… — Он кашлянул и очень серьезно добавил: — Знания нужны не ради любопытства. С этими знаниями мне там, — он кивнул головой вверх, — над землей, значительно легче, понятнее, что ли… Спасибо тебе.

— За что?

— За все. Мне было очень хорошо с тобой. До свидания. — Он снова нежно пожал ее руку.

— Китель.

— Конечно.

Он взял тужурку, набросил на плечи, быстро тронул Верины волосы и торопливо убрал руку, будто ожегся. Не оглядываясь, зашагал в сторону аэродрома и через минуту растаял в низкой предрассветной мгле.

Осторожно, чтобы не поднимать шума, Вера поднялась на второй этаж, нащупала в сумочке брелок с ключами, потихоньку открыла дверь. Свет включать не стала. Прошла в спальню, разделась. Постель хранила еще тепло летнего дня. Вера спрятала ноги под одеяло, но сразу не легла. Сидя, отыскала в волосах заколки, вынула их, тряхнула головой. Волосы заскользили по крутым обнаженным плечам…

Так она делала ежедневно. Когда Иришка не спала, она всегда садилась у двери на свой маленький стульчик и наблюдала, как мать распускает на ночь волосы. Вера несколько раз собиралась обрезать их, но Иришка сердилась, у нее портилось настроение. Вере становилось невмоготу глядеть на ее страдания, и она с веселым смехом обещала растить волосы, пока будут расти.

За последние четыре года Вере уже не раз хотелось переделать прическу. Она даже назначала себе день, когда пойдет к парикмахеру, но что-то останавливало ее в последнюю минуту, и Вера по-прежнему каждое утро укрепляла заколками мягкие, ускользающие пряди, а перед сном распускала их.

Вспомнила вдруг неожиданный жест Коли Муравьева, словно тот хотел проверить, не парик ли у нее, и как он смутился и быстро отнял руку. Вспомнила и улыбнулась: смешной он, этот Николаша. И хороший…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Жизнь на аэродроме начиналась всегда очень рано, а в день полетов особенно. Солнце только еще слало своих гонцов из-за горизонта, подкрашивая запутавшиеся среди погасших звезд высокие облака, а на стоянке уже все гудело, звенело, шуршало, перемешиваясь с деловыми выкриками. Механики и техники стаскивали с фюзеляжей и плоскостей отсыревшие за ночь чехлы, открывали кабины, отвинчивали на теле самолета в самых неожиданных местах люки и маленькие лючки, что-то щупали, высвечивали, выстукивали, проверяли под напряжением и под давлением. Со стороны могло показаться, что эти неуклюжие от мешковатых комбинезонов люди суетятся вокруг машины не столько для дела, сколько для вида, чтобы показать кому-то, какие они все занятые.

Но Муравьев знал истинную цену их труду. Когда отчетливо понимаешь, что малейшая, самая незначительная халатность может стать причиной гибели машины, поставить под угрозу жизнь летчика, осмотр всех этих гаек, трубок и проводков приобретает особую окраску, особый смысл.

Знал Муравьев и то, что суета у машины кажущаяся. Любой механик здесь имеет строго ограниченный участок осмотра, четкий маршрут. Если ему надо осматривать сначала контровки гаек, а затем трубопровод, он должен каждый раз делать осмотр только в таком порядке и никогда наоборот.

Муравьева никто не звал в такую рань на самолетную стоянку. Как-то так получилось, что вышел он поразмяться и, пробежав не спеша через сосновый бор, оказался возле бетонки. А тут знакомые ребята идут к машинам. Слово за слово — и он незаметно подключился к работе.

Толя Жук возился почему-то у самолета Шелеста, их машины стояли рядом. Лицо техника было задумчиво сосредоточенным, широкий нос угрюмо свисал над верхней губой.

— Толя, здравствуй! — крикнул Муравьев из кабины.

— Привет, — сказал он без обычной своей беззубой улыбки и, словно тут же забыв о Муравьеве, приказал кому-то из механиков вызвать АПА. Затем подошел к своему самолету и объяснил:

— Заболел у Шелеста техник. Белый попросил, чтобы я взял на время обе машины. Страшного, конечно, ничего, но хлопот добавляется.

— И только поэтому такой хмурый? — Муравьев выбрался из кабины, мягко спрыгнул на бетонку, подал Толе руку.

— Вчера Ольгу в больницу пришлось отвезти, — сказал он тихо. — Сердечко забарахлило. Давление…

— Очень серьезно?

— Не очень… Но сам понимаешь…

— Надо было объяснить Белому.

— Один или два самолета — раньше с аэродрома не уйдешь. Да если и уйду, какая польза. Мне жалко ее в этом рыжем больничном халате, а она глядит на мою кислую физиономию и еще больше страдает… Ничего, переживем и это. Вот поправится — в гости позовем. Она сибирячка, пельмени стряпает — блеск!

К истребителю Шелеста, лихо развернувшись, подкатил тяжелый ЗИЛ с авиационным пусковым агрегатом, так называемый АПА. Шумно газанув — так, что окатил самолет сизым перегаром, автомобиль умолк.

— Видал, какой циркач! — хмуро сказал Толя Жук. — Нашел место, где лихачить, будто не понимает, что здесь самолеты. Уж я ему сегодня всыплю… А ты не беспокойся, что у меня две машины. Все будет сделано в лучшем виде. Белый мне дал еще двух механиков. Ребята знающие.

— Я и не беспокоюсь, — сказал Муравьев. — Вот позавтракаю и помогу тебе. Смотри, какой шарик выкатил.

Прорезав у горизонта темно-серые тучи, на небосклон высунулся отмытый и отдраенный огромный красно-желтый диск. На секунду задержавшись, как это делают вылезающие из тесной кабины летчики, солнце стряхнуло с себя последние пряди туч, как-то сразу уменьшилось и заиграло, запереливалось, начав свой рабочий день на чистом голубом небе.

— Погодка вам как по заказу, — сказал Толя Жук и спросил: — Та же программа, что и в прошлый раз?

— Да. Только добавим две фигуры.

— Сложные?

Муравьев пожал плечами. Он как-то не задумывался над этим.

— Одна, пожалуй, сложная. Нужен точный расчет при снижении. А вторая — так себе. Ну, я побежал. Завтрак. Еще переодеваться, мыться, бриться…

Муравьев повернул к лесу и побежал прямо по влажной от росы траве. Кеды сразу намокли и побелели. «Хоть отмоются», — подумал он и, пригладив упавшие на глаза волосы, запрыгал на одной ноге, потом на другой. Тропинка вильнула и повела прямо на восток, к солнцу, где оно сияло в паутине ветвей. Его сизые от утренней дымки лучи косо упирались в шершавые стволы сосен, тугими струнами натянулись в ветвях; казалось, прикоснись — и зазвенят. Не хватало только медвежьего выводка, чтобы ставить мольберт и писать «Утро в сосновом бору».

Муравьев был неравнодушен даже к убогой природе Севера, а то, что он видел здесь, ошеломляло его своей неповторимостью, и если бы не торопила служба, он проторчал бы в лесу несколько часов кряду. Но сегодня — полеты.

Подумав об этом, Муравьев сразу представил в пространстве сложную кривую, по которой надо провести самолет. Ту самую кривую, которую они с Женькой чертили долго и мучительно, возле которой выстроился родившийся из сложных вычислений столбик цифр и значков, который Белый забраковал намертво двумя словами: вялый темп. Все опять пересчитывали со штурманскими линейками в руках, до предела «согнули дуги» всех разворотов, уменьшили диаметры петель, увеличили количество «бочек» на предельно малых высотах. Все это изобразили графически одной сложной линией, которая соединила точки, обозначающие расстояние, время и скорость.

Разбив график на несколько самостоятельных частей, Белый дописал строчку цифр режима тренировки и размашисто подписался в уголке возле слова «Утверждаю».

Это — основа. Фундамент, на котором вырастет еще не одна фигура. Их подскажут и тренировки, и товарищи, и старшие начальники. А пока — многократное повторение первого отрезка кривой плюс две новые фигуры.

Спустя примерно два часа Муравьев подошел к своему самолету, туго стянутый высотным компенсирующим костюмом, в матово-белом гермошлеме. От стоянки только что укатил заправочный автомобиль, терпко пахло керосином. Басовито, на одной ноте гудел АПА.

Толя Жук издали помахал рукой — он снова был у Женькиной машины. Пока Муравьев производил предполетный осмотр самолета, подошел Шелест. В высотном костюме его ноги казались значительно кривее, чем были на самом деле. Он словно катился по шершавым шестиугольникам бетонки.

— Толя Жук от твоей машины сегодня не отходит, — сказал Муравьев, — забыл, что у него есть еще один самолет.

— А тебе уже жалко, — улыбнулся Шелест, глядя на приближающегося техника. — Он правильно понимает обстановку: дублер если и не взлетит — ничего страшного. А «тридцать пятый» должен быть в воздухе во что бы то ни стало. Верно, Толя?

— Просто за свою машину я спокоен, а ту надо было обнюхать как следует.

— Обнюхал?

— Само собой!.. Принимай.

— После тебя мне там делать нечего, — Шелест покровительственно обнял Толю за плечи, коротко прижал к себе.

Но тот нетерпеливо шевельнул плечами, и летчик отпустил его. Не заметил, что Толя Жук сегодня совсем не похож на самого себя, что нет на его лице улыбки, что погасли в глазах хитроватые огоньки. Ничего этого не заметил Шелест. Он уже был в небе, хотя и стоял еще, широко расставив ноги, на заляпанных масляными пятнами бетонных плитах.

Муравьеву не понравилась и эта реплика о дублере, и покровительственный Женькин жест, и его безразличие к настроению техника, но все это он прощал Женьке за его увлеченность небом, за влюбленность в летную работу. Когда Муравьев уже сидел под задраенным прозрачным колпаком, когда самолет нетерпеливо дрожал в ожидании команды на взлет и впереди уходила к горизонту покрытая миражными лужами темно-серая взлетно-посадочная полоса, он вдруг вспомнил Женькины слова о том, что он дублер, позавидовал Женьке и посмотрел направо вперед, где стояла его машина. Лица пилота не было видно, только напряженно застывший молочно-белый гермошлем. Еще секунда-вторая, и Женька включит форсаж, отпустит тормоза и расслабленно откинет голову на бронеспинку, дав машине полную волю в скорости — так опытные наездники ослабляют поводья лошади, когда нужен свободный рывок, — легким движением руки оторвет колеса от бетонки и, спрятав их в чреве машины, стремительно врежется гремящею стрелой в стратосферу. А он, Муравьев, должен точно скопировать все, что сделает Женька; он должен идти вслед за ним так, как ходят связанные жестким буксиром автомобили. Что ж, кто-то должен идти и вслед.

…Ровный шум в наушниках вдруг затих, и руководитель полета дал разрешение на взлет. Одновременно у бетонки вспыхнул зеленый фонарь. Муравьев не слышал, как турбина на Женькиной машине сменила регистр, резко перескочив на высокие ноты, он это почувствовал и, может быть, с отставанием в доли секунды подал рычаг управления двигателем за максимал. Обе машины почти одновременно рванулись вперед, и, когда за спиной Муравьева взорвался форсажный грохот, бетонные квадраты слились в сплошную движущуюся ленту и спинка сиденья плотно прижалась к лопаткам.

Муравьев уже давно потерял счет взлетам и посадкам, но каждый раз, оторвавшись от земли, он переполнялся неповторимой радостью грядущего полета, счастливым чувством обманчивой недосягаемости земных забот…

Высоко над землей, далеко от укрытого старыми березами Вериного домика приборы показали, что его и Женькин самолеты подходят к пространственной точке, которая там, дома, обозначена на ватманском листе началом круто падающей кривой.

— Вы в зоне! — подтвердили с командного пункта.

В этот же миг секундная стрелка часов подошла к цифре, которая была выведена в графике красной тушью. Муравьев плавно отдал ручку от себя и посмотрел на Женькин самолет: расстояние между машинами застыло.

— Начинаем режим! — доложил Женька.

На них неотвратимо грозно двинулась зеленая стена, откинулась, как откидывается за перевалом обратный скат, рванулась вправо, вверх, завертелась вокруг, замкнувшись подобно туннельной трубе с отдаленно светлеющим выходом, снова распрямилась пятнистым ковром и стала быстро удаляться, теряя цвет и четкость очертаний. Но вот она отдаленно встала за спиной, наклонилась, двинулась вверх, сползла перед самолетом и, приближаясь, скользнула под крыло.

Женька поднял руку, покачал кистью. Это означало, что он после двойной полупетли выполнит «бочку» на нисходящей и серию «бочек» в горизонтальном полете. Муравьев должен приотстать и посмотреть, как эти фигуры получатся.

…Женька явно затянул с переворотом на нисходящей, и выход из пикирования получился запоздало рискованным. Муравьев отчетливо видел,что Женька поставил рули на критические углы атаки, он «переламывал» машину, но сила инерции тянула ее к земле, невзирая на поднятый кверху нос. В горизонтальный полет он перешел в опасной близости от земли, едва-едва не зацепив за деревья на опушке у тригонометрической вышки.

Набрав высоту, Женька вновь качнул крыльями и доложил:

— Режим закончен. Разрешите выход на точку?

— Разрешаю! — ответил руководитель полетов.

Набрав необходимую высоту, они легли курсом на аэродром. График режима был выполнен полностью. Последнюю фигуру Женька не стал делать по причине вполне понятной — ему не хватило высоты. Да она и не входила в их задачу, просто Женька хотел проверить одну из своих задумок, но, опоздав на секунду с выходам из первой фигуры, потерял высоту и возможность для продолжения эксперимента. Делать новый заход не позволяло время. Да и психологически Женька не был готов к случившемуся. Уж если сделана ошибка, ее необходимо скрупулезно проанализировать на земле, исключить вторичное появление. Еще хорошо, что все закончилось благополучно. Результат такой ошибки мог быть более драматичным.

Женьке не следовало полагаться на интуицию и свой летный опыт. Точный расчет на земле исключил бы эту недоработку. Муравьев говорил ему, но Женька небрежно махнул рукой: мол, такой пустяк даже внимания не заслуживает.

Муравьев вдруг вспомнил Верино выражение: «На всяк пустяк нужен глаз и время». Вспомнил ее выразительные коричневые глаза, обрамленные густыми щетками ресниц, теплые искорки в глубине… Сколько же времени прошло с той ночи? Воскресенье, понедельник, вторник… Сегодня четверг, уже пятый день… Надо позвонить и напроситься на субботу в гости. Предлог у него есть всамделишный — статья в немецком журнале.

В наушниках прозвучал взволнованный голос Шелеста. Он просил руководителя полетов посмотреть, выпущены ли у него шасси. Сигнальная лампочка показывала, что шасси не выпускаются. Когда Шелест сделал проход над аэродромом, с земли подтвердили: самолет сесть не может.

— Тридцать пятый, ваше решение? — Это уже говорил Белый.

— Пробую аварийный вариант, — ответил Женька.

— Действуйте.

— Сигнала нет, — сообщил через несколько секунд Шелест. И снова прошелся над аэродромом. Шасси не выпускалось.

— Уходите в зону и катапультируйтесь, — сказал Белый.

В его голосе было столько досады, что Муравьеву стало не по себе. Видимо, и Шелест чувствовал то же, потому что твердо спросил:

— Разрешите посадку без шасси на запасную грунтовую полосу?

Эфир молчал. Видимо, Белый с кем-то советовался на СКП. То, что предлагал Шелест, было под силу только очень мужественному и опытному пилоту, обладающему точным глазомером и сильной волей. Шелесту этих качеств не занимать. Риск, безусловно, великий, но это единственный способ спасти машину.

— Посадку без шасси разрешаю, — сказал наконец Белый. И сразу же приказал: — Горючее вырабатывайте в районе аэродрома… Тридцать шестой, — это уже к Муравьеву, — выполняйте посадку.

— Вас понял, — ответил Муравьев и довернул машину курсом на «дальний привод».

Вдали показалась узкая пластинка взлетно-посадочной полосы, слева от нее — зеленый островок и разноцветные кубики домов. Почти перед самым «ближним приводом» Муравьев довернул чуть-чуть машину и, резко опустив нос, повел ее к земле. И когда под плоскостями мелькнула белая поперечная линия, обозначающая линию старта, он взял ручку на себя. Самолет послушно выровнялся, опустил хвост, погасил скорость и, подобно огромной птице, осторожно коснулся колесами бетонки.

…Передав машину технику, Муравьев заспешил на командный пункт. И только теперь, когда под ногами твердо гудел бетон, пахло ацетоновой краской и керосином и над землей поднималось дрожащее марево лета, именно теперь Муравьев почувствовал, в каком опасном положении Женька Шелест, почувствовал, что волнуется, что внутри у него поселилась мелкая дрожь нетерпения.

Шелест закладывал над аэродромом очередной круг. Неожиданно он круто полез на высоту, круто развернулся и, падая так же круто вниз, проделал серию «бочек», четко выдержав глиссаду снижения. Это было то, что не совсем получилось в зоне, где он чуть не зацепил за деревья.

А вдруг он все-таки зацепил? Иначе что могло случиться с шасси?

Случиться, конечно, может что угодно. Сядет — расскажет…

Муравьев не допускал мысли, что с Женькой Шелестом может произойти несчастье. Ну, поцарапает обшивку, что-то сломает в машине, пусть даже шишку на лбу заработает, но Женька есть Женька…

У входа на КП Муравьев столкнулся с Толей Жуком. Его вызывал Белый.

— Не знаешь зачем? — Лицо у Толи было растерянное и жалкое. — Обругал и приказал немедленно на КП…

— Шасси у Шелеста не выпускаются.

— Шасси? — Техник побледнел и остановился. — Не знаю. Проверял все сам. Все проверял. Понимаешь, все! И все было надежно. Не знаю.

Они вместе поднялись на вышку. Муравьев вошел первым, Толя Жук — следом. Белый навалился грудью на стол и, не отрывая от губ микрофон, следил исподлобья за самолетом Шелеста. Лицо его было спокойным, только, может быть, губы чуть плотнее сжаты да брови круче сошлись у переносицы.

Он коротко глянул на Муравьева.

— Как проходил полет?

— Нормально, товарищ командир.

— Старший лейтенант Жук, — в голосе Белого зазвучала сталь, — на вашей машине отказ. Шасси неисправно. В чем дело?

— Не знаю.

— Очень плохо.

— При осмотре все было в норме.

— А при посадке — отказ.

— Я доложу после осмотра самолета.

— Если будет что осматривать… Можете идти.

Толя еще ниже опустил голову, буркнул «есть!» и неслышно вышел.

С вышки было хорошо видно, как весть о случившейся беде собрала людей в небольшие кучки, заставила тревожно глядеть в небо. Напряглись в готовности пожарные и санитарные машины. Шелест заходил на посадку, и в нависшей над аэродромом тишине чудилось нечто зловещее.

Муравьев мысленно прикинул, в каком месте может шлепнуться самолет, и пошел к бетонке — вдруг понадобится помощь. Кто-то крикнул ему, что там опасно, но крикнул очень неуверенно, и Муравьев не остановился. Конечно, опасно. Но разве Женьке не опаснее? В сто раз! И все-таки он решился. А наверное, не следовало. Еще ему, Муравьеву, на такие штучки можно соглашаться — он дублер. Женьке не стоило. Это точно.

В непривычной тишине аэродрома Муравьев услышал частые удары своего сердца. До сих пор ему не доводилось видеть смертельную опасность в такой непосредственной близости. Гибель Миши Горелова он мог представить только по скупым рассказам очевидцев. Теперь же ему стало страшно, воображение не дремало и подбрасывало картинки кошмарнее одна другой. То ему виделось, как самолет на ураганной скорости врезается в землю и мгновенно окутывается дымом взрыва, то он кувыркается, разваливаясь на части и кромсая летчика на глазах тревожно застывших людей, то просто капотирует, раздавив своей тяжестью пилота… Видеть окровавленное и безжизненное тело Женьки было выше сил, и Муравьев упрямо тряс головою, стараясь стряхнуть навязчивые картины. Как ему сейчас хотелось, чтобы все завершилось благополучно!

…С опущенными закрылками и убранными шасси приближающийся к земле самолет казался непривычно странным. Он шел не на полосу, а чуть левее, на зеленое поле. Шел тихо и напряженно, высоко задрав нос с нелепо торчащей передней стойкой. У самой земли выровнялся, оборвал свой звенящий свист и, рванув хвостом травяной грунт, юзом, с какими-то странными виляниями потащился вперед. Серый взрыв пыли взметнулся к небу длинным занавесом и оборвался так же неожиданно, как появился. К замершему с поднятым вверх крылом самолету со всех сторон бежали люди, мчались пожарные и санитарные машины, раздирая тишину сиренами. Безветрие вяло и неохотно отводило в сторону пыль, но все уже издали увидели, что Шелест открыл «фонарь» кабины и помахал рукой. Потом его качали, несли к КП, не выпускали из объятий. Муравьев вдруг почувствовал, как под сердцем образовалась сосущая пустота, а мышцы ног обмякли и перестали повиноваться. Он видел, что Шелест ищет его глазами, хочет что-то спросить или сам ждет каких-то слов, но у него не было ни сил, ни слов. Он лег в траву, закрыл глаза и несколько раз глубоко вздохнул. Полежав, пошел в стартовый домик и позвонил на завод Вере.

Трубку долго не поднимали, и Муравьев уже хотел перезвонить, но где-то далеко услышал возбужденный Верин голос:

— Егорова слушает.

— Здравствуй, Егорова. Муравьев на проводе.

— Эх ты, Муравьев! — сказала Вера с упреком.

— Я сегодня приду к тебе.

— Серьезно?

— Когда ты с работы?..

— Около шести вечера…

— Значит, в восемнадцать. До встречи, Егорова.

— До встречи, Муравьев.

Он повесил трубку и сразу почувствовал приятное облегчение. Теперь ему захотелось увидеть Женьку, хлопнуть его по плечу и, может быть, даже обнять. Ведь он все-таки молодец, черт кривоногий! Посадить вот так, как он, машину надо уметь. Муравьев попытался представить, что бы делал он, случись такой же отказ, как у Шелеста. Ему стало не по себе. Конечно, сажал бы на пузо, и, наверное, все получилось бы нормально, но лучше пусть этого не будет. Лучше садиться на колеса.

Когда Муравьев вышел из стартового домика, личный состав полка строился на площадке возле командного пункта. Муравьев встал на свое место рядом с Шелестом, толкнул его локтем в бок, улыбнулся:

— Молоток.

Шелест ничего не ответил, только смущенно моргнул и кивнул подбородком.

Вышел Белый, принял рапорт от своего заместителя, откашлялся.

— Все вы видели, что случилось, — начал он хрипло, — все понимаете, что это значит. Капитан Шелест показал нам, как должны поступать настоящие советские летчики. Решительно, мужественно, умело. Спасибо, Женя. Объявляю благодарность.

— Служу Советскому Союзу! — негромко ответил Шелест.

— Так и служи, — сказал Белый и отдал команду разойтись.

Женьку сразу же взял под руку полковой врач. Все, кто пытался заговорить с летчиком, встречали его строгий предупредительный взгляд и отходили в сторону.

— Доктор, — подошел к ним Муравьев, — разрешите мне его на пару слов?

— Потом, — ответил врач с укором.

— Поговорим потом, — устало согласился с ним и Женька.

Потом так потом. Человеку действительно, может, не до разговоров, а он лезет с вопросами. Женька и вправду выглядел непривычно — опущена голова, поникли плечи, вялая походка, в глазах безразличие. Да ведь после того, что с ним случилось, не запляшешь. Муравьев отлично представлял, какие Женьке нервные перегрузки пришлось испытать. Даже порадоваться сил не осталось. Ну ничего, теперь-то уж все позади. Все страхи…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

За несколько минут до телефонного разговора с Муравьевым Вера сидела за запертой дверью, крепко зажав в ладонях лицо. Щеки ее пылали, глаза рассеянно глядели на листы бумаги со столбиками цифр, схемами, графиками. Впервые за последние четыре года она потеряла уверенность и не знала, как ей поступить. И вообще у нее уже давно не было таких сумасшедших дней.

…Опоздав, как всегда, на несколько минут, Вера быстренько надела халат, заколола потуже волосы на затылке, чтоб не расползались по спине и плечам, и, прежде чем начать обход цехов, заглянула в комнату к «синим халатам». Она сразу поняла, что здесь состоялся крутой разговор. Старший контролер Кристина Галкова сидела на столе, поставив ноги на табурет, глаза ее возбужденно горели упрямым огнем. В пальцах поблескивала пилочка для чистки ногтей. Сменные контролеры — две юные девчушки из технического училища — сосредоточенно возились у аналитических весов, шепотом подсказывая друг другу правила регулировки. Пахло спиртом и кислотой. Высоко гудящий вентилятор не справлялся со своей задачей.

— Как дела, Кристина?

Девушки с надеждой посмотрели на свою старшую и снова уткнулись в весы.

— Чего доброго, Вера Павловна, а делов у нас предостаточно.

Кристина неловко ткнула пилкой под ноготь и поморщилась от боли. Это ей придало еще больше злости.

— Я вас предупреждала? — спросила она Веру и сама ответила: — Предупреждала. И Катерину Сергеевну предупреждала. А она все равно гонит сетки с покрытием на нижнем пределе. — Кристина ловко повязала косынку, спустила свои длинные ноги на пол, обидчиво вскинула брови. — Чуяло мое сердце беду, Вера Павловна, чуяло. И вот она тут как тут!

— Выдумываешь ты, — тихо возразила одна из девушек.

— Видите, я выдумываю!..

— Ну преувеличиваешь, — поправила другая.

— Выходит, все неправда, да? Выходит, Галкова навыдумывала?

— Просто ничего страшного, — упрямо стояла на своем юная контролерша.

— Вот пусть нас Вера Павловна рассудит, страшно это или нет… — Кристина обернулась и протянула руку к самой верхней полке. И без того короткая юбчонка поползла на бедра, обнажая стройные ноги.

Вера знала, что у нее ноги еще стройнее, чем у Кристины, но все равно завидовала своей помощнице — ей уже не хватало смелости надеть вот такую вызывающе короткую юбку. Хотя плохого в этом ничего не видела. Просто не решалась. А Кристина носит, и никто не удивляется.

— Вот смотрите, Вера Павловна. Это результат контрольной пробы. Несколько партий сеток ушли с покрытием ниже нижнего предела.

— А почему сразу мне не доложили, Кристина?

— Я вас предупреждала. А вы?

— Катерина Сергеевна знает?

— Знает раньше нас.

— Паникерша ты, — снова вмешалась одна из девушек, — тебе же четко объяснили, что допуски рассчитаны с запасом, что на качестве ламп это не отразится.

— Ну и что, что объяснили? А раз покрытие ниже нижнего, значит, мы брак делаем, и я сегодня все забракую, если не увеличат слой покрытия. И пусть меня хоть с работы выгонят! Замуж выйду, мне плевать. Аж двое зовут.

Вера с трудом сдержала улыбку, хотя чувствовала, что беда и в самом деле надвигается.

— Значит, всю неделю сетки шли с таким покрытием? — Вера тряхнула листком.

— Не всю. Во вторник и среду, — сказала Кристина. — Сегодня чуть лучше. Но не выше нижнего предела. Катерина Сергеевна все шутит, а я буду браковать. Как хотите, Вера Павловна. Она ваша подруга, но я все равно буду браковать. А вы как хотите. Я вас уважаю, но я иначе не могу. Вот!

Глаза Кристины покраснели, губы обидчиво надулись. В любую секунду могли политься слезы. Это очень не похоже было на беззаботно-смешливую Кристину.

— Ну, ну, — обняла ее Вера, — все будет в порядке. Брак задерживай смело. Очень жаль, что ты во вторник мне ничего не сказала… Сейчас разберусь. Найди Катю и скажи, чтобы немедленно зашла ко мне.

Вера прошла в свой кабинет, достала из сейфа справочник, отыскала нужную страницу. Данных по последнему изделию не было, справочник уже устарел. Вера неторопливо перелистала папку с технической документацией. Да, шкала допусков на покрытие сетки была широкой. Но ее нижний предел значился гораздо выше нижних пределов в других изделиях. Значит, сетка предназначена для длительных режимов работы и снижение нижнего предела — это уменьшение срока работы лампы. Значит, заводская гарантия на всю партию ламп окажется фикцией.

А Вера хорошо знала, для какой аппаратуры они делают лампы. Однажды пришла рекламация, и Вере пришлось ехать к заказчикам. Ее провели в бетонное подземелье, где вдоль стен стояли высокие, гудящие от избытка энергии металлические шкафы. Белобрысый сержант в очках попросил ее присесть и пообещал через несколько минут объяснить, почему была послана рекламация. В это время на пульте, возле которого сидело несколько офицеров и солдат, беспорядочно замигали разноцветные лампочки, последовали команды, все уткнулись в голубовато-желтые экраны.

— Нарушена граница воздушного пространства, — тихо сказал Вере сержант и протер платком очки. — Они ведут самолет-нарушитель. С каким грузом, пока неизвестно.

Вере стало немножко не по себе. В это время сержант протянул куда-то руку, и на пульте замигала красная лампочка.

— Вышла из строя лампа в одном из блоков, — пояснил сержант и добавил: — Ваша лампа.

Солдаты мгновенно сменили блок и уткнулись в экраны. Но лица их были уже не такими уверенными. Они начали что-то подстраивать, торопливо включать и выключать тумблеры.

— Они потеряли цель, — пояснил снова сержант. — Замена лампы привела систему в возбуждение, нужна подстройка. Вы инженер и понимаете, что в сложном агрегате лампы, как и всякие другие механизмы, требуют обкатки. Чтобы вот такое не случилось, мы делаем замену ламп, не дожидаясь, когда они выйдут из строя. Меняем, ориентируясь на их гарантийный срок. В спокойной обстановке делаем подстройку. Если же лампа не выдерживает гарантийный срок, случается то, что случилось сейчас: операторы пропустили цель. Сегодня была учебная цель, а где гарантии, что завтра не пролетит настоящая?..

Когда она уезжала, ее провожал очень молодой полковник. У поезда он попросил извинения за «приглашение в гости» и сказал:

— Если вы поняли, какое значение имеет для нас гарантия завода, значит, эта поездка была не лишней.

Вера очень хорошо все усвоила и не хотела бы краснеть перед этими усталыми, не знающими никогда покоя людьми. Ей очень хотелось поговорить с Катей, но Кристина сказала, что та куда-то отлучилась.

Вера прошла в другой цех и уточнила, для каких партий ламп израсходованы сетки, полученные во вторник и среду. Проверила документацию. Там, где значилась графа «Начальник ОТК», стояла ее подпись.

Вера бросилась на склад. К счастью, подготовленные к отправке контейнеры с картонными коробками были на месте. Она изъяла накладные и попросила заведующую складом пока никому ничего не говорить.

— Что случилось-то? — безразлично спросила заведующая, полная, ничему не удивляющаяся женщина.

— Брак, кажется.

— Куда ж раньше-то смотрели? Вагоны вот-вот подадут…

— Может, и обойдется, — покраснела Вера и поспешила к себе. Посреди заводского двора ее обожгла мысль: если забраковать такую партию ламп, полугодовой план летит кувырком. Вполне понятно, что Ирина Николаевна да и другие работники горкома не похвалят их. Рабочие останутся без обещанных премий, дополнительных квартир, путевок. Будет испорчено настроение сотням людей, и очень надолго…

Катя ждала ее возле входа в цех. Она была взволнована: глаза тревожно блестели, конопушки на лице выделялись, как шляпки медных заклепок. В курточке, светлых вельветовых брючках и тупоносых туфлях на низком каблуке, она сегодня была особенно похожа на подростка.

— Что, Вера?

— Кажется, беда случилась.

Не сказав друг другу больше ни слова, они прошли в Верин кабинет, закрылись.

— Катя, зачем ты это делаешь?

— Ты ведь знаешь… Цех нуждается в перестройке. Я договорилась с главным. А мы на пределе с планом идем — сетки просохнуть не успевают, как их забирают. Какой может быть разговор о перестройке. Нам нужен хотя бы недельный запас. Откуда его взять? Выход один — уменьшить время пребывания сетки в ванне.

— Но, Катя, ты же понимаешь…

— Понимаю. Поэтому и взяла на себя все это… Я тебе говорила, изделие имеет самую большую шкалу допусков…

— Но ведь вы съехали за нижний предел!

— И ничего страшного. Я ходила в КБ. Мы пересчитали основные входные данные. Все параметры соответствуют заданным. Для волнения нет никаких причин. Вот посмотри, здесь все как на ладони. — Катя развернула трубочку миллиметровки, разгладила перед Верой, придавила один конец вазочкой из-под цветов, второй — логарифмической линейкой.

— Смотри. Ты сразу поймешь.

— Что ты мне хочешь доказать?

— Лампа с нашей сеткой работает в заданных параметрах.

— А гарантийный срок?

— И гарантийный срок…

Катя запнулась, умолкла, заглянула, как в шпаргалку, в свой листок. Вера снизу вверх наблюдала за ее лицом. Катины глаза суетливо бегали по колонкам цифр, оттопыренные губы растерянно шевелились. Вере стало жаль ее.

Уж она-то знала, какое место в Катиной жизни занимает работа. Не заработка ради приходит она на завод раньше времени и уходит позже всех в своей смене. И все, что стоит за сухими терминами «условия труда» и «рост производительности», для Кати исполнено особого смысла. Встречая рабочих, она всякий раз присматривается к ним, пытаясь угадать настроение, с которым они идут в цех. Ей очень хочется, чтобы все приходили на завод, как она сама, с предчувствием радости, пусть маленькой, но обязательно радости. Чтобы, уходя с завода, уносили не только усталость, но и что-то светлое в душе. А чтобы так было, ей надо действовать, искать, рисковать. И она рисковала. Своим положением, добрым именем. Рисковала очень отчаянно. Ведь если Вера забракует всю партию продукции, этот брак отнесут целиком на Катин счет.

— Как же с гарантией, Катя?

— Я не знаю, — честно призналась она. — Думаю, что такое незначительное снижение толщины покрытия не сыграет роли в долговечности. Лампы эти после гарантийного срока служат еще дай бог сколько… Я не знаю, Вера. — Она сложила кулаки и поднесла их ко рту. — Знаю другое. Если серия пойдет в брак, мне крышка. Да и тебе не поздоровится. Такое начнется!.. Передовой завод — и брак! Сразу надо по собственному желанию…

— Что же делать?

— Не обращать внимания. Я тебе еще раз повторяю: все будет в норме. Ведь каждое изделие проверено прибором… Я абсолютно уверена.

— А я не уверена.

— Ну придут одна-две рекламации. Подумаешь, проблема!

— Катя…

— Вера, ты подумай, что будет…

— Наши изделия, Катя, идут не для радиолюбителей, ты это знаешь. Откажет раньше времени — жизни человеческие на карте… Женька твой в небе, а локатор глаз с него не спускает… Мы об этом не можем не думать с тобой. Они меня приглашали за тысячу километров не за красивые глаза. Я там многое увидела иначе.

— Ну хорошо. И что ты думаешь делать?

— Если бы я знала… Безвыходных положений не бывает, естественно.

Зазвонил телефон. Громко, неожиданно. Вера сразу узнала директорский голос:

— Мне сообщили, что вами задержана на складе продукция.

— Да.

— У нас такого давно не было.

— Директор, — шепнула Вера, прикрыв трубку, и, отняв ладонь, неожиданно сочинила: — Изделие для нас новое, у меня появились сомнения относительно нашей заводской гарантии.

Директор хмыкнул. Вера словно увидела его снисходительно-насмешливую улыбочку. От нее не единожды краснели и тушевались пожилые инженеры на директорских летучках, если пытались как-то схитрить перед шефом. Она залилась румянцем, но упрямо развивала мысль:

— Техническая документация по изделию не объясняет один из допусков. Мне непонятен такой большой разрыв между верхним и нижним пределами покрытия сетки.

— Мне понятен, — сухо сказал директор. — Отправляйте продукцию. Вагоны пришли.

Вере показалось, что она подошла к самому краешку обрыва и, закрыв глаза, напропалую шагнула в пустоту:

— Нет. Я не могу.

Телефонная трубка зловеще замолчала. Слышавшая весь этот разговор Катя открыла рот и сдавила ладонями лицо. В ее огромных темно-серых глазах застыл испуг.

— Зайдите ко мне, — наконец прохрипела трубка и загудела короткими гудками.

В кабинете директора Вера повторила отказ.

— Я вас уволю — и только-то, — сказал он холодно.

Вера почувствовала, что начинает злиться.

— Брак заказчику все равно не отправите. Я коммунист и… Пойду в городской комитет.

— Речь ведь не о браке, — уже мягче сказал директор, — о гарантии.

— Разве это не брак, если мы завысим гарантийный срок работы изделия?

— Какие у вас основания сомневаться?

— Я уже сказала. Слишком большая шкала между верхним и нижним пределами покрытия сетки. Мы вели покрытие на нижнем.

— Почему?

— Цех готовится к реконструкции. Ваш приказ. Хотят создать запас.

Директор прошелся из угла в угол, открыл окно. В кабинет ворвался ровный и солидный шум завода.

— Ну хорошо. Мы найдем, чем загрузить вагоны. Но вы понимаете хоть, что значит для завода пустить в брак двухдневную продукцию?

— Понимаю.

— А коль понимаете, идите и хорошенько подумайте. Брака не должно быть. К вечеру доложите решение. Все. Я вас больше не задерживаю.

Выйдя из директорского кабинета, Вера в каком-то полусне обошла почти все участки главного конвейера, о чем-то говорила с начальниками цехов, с контролерами, вернулась в свою комнатку и попыталась внимательно проанализировать цифровые выкладки на Катином листочке. Линии схем и графиков расползались, цифры прыгали из одной клетки в другую. Нужно было что-то делать, а что — она не знала.

Снова зазвонил телефон. Вера поморщилась и сняла трубку. Ей очень не хотелось еще с кем-нибудь объясняться.

— Егорова слушает.

— Здравствуй, Егорова. Муравьев на проводе.

Это было настолько неожиданным, что Вера не успела даже растеряться.

— Эх ты, Муравьев! — только и сказала.

Было чуточку обидно, что он пропал после той субботы, и радостно, что позвонил в самую тяжелую для нее минуту. Она уже хотела сказать ему об этом, попросить совета, но Муравьев упредил ее:

— Я сегодня приду к тебе.

Она обрадовалась:

— Серьезно?

— Вполне.

— Во сколько? — Ей хотелось увидеть его как можно скорее. Сейчас бы, но ведь он на службе.

— Когда ты с работы? — гудела телефонная трубка.

Господи, да она хоть сейчас готова убежать подальше от мешанины цифр и разговоров с начальством.

— Около шести вечера.

— Значит, в восемнадцать. До встречи, Егорова.

— До встречи, Муравьев.

Потянулись томительные минуты. Так ничего и не поняв в Катиных записях, Вера положила в карман часы и пошла в цех. Катю она нашла в маленькой глухой комнатушке, где стоял сейф с благородными металлами. Кроме Кати, сюда имел право входа только один человек — Дорофей Иванович Колышкин, рабочий. Он получал у Веры слитки, расписывался за них, закладывал в ванную.

И хотя Катя в комнатушке была одна, Вера не решилась переступить порог, остановилась у приоткрытой двери. Катя сидела на старой табуретке и плакала. Вера еще ни разу не видела Катю такой вот придавленной и жалкой. Забыв про запрет, она шагнула в комнатушку и прикрыла за собой дверь.

— Катя… — под рукой заскользили ее мягкие короткие волосишки. — Все будет хорошо, глупая. Слышишь, Катя… Все будет хорошо.

— Наверное, — сказала она тихо и вытерла платком нос. — Он сегодня чуть не угробил себя… И я не могу даже высказать ему… Забаррикадировался в своей квартире и не пускает меня в свои дела…

— О чем ты, Катя? — Вера предполагала совсем другую причину этих слез и уже готова была разделить их с Катей. Но жалобы на Женьку — это так неожиданно…

— Позвонил его товарищ, помнишь, черный такой, на вечере у нас был с Кристиной. Поздравил меня. Дескать, восхищен мужеством капитана Шелеста… У Женьки колеса не выпустились, садился без колес… Думаешь, он мне скажет об этом?.. Надоела мне эта игра, Вера… Юрка с Герой как между небом и землей, и мы с ним становимся все дальше и дальше один от другого. Думаешь, я ему пожалуюсь, что у меня беда? Зачем же? Это такое личное… Опять же огорчать друг друга нельзя… А я хочу, чтобы он меня огорчил, хочу утешить его, приласкать.

— А ты скажи ему об этом.

— Скажу — улыбнется: мол, пороха не хватило… А мне страшно после этого звонка. Страшно… Я пропаду без Женьки. Все, что я смогла сделать хорошего, это только из-за него. Потому что он есть. Сказал он: «Не будем ничего менять», когда мы поженились, и я согласилась. Очень охотно. Чтобы он не заметил моих сомнений. Пусть! Разве он имел право сегодня так рисковать? У него двое сыновей. Да и обо мне мог бы подумать… Прости меня, Вера. Знаю, поставила тебя под удар. Прости. И не выгораживай меня больше. Не нужно мне было брать на себя. Не нужно! А я люблю все это, хочу, как лучше, и забываюсь. И его я люблю. И делаю поэтому глупости. А надо бы не так. Как-то умнее, практичнее…

Вера молчала. Она всегда сомневалась в их семейном новшестве. Катя и Женька все-таки только играли в семью. И теперь было ясно, что игра затянулась.

— Когда мы любим, Катя, то людям практичным часто кажемся глупыми. И наши поступки они считают глупыми. Но с холодным сердцем доброе дело не сделаешь… Все будет хорошо.

— Как там… у директора?

— Приказал, чтобы я к вечеру приняла решение.

— Меня больше не выгораживай. Делай так, как совесть тебе подсказывает. Я ведь знаю, как это тебе нелегко…

В дверь постучали. Катя быстро вытерла платком глаза, открыла дверь. Вошел пахнущий кислотой Дорофей Иванович Колышкин. Подозрительно посмотрел поверх очков на Веру, затем на Катю.

— Я к тебе зайду, — сказала Катя.

И Вера поняла это как просьбу быстрее уходить.

В цехе ее встретила Кристина Галкова и сообщила, что директора срочно куда-то вызвали и он звонил, чтобы свое решение Вера сообщила ему вечером по телефону домой.

Что ж, можно и по телефону. Только что сообщать? Опять говорить о том, что у нее нет уверенности, что надо подумать, посоветоваться. От одной только этой мысли ее щеки начинали гореть. В конце концов, ведь можно и проверить лампу. Поставить на стенд и проверить. Задать обычный рабочий режим и ждать. Как только изменятся параметры, поставить точку. И все станет ясно.

Вот об этом она и скажет директору. А пока, чтобы не терять времени, надо сейчас же отдать необходимые распоряжения, чтобы лампу немедленно поставили на испытание.

Начальник испытательной лаборатории неторопливо записал задание и спросил:

— Вера Павловна, вы не боитесь?

Вера давно знала этого опытного инженера, знала его рано располневшую жену, сына-девятиклассника и дочь-первокурсницу. С начальником испытательной лаборатории ей довольно часто приходилось быть откровенной, и они сдружились, относились друг к другу искренне, уважительно.

— Нельзя сказать, что боюсь, — ответила Вера, — но немножко страшно. Уверенности не хватает.

— Да, если это брак, пострадает много непричастных, Вера Павловна.

— Я знаю. Потому и не хватает уверенности.

— Хорошенько все обдумайте. Вы еще очень молоды, Вера Павловна.

В последней фразе инженера Вера уловила сразу несколько подтекстов. «Вы еще очень молоды…» Это значит, что она еще ни черта не понимает в производственной дипломатии и во взаимоотношениях начальников и подчиненных, что она не знает, в каком случае ее поддержит коллектив, а в каком отвернется, что с высоты своего жиденького опыта она не в состоянии оценить, что хуже — неточная гарантия изделия или черное пятно на весь заводской коллектив.

«Вы еще очень молоды…» Это может значить и другое — береги платье снову, а честь смолоду. И третье — совершишь ошибку — не переживай, впереди целая жизнь, можно сто раз ее исправить.

Какой же из этих трех вариантов она должна выбрать? Какой? Самый простой. Подписать. И всем станет легко и просто… Всем ли?..

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Самолет капитана Шелеста погрузили на трайлер и отвезли в полковую ТЭЧ. Помятый, иссеченный глубокими царапинами, в масляных потеках, он по-прежнему оставался стремительным, готовым рвануться в небо — только прикажи. Но, судя по тому, как печально качали головами осматривающие самолет инженеры и техники, висеть ему на этих подставках не день и не два.

Женьку Шелеста не отпускали врачи. Муравьев хотел поговорить с ним, но доктор не разрешил. «Завтра», — сказал.

Муравьев вернулся в ТЭЧ, бесцельно лазил под самолетом, осматривал вмятины. Их было бесчисленное множество, глубоких и мелких, зияющих оголенным металлом и расцвеченных глиной и зеленью травы. Одна из царапин была у самого основания крыла. Должно быть, от какого-то резко выступающего над землей предмета, похоже — деревянного колышка. Возможно, и от камня.

— От чего угодно может быть, — сказал Толя Жук. — На такой скорости кусочек сухого грунта может черт знает что натворить. Он посадил ее, как ребенка в люльку. Просто поразительно. Ни одной царапины сам не получил. А ее, лапушку, мы быстро поставим в строй.

Он панибратски хлопнул машину по фюзеляжу.

— В чем причина, предполагаешь? — спросил Муравьев.

— Причин может быть много.

— Все-таки?..

— Не знаю… Он же летает как бешеный. Могло что-то от перегрузки случиться. Впрочем… Нет, пока не знаю… Будем смотреть.

К ТЭЧ лихо подъехал на новенькой «Яве» уволенный недавно в запас старшина сверхсрочной службы Прокопенко. Это был опытный механик по самолетам и двигателям, прослуживший в полку более двадцати пяти лет и уволившийся по настоянию своего старшего сына — инструктора городского комитета партии. Провожая старшину в запас, летчики, инженеры и техники подарили ему мотоцикл — красную «Яву», — о котором старик мечтал давно и безнадежно. Подарили ему эту машину с пожеланием не забывать однополчан и хоть изредка заезжать на аэродром.

Прокопенко приезжал в ТЭЧ почти ежедневно. А уж сегодня он и подавно не мог усидеть дома. Вдруг консультация понадобится или совет какой? Он это очень обожал — давать советы. И надо отдать должное, советы его были, как правило, дельные.

— Здравствуйте, Николай Николаевич, — протянул Прокопенко Муравьеву шершавую ладонь. — Могу чем-то быть полезным?

— Вполне, — улыбнулся Муравьев. — Мне очень нужен мотоцикл. Доверите?

— Надолго?

— До конца дня.

— М-да… А правишки у вас имеются?

— Имеются.

— Давно не ездили?

— С полмесяца.

— Значит, один провозной надо сделать.

Муравьев уверенно запустил мотор, плавно взял с места, сделал круг, остановился.

— Годится?

— Сойдет, — согласился старшина. — Если вернешься поздно, оставишь его здесь. Я завтра утром на автобусе подъеду.

— Ну спасибо.

Муравьев заехал в общежитие, надел кеды, спортивный костюм. Немного подумал и взял с собой кожаную куртку: дело к вечеру.

Ездить на мотоцикле он любил не меньше, чем летать. Скорость, естественно, не та, но тут его приводили в восторг совсем иные ощущения: трубный рев ветра, смена красок и запахов, цепкий накат резиновых шин.

Было около пяти часов. Через несколько минут Вера закончит работу. Можно вполне успеть к заводу и встретить ее возле проходной.

Мотоцикл бежал по асфальту без малейшего напряжения. Муравьев чуть-чуть взял на себя ручку управления газом, и стрелка на спидометре заметно пошла к сотой отметке. «Подходим к звуковому барьеру», — подумал Муравьев и сбавил газ: впереди были извилистая дорога и встречные машины.

По городу он ехал совсем тихо, почему-то казалось, что из любого подъезда и в любую секунду на дорогу может вылететь какой-нибудь бесшабашный юный гражданин с мячиком и оказаться под колесами. Ведь правила движения для такого действуют только тогда, когда его крепко держат за руку папа или мама.

Муравьев оставил мотоцикл на стоянке, сам подошел поближе к заводской проходной.

Люди выходили группами и по одному. Одни были сосредоточенно-задумчивы, другие оживленно о чем-то говорили. О чем они говорят и думают? Вот, например, та женщина с гладко причесанными волосами, в застегнутой на все пуговицы сиреневой кофте. Ей наверняка за сорок. В авоське две бутылки с молоком. Значит, дома ждут дети. Может, один, может, больше. Что еще ее ждет? Муж? Для чего ждет? Как он ее встретит: улыбкой или грубым словом? Если улыбкой, то почему она так безразлично смотрит вперед? Видимо, дома кто-то больной лежит. Возможно, и самой нездоровится. Подойти бы и спросить. Скорее всего не поймет она этот искренний порыв. Удивится или в лучшем случае промолчит, что возьмешь с пьяного… Одно Муравьеву ясно, что эту женщину никакая радость не ждет. Он даже не представляет, что вообще ее может радовать. Искренне, глубоко. День получки, наверное, премия, приглашение к соседу в гости, смешная передача по телевидению… И все же огорчений у нее больше, чем радостей. Мальчишка в школе безобразничает, учится плохо, не слушается… Муж пьет…

— Мама!

Женщина встрепенулась, заулыбалась. Навстречу ей шла девушка с букетом цветов, примерно лет двадцати. Букет отдала матери, обняла, поцеловала ее. Так, обнявшись, они и растаяли в толпе.

Сколько загадочного и интересного скрыто в каждом человеке. Наверное, живут вдвоем с дочерью. Отец погиб или оставил их вдвоем… Быть может, он машинист паровоза и сейчас в рейсе. Или полярник. А у матери день рождения…

Вера вышла из проходной так неожиданно, что Муравьев даже не сообразил сразу, что это Вера. В длинном красном свитере с подвернутыми рукавами она сразу выделилась на однообразном фоне проходной. Слегка наклонилась, придержала согнутым коленом сумочку, спрятала в нее пропуск и, сдунув со лба челку, пошла прямо на Муравьева, не глядя на него и не замечая его. Здесь было все ясно — спешит на свидание.

Когда она почти поравнялась с ним, он тихо позвал:

— Вера!

Она повернула голову, остановилась, ослепительно улыбнулась и покраснела.

— Муравьев, ты не можешь без фокусов, да?

«Я не могу без тебя», — хотел сказать он, но что-то удержало его. Еще ему хотелось сказать, что она удивительно похорошела за эти четыре дня, но и эти слова застряли где-то внутри, и произнес он только хриплое:

— Здравствуй, Егорова.

— Ведь это так далеко, — сказала Вера, — подождал бы у дома.

— У меня два колеса, — Муравьев кивнул на мотоцикл, — и я хочу покатать тебя.

— А мы не шлепнемся?

— Думаю, что нет.

— Я должна переодеться.

— Поедем.

Они подошли к машине. Вера сразу оценила, что ее узкая юбка не позволит сесть на заднее сиденье как следует и, глянув на Муравьева, покраснела. Он все понял.

— Садись, как на стул, — посоветовал ей. — Я буду аккуратненько. Сумочку — на руку и держись за меня. Договорились?

— Угу.

Он вез ее так, как возят хрустальную посуду. Мотор работал тихо и четко, колеса мягко амортизировали на мелких выемках асфальта.

— Что получилось у вас сегодня?

— Ничего.

— Можешь не скрывать. Катя уже все знает, ей кто-то позвонил.

— Наверняка преувеличили.

— Дурачки вы все. О себе только и думаете.

Муравьев не ответил. Вера в чем-то была, безусловно, права. Очень часто летчики скрывают от близких небезопасные стороны своей профессии, и редко кто из них рассказывает жене, если что случается с машиной. Они сами безгранично верят в технику и боятся поколебать эту веру у близких. Да и к чему волновать других, если все закончилось благополучно. А другие все равно волнуются, узнают о случившемся от третьих лиц, часто искаженно, и переживают вдвойне — недоверие, даже если оно во имя блага, всегда обижает.

— Хочешь перекусить? — спросила Вера, когда Муравьев плавно притормозил возле ее подъезда. — Мотоцикл ты водишь неплохо. Пожалуй, не хуже, чем самолет.

— На тракторе у меня еще лучше выходит.

— Пойдем.

— А может, мы позже поужинаем? Дело к вечеру, а ехать нам далеко.

— Далеко? Куда?

— Потом узнаешь.

— Нет, ты без этих штучек не можешь жить.

— Иди быстренько переодевайся, а я здесь машину посмотрю.

— Ну ладно, Муравьишкин, затверждаем: ужин после прогулки. — Она, не оглядываясь, пошла к дому, только пламенем мелькнул среди зелени ее красный свитер.

Лена вот так бы, очертя голову, ни за какие коврижки не поехала. Она бы сначала узнала куда, зачем, надолго ли? «Ни к чему, — сказала бы, — и тебе туда ехать не надо. Не свернул голову на самолете, свернешь на мотоцикле…»

Может, и не сказала бы. Однажды они отдыхали с нею в звенигородском санатории под Москвой. Стоял лютый декабрь. Ртутный столбик опускался до двадцати пяти — тридцати градусов. А Лена подъезжала на лыжах к мужскому корпусу и стучала палкой в окно. И они брели с нею через заросшие лесом холмы куда глаза глядят. Однажды в пургу, заблудившись, потеряли дорогу и вышли к санаторию только поздним вечером.

Лена вела себя мужественно, ни жестом, ни словом не показала, что ее валит усталость, что в душе растет тревога. И уже потом, дня через два с удивлением при зналась, как она струсила и как ей хотелось передохнуть.

Вера возвратилась быстро. Теперь она была в черных брюках и вместо сумочки несла небольшую авоську.

— Я готова. — Она улыбнулась и сдунула с брови челку. Это у нее получалось очень мило.

— Держись за меня. И покрепче.

— Над этим стоит подумать…

Они выехали на междугородное шоссе, и Муравьев прибавил скорость. Вера что-то хотела сказать, но в ушах с треском полоскался штормовой поток воздуха, и, поняв, что ее не услышат, Вера замолчала, прижавшись щекой к прохладной коже его реглана.

Когда они свернули на проселочную дорогу, Муравьев вдруг засомневался, правильно ли они едут. С высоты эти дороги, деревни, леса и перелески выглядели по-иному. Они казались невысокими, угловатыми зелеными пятнышками, по версте от опушки до опушки. А тут такой лесище, что фуражка свалится, если глянуть на верхушки. Просека сверху виделась ровной темной линией, а вот поди отыщи ее!

И все-таки чутье Муравьева не подвело. Он точно выехал на знакомую опушку с тригонометрической вышкой и на противоположной стороне луга отчетливо разглядел силуэты двух высоких дубов.

— Куда мы приехали?

— Мы летаем над этой вышкой. Захотелось посмотреть на нее не сверху, а снизу, — слукавил Муравьев. — Погуляем, здесь красиво. Я дико соскучился по такому лесу на Севере.

— Это, пожалуй, ты неплохо придумал. — Вера повесила на руль мотоцикла авоську. — Я уже тысячу лет не была в лесу.

Они шли по опушке, не спеша огибая луг и приближаясь к тем дубам: Под ногами шуршала пересохшая трава, пахло мхом и летом. Неуловимые запахи шли от нагревшихся за день берез. Эти запахи Муравьеву казались знакомыми; наверное, так же пахли маленькие карликовые березки, подступавшие к северному аэродрому, быть может, что-то вынесенное из детства.

Муравьев аккуратно снял с молодой березки узкую полосочку бересты, потер ее и отслоил тоненькую пленочку. Улыбнулся:

— Сейчас поговорим с лесом.

Он туго натянул в руках берестинку, прижал ее к верхней губе и сделал несколько коротких втяжек воздуха, похожих на поцелуй. Берестинка отозвалась соловьиным свистом. Муравьев повторил свой фокус, но уже в другом тембре и с новыми вариациями. И тотчас где-то в глубине перелеска очень похоже откликнулась неизвестная птица.

— Получается! — удивилась Вера. — Клюнула, глупенькая…

Она повисла, обхватив руками две растущие рядом березки, и склонившееся к горизонту солнце заиграло в ее каштановых волосах. Муравьеву непреодолимо захотелось подойти кней, тронуть рукой это сияющее, как «золотое руно», чудо, сказать что-то ласковое, нежное. И он уже шагнул к ней, но Вера, словно угадав его намерение, вскинула вдруг руку и громко крикнула:

— Смотри, вон гнездо!

Муравьев оглянулся. Действительно, среди стройных побегов орешника запуталось гнездо какой-то неизвестной пичуги. Сухие травинки, палочки, кусочки мха — все это было искусно свито и переплетено, разумно уложено в тройную рогатку ветвей.

— Здорово, правда? — тихо сказала Вера.

— Да, — так же тихо ответил Муравьев и замолчал. Но молчать не хотелось, потому что Вера своим проникновенным тоном, восхищенным взглядом, сиянием волос и просто своим присутствием в этом лесу растревожила в его душе что-то давно забытое, радостное.

— Не знаю, бывает ли у тебя такое… Я часто просыпаюсь весь переполненный восторгом. За окном ветер, капли, как горошины, в стекло барабанят, по подоконнику, а мне хочется всем, всем объявить, что я живу, что слышу это, вижу, чувствую. Ты не знаешь, что значит быть наедине с небом, быть с ним на «ты», чувствовать его дружеское расположение, поддержку. Это знают только летчики-истребители. Это прекрасно, Вера. Но во сто раз прекраснее возвращаться из полета на землю. Она может быть очень жесткой и неласковой, но я люблю ее, люблю все, что на ней имеется.

Он говорил сумбурно, перескакивая с одного на другое, но Вера слушала его не перебивая, ни о чем на спрашивая, лишь изредка и еле заметно кивала в согласии головой.

— Я, наверное, какой-то зачарованный этой красотой. Безумно люблю лес, траву, холмы; и когда думаю, что еще долго-долго буду всем этим любоваться и наслаждаться, мне хочется кричать. Я и людей люблю. Мне нравятся все наши летчики, техники. Они славные люди, преданные делу и друг другу. Я только боюсь, когда с небом начинают фальшивить. Это страшно. Это равноценно измене. Можно быть снисходительным ко многим человеческим слабостям, уж так устроен человек, но если ты выбрал себе дело в жизни, будь честным с ним: здесь фальшь я не принимаю. И не понимаю…

— А что еще ты любишь, что ненавидишь? — серьезно спросила Вера.

И Муравьев правильно понял интонацию ее голоса. Тихо, но твердо ответил:

— Я не люблю злых людей…

— Я тоже… — задумчиво сказала Вера. — И очень боюсь, что меня посчитают злой.

— Почему же? — улыбнулся Муравьев.

Но Вера сделала нетерпеливый жест:

— Погоди, выслушай… А потом реши, как бы ты поступил на моем месте.

Она говорила очень непосредственно, как-то просто. Но в глазах ее он видел волнение. И понимал его, и разделял.

— Допустим, забракую партию изделий. А меня не поддержат. Никто. Ни начальство, ни инженеры, ни рабочие. Как мне тогда жить, Коля, если меня перестанут люди любить? Бежать с завода? Но куда?.. Сегодня я должна позвонить директору и сообщить свое решение. Он, мне кажется, уверен, что я подпишу документы, и вся эта полубракованная партия отправится к заказчику.

— А ты твердо уверена, что это брак?

— Нет, не твердо.

— Надо быть уверенной.

— Я поставила лампы этой серии на испытательный стенд. Сама задержка партии изделий — уже плохо. Мы сорвали график поставок заводу-заказчику. А если недодадим изделия, сорвем им и план выпуска продукции. За это по головке не гладят. И всю эту кашу заварила я. Завод лишится почестей, рабочие — поощрений. За это мне спасибо не скажет никто. Как бы ты поступил на моем месте?

— Не знаю, какой ты была в институте, но в школе, я помню, мы все тайно завидовали твоей принципиальности. Ты была чертовски смелой. Многие думали, что тебя на экзаменах срежут. А ты как гусь из воды. Оказывается, не только мы, но и учителя с тобой считались. И уважали. А почему? — Вера промолчала, и Муравьев сам ответил на свой вопрос: — Потому что ты принципиальничала не по мелочам, а по большому счету…

Муравьеву живо вспомнился случай, когда химичка кому-то из учеников поставила тройку за четверть. И Вера на правах классного старосты заступилась, потребовала, чтобы знания ученика проверили дополнительно. Была создана комиссия, тройку заменили четверкой, а разговоров об этом случае хватило до самого выпуска.

— Школа и завод — понятия разные, — задумчиво сказала Вера. — И тут надо крепко подумать, Муравьев.

— Надо подумать, — согласился Муравьев.

Они подошли к тем двум дубам, которые он видел со стороны тригонометрической вышки. Теперь уже вышка была на противоположной стороне луга. Омытая дождями, она блестела в лучах заходящего солнца, словно была собрана из дюралевых труб.

— Знаешь, — Муравьев улыбнулся, — безумно хочется залезть на этот дуб. Ты разрешаешь?

— Если хочется — значит надо лезть. — В ее голосе звучала шутливая обреченность.

Муравьев бросил на траву кожаную куртку, подпрыгнул и ухватился за шершавую ветвь. Она прогнулась, спружинила как перекладина. Муравьев сделал короткий взмах ногами, резко выпрямился, и ветка в тот же миг оказалась под ним. Элементарное гимнастическое упражнение — подъем разгибом. Не задерживаясь, он в темпе перехватил руки, оперся ногой о сук, подтянулся и вновь перехватил руки. Густая крона расступилась. К верхушке ветви были тоньше и гуще. И наконец Муравьев увидел то, ради чего он затеял всю эту поездку, и что ему очень не хотелось увидеть.

Верхушка дуба была срезана, словно он рос не в лесу, а на городском бульваре, где каждую весну стригут и ровняют кроны. Значит, Женька Шелест задел за дерево самолетом и повредил систему выпуска шасси.

Он не мог не почувствовать этого. Даже легкое облачко лупит по корпусу с барабанным грохотом, а тут срезаны ветки толщиной с руку. Женька слышал, знал и… промолчал. Почему? Побоялся ответственности? Смалодушничал?

— Как там на высоте? — крикнула снизу Вера.

Сквозь листву Муравьев не мог разглядеть ее.

— Порядок! — ответил он.

— Тебе хорошо! — позавидовала Вера. В паутине веток мелькнул ее красный свитер.

Ему хорошо, ему проще… Женьку считают героем, а Толя Жук наказан. За что? За то, что Женька смалодушничал?

А вдруг он и сам не знает, что смахнул верхушку дуба? Маловероятно, очень мало, но чего не бывает в авиации.

Муравьев мысленно пересел в кабину Женькиного самолета и попытался представить все, что случилось на этом отрезке полета. Вот он замыкает петлю, перекладывает машину на крыло и делает полный переворот на пикировании… Все. Ручку на себя. Плавно, чтобы вписаться в режимную глиссаду. А скорость громадная, и самолет «проседает». Но двигатель свое берет и начинает вытаскивать машину из провала. Взгляд на высотомер — и тут же удар… Взгляд вперед — ничего нет, самолет набирает высоту. Могло так быть? Могло. Но удар-то он услышал, если не увидел дерево? Да и дерево увидел наверняка. В такой ситуации все внимание на землю.

Нет, все он знал. Все! И скрыл. Даже от Муравьева скрыл. Плохи твои дела, капитан Шелест. Очень плохи…

— Насовсем залез? — спросила Вера.

— Не могу слезть!

— Почему?

— Боюсь!

— Тогда прыгай. Буду ловить.

— Вертолет бы вызвать.

— Посиди, я сбегаю.

— Я сам сбегаю. Сейчас спущусь и сбегаю. — На нижней ветке он повис, качнулся и сделал классический соскок с присядом и вытянутыми вперед руками.

— Вот и я.

Вера сидела на траве, обхватив руками колени. На длинных сжатых пальцах горели ягодами шиповника наманикюренные ногти.

— Что ты там увидел?

— Многое, — серьезно ответил Муравьев. — Пойдем отсюда.

Он поднял куртку и протянул Вере руку. Они некоторое время шли молча. Потом Вера преградила ему дорогу и неожиданно спросила:

— Что случилось?

И Муравьев не стал хитрить.

— Еще не знаю, — сказал он, — но, кажется, что-то скверное случилось.

— Это тайна?

— Нет. Сегодня утром Женька Шелест задел самолетом дерево, на которое я взбирался. Из-за этого у него заклинило систему выпуска шасси. Самолет он посадил хорошо, но причину отказа скрыл. Наказан техник — Толя Жук. Почему Женька это сделал, я не знаю.

Муравьев подобрал с земли старый сухой корень, обломал у него несколько отростков и протянул Вере танцующего человечка.

— Здорово! — улыбнулась она. Спросила: — Ты с Женькой не говорил?

— Нет. Я попрошу, Кате пока не надо… С Женькой я, конечно, буду говорить, хотя…

— Что?..

— Понимаешь, я дублер у него. Сам бы хотел выступать на параде. И если Белый узнает, Женьке не лететь. Полечу я. Многие это поймут, а многие и не поймут. Я чужой в полку, прикомандированный. А Женьку давно все знают и любят. Даже осознав его вину, меня не поймут.

Они замкнули круг и снова возвратились к тому месту, где стоял мотоцикл. Вера сняла с руля сумочку, достала небольшой сверток. Пошелестела пергаментом и протянула Муравьеву бутерброд.

— Подкрепись.

Муравьев взял бутерброд, посмотрел на Веру. И вдруг захотелось схватить эту женщину на руки, зарыться лицом в ее волосах, прижать к себе и целовать, целовать… Однако он не сделал ничего этого, опустил глаза и тихо сказал:

— Спасибо за заботу.

— На здоровье!

Может быть, она даже догадалась о тех чувствах, все поняла. Может быть… У женщин на этот счет интуиция на высоте. А может, и не догадалась. Ему как-то стало все равно. Он без особой охоты дожевал бутерброд, потер руку об руку и спросил:

— Поедем, что ли?

— Побудем немножко…

— Ладно.

Вера сорвала еще несколько полевых цветков, засмеялась.

— Ты помнишь, какие мы венки плели в пионерском лагере? Пышные, как королевские короны… Сделать?

— Если хочешь…

— Помоги мне. Будешь держать цветы. Ладно? А с Женькой ты просто обязан поговорить. Он умница. Поймет и сделает все как положено. Поговоришь?

— Безусловно.

— Ты не сжимай так сильно букет.

— Не буду.

— На твоем месте я бы все решила просто.

— На чужом месте решать всегда легче.

— Легче? Тогда скажи, как бы поступил на моем месте?

— Очень просто… Слышишь, какую дробь дятел выбивает? Между прочим, эти птицы из-за своей старательности погибают раньше времени. От сотрясения мозга.

— Грустная шутка.

— Грустная правда. Мне один натуралист сказал.

Солнце скатилось к самому горизонту, потеряло блеск, силу, стало краснеть, подобно остывающему металлу. Жарко зарумянились редкие облачка. Два маленьких красных уголька засветились в глазах у Веры.

— Так что бы ты все-таки сделал на моем месте? — напомнила Вера.

— Не подписал бы документы — и крышка. Тут и думать нечего. А если твой директор заикнется, ты ему напомни, что вы для обороны страны работаете. С этим шутить опасно. И рабочих не бойся. Не такие уж они мещане и рвачи, чтобы лишняя десятка заслонила им все. Поймут они тебя отлично. И еще больше уважать станут. А уступишь — за твоей спиной хихикать начнут. Главное — убедись в своей правоте и стой как скала. Не сдвинут.

— Действительно просто. А я ломаю голову.

— Есть еще вариант. Нужно убедиться, что изделие не отвечает ГОСТу. Если лампа проработает, скажем, вместо положенных ста часов восемьдесят пять, надо будет указать эту цифру в ее паспорте и отправить по назначению. И думать тут нечего.

— Такую лампу на станцию не поставят.

— В учебном комплексе используют.

— Все равно это будет брак, Муравьев. И неприятностей заводу не избежать. А следовательно, и мне. Вот ведь как все непросто…

Она согнула в кольцо толстый жгут из стебельков полевых цветов, перехватила сложенные концы несколькими витками сытника и водрузила свое произведение на голову.

— Ну как?

В ореоле полевых цветов она стала еще красивее.

— Такой вот изображают весну на плакатах. Только не в свитере и брюках, а в длинном зеленом сарафане.

— Я же современная, Муравьев. Весна на мотоцикле.

— Да, конечно. И все-таки давай будем выбираться из лесу засветло.

— Ладно. — Вера сняла венок и подошла к Муравьеву. — Я никогда не видела венка на голове мужчины. Можно?

— Смешная ты.

Вера стояла рядом. Он слышал запах ее остывающей кожи, видел каждую ее ресничку, верхушки деревьев в глубоких глазах. Когда Вера, поднявшись на цыпочки, покачнулась, Муравьев прижал ее, и, не понимая, что с ним происходит, поцеловал ее руку, где-то возле запястья, где сквозь нежную кожу просвечивалась голубая веточка сосудов.

Вера на мгновение замерла, но сделала вид, что ничего не произошло. Отступив на два шага, взволнованно сказала:

— Точно Цезарь… Правда.

Муравьев молчал и смущенно улыбался.

— Поехали домой, — предложила Вера и, круто повернувшись, пошла к мотоциклу.

Лес уже начал затягиваться темно-серой пеленой, терять очертания, но дорога еще просматривалась, и Муравьев не включал фару. Он чувствовал, как доверчиво прижалась Вера щекой к его спине, видел сцепленные на груди ее хрупкие пальцы и вел машину так, будто заводил на посадку боевой истребитель. И только когда они выехали на автостраду, он включил фару и прибавил двигателю обороты. Удаляющийся лес слился в единое темное пятно.

Ровный шум мотора и однотонное шуршание шин настраивали на такие же однотонные раздумья, но и в мыслях, и в чувствах все смешалось, и Муравьев никак не мог логически осмыслить происходящее. От Женьки его мысли перескакивали на лесную опушку, которую он все время видел сверху, с самолета, только вместо дубов и тригонометрической вышки на опушке среди редких деревьев стоял красный мотоцикл, а рядом он и Вера с венком из полевых цветов на голове. Когда он начинал думать о Вере и о себе, память услужливо подбрасывала ему шумную заводскую проходную, пожилую, глубоко задумавшуюся женщину с ее улыбающейся дочерью и Веру, прячущую в сумочку пропуск…

Когда они остановились возле Вериного дома, Муравьев почувствовал, как у него учащенно забилось сердце. Он хотел, чтобы Вера позвала его к себе в дом, и боялся этого. Боялся торопить события, боялся ошибки, потому что в какой-то миг его покинула уверенность, что тот лесной поцелуй, та полузабытая взволнованность, связавшая их тонкой ниточкой, не случайны, не придуманы…

Видимо, о чем-то подобном думала и Вера. Сойдя с мотоцикла, она придержала его рукой за плечо: дескать, не надо вставать, — и, почувствовав, что он понял ее жест, извиняющимся тоном сказала:

— Ты поезжай. И если захочешь… Потом, позже, то позвони… Я буду рада твоему звонку.

Она поправила рукой его волосы, провела пальцами по щеке.

— Поезжай, Муравьев.

Машина от избытка скорости несколько раз вильнула и цепко взяла дорогу. Луч фары раздвинул темноту. На повороте, словно доски на заборе, замелькали полосатые придорожные столбики.

У самого аэродрома Муравьев притормозил машину и развернул ее в обратном направлении. Вот теперь-то в самый раз и с Женькой поговорить.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Женька Шелест тоже рано ушел с аэродрома домой. Как только медики закончили обследование, он переоделся и на попутной машине уехал в город. Забрал в садике ребят, погулял с ними в парке лесотехникума. Там всегда было много любителей-собаководов, Юрка и Гера с удовольствием следили за собачьими проделками.

Потом они втроем посидели в кафе-мороженом, в магазине игрушек купили появившийся наконец «Конструктор» и поехали домой. Ребята, не снимая своих кепочек, сразу приступили к «Конструктору». Женька закрылся на кухне. Он сел на табуретку и бездумно уперся глазами в противоположную стену, на которой белела отшлифованным деревом почти готовая скрипка — его, Женькино, детище. Сколько часов он отдал этому инструменту — сосчитать невозможно. Еще в училище его товарищ по самодеятельности Яша Костюковский уронил скрипку и проломил нижнюю деку. Женька попытался отремонтировать инструмент, попробовал сделать новую деку. С детства он возился с деревом возле отца, мастера-краснодеревщика. Но хотя дека и была сделана очень точно, скрипка потеряла прежнее звучание и на некоторых звуках безбожно фальшивила.

Женька все-таки отремонтировал инструмент, аккуратно заделав пролом на старой деке. Но любопытство, почему фальшивила новая дека, уже не оставляло его все последующие годы. Он скупал в комиссионках старые скрипки, сравнивал их, скрупулезно изучал, разбирая и вновь собирая. Тайна великого Страдивари не спешила раскрываться перед ним.

После училища Женька начал работу над своей скрипкой. Через московских друзей и знакомых он добыл на столичной фабрике музыкальных инструментов необходимый материал — разных сортов дерево и лаки, сам изготовил в мастерских ТЭЧ инструмент. И его свободные вечера заполнились хотя и приятной, но утомительной работой.

И вот скрипка почти готова. Ее оставалось покрыть лаком, и высушить. Но радости у Женьки не было. Он слишком хорошо знал, что скрывается за этим «почти». На двух ладах скрипка фальшивила. Эту фальшь мог уловить только очень опытный музыкант, но Женька-то знал, что фальшь есть, значит, все сделанное сделано вслепую.

Женька вытащил из-под стола инструмент, подаренный Муравьевым в день рождения. Торопливо открыл футляр, вынул тускло сверкнувшую старым вишневым лаком скрипку и попавшимся под руку столовым ножом вскрыл деку. Ну что в ней особенного? Может, и вправду инструмент изготовлен Батовым, великим русским мастером, но в нем все, абсолютно все похоже на заурядные ширпотребовские скрипки. В чем же секрет?

И тут Женька вдруг поймал себя на мысли, что он сознательно ищет какую-нибудь заковыристую задачу, чтобы не думать о случившемся в воздухе и на аэродроме.

То, что произошло на аэродроме, все видели. Но о том, что случилось в воздухе, знал только он, Женька Шелест. Знал, что случилось то самое худшее, чего он боялся с первого дня своей летной биографии. Нет, речь совсем не об ударе о дерево. Это уже следствие. И то, что он не сказал никому о столкновении с деревом, — тоже следствие. Случилось другое.

Женька поставил ребром на колено старую деку и начал осторожно выстукивать ее согнутым указательным пальцем. Сначала бессистемно, а затем по радиусам от центра к краям и наоборот. Звуки от ударов менялись так, словно он перебирал пальцами по ладам.

Женька отложил старую деку в сторону и так же безжалостно вскрыл свою, еще не покрытую лаком скрипку. Начал точно так же выстукивать деку и в этих звуках уловил фальшь. В каком-то месте слои дерева лежали, видимо, чуть-чуть плотнее, и частота колебаний менялась.

Интуиция подсказывала, что здесь необходимо деку подстрогать немножко, сделать тоньше, но Женька не хотел руководствоваться интуицией, он искал закономерность. А закономерности не было, как не было ее и в том, что произошло с ним в воздухе.

А в воздухе он струсил. И даже не это главное. Он не сумел вовремя побороть страх. Такое было впервые, хотя страх его преследовал не единожды, и как с ним бороться, Женька отлично знал. Он никогда не верил, если ему кто-то говорил, что не знает страха. Женька был убежден, что это чувство живет в каждом человеке от рождения и до самой смерти, потому что жизнь человеческая в любой миг подвержена многочисленным опасностям, и не бояться за нее нельзя. Страх заставляет человека быть осторожным и хитрым, сильным и мужественным. Страх заставляет его вести постоянную трудную и бескомпромиссную борьбу с самим собой.

Женька никогда не забудет тот пожар, когда он пошел в город, получив первую увольнительную. Из окон второго этажа рвались языки пламени, валил густой дым, и кто-то, задыхаясь, кричал: «Там дети!..» Женька понимал, что он должен что-то сделать, но что — он не знал. И все же его колебания равнялись мгновению. Уже в следующий миг он лез по водосточной трубе, думая о детях и о том, что труба, возможно, закреплена слабо и, если оборвется хоть одно звено, он тут же свернет себе шею. Ползая среди огня и дыма по полу, он нашел уже потерявших сознание двоих мальчишек, подтащил их к раскрытому окну и выбросил по очереди на растянутое одеяло. Когда прыгал сам, больно подвернул ногу, но виду не показал и с большим трудом добрался до училища.

…А первый прыжок с парашютом. Женька был на сто процентов убежден, что его парашют не раскроется, что миллионная вероятность выпадет именно на него. И все-таки он заставил себя шагнуть без промедления в белый ревущий проем. И когда над ним распустился светло-желтый купол, душа его пела, он торжествовал победу над собой.

Подобных побед было еще так много, что они уже не вызывали особых эмоций и воспринимались как нечто вполне естественное.

…Вот первый вылет при минимуме погоды. Нижняя кромка облаков — около двухсот метров, верхняя — где-то на восьми тысячах. Совсем слепой полет. От него можно отказаться, никто не упрекнет молодого летчика, если он примет решение не лететь. Достаточно запросить разрешение завести машину на стоянку, и все будет принято и понято верно. И Женька нажимает кнопку передатчика, но говорит совсем другие слова: «Разрешите взлет?..»

«Взлет разрешаю!» — хрипит в шлемофонах, и Женька включает максимал.

…Кажется, совсем недавно, всего несколько лет назад, они начали осваивать ночную посадку с фарой. Ломались все привычные расстояния. Падающий от самолета луч то приближал землю, то удалял ее. Расчет требовал новых навыков и мужества. И эти навыки вырабатывались в полетах с инструктором. Потом наступил час, когда Женька остался в кабине наедине с самолетом и ночью.

При подлете к аэродрому он мог после слов «шасси выпустил» всего-навсего промолчать, и ему в ту же минуту включили бы аэродромный прожектор. И ему очень хотелось промолчать, но он торопливо проговорил: «Шасси выпустил, посадка с фарой». Сказал — и сразу стало легко. Легко и трудно, потому что теперь все зависело от его мастерства, воли и выдержки.

…Так было много раз. Так было и сегодня. «Бочка» на пикировании — фигура сама по себе несложная, но в то мгновение, когда надо было бросать машину на крыло, ему показалось, что земля очень близко, а скорость очень большая, и он заколебался, ему стало страшно, потому что слишком отчетливо представил, что может случиться. Память услужливо воскресила окровавленную кожаную перчатку с рукой Миши Горелова. Но Женька и в этот раз не сдался и, внутренне торжествуя, подал педаль от себя. Земля резко рванулась влево и вниз, зеленой скатертью обернулась вокруг машины и неожиданно жутко, неотвратимо стала надвигаться на самолет. Хотелось рвануть на себя ручку, но Женька подавил это желание, дождался, когда истребитель замкнул «бочку», и лишь тогда плавно, но сильно «переломил» машину. Ее нос уже смотрел в небо, но сила инерции все еще тянула к земле, которая и без того уже была совсем рядом. И когда Женька почувствовал, что опасность миновала, что двигатель уже уверенно делает свое дело, прямо перед ним зелеными взрывами взметнулись над низким лесом два дуба. «Вот и конец», — успел он подумать, но самолет, шарахнув плашмя по верхушке, круто полез к редким беленьким облачкам на желанную и спасительную высоту.

Женька осмотрелся. Самолет Муравьева был впереди и выше. Значит, он ничего не видел. «Ты необыкновенно везучий человек, Евгений Шелест, — сказал он себе, — но трусость твоя могла тебе стоить дорого…»

И когда он понял, что шасси заклинило, уже не колебался ни секунды: сразу решил, что будет сажать машину на «живот».

Все случившееся позже слилось в какой-то полусознательный водоворот. Уже в медпункте до него дошло, что он совершил новую и самую скверную ошибку, от которой сильно попахивало подлостью. Не доложив сразу о причине отказа, позже, когда стало ясно, что причину эту обнаружить почти невозможно, он уже просто не захотел ничего говорить. Белый ему бы не простил такой промах. Последовало бы отстранение от полетов, душеспасительные разговоры, а об участии в параде не могло быть и речи. Этот добрый человек Белый бывает неузнаваемо крут, если дело касается безопасности полетов.

Однажды Женька вернулся на аэродром с запасом топлива чуть ниже установленного минимума. Нарушение пустяковое, но Белый гневно обозвал его желторотым птенцом и объявил в приказе выговор.

Сегодня Женька получил от него благодарность. Толя Жук схватил взыскание. С ним придется объясниться. Чуть попозже. Толя поймет. Это самое главное. Все остальное — в норме.

…Подчистив деку, Женька смахнул с брюк мелкие стружки и неторопливо прошелся согнутым пальцем по нескольким радиусам. Нет, это были не музыкальные звуки, но Женька чувствовал их оттенки, чувствовал, как точно и плавно они переходят из одного тембра в другой; и когда он снова наткнулся на более толстую часть деки, звук сразу подсказал, где надо снимать стружку. Это открытие взволновало его. Захотелось поделиться с кем-то, и он позвонил Кате. В трубке бесконечно звучали длинные гудки. Тогда Женька набрал номер Вериного телефона. Он тоже не ответил.

Женьке стало грустно.

— Плохо, — сказал он вслух и зашел в спальню, где возились с «Конструктором» Юрка и Гера.

Ребята увлеченно сопели. Раньше они только раскручивали игрушки, а тут от них потребовалось умение что-то создавать, и, как определил Женька, созидательное начало их увлекло значительно сильнее, чем страсть к разрушению.

— А вы знаете, что пришла пора спать? — спросил он ребят.

— Мы еще немножко, пап, — попросил Юрка. — Ну, минуток десять, а?

— Можно, да? — уставился Катиными глазами и Гера.

— Ну ладно, — сказал Женька, — пока я ужин приготовлю.

Накормив и уложив ребят, он снова позвонил Кате и снова услышал длинные гудки. «Очень интересно», — сказал про себя и вернулся на кухню к своей скрипке. Снова простукал всю деку и, не уловив фальши, тонкими деревянными шпильками прикрепил ее к скрипке. Не зашпаклеванная и не покрытая еще лаком, скрипка зазвучала в этот раз сочно и густо, ее звуки были чисты и точны. А Женька все водил и водил наканифоленным смычком по струнам, боясь поверить то ли в раскрывшуюся тайну, то ли в счастливую удачу.

…А если Толя Жук не захочет понять его, не захочет простить? И, собственно, ради каких идеалов он должен жертвовать своим добрым именем, своим служебным будущим? Ради того, чтобы он, Евгений Шелест, стал летчиком-испытателем? Но ведь после всего случившегося Толя Жук вряд ли станет так слепо верить, что он, Женька Шелест, прирожденный испытатель. Если он заколебался в такой банальной ситуации и чуть не угробил себя и машину, то при испытании новых самолетов небо спросит значительно строже. Готов ли он держать ответ?

…Женька снова отложил скрипку и набрал Катин номер. И снова услышал бесконечные длинные гудки. И впервые он почувствовал, как злость на молчаливый телефон вдруг обернулась неприязнью к Кате. Ему хотелось сказать ей колючие, обидные слова. Женька швырнул трубку на аппарат и вернулся на кухню.

Что же произошло? Случайно то, что он сделал с декой, или наконец пришло долгожданное понимание души древесины, понимание, о котором ему еще в детстве говорил отец?

Женька отыскал в ящике выброшенную им когда-то неудачную деку и поставил ее на свою новую скрипку. И сразу, от первого прикосновения смычка, струны больно царапнули слух фальшивым звучанием. Женька отковырнул ножом деку и начал потихоньку ее простукивать. И с радостью заметил, что совершенно безошибочно чувствует, где он допустил ошибки при обработке деревянной пластинки.

«Вот так же, видимо, безошибочно надо чувствовать себя в пространстве, чтобы хорошо и уверенно летать на современных машинах, — подумал Женька. — Но придет ли это чувство когда-нибудь, и есть ли оно вообще?»

Он был уверен, что процесс внутренней борьбы за самого себя, постоянного преодоления самого себя — процесс неизбежный и бесконечный. Жизнь перед человеком ставит коварные барьеры. Один за другим. Подбрасывает соблазнительные предложения. Но если человек хочет остаться человеком, он должен вести эту бескомпромиссную борьбу с собой. Должен. Только надо очень точно разобраться в обстановке, чтобы не довести эту борьбу до абсурда, не причинять боли другим.

…Боль другим… А не та ли это лазейка, сквозь которую просачиваются ехидно хихикающие компромиссы?

…Боль другим… Но ведь есть, есть же понятие лжи во имя спасения ближних, святой неправды, помогающей людям перешагнуть через барьер нелепых условностей? Есть!

Споря с собой, Женька приближался к какому-то решению, но сделать это ему помешал звонок в коридоре, Катя! Он рванулся к телефону и, не услышав очередной звонок, понял, что звонят у двери. Значит, вот почему она не поднимала трубку. Просто, она сама шла к нему — милая, умная Катя…

Но за дверью на затемненной лестничной площадке стоял Муравьев. От него пахло ветром и вечерней прохладой.

— Заходи, — сказал Женька. — Я думал, Катя. Весь вечер звоню — нет дома. Черт знает что!

— Я видел ее возле ресторана с мужчиной, — сказал Муравьев.

— Ты что? — Женька взволнованно взял Муравьева за плечо.

— Ничего. Ты ведь говорил, что тебя это не волнует.

Женька промолчал. Он действительно говорил, что не смеет посягать на Катину свободу, что она вольна поступать так, как ей заблагорассудится. Но сегодня, когда ему и трудно, и радостно, ему очень хотелось, чтобы Катя была рядом. А она в ресторане. Очень даже здорово.

— В библиотеке она, — уже тише сказал Муравьев. — Вера говорила. Так что успокойся! Аргус мне тоже!.. У тебя есть что-нибудь выпить?

— Вино сухое.

— А покрепче?

— Спирт.

— Куда ни шло… Приготовь закусить чего, а я спрячу мотоцикл в подъезд. Чужой все-таки.

Пока Муравьев возился с мотоциклом, Женька приготовил яичницу, открыл банку соленых грибов, поставил на стол две рюмки и снял с полки четырехгранный штоф со спиртом. Ему тоже захотелось выпить. Размонтированные скрипки Женька не стал убирать, просто отодвинул их в сторону.

Муравьев не спеша помыл руки, причесал спутанные ветром волосы и молча сел за стол.

Женька наполнил рюмки.

— Разводить будем?

— На Севере так пили.

— И я буду так.

Муравьев поймал на вилку грибок, выпил.

— Горлодер. Где добыл?

— Катя принесла. Лак разводить. Далеко ездил?

Муравьев молчал. Его выгоревшие брови то и дело сердито сходились на переносице, под кожей на скулах перекатывались желваки. Женьке стало тревожно: Муравьев пришел неспроста. И выпить попросил не случайно.

Женька никогда еще так скверно себя не чувствовал. Ему было тошно и липко от своего страха, от своих мыслей. Скрыл от Белого, от Толи Жука, от Муравьева скрыл… Но от себя все равно скрыть не удастся.

— С Верой гуляли сегодня, — неожиданно заговорил Муравьев. Он налил себе еще рюмку спирта, выпил, закусил. — Знаешь, Женька, она дивная женщина. Я был бы очень счастливым человеком, будь она рядом со мной всегда…

— «Если хочешь быть счастливым, будь им», — вспомнил Женька вслух изречение кого-то из великих. Ему вдруг полегчало, будто кончились после трудной фигуры перегрузки. Муравьев ничего не знает, значит, все страхи — мираж! Иллюзия. Плод больного воображения. — Насколько я понимаю, и моральное, и юридическое право на твоей стороне. Ты же не прогонял Лену, она сама сбежала.

— Женя, все это не так просто, оказывается. Сбежала… Санька у нас большой. Он с матерью. Мне хочется, чтобы он рос как все дети. Нас у мамы было четверо. Я не очень горевал без отца, но все равно не хочу ему такого.

— Подрастет, поймете друг друга…

— Наверное. Но что поселится в его голове, когда она скажет: «Папа от нас ушел. Совсем. К другой женщине»?..

— Скажет… А может, она обрадуется, что ты уходишь. Может, и Саньку тебе отдаст. Откуда ты знаешь?

— Думал я и об этом. Саньку она не отдаст в любом случае. Да и не верю я, чтобы она…

— Тебе надо съездить туда. На месте все виднее. — Женька представил стройную, ладную Веру рядом с Муравьевым и сразу поверил, что они действительно словно созданы друг для друга. Уж Вера как держится за свою работу, но она поедет с ним хоть к черту на кулички. Вера такая. — Надо решать тебе. Полгода один. Что это за жизнь? Она знает, что ты сейчас здесь?

— Я звонил ей. Приглашал. Не может. Много работы. — Муравьев помолчал и добавил с болью: — Дело, видно, не только в Севере, Женька. Она не любила мою профессию, да и меня не любила. Поверила, что желаемое — действительность, поверила и вышла замуж. Привыкла. А привычка — связка не очень надежная… Разобраться надо. Ты прав. Давай еще по рюмашке. Летать завтра не будем все равно. Не люблю эту гадость, но иногда просто невмоготу… Снимает нагрузку с коры…

Женька наполнил рюмки, закрыл штоф. Муравьев уже захмелел и все никак не мог поддеть на вилку скользкий грибок. Женька помог ему. И когда они подняли рюмки и посмотрели друг другу в глаза, он понял, что не может больше молчать, не должен.

— Ты знаешь, что случилось у меня в воздухе? — спросил он Муравьева.

— Мы ездили с Верой к тому дубу… Ты его сбрил… Я лазил на верхушку.

— Случилось другое, Коля, — не удивился Женька. — Я поздно начал фигуру. Струсил. Земля показалась близкой. Достаточно, оказывается, один раз дрогнуть — и цепочка пошла… Липкое это дело, Коля. Как теперь быть, не знаю. Гадко себя чувствую.

— И я не знаю. Ты сам должен выбрать. — Муравьев отставил недопитую рюмку. — Не хочу больше… Ты должен сам, Женька. Я все очень прекрасно представляю. Узнает Белый — и сук, на котором ты сидишь, с треском ломается. На парад полечу я или еще кто-то, а в испытатели года на три тебе захлопнут все двери. А через три года ты вообще будешь стар для того, чтобы начинать. Это реально…

— Но это еще не все, — перебил его Женька. — Уже пятый год наш полк летает без происшествий. Полк отличный. Высокая честь — на парад пойдем. Все горды. Но стоит только мне сказать правду, Белый немедленно доложит о ЧП в штаб армии. Он скрывать не сможет. И все летит вверх кувырком. Нас снимают с программы, на нас сыплются все громы и молнии. Если же я промолчу, будут наказаны только двое — я и Толя Жук. Мне трудно, Коля, об этом думать даже. Речь не только обо мне… Закуси, я Кате хочу позвонить.

В этот раз она сразу сняла трубку, словно стояла у телефона и ждала звонка.

— Да.

Женьке показалось, что она боится кого-то разбудить.

— Катюш…

— Ну?..

— Хорошо, что ты наконец пришла.

— Чего тебе? — Женька не узнавал Катю. В ее голосе было что-то незнакомо-грустное, даже тревожное.

— Я хочу тебя видеть.

— Как мальчики?

— Спят.

— Уже поздно…

— Вызови такси и приезжай. Я жду тебя. Пожалуйста.

Трубка несколько секунд молчала, потом покорно согласилась:

— Хорошо.

Женька вернулся в кухню. Муравьев с интересом разглядывал вскрытую скрипку.

— У своих пацанов все разламывать научился? — спросил он.

— Почти десять лет я бился вот над этим инструментом, — Женька взял недоделанную скрипку. — Все, казалось, понимал, все изучил. Лучшие сорта дерева использовал. А вышел пшик. Не звучит — и хоть ты лопни! А сегодня у меня получилось…

Женька засмеялся, будто заново переживал радость своего открытия.

— Понимаешь, я почувствовал, что знаю, как надо делать деку. Вдруг это и есть секрет Страдивари! Даже страшно подумать. Она знаешь как вдруг зазвучала! Орган!

— Интересно, — сказал Муравьев. Сказал, откровенно думая о другом.

И Женька тоже почувствовал всю неуместность своих восторгов.

— Коля… Ну что же делать?

— Вера мне такой же вопрос задавала. Ей надо забраковать партию изделий, а она боится. — Муравьев поднял тяжелый взгляд на Женьку. — Боится, что из-за этого пострадают другие. Премии не получат. Переходящее знамя… Запятнает доброе имя завода… А если она отправит брак и напишет, что это вовсе и не брак, многих устроит такое решение… Я посоветовал ей быть честной до конца…

— Это совсем другое.

— Чужая боль всегда легче.

Женька отложил скрипку, поставил ногу на табуретку, оперся о колено локтями.

— Если больной умирает, ему надо говорить, что он умирает. Это честно. А его обманывают. Зачем? Чтобы не укорачивать ему жизнь… Доложу я завтра Белому. Кому польза от моего честного поступка? Никому.

— А Толя Жук? Подумай, что говоришь! Себя ты вывезешь, а чем это кончится для него? Может, у парня последняя возможность. А ты о какой-то пользе… Ведь есть нечто более высокое — идея, например, понятие порядочности, человечности, наконец! Мы ж люди, Женька!

Муравьев встал, поплотнее прикрыл кухонную дверь.

— Давным-давно в народе сказано: у лжи короткие ноги. Сегодня тебе перестанет верить Толя Жук, а завтра все техники усомнятся в порядочности летчиков. Как тогда? Нет, Женька, мне твой прагматизм не по душе.

Под окном, скрипнув тормозами, остановилась машина.

— Это Катя, — сказал Женька.

— Надо кончать разговор, — поднялся Муравьев. — Ты должен остановиться, Женька. Еще не поздно.

— Идем Катю встречать. — Грустно улыбнувшись, Женька добавил: — Оказывается, я и ревновать могу.

— Любишь, значит, — буркнул Муравьев, выходя в коридор. — Мотоцикл оставлю у тебя. Пьян я. Пойду пешком…

Муравьев протянул руку, упрямо посмотрел Женьке в глаза.

— Слышишь, топает? — спросил потихоньку. — Среди ночи. Одна. Потому что любит. Цени…

Катя, увидев стоящих на площадке мужчин, слегка смутилась, но быстро овладела собой, заулыбалась.

— Получай свою красавицу, — сказал Муравьев, — а я пошел. Здравствуйте, Катя, и до свидания. — Он легко сбежал по лестнице.

— Что с ним? — тихо спросила Катя.

— С ним?

Женька хотел сказать: «С ним-то ничего, а вот со мной…» Но тут же почувствовал, что Муравьеву сейчас значительно труднее, чем ему. Для Женьки все случившееся позади, а Муравьеву надо решить задачу сложнее сложного. Да еще и неизвестно, удастся ли решить.

— С ним, Катюш, беда, — тихо сказал он и, пропустив жену в квартиру, закрыл дверь.

Мягко стукнула защелка. Катя стояла рядом. Он обнял ее и жадно прижал к себе.

— Хорошо, что ты есть у меня. Хорошо, что пришла. Что рядом…

Он гладил ее голову, плечи, целовал лицо, натыкаясь губами на холодные сережки в ушах, колючие ресницы. И когда почувствовал на губах соленый привкус ее слез, еще более сильная волна нежности захлестнула его.

Женька уже точно знал, что всем его колебаниям конец, и завтра он все скажет командиру. Это будет трудный разговор, неприятный, еще более неприятными могут быть его последствия, но это уже не страшило Женьку, потому что он знал — с ним будет его Катя, с ним будет Коля Муравьев, Толя Жук, да и Белый в конце концов останется с ним. А пока эти люди рядом, в будущее можно смотреть смело.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Муравьев проснулся от тишины. Ему показалось, что будильник уже давно отзвонил, а он, уставший и хмельной, проспал, как говорится, все царствие небесное, и теперь надо уже не за мотоциклом бежать, а прямо в классы на предполетную подготовку. Он распахнул окно и увидел квадрат неба удивительной голубизны. Чистый, прохладный воздух, которого он хватанул полные легкие, казалось, мог струиться только оттуда — из этой далекой ледяной голубизны.

Муравьев бросил взгляд на будильник и не поверил: он мог еще спать почти целый час. Почти шестьдесят минут! Это ж при его способностях можно было увидеть не меньше десятка двухсерийных широкоэкранных цветных снов… Но теперь уже все кончено, «кина не будет», надо выходить на зарядку.

Он бежал по знакомой тропинке, виляющей среди шершаво-медных сосен, и думал о том, что утро вечера и вправду мудренее, что под таким чисто-голубым небом должны происходить только хорошие дела, несущие людям тепло и радость, что все вчерашние проблемы не такие уж неразрешимые, и если их рассмотреть философски, скажем, на фоне Галактики, то, кроме доброй улыбки, они никаких других эмоций не вызовут.

Приняв душ, Муравьев заспешил к шлагбауму КПП — минут через десять в город будет идти автобус. Он проходит прямо у Женькиного дома. Мотоцикл надо с утра возвратить хозяину.

— Что так рано, товарищ капитан?

— Бессонница.

За окном автобуса неторопливо плыли мягкие холмы, мелькали столбики. Потом зачастил редкий, пробитый светом лесок. А потом уже начались дома.

Вера, видимо, еще спит. Ее окно — на восток, и в спальне сейчас рыжими зайчиками гуляет утреннее солнце. На полу, на подоконнике, на кровати. Какой-нибудь лучик запутался в челке и никак не может подобраться к глазам, разбудить. Она наверняка и во сне покусывает губы, как это делает при решении трудных задач. Положить бы ей на подушку спелое прохладное яблоко…

— Где вам остановить, товарищ капитан?

— Вон у того дома…

Мотоцикл стоял под лестничным пролетом как-то чертовски неудобно, Муравьев удивился, как сумел его туда затолкать. Выкатывать значительно сложнее. Но выкатил быстро, даже без особого шума. Только не хотелось нажимать педаль стартера: вокруг висела отстоявшаяся за ночь тишина, нарушаемая лишь одинокими шагами ранних прохожих. Асфальт под их каблуками звенел спокойно и чисто.

Можно заехать к Вере, завезти ей букет цветов. Муравьев из автобуса видел при въезде в город кусты сирени.

Но нужно ли?

Эх, Муравьев, Муравьев!.. Что же это с тобой происходит? Сердце бы пополам…

— Привет, мотопехота!

Муравьев поднял голову. Из окна смотрел Женька.

— Привет! Тебя ждать?

— Само собой! Я через три минуты.

Значит, Юрку и Геру в детский сад повезет Катя.

И Лена сейчас готовит Саньку в детсад. Сонный, наверное, неповоротливый, с недовольно оттопыренной губой. А может быть, уже что-то на ходу жует и торопит мать. А Лена все еще красит ресницы, вносит последние поправки в прическу, стряхивает с платья прилипшие белые волоски.

— Поехали! — Женька вышел чистенький, в свежеотглаженнных брюках, новом кителе.

— Как на парад…

— Будет серьезный разговор.

— Надумал?

— Да. Поехали.

…Они уже были у самого аэродрома, когда увидели снижающийся МИГ-семнадцатый. Этот самолет знали все летчики округа. Подобно «летучему голландцу», он мог появиться в любое время суток, с любого направления.

— Замкомандующего, — тревожно заметил Женька. — Он просто так не прилетает…

Муравьеву уже успели рассказать про этого генерала целую обойму разнокалиберных историй. Он никогда не сообщал заранее о своем прибытии в какой-нибудь полк. В летных частях появлялся всегда неожиданно, посадку у дежурного КП запрашивал в самый последний момент. Вместе с тем никогда не нарушал наставление по производству полетов.

Муравьев остановил мотоцикл, проследил за посадкой генерала. Все было сделано на «отлично» — расчет, выравнивание, касание.

— Видал? — спросил Женьку.

— Первый класс…

В столовой им сказали, чтобы после завтрака шли в клуб. В девять ноль-ноль с летчиками будет говорить генерал.

Муравьеввыпил только кофе и заспешил в гостиницу: надо было еще переодеться. В клуб он пришел почти последним. Поискал глазами Женьку. Рядом с ним свободного места не было, и Муравьев прошел в первый ряд. Там всегда пустовали стулья. Почему-то считалось неприличным садиться на первый ряд. А почему?..

Генерал вошел в клуб, на ходу разговаривая с Белым.

— Товарищи офицеры! — скомандовал кто-то.

Все встали. Генерал жестом показал, чтобы садились. Он возвышался над всеми, словно проход среди стульев был приподнят, а когда летчики сели, стало еще больше заметно, что это человек гигантского роста.

«Как он только в кабину вмещается?» — подумал Муравьев и вспомнил чьи-то слова, что самолет у него со специально оборудованной кабиной.

Генерал не стал подниматься на сцену. Он положил на подмостки планшет, обвел взглядом первые ряды и улыбнулся.

— Начнем с приятного, — сказал как бы самому себе. — Командующий армией поручил мне от его имени наградить за мужество, выдержку и мастерство вашего товарища. Золотыми именными часами. Капитана Шелеста!

Зал дружно зааплодировал. Женьку вытолкали в проход. Ни на кого не глядя, он подошел к генералу. Тот сгреб его в охапку, расцеловал. Затем как-то неуклюже сунул в руку коробочку с часами.

— Носи, сынок. Молодец…

Улыбались и аплодировали летчики, улыбнулся генерал, взволнованно тер глаза Белый. И только Женькино лицо было окаменевшим и безжизненно-бледным.

У Муравьева больно сжалось сердце. Уж действительно нелепее ничего не придумаешь, чем взять и рассказать сейчас правду. А ведь Женька очень хотел честно во всем признаться… И не успел. Парадоксально, но факт. Цепочка оказалась вон какой крепкой. Звено за звеном — поди разорви теперь… А как бы просто могло все быть: «Задел дерево…» Два слова по радио. Всего два слова… Но вовремя. И Женька не стоял бы сейчас бледный и окаменевший Он улыбнулся бы так же, как все, может быть, еще более счастливо.

Когда аплодисменты стихли и Женька, низко опустив голову, прошел на свое место, генерал нахмурился и сказал:

— А теперь о менее приятных вещах…

Зал притих. Офицеры напряженно глядели на генерала.

— Полк не будет участвовать в параде. Не созрели. — Генерал покосился сверху вниз на Белого — какая будет реакция командира, но Белый спокойно смотрел в зал; видимо, то, что говорил генерал летчикам, ему уже было сказано значительно раньше. — Нарушили приказ — один техник на два самолета, что категорически запрещается… А что техник? Разгильдяй! Проявил полнейшую безответственность. Летчика подвел, командира подвел и себя подвел: уже был заготовлен проект приказа на выдвижение. И вот — выдвинулся. Теперь будет совсем иной приказ. И командиру, и ему — по взысканию.

Помолчав, генерал уже совсем иным тоном сказал, глядя на Женьку Шелеста:

— А капитан Шелест полетит со мной. Он будет участвовать в параде…

По залу взволнованно пробежал шумок, и Муравьев не понял его причину, оглянулся и сразу увидел Женьку Шелеста. Муравьев не слышал его слов, они утонули в общем гомоне, но по жесту, по глазам и губам догадался. Женька пытался защитить Белого и Жука, но на него со всех сторон недовольно зашипели: дескать, твое самопожертвование здесь ни к чему — и им не поможешь, и себе все испортишь. И Женька сдался, еще ниже опустил голову…

Терпеливо подождав, пока в зале вновь установилась тишина, генерал перешел к будничным боевым делам. В числе других задач, стоящих перед полком, он сказал и об освоении новых машин.

— В ближайшие дни группа ваших летчиков будет откомандирована на переучивание. Вернутся они к вам как летчики-инструкторы. Вот тогда будем пересаживать весь полк на новые самолеты. Техника сложная, но перспективная. Изменяющаяся геометрия крыла таит неисчерпаемые возможности для творчества в боевом применении. Нам предстоит создавать новую тактику воздушного боя…

Когда совещание закончилось, генерал попросил Муравьева остаться. Остался и полковник Белый.

— Вам привет, товарищ Муравьев, — сказал генерал, разминая сигарету, — от ваших однополчан с Севера…

— Спасибо, товарищ генерал.

Муравьев не подозревал, что это полинялое и беспредметное слово «привет» может вызвать в нем такую бурю чувств. Как сполохи северного сияния, замелькали в памяти лица, прибрежные скалы, тяжелые, как из цементного раствора волны, машины и снова лица: у машин, у домиков, среди тундры…

— Спасибо, — повторил Муравьев.

Генерал прикурил сигарету, затянулся, прижмурил один глаз.

— Просят быстрее вернуть вас в полк, — сказал он с улыбкой. — Я пообещал командиру не задерживать вас зря. Можете ехать хоть завтра. Но если желаете, побудьте здесь. Опытом поделитесь. Месяца хватит?

— Я, товарищ генерал…

— Не спешите, — перебил его генерал, — подумайте. А решение потом скажете Роману Игнатьевичу. Договорились?

— Так точно!

— Вы свободны.

Муравьев повернулся и уже перед выходом услышал слова генерала, что надо подготовить материал на досрочное присвоение очередного воинского звания. Кому — не расслышал…

В курилке возле клуба было битком. Летчики группами стояли у крыльца на посыпанной красным песком дорожке. Предметом разговора, естественно, было выступление генерала.

Как только Муравьев появился на крыльце, к нему сразу подступило несколько человек.

— Что он сказал?

— Зачем оставлял?

— Какие еще новости?

— Спрашивал о чем-то?

— В космос, говорит, не хочешь? — пошутил Муравьев.

Но шутку не приняли.

— Давай серьезно…

— Спрашивал, не спешу ли вернуться на Север?..

— Шутник генерал, — засмеялся кто-то из летчиков.

Все улыбнулись и молчаливо одобрили этот вывод.

«Сейчас там у них сплошной день», — подумал Муравьев. Ему бы, конечно, хотелось скорее увидеть однополчан, но… Опять один, опять эти бесконечно-длинные серые вечера, когда ничего больше не остается, как погружаться в философские труды великих или бесцельно бродить по тундре и думать о том, что где-то есть настоящее лето, идут сверкающие грибные дожди, цветет сирень… Что где-то есть море, голубое и ласковое, возле которого можно бездумно лежать на гальке… Что где-то есть женщина, без которой тускло и скучно жить на земле…

Нет, он, конечно, попросит, чтобы его оставили. Ему многие завидовали, когда он улетал на Большую землю. Желали счастья и желали больше вообще не возвращаться в те дикие края. Пожелание не сбылось, но куда и зачем спешить? От этих сосен, от этого запаха скошенной травы, от этого голубого неба, от Веры?..

Он словно с размаху наткнулся на острое — так больно сжалось сердце…

Должен ли он спешить от Веры? Кому от этого станет лучше? Ему? Вере? Чепуха! Останется только боль. Бежать от нее ради Лены и Саньки? Но Лена уже давно выбрала. И не сожалеет. А Санька… Что ж Санька? Глупое, несмышленое существо. Когда они были все вместе, он еще ни черта не соображал, лишь хлопал глазенками, когда Лена говорила Муравьеву обидные слова, злые слова. Не понимал, почему отец и мать ходили неделями хмурые, не разговаривали друг с другом. Но Санька растет. Он будет все понимать. Он будет все видеть: недомолвки, подозрительность, откровенную неприязнь. Не отразится ли это еще хуже на его психике, на формировании характера, чем отсутствие отца вообще?

Знать бы все наперед…

…Муравьев не заметил, как пересек узкую полоску сосняка и вышел к опушке, с которой хорошо просматривалось летное поле, стоянка машин. Он сел под дерево, нащупав лопатками шершавый ствол сосны. На ботинок бесшумно упала похожая на женскую заколку рогатинка из двух иголочек. Муравьев зажал ее в зубах. На языке защемило горьким вкусом хвои.

…Конечно, дети — наше будущее. И ради них мы должны чем-то жертвовать, иногда и своим счастьем. И мы жертвуем, даже когда не знаем, нужна ли эта жертва. То, что дети никогда не оценят по достоинству жертв родителей, Муравьев знал давно. Но почему именно так поступают родители, он еще не разобрался. Ведь если смотреть на вещи логически, получается абсурд. Ребенок с матерью. Живет в достатке и согласии. Но принято, что он обязательно должен жить не только с матерью, но и с отцом. И ради того, что так принято, взрослый человек, проживший уже половину жизни, делает несчастливым себя, женщину, которая его любит, и женщину, которая его не любит, и наверняка еще ребенка, ради которого все это сделано.

Тогда зачем все это делать? Ради того, что так принято? Кем принято?

Нет, никто ему на этот вопрос не ответит.

У входа в учебный корпус Муравьев столкнулся с полковником Белым. Тот внимательно посмотрел на него, качнул головой.

— Что это ты как больной?

— Над предложением генерала задумался, — прямо ответил Муравьев.

— Вот как? — Белый помолчал, думая о чем-то своем. — Я считал, что двух мнений быть не может. Летай, отдыхай. Жену вызвал?

— На работе не отпускают.

— А я думал, сразу примчит.

— Я тоже так думал, Роман Игнатьевич, но…

— Что «но»?

— Отпустите на недельку к сыну.

Муравьеву эта мысль пришла прямо сейчас, и он сразу ухватился за нее. Это именно то, что ему необходимо сделать в первую очередь, — побывать там, еще раз все увидеть, убедиться, не передумала ли она что-то за время разлуки. Может быть, все настолько изменилось, что решение придет само по себе и единственно возможное.

— Ты меня извини, — сказал Белый, — я должен был предложить тебе это в первый день, когда ты прибыл к нам. Но сам понимаешь.

— Что вы, Роман Игнатьевич…

— Иди к начальнику штаба. Я сейчас позвоню, чтобы немедленно оформил тебе отпуск по семейным обстоятельствам. Хватит десять дней?

— Да мне и трех хватит.

— Поезжай на десять. Все. Марш в штаб! И чтобы сегодня же уехал.

В течение получаса ему были выписаны отпускной билет, деньги, проездные документы. Позвонил в справочное вокзала. Ответили, что в нужном ему направлении идут три поезда — в шестнадцать десять, в девятнадцать сорок пять и в двадцать три тридцать. Лучше всего, наверное, ехать шестнадцатичасовым. Утром будет на месте. А зачем ему быть утром? Лена на работе. Санька в садике. Лучше уж последним. Приедет как раз к концу дня. Собраться можно не спеша. Ведь принято с подарками приезжать. Это даже дети знают. Жаль, Прокопенко забрал мотоцикл, по магазинам бы сподручней. Попросить машину у Белого, что ли? Конечно, не откажет.

…Возле универмага он увидел телефонную будку. Непреодолимо захотелось позвонить Вере. Но что он ей скажет? Спросит, как самочувствие? Как идут дела? Ведь совсем не это хочется спросить, черт возьми! А то, что хочется, спрашивать страшно. Да, может, она и сама еще не знает. Может, и нет ничего между ними. Просто встретились два истосковавшихся по ласке человека и потянулись друг к другу. Ведь не исключено такое, Муравьев. Признайся, не исключено…

Да. Но что в этом плохого? Это же прекрасно, что люди не отталкиваются, а притягиваются.

Не найдя в кармане двухкопеечной монеты, он с облегчением подумал, что это, наверное, к лучшему, и пошел в магазин.

С подарками для Саньки он разделался быстро.

— Для мальчика на семь лет? Пожалуйста! — Продавщица показала несколько костюмчиков.

Он выбрал темный, с какой-то замысловатой эмблемой. В отделе игрушек взял детский рюкзак, насовал в него всяких пистолетов и самолетиков, несколько кульков с конфетами…

Ну а для Лены? Что она любит? Чему обрадуется? Муравьев почувствовал, что он беспомощен: он почти ничего о ней не знает. Потому что все у них с самого начала было не как у людей.

Он приехал домой в свой первый офицерский отпуск. Днем играл со школьниками в волейбол, ездил с ними на какие-то матчевые встречи. Ухаживал за молоденькой десятиклассницей из баскетбольной команды. Но однажды вечером его место в кинотеатре оказалось рядом с Леной. После сеанса он провожал ее домой. Они долго гуляли по затемненным улицам поселка, что-то вспоминали, что-то рассказывали и разошлись по домам, когда уже совсем рассвело.

Спустя несколько дней он пришел к Лене в гости. Посреди широкого заросшего муравой двора на разостланном одеяле она играла с пятилетним племянником.

— Тебе бы замуж надо, — сказал Муравьев. — Вон как у тебя с такими карапузами получается здорово.

— Никто не берет, — смеясь, ответила Лена. — Я бы сразу.

Муравьеву нравились ее волосы — белые, как вымокшая и выгоревшая на солнце солома, нравились зубы, шея, ноги, крутые брови и манера разговаривать — не то с иронией, не то всерьез, нравилось, что через год она закончит институт.

— А почему бы тебе не выйти замуж за меня? — спросил он полушутя-полусерьезно.

Во двор вошла Валя, подружка Лены из соседнего дома.

— Действительно, Ленка, — сказала она, — почему бы тебе не выйти за него замуж?

— Разве я сказала, что не хочу? — В ее глазах сидели бесенята. — Хоть сейчас!

— Сейчас так сейчас, — продолжал шутить Муравьев. — Надевай белое платье, и поедем в загс.

И они действительно поехали. Заполняли в загсе какие-то бланки и попросили, чтобы их расписали без месячного срока, так как через неделю у Муравьева кончался отпуск.

Закутанная в платок работница загса посмотрела отпускной билет Муравьева, подумала и сказала:

— Приходите через четыре дня.

Муравьеву было немножко неловко морочить голову пожилой женщине. Он знал, что ни через четыре, ни через десять дней они не придут.

Но пущенный под уклон камень уже набирал скорость, постепенно образуя лавину. Шутя, они объявили всем знакомым, что через четыре дня свадьба, шутя обсуждали совместные планы на будущее, шутя выбирали на полках магазинов друг другу подарки.

Через четыре дня он пришел к ней в парадном мундире, с огромным букетом цветов — играть, так играть до конца. Он ждал той минуты, когда Лена наконец скажет: «Ну все, пошутили — и хватит».

А Лена, как выяснилось потом, ждала, что эти слова скажет он. Оба держали марку до победного; и когда им вручили брачное свидетельство и проштемпелеванные документы, оба притихли, пытаясь осмыслить случившееся…

Шумные поздравления друзей, восторги и удивления — все это казалось Муравьеву каким-то придуманным спектаклем. Ведь он до этого дня еще ни разу даже не целовал ее.

— А ты готовить умеешь? — спросил он тихо, когда они ехали в автобусе домой.

— Чего не умею — научусь, — так же тихо ответила она.

«Для сослуживцев это тоже будет сюрприз, она им должна понравиться, — думал Муравьев. — Что до остального — все постелено станет на свое место».

В тот же день родственники начали готовить свадьбу. А молодые все никак не могли понять, что с ними приключилось. Вечером он, как и прежде, провожал ее домой после кино. У калитки спросил:

— Где мы будем спать, жена?

— Я у себя, ты у себя, — сказала она.

— Лена, но ведь…

— К этому, дорогой муженек, надо хотя бы морально подготовиться, — грустно улыбнулась она. — Не спеши. Всему свой час…

Свадьба была шумной, могучей. Но Муравьев пил мало. Это была его последняя ночь дома. Завтра — в часть. Лена оставалась еще на десять дней дома, а потом — в Минск, где ей предстояло целый год учиться.

Когда гости разошлись, Муравьев лег поперек Лениной кровати и заявил, что сегодня он не уйдет от нее. Лена не возражала. Она присела рядом, перебирала пальцы его руки, что-то рассказывала и незаметно усыпила его.

Первый раз он поцеловал ее, когда садился в поезд. Это был торопливый холодный поцелуй, от которого осталась легкая и непонятная тревога. Он пытался убедить себя, что таким образом приходит счастье, что любовь тоже придет, если очень этого захотеть, и что в народе не случайно есть пословица: стерпится — слюбится…

Лена прилетела к нему в дни своих зимних каникул. Они шли через тундру к поселку, где жили летчики, под ногами скрипел снег, покрытые длинным инеем карликовые березки приветственно покачивали веточками, похожими на ветки кораллов.

— Видишь, какая у нас красота, — сказал Муравьев.

— Вижу, — неопределенно ответила Лена.

Вечером пришли друзья, были длинные тосты, хорошие пожелания, мудрые советы.

Когда все разошлись, Лена выключила свет, разделась и юркнула под одеяло. Муравьев присел на кровать, долго курил, не решаясь лечь. И только когда она сказала, что пора спать, он разделся и, сильно волнуясь, прилег рядом. Его волнение передалось и Лене. Она положила ему руку на лоб, ощупала нос, губы, брови, погладила волосы.

— Спи, — сказала. — Сегодня спи. Отдохни. А завтра все будет так, как ты хочешь. Ладно?

Ему ни в чем не хотелось ей отказывать, не хотелось огорчать. И он согласно пожал ее руку, хотя уснуть до утра так и не смог.

…Позже он не раз вспоминал эту ночь и неизменно приходил к выводу, что Лена поступила тогда очень мудро. Спустя сутки они уже чувствовали себя проще и уверенней, и близость к ним пришла так же естественно, как приходит утро, как приходит весна…

Окончив институт, Лена взяла свободный диплом и приехала к нему. Потом на всю зиму уехала к родителям. У них родился Санька. Когда Муравьев весной получил отпуск, малышу было полгода. Лето они провели вместе. Но вот началась полярная жизнь. Лена захандрила и по его совету уехала к родителям во Львов. Побывав у них в гостях, она стала еще больше сетовать на свою неудачную судьбу. Ей хотелось хоть немного пожить в городе рядом с театрами и хорошими магазинами, побыть, как она говорила, среди нормальных людей.

Кончилось все тем, что родители оставили ей свою квартиру, Лена устроилась на работу в химической лаборатории Академии наук, Саньку определила в детский садик.

У них не было размолвки. Они просто мирно разъехались и жили каждый своей жизнью. В письмах она беззлобно упрекала его в пассивности, говорила, что при желании мог бы перевестись во Львов, а когда Муравьев ругался, писал ей тоскливые письма, она ничего не обещала, отвечала сдержанно, без грусти и радости.

Последний раз они виделись месяца два назад. Где-то в конце ноября. Будучи командированным в Москву, Муравьев залетел на два дня во Львов. Лена все шутила, старалась побывать с ним у своих знакомых, говорила ему много ласковых слов, называла не иначе как «моя лапушка». Но Муравьеву все время казалось, что Лена играет какую-то нескладную роль, говорит чужие слова.

В конце второго дня она провожала его в аэропорт. Московский рейс задерживался, и Муравьев неожиданно для себя принял решение остаться у Лены еще на одну ночь.

— Бог не выдаст, черт не съест, — сказал он. — Пойдем в кино. Улечу утром.

Лена благодарно пожала ему руку, а когда выходили из здания аэровокзала, держалась за него крепче обычного и, не скрывая радости, весело глядела и глядела ему в лицо.

Они сели в такси, она тихо сказала:

— Давай поедем домой. Вдвоем побудем…

— Конечно, — согласился он и назвал шоферу адрес.

Но уже утром, когда он собирался в аэропорт, Лена вспомнила какой-то пустяк и наговорила ему много обидных слов. И что больше всего огорчило Муравьева — она не поняла, что глубоко его обидела, не почувствовала, какую боль причинила.

Вспоминая все это, Муравьев бесцельно бродил вдоль прилавков универмага и никак не мог выбрать для Лены подарок. В отделе ювелирных товаров его внимание привлекла золотая брошь с огромным турмалином. Решив, что ничего оригинальнее он не придумает, купил брошь и поехал на аэродром. До вечернего поезда оставалась уйма времени, и он совершенно не представлял, куда его деть. Поехать к Женьке? Но ему сейчас необходимо побыть одному. К Вере? А зачем? И с чем?

Нет, пожалуй, самое верное — уехать шестнадцатичасовым. Чем быстрее, тем лучше.

— Подождешь возле гостиницы, — сказал он шоферу, — поедем сразу на вокзал.

— Хоть на Северный полюс, — улыбнулся водитель.


…Уже в поезде, когда мимо окон мелькали черепичные крыши придорожных построек, а по стеклам бежали кривые линии обвисших проводов, Муравьев глубоко пожалел, что не позвонил Вере. Она, наверное, ждала его звонка.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

— А вот и Львов, — сказал кто-то из пассажиров, и все, кто услышал эти слова, повернулись, как по команде, к окнам. Муравьев тоже вышел в коридор и прижался щекой к стеклу, еще хранившему ночную прохладу. Вместо ожидаемых заводских корпусов и старинных зданий от песчаного полотна дороги и к самому горизонту убегали мягкие зеленые холмы. Единственным признаком приближающегося города была освещенная утренним солнцем ажурная телевизионная антенна.

Она быстро росла, обнажив через какое-то время не только основание, но и крутой продолговатый холм. Замелькали серые постаревшие дома, вильнула под виадук пепельно-лаковая брусчатка, и как-то уж очень неожиданно развернулась панорама города. Муравьеву бросилось в глаза обилие новых зданий. Они были яркие, сверкающие стеклом, однако своим великолепием не подавляли старые дома. Даже наоборот — оттеняли индивидуальную неповторимость зодчих прошлых веков.

Конечно, жить в таком вот городе или в бревенчатом поселке с хмурым унылым пейзажем — разница есть. Лену понять нетрудно, если учесть, что удерживали ее там сомнительные обязанности.

…Мимо окон промелькнул стадион, бассейн с изумрудно-голубой водой, и город оборвался так же неожиданно, как и появился. Вновь горизонт закрыли зеленые холмы, иссеченные вдоль и поперек тропинками и хорошо наезженными дорогами. Поезд круто согнулся влево и все шел и шел по дуге, пока вновь не показались городские кварталы. Теперь Муравьев увидел другой Львов — хаотично загроможденный конструкциями промышленных зданий, напряженный, окутанный дымом и пылью. Вот уж чего нет на Севере, так это пыли и дыма.

Резко погасив скорость, поезд осторожно втягивался под прозрачный купол перрона. Встречающие взволнованно ощупывали взглядами каждый тамбур, каждое окошко. В какое-то мгновение Муравьев пожалел, что не послал телеграмму Лене. Пусть бы ждала, волновалась, думала. К поезду пришла… Впрочем, у него целых десять дней впереди. Можно черт знает что передумать. И наволноваться вдоволь.

Муравьев вышел на привокзальную площадь и занял очередь на такси. Машины подходили редко, и люди беззлобно поругивали таксистов, которые где-то бездельничали или халтурили в то время, как у вокзала томилось в ожидании столько народу. Какой-то энергичный гражданин, шмыгая носом, опрашивал очередь, надеясь с кем-нибудь уехать попутно.

— А вы куда, товарищ капитан?

Муравьев показал ему записанный на бумажке адрес лаборатории, где работала Лена.

— Садитесь на двойку и дуйте до площади Ринок, — сказал он с уверенностью старожила. — Трамвай привезет вас прямо под крыльцо. И в пять раз быстрее.

Муравьев поблагодарил за совет и сел в трамвай. Узкий красный вагончик весело бежал по такой же узкой колее, делая крутые виражи на перекрестках. Муравьев улыбался, читая непривычные надписи над витринами магазинов, парикмахерских, учреждений.

«Площа Ринок!» — звонко объявила на украинском языке молоденькая розовощекая кондукторша, и Муравьев выпрыгнул из вагона на истоптанные камни старинной мостовой. Не будь трамваев и современных автомобилей, замерших у портального входа в горсовет, здесь нетрудно представить, что ты попал в шестнадцатый-семнадцатый век. Разновысокие домики в три-четыре этажа, но с обязательным трехоконным фасадом обступали площадь ровным квадратом. В центре возвышалось тоже квадратное здание городской ратуши с высокой квадратной башней. В каждом углу площади фонтанные колодцы со скульптурными фигурами мифологических богов: Дианы, Нептуна, Амфитриты и Адониса.

Обойдя площадь, Муравьев без труда отыскал среди стилизованных вывесок стеклянную табличку лаборатории. Взявшись за старинную ручку такой же старинной двери, Муравьев почувствовал, что волнуется. Не от прикосновения к старине, от предстоящей встречи. Слишком многое может решить эта встреча. Лена — человек скрытный, могла о многом умолчать, но вместе с тем многое передумать, многое перерешить, ведь не девочка уже… А самое главное — Санька растет…

И дело даже не в том — поедет она сейчас с ним на Север или нет, — он в тех краях тоже не вечный житель. Дело совсем в другом — в какой степени он необходим ей, насколько велико ее желание сохранить их союз.

Просто надо увидеть ее глаза, услышать голос, почувствовать, насколько она обрадовалась его приезду. Голос и глаза скажут о многом. Ведь не могло же все, что было между ними, истлеть и превратиться в холодный пепел. А вдруг еще горит какой-то уголек и, если они оба вместе дунут на него, может разгореться костер. Надо только вместе захотеть. Вот в чем дело.

Ее вызвал из лаборатории вахтер. Лена неторопливо спустилась по лестнице, сняв на ходу халат, смущенно и немного растерянно улыбнулась.

— Вот не ожидала, — сказала искренне и подставила для поцелуя щеку. — А где твои вещи?

— В камере хранения. — Муравьев приподнял за подбородок ее лицо, поймал взгляд. Из серой глубины глаз струились отчуждение и прохлада. — Ты рада?

Лена отвела его руку.

— Конечно, — сказала спокойно, потом заволновалась. — Ты только не обижайся, я сейчас не могу уйти, у нас анализ идет, меня там ждут. Может, погуляешь часик? Тут вот направо Исторический музей, а?

— Как Санька? Где он?

— Хорошо. В садике. Налупила сегодня утром, не хотел идти. Так подождешь?

— Дай мне ключи, я подскочу на вокзал и отвезу чемодан домой.

— Правильно. Найдешь?

— Таксист найдет.

— Правильно. Лучше дома меня подожди, ладно? Я не буду нервничать. — Лена говорила и разглаживала на его груди китель. — Если хочешь, сходи за Санькой. Садик недалеко от нас. Сотый дом на улице Кутузова. Не забудешь? — Она легонько дернула за обшлаг. — Дом сто на Кутузова.

— Не забуду. Иди.

Лена кивнула и быстро пошла к лестнице, надевая на ходу белый халат. Муравьев хотел ей помахать, думал, что она обернется. Но Лена не обернулась.

По пути с вокзала Муравьев попросил водителя заехать на улицу Кутузова. Детский садик располагался в небольшом двухэтажном особняке, отделенном от улицы низеньким сетчатым забором и узкой, примерно в пять метров, площадкой для игр. Лестницы, качели, лодки и паровозы сиротливо пустовали.

Муравьев поздоровался с выглянувшей в окно женщиной и спросил, почему у них такая тишина.

— Готовятся к обеду.

— Я бы хотел Сашу Муравьева повидать, если можно.

— Вы его отец?

Муравьев кивнул и объяснил, что приехал ненадолго и хотел бы взять его домой пораньше.

Санька появился на крыльце спокойный и улыбающийся. Прижмурив глаз и склонив белобрысую голову, он убедился, что его не разыгрывают, и только тогда со звонким воплем: «Папка приехал!» — бросился кубарем с крыльца.

Муравьев подхватил его на руки и по старой привычке подбросил высоко над головой. Санька всегда при встрече готовился к такому полету и всегда испуганно вытягивал рот и широко открывал глаза.

— Боже мой, осторожно! — крикнула испуганная воспитательница, но уже в следующее мгновение Санька был в отцовских руках.

— А что ты мне привез? — спросил он без дипломатии.

— Рюкзак всякой всячины.

— А где она?

Муравьев объяснил, что все лежит в багажнике такси, и вопросительно взглянул на воспитательницу.

— Забирайте, чего уж там! — махнула она рукой и ушла в помещение.

Не ожидая приглашения, Санька пулей рванул к такси и занял место рядом с водителем. Муравьев положил на его голову ладонь, под пальцами мягко спружинила золотисто-желтая челочка.

Квартира у Лены была обставлена не очень дорогой, но вполне современной мебелью.

Муравьев включил телевизор, расслабленно откинулся на диван. Передавали мультфильмы, и он позвал Саньку, но тот увлеченно разбирал рюкзак с игрушками и только махнул рукой. На полочке у дивана Муравьев обнаружил томик симоновских стихов. Удивленно улыбнулся: Лена раньше не проявляла никакого интереса к поэзии. А тут вдруг Симонов. И, кажется, всерьез читала. На двести шестидесятой страничке закладкой лежала расческа.

…Только б слышать твой голос!
            А там догадаемся оба,
Что еще не конец,
            Что мы сами повинны кругом,
Что мы просто обязаны
            Сделать последнюю пробу…
Знаменитые «Пять страниц». Чем они заинтересовали Лену? Похожестью на что-то свое? Возможно. Но еще Толстой сказал, что похожими бывают только счастливые семьи, а несчастные несчастливы каждая по-своему. Однако последнюю пробу они обязаны сделать в любом случае.

…Лена пришла к концу дня. Позвонила, попросила подержать сумку, доверху наполненную переспелыми помидорами, сняла туфли, босиком прошлепала на кухню.

— Чем занимались?

— Кто во что… Санька — своим, а я читал, телевизор смотрел.

— Как квартирка? — В ее голосе прозвучали горделивые ноты, будто квартира создана ее личным трудом.

— Хорошая.

— Вот именно. Не то что закопченная хата твоя. — Лена обиженно поджала губу. — Как вспомню солдатскую кровать со скрипучей сеткой… Господи! Как я это только пережила!

— Другие живут — и ничего, — спокойно ответил Муравьев, стремясь уйти от обострения разговора.

— Лучшего нет, вот и живут…

«Да не поэтому совсем! — хотел крикнуть Муравьев. — А потому что любят, потому что понимают необходимость!» Но сдержал себя и промолчал. Потом открыл чемодан и протянул Лене осколок прожекторного зеркала.

— На, твое любимое…

Лена лишь мельком взглянула на стекляшку и отвернулась.

— Саньке отдай. У меня вон трюмо есть.

Муравьев снова промолчал и отдал зеркало сыну. Тот взглянул в него и удивленно ахнул:

— Какой глаз! Как у лошади!..

— Когда уезжал, под руку попалось, — сказал Муравьев, — взял просто так. А это тебе подарок. — Он протянул Лене коробочку с золотой брошью.

Посмотрев на фирменный ярлычок, где была указана цена изделия, Лена удовлетворенно хмыкнула и спросила:

— Какая проба?

— Бог ее знает, — пожал плечами Муравьев.

— Ладно, все равно спасибо, — сказала она и чмокнула Муравьева в щеку. — И камень мой… Надолго приехал?

— Краткосрочный отпуск по семейным обстоятельствам. — Муравьев усмехнулся. — А по каким обстоятельствам, сам не знаю. Ни семьи, ни обстоятельств.

— Сам виноват, — спокойно сказала Лена. — Другой бы давно добился перевода.

— Куда?

— Во Львов, конечно. — Лена неторопливо разреза́ла пунцово-красные помидоры и говорила о жизненно-серьезных вещах таким тоном, словно рассказывала о покупке помидоров. — В конце концов, ты можешь смело уволиться из армии. Во Львове огромный аэропорт. У меня там есть знакомые, они говорят, что тебя с удовольствием взяли бы…

— Лена, ну зачем о пустом говорить? Ты прекрасно знаешь, меня никто не уволит. Да я и сам этого не хочу. Я люблю свою работу, меня учили…

Лена перебила:

— Ты никогда не думал о семье. Самолеты твои были всегда на первом месте.


Ужинали молча. Лена предложила Муравьеву рюмку спирта, но он отказался. Уложив Саньку, она подсела к зеркалу и начала накручивать на бигуди волосы.

— Оставь, не делай этого, — попросил Муравьев, остановившись за ее спиной. — Пусть так…

Лена, конечно, не могла забыть, что ему всегда нравились ее мягкие волосы, что он любил зарываться в них лицом, но ее сейчас не волновали ни его радости, ни его заботы.

— Не говори ерунду, — сказала она раздраженно. — Что ж, я лохматая завтра пойду? К нам делегация из Харькова приезжает.

Она нетерпеливо шевельнула плечом, чтобы Муравьев убрал руку, повязала на голову плотную косынку и начала густо смазывать лицо кремом.

Муравьев отошел к окну, раздвинул шторы. Вправо и влево убегали россыпи огней. Напротив светился занавешенными окнами жилой дом. Напряженно гудели автомобильные моторы, мигали рубины стоп-сигналов. В этом, видимо, была какая-то своя красота, но Муравьеву стало еще тоскливее. Может быть, из-за долгой разлуки они не могут найти общий язык? Или между ними уже пролегла граница психологической несовместимости?

И Муравьеву вдруг показалось, что он понял главную причину их несовместимости. Конечно же, Лена как-то любила его, по-своему хотела сохранить мужа, но она никогда не была ему другом. Была женой, матерью их сына, была любимой женщиной, но другом — никогда. И никогда не будет. И что бы они ни придумали, где бы ни жили, чем бы ни занимались, каждый из них будет жить своей жизнью. Любая попытка к объединению будет заканчиваться ссорой, раздраженным непониманием.

— Я тебе постелю на диване, — сказала Лена, вынимая из шкафа белье.

«Ну почему?!» — хотел крикнуть он, но сдержался и промолчал, понимая неуместность своего протеста.

Она неторопливо приготовила постель, не стесняясь, надела ночную рубашку и, включив телевизор, укрылась одеялом. Муравьев лег на диване. Холодный свет экрана колючими огоньками вспыхнул в ее глазах, бликами отразился на жирно смазанном лице, на плотно стиснутых губах. И Муравьев подумал, что быть врозь для них состояние более естественное, чем быть вместе.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Еще четыре дня мог Муравьев отдыхать во Львове, но уже не только дни, но и часы стали невыносимо длинными, будто не дома, в своей семье, он был, а на вокзале транзитным пассажиром.

Лена рано уходила в свою лабораторию, оставляя на плите завтрак: то яичницу, то поджаренный картофель, то молочный суп. Муравьев растормашивал Саньку, играя и шутя, умывал его, одевал и отводил в садик, рассказывая по пути про самолеты и про белых медведей.

До вечера он был один. Знакомился с городом, его оригинальными улицами, соборами. На Лычаковском кладбище его поразил свеженький, еще пахнущий сырым бетоном склеп. По обе стороны входной ниши чернели две мраморные таблички с фамилиями мужа и жены, датами рождения и свободным местом для даты смерти. Судя по датам рождения, им придется ходить к собственной могиле по меньшей мере лет тридцать. О чем они думают, когда приходят к своему последнему причалу? Какие чувства и убеждения заставили этих людей построить себе при жизни склеп?

Отдыхая после таких прогулок, Муравьев пробовал читать, но прочитанное ускользало от сознания, строки двоились, и сквозь страницы проглядывали то Верина улыбка, то колючий взгляд Лены, то смешно сморщенный Санькин нос, то зловеще серая гробница еще не умерших супругов.

За четыре дня до окончания отпуска Муравьев собрал чемодан и вечером сказал Лене, что завтра утренним поездом уезжает.

— Что тебе собрать в дорогу? — спросила она.

— Ничего не надо. Пообедаю в вагоне-ресторане…

…Хорошо, что в поезде оказался вагон-ресторан. Муравьев уже сидит здесь второй час. В купе накурено, с утра стоит галдеж доминошников, а здесь, возле широкого окна, спокойно и очень уютно. Над головой, как шмель, жужжит вентилятор, снизу мягко постукивают колеса. Думается под это жужжание и стук ровно, будто мысли не о тебе, а о каком-то третьем человеке.

…Лена в последний вечер расстелила только свою кровать, бросила в нее выкупанного Саньку, включила телевизор.

— Ложитесь с папой и смотрите, — сказала тихо, но так, чтобы и Муравьев слышал. — А я часочек поработаю. Платье надо перешить.

Передавали концерт, и Санька вскоре уснул. Муравьев тоже вздремнул и проснулся, когда Лена осторожно забирала у него из-под бока сына. Она перенесла его в другую комнату, легла рядом и по-женски горячо прижалась к нему…

Густая березовая чаща за вагонным окном поредела, между белыми стволами замигали фигурки ребят в одинаковых белых рубашках с красными галстуками, окно перерезал зеленой пилой забор, и, когда лес совсем расступился, на зеленом фоне вспыхнула красная, арка. Муравьев успел прочесть: «Добро пожаловать в пионерский лагерь имени Юрия Гагарина!» Снова зеленая пила забора, и белоствольная роща, и пионеры.

…Утром к ним в постель пришел Санька и бесцеремонно втиснулся посередке.

— Я только немножечко полежу с вами, — сказал он извинительно. — Мне там скучно одному.

— Полежи, полежи, — сказала Лена. — А то отец и не запомнит, какой ты маленький.

Терпения спокойно лежать у Саньки хватило на несколько секунд. Он закрыл Муравьеву пальцем глаз, зажал нос, рот, потом залез на него верхом, попрыгал на животе. Все это он делал на совесть и с удовольствием.

— Не надоело? — спросил, смеясь, Муравьев. — Ты же совсем меня замучаешь.

— Я всю жизнь вот так мучаюсь, — буркнула Лена, — ничего и с тобой не случится. Думаешь, дети сами растут? Мне он концерты задает еще похуже… Вам, мужикам, только любовь подавай. Родил бы хоть один, по-другому запели бы.

Перед уходом из дому Лена нарядилась, сделала хорошую прическу и на глазах преобразилась. Муравьев на мгновение залюбовался ею, и она это заметила.

— Подойди-ка, — сказала она с улыбкой, — пока губы не накрашены…

Он подошел, и она поцеловала его сильно и страстно, словно в ней вдруг проснулось что-то давно забытое, но искреннее, непосредственное.

— Чего это ты вдруг? — оправившись от смущения, спросил Муравьев.

Она снова улыбнулась.

— Просто так, захотелось…

— Послушай, Лена, — он протянул руку, чтобы легонько обнять ее, но она резко убрала голову.

— Испортишь прическу!

— О господи! Как это тебе важно. Для кого ты стараешься?

— Есть, лапочка, для кого, — сказала она с плохо скрытым вызовом. — За мной вовсю ухаживают… Золотые горы предлагают. Если бы я еще нуждалась в вас, мужиках, каждый день могла бы менять. Только вы же противные все. Ты единственный, кого я терплю.

Помолчав, она не то в шутку, не то всерьез добавила:

— К сожалению, и ты не разбудил во мне женщину.

— А вот я разбудил вас сегодня, — сказал Санька. — Пришел и разбудил. А ты, папа, не можешь разбудить маму.

Санькина реплика внесла сумятицу в разговор взрослых, и Муравьев, сильно подхватив сына, подбросил его к потолку.

— Ты молодец у нас!


…Поезд остановился на какой-то большой станции. Прямо против окна вагона-ресторана было почтовое отделение. По вокзалу объявили, что стоянка продлится пятнадцать минут. Если по-быстрому собраться, можно сходить и дать телеграмму. Но зачем? Чтоб встречала? Смешно. Ведь у нее и дома, и на работе есть телефон. Надо будет только опустить две копейки в никелированную щель и набрать знакомый номер…

— Воду будете сладкую или минеральную? — спросила Муравьева официантка.

— Не знаю. Давайте и ту и другую.

— Хм, — официантка скривила в улыбке губы. — Может, и пиво еще?

— И пиво еще, — согласился Муравьев.

Официантка снова хмыкнула и удалилась.

Вскоре поезд мягко тронулся и, быстро набирая скорость, окунулся в зеленый туннель из холмов и старых деревьев. Мелькнул километровый столб. Еще на один километр ближе к ней… И дальше от Лены. Да, все дальше и дальше.

Тоскливо-щемящее чувство подступило к сердцу. Муравьев отчетливо представил, как Лена будет плакать, каким некрасиво-злым станет от слез ее лицо, представил недоуменно-испуганные Санькины глаза, и жалость, острая и безотчетная, переполнила его до краев, защемила в глазах.


…В ночь перед отъездом Лену словно подменили. Она была ласкова и чуточку растерянна, будто хотела загладить перед ним какую-то большую свою вину.

Муравьеву тогда впервые захотелось поговорить с ней об их будущем, о сыне. Но Лена упредила его.

— Долго ты еще на этом Севере болтаться будешь? — спросила она.

— Наверное, долго, — сказал он.

— Так и семья развалится…

— Все от тебя зависит.

— Я там сдохну от тоски и безделья… Торчать целыми днями у окна… Печки эти вечно дымящиеся топить… Нет, лапушка, лучше уж ты переезжай к нам.

— Ты же знаешь, я не хозяин себе. Где прикажут, там и буду.

— Другие же как-то добиваются. Скажи, что семья рушится, что жена больная и не может на Севере жить. Если захочешь — найдешь возможность…

Они простились, так ничего и не решив, ничего не обещая друг другу.

— Ты не жди, когда отправится поезд, — сказал он на вокзале. — Еще долго. Минут двадцать.

И она, как показалось Муравьеву, обрадовалась сказанному. Что-то еще напутственное говорила, какие-то пустяки вспоминала, а сама уже была где-то совсем в ином мире. Торопливо попрощалась, торопливо сбежала по черным ступенькам в туннель.

В душе осталась сосущая пустота, будто из нее что-то вынули, а обратно положить не сочли нужным.

…Уже в сумерках за окном мелькнуло знакомое название станции. У Муравьева это название отмечено на полетной карте как один из ориентиров. Значит, уже совсем близко. На МИГе он долетел бы домой за пять-шесть минут. Сегодня вторник, должны быть полеты. Вторник… Черт! Ведь на сегодня назначен парад. Состоялся ли он?

Муравьев включил радио, надеясь хоть что-то узнать из последних известий. Но в динамике клокотала Героическая соната Бетховена. Было уже около одиннадцати. Значит, последние известия передали. Вечер уходил нехотя, оставляя на небосводе раскаленные докрасна облака. И только у самой земли все плотнее становился черный туман, пробитый строчками огней приближающегося города.

На перроне Муравьев столкнулся с офицером из своего полка. Тот кого-то напряженно выглядывал среди прибывших пассажиров.

— С приездом, Коля!

— Спасибо. Что нового у нас?

— Все в норме.

— Парад состоялся?

— Еще как! Шелест наш отличился. Благодарность от главкома получил.

— Ну молодец!

Женька отличился… Будет теперь испытателем. Нет, ему нельзя уезжать из полка. Плохо ему будет. С таким грузом в небе тяжело. И Толя Жук ведь ни за что. И Белый тоже. А Женька лавры пожинает. За дело, конечно, не зря. Но ведь Жук и Белый из-за него наказаны…

Муравьев вышел на привокзальную площадь и повернул к стоянке такси. Телефонная будка словно выросла из-под земли. Желто-красная, с распахнутой дверью.

«Уже полночь, Муравьев! Этого ни в коем случае нельзя делать!..»

Голос разума был голосом вопиющего в пустыне. Палец уверенно накручивал диск, а сердце расширилось так, что трудно стало дышать.

— Да…

— Я тебя разбудил?

— Коля?

— …

— Коля… Откуда?

— Не хотел звонить, но не смог…

— Я не спала.

— Что же ты делала?

— Пьянствовала.

— Вот здорово! С кем?

— С Ириной Николаевной. Был отличный вечер. За тебя пили.

— Так уж прямо за меня?

— Ну не прямо… За мужчин, которых мы любим…

— Вера…

— Да…

— Вера…

— Ну что, Муравьев?

— Я люблю тебя…

— …

— …

— Хорошо это или плохо, Муравьев?

— Можно, яприду к тебе?

— Ты где?

— На вокзале.

— Коля…

— …

— …

— Как твои дела на заводе?

— Плохо.

— Вера… Я приеду сейчас к тебе.

— Коля…

— Я приеду. Ты оденься и выходи. Ведь все равно не уснешь.

— Я очень устала. Не мучай меня.

— Вера…

— Прошу тебя…

— Вера…

— Бог тебе судья. Приезжай.

…Она встретила его у своего подъезда. Еще рассчитываясь с водителем, Муравьев заметил на тускло освещенном крылечке тонкую фигурку в брюках и курточке, со спрятанными в карманах руками. И если бы не длинные волосы, перехваченные на затылке в толстый пучок, ее можно было принять за юношу.

Она не пошевелилась, пока он не подошел вплотную, потом протянула руку. Он взял ее ладонь и прижал к своей щеке. Вера осторожно высвободила руку.

— Пойдем побродим, — сказала тихо охрипшим от волнения голосом. — Как хорошо, что ты приехал! Я бы действительно не уснула.

— Вера…

— Давай немножко помолчим, ага? — Она крепко взяла его под руку и прижалась к плечу. — Помолчим, а потом поговорим.

— Сумку эту будем с собой таскать?

— Будем с собой таскать. Когда устанешь, я понесу. Ладно?

— Ладно.

Молча и неторопливо они миновали несколько кварталов погрузившегося в сон города. Лишь одиноко светящиеся окна да такие же одинокие прохожие напоминали о том, что город живет, что кому-то в эти часы не до сна, что надо заступать в ночную смену или закончить к утру чертеж, покормить проснувшегося ребенка или дочитать интересную книгу. А кто-то не спит и потому, что ему просто не спится.

— Значит, скоро ты должен уехать? — неожиданно спросила Вера.

Муравьеву так хотелось сказать, что никуда он от нее не уедет, что им нельзя расставаться, что он что-то придумает… Но сказалось совсем другое:

— Да, Вера. Я должен уехать.

Сказав это, он совершенно неожиданно понял, что его отъезд — не разлука, что дорога на Север — единственно верный путь, который рано или поздно, но обязательно приведет его к Вере. И оттого, что он понял это, ему стало сразу легко и просто.

— Ты мне будешь писать?

— Я люблю тебя, Вера.

Она еще крепче прижалась к его плечу, благодарно пожала руку.

— Дай уже мне твою сумку.

— Она тяжелая.

— Ну, дай. Жалко, да?

— Конечно, жалко.

— Я так и знала, что ты жадина. Ну, дай…

— Самому хочется.

— Ну ладно, — шутливо пригрозила она, — я это тебе припомню… — И неожиданно спросила: — А можно мне на Севере отпуск провести? Мне юг уже надоел. Можно?

— Вера, Север большой…

— А вот там, где ты будешь?

— Там тундра. Скука и пустота.

— Но ведь там будешь ты. Конечно, если ты захочешь…

— Спасибо, Вера…

— Ты мне покажешь тундру?..

— Этой красотой ты быстро насладишься.

— И северное сияние?..

— И это увидишь.

— И тебя хотя бы через день?

— Можно и каждый день.

— Вот у меня уже и есть чем жить. Ожиданием отпуска, потом будет Север, потом воспоминания… Это будет мой лучший отпуск за последние четыре года.

Они еще помолчали несколько минут, прислушиваясь к звону собственных шагов.

— Что стряслось на заводе? — спросил Муравьев.

— Я забраковала всю партию.

— Переживаешь?

— Если бы только я…

— И Катя?

— С Катей плохо. Она допустила ошибку в расчетах. Ее отстранили от должности.

— А тебя?

— Меня тоже отстранили. Но временно. До окончания расследования…

— Что расследовать? Ты же права.

— К сожалению, да.


Когда они прощались возле Вериного подъезда, ночь уже дрогнула под напором нового дня и погасила на востоке не только мелкие, но и крупные звезды.

— Оставь сумку у меня, — сказала Вера. — Не понесешь же ты ее на аэродром?

— Как же это я не понесу, если понесу?

— Тяжелая.

— Здесь бритва, мыло, зубная щетка и даже полотенце.

— Ну, если и полотенце, надо непременно нести. — Она протянула ему обе руки.

Муравьев взял их и обе поцеловал по нескольку раз.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Возле гостиницы сосновый бор на все лады звенел птичьими голосами. Пернатые жители аэродрома славили наступающий день. Муравьев распахнул в номере окно и, не раздеваясь, прилег на кровать. Спать уже было некогда, через час-полтора завтрак, затем развод, приедут летчики, техники, приедет Белый.

Надо сразу ему сказать, что принято решение возвращаться в часть, что задерживаться здесь он не будет. Необходимо побыть одному, разобраться во всем и, уже, когда не останется ни колебаний, ни угрызений совести, с чистой душой поступить так, как подскажет сердце.

Он хотел лишь полежать с закрытыми глазами и, убаюканный птичьим гомоном, незаметно уснул. Полетов не было, и над аэродромом плыла непривычная тишина, изредка нарушаемая шумом самосвала, возившего к летной столовой щебенку. Муравьеву приснилось море, сверкающее ослепительными солнечными бликами, огромный белый пароход на горизонте, тот самый пароход, на котором он с детства мечтает совершить многодневный круиз по морям и океанам.

Проснулся Муравьев от прикосновения чьей-то руки. У кровати стоял Толя Жук.

— Выспался? — спросил он.

— Привет, Толя.

— Уже третий раз захожу к тебе. Спишь как сурок.

Муравьев посмотрел на часы и не поверил: половина двенадцатого!

— Да, придавил я…

— Умывайся.

— Что-нибудь случилось?

— Промой глаза. А то со сна и не поймешь ничего.

— Я же в отпуске. Досрочно вернулся.

— Молодец! Потомки оценят. Пока ты дрыхнул, Женька Шелест майором стал.

— Ну да?!

— Досрочно. За парад.

— Пошел Шелест…

— Звонил. Завтра прилетит.

— Совсем зазнается майор… — Муравьев обнажился до пояса, сунул одним концом в карман измятое полотенце и пошел в ванную комнату.

Вода из крана шла не ровной струйкой, как всегда, а вылетала рваными порциями с фырканьем и стрельбой. Наверное, была пауза в водоснабжении и в систему закачали воздух. Муравьева раздражало это фырканье, и умылся он без того удовольствия, которое получал ежедневно, обливая холодной водой разгоряченный упражнениями торс.

Да, Женька набирает высоту… Майор… Голова и без этого кружится от успехов, что-то теперь с ним станется. Награда командующего, аплодисменты на параде, благодарность главкома, досрочное звание — сплошь медные трубы…

Муравьев вдруг понял, что не вода в кране его раздражает. Совсем нет. Тогда что же? Женькин успех? «Позавидовал ты ему, что ли, Муравьев?»

Пожалуй, другое. Хотелось бы от всей души порадоваться за Женьку, разделить с ним так неожиданно подкатившую бочку меда, если бы не торчала в ней и не шибала в нос эта проклятая ложка дегтя. Ах, Женька, Женька… И самому-то, верно, першит. Впрочем, победителей не судят. Жизнь не остановилась оттого, что Жук и Белый по выговорешнику схлопотали. Все уже и забыли о предпосылке. Главное, что летчик жив, да и машина почти цела, а заслуга в этом целиком принадлежит Женьке. Его успехи на параде — это честь и слава всему полку…

Может, он и прав, что промолчал до поры. Закрутилось бы все совсем в другую сторону. И в результате — одни синяки да шишки. Всем. Ну, не всем, но уж Белому пришлось бы хлебнуть хулы всякой куда покруче, чем за то, что приказал одному технику две машины обслуживать. Тут диалектика простая…

Может, Шелест по-своему и прав. Не всякая ложь во вред, и не всякая правда во благо. Ну, зацепил дерево, ну, просчитался, так после этого он с риском для жизни машину посадил. Минус на минус дает плюс. А что дает плюс на минус? Ну ладно, алгебра тут ни при чем… Не сознался? Но готов был это сделать. Только в той ситуации нелепей ничего не придумать, как встать и брякнуть чепуху, чтобы все в зале от стыда сгорели. А генералу хоть сквозь землю проваливайся или отбирай ценный подарок… Нет, Женька в чем-то, наверное, мудрее его. Вот только техника жаль. Толя Жук пострадал за что? Сидит, думает… Задумаешься…

— Толя, как Ольга?

— Ничего. Уже дома, заходи.

— Конечно, зайду. Закончили обследование Женькиного самолета?

Толя Жук хотел что-то сказать, но лишь неопределенно вскинул брови и, набычившись, покатал языком за щекой, будто в зубах у него что-то застряло.

— Не нашли причину?

— Нашли, — не сразу ответил Толя Жук, глядя в окно. — Прокопенко нашел. Знаешь его? Который мотоцикл тебе давал. Сквозь металл видит, черт старый. Никто его не звал и не просил, а он тут как тут…

Муравьев повесил на спинку кровати полотенце и включил в розетку электробритву. Он еще не совсем понимал, чем недоволен техник. Если найдена истинная причина, то с него будут сняты все подозрения и правда восторжествует. Видимо, найденная отставным старшиной причина подтверждает виновность Толи Жука.

— Ко мне с делом или просто так?

Толя Жук опять не торопился с ответом. Что-то до конца обдумав и решив окончательно, он сел на кровать, снял фуражку, вытер тыльной стороной ладони лоб и сказал:

— Мы нашли под обшивкой дубовую ветку. Свежую. На аэродроме она попасть туда не могла.

— И какие выводы сделали?

— А такие… Он врезался где-то…

Муравьев выключил бритву, свернул шнур и засунул все в футляр из блестящего кожзаменителя.

— Вывод сделали правильный.

— Тут не в чем сомневаться. Дураку ясно.

— Командиру доложили?

— А как докладывать, если ничего не ясно?

— То дураку ясно, то ничего не ясно…

Толя Жук встал, надел фуражку.

— Пойдем-ка лучше на воздух, — сказал он. — Тут у тебя душновато.

На воздухе, как показалось Муравьеву, было еще более душно. Разогретая на соснах смола поблескивала янтарными слезками в извилистых трещинах коры. Пахло скипидаром и теплой землей. То ли от безветрия, то ли от духоты, то ли от непривычной тишины на аэродромном поле, но деревья показались Муравьеву какими-то грустно-поникшими, постаревшими. Будто их вымочили, подсушили и поставили на окончательную просушку.

Итак, тайное стало явным. Сейчас Толя Жук должен спросить Муравьева, знал ли он правду о причине отказа шасси. Что он, Муравьев, должен ответить? До сих пор ему не приходилось лгать в глаза товарищу. Его не спрашивал никто, он не считал нужным вмешиваться. Хотел, чтобы Шелест сам все объяснил. Впутайся он в эту историю, неизвестно — лучше или хуже было бы для всех.

Теперь другое дело.

А если Толя Жук не спросит?..

Муравьев вдруг почувствовал себя так, словно нахлебался какой-то мутной клейкой жидкости: еще минута — и вытошнит. Что его заставляет ловчить, изворачиваться, выискивать для себя удобную позицию, чтоб и волки были сыты, и овцы целы? А следы-то оставлены! И Прокопенко мучить себя не станет: говорить аль нет; он постарается показать себя: мол, рано в запас уволили, я вот еще кое-что соображаю…

Толя Жук будто уловил мысли Муравьева.

— Прокопенко я попросил пока помолчать, — сказал он, отверткой вычищая из-под ногтей засохшую краску. — Надо с ним поговорить.

— С кем? — не понял Муравьев.

— С Женькой, естественно.

— А если он не признается?

— Значит, наши выводы ошибочны. Не станет же он мне заливать…

— Что ж он до сих пор?.. — Муравьева чуть не взорвало это безграничное доверие Женьке Шелесту. — Если ты так уверен в его порядочности, что ж он раньше тебе ничего не сказал? Если врезался, то, наверное же, знал об этом.

— Ситуация. — Толя Жук совершенно неуместно улыбнулся, спрятав глаза за узкие щелочки. — Ты как думаешь — мог он врезаться?

— Он врезался, — сказал Муравьев.

— Где?

— На восьмидесятом километре влево от шоссе. Как раз у тригонометрической вышки. Сбрил как лезвием… Он запоздал с фигурой. Я еще в воздухе заметил, что он впритир прошел у земли. Потом съездил туда на мотоцикле. Все точно. Как в аптеке…

— Ты зря кипятишься, — спокойно перебил его Толя Жук. — Влип он в ситуацию…

— Послал бы я сейчас тебя… В ситуацию… — Муравьев уже и в самом деле начал кипятиться. — Что же это за ситуация, которая оправдывает подлость?

— Не преувеличивай.

— С твоей логикой можно и предателя оправдать. Ситуация! Пригрозили смертью, вот он и выдал друзей…

— Сравнения у тебя…

— Тебя наказали, Белый выговорешник схватил, а он герой!

— Завидуешь ему, что ли?

Муравьев пропустил мимо ушей эту реплику, настолько она казалась ему неуместной и несерьезной.

— Видимо, тебя надо было еще покрепче наказать…

— И чего вы все такие кровожадные? — Толя Жук снова улыбнулся, потом сразу посерьезнел и заговорил быстро, без пауз, как по писаному: — Хорошее с плохим в нашей жизни так переплелось, что хирургия для лечения почти не годится. Вырезая небольшую болячку, зацепишь нервный узел и сделаешь человека инвалидом. Женька — умный человек, недюжинно способный, очень нужный авиации человек. Не то что я. Поймет он свою ошибку, сам себя накажет. А пока у него сердце не остыло, пусть идет на высоту. Помешать ему так просто. Впрочем, что я тебе объясняю… Сам все знаешь. Молчал же до поры. И еще помолчишь… Поломать жизнь человека можно в два счета. Помочь найти себя — вон как сложно. Мы помогли ему вовремя. Может, и не совсем порядочно все это выглядело. Но это вблизи. А издали глянешь — нормально, по-человечески.

Толя Жук поддел ботинком заржавевшую банку из-под сгущенки, и та с ржавым дребезгом отлетела в кусты.

Муравьев проследил за ее полетом и остановился.

— Все, Толя, ты говоришь хорошо. Люди должны быть людьми. И Женька, конечно, человек. Все мы человеками рождаемся. Но откуда появляются скоты? Не с таких ли вот компромиссов они начинаются? Будет в сто раз обиднее, если Женька Шелест не поймет, что он пошел на подленький компромисс. — Муравьев прокашлялся и, почувствовав, что Толя Жук еще чего-то от него ждет, добавил: — Вначале я надеялся, что он сам все скажет, а теперь ему необходимо помочь. Я буду говорить с Белым.

— Черт его знает, может, ты и прав. — Толя Жук посмотрел на Муравьева широко открытыми глазами, тут же отвернулся, отломал с куста прутик и несколько раз со свистом разрубил им воздух. — Мне кажется, Белый все поймет…

Да, если командиру все объяснить не под горячую руку, он поймет. Но захочет ли простить Шелеста?

— Будет молчать твой Прокопенко? — спросил Муравьев.

Толя Жук засмеялся.

— Может, и помолчит до вечера. Только сил у него не хватит. Трудно старику тайны хранить…

Они прошли по тропинке сквозь лес и у опушки присели на бетонную плиту, неизвестно когда и с какой целью брошенную здесь. Даже в солнцепек она сохраняла свою каменную прохладу.

— Нормально съездил? — нарушил молчание Толя Жук.

— Нормально.

— А что до срока прикатил?

— Спешу на Север.

Толя Жук лишь еле заметно улыбнулся и промолчал.

Не верит. Конечно, его спешка выглядит смешно. Из центра Европы, где лето в разгаре, где сосна как сосна растет, а не заскорузлые кустишки, в которых и по нужде не спрячешься, где есть и шоссейные и железные дороги, и до Львова рукой подать… От всего этого, добровольно оборвав отпуск, спешить в серую стынь Заполярья, в край дико-пустынный и до боли однообразный — конечно же, нормальным людям покажется странным.

Но объяснять Толе Жуку причины, толкнувшие его на это решение, Муравьеву не хотелось. Слишком долго надо объяснять. Слишком сложно. Да и себе-то он эти причины еще не успел объяснить как следует, чувствовал подсознательно: надо.

А Толя Жук ничего и не спрашивал. Он еле заметно, щелками глаз, улыбался каким-то своим мыслям и сосредоточенно выковыривал из бетонной плиты гладенький и рябой, как ласточкино яичко, камешек.

— Возьми меня с собой, — сказал он неожиданно.

— Будто я решаю такие вопросы. — Муравьеву вдруг стало смешно. — А ты-то чего?

— Я Север не видел, — тихо ответил он, — а что тебя гонит, не соображу.

— Не у дел я здесь, Толя.

— Летаешь ведь.

— Не те это полеты.

— Какие тебе надо?

— Рабочие. Там работа, Толя, которую я люблю.

Почти у самого горизонта на рулежной дорожке сверкнуло ветровое стекло автомобиля.

— Ты не можешь определить, что там движется? — спросил Толя Жук.

— Могу. Белый едет на «Волге».

— Талант. Будешь говорить с ним?

— Думаю, что надо.

— Обрадуется старик.

Муравьев вдруг ясно представил, как на мгновение погаснут живые глаза командира, отяжелеют веки, огорченно опустятся уголки губ… Что ему сказать? Что Женька Шелест подлец? Что всех обманул? Что не заслуживает почестей, которые ему выданы?

Нет, все это ерунда. Почести ему выданы по заслугам, и Белому надо сказать что-то совсем другое.

— Мне пора, — сказал Толя Жук и встал. Отряхнул ладонью комбинезон. — Надо бы Женьку предупредить о твоем разговоре с Белым. Из парилки — под лед…

— Ты лучше предупреди Прокопенко, чтобы не звонил в лапти. Пустит слух — потом останови его…

— Попробую. Приходи вечером к нам. Ольга будет пироги печь. Она в этом деле гроссмейстер.

— Спасибо, Толя. Я постараюсь. Но твердо не обещаю. Специально не ждите.

— Ладно. — Толя Жук проследил глазами, куда повернула «Волга», и заторопился. — В ТЭЧ поехал. Ну, будет разгон…

Муравьев тоже встал.

— Пойдем. Возьму огонь на себя.

Толя Жук не ответил. Глаза спрятались за щелками век, губы плотно сжались. Он был уже там, в ангаре ТЭЧ, и, видимо, думал о Белом и старшине Прокопенко, сочинял варианты и ситуации, которые могли бы помешать встрече этих людей.

«А что, если сейчас позвонить Лене?» Эта мысль пришла Муравьеву настолько неожиданно и отчетливо, что он торопливо посмотрел на Толю Жука — не догадался ли тот? Но Толя думал о своем…

Позвонить и сказать: одно из двух — или бери Саньку и приезжай, если, конечно, хочешь, чтобы мы были все вместе, или давай к чертовой матери разводиться…

Растеряется? Да нет, ответит спокойно или с издевкой. А вдруг испугается и приедет?

«Вот видишь, — скажет тогда Вера, — я говорила, что нам не следует встречаться. Потому что знала: Лена тебя не отпустит». И еще спросит: «Почему, Муравьев, все это выпало на мою долю?» А про себя подумает, что Лена вот, наверное, проживет всю жизнь рядом с мужем без горя и волнения, хотя ей бы следовало хлебнуть беды: больше бы ценила то, что имеет…

Впрочем, вряд ли Вера так подумает. Это он, Муравьев, так думает. Потому что боль, которую причинила ему Лена, все жжет и жжет, будто рядом с сердцем положили горячие угли.

…Но и ты, Муравьев, хорош. Все ее обвинить хочешь. Во всем она виновата, а ты… Что ты сделал такого, чтобы ей рядом с тобой было интересно? Чем ты заслужил такое особое внимание к себе, а, Муравьев?

— Толя, — они уже подходили к огромному белому ангару с такими же огромными, выкрашенными суриком воротами, — если пошлют тебя на Север, Ольга не заупрямится?

Толя Жук быстро и беспорядочно замигал глазами, губы его смешно скривились: понимая вопрос, он не мог понять, что от него хотят.

— С какой стати?

— Север есть Север. Ни газа, ни парового отопления, ни телевизора, ни универмагов, воду машиной подвозят…

— Вот ты о чем, — Толя Жук улыбнулся. — А что ей город без меня? Поедет, конечно. Впрочем, лучше у нее спросить. — В узких щелках глаз блеснули хитроватые огоньки.

А вот Лена без него нашла себе в городе занятие. И ничуть не страдает, что Муравьев от нее за тысячи километров.

…Командирская «Волга» стояла в тени ангара. Шофер еще издали улыбнулся Муравьеву, и он по-дружески кивнул ему. В ангар ТЭЧ они вошли через бесшумно распахнувшуюся дверку в огромных створчатых воротах. Прохладный от цементного пола воздух был настоян на терпких запахах авиационных лаков и солярки. Голоса гулко уплывали под высокий свод, дробились и гасли в ажурных конструкциях ферм. И люди, и боевой самолет в этом огромном здании казались игрушечными.

Белый отчитывал своего заместителя по тылу за какие-то безобразия на складе ГСМ, резко жестикулировал и выражался, не особенно выбирая слова. Но, увидев Муравьева, сразу сменил тон, протянул руку:

— Дорогой ты мой, откуда?

— Из краткосрочного, товарищ полковник.

— Лена, Санька здоровы?

— Да, спасибо.

Белый повернулся к заместителю:

— Идите и сейчас же наведите должный порядок. Вечером проверю. Уж тогда на себя пеняйте. — И тут же заговорил с Муравьевым: — Когда человек раньше возвращается из отпуска, значит, в этом мире не все устроено правильно.

— Хочу на Север.

— Ты бы мог здесь быть еще целый месяц.

— Не могу, Роман Игнатьевич. Работать хочется.

— Ну, пойдем на солнышко, поговорим.

Толя Жук остался в ангаре. Белый лишь бросил на него какой-то любопытно-плутоватый взгляд и сразу отвернулся. А когда они вышли из ангара, Муравьев только теперь увидел красную «Яву» старшины Прокопенко. Старик наверняка уже все доложил Белому.

— Так в чем дело? — Роман Игнатьевич смотрел на Муравьева, как он умел смотреть еще в те далекие курсантские годы, когда он был для начинающих летчиков и учителем, и другом, и отцом.

— Плохо, Роман Игнатьевич. Лена остается Леной. Дальше — хуже. Что-то не стыкуется у нас.

— Потому что болваном был, когда женился. Все шуточки вам. Что решили?

— Пока ничего. Надо еще подумать. Но…

— Сынишку жалко.

— Я постараюсь, Роман Игнатьевич, сделать все, чтобы он не чувствовал себя сиротой. Буду помогать, буду писать ему, буду приезжать.

Белый вытащил сигареты, закурил.

— Что ж, может, так оно и лучше. Не от хорошей жизни на это идут. Видно, вправду надо. — Белый помолчал. — Через два дня к вам на Север летит транспортник… И учти: будет замена, захочешь ко мне — пиши. Пока живой — все сделаю.

— Спасибо.

— Что еще? Смотришь — как просишь.

— Помогите Шелесту. Запутался он. И сам не выпутается. А летчик талантливый.

— Я все знаю, давно догадываюсь, — вдруг сердито сказал Белый и с размаху бросил в бочку с водой окурок. — Ладно. Молодец, что просишь о нем. А завтра вечером приходи ко мне домой. К семи часам. — И вдруг засмеялся. — Старший сын мой родился. Надо рюмку чая выпить. Ира обещала цыплят табака. Какие-то особенные. С Верой Егоровой готовят. Так что не опаздывай. — Он посмотрел в открытую дверь ангара, и по лицу его снова пробежала тень. Там все еще висел на специальных подпорках покореженный Женькин истребитель.

— Когда рядом любимый человек, — сказал после недолгого молчания Белый, — это, брат, что запасной аэродром: в трудную минуту всегда примет… Подумать, конечно, не лишнее, но смелых решений не бойся. Умные люди тебя поймут. Когда один из двух двигателей останавливается, лететь трудно…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Шелест прилетел домой рейсовым ИЛом. Его встречала только одна Катя. Рано утром он позвонил ей по срочному тарифу и, когда услышал торопливо-сонное «да-да», выложил как в телеграмме: «Прилетаю сегодня, рейс семьдесят пятый, встречай. Целую. Шелест».

— Жень, это ты? — наконец сообразила Катя.

— Я, малыш. Все ясно? Повтори.

— Сегодня, рейс семьдесят пять.

— Умница. До встречи.

Больше она ничего не успела сказать, Женька повесил трубку.

Когда ИЛ набрал высоту, Женька перешел на свободное место у самого выхода и пробыл там до посадки. И как только к распахнутой дверке подали трап, Женька украдкой посмотрел на свои новенькие майорские погоны и первым вышел из самолета.

Катя ждала его у невысокой железной ограды, будничная и грустная. Словно попала на аэродром случайно. И только букет гвоздик, обернутый сверкающим целлофаном, свидетельствовал о том, что она кого-то встречает.

И то, что она была такой буднично-грустной и что, заметив Женьку, не пошла навстречу и даже не улыбнулась, а по-прежнему стояла у ограды, остудило клокотавшие в нем восторги от собственных успехов и не на шутку встревожило.

Женька шел к ней, все убыстряя шаг, и в такт его движению, будто из динамика, сверлило мозг: что-то случилось, что-то случилось, что-то случилось…

— Что-нибудь с ребятами?

— С чего ты взял? — Катя слабо улыбнулась.

— Катя… Но в чем дело?

— Я поздравляю тебя.

— Ну пойдем…

Они вышли в привокзальный скверик, сели на потрескавшуюся от дождей и солнца скамейку. Катя отдала Женьке цветы, посмотрела на погоны.

— Сам пришивал, майор?

— Плохо?

— Ну что ты? Разве ты можешь позволить себе что-то плохо сделать?

— Катя… — Женька чувствовал, что Катя и хочет и не может порадоваться за него. Губы вздрагивают, вот-вот улыбнутся, а в огромных глазах горечь и обида. — Ну скажи, что произошло? На работе?

— У меня нет больше работы, Жень… — Ее плечи обмякли, а по щекам торопливо сбежали две тяжелые слезинки.

Очень далекая, непонятная Катина беда, слезой выкатившаяся из ее удивленных глаз, неожиданно тронула Женькино сердце. Он крепко обнял Катю и как ребенка прижал к себе. Она и плакала, как ребенок, то громко всхлипывая, то шмыгая носом. Женька молчал — пусть уж выплачется — и, не обращая внимания на любопытные взгляды прохожих, нежно ласкал ее, как первоклассницу, получившую первую плохую оценку. Постепенно Катя затихла, осторожно распрямилась, поправила юбку.

— Все в порядке? — спросил Женька и вытер своим платком Катины щеки.

— В порядке.

— А что было не в порядке?

— Они еще пожалеют.

— Безусловно, — поддакнул Женька. — Будут упрашивать…

— И будут.

— Ну, рассказывай. — Женька уже понял, что ничего серьезного не случилось, что ребята живы-здоровы, дом не сгорел, наводнения не было. А неприятности на работе — явление преходящее, и, как потом выясняется, никакие производственные неприятности не заслуживают слез.

— Гады они, вот и все!

— Коротко, но неясно.

— Историю с сетками ты знаешь. Партия ламп пошла в брак. Так вот за эту партию меня, Колышкина и Кристину понизили в должности, а естественно, и в окладе. Егорову вообще отстранил директор от дела. А потом из горкома комиссия. И пошло… Забегали все, как суслики на пожаре. Брак-то дефектная комиссия должна утвердить. Хватились, а половина бракованных ламп уже ушла к заказчику. Я сразу увидела, что в акте заниженная цифра. И не стала подписывать. «Не подпишешь, — говорит, — весь брак за твой счет пойдет».

— Кто говорит?

— Да есть там у нас деятель. Латухин. За Веру остался.

— Не подписала?

— Подписала. Заявление об уходе с завода.

— А с браком что?

— Пусть горком этим занимается. Я все им высказала. И Латухину, и директору, и этим проверяющим. Пойду в школу и буду физику преподавать. И диссертацию защищу. Плевала я на них!

Женька засмеялся. Катя ему сейчас сильно напоминала забияку-воробья. Он хотел ей сказать об этом, но в динамике прохрипело, что прибывает самолет из Киева, а это значит — уже половина второго. В два закончится обед, и тогда найти кого-нибудь в полку будет нелегко.

— Ну, все, малыш, — сказал он Кате. — Все в норме. Сама понимаешь. При любом исходе у тебя есть моя спина, за которой можно всегда укрыться. А теперь о деле…

Женька объяснил ей, какие необходимо продукты купить и что сделать до его прихода.

— Майорскую звезду надо обмыть как положено. Придет человек двадцать. Я только в полк — и сразу домой. Будешь мне помогать, я все сам приготовлю. Задача ясна?

— Угу.

— Выше нос.

Он усадил ее в такси и назвал водителю свой домашний адрес. Машина тихо пошла вокруг огромной клумбы, и он хорошо видел Катино лицо, пока такси не свернуло на прямую дорогу и не скрылось за зеленой стеной кустарника.

По дороге в часть Женька попытался представить, как его встретят однополчане: Муравьев, тот постарается изо всех сил держаться, напускать на себя солидность и обязательно отпустит какую-нибудь шуточку ехидную. Но в конце концов не выдержит и полезет обниматься.

Толя Жук, тот без всяких будет радоваться. Да, надо что-то сделать, чтобы реабилитировать его, оградить от незаслуженных ударов.

Белый опять построит полк и скажет: «Вот вам пример. Будете летать как Шелест — будете и в званиях расти как он». Расцелует…

Надо сразу, до построения, прийти в кабинет и все рассказать. Повинную голову меч не рубит. Да и время прошло, все окончилось в итоге нормально. Пусть доложит по инстанции, снимут с него взыскание… Впрочем, вряд ли. Он-таки нарушил указания, заставил Толю Жука два самолета обслуживать. Тут не поможет эта исповедь. Разве что Толю Жука минует кара генеральская. Да и то, если уже наказали, взыскания не снимут. А вот ему, Шелесту, в испытатели путь закажут.

Женьке вдруг пришло в голову отчетливое сравнение, будто он снова запоздал с выходом из фигуры, и только неизвестно, какое дерево его поджидает впереди. И с этой минуты в его душе поселилось едва уловимое чувство тревоги — где-то кольнет и затаится…

Однако все сомнения остались за проходной полка. Первым его поздравил дежурный по КПП сержант. Шелест знал его в лицо, но фамилия из памяти улетучилась.

— Разрешите, товарищ майор, пожелать вам расти до генерала.

Потом подошли летчики, технари, механики, и эти пожелания повторялись и повторялись, быть может, только в незначительно измененных вариантах. Те, кто знал Шелеста поближе, подчеркнуто звали его капитаном, намекая тем самым, что звание положено «обмыть». И Женька коротко парировал: «Сегодня, у меня дома, в девятнадцать ноль-ноль…»

Когда он вошел в кабинет командира, Белый говорил по телефону. Видимо, с кем-то из старших, потому как при появлении Шелеста лишь кивнул головой на стул.

Закончив разговор, он встал, оперся руками на край стола.

— Ну, докладывай.

Женька по всей форме доложил:

— Представляюсь по случаю присвоения очередного звания «майор» и возвращения из командировки.

— Вчера звонил генерал. Он доволен твоим выступлением. Поздравляю. — Белый вышел из-за стола и подал Шелесту руку. — И с майорским званием поздравляю.

— Спасибо. — Женьке показалось, что как-то уж очень сдержанно и официально говорит командир, но тут же съязвил в собственный адрес: «Хочешь, чтобы все на колени перед тобой падали?» А вслух сказал: — Разрешите, Роман Игнатьевич, пригласить вас к себе на мальчишник. А то не признают майором.

— И правильно, что не признают, — полушутя-полусерьезно заметил Белый. — Справлюсь с делами, приду. Не ждите меня. Что касается твоего перевода, поговорим завтра.

— Ясно.

— Катя твоя как? Переживает?

— На ходу поговорили. Больше плакала.

— Там Ирина моя у них разбирается. Кашу заварили, дай бог расхлебать!

— Роман Игнатьевич, — Женька взволнованно переступил с ноги на ногу, — я хочу… Мне с вами поговорить надо…

Белый перебил его:

— Завтра поговорим. — Он взглянул на часы. — Комдив ждет.

…Выйдя из штаба, Женька сразу почувствовал, что ему невыносимо душно. После прохладного кабинета, с окнами на теневую сторону, прохладного коридора здесь даже среди деревьев воздух казался раскаленным, а безветрие делало его застоявшимся и тяжелым.

Женька снял китель, перекинул через плечо, поддев пальцем за вешалку, и уверенно зашагал к «перелетной» гостинице.

Муравьев наверняка спит. А что он еще может делать после обеда?

Но Муравьев не спал. Дверь в его номер была открыта. Раздетый до пояса, он сидел спиной к выходу за столом и что-то увлеченно читал. Женька подошел неуслышанным, потому что рядом с книгами перед Муравьевым стоял верещащий транзистор. Заглянул через плечо, но определить, что Муравьев читает, не смог.

— Просвещаемся?

— А, появился? — Муравьев встал, протянул руку. — Поздравляю. С успехом, с новым чином! Молодец!

— С чином потом, вечером. Сегодня в девятнадцать ноль-ноль прошу быть у меня. Что хмуришься?

— Толе Жуку обещал.

— Он тоже будет у меня. К нему всегда успеешь.

— Кто знает…

— Я знаю.

— Ты вот как раз и не знаешь. Я завтра улетаю.

— Куда?

— К себе.

— Случилось что-то?

— Надо. Вопрос решенный.

Женька вдруг почувствовал себя так, как в день выпуска из училища, когда на вокзале у него украли чемодан. Ничего там ценного не было — постельное белье да инструмент столярный, однако ощущение бессмысленной потери сразу омрачило долгожданный праздник.

Ему чертовски не хотелось расставаться с Муравьевым, терять его, хотя так или иначе разлука была неизбежной. Ошарашила больше неожиданность.

— Не грусти, — с улыбкой сказал Муравьев и хлопнул его по плечу. — Нас ждут дороги, которые мы сами выбираем.

В его тоне и жестах чувствовалась абсолютная уверенность в правоте своего решения, и перечить ему, тем более отговаривать — только зря терять время.

— Ладно. — Женька по очереди заглянул на обложки книг, которые так увлеченно читал Муравьев перед его приходом, и невольно удивился: — Ницше и Толстой? Юг и Север… Ты даешь!..

— Не познав крайностей, не узнаешь, где середина. — Муравьев отодвинул книги в сторону и высыпал на стол из кулька яблоки. — Угощайся.

— Спасибо. — Женька взял яблоко, вытер его о подкладку кителя и с хрустом откусил розовый бочок. — Что нового здесь?

— Сам позавчера приехал.

Муравьев, вопреки Женькиным ожиданиям, был сух и сдержан, разговор не получался, и откровенничать не хотелось. Видимо, дома не все ладно, если прервал отпуск и сам решил возвращаться к белым медведям. А для подобных признаний нужен особый настрой. Ничего. Расскажет.

— Грустный ты какой-то.

— В природе все разумно. У тебя вот на двоих радости. Все, значит, компенсировано.

Муравьев вдруг улыбнулся и посмотрел Женьке в глаза:

— Ну, что ты хочешь спросить?

— У меня целая пачка вопросов… Поговорить надо основательно. Приходи. И прихвати Толю Жука. Мне некогда его разыскивать. Надо Кате помочь.

— Ладно, придем. — Муравьев легонько подтолкнул Женьку в плечо. — У меня тоже дел — дай бог управиться!


Когда Женька подходил к проходной, его, обдав легкой пылью, обогнал на мотоцикле бывший старшина Прокопенко. Оглянулся и, не останавливаясь, выскользнул в открытые ворота. Обычно он к Шелесту льнул и всегда набивался сам подвезти до дому после полетов. А тут старику изменило зрение — не узнал. Оглянулся, посмотрел — майор. А Шелест — капитан. Сейчас, наверное, едет и думает — до чего же бывают люди похожие.

Женьке вдруг стало весело. И хотя где-то в глубине сознания тлела неугасшая тревога, веселое настроение у него сохранилось до самого вечера. Он разыграл по телефону Катю, шутил с таксистом по пути в детский сад, потом всю дорогу разыгрывал Юрку и Геру: то задавал им бессмысленные загадки, то откровенно надувал, а потом заразительно смеялся над их несмышленостью.

Домой они явились возбужденными и в развеселом настроении. Катя уловила это настроение и тоже будто включилась в их игру. Но где-то около семи вечера она махнула рукой:

— Не трогайте меня! Скоро люди придут, а еще дел сколько.

Женька посмотрел на часы и приказал близнецам уматывать на улицу.

— Далеко не уходите. Играйте, пока не позову. Ясно?

— Конечно, ясно, — ответил за двоих Юрка.

К семи часам никто не пришел.

— И хорошо, — сказала Катя, — а то было бы неловко.

В половине восьмого она повторила:

— И хорошо, что их нет. Все сделали. Сейчас переодену платье и будем встречать твоих гостей, товарищ майор. — Она подошла к Женьке и чмокнула его в щеку.

Женька ободряюще улыбнулся, он заметил, что Катя, как и он, начинает волноваться, хотя причин для волнения не было. Разве что коллективное опоздание гостей.

Когда часы показали восемь вечера, Катя спросила:

— Ты не ошибся, когда приглашал ребят?

— На девятнадцать сказал.

— Все, наверное, поняли, что на девять вечера.

Катя его успокаивала. Она видела — ему не по себе. А он терялся в догадках и никак не мог понять, что случилось. Совещание? Или по тревоге подняли полк? Он бы знал. В доме живут летчики других эскадрилий — тут бы все уже гудело… Видимо, Белый получил от комдива ценные указания и теперь вот доводит их до всего личного состава.

Женька снял трубку и набрал номер дежурного по полку. Сразу же почувствовал, что перепутал две последние цифры, нервно ударил по кнопкам рычага и набрал номер заново.

…Никаких совещаний в полку не было, все давно разошлись по домам.

— Подождем до девяти, — сказала Катя, пряча глаза.

— До девяти, до девяти. — Женьку уже начинало раздражать ее хладнокровие. Он чувствовал, что происходит нечто непредусмотренное и неотвратимое, как стихия, но что именно — ответить не мог.

Никогда он подобного не позволял себе, а тут вдруг налил в фужер водки и выпил, не чувствуя огненной горечи этой жидкости.

Было ясно, что к нему не хотят идти. Никто. Сговорились. Но за что?

Неужели Муравьев раззвонил про тот дуб?

Он снова взялся за бутылку, но Катя отодвинула фужер.

— Меня учил: не знаешь причины — не психуй, — сказала она твердо.

— Знаю, Катя, — ответил он тихо. — Не захотели прийти… Только за что?..

Обида росла, болью подкатывала к сердцу. Еще час назад уставленный закусками стол тихо радовал его предвкушением искренних восторгов друзей; теперь он смотрел на все, что было приготовлено так любовно и мастерски, с тупой досадой и болью.

Зачем? Для кого?..

Катя словно угадала ход его мыслей. Села рядом, обняла, положила голову на плечо.

— Позовем сейчас ребят, — заговорила она певуче, с улыбкой, — усядемся за стол и в семейном кругу обмоем твои звезды. Напьемся, наедимся, песни попоем… Мы вместе — значит, все хорошо.

Да, ни землетрясения, ни потопа не произошло. Подумаешь, пригласил гостей, а гости взяли да и не пришли! Ну и пусть им будет хуже! Интересно, сговорились или каждый сам по себе?.. Завтра будут извиняться, причины сочинять.

— Зови ребят, Катя. Будем ужинать. — Женька хотел все это сказать бодро и весело, но голос дрогнул, и он отвернулся. Обида не хотела прислушиваться ни к каким убеждениям.

Конечно, это Муравьев. Сказал одному, тот другому, и пошло… Но почему они так?!. Ведь каждый в отдельности мог бы понять, что у него не было другого выхода. А Муравьев! Это просто предательство. Удар в спину. За что?

В коридоре коротко звякнул сигнал. Женька даже не поверил. Но ребята знают, что дверь не заперта, значит, все-таки кого-то судьба послала. Кого же?

Женька распахнул дверь.

Перед ним стоял Муравьев.

— Пожалуйста, входи, — Женька прикрыл дверь.

— Не запирай, сейчас Толя подойдет. А где… — Муравьев осекся, увидев нетронутый стол, будто споткнулся о порог. — Почему до сих пор?..

— Тебе лучше знать. — Женька не скрывал раздражения. — Можешь радоваться. Разыграно как по нотам. Могу заверить — воспитательный эффект твоей акции будет завтра продемонстрирован перед всем полком. Ты поступил честно и правильно. Подобных мне выскочек надо учить, как учат шкодливых котят — носом в собственное дерьмо. Все верно. Но, между нами, подло это, Коля.

Муравьев слушал молча. И, как показалось Женьке, изображал человека, не понимающего, о чем ему говорят. И Женька, вопреки желанию, пояснил:

— Кроме тебя, никто не знал, как все было. Ты раззвонил… От зависти, что ли?

Скопившаяся обида искала выхода. Хотелось говорить злые, колючие слова, хотелось, чтобы Муравьев краснел, оправдывался, извинялся.

А тот вдруг горько усмехнулся и посмотрел в глаза:

— Дурак ты, Женька.

Сказал и, круто повернувшись, вышел.

Женька почувствовал, как его вдруг опеленала звенящая тишина, на мгновение мир потерял реальные очертания, словно погрузился в прозрачный водоем, все поплыло, и только большие серые глаза Кати смотрели на него испуганно и неподвижно.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Армейский транспортник, которым Муравьев возвращался в свой полк, был загружен, как говорится, под завязку. В трюме лежали упакованные и намертво закрепленные тросами двигатели для реактивных истребителей, гора свернутого в мотки кабеля, тюки с одеждой, бочки (видимо, со спиртом), ящики с какими-то приборами и еще множество всякой всячины. Пассажиром был только Муравьев. Пока самолет набирал высоту, он забрался в хвостовую кабину к стрелку. За всю службу в авиации ему ни разу не приходилось летать задом наперед. Здесь был почти неограниченный обзор. Крылья машины казались значительно длиннее, чем они есть на самом деле. И еще Муравьева поразила скорость. Сказать, что он ее почувствовал, будет не совсем верно, — он ее увидел. Две густые струи отработанных газов смыкались за хвостом самолета, как смыкается вода за быстроходным катером, отлетали в пространство и с бешеной торопливостью прессовались в толстый, все удлиняющийся черный жгут.

Когда самолет набрал нужную высоту, его позвали в пассажирский салон и захлопнули герметичную дверь. Экипаж был занят делом, и Муравьеву ничего не оставалось, как спать или читать прихваченную еще во Львове книгу научно-фантастических рассказов.

Но уже на первой странице строчки потеряли вдруг содержание, расплылись, и за ними встали из памяти живые лица, живые слова.

…Руки у Веры были в муке, и она то сдувала падающую на глаза челку, то отводила ее тыльной стороной ладони. И каждый раз, поглядывая на Муравьева, грустно улыбалась. Он мог только догадываться, что творилось у нее в душе. Неприятности на заводе, неопределенность во взаимоотношениях с начальством, еще большая неопределенность во взаимоотношениях с ним, Муравьевым. Сколько же сил надо иметь, чтобы носить все это в себе и не показывать, как тебе трудно?..

— Пусть работают, — сказал Белый и потянул Муравьева за рукав. — Это их стихия. Пойдем-ка в мой кабинет. В наше время стало очень модным иметь хобби, — продолжал Белый, когда они вошли в узкую, как коридор, комнату. — Я вот думал, думал, какое бы мне хобби себе сочинить, и решил остановиться на тактике воздушного боя. Правда, эта наука меня давно интересовала, но тогда мы еще не знали слова «хобби». Хочешь, покажу?

И, не ожидая согласия Муравьева, он снял с книжного шкафа стопку толстых альбомов. Открыл первый.

— Это схемы и описания воздушных поединков у озера Хасан. Думаешь, неинтересно? Эге-е… Вот альбом из финской кампании… А вот этот, голубой, — это небо Испании… Здесь бои Покрышкина, здесь — Кожедуба. Это — Глинка. Это — интересные коллективные поединки…

Он перекладывал альбом за альбомом. Некоторые бегло листал, в некоторые даже не заглядывал.

— А вот здесь, — Белый прижал обложку серого альбома растопыренной пятерней, — здесь всего шесть страничек заполнено. Думал, что продолжу эту работу, а ты вот раньше срока улетаешь.

— При чем здесь я, Роман Игнатьевич?

— При том, что здесь анализ наших с тобой поединков. Ты у меня в училище был интересным партнером.

— Мышь против кота, — засмеялся Муравьев. — Воттеперь бы потягаться!

— Я про что и говорю. Да и тогда у тебя все как-то по-своему получалось. Не по схеме. Почему я и зарисовал все… А вот это, — Белый многозначительно помолчал, — это из области моей фантазии. Сочиняю тактические приемы для самолета с изменяющейся геометрией крыла. Ты хоть раз задумывался, что это за машины?

— Задумывался. Думаю, что это будет синтез винтомоторной и реактивной эпох.

— Верно думаешь. А синтез двух тактик должен дать нечто качественно новое. Что это такое, пока никто не знает. Мы сами будем все это открывать… Жаль, что ты не у меня в полку служишь.

Муравьев листал альбомы, потрясенный объемом труда, проделанного командиром.

— Издать бы все это, — сказал он задумчиво.

— Я и сам думал, — согласился Белый, — но все надо делать иначе. Все заново. А у меня уже ни времени, ни сил для этого нет. Здесь все слишком субъективно. Мои догадки, мои выводы, часто не совпадающие с теми, что в наставлениях.

— Показывали кому-нибудь?

— Покажу еще. Надо кое-что завершить. Тебе показываю, потому что уезжаешь. И еще потому, что я хочу продолжить вот этот серый альбом. Чтобы ты не забывал о нем. Договорились?

— Договорились.

— А теперь я пошел на подмогу к женщинам. А ты можешь посидеть здесь. Полистай серенький, кое-что вспомнишь…


Самолет пробил, наконец, толстый слой облаков и словно окунулся в солнечную купель. Муравьев сидел возле иллюминатора с закрытыми глазами, но свет был сильным, как от вспышки электросварки, и заставил отодвинуться в глубь кабины. В плече отдавало мелкой дрожью при каждой встрече с облачными рифами и протуберанцами.

Муравьева начало тяготить одиночество, и он прошел в кабину к летчикам. Пролез под откидным сиденьем борттехника и уселся на холодном металлическом полу в штурманской кабине. Отсюда было хорошо видно, как машина с размаху своим острым клювом протыкает застывшие белопенные скалы.

— Таранит, как в сказке, — сказал Муравьев, но штурман не ответил. То ли не услышал, то ли ему было не до разговоров.

Он то и дело кого-то запрашивал по радио, выслушивал ответы, сверял курс и ориентиры с помощью радиолокационного прицела, вел бортовой журнал и почти не выпускал из рук штурманскую линейку. «Им легче, чем нам, живется», — подумал Муравьев и посмотрел на лица летчиков — те сосредоточенно следили за приборами, лишь изредка перекидываясь короткими фразами. С ними тоже не поболтаешь. Муравьев еще понаблюдал несколько минут, как дробятся о нос самолета вершины облачных гор, оставляя на острие кабины тоненькие струйки воды, и удалился в пассажирский салон. Здесь хоть никому глаза не мозолишь. Можно прилечь, а при желании и поспать. Только сон не шел. Чем дальше на север уносил его самолет, тем отчетливее и острее подступала к сердцу глухая боль.

Жизнь порою круто и жестоко обходится с людьми, и все же Муравьев не мог отделаться от чувства личной вины за все, что случилось в дни его пребывания на новом месте. Не будь его, полет у Женьки наверняка прошел бы иначе. И Белый, и Толя Жук, и сам Женька избежали бы всех неприятностей… Может, и у Веры все было бы иначе. И даже не «может», а точно было бы иначе. Но прилетел Муравьев, прилетел с благими намерениями чему-то научиться, а только все, к чему успел прикоснуться, оборачивалось бедой. И для него, и для близких ему людей.

Почему, например, он летит сейчас совсем не туда, где бы ему хотелось быть? Почему он выбрал одиночество вопреки естественному желанию быть каждый миг рядом с Верой? Почему?..

…В тот вечер она так и не распрямила плеч, была подавленная и задумчиво-грустная. И Муравьеву все время казалось, что уезжает не он, а Вера. Уезжает потому, что не в силах простить обиду, причиненную руководством завода, и еще потому, что Муравьев не сказал ей самые главные слова.

Он отмахивался от этих мыслей, но они упрямо возвращались, и Муравьев догадывался, почему они возвращаются, понимал, что в глубине души он до сих пор на распутье, решение окончательное не принято. Лена — его жена. Чужая и нелюбимая, но жена. И мать его сына. Однако и без Веры он уже не представлял свою дальнейшую жизнь. Твердо знал только то, что нельзя принимать решение сгоряча.

…Подымая тосты за сына, Ирина Николаевна и Роман Игнатьевич вспоминали всякие смешные истории, связанные с их детством, вспоминали годы войны. Верина рука была рядом, от нее шло ровное взволнованное тепло, и Муравьеву не хотелось ни говорить, ни двигаться, только бы вот так все время сидеть рядом и все время чувствовать это доброе, греющее душу и сердце тепло.

Он не выпускал ее руки, когда они шли через притихший ночной город, и когда подошли к ее дому, и даже когда остановились у двери на втором этаже.

— Отдай мою руку, — сказала Вера шепотом, — или сам доставай ключи.

На лестничной площадке было темно, но Муравьев чувствовал, что Вера улыбается и что улыбка эта наполнена любовью и счастливым ожиданием. Он наклонился и отыскал губами ее брови, нос, горячие губы.


Самолет развернулся, и сквозь иллюминатор брызнуло ослепительно яркое солнце. Круглый зайчик пополз по ядовито-зеленым стеганым чехлам сидений, по желтым трубкам, прилипшим к дюралевым стенам фюзеляжа, остановился на вешалке, где ждали своего часа мундиры и брюки, принадлежащие членам экипажа.

А перед вылетом небо было хмурое и неприветливое. Провожать Муравьева пришли многие авиаторы полка. Среди них не было только Женьки Шелеста. Не было и Толи Жука. Но Муравьев знал, что Толе не до него. В тот вечер, когда они должны были идти к Шелесту, у Ольги повторился сердечный приступ, и они оба были заняты поисками машины, транспортировкой Ольги в госпиталь. Командир разрешил Толе Жуку сегодня с утра не выходить на службу.

Но он все же появился. Подъехал к самолету на бензозаправщике, издали жестом позвал Муравьева к себе.

— Извини, — он хотел улыбнуться, но не смог, — я на минутку. Во-первых, удачи тебе, доброго неба. Во-вторых, не забывай про меня, если понадобится техник. В-третьих, напиши Женьке…

— Ты видел его?

— Вчера. Я рассказал ему. Он потом здорово жалел, что подумал про тебя… Не лезь в пузырь, пойми его. Он выгребется, он человек что надо. Белый вчера тоже был у него. Женька знаешь что попросил? Остаться в полку. Рядовым летчиком. Белый согласился, но пообещал семь шкур с него спустить… Напишешь?

— Скажи, пусть он напишет. У него адрес есть. Так будет удобнее.

— Пусть он, — согласился Толя Жук и протянул Руку.

— Ольге лучше?

— Лучше… Ну, вперед?..

Они крепко пожали друг другу руки. Борттехник позвал Муравьева в самолет.


Только два часа прошло с момента прощания, а Муравьеву казалось, что прошли недели и месяцы. Приплюсованные к минутам километры делали время емким и не поддающимся обычным измерениям. Два часа в городе в трех-четырех километрах от Веры, это всего-навсего два часа — сто двадцать минут. Но два часа плюс тысяча километров — это уже целая вечность. А впереди еще сотни минут полета, тысячи километров.

Муравьев положил под голову меховую куртку, вытянул ноги и закрыл глаза. Ровный гул моторов настраивал на ровные, неторопливые воспоминания. Но, что бы Муравьев ни пытался воскресить в памяти, мысли неизменно возвращали его к Вере.

…Вера… Она заснула под утро, когда сквозь тонкую штору в комнату уже сочился рассеянный свет. Заснула сразу, на полуслове, оборвав рассказ о своем заводе. Муравьев, затаив дыхание, вглядывался в ее лицо, стараясь глубже запомнить дорогие черты. Ему очень хотелось погладить ее плечо, выглядывающее из-под кружевного выреза ночной сорочки, но он боялся пошевельнуться, чтобы не спугнуть ее сон и не разрушить сказочное волшебство этого прекрасного мгновения.

Вера спала недолго, с какой-то неземной доверчивостью положив голову на его плечо. А когда открыла глаза, ее лицо озарилось счастливой улыбкой.

— За что мне такой подарок? — тихо шептала она. — За что?..

— За любовь твою.

— Я буду любить тебя все время. Вот увидишь…

В ее голосе звучала безграничная убежденность и вера.


…Потом он шел по утреннему городу в часть и рядом с ним шагало это ее уверенное: «Вот увидишь…» Он слушал в минуту прощания напутственные слова Белого, и вместе с этими словами звучало ее убежденное: «Вот увидишь…»


— Ну, тронули, — сказал перед взлетом командир экипажа, отпуская тормозной рычаг, а Муравьеву опять слышалось: «Вот увидишь… Вот увидишь…»

И теперь, когда Вера и все с ней связанное были где-то в ином мире, в ином измерении, он все еще слышал ее счастливое: «Вот увидишь…» и чувствовал, как отступает боль и вместо изматывающих душу сомнений возвращается спокойная убежденность, что все идет хорошо, и такая же спокойная уверенность, что жизнь продолжается и впереди еще бесконечно много прекрасных и упоительно счастливых мгновений.

МНОГО — МАЛО

1. ДИМКА

Это было удивительное утро! Беззвучно подымающееся из-за далекого горизонта солнце заалело в облаках, потом рванулось к северу и югу и, наконец, заполнило собою весь мир. А присмиревшая и удивленная земля молчала, будто ждала какого-то чуда. И оно действительно свершилось: высокое, подернутое густой паутиной небо вдруг заискрилось и косо обрушило на землю тугие нити дождя. Гулкая дробь рассыпалась по жестяной крыше, зашуршала в тополиных листьях. А за домом тут же взметнулось пламя ярко-оранжевых и фиолетово-сиреневых сполохов радуги.

Этот необыкновенный дождь дарил земле свежесть, тепло и влагу, наполнял все живое откровенным восторгом. Хотелось кружиться и кричать.

И я кружусь посреди двора, широко раскинув руки. Я не хочу прятаться от дождя, похожего на серебристую сказку, не хочу уходить с этого пятачка, потому что отсюда очень хорошо видно ее распахнутое окно.

— Ва-а-ля!..

Пусть хоть одним глазом глянет во двор, услышит забытые запахи росных трав.

— Валя!

Я подставляю лицо дождю, и распахнутое окно уходит в сторону, плывет по кругу. Быстрей, быстрей!.. Но вот в нем показывается склоненная набок голова, прищуренные от яркого света глаза. И я замираю, не в силах оторвать от них взгляда.

— Димка, — улыбается она, — тебе не стыдно? Я ведь после дежурства, только-только заснула…

Я молчу и смотрю на ее протянутые к небу руки, вижу, как быстрые сверкающие капли разбиваются о ее ладони. Мне хочется громко-громко смеяться. Ну неужели трудно понять, что я обязан был показать ей это необыкновенное, умытое росами солнце, эту радугу и что-то еще такое, что можно увидеть и понять только солнечным дождливым утром.

— Ты, Димка, невозможный тип! — говорит она ровным тоном. — Не смей кричать.

Валя показывает мне кулак, но от окна не отходит, смотрит, как я мокну, как на голову мне падают увесистые капли прохладного серебристого дождя. Первого вестника лета. Мне неудержимо хочется кричать. И я кричу:

— Борька-а! Борис!

Нечего и ему дрыхнуть. Третий день человек в отпуске, сколько можно отсыпаться… Да и дождь такой он вряд ли видел на своей Камчатке.

— Все, — говорю я Вале, — шуметь больше не буду. Спи.

— Признательна за заботу, — кивает она как бы с обидой, но глаза улыбаются, благодарят. — Попробуй усни, если ты весь дом на ноги поднял. Ненормальный…

Она смотрит в небо и снова щурит глаза, и мне очень не хочется, чтобы окно на втором этаже опустело и вместо серых улыбающихся глаз на меня смотрели холодные стекла. И Валя, конечно, понимает меня, и знает, что, если отойдет от окна, я снова буду звать ее. И поэтому она не отходит, и смотрит, как сыплются с прозрачной высоты сверкающие в солнечных лучах водяные шарики.

2. БОРИС

Должен вам доложить, что быть отпускником превеликое удовольствие. Особенно если ты почти три года не появлялся в родных краях. Чертовски интересно! Девчонки превратились в девушек, ребята переженились…

— Борька-а! Борис!

Это Димка горлопанит во дворе. Вот еще великовозрастное дитя. До двадцати четырех лет дожил, а так и остался школяром. Жаль, не повезло ему с ухом, что-то там обнаружила медицина. Сейчас вместе бы летали. Малый он отчаянный, железный летчик был бы. А из-за уха в технари пришлось идти. Димку я люблю. Многих друзей растерял по свету, а вот с ним крепко спаялись. С пятого класса сидели за одной партой. Даже девчонки нам одни и те же нравились. Только Димка никогда не сознавался в этом… Кино!

Ну что же — вставать иль не вставать? Юрка уже шумит электробритвой. А что делать, если встану? Про тайгу слушать? Эх, доля отпускника…

— Юра! А к чему ты подключаешь бритву в тайге?

Юрка смеется:

— Думаешь, мы живем как пещерные люди? У нас в партии своя электростанция, и десять раз в день самолет садится. Вставай. Димка тебя зовет. Под дождем во дворе мокнет.

— Чудит все?..

Мне тут про него рассказывали прямо анекдоты. Какую-то рационализацию в части провернул, а его не поддержали. Он приехал в отпуск — и на авиационный завод, где работал до училища. Там конструкторы глянули, ахнули, за чертежи — и в Москву. Кто-то приезжал из части, извинялся, просил молчать… А в прошлом году Димку чуть не судили. Был в отпуске, по вечерам с дружинниками ходил. Во время одного из дежурств отлупил Ромку Короля, есть тут у нас в городе типчик один, чтобы тот не попрошайничал возле «Интуриста» и не позорил народ.

Избил он этого подонка добросовестно. Король заактировал у врачей побои — и в суд. Димке повезло, среди народных заседателей оказались знавшие его люди: директор книжного магазина и заведующий отделом социального обеспечения. Первый вспомнил: Димка перед уходом в армию был лучший в городе общественный распространитель книг.

— Мне он, откровенно говоря, когда-то здорово надоедал, — сказал заведующий отделом соцобеспечения, — в адвокаты записался, пенсии старикам хлопотал. Настырный такой. Но если его лицо рассматривать с моральной точки зрения…

В общем, Димка отделался легким испугом.

С чудинкой малый. Вон, пожалуйста, еще один вам номер — стоит посреди двора под дождем. Промок до ниточки. С кем-то разговаривает.

Дождь вылепил из Димки скульптурную фигуру, выделяется каждая мышца. Весло бы ему в руки — и можно ставить у входа на водную станцию. Димка стал высокий и крепкий, как олень. У него доброе и мужественное лицо. Будь чуть посмелее, все девчонки липли бы к нему… Провинция. Тундра. Учить надо.

А девочка эта — в порядке. Валей, кажется, звать. Если ничего другого не подвернется, можно заняться на время отпуска. Два месяца. Надо время как-то убить. Можно даже к Дашке махнуть, только опять эти слезы… Никак не поймет, глупышка, что я не гожусь в мужья, хотя жена из нее получилась бы. Все данные. К тому же красива. Красива, как и Дина Сорокина. И случись со мной то, что случилось с Сорокиным, сбежит к другому через полмесяца. Тамара, та белеет и дрожит, когда я сравниваю ее с Диной, но эти женские фокусы мы знаем.

Тамара провожала меня в отпуск до калитки аэродрома. Почему-то вылет задерживался, и я долго через круглый иллюминатор видел ее, съежившуюся от холода, у невысокого заборчика. Она очень легко оделась, хотела быть красивой. И если бы я вышел в эту минуту и сказал «летим вместе», она бы села в самолет, ничего не спрашивая. Это точно. А если меня не станет через полмесяца?.. Нет, я не вышел из самолета, и она одиноко стояла у невысокого забора, пока наш ТУ не отбуксировали на взлетную полосу. И даже когда мы взлетели, мне кажется, я видел ее голубое, как небо, платье. Может, я и зря так зло шутил в последние минуты. Она ведь не заслужила…

А, к бесу это самокопание! Заслужила, не заслужила… Все хороши до времени. И эта Димкина врачиха наверняка не лучше. Надо будет присмотреться, что это за птица, да Димку вовремя предостеречь. А то клюнет малый на мормышку и будет всю жизнь мучиться. Димка достоин красивой судьбы и красивой любви. И если бы он служил рядом со мной, я бы сумел уберечь его от горьких разочарований. Слава богу, что хоть в отпуске встретились. Время отпусков сейчас стало самым модным временем для поиска невест.

3. ДИМКА

Промокший спортивный костюм висит на балконе, а я надеваю отутюженные мамой брюки, тужурку с золотыми погонами и топаю к Борису. У них в квартире сейчас все вверх дном — сразу два отпускника. Геолог и летчик. Тетя Соня сбилась с ног, но светится радостью. Юрий Алексеевич помогает ей на кухне, Борис прихорашивается у зеркала.

— Ну что, — спрашивает он меня, — промыл мозги цыганским дождиком?

Борьку трудно чем-нибудь удивить. Даже таким необыкновенным солнечным дождем.

— Милый Димка, — хлопает он меня по плечу, — от этого солнечного блеска у меня в глазах рябит. Пробьешь облака — малахитовая шкатулка. И чуть ли не каждый день. На перехват однажды под радугой прошел, как под триумфальной аркой. А ты цыганским дождиком удивить хочешь. Кто эта красавица, что в окошко выглядывала?

— Так Валюшка же… Я тебе говорил уже — соседка, детский врач.

Борис перестает бриться, стрельнув в меня плутоватым взглядом. Мы ровесники, но мне всегда кажется, что он старше меня, по крайней мере, лет на пять.

— А если подробнее?

— В прошлом году институт закончила. В детской клинике работает.

— И все?

— Ну, знаешь…

— О боже! Меня всегда умиляет твоя младенческая наивность и розово-юношеская романтичность… Ладно, маэстро, сам выясню. На день рождения завтра приглашу. Придет?

— Я знаю?

Мне не хотелось говорить с Борисом о Вале. Конечно, она придет. Чтобы Валя — да вдруг отказалась… Смешно думать. Как-то в воскресенье говорю: «Пойдешь со мной за грибами?» Она даже запрыгала от радости. На целую неделю потом разговоров было, каждое дерево вспоминала. Недавно получил перевод из части и в шутку сказал: «Может, в ресторан завалимся?» — «Димка, ты гений! Это же здорово!» А после призналась, что ни разу не была в ресторане. На стипендию не шибко развернешься. А помогать Вале некому было. Она детдомовская. Теперь самостоятельный человек. Врач. Авторитетная личность. Во всяком случае, так утверждает моя мамаша. Она попросила Валю на время отпуска надо мной шефство взять, оказывать положительное влияние. Мне что, мне даже интересно. Пусть влияет! Но если об этом узнает Борис, мне крышка. Он же зубоскал. Чтобы поиздеваться, не пожалеет ни брата, ни друга.

— Так куда мы рулим? — Борис приглаживает вьющуюся шевелюру, застегивает китель. — С девчонками знакомиться? У тебя-то как на этом фронте? Скоро женишься?

— После тебя.

— Не жди, Димка, вечной девой останешься. Я, между прочим, уже хотел… — Борис вдруг умолк, достал папиросы, отвернулся к окну. Закурил. На его лице промелькнула скрытая боль, затаилась в уголках губ. — Потом комэска у нас разбился… — Голос у Бориса вдруг охрип. — Жена его, не поверишь, через полмесяца вышла за другого. Вот так. Ты не поверишь, конечно…

Я не хотел верить. Я каждый день вижу жен наших летчиков. Дикий Север, тундра, но ни одна не пожаловалась, ни одна не сбежала. Только Борис, наверное, говорит правду. Слишком круто сошлись его крутые брови и слишком яростно жевал он мундштук папиросы. Наверное, этот комэска был хорошим парнем.

Я подарю завтра Борису кинокамеру «Лада». Пусть снимает. Когда-то в школе он бредил киносъемкой. Писал сценарии, посылал их куда-то. И никогда не говорил, что ему писали в ответ. Только в тот день, когда ему приходил конверт, украшенный огромным фирменным штемпелем, Борька ходил молчаливый и злой. Что-то ворчал себе под нос и тихонько поругивал тех, что «сидят там и ни черта не соображают…»

Может, он уже и остыл к киносъемке, но хорошая камера вернет ему прежнюю мечту. Пусть попытается сделать фильм. В Борьке живет художник, у него должно получится.

4. БОРИС

Ну, Димка, такие деньги ухлопал! Хочешь не хочешь — придется снимать. А хороша машинка. Засниму Камчатку и привезу ему. Жаль, пленки нет. Сейчас бы отснял свой юбилей.

Черт, двадцать четыре года… Вешай меня, а я не знаю — много это или мало. Перед самым отпуском у меня над океаном отказал двигатель. Океан штормил, с высоты казался мрачным и тяжелым. Я отчетливо представил смерть. Так отчетливо, что весь похолодел. Ужас свел скулы. Я не мог доложить о случившемся. Самолет падал в океан. Тогда мне показалось, что прожил я очень мало, что, в сущности, я совсем мальчишка, и мне по-мальчишески было жаль себя.

— Отказал двигатель, — наконец выдавил я.

— Ну отказал… Ну и что? — спокойно и даже сердито ответил командир полка. В этот день он руководил полетами. — Не знаешь, как запускать?

С полковником у меня был воздушный бой. Я выиграл его. Я тогда чувствовал себя опытным летчиком, взрослым мужчиной. А тут понял: против него я действительно мальчишка. Мгновенно найти слова, тот единственный тон, которым можно в момент смертельной опасности вернуть человека к жизни — вот в чем зрелость, вот он — опыт.

Мне всего двадцать четыре.

Уже двадцать четыре.

Черт! Много это или мало? Если много, то почему таким ужасом цепенела душа над океаном, почему я чувствовал себя беспомощным младенцем, в сущности совсем не знающим жизни? А если мало, то откуда у меня это чувство превосходства перед Димкой? Мы же ровесники.

— Димка…

Димка ничего не видит и не слышит. Перед ним сейчас Валя. Она вся какая-то светлая, возбужденная. Она чертовски хорошо одета, будто с обложки журнала мод: обнаженные плечи, юбка-колокол, каблучки в золоте. Шпарит Есенина наизусть, как артистка.

— Димка, — я шепчу в самое ухо, чтобы не нарушить поэтическую атмосферу, — слышишь, Димка, скажи мне честно: двадцать четыре — много или мало?

— Подожди, потом…

У него в глазах она, белая и светящаяся, с красиво отброшенной прядью волос. У нее легкие и мягкие жесты. Только теперь я догадываюсь, что творится в Димкиной душе. Мне смешно и немножко грустно. И даже чуточку завидно.

— Дим, какого же беса ты молчал? Идиот влюбленный…

Димка растерянно краснеет, смешно хлопает длинными ресницами. Кино прямо…

— Ладно, ладно. Одобряю. Ни пуха, ни пера. На свадьбу чтоб позвал.

Двадцать четыре… Почему же мне никогда не хотелось стоять под дождем посреди двора? И никогда я не хлопал, как Димка, ресницами. Были же у меня девчушки не хуже Вали. Были. И все было просто, доступно, совсем не так. А мне ведь, как и Димке, двадцать четыре.

— Димка, ты ответишь мне? Много или мало — двадцать четыре?

— Это как жить… Я так мыслю.

— Философ доморощенный.

5. ДИМКА

Борис выдумал проблему — много ли двадцать четыре? Все только начинается. Первая стружка.

— Все только начинается, Борька.

Пусть думает. А я приглашаю Валю на танец.

Она подымается навстречу мне какая-то солнечная, с блестящими, словно омытыми утренним дождем глазами. Мне хочется хоть немножко ужаться, стать ниже, меньше, потому что рядом с ней я выгляжу огромным бегемотом. У нее узкая, нежная рука. Мама говорит, что от прикосновения этой руки умолкают самые горластые дети.

— Димка, ты меня не оставишь одну? — У нее сонный голос. — Меня заставили выпить несколько рюмок вина. Не оставишь?

— Может, тебя домой отвести?

— Нет, я не хочу домой, — ее голос становится детски-капризным. — Я хочу с тобой танцевать.

Она кладет на мои плечи обе руки и доверчиво прислоняется к моей груди. Мягкие светлые волосы щекочут мне подбородок, шею. Сердце уже не стучит, а мечется пойманной птицей. Я чувствую себя так, словно какие-то теплые упругие потоки легко подхватили меня и несут в заоблачную высь…

Нас толкают, и я бережно прижимаю Валю к себе. Хочу что-то сказать, но во рту сухо, язык приклеился.

— Димка, — она прильнула ко мне, смотрит снизу вверх тепло и преданно. — Ты очень хороший, Димка.

Меня бьет дрожь. Я осторожно опускаю ее в кресло и, схватив зачем-то на столе бутылку с минеральной водой, выбегаю на улицу.

Что-то произошло. Какая-то древняя тайна приоткрыла мне свою дверку. Тревожную и желанную. Что-то заполняло меня всего с ног до головы необыкновенным восторгом, хотелось обнять мир, бежать навстречу загадочному свету далеких звезд. И я побежал, размахивая бутылкой…

В какой-то миг промелькнула мысль: «Надо вернуться, черт знает что подумают…» Но ее тут же вытеснила другая: «Пусть думают! Разве это имеет сейчас какое-то значение?.. Пусть думают что угодно!.. Ведь уже ничего не изменится. Я все равно знаю, что есть на земле Валя. Есть насыщенные солнцем и серебристым дождем мягкие пахучие волосы, есть самые красивые в мире глаза, излучающие такой же мягкий свет, как эти звезды, и еще есть голос, единственный и неповторимый ее голос, сказавший такие необыкновенные слова: «Ты очень хороший, Димка…»

6. БОРИС

В этом мире происходят необъяснимые вещи. То человек был на седьмом небе, то вдруг сорвался и вылетел из дому, как пробка из шампанского. Хоть бы сказал, в чем дело, все-таки я именинник и с этим надо считаться. Кино, да и только. Даже не кино… Детские ясли. И что она ему выдала? Улыбается, сидит как ни в чем не бывало. А тот великовозрастный младенец сейчас может натворить такого, что все святые ахнут. Я толкнул локтем брата.

— Юр, ты покомандуй тут, я Димку приволоку. А то еще под машину попадет.

Я нашел его недалеко от нашего дома на детской площадке. Он сидел под грибком на краю песочницы и уговаривал здоровенного бродячего пса допить оставшуюся в бутылке воду.

Я присел рядом, закурил.

— Что случилось, Дим? Она тебе обидное что-то сказала?

— Нет, Борис, — Димка в обеих ладонях держал псиную морду. — Валюшка — святой человек. Я утоплюсь, если услышу от нее хоть одно обидное слово.

— Розовая наивность. Женщины силу любят. Нахальство, если хочешь. А таких, как ты, страдателей, они презирают. Уяснил?

Димка улыбается.

— Ахинею ты, Борис, несешь. Это же святая женщина.

— Эх ты! — Меня злила его дурацкая наивность. Увидел бы хоть раз, как через полмесяца выходит замуж жена погибшего летчика. Узнал бы им цену. — Идем! Я тебе кино покажу. Святая…

Мы идем пустынной улицей. Опустив голову, за нами бредет пес. Вот и дом наш.

Димка остается в кухне. В комнате кружатся пары, и я прохожу в угол, где Валя перебирает пластинки.

— Разрешите?

— А где Димка?

— Скоро будет…

— Валя… — Мы уже почти рядом с дверью на кухню, — вы не обидитесь, если я, как именинник, попрошу вас исполнить одно мое желание?

— Если не трудное. — Она кокетничает, как это умеют делать все женщины. Она — «святая». Ах, черт меня задери!

— На моем празднике вы самая красивая… — Еще немножко к двери, и Димка все увидит. — Я хочу, чтобы вы подарили мне один поцелуй… И я увезу его в своем сердце на край света, подниму за облака, к самому солнцу.

— У-ух, как далеко и высоко… Сейчас целовать или когда будете уезжать на край света?

Я делаю последний шаг. Куда? Зачем? Что я делаю?!

— Да, сейчас, здесь.

Мы останавливаемся у открытой на кухню двери. Димка нас видит. Я чувствую запах ее губ. Я отчетливо понимаю, что еще не поздно опустить занавес и остановить эту дурацкую комедию, но во мне уже сидит злой бесенок и издевательски хохочет над моей нерешительностью. Я наклоняю голову, и Валя, приподнявшись на цыпочки, с улыбкой целует меня в губы…

7. ДИМКА

Мне до сих пор кажется все случившееся дурным сном. Непонятным, бестолковым сном. Через минуту-другую отправится поезд, а я не хочу выходить на перрон. Там меня ждет Борис. Я не знаю, о чем говорить с ним. Меня до сих пор мучит вопрос: зачем он это сделал?

Дурной сон. Все.

…Они остановились в трех шагах от меня. Я сжался, будто во мне вдруг закрутилась тугая пружина. Огромная, сильная. И только их губы встретились, что-то сорвалось, срезало шплинт, и пружина распрямилась, как удар молнии. Борис отлетел в угол под вешалку. Валя вскрикнула и испуганно зажала ладонью рот. Я бросился к наружной двери. Очень долго не открывался английский замок…

На крыльце споткнулся о металлический скребок, упал, затрясся. У меня уже не было сил сопротивляться нахлынувшим чувствам. Не знаю, сколько я пролежал. Очнулся от прикосновения тяжелой руки. Это был Юрий Алексеевич, Борькин брат. Он держал стакан и бутылку с минеральной водой. Шумно промчался по опустевшей улице последний трамвай. Я выпил шипучей воды, вслух подбодрил себя:

— Ничего, переживем.

Потом мы сидели на каком-то бревне возле сарайчика. До самого рассвета. Он терпеливо слушал мою исповедь. Я торопился выговориться. Затем слушал Юрия Алексеевича о Байкале, тайге, геологах.

Я знал уже, что больше не останусь здесь ни одного дня, потому что рядом с ней жить не смогу. Скорее в часть, к самолетам! Там работа. Очень много работы.

Мне повезло, что в тот день мама дежурила и не видела моих сборов. Кто-то приходил, но я закрыл дверь на ключ и не отвечал ни на чьи звонки. Я боялся встречи с Борисом и еще больше с Валей. В груди было так больно, словно часть сердца зажали в тиски.

За час до отхода поезда я написал маме записку, вызвал такси и уехал на вокзал. Я радовался, что отъезд мой был не замечен. Но, оказывается, я и в этом ошибся. Каким-то образом Борису это стало известно.

Через несколько минут поезд отойдет от платформы. Я вижу его через запыленные окна вагона. Он в парадной форме. Губы плотно сжаты. Он ждет меня. Я не выйду.

8. БОРИС

Может, это и хорошо, что он не вышел. Что бы я ему сказал? «Прости?.. Не обижайся?.. Я не нарочно?.. Я нарочно?..»

Поплыли мимо черные квадраты окон. Замелькал отраженный перрон. Смешались звуки. Лишь один все отчетливей пробивался к сознанию: «Чак, чах-чах… чак, чах-чах… Нарочно — ненарочно… Нарочно — ненарочно… Много — мало… Много — мало… Чак, чах-чах…» И спокойное, уверенное Димкино: «Это как жить…»

…С пятого класса мы сидели на одной парте. Перед выпускным вечером от школы до дому бежали. Чтобы отнести аттестаты. За калиткой развернули и сверили: у меня одной пятеркой было больше.

Димка весь вечер крутился волчком, организацией всякой был занят. Мне поручили развлекать девочек, и я добросовестно нес свой крест.

…Когда я был на четвертом курсе, Димка закончил училище. Я уже тоже летал. Техника пилотирования, стрельба, маневр, посадка — все это я выполнял как бог. Меня уверяли, что я рожден для неба. Мои портреты висели на всех почетных местах. Были в газете. Девушки из летной столовой вырезали и хранили. В их числе была и Дашка.

Нам тогда стукнуло по двадцати одному. Я спешил быть взрослым. А он чудил. Открыл в банке счет для поступлений от благодарных сограждан на памятник какому-то композитору. Меня заставил прислать деньги. Мой взнос оказался первым и последним… Из-за каких-то обиженных мальчишек учинил скандал в школе… В двадцать один Димка оставался мальчишкой.

…Далекая и седая Камчатка. Первый самостоятельный вылет. Второй, третий… «Бой» с командиром… Тамара. Она хороший человек. Я, кажется, люблю ее. Но мне ни разу не хотелось стоять под дождем возле ее окна.

А когда погиб Сорокин, когда через полмесяца его Динка ушла к другому, я, ослепленный ненавистью к женщинам, мстил Тамаре, наслаждался ее болью, пока не улеглась боль во мне. И я уже не верю в искренность прекрасного пола. Нет среди них святых. И не моя вина, что я сделал это страшное открытие.

…«Это как жить».

Разве я жил плохо? Разве искал путей легких? Так почему же я сорвался в штопор? Димка, желторотый Димка вырос. Обогнал меня. Не вышел из вагона… Не выглянул.

Где же ты меня обогнал, Димка? На каком повороте я незаметно для себя потерял скорость и высоту? Или таких поворотов в моей жизни уже не один и не два?

Как хотелось, чтобы в эту минуту кто-то добрый и мудрый разобрал мою жизнь по частям, разложил по элементам и показал мне узлы, в которые проникла ржавчина. И вместе с тем я четко понимал, что это я должен сделать сам. Только сам, и больше никто.

9. ДИМКА

Смешно и грустно. Дурной сон. Все. Где и когда мы не поняли друг друга? Я люблю Бориса. Я гордился и дорожил его дружбой, с нетерпением ждал письма с далекой Камчатки. Теперь не буду ждать. Мне все безразлично. Лишь чуть-чуть леденит душу надвигающееся одиночество: ни Бориса, ни Вали. Так неожиданно, так сразу. Смешно и грустно.

…Вторые сутки идем морем. Пароход образца тысяча девятьсот …надцатого года. Море — чудо! Красивое и загадочное. Сейчас оно сердится, и наша посудина летает на волнах, как пустая консервная банка. Валюшка бы посмотрела…

…Да, я думаю о ней. Я не хочу думать, а вот думаю. А мне не нужно этого делать, потому что при каждом воспоминании холодная боль пронизывает насквозь. Становится жутко и непонятно. Все плывет. Хотя ничего непонятного нет. Борис — летчик, я — техник. За ним и в школе девочки бегали. Да и осуждать ее у меня нет права. Просто надо все забыть. Взять и постепенно все забыть. И я это сделаю. Говорят, что расстояние и время — добрые помощники в таком деле. Как будет со временем — кто его знает, а с расстоянием нормально. Сейчас здесь восемь утра, а там, в нашем городе, — три часа ночи. Валя спит. Или дежурит возле своих подопечных малышей.

…Море шумит сердито и загадочно. Через иллюминатор летят в каюту брызги. Мелко вздрагивают от работы машин тонкие переборки…

…Если я не ошибся в подсчетах, сегодня она дежурит. Сидит, может быть, в эту минуту у детской кроватки, считает учащенный пульс и думает обо мне. Да нет же, при чем здесь я?..

10. БОРИС

Ее сменят в пять утра. Я на четыре поставил будильник. Зачем все это делаю — не знаю. Меня несет-несет, будто отказал двигатель, и я не могу нащупать кнопку запуска. Но не идти же ей через весь город одной в такую рань! Встретится какой-нибудь дурак, обидит. А мне все равно нечего делать, отпускник. Днем отосплюсь.

…После того вечера она стала тихой и задумчивой. На мое «здравствуйте» отвечает торопливо, не поворачивая головы. Она стыдится за себя, за Димку и не знает, что ни она, ни Димка ни в чем не виноваты.

«От пошлости до подлости — один шаг», — сказал мне Юрий. Никогда не думал, что докачусь до пошлости. Юрий зря не скажет.

Куда меня несет? Что я хочу доказать? Что все похожи на Дину Сорокину? Тогда какого я беса дежурю часами под ее окнами? Встаю на рассвете, чтобы увидеть, как она уходит на работу. Жду дотемна у подъезда, чтобы сказать «добрый вечер». Зачем все это? Для доказательства?

«От пошлости до подлости — один шаг». Не этот ли шаг я хочу сделать? Не этот ли шаг?..

Будильник не успел раскрутиться. Я сразу накрыл его ладонью. В глазах ясность, будто сна и вовсе не было. Брезжит рассвет, пустынны улицы. Надо вернуться… Шаги гудят, будто я иду по натянутому брезенту.

…Она на крыльце надевает легкий плащ и, уже уходя, напоминает медсестре, Димкиной матери, что через час какому-то Костику необходимо сделать инъекцию. Ловлю себя на том, что любуюсь ее светлыми волосами, спокойным блеском глаз, грустной, похожей на тихий рассвет улыбкой.

— Доброе утро, Борис, — говорит она таким тоном, будто ей давно известно, что в пять утра я буду торчать возле клиники. — Знаете, Димка письмо маме прислал. Я его только что читала.

Мы идем почти рядом. Ее руки в карманах плаща. Шея высоко обернута голубой косынкой. Она смотрит на носки туфель, лишь иногда встряхивает головой, чтобы отбросить непослушную прядь. И все говорит, говорит…

— У них там уже все время день. Димка на охоту в тундру ходит, медведя видел живого… А речка знаете как называется? Чая. Правда, смешно? Димка уже внедряет свою рационализацию. К ним теперь самолет рейсовый летает. Недавно ввели…

Все верно. Все хорошо. От Димки идут письма. Но не мне и не ей.

…Вам приходилось видеть, как лопаются почки? Трескается коричневая кожура, и в узкой щели появляется зеленый язычок Нежный такой, неокрепший. Но это уже будущий листок. И когда кругом голо, листок кажется чудом.

Что-то лопнуло и во мне. Я вдруг удивительно ясно понял, как прервать этот затянувшийся полет с остановленными двигателями. Кажется, я наконец нащупал злополучную кнопку запуска.

Нельзя так любить себя, черт побери! Разве не она, не любовь эта, сковала меня страхом над океаном? Разве не она толкнула на подлость? Самовлюбленный идиот!

— Валя, — говорю я тихо, — посмотрите, какое чистое солнце всходит…

— Росой умылось, — говорит она. — А у Димки все время день… — И вдруг подымает на меня глаза. Они переполнены горем и ненавистью. Последнее в мой адрес. Мне становится холодно.

11. ДИМКА

Снова у нас похолодало. Над горизонтом застыли посиневшие тучки, и по бетонке неторопливо разгуливает остывший во льдах воздух. А у нас на площадке жарко. Мы дали слово, что закончим регламент на несколько часов раньше. Пока все идет отлично. Только бы не сорваться, тьфу, тьфу!..

Ввели мы тут кое-какие новинки; и время экономится, и качество работы выше. Ввели с большим скрипом, так что надо теперь ухо держать востро. Малейший провал — и вся наша рационализация будет перечеркнута. Инженер полка уже несколько раз заглядывал на площадку, молча наблюдал и так же молча уходил.

Мне осталось проверить муфту сцепления, и работа на двигателе будет завершена. В кабине возится Никанорыч, механик самолета. Он заканчивает самую трудную операцию, трудную в смысле доступности — меняет пневмоускорители. Но я за него не волнуюсь, Никанорыч — ветеран. ИЛ-28 знает назубок.

Все идет отлично. Вставляю рукоятку в гнездо и начинаю проворачивать двигатель. Взгляд привычно ощупывает крепления провода, контровку…

Контровка должна идти по часовой стрелке, а почему здесь наоборот? На других болтах правильно, а здесь наоборот. Видно, еще с завода дефект. Надо скусить ее и поставить новую.

Оставляю на некоторое время рукоятку в гнезде и достаю кусачки. В тот же миг двигатель взвыл, рукоятка лязгнула о металл и со звоном отлетела на бетонку. Двигатель тут же затих… На меня с укором глядели свежие вмятины и царапины трубопровода. Вот тебе и выиграли время! Теперь все надо начинать сначала…

— Неудобно там, — виновато оправдывался Никанорыч, — уже когда двигатель завыл, я заметил, что локоть на кнопке запуска… Черт его знает…

Снова пришел инженер.

Я сижу в сторонке и жду приговора. Никанорыч все пытается доказать инженеру, что виноват только он. Но я знаю, это не поможет. Рационализации нашей крышка.

Минуты идут томительно. Чтобы как-то отвлечься от горьких дум, я слежу за только что приземлившимся пассажирским ЛИ-2. Вижу, как вышли двое: летчик (кто-то из наших, видно) и какой-то мальчишка с рюкзаком за спиной. Офицер с чемоданом. Наверняка из отпуска. О чем-то спрашивает начальника ТЭЧ. Тот показывает в нашу сторону.

— Придется сменить трубопровод, — говорит инженер, — а все остальное сделано нормально.

Я вскакиваю и не знаю, куда идти: к инженеру или к Борису. Это он прилетел. Я забыл обо всем и бегу к Борису. И вдруг останавливаюсь, будто меня толкнули в грудь. Я узнаю мальчишку с рюкзаком. Я узнаю Валю. Страшная догадка обжигает грудь. Я незаметно пячусь к самолету. Хочу юркнуть в кабину бомбардировщика. Но Борис уже увидел меня, небрежно машет рукой, устало улыбается. Зачем он здесь? Чтобы оправдаться? Летел бы на свою Камчатку прямиком. Не хочу я слушать его оправданий, да и ее тоже. Летели бы лучше мимо. Уж как-нибудь я обойдусь без их дурацких извинений. Да и не виноваты они ни в чем. Просто я сам был слепым котенком и наивным дурачком.

12. БОРИС

Валя струсила. Остановилась и ждет. А я иду напрямик к Димкиному самолету. Я понимаю ее, мне самому все труднее и труднее приближаться к Димке, будто вновь делаю какие-то роковые шаги к открытой двери.

Нас разделяют десять метров. Димка настороженно ждет. И Валя ждет. А мне надо идти. Надо сделать еще несколько шагов и произнести давно приготовленные слова: «Прости меня, дружище…» Только подойти надо как можно ближе, чтобы Валя не слышала нас. Валя струсила. Это хорошо. Валя — герой, все-таки решилась лететь.

Я ставлю на бетонку чемодан и сажусь на него верхом.

— Да ну вас к черту! — кричу я Димке. — Она любит тебя, и не смотри на меня, как на новые ворота! Я привез ее тебе, насовсем! Идите и объясняйтесь!

Я улетаю этим же самолетом. Он уходит через несколько минут. Думаю, что так будет лучше для всех. Я мог бы пожить здесь несколько дней, но будут вопросы, на которые отвечать кое-как нельзя. Их наверняка никто не станет задавать. Но они будут. Будут во взглядах, жестах, даже в молчании. «Привет — и пока» — так лучше для всех.

…ЛИ делает разворот и очень низко пролетает над аэродромом. Я вижу растерянное от счастья Димкино лицо, вижу, как Валя осторожно прислонилась к его плечу. Сколько счастливых тайн предстоит открыть им… Мне бы порадоваться за этих двоих, но в сердце сосущая пустота, будто через него промчался холодный ураган, все разметал, застудил.

Я спешу в свой полк. Там боевые друзья, там мой крылья, и там — Тамара. Я нужен им. Еще больше нужны они мне.

Самолет набирает высоту, и две фигурки у домика ТЭЧ постепенно сливаются в одну. Лишь отчетливо выделяется за спиной Вали туго набитый рюкзак. Он тяжелый. Я сам набивал его всякий всячиной. А Димка, олух, до сих пор не догадается освободить ее от такого груза.

Мальчишка. Двадцатичетырехлетний мальчишка.

Мне тоже двадцать четыре. Много это или мало?..


Оглавление

  • ХОЧУ ЖИТЬ
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  • ПОТОМУ ЧТО ЛЮБЛЮ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  • МНОГО — МАЛО
  •   1. ДИМКА
  •   2. БОРИС
  •   3. ДИМКА
  •   4. БОРИС
  •   5. ДИМКА
  •   6. БОРИС
  •   7. ДИМКА
  •   8. БОРИС
  •   9. ДИМКА
  •   10. БОРИС
  •   11. ДИМКА
  •   12. БОРИС