Про красных и белых, или Посреди березовых рощ России [Ольга Роман] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с бою взять Приморье —
Белой армии оплот.
Из военного марша времен гражданской войны.Слова М. С. Парфёнова.1922
Светлой памяти…
Светлой памяти Юрия… Светлой памяти Николая…
Ибо никто из нас не живет для себя, и никто не умирает для себя; а живем ли – для Господа живем; умираем ли – для Господа умираем: и потому, живем ли или умираем, – всегда Господни. Ибо Христос для того и умер, и воскрес, и ожил, чтобы владычествовать и над мертвыми и над живыми (Рим.14:7,8,9).Из Дневного Апостола в субботу 17 августа 2019
«Удел всех человеков на земле, удел неизбежный ни для кого, – смерть. Мы страшимся ее, как лютейшего врага, мы горько оплакиваем похищаемых ею, а проводим жизнь так, как бы смерти вовсе не было, как бы мы были вечны на земле. Гроб мой! отчего я забываю тебя? Ты ждешь меня, ждешь – и я наверно буду твоим жителем: отчего ж я тебя забываю и веду себя так, как бы гроб был жребием только других человеков, отнюдь не моим?»Свт. Игнатий (Брянчанинов)
Часть первая. Пролог
В этой роще березовой, Вдалеке от страданий и бед, Где колеблется розовый Немигающий утренний свет, Где прозрачной лавиною Льются листья с высоких ветвей, — Спой мне, иволга, песню пустынную, Песню жизни моей.Н. Заболоцкий
I
– Дирк, русская эскадра[1] встала на якорь. Снаряди людей и нанеси визит, – как-то словно между прочим и какой-то дружеской просьбой прозвучал этот голос вслед за звуком неожиданно хлопнувшей двери. Дирк поднялся навстречу вошедшему и отдал приветствие. Наверное, это была встреча двух друзей. Один хороший друг пришел к другому из какого-нибудь соседнего форта. Но это была гражданская война. Третий год этой борьбы мятежного Юга. И капитан Дирк Лесс знал: у полковника просто всегда такая манера. Разговаривать и держаться. Но это приказ. И значит, он должен, как в той поговорке «Do or die» – «Сделай или умри»: и дать смотр отряду, и попасть в штаб, и оказаться одновременно на этих кораблях. – Немедленно, – уточнил полковник и вышел. – Сделай или сдохни, – не удержался и произнес Дирк вслух. Но уже снова прикусил язык. Фамильная черта. Молчать. Всегда просто молчать. Как ни в чем не бывало. Хоть что там и хоть как. Они все были Лессы. С серо-стальным взглядом своих серо-голубых глаз. Он сложил бумаги, закинул в сумку. Немедленно так немедленно. Сейчас забежит на минутку на корабль и тут же рванет в штаб. Дирк все-таки на мгновение задумался. Неуважительный это будет визит по отношению к русской эскадре. Второпях, без этикета и не по чести. Только и на назначенное время в штаб соседнего полка тоже особо не опоздаешь. Прямо точно один выход: «Сделай или умри…» Еще и жена приехала погостить в форт. Теперь одна должна ехать обратно, а он собирался еще и успеть проводить. Она-то, конечно, и сама доедет назад на ранчо, и у нее есть провожатые, но все равно: – Хорош джентльмен, – подумал он. – Это еще ничего, Дирк, – прозвучал тихий голос жены, словно в ответ на его мысли. – У тебя есть хотя бы такой выбор: «Сделай или умри». У меня бабушка всегда говорит по-другому: «Умри, но сделай», – улыбнулась она. Это была его Энни. Его дорогая, темноглазая и темнокудрая Энни. Улыбка, лучистый, ясный взор и всегда тихое, молчаливое спокойствие. Все равно через что – сквозь смех или сквозь слезы. Сильное, светлое спокойствие. Очаровывающее своей доблестью и своей такой хрупкой силой. – Да, – согласился он. И вдруг понял: «Эврика!» Она уже отошла и стояла у окна. Стояла спиной. Он не знал. Его огорчения и досады всегда были и ее огорчениями и досадами. Но она была – Энни. Всегда такая сама по себе. Все нипочем, и всегда этот тихий, ясный взгляд. Она умела. Наверное, просто всегда и нельзя было по-другому. Спокойствие, только спокойствие: «Не хвалю того врача, который не помогает страждущим, но сам заражается болезнями… <…> Не видишь ли, что если при ранах появляются еще нарывы, а при воспалениях опухоли, то они усиливают боль, а руки легким своим прикосновением уменьшают ощущение боли»[2]. Но Дирк не знал, какая порой бывает печаль и грусть эта улыбка. «…Ибо сила Моя совершается в немощи» (2 Кор.12:9). Солнечный полуденный луч золотил комнату. Она надела уже перчатки, белые, такие же белые, словно какие были и у них, офицеров. Вся такая темно-синяя в своем платье, и это был такой же цвет, словно цвет его собственного мундира. Дирк не понял всех тонкостей своего невольного впечатления. Что еще это просто красивое платье. И простое и строгое. И со стоячим воротником. И осанка, и взгляд, и весь облик. Скромный и вместе с тем элегантный шик. Это была русская эскадра. Российская Империя не признала мятежной Конфедерации. Прислала свои корабли. Прикрыть Нью-Йорк и Сан-Франциско от возможного нападения Британии, если та выступит в этой гражданской войне на стороне Юга, как ожидалось. Англия. Общий враг и общие интересы. Или просто – Россия? Она такая, Россия. Или Русь, как там ее еще зовут. «Никакому ворогу…» Ни на суше и ни на море. Дирк знал. Когда он был еще ребенком, по соседству с имением жила русская переселенка Лидия, или Линда, как они ее звали на американский манер. Была у них домашней учительницей. И любила детей. И свою Родину, и свой язык, хотя и переселенка. Учила малышей русскому. И рассказывала русские сказки и былинные истории. А теперь вот эта русская эскадра. Этот неотложный визит во что бы то ни стало. Судьба. Но еще у его Энни – и бабушка русская. Вот именно. Энни. Его бравая и тихая Энни. Они были муж и жена. Любящие и уверенные друг в друге муж и жена. Они посмотрели друг на друга и, наверное, подумали об одном и том же одновременно. – Дирк, – улыбнулась она весело и браво. – Знаешь, что я подумал, Энн, – согласился Дирк. – Ты сойдешь за замечательного капитана. Хотя и без капитанских погон. Он тоже улыбнулся: – А с меня надежная и самая лучшая свита. Будет выполнено. Немедленно.II
Это был торжественный и королевский визит. Молоденькая женщина взошла по сброшенным мосткам на корабль. Хрупкая, красивая и твердая. Сдержанная леди и сказочная Белоснежка. Или Дюймовочка. – Энни Лесс, – представилась она. – Женщина на корабле, – не удержался и усмехнулся помощник капитана. Он ошибся и не подумал. Она знала русский. – «Не море топит корабли, а ветры»[3], – услышал он неожиданный ответ. – Не женщина. И не черная кошка. Или пустые ведра. Она не верила и никогда не понимала этих глупостей. Это всё были какие-то суеверия. Само слово даже. «Суетная вера». Все просто и понятно. – «Сев на корабль, не спорь с капитаном», – с насмешливым вызовом парировал ее собеседник. Она посмотрела. И не ответила. Это была дерзость. Но это было уже не ее дело. – «На одном корабле двух капитанов не бывает», – прогремел неожиданно голос командира корабля. – Отставить разговоры. Она права. «Все боги язычников бесы, Господь же небеса сотворил»[4]. Тот усмехнулся. Крепкий и великодушный морской волк. – Простите. Ваша взяла, миссис. – Мне жаль, – примирительно заметила Энни спорщику. Они спустились в каюту. Командный состав корабля и она со своим почетным конвоем. Раскинули карту побережья. Какие-то бумаги. Энни была рада. Она не привыкла и не любила оказываться на виду. Это уже было лучше. Разговоры и детали по делу. Без перехода на личности и без славы. Уже уходя, она задержалась. Перед углом с иконами. Это было что-то новое и неизвестное. Она не встречала такого уголка ни в одном доме. Капитан подошел сзади. Она не поняла, когда он перекрестился. Простое любопытство, понял он. Она была русская и смелая. Жаль. Наверное, очень жаль. Этой сияющей и обреченной молодости и красоты. «Все, чуждые Бога: они, будучи еще живы телом, уже мертвы и погребены во ад душою. Когда они умирают, тотчас, без всякого испытания, их берут демоны, как часть, себе принадлежащую, и низводят в гееннскую пропасть»[5]. – «Все боги язычников бесы, Господь же небеса сотворил» (Пс. 95:5), – вдруг заметил он. – Вы никогда не задумывались, миссис Лесс? – Нет, мистер, – согласилась она. – Бог все равно один, и тогда все равно, как и кто верит. Он был старый морской капитан. – Море все равно одно, и тогда все равно, как и кто плавает, – сказал он. – Плывите. Без секстанта и карты. Воля ваша. Ад все равно один, и тогда все равно, как и кто туда попадает. Она повернулась. Но тот уже вышел. Поднялся помощник. – Он прав, миссис. «Аще кто не родится водою и Духом, не может внити в Царствие Божие» (Ин.3:5). – Все одно и тоже, – отважно повела она плечами. – Да и кто наверное знает про рай или ад – никто. А если смерть – просто смерть, тогда так ли уж важно. Веришь ты в Бога или нет. И в какого Бога. Все равно конец. Один. Но Энни не знала. Тот понимал, что говорил. Он был недаром опытный морской волк. Повидал много стран. Людей и верований. Это был опыт. И твердая уверенность. Это была уже не насмешливая шутка там на палубе. Сейчас за его утверждение вставала горой сама история. Двумя тысячами лет. – Остальную веру в Бога придумали люди, – заметил он. – А у нас Святая Русь. Нам все передано от начала. От Самого Господа и Его апостолов. Учениками апостолов. И так через столетия. Все так, как будто было вчера. А еще просто надо понять и принять. Но вы правы, – неожиданно поменял он тон. – Что возьмешь с женщины на корабле. Вы, конечно, не знаете и не читали. Но написано как будто точно на этот случай: «Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их» (Ин.12:40). Она невольно взяла в руки пододвинутую к ней книгу. Она, конечно, слышала и знала. Где-то жили переселенцы из карпато-россов. Но Энни никогда не задумывалась. Православные церкви для нее были такими же, как и все остальные, как и все десятки других. Конечно, они были самые красивые и лучшие. Если бы она вдруг решила зайти в церковь, то, конечно, пошла бы только в православную. Но Энни знала, что никогда до этого не додумается. Жизнь была для нее другая. Просто солнце и зеленая трава. И иметь стойкость. – Забирайте с собой, – сказал он не глядя. – Можете взять. Насовсем. Только помните, что это – Святая Святых, эта книга. Энни кивнула. Жизнь была для нее другая. Но сейчас ей почему-то стало чего-то жалко в своей жизни. Эти иконы. Эта книга. Эти люди. Это был мир, которого у нее не было. И который был у этих других людей. Почему-то заманчивый и чарующий мир, как оказалось. Наверное, она тоже хотела так. Она уже спустилась на берег. Подошел лейтенант. Постоял, подумал и заметил, не родственница ли она случайно его другу, Александру Лэйсу из Иллинойса. – Кружев много. Вьются, плетутся, повторяются, – улыбнулась Энни. И добавила: – Нет, мистер. Просто похожая фамилия[6]. – Тогда простите, – улыбнулся тоже тот, и отошел. Она осталась стоять. Да. Кружев много. Вьются, плетутся и повторяются. Как жизнь. Как жизни. Только жизнь не повторяется. Жизнь – однажды и навсегда. В смерть и на смерть. Это был затаенный и ясный трагизм всего и каждого дня. Ее счастливого брака. Этого вечера. Или как догорает этот алый закат. Щемящей, пронзительной нотой. Она, наверное, не задумывалась. Но она была – Энни. Смелая и стойкая. А это была правда: «Ныне или завтра умрем». Это просто знала душа. Раненой, обреченной птицей. Последняя цена последнего дня. «За все печали, радости и бредни…»[7] Она была – Энни. «Как подобает мужу, заплачу / Непоправимой гибелью последней…»[8]III
Она не знала, как. Просто откуда-то взялось какое-то убеждение. Наверное, это просто она выросла в прериях. Синее палящее небо и зеленая трава. Чудная зеленая трава. Запекались мили и солнце на губах, где-то – она знала – жили изысканные и настоящие леди, как в книжках со сказками, но она не мечтала, не завидовала и ни за что не поменялась бы на такую судьбу. Ее жизнь была – прерии. Энни поняла: «Слава Богу за все»… Просто это звучание. Этот смысл. Русские эскадры постояли год под берегами Штатов и снялись с якоря. Потом закончилась и война. Начиналась мирная и прежняя жизнь. Только она уже была не прежняя Энн. Православная невеста, жена и мама. Они обвенчались с Дирком по-православному, пока стояли русские корабли. Оба крещены во имя Отца и Сына и Святого Духа. Но это была Америка. Где православные храмы – один, другой, и обчелся. Но «Давид был славный и богатый царь, был вместе и Пророк, но одного просил у Господа: «Едино просих от Господа, то взыщу: еже жити ми в дому Господни вся дни живота моего, зрети ми красоту Господню и посещати храм святый Его» (Пс.26:4),[9] – понимала все Энни. – Я, наверное, хочу поселиться в России, Дирк, – как-то предложила она. – Или можно там, где есть какой-нибудь приход у карпато-россов. Только это все равно перебираться и менять ранчо. Если все равно сниматься с места, то почему бы не попробовать уехать в Россию? У нас будет ребенок, а ребенку нужен храм рядом с домом, – привела она непререкаемый аргумент. – Малыш будет расти, и у него должен сразу закладываться православный характер. – Я за, – легко согласился Дирк. – Я подам в отставку и поступлю на службу русскому Государю. Это правда было также просто, как он и сказал. Он был офицером Союза. Но он все равно собирался подавать в отставку. Гражданская война была завершена. В прериях же поднималась война против местных индейцев. С нарушением прежних мирных договоров. Дирк вырос в прериях и, может быть, там, где-то на той, другой стороне, были его прежние друзья. Он не собирался принимать участия и выступать с армией. Мирные договора были подписаны однажды и на века. Он не понимал и не принимал. И вместе с тем он все-таки был офицер Союза. И на эту войну тоже. Трудный и невозможный выбор. Он принял выбор без выбора. Россия. Они все-таки не поменяли жизнь на 180°. На 90°. Наверное, надо было продавать и оставлять всё здесь в Америке. Они не продали. И не оставили. На ранчо остались родители. Это была их страна. Их привычный и обжитой мир. Энни и Дирк просто купили небольшую усадебку под Санкт-Петербургом, в Черницах. Зеленый березовый лес начинался сразу за околицей. Ослепительно белые березы словно навсегда запомнятся Энни такими, как она увидела эту березовую рощу в первый раз. Но все пошло не так и не то, как ей думалось из-за океана. Русской фермы, такой, какая была у них в Америке, не получилось. Нужны были средства. Доходы. Тогда они оставили эту идею и обосновались в городе. Усадьба должна была стать как дача, но до усадьбы не доходили руки, и она встала в запустении. – Дирк, нам надо возвращаться в Америку, – состоится однажды почти тот же самый разговор, только наоборот. – Мама и папа. Они не справляются и не удерживают ранчо. А сюда через океан старые люди не поедут. Значит, должны ехать мы. Это был долг. Это не обсуждалось. Она только не знала, как Дирк. Как Дирк и его служба. Выхода не было. Никакого выхода. Потому что он не поедет. Он никак не может поехать. Значит, это родители приедут в Россию. Это будет ужасно. Что вот так поменяется вдруг жизнь. Когда они привыкли к той жизни там, в Штатах. – Я как раз подал в отставку, – заметил Дирк. Энни посмотрела на него. – Не забывай, мне уже за пятьдесят. Что там делать на службе, когда уже есть новые офицеры? Побыл полковником сам – уступи другому, – заметил он. «Да», – вспомнила Энни. Это просто она все думает, что ему двадцать пять, а ей двадцать, как когда она вышла замуж. Но время не стоит на месте. Время идет, и идет в одну сторону. А Дирк ответственный, обязательный, но не служака во что бы то ни стало. Надо – значит, сделает. А не надо – так лучше побыть дома. Заняться усадьбой. Возраст не тот и силы не те, так и подал в отставку. Они могут ехать, поняла Энни. Все снова устроилось как нельзя лучше. И Америка уже все равно не та, что была прежде. Новые иммигранты. Православные иммигранты из Греции, которые не хотели потерять свою веру. Мама писала. Новый православный храм появился как раз в ближнем поселке. А еще теперь есть железная дорога. Всего две станции ехать. Она все равно сможет ходить на службы. Самое главное. Не судьба оказалась эта Россия. «Наверное, жалко», – почему-то подумала Энни. Все-таки привыкла. Но это были уже сантименты, а она была – Энни. Молчаливая и мужественная. – Наш сын вырос здесь, но мы все равно остались чужие этой России, – вдруг сказал Дирк, словно в ответ на ее мысли и в утешение. – Все-таки наша родная земля – там. Все так и получается, что мы должны вернуться. Они с Дирком поехали посмотреть и выставить на продажу усадьбу. Заросшая бурьяном, покосившийся забор. Ее несбывшаяся и забытая американская мечта. «Как у Обломовых в той книжке»[10], – вздохнула Энни. В вечернем свете солнца зеленела березовая роща. Яркая, сияющая, белоствольная. «Наш сын вырос здесь, но мы все равно остались чужие этой России», – вспомнила она, как сказал Дирк. И улыбнулась. Нет. Не чужие. Березовым рощам – не чужие.М.Цветаева
IV
Не рассуждай, не хлопочи — Безумство ищет – глупость судит; Дневные раны сном лечи, А завтра быть чему – то будет… Живя, умей все пережить: Печаль, и радость, и тревогу — Чего желать? О чем тужить? День пережит – и слава Богу!Ф. И.Тютчев
– Не рассуждай, не хлопочи… Как это напоминает знаменитое Златоустовское «слава Богу за все!»…Они помогали собраться и пришли проводить. Евгений и Настя. Сын и невестка. Гека, как звали его дома. Светлоголовый, спокойный. И такой обычный, когда был малышом – только глаз да глаз. Только успевай углядеть. Потом это был обычный подросток. Учился и всегда больше молчал. А потом стал взрослым, и настала обычная, скучная жизнь. Как казалось со стороны. Поступил на службу, ходил на работу. И домой. Молодец на загляденье, золотой, серьезный характер. «Только не женат и словно и не собирается жениться», – замечали соседки Энни. Энни молчала. Она знала: браки заключаются на небесах. Да и семья – не всегда счастье. Они были счастливы с Дирком. «Но пусть будет, как будет», – понимала Энн. Главное – чтобы у ее сына был православный характер. А судьбы – они судьбы. У каждого свои. Всё одно. «Воистину суета всяческая, житие же сень и соние…»[12]. И жизнь шла. Потихоньку и тихо. А потом, когда как-то Энни затеяла в доме уборку, и это была замечательная уборка наполеоновских масштабов, в дверь постучали и появился веселый и таинственный Евгений. С ним красивая, черноглазая девочка. Хрупкая и похожая на француженку. Следом прошли сваты. Энни смыла мыльную пену с рук. Вытирала руки рушником и вспомнила: как же она забыла, что знает своего сына. Он всегда ставил в известность уже перед свершившимся фактом. Когда подал документы на поступление в свой Горный институт. Устроился на работу. Переехал жить в другой район поближе к месту службы. И вот она – невеста. Они обвенчались. Красивая, замечательная пара. «Как Авраам… Исаак… Иаков… Возвеличися… И благословися… Ходяй в мире, и делаяй в правде заповеди Божия», – слушала Энни, как когда-то эти молитвы звучали и благословляли их с Дирком. И вот теперь – сына. И Настю. «И ты, невесто, возвеличися якоже Сарра, и возвеселися якоже Ревекка, и умножися якоже Рахиль. Веселящися о своем муже, хранящи пределы закона: зане тако благоволи Бог»… «Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Авраама и Сарру. Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Исаака и Ревекку. Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Иакова и всех патриархов. Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Иосифа и Асенефу. Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Моисея и Сепфору. Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Иоакима и Анну. Благослови их, Господи, Боже наш, как благословил Ты Захарию и Елисавету. Сохрани их, Господи, Боже наш, как сохранил Ты Ноя в ковчеге. Сохрани их, Господи, Боже наш, как сохранил Ты Иону во чреве кита. Сохрани их, Господи, Боже наш, как сохранил Ты святых трех отроков от огня, ниспослав им росу с небес. И да придет на них та радость, которую испытала блаженная Елена, когда обрела священный Крест. Вспомни их, Господи, Боже наш, как вспомнил Ты Еноха, Сима, Илию. Вспомни их, Господи, Боже наш, как вспомнил Ты сорок святых Твоих мучеников, ниспослав им с небес венцы. Вспомни, Господи, Боже наш, и воспитавших их родителей: ибо молитвы родителей утверждают основания домов. Вспомни, Господи, Боже наш, рабов Твоих, участников брачного торжества, собравшихся ради радости этой. Вспомни, Господи Боже наш, раба Твоего… и рабу Твою… и благослови их! Дай им плод чрева, прекрасных детей, единомыслие душевное и телесное. Возвысь их как кедры ливанские, как виноградную лозу ветвистую. Даруй им семя в колосе, чтобы, имея всякое довольство, изобиловали они всяким делом добрым и Тебе благоугодным. И да увидят сыновей у сыновей своих, как саженцы масличные вокруг трапезы их. И, благоугодив пред Тобою, да воссияют как светила на небесах, в Тебе, Господе нашем, Которому подобает слава, власть, честь и поклонение, ныне и всегда, и во веки веков»[13]. Тайна. Это была тайна. Таинство Венчания. …Девочку назвали Петра, крестили Пелагея[14]. Мальчика – Павлом. Брат и сестра. Двойняшки. Дети подрастут. Павла отдадут в кадетский корпус. Пелагея закончит гимназию. Станет домашней учительницей. А незадолго до окончания Павлом уже юнкерского училища Евгений и Настя тоже уедут в Америку. Все снова повторилось. Теперь Дирк и Энни сами в возрасте, и на ранчо опять нужны помощники. «А дети, что поделать, все-таки взрослые», – решают родители. Увидятся потом. Приедут в гости. Как все равно ведь приезжают к бабушке и дедушке на каникулы. Настя все-таки уговорила поехать своих маму и отца. Павел будет военный, про него нет и разговора, но Петра отказывается ехать без Павла. «Я хочу, как Павел», – говорит она. Настя вздыхает и кивает. Наверное, дочь права. У нее и подружек-то никогда ведь и не было, у нее был друг и брат Павка. «Слава Богу за все», – знает Настя. «Слава Богу за все», – стоит она у окна. «Слава Богу за все», – словно звенит березовая роща.Свящ. В. Беседа[11].
Часть вторая. Вихри враждебные
Наливаются кровью аорты, И звучит по рядам шепотком: – Я рожден в девяносто четвертом, Я рожден в девяносто втором… — И, в кулак зажимая истертый Год рожденья – с гурьбой и гуртом, Я шепчу обескровленным ртом: – Я рожден в ночь с второго на третье Января в девяносто одном Ненадежном году – и столетья Окружают меня огнем.О. Э. Мандельштам
I
Они – девяносто пятого. Юные и девятнадцатилетние. Пелагея улыбается. У Павла выпуск. Хороший, ясный день. А потом? Но они не задумываются. И не сомневаются. Они знают. «Не ваше дело…» (Деян.1:7). А пока они идут по городу, начинается лето, у Павла новенький офицерский мундир, солнце на погонах, и жизнь впереди такая понятная и простая: «За Веру, Царя и Отечество»… – Павлик, – смеется Петра. – Ура, – радостно улыбается Павка. Они брат и сестра. Это счастье их обоих. Этот день. Друг другу и друг за друга.II
Кто-то встал рядом с ним. Подал руку. – Прости мне, я все про тебя понял. Ты не красный командир. Ты прежний офицер нашей армии, – сказал Володька. Павел пожал его руку. Не удивился и не обрадовался. Как будто знал и ожидал. Володька решительно и в упор не замечал его и не здоровался. Всю зиму. И всю весну. Друзья по училищу. Друзья в полку. Революция разбила прежнюю дружбу. Но сейчас они снова стояли рядом. Володя молчал. Володя понял, что ведь забыл историю. У императоров-язычников в воинских дружинах были и воины-христиане. Ходили себе на службу и защищали империю. А потом их убивали. За то, что ходили себе на службу и защищали империю, но не склонялись перед ней. Нельзя судить человека по его красной повязке на рукаве. Он наклонился к другу и заговорил тихо-тихо: – Я уезжаю в Добровольческую Армию. Поехали вместе, Павлик? «С Дону выдачи нет». – Я не могу, – сказал Павел. Помолчал. Этого никто не должен знать. Ни лучшие друзья, никто. И все-таки сказал: – Здесь тоже нужны наши офицеры. Раз я еще и оказался как будто свой. Мы будем поднимать восстание. Володя невольно кинул на друга быстрый и удивленный взгляд. Вот, оказывается, как все. Он еще и так. Владимир знал здесь одну офицерскую организацию. Помогавшую уезжать на Дон. Но, как он слышал, была и генерала Юденича. Тоже помогала выбраться в Добровольческую армию. Но не только. Еще надеялась поднять восстание и в самом Петрограде[27]. – Так, значит, это не слухи? Про Юденича?.. Это правда? – Это мы, – просто сказал Павлик. Он сам не знал, как все так вышло. Он просто остался в этой армии, потому что так получилось, и собирался ехать на Дон. Но потом повстречал человека от Юденича. И остался уже пока насовсем. Уже появился новый смысл. Володя посмотрел на друга теперь уже серьезно: – А если вашу контру разгромят раньше восстания? Павел молчал. Об этом было лучше не думать. Лучше молчать. Он молчал. И наконец сказал: – Может. Тогда не знаю. – Да ну тебя, Павел, – не удержался Володя. И заметил: – Хорошо, что все твои уехали и не знают, как ты здесь. Только Петька. А Петька сама такая же, как и ты. Павел улыбнулся про Петю. Они правда были брат и сестра. Петра тоже не боялась. Со стороны – не боялась. Как и он – со стороны. «Революция – так революция», – как-то сказала она. «Да», – согласился тогда он. – Ладно, – сказал между тем Володя. Он был настоящий друг и тоже офицер, все понимал и уже не настаивал. Долг. Честь. Отечество. – Тогда оставайся. А я поехал. Увидимся, Павлик. Обязательно. Уже в нашей России. Ты держись и ничего не бойся. А мы скоро придем. – Давай, – улыбнулся тот. И снова стал серьезный. И стал серьезным Володя. Уже было не до шуток. Шутки в сторону. Они расставались. Может быть, навсегда. На жизнь и на смерть. А сейчас они просто стояли и молчали. Потому что дружба больше слов. Потому что молчание – золото… Но потом вышла бесстрашная и смелая бабушка и прогнала с церковных ступенек «этих красноармейских нехристей, встали тут, только что семечки не лузгают», замахнувшись на друзей метлой. Повернулась и ушла, и не увидела, что они все равно не ушли сразу. Еще постояли перед храмом, перекрестились на него. Серьезно и уверенно. Серьезно и сосредоточенно. И только тогда и пошли было прочь. Но остановились. Показался батюшка, и Володя толкнул друга, подожди, пойдем подойдем под благословение. И почему-то вздохнул. Наверное, слишком сиял закатный свет по куполам и крестам. Когда-то было детство. Потом учеба. Выпуск. Зеленела листва, сияла солнце, и все было так просто и понятно: «За Веру, Царя и Отечество». – «За Веру, Царя и Отечество», – не удержался и сказал Володя вслух. – И было же когда-то наше время, Павлушка… – А теперь – ничего, – в тон ему отозвался Павел. – «И уны во мне дух мой» (Пс.142:4), – заметил подошедший батюшка. – Или забыли, орлы? «Царство Мое несть от мира сего» (Ин.18:36). Благословил и напомнил: – «Не так легко свергнуть Царя Небесного, как царя земного»[28].III
Он будет сидеть с товарищами на сваленных досках. Будет летнее солнце и синее небо. Они вышли из-за угла. Трое. Кто-то из простых ребят, второй, наверное, какой-нибудь высокий начальник и дядя Ваня. Дядя Ваня был тем пожилым красноармейцем из Военно-революционного комитета, зачитавшим ему когда-то приказ про революцию. Дядя Ваня был тем старшим и надежным другом, который почему-то упорно и непоколебимо закрывал всегда глаза на явную и непоколебимую контрреволюционность этого светлоголового красного командира. Но «волки рыщут – добычу ищут», – вздохнул пожилой красноармеец. Отошел и встал в стороне. Павел поднялся. – Вы арестованы. Защищаете контрреволюцию. – Да, – спокойно сказал Павел. – Защищаю. Декрет о свободе совести. Он слишком часто не исполняется на деле. Кто-то должен защищать. Если всем другим все равно. Как сказал наш Святейший Патриарх всея Руси: «Авторы декретов не замечают противоречия с провозглашаемой ими свободой совести. Пусть они веруют во что хотят, но пусть и другим дадут возможность веровать по-своему». Его товарищи встали. Они были настоящие, лихие революционеры. Никто не власть, и никто не указ. Они не собирались отдавать Павла. Он был такой чужой и непонятный, и все-таки – свой. – Не надо, – тихо сказал Павел. – Я ведь прежний офицер. Офицеры не прячутся за спины других. Дядя Ваня вышел вперед. И сорвал красную повязку с его рукава. Повернулся к своему спутнику: – Не делайте из него героя. Пусть проваливает. Лучше просто выгнать. А то слишком много чести. Он никакой не контрреволюционер, он просто дурак. Павлик и не знал, до чего же, оказывается, убедительно может говорить дядя Ваня. Даже и в такой безнадежной ситуации. Или это просто гордость? Гордость, которая не может принять всех этих обидных слов. Почему они и кажутся такими убедительными, что их ведь надо обязательно оспорить. Перед всеми. Ценой жизни. Но он спасен. Он правда спасен. – Мандат… Оружие… – коротко говорит тот, другой. Треск рвущейся бумаги. Вместо выстрела. Вместо ареста. Потому что они уходят. Они ушли. – Поехали домой, Петра. Нет нам места в этой новой России. Он придет домой, скинет куртку. Решение понятно. Все решено за него. Когда провал есть провал, и приказ есть приказ. Он бы сам, наверное, поехал сейчас на Дон. Все-таки Дон – он Дон. Все просто и понятно. Первое и понятное решение. Но не так. Он был теперь послан от пытающегося все-таки организоваться здесь подполья в Сибирь. Там поднялось восстание чехословаков против большевиков[29], и некоторые офицеры уезжали наоборот туда, а не на Дон. Там была противобольшевистская сила, и нельзя было терять такую ситуацию. Надо было тоже собрать своих офицеров. – Крысы бегут с корабля, – коротко и ясно сказала Петра. Он улыбнулся. Она истинная сестра своего брата. – Да, – кивнул он. – И все-таки я пошел, узнаю, когда будет поезд. И можно ли на него попасть. Ты должна уехать. – Почему? – замечает она. – Мы ведь вместе. – Уже не вместе. Надо разъезжаться. Потому что я больше не красный командир. И ты больше не сестра красного командира. Получилась не очень хорошая история. Теперь все другое. – Конечно, потому что ты ходишь в этой своей гимнастерке, – порывисто подошла к окну Петра. – Зимой она была у тебя под шинелью, а сейчас посмотри на себя сам. Хорош красный командир. – Нет. И это тоже, но это все равно сейчас неважно. Просто был один случай. – Зачем ты и сейчас пойдешь в ней? Она смелая. Она ничего не боится. И все-таки – боится, подумал Павел. За него. Его сестра. Она улыбнулась. Она была Петра, но он был – Павел. – Потому что крысы бегут с корабля, – сказал он. – А я ничего не сделал, чтобы прятаться. Он все-таки снял эту гимнастерку. Без прежнего мандата его теперь и правда ведь сразу расстреляют. Петра отошла к окну. И ничего не сказала. «Так, конечно, лучше», – подумала она. Но все равно, кто знает, тот поймет – кадетский корпус и юнкерская школа… А Павел садится, серьезный и спокойный. – Ты поедешь домой, Петь, а я остаюсь. У меня задание ехать в Сибирь. Боевое задание. Ты сама все понимаешь. Петра мгновение молчит. Что-то раздумывает. Она уедет. Павел – нет. Но он – Павел, а она – Петра. – Я поеду на Дон, – говорит она. – Я уже думала. Я хочу вступить в эту Добровольческую Армию, которая там. Потому что все равно надо что-то делать. А не сидеть и ждать, пока сделают другие. Каштаны из огня – да чужими руками. – Нет, – решительно сказал он. – Нет, Петя! Не докатилась еще Россия, чтобы ты ехала. Они молчат. Она сама все понимает: Павел прав. Что он еще может сказать. Он – брат. Она – сестра. Хотя это он просто надеется и верит в лучшее. Россия как раз докатилась. Она тоже должна ехать. Вместе родились, вместе выросли, вместе – и в гроб тогда. Но она молчит. Не спорить же и не доказывать. Не такой же ценой. Страшно в таких делах настоять своим своеволием. Если нет на это братнина согласия. Когда это – война. Ладно. Она поедет домой. И все-таки Петра знает, что все равно не уедет. Она останется на Дону. Но Павел… Но как все равно Павел?.. – Но ты, Павлик?.. – Ты думай всегда на хорошее, – замечает он. – Я и думаю на хорошее, – вздохнула та. – Я просто вижу, как все вокруг. Ладно. Она роется в своих книжках, тетрадках и достает фотографию, где они вдвоем. Его выпуск. Тот счастливый день. А потом они пошли и сделали памятное фото. Смотрит и прячет. Находит другую, наверное, это единственная фотография Павла, где он не в военной форме. Просто она и он. Никто не узнает, и никто не догадается, что офицер, если вдруг найдут. «Хорошо все-таки, что как-то так получилось, что есть простая, обычная карточка», – думает Петра. Она пишет на оборотной стороне: «На многая лета. На вечную память». Что-то раздумывает и не решается. Но семь бед – один ответ. Она дописывает. На всякий случай: «Большая просьба вернуть. По адресу…». Передает ему. А потом они просто сидят. Он протягивает руку. Она кладет свою ладонь на раскрытую его. И Павлик накрывает это рукопожатие другой рукой еще и сверху. – Христос Воскресе, Петра, – говорит он. – Воистину Воскресе! Петра уедет. Она должна уехать. Наверное, она все понимает. Но не поверить в плохое. Все хорошо. Все правда будет хорошо. Потому что надежда. Она ведь всегда – надежда. Вера. Надежда. Любовь.IV
У нее были хорошие, надежные документы. Сестра красного командира. Правда, уже опального красного командира, но кто там будет проверять на чужой стороне, наверное, понадеялись они. К тому же это был аргумент на крайний случай. Она была «своя» в этом городе. Как будто учительница-революционерка. Это была первая серьезная разлука. Но у нее были хорошие, надежные документы. Может быть, поэтому они так легко и просто расстались, а может быть, просто они оба были – Лессы. С серо-стальным взглядом своих серо-голубыхглаз. Правда, Пелагея не видела потемневших глаз Павла, когда поезд тронулся, правда, она старалась и сама не думать, что она уезжает, а он остается. Без связи. Без весточки. Когда опасность. Когда всюду опасность. Павел… Почему-то она думала только про брата. Про себя забыла. Про себя она была уверена – у нее были хорошие, надежные документы. – Расстреляю, – тихо сказал Павел. – Если ей не дадут доехать. Расстреляю всех. И еще тысячу. И другую. Правых и виноватых – все равно. А потом он снова стоит прежний. Павлик Лесс. Он сейчас забыл. Но есть они, брат и сестра, он и Петра. И нет никого остальных: «С нами Бог, разумейте языцы, и покаряйтеся: яко с нами Бог… Страха же вашего не убоимся, ниже смутимся: яко с нами Бог»[30]. И есть его имя – Павел. «8А язык укротить никто из людей не может: это – неудержимое зло; он исполнен смертоносного яда. 9 Им благословляем Бога и Отца, и им проклинаем человеков, сотворенных по подобию Божию. 10 Из тех же уст исходит благословение и проклятие: не должно, братия мои, сему так быть. 11 Течет ли из одного отверстия источника сладкая и горькая вода? 12 Не может, братия мои, смоковница приносить маслины или виноградная лоза смоквы. Также и один источник не может изливать соленую и сладкую воду. 13 Мудр ли и разумен кто из вас, докажи это на самом деле добрым поведением с мудрою кротостью. 14Но если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и сварливость, то не хвалитесь и не лгите на истину. 15Это не есть мудрость, нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская» (Иак.3:8–15). Пришедший вместе с ним его друг молча пожал ему руку. Павел кивнул. И они пошли. Петра садилась не с платформы. Пока поезд стоял на запасных путях. Поезд ушел. И они пошли тоже. А Петра забралась на верхнюю полку. Подальше от всех. Поезд будет полон, но он стоял пока на запасных путях. И у нее оказалась эта возможность. Состав наконец двинулся. Замелькали дома, деревья. Внизу ругали царя, царских офицеров. Торжествовали, что теперь офицеры узнают, почем фунт лиха. А то ходят чистенькие в своих мундирах и гребут деньги лопатой. «Святая простота», – подумала Петра. Было не смешно, и все-таки она не удержалась и улыбнулась. Павлик не греб деньги лопатой. Получал свое скромное жалованье, носил свой мундир и почти сразу же после окончания им своего юнкерского училища уехал на фронт. Потому что началась война. Был ранен, легко, но все равно ведь ранен, выздоровел, приехал в отпуск и должен был поехать обратно в действующую армию, но что-то поменялось и его назначили уже в Петроградский гарнизон. Это как раз было новое Временное Правительство и новые дни, и, наверное, просто кто-то должен был числиться в этом Петроградском гарнизоне. Где убивали и изгоняли офицеров, и где их словно и не было. Вот такой хруст французской булки. Он остался жив. Он не знал, как. Пришел, нашел кого-то из унтер-офицеров, сказал позвать роту. Когда какая-то часть роты наконец собралась, даже не построилась, посмотрел и махнул рукой. Все уже решил приказ № 1, лишивший офицеров власти, силы и чести. Армейские комитеты – так пускай армейские комитеты. Было глупо лезть в это полымя. – Здравия желаю! – зазвенел его голос. – Штабс-капитан Павел Лесс прибыл. Если фронт подойдет к городу, зовите, я в канцелярии полка. А остальные вопросы решайте со своим армейским комитетом. Я за субординацию. Повернулся и ушел. «Глупость какая-то», – решил он. Зачем этому расхлябанному гарнизону какие-то офицеры. Он снова уедет на линию фронта. Почему начальство считает, что кто-то должен сидеть и караулить эту толпу. Негодную ни к чему, и как будто от чего-то способную защитить. «Служба – так служба», – понимал он. Но на такую он не давал присяги. Он был все-таки боевой офицер, а не пастух там какой-нибудь. Он не уехал. – Уедешь, – сказал полковник. – Потом. У нас в Петрограде тоже должны быть надежные люди. – Понятно. Защищать Петроград от Петроградского гарнизона, – понял Павка. Вздохнул. И больше уже ничего не сказал. «Вся судьба», – подумал он. Погибать – так погибать. Наверное, и правда, какая разница, как. Героем ли на фронте или ни за что и ни про что задаром. Он не уехал тогда. Она тоже не уехала сейчас. Это была какая-то проверка документов на какой-то станции. У нее были хорошие, надежные документы. Но рядом был Дон. Оплот контрреволюции. Ни одна контрреволюционная мышь не должна была покинуть страну. Все контрреволюционные мыши должны были сидеть и ждать, пока не будут окончательно ликвидированы. У этой учительницы был партийный коммунистический билет. Но и взгляд, голос… Какие-то неуловимые лоск и шик. В самом деле. «Революционеры долго распевали пошлые и гнусные “куплеты”, распевали, вдалбливали их в головы и поучали:V
Когда Павлика зачислили после кадетского корпуса в училище, при оформлении личных дел произошла ошибка. Зачислили двух братьев. Петра и Павла Лессов. А потом, когда все выяснилось и данные были переправлены, Павел сказал: – А можно, Петра будет приходить на стрельбы и маневры? Если ее все равно как будто зачислили. Я дам ей свою запасную форму. Начальник училища покачал головой. И все-таки, ему неожиданно понравилась эта мысль. Словно вернулся вдруг в свое собственное детство, когда море по колено и впору свернуть горы. А может, да? Никто и не поймет. Может, это приходит ученик из какого-нибудь другого училища, договорились, что он будет набираться опыта здесь. Так на занятиях появился чужой юнкер Петя. В мешковатой, не по размеру форме, не понять, то ли мальчик, то ли девчонка, то ли вообще это Филиппок пришел в школу. Косы Петра уложила и спрятала. Никто не понял, и никто не заметил. Всем было не до того. Понял Володя. Молчаливый, серьезный Павлик и дружил со всеми, и в то же время был всегда сам по себе. А Володя замечал многое, что не замечали другие, и привык говорить без обиняков. И он как-то подошел и спросил: – Почему у тебя нет такого друга, с которым ты бы дружил один на один? У тебя все свои. Но нужен же какой-то собственный друг. С кем можно затеять революцию, сбежать на фронт или организовать кружок декабристов. Павел улыбнулся. Улыбнулся и протянул ему руку. Они были такие разные с этим Владимиром. Шумный, порывистый, несдержанный. Можно сказать два слова, а скажет десять. Но «погоны у кадет разные, но душа одна». Наверное, как-то так они и стали вдвоем уже по-особенному близкими друзьями-товарищами. Потому что иногда они теперь немного разговаривали. Вернее, говорил и делился Володя. Потому что Павел больше молчал. Иногда замечал что-нибудь по делу или отзывался на вопросы. И Володя понял. Новенький случайный товарищ был ведь точь-в-точь как Павел. С этими своими серо-голубыми глазами. Молчал и улыбался. Только не понять было фигуры. Но все было понятно, что это тоненькая, хрупкая фигурка. Да и какой ученик с чужого училища, пусть другие верят, а он не дурак. Потому что Павел как-то сказал. У него есть сестра. Сестра-близняшка. Он расседлывал свою лошадь рядом с новеньким. И заметил, как бы невзначай. – Ты не Петр. Ты сестра Павла Лесса. Она не подала виду, что ее тайна раскрыта: – А хотя бы и так. Пусть не Петр. Петра. Володя не удержался от улыбки: – Значит, все равно ведь Петька! – А за Петьку получишь, – спокойно заметила Пелагея. Правда, больше, чтобы просто что-то сказать и осадить. Она была Пелагея, Петра, Петя. Но Петька тоже звучало хорошо. Браво и лихо. – А у меня есть книжка «Черная стрела»[37]. Там тоже про переодетую девчонку, – вдруг без всякой связи сказал Володя. Но на то Володя и был Володя. Хочешь, завтра принесу почитать? – Неси, – как-то самим собой согласилась Петра. И улыбнулась: – Только не забудь, для всех остальных я должна остаться Петр! – Так у тебя имя все равно Петька, – упрямо повторил Володя. – Тебя зови Петром или Петрой, никто не догадается. И почему-то вздохнул. Сделал легкий полупоклон: – До завтра, Петя. Так между ним и новеньким завязалась какая-то дружба. Никто не заметил. Заметил Павел. Как-то вечером перед отбоем, когда зашел общий разговор, что-то про «Героя нашего времени» Лермонтова, Павел заметил: – Жаль, что у княжны Мери не было брата. Он бы тогда застрелил этого Печорина на дуэли. – И добавил: – Я бы застрелил. Посмотрел в его сторону. Володя понял, что он не знал Павла. Павел – он, оказывается, не только этот добрый, дружеский вчерашний кадет. Но вместе с тем и гроза любого врага, и всегда непримиримый защитник. Они встретились взглядами. Спокойный, стальной и решительный взгляд. Они повстречались случайно у окна в коридоре через день. Володя подошел к стоявшему спиной Павлу: – Когда дуэль, Павел? – сказал твердо и резко, словно кинул перчатку. Тот обернулся. – Дуэли не будет. Просто получишь по носу. – А сам по носу не хочешь? – спокойно заметил Владимир. Небрежно и бесстрашно посмотрел на него. – За клевету. Записал честного офицера сразу в Печорины или Вронские. Когда ничего не знаешь, как все на самом деле. Теперь или извиняйся, или я требую удовлетворения. – Я сказал, как сказал, – спокойно ответил Павел. – И скажу еще раз, если понадобится. Он замолчал. Володя не понимал, как он мог решить, что они с ним могут быть друзьями. Он его сейчас ненавидел. Гордый, мерзкий, противный Павел. Возомнил из себя непонятно кого. Давно не получал по носу, наверное. Как дать хорошо, чтобы не задавался. Жаль, что нельзя прямо здесь и сейчас. Разговор короткий. Исключение сразу из училища за такие случаи. – А за клевету прости меня тогда, – сказал между тем Павлик. – Прости. Отступил назад, поклонился, как на Прощеном Воскресенье, повернулся и пошел прочь. – Павел, – догнал его Володя. Каким тяжелым грузом легли сейчас на совесть все его возмущенные и злобствующие мысли. Павел не знает. Павел не поймет. А то он бы тоже упал ему сейчас в ноги. – Павел, Бог простит, ты меня прости. Пошли на пруд кормить уток? Он был Володя. Он всегда мог что-нибудь придумать. Что-нибудь нелепое, несусветное, глупое, но главное – все становилось понятно. Что все обиды забыты и вражды больше нет. А сейчас как раз было такое время. Каникулы. Когда можно в город. Можно на пруд. – Пошли, – вздохнул тот. А потом Володя сказал: – Когда мы закончим училище и станем офицерами, я сделаю Петре предложение. И мы с тобой станем братьями. Правда, Павел? – Правда, – согласился Павел. Но и все-таки уточнил, правда уже весело и дружески: – Но если ты вдруг поведешь себя как Печорин, то я все тебе сказал. Не посмотрю, что братья. – А это мы еще посмотрим, – заметил Володя. – Много на себя думаешь, Павлик. Он поднялся, и в следующие мгновение они с другом полетели на землю в ребячливом, дурашливом поединке. Павел откатился в сторону и сел: – Ладно, сдаюсь, – улыбнулся он. – Потом. – Так нечестно, – возмутился Володя. – Без поддавок, Павка! Я тебя еще не победил. И ты меня – тоже. – Было бы из-за чего, – махнул рукой тот. – Все равно невсерьез. Он улегся в траву. Володя сел рядом. Ослепительно засиял вечерний солнечный свет. И время остановилось. Звоном березовой рощи. Дружбой. Этим днем. Словно все это – навсегда. Словно без конца и без края. Печаль. Пронзительная, щемящая печаль. «Ныне или завтра умрем»[38]. А он был Павел. Не то и не это. Не этот день. Его погоны. Заветные и вожделенные – офицерские. Вся жизнь и весь смысл. Ура. Всё – его. И многая лета. Но кесарево кесарю, а Божие Богу… (Мк.12:17) «Так! помяни и оплачь сам себя заживо, – говорит память смертная: я пришла огорчить тебя благодетельно и привела с собою сонм мыслей, самых душеполезных. Продай излишества твои, и цену их раздай нищим, предпошли на небо сокровища твои, по завещанию Спасителя: они встретят там своего владельца, усугубясь сторично. Пролей о себе горячие слезы и горячие молитвы. Кто с такой заботливостию и усердием помянет тебя после смерти, как ты сам можешь помянуть себя до смерти? Не вверяй спасения души твоей другим, когда сам можешь совершить это существенно необходимое для тебя дело! Зачем гоняться тебе за тлением, когда смерть непременно отнимет у тебя все тленное? Она – исполнительница велений всесвятого Бога: лишь услышит повеление – устремляется с быстротою молнии к исполнению. Не устыдится она ни богача, ни вельможи, ни героя, ни гения, не пощадит ни юности, ни красоты, ни земного счастия: преселяет человека в вечность. И вступает смертию раб Божий в блаженство вечности, а враг Божий в вечную муку»[39]. Он был – Павел… «Яко земля еси и в землю отыдеши…» «Безу́мне, окая́нне челове́че, в ле́ности вре́мя губи́ши; помы́сли житие́ твое́, и обрати́ся ко Го́споду Богу, и пла́чися о де́лех твои́х го́рько…»[40]VI
Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет, И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие, милые были. Тот образ во мне не угас… Мы все в эти годы любили, Но мало любили нас.– Как тебе книжка? – заметил Володя, когда Петра принесла ему его книжку обратно. – Ничего, – улыбнулась Пелагея. – Прочесть можно. Но все-таки девочка там какая-то бессильная и не очень с характером. Я знаю лучшую книжку. Про Евгению Римскую. Она переоделась в мужскую одежду и ушла в монастырь, как будто мужчина. И никто не понял и не догадался. Потому что она явилась не менее мужественной духом, чем своим видом. А тут сразу все понятно, что какой-то не такой этот Джек Мэтчем. «А по своей жизни и совершенных мужей она приводила в удивление. Речь ее была смиренна, приветлива, кротка и немногословна, исполнена страха Божия и назидания. Никто не приходил раньше ее к церковной службе и никто не уходил после нее. Всем она была на пользу и назидание: скорбящих утешала, с радующимися радовалась; отдавшихся гневу и ярости смиряла одним словом; на горделивого же так действовал вид ее смиренного жития, что сразу смирял его гордость и делал кротким, – вспомнила Петра. – …И казался ей понапрасну погубленным тот час, в который бы она не воздала хвалы Богу, и она тщательно наблюдала за тем, чтобы и час один не прошел без славословия Божия. В руках у нее была работа, а в устах непрестанная молитва»[41]. Вспомнила и добавила: – А еще была такая святая мученица Пелагея Тарсийская, которая «Пелаги́е всесла́вная, му́жески же стра́сти боже́ственною си́лою попра́ла еси́…»[42] Притихшим голосом закончила она. «Вре́менная презре́вши и небе́сных бла́г прича́стница бы́вши, вене́ц страда́ния ра́ди прии́мши, Пелаги́е всечестна́я, я́ко да́р принесла́ еси́ кро́вныя пото́ки Влады́це Христу́». Святая мученица Пелагея. «Терпя́щи, взыва́ла еси́: благослове́н еси́ в хра́ме сла́вы Твоея́, Го́споди…» Лучшее чтение и лучшие книги. «С преподобным преподобен будеши, и с мужем неповинным неповинен будеши, и со избранным избран будеши, и со строптивым развратишися» (Пс.17:27). – Ну, это ты жития святых рассказываешь, – улыбнулся Володя. – Тоже – нашла что сравнить. Это как тебя сравнить и ту девочку. Ты совсем другая. Ты больше как Павка. Он сбился и смешался. Он сказал что-то не так. Потому что она вроде и как Павка по характеру, но все равно понятно, что это – девочка. Что-то неуловимое, что-то непередаваемо чарующее, что-то, что только – ее, оттеняет этот характер. «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их» (Быт.1:27), – понял вдруг Володя. Тайна. В ее серо-голубых глазах была тайна. Мужчины и женщины. И Бога. «Ибо все вы одно во Христе Иисусе…» (Гал. 3:28). – Только ты все равно очень красивая девочка, хотя совсем и как Павка, – неуклюже попытался исправить он уже сказанное. Петра улыбнулась. И рассмеялась. Володя решил лучше перевести разговор. – А ты что делаешь в среду, Петь? У меня занятия, – услышал он. Володя даже остановился. – Ты что, еще не окончила гимназию? – Окончила, – согласилась она. – Я домашняя учительница. У меня занятия с моими малышами. Она чуть оживилась, когда упомянула малышей: – Знаешь, они такие чудные. Три и пять лет. С ними так интересно, как будто открыт весь мир. Со взрослыми не так интересно, как с ними. Им можно столько всего рассказывать. Читать. И слушать, и играть, и возиться. С ними день пролетает – не заметишь, – она на мгновение задумалась и добавила: – У меня почему-то такая уверенность, что если у меня будет свой ребенок, это ведь так здорово. Растить его, открывать с ним мир. Не знаю. Или это просто чужие дети – чужие дети, поигрался – и хватит, а по-настоящему все не так. Но я бы своего ребенка ни няне, ни гувернантке, никому бы не хотела отдать. Я бы растила его сама. Чтобы он всегда был рядом, чтобы все-все вместе с ним самой делать. Он же вырастет. А время не повторится. А это такое чудное время. Володя помолчал. Это была какая-то непонятная и далекая тема. А еще не верилось. Да ну? Этот лихой юнкер Петька, который так лихо стреляет и берет на лошади с места в карьер – она учительница и кого-то учит? Как-то не вяжется. Как и невозможно, что она, наверное, должна ведь уметь шить и вышивать. И знать вальс. Но Володя помолчал и пожал плечами. Это было не его дело. Вместо того, чтобы высказать свой скептицизм, он сказал другое: – Тогда в воскресенье? У нас отпуск по средам и воскресеньям. Давай, я достану билеты и пойдем вечером в театр. Это получилось как-то самим собой. Он не ходил в театры. И не понимал. Сказки смотреть какие-то. Это была несусветная глупость и пустое времяпрепровождение на его взгляд. Но кто-то ведь ходил. И это была тогда замечательная идея – пойти с Петрой. Петра тоже не любила и не понимала театры. Но это был Володя. И она согласилась. Ради дружбы: – Давай. В театр пришла не Петька, понял Володя. Пришла Пелагея Евгеньевна Лесс. Простое и обычное платье, но это был такой лоск и шик. Ее обычная манера держаться. Молчаливая и сдержанная. Ее характер. Оттененный и подчеркнутый теперь и этим платьем. Просто осанка. Просто взгляд. Просто голос… Она была как будто из книги Притчей. «Крепость и красота – одежда ее, и весело смотрит она на будущее. Уста свои открывает с мудростью, и кроткое наставление на языке ее» (Притч.31:25,26). Или из Апостола. «Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно пред Богом» (1Пет.3:3,4). А вот она не удивилась его парадной форме, подумал вдруг он. Девчонки с его города оглядывались бы и шептались на этот бравый мундир, а она просто посмотрела и улыбнулась. Конечно, чему удивляться. Брат – юнкер. Она бы удивилась, если бы он пришел в костюме в клеточку. Или встал ждать ее руки в карманы и напустив на себя залихватски-разнузданный вид молодца из подворотни. А тут – чему удивляться. Погоны, пуговицы, пряжки. Любой среднестатистический и уважающий себя юнкер будет такой же. Они мужественно высидели пиесу до конца. Наверное, Пете было легче. Она решила, что время не окажется так бездарно потерянным, если попробовать и в таких условиях помолиться про себя. Мало ли что может быть в жизни. Вдруг пригодится и этот опыт. Володе такая мысль не пришла в голову. Он вздыхал, скучал и готов был улечься куда-нибудь под сиденье. Если бы мог свернуться там собакой или кошкой. Но он был не собака и не кошка. Наконец опустился занавес, и они вышли. – Как тебе, Петь? – все-таки как ни в чем не бывало поинтересовался он, чтобы не озадачить свою тургеневскую барышню своим полным бескультурьем в понимании поэзии театра. Но он, оказывается, не знал сестру своего друга. – Знаешь, не очень, – вздохнула та. – Значит, мы больше не пойдем, – обрадовался Володя. – Лучше возьмем с собой Павку, поедем за город и будем кататься на лодке. Пелагея улыбнулась. Это было уже другое дело. Заманчивое и хорошее. – Давай. Они так и стали делать. Павел улыбался. Петра улыбалась. А Володя был просто счастлив. И потом, даже когда Петра уже и перестала появляться на стрельбах, все равно они иногда виделись, когда Владимир ходил в город в отпуск. Пелагея улыбалась, и они были как будто лучшие друзья. Но училище будет закончено, и будет закончен и его невзаимный офицерский роман. Потому что Петра его ведь не полюбила. Он понял. Он был просто Володя, Володька. А она – Петькой. Он не пошел делать предложение. Они как-то сидели над прудом, и он вдруг сказал, как бы невзначай: – Ты уже решила, за кого пойдешь замуж? – Нет, – сказала Петра. – А за меня? Петра не приняла его слов всерьез. Это ведь был Володька. Просто товарищ ее брата. Просто случайный знакомый. Хороший, интересный, но не жених и не друг. – Ты ведь не жених и не друг, – улыбнулась она. – Нет. Володя сдержал вздох. Начертил что-то на песке своим новеньким офицерским каблуком. «Вся наша жизнь – ошибка и позор», – вспомнил он из Джека Лондона. А потом прошло время. Он забыл Петру.С. Есенин
VII
Забыл. И вспомнил сейчас: – Петька! Она была такой красивой. Еще красивее, чем осталась в его памяти. Петра улыбнулась. Владимир, Володька. Она тоже рада. Но она – Петра, понимает он. Все как раньше. Она просто рада. Она не испытывает к нему каких-нибудь особых чувств. Просто Владимир, Володька. Только он тоже такой же, как раньше. Они перешли на другую сторону улицы. Постояли. Поговорили. Петра рассказала про Павла. Володя – про себя. Что это – он поехал на Дон. Лесами и полями, и встречными деревнями. Они решают добираться вместе. «Ничего личного», – понимает Володя. Долг и честь русского офицера. Когда революция и все смешалось. И никого другого рядом. Она – сестра его друга. А потом он берет ее за руку. Он думал, что ему все равно. Но все-таки – нет. Она была все та же Пелагея, Петра, Петя. А он был – Володя. – Ты выйдешь за меня замуж? – Нет, Володя, – говорит она. Хочет смягчить свой отказ и добавляет: – Я так не могу. Мне надо подумать. Но все равно нет. Владимир смотрит на нее. И на этот город. На этот революционный город. Он не знает, что он говорит. На что надеется. И какой смысл. – Это будет фиктивный брак, – говорит он. – Просто чтобы не оставлять тебя на Дону одну. Чтобы вместе. Все-таки, такое время. – Это будет брак навсегда, – говорит Петра. – Мы будем стоять перед Богом. А ты говоришь – фиктивный брак. Она не понимала раньше, когда читала «Метель», «Дубровского» Пушкина. Сейчас поняла. Маша была обвенчана. Маша ехала с мужем из церкви. А потом она опять вспомнила Машу. Обоих Маш. Владимир – хороший и ответственный человек. Россия в огне. «Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их: ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадёт, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него: и нитка, втрое скрученная, нескоро порвется» (Еккл.4:9–12). А Маша у Пушкина, что, амуры с мужем крутила? А как сказала, как сказала! «Они поехали в церковь. Там жених уж их ожидал. Он вышел навстречу невесты и был поражен ее бледностию и странным видом. Они вместе вошли в холодную, пустую церковь; за ними заперли двери. Священник вышел из алтаря и тотчас же начал. Марья Кириловна ничего не видала, ничего не слыхала, думала об одном, с самого утра она ждала Дубровского, надежда ни на минуту ее не покидала, но когда священник обратился к ней с обычными вопросами, она содрогнулась и обмерла, но еще медлила, еще ожидала; священник, не дождавшись ее ответа, произнес невозвратимые слова. Обряд был кончен. Она чувствовала холодный поцелуй немилого супруга, она слышала веселые поздравления присутствующих и все еще не могла поверить, что жизнь ее была навеки окована, что Дубровский не прилетел освободить ее. Князь обратился к ней с ласковыми словами, она их не поняла, они вышли из церкви, на паперти толпились крестьяне из Покровского. Взор ее быстро их обежал и снова оказал прежнюю бесчувственность. Молодые сели вместе в карету и поехали в Арбатово; туда уже отправился Кирила Петрович, дабы встретить там молодых. Наедине с молодою женой князь нимало не был смущен ее холодным видом. Он не стал докучать ее приторными изъяснениями и смешными восторгами, слова его были просты и не требовали ответов. Таким образом проехали они около десяти верст, лошади неслись быстро по кочкам проселочной дороги, и карета почти не качалась на своих английских рессорах. Вдруг раздались крики погони, карета остановилась, толпа вооруженных людей окружила ее, и человек в полумаске, отворив дверцы со стороны, где сидела молодая княгиня, сказал ей: «Вы свободны, выходите». – «Что это значит, – закричал князь, – кто ты такой?..» – «Это Дубровский», – сказала княгиня. Князь, не теряя присутствия духа, вынул из бокового кармана дорожный пистолет и выстрелил в маскированного разбойника. Княгиня вскрикнула и с ужасом закрыла лицо обеими руками. Дубровский был ранен в плечо, кровь показалась. Князь, не теряя ни минуты, вынул другой пистолет, но ему не дали времени выстрелить, дверцы растворились, и несколько сильных рук вытащили его из кареты и вырвали у него пистолет. Над ним засверкали ножи. – Не трогать его! – закричал Дубровский, и мрачные его сообщники отступили. – Вы свободны, – продолжал Дубровский, обращаясь к бледной княгине. – Нет, – отвечала она. – Поздно – я обвенчана, я жена князя Верейского. – Что вы говорите, – закричал с отчаяния Дубровский, – нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться… – Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостию, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас». – Все равно выходи за меня замуж, – уверенно говорит Володя. Она посмотрела на него. Сероглазый, хороший. И такой ведь серьезный. И все-таки не князь Верейский, но сразу видно – Дубровский. Еще и имя такое же. Владимир. «Владимир», – улыбнулась она. Князь Ясно Солнышко. «Браки заключаются на небесах», – подумала Петра. – Да, – сказала она.VIII
Петра не знала, когда она поняла, что, оказывается, любит Володю. И любила всегда. Что только она и он. Может быть, когда они стояли на Венчании в церкви. Или когда она уже после Таинства зажгла свечу перед иконой. Или это он нес ее на руках по мосту. Они вышли вдвоем, и она вспомнила такую традицию. Тогда он подхватил ее и закружил. А рядом был этот мостик через городскую речушку. Или когда они пригласили на чай пожилую соседку, а та позвала кого-то еще, и какую-то семейную пару, и каждый притащил из еды, кто что мог, и все поздравляли, и радовались, и улыбались. А Неллия Александровна увела ее к себе и одела в белое-белое платье, простое и строгое, и ослепительно красивое, оставшееся со своей свадьбы. Новая власть еще не успела отобрать. И продать еще не продала, и на ткань не распорола. Все-таки берегла. Как будто знала. Что будет такой случай. Чуть завила локоны. Подала белые перчатки. Пелагея глянула на свое отражение в разбитом трюмо и тихо ахнула. Она и не знала. Что может быть такой красивый наряд. Что может быть такой чудесный, сияющий миг. Как будто сказка – вся жизнь. А потом ахнул Володя. – Мне прямо неудобно, – тихо шепнула она потом Неллии Александровне. – Я такая счастливая. А ведь революция. Пир во время чумы. – Он офицер? – также тихо заметила та, наклонившись к ней и показав взглядом на жениха. – Да, – сказала Петра. – Это твой праздник, Петя, – помолчав, просто сказала Неллия Александровна. – Белый, как лебедь. Как лебединая песня. «Брак по природе один, как одно рождение и одна смерть»[43]. А может быть, Петра поняла, что любит Володю, тогда, когда другая гостья откинула вдруг крышку стоявшего в углу бесполезного и забытого рояля, который в зиму разломают на дрова, но который сейчас еще стоял, и они с Володей закружились в вихре вальса. Отчаянном, торжествующем, счастливом. Забыв революцию, забыв опасность, забыв то, что будет завтра. Забыв все. Только круг…и еще один круг… Она и он. Володя. – Не надо, – сначала возразила было Петра. – Мы ведь не знаем, кто может услышать. Или кто по улице будет идти. Вдруг какой-нибудь враг. А тут шум, музыка. Сразу понятно – недобитые твари собрались. Но махнула рукой, когда Володя потянул ее танцевать. «Погибать – так с музыкой», – подумала про себя. Да. С музыкой. Только не с такой. С другой: «Аллилуиа…» Вот именно: «Аллилуиа…» Раз, два, три… Шаг, и еще шаг, и еще… Свой счет и своя песня. «Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа…» «Слышали вы слова Апостола, с которыми обращается он к фессалоникийцам, предписывая закон для целой жизни; потому что учение преподавалось тем, которые когда-либо обращались с Апостолом, польза же учения простирается на всю человеческую жизнь. “Всегда радуйтеся, – говорит он, – непрестанно молитеся. О всем благодарите” (1Фес. 5, 16–18)»[44].– С помощью Божией умудряйся устраивать себе так, чтобы возможно было держаться внутреннего подвига, который, по апостольскому слову, состоит из четырех частей: ко всем долготерпите, всегда радуйтесь, непрестанно молитесь и о всем благодарите. Это воля Божия. Начинать должно с последнего, то есть с благодарения за все[45].Этот счастливый вальс все-таки и закончился счастливо. Никто не появился и не прервал праздник. А потом все разошлись. Они с Володей вернулись в каморку. Она зашла к Неллии Александровне, оставила свое праздничное платье, поменяла на прежнюю одежду. И они с ним бросили одеяла на полу и уснули. Тут же и не раздеваясь и не проснувшись ни разу до самого утра.
IX
Это было в прошлом на юге, Это славой теперь поросло. В окруженном плахою круге Лебединое билось крыло.Петра открыла глаза под утро. За окном занимался синий рассвет. Новый день, подумала Петра. Удивительный, праздничный день, улыбнулась она. Словно сказка. За окном был не только рассвет. За окном была революция. Но завтра. Она вспомнит об этом завтра. Это будет завтра. А пока у Золушки еще продолжается бал. На часах не пробило двенадцать. И карета не превратилась в тыкву. Петра приподнялась, тихо и бережно поцеловала Володю в нос и в щеку. Поправила хохолок челки надо лбом. Повернулась, устроилась поудобнее у него под плечом и снова уснула. Революция будет завтра. Или сегодня, но часа через два. А пока стоит рай. И, наверное, где-то совсем рядом поют над ними и закрывают их своими крылами райские птицы. От этого дня. И от всех этих дней. Второй раз Петра проснулась, когда яркие лучи солнца уже заливали комнату. Володя сидел собравшийся и серьезный. Она встала, собралась, собрала чемоданчик. Уложила, спрятала Новый Завет и «Приношение современному монашеству» Игнатия Брянчанинова. Из собрания сочинений. Не удержалась и вздохнула. Было семь книжечек. И не возьмешь ведь, и не знаешь, что взять, все дорого и все надо читать. Взяла с той их с Павлом петроградской квартирки тогда этот томик. Наверное, решающими оказались вот эти слова: «Уповаем, что убогий труд наш может быть с пользою приложен и в общежительном, и в штатном монастырях, и к жизни инока на подвории или при часовне, и к жизни инока, странствующего на корабле по требованию и обычаю государственному, и к жизни инока, находящегося в долговременном послушании посреди мира, и к жизни инока, постриженного в монашество при духовном училище, занимающего при нем какую-либо ученую или административную должность, – даже к жизни мирянина, который захотел бы среди мира с особенным тщанием заняться своим спасением»[46]. Небольшая такая книжечка, но все сказано: «О изучении евангельских заповедей и жительству по евангельским заповедям… О памятовании смерти… О необходимости мужества при искушениях… Учение святых Отцов о тесном пути… О человеческой славе… О памятозлобии… О хранении душевного ока от всего вредного от него… О покаянии и плаче… О удобоприменимости изложенных правил…» Петра оглядела комнату, заглянула к соседке: – Нелли Александровна, я уезжаю. Неллия Александровна кивнула. А потом они с Володей разлили по чашкам кипяток. Позавтракали. И пошли из города.Иван Савин
М. Цветаева
X
И останутся, как сказка, Как манящие огни, Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни.На Дону Петра с Володей пробыли около полугода. Муж-офицер, и она, как вольноопределяющийся. А потом уехали. Потому что еще была Сибирь. Осенью в Сибири была своя история, свой переворот. Это были хорошие события и хороший переворот. «Верующий православный народ должен оказать полное доверие, ибо Колчак – верующий человек»[47]. И теперь была вся Россия и был Верховный Правитель, а не абы как. Пока не победят, а там будет видно. Республика, монархия, конституция. Как решит уже Учредительное собрание. «”За Учредительное Собрание” – глупый и дурацкий лозунг», – никогда не понимал Володя. Нет, чтобы сразу – за Царя. А то за Веру и Отечество. Без царя в голове? Сила есть – ума не надо. Как-то так. Но он был просто Володя, а со своим уставом в чужой монастырь не пойдешь. Это была намеренная позиция Добровольческой Армии – политическая непредрешенность на будущее России. Что это Добровольческая Армия, народное ополчение, а не политика.М. С. Парфёнов.1922
«Идет наша пехота: «Офицерский батальон», надевший черные погоны, траур по России, под командой генерала Маркова, «Корниловский ударный полк» с черно-красными погонами… <…> Ростовский студенческий, Юнкерский батальоны, и Партизанский батальон… <…> Корниловцы – частью республиканцы. <…> Все бойцы соперничают друг с другом в лихости и отваге: корниловцы, республиканцы, монархисты-гвардейцы, кадеты, гимназисты, студенты, юнкера, девушки-казачки и ростовские гимназистки, из коих немало ушло с нами в поход, не только сестрами, но и в строю».«Да», – знает Владимир. Это и правда всё была политика, все эти собрания и монархии, а они с Петей были военные. За Веру, Царя и Отечество. Им сейчас было неважно. Сейчас надо было разгромить большевизм.В. Ларионов[48]
Часть третья. Сын
Там – под бурю набатного звона, В снеговые сибирские дали Они мчались в горящих вагонах, На разбитых площадках стояли.
Они пели, безумные, пели — Обреченные в жертву Вандалу. На их черных кадетских шинелях Еще свежая кровь не застыла!Н. Снесарёва-Казакова[57]. Кадеты Каппелевцы
– Я вижу памятник, который Россия поставит этим детям, и этот памятник должен изображать орлиное гнездо и убитых в нем орлят…Генерал Алексеев
I
«Князем слава, а дружине! Аминь». Это она когда-то читала о полку Игореве: «Что ми шумить, что ми звонить далече рано пред зорями?» «Бишася день, бишася другый; третьяго дни к полуднию падоша стязи Игоревы. Ту ся брата разлучиста на брезе быстрой Каялы…» – И уже схваченный, Игорь видел брата своего Всеволода, ожесточенно бьющегося, и молил он у Бога смерти, чтобы не увидеть гибели брата своего. Всеволод же так яростно бился, что и оружия ему не хватало. И сражались, обходя вокруг озеро. И так в день Святого Воскресения низвел на нас Господь гнев свой, вместо радости обрек нас на плач и вместо веселья – на горе на реке Каялы. Воскликнул тогда, говорят, Игорь: «Вспомнил я о грехах своих перед Господом Богом моим, что немало убийств и кровопролития совершил на земле христианской: как не пощадил я христиан, а предал разграблению город Глебов у Переяславля»[58].«Старце поревахуться, уноты же лютыя и немилостивыя раны подъяша, мужи же пресекаеми и расекаеми бывають… И се ныне вижю отместье от Господа Бога моего: где ныне возлюбленый мой братъ? где ныне брата моего сынъ? где чадо рожения моего? где бояре думающеи? где мужи храборьствующеи? где рядъ полъчный? где кони и оружья многоценьная? Не ото всего ли того обнажихся! И связана преда мя в рукы безаконьнымъ темь. Се возда ми Господь по безаконию моему и по злобе моей на мя, и снидоша днесь греси мои на главу мою. Истиненъ Господь, и прави суди его зело»[59].
Иван Савин. Возмездие. 1923
Участник Белого Движения
«…Здесь дело не в одних только большевиках, не они только повинны в разрухе и в страданиях, постигших нашу Родину. Видимо почва ранее была подготовлена. Причины постигшего нас зла, кроются в самом русском обществе и народе. Вникнем в эти обстоятельства. Промыслу Божию угодно было даровать Русскому народу бесценное сокровище – Святую Веру Христову Православную…<…> Но за последнее время под влиянием противорелигиозных и нравственно-разрушительных учений века сего, каковы: атеизм, толстовство, социализм, и тому подобные учения, <…> в нашем народе начался упадок религиозного чувства. Вместо христианских взглядов на жизнь стали превозмогать настроения грубой чувственности и материализма. <…> Одновременно с упадком религиозной веры, расшатались в русском народе и нравственные устои жизни. Людьми овладел дух наживы и удовольствий. Умножились и приняли совершенно открытый характер разные гнусные пороки – пьянство, разврат, сквернословие. <…> Безрелигиозное направление водворилось в значительной части русской литературы и современной печати, где была открыта настоящая травля против Православия, и особенно против духовенства. В смехотворных изданиях подвергались открытому глумлению церковные таинства и обряды. Часто осмеивалось все родное русское. <…> Вот в этом-то вероотступничестве и нравственном развращении Русского народа и лежит главная причина постигших Россию бедствий. Внешние нестроения и бедствия суть прямое последствие зла. В этом нам суд Божий и кара.<…> Люди русские, Православные! Вразумитесь и Покайтесь! Еще не погас совсем у нас на Руси Свет Христов, еще живы в сердцах русских людей разных званий Вера Христова и любовь к Церкви. Проникнитесь же все этим светом, дабы исчез из Русской земли навсегда мрак большевизма и всякого нечестия. И наша Родина будет спасена. “Ходите, дондеже свет имаго, да тьма вас не имеет” (Иоанн.12.35).Энни стоит у окна. Здесь – бизоновы травы. От российской революции надежно ограждает океан. Ограждает Америку. Но не ограждает душу. «Ты ли, Русь бессмертная, мертва? / Нам ли сгинуть в чужеземном море!?»[61]Смиренные Богомольцы:Сильвестр, Архиепископ Омский и Павлодарский.Вениамин, Архиепископ Симбирский и Сызранский.Андрей, Епископ Уфимский.Протоиерей Профессор Иаков Галахов.Протоиерей Владимир СадовскийИван ФигуровскийДмитрий Несмеянов.Правительственный вестник, Омск, № 164, 20 июня 1919 г.»[60].
М. Колосова[62]
II
Пелагея уедет. Павлик останется. А сейчас он ушел узнавать про поезда. Но Павел не узнал про поезд. Он и в здание вокзала не попал. Случайная встреча. Случайная и злосчастная встреча. Недавний знакомый с торжествующей усмешкой встал на его пути. – Документы. И теперь это у него были сила и полномочия. Какой-никакой, а Красная Армия. А он, Павел, был никто. И звать его было никак. – Павел Лесс, – сказал он и попытался пройти мимо, как ни в чем не бывало. Не вышло. Тот шагнул ему навстречу. – А мандат? – А мандата больше нет, – не повел и бровью Павлик и заметил: – Простите, товарищ, но я должен пройти. Освободите дорогу. – Как бы не так, – отозвался тот. – Советской власти ты должен, вот что. Павел развернулся. Но и уйти тоже не удалось. Сзади стоял красный командир. И еще двое. – Взять, – коротко приказал командарм. Павлик отбивался хорошо. Они смогли взять его только втроем. Но все-таки взяли. Он стоял, стиснутый и побежденный, и стоял красный командир. Павел опустил голову. Не было ничего вокруг. Не было этой железной дороги. Не было революции. Все было неважно. Все ничего не стоило. Перед этой отчаянной и бессильной обидой. Перед жгучей и пылающей досадой. Почему и за что? Это был его друг. Это был Василько. И ему было все равно. На прежнюю дружбу. На эту встречу. На то, что он – Павел. Васильку было не все равно. Но прошлого больше не было. Не могло быть. Теперь была революция. Теперь перед ним стоял не прежний Павлик. Стоял светлоголовый офицер, который мог быть только врагом. Хороший, смелый и бравый офицер. Поезда шли на Юг. И на Юг уезжали офицеры. Поднимать контрреволюцию. Нельзя было допускать усиления Юга. Никак. – Уведите и расстреляйте, – сказал он. Павел поднял голову на прозвучавший голос. Наверное, земля покачнулась, и словно рухнуло и все небо. Потому что это было невозможно. Потому что можно было понять и принять все. Все, кроме этого равнодушного и сухого приказа своего прежнего лучшего друга. Но он хотел высказать все и не сказал. Он снова опустил голову. Он ничего не сделал. Но кто он такой, вспомнил Павел. «Дневной Апостол…», – вспомнил он. «1 февраля 1840 года. Некоторый инок, по неисповедимым судьбам Божиим, вступил в поприще искушений. В день вступления его в это поприще, на Литургии, читали 62-е зачало 1-го соборного послания Петрова: Возлюблении, не дивитеся еже в вас раждежению ко искушению вам бываемому[73] и проч. Особенно поразили инока слова, возглашенные Апостолом: Время начати суд от дому Божия[74]. Иноку показалось, что эти слова провозглашены именно для него. При наружном действии человеков и бесов, которые суть лишь слепые орудия Божественного промысла, совершается таинственный, высший суд – суд Божий[75]. Если следствием этого суда есть наказание: то оно есть следствие правосудия. Если ж следствием правосудия есть наказание: то оно есть обличение виновности, обличение – от Бога. Напрасно же считаю себя праведным, несправедливо наказываемым, усиливаюсь хитрыми оправданиями, которые сам в совести моей признаю ложью, извинить себя, обвинить людей. Самозванец-праведник! обрати взоры ума на грехи твои, неведомые человекам, ведомые Богу: и сознаешься, что суды Божии праведны, а твое оправдание – бесстыдное лукавство. С благоговейною покорностию воздай славословие суду Божию и оправдай орудия, избранные Богом для твоего наказания. Мир Христов низойдет в твое сердце. Этим миром примиришься с твоими скорбями, с самоотвержением предашь воле Божией себя и всё. Одно, одно попечение останется при тебе: попечение о точнейшем, действительном покаянии, разрушающем вражду между человеком и Богом, усвояющем человека Богу. Основание покаяния – сознание, полное сознание своей греховности»[76]. «Самозванец-праведник», – понял Павлик. И они пошли. Через железнодорожные пути. К паровозному депо. Василько остался где-то сзади. Он не знал, подумал Павел. Он отдал его не на расстрел. На месть. Он не удержался и закусил на мгновение губу, когда небо исчезло и его обступил полумрак депо. Они отпустили. Он отступил назад. И еще. И больше уже отступать было некуда. Павел стоял. Он не был героем. Он просто молчал. И ждал. Не его дело. Его дело – покаяние. «Время сотворити Господеви» (Пс.118:126). «Время сотворити Господеви: разориша закон Твой» (Пс.118:126). – Павка! – услышал он вдруг Василька. Он все-таки был настоящий друг. Это были слишком потемневшие глаза Павла. И это была революция. Когда не только расстрелы. Когда кровь льется взахлеб. Когда могут не расстрелять. Могут бить и добивать, пока не убьют. Но сейчас он успел. Павел стоял целый и невредимый. Но он был не только настоящим другом. Еще он был красный командарм, а не тряпка. – Я сказал расстрелять, а не мстить, – отчеканил он. – Уйдите. А потом повернулся к Павлу. И только сейчас понял. Одно дело отдать приказ. Но сейчас он должен исполнить этот приказ сам.III
Это была случайная потасовка под забором парка соседней гимназии. Или не случайная. Шел домой со своего реального училища. Не поделили и не поладили, а это было пустынное место. Он был один, их двое. Кто-то проходил мимо. Только никто почему-то не видел. Василек и не ждал. Какое другим дело, да и не слабак он, чтобы ждать чужой помощи. Даже если и не справляешься, должен ведь держаться сам. Кнопка – гимназист подошел и двинул ранцем одного из его врагов. «Дурак», – успел подумать Василек. Куда лезет, какое ему дело. Ну, конечно, теперь досталось вон самому по носу. Правда и потасовка сама собой как-то закончилась. Они остались вдвоем. – И чего ты полез? – возмутился Василек. – Куда лезешь, маменькин сынок, тебя звали? Тот сидел и вытирал кровь рукавом. Вместе со слезами. Но молчал. И ничего не ответил, только посмотрел своими огроменными серо-голубыми глазами и отвернулся. Василек пожалел своих слов. Он не был маменькиным сынком. Он просто был такой щекастый и совсем малыш. С начищенными пуговицами. Сияющими ботиночками. Своем новеньком мундирчике. Безнадежно испорченным этой кровью из носа. – Ладно, – поменял он тон. – Я неправильно сказал. Спасибо. Вставай и пошли. Не бросать же тебя одного такого теперь посреди улицы. – Ты зайдешь? – почему-то сказал тогда Павлик, когда они оказались у его дома. Молчал всю дорогу. Но, наверное, как-то так и появляется настоящая дружба. Когда просто общий бой и общая кровь. Он зашел. Поклонился его матери и сказал, как было дело. Та вздохнула и отошла к окну. Это случается, подумала Настя. Всегда и со всеми. Он не сахарный, ее Павлушка и не стеклянный. Все хорошо. Она собрала на стол. Заметила: – А тебя как зовут? Он был Василий, Вася, Васек. Только почему-то так повелось, что все и всегда его звали Василек или Василько. Так звала мама. Бабушка. Наверное, так и привыкли все вокруг. Он так и сказал. И кивнул на Павла: – А его? – Павел, – услышал тот. – Иди умойся, Павлик, – заметила мама. И посмотрела на Василька и добавила: – Идите умывайтесь оба. Раненые бойцы, – улыбнулась грустно и тихо. Отошла к окну. Малость. Такая малость. Но как падает и сникает сердце. Как же они, те матери из житий святых, подумала она. Дети не видели. Дети не поняли. Она была – мама. Тихая и смелая, которая никогда не будет кричать или закатываться в истерике. Они не знали. Будет просто стоят спиной к ним у окна, а по щекам будут литься слезы. Но им не надо. Им и не надо знать. Это просто слабость. Случайная, минутная слабость. Просто соломинка, которая переломила спину верблюда. Но верблюд упал и снова встанет. Верблюд – он такой. Корабль пустыни. «Житейское море…», – уже успокоившись, вспомнила Настя. «Точно Павел», – между тем улыбнулся Василек. Сильное, серьезное, звучное имя. Но и Павел ведь, и все равно – Павлик. Как и он сам Василий да Василек. А потом они пошли в комнату. Смотреть книги с картинками и строить форты с солдатиками. Василий не знал, почему, но с Павлом он забыл, что сам ведь в четвертом классе и ему все это уже неинтересно. Наверное, потому что это было неважно. Важно было то, что они сидели на полу и что-то делали вместе. Он пришел еще. Он, конечно, никогда не понимал эту мелкотню с первого класса. Но это был Павел. А потом он вырос, и как-то стало уже и незаметно, что он младше его на каких-то там три года, годы летели, годы словно сравнялись, Павлик стал такой взрослый и свой. Из того щекастого непонятного малыша. Его отдадут в четвертом классе в кадетский корпус. Останутся только отпуска и каникулы. Но тем сильнее и крепче будет эта дружба. Бравого реалиста с реального училища и бравого Павлика-кадета.IV
Что алей? Околыш на фуражке Или щеки в ясный день морозный? Что яснее? Яркий блеск на пряжке Или взгляд отважный и серьезный?А потом Павел перешел учиться дальше. Уже в военное училище. Реалист Василек поступил тем временем в высшее техническое заведение. Закончил. И жизнь поменялась. Наверное, Василько мог бы стать замечательным инженером. Но не получилось попасть в контору один раз, другой. Всюду свои люди, свои знакомства, связи. А он был всего лишь сыном рабочего, выбившегося в люди и просто сумевшего дать своему Васильку образование. С которым все равно, как оказалось, все пути так и остались закрыты. Василек махнул рукой. И пошел на завод. И в революцию. Как раз восходила звезда пленительного коммунистического счастья. «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма. Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака: папа и царь, Меттерних и Гизо, французские радикалы и немецкие полицейские. Где та оппозиционная партия, которую ее противники, стоящие у власти, не ославили бы коммунистической? Где та оппозиционная партия, которая в свою очередь не бросала бы клеймящего обвинения в коммунизме как более передовым представителям оппозиции, так и своим реакционным противникам? Два вывода вытекают из этого факта. Коммунизм признается уже силой всеми европейскими силами. Пора уже коммунистам перед всем миром открыто изложить свои взгляды, свои цели, свои стремления и сказкам о призраке коммунизма противопоставить манифест самой партии. С этой целью в Лондоне собрались коммунисты самых различных национальностей и составили следующий «Манифест», который публикуется на английском, французском, немецком, итальянском, фламандском и датском языках»[78]. Так закончилась прежняя дружба. Осталась где-то в душе и в сердце, да и забылась понемногу. Не до того. У Павлушки уже стала своя жизнь, у него – своя. А когда дружить? 12 часов рабочий день на этом заводе. Без отпусков и выходных. Вот и день за днем, и неделя за неделей, и год за годом. Точно так: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов. Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и крепостной, мастер и подмастерье…» Хорошо написал Ленин: «Эта небольшая книжечка стоит целых томов: духом ее живет и движется до сих пор весь организованный и борющийся пролетариат цивилизованного мира». Но еще у Василька была бабушка. Бабушка не радовалась внуку-революционеру. Старорежимная какая-то была бабушка. Только молилась и в храм ходила, больше ничего и видеть вокруг не хотела. Да вздыхала на любимого внука. Умный, хороший, обязательный. Да только не к добру эти книжки, ой, не к добру, качала головой Марья Митрофановна. «Смотрите, братия, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу» (Кол.2:8). – Всяк Ермолай за себя отвечай, – говаривала она, когда Василек ругал этих капиталистов. Василько возмущался еще больше: – Бабушка, вот ты много радости в своей жизни видела? Они народ обирают, как хотят, а мы молчать должны? Бабушка была непробиваема: – Христос Воскресе, – говорила она. И все равно, что Пасха уже давно прошла, и на дворе сыпал мелкий осенний дождь или лежал снег. Но бабушка не заморачивалась. – Какая нам еще радость, Василек? А вот и ты еще какой умный и хороший вырос. Вот и порадовалась я на своем веку. А что они, капиталисты. Все одно. Фабрик своих и миллионов в могилу с собой не возьмут. «Воистину суета всяческая, житие же сень и соние, ибо всуе мятется всяк земнородный, якоже рече Писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, идеже вкупе царие и нищии»[79]. «Попрыгунья стрекоза лето красное пропела; оглянуться не успела, как зима катит в глаза». Вот и вся жизнь. Она была бабушка. Она не спорила. Просто говорила. Тихо, спокойно. И снова молчала. Это была старость. Доблестная, смелая старость. Когда уже нет старости. И нет молодости. Когда понимается вечность. «Человек в лета юности своей занимается приобретением сведений, нужных для возможного расширения круга действий в вещественном мире, в который он вступает действователем. Сюда принадлежат: знание разных языков, изящных искусств, наук математических, исторических, всех, и самой философии. Когда ж человек начинает склоняться к старости; когда приближается то время, в которое должна отпасть шелуха, остаться покрываемый ею плод (шелухою называю тело, плодом – душу); когда он приготовляется вступить в неизмеримую область вечности, область духа; тогда предметом его исследования делаются уже не вещество переменчивое, обреченное концу и разрушению, но дух, пребывающий, бесконечный. Что до того: так или иначе звучит слово, когда все звуки должны престать! Что до того: та или другая мера, когда предстоит безмерное! Что до того: та или другая мелочная мысль, когда ум готовится оставить многомыслие, перейти в превысшее мыслей видение и молчание, производимое неограниченным Богом в существах ограниченных, окрестных Его. Изучение духа дает человеку характер постоянный, соответствующий вечности. Горизонт для него расширяется, взоры его досягают за пределы вещества и времени, оттуда приносят твердость неземную»[80]. А Василек молчал и не находил тогда слов от такой ужасающей политической безграмотности своей бабушки. И лишь замечал: – Все равно это не жизнь, как у нас. Живем, как скот по стойлам. – Да, – неожиданно поддержала она. – Вот так и сказано: «И человек в чести сый не разуме, приложися скотом несмысленным и уподобися им» (Пс.48:13). Нам рай, нам ад, а мы живем, как будто только на этой земле живем, и не думаем. – Неправильно! – возмутился Василек. – Должна быть правда, а ты опять про веру. – Так вера – она и есть всё, – заметила бабушка. – И есть правда. «Делая добро, да не унываем, ибо в свое время пожнем, если не ослабеем» (Гал.6:9). Вот и то. «Были бы братья, будет и братство. Если же нет братьев, то никаким “учреждением” не получите братства»[81]. – Все равно, почему всё так плохо, – не унялся Василек. – Всё вокруг и у всех плохо. А если сделать коммунизм, тогда будет общее благо. Она ответила не сразу. «Плохо, потому что плохо», – хотела сказать Мария. «Причина заключается в следующем: человек есть существо падшее. Он низвергнут на землю из рая, в раю привлекши к себе смерть преступлением заповеди Божией. Смерть немедленно по преступлении поразила душу человека и неисцельно заразила его тело. Тело, для которого жизнию служит душа, не тотчас по падении разлучилось с душою; но душа, для которой служит жизнию Святый Дух, тотчас по падении разлучилась с Святым Духом, Который отступил от нее, как от оскверненной и отравленной грехом, предоставив ее самой себе. С такою-то мертвою душою и с живым телом жизнию животного низвергнут первый человек на землю на некоторое время, а прочие человеки рождаются и пребывают на земле некоторое время. По истечении этого времени, называемого земною жизнию, окончательно поражается смертию и тело, наветуемое ею и борющееся с нею в течение всей земной жизни. Земная жизнь – этот кратчайший срок – дана человеку милосердием Творца для того, чтоб человек употребил ее на свое спасение, то есть на возвращение себя от смерти к жизни. Спасение или ожитворение человека Святым Духом совершается при посредстве Искупителя, или Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа. <…> Временная земная жизнь есть не что иное, как преддверие к вечной жизни. И к какой жизни? к вечной жизни в темницах адских, среди ужаснейших мук ада, если не воспользуемся в течение временной земной жизни искуплением, дарованным туне, – искуплением, которого принятие и отвержение оставлено на произвол каждого человека. Земная жизнь есть место вкушения горестей и страданий, место созерцания горестей и страданий, несравненно больших, нежели страдания земные. Земная жизнь не представляет ничего радостного, ничего утешительного, кроме надежды спасения»[82]. «Темная страна – земля! она – страна изгнания преступников, осквернивших рай грехом, виновных в преслушании Богу, презревших общение с Ним, променявших это общение на общение с диаволом. На земле – все враждебно человеку, – и сам он – в непрестанной борьбе с собою. Земля – юдоль изгнания, юдоль первоначальных страданий, которыми начинаются страдания вечные – справедливая казнь за оскорбление бесконечно Благого. Земля – изгнание наше, потому-то сюда пришел Искупитель: искупил безмерное согрешение ценою безмерною – Своею Кровию. Земля – изгнание наше: потому-то Искупитель возводит принявших Его искупление с земли на небо. Небо – истинное отечество человека <…>»[83]. «Аз есмь путь и истина и живот» (Ин.14:6)[84]. Но разве он поймет, когда в голове одни мятежи, вздохнула бабушка: «На земле предписано нам иметь скорбные испытания, как сказано Самим Господом: «в мире скорбны будете». Слова эти ясно показывают, что хотя все места целого мира исходи, а безскорбного положения нигде не обрящешь; везде потребно будет и смирение, и терпение, и неосуждение других» (Амвросий Оптинский). «В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир» (Ин.16:33). – Но мужайтесь: Я победил мир. Я победил его, обессилил и вас сделаю победителями. Не бойтесь же его. Это – минутный огонь (Иоанн Кронштадтский). – Эх, Василечек, – наконец собралась она с думами, – так ведь и сказано: «Земля и все дела на ней сгорят» (2Пет.3:10). Не то это место, Василек, чтобы рай тут был. Рай на небеси будет. Живи потихоньку, помогай кому чем можешь, – да ходил бы в храм. Все будет. Просто не здесь и не сейчас. А «всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены» (Рим.13:1). – Ну уж нет, я до такой жизни еще не докатился, – гордо говорил Василек. – Я буду делать революцию. – Смотри уже сам, внук, – замечала бабушка. – Хозяин – барин. Ты вот у меня молодой, бойкий, тебе виднее, как и что для тебя лучше. Не ложится на сердце – ну, и не надо тогда. Насильно мил не будешь. «Великое приобретение – быть благочестивым и довольным. Ибо мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынести из него. Имея пропитание и одежду, будем довольны тем» (1 Тим.6:6–8). «Не понимает, – вздыхала она про себя. – Ничего не понимает». Где-то упустила, недоглядела. Или это – свобода? Своя воля царя боле. Конечно, как ему понять. Когда он, как взрослым стал, так в храм ни ногой. Поверять алгебру гармонией, все эти разговоры. Когда гордость – она гордость. Смертный грех: «Уста имут, и не возглаголют, очи имут и не узрят, уши имут, и не услышат…» (Пс.113:13)К. Н. Сумбатов. Кадет[77]
– Ученые мира сего, разглагольствующие с кафедр в высоких учреждениях государства и всяких других; вы, учащие и учащиеся, особенно в высших учебных заведениях, но для Бога самых последних и отверженных по духу мятежа и непокорности властям, посылаю я и вас к яслям Вифлеемским, отбросьте вашу гордость пред Вашим Творцом и Спасителем и единственным истинным учителем и смиритесь перед Тем, Кто принес на землю мир от Отца Небеснаго и благоволение человекам, кто повинен земному кесарю. Не забудьте, что Он говорит о мятежных гордецах, что Он есть Камень, на Который кто упадет, тот разобьется (Мф. 21, 44)[85].Но споры, поняла она. Опять не заметила. «Пустые споры… Удаляйся от таких» (1Тим. 6:5). И накрывала на стол. Василек остывал и думал. Хорошая все-таки у него бабушка. Хотя и старорежимная, и богомольная. Но добрая. Она была такая старенькая. Но такая хорошая. Этим спокойствием. Мягкостью. Миром. Хотя старость – не радость, говорят в народе. Но это в народе. А она была его бабушка. Она все равно оставалась тихая и радостная. Она улыбалась. И молчала. И все-таки бабушка не понимала жизни. Потому что революция пришла, и это было великое торжество. Красные флаги. Свобода. Кто был ничем, тот стал всем. Весь мир насилья был наконец разрушен и снесен. Теперь должно было быть все новое. Только надо было победить остатки царизма и буржуазии. Но сейчас перед ним стоял светлоголовый Павлик-кадет. Тот кнопка-гимназист. И это тоже была революция.
V
– Пошли выйдем, Павел, – помолчав, сказал наконец Василек. – Иди вперед. Вперед, – добавил он. – А я пока подумаю, что с тобой делать. – Отпустить, – впервые услышал он голос Павлика в эту встречу. Он молчал. Он всегда молчал, вспомнил Василек. И тогда. И сейчас. И сказал, и снова уже будет молчать. Они вышли. Он казался таким ослепительным, этот солнечный свет, после полумрака депо. – Кадетов не отпускают. Кадетов расстреливают, – все-таки решенным приговором прозвучит наконец ответ Василька. Павел обернулся. Отступил в сторону. И вскинул голову. – Тогда расстреливай, – сказал он. Осенил себя крестным знамением. И замер. Словно это он не здесь. Словно на плацу на параде. Или на Херувимской на Литургии. Только чуть осекся этот зазвеневший голос. Василька взяла на него отчаянная злость. На него и на себя. Потому что чего он тут еще думает? За него все уже решено. Революцией. Это его революция. А не Павла. – Ты еще и веришь в эти бабушкины сказки? – сказал Василек, насмешливо, жестоко, подло, но сейчас он просто должен был возненавидеть его. Любой ценой. – Про Бога, рай и какую-то лучшую жизнь? Павел посмотрел на него: – Не в сказки. Я верю, как в Символе веры. Василек усмехнулся. Для него не было Символа веры. – Ну и дурак, – заметил он. – Что нам с того, что там будет или нет. Нам бы здесь, на этой земле, пожить. Мы наш, мы новый мир построим. Оказывается, он никогда не знал своего друга, понял Павлик. Любовь не ищет своего… Он такой другой, Василек. Не знает этого: «Ныне или завтра умрем». А он почему-то всегда думал, что все знают. Оно ведь такое пронзительное, это синее небо, и такая зеленая всегда трава, и эта березовая роща. Когда так хочется ведь жить всегда. Тысячу лет. И еще другую тысячу. И новую. Которых у тебя нет и не будет. Это ведь так понятно: «Ныне или завтра умрем». Даже если ты и не стоишь перед расстрелом. – Много ли здесь поживешь, Василек, – сказал он. – А если и поживешь – так все равно ведь мало. Мне все равно. Я за Веру, Царя и Отечество. – Мы здесь не живем, а выживаем, – все тем же тоном продолжил Василек. – Тебе вот хорошо, жил себе и учился, всё за тебя, всё тебе. А остальным? – Бог дал, Бог и взял, – просто сказал Павел. И опустил голову. Больше не скажет. Ни слова, понял Василек. Не скажет и не попросит. Павлик всегда был молчалив. И правда. С его глазами любые слова лишние, кроме самых необходимых. Серо-голубая сталь. Дружба, улыбка, печаль, решимость – все понятно и ясно, ему только посмотреть. Или это просто он, Василек, так хорошо знает своего друга, что словно у них одно сердце и одна душа. Одно сердце и одна душа, а теперь он – враг? Василек перевел взгляд на сверкающие на солнце рельсы. Наверное, Манифест Коммунистической партии был написан все-таки из головы, невольно подумалось ему. Он не выдерживал испытания жизнью. Он не был правдой, как ему почему-то всегда казалось. Потому что – да пусть Павлик хоть сто раз кадет, Васильку не было ему жалко. Он был всегда только рад. Что Павлик такой баловень судьбы, счастливый, веселый и сытый. К тому же он был его другом, и Василий знал: это со стороны все просто. А на самом деле какой ценой они, эти кадетские, потом юнкерские погоны. И наконец – офицерские. Какой ценой и на что. Так что он, Василек,лучше будет работать по 12 часов на заводе, и еще 12, но пусть у Павлика все остается в жизни, как было до революции. Если уж на то пошло. Он не выстрелит, понял Василько. Потому что есть что-то выше всех и любых антогонизмов пролетариата и Манифеста Коммунистической партии. Есть свет серо-голубых глаз и детская дружба. Есть зеленая трава и синее небо, и цена крови твоего друга, которой не стоит ведь никакая революция. – Павлик, – сказал он. Тот поднял на него взгляд. Спокойный и смелый взгляд. С печалью, и дружбой, и с какой-то щемящей и покорной беззащитностью перед ним в этом спокойном сиянии стали. Такой знакомой серо-голубой стали. – Пошли, Павлик, – говорит Василек и решительно прячет маузер. Павлик, наверное, еще не верит. Еще не понимает. Он где-то в другом мире. А потом выдыхает. И улыбается. «И словно ничего и не было», – улыбается Василек тоже. – Павка, Павлик, так вот ты какой стал, – сгребает он его в охапку. Еще настороженного, не верящего, но уже улыбающегося. – А я ведь тебя после училища и не видел. Так кто ты теперь? Поручик, прапорщик? – Бери выше. Капитан, – весело смеется Павлик. – Штабс-капитан Павел Лесс…VI
Петра уедет одна. Они с Васильком останутся на платформе. Василек тоже пришел. Стоять рядом с Павлом. – А ты? – говорит Василек. – Ты все-таки не на Дон? Но все ваши ведь туда уезжают. – Петра домой, – говорит Павел. – А я в Сибирь. У меня такое задание – ехать в Сибирь. – Контра недобитая, – не удерживается Василек. – Так и знал. Хорош же наш Петроград. – И отпинывает ногой в сторону камушек гравия, словно это – детство, и он пинает мяч. – Хорош же ты, Павлушка, да все равно не нашенский. «Эх, яблочко, / Да куда катишься?»[86] И напел, насмешливо и беззаботно с виду:VII
Фазиль Искандер. Из произведения «Наследник».
VIII
А в Омске как раз ударили в набат колокола по храмам[96]. И появились Дружины Святого Креста. «…Так эти Дружины называются потому, что вступающие в них в строю носят нашивной крест на груди <…>»[97]. «Восьмиконечный крест. Примечание: Крест носится только в строю»[98]. «Все дружинники именуются братьями. Примечание: при обращении солдат к офицерам допустимо слово “брат” присоединять к чину»[99]. «Подчиняясь обычной воинской дисциплине, дружина Святого Креста, кроме того, следует особым правилам, исключающим пьянство, нечестивость, сквернословие, распущенность, притеснение мирных жителей и так далее»[100]. «Я, брат дружины Святого Креста, обязуюсь и клянусь перед Святым Крестом и Евангелием быть верным Господу Христу, Святой Церкви и друг другу, быть трезвым, честным, совершенно не произносить бранных слов, не быть жестоким с врагом, к своим всей душой браторасположенным. Аминь»[101]. Это была горсточка. Последняя и переломная горсточка, как надеялся генерал-лейтенант Дитерихс[102]. Главнокомандующий Восточным фронтом. Запыленный, светлоголовый и улыбающийся капитан явится к полковнику прямо с дороги. А осеннее золотое солнце будет сиять на его новых погонах с золотистыми вензелями Царя Царей – Господа Иисуса Христа. – Я слышал, что появились такие дружины, – улыбнулся полковник. – Но как и ты вступил? Разве это не новые добровольческие формирования на фронт, а ты и так боевой капитан, – заметил он. – Офицерам действующей армии тоже можно, – сказал Павлик. – Одновременно со своей прежней службой, оставаясь на своих прежних местах в полках, – объяснил он. – За Веру, Царя и Отечество, – тихо сказал полковник. – А не погибла Россия. И не погибла наша Присяга. Вот она, формула той, старой Присяги, подумал он. На века. «Яко да Царя всех… Дориносима… Аллилуиа». Наверное, впереди не ожидало ничего хорошего. Они уступали. Они безнадежно уступали наступавшему врагу. Но сейчас они не думали об этом. Сейчас было какое-то торжество и радость. Как будто только сказать сейчас той горе – и она ввергнется в море. Полковник, наверное, даже невольно посмотрел за окно: а вдруг? Не вверглась. Но зато как раз вышел Павлик. Отпустил дружину. Кто-то запел первым. Кто-то запел первым, и подхватили уже все. Чуть-чуть переиначили слова, но полковник не знал, как они звучат правильно. А звучали хорошо:IX
Иртыш все-таки замерз. А генерал Каппель сделал невозможное: вывел и спас остатки армии. Кто все-таки остался к концу похода. Через снег и мороз. Погиб сам. Но вывел. Армия приняла имя своего генерала. «Каппелевская армия». А в Иркутске был захвачен и расстрелян Адмирал. Они не успели. Ворваться в город и освободить. Новый Главнокомандующий С. Н.Войцеховский повернул тогда армию от города. Уже не было смысла. Не было цели. Ничего не было. Был только атаман Г. М. Семенов со своими войсками. Атаман Семенов, которого они не понимали и не принимали[104], но с которым все-таки было общее дело. За Россию. И было Приморье, последний кусочек земли. Это был конец. Но они были армией. Самые лучшие и боеспособные остатки фронта Александра Колчака. Каппелевцы. Они не были бы каппелевцами, если бы не взяли власть во Владивостоке. И они взяли. Каппелевцы и семеновцы. Дело Каппеля не пропало. Гибель Александра Колчака словно отозвалась эхом в этом новом свершенье. Россия еще была Россией. А сзади был Тихий Океан. Соленый и родной Адмиралу океан. Последний рубеж. Последний Перекоп. Последняя Волочаевка. За Веру, Царя и Отечество. Итог и черта всех этих дней: от Петрограда – и до этой улицы Светланской во Владивостоке. Белая Армия. Белое Приморье. Последний оплот. На что они надеялись и во что верили, когда ведь пала вся Россия? В этот ветер с моря? Или в эту приморскую золотую осень? Волочаевка будет отдана. Будет отдан Спасск, будет отдано все. И сам Владивосток. Но пока была отдана только Волочаевка. Дальше почти случился новый переворот. Уже между собой. Они были последней Белой Россией, последними белыми войсками. Но они были семеновцами и каппелевцами, и не поладили. «За вздох, за кровь, за душу Колчака»[105]. Те были семеновцами. Они не были бы каппелевцами, если бы так просто приняли это чужое главенство. Это было какое-то самозванство[106]. «Мы не для того шли сюда, чтобы кому-либо подчиняться» (генерал Молчанов). А еще оказавшееся у власти Правительство не оправдало себя и топило все дело переворота и армию, как, наверное, и решил все генерал Молчанов, что надо действовать. Это был преступный бунт. И это была революция. Но намерение было положено. И осуществлено. А что теперь, никто и не знал. «Все равно, возврата нет, что сделано, того не вернешь, и нужно идти дальше», – только и сказал теперь генерал Молчанов. Прямой и открытый Викторин Молчанов. Это был Владивосток. Сырой, ветреный и морской Владивосток. Наверное, самое время и место на мятежи. Все снова рушилось, падало и летело. Все эти пять лет всегда где-то и что-то рушилось, падало и летело. И сейчас. Они были каппелевская армия. Белые против Белого же Правительства. Но за Правительство оставались семеновцы. С поддержкой адмирала Старка, который решительно встал за порядок против переворота. Это должен был быть достойный развал Белого Движения. Сибирская армия на Сибирскую флотилию. Или наоборот. Все одно. …«Слава Богу за все». Вооруженного столкновения все-таки не произошло. «Установился вооруженный нейтралитет с обеих сторон, причем чины обеих групп ходили беспрепятственно по всему городу»[107]. «Положение стало на мертвую точку. Деятельность аппарата власти была парализована, вместо этого обе враждующие стороны изощрялись в обливании друг друга грязью в листовках и плакатах, расклеиваемых по городу. Результат получался очевидный, обе стороны проигрывали в глазах населения и иностранцев, а вместе с ним летело в пропасть и все Белое движение»[108]. Наконец приехал генерал-лейтенант Дитерихс. «Большинство – его не знали, но, конечно, слышали о нем, как о царском еще генерале Генерального штаба и Главнокомандующем войск Российского Правительства»[109]. Дитерихса вызвали телеграммой из Харбина приехать принять пост председателя правительства: «Обе стороны ожидали от него разрешения кризиса в ту или иную сторону»[110]. Дитерихс согласился и приехал. «Ввиду того, что Дитерихс находился в Харбине и ничего не знал о своем избрании, ему была послана телеграмма с мольбой о приезде “во имя спасения всего дела”»[111]. Генерал Дитерихс решительно остановил все перевороты и недовороты: «Вера христианина и совесть человека… <…> заставляет меня сказать всем: никогда я не встану на революционный путь»[112]. Отказался от своего революционного народного избранничества. Настоял на созыве Земского Собора. Как когда-то это была та смута во времена Минина и Пожарского. На Земском Соборе Дитерихс был избран Правителем и Воеводой Земского Приамурского Края. Армия была переименована его указом в Земскую Рать, полки – в дружины. А про Верховную Власть в России Приамурский Земский Собор решил, что права на ее осуществление принадлежат династии Дома Романовых. И потом был парад. – За Веру, Царя и Отечество, – не удержался и улыбнулся Павка. Ясно, четко и бесповоротно. – Ура. Его кадетское детство. Откуда все самим собой.«Кадеты отрицали и ненавидели революцию все как один, но не любили разговаривать на политические темы. Отрицание революции считалось аксиомой, не требующей разъяснения или доказательств»[113]. «В те времена никто не внушал кадетам любви и преданности царю и Родине и никто не твердил им о долге, доблести и самопожертвовании. Но во всей корпусной обстановке было нечто такое, что без слов говорило им об этих высоких понятиях, говорило без слов детской душе о том, что она приобщалась к тому миру, где смерть за Отечество есть святое и само собой разумеющееся дело. И когда впервые десятилетний ребенок видел, что под величавые звуки «Встречи» над строем поднималось ветхое полотнище знамени, его сердце впервые вздрагивало чувством патриотизма и уже навсегда отдавало себя чувству любви и гордости к тому, что символизировало мощь и величие России… Так, незаметно, день за днем, без всякого внешнего принуждения, душа и сердце ребенка, а затем и юноши копили в себе впечатления, которые формировали кадетскую душу. Вот этими-то путями незаметно внедрялось то, что потом формировалось в целое и крепкое мировоззрение, основанное на вере в Бога, на преданности царю и Родине и готовности в любой момент сложить за них свою голову»[114]. Земской Рати от Земского Собора была передана икона Божией Матери «Державная». Они стояли. Новый войсковой строй. Каппелевцы и семеновцы уже без прежней розни. Какая уже рознь. Одна рать. Один воевода. Славный и боевой Воевода. Омск, вспомнил Павел. Те дружины Святого Креста и тот парад. «Михаил Константинович, Его Превосходительство», – улыбнулся он. «…Ген. Дитерихс принял парад»[115]. И как потом станут известны те слова Верховного Правителя уже с другого смотра войск: «Так хочет Бог, и поэтому мы победим». Он верил, Александр Колчак. В Бога. В офицерскую честь. В свой народ.
«Я думаю, что большевизм, – это не есть только известная политическая организация, известная форма управления, существующая в Европейской России; это не одни только комиссары, советы и т. д. Все это только одно из проявлений большевизма, – явления более глубокого по существу. Большевизм – это моральное отрицание, т. е. отрицание морали, всяких религиозных начал, национального чувства, чести, долга и всяких обязательств по отношению к Родине. Этот большевизм, начавшийся в виде проповеди интернационализма и приведший Россию к распаду, распространился у нас гораздо дальше, чем политическая власть большевиков. Нет ни одного класса общества, в который не проник бы этот большевизм, как моральное отрицание, отрицание высших начал жизни. И это очень затрудняет борьбу с большевизмом. Никакие успехи армии не могут привести к решительной победе над большевизмом, если вместе с этим не будет внутреннего, нравственного возрождения и оздоровления русских граждан. Без такого возрождения военные успехи могут быть лишь временными. Но я глубоко верю, что в русском народе не погибло чувство патриотизма, национального достоинства и чести, что в нем есть известные религиозные представления и сознание обязательств по отношению к Родине. Все это есть в интеллигенции и в крестьянстве – основе всего государства, – и в рабочем классе. И если бы я не верил в это и в возможность нравственного возрождения народа, я не принял бы на себя Верховной власти».Он верил. А тогда все-таки было ничего неизвестно. Что рухнет фронт. Что будут предательство и расстрел. А они стояли. Они знали. Они как будто все знали. Потому что откуда она тогда была, эта щемящая, летящая печаль, стесняющая и переполнявшая душу. Через торжество и боевую радость – эта печаль. Но золотые купола и золоченые кресты все равно осеняют своим кровом землю и непоколебимо возносятся в синее небо. Освящается знамя. Возлагаются кресты[117]. Это их имя. Дружины Святого Креста. «Крест, по выражению преподобного Исаака Сирина, есть воля, готовая на всякую скорбь…»[118] Но «Сим победиши»… И сейчас. Лебединая песня к золотым куполам, золоченым крестам, куда-то к синему небу, выше мира и не вмещаясь в сердце, этот новый парад. Словно безмолвная, торжествующая слава: «Слава Богу за все». Владивосток, понимает Павел. Последний крестовый поход. «С точки зрения сухого людского суждения, маленькое национальное Приамурское Государственное объединение, горделиво и смело выкинувшее знамя борьбы за Веру, Царя и Отечество, конечно, будет раздавлено и стерто с лица земли. <…> Нечего скрывать, что у нас нет ни денег, чтобы жить, ни патронов, чтобы защищать свою жизнь. И никто извне ни того, ни другого не даст, не протянет руку помощи, не защитит и не заступится. На это у мира нет ни совести, ни смелости, ни рассудка»[119]. Но «мы бедны на земле, но с нами Бог». – Из указа № 1 Правителя Приамурского Земского Края и Воеводы Земской Рати генерал-лейтенанта М. К. Дитерихса.А.В.Колчак[116].
X
Люди, влюбленные в светлые дали, Люди упорства, отваги, труда, Люди из слитков железа и стали, Люди, названье которым – руда!Они были ижевскими и воткинскими рабочими[121]. Замечательными и боевыми рабочими. Главная мощь и сила всей армии Каппеля. Теперь Ижевско-Воткинская дивизия стала главной силой и Земской Приамурской Рати. Но они не обижались своей меньшей и неизвестной славе. Прежние офицеры царской армии. Все равно ведь: один за всех и все за одного. Это была Ижевско-Воткинская дивизия. У ижевцев и воткинцев всегда была своя дисциплина, свой замкнутый состав. Но они были – свои. И приняли других своих, когда те другие оказались разгромлены. Так Павлик и оказался в этой Ижевско-Воткинской дивизии. Когда был Великий Сибирский Ледяной Поход. Он, наверное, тоже как-то по-особенному пришелся ко двору. Молчаливый и всегда сам по себе. Но сегодня был знаменательный день. И сегодня было какое-то по-особенному дружеское, товарищеское чувство. Может быть, поэтому, когда вечером собрался случайный кружок и затянул привычную фронтовую песню, кто-то вдруг оборвал: – Нет, это все-таки сейчас не то. Сейчас надо что-то другое. – Где ж возьмешь другое, – заметил запевала. – У нас все такие. Боевые. Ударные.Песня ижевцев[120]
XI
Это будет октябрьский лес. Синее октябрьское небо. Белые березы. Тишина, и звенящая хрупкость воздуха. Солнечный свет через зеленую хвою. Красная калина. А потом все смешалось. А потом начался бой. Павел не знал, как он отбился от остальных. Но иногда так бывает. Слишком большой перевес чужой силы. Кто-то свой слева, кто-то свой еще где-то рядом. А потом вдруг оказывается, что ты один. И нет патронов. Тоже ведь бывает. Когда этих патронов почти и не было. Он положил ненужную, ставшую бесполезной винтовку. Прислонился спиной к дереву. И закрыл глаза. На мгновение. На секунду. Понять, принять и поверить. В то, что не понимается, и во что не верится. Что невозможно. Потому что ведь только не это. Попасть живым в руки этих врагов. Белогвардейский офицер. На земле лежали листья. Хрусткие осенние листья. Когда поздняя осень. Тишина и покой. И синело небо. А он стоял в шаге от своего земного ада. Это был ад. Это будет ад. Когда уже не жизнь. Только смерть – вся надежда. «Смерть во аде столько вожделенна, сколько вожделенна на земле жизнь»[135]. Но самая страшная смерть была на кресте. Все остальное должно быть легче. Любые казни и истязания. Он не знает – как. Он знает только, как все написано в Святом Евангелии. И что не он первый, не он последний. Это так и должно быть. Чтобы один огонь, одни раны, одна боль. Это их братская чаша. Чаша Христова – страдание. Ибо всякий огнем осолится… (Мк.9:49) Он удерживает отчаянный вздох и открывает глаза. «Помяни…» «И не введи во искушение…» Это когда-то уже было. Когда-то он уже так стоял. Это была Сибирь. Тогда это была Белая Сибирь. Сейчас это будет Красная Россия. Как когда-то это был тоже и красный Петроград. Да, красный Петроград, неожиданно понимает Павел. Он попал к друзьям. Питерцы… Его друзья с Петрограда. С города святого Петра. Конечно. А он – Павел. Святые апостолы Петр и Павел, улыбается он. Его небесные покровители. Апостол Павел – по имени. А они с сестрой Павел и Петра. И Акафист – Петру и Павлу, и – праздник Петра и Павла, и на иконах они всегда – Петр и Павел. Бой отгремит и затихнет. Спустятся сумерки. Дядя Ваня выведет его по низу лощины. Через большак. Догонять своих. Дядя Ваня долго не уйдет обратно к костру. Будет стоять один под звездным небом. Будет молиться забытыми словами молитв. Чтобы Павлик успел. И чтобы не встретил тигра или медведя. Потому что это ведь – тайга. Уссурийская тайга. Что-то не то и не так с этой революцией, подумает вдруг дядя Ваня. Или это просто – старость не радость, и в религию вот ударился. Жалость какая-то собачья. «Хотя разве жалость бывает собачья?» – вздохнул он. «Жалеть – значит, любить», – как всегда говорила ведь его дорогая хозяюшка, его красавица Нюта. Павел опоздал к своим. Своих не было. Это был спускающийся вечер. И он словно один в целом мире. Он отстал. Он безнадежно отбился. Владивосток. Последние дни октября. И этот звонкий, осенний холод. Про который он забыл и которого не чувствовал, пока торопился успеть. Но теперь это снова был холод. Как всю эту войну. То слишком легкая одежда, то Великий Сибирский Ледяной Поход. Замерзший, голодный, озябший, наверное, он уже не думал. Как и что. Уже было нечего думать. Уже был только океан впереди и торжествующий враг где-то там, по этим улицам. Закрытые двери, закрытые окна. Он со своими погонами. Чужой, равнодушый город. Когда своя рубашка ближе к телу и моя хата с краю. – Простите, но не подскажите, кто может пустить заночевать? – подошел он к пробирающейся вдоль по улице случайной тени. Это был глупый и неуместный вопрос, подумал Павел на себя со стороны. Кто приютит и пустит его на порог в этом Владивостоке, который ни пополнения армии не прислал, ни пожертвований? Приехали, конечно, герои, которые смело пошли погибать[136]. Но вот именно, что это были те геройские добровольцы, а кому здесь и сейчас нужен риск на свою голову перед приходом красных? Но это оказалась смелая бабушка. Она не шарахнулась в сторону. – Захотел чего, – заметила она. – Вас только пусти. «Была у зайца избушка лубяная, а у лисы ледяная…» Куда вас пускать, красных нехристей. Сами все возьмете и сами все займете. Чай, не пропадешь. Православная Русь, подумал Павка. – Я за Веру, Царя и Отечество, – выдохнул он. – Нет больше царя, – отозвалась его непреклонная собеседница. – Чего еще выдумал. Сразу видно – нарочно такие разговоры, чтобы людей уловить и под расстрел подвести. Какой еще такой царь. – «Яко да Царя всех…», – словно пароль, невольно вспомнил Павел. Вздохнул и сел на деревянные ступеньки. Наверное, ему было уже все равно. На этот Владивосток. На этих красных. Он все равно просто возьмет сейчас и замерзнет. Замерзать нельзя. Спасаться – некуда. Отчаянная и горькая безвыходость. Как никогда. Но «Господи! Волен один Ты вершить / Жизнью и смертью! Аминь!»[137]. «Яко да Царя всех… Аллилуиа…» Она теперь была выше его. Он не знал. В последнем свете заходящего солнца блеснули золотистые вензеля на его погонах. – Это какого же ты полка, милок? – вдруг услышал он удивленный возглас. – Что, и такие есть? За Самого Господа нашего? – Это в Сибири. Были, – сказал он. Она не побоялась. А может, ей просто было под сто лет и терять уже было нечего. – Пошли, – вдруг сказала она. Это был рай. Вдруг попасть в тепло. И в доброту. Бабушка собрала на стол. Нашла ему из каких-то закромов другую одежку. Павел потянулся за лежавшей газетой. Сверху лежала старая. Все знакомое и уже неважное, все эти воззвания и указы. Но вот новая, последняя. Этой он не видел. «Мысль». «Владивосток». Указ Правителя Приамурского Земского Края № 65. Последний его указ, понимает он.«Силы Земской Приамурской Рати сломлены. Двенадцать тяжелых дней борьбы одними кадрами бессмертных героев Сибири и Ледового похода без пополнения, без патронов решили участь Приамурского Земского Края. Скоро его уже не станет. Он как тело умрет. Но только – как тело. В духовном отношении, в значении ярко вспыхнувшей в пределах его русской,исторической, нравственно-религиозной идеологии, он никогда не умрет в будущей истории возрождения великой святой Руси. Семя брошено. Оно упало сейчас еще на мало подготовленную почву. <…> Я горячо верю, что Россия вновь возродится в Россию Христа, Россию помазанника Божия, но что теперь мы были недостойны еще этой великой милости Всевышнего Творца»[138].Павел положил газету на место. С каким-то новым, непонятным чувством. Словно это не осень. Словно завтра – весна. Пасха. Радоница. Новая зеленая трава. А сейчас осталось просто спастись с этой России. Россия выбрала сама. Он больше ничего ей не должен. От Петрограда и до этой улицы Алеутской во Владивостоке. Больше – ничего. Он должен – за себя. И как там все будет дальше. За Веру, Царя и Отечество. «Была бы Русь Святая и торжествовала бы предопределенная ей от Бога цель». «А что я не увижу это спасение, а только мои потомки… Так разве для себя я вел братоубийственную войну и готов снова к ней? Разве для восстановления своих генерал-лейтенантских привилегий и для владения хутором Фоминским под Москвой?… Что же из того? “Была бы Русь Святая и торжествовала бы предопределенная ей от Бога цель”…»[139] Это тоже был генерал Дитерихс. А это был Владивосток. Последний и проигранный бой. До новой зари. Когда Россия снова возродится. Но это было уже не его дело. Там и будет видно. Не сейчас. А сейчас – значит, можно ехать домой. Ура. «Если угодно будет Господу и живы будем, то сделаем то или другое…» (Иак.4:15). «Не умру, но жив буду, и повем дела Господня» (Пс.117:17). «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром…», – вспомнил и подумал Павлик. И улыбнулся: «Михаил Константинович, Его Высокопревосходительство…» А это был последний боевой приказ. Об организации Земской Рати для перехода границы и дальнейшего пребывания на территории Китая. Чтобы все воинские чины имели погоны и вообще вид воинских чинов и частей, а не товарищей из беженского табора. Погоны он зашил под подклад куртки. Новый риск, но новый смысл. Это были звездочки. Его капитанские звездочки.Мысль. Владивосток. 18 октября 1922 г.
XII
Он придет завтра на причал. Потому что просто надо ведь куда-то прийти. Потому что непонятно, что теперь делать. Наверное, надо просто как-то выбраться. В Посьет. Там совсем рядом граница. Другая страна. В которую ушли и его товарищи. Он знал. Была договоренность. Пути отхода. Надо тоже попасть туда. А потом он поедет домой. А потом… А потом бывает суп с котом. Просто его погоны. Как память и офицерская честь.XIII
Безвестные! Идущие в ночь. Под плащами молчанья. На подвиг… в тюрьму… на расстрел… И ветер, подслушавший чье-то рыданье О вас, о безвестных пропел.Василек, наверное, почует неладное и вернется. И будет трясти наганом, и разгонит всех, как мышей в норы. И поймет. Что никогда не знал и не думал, но Павел – его лучший, настоящий друг. И какой же он всегда был дурак. Он только сейчас все понял. Когда чуть не случилась беда. Что положит за него голову. И душу. Все равно, что тот из белых. «Свобода, свобода, эх, эх, без креста!»[146] Нужна она, такая свобода. Такой ценой. «Воистину суета всяческая, житие же сень и соние…»[147]. И они улыбнутся. Они пожмут руки. И пойдут по пирсу, плечом к плечу, светлоголовый капитан царской армии и кареглазый красный командарм. А потом усядутся на самой дальней гряде камней. Море будет пахнуть солью. И солнце будет садиться. А они будут молчать. Как когда-то в детстве. Павлик тогда был кадетом. Вырос. Взрослый и мужалый офицер. А на памяти так и остался – все тот же Павлушка. Словно из своей коробки с новенькими оловянными солдатиками. Сам живой и игрушечный этот солдатик. Хотя сколько ему сейчас? Двадцать пять, двадцать восемь? Много ли это значит, шестнадцать там или тридцать лет. Когда просто вся жизнь. Как ослепительный, сияющий миг. Но пока еще не вся. Этой дружбой словно остановлено сейчас время. Остановлено, словно навсегда. «Павка…», – улыбнулся Василек. Все тот же. Такой свой, светлоголовый. Со своим светлым, сияющим взглядом. Стойкий и чудный оловянный солдатик. Русский офицер. За Веру, Царя и Отечество. А он молчал. А сейчас они просто сидели и молчали. И зажгутся звезды. И, наверное, красный командарм поверит в Бога. Потому что Павлик сидит вот рядом – а завтра его ведь может и не стать. И тебя может не стать. И что же тогда – эта жизнь?.. Без Бога – ни до порога. И это не Государь, не богатые и не бедные, не красные и не белые – вся печаль. Это просто земля – преддверие ада. Не одни беды, так другие. Там хорошо, где нас нет. Это просто земля, которую надо победить огнем и мечом – свое сердце и страсти. А остальное – по обстоятельствам. «Кесарево кесарю, а Божие Богу…» (Мк.12:17) Пустое набитое чучело, этот коммунизм, подумал вдруг Василек. Разве за коммуну пошел он воевать в эту Красную Армию? За землю, за свой завод, за то, чтобы жилось лучше. Но Манифест Коммунистической Партии нагло врет. Не крестьянам – земля, и не рабочим – заводы. Государству. За что боролись, к тому и пришли. Не новый мир построили, а это убийственное государство, как оказалось. Он-то должен был понять. Читал ведь всю эту философскую муть. Коммунизм – это идея. Мания величия и идея господства. А люди – просто расходный материал. «Да», – усмехнулся Василек. Читал, но не задумывался. А ведь правда. Загнать всех в светлое будущее – и чтобы не рыпались: «Что есть истина?». Потому что зачем тогда истина, если главное – это достойная жизнь и. Он не удивился своим новым мыслям. От Петрограда и до Владивостока. Когда-то это должно было случиться. Последняя капля. Последняя слезинка. Павел не понял сразу, но это была все-таки правда. Василек отпустил пограничный бот и вместе с ним спрыгнул на причал Посьета. Постоял. И наконец повернулся. – Пошли, Павлик. Границу они перешли вдвоем. – А твой коммунизм? – все-таки посмотрел и спросил Павел. Братья? Они снова братья, а не враги? – Дураков нет, – уверенно заметил Василек. – Не коммунизм. Я теперь за тебя. А коммунизм мне надоел. И правда надоел, подумал он. Какой коммунизм. Прав он все-таки оказался, Александр Сергеевич Пушкин в своей «Капитанской дочке». Забытой и, казалось бы, такой ведь безнадежно устаревшей книжке перед всеми новыми революционными веяниями: «Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений». Но как в воду глядел Александр Сергеич. А что – глядел. Знал. А то ведь правда. Какая классовая борьба. Классовая борьба – кто сказал, Маркс, Энгельс? Так они что, русские, что ли? Это у них там классовая борьба. А тут – Россия. Вот именно. «Вера, Царь и Народ». Погоны Павлуши. Как он сам. Тихий и молчаливый подвиг. «Иже есть без греха в вас, прежде [первый] верзи камень…» (Ин.8:7). А всё плохо, так это не Государь и не установившийся государственный порядок – причина, догадается наконец прежний коммунист. Это – жадные, жестокие и немилосердные нравы. И никуда ты эти нравы не денешь. Никаким коммунизмом и общим благом. «Врачу, исцелися сам!» (Лк.4:23) Это только Святое Евангелие на эти нравы. Да начальник, который носит меч. Вот и вся беда. Это просто малое стадо – православные христианы. Да мало таких начальников и мечей: «Человек не должен становиться рабом своих страстей: раба перед самим собою и другие не могут уважать и слушаться. Только человек с громадной дисциплиной своего личного “Я” может требовать от других»[148]. А самим людям не надо: «Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание. На таковых нет закона» (Гал.5:22,23). Но людям нужен рай здесь и сейчас: «Тварь ли я дрожащая или право имею?»[149] Рай любой ценой. А после нас – хоть потоп.Марианна Колосова[145]
А. Блок.
Михаил Светлов[151]
XIV
Он не успел. Василек не успел. Он услышал выстрелы и побежал назад. Наверное, все было понятно и ясно. Но – невозможно. И он бежал и не верил. Конечно, это неправда. Павла там уже нет. Павел уже должен был уйти. Он не верил, даже когда взбежал на пирс. Когда все увидел. Потому что это все было какое-то недоразумение и случайность. Это был кто-то другой. Просто очень похож. А Павел не мог погибнуть так просто. Он ведь не кто-то. Он ведь – Павел, Павлик, его лучший друг. – Убит, командарм! – услышал он громовой голос рядом с собой. И тогда Василек понял – это правда. Пронзительная, отчаянная правда. Которую не понять и в которую не поверить. На которую только вот этот безмолвный крик словно всей грудью и на все море: Павел! А он стоял. И не понимал. Как и почему все вокруг осталось то же самое. Небо, и море, и соленый воздух. И все тот же город. Когда больше нет его лучшего друга. Нет. И никогда не будет. Он присел рядом. Наверное, надо ведь взять документы и послать родным. Хотя у него ведь может с собой ничего и нет. Василек не думал. Что он делал и почему. Это был словно не он и не здесь. Но какие-то бумаги все-таки оказались. Выпало фото, он поднял, положил назад. Снова выпрямился во весь рост. Но это правда не он. Это не Павел. Павел – вот, он на том фотоснимке со своей сестрой. Улыбающийся, смелый, открытый. Такой, какой был всегда в жизни. Такой, как они с ним только что разговаривали. Павел – он жив. Он все равно живой. Потому что – а как же тогда Бог? Как же тогда Господь? Это было Святое Евангелие. Когда-то в детстве бабушка читала своему внуку. Потом внук вырос и насмехался. Но сейчас он верил. Сейчас он положил бы свою жизнь и голову за то, чтобы эта книга оказалась правдой. Сейчас он знал: она была правда. Как Господь воскресил и отдал матери того юношу. Или ту девочку. Значит, и с Павлом все может получиться так же. Сейчас он встанет, посмотрит своими серо-голубыми глазами и улыбнется. И все будет, как было. Словно ничего и не произошло. Потому что невозможное человеку возможно Богу. Хорошо. Или не сейчас. Не прямо сейчас. Потому что Павел ведь не вставал. Когда-то потом. Но все равно. Так не может быть. Значит, есть какая-то другая надежда. И он вспомнил. Он все-таки вспомнил. «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века!». Это тоже так молилась бабушка. Василек накрыл друга своей курткой и снова встал. Серьезный и спокойный. Наверное, что-то раз и навсегда твердо решивший. Понявший. Про Павлика и про Бога. А он – Василек: «Один Господь… одно крещение» (Еф.4:5). Как когда кто-то падает в стрелковой цепи, и на его место заступает другой. И несет эту дружбу дальше. Он, оказывается, все знает. Все помнит. Просто забыл и не понимал: «Живый в помощи Вышняго…» (Пс.90:1). Василек, конечно же, не вспомнил этого бабушкиного чтения слово в слово. Просто это была какая-то уверенность. Какая-то вера. И он осенил себя крестным знамением. За Павла. И за себя. За них обоих. Тоже по старой памяти. Как когда-то бабушка научила. Во имя Отца и Сына, и Святого Духа… «Аминь». «Есть пуля в нагане…»[152] Пуля попала красному командарму прямо в сердце. Он успел вспомнить. Томик Святого Евангелия. Откуда-то оттуда, из кадетского детства своего друга. Запомнился. Своего Павки…P.S.Каждому кадету вручалась маленькая книжка Св. Евангелия, на внутренней стороне обложки которой были напечатаны строки августейшего поэта (Великого Князя Константина Константиновича):
Вместо эпилога
Как звезды, были их глаза — Простые, русские кадеты; Их здесь никто не описал И не воспел в стихах поэта.Н. Снесарёва-Казакова
I
Березовая роща шумела и шелестела, и Энни улыбнулась. Вспомнила, как она и Дирк сажали тоненькие, молодые саженцы. И вот теперь – стоят деревца. «Яко тысяща лет пред очима Твоима, Господи, яко день вчерашний, иже мимоиде, и стража нощная…» (Пс.89:5). Летит, уносится время. А ведь как будто вчера. Все как будто вчера. Ей 20, и она выходит замуж за того светлоголового капитана с серо-голубыми глазами. Он и сейчас такой. Столько зим, столько лет. А глаза – все те же. И весь – все тот же. «Да обновится яко орля юность твоя! А обновляется человек, юнеет – от благочестия. Если сравнить земую жизнь человеческую с вечностию, то все мы одинаково молоды и одинаково стары»[153]. А сама старуха, а не верится. Как когда-то в молодости где-то прочла:И снова стала серьезной. Прочь, все прочь. «Бдите и молитеся, да не внидите в напасть (Мф.26:41), – сказал Господь ученикам Своим, – а яже вам глаголю, всем глаголю: бдите» (Мк.3:37). «Как внезапно придет день общего суда всех человеков: так внезапно приходит для каждого человека день частного суда его, день смерти его. Неизвестен час, в который мы будем позваны. Иной, начав только путь земной жизни, восхищается с него в вечность; иной поемлется по совершении весьма немногого пути; иной – с средины пути; иной – значительно не кончив его. Редкий достигает полноты дней; и оставляет свою земную хижину – тело, когда она сделается неспособною для жительства в ней. Во время совершения нами земного странствования, оно, по извращенному в нас падением ощущению бессмертия, представляется нам бесконечным, исполненным обильнейшей, плодоноснейшей деятельности. Это ощущение имеют и дитя, и юноша, и муж, и старец: все они созданы бессмертными, бессмертными по душе; они должны бы быть бессмертны и по телу! падения своего, поразившего смертию и душу и тело, они или вовсе не знают, или знать не хотят, или знают его вполне недостаточно. Оттого взгляд ума и ощущение сердца по отношению к земной жизни ложны и исполнены самообольщения; оттого она обманчиво представляется всякому возрасту вечным достоянием человека. По совершении земного странствования, во вратах смерти, путь, представлявшийся бесконечным в будущности, в прошедшем является самым кратким, а обширная деятельность, совершенная не для вечности, является пагубнейшею, безвозвратною потерею времени и всех средств, данных для спасения. Очень верно выражают свое обольщение люди века сего, обыкновенно называя смерть неожиданным, бедствием, в каком бы возрасте ни постигла она их родственников и друзей. И для дряхлого старца, обремененного летами и недугами, давно склонившегося во гроб, но не думавшего о смерти, удалявшего от себя всякое напоминание о ней, она – неожиданное бедствие. В полном смысле она – бедствие для всех, не приготовившихся к ней. Напротив того, блаженни раби тии, ихже пришед Господь обрящет бдящими[156], трезвящимися, правильно смотрящими на земную жизнь, помнящими смерть и готовящимися к ней, как к могущей прийти при всяком возрасте и при всяком состоянии здоровья. Надо совершать путь земного странствования с величайшим вниманием и бодрствованием над собою; надо совершать его, непрестанно взывая к Богу молитвою о помощи. Светильником нашим при путешествии да будет Евангелие, как воспел Давид: Светильник, ногама моима закон Твой, и свет стезям моим[157]. Идем не только по тесному пути: идем ночью»[158]. Она вздохнула. «Скоро промчался 47-й год; также скоро промчится и 48-й; скоро протекут многие годы, пожирая друг друга, приходя на смену друг другу. И мы незаметно пролетим пространство жизни на крыльях времени, незаметно прилетим к самым вратам в вечность!… Стареюсь, – мне представляется, что время сделалось торопливее! Спешит, спешит!.. Остановись! Дай нам вглядеться в себя, и подробнее узнать волю Божию, приготовить себя к вечности, как к вечности! – Не внимает неумолимое! Не удостаивает умоляющих его – ниже взгляда! Летит!.. Человеки! вам заповедал Бог: бдите! вам сказал Бог о времени: дние лукави суть (Еф.5:16)»[159]. Энни и правда осталась все та же. Как когда ей когда-то было двадцать. Потом – тридцать. Сорок… И вот – за восемьдесят. Молчаливая. Спокойная. Сильная какой-то особенной, хрупкой силой. И таким же, как был, оставался Дирк Лесс. И они с ним вдвоем – тоже: «Как в воде лицо – к лицу, так сердце человека – к человеку» (Притч. 27:19). А жизнь шла. И шелестела и шумела березовая роща. «Кладбище…», – вспомнила Энни.
«Кладбище…»[160]
После многих лет отсутствия посетил я то живописное село, в котором я родился. Давно-давно принадлежит оно нашей фамилии. Там – величественное кладбище, осеняемое вековыми древами. Под широкими развесами дерев лежат прахи тех, которые их насадили. Я пришел на кладбище. Раздались над могилами песни плачевные, песни утешительные священной панихиды. Ветер ходил по вершинам дерев; шумели их листья; шум этот сливался с голосами поющих священнослужителей. Услышал я имена почивших – живых для моего сердца. Перечислялись имена: моей матери, братьев и сестер, моих дедов и прадедов отшедших. Какое уединение на кладбище! какая чудная, священная тишина! сколько воспоминаний! какая странная, многолетняя жизнь! Я внимал вдохновенным, Божественным песнопениям панихиды. Сперва объяло меня одно чувство печали; потом оно начало облегчаться постепенно. К окончанию панихиды тихое утешение заменило собою глубокую печаль: церковные молитвы растворили живое воспоминание о умерших духовным услаждением. Они возвещали воскресение, ожидающее умерших! они возвещали жизнь их, привлекали к этой жизни блаженство. Могилы праотцов моих ограждены кругом вековых дерев. Широко раскинувшиеся ветви образовали сень над могилами: под сенью покоится многочисленное семейство. Лежат тут прахи многих поколений. Земля, земля! сменяются на поверхности твоей поколения человеческие, как на деревьях листья. Мило зеленеют, утешительно, невинно шумят эти листочки, приводимые в движение тихим дыханием весеннего ветра. Придет на них осень: они пожелтеют, спадут с дерев на могилы, истлеют на них. При наступлении весны другие листочки будут красоваться на ветвях и также – только в течение краткой чреды своей – также увянут, исчезнут. Что наша жизнь? Почти то же, что жизнь листка на древе!20 мая 1848 года. Село Покровское Вологодской губернии
II
Энни обернулась на шум и движение. К ней спешила невестка. И она. Девочка, которую бабушка узнала бы через все расстояния и дали. Тоненькая и хрупкая птичка. Пелагея. Петра. Приехала. Дорогая пташечка. Ясноглазая, светлокудрая ее Василиса Прекрасная. Что ж без Финиста Ясна Сокола, поняла вдруг Энни. Двое из ларца, братик и сестренка… Она обняла ее, кинувшуюся к ней на шею, она боялась спросить и должна была спросить. – Павлик, Петя?.. Петра отступила от объятий. Просто сами собой разжались руки. – А разве… Мне мама ничего не успела еще сказать. Разве он не приехал? Я думала, он ведь здесь. Я добиралась сама с мужем, там в России все так перепуталось. Но я верила. Я всю дорогу верила, что ему тоже удалось выбраться. Бабушка Энни! Скажи, мама! Мама не сказала. Мама тоже стояла, оглушенная правдой. Она не подумала. Она слишком обрадовалась. Она увидела Петю, и, значит, Павлик тоже ведь должен был быть где-то рядом. Петра отвернулась. Петра стояла и смотрела на березовую рощу, и на глаза наворачивались слезы. Она была в этой полыхающей России. Если Павлик не приехал, то там ведь невозможно такому, как ему, остаться в живых. Прежнему офицеру царской армии. За Веру, Царя и Отечество… Володька бежал от дома. Он задержался где-то там, знакомился с папенькой и дедушкой, и сейчас они тоже бежали сюда. Ее Володя. Подбежал. Помахал письмом. Это было чудо. Пока они были здесь, как раз пришло письмо. Из России. Только чудо ли или беда?.. Кто там и что написал?.. Россия ведь, эта покинутая Россия, кромешный ад.Марина Цветаева. Из «Поэмы о Царской Семье».
«13Не хочу же оставить вас, братия, в неведении об умерших, дабы вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды. 14Ибо, если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе Бог приведет с Ним. 15Ибо сие говорим вам словом Господним, что мы живущие, оставшиеся до пришествия Господня, не предупредим умерших, 16потому что Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут прежде; 17потом мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда с Господом будем. 18Итак утешайте друг друга сими словами» (1Фессал.4:13–18).– Да, – сказала Настя. И пошла к дому. Тихо, неслышно, прямо. «Анастасия», – вспомнила Энни. «Воскресение…» Дирк стоял. И молчал. И стоял, и молчал сын. Они все были Лессы. С серо-стальным взглядом своих серо-голубых глаз. За Веру, Царя и Отечество… И стояла она – Петра. Павлик. Павлуша-Павлушенька. Павлушечка. Павел. Она назовет дочку Софией. Вера. Надежда. Любовь…
«Воскреснет брат твой» (Ин.11:23).Она будет София. Она не знает, как она явилась во чреве ее; не она дала дыхание и жизнь; не ею образовался состав… (Ср. 2Макк.7:22) Так сказала мать Маккавеев: – Умоляю тебя, дитя мое, посмотри на небо и землю и, видя все, что на них, познай, что все сотворил Бог из ничего и что так произошел и род человеческий (2Макк. 7:28). Своему сыну. Своим сыновьям: – «Итак, Творец мира, Который образовал природу человека и устроил происхождение всех, опять даст вам дыхание и жизнь с милостью, так как вы теперь не щадите самих себя за Его законы» (2Макк. 7:23). Она будет София. Цветик-семицветик, серые Володины глаза. Девочка-радуга, девочка-мудрость. Подрастет и побежит к ней через березовую рощу. А она подхватит на руки. Слезы. И радость. Весь мир. И вся жизнь. Ее Соня, Сонечка. Живая истина: «Богу все возможно: чудес нет для Него»[165]. А как ласточка, как весточка эта стрела на сердце. Вечная тайная память. За него, про него, за Павлика. Как дар, как благодарность, как светлый пламень. Как соединение. Что он не забыт и ничего не забыто. Что всё – в Боге: «Поплачут о мне сродники и друзья; может быть, поплачут горько, и потом – забудут. Так оплаканы и забыты бесчисленные тысячи человеков. Сочтены они и помнятся одним всесовершенным Богом»[166]. «Радуйся, София…», – прошепчет Петра из Акафиста. – Ра́дуйся, Софи́е, до́блественне на му́ки чад твои́х взира́вшая… Ра́дуйся, Софи́е, кре́посте и утеше́ние… «Бог, попускающий скорби человеку, среди их же посылает и утешение. <…> Земные развлечения только заглушают скорбь, не истребляют ее: они умолкли, и снова скорбь, отдохнувшая и как бы укрепленная отдохновением, начинает действовать с большею силою. – Напротив того, утешение от Бога уничтожает печаль сердечную, в ее корне – в мрачных помыслах безнадежия. Оно приносит человеку благие и смиренные помыслы покорности Богу, помыслы, полные живой веры и кроткой сладостной надежды. Пред взорами ума открывается неизмеримая вечность, а земная жизнь начинает казаться кратким странствованием, ее счастие и несчастие начинают казаться маловажными и ничтожными, потому что все неровности земной жизни сглаживаются, уравниваются созерцанием вечности»[167]. «А́ще же от естества́ к слеза́м преклоня́шеся а́бие, от любве́ Христо́вы прелага́шеся на ра́дость, печа́ль бо серде́чную и боле́знь о ча́дех ма́тернюю победи́ в ней любы́ Бо́жия. Ве́лиею у́бо любо́вию дще́ри своя́ лю́бящи, па́че всего́ тем Ца́рствия Небе́снаго жела́ше…»[168] «Ра́дуйся, умудря́ющая ны, да блюде́м непрело́жно доброде́тели ве́ры, наде́жды и любве́…» «Ра́дуйся, Софи́е, от суеты́ мирски́я ны огражда́ющая…»[169] – Радуйтеся… «Ра́дуйся, Ве́ро, доброце́нная кади́льнице, фимиа́м хвалы́ Бо́гу вознося́щая; ра́дуйся, нас гре́шных ве́рою просвеща́ющая. Ра́дуйся, Наде́ждо, в ско́рби утеше́ние и прибе́жище на́ше; ра́дуйся, в печа́лех на́ших лучеза́рная ве́стнице избавле́ния. Ра́дуйся, Любы́, незло́бие и кро́тость в сердца́ на́ша влива́ющая; ра́дуйся, та́инственная звездо́, от тесноты́ земны́я горе́ ны вознося́щая»[170]. Радуйтеся… – Ра́дуйся, Ве́ро, цве́те ве́ры, па́че сне́га беле́йший; ра́дуйся, услажде́ние стра́ждущих. – Ра́дуйся, Наде́ждо, угнете́нных серде́ц возноше́ние; ра́дуйся, а́ки пото́к цельбоно́сный, жа́жду скорбя́щих душ утоля́ющая. – Ра́дуйся, Любы́, ве́нче из ми́ра, ра́дования и бла́гости соплете́нный; ра́дуйся, у́мная зарни́це ве́чности. – Ра́дуйся, Софи́е, же́зле си́лы, кро́тце и мудре…»[171] Вера. Надежда. И Любы… – Ра́дуйтеся, вразумля́ющия ны, я́ко вся сла́дость и пре́лесть ми́ра сего́ я́ко дым изчеза́ет, я́ко прах от ве́тра размета́ется и в персть обраща́ется… «Не говорю вам “не плачьте”! нет! не говорю этого! Дайте свободу слезам, пролейте их обильно, столько, чтоб напилось ими сердце в сытость, и не погашены были святая вера, кроткая покорность Промыслу, самоотвержение мужественное. Полезен плач, растворенный упованием на Бога: утешает душу, смягчает сердце, отверзает его ко всем святым, духовным впечатлениям. Печаль, не соединенная с упованием, чужда благих плодов, с плодом зловредным, убийственным! От нея рождаются уныние, отчаяние, смерть телесная и смерть душевная! – Нет! <…> Посмотрите – как из среды мрака, посланной вам печали, ярко, благотворно светит милосердие Божие! Смерть – непременная дань смертных; ее должен выплатить каждый человек; кому ж из вашего семейства послал ее Бог? – Кротчайшему, непорочному юноше! Ему смерть – переселение в верное блаженство! – Ангел-юноша теперь на небе: туда, к своему блаженному жилищу, он будет привлекать ваши взоры, и начнут эти взоры, очищенные слезами, смотреть с упованием, смотреть радостно, смотреть часто на чистое, святое небо»[172].
III
Под ночными покрывалами Полосами бледно-алыми Чуть забрезжил край небес… Пролетел над смерти бездною Огласил края надзвездные Крик души: Христос Воскрес!Журнал «Доброволец»[173]
Неутешная плакала чайка, Одиноко кружась над водой, — Ах, не чайка – в слезах молодайка, — Не вернулся казак молодой; Не казачка – сама Ярославна Это плачет по князю в тоске. Все равно, – что давно, что недавно, Никого нет на этом песке.Павлик. Это была ночь. Осиянная слезами. Ночь до рассвета. Ночь прошла. Это будет день. Высохшие слезы. Ясное утро. Новый день и новая жизнь. Камень, отвален от гроба. Светлая, легкая улыбка. Как улыбался он. И молчание. «Христианка, живи по христиански…»[175] Это будет новый день.Николай Туроверов[174]
Алексеевский марш. Времен Гражданской войны
P. S. «Лейтесь токи слезные в отраду и утешение оставшимся и почившим! В слезных каплях да светится молитва, как в каплях дождя разноцветная радуга, этот образ или, правильнее, символ мира между Богом и человеками. Разными цветами в молитве да будут: исповедание, сокрушение сердца, раскаяние, умиление, радость».Свт. Игнатий (Брянчанинов)
В заключение. «Голос из вечности (дума на могиле)…»[181]
В сумраке тихого летнего вечера стоял я, задумчивый и одинокий, на могиле моего друга. В тот день совершено было поминовение о нем; в тот день семейство его долго оставалось на могиле. Почти не слышно было слов между присутствовавшими: слышны были один рыдания. Рыдания прерывались глубоким молчанием; молчание прерывалось рыданиями. И долго сменялись рыдания молчанием, молчание рыданиями. Стоял я, задумчивый и одинокий, на могиле; стоял, осененный впечатлениями дня. Внезапно овладело мною неожиданное, чудное вдохновение. Как будто услышал я голос почившего! – Загробную речь его, таинственную беседу, чудную проповедь, какою изобразилась она в душе моей, спешу начертать трепещущею рукою. “Отец мой! мать моя! супруга моя! сестры мои! В черных одеждах, облеченные в глубокую печаль и телом и душою, стеклись вы к моей одинокой могиле, – с поникшими главами, окружили ее. Безмолвно, одними помышлениями и чувствованиями, вы беседуете с безмолвствующим жителем гроба. Сердца ваши – фиалы неисцельной грусти. Потоки слез льются из очей ваших; вслед за потоками пролившимися рождаются новые слезные потоки: печали нет дна, слезам нет конца”. “Младенцы – дети мои! и вы здесь у камня могильного, у камня надгробного! И на ваших глазках навернулись слезки, а сердце ваше не знает, о чем плачут очи, подражающие очам отца моего, очам моей матери. Вы любуетесь камнем надгробным, камнем светящимся, гранитом зеркальным; вы любуетесь надписью из букв золотых; а они – этот гранит и эта надпись – провозвестники вашего раннего сиротства”. “Отец мой! мать моя! супруга моя! родные и друзья мои! что стоите вы так долго над моей могилой, над хладным камнем, хладно стоящем на страже гробовой? Давно уже охладело мое бездыханное тело; по приговору всемогущего Творца оно возвращается в свою землю, рассыпается в прах. Какие тяжкие думы объемлют вас, удерживают на могиле моей?… Служители алтаря принесли у ней молитву о упокоении моем, возгласили мне вечную память в спасающем и упокоевающем меня Боге. Они отошли от могилы безмолвной: уйдите и вы. Вам нужен покой после подвигов души и тела, измученных, истерзанных скорбью”. “Вы нейдете!… вы здесь!… вы приковались к месту моего погребения! В молчании, сказывающем более, нежели сколько может сказать самое пышное красноречие, – с душою, для которой нет объяснения, – с сердцем, в котором обилием чувств поглощается определенность чувств, вы не отступаете от могилы, запечатленной на многие веки, от камня – памятника бесчувственного. Что надо вам?… Не ожидаете ли вы из-под камня, из недр могилы мрачной, моего голоса?” “Нет этого голоса! Вещаю одним молчанием. Молчание, тишина нерушимая – достояние кладбища до самой трубы воскресения. Прахи мертвецов говорят без звуков, в которых нуждается слово земное: тлением осуществленным они возглашают громкую проповедь, убедительнейшее увещание к мятущимся, шумящим на земной поверхности искателям тления”. “И есть еще у меня голос! И говорю с вами, и отвечаю на ваши неизъяснимые думы, на ваши непроизнесенные и невыразимые вопросы. Послушайте меня! Отличите мой голос в общем голосе, которым говорит вечность ко времени! – Голос вечности один, – неизменяем, непреложен. В ней нет непостоянства, переменчивости: в ней день – один, сердце – одно, мысль – одна. Соединяющий все во едино – Христос. Оттуда голос – один”. “В этом голосе, которым говорит вечность, в этом голосе безмолвном и вместе подобном грому, отличите мой голос! Неужели вы, родные мои, не узнаете моего голоса? Мой голос в общем, едином голосе вечности, имеет свой отдельный звук, как голос струны в общем аккорде многострунного фортепиано”. “Вещал всем нам голос вечности, вещал с времен явления нашего в бытие. Вещал он нам, когда мы были еще неспособны внимать ему; вещал он нам и в зрелом возрасте нашем, когда мы уже могли и должны были внимать ему, понимать его. Голос вечности!… увы!… мало прислушивающихся к тебе в шумной земной гостинице! То препятствует внимать тебе младенчество наше; то препятствуют внимать тебе заботы, развлечения житейские. Но ты не умолкаешь. Говоришь, говоришь, – и, наконец, чрез грозного посланника – смерть, требуешь и внимательного, и невнимательного слушателя к отчету во внимании и послушании великим глаголам вечности”. “Чтоб голос вечности имел для вас особенный отголосок, особенно способный проникать в ваше сердце, привлекать к слову спасения ум ваш, – Бог причислил меня к говорящим из вечности. Мой голос слился в стройное согласие с общим голосом обширного невидимого мира. Для всех странников земли я – мертв, безгласен, как и все мертвецы, но для вас я – жив, и, мертвый, говорю слово спасения открытее, сильнее, нежели как сказал бы его, оставаясь между вами и гоняясь вместе с вами за призраками благ, которыми тление обманывает и губит изгнанников из рая, помещаемых на короткое время в земной гостинице для примирения с прогневанным ими Богом”. “Бог – милостив, милостив бесконечно. Если б было нужным и полезным, – внезапно из тьмы могильной, из-под тяжкого камня отозвался бы я вам!… Небо признало частный голос из вечности излишним… И какой голос из вечности уже нелишний, когда Бог благоволил, чтоб не только равноангельные человеки, но Сам Единородный Сын Его возвестил вселенной волю Его, возвестил святые и строгие уставы – блаженной для послушных, страшной для непокорных – вечности? “Имут Моисея и пророки, да послушают их”(Лк.16:29), ответ был Неба просившему голоса умерших для проповеди живущим на земле плотскою жизнью, умерщвленным душевною вечною смертью. “Аще Моисея и пророки не послушают, и аще кто из мертвых воскреснет, не имут веры” (Лк.16:31). “Товарищ мой – мертвец, но еще с живым словом в устах! Прими от меня поручение и исполни его. Вот отец мой! вот мать моя! вот супруга моя! вот родные мои! не могу говорить с ними иначе, как общим голосом вечности. В этом голосе они слышат звук и моего голоса… да, они слышат его!… но нет у меня отдельного, частного, моего слова… Товарищ мой! будь моим словом; из общей нашей сокровищницы, из священной вечности, скажи им за меня краткое, нужнейшее для них слово: “Земная жизнь – мгновенное обманчивое сновидение. Вечность – неизбежна. Есть и бедственная вечность!… Стяжите ж вечность блаженную вниманием, повиновением всесвятому закону Всесвятого Бога, – и приходите ко мне на верное, некончающееся наслаждение, каждый в свое, самим и единым Богом назначенное время!”1848-го года, Сергиева Пустынь
Этюд из будущего
Светлой памяти Павлика Туркула…
– Глас в Раме слышен, плач и рыдание и вопль великий; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет (Мф.2: 8).Он увидел то ли меня, то ли пакет с кукурузными палочками. Наверное, это неважно. Улыбается и, счастливый, бежит навстречу. Ему два года. Это осень. Воскресный день. Только что прошла праздничная воскресная Литургия. Синее небо и солнечный свет – вот такой это день. Вчера тоже был праздник. Двунадесятый. Рождество Пресвятой Владычицы нашей Богородицы и Приснодевы Марии. Праздник из праздников. А где-то там, впереди, через другие празднества и на исходе зимы Сретение Господне. Со Святым Евангелием от Луки: «И Тебе Самой оружие пройдет душу…» (Лк. 2:35) Я опускаюсь вниз, чтобы оказаться с ним словно одного роста. А потом мы идем за руку. Приходим домой. Едим кукурузные палочки. Вишню. Играем на полу. Он – как солнышко. Солнечный лучик на душу. Он такой, словно рай уже здесь, на земле. Потому что откуда тогда она, эта радость? Эта легкая, светлая печаль. Как на Радоницу на кладбище. Но дети – дар Бога. Образ воскресения.
А. А. Фет
– Синие растрепанные облака раннего утра перед боем, когда просыпаешься озябший в мокрой траве, – кто из нас не чувствовал тогда в каждой очерченной ветке, в росе, играющей на траве, в легких звуках утра, хотя бы в том, как отряхивается полковой песик, жизненного единства всего мира. Я помню, мне кажется, каждый конский след, залитый водой, и запах зеленых хлебов после дождя, и как волокутся у дальнего леса легкие туманы, и как поют далеко за мной в строю. Поют лихо, а мне почему-то грустно, и я чувствую снова, что все едино на этом свете, но не умею сказать, в чем единство. Вероятно, в любви и страдании.И тогда это боль, которая – Пасха. Которая станет Пасхой: «Христос Воскресе! Пасха, Господня Пасха!» «Пасха великая…»[189]. Она пришла. Однажды и навсегда. На весну и на это сентябрьское небо. Это высокое сентябрьское небо. Как раз – сентябрьское небо. Свежее, чистое, омытое ночным дождем. Пасха. За тебя. За сына. За Юру и Николая. За всех. Нам оставлена боль. Как дар и как память. И Пасха. Пасха. За него. За того мальчика, за Павлика Туркула.А. В. Туркул[188]
Вместо послесловия
Ни спеть, ни сказать о кострах, О муке на огненном пире. Слова на запекшейся лире В немой рассыпаются прах…Иван Савин
I
Так бывает. Появляется вдруг книга. Откуда-то берутся имена. Почему-то именно эти имена. Наверное, просто звучное, хорошее, легшее на душу имя. Павел, Павка, Павлик. Наверное, просто назвала бы так сына, но пока сына нет, то пусть будет хотя бы в книге. Памятное, значащее имя. Апостол Павел. Так бывает. Появляется вдруг книга. А потом возьмешь, да и прочтешь случайно про Павлика Туркула, двоюродного брата генерала Туркула. И перевернется мир. Он тоже был Павлик. Тоже это имя. Этого мальчика-кадета. Драгоценное, бесценное имя. Только его имя – словно он сам. Павел. «Павлик[190], мой двоюродный брат, красивый, рослый мальчик, кадет Одесского корпуса, тоже был баклажкой[191]. Когда я ушел с Дроздовским, он был у своей матери, но знал, что я либо в Румынии, либо пробираюсь с отрядом по русскому югу на Ростов и Новочеркасск. И вот ночью, после переправы через Буг, к нашей заставе подошел юный оборванец. Он называл себя моим двоюродным братом, но у него был такой товарищеский вид, что офицеры ему не поверили и привели ко мне. За то время, как я его не видел, он могуче, по-мальчишески внезапно, вырос. Он стал выше меня, но голос у него смешно ломался. Павлик ушел из дому за мной, в отряд. Он много блуждал и нагнал меня только на Буге. С моей ротой он пошел в поход. В Новочеркасске мне приказано было выделить взвод для формирования 4-й роты. Павлик пошел в 4-ю роту. Он потемнел от загара, как все, стал строгим и внимательным. Он мужал на моих глазах. В бою под Белой Глиной Павлик был ранен в плечо, в ногу и тяжело в руку. Руку свело; она не разгибалась, стала сохнуть. Светловолосый, веселый мальчуган оказался инвалидом в восемнадцать лет. Но он честно служил и с одной рукой. Едва отлежавшись в лазарете, он прибыл ко мне в полк. Не буду скрывать, что мне было жаль исхудавшего мальчика с высохшей рукой, и я отправил его как следует отдохнуть в отпуск, в Одессу. Там была тогда моя мать. Павлик весело рассказывал мне потом, как мать, которой пришлось жить в Одессе под большевиками, читала в советских сводках о белогвардейце Туркуле с его “белобандитскими бандами”, которых, по-видимому, порядком страшились товарищи. Мать тогда и думать не могла, что этот страшный белогвардеец Туркул был ее сыном, по-домашнему Тосей, молодым и, в общем, скромным штабс-капитаном. Когда Павлик открыл моей матери тайну, что белый Туркул есть именно я, мать долго не хотела этому верить. Такой грозной фигурой малевали, честили и прославляли меня советские сводки, что даже родная мать меня не признала. Павлик, вернувшийся из Одессы, был без руки не годен к солдатскому строю, и я зачислил его в мой штаб. Тогда же по секрету от Павлика я представил его к производству в офицерский чин. В одном бою, уже после нашего отступления, я со своим штабом попал под жестокий обстрел. Мы стояли на холме. Красные крыли сильно. Кругом взметывало столбы земли и пыли. Я зачем-то обернулся назад и увидел, как у холма легли в жесткую траву солдаты связи, а с ними, прижавшись лицом к земле, лег и мой Павлик. Он точно почувствовал мой взгляд, поднял голову, сразу встал на ноги и вытянулся. А сам начал краснеть, краснеть, и слезы выступили у него из глаз. Вечером, устроившись на ночлег, я отдыхал в хате на походной койке; вдруг слышу легкий стук в дверь и голос: – Господин полковник, разрешите войти? – Войдите. Вошел Павлик; встал у дверей по-солдатски, молчит. – Тебе, Павлик, что? Он как-то встряхнулся и уже вовсе не по-солдатски, а застенчиво, по-домашнему, сказал: – Тося, даю тебе честное слово, я никогда больше не лягу в огне. – Полно, Павлик, что ты… Бедный мальчик! Я стал его, как умел, успокаивать, но только отпуск в хозяйственную часть, на кутью к моей матери, тете Соне, как он называл ее, убедил, кажется, Павлика, что мы с ним такие же верные друзья и удалые солдаты, как и раньше. 23 декабря 1919 года ранним утром Павлик уехал к своей тете Соне на кутью. Я проснулся в утренних потемках, слышал его осторожный юный голос и легкий скрип его шагов по крепкому снегу. В то студеное мглистое утро с Павликом на тачанках отправились в отпуск несколько офицеров. К ним по дороге присоединились две беженки из Ростова, интеллигентные дамы. Их имен я не знаю. Все они беззаботно тащились по снегу и мерзлым лужам к хозяйственной части. По дороге, на встречном хуторе, устроили привал. Конюхи распрягли коней и повели на водопой. Тогда-то и налетели на них красные партизаны. Одни конюхи успели вскочить на лошадей и ускакать. К вечеру обмерзшие, окутанные паром, примчались они ко мне в Кулешовку и растерянно рассказали, как напала толпа партизан, как они слышали стрельбу, крики, стоны, но не знают, что с нашими стало. Ночью, в жестокий мороз, с командой пеших разведчиков и двумя ротами первого батальона я на санях помчался на тот хутор. Меня лихорадило от необычной тревоги. На рассвете я был у хутора и захватил с удара почти всю толпу этих красных партизан. Они перебрались в наш тыл по льду замерзшего Азовского моря, может быть, верст за сорок от Мариуполя или Таганрога. Нападение было так внезапно, что никто не успел взяться за оружие. Наши офицеры, женщины и Павлик были запытаны самыми зверскими пытками, оглумлены всеми глумлениями и еще живыми пущены под лед. Хозяйка дома, у которой остановился Павлик, рассказала мне, что “того солдатика, молоденького, статного да сухоруконького, партизаны обыскали и в кармане шинели нашли новенькие малиновые погоны. Тогда стали его пытать”. Кто-нибудь из штабных писарей, зная, что я уже подал рапорт о производстве Павлика в офицеры, желая сделать Павлику приятное, сунул ему на дорогу в карман шинели малиновые погоны подпоручика. Подо льдом никого не нашли. Много лет я молчал о мученической смерти Павлика, и долго мать не знала, что с сыном. Всем матерям, отдавшим своих сыновей огню, хотел бы я сказать, что их сыновья принесли в огонь святыню духа, что во всей чистоте юности легли они за Россию. Их жертву видит Бог. Я хотел бы сказать матерям, что их сыновья, солдаты без малого в шестнадцать лет, с нежными впадинами на затылках, с мальчишескими тощими плечами, с детскими шеями, повязанными в поход домашними платками, стали священными жертвами за Россию. Молодая Россия вся вошла с нами в огонь. Необычайна, светла и прекрасна была в огне эта юная Россия. Такой никогда и не было, как та, под боевыми знаменами, с детьми-добровольцами, пронесшаяся в атаках и крови сияющим видением. Та Россия, просиявшая в огне, еще будет. Для всего русского будущего та Россия, бедняков-офицеров и воинов-мальчуганов, еще станет русской святыней».P. S.
Иван Савин. 1925[192]
II
Так бывает. Появляется вдруг книга. И так бывает. Появляется посвящение. Но только молчание. Молчание, как посвящение: Светлой памяти Павлика… Светлая память. За всех…
P.S.
(М. Колосова) [193]
5 января 2020/
23 декабря 2019 по ст. стилю…
Иван Савин. Брату Николаю
В приложение. «Сомкнутым строем…»[194]
Перегорит костер и перетлеет, Земле нужна холодная зола. Уже никто напомнить не посмеет О страшных днях бессмысленного зла.Николай Туроверов[195]
Все рядком лежат — Не развесть межой. Поглядеть: солдат. Где свой, где чужой?
Белый был – красным стал: Кровь обагрила. Красным был – белый стал: Смерть побелила.Марина Цветаева
I
«Есть, конечно… <…> категория людей, обращаться к которым не только бессмысленно, но даже и зазорно. Это те, кто ненавидит Белое движение совершенно так же, как и историческую Россию, и именно за то, что оно за Россию и боролось. Но кроме всех этих категорий людей, есть и другие люди, для которых мы все это преимущественно и пишем. <…> Они не знают правды, но мы думаем, что они хотели бы ее знать?»[196]. Например: «Представлять Белое движение, которое было и осталось народным, как “реставраторские вожделения белогвардейских генералов” – это не только искажение исторической правды. Нет. <…> Это – клевета на светлую память адмирала Колчака, генералов Корнилова, Алексеева, Деникина, Врангеля, Каледина, Юденича. Это – клевета на российскую молодежь, на воткинских и ижевских рабочих, на цвет русского крестьянства, на казачество, наконец – на один из малых народов России – калмыцкий, который целиком, стар и млад, встал в ряды Белого Движения»[197].Из журнала «Доброволец»
II
Одно из трагических событий нашей отечественной истории – гибель членов Царской Семьи. Расстрел бывшего российского императора Николая II, его супруги, детей и прислуги был осуществлен в Екатеринбурге в ночь с 16 на 17 июля 1918 года. Сразу же после взятия Екатеринбурга белыми войсками было начато расследование обстоятельств гибели Царской Семьи. «Город встретил вступление наших войск как Светлый праздник: флаги, музыка, цветы, толпы ликующего народа, приветствия, церковный звон, и смех, и радостные слезы – все создавало картину ликующего начала весны в новой жизни и настроение великого праздника Воскресения Христова. А в природе было лето, и город едва очнулся от давившей его последние дни какой-то ужасной, мрачной обстановки смерти, похорон, погребального стона, как бы нависшего черной тучей над всем городом и его окрестностями. Так бывает в зачумленных городах: не видно этих несчастных чумных, не слышно их, не известно даже, что где и происходит, но чувствуется, что что-то совершается ужасное, что что-то совершилось уже; чувствуется веяние смерти вокруг. И страшно, и мрачно, и жутко на душе. Таково было настроение в Екатеринбурге перед освобождением его нашими войсками. И потому весной и Светлым праздником показался его обывателям день 25 июля. Только на углу Вознесенского проспекта и Вознесенского переулка, за двумя рядами высоких, сплошных заборов, скрывавших окна от глаз улицы, в небольшом, но хорошеньком, беленьком домике продолжали царить мрак, мертвая тишина и тени преступления. Это дом Ипатьева, или, по-большевистски, “дом особого назначения”, в котором содержалась в Екатеринбурге с 30 апреля 1918 года Августейшая Семья. <…> Где же были теперь обитатели этого дома? <…> Если для жителей города Екатеринбурга, истомленных гнетом советского режима, день 25 июля был светлым, радостным праздником, то для вступивших в город русских людей этот день был полон самых тяжелых, ужасных новостей. Никто не хотел верить в возможность убийства всей Царской Семьи; никто не мог допустить существования в человеке, в людях зверства такого небывалого размера. Слухи одни фантастичнее других, одни невероятнее других быстро распространялись по городу, и все цеплялись за малейшие лучи надежды, отталкивая от себя кошмарную картину, которую поневоле выставляли комнаты дома Ипатьева. При таком тяжелом настроении люди приступили к розыскам правды»[198]. Специальным предписанием Верховного Правителя от 17 января 1919 года возглавляет расследование и следствие генерал М. К.Дитерихс. Исследование М. К.Дитерихса «Убийство Царской Семьи и Членов Дома Романовых на Урале» появилось летом 1922 года в книжных магазинах Владивостока. Как только во Владивостоке установилась в конце октября 1922 года советская власть, новые правители бросились разыскивать книгу М. К.Дитерихса. Эта книга еще при жизни автора стала библиографической редкостью. Но, какие старания ни оказались приложены, но скрыть правду об убийстве Царской Семьи, содержащуюся в книге генерала М. К.Дитерихса, не удалось. Его труд еще вернется на Родину[199]. Книга состояла из двух частей. Первая часть отражала, главным образом, факты, версии по следствию. Вторая часть была озаглавлена автором «Материалы и мысли». «Мир часто не видит правды, не хочет правды и не любит правды; по некоторым вопросам он настолько боится правды, что напоминает страуса, прячущего в маленькую ямку голову и думающего, что если он не видит, то и его никто не видит; иногда ложный страх перед правдой так велик, так безумно страшен, что мир сам начинает разрушать свое, близкое, дорогое, сознательно идет по линии разрушения, только чтобы не подумал кто-то, что он видит правду, понимает ее и ненавидит источники этой правды. Заставить мир убедиться в правде – это задача, кажется, бесцельная. Но, к счастью, мир наполнен не одинаково мыслящими людьми: есть люди, и особенно богата ими Россия, где Христианская вера научила сердцем воспринимать правду… <…> Этим людям посвящаю я и мои записки», – записывает Дитерихс в предисловии к своей книге. «Не ради возбуждения чувства мести, не ради новых жертв, крови и проявления низкой, жестокой и бесцельной злобы хочу я поделиться мыслями, выводами и чувствами, вызванными во мне изучением и исследованием обстоятельств этой трагической страницы нашей истории. Пусть каждый, читая мои заметки, помнит великие слова Иисуса Христа: “Милости хочу Я, а не жертвы”. И как величественна в царстве Православной Церкви была смерть Членов Царской Семьи, так пусть и народ русский, руководимый и просвещенный Божьим Промыслом, найдет в себе мудрость и величественное решение не для осуждения и мщения, а для приведения к Великому Воскресению тех, кто был прямыми виновниками, вдохновителями и руководителями страшных преступлений против народа, веры и заповедей Христа»[200]. «Нет, не спасти Россию ни боярам-западникам демократам с крестьянами, ни боярам западникам социалистам с монархией; не спасти Россию отдельным сословиям, классам и кастам; не спасти ее каким-либо политическим партиям. Россия не может быть ни пролетарской, ни крестьянской, ни рабочей, ни служилой, ни боярской. Россия может быть только Россией Христа, Россией “всея земли”. Надо прочувствовать это, познать это и поверить в это. Здесь нет ни монархистов, ни кадетов[201], ни октябристов, ни трудовиков, ни социалистов; здесь нет ни классов, ни сословий, ни чиновников, ни генералов, ни офицеров, ни купцов, ни фабрикантов, ни рабочих, ни крестьян. Здесь только одно – национальная Россия, с ее исторической нравственно-религиозной идеологией. За эту-то Россию и боролись Державные Вожди Романовской династии. Боролись, как умели, как Бог давал разума, и если грешили в умении, то в духе и идее были велики и святы»[202]. «Если только нужно для России, Мы готовы жертвовать и жизнью, и всем», – говорили покойные Царь и Царица. Они и отдали свою жизнь для России; Они слились навеки вечные с тем русским народом “всея земли”, который, как и Они, исповедывал одну веру, одну идею, один смысл в русской исторической государственности и шли, как умели, по одному пути великого предназначения христианского русского народа – к России Христа, через истинный образ Святой Троицы на земле: Веру, Царя и Отечество… Вернется к Ним и русский народ “всея земли”»[203]. М.К.Дитерихс родился в семье потомственных военных и принадлежал к тому боевому русскому офицерству, чья жизнь всегда была ознаменована самоотречением и забвением себя. Родовые хроники Дитерихсов берут свое начало в глубинах средневековья. Впоследствии Дитерихсы участвовали практически во всех войнах, которые вела Россия: от «Альпийского похода» А. В.Суворова до Великой Мировой войны. По достижении двенадцати лет, Михаил Константинович был зачислен в воспитанники Пажеского Корпуса. Пажеский корпус считался особенно привилегированным высшим военным учебным заведением. Дальнейший жизненный путь Дитерихса во многом повторял путь сотен русских офицеров начала ХХ века. Русско-японская война, учеба в Императорской Николаевской Академии Генштаба, Вторая Отечественная (Великая) война… Михаил Константинович всегда воспринимал службу как Священный долг, как христианское служение[204]. Есть замечательное свидетельство о нем его боевого сотоварища: «Один из немногих, он сохранял свой престиж и даже привязанность солдат, не говоря об офицерах, в самые трудные времена. Человек образованный, владеющий несколькими языками, он в тылу держал себя с неизменным тактом и достоинством, а в боях, невзирая на ни на какие обстрелы, всегда находился там, где его присутствие было всего ценнее… Он знал цену себе и другим, но ни за какими эффектами не гонялся, оставался доступным для своих подчиненных и являлся для них образцом терпения, преданности Родине и своему делу, уважения к союзникам, стойкости и спокойного мужества во всех обстоятельствах»[205]. Долг. Честь. Отечество. Эта формула по отношению к Дитерихсу была испытана на прочность не только двумя войнами с внешними врагами Отчизны, но еще была Гражданская война, на которую у Михаила Константиновича был всегда решительный и непримиримый взгляд: «Нельзя забывать, нельзя закрывать глаза на то, что особенному гонению и жестокости в этот именно период подвергся православный, духовный мир России. <…> Это не фразы, не голословное обвинение; желающие могут найти документальное подтверждение этих обвинений. <…> Расскажите любому нравственному человеку, какого угодно верования, об этих гонениях Православной церкви, покажите ему список… жертв, павших за исповедание православных догматов, и спросите его, какая же это борьба унесла столько служителей церкви? Думается, что, не колеблясь, каждый честный человек ответит: борьба религиозная»[206]. После поражения Белой Сибири жизнь Дитерихса окажется связанной уже с Китаем. Здесь он поселился сначала в Харбине. Чтобы прокормить семью, 47-летнему Михаилу Константиновичу приходилось искать любую работу, некоторое время он работал в обувной мастерской. Несмотря на материальные трудности, Дитерихсы помогали детям-сиротам. Еще осенью 1919 года в Омске жена Михаила Константиновича Софья Эмильевна открыла детский приют «Очаг». В него принимались дети от 10 до 16 лет, которые и были вывезены, в количестве 45, в Харбин, а оттуда потом – в Шанхай. Из Харбина Михаил Константинович приедет в Приморье. Его звездный час, Белое Приморье. 1922 год. Последний Земский Собор в России. Первый после Земского Собора в 1684 г, после которого Соборы больше не собирались вследствие реформ Петр I. Но сейчас у вод Тихого Океана, в городе Владивостоке собрались в числе до 300 человек на Земском соборе русские люди, выборные и представители от всех слоев народа: от православного и старообрядческого духовенства – епископы, иереи и миряне, сельчане – от волостей, горожане – от городских и поселковых самоуправлений, служилые люди – военные и гражданские – от всех чинов, как высших, так и низших, торговцы и промышленники, ремесленники, рабочие, ученые и не искушенные в науках простые люди. За Веру, Царя и Народ. Так начинался Приамурский Земский Край, «Черный буфер», как называла его советская публицистика. И красное солнышко упования, как напишет митрополит Киевский и Галицкий Антоний (Храповицкий) в своем обращении к Земской Рати: «С востока воссияла нам заря светлой надежды, заря лучшая, чем все прежние зори в последнем пятилетии, потому что впервые решились, наконец, вожди русские и воины совершенно открыто, неприкосновенно заговорить о Христовой Вере, заговорить так, как наши праведные предки, выступившие на спасение родной земли с мольбой и славословием Пресвятой Троице. <…> Тебя, Дальневосточный Предел, призвал Господь спасать Святую Русь. На Великий и Святой Подвиг вышли вы, христолюбивые воины. С востока восходит красное солнышко нашего упования»[207]. Конец. И итог: «Четыре года антибольшевицкие русские элементы боролись не на жизнь, а на смерть. Были в их распоряжении и деньги, были в их распоряжении и выгодные международные политические комбинации, были и люди как вооруженные силы, было и неисчислимое количество всяких боевых и огнестрельных боеприпасов, и, тем не менее, ни одна из тех организаций антисоветских не выдержала и погибла в борьбе с Советской Россией. Причина тому – это мое глубокое убеждение и моя глубокая вера как христианина – не было идеи борьбы. Минувший Земский Собор в Приморье, скажу, что с борьбой, с решительной огневой борьбой одержал верх. И здесь впервые в нашей непримиримой борьбе с советской властью воздвигнуто знамя светлой великой идеи. Мы, господа, теперь заняли положение, обратное тем предшествовавшим нашим белым организациям и государственным образованиям. Мы богаты, мы сильны великой воздвигнутой Земским Собором идеей, но мы совершенно нищие и совершенно беспомощны во всех остальных житейских началах и житейских пониманиях борьбы. <…> Иностранцы сейчас смеются над нами, что мы выдвигаем флаг не по силам нам. <…> Здесь нам Бог дал этот кусочек земли, чтобы мы могли выдержать экзамен, нам назначенный судьбой и провидением Божием. <…>»[208] Полковник Ефимов. «С Ижевцами и Воткинцами на Восточном фронте»: «У меня Хабаровский поход оставил много светлых воспоминаний, – это была последняя серьезная борьба с красными, к тому же веденная с известным порывом, чистая от грабительских и террористических актов по отношению к населению, что бывало ранее… Это борьба до некоторой степени легендарна и может стать темой легендарных описаний – как последние антибольшевики, несмотря на отсутствие оружия, вызвали на последний бой сильного, торжествующего врага. <…> Никто не сдался, предложения о переговорах с заманчивыми обещаниями отвергались, лучше смерть в бою, изгнание на чужбине, но никаких компромиссов»; «Дисциплинированность Ижевцев, ровное отношение к жителям, уплата на базаре за все взятое русским серебром <…> – всё это невольно вызывало у местного населения уважение и добрые чувства…»[209]. Высшая исполнительная власть Приамурского Земского края будет осуществляться Земской Думой, которая вместе с предполагаемым Церковным Собором должна была «наметить дальнейшие пути». Низшей административной единицей стали приходы. Таким образом, предполагалось осуществить проект государственного устройства, где системе Советов противопоставлялось местное самоуправление на базе церковных приходов. По мысли Дитерихса, тогда жизнь пронизывалась бы лучами веры. А «власть должна идти рука об руку с общественностью, основанной на христианских началах. В основе жизни должны быть два положения – земля должна принадлежать тому, кто над ней трудится, и рабочие должны участвовать на справедливых началах в результатах своего труда, то есть в прибылях предприятий» (М.К.Дитерихс). «Русская историческая религиозно-нравственная идеология, как вытекающая из учения Христа, не погибнет никогда, как не погибнет сама Вера Христова. Но время ее восторжествования снова на территории Великой России настанет только тогда, когда вся масса общественных сил России будет проникнута той же степенью национальной жертвенности, каковой проникнута горсть борцов на фронте, и когда мы все глубоко проникнемся сознанием необходимой духовности нашей в борьбе с антихристовою властью советского правления, для чего надо еще претерпеть, еще искупать свой грех за прошлое и стремиться к более совершенному и глубокому исповеданию исторической идеологии нашего народа, чем это есть сейчас. Время это наступит, но когда, ведает о том Единый Бог»[210], – из предпоследнего Указа № 64 Правителя Приамурского Земского края. После поражения Белого Приморья категорическое неприятие советской власти и, в то же время, неприятие иностранной помощи в борьбе против нее, надежды на Возрождение России на пути Русского Национального Сопротивления, исключительно силами самого русского народа – отличительные черты позиции Михаила Константиновича[211]. «Мы не смеем скрывать наших личных взглядов и убеждений, но я считаю, что увлечение эмиграции созданием различных партий и группировок – политических и военных, разных толков и задач есть недостойная игра укрывшихся за неприступные стены людишек в великие, подчас даже святые, наши государственные лозунги и стяги. <…> Как законный русский Царь может быть законным только на своей земле, так русский крестьянин, воин, интеллигент имеет право на уважение в борьбе только на своей территории, так и активная, национальная борьба за идеи или те или иные идеологические начала достойна и свята только на своей территории»[212]. «Вот видите, у нас до сих пор в белых движениях, братьев-то и не было, то есть таких людей (конечно, в широком масштабе), которые объединялись бы во имя однородных, глубоких идей чистого порядка и проникнутых Святым Духом от начала и до конца. Единственной существовавшей идеей, владевшей, пожалуй, всеми и объединявшей нас против Советской власти, являлась одна маленькая, не чистая уже, и уже, во всяком случае, не святая идейка: это жалкая идейка мести, ненависти к большевикам. Но такая отрицательная идейка не могла создавать прочного и национального братского или государственного объединения, ибо сама по себе носила в себе, как отрицательная, элементы разрушения, раздора, зависти, что и проявилось в течение всего пятилетнего периода Белого движения. Так было на всех фронтах»[213]. «Все те, кто называет себя ныне монархистами, – замечает он[214], – причисляют себя к таковым не по исповеданию принципов, понятий и религии монархизма, как идеологически мощного, объединяющего массу, общественность, государство – начал, а лишь по форме, по внешним осязаемым материальным проявлением его. При этом форма и внешность обращаются ими в сущность, исчерпывая всю содержимость их монархического чемодана. Отсюда понятие ими идеи возрождения в России монархизма является для них только в формально-аксессуарном восстановлении трона, возведении на него того или другого из Романовичей, занятие при троне определенного придворного или административного положения и приведение всех прочих граждан России к “поднози трона” путем тех же чекистских мероприятий, изменив лишь название органов: охранка, жандармерия, гвардия и так далее. Вот, мне кажется, весь запас их идеологии и все их мировоззрение на монархизм вообще и в частности – на современные задачи монархического объединения и движения. Такой идеологией предполагается победить мировое большевицкое движение и дать России мир и благоденствие, а себе… Этих взглядов и понятий я не разделяю, а потому к современному монархическому движению примкнуть не могу, какое бы имя не выдвигалось, как претендующее на трон, или для возглавления объединения и движения». «Что антихристово царство падет, я в этом ни минуты не сомневаюсь. Что оно, может быть, уже падает и наши монархические организации совершат свое торжественное шествие к Москве и достигнут кремлевского трона – я допускаю. Но это не то. Это не воссоздаст истинной России Христа с ее религиозной идеологией и ее предопределением от Бога. Не вижу и не чувствую я всем моим существом, сердцем, душой и пониманием в массе ныне шумящих монархических организаций, не только идеалов любви по заветам Христа, но даже простойчеловеческой любви по долгу друг к другу, как к братьям по несчастью и судьбе. Вражды же много, внутренней, да и внешней. И страшно, страшно в преддверии новых испытаний и страданий русского народа». «”Что же делать? Какими путями идти?” – я считаю возможным и необходимым высказаться ныне и в этом отношении, как подсказывают мне сердце, совесть, разум, любовь к своему народу и страстное желание увидеть Россию хотя бы у начала путей к России Христа. Пусть многое в моих мыслях покажется Вам поначалу слишком бредовым, отвлеченным, нереальным и непрактичным. Верую, верую всем, что есть хорошее и доброе в Вашем сердце, что это только кажется, я лично страстно и убежденно верю в благодатность и истинность для русского народа именно моего толкования национальной идеологии, и я пойду к России только по началам Христовой веры, как бы не казались другим мои шаги слишком долгими, слабыми в отношении реальности и сомнительными с точки зрения практического их осуществления в ряду понятий и работы других политических деятелей. Совершенно искренне, не задумываюсь над тем, как, когда и чем свергнуть большевицкую власть, я верю, что свержение антихристовых начал не под силу человеческому разуму и его начинаниям, если на то не будет Божьей воли и Божьего благословения. Я с возмущением отношусь ко всем походам на Россию с единственной идеей ненависти и мечтами силой физической завоевать положение в среде зарубежного русского народа. С негодованием встречаю всякие предположения и планы заграничной эмигранщины о водружении на трон того или иного из кандидатов. Все, о чем я сейчас молю Бога, всей жадной, но грешной душой, всем сердцем и помышлением, это: “Боже, дай развить в себе силу и чистоту Твоей любви, пошли эту милость и благость, ибо только эта любовь может привести к тому исключительному служению другим, которое вдохновляет, воодушевляет и сплачивает людскую массу на такое же служение друг другу и тем – несчастным нашим зарубежным братьям, – которое только и в состоянии пробудить в народе стремление и жажду вернуться к Тебе, к Тебе Единственному, истинному пути воскресения Великого, Святого, Твоего русского народа”. “Царство Небесное внутрь вас есть”, – сказал Христос. Да, я осознаю его в себе; я верю, что оно во мне, как верю и в то, что во мне самом живет Христос и Антихристос. И вся жизнь наша, во всех проявлениях своих, выявляет постоянную борьбу в нас этих двух начал, и только путем постоянного укрепления себя в духе истины и любви мы достигнем возможности одолевать начало антихристово и приближаться в себе самом к вечной жизни в Царстве Небесном. Эта работа над самим собой необходима для последующей работы в служении своему народу, с задачей вернуть его к Народу Христа и вернуть ему его историческое самодержавное право самоуправляться. Об этом самоусовершенствовании я уже говорил Вам и писал в брошюре “Что делать”. Из получаемых теперь писем вижу, что, по благости Господней, во многом начал пробуждаться тот Дух истины, которого раньше мы в себе не осознавали. Пойдем же дальше по этому благому и многообещающему Христову пути. Сделаем, с горячей молитвой милости Господней, второй шаг… Кто почувствовал в себе способность или желание, или готовность к самоусовершенствованию в Духе учения Христа, кто способен совершенно отказаться от “славы от людей”, славы диавола, кто стремится к России не ради себя, не ради своих расчетов, благ и богатств, а ради народа, ради его славы и богатства, ради чистого, искреннего и национального служения ему до конца, кто всем сердцем всем разумением и всей крепостью разделяет дух, существо и пути исторической, национально-религиозной идеологии русского народа о своей государственности – тот откликнись, отзовись: будем братьями Братства Святого Воскресения, в которое мы все так верим и которого так пламенно жаждем для братьев русского народа, чтобы послужить ему и помочь вернуть Россию на пути России Христа. В чем же выразится служение братьев своему народу сейчас, при отсутствии средств, при отсутствии возможности быть среди народа, при отсутствии нашего территориального объединения в условиях современной эмиграции? “Не берите с собой в дорогу ничего”, – говорил Христос, посылая на служение своих учеников, и действительно, служение в духе и любви людей по учению Христа не нуждается в средствах, не так необходимо и непосредственное общение. Сила его в искренности, чистосердечии, вере, истинности и любви в слове и деле. Очистившись предварительно исповедью и причастием к служению Христу, укрепляясь через них в любви и чистосердечии к народу, пусть каждый из братьев распространит это письмо среди тех своих друзей и близких, которые по духу тоже способны быть братьями Святого Воскресения. Распространяясь дальше, от одного к другому, уже и не только между верными, будет российское Братство, начнет проникать Слово Истины и за рубеж, к народу, армии, власти. Пусть каждый из братьев сам от себя, в духе настоящих мыслей и идей, по силе слова, красноречия, а главное, по силе убеждения, страстного желания и чистосердечия, дополняет, развивает основные положения, руководствуясь и исходя всегда только от начал учения Христа. И если будет благословение и воля Божья над нашим служением, слово принесет свои плоды и достигнет Духа истины русского народа. Да не смущают никого такие мысли, что он не сможет говорить сам от себя. Это заблуждение. С горячей верой и желанием служить своему народу, речь польется сама, ибо “устами Вашими будет говорить Дух Святой”. Да не смущает ничье сердце и тот соблазн, что он может не видеть результатов своего служения. Это грех. Служение наше если будет истинным – будет как слово Божье и славы, которой нам надо искать – славы Единого Бога. Если будет Божья воля, при первой возможности, перенесем служение в среду народа и здесь, помимо укрепления учения Христа, должно начаться служение народу в целях восстановления его самодержавных прав. Для этого нет надобности порочить советы, если только сам народ не откажется от них. Но состав советов должен перестроиться в пропорционально сословный, а сами советы должны сгруппироваться вокруг служителей церкви или светских людей, сильных в вере. Всеми мерами самодержавное творчество в преобразованных и очищенных от политиканов советах должно быть ограждено братьями и творчество народа направляется тогда само по твердому и верному руслу объединенного сотрудничества веры и народа, одному, без светского вмешательства церкви в практическое самоуправление народа». Это будет его завет. Его завещание: «Помните, что пора серьезно задуматься… и отдать себе ясный отчет: “что же, христианин ли я, русский или нет?” Если же да, то не ставьте Ваши свечи под стол, а ставьте на стол, дабы светили они всем. Помните и другие слова Его: “Кто постыдится Меня, того постыжусь и Я”. Как крепок этот стыд в нас и как исковеркал он Россию Христа!» «Христос Воскресе!… – напишет генерал-лейтенант Дитерихс в этом своем одном из последних посланий. – Воистину Христос Воскресе!.. Понесем на наших хоругвях и в наших сердцах великие слова Литургии: “Возлюбим друг друга, да единомыслием исповедуем”». – Отца и Сына и Святого Духа…P. S. «Одновременно с созданием первоначального государственного объединения в лице Киевского княжества, русскому народу было ниспослано Богом принять и Христианскую веру, и именно в ее чистейшем в идеологическом отношении учении, в учении Восточной Православной Церкви».Генерал М. К.Дитерихс
III
Марина Цветаева. 1922
Примечание от автора
Все встречающиеся библиографические ссылки указаны. В оформлении обложки использована фотография с https://pixabay.com/images/id-1299705/ по лицензии CC0.27 января ст. стиль/9 февраля 2020
Последние комментарии
2 часов 50 минут назад
18 часов 54 минут назад
1 день 3 часов назад
1 день 3 часов назад
3 дней 10 часов назад
3 дней 14 часов назад