Ведьмы [Наг Стернин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Пролог

Мертвые друзья лежали внизу, на дне драккара, черные и распухшие от яда, и было их больше, чем живых. Остальные еще гребли, но кто знает, в чьей крови угнездился смертоносный яд? Река узка. Затоны часты. До выхода в Оку еще плыть и плыть. Чем поможет тебе каленый нож, если получишь стрелу в живот, как Фарлаф?

А начиналось все прекрасно, дело обещало быть простым и легким, добыча же стоила и не такого похода. Богатейший Погост. И волости обширнее не было у вятичей. Угол. Самый край славянства. Слева литва, справа финны, вокруг буреломный дремучий бор, и пути-дороги в том бору только по воде, и воля такая, что даже и не снилась в других в обжитых краях, и все несут жертвы всеблагим богам, и славяне несут, и финны с Лопасни-реки, и литва с Протвы, ах, если бы не Фарлаф, тупой, упрямый, как пень, Фарлаф, которому цены не было в бою, но, по совести сказать, какая он голова для такого дела? Стемид должен был вести корабль, и посылавшим следовало бы это знать.

Чертеж, что начертил на бересте проклятый Колдун, был прост и понятен: вот Ока, вот Нара, вот Болотный Погост, вот Серпейка-река и град славянский, а вот и речки, коими следовало тот град обойти. Хорошие речки. Небольшие, но глубокие. И волоки на тех речках Колдун обещал удобные. Напасть следовало ночью, волхвов перебить, идола Рода четырехликого скинуть в ров, а Погост, разграбив, выжечь дотла, вот и все, вот и следовать бы по сему, да, видите ли, не захотелось Фарлафу ног на болоте мочить, попер по настилу, хотя Колдун и предупреждал. Не всех, ох, не всех волхвов перебили на том Погосте.

Его же, Фарлафа, и нашли первые стрелы. Под утро. На волоке. Отошел на пару шагов помочиться и повалился головой в кусты: две стрелы в паху, одна в горле. А вокруг пусто. Никого.

Каждый кустик обшарили, каждую ложбинку. Повернули назад, шага не сделали, сидит стрела в плече у Кнута. Чепуха, вроде бы, царапина, луки у колдунов слабые, вовремя увидеть, так и на щит стрелу можно поймать. Кто же знал, что ядовитые они, те стрелы?

А стрелы летели, летели, и не было им конца, и каждый был многажды попятнан, и каждый измучен прижиганиями, и только Стемид, осторожный, хитрый Стемид до сих пор не получил ни единой царапины. Он же, Стемид, разжег на корабле жаровню. Он же усадил к ней старика Харальда и велел калить нож. Кабы не это, к полудню все были бы мертвецами. Невидимками были славянские колдуны, и все время оказывались впереди. Валили в русло коряги, деревья, драккар застревал на тех затонах, и лишь начинали варяги затоны разбирать, как прилетали с берега стрелы. А вокруг пусто. Хоть бы веточка какая шевельнулась.

Лишь однажды заметили на реке мужика. Стоял по пояс в воде и шарил под берегом руками. Напрасно кричал Стемид, что раколов это и, вообще, не вятич, а литвин, все будто обезумели, выскочили из драккара, как волки. Растерзанный труп выкинули в воду, так ничего и не узнав, разве что злость сорвали, да время потеряли, вот и все. А стрела опять пришла. С другого берега. Чиркнула над плечом у Красавчика Свенельда и разорвала ему ноздрю. А в драккаре один Стемид, а жаровня пуста, потому что вот он, Харальд, со своим ножом, здесь он, на берегу, и нож его от крови того литвина еще не просох. Дернул Свенельд нож из-за голенища, и все, и не зваться ему больше Красавчиком, зваться Свеном Безносым, а лишь отплыли от того места, безо всякой стрелы повалился на дно Грим. Вот тебе и прижигания. Да и то сказать, какое место жечь раскаленным железом сначала, если разом попятнали тебя две стрелы? А впереди был второй волок, и уже начинало темнеть, и каждому мнилось жжение яда в крови.

На последнем затоне Стемид снова придумал хитрость. Велел он самым молодым и быстрым, Эриху и Карлу с Руальдом, взять в каждую руку по щиту и ловить на те щиты стрелы, пока будут остальные разбирать затон. Ни одна стрела не достигла цели на этот раз. Колдуны, бросив дюжину стрел, стрельбу прекратили. Затон разобрали, и Стемид велел друзьям грести через одного, а оставшимся защищать гребцов от обстрела. Викинги повеселели. А когда Хитроумный велел положить на жаровню ножи мертвецов, рев ликования пронесся над тихой рекой, распугивая птиц и зверье диким эхом. Стрелы и теперь пятнали варягов, но реже, много реже, так что Харальд успевал спокойно прижечь рану, благо ножей каленых теперь под рукою хватало. Впереди, однако, была ночь, и впереди был волок.

Стемид придумал выход и на сей раз. "Кто гонит нас в темень под стрелы? – спросил он, – Найдем на реке голое место и заночуем. Волок пройдем утром, а там уж и Ока".

Утром на волоке опять с легкостью переловили колдовские стрелы, а вот уже когда весла разбирали, чиркнула над бортом последняя и зацепила зазевавшегося Харальда. И упал Харальд лицом в жаровню. Мертвый. Не теряли колдуны ночью времени даром. Новым ядом мазали они теперь свои стрелы, и нес тот яд смерть мгновенную.

Следом пришел черед Хельги Бешеного. Две стрелы из трех, посланных в него, поймал он на щиты, чего ж больше требовать от человека, рук у него сколько? Только вместе, только по три вырывались теперь стрелы из леса, и всякий раз кто-нибудь падал, и все схватили щиты, и каждый вновь стал сам за себя, а колдуны стреляли, стреляли, стреляли, всякий раз по три и очень, очень метко. Три колдуна уцелело при разгроме Погоста.

До Оки, по чертежу берестяному судя, оставалось всего два поворота, но грести стало некому. Четверо живых осталось на драккаре, а берега были круты, высоки были берега и лесисты. Извилисты славянские реки. Хорошо знали тайные звериные тропы оборотни-колдуны. Медленно плыл по реке корабль мертвецов.

"Нет, напролом не пройти", – сказал Стемид. "Силу ломят силой, а хитрость – хитростью", – сказал Стемид. "Мы еще посмотрим, кто кого", – сказал Стемид и направил лодью к большой песчаной отмели. Когда ткнулось судно носом в песок, выпрыгнул он на берег без щита и шелома, замахал руками и заорал во всю мочь своей медной глотки: "Ваша взяла, славянские колдуны. Мы вернем добычу. Мы положим все здесь, на отмели, а взамен вы пропустите нас в Оку. Если обманете, если хоть одна стрела вылетит из леса, мы вернемся, и не видать вам больше серебра, как своих ушей. Все сложим назад, лодью подожжем, и души друзей наших снесут добытое к подножью трона Одина, верховного бога варягов. Если вы согласны, пусть стрела вонзится в песок у моих ног. Я сказал".

Из леса вылетела одинокая стрела и задрожала в песке меж косолапых его ступней. Стемид велел сложить добычу на берег. Но медлили друзья, переглядывались нерешительно. Безносый Свен прогнусил сквозь кровавые тряпки: "А коли обманут? Встретят стрелами за тесниной? Оставят одного сторожить, а остальные вниз? Против течения драккар не поднять".

С презрением посмотрел Стемид на бывшего красавчика и сказал, смеясь: "Ты оставил бы меня одного стеречь такое богатство, Безносый? Никуда им не деться, друг за другом будут следить, торчать будут на голом мысу, а вот мы вернемся, дай только корабль вывести в Оку, и горе им, умирать будут тяжело и долго".

И опять оказался прав Стемид. Ни одна стрела не сорвалась с берегов. А когда вывели корабль в Оку, когда бросили якорь, Стемид с Вермудом и Рулавом ушли в лес.

"Оставайся сторожить, Безносый, – сказал Стемид бывшему красавчику с радостной насмешкой, – на что еще ты сейчас годен? Поплачь о былой красоте". Сказал и пошел, вколачивая в землю кривые ноги, приземистый, мощный, вдвойне страшный медвежьей силой и лисьей хитростью.

Свенельд ждал ушедших до вечера, потом до утра. Но, видимо, слишком долго искушал Хитроумный судьбу. Свенельд поджег драккар и уплыл вверх по реке на берестяном челноке, отчаянно работая веслами.

Часть 1. Полюдье

1

За Бобровой Лужей Леля нырнула в густой малинник, что тянулся чуть ли не до самого Нечистого оврага. Места начинались людные, с торными тропами на Высоцкую гору к Новому Высоцкому Погосту, а с Серпейской стороны и вовсе дорога была прямоезжая.

Леля бежала, как учила ее бабушка: невидимо, неслышимо, незаметно. Ни одна веточка не колыхнулась, не треснул сучок, листик не дрогнул на ее пути. В сосняке у Нечистого наткнулась она на цепь грибников. Совсем рядом прошли Темницкие, а Ждан ихний разве что с ног не сшиб. Прямо в лицо пялился, а не заметил, отвела глаза, хоть и не было на ней невидимковой одежи. Гриб у ноги взял… Ну, бабуля, кто неумеха бестолковая? Кто не может, невидимкой обернувшись, глаза чужаку отвести? Всего и дел, что шишку к грибу кинуть, да самой к сосне приклеиться, замерев.

На другой стороне оврага Леля остановилась, прислушалась. Нет, почудилось, все тихо, ни на Погосте в било не били, ни в граде, да и дымов в небо никто не пускал. Первая она. Лодей княжеских никто пока не видел, а она, Леля, недаром кралась за теми лодьями по берегу, все узрела, все рассмотрела, все разузнала, жалко только вот что, третьего начальника лодейного не сможет бабушке назвать. Не приходил раньше с полюдьем. Новый.

Леля ловко скатилась по песчаному косогору к Серпейке, оглянулась и снова обрадовалась. Ни следочка. Бабушка будет довольна.

Слева, где на прямоезжей дороге перекинут через Серпейку наплавной мост, послышались голоса. Леля поспешно плеснула в разгоревшееся лицо водой и скользнула в заросли ракитника. Прислушалась. Нет, ничего, это не страшно, эти сюда не пойдут, плотничающие это. Бревна, доски везут к Наре. Будут ставить столы, скамьи. Два пόчестных пира предстоят, встречный и отвальный. Встречным Погост оказывает почести княжьим приезжим посланным, отвальным пиром посланные князем слы чествуют Погост. И то сказать, не простые же гости торговые пожаловали. Дружина княжья. В полюдье за данью пришли. Как говорится, Погост собрал, а князь забрал.

Леля только хотела вылезать из ивняка, как снова послышались голоса, развеселые голоса, все порывались запеть "Во саду ли, в огороде", песню новую, красивую, по весне занесенную в град проезжими купцами. И впрямь людные пошли места. Так, пожалуй, насидишься тут в ракитнике незнамо какое время, эти не торопятся, голосят себе.

Слова песни певцы, однако же, знали нетвердо, напев их и вовсе не слушался, не пение, а кошачий весенний мяв. Ну вот, так и есть, градский ворόтник Ослябя с привратничком с Кривым Махоней, сам в-усмерть пьян, привратничек тоже пьян, ай-да бояры́, ай-да защитнички градские, солнышко еще первосветное, а они уже вполыск. Успели.

Ослябя разъезжался сапогами по песку, пучил бессмысленные глаза и выводил с нежностью в голосе: "…девица гуляла", а Махоня обнял за шею верзилу – воро́тника, ногами притоптывал, руками приплескивал у самого у начальственного рыла и вывизгивал невпопад в начальственное же ухо: "Ростом круглоличка-а-а!", придуривался, наверное, по обыкновению и мешал, и пьян-то, небось, был не так уж, чтобы очень.

Были бояры́ пением своим такие увлеченные, что случись сейчас прямо перед ними хазарский разъезд, и то бы ничего не заметили. Однако в ивняке сидела Леля до тех пор, пока голоса их не затихли вдали. Береженого и Всеблагие боги берегут. Незачем градским знать, что она за Серпейкою была. А тем паче, что за Нарой. И уж совсем ни к чему, что на Оке. Все сделала, как бабушка велела. И сторожу, что волхвы Новопогостовые на Оку послали, выследила, и в корчагу с брагой той стороже зелья сонного дурманного ухитрилась незамеченной подлить, и полюдье княжеское о четырех лодьях уследила, и сама тайными тропами, напрямик, через Бобровую Лужу к граду Серпейскому прибежала, всех встреч ненужных избежав. А волхвы Новопогостовые, на горе Высоцкой сидючи, от сторожи той вестей ждут-пождут, дождаться не могут. Дров напасли видимо-невидимо, у идолов костры сложили, чтобы дымом волость известить: "Люди добрые, собирайтеся, снаряжайтеся, встречайте полюдье княжеское, окажите почести княжьим слам, что по дань послал!"

Леля сладко вздохнула от избытка чувств и припустилась вверх по течению, прямо по воде, бегом, во всю прыть. Бабушка ждет, извелась поди, не зря же варила она сталь для Дедяты и учила его ковать хитромудреный меч: рыбка есть, наживка тоже есть, осталось воду хорошенько взбаламутить, а в мутной водице что?.. То-то и оно! Ловись, рыбка, большая и маленькая. Спешить надо, спешить, вдруг кто случайный полюдье углядел? Все труды пойдут насмарку.

2

Наблюдать за работой явился сам Облакогонитель Бобич – волхв сварливый, въедливый и недовольный. Каждую доску проверял самолично и придирался безбожно. Мужики из сил выбились. Чуть ли не вся площадь градская вокруг Перунова священного дуба усеяна была стружкою, а ему все негладко да негладко, суковато да защеписто. А все почему? Еще когда Новый Погост был в Ростовце, вот так же в бабье лето был полюдный по́честный пир. Пока пили-ели, все было хорошо. В порядке. А как принялись градские умелые мужики в рога дудеть роговую развеселую музыку, загудели смычками по гудкам, как ударили на гуслях плясовую, как пошли дружинники-гриди с градскими девками в пляс, кто ж усидит в покое? Сам тиун, главный княжеский судья, вместе с емцем-даневзимателем разгорелись сердцем. Стали они в ладошки плескать да на скамейке скакать-подпрыгивать. Ну и засадил, как рассказывают, кто-то из них себе в мягкое место щепу…

Столы для младших дружинников-гридей и родовой старши́ны были уже врыты на Нарском берегу под градской горой. Да и верхним по́честным местам, по совести говоря, давно уже полагалось бы утвердиться на Веселом острове. Но Бобич, даром что каждая доска была выглажена стругами и скобелями со всех сторон, все недовольничал, все придирался, а время шло, а дело не двигалось. Маялись мужики.

Потвора появилась внезапно. Вот только что пуста была площадь, глядь, стоит старушечка, подбородок на клюку свою двурогую положив. Мужики покосились на Бобича, но дружно встали, поклонились бабке в пояс. Потвора в ответ ласково покивала головой:

– Благослови труд ваш матерь Мокошь, всеблагая богиня животворная.

– Что лезешь к мужам со своею с бабьей богинею, – гневливо вскинулся Облакогонитель. – И повыше твоего есть над их трудом благословение. Под Погостом живут, под Перуном. Иди-себе по своим делам, не мешайся под ногами, не путайся.

От бабки волхв отвернулся и с остервенением накинулся на ближнего мужика. Бабка явственно хмыкнула. Мужики отмалчивались. Бобич снова повернулся к Потворе, глядел на нее с надменностью, как на муху какую надоедную.

– Ну и что ты тут встала? Уж и слушать не желаешь третьего на Погосте волхва, и слово его для тебя – тьфу, сор, небылица ненадобная?

Потвора, однако же, волхвом пренебрегла, не отвечала ему и даже на него не глядела, а глядела она на воробьев, что терзали под священным дубом конское яблоко. Бобич раздулся, засверкал глазами, уставил на бабку длинный костистый палец.

– Давно зуб на тебя точу. Ох, Потвора, волхва самозваная, дождешься у меня. Самомышлением предерзостным живешь, лечебное и иное всякое волхебство на себя берешь, требы творишь и, вымолвить жутко, жертвы от народа принимаешь помимо Погоста. Голов у тебя сколько?

Потвора глянула на него с усмешечкой, неуважительно глянула, сказала лицемерно:

– Что делать, милый? Не живут ноне волхвы на старом на родовом Погосте, скачут блохами с места на место, а народ в него лишь, в старый болотный Погост родовой, и верит. Приходите, обживайте его, а то я уж и с ног сбилась. Все одна да одна.

– Тебе ли входить в рассуждение об таких умственных божественных делах бабьим своим недалеким умишком? – возгласил Облакогонитель презрительно. – Тебе ли решать?

– Конечно, милый, – открыто потешалась волхва, – конечно, не нам с тобою. Это Всеблагие сами давно решили. Недаром идол Рода четырехликий не захотел по людскому произволу в ином месте стоять и исчез.

– Что ты все вякаешь, что болтаешь безумства, – торопливо сказал Облакогонитель, обращаясь скорее к настороженным мужикам, чем к волхве, – сразу видно, что язык без костей, и сама без понятия. Всем известно, что сгорел идол при варяжьем налете, вот и все.

– Сгорел бы, угли на капище были бы, зола. А то, милый, яма была, а углей не было, нет. Вот и княжьи волхвы, что на пожарище чуть ли не тотчас явились… совсем случайно, ты же понимаешь, оказались тут поблизости и все сперва по рвам почему-то елозили… так вот и они, помнится мне, вокруг той ямы стояли и пялились, в затылках чеша.

– А почему бы это только бабка с матерью твои да ты, поганка малолетняя с ними вкупе спаслись тогда от варягов-находников? – сказал Бобич, поглядывая на мужиков со значением. – Подозрительно…

– Заступничеством всеблагого Чура Оберегателя, – сказала Потвора строго. – И бабка, и мать шагу не ступали, чтобы не зачураться, "Чур меня" не сказать, и меня к тому приучили, чтобы Чура-защитника чтить, и Мокошь всеблагую матушку-заступницу, влаги и жизни и самих богов матерь, чтить тоже.

– Ага, ага, – злорадно завопил Облакогонитель, – стало быть, подлого народа земные низшие боги вас спасли, а которые княжьего Перуна чтят, или там, Стрибога с Велесом, так тех верховные небожители бросают на произвол? Против небожителей воруешь?

– Разве? – удивилась Потвора. – Это все ты говоришь, не я. Я и имен небожителей не упоминала.

Бобич в бессилии смолк, злобно уставился в спину проклятой волхвицы, а мужики глядели на спорщиков во все глаза, и молчали мужики, вот ведь в чем была главная-то закавыка, в ведьму предерзостную каменьев никто не швырял и взашей ее от священного от мужского Перунова дуба гнать не собирался, а она все разглядывала воробьев, будто Облакогонитель был ей тех вздорных мелких пичуг ничтожней. Бобич остервенел.

– Я т-тебя! – вывизгнул он, брызжа слюной. – Т-ты у меня!..

– Тихо! – взревела вдруг бабка медведем шатуном. Бобич поперхнулся от изумления, воробьи прыснули врассыпную, а на дуб, на нижний сук его, к коему привязано было вечевое било, пал огромный черный ворон. Склонивши голову на бок, скакнул он по тому суку вправо, скакнул влево и, не найдя подношений жертвенных, сердито каркнул.

Бабка глядела на ворона пристально. Ворон нахохлился и тоже скосил на бабку глаз. Бабка сделала осторожный шажок вперед и медленно вздела кверху руки, сама сделавшись похожей на диковинную птицу. Ворон беззвучно раскрыл клюв и тоже растопырил крылья. Мужики оробели, пороняли топоры и скобели, медленно, как завороженные, повалились на колени. На их глазах творилась Великая Кобь, гаданье птичье, волхование, что посильно только самому Колдуну и ближним волхвам его, но творила то волхование ведьма с заброшенного родового Погоста, а третий по значению волхв Новопогостовый, Облакогонитель, хозяин дождя и снега, владыка погоды, стоял с растерянной рожей дурак-дураком, и рот его был раскрыт до пределов возможного.

Бабка скривилась на бок, повела широкими рукавами как крыльями и поплыла-завертелась на месте. Ворон на суку тоже закружился, растопырив перья и вытянув шею. Бабка что-то бормотала, вскрикивая придушенныым страшным голосом, и ворон, вторя, сдавленно каркал в лад с движениями бабкиной рогатой клюки. Бабка вертелась все быстрее и быстрее, на губах ее появилась пена. Мужики, осоловевши лицами, сперва негромко, но с каждым бабкиным оборотом все сильнее и сильнее плескали в ладоши. Но тут опомнился Облакогонитель.

– Ты это что? – завизжал он дурным голосом, – ты что это?!

Потвора, будто споткнувшись, повисла на своей клюке. Мужики разом опомнились, втянули головы в плечи и принялись, как слепые, ушаривать на земле свои топоры. И даже ворон сорвался с места, низко промчался над шарахнувшимся волхвом и каркнул обиженно и сердито.

Потвора выпрямилась на дрожащих ногах, утерла рукавом потное лицо, утвердилась с помощью клюки и выжидательно уставилась на волхва.

– Ну, и что же ты стоишь? – сказала она с непонятным ожиданием и почему-то весело поглядела ему на плечо. – Что людей не созываешь?

– Не нукай, не запрягла! – крикнул Бобич и скосил глаза на мужиков. Мужики тоже глядели ему на плечо, но с ужасом. Бобич скосился на плечо. На шитом белом оплечье, прямо на громовых Перуновых знаках старшего волхва, красовалось преогромное пятно птичьего помета.

– Ты это нарочно, – заорал он, вне себя, – ну, погоди ужо!

Бабка вздохнула, повернулась, заковыляла к дубу. Сделав несколько шагов, она остановилась, развела руками и сказала, головы не повернув, со всею возможной укоризною:

– При чем я? Я, что ли, птицу вещую напугала и прогнала, выкобенивание прервав?

Облакогонитель растерялся, стоял столб-столбом, рожа у него цветом стала свекольная, глаза бегали. Меж тем Потвора принялась мерно колотить в било. Било загудело, гулкий рокот его заметался меж градскими стенами и, многократно усилясь, выплеснулся через те стены наружу. Над градом, над Серпейкой и Нарой, над окрестными лесами, над Высоцким Погостом, аж до самой до Бобровой Лужи поплыл набат.

– Костры зажигайте, полюдье идет, – сказала бабка сбежавшемуся народу, – идет уже по Наре, четырьмя лодьями. Дружину ведет Бус. В тиунах идет Олтух. А вот кто в емцах-даневзымателях, люди добрые, того не вем… – Потвора покосилась на Облакогонителя, вздохнула и добавила, разведя руками, – виновата, Коби не окончила, вот ведь незадача какая.

Бобич сорвался с места, побежал к градским воротам.

– Куда, куда, стой! – кричала вслед Потвора, – стой, тебе говорят, не надобно бежать на Погост, оттуда уж верхового сюда погнали. На остров шли людей. Столы не готовы, скамьи, бесчестье творится княжьим послам, за такое по головке не гладят.

Бобич завертелся на месте, остановился, ошеломленно поглядел на откровенно насмехавшуюся Потвору, на градских, глядевших безо всякой почтительности, и сказал злобно:

– Чего рты раскрыли, раз-зявы, раскорячились тут. А ну, живо на берег, одна нога здесь, другая там!

Потвора, опершись на внучкино плечо – эта-то откуда тут взялась? – медленно шла в толпе меж расступавшимися людьми. Девчонка обеими руками вцепилась в бабкин локоть и смотрела прямо перед собой неподвижными огромными глазищами.

– Ступайте, милые, ступайте, готовьтесь к встрече, говорила Потвора тихо и ласково. – Ступайте, лодьи близехонько уже. Встречайте Буса. Бус честь любит.

По дороге от Нового Погоста наметом пылил верховой.

3

Лодьи медленно подплывали к берегу. Все четыре шли в ряд, не под парусом шли, на веслах. Ладные лодьи. Бока крутые, выведены по-туриному. На лебединых носах морды Змея-Ящера, владыки мира подземного и подводного, для нечисть с пути разгонять. Красавицы.

Народу на берегу тьма. Ну, может, и не сорок сороков, но все равно много. И градские, и Селецкие, и Заборские, и с селищ-что-на-Речме, и с Каширки-реки, вся волость тут, не только вятичи. Дальние-то как узнали? Не с Новопогостового же дыму? Видно, тоже сторожили: тут и голядь литовская с Протвы, и финны-мурома с Лопасни-реки тоже тут. А Темницкие как были с грибами, так с грибами и прискакали.

Все столпились на градском берегу у впадения Серпейки в Нару. На левом только волхвы и родовая старши́на. Да еще мальчишки на деревах над обрывом для лучше видеть. Леля тоже хотела туда, на дерево, но бабушка не позволила, заругалась, ты что это, мол, одумала, в воду поглядись, кобылица, грудь уже как у взрослой девушки, а тебе бы все по деревам скакать, голым задом сверкаючи. Но Леля все равно исхитрилась, пролезла вперед, к самой воде, турнула темницкого Ждана с причального камня. На камне и утвердилась.

Лодьи разом ткнулись в прибрежный песок. Выскочили гриди, единым махом вымахнули суда носами на сушу, спустили сходни и встали у кораблей, суровые, молчаливые, оружные.

С первой лодьи медленно спустились четыре человека. Народ удивился: что ж так? Главный даньщик, емец – раз, воевода – два, судья княжий, тиун на случай, если споры разбирать,– три. Что ж четвертый? Все смотрели, кто выйдет вперед.

Вышел самый молодой, почти отрок, одет богато, при мече. Голова у отрока была брита, с макушки на плечо свисала длинная Перунова прядь. Темницкий Дедята, в старшину не входящий как данник, но человек в Волости и на Погосте уважаемый за разум и обходительность, нагнулся к уху Потворы:

– Скажи, бабушка, отчего не емец впереди? Отрок – кто таков? Я в смущении: плащ красный, сапоги красные…

– Брячеслав-княжич, – ответила Потвора, значительно подняв палец.

– Ага… Ну да, конечно, кому ж еще во всем красном-то… Князь, стало быть, послал. Как там Погост, радивы ли волхвы, как требы творятся, как дани хранятся. Ты волхва мудрая, поведай мне, сделай милость, отчего Погост из Ростовца турнули к нам сюда, неужто из-за щепы в заду, не верится как-то.

Окружающие придвинулись поближе, прислушивались к разговору внимательно.

– Роду четырехликому требы на Новом Погосте уже сорок лет как не служатся, жертвы не приносятся, сам посуди, с чего бы ему, Новому Погосту, цвести? – рассудительно пояснила Потвора. Дедята повел округ осторожными глазами и спросил тихонько:

– А правда ли, что выкобенивалась ты сегодня у Святого дуба о полюдье гадая, и кобение то волхвебное до конца не довела?

Потвора искоса поглядела на Дедяту. Глаза у Дедяты были хитрые и веселые. Потвора улыбнулась.

– Осердилась на что-то вещая птица. Недовольная улетела.

Обряд встречи шел своим чередом. Видно было плохо, слышно и того хуже, однако с берега никто не уходил, узреть такой важности по-зорище и можно было лишь раз в году.

Вот и взирали, как осторожно, под локотки вывели престарелого Колдуна, как вздел он вверх дрожащие руки, как тотчас отхлынули в стороны младшие волхвы-хранильники, образовали большой круг, внутри которого ближе к обрыву встали старшие волхвы, а с речной стороны княжие послы. В середине того круга подготовлены были заранее два больших кострища для Чистых огней. Круг этот назывался "коло", и был он отражением обрядным коловращения ясного солнышка, светлого лика Даждьбожьего, когда держит он путь по небесной околице в колеснице своей огненной.

Повинуясь движениям рук Колдуновых, вышел к кострищам волхв Сварожник, владыка огня и волхвебной кузнечной хитрости, со своими помощниками. Им предстояло вытереть из дерева Чистый Живой Огонь.

Сварожник опустился меж кострищами на землю и бережно поднял кверху в сложенных лодочкой ладонях матицу, – отполированную от частого употребления чурочку с глубоким лоном – влагалищем для Перунова песта. Помощники, с поднятыми к небесам пестом и крутильным лучиком-смычком, закружились около него, обозначая опускание сиих святых даров Перуновых с небес в руки славянских волхвов. Сварожник вставил пест в матицу, захватил конец его тетивой смычка. Помощники встали рядом, держа наготове просмоленные берестяные факелы.

Снова взмахнул руками Колдун. Будто ветром подхваченные, заскользили коловоротно хранильники в торжественном танце, распевая ко́лядки – величальные напевы в честь Даждьбога, предка славянского, бога солнца и света чистого небесного белого, трением колес колесницы солнечной о твердь небесную рожденного. Стремительно засмыкали лучиком Сварожник с помощниками. И вот пыхнул над лоном матицы дымок, возвестил о рождении во чреве чурочки, что есть отражение обрядное Матери сырой земли, Чистого Живого Огня. Под гром барабанный, под сладкосогласное роговое пение, разом, споро, дружно разгорелись очистительные костры. И значит, не было никакого злого умысла ни с какой стороны, ни у приезжих, ни у встречающих. А следили за обрядом придирчиво, всякое бывало, знаете ли. Случалось, замыслив недоброе и огонь подменяли, чтобы обряд силы очистительной не имел, чтобы не мстили за предательство Желя с Карою, свирепые богини мщения славянские. А то они, мстильницы, такие: привяжутся, покою не будет до свершения мести. Жгучими муками жалости жжет душу Желя. Лютую месть придумывает Кара, чтобы покарать, чтобы обрушиться на голову предателя. Вот и зрели за обрядами всем миром и каждый в отдельности, недаром те обряды назывались по-славянски по-зорищами.

Коло распалось. Ушел из круга Сварожник, бережно припрятав до следующего раза драгоценную матицу с ее лоном-влагалищем, кое есть отражение женской сути матери сырой Земли священное, и пест Перунов, отражение небесное мужского гоя, который гой есть самая суть мужская, что и делает здесь, на земле мужчину мужчиною. Хранильники передали Колдуну на вышитом о́берегами полотенце резную в виде солнышка деревянную тарель с хлебным караваем нового урожая и солонку с солью. Справа пристроился О́бережник, второй по значению волхв Погоста, волхв-лекарь, волхв-защитник от самой от костлявой старухи с косой, от Мораны, черной богини и служанок ее Мар, знаток и владыка амулетов, о́берегов, заговоров и иных охранительных священных слов. В руках он держал глиняный горшок с кашей и большой деревянной ложкой навтык. Слева, откинувшись назад под тяжестью ендовы со ставленым хмельным медом, тяжко подсеменил Облакогонитель. Да и то сказать, сама ендова серебряная, и меду в ней – семерым упиться до беспамятства.

– На старом-то болотном Погосте, говорят, гостей только на серебре встречали, – сказал Дедята. – Правда это, а, Потвора? Вроде бы, блюдо под хлеб два хранильника несли. И корчагу с кашей тоже два. И ендова была, не в пример этой, в виде диковинной птицы лебеди, сверху серебряная, внутри золотая, и клюв у той у лебеди тоже был золот, и глаза из алого камня лала, и ковши при той ендове были в виде малых лебедят, висели на ней, за бока клювами цеплялись, и в бока же лапками упирались. Ты маленькая была, помнишь, нет ли?

– Много чего было на родовом Старом Погосте. Великий был Погост. Чтили его, уважали, доверялись ему все окрестные племена, а не боялись, как сейчас Погоста княжьего Нового боятся, и через то несли от всего сердца щедрые дары. Да что соседи! И хвалынские, и хазарские, и болгарские, и даже царьградские гости торговые приходили и находили в нем защиту и приют для обоюдно многоприбыльной торговли со всеми окрестными племенами. Справедливый был Погост, никому не прислуживался, а служил только роду.

Хранильники запели в рога. Тотчас волхвы и присланные князем слы во главе с отроком тронулись с места, пошли навстречу друг другу и встали меж очистительных костров, двух шагов друг до друга не дойдя. Волхвы разом согнулись в поясном поклоне. Отрок в ответ склонил голову, спутники его, слы княжие, вернули волхвам поклон поясной. Отрок принял у Колдуна каравай, разломил на части, посыпал солью, потом бросил ломоть в костер по правую руку от себя. Подскочивший хранильник принял блюдо и застыл, согнув спину. Колдун взял у О́бережника горшок и с поклоном же протянул отроку. Отрок зачерпнул каши и кинул в левый костер, и снова, как из-под земли, возник хранильник, чтобы подхватить из его рук священный сосуд. Колдун принял у Облакогонителя ендову. И вовремя. Еще мгновенье промедли – свалился бы Бобич на землю вместе с медом.

– Не стоять человеку прямо, коли в нем хребта нет, – шепнул Дедята Потворе. – Чужая сила ему не опора, а, не распрямившись, как поклонишься?

Потвора без улыбки покачала головой. Дедята покраснел и нахмурился.

– Ты это зря, – сказал он с упреком. – Не о телесной хилости речь. Я о том, что ежели перед начальствующими на брюхе елозить… Чтобы уважение оказать, поклониться надо, а на брюхе лежа – как поклон отдать? Как, ниц валяючись, чужой поклон примешь?

– Это ты не сможешь принять, – ответила Потвора сквозь зубы. – Я не смогу. А эти и с брюха примут, чужой-то, даже если им тебя для этого придется лицом в грязь втолочь по самую макушку.

А на том берегу Колдун уже плескал медом меж костров. Дело шло к концу. Хранильники споро обежали участников обряда, обнося их кашей, хлебом и медом. Какое-то время все сосредоточенно жевали, потом Колдун, вздевши руки к небесам, возгласил славу всеблагим, за дальностью и слабостью голоса по-зорищем не услышанную, и тут же снова запели рога.

Волхвы смешались с посольскими слами. Колдун, опираясь на высокий двурогий посох, повел отрока к Погосту. А впереди, с боков и позади посольства, оттеснив хранильников, шагали невесть откуда взявшиеся дружиннички, ребята хмурые, ражие и при всяческом железе: обряд обрядом, а осторожность не помешает. Случалось всякое.

– Ну, все, дань считать пошли, – сказал Дедята. – Закрома смотреть, погреба. Сегодня смотрины, счет дани и встречный по́честный пир. Завтра дань грузить, и опять же пир, отвальный. Послезавтра отплытие.

Берега опустели. Только у лодей пересмеивались и перемигивались с девками посольские гриди, да суетились у святых костров хранильники, раздавали угли и головешки окрестным хозяйкам, совавшим со всех сторон горшки с сухой лучиной, мхом и трутным грибом. От Живого Огня головешки. Этот огонь благой, ни пожара от него не приемлют добрые люди, ни иного зла, и зола тех костров от всех болезней.

4

Погост расстарался. Волхвы с ног сбились, обустраивая по́честный пир. Умысел дальний: сбор дани дело не безвыгодное, и не потому оно не безвыгодное, что богатство к рукам сборщика липнет, не пойдут никогда волхвы на воровство, какое воровство, сами посудите, зачем, когда все, что надо, тебе принесут, да еще умолять будут, чтобы взял?

Не простая братчина пир по́честный, не посиделки. Тут одною ссыпью бражною под пивко мужицкое немудрящее не отделаться. Ломились от снеди столы. Рубленные большими кусами истекали жирным соком мяса дикие и домашние. И бычок, зажаренный целиком и разделанный заговоренным топором лично О́бережником. И косульи седла, томленые с травами пахучими в ямах под алыми углями. И дикая свинья. Окорока оленьи, медвежьи, лосиные вареные и копченые. Саженные окские осетры. Уха стерляжья. Лещи печеные. Боровики в сметане. Птица разная боровая и домашняя. Каши всякие, пироги и хлеба, и расстегаи с рыбою, и овощи, а уж пития, пития, веселись, душа славянская, вволю. Тут тебе и корчаги с медом цельным и ставленым, и ушаты с брагою, с пивом, квасами и медовухами, и зелено-вино травное пахучее настойное.

Суетится народ вокруг столов, а слы княжие пока в бане. Парить их повел лично Облакогонитель с целою дружиною хранильников. Парить под квасок хлебный, под настой мятный, под пивцо хмельное солодовое с веничным сечением, верчением суставов, мятием мышц руками и растиранием всего тела пареным лыком да медвежьей рукавицей.

К столам размякших слов вели под ручки белые со всем возможным бережением и почетом. Провели на Веселый остров, усадили в прохладе на по́честные места перед громадным турьим рогом, окованным серебром. Градские подглядели уже, что за рог вынесли хранильники на пир, какая кощуна будет возглашаться при величании. Оказалось, чтить будут Переплута, бога мира внутриземного, бога-подателя вземных богатств и повелителя растительной жизни. По серебряной оковке устья рога изображалась красивыми чеканами кощуна про клад Переплутов, заклятый богом на двенадцать голов самых, что ни на есть, гой-еси молодцев. И овладеть им можно было только в жертву Переплуту оные головы принеся. Добыл тот клад к вящей славе и пользе для рода своего волховальной прехитрой хитростью пращур вятичей великий князь Вятко. Принес князь в жертву богу двенадцать голов петушиных: уж коли он, петух, не гой-еси – не ходок, то есть, по сладкой женской части, то кто ж тогда? Кто среди всего живущего на матушке-земле имеет гой более крепкий и неутомимый, способный заполнить чрева женские рода своего жизнетворным семенем? И отступились от клада охранники – свирепые крылатые псы Семарглы. И взял Вятко, предок вятических князей все богатства матери сырой Земли, коим владеют по праву и по сей день благодарные потомки его. Со смыслом избрал кощуну для пира волхв Кощунник, хранитель преданий седой старины, хозяин требы – поклонения Всеблагим богомолитвенного.

Загудели рожечники, возвещая начало пира. Поднялся с места волхв Кощунник. Малахай на нем белый с рукавами широкими расшитыми, и оплечья белые же, расшитые чудесными знаками и хитрыми о́берегами. Вскинул он руки, призвал на пирующих милость всеблагих небожителей, качнулся над столом вправо, качнулся влево. Нежно запели гусли. Два хранильника, тоже в белых расшитых одеяниях, подняли над головами тяжелый, наполненный пьянящей влагой турий рог. И низко, так, что мороз по коже, вступил голос Кощунника, славящий всеблагого бога Переплута и пращура вятичей великого князя Вятко.

Меж тем, волхв О́бережник плеснул из рога в священные костры, отпил глоток сам, с поклоном передал княжичу. Брячеслав поднялся с места, принял тяжелый рог и припал к нему губами. Кощунник смолк, только гусли с гудком вели торжественно величальную мелодию. Но вот княжич вернул рог О́бережнику, вытер губы и сел на место. Голос Кощунника без видимого усилия накрыл всех пирующих и на Веселом острове и на Нарском берегу. Хранильники так же над головами поднесли рог второму по значению послу, емцу-даневзымателю. Рог пошел по кругу.

По́честный пир – дело тонкое. Пока костры не прогорят до золы, ни один человек от стола уйти не смеет, дабы честникам обиды не нанести. А тут – такие люди! Хранильники постарались, развели костры – дым коромыслом. Тем кострам полыхать и полыхать, до утра прогорели бы. Вот и пир покатился, разгораясь. Костры – дым коромыслом, и пир – дым коромыслом.

Так уж повелось на по́честных пирах, сидеть на верхних местах почетно, желанно и… скучно до сил нет. Там, внизу, веселие и пение и скакание и пляски, а уж хохот – чисто ржание лошадиное. А тут, наверху, степенная беседа. Крепитесь, честные мужи. Ну а о чем говорить мужам, когда все дела обсуждены, новости рассказаны? Известное дело. Кто какого зверя завалил: когти – во! Зубы – во! Рога – во, во и во! Либо о красавицах, про которых тоже – во и во! Либо уж о набегах лихих, сечах злых и молодецком славном оружии. Волхвы люди бывалые, а у старшин родовых и у градских самостоятельных мужей рты пораскрывались – ворона влетит.

– Ты своим византийцем чванишься, будто это не меч, а молодая жена, – под общий хохот говорил воевода Бус тиуну Олтуху. – Лучше скажи, какую отвалил за него цену?

– А сколько было запрошено, – отвечал Олтух заносчиво. – Потому что такого меча ни у кого больше нет во всей славянской земле, ни у нас в Дедославле, ни в Гнездно, ни в самих Новограде и Киеве.

Олтух выдернул меч из ножен и плюхнул его на стол. Посмотреть было на что. Лезо полпяди шириной, длинное, хищное, с синеватым отливом, рукоять рыбьего зуба с золотой вязью, на оголовье крупный самоцвет. А перекрестье меча было с большим художеством выковано в виде двух сцепившихся диковинных зверей.

– Ну, как? – вопрошал Олтух победительно.

– Хорош, – поддразнивая, смеялся Бус, – чтобы на пиру хвастать, лучше и придумать нельзя. Убери, неловко глядеть мужику на такую красоту. Будто баба чужая заголилась.

Пирующие грохнули буйным хохотом, расплескивая брагу и давясь едой. Бус продолжал:

– Ну-кося, глянь, какое лезо я сегодня здесь, в граде приобрел. Это, брат, не для пира, это для боя, и в бою сей меч твоих стоит трех.

Меч, выложенный воеводой, видом был грубоватее, на вес явно тяжелее, однако опытные бояры́ сразу вцепились в него и, удивленно цокая, передавали друг другу, пробуя лезо на ноготь и особенно внимательно почему-то разглядывая рукоять.

– Дядя, – вмешался княжич, – скажи, что это у него скрестье дугой к лезу оттянуто? Непонятно. Ты – объясни.

– Э-э, Брячко, тут мудрейшая волхебная хитрость, – веско сказал Бус. – Как я сам до того не додумался? Попробуй-ко повертеть им над головой… А теперь представь, что с коня рубишь, или сбоку. Видишь, как ловко. И рубить способно, и вражье лезо никогда на руку твою не соскользнет. Эй, Олтух, стукнуться мечами не желаешь, чей крепче? Ну и правильно, что не желаешь. Я своим, когда приценялся, вяз в руку толщиной чистенько-так-это срезал. Походя. А лезу хоть бы хрен по деревне, даже не притупилось, можно бороду брить.

– Может, дань с сего Погоста лезами брать? – задумчиво спросил емец. – А? Что скажешь, воевода? Вместо зерна. Зерно у них так себе. Мед хорош, воск, шкуры бобровые и иные очень хороши, а зерно – тьфу, барахло зерно, не в обиду хозяевам будь сказано.

– Э-э, а-а, кхе-кхе…– вмешался, в затылке чеша, градский воевода Радимир, – тут ведь, м-м-м, я не кузнец, конечно… А ну-ка, живо, зови сюда кузнецкого волхебника,– шепнул он ближнему хранильнику. – Вы вот что, бояры́, нашей ли работы лезо? У нас, вроде, так не куют.

К спорщикам чуть ли не вприпрыжку спешил Сварожник. Владыка огня и повелитель мудрейшей кузнечной хитрости был во всей волости лицом легендарным и почитаемым со страхом и трепетом, а вот, поди ж ты, спешил, как мальчишка. Он принял меч в задубелые ладони с такой нежностью и осторожностью, будто дитя малое новорожденное, осмотрел со всем тщанием и сказал:

– Откель у вас меч, бояры́? Лезо слоеное, ковано в семь полос разной твердости. Отменная работа. Делали когда-то в наших краях такие, но как сгорел болотный Погост… кхе-кхе… – Сварожник метнул на послов осторожный взгляд, – с тех пор не умеют у нас варить такой оцел, сталь, по-вашему. Сковать мы можем не хуже, да где оцел взять? Не наш меч, и рукояти мы такие не делаем, наши длиннее, и скрестье мы кладем прямое.

– Значит, не ваше лезо? – вкрадчиво спросил Олтух.

– Нет, – сказал кузнец с сожалением и возвратил меч хозяину.

– Так что ж ты нам головы морочишь, Бус, – радостно завопил тиун, – меч-то у тебя, выходит, заморский! Как же ты, знаток, сего обмана не распознал?

– Какой заморский, – рассердился Бус, – вон пень торчит от вяза, а вон мужик сидит, что мне меч продал. Вон внизу за столом мед глушит. А ну, тащите его сюда, сейчас узнаем, кто кого морочит.

Дедяту проводили к верхнему столу честью. Усадили против воеводы, расчистили на столе место, дали испить зеленого.

– А скажи-ка ты нам, добрый человек, – сказал Бус, глядя на него испытательно, – не ты ли продал мне сей меч?

Дедята удивился, оглядел уставившихся на него собеседников.

– А то кто же? Ты что, воевода, запамятовал? Я и продал. Ты еще вяз на берегу срубил. И цену дал хорошую, справедливую.

– А почему кузнец говорит, что работан меч не на вашем погосте?

– Получается, что так, – согласился Дедята, мельком глянув на Сварожника, – только ты не сомневайся, меч хороший, в бою не подведет.

– Ничего не понимаю, – рассердился вдруг емец, – толком объяснить можешь? Ты, данник, расселся тут за верхним столом, непочтителен, говоришь дерзко, как равный. Уж не ты ли сам его, скажешь, ковал?

– А что тут такого? – и того пуще удивился Дедята. – Ну, сижу. Ну, ковал.

– Ври-ври, да не завирайся, лапотник, – сказал емец презрительно.

Дедята вскочил. На плечах его тут же повисли хранильники, уговаривая, засуетились-захлопотали волхвы. Тиун охватил емца поперек тела руками и шипел что-то в ухо, не давая встать с места. Бояры́ и старши́на, внезапно протрезвев, настороженно глядели друг на друга.

– Успокойтесь, успокойтесь, я сказал! – громко стукнув по столу ладонью, выкрикнул воевода. И вдруг весело прыснул, – Ишь ты, горячка, не любишьбесчестья.

– Не знаю, воевода, может, у вас в стольном граде Дедославле привыкли враки говорить и слушать, а мы у себя в Понизовье бездельных речей говорить и слушать не хотим!

– Думай, что говоришь, – вскинулся княжич, но Бус остановил его, накрывши ему руку ладонью.

– Угомонись, – увещевательно сказал воевода Дедяте, – ну… утихни, обидеть тебя никто не хотел. Верно? – обернулся он к емцу.

– Может мне перед каждым смердом – данником на коленки вставать, извиняючись? – сварливо пробурчал емец.

– Он не смерд. Он старшина рода своего, – сказал Бус, лицо у воеводы было непроницаемое, глаза строгие. Тиун снова подсунулся к уху емца и сказал тихонько:

– Здесь край земли, дорогой, так-то. Снимется с родом своим, ищи-свищи его в этих лесах. Всех людей разгонишь, на ком полюдье станешь собрать?

– Ну, горячка, что там такое с этим мечом? – продолжал Бус благодушно. – Да отпустите же вы его, что вцепились?

Дедята стряхнул с себя руки хранильников, сел на место, отдуваясь, огладил усы.

– Я его сковал, вроде бы, как в оплату за свою работу.

– Не понял, – удивился княжич.

– Ты погоди, сестрич, ты ему не мешай, – перебил княжича воевода, – рассказывай, рассказывай, добрый человек.

Однако то ли Дедята от ссоры никак не мог отойти, то ли смущался от непривычного внимания, только рассказ у него получался сбивчивый и невнятный.

– Постройки у ней дубовые, значит так, тем постройкам стоять и стоять, и хоть великая она волхвебница, только работа эта не по бабе, тем более, для старухи… – Дедята умолк, развел руками.

– Ничего-ничего, все понятно, ты продолжай, – терпеливствовал Бус, – она это кто?

– А Потвора, со старого болотного Погоста ведьма.

– Ага, – сказал Бус, проявляя чудеса сообразительности, – ты, стало быть, ей венцы в срубе менял? Нижние бревна?

Дедята радостно закивал головой.

– Ну да, понятно, а она тебе в награду за службу сковала меч?

– Нет-нет, не она. Я сам, но по ее словам. А вот оцел, точно, бабуля и варила.

– Про скрестье, к лезу гнутое, тоже подсказала она?

– Она.

– Ну вот, все понятно, – сказал Бус увещевательно. – Вот только как же она тебе про него объяснила и убедила?

– И смех, и грех, – сказал Дедята, покрутив головою с веселием. – Погляди, говорит, рукоять какова у бабьих у бельевых вальков, видишь, говорит, как тем вальком по мужниной спине колотить способно.

За столом заржали взахлеб. Тиун, сделав понимающее лицо, спросил ехидно, радуясь случаю переменить разговор:

– Не та ли это Потвора, что кобенилась на градской площади про наше полюдье?

Волхвы скривились, как от кислого, а Дедята поугрюмел и сказал, что ничего такого не знает, ни о чем таком не слыхивал, а уж не видел и подавно. Тиун прицепился было к Бобичу, но емец перебил его.

– Ладно, ладно, – сказал он, – мы все поняли. Не поняли только, как это так получилось, что Погост оцел варить не умеет, а ведьма с замшелого родового капища заброшенного умеет?

Волхвы угрюмо молчали, емец же продолжал безжалостно:

– Вернемся в Дедославль, доложим князю, а там уж – как он решит. Может, и выйдет вашей волости великое послабление с зерновой данью… в обмен на леза. А на чем вы с бабушкой болотной поладите, это ни нас, ни, тем более, князя-батюшки не касаемо. Так что глядите в оба, кабы с той с болотною кикиморой какого худа не случилось бы.

– Что с ней худого может приключиться? – удивился Дедята.

– Мало ли, – сказал емец и покосился на новопогостовых волхвов со значением.

– Кто ж к ней решится с худой мыслью подойти? – Дедята даже захохотал от нелепости предположенного. – Такому чудаку сама Завида-Ненавида не позавидовала бы.

В Дедяту влили еще полковша зеленого травного и с миром проводили вниз. Кощунник возгласил здравицу в честь тиуна. Олтух испил меду, но, паче чаяния, не угомонился и, не успевши опустить зад на скамью, снова прицепился к Облакогонителю.

– Сильна бабуля? – сказал и подмигнул, осклабясь.

Волхв пожевал губами, поглядел на небо, на реку, и ответил с хмуростью:

– Слухи ходят разные. Об идоле родовом четырехликом поговаривают, что ею-де, жабой бородавчатой спрятан для всякого непокорства и поношения от князя поставленных властей. Ну а коли так, коли это правда, то от того идола… сам понимаешь…

– Не любишь ее, – засмеялся тиун, – занозой в заду сидит?

– А что мне ее любить? Не красавица-чай, которую для радостных удовольствий под ракитовыми кустиками старательно оглаживают. Карга вонючая, и видом гнусна.

Кругом ржали и звенели чашами. Тиун же продолжал терзать волхва, прицепился, что твой репей.

– Ну и здоров же ты мерину хвоста крутить. Уж и идола приплел, не заикнулся. Бедная бабуля, небось, ни сном, ни духом, а ты и рад валить с больной головы на здоровую.

– С больной на здоровую?.. Ну, знаешь! – чуть ли не в полный голос завопил Бобич. – Где только у вас, у столичных, глаза? Ладно еще, когда Погост в Ростовце был или в Кудинове, но тут-то, у старого болотного под боком? Слепые вы там все, или почему? Если уж она четырехликому требы кладет не скрываясь… А где того идола прячет, дознаться нельзя. Сколько раз пытались выследить, к капищу болотному подкрадывались, так нет же, всегда ждет и встречает на пороге всенепременно хлебом-солью. Пожалуйте-де, гости дорогие…а хлеб для того дела держит черствый, как камень. И вот что я тебе еще скажу. Ты тут – "бабуля, бабуля", а особа эта злоехидная богиню низшую Макошь, что по земле мыкаясь, небожителей об урожае униженно умоляет, так вот, она эту самую Макошь именует Мокошью, владычицей влаги и жизни и матерью богов, а она есть Макошь, что означает мать кошелки, и Мокошью ее звать есть непорядок, бабство и потрясение основ.

– Макошь, там, или Мокошь, это не нашего ума дело, это ты с верховным столичным волхвом, с Любомиром разбирайся, а хвост мне крутить не надо, я тебе не мерин, не один четырехликий пропал со старого Погоста. Было там еще кое-что, и в немалом количестве. Кто прятал, куда прятал, это еще надо внимательно посмотреть. Наводишь тут тень на плетень, стараешься, думаешь, в столице сплошь дураки сидят?.. А против бабки вы тут все слабаки, смерды здешние вам прямо в глаза про это правду-матку колют. В Дедославле не то чтобы Любомир, хранильник простой такой порухи своей чести не потерпел бы.

У Бобича на лбу вздулись жилы, глаза стали белые, и в тех глазах у него запрыгали сумасшедшинки.

– Были, были такие нетерпеливые, – зашипел он в глаза Олтуху, – и как раз почему-то возле столицы. Наезжали на болотных бабушек. Поспрошай, когда вернешься, что из этого из всего вышло, а я подскажу у кого. Есть у вас при княжьей варяжской дружине старикашка один безносый…

– Что-что-что? – насторожился Олтух. – Как-как-как?

Костры горели. И катился под высокой крепостной горой над чистою светлою Нарой разгульный по́честный пир.

Веселись, душа славянская, ибо веселие Руси есть питие, не можем без того жить!

5

Дань, как известно, счет любит. И учет. И порядок. Емец подручных своих разослал принимать и укладывать в расшивы воск, лен, мед, пеньку, засыпать хлеб и всяческую ссыпь прочую, а сам уселся за стол неподалеку от первого корабля. Подручные расстелили на песке рогожи, положили кожаные мешки, растопили воск, смешанный с мелом и сажей, чтобы те мешки запечатывать. Колдун пристроился рядом. Дело предстояло наиважное.

Хранильники приносили и раскладывали на рогожах звериные шкуры. Вообще-то Погосту из мягкой рухляди полагалось сдавать бобра, хорош местный бобер, нету лучше: телом крупен, ость с серебром, подшерсток густ, черен. Красавец. И цена на него высока на любых торгах. Однако и другие меха у вятичей хороши. И белка. И куница. И выхухоль. И рысь. И лиса. А соболь, зверь чудный? Такие шкурки на сорок сороков не считают. И в самый Царьград те меха везти не стыдно, а весьма даже прибыльно.

Для счета у емца палка с длинными веревочками, навязанными в ряд. Первая веревочка – соболь, вторая – бобер, для каждого зверя своя. Наберется шкурок отборных дюжина, вяжет емец на веревочке для памяти узелок, а гриди-помощники набьют кожаный мешок, затянут ремешком сыромятным, зальют печатным воском, коий сверху припечатает емец личной печатью. Здесь он принимает, а в столице ему сдавать. Считает емец, а сам нет-нет, да и посмотрит на другой берег Серпейки, где градские мужики наращивают борта расшивы под зерно. Три расшивы готовы, одна осталась. Каждая лодья за собой будет расшиву тянуть.

Сюда, на левый берег Серпейки не пускают посторонних, и даже поставлен Бусом гридя для этого дела у наплавного моста в сторожа. С самого утра был Бус в хлопотах, и всюду таскал он за собою скучного княжича, видом его нерадивым недоволен будучи крайне.

– Смотри, учись, – говорил он княжичу, – полюдье дело наиважное, вся власть княжеская им держится.

Княжич зевал, вяло соглашался, глаза имел сонные.

– Ты за емцем смотри, – растолковывал Бус. – Он молодец, умница, человек такой не народился, чтобы сумел его обдурить. А ты, чтоб провалиться мне на этом самом месте под землю в царство кощное, как шпынь похмельный забубенный зеваешь и чешешься, тьфу. Тебе бы только с гридями безусыми ножом в тычку играть или девкам подолы обдирать, ночами незнамо где болтаясь. Ты слушай, ты вникай. Будь ты, как тебе положено, самостоятельный муж, а не малое дитя неразумное, я бы сейчас оставил тебя при емце и пошел бы эту самую Потвору проведать и все про ее особенный оцел и про меч удивительный разузнать. Ну да ладно. До другого раза.

Бус наладился торопить мужиков с расшивой, а сторожевой гридя поглядел вслед с безнадежной скукой и зевнул – за ушами затрещало. Саженого роста парень, бездельно ему тут до сил нет, вот и зевает во весь рот. Сами посудите, добрые люди, кто разумный попрется на левобережье среди бела дня, дел, что ли, у градских нету своих? Вот и скислился он рожей, как от горсти клюквы. Но молодец хорош, однако. И гой еси даже очень – бабья сладость, можно сказать… А на той стороне бабы градские, молодухи и девки опять же готовят по́честный пир. Не поскупился Бус и от имени княжича заплатил, щедрее некуда. Пир-то отвальный. Заприметили, видно, девки молодца. То одна, то другая, а то и стайкой подлетают к Серпейскому берегу. Будто бы дело у них. А сами на молодца зырк-позырк глазищами, и улыбаются, и изгибаются, и пересмеиваются – вроде бы между собой.

Гриде, однако же, развлечение. Приосанился, подкрутил льняной ус и грудь выпятил – хоть ставь на нее сверху ведро с водой, ни капли не прольется. А после отцепил от пояса пару телепней и пошел, и пошел телепаться, красоваться боевою выучкой.

Телепни у молодца приметные. Два шара с детскую голову из корня вяза с железными нашлепками подвешены на тонких длинных сыромятных ремнях. И-и-эх, раскрутил молодец шары. Летают округ со свистом то низко, медленными кругами по-над самой землей, то быстро-быстро над головой, то попеременно один быстро, другой медленно, то накрест, то внаклон, как меч и топор при рубке. Подтянет молодец телепень, вращая, к самой руке, да как разом ремень выпустит – стрелы быстрее вылетает шар перед молодцем. Никакой доспех против такого удара не устоит, ай-да славно, ай-да радостно. Радуша, дочка Ослябина, который Осляба есть главный градский воро́тник, так вот она как стояла в реке с ведром, так не то что про воду, про подол держать забыла. Замочила плахту красавица, а ведь фу-ты, ну-ты, недотрога – близко не подходи, ото всех парней лицо воротит. И Леля тоже тут как тут. Другую взрослые девушки давно уже турнули бы вверх тормашками, не трись возле старших. А с нею не связываются. Не то, чтобы страшно, а все-таки как- то боязно, она тебе турнет… ну ее к лешему. Не замечают вроде.

У моста тут же появились и градские парни. Из тех, что снаряжали расшиву под зерно. Как с топорами были, так с топорами и прибежали. Заволновались, однако. Гридя поглядел на парней, растопырился насмешливо, ощерился в улыбке. И-эх, того пуще заиграл телепнями. Знайте, мол, наших! От лодей подошли, посмеиваясь, сколько-то гридей и даже пара-другая бояро́в из емцева ближнего окружения. Рада выбралась из воды, крутанула мокрым подолом и на парней посмотрела жалостно, куда, дескать, вам, недотепам, шли бы, мол, отсюда, не срамились.

Парни, однако, вызов приняли. Вперед вышел Дедятин сестрич – младшей сестры сын, Тумаш. Подбоченясь, выставил сестрич Дедятин ногу и… эх, закрутил-завертел топором в руке, вокруг локтя, сзади, спереди. Кто-то из парней кинул ему второй. Тумаш заиграл уже в два топора, да с перекидом из руки в руку, да из-под ног, да с пристуком в обуха. Парни стали приплескивать в ладоши. А гридя вдруг извернулся, выбросил разом оба телепня к мосту, да так ловко, что поручни того моста, выбитые телепнями с шипов, полетели, трепыхаясь в воздухе нелепо, прямо в Тумаша. На берегу ахнули. Однако же Тумаш шагнул, примериваясь, вперед, взмахнул топорами да и поймал те жердины на лезвия, как припечатал. Ай-да молодцы! Ай-да удальцы! Что один, что другой. Берега восхищенно плескали в ладоши.

– Эй, ты, – позвал гридя Тумаша, – ну-кося, поди сюда. Не взопрел, трудясь? Искупаться не хошь?

– Не-а, – сказал Тумаш с ленцой в голосе. – А ты?

– Чего-о? – гридя от изумления аж рот открыл.

– Ну, я спрашиваю, ты, может, хочешь? А то я пособлю. С милой душой, – сказал Тумаш и подмигнул своим, знай, мол, наших и ты. Парни радостно заржали, а кто-то, не сдержавши восторга, засвистел в два пальца на всю реку – сущий Соловей-разбойник, право слово.

Сошлись на середине моста. Каждый выставил левую ногу. Правыми руками сцепились плотно, ладонь в ладонь, левые убрали за спину. На берегах уже никто делом не занимался, все глазели на нечаянное развлечение. Даже Бус с княжичем поспешили от расшив к мосту. Один только емец возился у стола с очередным мешком в обществе престарелого Колдуна.

Берега надсаживались в оре, подбадривали своего. "Буслай, Буслай", – ревели гриди. "Тума-аш", – надрывались градские. Парни пыхтели, наливались краской. То один, то другой начинал, вроде бы, осиливать, но равновесие неизменно восстанавливалось, и все тут. Наконец, обессилев, парни расцепили руки, в опасении подвоха сделали каждый по небольшому шажку назад и принялись беззлобно переругиваться. В общем-то, оба остались довольны. Ни один не оплошал. Градские притащили поручни и мигом насадили их на место. Тумаш засунул топор за пояс. Буслай, убравши телепни, снова стал у моста и на те поручни с ленцой облокотился. Толпа начала понемногу рассеиваться. Тумаш, купаясь в славе и поклонении, горделиво зашагал к расшиве, одна рука на топоре, другая кулаком в бок, и носочки лаптей эдак молодецки, с пришлепом, откидывал он в стороны при каждом шаге. И тут чуть ли не на весь берег раздался недовольный голос княжича:

– Что ты меня все куда-то в сторону тащишь? Для каких-таких тайных разговоров?

6

Это было неожиданно, поразительно, поучительно и вообще леший знает, что такое, Олтух только головой качал в изумлении. Старый болотный родовой Погост и в самом деле не только не прятался, но, напротив того, весь был на виду, неужто так и бытовал все годы под боком у Погоста княжеского? А в стольном граде, ай-мудрецы, ай-умники, полагали Погост Новый у болотного в полноценных восприемниках. Потому и дергали с места на место, что усматривали в нем, в Новом, тайное родовое непокорство и злостное самомышление. И идола полагали с умыслом спрятанным, и серебро. Потому и волхвов сюда слали из столицы, местным не доверяя.

Дорога к капищу была нахоженная. По топким местам проложены гати, поверх гатей настилы свежие старательные. Топей же здесь, в верховьях Серпейки многое множество. Бобровая Лужа. Междуречье меж Серпейкой, Нарой и Окой с бесчисленными речками, речушками, ручьями, и все те речки и ручьи сплошь перегорожены бобровыми плотинами, отчего вода залила все, что можно, и что нельзя тоже залила. Настоящее бобровое царство, вглубь которого пути знали только матерые бобровники.

Да, ухоженная была дорога. Иные настилы имели даже и поручни. А с приближением к капищу увидал Тиун некое дивное диво: торчит над ручейком прямо из бугра труба, из той трубы сочится вода, а прямо над трубой, как видно – для бережения от непогоды, слажена двухскатная кровелька, обсаженная дерном. Олтух не поленился рассмотреть, принюхался, пить воду нельзя, тухлая вода, труба же долблена из двух бревен, прилажены бревна друг к другу чисто, в зуб, сверху труба обмазана глиной и обернута берестой.

Был Олтух весь в мыслях, но к неожиданностям всяким готов, когда окликнули его сзади, обернулся без испуга, покойно, будто так и надо, будто и не удивительно, что на узком настиле меж трясинных болотных ям, том самом настиле, коий он ну вот только что собственными сапогами протоптал, стояла невесть откуда взявшаяся старушонка с высокой двурогою клюкой и смотрела на него на удивление ясными улыбчивыми глазами.

– Кого ищешь, милый?

– Коли ты Потвора, то тебя.

Росту бабуля была среднего, чуть полная, одета чисто, но безвычурно, и вышивка о́бережная на ней простая, всем понятная: Рожаницы – всеблагая Макошь с Берегинями, с дочерью своей Ладою и внучкой Лелей. Чтобы знаки какие хитроумные, или еще что, ни-ни, ничего лишнего. Бабуля тоже разглядывала встречничка, была она с виду проста, приветлива, однако же сразу видно опытному глазу, что ушибиться об нее можно запросто, и ходить возле старушечки надобно с бережением. На такую не гаркнешь: "А ну-кося, признавайся, где у тебя спрятано родовое серебро, где идол четырехликий?.. говори, для какого такого воровства противу пресветлого князя-батюшки ты все это прятать затеяла?" Бабуля же, рассмотрением удовлетворясь, поклонилась и сказала:

– Ну что же, гость дорогой нечаянный, идем в дом, побеседуем, там и изложишь дело, тебя ко мне приведшее.

Шел тиун в некоем непривычном ему смущении, отсрочке разговора был, пожалуй, даже рад, как его, разговор, начинать, ежели не ясна тебе твоего собеседника корысть? Отчего серебро прячет, это еще можно понять, хотя есть это родовая темнота и дикость, что с него толку, со спрятанного, ну а уж идол-то ей, старой, зачем? Неужто и вправду силу дает?

Жилище у бабушки оказалось ей под стать. Не какая-там полуземлянка, что у смердов в роду вятичей в обычае, нет, срубище наземный здоровенный из здоровенных же лесин, в столице из таких лишь главная княжьей усадьбы башня-вежа сложена. В отдалении стоит сенник, амбар, хлев, еще какие-то строения, и не то что ограды, частокола простенького, навтык в землю врытого, и оттого называемого у вятичей "вор", вокруг ее усадьбы в помине нет. Смело живет бабуля, вольготно. Ночной порой вором к тебе лазающих охотников до чужого добра, как видно, не боится. Старое присловье: "гость званный в воротах встречанный, пролезшего вором встречают топором", как видно, не про нее. Тут не только вора-частокола, плетня какого захудалого нету. Но всего удивительней была крыша ведьминого жилья. Слажена та крыша высоченным и красивейшим четырехскатным шатром, кои ставятся над жертвенниками на Погостах, а если над постройками, так лишь над наиглавными. Неужто у нее внутри и жертвенник налажен?

Старуха, приглашая, отвалила дверь. Олтух вошел, махнул в красный угол поклон домовому, с любопытством огляделся. Прямо против входа сложена была большая прямоугольная печь устьем к двери. Сверху в печь был вмазан большой котел, в котором, судя по духу, булькало что-то травное. Слева за печью вглубь жилья уходили, теряясь в полутьме, полати, срубленные ящиком. Сено в том ящике было прикрыто медвежьей шкурой. Справа от входа стоял стол, у стола лавки не земляные, досчатые, а вот дальше, прямо под волоковым окошком, через которое выходил из дома дым, поставлен был – ну и дела! – здоровенный пень, жертвенник-колода, непременная всякого капища принадлежность, а ведь приближаться к такому жертвеннику и требы творить в угоду всеблагим мог только сам Колдун. Да, не занозой, стрелой в боку сидела старая Потвора у Высоцкого у Нового Погоста.

Потвора оставила дверь отваленной для света. Слила гостю воды на руки, напоила медовухой, дала преломить хлеб. Усадила его против двери и села сама спиной к свету, положив на стол натруженные руки.

– Ну, милый, ты судья княжеский и советник и мудрая голова, но не боя́р, не воевода. Что тебе за дело до боевых мечей?

Олтух поглядел на ведьму хмуро: как-де ее речи принимать? Не за насмешку ли? Села она, вредная старушонка, как он понимал, спиной к свету нарочно, да просчиталась, однако, рожу ее скверную видел тиун преотлично, откуда ей, в самом деле, знать, что глаза у него – о-го-го какие глаза, молодой любой может позавидовать.

– Вижу, до меча тебе дела нет, – сказала бабка несколько озадаченно, – ну так и с чем же ты, милый, ко мне, древней старухе, пожаловал?

Тиун огладил бороду, поглядел на ведьму. Рожа ее была непроницаемая, сидела истукан-истуканом, глазами буравила. Тиун притворливо вздохнул.

– Да вот… как быть, не знаю. Дошли до меня слухи всякие об варяжьем об давнем на сей Погост находе, а приеду в Дедославль, сказывать стану, так ведь засмеют…

– А от меня чего хочешь? – спросила бабуля и явственно хихикнула.

– Удостовериться хотелось бы. Мне и самому не верится. Ладно – варяги, но серебро?

– И что серебро? – удивилась Потвора.

– Ну как же, – пояснил тиун, – его надо было назад, сюда притащить. И все за одну ночь.

– Зачем? Уж серебро-то можно до поры и в лесах спрятать.

– Положим, – не сдавался тиун, – положим, все так. А идол? Его уж утром после налета во рву не было. Стало быть, сперва идола припрятали, а уж после вдогон за находниками пошли. Или я не прав и слова мои глупые?

– По-видимости, не глупые.

– И как же все это успеть? Сколько в нем, в идоле, пудов, знаешь? Хотя, что это я, кому ж еще и знать, как не тебе?

– И эта задачка детская. Внучка придет, спроси у нее, как тяжкое бревно или чушку каменную из ямы вынуть и в другое место перенесть, да чтобы споро и не корячась. Она тебе и объяснит. Всего и дела-то, тьфу.

– Может, и варягов перебить тоже – тьфу?

– Ну, зачем же? – удивилась Потвора. – Варяги мужи серьезные. Сила. Всем боярам боя́р. Но ты умный, тиуны дураками не бывают, и потому знаешь, конечно, что не тот самый сильный, кто мышцей сильней, а тот, кто чужую слабость знает, а свою не объявляет. Не знают варяги леса.

Олтух потер руки удовлетворенно и сказал судейским противным голосом, на Потвору глядя уличительно:

– Ага! Признаешься, стало быть! Вы с бабкою да с матерью твоей варягов перебили!

– Разве я такое говорила? – удивилась Потвора. – Мы с тобой просто рассуждаем. Умозрительно и вообще. И я так понимаю, что нам обоим – ни мне, волхве, ни тебе, княжьему доверенному слуге, до судьбы тех ладожских разбойников, что люто безобразничали на землях великого князя всея вятической земли, дела никакого нет.

Олтух в смущении отвел глаза, помекал, похекал, откашливаясь, покрутил головой и в темени почесал. Скользкая бабуля. Что твой налим. Голой рукою не ухватишь.

– Дух у тебя в жилье травный, – сообщил он. – Такой сильный дух, аж голова идет кругом. И еще я думаю, ну, хорошо, ну, допустим, ну, перебили, вынули изо рва идола и спрятали, я не спрашиваю зачем, я спрашиваю куда?

– Мало ли? Лес велик. Было бы, что прятать, а духу травному как у ведьмы не быть?

– Да уж. Навар один чего стоит, а уж насушила добра! От травника дух за версту, да и в жилье над головой травы сплошняком висят, и на стенах, и вон, гляжу, под полатями козлы приспособлены под всякое коренье, а идола прятать в лесу, так это навряд, это надо быть круглым дураком, в лесу требы не прослужишь, какие в лесу требы, и выслеживать тебя не потребуется, сама тропу пробьешь. И вот еще я замечаю, злобу тут на тебя кое-кто имеет лютую, но что удивительно, при всей той злобе не горела ты ни разу.

Думаешь, идола сжечь боятся? – усмехнулась Потвора. – Оно так, идола сжечь боязно, но ведь и с Потворою связываться охотников не так уж, чтобы было много. А глаза у тебя хороши, мне бы такие, даже козлы с кореньями в эдакой темени углядел. Внимательный.

Олтух крякнул и цапнул себя за бороду в смущении.

Ну что, милый, кончились твои ко мне дела? Тогда давай обсудим мои. Пришел ты тайно, не с добром, вынюхать пришел и донести. Как уходить думаешь?

Глаза у ведьмы горели, как угли, взгляда от тех ее колдовских глаз оторвать было невозможно, а лицо ее оскаленное стало неким непостижимым образом вдруг к нему придвигаться и расти, и в том ее лице явственно проступили черты зверя хищного кровожадного. Олтух хотел ухватиться за меч, но руки его не послушались, лежали себе на столе, будто чужие. Внутри у Олтуха все затряслось мелкой дрожью, тело покрылось холодным липким потом, разум затопило ужасом. Но тут, на счастье его, Потвора вдруг насторожилась, зачерствела лицом и прислушалась. Взгляд ее ушел в сторону. Путы, сжимавшие тиуна, пропали. Он испуганно проследил ведьмин настороженный взгляд, всеблагие небожители, вот уж влип, так влип, кой леший дернул его в это дело ввязаться – откуда-то из-под полатей, нет, из-под пола, из глубины земли раздавались приглушенно утробные звуки, будто возился, вздыхая и чавкая, некто огромный, сырой и тяжкий. У Олтуха остатки волос встали дыбом.

Бабка споро поднялась. Лицо ее было нездесьное, жесткое.

– А ну-тко, милый, посиди немного один, я сейчас, и скользнула за дверь, только свет мигнул.

Олтух поднялся, выглянул наружу. Никого. Будто сквозь землю провалилась сквернавка окаянная или, скажем, улетела. Он вернулся в дом и присел на лавку. Домовой ей, что ли, чего сказал? Сорвалась с места, как собака за зайцем.

Дрожь внутри никак не проходила, вот ведь как напугала мерзкая людоедица! Желанье первое было бежать немедля, куда глаза глядят. Да ведь зазорно. Что ж он совсем, что ли, мокрая курица трусливая? Бабки дома не было, и никого не было, не воспользоваться таким случаем было бы уж вовсе глупо. Тиун еще раз выглянул наружу, потом постоял на пороге с закрытыми глазами, чтобы получше привыкли к темноте, и, гордясь мужеством, начал досмотр.

Справился быстро, благо опыт у него в этих делах был немалый, тиун все-таки. Да и, если честно, напрашиваться на неприятности с бабулей Олтуху не слишком-то хотелось.

Посуда у ведьмы была простая. Красивая, ладная, но глина, дерево. В сундуке-укладке кое-какая рухлядь. Ни идола, ни серебра ритуального, конечно, не видать, но на колоде-то насечки от топора! Стало быть, требы служатся тут, и в жертву приносится не петух какой заурядный, что ж по петуху топором тяпать? Делать было нечего, идол был в дому, и надо было лезть под полати. Страшно, жутко даже, но надо.

Тиун, торопясь, сдвинул в сторону козлы. Вот оно. И сразу было ясно, что здесь такое, и идол здесь, и серебро тоже здесь, под боком у домового или какой нечистой силы. В погребе лежит, и творило, тот погреб прикрывающее, вот оно, под носом.

7

– Ну, правильно, ну, конечно, – сказал Бус укоризненно, приглашение к тайному разговору и есть самый повод для горло драть.

Брячеслав покраснел, стал оправдываться, что вот-де весь день его сегодня за безделье корят, а как он сам спешит делом заняться… Бус глядел на племянника с тоскливой безнадежностью. Княжич умолк, отвернулся и принялся в смущении щипать пушок над верхней губой. Бус покачал головой.

– Вот ты мне объясни, что ты сейчас делал? – допытывался он, увлекая княжича на пустынный мысок у впадения Серпейки в Нару.

– То есть как это? – удивился княжич. – На потеху глядел.

Бус уселся на полузасыпанное песком бревно, усадил княжича рядом, огляделся вокруг.

– Что-то Олтуха с первосветного солнышка не вижу. Никто бдительным оком не сверлит и в затылок не дышит. Прямо удивительно, – сказал он раздумчиво. – Неспроста это, помяни мое слово, неспроста. А насчет потехи я скажу тебе так: только бездельники могут на потеху глазеть, дельным людям это невместно, времени у них на пустоглядство нету. Вон емец, он глазел?

– А ты? Сам-то что же? Тебя от той потехи было лошадьми не оттащить.

– Тьфу ты, – рассердился Бус. – Не будь ты мне сестрич… Только потому и говорю с тобой, что учить тебя уму-разуму кроме меня некому. Для воеводы это не потеха. Это проверка боевой выучки гридей, понял? Самое что ни на есть воеводское дело. Нашел потеху. А твое княжье дело было дать обоим молодцам по чарке зеленого, да позвать градского к себе в дружину. Оно, положим, старши́на здешняя его не отпустят, самим нужен, но все увидали бы, что ты восхищен и удивлен, и поняли, что устоять против княжьего человека это есть о-го-го что такое, а не хухры-мухры. И вышла бы граду честь, дружине слава, а тебе народная любовь. Такое людьми не забывается.

Княжич сидел в задумчивости, жевал сухую травинку и смотрел в сторону Веселого острова. Бус оглянулся, так и есть, на берегу давешняя красавица мыла что-то в Нарской воде, и юбки ее были на сей раз высоко подоткнуты. Бус вздохнул. Не об том бы думать сейчас племяннику, нет, но – молодой, а девка и в самом деле хороша до слов нет: ногами длинна, плечами полна, шея точеная, кожа – кровь с молоком, а уж грудь под рубахой колышется, так это такая грудь, что, всеблагие боги свидетели, этой грудью бы как тараном ворота градские вышибать. И лицом хороша, с того лица только мед пить.

Княжич выплюнул травинку, усмехнулся невесело.

– Княжье дело… Не смеши. На что мне народная любовь, когда один ты еще и считаешь меня за княжьего восприемника, и не спорь со мной. С чего бы иначе всему двору крутиться возле княгини молодой, змеи полянской киевской, и пятки ей, змее, лизать?

Бусу стало стыдно. Выходит, не княжич, а сам он, старый лешак, на девку пялил бесстыжие глаза, княжич же думал думы своевременные.

– По всем вековечным родовым законам восприемник княжеству ты, твердо сказал он. – Не нами заведено, не на нас и кончится.

– Ой ли? – снова усмехнулся княжич. – Змея полянская ищет княжения для сына своего, всечасно в уши супружеские скребется: в иноземных-де краях власть от отца к сыну переходит, и в Киеве-де такое уже в обычае, а старшим-де в роду в это дело семейное встревать невместно.

– Но сам-то князь-батюшка власть получил после деда твоего как старший в роду. Что ж он ее отцу твоему не уступил, если от отца к сыну?

– Когда это было! Тому уж сорок годков, все давно быльем поросло. Дернула нелегкая его, старика, жениться на молодой. Она и раньше-то вертела им, как хотела. А теперь, когда свалила его Морана ударом и обездвижила, совсем сделалась в Дедославле полновластная хозяйка. Кого хочет, того лишь и допускает перед княжьи очи, а кого не захочет, так и не пустит, будь ты хоть ближний воевода или наследник княжьей власти. Получи из уст ее приказание и убирайся исполнять, не рассуждая, а откуда кому знать, отдавал князь тот приказ, или сама она все придумала? Вот погоди, вернемся, а на престоле дядюшка мой малолетний в пеленки гадит. Попробуй спихни его оттуда, когда все вокруг против тебя, и дружина старшая боярская против, и варяги, и торговые мужики.

Бус молчал. Что сказать, как утешить племянника, если это есть чистая правда, да и та не вся? Варягам малолетка на престоле – вольная воля, бояра́м с торговыми мужиками родовые законы костью поперек горла. А для полноты этой самой правды следовало вспомнить и о Кие, князе полянском Киевском. Э-эх, жизнь наша… а племянник смотрел с надеждой, молил глазами: ну, скажи, скажи что-нибудь, опровергни, и Бус сказал, стараясь, чтобы голос звучал решительно и твердо:

– Старшая дружина! Одно название в них и есть от слова бой. Подумаешь, бояры́! Что они могут, кроме как красоваться в стольном граде на красивых на покупных лошадях, да на княжьих советах с умным видом брагу хлестать, пока мои парни, по земле мотаясь, мечами звенят? Если хочешь знать, любой гридя из моей дружины тех лучших бояро́в стоит двух, а то и трех. Уж мои-то коней себе добывают в бою, а не за деньги покупают, тьфу! Варяги – да, воины, а бояры́ эти, тьфу, тьфу и тьфу на них, вот и все.

– Ты забыл, – сказал княжич тихо. – Ты про Кия забыл, а она ему, Кию, сестра… Слушай, что там за дело с болотным Погостом, что за история с находниками, кем перебиты, и отчего тот Погост на старом месте не восстановлен? С чего бы Облакогонителя здешнего Олтух в сторонку посреди пира волок для шепотных бесед?

Бус обрадовано взглянул на Брячко. И не потому, что рад был смене разговора, нет. Молодец племянник. Стало быть, не только медок попивал он на по́честном пиру, ушки держал на макушке.

– Сам толком не знаю. Дело тайное, давнее. Только, думается мне, варяги эти не ладожские находники. Находники как: набегут на беззащитные грады, пограбят и назад, пока дружины княжьи не перехватили и не намяли бока. Погост этот был сильный, богатый и жил самомышлением, а не княжьей волей. Даже дед твой, а его тишайшим звали не льстя, и тот, бывало, ярился и грозил прислать в Серпейский град посадника с дружиной, а сбор дани у Погоста отобрать вообще. Ну а уж когда братец его меньшой на престол княжеский уселся… как вокруг такого дела шепоту не быть, если тот шепоток звенит серебром.

– Не все я разобрал, – сказал княжич раздумчиво, – но так у них получается, что варягов перебили уцелевшие волхвицы с болота. Полагаешь, нарочно оговаривают, или что?

– Олтух калач тертый. Он бездельные речи слушать не будет. Ах, жалко я с тою Потворой не поговорил. Неспроста, я думаю, этот Дедята именно мне меч подсунул, к разговору со старухой подталкивал… А что до престола, то считал ты плохо. В Дедославле весь черный люд за нас. Роды низовые тоже старинным обычаям привержены, люди тут простые, суровые, чуть что – топор в руку, и ваших нет. Младшая дружина, низовые роды да Дедославский черный люд… не горюй, сестрич, поглядим еще, кто кого.

Собеседники встали и, увязая сапогами в песке, пошагали прочь. А лежавшая за бревном… то ли куча хвороста, то ли… да леший ее знает, что такое, вдруг развернулась и оказалась Лелей. Неподвижные глаза ее полыхали синим огнем. Что, бабуля, ждешь ли от неумеки бестолковой такого рассказа?

8

В висках стучало. Затылок будто кто придавил тяжкой потной ладонью. Олтух нащупал кольцо на твориле, навалился, откинул его в сторону и тут только понял, что глаза его плотно зажмурены, сил их раскрыть нету, а сердце бьется прямо в горле, будто хочет выпрыгнуть наружу. Ну, все. Ну, конец. Ухватят его сейчас силы нечистые, сволокут в вертепы смрадные подземные кощные на заклание, на Ящера-Кощея, подземного владыки, злое пирование… Однако все было тихо, никто его за шею не хватал и живота ему не резал. Олтух осторожно приоткрыл глаз. За отваленной крышкой глубоко в землю уходил срубный колодец, почти доверху заполненный темной водой, ни серебра, ни идола не было здесь и в помине ни сейчас, ни вообще когда-нибудь. Олтух перевел дух, вытер со лба испарину, наклонился, вгляделся. Сбоку из сруба с разных уровней выходили в тот колодец трубы, из коих сочилась в него вода, а в самую большую утекала та вода прочь. И смех, и грех, обыкновенное волхебство, понятно теперь, отчего стоит Погост среди болот, а сухо в нем, как в граде на горе. Из-под всех построек по трубам собирается вода в сей колодец, а из него по трубам же утекает в ручей, и та тухлая вода, что хотел он испить по дороге, была, верно, отсюда. Нет, не найти ему ни серебра, ни идола, до него тоже, верно, не раз искали люди неглупые за сорок-то лет.

Вода в колодце дрогнула, колебнулась вниз-вверх, глухо и неприятно забулькал, забормотал кто-то подводный. Снизу всплыл и лопнул, разбрызгивая мелкие брызги, огромный воздушный пузырь. Олтух опомниться не успел, как оказался на пороге. Аж взмок весь. Ну, дела. Водяной, что ли, у ней в том колодце шалит? Приближаться к колодцу было жутко, но и оставлять его открытым было бы уж вовсе глупо. Бабуля была пострашней водяного. Тиун осторожно подкрался к колодцу, торопясь, накинул творило, сдвинул на место козлы и с трепещущим сердцем плюхнулся на скамью у стола. И вовремя. У двери мелькнула тень, и в дом вошла Потвора.

Да нет, не вошла. Как вихрь ворвалась и сказала с порога жестким голосом:

– Ну, не скучал ли ты, милый, тут без меня? Или, может, скучать тебе было некогда?

Глаза у ведьмы вспыхивали в темноте кошачьим желтым огнем, а уж улыбалась она и вовсе по-людоедски. Олтух и рад был бы ответить, да пусто стало в голове, будто выметено, никакой завалящей мыслишки, а горло пережато насмерть, так пережато, что ни вздохнуть, ни дух перевести.

– Леля, – позвала старуха. В дверь проскользнула девчонка, видно, ведьмино отродье. – Ну-кося, поднеси гостю чарочку зеленого, сомлел он у нас, обмер.

Девчонка нырнула за печь и вынырнула с обратной стороны уже с подносом в руках. На подносе были чарка, солонка с солью и калач. Девчонка плыла к тиуну будто и земли не касаясь, прямо над подносом нестерпимо горели синим огнем ее неподвижные огромные глаза. Олтух ухватил дрожащей рукой чарку, опрокинул в горло и судорожно глотнул. Зеленое было лютой крепости, аж закашлялся тиун, аж слезы полились из глаз, а когда очухался, оклемался, то увидел с несказанным ужасом, что чарка, из коей пил он зеленое травное, и кою сжимал до сей поры в непослушной руке, чарка та была из чистого тончайшей византийской работы серебра, и солонка, и блюдо тоже из серебра, а глаза ведьминого отродья заполонили весь дом, не оторвать взгляда, глаз не отвести, серебро кажут, ну все, живым не уйти.

– Ну-ну, не пугайся так-то, не надо, – сказала Потвора, коли поладим, так и пойдешь себе, – а девчонка обошла тиуна со спины и уселась сбоку, впилась глазищами, маленькая, страшненькая, змея-змеей.

– Зачем я тебе? – хрипло спросил тиун, стараясь устроиться так, чтобы не видеть безжалостных девчонкиных глаз, но взгляд ее змеиный и с затылка жег, въедался в голову, путал мысли.

– Пришло время правду узнать в стольном граде о восприемнице Погоста старого Потворе. Кому служишь?

– Князю.

– Не пустословь. В тереме княжьем Мары хозяйничают, да и сама Морана Костлявая вот-вот косою зазвенит.

– Откуда знаешь? – изумился Олтух.

– Сорока на хвосте принесла. А на мой вопрос ты лучше по своей воле ответь.

Тиун молчал. Змееныш сказал скрипучим голосом:

– Баба, дай-кось мне спросить. Он у меня живо заговорит.

Олтух содрогнулся, а Потвора строго погрозила девке пальцем:

– Не встревай. Он нам в друзьях нужен.

– Княгине, – пробормотал Олтух торопливо. – Княгине служу.

– Это жаль, – раздумчиво сказала Потвора как бы себе самой. – Не тот ты человек, и сразу было видно, что не тот, лучше бы Бус, что ж это меч мой ему не глянулся? Ну да ладно, кто пришел, тот и послужит. А поведай-ка ты мне, милый, чью руку у вас там держит волхв верховный Любомир?

– Как тебе сказать… Примечают умные люди, что частый он гость в дворцовых покоях на княгининой половине, и не только днем, но я тебе ничего не говорил, это тебе тоже сорока принесла.

– Полагаешь, воспротивится воскняжению Брячеслава-княжича?

Олтух криво усмехнулся, пожал плечами.

– Ну, что же, это хорошо. То есть, хорошо, что ты мне не врешь. И что княжичу помощь нужна, это тоже хорошо. Кто ему эту помощь окажет, кроме меня?

Олтух так удивился, что даже бояться позабыл.

– А тебе что за корысть до великого княжения?

– Ишь ты, совсем, видно, оклемался, коли о корысти заговорил, – рассмеялась Потвора. – А корысть моя простая: все на свете должно вершиться по идущим от пращуров родовым установлениям. Есть великий славянский род вятичей. И должен быть при нем родовой Погост, что служит Роду – единой и неделимой купности славянских богов и людей…

Потвора взглядом остановила дернувшегося было Олтуха, и слова его замерли на губах, не родившись.

– Все должно служить Роду. И Погост тоже Роду. Бабка умирала, закляла мать, мать перед смертью – меня, а я вот на внучку наложила зарок, коли сама не свершу заклятого, чтобы жизнь она положила за возвращение Погоста на прежнее намоленное место. Сюда. Под верховной старопогостовой волхвицы руку. Чтобы снова стоял на капище идол Рода четырехликий превыше всего. А твоя корысть в том, чтобы по мною сказанному делать. Будет тогда над тобою вечное благословение всеблагих и моя благодарность, а она, благодарность моя, серебром поет. Не будет богаче тебя человека до самого Царьграда, есть будешь с серебра и пить с серебра же.

– И что мне для этого надо сделать?

– Шепнуть княжичу на ушко, что берется старая ведьма Потвора посадить его на дедич трон.

Олтух поглядел на бабку недоверчиво, готовый рассмеяться вместе с нею над такою удачною шуткой. Он даже хихикнул с неким опережением, мы, мол, и сами с усами и не лыком шиты. Однако вид ведьмин насупленный к веселью не располагал, и смех его так и помер на губах, не родившись.

– Ты что, в самом деле? Ты рехнулась, или как? Бояры́, варяги, торговые мужики, а там еще и Кий пришлет дружину сестрице на подмогу, она его об том уже и просила… не-ет, это без меня. Да ты и о Любомире забыла! Сильна ты, Потвора, да не всесильна, иначе не прокняжил бы князь, обидчик ваш, сорок годков.

Змееныш вскочил, рванулся к тиунову горлу. С визгом сорвался Олтух с лавки, а Потвора рявкнула по-медвежьи:

– Сидеть!

Олтух и ведьменыш замерли на месте, а бабуля заговорила тяжким голосом, каждое слово будто молотом кузнечным вбивала в голову накрепко.

– Уговаривать не стану, уж коли пришел, все сделаешь по моим словам, деваться тебе некуда. Ну а тайну соблюдешь, откуда княгине о том разговоре проведать? Знай-себе, служи. От меня же тебе не скрыться, ты не князь, из-под земли достану. Хочешь, расскажу, как будешь умирать? Камни обрыдаются. Или про деток твоих рассказать? Про жену? Про матушку? Не надо? Вот и договорились.

– Что сказать ему? – угрюмо спросил укрощенный тиун.

– Так и скажешь, что даст-де волхва Потвора столько серебра, что хватит ему на наем и варягов Ладожских, и новгородских ушкуйничков, и иных прочих охочих ратных людей, да еще останется. Будет кому и с княгининой дружиной разобраться, и полянам киевским указать от ворот поворот. Мне же от него надобно лишь одно – его княжеское слово, что вернет он Погост сюда, на болото под мою руку. Все понял?

Тиун угрюмо кивнул.

– Вот и славно, – сказала Потвора устало и поглядела на ведьменыша. Девка подскочила к Олтуху и сунула ему в ладонь в перепуге оброненную на пол давешнюю серебряную чарку.

– Возьми на память. В подарок, – сказала Потвора. – А уходить будешь, загляни в любое строение, хоть бы и в травник, повсюду такие же жертвенники стоят. И на всех следы от топора. Я их берегу, авось сгодятся. Загляни, не ленись, что ж ты зря по полу елозил, штаны марал? Ступай, провожать тебя не пойду, притомилась, сбереги тебя Чур в дальней дороге.

В дверях тиун обернулся.

– Три дружины, считая киевскую, – сказал он тихо. – И Любомир.

– Говорю же, с дружинами воевать будет серебро, – сказала Потвора равнодушно. – А что до Любомира, силен верховный княжий волхв, слов нет, только он при любом князе верховный, сладких баб красивых на свете много, вот и рассуди, есть ли ему смысл насмерть биться? Мне же длядела своего ничего не жалко, ни серебра, ни жизни своей, ни даже внучкиной жизни. Так что смотри, не ошибись, собственного блага ради.

Часть 2. Змей

1

Высока гора Высоцкая. Крута. Дорога прямохожая-прямоезжая чуть ли не от самого подножья мощена дубовыми плахами. За тою дорогою недреманно следят хранильники, упорен лес, наступает на дорогу лес, норовит зарастить-заполонить дороженьку, чтоб следа от нее не осталося.

Погост обведен тремя рвами, тремя валами в честь трехсветного светлого солнышка: солнца всходного игристого, полуденного лучистого и закатного заревого красного. Горят над валами костры негасимые, за кострами смотрят хранильники же, не приведи всеблагие к такому несчастью, чтобы погасли те негасимые костры.

Снуют меж кострами хранильники. Где дров подбросят, где пламя подправят, благостно, истово, молча, как то им святым их делом предписано.

А тишина вокруг особенная, лесная, травнолиственная, слушай ее, вкушай душевный покой, смотри, как Стрибог перстами ласковых ветров играет листвою багряною. Ан нет! Нет мира на Новом Погосте. Всех смутила, всех взбаламутила и вздыбила болотная ведьма предерзостным своим волхованием. Трещит в кострах живой Перунов огонь, шелестят листвою Стрибоговы ветры, снуют хранильники, но в глаза друг другу не глядят, прячут смущенные мысли: как же так? Гадание всегда двойственно и тонко. На грани постижения человеческого воля небожителей. Сколь ни напрягай ты слабый свой ум, сколь ни вглядывайся в полет вещего ворона, ни вслушивайся в птичий грай, смысл той божественной воли слишком часто открывается потом лишь, когда выявится пророчество свершением. "Как это я так обмишурился? – скажет растерянный волхв, стуча себя кулаком по бессильному лбу, предсказано было яснее ясного". А тут? Слыханное ли дело, чтобы выказала вещая птица в кобении имена человеческие? Непостижимо. Загадочно. Страшно. Неужто воистину столь велика сила древнего идолища – Рода четырехликого?

Уже которое поколение хранильников принимает от старших описание великого идола. На ушко. Тайком. Был-де тот идол высок, огранен на четыре грани и по высоте поделен на четыре же мира. Наверху в мире горнем под единой шапкою помещены были четыре лика наиглавных богов, на каждой грани по одному: матушка-заступница Мокошь, Даждьбог, Лада – любви и семьи покровительница, берегиня рода славянского, и боя́р Перун. Ниже мира горнего был мир наземный людской с изображениями человеческими, зверями и знаками поля вспаханного засеянного. Из богов же в том в наземном мире были только Ярило – бог ярой силы мужской весенней, да Кострома, которая всех трав на земле колосящихся мать. Еще ниже был мир вземной, Переплутов, с изображениями его, бога всего из земли растущего, на лицевой грани, с собаками крылатыми Семарглами на боках и с ростками растений – кринами позади. Те ростки-крины боги корней крылатые собаки Семарглы по велению Переплутову из вземного мира в наземный вытягивают на радость людям. А уж под этим помещен был никем из простого люда не виданный, никем, кроме волхвов, не знаемый мир кощный подземный мразный и мрачный, царство Кощея-Ящера, Змея многоглавого летучего, царство зимы и смерти, царство ночи и сна. А все вместе, купно, и составляло Род. Род был славянская вселенная, и вселенная была Род, и выходило, если подумать, что каждый человек, каждый листик на Древе Жизни Рода того могучего был частицею божества, единого и неделимого в умонепостижимой своей многоликости. Дух захватывало, если вдуматься, что любой сын славянского племени равноценен и равновелик богам своим могучим жизненосным и… князю-батюшке со всеми его бояры́, советники, тиуны и емцы.

Громко и со злобным присвистом зашуршала опавшая листва под властными шагами. Хранильники согнулись в поясном поклоне: Облакогонитель. Трепещут согбенные спины, лютой яростью горят глаза Бобича, ясны ему мысли согбенных, неудачи его перехихикивают, сволочи.

А неудач хватает, одна за другой. Будто полоса такая в жизни пошла. Колдун скрипит, что валить-де не на кого, и сторожу-де сам ты собирал для полюдье следить. Да, собирал! Молодец к молодцу, парни ражие, могутные, чтобы они с полуведра браги до одури упились, да кто тому поверит, кроме дурака-Колдуна? Не только имя его – Колдун – от слова колода, но и голова его тупа как колода та дубовая. Чуял, носом чуял Бобич возле всех своих неудач Потворин мерзкий дух старушечий. Но как умудрилась? Старая, рыхлая, ей ли угнаться за сторожей молодецкою, да и не вернуться бы ей обратно за такой за короткий срок даже и лисою обернувшись. Через две-то переправы. Может, летает? С нее, со стервы, станется.

Дальше вспоминалось такое, что впору завыть волком зимним голодным, задним-то умом все мы крепки. Теперь было ясней ясного, что пришла Потвора на площадь неспроста, всенародно кобениться пришла, и даже на воробьев тех пялилась с умыслом. Воробей, однако же, птица вздорная, с ним особо не повыкобениваешься, с ним бы ладно, пусть бы. Но когда ворон к ней, к колченогой явился, когда пошла у нее Великая Кобь, что ж он, Бобич дурак-дураком стоял и пялился и дивился бессмысленно, что ж вовремя не пресек? Хоть бы за оплечье, за знаки верховного волхва обгаженные не было бы так обидно, уж лучше бы в рожу нагадила, дрянь черноперая, чем на громовые-то знаки.

Облакогонитель замотал головой, скрипнул зубами – встречный хранильник шарахнулся в сторону, как заяц перед гончей. А Бобич даже и не заметил, так жгли и язвили его богини мести Кара с Желею, догрызали злобною памятью. Ах, как скалозубились волхвы-сопогостнички, ах, как услаждались его беспримерным посрамлением. Глупцы! Разве Бобича осрамила болотная ведьма? Нет. Весь Погост с ними, глупцами вместе. А какие надежды возлагал Бобич на это полюдье, какие ему мечтались мечты!

О болезни князя-батюшки узнал Облакогонитель еще летом от заезжего торгового мужика, ибо, не в пример иным прочим, он торговых жаловал, не брезговал и лично поить в чаянии новостей. Новость, да вовремя узнанная, дорогого стоит. Много порассказал ему во хмелю заезжий гость о столичных делах. Вести все горячие, важные, тайные. Мнилось, что придет полюдье, выкажет он себя перед слами княжескими лицом мудрым и проницательным, порядки новые одобряющим, выгоду княгини принимающим, да и свою не упускающим. Глядишь, и станет сам нужным княгининым человеком в здешних в низовских краях. Но кому ты нужен, если тебя любая завалящая ведьма в грязь рожей походя тычет? И не объяснить тому же тиуну, что Потвора эта самая вовсе не любая и не завалящая, отнюдь! Погост Новый до его, Бобича на нем появления чихнуть в ее сторону остерегался.

Хихикают сопогостнички, изгиляются, не бывать-де Бобичу после такого срама Колдуном, не поддержит его столица против О́бережника, да и поделом-де, заносчив и хват, а сам-де неук и волхв не природный. А ну-ка, пускай назовут, кто на Погосте волховальную хитрость от предков получил? О́бережник, Кузнец, а дальше, ну, ну? То-то. В высшем волхебстве сами ни уха, ни рыла. Эх, узнать бы, кто накапал тиуну про его, Бобича посрамление. Успели, сволочи.

Сбоку в кустах что-то зашуршало, завозилось резко. Лиса. Ах ты, паскуда! Бобич даже затрясся от ярости, а посох его не только в лису не попал, но скользнул в куст, поминай его как звали, пропал. И нашел его Бобич от места того в несуразном далеке, внизу под косогором, отчаялся уже найти, повернул назад, а он лежит-себе на видном месте, каково? Очень Бобич лис не жаловал, и не было ему подарка лисьей шкуры дороже. А как собирался говорить с Потворою, обязательно надевал на себя лисьи меха. С намеком. Или хотя бы хвост лисий в руках вертел и тем хвостом в рожу ее противную чуть ли не тыкал.

Было, ох, было ему за что лис не любить. Почитай на другой день по приезде в Новый Погост вел его Колдун в Серпейский град для знакомства со старши́ной и самостоятельными градскими мужиками. Шли лесом, неспешно беседовали о столичных умственных делах, и вдруг на некоей поляне увидал Бобич воткнутый в пень хищным жалом кверху длинный осколок кремня. Бобич так к нему и кинулся, Колдуна, пня старого слепого за собою поволок: что-де такое? Неужто ножик каменный, снасть оборотная? Слыхать-то он об оборотнях слыхал, а вот видеть, как искусный волхв, воткнувши в пень ножик каменный, с сокровенным приговором через то лезо кувырнувшись, в зверя дикого или в птицу обращается, вот этого – нет, не довелось. Неужто владеет Погост искусством оборотней? А Колдун пялился-пялился на тот ножик бессмысленно, да как вдруг затрясся, ухватил Бобича за рукав, и ну его в сторону тащить, откуда только сила взялась у пня старого трухлявого? Эх, знать бы, что к чему, жизни бы Бобич не пощадил, а сломал бы проклятое лезо, чтоб остаться навсегда гнусной волхвице лисою. Пусть бы она потом всю кровь его по капле выпила бы, пусть, зато, глядишь, пристукнули бы ее охотники и шкуру с нее лисью ободрали бы.

Дальше-то как дело повернулось? Только отошли от того места, шарахнулась у них из под ног рыжая лиса. Отскочила, оглянулась, смотрит как василиск, будто в камень обратить хочет, и рожа у ней такая, ну прямо даже и не знает Бобич, как сказать. Оглядела, повернулась и в лес пошла, в ту сторону пошла, к пню. А через малое время, "Чур, меня" сказать не успеешь, догоняет их уже эта самая Потвора.

Поглядела Потвора в лицо Бобичу пронзительно и спросила вот так вот прямо в лоб, нагло, не он ли есть новый Облакогонитель, и правда ли, что отец его, торговый мужик, из роду своего стал собственною волею выродок и изгой, а сам Облакогонитель тоже не признает ни роду, ни племени? Бобич взъярился, ногами топал в злобе и посохом стучал, а Колдун молчал и в сторону глядел отстраненно, и стоило тогда ему, Бобичу на это внимание свое обратить, ибо…

Ух, Потвора, змея подколодная, лиса рыжая, ненавистная, вместно ли тебе, т-ты, баба, подстилка старая драная ненадобная, входить в рассуждения? Отец жил своим умом и удачей, что ж ему на каждого дурака и лентяя в роду всю жизнь горб ломать? Да с какой стати? Ушел в Дедославль, сел там на посаде в пушной слободе, но не кожемякою или скорняком сел, а купцом. Ходил при княжьем полюдье, и на свой страх и риск тоже ходил по всей славянской земле, скупал шкуры, а после перепродавал иноземным торговым гостям у смолян в Гнездно, и даже у полян в Киеве многоприбыльно торговал. Род, однако же, затребовал его назад с нажитым и добытым. Х-ха! Нашли дурака! Начихал он на ихние притязания и объявил себя извергнутым из рода изгоем. А кто такой есть изверг-изгой? Человек вне родового закона, родовой защиты и общества.

Да, много отец тогда смеялся и пфукал, и посланцам родовым против их грозных слов казал кукиш. Мол, по кобыле ли брык? На землю, помнится, плюнул и сапогом тот плевок растер. Что-де мне род, когда я у верховного у княжеского волхва Родима глаза и уши и свой человек во всей земле? Умен был папаша, да сгубила его скаредность. Не пожадничай он в свое время, купи в кремле Дедославском осадной двор, так и не умер бы под хазарскою саблей. Да и Бобича, сына своего единственного, не оставил бы нищим. Ну, в самом деле, не идти же было Бобичу в род просить на первичное обзаведение? Не только не дадут, но еще и по шее накостыляют. Коли тебя из рода извергли и выродили, коли стал ты выродок и изверг, это конец. Выродок – он навеки изгой, и дети его изверги, и внуки.

Неизвестно, что бы с Бобичем сталось, коли не пристроил бы его при себе Родим в хранильники. А после, уже перед самой своей смертью, направил его верховный княжий волхв в Новый понизовский Погост Облакогонителем с наказом прибрать тот Погост к рукам. Не умри благодетель раньше времени, кем бы он, Бобич, сейчас был?.. ну да ладно, и без покровителя сумел бы Бобич многое и преуспел бы, кабы не Потвора, лиса подколодная. Ничего. За Бобичем долги не пропадают. В прошлом году такую ей, рыжухе, подлянку кинул – душа радовалась и пела. Праздник ее наиглавный, День Рожаниц, коий дотоле справлялся соборно при великом стечении окрестных племен и родов, объявлен был лишь бабьим, лишь их, рожающих, касающимся. А наиглавным в осеннем ряду праздников – Осенин велено было считать именины Велеса Овинника, бога скота и богатства собранного, в закрома и овины упомещенного. Конечно, совсем Дня Рожаниц не сорвали, но ничего, капля камень точит. Потвора все любит делать соборно и шумно и явно, а Бобич – тайно, келейно, у каждого свои способы, посмотрим, чей будет верх. В Дедославле со дня на день надо ждать княжьей смерти и великой крови, в стороне от той крови стоять резона нет, а для этого дела нужна ему, Бобичу не столько родовая старши́на, сколько градские самостоятельные мужи – бояры́. Роды поддержат Брячеслава-княжича, это же ясно, они берегут свое самомышление и волю, и княгиня для них самозванка полянская. Но за кого будут градские бояры́, это еще вопрос, им родовые законы тоже костью поперек горла, кому охота добычей, в бою кровью добытой, с каждым лопухом деревенским делиться? С бояра́ми надо встать заодно. Известно, чья крепость, тот в округе хозяин. По этому поводу с Радимиром младшим, воеводою градским и с иными бояра́ми градскими много говорено. Зреет яблочко, зреет.

2

Леля вынула из печи каравай, и был он ну ничуть не хуже, чем у бабушки: румяный, пышный, а уж запах… В другое бы время Леля и в ладошки заплескала бы и заскакала козой и нос задрала, а сегодня нет. Не в духе Леля. И мысли ее одолели, и чувства.

В героях ходил, конечно, Тумаш, кто ж еще? И вышло с ним все по воеводы Бусовым словам. На отвальном пиру оказал ему Брячко честь небывалую, пригласил вместе с дядей, с Дедятой за верхний стол, и Буслая гридю усадил рядом. По велению княжича принесли волхвы превеликую братину, наполнили ее зеленым вином, и над тою братиной принял княжич у молодцев обряд побратимства, а нож для кровь отворить воевода дал свой. Смешали молодцы кровь из левых рук над братиной, слили в зелено вино, и пили то вино все гриди. Так что не с одним Буслаем побратался Тумаш, со всею дружиною.

Леля накрыла каравай чистой холстиной, сбрызнула водицы. Пусть остывает. Сама же ухватилась за горшок, пора ставить в печь репу, чтобы поспела упреть к обеду. Руки все делали сами, что им – работа привычная, голова же была занята мыслями про Тумаша, про Ждана, козленка безрогого, который туда же, да и про себя мысли, чего уж там, про себя тоже. Вышло все ладно, по задуманному, высокое получилось волхебство и славная работа, а никому не расскажешь, и нет тебе за это ни почета, ни славы, пальцем на тебя никто не кажет и за спиною языком не цокает восхищенно.

Тумаша княжич у Дедяты в дружину просил-таки, отпусти, мол, сделай милость, хоть Бус и предупреждал, что ничего из того не получится. Дедята от гордости раздулся, важный сидел и все усы себе рукою гладил. Тумаша, однако, не отдал, сказал, что держит-де себе за восприемника в роду. А княжич, за то, что вырастил Дедята племянника таким молодцем, возгласил ему здравицу, и весь стол ту здравицу пил стоя, и волхвы тоже пили. Потом княжич повелел считать Дедяту не в дани, а в потуге, и от такой чести вся окрестная старши́на пришли в полное изумление, рты пораскрывали. И не в том дело, что потуг меньше дани, ничего он не меньше, а в том дело, что потужный муж не данный мужик, он человек самостоятельный. И на пирах его место в совете за верхним столом, и судить его может лишь княжий тиун, и обидеть его – князю-батюшке обиду нанести, и на вече его слово среди старши́ны. Да только ли в этом дело? За Дедятою вверх весь род тянется.

Бабушка отрезала от каравая кус хлеба, намазала сверху коровьим маслом. Предложила Леле, но Леля отмахнулась, до того ли, да и руки заняты, работа. Дел еще сколько? А есть сейчас бестолку, не ко времени, охотку только отобьешь, ни пользы, ни смысла и, вообще, ни к чему. А Ждан – ну, ни смех ли? – пыжится, пыжится, а сам похож на брата, как цыпленок на петуха: ручки-ножки тоненьки, носик остренький, голосом пискляв. Такому, скажем, на Оку идти за сторожей, испугается, заплачет: "Ой-ёй-ёй, боюсь!" А если и не заплачет, куда ему, и хилый, и маленький, и дурак, а Тумаш добрый молодец красивый и сильный. Бабушка ела хлеб и нахваливала Лелю, хочешь-не-хочешь, а услышишь: рукодельница ты моя, златорукая, да и хлеб, мол, у тебя небывалый, да и масло-де неслыханное, да и князь такого в тереме своем златоверхом не едал, а после прервала вдруг свои восхваления, ткнула в Лелю пальцем и сказала:

– Замри!

Леля тянулась с миской к полке, руки вверху на отлете, сама на цыпочках, попробуй-ка замереть, когда так стоишь. Но замерла. Что делать. Кто замирать не умеет, никогда тому людям глаз не отвести, не бывать тому невидимкою.

Бабушка глядела на Лелю весело: подловила, мол, за уши длинные лестелюбивые развешенные, и было это особенно обидно, не слушала Леля вовсе те похвалы неумеренные, мысли имела совсем другие, свои, и вообще посторонние. А хлеб и вправду хороший, и масло хорошее, так что нечего.

Стояла Леля из последних сил, лицо кровью налилось, руки вот-вот отвалятся, но стояла, не дрогнула, замертво скорее упадет, чем пошевелится.

– Отомри, – сжалилась бабушка.

Леля опустилась на лавку, с натугой перевела дух.

– Ну и что? – сказала бабушка осудительно. – Чужие шли. Враги.

– Не увидели, – выдавила Леля чужим голосом. – Мимо прошли.

– Не увидели? – обличала бабушка. – А на что ты сейчас годная? Воздух ртом ловить и руками-ногами трястись? Ты отмереть должна такая, чтобы ножом в спину насмерть ткнуть. Стрелу послать через реку беспромашно. Каждое твое движение должно быть ловкое, ладное, чтобы посередине того движения замерев, стоять без усталости хоть бы и весь трехсветный день, чтобы варяги, в упор смотря, тебя не видели.

– Ничего-ничего, – мстительно сказала уязвленная в самое сердце Леля, – я тебя тоже когда-нибудь подловлю.

– Это навряд, – уронила бабушка насмешливо. – Не бывать тому, нерадива ты в учебе. Много проку бы от меня было при варяжьем налете, будь я такая. Сдернула, помнится, бабушка меня с полатей сонную, лук мне в руки, а мама шипит: "Скорей, скорей!", а трубы сигнальные в колодце под полатями ревут: "Буль-буль-буль!" Выскочили мы из дому, а они, варяги, вот они, тут.

– Отчего же в других избах не слыхали сигналов колодезных?

– Устали, верно. Да и выпито было немало. Дни стояли вот так же осенние, только кончилась охота с перевесами на птицу перелетную, сети еще не успели снять. Так и остались те сети в лесах, снимать их стало некому. Идешь зимой по лесу, а они качаются меж деревьев, все обледенелые и в снегу. Да. Варяги уменье волховальное не игрой проверяли, смертью, сильные были, умелые, хитрые. Стрелы из себя вырезали каленым железом безжалостно, яд-то был медленный. И я ночью болиголов-траву искала на запах, а запах у нее какой? То-то. И корней лютика тоже надергала я, а бабушка варила зелье, торопилась, боялась опоздать, а мама сторожила варягов. Сорвались бы с места ночью, вышли бы в Оку, лови их тогда… Ну, что рот раскрыла? Муха влетит.

Леля слушала бабушку, как завороженная, а тут такие слова. Она, бабушка, всегда так, нечестно это, нехорошо. А бабушка продолжала с неумолимостью:

– Почему злое это бесиво ядовитое мы варили с лютиком?

– Потому что осень была, вот почему, – хмуро отвечала Леля. – И лютик был в самой поре.

– Где лютейший корень берут, на реке, болоте? – наседала бабушка.

– В Занарье, вот где, – сказала Леля и добавила язвительно, – а теперь ты станешь спрашивать, какой лютик брать, а после…

– Ну и какой? – открыто насмехалась бабушка.

– Шеломный, вот какой, – сердито сказала Леля и надулась. Потвора, надутостью внучки нимало не смутясь, ехидничала:

– Вона как, шеломный, стало быть! Ай-да умница, ай-да знахарка, ай-да ведьма, прям-таки колдунья настоящая, впору требы творить. А если бесиво должно врага твоего в срок назначенный погубить? Пороть тебя некому, неуку.

Леля так возмутилась, что даже вскочила на ноги.

– Неука? Я, по-твоему, неука? Ты меня нарочно сбиваешь, путаешь, да ничего не выйдет у тебя, потому что я знаю, да! Надобны сок болиголова, сушеный недозрелым мак, черемица или красавка, а корень того лютика шеломного я сперва выварю без кипения, вот так вот. Без лютика, если хочешь знать, такую отраву и не сварить. Не яд будет, а одни слезы. И варится бесиво на взваре из Перелет-травы так…

– Ты лучше скажи, на что отравленный жалуется?

– То-то и оно, что ни на что. Если правильно сварить, сам не заметит, как помрет. А вот если сунуть в бесиво лютик шишечный, или, скажем, шеломный не выварить, станет отравленный вроде пьяного, на ногах не сможет стоять и, опять же, слезы…

– Ну-ну. Ладно. А чем то отравление лечится?

– Чем травится, тем и лечится. А ты меня дразнишь. Нарочно дразнишь, чтобы злилась я, и от той моей злости ты веселишься, будто я чужая тебе. Не любишь ты меня.

Потвора засмеялась с грустной нежностью, сгребла внучку руками и притиснула к себе, как та ни сопротивлялась.

– Не злю я тебя, глупенькая. А дразнить – да, верно, дразню. А ты не поддавайся и на лесть не ловись. Привыкай. Вырастешь, поймешь, для чего бабка твоя старая это делала. А люблю я тебя очень, кого же мне любить, кроме тебя, себя не за что, а тебя и просто так любится.

Леля перестала вырываться, громко шмыгнула носом и затихла у бабушки подмышкой.

– А лютик и впрямь пора собирать. Нужный корешок. Во многих волховальных делах цены ему нет. Вот День Рожаниц отпразднуем, Купалу с Ярилою утопим, Осенины проводим и пойдем-себе. Что молчишь? Слышишь меня, или нет? А ну-ка скажи мне, как варить…

3

К рассвету Бобровая Лужа была уже позади. Шел Облакогонитель напрямик даже и по гиблым местам, шел сторожко: не провалиться бы в какую трясину. Откладывать дела на потом обыкновения он не имел, время для тайных разговоров наиподходящее, самый разгар охоты с перевесами, глаз досужих нет, нет и длинных ушей.

Птица тянула на юг стаями преогромными, было ее в этом году без счету. Все селища, выселки и деревушки стояли пусты, даже в самом Серпейском граде кроме сторожи никого не осталось, ушли на лов, а сторожа – ее дело такое, мало ли что, птицу на ее долю и роды наловят. Где какому роду-племени вешать свои перевесы оговорено было заранее и условлено, и поставлены в нужных местах заметные знаки. Так что ежели кому надо для какого дела кого отыскать, сыщешь без труда, держи лишь глаза раскрытыми и на ходу не спи.

Начинать следовало с Бажана, потому и держал путь Бобич к дальним озерам, потому и вышел ни свет, ни заря. А начинать с него следовало вовсе не потому, что стал он со смерти Радимира старого вечевым старцем. Дело закручивалось похитрей.

Во время оно, когда был Бажан молодым, жена его, что ни год, рожала девочку. И дары Бажан Рожаницам подносил, и жену любимую, бывало, принимался поколачивать, ничто не помогало. Взял за себя еще одну жену, и с нею та же история. А уж когда состарился, поседел, когда на женщин и смотреть-то почти перестал и вовсе отчаялся, родила вдруг старая любимая жена сына, и в том долгожданном сыне он, Бажан, не чает души. Конечно, с одной стороны, он вечевой старец и хранитель заветов, но с другой-то, с другой…

По родовому закону в восприемниках у него числился младший брат Дружина. Сам Бажан суровенек, натерпелся от него Дружина всякого за долгую жизнь. Вот и следовало подбросить вечевому в голову коварную мыслишку: а ну-как примется младший братец, буде перейдет к нему родовая власть, вымещать зло на несчастной горькой сиротинушке Божедаре, сыночке Бажановом единственном. А предлог для встречи есть прекрасный и самонужный, пришел Облакогонитель к старцу вечевому, сам пришел, не чинясь, дабы быть им заодно в великом и важном деле проводов Осенин. Чтобы День Рожаниц ни в коем бы разе соборно не праздновать, Велесу тяжкой обиды не наносить. Приказать это надо настрого, чтобы не как о прошлом годе, кто-то послушался, а кто-то и нет. Пусть тот день бабы сами празднуют, благо есть у них тайные обряды в обычае.

Меж дерев проблеснуло синевою. Вот и озеро. Осторожненько, чтобы шуму какого не поднять, да нечаянно в воду не плюхнуться, Бобич спустился к воде. Вода в озере была неподвижная, темная и холодная даже на вид. Вплотную к воде приступали огромные сосны, от тени тех сосен она казалась еще темней. Птицы на озере было великое множество, а где же ловцы? Бобич вгляделся.

Да, ловцы были тут, на озере, опытные ловцы, и работали они отменно. Молодые парни с подростками потихоньку отжимали птицу со всего озера в узкий его конец, к протоке, где угадывался между теми высоченными соснами просвет.

Времени, как прикинул Бобич, было предостаточно. Пока не отожмут Бажановы загонщики птицу вон до того островка, на крыло ее ставить не будут, иначе наберет высоту над озером, и поминай ее, как звали. Ну а от островка деваться ей будет некуда, назад стае не развернуться, вбок сосны не пустят, путь у нее один, над протокой, и тот путь, дело ясное, перевешен сетями. Матерая птица, может, еще и уйдет, а уж молодняку быть в сетях непременно. Вот тогда и начнется у Бажановых самая работа, и пока та работа не наладится, как ей следует идти, Бажан с ним, с Бобичем разговаривать не станет. Охота с перевесами есть дело такое, это не для брюхо набить уткою с яблоками или гусем с кашей, это для наиважного зимнего припаса.

Сам Бажан был, надо думать, у перевесов. Бобич выбрался наверх и зашагал в обход озера к протоке, по въевшейся в плоть и кровь скверной привычке ушаривая взглядом в кустах рыжую лисью шкуру.

Оно конечно, проклятая ведьма никак о его замыслах знать не могла, тем более, что все нужные заклятия были им загодя произнесены и жертвы принесены всем, кому полагалось. Но не шел никак из ума этот самый Род вселенский единительный. Он, Бобич дело понимал так, что у небожителей тоже не все меж собою шло гладко. Одни боги слабели и хирели, другие силы набирали могучие. Взять ту же Макошь… ладно, ладно, пусть Мокошь. Конечно, она матерь божия, воды и жизни, и все такое, но что с того? В семье ведь как, пока детки маленькие – одно, а вырастут, извини-подвинься, пора сыночку старшему дела вершить. И сейчас пришло время Перуново, потому как встреч силы не попрешь: молнией тя по башке – и всего делов. А уж коли ты человечишко, коли не можешь жить своим лишь вольным самомышлением, коли вынужден ты лебезить и прислуживаться, так уж, по крайней мере, наисильному. И на небе, и на земле. Что до лис, то лис вокруг и без оборотней хватает, но это все с одной стороны, а с другой… с другой навстречу шла Потвора.

Шагала болотная ведьма неторопливо, глядела насмешливо, и было на мерзкой ее харе выражение, что все она знает, и не то, что мысли Облакогонителевы, но и землю под ним видит насквозь на три сажени. Ну и как такое можно было стерпеть? Одни в лесу, стесняться некого.

Потвора подошла вплотную. Бобич отвесил ей блудливый поклон и сказал со всею возможной язвительностью:

– Здравствуй, свет-Потворушка, каргушенька ты моя, подколодненькая, лисанька мерзопакостная вонючая густопсовая, пням замшелым ненадобная.

– И ты, уж пожалуйста, здрав будь, – ответила Потвора весело, – чтобы умного кого в твое место не прислали бы.

– Что тебе на печи не лежится не воняется? Куда путь держишь, поганенькая?

– Как всегда. Ты туда, а я уж и оттуда.

– А что ж ты, сучка ты лисья драная облезлая, вынюхиваешь тут высматриваешь?

– Как лисе и положено, мышкую. Грызунов мелких ловлю и давлю.

Потвора оскалила два ряда крепчайших и белейших зубов, лязгнула ими прямо перед Бобичевым носом так, что даже отшатнулся Облакогонитель в невольном испуге. Все слова язвительные у него из головы будто вымело. А Потвора засмеялась снисходительно и сказала:

– Не ходи к Бажану. Не выгорит твое дело, не позорься. Ну, какой ты волхв? Тебе бы шкурами облезлыми торговать. Там был бы на месте.

И пошла-себе, не оглядываясь. И скрылась в кустах. А Бобич, опомнившись, долго еще орал ей вслед и привизгивал, и плевался в бессилии:

– Тебе ли входить в рассуждения, ты, баба, ты, скотина, ты, карга гнусная непотребная, лиса драная, не вместно-о-о!

В довершение всего, Бажана у перевесов не случилось. Заправлял всеми делами Дружина, справлялся, надо сказать, неплохо, стаю перехватили чуть ли не всю. Облакогонитель отозвал в сторонку Божедара, и вышло, что верх опять оказался за нею, за болотной кикиморой. Опередила и нос утерла. И пока он, Бобич с поганкою на озере препирался, Бажановы посланцы собирали всю старши́ну в Серпейский град на большой собор для совета.

Оказалось, не успели еще Бажановы развесить перевесы, как появилась на озере Потвора и во всеуслышанье заявила, что было ей от Рожаниц великое знамение.

Вокруг проклятой ведьмы собрался народ, и слушали ее, каргу, раскрыв рты.

– Смотрит на нас, – рассказывал Божедар, – и говорит, что-де если не будет волость Дня Рожаниц отмечать по стародавним обычаям всесоборно, наложат богини на окрестный люд великое наказание. Станут-де все бабы рожать только девок. А она, Потвора, в этом деле ни при чем, ее дело сказать, а вы-де поступайте, как знаете.

Был Божедар напуган до крайности, в лицо Бобичу заглядывал искательно: скажи, мол, сделай милость, правда ли? А что ему сказать? Кто это, кроме мерзавки Потворы, знает?

– И еще сказала, – закатывал в ужасе Божедар свои маленькие поросячьи глазки, – что поля родить зерно не будут, а скот приплода не принесет. В прошлом-де году умолила она всеблагую матушку-заступницу, а ныне не берется, потому что обиды Рожаницам множатся, и одуматься люд честной не желает. А если надеется кто на Велеса, то Велес, слов нет, великий бог, но при родах не помощник, мало ли поумирало родами и женщин, и скота? Вот и погнал отец гонцов за всею старши́ною, и за тобою тоже послал, чтобы тебе на том большом совете быть бы непременно.

Бобич в бессилии плюхнулся на пень. Вот и приноси жертвы силе и власти. Полагайся на них, на небожителей. Молнией по башке… Стоит, кикимора болотная, одна против всех, и попробуй наступи ей сапогом на шею! В чем же сила силы, если взять жизнь она, сила, в силах, а даровать не в силах? Что есть власть, если над смертным телом подвластного она властна, а над душою его бессмертною – нет? А время шло. По солнышку судя, было уже заполдень, устал он до ломоты в костях, язык впору высунуть по-собачьи. Но идти было надо, и бороться, и насмерть стоять, сдаваться на милость подколодной гадины он, Бобич, не собирается.

4

Под вечер пришел муром. Хворый. Аж из-за Пахры-реки пришел с надеждой на здоровье. Потвора была сама не своя, извелась, вестей из града Серпейского все не было и не было, даже Дедята не пришел. Оно, конечно, лестно, что считают тебя всеведущей, но знать-то надо, или как? Однако раз уж пришел к тебе хворый за помощью, разве можно его без той помощи оставить?

Пока Потвора выясняла, кто таков, да чей родич, да в каком колене, оказалось, что Дедятин свояк и хороший человек, Леля подтащила, приказа не дожидаючись, к устью печки лавку. Вечера холодные, как больного во дворе принимать? Дома, однако же, было темно. Леля обставила лавку со всех сторон поставцами с лучинами: глаза у бабушки старые, не ломать же их в темноте. Под огонь из опасения пожара подсунула она деревянные корытца с водой – пускай угольки от лучин сгорающих в те корытца падают, а не на пол – и позвала бабушку с муромом. Заходите, мол.

Звали мурома Зушей, говорил он по-славянски чисто и правильно, не только жена, но, как оказалось, и мать его была здешняя, из Заборья.

–Ты что припозднился? – пеняла Потвора и качала головою укоризненно. – Как я тебя сейчас смотреть буду? Темно.

– Что было делать? – оправдывался Зуша. – Утром зашел, так ведь не было тебя. А после пришли Бажановы гонцы к Дедяте, стали звать в град на собор для совета, и меня тоже стали звать. Ты, говорят, в роду своем старейшина, расскажи, говорят, как Осенины провожаете, хоть обычаи-де ваши не вполне как у нас, но похожи, однако.

– И что ты присоветовал? – спросила Потвора настороженно.

– Как это что? – удивился Зуша, устраиваясь на лавке с кряхтением. – Волю взяли старинные обычаи рушить. Ишь, сопляки мокроносые, устроили повсюду разврат и беззаконие. Уж и из рода изгнание ничего для них не значит, выродки изгойные ходят в старших волхвах. Раньше бы камнями закидали, плетьми бы гнали до самых до границ родовых земель.

Леля смотрела на мурома во все глаза и речи его слушала, как сладчайшую свирель. Вот только удивлялась, что ж бабушка не спросит, на чем собор порешил? Бабушка, однако, вопросов не задавала, а Зуша говорил о чем угодно, только не о самом главном, так шилом бы его и ткнула.

– Что за хворь тебя одолела, милый? – спрашивала Потвора,– Ну-кося, подвигайся к огню, а то видать мне тебя плохо.

– Уставать стал, – сказал Зуша сокрушенно. – Задыхаться. Воздуху не хватает мне.

– Грудь болит?

– Болит, – подтвердил Зуша. – Опояской. И в спине будто шпынь засел. За грудиной давит и подмышкой. А еще рука болит левая. И бок.

Потвора велела ему раскрыть рот, заглянула в горло. Леля сопела ей в затылок, тоже тянулась заглянуть из-за плеча.

– Свет застишь, – сказала ей Потвора. – И так ничего не видать.

Леля отодвинулась. Зуша сидел на лавке смирно, послушно вертел головой куда прикажут. Вздыхал. Потвора оттянула ему веко, долго всматривалась в глаз. Потом поморгала, потерла глаза руками и сказала Леле:

– А ну-тко, погляди ты. Глаза у меня слезятся. Не вижу.

Леля подсела к Зуше, ухватила рукой за затылок, повернула к свету, аж в шее хрустнуло.

– Голову нагни, – сказала она строго. – И не моргай. Что увижу, коли будешь глазами хлопать?

Зуша заерзал на скамейке, устраиваясь, как велено. Леля долго рассматривала у него один глаз, потом другой, щупала шею, руки, заставляла плевать в черепок. Потвора следила за внучкой внимательно, но не вмешивалась.

– Скидавай рубаху и ложись на лавку на живот, велела Леля. Потвора одобрительно покивала головой, а затурканный Зуша сказал с почтительной робостью в голосе:

– Ишь, внучка у тебя, вся в бабку колдунья.

– Не разговаривай, мешаешь, – сердито перебила Леля. Зуша послушно умолк, улегся на лавку ничком, уткнул лицо в тяжелые натруженные руки.

Леля тихонько скользила по его спине подушечками пальцев, надавливала то тут, то там, и спрашивала:

– Болит? А тут?

– Баба, – сказала она, повернувшись к Потворе, – навьев в нем видимо-невидимо, свирепые навьи, сильные. Спину ему заморозили, хоть ножом режь, и дышать ему не дают. Хочу войти в него, а они шибаются и не пускают.

– Где шибаются? – спросила Потвора с оживлением.

– Вот тут на лопатке.

– Тут у меня шпынь и засел. В этом самом месте, – глухо пробормотал Зуша в сложенные руки.

– Мало ли, что шибаются, – сказала Потвора. – Где ущупаешь у него из под кожи будто бы занозами ширяется колючими, которые занозы есть когти навьев, там ты встреч тех когтей коли ногтями. А где тело заморожено, где шибается или где рыхлый колючий жар, там сами навьи засели, там ты тело тереби и мни и ломай, гони навьев безжалостно. Войди в него, почувствуй, как себя, овладей его телом и душою, и пустятся тогда навьи наутек. Вот и спина у хворого разморозится, оживеет, и станет ему, хворому легко и хорошо. А коли добавишь к душевной той одержимости нужное снадобье, то и Мар, хозяек навьевых из него выкинешь, вылечишь хорошего человека.

– Я ж тебе говорю, что хочу в него войти, а навьи меня вышибают и саму за сердце хватают.

Потвора встревожилась, отстранила внучку, занялась хворым сама. Когда Леля потянулась к больному снова, шлепнула ее порукам.

– Что лупишься? – обиделась Леля. – Не везде же те навьи шибаются. Я тебе помогать, а ты меня по рукам. Дай я ему воздух пущу. Видишь, дышать не может.

– Потом, потом, – сказала Потвора сквозь стиснутые зубы. Глаза ее были плотно зажмурены, на лице застыло выражение болезненной сосредоточенности. Леля замерла, глядя на бабушку во все глаза.

Сколько раз видела она это чудо вхождения бабушки в другого человека, сама владела этим искусством изрядно, но было в бабушкиной работе что-то завораживающе прекрасное, колдовское, нечеловеческое поразительное мастерство, подделать которое нельзя, невозможно. "Обман в нашем деле всегда виден, – говаривала бабушка, заставляя Лелю постигать трудную науку одержимости. – Если ты вошла в человека, если боль его и самую жизнь держишь в своих руках, даже лицом с ним схожей становишься". И в самом деле. Вот сейчас хотя бы. Попробуй, найди людей меньше меж собою схожих, чем Зуша этот самый и бабушка, а поди ж ты, даже страшно, на глазах твоих будто смывается ее родимый облик, все явственнее проступает сквозь него костистое Зушино лошадиное лицо.

– Мни, – громко сказала бабушка. – Под ребрами справа к пояснице и в подвздошьи.

– Что? – всполошилась Леля, растерявши от неожиданности все свои мысли.

– Воздух ему запусти, – сказала бабушка, не открывая глаз, – ему и на самом деле дышать нечем.

Леля торопливо придвинулась и вцепилась железными пальцами в дряблое Зушино тело.

Какое-то время мяли и кололи мужика в четыре руки. Иной раз так ухватывали или впивались ногтем, что не мог, бедняга, сдержать крика, выгибался дугой, извивался червяком на крючке. Сам за собою такой гибкости давно уж и не подозревал. Иной раз принимался просить:

– Стойте, бабы, дайте дух перевести.

Однако за этим следовало суровое Лелино:

– Потерпишь.

Потвора же добавляла неизменно:

– Ничего, милый, ничего, так надо, ты уж как-нибудь.

Наконец, отпустили мужика. Усадили. Велели одеться тепло и напоили каким-то отваром. Зуша повел плечами, глубоко вздохнул и сказал радостно:

– И вправду великая ты волшева, Потвора, и молва о тебе идет по земле не зря. Вылечили вы меня, и боли никакой у меня нет, и дышу я свободно.

– Мы тебя не вылечили, – сказала Потвора. – Мы тебе просто облегчение сделали. Живи ты поближе, другое было бы дело, а так… Лечить тебя надо долго, навьи в тебе сильные.

– Это хазары, – сказал Зуша убежденно. – Ай-яй-яй! Вишь ты, набегала к нам ихняя ватага, и тех хазар мы ночью взяли в ножи.

– Закопать надо было, – сказала Леля хмуро. – Истлели бы в земле, не стали бы жестокими навьями, не мучили бы ни тебя, ни других.

Зуша не рассердился, не обиделся, вроде бы даже стал оправдываться.

– Резали ночью, спали они на привале. Ну и расползлись раненные, попрятались, найди их в темноте! Поумирали, вот тебе и навьи. Конечно, мстят теперь всем живым без разбору, что не сожгли, на небо вместе с дымом души не отправили.

Потвора стала объяснять Зуше, что и как теперь ему надобно делать и пить, а сердиться или даже просто волноваться, чтобы ни-ни.

– На соборы теперь не ходи, посылай восприемника, – втолковывала она, значительно качая пальцем перед Зушиным носом. Вон какой пришел распаленный, хоть сковороду на тебя ставь и яичницу жарь. Цапнут навьи за сердце, и все, и поминай как звали хорошего человека.

– Что ж ты, все-таки, с обрядами будешь делать, а, Потвора? – спросил Зуша и виновато улыбнулся, будто прощения просил за суетное свое любопытство.

– Попросят, как следует, может, и отслужу, – сказала Потвора равнодушно. – А проучить, однако, следовало бы.

– Не сердись, – сказал Зуша поспешно. – Ты колдунья, волшева, ты мудрая и всеведущая, а они… обыкновенные люди. Страшно им.

Зуша ушел. Леля шмыгала по дому возбужденная, губы поджала, грохот учинила поставцами и корытцами такой, что подсеку лесную под новую пашню тише рубят. Потвора глядела на внучку посмеиваясь.

– Как догадалась-то? – не выдержала Леля. – Молчишь. Сказать не хочешь.

– Ты не спрашиваешь, я и думаю: сама-де поняла.

– Врешь ты все. Я тебя насквозь вижу.

– Эх ты, волхва, – засмеялась Потвора. – Вспомни, как Зуша на мой вопрос про собор отвечал.

– Обыкновенно отвечал. Правильно.

– Ругал кого?

– Бобича ругал, а то кого же.

– И как ругал?

– Сопляком мокроносым честил и изгоем. Надсмеивался. – Леля скривила губы, пожала плечами.

– То-то, что надсмеивался. Окажись Бобичев верх, так ли он ругался бы?

Леля радостно завизжала, бросилась бабушке на шею.

– Ну вот, теперь вижу, что поняла, – сказала Потвора с притворной ворчливостью. – В нашем деле над каждым словом думать надо, если, конечно, есть чем.

Леля слова обидные пропустила мимо ушей, терлась умильно головою о бабушкино плечо, приговаривала:

– Бабушка, бабулечка…

Потвора насупилась.

– Что еще у тебя? Хватит тереться, чай не кошка. Опять вопросы смущальные?

Леля присела на кончик лавки. На бабушку она теперь не глядела, а глядела она на плясавший в печке огонь.

– Вопросы, – сказала сокрушенно.

Потвора молчала. Леля искоса глянула на бабушку и снова уставилась на огонь.

– И что молчишь? – сказала Потвора раздраженно. – Выкладывай свои вопросы.

– Я про навьев, баба. Своих мертвецов на кострах жжем, чтобы души их на небе с небожителями и пращурами пировали бы и прохлаждались. А чужих? Их, поди, тоже свои пращуры дожидаются?

– Вона, – удивилась Потвора. – С какой стати их жечь, врагов то? Пусть в земле тлеют, а души ихние пусть Семарглов кормят, росткам землю рыхлят, пребывают в хлопотах о воде для корней и в ином всяком у Переплута вечном холопстве… ты давай не крути, это ли для тебя вопрос, ты давай свой смущальный спрашивай.

– Ну, хорошо. А вот если не довелось сжечь хорошего человека, он тоже в навьи идет?

– Ты к чему это клонишь? – насторожилась Потвора.

– Не понимаю я, баба, – сказала Леля с отчаянием. – Как может быть, чтобы хороший – и в навьи? Вот, к примеру, уйди я в лес, хоть бы и по грибы, а меня в незнаемом месте деревом и задави. В краде огненной меня не сожгут и на погосте родовом рядом с пращурами не упокоят. И получится навья. Что же, приду тебе вредить?

Потвора тяжко задумалась.

– Не ты придешь, навья.

– Но навья эта – моя душа. А как же любовь? Выходит, не душа любит, тело, коли вместе с ним любовь истлевает?

– Я думаю так, сказала Потвора с осторожностью, – пращуры и навьи, это уже не… как бы сказать… ну вот ползет по дереву гусеница безобразный червяк. А потом из нее получается наикрасивая бабочка. Скажи, знает ли бабочка, с каким другим червяком-гусеницей она во время оно дружбу водила?

– Это очень грустно, – сказала Леля и шмыгнула носом. – Выходит, матушка забыла про нас с тобой?

– Тьфу ты, – рассердилась Потвора, – она что же, по-твоему, бабочка, или как? Я тебе к примеру говорю.

Леля подумала, нерешительно кивнула головой.

– Ладно, вроде бы, поняла я. А еще спросить можно? Про другое?

Потвора, скрывая облегчение, великодушно махнула рукой. Леля радостно поерзала на лавке, устраиваясь поудобнее, подперла щеку кулачком.

– А скажи-ка ты мне, бабуля, вот что. Над твердью над небесною плещутся хляби водные, тяжелые. Что же та твердь на землю не упадет?

– В кощунах говорится, что есть среди земли огромное до неба дерево. Оно и держит свод небесный.

– Так то же Дерево Жизни, – сказала Леля разочарованно. – Оно для листочков, для жизни человеческой. Оторвется листочек – кто-то умер, вылез изпочки новый – народился.

– Правильно, – согласилась Потвора. – Для листочков. Но и небо держать тоже.

– Ты мне вот еще про что объясни, – сказала Леля осторожнно. – Как на небе пращуры охотятся, как с богами небожителями прохлаждаются, если там хляби?

– Ну не везде же. Есть и сухие места.

– А откуда возьмется дождь под сухими местами, если для дождя хляби небесные разверзаются?

– Он под сухими местами и не идет. Слыхала ведь, есть на земле пустыни гиблые безводные?

– В чужедальних тридевятых странах?

– Да, – согласилась Потвора.

– Но там свои боги, чужеземные, разве они к себе наших пращуров прохлаждаться пустят?

– Совсем ты меня своими вопросами замучила, – рассердилась Потвора. – Погоди, вот помру, к тебе во сне явлюсь и все до тонкости расскажу. Знаешь, чем взрослый человек от ребенка отличается?

– Знаю, – хмуро сказала Леля. – Вопросов не задает.

– Ненужных, – уточнила Потвора. – И глупых. А твои, если и не глупые, то ответа на них мне все равно взять негде.

– Бабушка, – тихо сказала Леля, – а правда, Тумаш добрый молодец и красивый?

5

В колодце тяжко забулькало, забурлило. Потвора сказала, умудряясь ясно выговаривать даже и через повязку:

– Дрова везут, слышишь? Ну-кося, иди встречать.

Леля поднялась на колени, нависла над расстеленной холстиной, старательно отряхнулась, следя, чтобы очесы упали, куда следует. Потвора помогла внучке снять фартук и придирчиво смотрела, как она моет руки, раскутывает по самые глаза завязанное лицо и снова моет руки, меняет воду, моет лицо и вытирается Ящеровым кощным полотенцем. Внучка все делала как надо, но Потвора не удержалась и сказала:

– Не торопись, поспеешь.

– А я тороплюсь? – вскинулась Леля. – Что это ты на меня?

– Да нет, я так. Дело делаем опасное, вот почему.

– Я не знаю? Глупая я? – Леля крутанула подолом независимо и вышла за дверь.

Потвора хотела ей крикнуть, чтобы шла к Мешалке-ручью, гудели-де трубы овражные, но махнула рукой и рассмеялась. Что это она, в самом деле, лишнее это, пора привыкать, подросла внучка.

Потвора прибралась, вымыла пол, обмылки вылила от дому подальше, в ручей, дела эти кончать надо было до подъезда дровосеков, дел было много, и дела все опасные, и потому тщательные.

Хоть и медленно поспешала волхва, а успела-таки встретить обоз при въезде на капище, чтобы путь указать к дровосечищу. Но было это опять делом лишним: переднею волокушею правил Тумаш, а рядом с ним весело шагала Леля. Лицо у Лели раскраснелось, глаза блестели, и тех глаз она не сводила с Тумаша, так и есть, взрослеет внучка, взрослеет.

Тумаш бросил вожжи Радуше, подошел к Потворе, поклонился степенно и сказал, краснея лицом, что направила-де старши́на родовая во главе дровосечной ватаги его, Тумаша, честь ему оказавши по дяде. Что привез он ей, великой волхве, дрова по разумению своему, пусть-де посмотрит, годны ли ей, великой волхве, те дровишки.

Дрова были отменные, березовые, и в огне те дрова легки, и в топке жарки. На взгляд, саженей с десять, не меньше. Не только Тумаш, все ватажные следили, дыханье затаив, как шла Потвора неспешно вдоль волокуш.

Потвора сказала:

– Хороши дрова, благодарствую.

Ватажные заулыбались, загалдели. Леля, засчастливясь лицом, кинулась бабушке на шею, а Тумаш, с облегчением крутя ус, уже пятился перед обозом, показывал, куда заворачивать волокуши. Парни, девицы с гомоном тащили топоры, колотушки дровокольные вязовые, рубленные клином дубовые шпыни. Ватага распалась на малые ватажки, в каждой оказался свой заводила. Девицы повели лошадей к коновязи. Парни быстро растащили бревна на равные кучи, прилаживались, чтобы способнее взяться за дело. Заводилы, да и прочие тоже, ревниво поглядывали друг на друга. Отставать не хотелось никому.

От других ватажек уже доносился стук топоров, буханье дровоколок, а Тумаш со своими все вертел бревна, прилаживая их комлями в подвес на припасенных подкладных бревнышках. Леля раздумывала, как бы устроить так, чтобы прибиться к этой ватажке, уж очень хотелось, но тут подошли Рада с Малушею, охнуть не успела, все клинья тут же и разобрали. Леля казнилась, упустила случай, надо бы схватить какой вовремя.

Парни разложили бревна ровным рядом, одно в двух шагах от другого. Тумаш шагнул через первое, чтобы оказался комель меж ногами, поплевал на руки, ухватил за длинную рукоять топор и весело подмигнул Леле.

– Ну, что, начали?

С хрустом врубился колун в березовый комель, на пол-лезвия врезался в древесную мякоть. Парни принялись дружно колотить колотушками, вколачивать колун в бревно. Рада подсунулась со шпынем, парни колотили теперь по нему, в дереве обозначилась длинная трещина, чем глубже забивался шпынь, тем шире расходилась та трещина, отделяя от ствола плаху.

Тумаш высвобождал колун, прицеливался, намечая место следующего удара. Бревно щепилось, плахи топорщились меж клиньями, как ложки в пальцах умелого плясуна на развеселой братчине. Работала ватажка дружно, смотреть на них было одно удовольствие, Леля и смотрела, завидуя Раде с Малушею. Вон как перешучиваются они с парнями, и все цепляются к Тумашу. И Радка цепляется, и Малуша эта самая цепляется тоже.

В первое бревно вогнали пяток шпыней, и парни с девушками погнали те шпыни по дереву.

– Живее, живее, – погонял Тумаш. – Вон, соседи уж вторую колоду колют.

– А сам чего ждешь? – вопила развеселая Малуша. – Или никогда никаким-таким колодам два раза подряд шпыня не вставлял? Умаялся с первого раза, и дух из тебя вон?

Друзья хохотали, держась за животы, за бока, и от того хохота складывались пополам. Тумаш шагнул спиною вперед ко второму бревну, шагнул не глядя, повернулся резко и замер, будто споткнувшись: сделай он еще хоть полшажочка, сбил бы Лелю с ног, как бита городошная.

Увидав его перед собою так близко, вскрикнула Леля от неожиданности, зажала рот обеими руками, а он засмеялся, что-де ты, птичка-синичка, крошка хлебная, перед пастью волчьей прыгаешь? Вот-де съем тебя!

Схватил Тумаш Лелю за бока, вскинул к самому лицу, щелкнул зубами и отставил в сторону, чтобы пройти не мешала. Шагнул, да и замешкался вдруг, остановился, обернулся и оглядел Лелю с ног до головы странным до жути взглядом. Сердце у Лели бухнуло и провалилось куда-то вниз, а рот как был зажат руками, так зажатым и остался

– Что, – сказала Малуша медленным голосом, – рассмотрел крошечку хлебную?

– Леля! – кричала бабушка, и, очнувшись, помчалась Леля на бабушкин голос со всех ног, что это она, в самом деле, пялит глаза на чужую работу, своей, что ли, нет? Кормить-поить дровосеков что ли не надо? Быстро бежала Леля, но услыхала, как злобно выговаривала Тумашу Радуша, что напугал-де ребенка до полусмерти, на что ответила Малуша с непонятностью:

– Ребенка? Ну-ну.

Бабушка Лелю не ругала. Поглядела пристально, да и погнала за медовухой, торопись, сказала, что ж ты, сказала, дровосеки голодные, поди, как волки. И от того слова опять бухнуло у Лели сердце.

Девицы таскали охапками дрова, складывали поленницу. Славную заложили: в пять поленьев шириной, длиной в три косых сажени. Парни бухали колунами и колотушками – треск стоял на все капище. Тумашова ватажка шла впереди. Рада с Малушею не успевали дрова таскать, закраснелись, дышали тяжело. Возле Тумаша с товарищами гора поленьев росла снежным комом.

А у Лели все валилось из рук, вид был растерянный, глаза шалые. Так и стояло перед нею странное Тумашово опасное лицо, так и виделся взгляд напряженный ощупывающий, а бока, где ожег ее ладонями, очень хотелось потереть руками.

Терла. Да толку-то?

Бабушка сновала в погреб, из погреба, перешучивалась с парнями, девицами, бестолковость Лелину безрукую вроде бы и не замечала. А Леля расколотила квасник в мелкие дребезги. И кувшин с медовухой разбила тоже, и что такое с бабушкой случилось, в толк взять не могла, разве сошло бы ей все это с рук в другой день?

Работа кончалась. Тумашова ватажка уже подбирала щепки, мела дровоколище. Леля сказала, отвернувши в сторону зардевшее лицо:

– Скамьи сбили бы. На улице вас посажу. Вон погода какая хорошая.

Тумаш, дурачась, зарычал на товарищей:

– А ну, шантрапа, шпыни ненадобные, слыхали, али что? Р-расселись, бездельники. Живо, делать по хозяйки-Лелиным словам! – потом потянулся, с треском вывернувши руки, крикнул Радуше: " Пошли к ручью умыться. Сольем друг другу", и поскользил вниз по косогору по хрусткой листве.

Леля смотрела им вслед, и хотелось ей, Леле, почему-то плакать. А Малуша положила руку на Лелино плечо и сказала все с той же непонятной злостью:

– Сейчас он там ей сольет. Ох, и сольет!

И истолковавши превратно Лелин недоумевающий взгляд, добавила:

– Я знаю, что говорю.

И пальцем для достоверности покачала. А после подсунулась к самому Лелиному уху и зашептала как равной, как принятой во взрослый девичий круг:

– Сейчас они там себе кустик облюбуют ракитовый, вот под тем кустиком он ей…

Голова у Лели шла кругом. Как, то есть, так? Причем куст ракитовый? Нету там никакой ракиты, ей ли, Леле, не знать?

– Тумаш! – орали парни. – Иди скорее, хватит прохлаждаться, есть охота!

– Идем, – послышалось снизу от ручья.

– Ну вот, – язвительно сказала Малуша, – замочить девку не дали, сухой оставили, лешаки голодные. Совести у них нет.

И подмигнула Леле.

6

Урожай собрали хороший, к зиме изготовились, что еще можно желать? Леса стояли багряные, дни были чудные, сухие, однако же бабье лето подошло к концу. Пришел канун Осенин. Сразу три праздника праздновались совокупно: День Рожаниц, именины Велеса Овинника и проводы Ярилы с Костромою.

Облакогонитель ходил туча-тучей, глазами сверкал ненавидяще, хранильников загонял до помрачения ума: приметы погодные были хуже некуда, погода портиться и не думала быть, а кто виноват? То-то и оно. До того дошло, что Радимир младший, главный союзник Бобичев во всем понизовье, сказал напрямик:

– Ты за погоду не трясись и на приметы наплюй. Раз уж Потворе обряды в честь Рожаниц вести, погода будет, тьфу на них, на приметы.

– Ну да, – ответил Бобич злобно, – держи карман. Она свой обряд проведет и тут же тучи наколдует. Мне время начинать, а дождик – вот он, здрасте вам, ждали вас согласно всем приметам.

Радимиру скривило лицо. Видно было, что висит у него на языке злой вопрос: – "Кто у нас тут Облакогонитель, кто владыка погодный, ты или Потвора?" Но не стал добивать градский воевода союзника. Напротив того, дал ему весьма дельный совет:

– Положенного времени не дожидайся. Кончила обряд Потвора, тут же начинай свой. Вот и не поспеет с дождичком ведьма болотная.

Облакогонитель воспрянул духом, уж больно хорош был совет. За погоду можно было и впрямь не беспокоиться, пусть о ней у Потворы голова болит. А утро великого дня вышло просто замечательное. Прохладно было, это да, что прохладно, то прохладно, но сухо, ясно, радостно.

На Красной горке все было уже приготовлено для жребийного гадания. Девушки накануне великого дня в тайном своем гулянии и гадании о женихах разукрасили старейшее в округе бабье дерево – березу лентами и бусами и всем-всем. Люд окрестный сходился спозаранку, дальний даже и с вечера, видимо-невидимо собралось народу на священное это по-зорище, даже старики такого собора не упомнят. Осенины для всей округи праздник свой, не только для вятичей. Да и то сказать, кто меж собою разберет голядь, славян или мерян с муромой? Породнились за многие годы, перемешались и кровью, и словами, и обычаем, разве что кто-нибудь волхвов волшевниками назовет, да коляду хороводом. И никому одних девок в роду иметь не хочется.

День Рожаниц есть праздник женский изначально. Оттого и повела его Потвора под женское под голосистое пение. Плыла Потвора лебедью белою вдоль хоровода женского певучего, выбирала себе помощниц. Хоть и знала Леля заранее, что сегодня ей бабушке помогать, за богиню быть одноименную, а волновалась: вдруг что-нибудь? Мало ли…

Потвора была во образе Мокоши, Рожаницы старшей, матери богов, воды и самой жизни. За Ладу красавицу, матерь человеческую, супругу Даждьбожию и любовь, выбрала она Раду. Ну а за Лелю, за обещание мужам подрастающим, за ласку и мать будущую, как и обещала, взяла в обряд внучку. Так и плыли друг за дружкой под слаженное под дивное пение голосистое от кола к самой середине Красной Горки, к пню вековому гадальному

Потвора дело делала привычное, мыслями была вся в образе, постороннего в голове не держала. Рада плыла, опустив очи долу, скромно, будто бы стесняясь несказанной своей красоты, так дивно расцветшей этой осенью. Леля раскраснелась лицом, была серьезна и старалась изо всех сил: шутка ли? Эвон, дело какое наиважное.

Лебедиными крылами взлетали рукава у Потвориной долгорукавки. С малым опозданием рассчитанным взмывали вверх руки Радуши. Следом плавно возносились Лелины. Три богини, три Рожаницы, три лебеди белые.

Вот и пень. Не мешкая, накинула на него Радуша белый льняной плат, вышитый Рожаницами и прочими женскими о́берегами. Леля подала с поклоном гадальные кости. Потвора громким голосом возгласила хвалу всеблагому Роду славянскому единому, женской ипостаси его Мокоши с Рожаницами и прочим всеблагим за неизменную их милость к сородникам своим земным. Руки ее, с зажатой в них чарочкой с гадальными костями, трепетали-тянулись вверх, к небу. Там же, вверху плескались ладони Радуши с Лелею, скользили вдоль Потвориных рук, сплетались меж собою, и вдруг отпрянули в стороны, а Потвора со словами: "Всеблагие боги-сородники, укажите волю-желание", резко опустила чашу на гадальный пень донцем кверху. Все вокруг в напряжении застыли, вот сейчас и объявится божественная воля.

Боги пожелали молодую корову нетельную, что было очень кстати, хранильники уже вели телушку сквозь расступившуюся толпу. Отборные куски от той телушки полагалось здесь же на Живом огне сжечь, волхвицам на том же огне поджарить печень, а остальное отложить для жертвенного пира, совместной с богами ритуальной трапезы, на коей они, всеблагие, присутствуют невидимо вместе с пращурами, всеми предками рода славянского от почивших твоих родителей до первых людей.

На Живой Огонь возложили тщательно отобранные Потворой куски жертвы. Рожаницы жертву приняли наиблагосклонно – дым жертвенный вздымался прямым и ровным столбом, почти что в сторону не отклоняясь. Волховальницы вкусили печень и поплыли вниз увлекая за собою женское коло. Вершина опустела.

У Облакогонителя все уже было подготовлено, обряд начался тут же, никто и опомниться не успел. Волхование предстояло важное, спросить надлежало владыку царства кощного Горыныча, чего желается ему от рода человеческого, какой награды ждет за встречу ласковую Ярилы с Костромою, кого желает себе на зиму в наложницы. Будет доволен Ящер наложницей – жертвою, родовичами поднесенною, отпустит по весне из царства своего мрачного весенних богов. Останется недоволен, так с того его недовольства и Весна-красна Купала не народится. Она, Купала, дочь Кощея и той самой жертвы-наложницы, так что и дураку ясно, чем больше полюбится Змею наложница, тем дружнее и краше будет весна, тем лучше лето и урожайнее осень. Вот так – то. Выплывает Купала-весна с бурными водами вешними брызгучими и ведет за собою Ярилу с Костромою. В память об том их великом плавании и великом же борении с потоками буйнотекучих вод проводятся по весне водные гуляния и игры во всем славянском мире. И себя обливают люди водою, и скотину, и дома свои, а уж коли пойдет на Купалий праздник дождь, от такой от доброй приметы все будто сходят с ума, прыгают под тем дождем и веселятся, и поют: "Дождик, дождик, пуще, будут травы гуще…" И все это водное гулянье в честь Весны-Купалы так и называется купанием.

Потвора с Лелей стояли теперь среди по-зорников, за обрядом следили ревниво, придирчиво. Чем дальше тот обряд заходил, тем больше расплывалось в довольной улыбке Лелино усталое лицо. Оно конечно, самой судить трудно, но уж больно невиден был Бобич собою, суетлив и голосом пискляв. Да и пение было не то, нет, не то. Думал Бобич выиграть, пустивши обряд свой сразу же следом за Потвориным, да лишь хуже сделал.

Бобич и сам чувствовал, что зря поспешил: погода ухудшаться и не думала быть, а обряд его против бабьего получался хлипок. Вот и раздувался Бобич спесивой важностью, вот и делал все как-то слишком, не возглашал, а взвопливал, и руками махал, будто мельница болгарская ветряными крыльями.

Леля придвинулась к бабушке и шепнула на ухо с коротким смешком:

– Не едать ему печеночки, окаянному, а лю-ю-юбит.

Бабушка глянула на Лелю, голову склонила озадаченно и вдруг просияла, будто от дорогого подарка.

Бобич торопился, срывался с крика на невнятное бормотанье. Слышно было плохо, видно и того хуже. Задние теснили передних, напирали, тянулись из-за спин, какое же это по-зорище, когда узреть-то как раз ничего и нельзя? Круг постепенно сжимался, дышали чуть ли не в затылок Облакогонителю. Волхвы растерялись, не знали, что делать, не гнать же всех вниз посреди обряда.

Бобич вопросил, человека желает Змей в жертву, или зверя. Вышло, что зверя. Какого зверя, дикого или домашнего? – вопросил Бобич и снова кинул кости. Вышло, что домашнего. Потвора ухитрилась встать прямо против Бобича, кривила насмешливо нос, как ни старался Облакогонитель на нее не глядеть, а все против воли упирался взглядом в рожу ее лисью нахальную.

Какого зверя домашнего? – вопросил Бобич и в третий раз кинул кости. Надлежало их кинуть так, чтобы выпало счастливое число на лошадь, кобылка молодая белая неезженая была Колдуном заготовлена загодя, но дрогнула у волхва рука. И вот, не иначе как с Потворина гнусного волхебства, вышла у него корова. Облакогонитель обмер, а Потвора мерзко ухмыльнулась, цыкнула зубом и полезла пальцем в рот, ногтем в зубах ковырять.

Кровь ударила в голову Бобичу. От ненависти дыхание перехватило и дикой болью скрутило затылок. Ах ты, гадина, скотина, лиса подколодная и драная змея, торжествуешь?! Не бывать тому! И подал он знак корову ту заклать, и печенку ее для себя на Живом огне поджарить. А когда схлынул гнев, когда стал он, наконец, понимать, что натворил, было уже поздно.

7

Вот тебе и именины Овинника. Праздновать надо, а волость вся в страхе и ужасе. Из ныне живущих никто и упомнить не мог, чтобы Кощею топили жертву мертвую. Даже после памятного хазарского нашествия, когда вся земля лежала в пожарищах, когда находники чуть кремль Дедославский не взяли и разгромили посад, когда в боях погибли все три сына княжеские, даже тогда потопили Змею в наложницы, по желанию его, девку хазаринку, пленницу случайную. Ну, ладно, корова, но для чего же мертвая? Умом, что ли, тронулся Облакогонитель Новопогостовый? По селам и весям рассказывали шепотом, что волхвица знаменитая Потвора бегом с Красной горки от того от дикого волхования бежала, руками за голову схватясь.

Обряды Осенин, однако же, надо было вести до конца.

Не только овины, все строения жилые и нежилые были ото всякого мусора со всем возможным тщанием метены-чищены, все сметение теперь жглось у ворот без остатка, и к тому костру молитвенно зазывались ближние навьи: обогрейтеся, запаситесь теплом на зиму долгую, не лезть бы вам к теплу тела человеческого, Чур-меня, Чур-меня. А чтобы были те навьи к людям добры, выставлялось им у костров всяческое угощение, со страху обильное сверх всякой меры, и оставлялись на ночь незатворенными жарко натопленные бани.

Однако как бы ни прошло гадание на Змея Горыныча, надо было дальше жить и загодя думать о будущем. Бабам на исходе Дня Рожаниц надлежало озаботиться об урожае будущем старательно.

С наступлением темноты остались мужики в домах одни, никто из них на улицу и глаз казать не смел, кроме сторожи, да и той стороже настрого было велено от чужих глаз бабий обряд оберегая, самим ни единым глазком на него бы не взглянуть под страхом смерти.

И в этом обряде Леля участвовала в первый раз. С тщанием, истово пела она с прочими девушками песни хороводные приличествующие, пока шили старухи на вершине Красной горки чучело Костромы, набивали колосьями необмолоченными.

Здесь же, наверху, наполнили зернами всех злаков произрастающих большую чашу беременную пузатую трехручную, и с пением направились на Последнее поле.

Велес есть бог скотний, а так же богатства собранного, в закрома и овины упрятанного. Здесь, на Последнем поле последние колосья не жали, заплетали их в снопик-косицу и оставляли Велесу на бородку. К тому снопику и направилось шествие. Поставили у снопа Кострому. У ног ее утвердили чашу, беременную урожаем будущим. Потом женщины отхлынули в стороны, образовали вокруг Костромы и бородки велесовой коло, внутри которого остались только Рожаницы названные: Потвора, Радуша и Леля.

С вечера еще было проверено, остались ли зерна в Велесовой бороде. Оказалось, что остались, как и следовало ожидать, погода стояла безветренная. Обряд же требовал колосьев осыпания.

Потвора на все четыре стороны кланялась матушке сырой земле, шептала заклинания молельные, просила у богов урожая. Когда же вздела она кверху руки, Радуша с Лелею ухватились за сноп-косицу. Женское коло сладкогласо восславило небожителей за дарованное богатство, взмолилось ветрам Стрибоговым, чтобы дули они нежно-ласково, принесли бы тучи могучие, навалили снега обильные, накопили бы воды вешние. В лад пению женщины качались, будто хлеба под ветром, а Рада с Лелею трясли последний сноп, вытрясали наземь зерна последние.

Вокруг сгущалась предрассветная мгла. Настало время невинным девицам обежать нагими поле последнее. Леля быстро сбросила с себя рубаху, смешалась со стайкою девушек, нашарила руками ладони подруг. От Велесовой бороды вокруг всего поля Последнего заскользили девушки, выкликая заветные слова, призывая изобилие на землю славянскую.

Обежав поле, девушки перецеловались друг с другом в знак прощения прежних обид и стали одеваться. Леля накинула на голову рубаху, торопливо просунула руки в рукава и вдруг захолодела… как так?.. что ж с Радою не целовалась она?.. Руки ее стали вдруг неловкие, рубаха скрутилась вокруг шеи, подол никак не желал опускаться. Леля завертела головой, среди одевавшихся Рады не было, где ж она?

Рада стояла возле бабушки. Обе с нетерпением ждали, когда, наконец, оденется и подойдет к ним она, Леля. Леля обмерла, толком не понимая, отчего, а бабушка, погоняя, нетерпеливо махнула ей рукой. Небо светлело. Начинался рассвет.

Путаясь в рубахе, Леля подбежала, ухватилась за свою ручку на беременной чаше. Разом, дружно вскинули они чашу к светлеющим небесам и запели сладкими голосами навстречу восходившей на небо Заре-Зарянице, Перуновой сестрице, древнейшего завета заклинание. Душу Лелину переполнял благоговейный восторг, сами собою, будто и без помощи памяти, срывались с губ заветные слова: "… отнеси всеблагим небожителям благодарность за изобилие, за достаток наш и за счастие, за удачи в делах человеческих. Пусть посевы весенние примутся. Станет колос зерном беременный. Пусть богатства плодятся и множатся, пусть тучнеют стада славянские, пусть овины и хлевы полнятся. Пусть чего ни коснется зернышко, зачреватеет рода продлением".

Потвора ухватила из чаши горсть зерна и подбросила его в воздух. И тут Леля увидела, как под это зерно метнулась Радуша, пытаясь поймать телом хоть одно зернышко. И тогда бабушка вынула из чаши целую горсть и щедро осыпала ее, а Рада пала на колени и охватила руками бабушкины ноги. Бабы, девки, все-все подбежали к чаше и стали, ухватывая зерно горстями, разбрасывать его по полю и осыпать друг друга. Только Леля стояла неподвижно, буравила Раду тяжелым взглядом, и было ей, Леле почему-то нехорошо, и было у нее, у Лели такое чувство, что забыла она что-то очень важное и злое, а Радка эта самая, что это она? Незамужняя, что ж ей зерном осыпаться? И в обряде девичьем ее не было…

От Красной горки послышалось мужское пение. Волхвы, мужики, ребятишки шли толпой и несли чучело Ярилы. Ярилу с Костромою предстояло утопить с воплями и плачем в Наре под Высоцким обрывом, а потом, ввечеру наступавшего дня, надлежало провести обрядовый пир, разделить с богами жертвенную священную трапезу. О вчерашнем потоплении в жертву Ящеру мертвой коровы старались не поминать. Боги милостивы. Авось, пронесет.

8

Не такой чаялась Леле встреча, не того ждала, не о том мечтала. Будто сила неодолимая кинула к милому, руки сами захлестнулись кольцом вокруг шеи, а он сидит, глаза выпучены и огурец сладкий во рту.

Дух перехватило у Лели после тех после Малушиных давешних слов о встрече с Тумашом. Еле дождалась, чтобы ушла, наконец, подруженька задушевная, да бегом, дороги не разбирая, благо бабушка в травнике закопалась, и не понять, сапожки стучат по дорожке, или сердце в грудь.

Как в тумане жила Леля с того памятного дня дровокольного, как в угаре. На что уж, кажется, великое дело большой осенний обряд, и тот прошел, будто во сне. Душу ей перевернул, все нутро выжег взгляд Тумашов бесстыдный оценивающий. Никто никогда не глядел на нее мужчиною, и руки ничьи тела не жгли. Большая. Взрослая. Женщина. Слова-то какие, пресветлая Ладушка, это ж с ума сойти, а бабушка бранилась, бабушка грозила под замок запереть, чтобы шляться где ни попадя было бы ей, Леле, неповадно.

– Вовсе ты глупая, или что? – ругалась. – Бобича Кара с Желею довели до помрачения ума, а как ему мне мстить, ты об этом подумала? Тебе бы от меня на шаг не отходить.

Леля слова эти слышала и не слышала, мысли имела только о Тумаше, другие просто в голове не помещались, а как выдавалась свободная минутка, ноги сами несли ее туда, где надежда была ненаглядного встретить: то к сельцу Темницкому, то к Мешалке-ручью, где облюбовала себе молодежь место для игрищ. Ни о чем больше не думала, ничего не желала, а про Радушу мысли из головы гнала, будто бы и вовсе ее на свете не было.

Подруга задушевная в дом влетела, затарахтела с порога сорокою взахлеб и глаза тараща:

– Ух, да что я такое слышала! Ох, да ты мне про это про все не поверишь ни за что! Ах, да что мне сейчас девки рассказали!

А после подсунулась к самому Лелиному уху и зашипела, оглядываясь на дверь:

– Радка-то, вот это да, она, оказывается, груди свои снизу платком подтягивает хитроумно, и вяжет тот платок сзади мелким узелком, коли не знать, так и не догадаешься.

– Да? – сказала Леля оторопело. – А зачем?

– Как это зачем? – поразилась Малуша. – Ты что, не видела, как они у ней торчат? У-у-у! Мужики балдеют, а уж парни и вообще. А она глазки скромненько опустит, плечиком поведет, начнут они у нее под рубахою колыхаться, мертвый из пламени погребального выскочит, не то чтобы какой-нибудь Тумаш.

У Лели округлились глаза, щеки вспыхнули, а Малуша заявила со смехом, как всегда в переживаниях подруги не разобравшись:

– Что краснеешь? Ишь ты. Сразу видно, что не миловалась еще ни с кем. Как обхватишь руками крепкую шею, да прижмешься, да начнешь об него теми грудями… погоди, сама скоро узнаешь. Только вот когда лежа, это одно дело, а ты попробуй, чтобы торчали, когда стоишь. Я пыталась платком, не выходит у меня, выскакивают. Ты все на свете умеешь, научи, сделай милость, уж больно хочется этой самой Радке хоть как-то нос утереть.

– Радке? – сказала Леля и задумалась. – А зачем платок? Можно снадобье приготовить.

– Как снадобье? Да что ты говоришь? Бывает такое снадобье, чтобы грудь была – у-у-у?! – Малуша даже на лавку плюхнулась, руками на Лелю маша. – Лелечка, лапушка, миленькая моя, свари, век буду твоей должницей. А что, корешки те редкие?

– Самые обыкновенные, – сказала Леля. – Совсем простенькие корешки. Чуть ли не под каждым забором.

– Представляешь, – уже почти орала Малуша, закатывая глаза, – идем мы, девки, к реке. Купаться. Я и говорю, давайте, мол, девицы купаться без ничего.

– Без всего, – машинально поправила Леля.

– А, какая разница, без ничего, без всего, голыми, короче. Скидываем мы рубахи, у Радки тут же вымя ее коровье и обвисло. Я встаю рядом и говорю Тумашу…

– Тумаш-то откуда взялся? – сказала Леля сердито.

– Откуда?.. Как это, откуда?.. Ну, не важно, какая разница, может, просто на берегу случился, или подглядывал, нельзя, что ли? Я вот и сейчас, только что встретила его случайно. Бегу к тебе, а он на пенечке возле девичьей березы украшенной пристроился и сидит… дожидается…

– Чего?

– Ну, ты даешь! Известное дело, не чего, а кого. Я, чтобы проверить, и говорю ему: на, говорю, огурчиков сладких в меду вареных… Знаешь, сколько взял? Два! Хочешь огурчика? Я на гулянье с собою взяла. Ой, да что это мы тут с тобою сидим и чешем языки? Все наши уже, небось, собрались, в ручеек играют или еще во что, а мы сидим.

– Ты беги, беги, – сказала Леля.

– А ты?

– Мне еще надо сделать кое-что. Да беги же ты, беги, пока там всех парней не порасхватали.

– Это верно, – сказала Малуша, – это да, это только зазевайся. Ты тоже давай тут, не копайся очень-то.

И умчалась. Леля же, себя не помня, пути не разбирая, без тропы и дороженьки как на крыльях полетела к заветному дереву, на которое нынешним утром вешала она с замирающим сердцем ленту алую заговореннуюиз собственной косы.

А что же Тумаш? Да, ничего. Проглотил, давясь, дурацкий свой огурец и стал руки ее, Лелины с шеи отдирать и ладошками отпихиваться пугливо. Леля и не поняла сначала, чего это он? А он возьми и заяви:

– Хочешь, чтобы меня за тебя у дуба Перунова всенародно кнутом драли?

Да с какой это стати? Что она, ребенок? Малолеточка? Девчушка-несмышленыш? Испугался, эх ты, первый парень, вот уж воистину на безрыбье… А ждал он Радку. И сейчас ясно, и давно можно было понять, с самой обрядной ночи. Что ли тогда затмение какое на Лелю нашло? А тут увидала, как Радка эта самая из кустов выходит, будто заслонка соскочила с глаз, все поняла, и Малушины всегдашние намеки тоже стали ясней ясного. Болью и злобой прожгло ее озарение до самого донышка души. Рука сама вскинулась колдовскими рогами против Радкиного ненавистного живота. С визгом метнулась Радуша прятаться за Тумашову спину, а Тумаш заорал, вздернувши кверху кулак, совсем несуразное заорал, ну не смех ли:

"Бабушке пожалуюсь!"

Ладно бы, башку, мол, оторву или кости переломаю, а то с кулаком вздетым и такое кричать. Выбрала себе. Как богу ему поклонялась. Сама бы себя лицом в муравейник за это, ничем он не лучше Ждана, а другие парни и того хуже, не вышли, небось против гриди Буслая.

Мысли были больные, мучительные, никакой работой незадавимые, а тут еще бабушка со своей боязнью. Что, в самом деле, Леля за себя не сумеет постоять? Она еще летом быка заборского разъяренного глазами на колени поставила и усыпила, околдовав, может, кто тоже желает попробовать? А тут – Бобич, тоже мне, тьфу на него, такой бы страх да к ночи. А Тумаша надо из головы выкинуть и забыть. И вообще не понятно, что они с бабушкой медлят? Ждут, чтобы погода испортилась и лютик брать стало бы бессмысленно? Вон, приметы будто с ума посходили, небеса предсказывают одно, животные другое, птицы третье, а закат сегодня был, такого заката Леля и не видала никогда, красный закат, бычьей крови красней, что ж это за ветер должен быть после такого гнева Стрибогова? А бабушка не верит, не выдумывай, говорит, ну и какая Леле от той выдумки корысть? Не веришь, вылези из травника, сама посмотри. И еще не забыть бы спросить, что это за колдовство такое у Бобича в лицо лисьим хвостом тыкать?.. Струсил, милый Тумаш, струсил, кнута забоялся и колдовства, и Радки своей забоялся тоже. Э-эх, витязь.

9

Решение пришло мучительной бессонной ночью, неожиданное решение и такое простое, что Бобич с полатей скатился кубарем, из клети своей наружу выскочил, не в силах на месте усидеть. Было холодно и темно. Волхву не хватало воздуха, его шатало, к горлу волнами подкатывала тошнота. Глаза застилал какой-то странный, неестественный туман, и в том тумане по правую руку от него колыхались в отдалении две явственно красноватые тени.

Сердце Бобича дало сладкий тягучий сбой. Они. Они, милые. Кара с Желею самолично явились ему во кровавой туманной плоти, чтобы дух его поддержать и помочь и подсказать. Ай, спасибо, великие богини мстильные, исполать вам, а уж какая вам на Святки будет жертва желанная, всем жертвам жертва, то-то возликуете.

Ни сидеть, ни стоять на месте Бобич не мог, о сне и говорить нечего, какой сон? Кружил по капищу, будто зверь по клетке, и душила его, Бобича радость. Трудно жить на Высоцком Погосте и бороться за власть, и пока жива болотная ведьма, не видать ему той власти, как собственных ушей. Даже хранильники после Осенин глядели неуважительно, приказы выполняли с нагловатой ленцой. Не было до сего дня подступа к Потворе, не имел силы вогнать в гроб гнусную каргу, да только и величайшая из колдуний против мстильных богинь что плевок растертый. Пришел, видно, конец богомерзкой лисе. Самим небожителям стала она костью поперек горла со своею с дряхлой Мокошью. Скорей бы в граде Серпейском ворота открывали, помчался бы туда сломя голову за подмогой. Оно конечно, справиться можно бы и самому, но это с одной стороны. А с другой-то лучше повязать Серпейский град кровавой круговой порукою. И при том непременно соблюсти видимость закона.

Весь Погост измерил Бобич шагами десятки раз. Измаялся в ожидании солнышка. Но за ограду ни-ни, ни ногой. Гоже ли, в самом деле, третьему волхву у ворот со смирением стоя доступа в град дожидаться? А пришел в град, как нарочно, подступа к воеводе никакого нет, никаких речей воевода не слушает и не разбирает, пышет злобой и на бояро́в своих налетает петухом. У некоторых уж и рожи разбитые.

– Что стряслось? – спросил волхв, ни к кому в особенности не обращаясь. А из толпы бояро́в тут же вывернулся Кривой Махоня, ухватил Бобича под локоток, поволок в сторонку, не успел Облакогонитель опомниться, а уж стоял за воеводской спиною и в рыло Махонино кривое поганое пялился оторопело.

Махоня, подмигивая, рожи корча и дергаясь телом, объяснил, что, слов нет, виноваты во всем они, бояры́, а воевода-батюшка и милостивец, естественно, кругом прав. Речи Махонины были туманные и нарочито путаные, слушая его, Бобич потихоньку начал закипать, а Махоня глядел в Облакогонителевы бешеные глаза невинно и тарахтел сорокою, но сам потихонечку от волхва отодвигался.

Из тех Махониных туманных речей, как будто бы, выходило, что ярится воевода на необоримое боярское воровство. Тащат-де они из общинного из градского имущества все, что плохо лежит, а что лежит хорошо, то тоже тащат.

Устройство вятических градов известное. Окружают их стены с башнями, из коих важнейшая, называемая вежей, вдается на три четверти внутрь града. Сам град делится на два двора высоченными складами всяческой в граде и слободах изготавливаемой и в оные склады складываемой готовизны – мягкой рухляди, копченостей, зерна, кореньев и прочими всяческими припасами, коей готовизной от имени всего родового общества град торгует с наезжающими купцами. Ни по высоте, ни по прочности складские стены внешним градским стенам ничуть не уступают, и на крыше оных, как и на боевых градских стенах, устроена боевая площадка-заборало с защитой для стрелков, хитроумными камнеметами и котлами для растопленной смолы. В жизни всяко бывает. Ворвется супостат в первый, в жилой двор, а во второй, в главный, в Перунов двор ходу ему нет. Проход между складами и стеною градскою узкий, в том проходе выкопана глубокая тюремная яма-узилище. Со стороны Перунова двора яма та доходит до самой до стены до вежевой. Стена та ямы тюремной шире вдвое, так что нависает башня не только над узилищем, но и над складами. Проход меж складами и вежей еще уже ямы. В обычное время яма накрыта прочным помостом, а как возникнет в том нужда, то помост этот со складов воротом поднимают и, как затычкою, тем помостом проход меж складом и вежею затыкают, для чего привязана к краю помоста пеньковая в руку толщиной веревка. Так вот эту самую вервь какой-то сквернавец, срезав, унес.

Однако же мордобой, по Облакогонителеву мудрому рассуждению, даже и воспитательного значения иметь не мог, потому что цена той верви уж конечно была много выше разбитого рыла. А искать веревочку смысла не было никакого, и так ясно, что уплыла она с полюдьем. Кто и что на нее выменял, поди теперь, узнай. Воевода же смириться с такою наглой пропажей никак не мог, бесился от бессилия и хлестал по мордасам всех, кто под руку подвернется.

– Ты, небось, и спер, – сказал Бобич Махоне. – Знаю тебя. И неча мне рожи корчить.

Облакогонитель ухватил воеводу за рубаху, поволок прочь, как тот ни вырывался в желании еще хоть бы разочек пощупать привратничкам рыла. А Махоня тащился следом на безопасном расстоянии и стонал, канючил, дергаясь, что-де оболган, и напраслина на него, невинного, взведена и взвалена.

– Изыди, – рыкнул Облакогонитель, удивившись невнимательно, как же так? У всех прочих рожи биты, даже и у Осляби нос в крови, а этот цел и злобою начальственной явно обделен. – Идем, идем, – теребил он Радимира, – Леший с ними, после разберешься, дело есть важное и тайное. Пошли на вежу, чтобы лишних длинных ушей возле нас не было бы.

Под ногами гулко бухал помост узилища.

– Яма-то, небось, пуста? – спросил Облакогонитель.

– Пуста, – угрюмо буркнул воевода.

– Посади их туда, – назидательно изрек Бобич. – Дабы у них над головою вот так-то сапожищами бухали.

– Кого? – остервенился воевода. – Знать бы, кого сажать. Да если и узнаешь, попробуй-ка сунуть в яму кого-нибудь из своих для родовой старши́ны. Тотчас сбегутся сороднички орать и вече созывать: на кого-де ногу задираешь? Не по кобыле-де брык, у старшин-де спросился ли? Кто я такой есть, задрипанный понизовский родовой воеводишка?.. Роду служить – ни чести, ни корысти. Даже добычу боевую обдирают до самого пустяшного засапозжного ножа. А Дедославль далеко, да и не свой я для князя человек, не бывать мне в княжьем доверии. Я для князя воевода родовой, смутьян и самомышленец. И не объяснить никому, что вовсе мне не в радость, что каждый родовой голодранец волен рассуждать, что мне, воеводе, делать вместно, а что невместно… Эй, вы! – заорал он бояра́м. – Чтобы сей же миг привязать вервие. А уж коли снова пропадет, в чью сторожу обнаружу, тех и обдеру кнутом до костей. На сородничков не надейтесь. Пусть со мной потом вече за превышение власти что хочет делает, хоть бы и, с воевод сняв, самого в яму сажает, но уж обдеру со всей лютостью, потешусь!

Собеседники прошли узким проходом меж стеной и вежей, огибая башню, свернули направо, обошли кругом воеводский дом и, наконец, поднялись на высокое крыльцо вежи.

В первом ярусе в трапезной палате градские бабы мыли полы. Распоряжалась бабами Малуша. Воевода хмуро посмотрел на дочь, на баб, и, не зная, к чему прицепиться, заорал злобно:

– Ну, развели хлев. Водищи набухали, хоть лебедей пускай. И тут надо бы все проверить. Тоже, небось, растащено-разворовано.

И помчался с яруса на ярус, заглядывая во все углы и закутки. С такою скоростью полетел, что Облакогонитель задохнулся на первой же лестнице.

Наконец взобрались на заборало. Бобич стал рожею красен, раскрытым ртом ловил воздух и хватался руками за бок, который кололо до спасу нет. И то сказать: ночь не спал, не завтракал, кругом бегом, да и в воздухе, не иначе как с Потворина с гадостного волхебства, ощущалась какая-то гнусность. Он ухватился рукою за край смоляного котла, торчавшего как раз посередине заборала, и немедленно к потекам смолы на боках его прилип. Воевода накинул творило, глянул хмуро на выпачканные руки Облакогонителя и сказал:

– А если и не разворовано, так грязно и неопрятно. Мешки с углем порвались, короба со смолою навалены кое-как, камни метальные раскиданы, сил моих нет, убью мерзавцев.

Бобич плюхнулся на мешки с древесным углем. Воевода пристроился неподалеку и сказал хмуро:

– Ну, что там у тебя за тайное дело? Выкладывай.

10

Удачный получился за лютиком поход, но какой-то безрадостный. И туда шли тяжело, а уж обратно… Ночь ли бессонная виновата, день ли такой выдался Мораний, но устала Леля до предела сил человеческих, и телом ослабела, и душою, и такие мысли забредали в ее голову, что сама она тех мыслей пугалась.

Бабушка шла тяжело, дышала со свистом, но в покое Лелю не оставляла ни на единый миг, вцепилась клещом:

– А посильнее ландыша?

– Медвежий корень.

– А посильнее медвежьего корня?

Вопросы сыпались градом, сбивали, мешали думать про главное, про то самое, вчерашнее. И делала бабушка все это нарочно, в охранительном рвении, все она, как всегда, знала, хоть и не вылезала вчера из травника до глубокой ночи.

Отвечала Леля устало, невнимательно, до того ли. А бабушка ярилась, наседала, ругала и теребила, на диво уязвительные находя слова:

– Глупости! Одолень-трава силы придает телесные, недоучка ты бестолковая, невежная… Глупости! Мак с коноплею дают забвение от разума, гонят Желю вместе с Карою. А ты у меня головкою, видно, скорбная. Не то что Бобич, но и любой хранильник его глупый в ведовстве тебя будет посильней.

Леля отмалчивалась. Возмущаться не было ни желания, ни сил, а бабушка хрипела сквозь одышку:

– Трын-трава! Трын-траву забыла? А уж тебе об ней забывать никак нельзя. Чувства в тебе неразумные, чуть что, так и вскипают пивною пеной. Только волю тебе дай, то-то дров наломаешь, а враги того лишь и ждут. Трын-трава не одурманит тебя сладкой дурью, как мак с коноплею, не согнет в покорности, как ландыш с медвежьим корнем, но чувства твои пылкие утишит, Желю от тебя отогнав. Голова твоя станет ясная, разум чист, и войдет в тебя одна лишь холодная Кара, и месть твоя холодная будет рассудочна и справедлива, и защиты от нее никакой Бобич найти не сумеет.

Дался бабушке этот самый Бобич, тьфу, тьфу и еще раз тьфу на него. А что до мести… что за сладость в ней, в холодной да справедливой? Месть – это когда в тебе каждая жилочка дрожит, сердце от счастья закатывается, душа поет. Если уж тебе что-нибудь, так и ты полной мерой. А лучше немерено!

В висках у Лели кузнечными молотками стучала кровь, и даже дышалось ей, Леле с трудом. Все вокруг было поникшее, вислое. У бабушки лицо было синюшное, ноги она волочила, и клюка двурогая в руках ее от дрожи ходила ходуном. И вдруг Леля с пронзительной ясностью увидала не глазами разума холодного, а всем своим вдруг болезненно сжавшимся сердцем, что стала бабушка вовсе старенькая, что сил жизненных осталось у нее совсем-совсем мало, и показалось ей на какой-то неуловимый миг, что скалится зловеще за бабушкиным поникшим плечом страшный Мораний череп, и блестит над бабушкиной седой головою острая ее коса.

На глаза Лелины навернулись слезы, губы задергались, и стало ей так бабушку жалко, так за бабушку страшно, что – ой!

– Ага, – сказала она скрипучим голосом, пряча за сварливостью нахлынувшие чувства, – ты насоветуешь. Напьешься этой дряни и про всех, кого любишь,забудешь, что твоя навья. Дай сюда мешок, я понесу.

Бабушка взглянула странновато, но мешок, помедлив, отдала. Шли дальше молча, и был тот их путь какой-то бесконечный. А когда уже выходили на прямоезжую дорогу к Серпейскому граду, Леля спросила тихо:

– Баба, а вот, скажем, княжич. Как думаешь, он испугался бы порчи словесной?

– Волхебства только дурак не боится.

– Ну да, – сказала Леля недоверчиво. – Один стоять против всего света не боится, а тут – тьфу, порча.

– Это совсем другое. Вон, Тумаш, один на один вышел против гриди-дружинника, а случись ему…

– Выгораживаешь, – перебила Леля бабушку. – Знаю тебя. Весь их род любишь, а оглоблю эту в особенности.

Потвора остановилась, перевела дух, вытерла с лица пот.

– Саму тебя не больно-то испугаешь, – продолжала Леля с горячностью.

– Почему? – удивилась Потвора. – Волхебство сила страшная. Что до меня, то очень я, к примеру, не хотела бы сойтись с Любомиром зубы в зубы… хотя, может быть, еще и придется. А род Темницкий, ты права, люблю. Сильные люди, смелые, верные. Гордые. Но зелья приворотного, и тем более… чего покруче, сама для тебя варить не буду, и тебе не позволю. Видала, небось, как Радуша Ослябина на Последнем поле животом своим зерна ловила?

– Очень нужен мне твой Тумаш! – возмутилась Леля. – Пускай Радка оглоблю эту твою гордую себе с потрохами забирает, кобыла грудастая. "Бабушке пожалуюсь!" Трус. Успел уже, наябедничал?

– Напраслину не возводи. И где это ты, кстати сказать, видала грудастых кобыл?

Леля невольно прыснула смешком и боднула бабушку в плечо головою. Путь близился к концу. Впереди в просвете деревьев уже проблескивала синевою Серпейка. И тут по верхушкам деревьев прокатился какой-то гул, будто далеко-далеко лопнула сильно натянутая толстая пеньковая вервь. Наземь посыпалась всяческая труха. Закачались, затрещали деревья, и вдруг налетел, поднимая в воздух тучи опавшей листвы, сильный порыв ветра.

Потвора зашаталась, повисла на клюке, рот ее широко раскрывался и закрывался, как у рыбы, выброшенной на песок, и Леля с ужасом увидела, что из носа бабушки хлынула и закапала на землю страшная красная кровь.

– Баба! – завизжала она, – Что с тобой?

– Ничего, ничего, что орешь, – невнятно бормотала бабушка.

Сзади с грохотом рухнула поперек дороги вековая сосна. В дикой круговерти листьев, сучьев и всяческой дряни метались злорадно хохочущие мары, а из рвущегося под ветром в клочья орешника тянулась к бабушке скрюченными руками сама Морана. Лицо бабушкино размазывалось, расплывалось, будто бы истаивая в мутных струях злого ветра, а уши Лелины рвал дикий визг и хохот, и тьма застилала разум.

Из мутной мглы вынырнули вдруг узловатые руки, тяжко легли на плечи, сильно встряхнули. Леля некоторое время бессмысленно таращилась в бабушкино сердитое лицо, дивясь неожиданной мертвой тишине. Губы у бабушки шевелились, в руки ей, Леле, совала она какую-то тряпку, и вдруг, будто пакля из ушей вывалилась, услышала Леля бабушкин сердитый голос:

– Что орешь? Ударить тебя?

Внутри у Лели все тряслось мелкой дрожью, и руки дрожали, и подгибались колени, а лицо все было мокрое, и тело мокрое, и ладони. Бабушка глядела на нее внимательно и говорила, помягчев голосом:

– Ты волхва. Тебе ли разум терять? А ну-кося, вытри мне кровь с лица. И пойдем скорее в Серпейский град. До дому нам не дойти, не гляди, что ветер утих. Тут сейчас такое начнется. Буря идет небывалая. Ну, смотри внимательно, осталась ли где кровь?

– Нету крови, – сердито сказала Леля, отводя бабушкину руку от мешочков с кореньем. – И неча мешки хватать. Я за тебя испугалась, а ты: "Ударить тебя!" Не буду разговаривать с тобой.

И, подхвативши мешки, пошла вперед неверными шагами. Решительно пошла. Не оглядываясь.

11

Бобич уставил на воеводу длинный костистый палец и сказал: – А ты бы хотел, чтобы бояры́ только за честь служили, а всю добычу сдавали в род? Держи карман, это тебе не старые времена, честь честью, а добыча потому и называется добычей, что кто ее добыл, тому и должна принадлежать. Если сам всю жизнь задаром головою рискуешь, ну так это дело твое, личное. А что до других, извини-подвинься, дураки на славянской земле давным-давно уже повывелись, не в обиду тебе будь сказано, конечно.

Воевода стоял, привалившись к стене, и глядел он в бойницу на бескрайний занарский бор, Облакогонителя слушал угрюмо.

– Ты не обижайся, я к тебе пришел, как друг, – продолжал Бобич. – И говорю с тобою, как друг. Ты боя́р, я погодный волхв. Ты служишь Перуну, я Стрибогу. Но оба, однако, служим верховным богам небесным, не задрипанным всяким земным Чурам с Макошами, и оба же хотим с того служения иметь навар для себя, а не для чужого дяди.

– Навар… Я тебе не повар.

– А что хорошего, к примеру, в том, чтобы после всех ратных подвигов, с поля придя, пустую репу пареную жрать, пока всякие старши́на родовая и в бою-то не бывавшие будут в добыче твоей жадными руками копаться, что получше отбирая для себя? Наплюй ты на этих воров, не о том сейчас надо думать.

Воевода повернулся к волхву лицом и стоял теперь опершись о стену спиною. Оба смотрели друг на друга со снисходительной усмешкой, как бы дивясь взаимно неразумию собеседника.

– Ты не бояр, но, я думаю, понимаешь все-таки, чем может кончиться такое воровство, коли придут находом хазары? – сказал воевода и добавил, значительно подняв палец. – Для всех! Служить надобно честно. Это долг.

– Чудак ты, право слово. Хазары то ли придут, то ли нет, и то завтра. И ко всем, вот тут ты прав. А выгода от воровства – она под руками, моя, сегодня. Мне, что ли, на новую вервь раскошеливаться? Вот и смекай, тянут ли честь с долгом против выгоды.

Воевода побагровел, сжал кулаки.

– Ты не злись, – сказал Облакогонитель примирительно. – Я ведь говорю не лишь бы твоим словам поперек. И не ворам в оправдание. Я к чему веду речь: хотим мы, нет ли, но жизнь к тому идет, и понять людей можно. Задушили роды самостоятельного мужика. Вот вы, градские, торгуете, исхитряетесь получить барыш. Да, торгуете-то вы родовым, что так, то так, это верно, но роду-то вы все его затраты до последней драной тряпочки возмещаете иноземными нужными товарами. А роды и на ваш кровный барыш, что вы великим искусством получили, торгуясь, тоже разевают рот. Даже на вами, бояра́ми в походах добытое добро норовят старши́на наложить лапу. Да еще и плюют тебе в изрубленное в боях лицо: вы-де бездельники, захребетники, мы-де кормим вас, бояро́в, так и будьте нам за то в вечной благодарности и раболепстве.

Говорить Бобич старался с запальчивостью, а сам косился на воеводу: как слушает? Распаляется ли сердцем с его, Бобичевых подстрекательных слов? Воевода сверкал глазами и губы кусал, стал-быть явно цеплял его Облакогонитель за живое.

– Никаких прав у родового воеводы нету, каждый прыщ норовит на него ногу задрать на собачий манер, он-де в роду местом выше, – продолжал волхв. – То ли дело воевода княжий, жизнь его есть сплошная разлюли малина. А уж посади тебя князь наместником, хоть бы и здесь в Серпейском граде… сам посуди: столица далеко, от полюдья до полюдья сам себе голова. Какой такой Дедята посмеет нос совать в твои дела и уж, тем более, на добычу твою боевую пасть скалозубить? Полюдье придет, поклонишься кому надо, чем надо – всего и делов, примут дань в лучшем виде, да еще и себе останется. А уж коли с Погостом станешь жить душа в душу, кто тебе тогда страшен?

Радимир отлепился от стены, сел рядом с волхвом.

– Ну и что предлагаешь? Развел тут… Ах, какая это для меня новость – да еще и шепотком на ушко, с ума сойти – что-де из моей из воинской добычи все лучшее старши́на растаскивают по себе. Для таких разговоров на башню забираться не стоило. Об том на каждом углу орут все, кому не лень. Тра-ля-ля это, а не тайная беседа. Ты дело говори, если имеешь что сказать, конечно.

– А ты меня не погоняй. Я тебе такое хочу сказать, что самого оторопь берет и в пот со страху бросает. Мне решиться надо… Что будешь делать, когда помрет князь?

– Что делал, то и буду. Служить, что ж еще? Была бы шея, хомут найдется.

– А может, самому поискать хомут поудобнее?

– Княгиня?

– Именно.

– Роды не поддержат. Встанут за княжича. Если бы решать келейно – градские бояры, старши́на да самостоятельные мужи, тогда бы конечно… но тут ведь не они будут решать. Вече.

– Ворота градские запрешь, куда денутся? Известно, чей град, тот и в волости володетель.

– Да и все ли бояры́ поддержат такое? Одно дело на вече горло драть, и совсем другое меч на родовичей обнажить. Ну-как полезут родовичи на стены?

– Давно эти мысли думаю, – сообщил Бобич. – Ты, главное, будь готов. На вече кричи, что-де невместно нам в столичные свары и дрязги вязаться, и будем-де за того, кто в Дедодославле утвердится на великом княжении. А я уж позабочусь, чтобы княгинина дружина сюда к граду вовремя подоспела бы. С Новым Погостом будь заодно, а главное в посадники до поры не лезь, не дразни гусей. Это мы с тобою после обмозгуем.

– Не выйдет. Ты о Потворе забыл.

– Ничего я не забыл. Днем и ночью только о ней, об поганке, думаю. Жру – думаю, в сортире сижу – думаю, как бы ее, подлянку, сокрушить. И вот, представь, нынешней ночью было мне видение. Явились ко мне Кара с Желею и подсказали. Есть, есть у нее, у мерзавки, слабина. Лелька, внучка. Если Лельку смертью лютою погубить, скажи, долго ли сучка протянет? На святки зимние солнцеворотные время приносить Мстильницам тайную мужскую жертву. Всего и делов, что кости кинуть. А схватить ее мне твои бояры́ пособят.

– Я с девками не воюю, – сказал Радимир презрительно.

– Ты рожу-то… не криви! – сказал Бобич с обманчивым спокойствием, – Шибко смелый? Против всеблагих прешь, и Кара с Желей для тебя не указ?

– Не пугай. Я пуганый. Да и не выйдет ничего у тебя. Сам посуди, нешто тебя Потвора к девке подпустит?

Бобич вскочил. Глаза у него сверкали, губы тряслись, лицо сделалось свекольного цвета, и руки свои, сцепленные до побеления костяшек, прижимал он в волнении к груди.

– Сокрушу! – заорал он диким голосом, – Сломаю! Вот этим ножом самолично ее девку вспорю от межножья до горла! Печень вырву и сырой сожру!

– Тише ты орать, – сказал побледневший Радимир. – Дойдут до ведьмы такие твои речи, она зимних святок ждать не станет.

И тут, будто бы в подтверждение тех его слов, над землею проплыл странный гул. С диким воем заметался по заборалу ветер, навалился, толкнул в спину с такою силой, что воевода, не устояв на ногах, кувырнулся на мешки с углем. Накликал-таки беду, старый дурак.

Ветер с грохотом погнал по заборалу метальные камни. Силясь встать, воевода поднялся на четвереньки, но сорванная с места корзина со смолой снова сшибла его с ног, одевшись, в довершение всех бед, прямо на голову. Проклиная все на свете, Радимир вскочил на ноги.

– Говорил я тебе, – заорал он, пытаясь перекричать ветер, но Бобич стоял, уцепившись за смоляной котел обеими руками и слов Радимировых не слыша. Вид его был страшен. Челюсть отвисла. Из носа в два ручья текла густая медленная кровь, ветер срывал ее с усов, бросал в лицо, на грудь, на руки, но волхв этого будто бы и не замечал, и глядел он мимо Радимира слюдяными выпученными глазами. Радимир оглянулся.

Сквозь занарский бор прямо на Серпейский град пер буреломно огромный, черный, высотою до неба, Змей.

12

К Серпейскому наплавному мосту подошли уже целой толпой. Еще в лесу стали им попадаться случайные попутчики, Леля диву давалась, сколько всяческого народа оказалась в градских окрестностях. Увидавши Потвору с внучкой, все светлели лицами и спешили присоединиться, пристраивались сбоку, сзади, искательно заглядывали в лицо. Даже шедшие впереди останавливались и ждали, пока поравняется с ними болотная ведьма: у кого ж еще искать защиты от неведомой от страшной беды, как не у нее?

На мосту Потвора остановилась, пропуская всех вперед. Люди карабкались вверх к градским воротам, минуя дорогу, прямо по косогору, молча, торопливо, испуганно. С воем налетел и тут же утих новый порыв ветра.

– Быстрее, быстрее, – погоняла Потвора, но люди и так уже спешили изо всех сил. Сзади набежали Дедята с Тумашом и, подхвативши волхву под руки, чуть ли не бегом вознесли ее вверх на привратную площадку. Потвора остро глянула на Дедяту. В усах у мужика проблескивали красные капли.

– Усы вытри. Кровь носом шла у тебя.

– Где?.. А, ну да. Я и не заметил, – сказал Дедята. – Что же это делается, Потвора? Я так понимаю, буря идет. Чем волхвы наши Стрибога прогневали?

– Только ли Стрибога, – сказала Потвора сквозь зубы, – и только ли волхвы? Сами виноваты, что такой Погост терпим над собою.

Леля карабкалась следом, силясь успеть за темницкими. Тумаш оглянулся, протянул было руку, чтобы помочь ей взобраться на привратную площадку, да и застыл с раскрытым ртом, глядя ей за спину выпученными глазами. Леля испуганно оглянулась, батюшки-светы, это еще что?

По Занарью, раскинув в стороны черные тучи-крылья, пер буреломно прямо сюда на Серпейский на беззащитный град огромный и страшный Змей. Голова его терялась в поднебесьи, хвост ломился, крутясь, сквозь Занарский бор, в щепки разносил вековые сосны. Этот шел не для девиц воровать. Нет. Этот шел крушить и ломать, давить и губить, и не было на свете силы, способной пересилить злую волю его.

В ужасе кинулись путники к граду, ища спасения от неминучей погибели, но ворота градские оказались на запоре, и хоть ты кулаки об них расшиби и голос сорви, все без толку, все напрасно, потому что пуста башня навратная. Ах, бояры́-привратнички, ах, защитнички градские, сукины вы дети! Забыли закон родовой наипервый, по коему полагается жизнь положить за родича своего. А Змей надвигался с неотвратимостью, огромный, черный и страшный, толщиною чуть ли не с Веселый остров, выломился из бора на той стороне Нары и навис над градом, защита ли от такого чудища стена градская деревянная?

И тогда вскинула Потвора руки к небу и шагнула навстречу Змею к самому краю Нарского обрыва. Взмахнула она двурогой своею клюкой и закричала что-то, захлебываясь злым ветром. А следом за старою ведьмой шагнула вперед молодая.

Все заклинания волхебные будто бы ветром тем злым из головы Лелиной вымело начисто. Потому и кричала она первое, что в голову пришло в тот страшный миг. Потому и призывала, требовала, чтобы брал Великий Змей плату за обиду с виновной головы, из рода извергнутой, с ложного волхва, а не с родовичей своих безвинных честных искренних.

Змей сорвался с берега, рухнул в воду и попер по реке, меняясь в цвете и кренясь в градскую сторону. Леля смолкла и замерла, не в силах оторвать взгляда от бабушкиных рук, устремивших клюку к голове его. Бабушка была такой маленькой, букашка в сравнении со страшным чудом-юдом, и все тут, но стояла, не дрогнула, не сошла с пути Владыки мира Кощного. А Змей стукнулся о Веселый остров и, будто повинуясь движению бабкиной клюки, вдруг подпрыгнул высоко в воздух, ломаясь пополам в поднебесье, и в тот же миг закрутил ветер такой силы, что Леля, сбитая с ног, покатилась по обрыву вниз, а сверху сплошной стеной падала вода и валилась всяческая скользкая дрянь и нечисть, и ил, и мусор, и рыба.

Ливень кончился как-то разом. Стена его, только что скрывавшая от Лели все и вся, рухнув, скатилась в Нару потоками грязи. Леля кошкою взлетела по откосу наверх и замерла на месте, разъехавшись ногами в раскисшей глине. Змей исчез. Край обрыва, на котором стояла бабушка, тоже исчез, будто его корова слизнула языком, и от того места до самой Нары тянулся теперь глубокий овраг. Где же бабушка?

Со всех сторон карабкались и сбивались в кучу у градских ворот облепленные грязью, и совершенно неузнаваемые под той грязью родовичи.

– Баба, – позвала Леля неуверенным голосом.

– Ну, Потвора, вот это волхва, – сказал рядом некто голосом Тумаша. – Сильна. Такого Змеищу, закляв, от града отвести! Сама-то она где?

– Бабушка! – закричала Леля в полный голос.

– Не иначе, как Змей с собой уволок за такое ее небывалое дело, – испуганно сказала за Лелиной спиной какая-то баба. Леля стремительно обернулась.

– Куда унес?! Да я тебя за такие слова, – заорала она, не сдерживаясь. – Искать! Всем! Живо! Живо! Живо!

Сзади кто-то сгреб ее в охапку, прижал к себе и забухтел в ухо дедятиным голосом увещевательные слова:

–Ну, тихо, ну, успокойся, уже ищут, уже все ищут, ты только не волнуйся, все будет хорошо, вот увидишь.

Леля рванулась, выдираясь из цепких Дедятиных лап:

– А ну пусти, сам что стоишь?

– И я уже иду, – сказал Дедята, отпустивши Лелины плечи, но тут же схватив ее за руку. – Мы с тобою вместе идем, поняла? Вместе.

Снизу Тумаш и еще какие-то родовичи осторожно поднимали Потвору. Глаза у волхвы были закрытые, руки бессильно свисали к земле, и даже под грязью заметна была восковая бледность ее лица. Леля с отчаянием бросилась к бабушке: дышит ли, бьется ли сердце? А Дедята, крякнув, заорал вдруг диким голосом, что сейчас же проклятые ворота самолично разнесет в щепки, и побежал к тем воротам, ругаясь такими словами, что и последнему запойному пьянице в пьяном угаре произносить зазорно.

13

Доставить старую волхву в таком ее состоянии домой на болотное капище нечего было и думать. Потому и понесли ее в вежу, в общинную трапезную. Распоряжалась всем Леля, и ни одной живой душе даже в голову не приходило ее распоряжения оспорить. Слушались все, и Дедята слушался, и Радимир-воевода тоже слушался беспрекословно.

Несли Потвору на руках благоговейно и нежно очевидцы небывалого ее деяния, грязные, рваные, все в крови. Вокруг, чувствуя вину, суетились привратнички, и набегавшим сородникам рассказывали, закатывая глаза, такое, что дух перехватывало у сограждан от ужаса и изумления.

У входа Радимир выставил сторожу, чтобы бездельный народ возле хворой бы не толпился и исцелять бы ее Леле не мешал.

Бабушка была без памяти, и что Леля ни делала, в сознание не приходила. На капище Леля тут же сварила бы нужное снадобье, да ведь пока туда доберешься, пока обратно, уж и поздно будет. Градские бабы по ее велению тащили травы, какие имели, но хорошее снадобье из тех трав не составлялось, хоть убей. Конечно, под руками корень лютика в немыслимых количествах, но был он свежесобранный, лютее некуда, чем ту его лютость умерить? Как ядовитость его в лекарство перевести? Ни вымачивать, ни вываривать времени не было.

На вежевом крыльце за неплотно прикрытой для свежести воздуха дверью завозились, стуча сапогами, и громко о чем-то заспорили мужики. Опять! – разъярилась Леля. – Ну, я вас сейчас! – И выскочила на крыльцо страшнее Мстильниц.

Сторожа заслоняли дорогу Тумашу, и, по всему видно, дошло у них дело уже и до рукоприкладства.

– У ворот бы службу несли, как положено, и горя такого великого не приключилось бы! Б-б-ояры́! Из-за вас она жизнью рисковала, ветхая бабушка, а вам бы ее на руках носить и пылинки с нее сдувать, проходимцам, – рычал на сторожу Тумаш, и у Лели после таких Тумашовых слов вся злость куда-то пропала. Остыла Леля.

– Пропустите его, – велела она сторожам, и уставилась глазищами в раскрасневшееся лицо Тумаша. – Что у тебя?

– Дело чародейное, волхебное, без тебя его никто не решит, – твердо сказал Тумаш. – И дядя говорит: иди, мол, к Леле. Как она велит, так по ее велению с той рыбой и сделаем.

– С какой рыбой?

– Ну как же? – удивился Тумаш. – Сом, которым владыка подземный от бабушки откупился. Здоровенная рыбина, с человека ростом. Поперек ног ее лежал. В град-то мы его внесли, а как дальше быть, не знаем.

Леля обмерла. Лоб ее покрылся испариной, а колени ослабели настолько, что ухватилась она за поручни крыльцовые, чтобы на ступеньки того крыльца не упасть бы. Как же это она позабыла! Желчь рыбная! Ай-да, Горыныч! Ай-да, Владыка подземный!

– Ступай быстро к тому сому, вырежь и принеси мне рыбную желчь. Да гляди, пузырь не проткни, богами всеблагими умоляю. А рыбу вели в холодный погреб, в ле́дник положить до Бабушкиного выздоровления… пузырь, пузырь береги!

Меж тем, вести о небывалом от века событии расходились по волости, как круги по воде. В граде случилось сущее нашествие. Ближние селища стояли пусты, а со стен видно было, что и дальний народ к граду валил валом. Число очевидцев небывалого дела множилось и множилось, само оно обрастало удивительными подробностями, так что теперь его и узнать было нельзя.

Толпа косилась на бояро́в-привратничков, в них усмотрев виновников и предателей родовых заветов. Ослябю, раз уж был до полного отупения пьян, оставили в покое, пусть-де протрезвится, тогда и поговорим, что с него сейчас спросу, с пьяного. Остальных потребовали к ответу немедля. В воздухе запахло самосудною расправой.

И себя, и товарищей спас Кривой Махоня. По его рассказу вышло так, что как только увидали они, бояры́, Владыку Кощного, так и вспомнили, что тут, в граде находится виновник гнева его, ложный волхв и обманщик Бобич, коий неправедным своим волхованием вызвал Змеев праведный гнев.

– Вот тогда-то, – говорил Махоня со всей возможной убедительностью, – и побежали мы его ловить, чтобы от Горыныча им, виновным откупиться, а ворота заперли для того, чтобы не сбежал. Да если б знать, что снаружи сородичи остались, да мы бы… да ой…

Сородичи верили и не верили, однако же гнев их переключился на Облакогонителя. Где ж он, негодяй? Куда спрятался, мерзавец?

В самый разгар суматохи в град явились Новопогостовые волхвы в полном составе. Даже Колдуна престарелого притащили. Волхвы выглядели смущенно, а как подступил к ним разъяренный народ, выдали Бобича головою на его, на народного веча суд, буде удастся его, ложного волхва и самозванца изловить.

Бобич, однако, будто сквозь землю провалился, нигде его не было, чтобы из града он уходил, никто того не видал, не невидимкою же утек? Но тут в толпе появился неожиданно протрезвевший Ослябя, потолкался, пошептался с Махонею, да и заявил громогласно, что негде ему, супостату было скрыться, кроме как в самой веже, а туда без Лелиного дозволения доступа никому нет, да и ловить его там теперь бестолку, сбежал, небось, давным-предавно через подземный ход.

Меж тем, на крыльце показалась Леля. Разговоры тотчас же смолкли, все с тревогою глядели в ее осунувшееся лицо. Леля хмуро оглядела толпу, высмотрела в ней верховных волхвов и сказала устало:

– Заходите. Зовет.

По толпе, будто выдохнутый из единой груди, пронесся облегченный вздох. Люди оживились, радостно загалдели, хлопая с треском друг друга по спинам: жива, мол, великая волхва, да и что ей сдеется? Ей, великой, и силы подземные нипочем. Кое-где принялись восторженно орать славу.

Волхвы с трудом протиснулись через ликующую толпу, поднялись на крыльцо, скрылись в дверях вежи и чуть ли не тотчас вышли назад с наиважным для народа сообщением. Погостом-де решено и с великою волхвою Потворой улажено, что как только станет на Наре лед, отслужить Владыке царства кощного новый молебен в глупой Бобичевой службы несуразной место. А в жертву Змею определить неезженую белую кобылку, не знавшую доселе жеребца, как нагадала только что Леля, молодая болотная волхва. И поскольку за болезнью ту службу великая волхва Потвора служить не может, обряд вести надлежит внучке ее, молодой болотной волхве Леле.

Часть 3. Три совета

1

Малуша сидела на груде метальных каменьев на самом на вежевом заборале и глотала злые слезы обидные. Отчего ж она такая горемычная? Отчего судьба ей выпала злосчастная? Даже ежели родитель, грозный батюшка в граде старшим воеводой быть сподобился, так и должно ему дочку-сиротинушку утеснять-томить и всячески примучивать?

Слова у Малуши складывались такие жалостные, такие ладные и складные, хоть под гусли на посиделках как песню пой, так что принималась она незаметно для себя самой подвывать в лад тем своим собственным мыслям.

Высоко над градом кругами ходил ястреб. Пускай, пускай бы утащил кого-нибудь, хоть и отцовского любимого петуха, то-то стало бы бате в досаду. И поделом, не гоняй дочь наверх для боярской для сторожевой службы, а на тайны его всякие воеводские ей, Малуше, – тьфу! А если стал бы орать, то ему и сказала бы, что неча, мол, горло драть! И пускай потом не то что зад исполосует, пускай хоть шкуру спустит со всей спины. Но уж коли дочь у тебя за сторожа с вежи купецкие лодьи сторожит-выглядывает, то тогда пускай бояры́ бы сторожили курей, бездельники, вот так вот. Где они, бояры́ твои, э-эй, мужики, ку-ку?.. нету! Кто, небось, дрыхнет, кто зеленое глушит. Один Махоня юлит вокруг и вьется, как муха возле… вот именно, возле этого самого. Рожа хитрая и даже, вроде как, нос заострился, с чего бы? Оглядится быстренько на все четыре стороны, скажет Малуше: "Сидишь? Ну, сиди, сиди". И опять к себе в башню навратную – нырь. Вот его и посадил бы батюшка следить столичных купцов, все равно ему, кривой заразе, как видно, делать нечего, и даже ему браги не пьется.

Такую весну наколдовала подружка задушевная Леленька, что и старики подобной упомнить не могли. Погода стояла чу́дная, солнышко было ласковое. Другие девки с парнями пал пускали на новых, на зимою в лесах просеченных полях, дерева поваленные жгли для удобрения земли, весело им, а Малуша, как дура, глазей на реку, выглядывай лодью, а коли проворонишь, у родителя драгоценного на языке висит обещание одно единственное, голову ей, Малуше, продолбившее насквозь: шкуру, говорит, с задницы розгами спущу всенародно!.. не посмотрю, говорит, что взрослая девка!

На что – на что, а уж на это милый батюшка куда как спор. Чуть что, косу на руку мотать, через колено тебя гнуть и по голому заду безо всякого соображения чем ни попадя мутузить. Стыдно ведь. Ни тебе искупаться, а уж ежели с парнями поиграть, как веселой полюдной ночкой сладкою с гридей Буслаем, то и корчи из себя леший знает какую деточку-малолеточку всю из себя невинную, не тисканную и даже в ротик не целованную, не говоря уж о чем прочем. А то парень к тебе под юбку намылился, а ты вместо удовольствий о том только и думаешь, чтобы он на заду твоем подсохшие струпья от папиной науки нечаянно не ободрал бы и подол тебе не окровянил – срамота ведь! Добро бы только за собственную вину приходилось страдать. Так ведь нет, ему плевать, сама ли что сделала по нечаянности, домовой ли что натворил, перед нежным родителем ласковым в ответе все равно твоя задница.

А домовой так и норовит тебе во зло сотворить. Под локоть подтолкнет, чтобы пролила чего или разбила, или еще как напакостит. Давным-давно подметили добрые люди: – каков ты, хозяин, сам собою есть, таков и твой домовой. Ты человек добрый, и домовой твой добрый. Ну, озорничает, не без того. Шутки шутит. А вот дом бережет, и зла никакого от него нет. Но уж коли ты сам человек драчливый, то и от домового твоего ни тебе, ни твоим домашним спасу нет. Не озорничает, озорует. Не шутки шутит, изгиляется. Не веселится, издевается, и зла от него, от назольника, куча, и гили всяческой издевательской полон рот, вот так-то, батюшка. Сам хорош.

Малуша нарочно повернулась к верховьям Нары спиною, так не хотелось ей травить себе душу видом веселых лесных дымов. Да и на котел противный глаза бы не глядели. Велено ей, чтобы руки без дела не были бы, тот котел железный от ржавчины очистить и жиром бобровым топленым смазать, бабье ли и это дело?

Всеблагие небожители, какая скукота. Хоть бы купцы, наконец, пожаловали. Подняла бы Малуша тарарам на весь град, все бы забегали, засуетились, шкуры зимние стали бы доставать мены и продажи ради, а она, Малуша тут же и смылась бы, будто и не было ее. Убежала бы к своим, к молодежи в леса.

По заборалу, что на крыше складов, всем своим телом вихляясь и непотребно дергаясь опять шмурыгал Махоня. Не сиделось ему в покое, забулдыге кривому. Был он как-то по особенному раздрызган и очень не леп, и не понятно было, как всегда, то ли это он спьяну, то ли просто так, от душевной потребности в дури. Кривой прошел всю крышу, вышел на заборало дальней градской стены, постоял, поколебавшись: куда идти? Покосился на вежу, выглядывая Малушу, и пошел налево, вкруг жилого двора к навратной башне, почему-то вприпляс и с плесканьем ладошками о сапоги, ноги и живот. Жеребец стоялый.

Третью весну Малуша в девках, а все не замужем. И не сказать бы, что урод какой, совсем наоборот. А теперь, после Лелиной мази, от ее груди мужики и вовсе глаз оторвать не могут. Но одно дело тебя где на игрищах или на посиделках обшарить, на сеновале или на полянке муравчатой живот тебе заголить, под бочок подкатившись, и совсем другое – замуж. Для замужества нужен сговор родительский, а папаня всех женихов расшугал. Ходит вокруг и сверлит недреманным оком: не округлилась ли? А и закруглилась бы животом, что тут такого? Обыкновенное дело. Не она, Малуша, первая, не она и последняя, если вдруг. Когда еще и погулять, как не в девках? От мужа особо не загуляешь, потому что быть тебе тогда без головы. И Радка есть круглая дура, выскочила замуж за своего Тумаша, никого другого так и не узнав. Теперь уж и не узнает.

Родитель грозится: принесет Малуша ребенка в подоле – убьет! Ему, говорит, понизовские-де дикие обычаи не указ. Он, говорит, через нее, Малушу, еще и в столице с нужными людьми породнится. Очень надо! Высватал бы ее кто-нибудь свой, и уехали бы они молодою ватагой на новые выселки, хоть бы и в самые дикие места, хоть бы и на Москву реку, только от отца и всех этих старых зануд подалее.

Был недавно в роду совет: где сажать на землю молодежь, ниже по Оке, или просить у муромы место на Москве? Ближе места нету, чтобы пустое было и удобное. Вообще-то, отец тоже за Москву-реку. Властный. Не хочет вблизи себя другого града, не желает властью воеводской делиться, а в низовьях без града жить никак нельзя от хазаров. Роды и не хотели бы отпускать молодежь, да сил нету ставить новый град, дело это долгое, многотрудное. Сперва в землю врывают частокольно вор простой бревенчатый по кругу. За тем вором от лихих людей спасаясь, воздвигают вокруг Резань-град из сырого свежесрезанного бревна, наспех. Град тот недолговечный, слабый, кто в нем поселится, должен ставить из мореного крепкого дерева новые стены, а округа незаселенная, помогать тебе некому. Вот и выходит, что за Оку стоит только один Погост, который из-за дани молодежь от себя отпускать не хочет. Ждет-пождет молодежь, кто кого пересилит, хотя и дураку ясно, что они, перелаявшись, пойдут к Потворе, и как она скажет, так и будет. Зря отец с этим Бобичем вязался и хлеб-соль водил, дурак он, Бобич, против Потворы, вот и все. А уж противный – до сил нет. Так, бывало, и норовит прижаться, будто бы нечаянно, да за грудь зацепить. Или за зад. Мерзкий старикашка.

А хорошо бы на Москву. В этом году после весенних работ поехали бы выбирать место. Поклонились бы подарками тамошней муроме, жить-де желаем с вами в мире, любви и родстве, а вам бы нам в нашем деле не препятствовать. Заготовили бы бревна под дома, подсекли под пашни лес, а по будущей весне поставили бы Новые Выселки, да и зажили бы от старых приставал вдалеке своим родом.

Малуша подошла к налесной стороне вежи, глянула вниз и даже глазами заморгала. Это что еще такое? Лодья? Ну да, так и есть, с верховьев Нары спускалась к граду, пузатая, тяжелая, чуть ли не по самую кромку борта в воде. Да что ж это? Никак купцы идут с неожиданной стороны? Как они в верховья-то попали, неужто по волокам тащили этакую громадину и тяжесть? Что делать, батюшки-светы-пращуры-заступники, проворонила. Вот они купцы, рядом, отец всю шкуру спустит!

Малуша заметалась по башне, туда, сюда, как на зло, на виселице не случилось била. С опозданием вспомнила девка, что отец шуму подымать не велел, а велено им было кликнуть Ослябю. Ну, дела. Сейчас бы устроила тарарам. Малуша аж вспотела, ноги у нее стали мягкие и, вроде бы, даже гнулись не в ту сторону. Она перевесилась в бойницу на Перунов двор. Осляби нигде не было видно, и никого не было видно, двор был совершенно пуст.

– Ослябя-я, лешак кудлатый, – заорала Малуша с отчаянностью, – где ты?

Ослябя, однако же, не откликался. Зато со стороны жилого двора вывернулся вдруг Кривой Махоня, задрал кверху бородатую свою рожу любопытную и заорал-задергался, сверля Малушу блудливым глазом:

– Где?.. Кто?.. Купцы?.. Сверху?..

Подскочил Махоня, дурак раздрызганный, к Перунову дубу, ударил в большое вечевое било, а после таких его дел как тарараму не быть, и мало ли, что отец того тарараму не велел? Народ бежал и орал, батюшка драгоценный тоже орал, выскочивши из дому в одном исподнем и при красной от ярости роже, а уж как Ослябя спросонья пьяного голосил, того и передать нельзя. И во всем том шуме не иначе как ей, Малуше, быть виноватой.

2

Купец сидел напротив, щурил умные глаза. Товары расхваливал умеренно, предлагал посмотреть самим, каковы ткани, посуда, украшения и все такое прочее. На вопросы о Дедославских делах отвечал уклончиво, кто, мол, теперь на престол сядет, то не нашего ума дело, пусть княгиня с Брячеславом меж собою сами разбираются, наше дело торговое, мы при любой власти проживем.

– Ты отвечай, – насел на него Радимир,– ты привез медь, как обещался, или нет?

Купец на такие его слова развел руками и сказал сокрушенно:

– Не велено великою княгиней с понизовскими родами торговать ни железом, ни медью, ни оружием. Коли узнают, что продал я вам хоть один рубель железа, быть мне без головы.

– Не надо нам твоего железа. Свое не хуже. И мечи наши воеводы Дедославские покупают, – ярился воевода. – Нам медь нужна!

Нет хуже, чем быть сыном великого отца. Что бы ты ни сделал, что бы ни сказал, все примеряют на него, давно умершего. И пусть усы твои белы и седа голова, а все ты Радимир-младший, и у сородичей на языке не твои дела сегодняшние, а старый отца твоего мхом поросший поход.

Нечего сказать, дело отцом было свершено большое, когда собравши людей в понизовских родах, обрушился он всею силою на хазар под Дедославскими стенами. По сей день висит в красном углу под идолом домового в дому Радимировом ханская сабля. И наградная тяжкого серебра гривна шейная княжеская висит тоже. Но, если по справедливости, легко отцу было быть великим: он был градский воевода, он же и вечевой старец. Попробовал бы сходить в поход на его, Радимира-младшего месте, то-то поглядеть бы. Хазары уж и на стены Дедославские влезли бы, а старши́на все еще судили да рядили бы на соборе, давать воеводе людей для похода, или не давать.

– Я тебе так скажу, – продолжал Радимир злорадно, – нам твои штучки, что рыбья кость в горле. Кольчуги обещал? Обещал. Где они? Даже простого копытного доспеха не привез. Ну а мы промеж себя решили, не будет меди, не будет тебе и шкур. Езжай, покупай в других волостях, а мы своего бобра найдем кому сбыть за медь. И не говори, что не предупреждали тебя.

Купец взволновался, забормотал что-то о княгинином гневе, метнулся к родовой старши́не. Старши́на угрюмо отворачивались. Оно, может, не все и не во всем были согласны с воеводой, но решение приняли совместно, всем собором, и решение жесткое: шкуры против меди, а все прочее уже потом. Конечно, будь за медь один воевода, трудно сказать, как бы дело повернулось, хоть он оборись. Но заявилась на тот собор Потвора, сама пришла, без зова, хворая притащилась, и полетели от старши́ны пух и перья. Как лиса на кур накинулась.

– Это же бунт, воровство против властей, хоть ты им скажи, Бажен, – кричал торговый гость, но вечевой старец молчал угрюмо и от купцовых искательных слов непреклонно не мягчел. Суровые речи держала на соборе старшая болотная ведьма, но справедливые. Воистину, сегодня града Серпейского лишь ленивый не возьмет. Валы оплыли. Рвы обмелели. Раньше к воротам только по дороге и можно было подойти, а дорога как идет? То-то, что вдоль стен, да мимо башен, да идешь по ней правым боком к стене, даже щитом тебе от стрел градских бояро́в не загородиться. А сегодня? Откуда хошь, оттуда и ход. Иди свободно. Ну а если Змеевым путем, чуть пригнись, так и вообще тебя со стен не видно чуть ли не до самых ворот. Избаловались за мирные годы, распустились, а хазаров велела болотная ведьма бояться и вскорости ждать.

– Что в столице слышно о хазарах? – будто угадав мысли вечевого, спросил воевода. – Находа не ждут?

Купец уже понял, что быть ему, похоже, без шкур. Поугрюмел. Сел на место, вцепился пятерней в бороду.

– На торгу в Гнездно слыхал, – отвечал он неохотно, – что напали на хазар из-за моря Хвалынского неведомые люди магометцы, грады хазарские пожгли и насмерть бились. Та война идет меж ними уже который год, и никто никого одолеть не может. А в этом году собрал хан несметное войско: и хазар, и булгар, и алан, и черкесов и иные прочие народы и пошел сам в магометскую землю за горы. Но как там меж ними идут дела, об том достоверных известий нет.

Старши́на переглянулись, покивали головами значительно. Вот, значит, почему не приходили хазары. Было им не до славянских земель. Однако коли побьет хан магометцев, чей тогда настанет черед? Потвора зря не говорит и слов на ветер не бросает.

– Поймите вы меня, – взмолился торговый гость. – Вы тут при меди останетесь, а я? Знаете, что со мною сделает Олтух за такое мое непокорство?

– Но и ты нас пойми, – сказал Бажен. – Мы не можем шкуры за безделки отдавать. Нам для крепостных стен нужны под смолу медные котлы, чтобы лить ее, горящую, хазарам на головы. Железо для такого дела не годится. Ржавеет железо, и котлы железные худятся. Ты вот о чем подумай, один ли ты купец? Не продашь, другие найдутся.

Купец с сомнением покачал головой.

– Ну а не найдутся, сами лодьи снарядим и сходим на дальние торги. Нам на Гнездно путь известный.

– Много ли рублей меди вам надобно?

– А это смотря какой у тебя рубель.

– Обыкновенный, – оскорбился купец. – Какой у всех. Я в чужой дом вором за чужим добром не лажу, а иду в ворота с честной прибылью. Вором к вам только хазары лазают.

– Ну-ну, не обижайся, – сказал воевода смущенно. – Слово выскочило случайное, никчемушное. В том-то и дело, что от хазарина за вором-частоколом не отсидишься, а только за крепкою срубной стеной, да изнутри еще забитой землею, да со всяким воинским припасом на той стене. Так-то. И скажу я тебе напрямик, что у вас там, в столице, совсем с ума посходили. В наидальнюю понизовскую крепость меди не продавать. Давно к вам хазары не хаживали.

Купец подумал, помотал головой, встал и сказал решительно:

– Нет, честны́е мужи, выгода дорога, но голова дороже. Не могу против княгини идти. Сами посудите: какой мне резон с нею ссориться?

– По-видимости, нету, – сказал молчавший до сей поры Дедята, – а с нами? Решил сюда дорогу навсегда забыть?

Купец схватился за голову.

– Без ножа режете, мужики! Давайте договоримся, по дешевке товар отдам.

– После меди, – жестко сказал воевода. – Надумаешь – вези. Чего упираешься? Никто тебя не выдаст, среди нас доносчиков нет.

Купец поглядел ему в лицо долгим взглядом и досадливо крякнул.

3

Поклонился торговый гость подарком удивительным, вон как внучка прилипла, оторви-ко, попробуй. Ну а приняв подарок, можно ли человеку не помочь?

Лелю и впрямь от зеркала оторвать было нельзя. Почитай, впервые разглядывала себя так явственно. В воду, сколько ни глядись, все не то. Великое чудо, заморское волхебство, в славянских землях не умеют такого. Серебряные ящерицы когтями и зубами вцепились в зеркало, а хвостами переплелись, и из того искусного переплетения получилась удобная ручка, чтобы держать. Большое оно, то зеркало, чуть от себя отставить, все лицо твое видно, будто встала сама супротив себя. Это тебе не в ведро с водой глядеться.

Смотрела Леля в зеркало, и поднималась в ней великая радость, хороша-то как, с ума сойти, глаз оторвать не могла от собственного от прекрасного лица. Потому и разговора бабушки с купцом не слушала. А разговор шел занятный.

– Ты уж придумай что-нибудь, сделай милость, – говорил купец искательно.

– Подумаю, – отвечала волхва рассеянно. – Дело тут не в том, чтобы тебе без меди шкуры отдали, а в том, чтобы за ту за медь тебе перед княгинею ответа бы не держать.

О чем толкует старая волхва, купец не очень понимал, но на всякий случай кивал головой и соглашался.

– Да, ты уж помоги, я в долгу не останусь, внучке твоей в другой раз привезу… румяна ей ни к чему, белила тоже, гребень ей привезу серебряный и благовоний хвалынских, масло привезу розовое.

– Ты мне скажи, торговый человек, как там Олтух? Как поживает княжий тиун, здоров ли и чью сторону держит?

– А что ему сделается? Живет-себе, не тужит. Сейчас он в Дедославле за главного, пока там нету ни княгини, ни Брячеслава. Ему все мироволят. И те, и эти.

– Ишь ты… – протянула Потвора с некоей непонятностью в голосе.

– Не веришь? – удивился купец. – Почему? В столице порядок всем нужен. А у Олтуха не разбалуешься. Черный люд работает, купцы торгуют, усадьбы, чьи бы ни были, не пожжены, не разграблены. Сама понимаешь, в столице жечь и грабить и дома на поток пускать можно лишь с княжьего на то соизволения. Кто победит, тот с супротивниками сам разберется.

Потвора довольно покачала головой.

– А нету ли, милый, у кого из верхних желания наши места посетить? Не слыхал ли ты таких разговоров?

– Вообще-то, это тайна, но уж так вышло…

– Что ты ее знаешь, – закончила за купца волхва, – говори, не бойся, чудак.

– Слух прошел, что собирается сюда сам лично Брячеслав с малыми людьми, и не просто в понизовские Окские земли, а непременно чтобы в Серпейский град.

Потвора обрадовалась, заулыбалась, велела Леле от зеркала отлепиться и поднести дорогому гостю чего выпить. Леля поднесла чарочку зеленого и снова ухватилась за зеркало.

– Ну что же, – сказала Потвора. – Давай дела обсуждать. Много у тебя с собою меди?

Купец замялся.

– Леля, как думаешь, везет наш с тобою гость с собой медь?

Леля, от зеркала не отрываясь, буркнула недовольно:

– А то!

– И сколько, на твой взгляд?

– Да уж не меньше двадцати рублей.

– А что ж той меди в лодье не видно?

– Дурак он что ли? – сказала Леля досадливо. – Спрятал. На самое дно лодьи, под настил положил.

– Д-да! – выдавил пораженный купец.

– Все верно? Вот так-то, милый, – сказала Потвора с усмешкою. – Иди в лодью, жди градских бояро́в. Они вскорости за тобою будут. А Олтуху скажешь, что нашла-де ту медь ведьма Потвора великим волхебством, взяли ее градские бояры́ самовольством, а Потвора-де ему, Олтуху, наказала кланяться. И вот еще что. Боишься ты, милый, как-то уж слишком. Что-то ты мне не договариваешь. Смотри, сам себя не перехитри. Кабы цена твоей хитрости цену зеркальца не перевесила. Я старуха простая, как ко мне, так и я.

Купец побледнел, но самообладания не потерял, глядел в глаза Потворины твердо.

– Пугать тебе меня не надо, кто я перед тобой? Муха. Но и перед княгиней я муха, и перед Олтухом муха же. А недоговариваю я тебе вот что: сделай, пожалуйста, так, чтобы пришел бы ко мне за медью ваш градский воевода самолично.Обещаешь?

Бабка задумчиво кивнула головой, а Леля вдруг насторожилась, отложила зеркало в сторону и сказала хмуро:

– Как-как? Что такое?

– Ты теперь ступай, – сказала Потвора, – ступай, милый, ступай, внучка проводит тебя тайною тропой, зачем лишним глазам тут на тебя пялиться?

4

Воевода поразился, как это ему самому не пришла в голову мысль пошарить в лодье на дне под настилом. Хотя Леля и говорила, что купец воспротивиться не посмеет, развел воевода вокруг похода на Серпейский берег такую бурную возню и колготню, что градские только диву давались: отец его перед походом своим знаменитым суетился ли так-то?

Бояро́в своих из града увел почти всех, оставил только Ослябю с кучкою особо доверенных. А перед самым уходом провел у Осляби под носом кулаком и сказал тихо:

– Вернувшись, пьяным увижу – берегись.

Вокруг вертелся Кривой Махоня, взъерошенный, встрепанный и мордой на собаку ищейку похожий очень.

– А можно мне?.. Давай, я останусь?..

– А ты пойдешь со мной, – свирепо рыкнул воевода и все Махонины вихляния рыком тем начальственным пресек.

Купцовы работники прихода бояро́в не ждали, сидели себе на песке в одних портах, и было при них оружия один ножик на всех, которым ножиком лихо играли они в тычку.

Только рты разинули работнички, как ловко оттеснили их градские от сходен. Воевода с двумя молодцами взбежал по тем сходням на лодью и сразу же велел купцу выгружать товары на берег и подымать лодейный настил.

Дело вышло вроде бы даже и глупое: никто из работничков о сопротивлении и не помышлял, а бояры́, которые тычками их только что от сходен отпихивали, теперь их же и пропускали на лодью для грузы таскать. На берегу, однако же, народу набежало – туча, веселыми криками поддерживали своих. Бояры́ приободрились и пошли стараться, корчить зверские рожи и выпячивать груди. Купец командовал работниками ловко и расторопно, не забывая время от времени кричать на всю реку:

– Ох, да что ж это вы делаете, бояры́?! Ах, воевода, отвечать тебе за произвол жестоко!

На берегу толпились уже все горожане от мала до велика, пялились во все глаза на кучу товаров на берегу, никогда еще столько добра разом не видели. Если сложить вместе все имение градских самостоятельных мужей, столько-то наберется ли?

Купец, меж тем, уже костерил бояро́в, чтобы поднимали настил осторожнее. Бояры́ про железо свое оружное позабыли, работали вместе с купцовыми людьми, на купца уже глядели как на начальника. Наконец, на берег извлекли длинные медные бруски, надрубленные зубилом поперек на равные рубли. Берег радостно завопил. Купец спохватился и, хватаясь за голову, тоже принялся орать, правда, без должной убедительности в голосе.

– Не бойся, – сказал воевода купцу гордо. – Мы не грабители. Заплатим.

– Тебе, тебе отвечать, – тыкал купец в воеводу пальцем. Ты у меня эту медь силой берешь.

Несмотря на все свои стенания и вопли, что не сносить-де теперь и ему головы за чужую вину, торговался купчик о цене каждого рубля жестоко. Заламывал руки. Хватался за сердце. Призывал в свидетели пращуров: разоряют, мол, вконец и губят беззащитного человека. Воевода, не выдержавши наглого такого лицемерия, завопил на весь берег, трясясь от злости:

– Коли так, что ж ты торгуешься, как грек? За собою в костер ли шкуры потащишь? В краде огненной не все ли тебе равно, на чем лежать?

– Это ты свою голову под топор подставляешь незамо зачем и чьей корысти ради, – обиделся купец, – у меня такого не бывает, чтобы польза была неизвестно чья, а голова в закладе – моя.

Воевода поугрюмел и отошел в сторону. Вокруг уже шумел большой весенний торг. Купцовы прикащики и работные люди разложили товары и до хрипоты торговались с понизовскими, каждый хаял товар другого и расхваливал свой. Купец в торг не вмешивался, кружил по торжищу, как коршун над птичьим двором, одно его присутствие заставляло прикащиков рядиться с удвоенной силой.

К воеводе через толпу пробиралась муромская старши́на. Впереди работал локтями Зуша, подавая Радимиру непонятные знаки.

– Что у вас за дело, мужики, – сказал воевода, – говорите живее, мне медь в град везти.

– Об ней и речь. Лихо ты, молодец, будут какие неприятности со столицей – только свистни. Ты вот что, ты бы уступил той меди рублей с пяток. Нам тоже на котлы, за нами не пропадет, мы отслужим.

Воевода подумал, велел кликнуть Бажена с Дедятою.

– Вот соседи пять рублей меди просят, – сказал он. – Может, дадим? Они люди хорошие, честные…

Вечевой огладил усы, переглянулся с Дедятой понимающе.

– Хоть и самим нужна позарез, однако дадим.

Муромские заулыбались.

– А вы нам место не отведете ли на Москве реке под новые выселки? Народу стало много.

– Отчего ж не отвести? – сказал Зуша. – Если бы где ближе, так нету, а Москва река чуть не вся пуста и дика, и деревами неохватными заросла, так что и в ясный день солнечный берега ее сумрачны. Недаром же и имя ей по-нашему "Москва", а по-вашему, по-славянски – "темная вода". Есть там чудесное место, как вы, славяне, и любите, высокий крепкий мыс при впадении в реку Москву речки Неглинной. Селите свою молодежь, мы вам и с подсекой поможем.

– Вот и ладно, вот и договорились, – обрадовался Бажен. – Ты, воевода, меди им дай, после сочтемся, шкур тебе подбросим сверх положенного, или еще чего.

К Радимиру сквозь толпу ловко протиснулась Малуша, ухватила отца за рукав и, набравши полную грудь воздуха, завопила с нестерпимой визгливостью:

– Батя! Дело твое спешное секретное я исполнила, как велено, и надобно бы тебе тотчас быть домой, потому как…

– Что орешь на все торжище, – злобно зашипел Радимир и вдруг споткнулся на полуслове, наткнувшись на острый и напряженный взгляд купца.

5

Заяц поднял голову, повел ушами и, сорвавшись с места, в два прыжка исчез в кустах. Гриди насторожились, приподнялись на локтях и прислушались. Нет, все тихо, ни голосов, ни скрипа уключин, и река пуста. Ах, заяц, сквернавец ты эдакий, зря переполошил.

В лесу надрывались в оре птицы. Солнышко припекало совсем по-летнему. Гриди переглянулись и снова улеглись на молодую травку. Старший продолжил ленивый разговор.

– Слышь, Буслай, я просто удивляюсь. Ну и сидит в граде купец, нам-то что? Еще лучше. Собирать никого не надо, все сами уже давно сбежались для торгов. Бухнул в било – вот тебе и вече.

– Князю видней, – ответил Буслай рассудительно. – Князь хочет тайно, да и Бус предупреждал.

– Какая в таком деле может быть тайна? – сказал старший с досадой. – Сами-то понизовские должны знать, что их в дружину зовут, или нет? А купчишку можно так шугануть, что он и рта открыть не посмеет. Сидим в чащобе лешаки-лешаками, ни тебе мечом постучать, ни бабу примять.

– Бабу бы да, хорошо бы, – оживился Буслай. – Девки, доложу я тебе, тут в Понизовье красавицы, и полная им дана по этой самой части воля. Приглянулась мне тут одна, слышь, Мужко, в полюдье. Ох, и наигрались ночью всласть, натешились! И такая вышла штука, что довелось мне с тою девкой через священный Живого Огня костер прыгать.

– Неужто нетронутой оказалась? Это понизовская-то девка?

– Чтоб мне провалиться на этом самом месте под землю в царство Кощное, если вру! Папа у нее здешний воевода, вот и блюл дочку со всей свирепостью.

– В чаянии породниться с кем-то в Дедославле?

– А хотя бы. Как кончили мы с нею миловаться, нам бы к кострам идти, а у меня на руках кровь, да и у нее там кровяные следочки и на юбке пятнышки. Вот и пришлось одной рукой кровь замывать, другой Живой Огонь вытирать, трудиться, чтобы тропочку новую, в девочке проторенную, от нечисти запечатывать. Девочка у меня совсем сомлела, даже идти не может, куда уж ей прыгать через костер? Вытер я, значит, Живой Огонь, разжег костер, схватил девчонку на руки и ну через огонь скакать, да не один раз, а туда – обратно, туда – обратно, для верности. Чтобы ни одна проклятущая мара моей лапушке внутрь по мною проложенной тропочке не пробралась бы.

– Это после тебя-то, после оглобли, тропочка? – расхохотался Мужко. – Ну, насмешил! Там теперь, небось, дорога прямоезжая широченная разворочена, хоть на возу езжай.

Буслай насторожился, приподнялся на локтях:

– Эй, погоди роготать, слышишь, как сорока стрекочет? Пойди, глянь, что там такое.

– Зачем? Над нашими, небось, и стрекочет.

– Сказанул! Где наши, а где сорока?

– Ну, стало быть, медведь. Стоп… Вон он, купец.

Из-за речного поворота медленно выдвигалась большая тяжело груженая лодья. Гриди подползли к самому обрыву и затаились.

Лодья плыла под берегом. Работники лениво помахивали веслами, что ж надрываться, коли Нара сама несет? Купец пристроился возле мачты, голый по пояс, глаза закрыты, сомлел на солнышке. У Мужко хищно зашевелились усы.

– Э-эх, пощупать бы купчишку за кадычишко, вот он и умолк бы, надежней некуда. Да и нам на всю жизнь добра хватило бы.

– Чудак ты, право слово, ну будь мы без князя, еще куда ни шло. А князь нешто позволит резать курочку, что золотые яйца несет?

Лодья медленно проплыла мимо и скрылась за поворотом реки.

– Ну, вот и все. Путь свободный. Пошли, что ли, – сказал Буслай и вдруг прыгнул лягушкой, прямо с живота, в сторону от накрывшей его тени и, сорвавшись с обрыва, покатился по откосу к воде. Нападавших было семеро, и были это люди незнаемые. Четверо приотстали и бежали теперь во весь дух, увязая сапогами в песке, а трое были тут, рядом, босые, видно крались, чтобы взять дозорцев ножами врасплох.

Первый удар Мужко отразил еще лежа, от второго увернулся юлой и, оттолкнувшись от земли спиной, ловко вскочил на ноги. Находники насели разом, молотили мечами по чему ни попадя, работали, как цепами на току.

– Держись, – ревел Буслай, карабкаясь вверх по откосу, но наверху дело явно шло к концу. Окровавленный Мужко не успевал отражать удары. Один из находников заскочил сзади, рубанул мечом по голым ногам, а другой сошелся щитом в щит да и ударил его варяжским ударом в живот, снизу, под панцирь. Мужко свалился, как подкошенный. И в тот же миг обрушился на врагов Буслай с телепнями в руках.

Двое находников шарахнулись в стороны, а третий, смутно Буслаю знакомый, встретил его грудью, стоял, расставив кряжистые ноги и скалился, и меч свой кровавый приопустил, видно и его хотел взять все тем же варяжским ударом.

Над головою Буслая стремительно вращалось сразу четыре шара. Три из них один за другим направил Буслай в грудь негодяя, так что с треском разлетелся вязовый находников щит, а четвертый пришел сбоку, ударил находника в лицо, прямо в оскаленный насмешливый рот, и расплющил ему голову в кровавую лепешку.

Одним прыжком оказался Буслай возле Мужко, прикрывая товарища. Набежавшие находники рассыпались цепью вокруг, не решаясь сунуться внутрь смертельного круга, очерченного страшными шарами.

– Ножи, – негромко скомандовал мужик, державшийся чуть позади прочих, видимо, лицо среди них начальственное, – ножи мечите, живо!

Под ногами стонал, пытаясь подняться Мужко, и броситься на врагов было нельзя, добьют. Стоять на месте тоже было нельзя, достанут метательными ножами. Двое-трое находников, перехвативши левыми руками мечи, запустили правые за голенища, потянули засапожные лезвия. Буслай затравленно огляделся, ну, кажется, все. Конец. И куда только свои подевались, такой шум поднят, в Дедославле, небось, слышно. И он засвистел разбойным посвистом, от которого птицы падают наземь замертво, во всю мочь засвистел, освёклясь лицом и даже присев с натуги.

6

Радимир протиснулся в низенькую и узкую дверцу бани и остановился, привыкая к темноте. Бобич сидел на лавке, на коленях держал горшок, из коего извлекал что-то большой деревянной ложкой и отправлял себе в рот. Ел волхв жадно, неопрятно, громко чавкал и сопел.

– Явился, значит, – сказал Радимир. – Ну, здравствуй.

Бобич взмахнул ложкой и что-то невнятно пробормотал набитым ртом.

– Ждал я тебя, однако. С купчиком и ждал, – сказал Радимир, усаживаясь рядом с волхвом. – А увидел, как дергается торговый и каким вдруг стал законником, ну, думаю, все. Тут он, наш изгоюшко погостовый. Не успели его в дверь выставить, а он уж и в окно скребется. Бобич сверкнул в полутьме диковатыми глазами и фыркнул в лицо воеводе непрожеванной кашей.

– Умный, умный, знаю. Вот еще бы службу тебе как следует нести – цены бы тебе не было, мудрецу. А то к граду идешь, крадешься, мзду готовишь воротной сторо́же, чтобы пустили, да не раззвонили бы на весь на белый свет. А подходишь, глядишь, ворота в граде настежь, привратничков след простыл, вообще никого нету. Кроме дочки твоей Малуши, одного только пьяного Ослябю и сподобился лицезреть. Да и тот тоже, как меня увидел, так тотчас куда-то исчез. Выучка у твоих… тьфу. Тоже мне, бояры́.

– А у нас у всех выучка – тьфу, – сказал Радимир язвительно, – что у бояро́в, что у волхвов. И давай мне тут не кипи и не фыркай, чай не лаяться со мною приехал, и жизнью рисковал не для лая. Говорю тебе, что ждал, и даже догадался, где ты из лодьи вышел, на Лосином броде, скажешь нет? А бояро́в и весь народ я из града увел нарочно, что б было тебе ведомо, а то быть бы тебе без башки, сунься только со мздою своею к навратной страже. Я и дочь свою оставил, чтобы провела тебя и в бане спрятала, а то еще увидит кто ненароком. Против Потворы, ненавистницы твоей, в граде ни один человек не пойдет. Против старши́ны родовой пойдет, а против Потворы нет, дохлое дело, и это бы тебе усвоить накрепко.

Бобич отставил кашу и отвернулся, надувшись. Молчали. Наконец, Радимир сказал примирительно:

– Ну, что, остыл? Нам ли с тобою ссориться, одной веревочкой повязаны. Ты думаешь, мы тут в своих лесных берлогах сидим и ничего не знаем, не понимаем? Не-ет, мы тоже не лыком шиты, соображаем почем нынче хороший меч, особенно если в крепкой руке. Говори, что княгиня наказала? Какие ею, государыней, для меня сказаны слова?

Бобич оживился, повернулся, покрутил головой:

– Экой ты важный, однако, фу-ты, ну-ты, ножки гнуты, ха-ха. Княгинею ему какие сказаны слова! Да она не только про тебя, она и про град твой Серпейский занюханный отродясь не слыхивала. Тьфу ей на тебя и на все Понизовье.

– Значит, всю понизовскую силу она вот так вот запросто отдает Брячеславу? Лихо! Или дело меж ними уже и уладилось?

– Сразу после княжьей смерти тукнулись они дружинами в столице и отскочили друг отдруга. Сказать по правде, еле отбились княгинины. Если бы не варяги, то даже уж и не знаю. Стоят сейчас, ни тпру, ни ну, нашла коса на камень, силы-то равные. А варяжья дружина, нужность свою почуявши, тянет с княгини навар. Но это все с одной стороны… Тут ведь в чем закавыка: княгиня погнала гонцов к брату за помощью, а Брячеславу помощи имать, кроме как у вас, негде. Понятно? Так что, ежели не даст Понизовье Брячко людей в дружину, то победа княгинина предрешенная, а после победы хватит чем с ними, с варягами расплатиться. Ну, что, дадут роды людей?

– А то ты не знаешь, – сказал воевода. – Может, кое-кто и без большой охоты, но дадут, и мы с тобою помешать им в том не в силах.

– То-то, что знаю.

– А коли знаешь, зачем тогда ехал? – пробурчал воевода.

– Затем и ехал, что не один ты такой весь из себя умный, и вот здесь, – волхв с надменностью постучал себя по лбу, – мысли есть отменные. И коли мы с тобою по тем мыслям свершим, жить нам против княгининого сердца и ходить в любимчиках до конца дней.

Радимир выжидательно молчал.

– Со дня на день надо ждать в Понизовьи княжича с малыми людьми. Это не догадки, знаю точно, понял? Града Серпейского он, уж конечно, не минует…

– Я тебя понял так. Ты мне предлагаешь закон гостеприимства нарушить, в своем доме княжича предательски захватить, руки-ноги ему связать и, как барана на палке подвесив, княгине представить?

– Зачем же барана? – хладнокровно сказал Бобич. – В баране и в человеке понимающими людьми ценятся разные части тела. Княгиня не обидится, ежели ей в дар предоставят от барана задницу, а от Брячо голову. Ну а по предательски или нет, это уж как получится, на все воля всеблагих.

Радимир молчал, и тянуло его, Радимира чесать в затылке. Что ответить на такие Бобичевы слова еще, может быть, и нашлось бы, а вот как с собственными своими думами быть, куда девать собственных бессонных ночей мысли? До какой поры ходить ему под родовой старшиной? Взять того же Дедяту-умника, сволочь лапотную, который Брячеславу всегда будет воеводы дороже, потому что стоять княжичу за старину, хочет он того в глубине души, или нет. Но этот Дедята-лапотник в посконных портках за сохою самолично ходит, и ему воевода кланяйся? Может, еще и сапоги снять, чтобы кланяться босиком? На коленки встать? Если же стать княгининым ближним человеком, да сесть киевским обычаем княжьим посадником в сей же хоть бы в Серпейский град, не надо будет никого ни о чем просить и умолять, приказал – все. Исполняйте. А не выполнят приказа, так тем же самым новым обычаем и посечь непоротые старшинские задницы под Перуновым под священным дубом. Всенародно!

– На мечи Брячко не поднимем, – сказал воевода тихо. – Порядки родовые все поголовно хают и костерят, а коснись до дела…

– И не надо, и в голову не бери, – зашипел волхв возбужденно. – Твое дело впустить княжича в град, устроить по́честный пир, а что ему в питье подмешать, я тебе дам, сам не заметит князюшко, как помрет. Ворота градские запрешь, чтобы ни одна душа живая бы в град не проникла, – считай, что полдела сделано. А вторые полдела, это, брат ты мой, лиса.

– Какая лиса? – спросил Радимир оторопело.

Бобич поглядел на воеводу внимательно и, помедлив, сказал осторожно:

– Н-ну, не важно. Рыжая. Дело тут, видишь ли, в том, что окажись лиса в граде, волхебство на князя не подействует.

– Как это так может быть? – сказал Радимир подозрительно. – Темнишь ты что-то.

– Это мои дела, волховальные, что тебе до них? Поручи своим доверенным бояра́м, чтобы за лисой проследили. Обещай им что хочешь, хоть бы и гривну серебра за лисью шкуру поганую, но не пропусти лисицу в град. Помни, лиса в граде – всему нашему делу конец.

7

В ворота грохотали, что было сил. Ослябя, стараясь держаться подале от бойницы, ну-как шарахнут снизу стрелой, завопил дурным спросонья голосом:

– Кто это там безобразит посреди ночи? А вот я вас шваркну смолой!..

– Отворяй! – бешено орали снизу, еще пуще колотя в ворота, – долго ли князю тебя, недоумка, дожидаться?

Ослябя чуть ли не кубарем спустил по лестнице напарника за воеводой, а сам заметался в растерянности перед воротами: пускать?.. не пускать?.. дело щекотливое, что так его поверни, что эдак, и кабы не пришлось за ошибочку отвечать собственными боками.

Грохот в ворота становился совсем уж нестерпимым. Из закоулков жилого двора выбегали с факелами градские бояры́, оружные, встревоженные, шалые со сна.

– Сейчас, сейчас, – кричал Ослябя, – да погодите вы колотить, дайте поперечины убрать.

К воротам подскочил бледный Радимир.

– Кто? – спросил он у Осляби, – Брячеслав? А-аткрывай!

Градские отвалили створки ворот, да так и застыли с открытыми ртами, позабывши, как кланяться. В ворота ввалился и в самом деле Брячеслав со товарищи, но в каком виде? Даже и в неверном свете факелов было видно, что выдержать им пришлось прежестокую сечу. Доспехи на гридях были посечены и помяты. Сами чуть ли не все перевязаны кровавыми тряпками. Кое-кто не мог на ногах стоять без посторонней помощи, а одного и вообще несли на руках, приспособивши под носилки распяленный на палках красный княжеский плащ. У самого княжича верхушка шишака свернута была на бок, как только башка уцелела при таком при жестоком ударе? Воевода смотрел на него, открывши рот. Да, видно, не одному Бобичу приходят в голову счастливые мысли.

Княжич остановился против Радимира, впился ему в лицо бешеными глазами:

– Что буркалы выпучил?

Радимир опомнился, низко склонился перед Брячеславом и спросил, спокойно спросил, без испуга, без подобострастия:

– Что случилось, княжич?

Давешний полюдный сторожевой гридя здоровенный выдвинулся из-за княжичевой спины и сказал, поигрывая телепнями в ведерного размера лапе:

– Князь. Князь, а не княжич.

– Погоди, не мешай, – отмахнулся Брячеслав и снова уставился на Радимира вприщур, – Кто здешний воевода, я или ты? С кого спрос за разбой под градскими стенами? Сам дрыхнешь, и у бояро́в твоих в волосах солома. Как все это прикажешь понимать?

– Так и понимать, что никакой это не разбой, – угрюмо сказал Радимир. – Я думаю…

– Смотрите-ка, – снова встрял в разговор верзила, – он думает… Не нравишься ты мне, ох, не нравишься, и рожа у тебя блудливая…

– Я тебе не девка, тебе меня не щупать, любовь твоя мне без надобности, – окрысился воевода.

– Думаешь, или знаешь? – неприязненно спросил Брячеслав.

– Суди сам. Об новгородских ушкуйничках, варягах-находниках или ином лихом разбойном люде в наших краях и слуху не было. А если бы и набежали какие, была тут для них добыча и пожирней, и побезопасней. Из града ввечеру уплыл торговый гость с великим товаром. Так что не выгоды искали супостаты, а твоей головы.

Брячеслав, на глазах остывая, какое-то время испытательно смотрел в лицо воеводе, потом повернулся к своим:

– Что скажете, друзья? Вон как рассуждает воевода. За разбойничков не прячется.

Здоровенный гридя надвинулся на Радимира, и прогудел, нависая над ним, как вежа над узилищем:

– А не твои ли люди на Нарском бережку кучкою лежат?

И свои, и чужие глядели на Радимира выжидательно. Радимир брезгливо дернул щекой, отвернулся и, пренебрегши словами наглеца, пальцем поманил к себе Ослябю.

– Возьмешь с собою четверых бояро́в, лодку, и свезешь сюда все трупы немедля. Вооружиться не забудь, вдруг те находники были не одни. Да не вздумай мне потом говорить, что, мол, те трупы ты в темноте не нашел, шкуру спущу.

На Ослябиной роже явственно начерталось неудовольствие: почему-де все время я. Но тут из-за спин вдруг вывернулся Махоня и зачастил-затрещал, что сей же миг воеводский приказ будет со всем тщанием исполнен, что они уже и побежали, вот только куда?

Воевода подозрительно покосился на Кривого, ишь ты, рыло постное, глаз невинный, а Ослябя тут же оживился, сообразил, стервец, княжьи бояры́ трупы находников обшаривали вряд ли, до того ли им было? Так что походец этот хоть и с запашком, а небезвыгодный. Засуетился.

– Не знаете, у кого спросить? Котелок не варит? – воевода ткнул пальцем за спину. – Вон мужики стоят, – у любого и спросите. Чешут тут языками бестолку, кому ни лень… Пошли, князь. Баньку тебе истопить велю, и поесть велю собрать.

Брячеслав пошел вперед. Следом двинулись гриди. Градские помогали раненным, суетились, как мухи вокруг раздавленной груши.

– Ну, привезут находников, а дальше что станешь делать? – с усмешечкой спросил воеводу Брячеслав.

– Велю положить супостатов у Перунова дуба, созову народ, и каждому, кто их опознает, выдам из градких запасов топор или дюжину наконечников для стрел на выбор.

– Щедро, – сказал Брячеслав все с тою же непонятной усмешкой.

– Ничуть, – возразил Радимир. – А если бы находнички голову твою под самыми градскими стенами добыли бы?

– Ну, положим, голову мою не так-то просто добыть.

Да, княжич был не тот, что на осеннем полюдье. Тогда, вспомнить смешно, ходил телок-телком, зевал, чуть ли в носу не ковырялся. Сейчас же шагал рядом с Радимиром воин. Ястреб. Ишь ты, кучкой лежат… Бобич прав, в этом деле яд вернее меча.

– Как же так все это случилось? – спросил Радимир, имея ввиду обстоятельства нападения. Княжич, истолковавши те его слова превратно, досадливо крякнул.

– Сам знаю, что дураки. Охнуть не успели, как всех покойничками сделали, нет бы взять живым хоть одного. Погорячились. Да и сам я хорош, своею рукой двоих прихлопнул, дубина.

Раненных уложили в трапезной на лавки. Вокруг суетились градские бабы с чистыми тряпками, да вот беда, ночь, воды горячей для раны обмыть где взять? Малуша ворвалась в трапезную с целым ворохом подорожника, плюхнула его на стол и стала пробираться поближе к Буслаю.

– Ну что там Мужко? – спросил княжич Буслая. – Дышит?

– Вроде бы, да, но… не знаю. Думаю, конец ему. Не спасти.

– Почему же не спасти? – сказала Малуша в спину собеседникам. – Можно Потвору позвать. Или Лелю.

Радимир дернулся к дочери, ах ты, корова ты языкатая, так бы затрещину и залепил!

– Малуша! – обрадовался Буслай, а она, вроде бы и внимания не обращая на старого знакомца, но грудь свою, однако же, со всем усердием выпятив, объясняла Брячеславу:

– Есть у нас на старом Погосте такая ведьма.

– Как же, как же, наслышан, помню, вот она-то мне и надобна, – сказал Брячеслав, но Малуша разошлась – не остановишь, тарахтела сорокою:

– Потвора эта с внучкой своей, Лелею, просто чудеса творят. А Леля мне лучшая подруга…

– Помолчи, – перебил ее Брячеслав и повернулся к Бусалаю.– Давай-ка, друг, отправляйся за ведьмой. Прямо сейчас. У страдальцев наших каждый миг на счету, не говоря уж обо всем прочем. А дорогу тебе вот она и покажет. Что, красавица, с этой вот оглоблей ночью на болотный Погост пойдешь?

Малуша плутовато покосилась на Буслая.

– Да ладно уж, мальчик он большой, авось не слишком напугается. А станет реветь – отшлепаю.

– Больная та ведьма, – сказал Радимир, отталкивая дочь от князя. – Еле ползает.

– Ничего, – непонятно усмехнулся Брячеслав, – ко мне сюда она стрелою помчит. Ну а коли будет не в силах, Буслай ее на руках принесет. Давайте, отправляйтесь, что стоите? Время не ждет.

– Напиться бы, – сказал Буслай. – Да и есть охота…

– Что стала раскорякой! – накинулся Радимир на дочь. Другие бабы раненых моют, на стол собирают, а ты трешься тут возле мужиков. Квасу неси. Там в прихожей целый жбан мятного.

Малушу как ветром сдуло. Радимир покосился вслед дочери и в тысячный раз за ночь за эту беспокойную дал себе слово шкуру с нее спустить, а навсегда отучить лезть в мужские разговоры.

Малуша обернулась мигом, и притащила она ведерный здоровенный жбан с квасом.

– Может, чего крепкого хотите? – хмуро спросил Радимир. Княжич покачал головой и сказал, кивнув на жбан с квасом:

– Испей.

В глазах у воеводы промелькнула усмешечка. Он поднял жбан двумя руками, запрокинул голову и пустил в рот длинную пенную струю. Потом поставил жбан на место, вытер усы и пробурчал:

– По моему, так хорош, но вы ж люди столичные…

Малуша стояла возле Буслая с узелком в руках и незаметно дергала его за рубаху.

Радимир уперся в гридю тяжелым взглядом.

– Ну, вот он, квас, что не пьешь?

– И то, – хмыкнул гридя и надолго припал к жбану.

– Нам для баньки оставь, – сказал Брячеслав.

– Пусть пьет вволю, – медленно выговорил Радимир. – Этого добра на всех хватит.

8

Собирались с лихорадочной поспешностью, и сами поспешали, и Буслай торопил, даже не присел витязь, кружил по избе, как зверь по клетке.

– Не мотайся перед глазами, не мешай, – сердито выговаривала ему Потвора. – Лучше бы раненных сразу сюда тащили, а то ишь, непоседа, по избе блохою скачешь, что уж теперь-то. Или, может, князю будущему невместно к болотной волхве ничтожной никчемушной самолично приходить? Поруха великокняжеской чести?

– Не будущему, а нынешнему, – сказал упрямый Буслай и добавил небезъязвительно: – Конечно, может, здесь, на твоем на Серпейском болоте и есть быть расположен пуп всеземельный, но древа Жизни, небо держащего, я тут чегой-то не вижу. Может, и по дурости своей, кто бы спорил. Да и вообще мы людишки дальние, темные, дороги по ничтожеству своему не знаем, вот и побрели в град за проводником.

– Язвит, – рассмеялась Потвора, взглянувши на витязя искоса: хорош парень. Сильный, красивый. Верный. Недаром у внучки при виде его глазенки заблестели. Ах, детки, детки, вот сейчас доделаем наконец-то великое наше дело, посадим Брячеслава на престол, вернем на болото Великий Погост, и… любитесь себе, женитесь, то-то было бы славно, то-то радостно. А она, Потвора предложила бы князюшке отрядить Буслая сюда в Серпейский град, хоть бы даже и воеводою, да и стала бы век свой остатний, вовсе уж теперь недолгий, доживать со всею кротостью. Много ли теперь ей, ветхой старухе, надо? Правнуков на коленках качать, да на внучкино счастливое лицо любоваться… Ишь ты, рад, поди, что поддел болотную волхву…

– Ишь, остроумец какой тут выискался! А вот скажи-ка ты мне, остроумец, что за лекарства мне с собою брать? Не подскажешь ли? Прикажешь на квасной гуще погадать, чем лечить твоих товарищей? Одно горазд твердить: порубаны-де жестоко, толку от тебя…

– Все бери, – сказал Буслай, решительно махнув рукой. – Я снесу, будь их хоть сенной воз.

– Тьфу ты, горюшко ты мое, стоеросовое, помолчал бы лучше, а уж коли молчать тебе невтерпеж, расскажи, кто напал-то на вас?

– Кто напал, кто напал, – рассердился Буслай. – Все пристают, все спрашивают, поди теперь разберись. Говорю же, погорячились. Сперва-то мы на воеводу вашего мнение держали, но потом видим, вроде бы, он ни при чем.

– Ни при чем, – хмыкнула Потвора. – Значит, мнение держали, а в град-таки полезли? Э-эх, советнички княжеские, что силой, что умом оглобли.

– Па-адумаешь, – сказал Буслай, – тоже мне, фря. В случае чего настрогали бы из него лапши, всего и делов. Только он и взаправду ни при чем. Держится смело, награду назначил за опознание. Хотя, конечно, человечишка мерзкий, это у него на морде написано, я таких насквозь вижу.

В избу влетели Леля с Малушею, вывалили на стол пучки каких-то трав, мешочки, коренья.

– Эй, знаток душ человеческих, – весело завопила Леля, те слова его неосторожные, видимо, разобрав и тотчас за них зацепившись, – иди сюда, провидец. Поможешь мешок с зельями завязать.

– Давай я, – резво метнулась к ней Малуша, но Буслай уже стоял возле Лели. Малуше оставалось только следить ревнивыми глазами, как ловко, весело тормошит его, заигрывая, задушевная подруженька. Ну и куда ж это годится, в самом деле? Тумаша увели из-под носа, но этот-то ее, Малушин! Она же с ним первая еще по осени слюбилась, в полюдье! Только ведь Леля это вам не Радуша, с Лелей не посоперничаешь, она тебе такое устроит соперничество, что небо с овчинку покажется. А впрочем… где наша не пропадала, как-нибудь, да и не понимает пока еще подруженька про сладенькое.

Малуша, подхихикивая и насмешничая над молодцем, потихонечку втиралась между ним и Лелей.

– Ты что же, витязь, всю силу свою дорогой растерял? Крепче держать не можешь? – подначивала она Буслая, подсовывая под взгляд его свою умопомрачительную грудь. – Кто ж это тебя, дубинушку, разобидел, что ты горькими такими слезами обливаешься? Уж не я ли ручкой белою зацепила ненароком шею молодецкую?

– Слезами? Какими слезами? – удивился Буслай. – Он провел свободной рукой по лицу и с недоумением уставился на мокрую ладонь. – Сам не пойму, что это я…

– Как-как-как? – быстро проговорила Леля, потерявши вдруг всю свою веселость, – А ну, нагнись. Быстро!

Буслай нагнулся и, потеряв равновесие, неловко сел на пол. Лицо его стало недоуменным и растерянным.

– Баба! – закричала Леля, но Потвора уже стояла рядом и мяла жесткими пальцами затылок гриди.

– А ну, дыхни, – наклонилась к лицу Буслая Леля.

– Не теряй времени, – сказала Потвора, – это лютик с болиголовом. Мыльный корень давай, живо, живо!

Леля метнулась к дверям.

– Жив – корень захвати и перелет-траву, – кричала Потвора вслед.

– Отравили? – спросил Буслай упавшим голосом.

– Скажи спасибо, что дурак зелье готовил и девчонки слезы твои заметили. Отрава это страшная. Сказал бы ты, что притомился с дороги, прилег отдохнуть, да уж и не поднялся бы.

Леля ворвалась в дом с целым ворохом каких-то корней и трав, Потвора выдернула из ее рук черный рогатый корень и сунула его гриде прямо в рот, чуть зубы не выбила.

– Жуй. Во рту у тебя получится противная пена, так ты ту пену омерзительную горькую и тошнотную глотай, если жить хочешь. А я сейчас противоядие сварю. Я мигом. У меня в котле, слава Всеблагим, закипь нужная.

Перепуганный Буслай запихал корень в рот целиком и, давясь мерзкой пеною, принялся перемалывать его крепкими зубами.

– Да уж, воистину знаток душ человеческих, – ворчала Потвора, с удивительной скоростью растирая снадобье в ступке.

– Я же говорю – провидец, – вторила Леля, понемногу подливая бабушке из котла горячей закипи. А Потвора, взглянувши на гридю пронзительно, допытывалась:

– Ну, мудрая головушка, чего откушать изволил в Серпейском граде у верных княжьих слуг? Рассказывай.

– Ничего не ел, говорю вам, – невнятно пробормотал вконец затравленный Буслай. Тошнотворная пена забила ему весь рот, лезла в нос, стекала по усам, капала на колени. – А ели мы с Малушей по дороге из одного мешка хлеб с луком и копченую гусятину.

– Ну, может, зелена вина или медку чарочку изволил выкушать?

– Не пил! – выкрикнул Буслай.

– Квас он пил, – сказала вдруг Малуша. – Квас. Взял жбан и напился, я сама принесла.

Потвора бросила ступку, подскочила к Малуше.

– Какой квас? Откуда принесла?

– Поесть готовили дружине. Для после бани, – сказала ошеломленная Малуша.

– Князь тот квас пил? – закричала Потвора страшным голосом. Вконец перепуганная Малуша прошептала еле слышно:

– При мне не пил, а после – не знаю.

– Ну, вот тебе и ответ, витязь, кто в понизовье желает княжеской смерти. Да напои ты его зельем, остыло уже, – сказала она Леле и снова повернулась к Буслаю. – Сладко?.. Вот и пей мелкими глотками, пока во рту кисло не станет. А как станет ту кислость нельзя терпеть – вознеси хвалу Чуру Оберегателю, счастлив твой домовой, в сорочке ты родился.

– Готово, баба, – сказала Леля. – Кринку с противоядием я воском запечатала, не прольется. Побежала я?

– В сапогах-скороходах. Так тебя в град и пустили среди ночи. Они и утром-то ворота не откроют.

Буслай, пошатываясь, поднялся на ноги.

– Вместе пойдем. Пусть попробуют не впустить. Не бойся, девка, прорвемся, а там я из этого самого Радимира-воеводы все его кишки по одной вытяну и на палку намотаю.

– Да ты что? – заорала Малуша с отчаянностью. – Что это вы все? Рехнулись вы тут, или как?.. Ой, мамочки, батя же сам еще вперед Буслая этого квасу чуть ли не полжбана выпил, спасите-помогите!

– Это верно, – озадачился Буслай.

– Ой, да я ж знаю, чьих это рук дело, это он, он, старикашка противный, прилипала и ложный волхв, недаром он тайно в град пробирался!

– Бобич! – ахнула Потвора.

– Ой-ой, – выла Малуша, – отец теперь помирает, князь со товарищи помирают, и некому дать им корешков пожевать…

– Может, через подземный ход? – спросила Леля.

– Не найдешь в темноте, – возразила Потвора. – Да и закрыт он в веже изнутри, нет, идти тебе, внучка, через стену или в ворота.

– Нам, – сказал упрямый Буслай. – Я тоже пойду.

Потвора согласно кивнула головой.

– Противоядия напился?

– Аж в горле плещется.

– Тогда, молодец, нападет на тебя вскорости понос. Ну да ладно, справишься как-нибудь.

– А я? – спросила Малуша, глядя во все глаза на Лелю с Буслаем. – Что делать-то, батюшки-светы?

– А ты беги немедля в Темницкое. Скажешь от меня Дедяте, чтобы шел со своими мужиками ко мне сюда оружно, с топорами, щитами и боевыми луками. Что стоишь? Живо, живо.

Малушу будто ветром сдуло.

– Ну, внучка, вот и настал твой великий день, – сказала Потвора тихо. – Иди. Спасай Брячеслава-княжича. Отпои его от отравы и отворяй подземный ход. А я Дедяту с темницкими приведу в овраг прямо к ходу тому подземному. Благословляю тебя на великий подвиг. Дело твое труднее нашего, тогдашнего. Нас трое было, а ты одна.

– Нас двое, – сказал упрямый Буслай.

Потвора поглядела на него без улыбки и снова кивнула головой.

– Помоги вам Великий Род в отчаянном вашем деле. Поклонитесь ему.

Леля низко склонилась перед могучим столбом, на котором держалась островерхая крыша ведьминого жилья, и Буслай тоже отдал поясной поклон, дивясь в душе: с чего бы это так низко склоняются ведьмы перед этой от пламени со всех сторон глиной обмазанной закопченной деревяшкой.

9

Ослябя сложил мертвецов рядком во внутреннем градском дворике под Перуновым дубом и, сей великий труд свершивши, встал рядом под самым ярким факелом, гордо встал, заносчиво, будто бы вся эта орава лично им, удальцом, укокошена и в лапшу покрошена, собственной его могучею десницей.

Воевода согнал к дубу всех. Градские, отчаявшись выспаться суматошною этой ночью, толпились вокруг, зевали, чесали в затылках и подталкивали друг друга локтями. Находников, однако же, так никто и не опознал.

Из бани подошел распаренный Брячеслав со своими молодцами.

– Ну и что? Кто таковы? – спросил он воеводу.

– У которых рожи разобрать можно, так те мне не известные. А за других как тебе сказать? Хоть бы вот за этого, или вон за того, у которого и вовсе башка всмятку.

– Буслаева работа, сказал Брячеслав с досадою. – Лупит телепнями… Разглядеть человека невозможно.

– Жалко, купец уехал, – продолжал Радимир. – Он мужик бывалый, глядишь, и опознал бы кого. А так – и присоветовать что, не знаю. Разве что у Потворы погадать…

Брячеслав вскинул на воеводу глаза: не издевается ли? Нет, смотрел воевода, вроде бы, без усмешки. Княжич зевнул, потер глаза.

– Ладно, – сказал он. – Притомились мы. В вежу пойдем. Спать.

– А поесть? Есть, что ли, не будете?

– Нет, что-то не хочется. Утром покормишь, – княжич снова зевнул и вытер рукавом мокрое лицо. – А квас у тебя и в самом деле хорош. В нос крепко шибает.

Брячеслав пошагал к веже. Следом за ним потянулись и дружиннички. А Радимир повернулся к Ослябе и процедил сквозь зубы:

– Ты почему здесь? Я тебе где велел быть? Ворота закрыты?

Ослябя тут же и исчез. Другие зеваки тоже попятились расходиться. Радимир кликнул конюхов.

– Мертвых раздеть, одежу сдать ключнику, башки оторву, знаю я вас, смотрите у меня, завтра лично проверю. Трупы сложите на волокушу, отвезете поутру подалее от града и там захороните. Яму выройте в два роста, чтобы зверь никакой не раскопал. Только навьев нам в волости не хватало. И неча мне рожи корчить, возьмете с собою поболе народу, вот и не перетрудите свои нежные белые ручки. Пускай Махоня это дело и устроит. Где Махоня, проныр хитрозадый? Только что тут ошивался, кривая скотина, я сам видел!

Махони, однако же, у дуба уже не было, сидел он со товарищи в навратной башне, где всем обществом обсуждалось превеликой загадочности дело – воеводское поручение насчет рыжей лисьей шкуры, и совсем уж несуразную той шкуры цену. Гривну серебра обещал воевода за нее не пожалеть и клялся о том на мече.

Мужики совсем уже было сошлись на мысли, что тронулся воевода умом по причине медвежьей болезни: так напугал его, видимо, князь-батюшка воротным грохотом, что чуть ли не безвылазно сидит он в сортире, открылся у него жуткий понос, то и дело прикладывается к склянке с какой-то дрянью. Что до лисы, сами посудите, добрые люди, на кой леший полезет лисица в град?

Махоня в ту боярскую беседу врезался с ходу и так это дело ловко повернул, что мужики рты разинули от изумления.

– Что значит, не полезет? – сказал он, подмигивая и дергаясь. – А ежели мы ее очень попросим?

– Как это? – удивились мужики.

– Очень просто: Лисанька, матушка, пожалуй, милая, в градские врата распахнутые, в том мы, бояры́ серпейские, тебе бьем челом, рыжей стерве.

– Я думаю, лиса эта не простая, – осторожно сказал Ослябя.

– Какая-такая – эта? – удивился Махоня, сделавши большие глаза.

– Ах, ну-да, конечно… понимаю… – протянул Ослябя в восхищении, – была бы шкура… – а мужики кончили хлопать глазами, стали колотить Махоню по спине ладонями, цокать языками и ржать.

– Да, – почесал в затылке Ослябя, – но это ж надо кому-то в лес идти?

– Я и пойду, – хладнокровно сказал Махоня. – А вы, коли хватится меня за чем-нибудь воевода, говорите ему, что вот только что, мол, был он, я то есть, туточки, и как же это, мол, ты, воевода, с ним разминулся?

10

Сидели в навратной башне, в общем-то, неплохо. Все, чему полагалось иметься по такому случаю, имелось: и криночка с зеленым была, была и закусочка, а вот душевная размягченность не приходила, и не возникали меж бояра́ми ни благостная уважительность, ни всепрощающая любовь, куда там!

Суматошная безумная ночь шла к концу, но Махоня все не возвращался и под воротами, как уговаривались, не свистел. Того и гляди начнется в граде шевеление, отсутствие кривой скотины тогда попробуй-ко скрой, а что взбредет в голову воеводскую по такому по прискорбному случаю? Всех посвященных от одной этой мысли бросало в дрожь, непосвященные же с настороженностью поглядывали на Ослябю, потому как язык его, Ослябин, стал вдруг заплетаться, рожа сделалась видом пьяная не по выпитому, а это, знаете ли, та еще примета…

Понемногу светало. Ночь отступала в леса, в низины. Хмурое небо грозило дождем. Ничего хорошего наступающий день не сулил. Мужики один за другим покинули застолье и сгрудились у бойниц, выглядывая Махоню. Молчали. Ослябя, заплетаясь ногами, пихаясь и тараща глаза, пролез вперед, вывесился из бойницы наружу, мутным взглядом обвел окрестности и замычал вдруг, тыча пальцем в сторону Змеева хода:

– Э-э! А-а!

На самом краю провала в клочьях тумана нелепо скакал, кувыркаясь через голову, пушистый рыжий комочек.

– Гривна, гривна, – заорали мужики в волнении, дюжина рук одновременно вцепилась в луки, в стрелы.

– Стойте, стойте, дураки треклятые! – завопил мгновенно протрезвевший Ослябя, но стрелы уже сорвались с луков, и он присел на корточки, в ужасе прикрывши голову руками в ожидании неминучего и страшного воздаяния.

Гром, однако же, не грянул, и молнии не засверкали. Мужики уже грохотали сапожищами вниз по лестнице. Чуть ли не кувырком покатился им вслед воро́тник, проскочил в широко распахнутые ворота и со всех ног бросился к Змееву ходу, возле которого уже толпились соратнички. А за его спиною отлепилась от навратной башни и пала на землю некая странная тень, скользнула, никем не замеченною, в град и пропала, будто бы ее и не было.

Ослябя держался на всякий случай позади остальных: мало ли что, а гривну все равно делить промеж всеми поровну. Мужики же пялились недоуменно на разодранную стрелами лисью тушку и гадали, в затылках чеша, кому и на кой леший понадобилось в землю кол вбивать, и к тому колышку привязывать лису веревкой за шею?

– Кривой, небось, дурит, – сказал Ослябя и сплюнул с досадой. – Ладно, мужики, берите ее, да пошли в град. Кабы воевода нас тут не застукал при раскрытых-то воротах.

Как бы то ни было, но шкура была добыта, и волновало бояро́в теперь только одно: не стал бы отпираться воевода от своих от давешних слов, обещался-то как, не спьяну ли? А уже когда заперли ворота и гурьбою лезли по лестнице, кто-то углядел кривого паршивца на заборале, что на крыше складов: шмурыгал, стервец, как всегда, вприпляс и руками маша, кой леший понес его туда, скажите намилость?

Бояры положили лису на стол, сами сгрудились вокруг: дальше-то что? Все ярились на кривого, никогда его, мерзавца, нету на месте в нужное время. Ну-как заявится сейчас воевода, вот и попробуй ему объяснить, где они добыли ту лису, да каким таким счастливым случаем. Кто это может придумать, кроме кривой сволочи?

Вгорячах Ослябя хотел уже бежать за Махоней на стены, да только вот ведь какая закавыка, глянули, а градские заборала пусты, кривой будто сквозь землю провалился, а воевода, нате вам, вот он, тут, легок на поминках. Ослябя и успел лишь шепнуть привратничкам:

– Про Махоню молчок. И про веревку с колом. Прыгала, мол, у ворот, мы и подшибли…

… А Леля уже карабкалась на вежевое заборало. Одежда Махонина была ей велика, да и сам он мужик очень уж в своей корявости приметный, однако же в его, в Махонином облике прошла она, как нож сквозь масло, чуть ли не весь град. Двигалась, как он. Думала, как он. Чувствовала, как он. Каждой своей клеточкой ощущала с ним полное и совершенное слияние. Такой одержимости, такой глубины проникновения в другого человека она до сих пор не знала. И даже воевода, на складском заборале ее углядевши, казал ей издали кулак и пальцем грозился: погоди-де, кривая скотина, я тебе ужо покажу, бездельнику.

Леля спешила. Внизу у башенного подножья притаился Буслай с противоядием. Князь медленно умирал в веже, и пути к нему другого нет, как только сверху, через вежевое заборало. Хорошо еще, что зелье Бобич сварил медленное и, слава всеблагим, попался им с Буслаем по дороге этот недологий лисий охотничек.

Зачем Бобичу лисьи шкуры, хотела бы она, Леля, знать? Вот и бабушка тоже ничего понять не может. Если это и колдовство, то какое-то оно, все-таки, по-Бобичевски дурацкое.

11

То ли от волнения его лихорадило, то ли и в самом деле ночь была холодной, но только трясло Бобича крупной дрожью, и даже зубы у него клацали. Близилось свершение великого дела. В трапезной вежи в дурманном тяжелом сне кончалась жизнь Брячеслава, и ждать того конца оставалось недолго. А что заперся князюшко в веже изнутри, то на это – тьфу, потому как все запоры на творилах межьярусных загодя подготовлены, чтобы в трапезную проникнуть отсюда, сверху, с башенного заборала.

Радимир прибегал на заборало бессчетное число раз: не пора ли, мол, идти резать князюшке голову. Как из сортира выберется, так и бежит. Такой сделался нетерпеливец, что надоесть успел Бобичу горькой редьки хуже, будто бы подменили человека. Оно, конечно, отмахнуть бы сейчас башку наследничку, по времени если судить – самая пора. Но это с одной стороны, а с другой… В свое время, в молодости, еще в Дедославле видел он, Бобич, не одну смерть от этого зелья. И вот какая получается закавыка: ни у кого из опоенных слезы из глаз не текли, а у Радимира от слез вся рожа мокрая. Что-то с ядом вышло не так, и лучше бы выждать для верности. А то ведь оно как… с ножом войдешь, да и напорешься на нож.

Светало, но в граде было еще тихо, никто пока не вставал, только бежал в очередной раз поперек Перунова двора к сортиру воевода, грозя на ходу кому-то кулаком. Бобич вгляделся. По заборалу градской дальней стены шел вприпляс раздрызганный Махоня, и шел он, кривая скотина, явно сюда, к веже.

Бобич рассеянно следил за приближающимся бояро́м, а сам в сотый раз вертел в голове свой замысел и восхищался, и радовался, гордясь умом и сметкою. Кто мог бы ему в свершении того замысла великого помешать? Кто мог бы встать поперек дороги? Никто в целом свете! А замысел был роскошный, гордиться было чем.

Стало быть, так. На Мешалке у выхода из подземного хода их с Радимиром уже ждут челноки. Поутру, как уйдут бояры́ закапывать находничков, перетащат они с воеводою подземным ходом княжьих дружинничков в те челны и – в добрый путь за сладкою жизнью. В граде останется Ослябя с парой-тройкой таких же пьянчуг, а приказано им будет говорить, что ушел, мол, Брячеслав неведомо куда и воеводу с собою прихватил. Ослябя, конечно, перепугается и со страху до бесчувствия напьется. Бояры́ вернутся, а князь – тю-тю, а воеводы нету, а Ослябя в стельку пьян и не вяжет лыка, и пойдут они тогда по своим делам, радуясь, что туркать их некому, некому к ним приставать и гнать их в поход на Дедославль.

Махоня шагал уже по ближней градской стене, так и есть, несла его нелегкая сюда, вынюхивал, стало быть, любопытным своим носом, чего не следовало. Ну-ну. Пускай идет. Будет ему тут встреча ласковая, на весь век запомнит.

Хорошо. Теперь Потвора. Пришел к ней ночью верзила Буслай звать к раненым. Сама она не пошла, потому-как по сей день хворая. Послала Лельку. По дороге верзила непременно скочеврыжится. Лелька девка малая, глупая, она перепугается, замечется и побежит за бабкой. Пока суд да дело, пока Потвора дотащится до отравленного, пока разберется да до града доберется, пока ударит в набат, пока родовичи до града дотрюхаются да расчухаются – что к чему, где они, Бобич с Радимиром, будут? Да еще и трупы княжих людей по дороге подбросят погоне-то, чтобы она на тех трупах споткнулась. Не оставят же родовичи, в самом деле, те тела на диких зверей растерзание?

Жердины лестничные ритмично подрагивали, стало быть, Махоня уже взбирался на башенное заборало. Вот сейчас толкнуть те жердины, костей не собрал бы, стервец, с такой высоты в ров грохнувшись. Вот только шум преждевременный поднимать нельзя. А жаль.

Бобич стал прямо против лестницы, чтобы ухватить кривую скотину за бороду, как только покажется в проеме любопытная его рожа. Снизу выскользнула и ухватилась за зубец она рука, потом другая. Бобич задрожал в предвкушении.

С неожиданной ловкостью разом вымахнул Махоня на заборало. И оказался прямо против волхва, чуть ли не вплотную. И впился ему в глаза яростным взглядом. И взгляд тот гнул, ломал, давил с чудовищной силой, сокрушая волю.

Сердце волхва дало длинный тягучий сбой. Колени ослабели настолько, что отпусти его этот страшный взгляд – рухнул бы он на пол, как подкошенный. Прямо на глазах, как в туманном горячем мареве стремительно оплывало тело, искажалось лицо, менялся облик Кривого, и все явственнее проступали сквозь него кощным маревом странно юные ненавистные Потворины черты. А Леля уже тянулась к его лицу сложенной рогами кистью, а глаза его, повинуясь движению ведьминой руки закатывались все выше, выше, Леля толкнула его в грудь, и мягко, как тряпичная кукла, повалился Бобич на заборало.

– Устал, бедненький, – сказала Леля, и Бобич в забытьи что-то невнятно забормотал ей в ответ. – Ну и спи, пока проснуться не велю. Спи.

Леля скользнула к напольной стене вежи, сложила руки лодочкой у рта и ухнула совой. Снизу изо рва тоже ухнула сова. Леля быстро скинула с себя мешавшую ей Махонину одежу, достала веревку и, закрепивши конец на зубце, сбросила ее вниз. Веревка натянулась, задергалась, снизу бесшумно и очень-очень быстро взбирался на вежу Буслай.

12

Бояры́ лежали вповалку на соломе, были они неподвижны и, может быть, даже уже мертвы. Буслай кубарем покатился с лестницы.

– Куда! – с нажимом сказала Леля, – Назад!

Голос ее был негромок, но была в нем такая каменная властная тяжесть, что Буслай послушно замер на месте и глядел на нее во все глаза, готовый исполнить любой приказ немедленно и без рассуждений.

– В подвал, – сказала Леля. – Справа за лестницей дверца. За нею проем, забитый мешками с песком, а дальше подземный ход. Расчисти и впусти родовичей. Быстро.

Буслай исчез. Леля прошла к столу, поморгала глазами, привыкая к темноте, огляделась и увидела князя.

Рубаха на груди его была разодрана в клочья, видно, рвал ее руками в забытьи, как стало ему душно от отравы. Волосы были потны, лицо волгло от слез, изо рта вырывался натужный мокрый хрип. Жив еще, слава всеблагим. Жив. Сильный, красивый и такой беспомощный лежал Брячеслав навзничь на лавке, а рядом, у него под рукою было всяческое боевое железо: меч, нож и прочее. Леля скользнула по тому железу взглядом, усмехнулась про себя невесело и взломала неожиданно задрожавшими пальцами восковую запечатку на горле кринки. Потом плотно зажала князю нос и стала лить зелье прямо в горло сущим водопадом, как он ни пытался вертеть головой и пихаться руками.

Из подвала послышался шум, грохот роняемых бочек и звон железа, и тотчас из отваленного творила выскочил Дедята, груженый запечатанными кринками.

– Вот, бабушка прислала, – сказал он, бухая те кринки на стол, а снизу один за другим вылезали оружные родовичи, и Тумаш уже был тут, и Буслай, а Дедята распоряжался и приказывал, и, повинуясь тем приказам, исчезали мужики в башенных творилах и дверном проеме. Взять надо было в граде все ключевые места разом, вот и послал Дедята Тумаша со товарищи на складское заборало, чтобы опустил он мост между градскими дворами, Буслая с кучкой добрых молодцев – к навратной башне, чтобы башню ту взяв, ворота открыть и впустить все родовое ополчение, а сам пошел к воеводскому дому брать Радимира-предателя.

Посеред всей этой суеты Брячеслав вдруг открыл глаза и сказал, глядя на Лелю затуманенным взглядом:

– Всеблагие боги, ну и красавица! Разве такие бывают?

Леля зарделась лицом и сказала с неожиданной для самой себя резкостью:

– Кринку держать можешь? Вот и держи. И пей по глоточку, пока во рту кисло не станет. А я пойду товарищей твоих спасать, если успею.

Она сунула ему в руки кринку, усадила на лавке, привалив спиною к стене, и отошла к дружинникам, кликнув себе в помощники молодых парней, что оставил с нею Дедята на всякий случай.

Князь ухватил одного из парней за рубаху. Был он, по всему видно, все еще не в себе, и очень походил на пьяного. Говорил громко, голос его разносился на всю трапезную:

– Кто эта девушка?

– Так ведь как же… ведьма болотная… – ответил тот, оглянувшись на Лелю.

– Да!? – поразился князь. – А говорили, старуха. Ничего себе, бабушка! Такую раз поцеловать, и умереть не жалко.

– Старуха – это Потвора, бабка ее, волхва старая, – пояснил парень. – А она, Леля, внучка, волхва молодая, но ужас какая сильная.

– Да!? – снова поразился князь. – Ты мне помоги удобнее сесть, а то я ее не вижу. По мне, так ей и колдовать не надо. Скажет – сделай, тотчас и сделаешь, опомниться не успеешь. Видел я тут у вас в полюдье девицу, думал, краше быть нельзя. Но от этой и вовсе глаз не оторвать.

Леля стояла на коленях над дружинником и лила ему зелье мимо рта на бороду. Лицо у Лели горело, и уши горели, а сердце билось с такою силой, что чуть ли не прыгал на тугой ее юной груди сарафан.

Снаружи в открытую дверь доносились отдаленные крики и звон железа. На мгновение заслонив свет, в трапезную протиснулся Буслай. Сверху просунули в творило и безо всякого почтения скинули вниз Бобича, будто был это не волхв, а куль с репой.

Брячеслав отхлебнул снадобья, скривился, похоже окончательно оклемавшись, отставил кринку в сторону и, ткнувши в волхва пальцем, спросил Лелю:

– Твоя работа?

Леля покосилась на спящего Бобича и молча кивнула головой.

– Лихо, – засмеялся князь. – Швырните поганца в угол, пусть до старой волхвы полежит. Ну и что ты встал столбом у дверей? – обратился он к Буслаю. – Взят ли град, и где же наш гостеприимный хозяин радушный, славный воевода Радимир? Когда предстанет пред наши милостивые очи?

– Как сквозь землю провалился, гнида, – сказал Буслай. Дедята со своими с ног сбились, весь дом воеводский обшарили от подвалов до чердаков. Пусто. И на заборалах его тоже нет. А град… взят град, конечно, что ж еще?

– Далеко уйти не мог. Ищите. Землю перепашите, но представьте его мне на суд и расправу. Большой ли кровью взяли град?

– Какая там кровь, – пренебрежительно сморщился Буслай. Изо всех градских бояро́в только один и схватился за оружие, а прочие, хлебала разинувши, хлопали глазами.

И кого это нелегкая понесла вдруг на нож, удивилась Леля, а главное, с чего бы? Может, по Махониному примеру кто вздумал дурака валять?

Окружающие переглядывались и молчали.

– Живой-то он остался, или как? – спросила она.

– Я понимаю, что вам он родович, – загорячился Буслай, истолковавши эти ее слова превратно, – да что ж было делать?

– Буслай! – укоризненно покачал головою князь. – Тебя о чем спросили? Ты ответить толком можешь?

– Конечно-конечно, – заторопился Буслай.

Брячеслав не сводил с Лели восхищенных глаз, и от этого взгляда поднималась в ней счастливая гордость. Это вам не какой-нибудь "бабушке пожалуюсь" или "конечно-конечно", это – сама мужская сила, это – владыка, это – князь… а Буслай, меж тем, рассказывал, качая головой в почтении к чужой к безрассудной храбрости:

– Встал перед воротами, раскрутил телепни и отворять те ворота не дает. Ну и пришлось его зацепить по голове. Когда уходил, был еще жив, а сейчас – кто ж его знает?

Трапезная, меж тем, постепенно заполнялась старши́ной. Входившие молча кланялись князю и вставали тут же в сторонке, в беседу не вмешиваясь. Да и то сказать, такой позор на все Понизовье и стыд, что впору сгореть от того стыда бездымным пламенем. И вдруг всю старши́ну от входа будто бы смело метлой. Князь с трудом оторвал взгляд от Лели. В дверях стояла древняя старуха с двурогой клюкою в руках.

– Ты Потвора? – спросил Брячеслав. – У меня к тебе дело.

– Знаю. И у меня дело к тебе, князь.

– И я знаю. Но погоди маленько. – Брячеслав снова повернулся к Леле и сказал ласково, – Ступай, красавица, к тому бояру, что в воротах стоял. Коли сможешь, помоги. Один в этом ядовитом гадюшнике мужественный человек, хоть и заговорщик. Пусть живет.

Леля выскользнула за дверь, чуть не столкнувшись в проеме с Малушей.

– Отца не видала? – выкрикнула задушевная подруга и, недослушав ответа, нырнула в дверь.

Весь двор вокруг Перунова священного дуба забит был народом, а из междворного прохода валом валили люди новые. Каждый был при оружии и в полной готовности к дальнему боевому походу, все были возбужденные и злые донельзя.

Пробраться к навратной башне в такой плотной людской толпе было бы нелегко даже и молодой болотной волхве, но люди вдруг всколыхнулись, загалдели, кинулись к узкому проходу меж вежей и воеводским домом. Из того прохода Дедята со своими с темницкими мужиками выволок к вечевому дубу растерзанного Радимира. Руки у воеводы были заломлены за спину, рожа разбита, ногами он волочился по земле.

Родовичи рвалась разорвать воеводу на месте, увещеваний Дедятиных слушать не желали, вгорячах доставалось и охраняющим. Леля проводила толпу глазами и со всех ног побежала дальше, благо путь был свободен.

Кого угодно ожидала она увидеть у ворот, но не его, пьяницу. Валялся Ослябя в пыли навзничь. Грудь его вздымалась неровными толчками, но глаза уже стекленели, помочь ему было нельзя ни по княжьей, ни по вольной воле своей. Леля нагнулась к лицу умирающего и спросила с брезгливым недоумением:

– Как тебя угораздило? Спьяну, что ли, храбрый такой сделался?

Глаза Осляби на мгновение приняли осмысленное выражение.

– Надоело…

– Что тебе надоело? – не поняла Леля.

– Бояться, – неожиданно твердо сказал Ослябя и умер.

Леля выпрямилась. В носу у нее почему-то щипало, все вокруг виделось, как в тумане. Над землею плыл набат, и сплошным потоком вливались в градские ворота взбаламученные и разъяренные люди.

13

-Ну, вот, – сказала Потвора, – гляди, князь.

Но приглашение это было вовсе лишнее. И сам Брячеслав, и родовая старши́на, и дружинники, и прочий случившийся в трапезной люд зачарованно уставились на стол, дыханье затаив и глаз оторвать не в силах. Усеянное драгоценными каменьями, тяжко придавило дубовую столешницу жирное золото, грузно грудилось темное от времени серебро в лоханях, сосудах, монетах, фигурах и иных красивых непонятностях, а в дверях уже стоял Дедята и, удивиться как следует не давая, звал Великого князя и Великую Колдунью Потвору на Перунову площадь для оглашения воли соборного веча и суда над ядовитцами.

После страшного того дела предательского чего же и ждать было от веча, как не созыва Большого ополчения против полянской самозванки и преступницы? Кто ж поверит, что небывалое то злодейство свершалось без ее, подколодной змеищи, ведома? Вече разослало гонцов во все окрестные роды и волости с наказом родовичам идти к Серпейскому граду оружно и без промедления, само же занялось делами своими внутренними, стыд-то какой? Вовеки не отмыться теперь от того стыда. Нагадил один, а обгажены все.

С Бобичем с ложным волхвом все было ясно, а вот с понизовскими мятежниками… На дознании Радимир всю вину взял на себя: градские-де, одного лишь Осляби-воро́тника кроме, знать ничего не знали, и совета-де он, воевода, ни с кем из старши́ны родовой не держал. Бажан, которому поручено было от веча это дознание проводить, особо на откровенности Радимировой не настаивал. И вовсе не в том дело, что оговорить мог кого-нибудь воевода по злобе, просто правда сегодня совсем была неуместная и никому не нужная. Кто из старшин да и самостоятельных мужей не вел меж собою крамольных разговоров? В таком деле только копни, до чего-то докопаешься?

Оба злодея стояли у дуба чуть отвернувшись друг от друга. Бобич был весь какой-то встрепанный и ошалелый, видно, так и не отошел как следует от Лелиного колдовства. Радимир стоял, угрюмо опустив голову и бессильно свесив вдоль тела могучие руки.

При виде князя и Колдуньи площадь заволновалась, задвигалась, освобождая для владык со свитою приличествующее место. Потвора остановилась против воеводы и сказала негромко:

– Лицо подыми. Глаз не вижу.

Хранильники, от которых второй день не было ей никакого спасу – так и вились вокруг мухами, норовили подхватить под локотки или еще каким способом подольститься – подскочили к воеводе и, кто за волосы, кто кулаком под подбородок вздернули ему голову кверху. Воевода, однако же, в глаза все равно не смотрел, а смотрел он теперь в сторону, в небо.

– Где ему, паскуде, – сказал князь презрительно. – Чтобы такая гнусь, да в глаза глядела. Пошли, Потвора, не трать время, пес с ним.

Суд вышел скорый и крутой. Решено было вечем единогласно предать бывшего воеводу позорной смерти, так что сидеть ему, мерзавцу, на колу. Весть эту принял воевода мужественно и твердо, разве что дрогнул лицом, когда закричала и забилась в толпе Малуша. А к князю подскочил вдруг ближний его дружинник Буслай, весь из себя разволнованный и со свекольного цвета рожей, и завопил чуть ли не на всю площадь, что дочь за отца отвечать не может, что она-де много победе справедливости помогала, ополченье родовое собирая, и вообще-де он, Буслай, хочет взять ее за себя в жены.

– Ты чего? – сморщился князь недоуменно. – О ком ты?

– О Малуше, дочери Радимировой, – с вызовом сказал Буслай. – Она хорошая.

– Ну а мне что за дело? Не я же на ней женюсь.

– Ты будешь возражать.

– С какой стати? Хочешь жениться, ну и женись.

Судьба Бобича, ложного волхва и ядотворца, решилась тоже мгновенно. Вече головою выдало его Потворе.

– Что прикажешь сделать с этой ядовитою гадиной? – приступили мужики к Колдунье. – В конце концов, он волхв. Так что ты его судьбу и решай.

Потвора не пожелала даже взглянуть на поверженного врага, отмахнулась за спину:

– Ну какой он волхв? Он, как и отец его, шкуродер. На кой леший он мне сдался? Вышвырните за ворота, и пускай катится на все четыре стороны.

Мужики глядели на Потвору озадаченно: что это она сегодня? Видом непривычно благостна, мягка не по вине, но не спорить же с Великою Колдуньей? Не вполне еще прощенные, и потому пышущие усердием градские бояры́ тут же ухватили волхва за что кому довелось: за волосы, за шиворот и поволокли с площади. И тут будто столбняк какой сошел с очумелой с Бобичевой головы. Волхв рванулся , выдираясь из цепких боярских рук, и завопил в Потворину сторону:

– Дура, дура! Лиса драная поганая! Погост-то твой хоть и болотный, а все не родовой! Княжий твой Погост, дура-а-а!

Потвора круто развернулась и заорала на всю площадь:

– Стойте! Стойте! Передумала я!

Все вокруг, как завороженные, уставились в разъяренное ее страшное лицо. Тишина стояла на площади мертвая. Потвора остановилась, огляделась, утерла лицо рукавом.

– Значит так. Язык его поганый вырвать и собакам скормить у него же на глазах. А самому камень на шею и в воду… Что смотрите на меня? Исполнять немедля!

Бобича уволокли, вече же приступило к делу наиважному.

Понизовское ополчение сила страшная, сокрушительная, командовать им надобно с умом. Вече хотело знать, кого желает князь видеть во главе того общего понизовского войска? Своего ли человека полагал бы на то войско поставить, или их, понизовского?

Дело было не простое, тонкое, вот так вот прямо в лоб не решаемое. Брячеслав сказал со всею возможной обходительностью:

– Люди вы все умные и верные, как доказал мне то в трудный миг за всю здешнюю старши́ну представитель Дедята. И в военном деле старши́на ваша знает толк. Вон как ловко и быстро и без крови брали здешнюю Серпейскую крепость тот же Дедята с племянником Тумашом. И верная наша слуга, Колдунья истинного Погоста, что на болоте, Потвора тоже всех вас хвалит, и Дедяту хвалит, и других прочих. Так что не мне, князю молодому, в ваше старши́нское дело мешаться, кого захотите, того и назначите, а я всяким воеводой буду доволен, и Дедятой, и любым другим.

Старши́на переглянулись и сказали, что на вече определен в воеводы именно Дедята, а Великая Колдунья болотная Потвора тот их выбор уже и одобрила.

Брячеслав удовлетворенно покивал головой и спросил Дедяту:

– Ну и когда же ополчение будет готово выступать?

– А чего ждать? – удивился Дедята. – Как скажешь, так и пойдем. Хоть сейчас… Ты кого это глазами вышариваешь, князь? Не Лелю ли? А то она – вот она, сзади тебя, возле бабушки своей, возле Потворы.

14

И на Наре, и на Серпейке, и на Мешалке, и даже на Речме от лодей было черным-черно. Все дела в Понизовье были князем завершены, великой ценности клад в лодью его был давно уже сложен, и погоду на весь поход Великая Колдунья Потвора сулила хорошую. Пора было бы и выступать.

Чуть ли не все мужчины волости уходили с князем в поход. Осень была сухая, погодистая, далеко ли до греха? Серпейскому граду нужен был новый воевода надежный и умный. Старши́на головы себе поломали: кого назначить? Сошлись на Тумаше, а Тумаш, не успевши отбить поклоны за честь, тут же погнал родовичей засыпать Змиев ход и чистить ров, что соединял Серпейку с Мешалкой.

Старых бояро́в Тумаш из града разослал по родам, набравши себе дружину новую, молодую. И только одного человека из бывших велел представить себе перед очи – Кривого Махоню.

– Тебя оставляю в граде, – сказал он, строго глядя в единственное око бояра́. – И быть тебе при мне ключником.

– Может, не надо? Отпусти его, убогого, – сказал князь, донельзя удивленный странным выбором нового воеводы. Старши́на дружно закивали головами.

– Вы на меня полагаетесь, а я на него, – твердо сказал Тумаш. И тут его неожиданно поддержала Леля.

– У этого все будет в сохранности и в порядке. Никто и пытаться красть не будет. И сам он впредь не будет ни красть, ни придуриваться. Он умный.

Махоня покосился на могучие кулачищи нового воеводы и принялся опасливо чесать в затылке. Окружающие весело расхохотались.

Старши́на выжидательно глядели на князя. Все ждали приказа к выступлению, но князь медлил, и глядел он, князь, на Лелю. А Леля стояла потупясь, и она, Леля, глаз не сводила с собственных ее Лелиных ног. Догадавшись, старши́на и ближние дружинники отошли чуть-чуть в сторонку.

– Ну, вот, – сказал Брячеслав. – Пора. Спешить надо. Мне еще серебро в Ладогу везти.

– Зачем? – тихо спросила Леля, не поднимая глаз.

– Как это зачем? Варягов нанимать.

– Зачем же тебе варяги Ладожские? Ты княгининых перекупи. Как славно получится: у тебя варяги есть, а у княгини нет.

– А ну-как они ко мне не переметнутся?

– Так ведь это сколько заплатишь.

Брячеслав глядел на Лелю озадаченно. А ведь верно, а ведь правильно, что ж это им с Бусом такая мысль в голову не пришла?

– Ну… хорошо, – сказал он. – А как с Кием быть? Может, и тут ты мне что-нибудь дельное присоветуешь?

– Присоветую. А как же. Пошли послов к хазарам, поклонись подарками, пускай покажутся у Киевских пределов. Вот и не до сестрицыных дел станет князю Кию.

– На славянские земли врагов призывать?

– Я сказала – покажутся, а не находом придут. Ну а даже если и находом? Чем варяги Ладожские лучше хазар? И вот тебе третий мой совет, раз уж решил ты молодую болотную ведьму послушать. Не вздумай мачеху свою и ребенка ее хоть пальцем тронуть.

– Да что ж я кровопийца какой, что ли, по-твоему? – обиделся Брячеслав. – Отошлю их к братцу в Киев, и все дела.

– А вот этого как раз вовсе и нельзя, – сказала Леля, досадливо морщась. – Жди тогда ее вскорости под стенами Дедославскими со всем полянским войском. А ты обойдись с нею честь-честью, выдели удел подальше от киевской границы, хоть бы и здесь, у нас, тут отравителей не любят. И пусть она с того удела кормится под надзором верных людей. Как в таком случае в твои семейные дела князю киевскому мешаться?

Брячеслав стоял пораженный, столб-столбом стоял и восхищался. Хорошо было понизовское могучее войско, хорошо было тяжкое Старого Погоста серебро, хороши были три совета молодой болотной ведьмы, да и сама она была чудо как хороша, и не хороша даже, нет, прекрасна, не рождалось такой на Земле в прошлом, и впредь не родится до конца времен. И князь сказал тихо, почему-то вдруг оробев:

– Со мною пойдешь?

Леля подняла на него огромные свои глубоченные глаза, помедлила и сказала тихо, головою покачав:

– Нет. В наложницы не гожусь.

– Почему же в наложницы? Женою зову.

И тогда Леля вскинула руки ему на шею и изо всех сил прижалась к могучей его груди. Брячеслав подхватил ее на руки и покрыл поцелуями лицо, голову, шею, все, что попадало под его жадные горячие губы. А сзади, повиснув на двурогой своей клюке, глядела на них больными глазами смертельно бледная и сразу вдруг постаревшая Потвора.


В оформлении обложки использованы изображения с https://pixabay.com/ по лицензии CC0.


Оглавление

  • Пролог
  • Часть 1. Полюдье
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • Часть 2. Змей
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • Часть 3. Три совета
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14