Переплывшие океан [Кейт Гладьо] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Пролог

Всю жизнь я воспитывал в себе сильную личность, но оглядываясь на все прошлые события, я понимаю, что удалось воспитать лишь личность невротическую. Однако жизнь смогла научить меня, что нет ничего сильнее правды.

Всю жизнь я знал, что буду писать. Однако жизнь смогла научить меня, что писать нужно лишь то, что знаешь. А я ничего не знаю, кроме своей жизни. Поэтому, наверное, я всегда пытался сделать ее болезненно увлекательной.

Я уже много дней не запирался в ванной. Не раздевался и не задерживал дыхание, открыв глаза, под ледяной водой. Сейчас это звучит абсурдно, но тогда я решительно готовился к будущему. Я был уверен, что в один момент мне предстояло плыть далеко и долго, с одним лишь нагим телом. Ведь я хотел вернуться «к истокам».

Да, я больше не свожу к минимуму свою пищу, давно начал использовать вновь шампунь или ножницы для ногтей. Но, признаюсь, во мне все еще крепко сидит вера, что если упорно готовиться и не сомневаться, то в один день действительно можно обойтись без одежды, без сна, без воздуха.

То, о чем я вас сейчас расскажу, является правдой от начала и до конца. Все это произошло со мной много лет назад, когда я был еще ребенком. И лишь недавно все это закончилось. Я победил и написал эту книгу.

Чтобы смогли победить вы.

1.

Иногда я представляю, что забыла все. Как будто у меня маленькая потеря памяти. Я просыпаюсь, смотрю вверх на освещённый солнцем потолок, и не знаю, ни какие у меня планы на этот день, ни что я должна была сделать. Я не помню, где я учусь и учусь ли вовсе, не могу вспомнить, есть ли у меня работа. Я не помню своих друзей и знакомых. Я смотрю в потолок и чувствую невероятную легкость и свободу в своей голове. Без всяких мыслей о прошлом и будущем, я почему-то отлично осознаю, кто я такая. И это прекрасный момент, который я хочу удержать как можно дольше. 

Это чувствуется, как будто я знаю, что мне делать со своей жизнью, только не могу выразить это словами. Как будто оно было всегда со мной, и мне стоило лишь опустошить и обеззвучить голову.


Наш будильник звучит на полчаса раньше, чем нас должны разбудить наши наставники, постучав в не запирающуюся дверь и глухим, как будто из глубины, голосом сказав: «Подъем». Когда я открываю глаза, я вижу, что девочки уже проснулись. Они всегда как-то просыпались на секунды раньше, хотя ночью я засыпала мгновенно, а они еще долго болтали до неизвестного мне времени.

По утрам мы всегда встаем раньше, чтобы у нас было время собраться, не торопясь, и, возможно, даже заняться чем-нибудь своим. Первым делом мы надеваем купальники под одежду, чтобы не переодеваться на тренировку еще раз, потом каждый ищет шорты и футболку в шкафу. По утрам мы почти не разговариваем.

Я слышу, как в других комнатах зашевелились другие. Скоро придут наставники, и мы пойдем на тренировку. Мне не хочется никуда идти, как и всем вокруг. В такое раннее время воздух еще не успел прогреться, и на улице около 17 градусов, что прохладно по сравнению с дневной жарой, какая бывает по воскресеньям.

Мы сидим каждая на своей кровати и ждем. Каждый надеется, что эти минуты свободного времени продлятся как можно дольше, но наши мысли обрывает резкий и грубый стук. Пора идти.

Мы выходим в коридор, и я вижу, как из своих комнат выплывают потоки остальных. Интересно, что нас ждет на этой тренировке? Выйдя на улицу, нас подвое строят помощники. Утренняя, еще сонная толпа плохо поддается всему тому, что с ней пытаются сделать те неопытные юноши, и это приводит их в раздражение. Но рядом наставники, и они не могут потерять самообладание при них. Мы наконец выстраиваемся и двигаемся к стадиону.

От корпусов до стадиона 20 минут пешком. Ещё очень тихо, и мы молча идём в сторону моря. За километр слышен громкий шум воды, а наверху бешено кружатся в хаотичном полёте мелкие птицы, визжа пронзительно и южно. Иногда налетает свежий ветер с океана, и тогда верхушки вечнозеленых деревьев начинают шелестеть и гудеть, а мои ноги – дрожать ещё сильнее. Мы проходим соседние секторы, которые всегда выглядят лучше и чище нашего. Отовсюду веет сном еще не проснувшихся людей. Они встают на 2 часа позже, сразу к завтраку.

Мы идем долго по пустым дорожкам, и доходим до того громадного массива, где нас уже ждут.

2.

Каждый день мы бежим все больше и больше. Когда-то все начиналось с 7 или 8 огромных для наших тонких ног кругов, сейчас мы должны преодолеть не меньше 12. Мы бежим без остановки, но не разгоняясь, ведь если ты выдохнешься или у тебя заколет в боку, остановка обернется тебе дополнительными часами непрерывного, но уже одинокого бега на закате. Рядом с тобой не будет друзей, кроме тех, кто, как и ты, не сумел заставить себя не сдаться. Останавливаться нельзя.

Солнце едва-едва начало показываться из-за высокого леса и внушительных строений, которыми мы окружены. Я видела, как шли те немногочисленные лучи света – минуя дорожку, нас и падая на верхние ряды трибун, в метре от наших голов. Мы проходим к мокрым от свежего утра скамейкам, чтобы снять наши толстовки и остаться в одних купальниках и шортах. Поначалу по моему телу проходит холодная дрожь, но я знаю, что как только начну бежать, воздух будет казаться приятным и мягким.

Команды начинать можно не ждать, ведь ее и не будет. Она не нужна. Мы прекрасно знаем, чего от нас хотят и что будет, если мы вдруг решим ослушаться наших наставников. Не синхронно и вперемешку мы начинаем наш бег. Наконец, из сонного и безфокусного состояния я начинаю вливаться в этот день.

Я всегда была в лидерах по скорости. Мои длинные ноги как будто были созданы для того, чтобы с легкостью отрываться от земли и взлетать. Сейчас со мной бегут Валире и Сал, они тоже достаточно сильные и всегда выигрывают турниры на воде. Но они не быстрее меня. Сейчас я легко могла бы вырваться вперед, но мне не хотелось бы бежать одной все 12 кругов. С ними мы можем болтать или обсудить кого-нибудь из других, они помогают мне отвлечься от той работы, которую делают мои мышцы.

Хотя мое тело брызжет силой и легкостью, на триатлонах я редко становлюсь первой, ведь я не умею контролировать свой слабый характер. Возможно, я просто не верю в то, что способна быть лучше всех, поэтому. еще не достигнув середины любой дистанции, мне приходится заставлять себя ускоряться и двигаться вперед. Когда я вижу, как меня обгоняют, будь это один человек, я не стану пытаться наверстать упущенное. Я сдамся, не перестану плыть или бежать, но приму то, что не стану первой. Или я позволю боли или болезненному холоду, которые я часто испытываю на турнирах, стать моим оправданием для себя, чтобы я не истратила на борьбу все свои силы.

Я борюсь с этим каждый раз. Перед турнирами я представляла, как плыву или бегу дистанцию. Я должна была увидеть каждый свой гребок в деталях, почувствовать, как я буду дышать и что будет передо мной от момента погружения в холодную воду до финишного касания. И лишь когда я ловила то чувство предстоящей дистанции, когда в мыслях я полностью переносилась в ту будущую борьбу и начинала верить в то, что способна проплыть так, что в моем теле не останется ни капли энергии, что победа реальна и неминуема, я могла быть спокойна и постепенно заставляла исчезать этот тяжелый настрой с помощью бессмысленной болтовни с сидящими рядом.

Наконец, пробежав половину круга и оказавшись на противоположном от наставников краю стадиона, Сал начала разговор о всех нелепых ситуациях, произошедших вчерашним вечером, когда все должны были готовиться ко сну. Я с жадностью слушала все истории о том, какие ложь переходила из комнаты в комнату благодаря Куцийи. Среди них были и подробности про мою личную жизнь, которой, кстати, не существовало. Я не без возмущенной улыбки узнавала, что, по ее словам, говорили обо мне за спиной мои собственные друзья.

Все это поражало своей глупостью и злонамерением. На что могла рассчитывать эта огромная, грубо слепленная девочка, с резким, ржавым голосом? Неужели она думала, что доверие к ней будет крепче нашей связи? Я давно перестала верить любому слову, сказанному ее, даже когда ее разговоры исходили из самих законов природы. Но все же, я не могла понять, как человек может так долго врать и не уставать от этого. Когда я лгу слишком много, меня начинает тошнить.

Поэтому сейчас мы вновь смеялись над воображением человека, который зарабатывал поддержку, покупая других и используя грубо звучащую лесть. Мы смеялись и придумывали все более изощренные насмешки про того, кто был мне противен и которого я так часто жалела, не решавшись открыть эту жалость. Ведь я не знала ни одного человека, кому не было бы стыдно признаться, что он друг Куцийи.

Мы продолжали бежать и говорить. В какой-то момент, однако, мое внимание начинало ускользать от слов девочек в сторону всего вокруг. Я уже не вникала в подробности очередной мести нашему очередному сопернику, а переводила взгляд со своих ног на медленно приближающийся путь впереди. Но я не переставала отвечать на вопросы девочек и вставлять в нужный момент комментарии. Это был ужасный навык вести беседу, не находясь в ней, которому я всегда удивлялась и которым не переставала пользоваться. Я помню, что пробежала еще 2 круга, когда вновь начала разбирать слова Факиды, говорившей о сегодняшней полуденной тренировке. Я начала терять ту легкость, с какой бежала первые минуты.

Самое сложное в беге – продолжать делать одно и то же. Мои руки и ноги движутся одинаково, и, если бы не разговоры, отвлекающих меня от того однообразия моей работы, мне было бы гораздо труднее справляться с головой, которая требовала чего-то нового. Мне всегда было скучно заниматься одним делом.

По моим бедрам прошел внутренний холод – ощущение, обычно приходящее после 10-15 минут бега не разогретого как следует человека. Этот холод перетекал во внутреннюю теплоту, которую начинают излучать мышцы от интенсивной тренировки, но эта теплота тут же гасилась свежим утренним воздухом и была недостаточна для того, чтобы я вспотела, но все же приводила меня в чуть более активное состояние.

И вот сейчас я говорю, и слова мои постепенно смешиваются с частым дыханием. Мы смеемся с бегущими рядом, но все чаще мне приходится сдерживать себя, ведь каждый мой выдох становится более глубоким. Как я боялась, я начинаю уставать. Но сегодня у меня не закололо в боку, а значит я еще могу контролировать свое тело. Даже несмотря на то, что мои ноги теряют силу, которую давал им воздух.

3.

Мы добегаем последний круг, и для нас тренировка закончена. Мы можем растянуться на скамейке и подставить нашу разгоряченную кожу чуть греющему солнцу. Для меня наступают те минуты блаженства, когда от меня не требуется ничего и когда я становлюсь свободной от надзора, направленного теперь на немногочисленные группки добегающих тел. Теперь я наблюдатель, но мне не интересно смотреть вперёд на стадион. Я обращаю взгляд на разноцветные ореолы вокруг солнца, что заставляют мои глаза щуриться. Мне так приятно, и я вновь осознаю, что только то, что наверху, имеет какую-то ценность и смысл. Не это низкое окружение. Никакие победы на турнирах или прагматичные слова одобрения наставников не вызывают во мне такого осязания настоящего, как подобные моменты, когда в своих мыслях я наедине с тем, что наверху. Жизнь, которую я и другие живем во все другие часы кажется мне странной игрой с придуманными кем-то правилами, которым мы подчиняемся по неизвестным причинам.

Сколько раз я думала, что ничто не останавливает меня закончить играть? Сколько раз я была на грани того, чтобы уйти от всех этих границ, распорядков, контроля? Я твердила своим ушам, что все зависит только от меня, что страдания по требованию – это мой выбор. Я знала, что есть мир, где можно жить по-другому. Мир, где нет четких ролей и где можно смотреть на разноцветные ореолы часами, не боясь наказаний и осуждений. Мир, в который сложно попасть и откуда нет пути назад. Но что-то всегда останавливало меня.

Помню, в один вечер я убежала к берегу, полная решимости. В тот день я чувствовала переполняющую меня энергию. Сейчас мне сложно в это поверить, но тогда я не просто видела зовущие мысли об ином будущем, а была готова действовать. Я подошла к краю воды, которая шумела так бурно, но так спокойно. Посмотрела на горизонт, к которому двигалось лиловое солнце, и представила, как переплываю море, и оказываюсь там, в моем мире. Какое же изливающееся счастье были эти видения. Еще секунда – и я бы исчезла из жизни моих друзей, была бы вычеркнута из списка команды. В нашей комнате бы освободилась кровать (занял бы ее кто-нибудь новый?). Я не знаю, заметили ли бы мое отсутствие окружающие и весь наш тесно сплетенный мир наставников, девочек, других обитателей всего поселения, которые представляются нам чужими призраками. Даже если да, они бы быстро забыли меня, как это всегда бывает. Но мне доставляло определенное удовольствие гадать о том, какой след я бы оставила в их жизни. Вероятно, моему эго нравилось представлять, как окружающие ломают голову в предположения, куда я пропала, или ищут меня по всему побережью целыми днями, до самой темноты пытаясь найти следы или подсказки, которые бы привели их ко мне, но которых бы не существовало. Каким бесчувственным и равнодушным к другим, должно быть, казался бы мой поступок. Но меня он веселил и все его возможные последствия вызывали азарт.

4.

Медузы чистят воду, но что толку в ледяной прозрачной воде, от которой сводит мышцы? Медузы – мой главный страх, они страх всех нас. Что это? Отвращение, когда, плывя, разгребаешь ладонями склизкие желейные тельца и ногами бьешь их круглые упругие спины? Или боязнь обжечься, когда шанс так велик? В воде они казались нам розоватыми прозрачными пакетами, так похожими на привычный океанский мусор. Только ступая в воду и ныряя первый раз, ты греб мутноватую, но свободную от них воду. Она же была теплее. Но дальше, как только твои пальцы на ногах уже теряли дно и начиналась резкая подводная пропасть, к тебе приливало течение холода. Кристально чистое, свежее, и твои надежды о спокойной тренировке таяли с каждой волной. Все это время ты смотрел вниз, лишь иногда поднимая голову вперед, чтобы взять дыхание и уцепиться за свет и небо, и видел, как далеко во тьму уходило дно. Ты, в оцепенении от пустоты под собой, переводил глаза вперед, где во все стороны в толще замерли они.

Что в них такого, я не могу сказать сейчас.  Теперь я, не брезгая, возьму кусок гальки и порежу медузу пополам. Я без страха выловлю ее на мелководье, а ее касание покажется приятным, как мягкое стеклышко. Но ценой такой смелости был неизмеримый ужас. Ведь победить свои слабости, свои фобии и темные мысли можно лишь встретившись с ними лицом к лицу. Потому мне искренне жаль тех, кто никогда ничего не боялся. У таких людей нет ни единого шанса стать храбрыми.

Шея наверх, и вдох с захлебыванием морской воды. Шея вниз, руки клином вперед и волна телом. Сейчас мы в медузном лабиринте, и мы извиваемся, как лоза, в попытках избежать встречи с желейными нитями. Отлично помогает закрывание глаз, убеждение себя, что все хорошо и что это всего лишь листья водорослей, что облепили все твои руки. Но глаза когда-нибудь придется открыть, и тогда начнется паника.

Сложнее всего лидеру – тому, кто возглавляет нашу цепь на воде. Ни впереди, ни сбоку нет знакомых тел твоих друзей или врагов, ведь даже присутствие самого ненавистного человека рядом дает тебе больше спокойствия в море, чем мертвая пустота. Плывя сзади, ты видишь пену от бьющихся стоп. И эта пена делает воду белой и воздушной, как воздух. Так спокойно. Просто плыви за всеми, не отставая. Что может быть проще и легче? Но я, как и многие, всегда хотела плыть первой. О, какая это честь вести за собой целую команду! Ты мученик, что берет на себя эту ношу быть щитом от темноты, от темной бездны. На тебе ответственность держать курс, поддерживать темп. Ты теперь неустанен.

Но медузы сегодня чистят воду. Они делают ее прозрачнее и свежее, чтобы даже на большой глубине были заметны мельчайшие кусочки стекла, обломки ракушек и линии переливающихся рыб. А значит, будет паника. И не у меня одной. Значит, что кто-то не доплывет дистанцию – слишком невыносимо будет прокладывать путь через разрядный лабиринт. Значит, группа распадется на части, и не будет уже той прочной цепи, плывущей от буйка до буйка на горизонте. Одна группа – в ней будут все мои друзья, но я не узнаю этого. В воде ты теряешь людей, теряешь самого себя. Та группа продолжит дистанцию под зорким надзором наставников, что, воткнув ноги в сухие теплые полотенца, видят все и всех. Другая группа, собранная из рассеянных испуганных телец, замерзших до сведения скул и поднятия дыбом золотых волосков на руках, без слов решит сменить курс и вернуться к берегу.

Я не могла не оказаться во второй группе. У меня холодная кровь, и это не шутки.

5.

Не доплыть –  значит получить наказание. Это всегда был бег на закате, но, добежав последний штрафной круг, вместо облегчения нам внутрь поселили тревогу, когда главная из наставников Рода сказала, что в поздние часы зайдет к каждому и проведет с ним беседу.

Рода была ненормальной. Что-то в ее рассудке было изломано до таких крайностей, что бросалось в глаза даже незнакомому человеку. Конечно, мы все были больными и у каждого в душе имелась некая темная, разъедающая изнутри часть, живущая там с самого рождения. Но в отличие от Роды, мы научились хорошо скрывать ее. Мы поняли, что раскрыться полностью – значит выбрать изгнание, а абсолютная свобода влечет за собой отрешение и разрыв всех связей. Мы осознали это сами, это казалось нам естественным правилом пребывания среди людей. Надень образ и притворяйся сыном своего отца или дочерью своей матерью, и лишь когда ты уверен, что ты один – что за тобой не может наблюдать твой друг или брат, и есть вокруг тебя невидимая крепость, в которой не может неожиданно распахнуться дверь – только тогда ты можешь понять, каково это – быть собой. Но даже тогда, вспомнишь ли ты самого себя? Не потрясет ли тебя собственное отражение? Не покажется ли тебе, что твой настоящий облик теперь стоит рядом, словно чужой человек? Как друг, в один день ушедший из дома, теперь явившийся перед тобой через годы странствий в ином, истрепанном ветром и ходьбой виде?

Как любят нас наши братья и сестры, как обожают наши отцы и матери, когда не говорим мы им, что творится в наших безумных головах. Оттого ли мне так часто одиноко, что вся эта любовь принадлежит не мне, а глупому слепку, что я создала за годы среди людей? Как часто хочется признаться, но даже не знаешь в чем. Как много скрываешь, что в каждом слове нетрудно подметить лживый подтекст. Импульсы раскрыться – как вдруг мысли: «Быть может, это и есть я? И внутренний мир, и голос, и мысли, и мечты, и волнение, смешанное с тревогой и болезненными страхами, не исключают игры в слова и любезность.» Да, все так, но все-таки, где та граница между тем, что удерживать в себе, и тем, чем делиться с окружением? Мне чувствовалось всегда, что, скажи я чуть больше, мне стало бы легче. Но стоит приблизиться к темам, далеким от сплетен и шуток, как в горле появляется какое-то странное чувство.

6.

Она вошла в комнату после формального стука. На ней было две майки: непонятная избыточность во влажном климате; кудрявые волосы стремились разорвать резинку для волос и выбраться из тугого хвоста. Все затихли и выпрямились. Она села на мою кровать.

«Я думаю, вы понимаете, зачем я пришла.»

Я понимала, но почему она обращалась к нам всем для меня было загадкой. Девочки в комнате проплыли задание. Их сердце не стучало безумно быстро, а трясущиеся руки не были спрятаны за спиной. Но я знала, что ни на один ее вопрос не было верного ответа. Он был потерян мной, как только я вышла на берег раньше нужного. Мне оставалось молчать.

«Я пришла, чтобы узнать, почему», – она вдруг вызывающе посмотрела мне в глаза. Инстинкты прошептали потупить взгляд, и я, как загнанная жертва, сжалась и уставилась на свои колени. «Что помешало тебе выполнить задание, ты можешь мне ответить? Что было такого особенного, что помешало тебе, но не большинству других? Посмотри. Посмотри вокруг на своих соседок. Ни одна из них не сдалась, хотя тяжело было всем. Нан, скажи нам, тебе было легко?»

Я повернулась на нее. Нан быстро взглянула на меня, потом на Роду. Она почти незаметно покачала головой.

Предатель. Ей хватило смелости проплыть через медуз, но встать на мою защиту характера ей не хватило.

«Сал, Валире. Вам, я думаю, было не менее сложно. Все же вы с заданием справились. Как и справлялись до этого. Только ваша соседка сегодня показала слабину. Хотя силы позволяли. Накануне был выходной.»

Я чувствовала, как к уголкам глаза поступают слезы. Не сравнивайте меня никогда и ни с кем. Это было мое слабое место. Моя уязвимость. Кто-то смог, а я нет. Я слабее и хуже. Не сравнивайте меня никогда, ведь всю жизнь я была чувствительна к соперничеству.

«Я расскажу вам историю, которая произошла много лет назад. Я была в вашем возрасте, такой же член команды. Мы с другими атлетами и наставниками уехали на межнациональный турнир. Это было на Западе, и нам предстояло плыть на скорость не в тихом заливе, как наш, а в буйном океане. Вода в тех местах не прогревалась совсем, так что нам она казалась ледяной. Но к этому мы привыкли спустя несколько тренировок. Когда настал день заплыва, поднялся шторм. Переносить турнир никто не собирался, к тому же каждый был готов плыть. На помощь участникам были организованы спасательные лодки, которые то и дело вытаскивали из воды посиневших подростков. Но я плыла. На кону было место в команде нации, и я боролась за первенство. Вода просто взбушевалась. Грести приходилось в два раза сильней, лишь бы тебя не сносило в сторону. И вдруг налетели чайки – таких огромных размеров, что можно было спутать их с белыми орлами. Они начали биться об воду, об нас. Они клевали мою голову, пытаясь оторвать кусок шапочки с кожей. Но я плыла. Я отбивалась от них, делая вдох, и приплыла первой. Когда я финишировала, весь мой затылок был в крови. «

«Ты же испугалась каких-то медуз.»

Последнюю фразу она сказала с презрением и вышла. На кровати остался ее след, а в комнате – чувство моей вины и жалости.

7.

Пойдем!

Залезем на ворота? Будем стоять, да? На них, и смотреть на сиреневый лед и горизонт? А потом, потом, пойдем к нему, да? И перепрыгнем через форватор, по плавучим льдинам, и побежим к тому рукаву, который видно издалека всегда! Который самый красивый и который в свинцовую погоду кажется проливом к самому Полярному морю! Который так манит меня, тебя тоже?

До него далеко, я знаю, но мы дойдем, я уже почти доходила когда-то. Да, темнеет сейчас рано, и солнце вот-вот уже сядет. Но небо ясное, и выйдет луна, дорогу будет видно, я знаю, я обещаю, пойдем же!

Ах, зачем же ты колеблешься? Зачем ты мне врешь, когда я не могу оставаться? Отпусти, разожми руку, не держи меня, не тяни вниз! Ты что, не видишь? Оно там, зовет меня! Ты не слышишь, как оно поет?

Ты не знаешь, что там, что будет дальше? И что, я тоже! Мы не должны знать. Прыгнем, и если верим, не разобьемся.

Будем идти несколько дней, холода и усталости не почувствуем, будем всегда смеяться, слезы в глазах застынут. И придем к самой кромке воды. Большой и без горизонта! Той, что становится небом.

Она само небо!..

8.

Мы сидим в комнате. Послеобеденный час тишины. Но для нас это еще одна частичка свободы, когда в запертом корпусе мы становимся хозяевами своего времени. 3 часа после полудня. Помощников сзывают на учения, и мы впадаем в неистовство.

Все вдруг становятся дикими. Валире уже стоит на своей кровати, размахивая чьим-то нижним бельем. Нан смеется, но этот смех больше напоминает визг. Визжит вся комната. Я прыгаю к Сал, и мы приступаем к любимой Игре Подражаний.

Первая жертва – Нил. Я ее ненавижу. И поэтому мы все ее ненавидим. Я задираю подбородок выше и увеличиваю частоту голоса до детского, раздражающего звука. Так вечно говорит Нил. Мне не изобразить, пожалуй, ее выцветшую кожу и бледно-красные волоски, ее веснушки и компактную комплекцию. Но я смогу показать ее манеру смотреть на все свысока и неумение придумать достойные оскорбления.

Сал показывает маленькую, полноватую Орино, вечную спутницу Нил. Орино любит ее и следует за ней, как вторая тень. Защищает ее, как собственная мать. Ее мысли в один день сменились мыслями красноволосой Нил, а внешний облик стал напоминать плохо отлитую копию той стервы. В целом, даже несмотря на всю схожесть с Нил, Орино было сложно ненавидеть. Девочки презирали ее. Я же к ней испытывала привычную смесь презрения и жалости. Ту смесь, которая рождается при встрече с любым человеком, бросившего себя ради внимания другого. Ту смесь, что испытываю к самой себе.

Но сейчас мы в игре. Я прыгаю с кровати на кровать, Сал прыгает за мной. Валире машет уже другим бельем, на голове у Нан мой купальник. Все смеются, а я играю роль. Точнее, целых две.

Потому что на самом деле мне не смешно. Возможно, было забавно раньше, но теперь я не могу потерять контроль. Я не могу отпустить серьезность и снова упасть в неистовый смех. Потому мой смех звучит странно, но громко и сильно. Этот смех стоит мне усилий, но я не против. Моя роль здесь – смешить других.

Из коридора стучит проносящийся бег, и за ним бежим мы.

Собрание!

9.

В центре стадиона стояли они – могущественные статуи, толстые и худые, но все массивные, высокие. Их тени тянулись до самых небес и перекрывали рассеянный свет. Мертвые глаза, покрывшиеся со старостью беловатой пленкой, смотрели прямо, но каждый ощущал на себе их сводящий взгляд. И наши руки дрожали.

Затем, главная из них разорвала тишину.

«Многие из вас заметили сегодняшний ветер. Глава уже передал нам новости: приближается шторм. По всему побережью объявлен режим красной опасности.»

Из тишины родились тихие шептания.

«На пляже действительно висит черный флаг. Однако, флаги всегда были адресованы гражданам. Но для нас с вами действуют несколько иные правила.»

Тихие голоса повсюду стали большим тихим шумом.

«Я знаю, что вы думаете. Черный флаг означает запрет на приближение к воде. И мы долго думали, как лучше поступить. Наставники никогда бы не стали рисковать ни одним членом команды. Поэтому мы решили проверить. Как оказалось, все не так страшно.»

На этом моменте взвыл ветер.

«Все не так страшно, и многие из нас даже зашли в воду. Она прохладнее чем обычно, на глубине чуть сильные волны. Но мы не нашли угрозы. Ничего, с чем вы не могли бы справиться.»

Шум уступает гулу.

«Нами было принято решение не отменять завтрашнюю тренировку. На рассвете ваши наставники будут ждать вас у главного корпуса. » Она замерла с открытым ртом, питаясь застывшим воздухом и собственным влиянием, и низким голосом добавила:

«Мы надеемся видеть всех.»

Собрание перестает жить.

Обратно возвращались в ржавом свете фонарей. Небо было облачное и настолько уродливое, насколько может быть небо. Почему-то не было звуков – только шлепали наши сланцы, приятно и успокаивающе.

Усталые головы хотели что-то сказать, что-то придумать, но все было лишним. С такой пустотой мы вернулись в наш родной ненавистный уголок.

Там все было по-прежнему. Нарисованный календарик на тумбочке у каждой – с обратным отсчетом до конца такой жизни. Кровати, брошенные в беспорядке. Такие старые, с нестираным бельем (ведь стирали мы сами), но такие мягкие, поглощающие тела маленьких девочек в глубокую яму комфорта. Наконец, кусок моего одеяла, свисавший до пола, колыхающийся под действием сквозняка, подметая многодневную пыль.

Сал и Валире уже были там. Они были в середине жаркого обсуждения и подходили к его завершению, но я не дала им. Такое правило действует среди нас: если я рядом, это меня касается.

– О чем вы говорите? – спросила я.

– Сал говорит, что Юзи говорит, что видела нашу уборщицу сегодня.

– У нас есть уборщица?

– Я тоже не знала. Так вот. Она столкнулась с ней сегодня днем, во время обеда. Юзи болеет, и поэтому она целый день оставалась в корпусе. Так вот. Она столкнулась с ней в коридоре, и не знаю почему – хотя нет, знаю, Юзи же немного странная. Так вот, она начала с ней разговаривать.

– И? – не выдержала я. Сал невозможно слушать. Если бы мы не были друзьями, кто-то из нас уже давно бы высказался в сторону ее невыносимой манеры рассказывать что-либо. Она могла час описывать бесполезные детали, постепенно подводя слушателя к тому, что история, на самом деле, ни о чем.

– Она сказала ей про шторм. Она сказала, что сегодня погибло двое жителей деревни на горе. Сорвались со скалы.

– Как?

– Уборщица сказала: «море слизало их своей волной-языком».

Сал посмотрела мне в глаза, заражая мой взгляд грустью и тревогой. Я не знала, что сказать. Никто не знал. Так мы и сидели в позднем свете, слушая, как где-то на склоне Нашей Скалы рвет и кромсает буря. Слушая, как нервно скрипят пружины матрасов. Так мы и сидели, пока Нан не вставила:

– И они хотят, чтобы мы шли в такую погоду плавать? Чтобы мы тоже все сдохли в море?

– Да, и никто бы не узнал. Кроме уборщиц. И потом им бы тоже было плевать. – с усмешкой добавила Валире.

«Отлично» – подумала я.

10.

Я помню, каким был тот день. Небо было таким привычно облачным, каким оно бывает каждую неделю нашей долгой зимы. Но свет… Облака светились так ярко и вокруг от этого было так светло, что это не было похоже на ту мокрую и холодную погоду, от которой тебе хочется поскорее уйти домой и заснуть. На горизонте не было той синей полосы, означавшей стекающее сырое небо. Надо мной все было одинаково сияющим, как будто сквозь тонкие волокна виднелись голубые просветы.


В тот день я почувствовал, что обязан выйти на улицу. Со мной такое часто бывало. Я надеялся, что там, снаружи, я буду один, и тогда в этом великом мире мы останемся вдвоем: прозрачный светлый воздух и я. Выйдя на занесенные глубоком снегом пески я увидел лишь маленькую фигуру вдали. Достаточно далеко, чтоб я могу погрузиться в себя и оказаться там, где я хотел быть. Шире. Глубже. Я думал, но в голове моей не было воспоминаний и слов. Только представления моих будущий действий и невольное осознание настоящих.


Это не бы морозный полдень, он был комфортным для идущего человека и холодным для решившего остановиться наблюдателя, как я. Но день был чистым и белым, и поэтому, даже дрожа, я улыбался и хотел плакать.

Я знаю, что она вышла не сильно раньше меня и что она, как и я, на той аллее была одна. Она решила идти наверху. Я знаю это хотя бы потому, что следил за ней и понимаю каждый ее шаг гораздо лучше, чем все остальные. Но я никогда не знал причины всех ее действий. Почему именно в тот день и именно в полдень она решила выйти из дома? Почему в тот ощутимый минус ее волосы неприкрыто лежали на плечах того ярко-красного одеяния? Понимала ли она сама, почему все это произошло?

Она шла уверенно, как будто давно ждала этого, спланировав все в свое голове. Те звуки мнимой тишины, окружавшие ее, сливались с ее внутренней музыкой. Решившись, она наконец поняла, на что способна. Ее вера достигла тех высот, что она уже не замечала никаких препятствий, она могла бы продолжить свой путь босиком. Она была счастлива, но не так, как раньше. Это счастье было другим, оно казалось ей осмысленным.

На каком моменте она решила свернуть, я не знаю. Внизу, среди снегов, нет никаких ориентиров. Я помню лишь то, что она была недалеко, иначе я не знаю, что бы произошла с нами и как бы потекла жизнь в мире в целом.

Я продолжал тяжело поднимать из сугробов ноги – мои стопы начинали уже становиться холодными и мокрыми – когда я заметил краем глаза движение. Оно было еле уловимо, и в любой другой день, когда у моря много людей, оно бы ни за что не захватило мое внимание. Но тот день был одним из самых снежных, каких я помню, и поэтому та красная точка заставила меня оторвать взгляд от горизонта и повернуться.

Мое дыхание было перехвачено.

Там, наверху, над нависшим над снежной пустыней обрывом стояла она. Это было не так близко, но я уверен, что видел улыбку на ее лице. Не понимая, что происходит, но чувствуя, что вот-вот может произойти нечто ужасное, я побежал вперед.  Тот снег – я ненавидел его, он словно хотел замедлить меня, как будто в тот момент он был на ее стороне. И потому, утопая в сопротивляющейся толще, я лишь боролся с тем, чем восхищался и от чего не мог перевести взгляд минуты назад. Но больше всего я боролся с собственной слабостью, которая убеждала меня изнутри, что я не успею, что нет смысла бежать, и от этого чувства безысходности меня начинало клонить в сон.  Тогда с каждым движением я начал заставлять свои мышцы работать, пытаясь ускориться еще больше, несмотря на то что голова моя уплывала в мертвое состояние прострации. Я чувствовал, что осталось чуть-чуть, и что если я перестану думать о будущем, если я буду оставаться здесь в эту секунду, мне будет легче бежать и я успею.

Она легко и невозмутимо толкнулась ногой. В этот момент я посмотрел вверх. Я помню, время в тот момент текло по-другому, как это иногда бывает. Как, например, когда ты так глубоко уходишь в свои мысли, что кажется, что все это длится несколько часов, если не дней. Но на деле же проходят минуты, и ты возвращаешься в реальный, или скорее окружающий мир в полном смятении, почему все это происходило. Тогда же мне казалось, что она летела целую вечность. И было в этом что-то страшно прекрасное. Ее вечно несобранные волосы так свободно играли с ветром, а ее красная ткань – я наконец начал понимать, что она могла означать. В ту секунду, когда вокруг все было ослепляюще белым, она и тяжелая красная ткань казались лишь одним – каплей крови. И эта яркая кровь была самой жизнью, хотя там, внизу, ее ожидала смерть.

Но ее поймал я.

11.

Следующее утро было первым, когда мы проснулись не от будильника. Нас разбудил треск белой древесины и настойчивый стук в окно. Поначалу я думала, так настойчиво стучится Рода. Это было в ее стиле. Но стук был не тупым, а мягким и острым, как звук пробивающих зелень игл. Звал на улицу старый друг – ливень.

Через мгновение прозвучал будильник, ловко остановленный моей рукой. Настало время увидеть его.

То небо я видела в первый раз. Оно было старым, древним. Оно пришло не отсюда, а из тех мест, где когда-то было ничто. Могущественное ничто, которое взлетало и падало над громадной землей. То небо пришло из тех времен, которые не видели ни мы, ни наставники, ни старейшины. Для нас оно было чужим, но оно принесло свободу. И мы вышли к нему и вздохнули так глубоко, как дала клетка легких. По всему телу разлился тысячелетний кислород, и мы, я почувствовала тогда, получили силу.

Где-то на западе во всю гремели грозы. Они отражались в моих глазах фиолетовыми вспышками, и моя радужка из малахита принимала смелый, испепеляющий вид. Волосы у девочек – должно быть, и у меня тоже – начали тянуться нитями к небу. Нас рассмешил вид друг друга, пока мы не заметили, как быстро движется разряд неба.

Сердце ускорило кровь в артериях. Чуть-чуть было страшно, и на чуть-чуть возникло видение возможной смерти. Но все затмевало нелогичное чувство притяжения. Мне вдруг захотелось провести целый день у воды, пока гроза не подберется слишком близко. Захотелось танцевать на камнях, призывать проливной дождь. Как я делала раньше – нагишом, с криками, с такой безумной широкой улыбкой, какая бывает у чистодушных детей.

Я ждала, когда мы наконец подойдем поближе к воде. Я знала, что времени было немного. Потом в нее ударит разряд, и изобьет ее до дыма. И тогда море вскипит и покроется электрическим паром. Пар пойдет по берегу, войдет в деревни и прибрежные города. Окутает корпуса, стадионы, столовые и лес. Воздух станет подобен разряженному серебру, и побежит, щекоча кожу, ресницы, узвончая и урезчая, старый ток. Тот ток, что когда-то создал огонь. И огонь тот сжигает ничто.

12.

Я вошёл на кухню, где стоял грязный, заваленный посудой и крупами стол. Есть на нем давно уже стало противно, и он превратился в дополнительное хранилище мусора. На этом столе стояла и моя кружка, стояла, не касаясь воды и чьих-либо рук, вот уже несколько дней. Я заглянул внутрь неё: там, на дне, серо-желтыми пластами с волосками высыхал корень имбиря. «Так, должно быть, выглядит смерть» – подумал я.

Я хотел чаю. Пока чайник кипел странно пахнущей водой из-под крана, я вышел на балкон. Было морозно, и мою голову сразу же стянуло твердым воздухом. Я провел очередной ритуал: осмотрел каждый кусочек одинакового чистого неба, провелся глазами по побелевшей земле внизу и перевел взгляд на голые ветки, рассекающие солнце. Было красиво, но красота, как обычно, овладела мной и не давала уйти. Я был прикован к одному образу, и нечто заставляло меня продолжать смотреть, пока оно не насытиться. Я услышал, как выключился чайник. Еще пять секунд, и я шел отмывать кружку.

Пока я нес струящуюся дымом черную жидкость, клубами вытекал с краев на мои мокрые, замерзшие руки мягкий чайный пар.

13.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Он, возраст неизвестен или усердно скрывается.

Психолог, женщина, предположительно 48 лет.

Действие происходит в кабинете психолога.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ (ЕДИНСТВЕННОЕ)

Маленькая, но уютная комната со светло-зелеными стенами. Зима. Четыре часа после полудня. Облачный день. Два кресла и письменный столик между ними освещены слабым синеватым светом. Он и психолог первый раз встречают друг друга. По совместительству, это их последняя встреча. Середина откровенной беседы.

Психолог. Даже сейчас я пытаюсь вытянуть из вас ответы, и не уверена, что вытягиваю то, что нужно. Как будто вы где-то в другом месте,…

Он (сдерживая неловкое поднятие уголков губ). Мм…

14.

Всю жизнь я хотел написать такую книгу, которая бы стала прогулкой по полярным снежным просторам для каждого, кто ее прочтет. Чтобы, раскрыв ее на любой странице, он оказывался в собственном поле льда и сугробов и ничего не мешало ему стоять, улыбаться и смотреть.

Я не хотел давать людям дома или лес. Я хотел дать им место – много свободного места – где каждый мог найти и придумать что-то свое. Порой так не хватает места для себя, понимаете. Меньше всего я мечтал запихнуть им в глотки готовые истины, завуалированные журчащим языком. Я хотел сделать что-то новое. Не знаю, получилось ли у меня, или все это больше похоже на исповедь сумасшедшего.

Мысленно я называл себя писателем, но, как это часто бывает, почти никогда не писал. Или лучше сказать, не писалось. И не зналось, что же все-таки написать. Было несколько попыток, конечно. Были стихи, совершенно ужасные и полные жалости к самому себе. И была проза с размышлениями о жизни и природе.

Один раз накатило какое-то вдохновение, и я написал свой знаменитый роман о рыбаке, который никогда не рыбачил. В нем было 40 страниц описания неба. Лучшая моя работа. Я полюбил ее, как сына, но она осталась жить в моих тетрадях. Я жил в иллюзиях, но не настолько, чтобы верить, что та книга кого-то заинтересует.

Я все твердил:

не как, а о чем.

Сейчас понял:

ошибся.

15.

Знаки я замечал всегда. Ничто, по моему мнению, не могло быть бессмысленным. И потому я останавливался, вдруг поймав запах мокрого дерева и бежал за ним, как животное, думая, что тот ведет меня.

И потому свет, без приглашения врывавшейся в окна дома, всегда светил в нужное место.

В моей жизни было слишком много странных и невероятных событий, чтобы я стал скептиком и поверил в хаотичность вещей. Несколько раз именно таинственные стечения обстоятельств спасали мне жизнь (те самые случаи, когда я ребенком застрял в горах, или юношей чуть не замерз насмерть). Какая-то сила вытаскивала меня из собственной ямы глупости и безрассудства, и в эту силу я верю до сих пор.

Но знаки – поначалу встречались редко. Часто оказывались ложью, тупиковой выдумкой моего воображения. Поэтому, за исключением крайних происшествий, моя жизнь протекала без намеков судьбы: спокойно, счастливо, бесконтрольно.

Так продолжалось меньшую часть моей жизни. Да, всего каких-то 8-9 лет прошли без внутренней борьбы, с одними лишь желаниями и страстями. Что было потом я помню с высокой точностью своей фотографической памяти: меня соблазнил демон.

Тогда я не знал ничего. Многое из того, что мне открылось, – через боль в крови и каменение мышц – и сейчас никому не известно.

Тогда я ничего не заметил. Не заметил, как отошел от света.

А причина была одна. Величайший порок человечества. То, что обрубает свежие побеги и не дает расти вверх. То, что шепчет в сумерках одинокого вечера, смотрит на меня отражением безумных глаз, крадётся в моих собственных мыслях. Он, единственный, кого стоит бояться.

Страх.

16.

Забавно, но все это было в театре. Среднем, малоизвестном. Театре с темной внутренностью.


Моя мать, увлекающаяся искусством больше, чем мной, затащила меня на постановку про войну. Я был не против. Я люблю театр, в особенности, когда актеры не начинают чрезмерно орать и искусственно умножать эмоции.


Мы сидели слева, где-то сзади. Я поначалу не сильно вслушивался в сюжет. Меня забавляло смотреть на актеров, которые уже рассказали свою роль и теперь стояли, не двигаясь, в виде живого фона. В это время активно выкрикивал свою речь главный актёр посреди сцену, поэтому замершие сзади люди не ожидали получить какое-либо внимание. Им нужно было лишь выждать конца сцены. Уйти. Но я наблюдал за ними, как коварный сыщик, и подмечал их неловкие движения. Потом стало стыдно вторгаться в личное пространство несчастных статуй, и я перестал. Тогда началась та сцена.


Сцена в загробном царстве.


Они выключили любые зачатки освещения, включили такой давящий красный свет, какой бывает, пожалуй, в аду. По сюжету солдат умирал, попадал туда и выбирался снова наверх.


Мужчина лежал на сцене, весь красный и чёрный, в это время голос за кулисами читал стихи.


Когда молния попадает в дерево, стоящее в метре от тебя, когда целые месяцы пролетают из-за рутинной жизни, когда в первый теплый день весны почки, не в состоянии более ждать, лопаются от солнечного счастья -


Все это не сравнится с той быстротой, с которой в мои мысли проскользнуло видение.

Видение, что я тоже умер.

Но не так, как лежащий актер в красном свете, (периодически пресмыкающийся от твердости пола и неудобного положения, в надежде, что мой зоркий глаз это не заметит). Это было представление о том, какого это –

Умереть.

Я не представлял себе ни ад, ни рай, ни превращения души в табуретку, пластиковый стакан или лошадь. Я не мог представить ничего. И тогда я представил, как после смертиперестаю существовать. Как после смерти для меня исчезает все: все люди, весь мир, который я вижу своими глазами, и главное – мои мысли. Я не смогу мыслить. Паника. Я не смогу думать. Думать значит существовать. Я перестану существовать. Моя мать – она рядом, она сидит рядом. Она будет плакать, но как же ей повезет. Она будет плакать. Она хотя бы будет плакать. Я не буду ничем. Я не смогу ничего сделать. Я не смогу даже подумать о своем бездействии. Секунда – и меня нет. Нет моих внутренностей, внутренностей моей головы. Прошлого, будущего. Был мир вокруг меня – и не стало этого мира. Паника. Тревога. Я хочу паниковать. Я не хочу исчезать. Каково это? Как это ощущается? Этот переход из существования в отключение всего? Как это выглядит? Отключение мыслей? Страх вылез из-под кресла, сел со мной рядом. Отключение мира? Сердце выкачивает всю кровь со скоростью 343 метра в секунду. Как это ощущается? Бьет, бьет, бьет. Каково это переставать чувствовать все? Ни вкуса, ни запаха, ни звука, НИ МЫСЛИ? Раз – и нет тебя. Мгновение – и нет мира. Уже водопадом хлынула плазменная жидкость, сердце упало с критической высоты, разбилось о каменную пленку воды, покрылось пеной. Выжило! Но истекает, истекает, истекает. Страх проскользнул в раненного. Каково это – умирать?

Мама!

17.

Пора бы уже принять как данность, что больше нет у меня дома. Осталось лишь воспоминание многолетней давности, настолько ветхое, что превратилось в некий сладкий туман заблуждения, далекий от действительности. И может от того, что оно не перестаёт жить во мне, напоминая в тот или иной момент о прекрасных иллюзиях прошлого, может оттого так тяжело и горько воспринимать эту новую действительность.

Но, как вспомню, к этому я и стремился и ничего другого меня не ждало. Я мечтал жить нигде и всюду, двигаясь постоянно куда-то дальше; достигать одного берега и сразу оглядываться на другой. В душе я был именно бродягой и странником. И последнее всегда с гордостью носил в себе как какой-то особый орден.

Все же, когда из-под сухих листьев выползала тоска – а выползала она всегда и никогда не предупреждая – объявлялось вдруг разрывающее чувство одиночества несамодостаточного, зависимого. И с ним как ножом резала нужда в неком, кто понимает, кому можно было бы излить все это. Кто-нибудь близкий. Твоя кровь. И идя по качающимся холмам – которые были усыпаны жёлтыми листьями и потому напоминали те огромные кучи золота из сказок, в которых главный герой жадно купался – я все думал, есть ли такой человек в моей жизни.

Становилось холодно, а я, как всегда, оделся не по погоде. Лесная растительность дичала, из земли выползали острые обрубки веток, сгущался покров крапивы. Я удивился, когда, не обратив должного внимания, мои голые лодыжки – на мне были тонкие короткие брюки – уколол резкий ожог, и по коже прошелся болезненный, щиплющий холодок. Мне почему-то казалось, что осенью не бывает крапивы, и уж тем более она не должна так жалить.

Слегка дрожа, мне захотелось вернуться куда-то внутрь, но я вспомнил, где живу, и идти туда не хотелось. Я перебирал имена знакомых и вдруг понял, что пойти мне и не к кому. Вот именно эта мысль об отсутствии кого-то, к кому в ночь кошмаров можно было бы позвонить в дверь, била сильнее всего. Она била в глаза, выбивая слезы. И сам я казался себе жалким, ничтожным.

Есть и другое одиночество. И я молился, чтобы оно вернулось, сменило эту беспомощную тоску. С ним я был знаком, кажется, с лета прошлого года до конца декабря. Прекрасное, сильное время. Я бы назвал его “мнимое одиночество”, ибо по сути одиночеством оно не является. Лишь со стороны. Но внутри – внутри у тебя есть целый мир тебя. Чем-то схожее с отшельничеством или паломничеством фанатиков, оно строится на твоих убеждениях и способности видеть все богатства, которые есть в твоей душе. И чем больше веришь в них, тем больше уверенности оно дает тебе. Но стоит пошатнуть один из устоев, и крах неминуем.


Написать, может, ему или ей? Нет, не хочется навязываться. Да и если говорить, то говорить все. А это вызовет ответ в виде какого-нибудь диагноза. Тяжело. Но говорить – говорить хотелось невероятно. Как будто все это копится, если молчать слишком долго и стремится быть исторгнутым на бедного знакомого. В воздухе запахло сырой землей, и я услышал чьи-то голоса. Это меня расстроило. Сейчас, несмотря на все желания высказаться, мне также хотелось побыть одному. Это было альтернативой, которая хотя бы могла успокоить.

Как это часто бывает, я представил, как бы выглядел мой разговор с тем единственным подходящим собеседником. Я представлял его без лица, так как не знал, какого он должен быть пола. Привычной неловкости нет. И я бы сразу рассказал о гложущих вещах из последнего. Я бы начал с того, что хоть есть у меня и мечты, и цели, и все это давно было записано в блокноте, расчерчено множество раз в виде схемы – и цветной, и черно-белой, и в виде краткой таблицы и более полного списка – но путь ко всему этому казался унылой растратой времени. И даже представляя все эти награды будущего, ради которых, казалось, стоило страдать и годы, все это отторгалось какой-то глубоко вросшейся философией, по которой я подсознательно жил эти годы. И вся эта философия мне сначала просто вполголоса предупреждала, а потом и вопила с утра до потери сознания в смутных ночных видениях, что все это ложно, ущербно. И сам я все это осознал, когда прошли недели спустя моих последних странствий. И начал я жить в одном месте, двигаясь по одной прямой, меняя лишь направление – туда, обратно. Жизнь потеряла наиглавнейшее – огонь приключений и безумной опасности. Я так давно не рисковал по-глупому своей жизнью. Так давно не совершал чего-то спонтанного, смелого. Вместо этого я приучал себя жить по расписанию, как собака, и когда получалось, заставлял себя радоваться. А она все бушевала, эта идея, толкала на что-то большое, устрашающее.

Под ногами почва начала становиться более мягкой, вот уже хлюпающей. По середину своих замшевых туфлей – моя парадная обувь – увязали ступни, на что мне, конечно, было все равно. Потом твердь и вовсе становилась непроходимым ручьем. Через него справа было перекинут тонкий зеленый ствол, на который я грациозно вскочил и, балансируя, достиг другого берега. Глубоко в размышлениях, я слабо воспринимал свое окружение. Пожалуй, если бы вдруг я набрел на болото, утонул бы я раньше, чем это заметил.


Но что? Что такого большого мог я сделать здесь? На краю света мне виделась куча возможностей заночевать голым без единой спички, или отправиться в горы, “хотя бы” на 2 тысячи метров. Но здесь все было таким гладким, комфортным, что ничего бы до конца не впечатлило строгого зрителя в моей голове. В отчаянии я решился на очередное безрассудство. Развернувшись, я двинулся к наиболее крутому склону, ведущему в зияющий, пестрящий бронзой овраг, и бросился вниз. Мелко перебирал ногами, вырывая влажные куски земли из склона; цеплялся за деревья, пытаясь сбавить скорость скольжения по прятавшимся под гниющей листвой камнями. Все это приводило меня в реальность, что было необходимо для сохранения жизни. И было все это на грани контроля, чему я был несказанно рад. Под конец я таки запнулся об предательский корень и встретился лицом с мягкой подушкой пахнущего покрова.

Ничуть не удовлетворенный, я полежал таким образом несколько минут, пока не замерз снова и не пошел назад.


18.

У этого термина существуют и другие значения, см. Джихад (значения).

Запрос «Джихадизм» перенаправляется сюда. На эту тему нужно создать отдельную статью.

Джиха́д (от араб. الجهاد [dʒɪˈhɑːd] – «усилие») – понятие в исламе, означающее усердие на пути Аллаха, борьба за веру[1].

Джихадом в исламе также является борьба со своими духовными или социальными пороками

Этот раздел не завершён.

Вы поможете проекту, исправив и дополнив его


Нет смысла искать ответ кто и зачем посадил эту тьму внутри меня, совсем еще ребенка, но важно, что я не прекращал бороться. Они, конечно, становились беспощаднее ночью. Загоняющие, преследующие видения и фантазии. Я боялся спать, и от беспомощности перед ними я плакал, искал свою мать и успокаивался. Но с возрастом прятаться в укрытии родительских объятий, почему-то, становится неуместным. И меня утешало лишь мысленное изнеможение и время. Я засыпал.

Мне кажется сейчас, много лет спустя, что эти же «силы» начали заставлять меня смотреть. И кажется, что это началось летом, у моря. Там были фиолетовые горы, и на веранде, после ужина, я посмотрел на них, бесподобных, конечно же, на выплескивающим переливы закатном небе. Я почувствовал привычный подъем, но вместе с ним и иное чувство: утрату контроля, овладеванию собою. Мой взгляд в тот вечер ускользнул к тем горам, оставив мне лишь внутреннюю тревогу. И я был в рабстве у закатов, у огромных волн, у моих любимых соборов, у льда, у реки, у всего того, что любил.

Медленно, как выползает свежий сочный листок из тонкого бурого тела, к послушанию взгляда добавилась покорность действий. Она была подобна непрекращающемуся наваждению, которое со всей силой толкало на странные, почти таинственные поступки.

Полуденный закат тянул к воде, и я бросал все дела, бежал к ней, чтобы стоять. И ветер выдувал слезную влагу, и я скорее снимал перчатки. Пока приятное онемение не сменялось врожденным страхом потери конечностей, я, одухотворенно и, отчасти, самодовольно был там. Внешне один, внутри – наедине с той понимающей силой.

Один раз, я помню, ниоткуда возникла идея съездить в лес в феврале и раздеться. Полностью. Это было исполнено спустя день. В тот год февраль был на удивление теплым, поэтому искомой борьбы силы и духа, что я ожидал, не было. На самом деле, все вообще оказалось слишком просто, слишком быстро. Ничего не изменилось, когда я быстро сбросил куртку, свитер, лыжные штаны и увидел среди скучных, тусклых сосен свое бледное тело. Я оделся снова, будто так и должно было случиться. Будто раздевание догола посреди леса было всего лишь видом сезонного закаливания, о котором пишут в газетах.

Был один приток у реки, где я тогда жил, – он был для меня всем. Мы шли с друзьями (друзьями по обстоятельствам) и я всегда мельком искал его глазами. Он порой разливался в такую большую вену, а иногда казался молочно-белым в дождливую, но солнечную погоду. Подбежать к камням, и слева направо: не он (слишком узок), не он (слишком далеко), вот же! божественность. Радость моего вечера.

Но в тумане… В тумане все становилось реальнее. И мой приток терял контуры берегов, становясь кратчайшим путем к открытому морю. Я так действительно думал. Потом посмотрел карту. Карта всегда обманет.

Так вот. Тот приток манил меня больше всего. А я все не решался. Три года откладывал поход к нему – поход, что мог стать безвозвратным. Сначала мешала погода: без солнца идти я не мог. Потом, прознавали близкие. Я скрывался, как мог.

Наконец, выбрал день. День, когда я вновь пропустил занятия.

Я надел лыжи и поехал.

Ехал час по красивому снегу. По идеальному для лыж снегу.

Чувствовал себя великолепно, изливался силой, здоровьем. Изливалось теплом на безветренном небе солнце.

Ехал долго.

Поколебался.

Не доехал.


19.

В тот вечер после театра у меня было два пути: сойти с ума и броситься из окна (хотя это было проблематично, ведь жили мы на первом этаже), или придумать защитный механизм. Я слышал, что жабовидные ящерицы, чтобы скрыться от хищников, сквозь тысячу лет уроков эволюции, стали грязно-коричневыми, как земля. Подобно этим никому не нужным ящерицам я начал скрываться от проблем в своей новой вере.

Веру я создал не сразу. Чтобы вам было известно, вера никогда не создается за минуту. Особенно та вера, которая держится годами. Чтобы она меняла взгляды, мысли, действия, нужно выстрадать ее. Это достаточно тяжелый процесс. Он происходит внутри твоей головы. Внешне ты неподвижен, лицо напряжено, морщинки на лбу, глаза открыты, как у сумасшедших, и ты уставился куда-то, куда другим уставиться нет возможности. Так продолжается час, два, а сдвинуться с места ты не можешь. Иначе окно (пускай и первого этажа)! Поэтому ты стоишь, рождаешь ее, изменяешь ее, пока наконец не созреет спасательный плод. Он все объяснит, расскажет о будущем, о том, как устроен мир. Он даст надежду и безопасность, и пропоёт юношеским голосом :

Нечего бояться!

И ты будешь счастлив, что выбрался из этой ямы страха. Выбрался и вылез наружу, где тебя уже ждали уверенность, покой, надежда.

Но плод поначалу хрупкий. Настолько хрупкий, что стоит уронить его с высоты стула, как он разлетится в дребезги. И потом собирай их: по всему дому, по всей улице и по всему городу. Поэтому придется приложить немало мысленных усилий, чтобы укрепить его.

Закрепить на долгие годы эту веру в своей голове.

Подобным образом, возможно, распространялся нацизм в умах человечества. Люди работали, с морщинками на лбах, отгоняли здравые мысли, отгоняли все, что могло помешать укоренению веры в их голове. Хотя не уверен. Я никогда не разбирался в людях.

Да, я отгонял иные мысли тоже. Я выбрал веру. Вера мне подходила. Вера избавляла от страха. А значит я защищал ее.

В тот вечер после театра у меня было два пути. И оба вели в одно место.

Жаль, что о третьем пути я узнал лишь зиму назад.

Это был путь правды.

20.

«Вопрос для тебя:


Если бы ты могла вернуться в любой момент твоей жизни, какой момент ты бы выбрала?»


Мы сидим в нашей беседке вечером, я и девочки. Мы играем в правду. По кругу мы задаём вопросы, выпавшие случайно, и отвечаем открыто и честно. Тот, кто не может ответить, может выбрать штраф и выполнить любое наше желание. Мы играем впятером. Мы доверяем друг другу. Мы знаем, что никто не солжет.



– Любой момент?


– Да.



Я закинула голову наверх, чтобы вспомнить все самое лучшее, что произошло со мной за мою жизнь. Очень хорошо вспоминались последние 2 года здесь, как картинка. Хуже представлялись беззаботные дни прошлого десятилетия.


– Я знаю! Я бы вернулась в день моего рождения, чтобы пережить этот момент, когда впервые видишь мир. Чтобы осознать, каково это первый раз проснуться. Знаете, мы ведь ничего не помним о детстве… Было бы интересно открыть глаза в первый раз.


– Хм, интересно, – тихо сказала Чальбим, – я бы тоже хотела вспомнить своё рождение.

Тихо-тихо стрекочут невидимые насекомые. Такое бывает только под южным небом.


– Я бы отправилась в тот день, когда Рода сломала руку и все тренировки отменили.– добавила Сал.


– О, да! Отличный был день.


21.

Завоевывать друзей – не самая сложная наука, и я давно изучила ее в совершенстве. Пожалуй, никто так не чувствовал настроения и мысли людей, как я. Никто так не подстраивался под них, чтобы быть своим, доступным, удобным и теплым. Я дарила им веселье. Я была их забавным слугой.

Однако долго играть утомительно. В конце концов хочется побыть собой, со своим мнениям. Хочется сказать «нет». Хочется быть грубой. Хочется спорить и затевать драки. Такое бывает, когда копится неиспользованное мнение.

Для таких случаев Бог послал нам Куцийю, Нил, Орино и всю их компанию. Конфликт с ними – наша терапия. Не знаю, правда, в каких целях они ненавидели меня, но меня эти вечные потасовки успокаивали. Я могла кричать все, что мне вздумалось. Любые оскорбления! А каким сладким был переход на личности!..


Она ворвалась в комнату – красная глыба с горящими, безумными глазами – начала бросать в меня оскорбления и маты. Слова «больная» и «сука» звучали неоднократно и с особой силой. Забавно. В этот раз она обвиняла меня в преступлении, о котором я слышала впервые: кто-то тайно проник в ее комнату ночью и порезал все ее вещи. Я слушала все это недоразумение не без интереса, больше внимания уделяя не самой истории, а ее подаче. Я замечала резкие движения ее пухлых пальцев, цвет ее кистей, двигаясь медленно к самому интересному объекту в виде ее лица. Ее губы неприятного серо-розового цвета периодически рассекались в нервной улыбке, или выталкивали воздух с капельками слюны, когда нужно было сделать агрессивный акцент. Глаза, не способные никогда открыться достаточно широко, имели оттого надменный, животный вид. Все она делала так показательно, будто весь лагерь собрался послушать этот разгром, это торжество справедливости высокой Куцийи над ничтожной мной.

Она закончила, ударив за собой дверью и произнеся финальное “бездушная тварь”. Интересно. Меня, конечно, это не чуть не задело, но ее выбор – бездушная – озадачил. Я понимала, что в ней говорила обычная зависть. Но все же, как же ошибалась она, назвав бездушной единственного человека, кому хоть было до нее хоть какое-то дело. Да. Она была неприятна, и находиться с ней рядом было преступлением против своих внутренностей и разума. Но я задумывалась о ее чувствах, я жалела ее, и в душе я желала ей лишь самого лучшего.

Это слово “бездушная” заставило меня улыбнуться. Надо же, она практически попала в цель. Один мой учитель некогда назвал меня ребенком без души, и сама я часто задумывалась: “Что, если мне действительно предначертано быть слугой Дьявола?”. Смешная и глупая мысль, но я боялась ее. При этом мне хотелось быть доброй. Много лет назад, живя не здесь, я каждый день искала хороший поступок. Отдать последние деньги? Предложить ночлег? Может, поделиться своей едой? А потом – конец, и кто-то скажет: «Все, закончилось твое время вольностей. Теперь же ступай выполнять свою истинную миссию – творить зло. Поверь мне, у тебя отлично выйдет.»

Никто не сказал это, но со всеми благими намерениями зло действительно получалось отменное. Почва была плодородна на тьму. В ней хорошо всходили умалчивание перед несправедливостью, стирание личностей в порошок у них за спиной, нередкие драки.


Взглянув на всю ситуацию задумчиво, по-философски, я пыталась уйти от этого образа конфликта, но он не отвязался и был со мной целый день. Мы шли на ужин, а я все высматривала, где была она. Ее не было видно. Не облегчение, а смутное волнение: значит она могла появиться неожиданно где-то сзади. Мы вошли в широкий зал, где стояли ряды длинных белых столов. Все помещение имело стерильный металлический блеск; душный воздух пах тошнотворной теплотой пищи и кислотно-пыльным ароматом мытья полов. Мы сели за наш стол, где каждый день болтали и иногда ели с девочками. На столе уже было накрыто: остывал непонятный бульон, в кучу были сбиты стаканы с компотом. Руки сразу потянулись за самым вкусным атрибутом, – будь это завтрак, обед или ужин, – тарелкой с хлебом и кусками масла. Ножей нам не давали (плачевный опыт прошлых лет), и мы принимались намазывать вилкой твердые кубы на хлебную поверхность. Божественный вкус. Если есть быстро, можно успеть схватить и второй кусок. Но сегодня я не успела. Посмотрев на лицо напротив, я увидела пол-лица Куцийи, которое с высокой скоростью глотало суп. Интересно, заметит ли она меня, если смотреть достаточно долго. Может ли человек чувствовать, что за ним наблюдают? Вот отличная возможность проверить.

Она не заметила. Что ж, ясно.

Я перевела взгляд на сидящую слева от Куцийи черноволосую Чальбим. Я всегда испытывала к ней симпатию, к ее худому восковому лицу, маленькому телу и красивым наполовину раскосым глазам. Она обычно вела себя тихо, но стоило мне рассказать хорошую шутку, как ее голова запрокидывалась в приступе высокого звонкого смеха. Сейчас она, оставив тарелку абсолютно пустой, внимательно следила за перетекающим диалогом своего стола. При этом глаза ее периодически нервно дергались – показатель большого ума. Все это сменялось странным подергиванием носа: ровно семь раз вверх, столько же вниз, два сильных зажмуривания век, временное затишье. Мы все привыкли к этой особенности Чальбим, не обращали совсем внимания. Но иногда находились новые люди, которые, совсем не думая или не умея думать, могли спросить, почему же ее лицо порой создает такие “забавные” выражения. Мне при этом всегда становилось неловко, причем за обе стороны диалога, а Чальбим, не зная толком, что можно было бы ответить на столь оскорбительный вопрос, молчала, смутившись.

Вышли из столовой. Там, снаружи, небо уже расслаивалось на желтую, синюю и гераньевую полосы. Легкий ветер щекотал мурашки на ногах.

Остаток вечера прошел, как обычно. Я много думала, потом много говорила с девочками, перед сном старалась плакать беззвучно. Утром все было забыто.


22.

Никто не знал, зачем одним утром я уехал в ничтожный портовый городок к северу нашей земли.

Никто не знал. Ничего, совсем ничего не знал никто. Они и понятия не имели, что я замышлял. А я несколько лет вынашивал это, много лет представлял, высчитывал, пока не пришло время действовать. И тогда перемены начались слишком резко.

Я внешне стал другим. Мрачным, худым, со взглядом, направленным куда-то далеко. Редко взглядом бывал здесь.

Я взял тяжелый топор и начал долбить им, усердно потея, по цепям. Друзья. Удобства. Старые места.

Я спал на полу. Я готовился.

Я был одержим. Одержимость давала энергию.

Но лишь одна вещь заставила меня задержаться. Она же отправила меня вместо «совершенного и широкого мира» в эту богом забытую портовую дыру с населением в пару тысяч бездельников.

Это был всего лишь вопрос, поставивший мою веру в тупик.

Я понятия не имел, что делать.


Что делать, чтобы попасть в мой мир?

Где же эта точка невозврата?

Я чувствовал: она рядом. Но я, идиот, искал ее снаружи. Конечно же, на реке, в лесу и даже на том пустом шоссе, ведущему к горному тупику, ее не найти. Но, знаете, когда ты живешь иллюзиями, не сложно представить, как ладони твои вдруг начинают петь гимны.

Да, больше всего человек держится за свою веру. Ибо она все. Люди умирают за веру, люди убивают за веру. И пусть наконец поумнеет тот, кто твердит, что духовность – лишь вершина нужд человечества. Нет, она основание. Она управляет всем: от мыслей до потребления пищи. Найдите священника. Настоящего, а не тех, кто владеет землями с полравнины и уже всем телом испускает чрезмерность. Найдите настоящего, тощего, желательно из какого-нибудь далекого монастыря. Найдите человека с одухотворенным лицом, с такими нежными глазами, как у старой овцы. Найдите и попробуйте любыми пытками и средствами заставить его отказаться от своих убеждений. Попробуйте сломить эти связи, что крепче любого родства.

Отнимите у него веру – и вы отнимите у него жизнь.

23.

Несколько раз в месяц мы выходим наружу и идем далеко. Это походы к другой воде, к другим холмам и другой растительности. Я люблю эти тяжелые, жаркие выходы, ведь они сбивают рутину, и даже изматывающая до мякоти тренировка в конце пути кажется слаще любого сна.

Сегодня мы вновь выходим. С полотенцами на шеях, готовых впитывать холодную пресную воду с потом, в купальниках, отгоняющих сгар, я и девочки выбегаем на место сбора. Куда мы бежим как всегда неизвестно, но по корпусам пролетела подсказка: острые камни. Нан останавливается на полпути и затягивает крепче кроссовки.

Нас строят в поток, не слишком строгий и не слишком бесформенный. Ведут по желтым змеям насыпи, вьющимся до самого выхода. Высочайшие ворота из светлого металла. Тугой скрип, и нас засасывает на свободный воздух, который даже пахнет иначе. Он пахнет весенним морозцем.

Впереди лес, и, минуя его, мы выходим к воде.

Впереди ее кромка усыпана крупной галькой, но мы держим ориентир на запад. Перепрыгивая через растущие булыжники, девочки, наставники и я видим начало. Идти много часов было выбрано по узкой каменной полосе, зажатой взлетающими всплесками с севера и отвесной стены скал-гигантов с юга. Тех скал, которые прижимались к тебе и толкали в воду.

Мелкая галька тихонько исчезает совсем и сменяется лишь крупными грубыми камнями. Нам с девочками весело. Для нас начинается игра. С камня на камень, пошатываясь на особо острых, мы, как мошки, взлетаем и приземляемся, продвигаясь вперед. Мы разговариваем и смеемся, пока не дойдем до скользких водорослей. На них почти упала я и почти сохранила равновесие Валире, которая сломалась и резко свалилась в морскую слякоть.

Мы лишь увеличиваем высоту смеха, пока не поскальзываемся так же неловко и так же больно. Распластавшись на камнях, нам хочется остаться и сделать привал. Но впереди кричат наставники, и мы вытягиваем друг друга наверх. Удивительно, как эти уже не молодые, порой совсем сморщенные, мужчины и женщины сохранили силы, чтобы так ловко преодолевать булыжники, не теряя при этом власть над нами. Я давно поняла, что они не совсем люди.

– Надеюсь, мы снова увидим дельфинов.

Я и не заметила, как ко мне приблизилась Персиа.

– Тут есть дельфины?

– Ты их видела? Где?

– Месяц назад я и девочки из моей комнаты убежали к пляжу, который видно с дальних буев, недалеко отсюда. Нас тогда хотели увезти «обратно», но мы вылезли из окна. Мы жили на втором этаже левого крыла, как раз над свалкой. Мы выпрыгнули на мешки с мусором, и никто ничего не заметил. Всех наставников согнали внутрь, снаружи, тем более у свалки, было пусто. Мы побежали к соседней территории, потом переползли забор.

– Как вы прошли ворота?

– Это был день, когда приезжала провизия. Мы сами не знали, что нам так повезет. Когда мы были у ворот, машины как раз проезжали внутрь. Мы были невидимы в черных выхлопах, и нас нельзя было услышать сквозь рев мотора. Мы уже были в безопасности, но решили, на всякий случай, уйти еще дальше. Так мы дошли до пляжа. Был уже вечер.

– Был очень красивый закат! – присоединилась Нула.

– Да, солнце уже было очень низко, и мы были одни. Когда деревни остались вдалеке, мы остановились. Мы просто сидели и смотрели закат. Солнце начало погружаться в воду, и потом появились они.

– Их было очень много! – добавила Нула.

– Да, их было штук десять, нет, двадцать! И они выпрыгивали из воды все вместе, как в танце, на фоне желтого полукруга.

– Они были такие красивые!


Я перестала слушать. Говорила ли правду Персиа? Если да, как же им повезло. Я представляла их лица на том пляже, такие радостные, без следа мыслей о побеге, в закатном сиреневом свете. Я представляла их дельфинов, так близко, что было слышно, как они дышат.

Но я, должно быть, представляла совсем не то. Я никогда не видела дельфинов.

– Я надеюсь, они вернутся, – подумала или все-таки сказала вслух я.

Наша группа обросла другими девочками, в основном молчаливыми слушателями, которые пришли услышать нечто увлекательное и постоять рядом с нами. Для них, полагаю, это была почти честь. Краем глаза я увидела, что Горль также решила присоединиться, и меня передернуло.

Есть такие люди, у которых нет ни друзей, ни эго, которое бы их заменило. И это самые жалкие существа на земле. Хотя, по правде, жалеешь их тоже с усилием, ведь они страдают по собственной вине. Они вечно одни, и глаза у них будто вечно плачущие. Но рот вместо унылой арки (как это бывает у тех, кого одолевает грусть) принимает странную форму, из-за которой они кажутся злыми.

Они и вправду обозлены на все вокруг: на людей, не желающих быть рядом с ними, на счастье, которое им не получить, на мир, на богов, на их противную жизнь. Горль была такой, даже хуже. Ее глаза казались мокрыми и обезумевшими, и когда она говорила (если она говорила) с тобой, хотелось отвернуться.

В отличие от Куцийи, у которой были свои механизмы заручения холодной поддержкой и которую часто окружала пара-тройка слабых и детских умов, Горль, казалось, вечно была одна.

И это одиночество ее убивало.

В отчаянии она, как тень, притягивалась к любым скоплениям людей и стояла, держась на расстоянии, как ненужный элемент фона. Ей нужно было быть с кем-то, как Куцийи нужно было есть суп, а мне смотреть на небо. Но Горль редко удовлетворяла эту потребность. Вместо любви и общения, она получала неловкость.

Я часто говорила с Сал, Нан и Валире о том, как же жалко смотреть на Горль, говорила, что она есть олицетворение больного одиночества. В ответ же я не получала ни согласия, ни внятного ответа. Всем было плевать. И на личность Горль, и на разговоры о ней. Они давно решили игнорировать ее целиком.

За свою жизнь я встречала и других Горль, таких же несчастных и не способных ни на минуту остаться одни без слез. И при всех моих благих чувствах, во мне кипело недоумение, граничащее с возмущением.

Почему не можете вы остаться с собой? Примите себя наконец, примите свой дом и свое убежище! Зачем вы ищете счастье в других, идиоты? Когда вот оно, здесь, перед вашим носом! Когда вы поймете, что вам достаточно себя?

Я знаю, о чем говорю. Я нередко оставалась одна, и пусть услышать эти несчастные: это были одни из лучших часов моей жизни!

24.

Персиа и Нула тем временем завершали рассказ о своих скитаниях по близлежащим горам и деревням и тех ночах, когда им приходилось спать и искать энергию в виде пищи на пустом, безжизненном берегу. Они рассказывали, какие медузы на вкус, насколько тошнотворны рыбные соки и как холодно, несмотря на дневную жару, становится после заката. Персиа говорила, как им приходилось лежать друг на друге, чтобы делиться кожным теплом, на пепелище богом созданного костра.

Точнее, слово «костер» она не успела сказать. С ее зубов, языка и подвижного неба сорвалось лишь кост– и ту же оборвалось жутким визгом.

Так визжали слабейшие представители нашего рода в недоразвитом (в развитом, пожалуй, тоже) возрасте, чем выводили нас с девочками из себя. Мы могли вздрагивать, вздыхать, как умирающие рыбы, с раскрытыми ртами, трястись от страха. Но мы не визжали. Принципы и смелость.

Визг удивительно скоро перерос в плач взахлеб, и мы поскакали вперед увидеть, что заставило страдать маленькую Софзий.

С коротким кружком черных волос, в своих мягких домашних шортах, она склонялась над разъеденным временем, морем и падальщиками скелетом дельфина. Это была совсем белая, почти прозрачная масса костей, кожи и мордочки (не пощажённой, к ужасу Софзий, местными трупоедами), заражавшая не отвращением, а грустью и нежностью. И видя дельфина в тот день в первый раз в жизни, мне хотелось не визжать, а лечь рядом с ним, светлым, с целым облаком назойливых летающий тварей.

Лечь и заплакать.

25.

Не знаю, ожидает ли меня сегодня что-то более ужасное, чем разлагающееся тело дельфина, но я вспоминаю про танцы. Сегодня вечером, как и каждую другую среду, начинается принудительное веселье, которое от этого свойства принудительности становится похоже на перегон стада из оного стойла в другое.

Всю дорогу нас соблазняла ледяная морская вода, но наставники предупредили не приближаться к ней, пока не достигнем конца. Иначе соль начнет рождать разъедающую боль хуже боли любого солнца.

Мы «искупались», наконец, обтерлись пресной водой, обсохли и шли обратно уже в лучах более дружественного и щадящего светила. Пока с тела испарялись капельки воды, по загорелым плечам, тугим бедрам и спине гулял ветерок, принося приятную прохладу.

Мы дошли под вечер, и сейчас толпимся, бьясь голыми телами друг о друга, в единственной душевой комнате на все массивное здание.

– Сегодня горячей воды не будет, – объявляет кто-то, и недовольные возгласы сливаются в дребезжание кафеля и воды.

Четыре белых стены, уже теряющих прежний цвет от набега зеленой плесени, разделяют первых счастливчиков, часто дышащих, вскрикивающих то и дело от ледяного душа. Но я рада отсутствию тепла в трубах: очередь идет быстрее.

Время от времени занимают и пятый, резервный кран, торчащий из стены на высоте приседа. Если пропустить ржавую воду и принять согнутое, почти акробатическое положение, можно даже изловчиться и помыть голову. В начале кран задумывался для стирки белья, но когда последний раз я видела человека с тазом? Зато белый полукруг из соли под воротом стал уже символом принадлежности, нежели грязным дефектом.


На танцах будет много народу. Там будут почти все. Поэтому, несмотря на безразличие, которое я выкрикиваю в каждый угол, я надеваю любимый, единственный сарафан. Я люблю его цвет спокойной бирюзы, выцветший в еще более спокойную краску. Я люблю его длину чуть выше колена. Но еще больше я люблю себя в нем. В нем я красива, и от этого почти смущена.

С сумерками мы приближаемся к полю для игры в мяч, больше известное как поле публичных выступлений, унижений, драмы и, конечно, танцпол. Со всех граней его окружает четырехметровая сетка, препятствующая выпадающим наружу мячам и детям. Внутри уже скапливаются другие, не решающиеся танцевать без команды красивые атлеты. Проходят ночные минуты, и дверь на поле закрыта. Значит, все уже здесь.

Музыка меняется с плохой на невероятно плохую, но мелодии невольно захватывают в ритме. Сначала пальца слегка стучат по сарафану, не выдерживают вскоре ноги, переступают с одной на другую. Добавляется синхронность конечностей, и вот уже все мое тело – одно движущееся целое, поглощенное танцем.

Только начало, и все держатся безопасного периметра. Но Сал затягивает меня в центр, и я мысленного ей благодарна. Она держит меня за руки, водит их из стороны в сторону, все время имея такое необычное, почти пьяное лицо.

Я люблю танцевать и танцую лучше всех в этом громком загоне, но я сохраняю контроль. Я раскрываюсь в танце лишь в одиночестве. И тогда – я становлюсь музыкой в теле, физическим воплощением темпа, тональностей, пассажей и реприз. Я кружусь, закручивая партию первого голоса, и каждая новая нота отражается в пульсации моей головы. Так чувствуется истинная медитация или эйфория, которая ступеньками толкает мои стопы в воздух, где они поднимаются выше и глубже в звуки, пока не повиснет тишина финального фермато и не обрушит мое тело, как тряпичную фигуру, на землю последний аккорд.

Но здесь меня, мои звуки разворовывают, как в дни безвластия, и я лишь отражение паршивых песен в грязном, разбитом зеркале. Я прилагаю усилия, чтобы раскрыться, но вечная моя трезвость давит к строгой поверхности. Слава Богу, что рядом Сал.

Уже не так страшно притягиваться в центр движения, и мы соединяемся с Нан, Чальбим, Валире и Персиа в языческий хоровод из крепко связанных ладоней. Как здорово кружиться! Мы бежим так скоро, почти размыкаются руки, но одними пальцами мы цепляемся друг в друга и продолжаем весенний обряд.

Размыкается один край и ведет лентой по полю. Другой смотрит назад, наклонив смеющуюся голову вправо, и захватывает в плен танца угодных, каких меньшинство.

Лента растет, заглатывает новую ткань и растет вновь. Вьется, развевается, краснота и смех, пока не повалится, не распадется от усталости.

Мы вновь на скамье под сетью, скрывающей часть звездного неба. Дышим жадно, смотрим вокруг. Впереди старшая группа атлетов – юношей, чьи чрезмерно развитые физические данные компенсируют отсутствие здравого смысла. Их окружает громкий и низкий смех, толчки, не самые удачные стойки на руках, почти животное поведение.

Влечение к ним, порой открытое и совсем не скрываемое, всей нашей команды для меня тошнотворно. Оно одинаково для каждой, что смотрит на них так навязчиво, теряя последние остатки достоинства. Если ее отчаяние выливается за край, она подойдет к одному из идеально сложенных тел и попытается заговорить, но вместо слов из ее рта посыплются обрубки и обрывки фраз, до грусти нелепые, утихающие, даже не набрав громкости. Даже Сал и Нан каждый вечер пытаются втянуть меня в беседу о чьих-то глазах с синим узором, или волосах, выжженых солнцем, но оставшихся мягкими, или иных частях тела, ими обожествляемых.

Мне всегда неловко слушать это откровения. Почему-то мне верилось и верится до сих пор, что подобные подробности не должны покидать пределы защищенного храма разума. Выворачивать их наружу, показывая другим, значит быть уязвимым. Поэтому я не делюсь. Лишь наблюдаю и слушаю, не без стыда вторгаясь в чужое грязное и скомканное хранилище чувств.

Мы продолжаем смотреть, и я нахожу глазами Одейна. У него красивое лицо, оно восхищает меня, как объект высокого искусства или красочное, закатное облако. Его тело – баланс высоты и стройности – было создано, чтобы сливаться с водой и с плавной мощью пролетать дистанции. Острые черты костей дополняет мощная, но не слишком выделяющаяся мускулатура. Он смотрит чисто, невинно. Его улыбку не очерняет низкое окружение.

Каждая из моего окружения одержима Одейном. Каждая мне об этом сказала, в группе или в тайне. Каждая стала уязвимее. Но никто не узнал, что я люблю его красоту еще сильнее. Что мне нравится смотреть на его золотистые волосы и странной формы икры. Я ценю свою безопасность, свое внутреннее убежище.

Мелодии замедляются, и все делятся, рассыпаются и склеиваются в пары. Сал ускользает, Валире выхватывают у меня тоже. Остается лишь Нан, но я ее покидаю. Меня влечет к красоте, в которой я вижу нечто божественное. Я ступаю осторожно, но решительно, ведь в мою голову проникает мысль об Одейне. Сквозь мокрые спины я вижу его красивые плечи и мне хочется прикоснуться к ним, к сильным рукам и сильной спине. Наваждение среди мерцания, кружения, безмыслия.

Снизу вверх я поднимаю взгляд. Все кажется странным, предначертанным. Застывает мягкое время. Без слов – куда занесло меня туманным движением? – я нахожу себя рядом с ним. Как будто не по моей воле течет событие из одного в другое. Мы в объятии. Мелодия почти не движется. Она лишь гудит так глухо и низко, что даже среди вихря людей я слышу дребезжание своего сердца.

26.

Как найти дьявола? Ищи страх.


Поддайся страху,


И дьявол найдёт тебя.


Я часто упоминаю веру, часто говорю, что она все. Но как же быть с теми, кто не верит? – спросите вы. Однако верит почти каждый, без этого никуда. Жизнь без веры подобна танцу на лезвии – не знаешь, куда ступить, чтобы не упасть в пропасть, в то время как ступни режет острая боль. Я бывал в таких состояниях, полных бездействия, слабости, малодушия, в конце концов. Состояние, когда все прошлые, некогда нерушимые столпы оказались иллюзией, и весь мир упал крахом в облаках пыли. Ты не знаешь, кто ты такой. Не знаешь, что есть жизнь и смерть. Ты думаешь, не мертв ли ты уже? Оглядываешься вокруг и как будто видишь все впервые. Ты думаешь, зачем же были все прошлые годы ошибок? Куда они меня привели? Я не смел думать: «А что же дальше?» Ибо то, что ждало впереди, было скрыто за белой пеленой слепца. Да и будущее мало волновало меня. Я лишь пытался пережить настоящее.

И это – я знаю – чувствует каждый безверец, выброшенный на пустырь сомнения. Он с каждым утром, снова и снова, ищет смыслы всего. Потому что вера нужна. Она, как корни, держит тебя в земле и дает пережить самые крепкие ветры. И даже когда тебя рвет из стороны в сторону, тянет и ломит, ты смотришь вниз и видишь их – извилистых, древесных, впившихся из последних соков в почву. Видишь и понимаешь: надо стоять.

Вера подобна неизлечимой болезни. Она с тобой до самой смерти, если только, будучи живым, не выстрадаешь эту маленькую гибель и не найдешь новую жизнь. Но в этом трудность – мы не желаем страдать. Мы растем и стремимся под щитом веры, которые построили сами. Щит защищает нас – зачем же выбрасывать его с обрыва? Поэтому пальцы сжимают его еще крепче, становясь деревянным, затвердевая в металл. Открытость к другим взглядам опасна – она означает, что вера твоя недостаточно сильна.

Однако у каждой ложной веры есть свой конец. Она даст тебе, что нужно, и износится в тряпки. Тогда сквозь одну из дыр ты взглянешь на живое вокруг, на себя самого. Увиденное сотрясет тебя в дрожь, и от страха ты начнешь натягивать рваные тряпки на глаза, на голую кожу, пытаясь скрыться от самого себя. Но рвань распадется на части да прах, растает в черную лужицу под ногами. В нее посмотришь и увидишь истинного себя. Что с тобой? Голова, на крюк вздернутая гордыней, теперь издута в красных слезах.

Так утекла твоя вера, а с ней пошатнулся весь мир. И начнутся поиски. Тебе нужна новая вера, новые корни, а иначе твой ствол смоет с гладкой скалы на острые зубы воды. И об зубы моря он будет сломлен. Ты ищешь ее.

Какая же вера верна? Я хочу помочь тебе.

Помни:

Любая вера, основанная на страхе, является ложной. Любая вера, заставляющая тебя бояться, исходит от дьявола. Настоящая вера, полная света и жизни и счастья, – не щит. Она то, что за ним. Если вдруг ты погряз в ритуалах, молитвах, что призваны отогнать всю чернь, отрезай свои корни. Ибо истина дает смелость взглянуть тьме в глаза, смахнуть с себя последние семена страха, и пойти дальше. И так выбирают свет, и так свет проникает в тебя. В ту самую секунду, когда ты убиваешь эго, когда ты перестаешь бояться смерти.

К чему мне бояться? Я смотрю вокруг и вижу невероятный мир, подаренный мне, чтобы жить. И я благословляю себя, ведь я ступил на нужную сторону. И я поднимаю глаза, и мне кажется, что меня сейчас разорвет этот голубой цвет, эта божественная красота небес.

Когда я излечился, я заплакал. Светлыми, душевными слезами. Спокойно отпустил слёзы. И улыбался. Спустя много лет, я победил. Она ушла, тьма в моей голове. Она не уходила раньше, через выдохи, через тибетскую медитацию и встряхивания ног, она сохранялась в гипнотическом сне. А сейчас ушла, и мне стало так хорошо! Я просто стоял там, улыбался, плакал, верил, не думал. И ничего не отяжеляло мозг, ничего не неслось в него на полной скорости, ничего не врезалось в мои бедные, измученные нейроны. Облегчение. Новая жизнь, новая голова, новый я. И все это не на рассвете, не в храме, а почти ночью, в свете электрических уличных ламп, в моей комнате, похожей на вольер, окружённый хламом…

27.

Как Куцийя могла любить турниры – мне непонятно. Возможно, в них она чувствовала единственный шанс для удовлетворения своего небольшого эго. Ведь в своем гигантском для подростка теле она плыла лучше всех.

Она ждала их, как мы ждем конца этого места. Искренне радовалась, если побеждала. С упорством насиловала собственное тело, если проигрывала. Это была ее стезя. К сожалению, не моя.

Но сегодня у меня не было выбора. Проснувшись, вспомнив, кто я такая, я вспомнила также про первенство на воде и на суше. Целый день состязаний зацепились за сеть в моей голове, и не отлипали от паутины мыслей. Я думала, и чем больше, тем сильнее волновалось мое сердце, которое я ощущала в каждой артерии и каждой вене. Страх состязаний летал перед носом и прижимал к кровати. Я не хотела начинать этот день.

Стук в дверь спугнул запах малодушия, и я вышла из тепла одеяла. Я села на кровать и посмотрела вниз на свои ноги. Они были уже коричневыми. Как долго мы уже здесь?

Купальник на голом теле, шорты, очки, тряпичные кеды и я вышли в коридор с другими девочками. По лестнице левого крыла спускались кое-кто из атлетов и совсем неприметливые лица. Дверь была распахнута, так что пение птиц – как минимумтрех – заставил улыбнуться с закрытым ртом еще до выхода.

День был свежий, светлый, слишком светлый, и ветренный. Идеальный день с идеальным небом. Но он начал давить, говоря: «У тебя есть все, чтобы победить. Все зависит лишь от тебя»

Цвет был снова голубой, но с мягкой мутноватой пленкой, которая бывает, когда спрятанное солнце испускает бледные полосы за черные границы вершины.

На самом деле, солнце я видела каждый день. Это было довольно необычно, ведь там, где я родилась, мы месяцами ждали ясные дни. Но когда они наступали – священное время весны – мы радовались, будто случилось второе пришествие. А здесь были и дождь, и штормы, грязные черные тучи, и грозы, гнавшиеся за нами и вспыхивающие розовым стержнем. Но утром, в обед или предзакатные секунды, оно выглядывало, пускай на мгновение, чтобы напомнить о себе.

И всегда это было нежданно. И всегда я удивленно смеялась.

Я сказала об этом девочкам, однажды, на что Лира, сдвинув лобные мышцы вместе, возразила, будто услышав нечто неуместное:

– Вчера было ужасно. Весь день было пасмурно. Еще дул ветер.

– Да, но помнишь, когда мы шли со второй тренировки, над нашим корпусом было маленькое голубое окошко? И потом, когда мы подходили уже к крыльцу, через него пролетела половина солнца.

– Я не видела.

Да, девочки не всегда замечали.

На главном стадионе уже крутили мельницы руками, тянули все сухожилия и разогревали и без того горячее тело другие. Кто-то бежал круги, кто-то не знал, что делать и копировал действия рядом стоящего. Я тоже не знала.

Начав поиски человеческого эталона, к которому я бы примкнула, я нашла Маали. Она спокойно свисала в пояснице, растягивая сухожилия ног. Но делала она это так грациозно и так чувственно, что я лишь смотрела, не двигаясь, на самое красивое существо стадиона. Маали не была ни в чьей команде. Она была сама по себе. И оттого, возможно, ее белое впалое лицо казалось еще пленительнее. Ей было все равно на всех, включая меня. И я хотела изменить это. И я изменяла. При любом случае я приползала к ней в тень, или же наблюдала издалека такую стройность и высоту, о которой не могла мечтать.

Маали – светлые волосы, почти белые, какие бывают при генетическом сбое в полинезийском роду. Маали – ей вечно холодно, как и мне, и ходит она угловато, сжавшись от встречного воздуха. Лицо столь странное, необычное, но возводимое в культ. Всю жизнь она слышит, что красива. На нее, должно быть, это оказало неизлечимое действие. Ее руки костлявы, как и костлявы ее ноги. Между ними пропасть с Невагский пролив. Маали – скрытый ум.

Мои бедра крутят круги, пока ноги доходят до ее ног. Мы приветствуем друг друга, мы вместе машем руками, вместе сгибаем правую руку в локте, прижимаем ее к спине. Сейчас она что-то скажет, я надеюсь на это, ибо мне сказать нечего. И она говорит что-то о первом забеге, и я отвечаю однословно и неуверенно. Как же невыносима тишина рядом с ней. Как же невыносима тишина со всеми, кроме моей крови. Как будто нужно вывернуть себя наизнанку, но заполнить словами каждую временную пробоину. Я чувствую себя неловко. Я хочу, чтобы мы сказали друг другу «Мы можем просто молчать, если что». Я не знаю, чего она хочет. Что она думает обо мне? Что она думает о последнем сказанном слове?

Резко!

Гудение.

Я во втором забеге, уже так скоро. Нужно заставить себя волноваться, ведь если бьется сердце, то оно качает кровь, качает энергию, бросает в ноги. Я смогу. Нужно представить: первый свисток, сначала вырваться вперед, потом не сбавлять темп, не слишком быстро, не устать. Конец – когда будет видно черту, бежать так, чтобы было больно. Бежать до горького чувства крови в горле. Чтобы не было сил пожимать другим руки.

Бегут первые, нам их жаль. Первые редко побеждают. Я с интересом вижу, как меняются их лица, как искривляются они в борьбе и усилиях, с каким напряжением, со высокой скоростью нерабочих рук, они стремятся к черте. Ступив на нее, они покатываются, замедляются, становятся свободными и валятся вперед. Но я не вижу, как они падают в землю. Я готовлюсь к старту.

Длииинно.

Свисток.

Голос псиный и грубый: «На старт»

Гонг.

Я побежала, я смотрю только вперед. Потом смотрю вниз, на свои ноги, сохраняю ритм, раз два три четыре, вдох вдох выдох выдох, я шевелю ногами, несу их, действую руками. Мне нужно вырваться вперед. Справа Нан, она так близко, она сейчас обгонит меня. Она не может обогнать меня. Снова вперед, руки! Главное руки! Вновь вниз – ноги – раз два три четыре, вдох вдох выдох выдох, двигаться, отрываться, скорость, быстро.

Задул ветер в спину. Бежать легче! Бежать почти легко! Он толкает меня. Толкает ли он других? Я не сбавляю, на повороте Нан отдаляется на сантиметры, еще немного. Ветер меняет направление. Теперь он дует в лицо. Мое тело напрягается сильнее. Но я хочу пить. Мне нужен воздух. Я задыхалась, но ветер теперь дует прямо в лицо, прямо мне в нос и в рот. Я глотаю его жадно и много, я пью его, я утоляю жажду. И мне снова легче. Мне снова почти легко. Впереди виднеются Маали и Лира. Значит нужно ускоряться. Теперь лишь вдох выдох вдох выдох! Я работаю неработающими руками, которые потяжелели в два раза. Но я выброшу их, заставлю их двигаться. Я бегу так, что лицо принимает кровавый, зловещий вид. И с этим лицом я финиширую первой.

28.

Я часто чувствую себя одиноко и думаю, что у меня нет настоящих друзей, но это лишь потому, что паршивее друга, чем я, можно найти лишь в компании Куцийи. Я помогаю девочкам, это правда, я подстраиваюсь под них, при всей своей независимости могу стать мягкой и глиняной. Но я не могу их слушать по-настоящему, и все мои сопереживания порой кажутся искусственными и фальшивыми.

Порой я ловлю себя на мысли, что ненавижу их в особый момент. Я чувствую злость, обиду, зависть. Но сил и храбрости не хватает, чтобы они вышли наружу. Тогда, пока они еще внутри, я заставляю себя поразиться ужасу, творящемуся у меня в голове. И я заставляю себя изменять эти чувства, смотреть на людей сквозь чужие зрачки. Зрачки доброго человека. Я укрываюсь его кожей, ведь я хочу стать им. Я рождаю в себе чувства сострадания, чувства любви к тем, кто мне противен и к кому отвращение рождается еще в печени. И когда я ловлю эти чувства, пока я их вижу в цвете и форме, я обездвиживаю их и начинаю верить. Моя цель – поверить в мое светлое начало, пока оно не станет мной полностью.

Но иногда нет сил ничего рождать, ни в кого играть. И в такие моменты я иду с Сал вдоль больших стволов, иду в прохладе, иду по чистой дороге. Пробивают дорогу ростки белых цветов, что уже расцвели в сердце леса. Тропы пустуют, но слышится: шелестит трава, некто ползет или скачет.

Она болтает и болтает, а я терплю и слушаю. Играю лучшего друга, вставляю фразы и участливо мычу, пока вся моя вежливость не кончится и я не посмотрю бесцеремонно на дерево в другой стороне от ее лица. На него так забавно падает свет, что все листья кажутся разноцветными, и вся древесина журчит в движении. То дерево, честно, интереснее ее разговоров. Оно хотя бы умеет вовремя заткнуться. Грубые, злые мысли, но я не могу винить своих чувств, своей честности, возникающих по вине Сал, не осознающей порой, насколько она скучна.



Ее это, видимо, возмутило, потому что говорить она прекратила, раскрыв рот в недовольном овале. И потом какая-то фраза или вопрос повисли у неё на языке, но не могли оторваться, ведь я просто ушла.

Не хотелось терпеть.

29.

Час тишины – он же час близости – сегодня начался с новостей о текущих конфликтах. Как только я толкнула дверь нашей комнаты, мне было объявлено, что отныне мы в войне с Аполи. Нам нельзя разговаривать с ней, замечать ее присутствие, испытывать любые чувства кроме ненависти.

Еще вчера вечером мы – и Сал, и Нан, и даже высокая Валире – были ее друзьями. Сидели вместе за ужином, обсуждали других, плыли в одном косяке и бежали вместе на стадионе. Аполи была одной из нас, пятой частичкой, отделенной лишь коридором и дверью. Она жила напротив со странными людьми. Я не помню их имен, но одна была кудрявой, полной девочкой, которая всегда была больна и от которой всегда плохо пахло. Вторая была такой же. Черные сальные волосы бросались бы в глаза, но внимание забирала одежда, которую она никогда не меняла, и выцветшая голубоватая панама. Еще она часто подсаживалась ко мне на обеде.

Мы хотели, чтобы Аполи подселили к нам, но просить что-то у наставников было бессмысленно. Поэтому она часто заходила к нам во время свободного часа, спасаясь от сомнительных соседок, и теряла контроль вместе с нами. Мы хорошо общались.

Сегодня же, спросив, в чем истинная причина столь резких смен настроений, я ничего не могла понять. По-видимому, Аполи имела неосторожность что-то сказать (или сделать?), и это сыграло против нее. К полудню все наше окружение со сплоченностью стада заточило Аполи в изоляцию. То же требовалось и от меня.

Принимать стороны! Делать выбор! Не лучше ли быть привязанным к концам двух сосен и быть разорванным на части? Ибо чувствуется это точно так же.

Ах, почему никогда нет третьей, моей стороны! Ведь это даже не слабость и даже не трусость: я просто хочу быть любимой. Любимой всеми, и все.

Как же плохо быть презренным, быть отверженным и забытым. Любите же меня! Смотрите, восхищайтесь!..

Но девочки ждут ответа, я же уклоняюсь словами, как могу.

– Я не знаю, – я это сказала?

Я не знаю.

Аполи была моим другом, как были они.

– Я не хочу разрываться с вами, я все еще член команды. Но, боюсь, я не смогу участвовать в ваших битвах.

Они поняли. Что-то сказали, так тихо, чтобы я не могла услышать. Лира вдруг внятно произнесла что-то едкое. Она иногда бывает тварью.

Продолжилось прежнее, но позже вечером Аполи нашла меня на улице, идущей к нашей беседке. Было темно. Она схватила меня за рукав, заставив меня содрогнуться.

– Я хотела сказать спасибо. Ты единственная, кто не стала участвовать в этом идиотизме.

Она так искренне была благодарна, что я смутилась. После она протянула мне сверток.

Я сказала спасибо, набрав всю вежливость, которая была внутри. Она теперь считала меня лучшим другом.

В свертке оказалась крупная раковина, нежно-молочная и выглаженная водой.

Я думала: как же странно. Все-таки я совсем не понимаю людей, не знаю их и не буду знать никогда. В тот вечер Аполи считала меня самым смелым человеком, личностью, идущей против толпы и делающей все по-своему.

Но причем тут смелость? Я просто хотела всем нравиться.

30.

Знаки, знаки, знаки.

Как же трудно не сойти с ума, следуя им. Как же трудно видеть верные знаки. Ведь столько среди них ложных, путающих, ломающих. Однако я нахожу в себе силы и учусь. С каждым знаком я будто понимаю что-то об этом мире, а понимаю я почти ничего.

Жизнь – это мошка, ползущая на подушке. Я раньше убивал их, испытывал к ним обычную ненависть человека к насекомому. Потом старался не трогать их, как не трогал живые тельца. А вчера мошка была знаком моей подушке. Или не знаком, но чем-то…

Я сидел в большой комнате – она была на самом деле крохотной, но больше моей сжатой спальни – и читал. Точнее, я пытался читать, но голова не хотела погружаться в книгу, она все прислушивалась. Читать я совсем не хотел, если быть честным, я лишь хотел отвлечься, что-то употребить. Но и это не правда. Потому что по всей большой комнате были разбросаны желтые полоски, по стенам, по деревянному скрипящему полу, по пыльной библиотеке. Источником был овал из вечернего неба, сдерживающий изо всех сил приближение ночи. И я пытался не замереть, как раньше, у окна, или не луч на пол, чтобы смотреть. Я, по правде, хотел лишь сидеть и изучать, как расползаются желтые полоски по всем моим книгам и зеркалам. Как меняют они свой окрас, и как проскользнёт один из лепестков по моим жилистым ногам.

Но мне нужно было измениться, и моя жизнь уже была другой. Тогда я взял эту чертову книгу, написанную обыденным, нудным языком. Книга с легендами, кажется.

Я боролся через слова и строки, пока, весь измотанный в битве, не сразил первую страницу (она была большая). Тогда я вновь замер, провел глазами медленно по комнате, и взгляд оборвался о маленькое движение. Такое неприглядное, но сильное в условиях неподвижной комнаты. Мошка ползла по подушке, припрыгивая, отскакивая и вновь начиная ползти. Знаки – их почему-то чувствуешь сразу. Это был сам мир, что пришел со мной говорить? Или это был мой старый лучший друг, мой прадед, такой же человек моря?

Здравствуй, спасибо, что здесь со мной.

Сколько времени?

На часах 22:22.

31.

Так текут дни нашей жизни – циклично, насыщенно, невыносимо. Иногда медленно, иногда быстрее, порой на полной скорости они летят в свободном падении вниз, чтобы разбиться и исчезнуть.

Я зачеркиваю дни на моем календарике. 27 дней, и все должно кончиться. Я не знаю, как, но это неважно. Главное уехать.

Девочки уже спрашивали, что я собираюсь делать. Я ответила, что не хочу ничего планировать. В этом действительно нет смысла. Стоит лишь подумать о будущем, четком и полном, как придет жизнь и разнесет твои представления к чертям. Представь море, и через день жар высушит его до песка. Представь воду, и вяленым станет живое, а корабли будут сжаты потрескавшейся породой.

Мир – нет – не рушит мои планы, он лишь показывает мое место в нем. Дает понять, что он больше и глубже моих жалких мыслей, повторяет, что мне ничего не известно. Я подружилась с миром и перестала гадать и предсказывать. Теперь я лишь следую за знаками, чтобы оказаться там, где я должна быть.

Однако, мы все же знаем, что можем остаться. Все это лишь слухи, в которые нам так хочется верить. Но выбора нет: между пустотой и ложью нас клонит к последнему. Эти слухи передавались от плеча к плечу, закликали конец стадионов и корпусов. Кто-то забирает это место. Наш туманный спаситель.

Никто, конечно, не отпустит нас просто так. Но в суматохе новизны убежать будет просто. Нужно только дождаться.

Ах, неизвестность! Что может быть слаще и ужаснее! Для того мы и родились, чтобы не знать и удивляться.

32.

Когда отстраняешься от людей, спектр чувств сужается. Больше нет безумных взлетов и падений, умещенных в минуты. Нет молниеносных превращений тоски в возгласы радости. Все ровнее, тише. Даже рыдания перестают разбивать стекло и беспокоить соседей, они теперь всхлипывания с закрытым ртом, лишь содрогание тела, заключенное внутри.

Переходы либо отсутствуют, либо размазаны по неделям. Я целыми днями пребываю в одном состоянии, которое я не могу описать. Состояние закрытого человека. Умеренное, безмолвное, благословленное.

Чувства, схожие с эмоциями отшельника, уже 30 лет живущего в тундрах. И ничего не может тебя потрясти настолько, чтобы животная дикость вырвалась на свободу.

Мне теперь не хватает этой ограниченности. При всех эйфорических минутах, когда рот сводит от улыбок и смеха, а глаза не верят в происходящее, переживать часы боли становится все сложнее. Я снова становлюсь чувствительным, и любое слово, брошенное в меня, может стать иглой, вонзающейся в мякоть. Я только встаю на ноги, и я полностью голый. Ничего не защищает меня от острых людей.

Я хотел бы стать решетом, чтобы они протекали сквозь меня и вытекали из спины куда-то в воздух или в землю. Но вместо этого они застревают внутри, переполняют меня, и я чувствую, что вот-вот взорвусь.

Но я отвлекаюсь. Главное отвлечь свой пытливый взгляд.

33.

Я проснулась первой. В ту ночь мне было трудно уснуть, что было непривычно. В обычные дни сон был мгновением между сегодня и завтра, моментальным порталом, который позволял пропустить мучения темноты и ночного бездействия. Я закрывала глаза, утомленная тренировками, разговорами и перенасыщенным днем, и резко падала в сон. Сон, который вспоминаешь только с утра и который, если его не рассказать или не записать, уменьшается до висящего где-то в воздухе непередаваемого ощущения. Утром меня вырывал в реальность знакомый до ненависти будильник. Но бывало и так, что, избежав смертельное падение во сне, я приземлялась в своей кровати, с ужасом и счастьем видя белый с плесенью потолок.

Но в ту ночь мое тело… Как будто было сковано нервными судорогами. Я все никак не могла найти то удобное положение, в котором можно было бы замереть и встретить рассвет. И руки, и шея, и вся кожа были напряжены и двигались из стороны в сторону. Одна нога, лежа на другой, казалось, должна была выдавить ее своими костями; те кончики пальцев, чуть касающиеся шеи, стремились ее задушить. Я извивалась на грязном матрасе, замирая лишь в моменты громчайшего скрипа. Но никто не слышал. Все спали.

Наконец, я, должно быть, заснула, потому что я помню свой сон.

34.

Сон

На вершине скалы, столь резко устремляющейся к воде и брызгам, которые она прорезала своими холодными гранями, они сидели все вместе на густой и живой от ветра траве и смотрели, каким далеким казался горизонт. Казалось, еще чуть-чуть, и вода закроет собой все небо. Граница между ними уже была еле заметна. Последние мягкие облака, висящие низко над их отражением, таяли под красными лучами заката и стекали в вечно растущую морскую гладь.

Как изменилось все за это время. Все, кроме этого вида с почти утопающим солнцем. Но тогда – тогда ей было по-настоящему страшно, что растущие с каждым днем волны и всплески заберут и луну, и звезды, и накроют водяной мглой весь ее мир. И тогда она уже не будет знать, куда плыть и вести за собой других. Исчезнут ориентиры, а за ними и верный путь.

А сейчас их кожа блестела, и лица покрывались сиреневой пленкой – последний цвет заката. И такой теплой была трава, что на секунду пришлось убеждать себя, что она не выдумала все это. Что охваченные высоким огнем горы не были просто сном. Горели трава и деревья, и когда от них уже ничего не осталось, горела земля. Жар глубоко проникал в самый камень.

Много времени потребовалось, чтобы скала переродилась и ни следа прошлых мучений не осталось на ее лице.

* * *

Это был сон, путающий твое настоящее. Сон, что воспринимаешь как часть давнего события, как далекое воспоминание. В ту ночь он слился с тем, что я увидела, открыв глаза.

Наше окно – старое, холодное окно, смотрящее на кипарисовый задний двор – было покрыто инеем. Абсурд. Стоял август, но в этих широтах я сомневаюсь, если хоть раз выпадал снег. Только проснувшись, мы часто видим странные вещи. И ведем себя странно. Нан однажды начала кричать на стену, умоляя оставить ее в покое, когда мы слишком резко разбудили ее в воскресенье. Проснувшись телом, она все еще была в своем сне. О чем он был, я не знаю. Ведь, сгибаясь от смеха над всей картиной, мы мало думали о том, что могло происходить у нее в голове. Спросила об этом я слишком поздно, уже к вечеру, на что Нан с искренним недоумением ответила, что не понимает, о чем я говорю. Она не помнила ничего: ни сон, ни разговор со стеной, ни нашу глупую реакцию.

То должна была быть августовской, черной ночью с широким звездным небом. Я тогда видела много звезд, сейчас же мои глаза замыты солью и водой. Луна теперь двоится. Жаль. Но сбежав от судорог полусна, мне действительно показалось, что все летние дни, весь полуденный зной и теплая вода на у берега были одной из многих линий бреда. Ростки зачатков темных, навязчивых мыслей, которые приходят с наступлением убийственной тишины. Мне казалось, что я наконец проснулась в настоящем утре устоявшейся зимы, пришедшей слишком давно, чтобы я могла вспомнить. То была первая мысль до первого глубокого вдоха.

Через губы во влажное горло, через длинные пути трахеи и ветвистый лес бронхов, в мои легкие ворвался серный и горячий, как жидкий металл, воздух. На вкус он был темно-бурым ядом, от которого хотелось, как ни странно, либо уснуть, либо разлететься во все стороны. Он давал ту энергию, от которой стучится сердце, дрожат руки и все внутри только раздувает тревогу, но которую невозможно излить в полезное действие. Энергия, не способная на благо, при всех усилиях ею овладеть. Она овладевала мной, и я чувствовала, как в груди растет сила разрушить все что угодно.

К окну – уже не с инеем, а запотевшими пятнами и радужными кругами, словно кто-то тайно жег стекло ночью – я шла быстро, ногами почти проламывая пол, пока лицо не оказалось на расстоянии кулака от главной тайны комнаты. Я пыталась всмотреться сквозь него, но оно скрывало абсолютно все. Тогда, не знаю почему, я решила прикоснуться к нему. Решение, возникшее где-то в отдаленной, снабжаемой пульсирующей яркой кровью части сознания, которую я уже не контролировала. Под властью наваждения рука протянулась и в мгновенье была охвачена обжигающей болью. Стекло было нагрето до предела, казалось, по кончикам пальцев скользнул маленький огонек. Я раскрыла рот в высоком, чистом крике.

Открыли свои глаза остальные. На их лицах выступал пот.

35.

Может, я схожу с ума?

Совсем нет.

Я уже давно

Сошел.

(Отрывок)

Сначала открылось окно, и потом открылось небо. Оно было желтоватое, безоблачное, за исключением дыма, оторвавшегося из трубы маленькой станции. Я не знал, насколько оно продержится, и тревожное чувство не обмануло. Я шел вдоль вмерзших в соль лодок и лодок подальше, покачивающихся ленно на воде, когда на меня полетели градины размером с турецкий горох. Они били мягко, но с большой скоростью в глаза залетал гороховый вихрь, и я чуть не сорвался с края пристани на мутноватый лед. У холодных комков каким-то образом получалось проскочить под мою рубашку, где они таяли и стекали ниже. От этого диафрагма сокращалась, подергивался живот, легко подрагивала грудь.

Я снова поднял голову, щурясь до линий, потому что наверху было красиво, а я очень ценил красоту. То была странная красота, очень редкая. Вихрь и солнце вообще редко ладят друг с другом, но в тот день слились в голубо-белое буйство. Я теперь следил за ногами, но держал взгляд наверху. На улице все уже сбежали в свои старенькие каменные дома, но у рыбного магазина, к которому я приближался в прострации, сидел кто-то старый и нищий и просил милостыню. Она или он был сжат, как улитка, в раковину из скудной одежды, а вихрь красоты все усиливался. Мои длинные пальцы я держал в кармане, но и там они успели стать красными и мокрыми от холода. Как же, должно быть, ему холодно. Но старый кто-то почти не двигался, пока его кружило в красоте. Его рука оставалась вытянутой вперед. У меня болели пальцы. У него, наверное, болело все.

Я остановился, чтобы поискать в карманах деньги. Но у меня никогда не было денег, и я это знал. Все же, так хотелось помочь ему. Я все искал эти деньги своими красными пальцами. Искал и думал, а помогли бы они ему, найди я их. Мне кто-то говорил, что милостыня – это лишь способ заткнуть свою почерневшую совесть. Дать ей шанс заговорить по-другому. «Смотри, он не так плох! Он думает о людях! Он помогает им!»

Да, он думает о людях. Около 4 минут в день.

Деньги я не нашел, и не нашел ничего другого, что мог бы дать грустному человеческому шару. Мне было стыдно проходить мимо. Я прошептал молитву, чтобы моего кого-то спасли.

Добрый я стал или злой?

Может, и никакой.

Может, никто и не сажал ничего в мой рассудок.

Может, это всю жизнь было со мной. Дьявол сожительствовал с добрым началом, а последнее подавляло его изо всех сил. Изначально я был и тем, и другим, умея лишь выбирать нужную сторону, гася другую. Но не всегда получалось.

Ведь если вспомнить, я научился выносить мозг своим родителям еще до того, как научился считать. Я кричал на них, проклинал, ревел, оскорблял их и с видом маленького ангела бежал плакать в их ручках, прижимаясь к их груди, любя их и желая любви в ответ.


Несколько зим назад я занялся всерьез поисками того момента, когда я сломался. Я четко помнил себя до: спонтанного, здорового, счастливого. Я еще не знал, в какие игры памяти и забвения любит играть наш мозг. Я думал, что нужно лишь отыскать то событие, повернувшее мою жизнь не туда, и все станет ясно. Событие, которое проглядел и упустил. Но я ошибался.

Приехав однажды в наш старый пустой дом на берегу, с заколоченными проемами, из которых дышало сыростью, я отыскал старые записи дневников и кучу пыльных кассет. Я забрал их к себе, в антикварном магазине взял проигрыватель и начал смотреть.

Это было странное чувство. Чувство тепла, когда видишь себя, такого маленького и счастливого. Кусочек тебя, кажущийся с экрана другим человеком, с кем бы вы обязательно стали друзьями. Но это был я. И от этого было не по себе.

В том фильме, который освещал мою черно-холодную комнату то желтым, то голубым светом, маленький я сидел, окруженный разбросанными игрушками, в гостиной и играл. Дети всегда играют. Как жаль, что игры бесполезны.

Несколько минут задумчивый и милый ребенок выбирал, за какую из разбросанной кучи разноцветных предметов взяться. Потом в кадре возникли ноги отца, он сказал мне что-то, но пленке было больше 20 лет. И вместо слов я услышал лишь шипение и глухие помехи.

Я продолжал смотреть на себя, пытаясь понять, о чем мог думать мой 5-летний друг. О чем вообще думают пятилетние дети? В ответ на мои мысли лицо ребенка вдруг сжалось, а на нежных висках прибухли венки. Он начал плакать. Потом начал кричать.

Кассета шумела. По экрану ползли розовые полосы, электрические дефекты бесновались. Маленький я начал бить пол, швырять разноцветные предметы. Маленький я начал биться ногами, локтями, потом головой. Ему было больно, но он не мог остановиться. Маленький я ждал, пока отец или мать скажут, сделают что-то, что его успокоить. Засуетились ноги вокруг него, как в нелепом танце.

И я начал вспоминать все. Как сводил родителей с ума, как рисовал в своем воображении их идеальные версии и заставлял их быть ими. Они говорили лишь то, что я хотел. Делали все, лишь бы я был спокоен. Участвовали в ростках будущих ритуалов. Я втягивал их в мое безумие с самого рождения, и мне стало больно и стыдно в шее. Я вдруг вспомнил все, что мое сознание прятало ради моего же блага.

Вспомнил, и не смог смотреть дальше. Все кассеты бросил на старый изломанный пол. Потом бросился на колени сам и с животной силой изломил их до неузнаваемости.

Я хотел покончить с прошлым.

Кто я был?

Я был хуже любого диктатора, загоняющего в могилу собственный народ.

Ведь я приводил к седине собственную кровь.


36.

В одной деревне, возникшей из дыма грозы, что ударила по ошибке в Богом забытое место, жил рыбак, что никогда не рыбачил.

Та деревня не имела соседей, не принадлежала ни одной стране и не знала о странах вовсе. Все, что было у серых, сонных людей, – это мертвая вода свинцового цвета и пустые горы, не спасавшие от громкого воя ветра.

Небо над той деревней было подобно пеплу, сгоревшему снова. Оно давило сверху вниз, прижимало людей, и оттого ходить по дорогам для них было тяжелой пыткой.

Ничего не менялось, но люди чудом рождались и чудом доживали до смерти. Не было утра и дня, вечера и ночи. Свет и тьма сливались в металлическую серость, и время потеряло смысл.

Ничего не росло, кроме людей, но и те росли по кругу. Без живой земли они начали есть пыль, и это закрепило на них тот серый слой лица, являвшийся в самом младенчестве.

Свинцовые воды замерли сотни лет назад, и лишь колебались, когда с гор спускались унылые завывания воздуха.

Среди этих безжизненных пейзажей жизнь продолжала тлеть, почти не давая тепла. За века люди приспособились собирать серую влагу нависшего щита туч, писать книги отсчета и строить дома из серой, безвкусной глины.

И немного лет понадобилось, чтобы было забыто солнце.

Того рыбака звали Эмуннах, и жил он один у самой кромки недвижной толщи. С собой он вечно таскал сети, и дом его был усыпан гарпунами и нитями. Стены серой избы подпирали три деревянные лодки, сделанные неизвестным мастером неизвестного времени. Это были единственные лодки деревни, но никто и не помышлял о морских промыслах. В мертвой воде ловился лишь холод.

Однако с каждой исписанной книгой видели жители, как Эмуннах уплывает с сетями на одной из его лодок. И каждой начатой книгой возвращался старик на берег, разгружал свои пустые сети и шел в свою избу, где след его терялся.

Решили жители, что старик безумен, и забыли про него.

Эмуннах же плел свои сети, сушил свои лодки и вновь исчезал.

Так продолжалось много книг, пока не родился я.

В одно его возвращение я пробрался к старику в дом, убегая от сильного воя. Он нашел меня сразу, и я готов был убить его в поединке, но тот не хотел со мной биться. Он был рад меня видеть.

Так я увидел впервые лицо Эмуннаха, что было таким неестественно красным. И так я услышал впервые его голос, который не дребезжал и не был глух, а разливался по воздуху и по моим ушам. И я спросил, кто он был. И он мне ответил.

Эмуннах говорил мне, и я слушал, забыв про книги, забыв про деревню и мать, и свинцовую воду, и тучную влагу, и серость, ведь дом старика был подобно щекам его красным. И он рассказал мне о Солнце и небе, о людях, о море, о жизни, что есть за пределами нас. И я долго слушал, но так и не понял, тогда Эмуннах взял меня теплой рукой и повел за пределы. Мы взяли две лодки и вместе толкнули их в мертвые воды. И стали грести. И я плыл вслед за ним.

Мы плыли долго, пока не исчез бледный берег деревни. И нас окружало лишь свинцовое море, недвижное, тяжелое, как жидкий металл. И небо казалось еще тусклее, чем прежде, и вдруг сдавило меня к самой воде. И я не смог противиться больше, отпустил весло и прижат был к дну лодки.

Тогда Эмуннах взглянул вверх и сказал:

«Забыли люди, что было Солнце. Не верят более, что Солнце вернется. Верят лишь в тучи и в то, во что верить не стоит и вовсе. И я забыл и не вспомнил бы, если бы здесь, в океане, как ты не был сжат отчаянием и не обратился к небу. Без сил начал верить я, что щит разомкнется. Без знака единого начал вглядываться и искать прорезь света. Безумцем казался я сам себе, но я верил, что Солнце увижу. И сквозь пелену на глазах цвета пепла увидел зияние синевы, растущее незаметно и скоро. И разрыдался я благословенно, и улыбался, и счастлив был и благодарен.»

Только сказал свое последнее слово Эмуннах, по щекам его покатились слезы, и в них отражалось мерцание. Я взглянул вверх и был поражен. Надо мной разрывало густой туман Солнце.

И я начал верить, и стало расчищаться небо, пока не исчезло последнее серое облако.

И воды стали отражением бирюзы. Я взглянул в их глубь и увидел, как гонятся друг за другом живые существа. И вспомнил я свою деревню, и мать, и их серые лица, и в воздух, подобный дыму, и землю, бесплоднее камня.

И я спросил Эмуннаха:

– Почему же не рассказал ты про Солнце раньше? Зачем скрыл все для себя одного?

– Я долго пытался, но слишком я стар, чтобы дать людям веру. Для них я безумец, безумцем и останусь. Я ждал тебя.

– Плывем же скорей, вдвоем нам должны поверить!

– Ты юн, и ты смел. В тебе сила двоих, мне же шепчет конец. Плыви же один, расскажи им про небо, и веруй в них сам, как ты веруешь в Солнце. А я в океане останусь под теплым светом, откуда родился – туда и уйду.

Я долго рыдал и смеялся, и пел благодарности старику. Я с Солнцем и с ним попрощался, и начал свой путь домой.

И вот голубые воды сменились плавучим свинцом, но все мне мерещились отблески света. И с запада, казалось, выглядывали обрывки голубого полотна. Но только туда направлял я свой взгляд, как затягивалось серое одеяние.

Я вышел на безжизненную сушу, достал свои сети, уволок лодку с старой избе.

Я нашел мать, всех соседей, и всю деревню согнал к воде.

Они смотрели пустыми глазами, сдавленным сверху унынием. Гудел холодный ветер, выл свои песни про смерть. Я поднял глаза наверх, и представил, как тучи разрывает солнечный луч.

37.

Когда я закрываю дверь балкона, мне кажется, что затыкается пробка моей маленькой темной комнаты. И у меня закладывает уши. Я вдруг оказываюсь заложником в кубе без доступа к воздуху и звукам. Я дышу в нем, вдыхаю последний кислород, пока не останутся одни мои выдохи. И в них я задыхаюсь, нужен новый воздух, нужны новые звуки.

Я открываю балкон, и уши раскладывает. Снова открыты все проемы, и в них залетает улица с ее шумными людьми, их животными, лодками и тачками. Залетают запахи рыбы и овощей, запахи времени. С закрытой дверью время не движется, а стоит. Его тихо толкает мое дыхание, но стоит ему остановиться, как застывает все. И я чувствую себя мебелью, такой же мертвенно-тихой, как стрелки настенных часов.

Когда поднимается ветер, вода на реке становится похожа на воду в море. На реках почти не бывает волн, но на этой они плещутся вровень с океанскими вспучиваниями. С приливом ровные волны синхронно наступают на сушу, покрывая ее с поразительной скоростью. Они бегут, поднимаются, пока не исчезнет песок. Пока река не протечет под дверь нашего дома.



Если открыть дверь, она хлынет холмом внутрь. У нас нет лодки, ползти, как звери, мы не хотим. Мы хотим лечь и быть унесёнными.


Стихает. Мы колышемся на легких волнах, в воду погружены все тело и уши. И мы слышим все, что внизу. Некто из глубины наблюдает за нами, но у него нет лика и голоса. Все, что он видит, это наши тела со спины сквозь бьющий свет.


Из воды торчит лишь пол-лица и грудь. Яснеет. Обратно отходят волны, к другой Луне, и нас сносит к большой воде.


Мы на реке, а значит нас подбирает другой берег, укладывает с материнской любовью спать в мокром иле. А когда мы проснемся – совсем высохнет земля, нужно лишь встать и отряхнуться.

38.

Сал! Нан! Валире!

Своим криком я пыталась сорвать оцепенение с их тел.

Они сидели, раскрыв глаза и губы, жадно дыша, но не двигаясь. Что-то не давало им убежать. Для них это было страшное продолжение сна, и они ждали его конца.

Тогда я начала тянуть их за руки, сбрасывая их с кроватей на пол, где они, согнувшись в ударах, приходили в себя.

Я крикнула снова:

– Быстрее!

И мы выбили дверь наружу, где черный дым заполнял коридоры. Каждый вдох был едким и отторгался самой слизистой горла, так что с каждым глотком воздух выплевывался обратно с судорожным кашлем. Нас мучала жажда кислорода. И тогда мы легли вниз, дыша часто и мелко сквозь натянутый до носа хлопок пижам. Из черного дыма мы выползли в красно-серый туман. Было темно, и на секунду я решила, что была ночь. Но слезящиеся от ядовитых частиц глаза увидели, как за кипарисами, вспыхивающими, как свечи в церкви, пробирался бледный, будто бы высушенный розовый диск.

Из окон первых и вторых этажей в панике выбирались люди. Люди, живущие выше, кидались в объятия размашистых веток, которые не всегда были готовы принять столь тяжелое бремя и обламывались с хрустом и криком. Двери были сожжены, и из широких проемов бежали друг по другу, друг через друга задыхающиеся атлеты. Бежали из одного ада в другой, бежали из сна.

Огня было больше, чем было земли. Дыма было больше, чем было огня. Одна стена сгущалась сверху, делая солнце все тусклее, а воздух все более горьким. Другая – сжимала в огненное кольцо, из которого нужно было выбраться как можно скорее.

Схватив за руку Нан и крикнув остальным двигаться за нами, я побежала к главному выходу. Бежать вдвоем было неудобно и медленно, Нан не могла поспеть за мной и часто мне приходилось вытягивать ее из падений. Но я не могла отпустить ее руку. Я боялась, что потеряю ее навсегда.

Обрушились ворота нашего сектора, и путь теперь преграждали дебри металла. Судорожно я начала искать любой свободный канал, по которому мы смогли бы спастись. Но все было так ошеломительно, звуки огня слышались громче, чем Валире, уже кричащая: «В лес!» И по лесу мы выбежали наружу.

Мой план был добежать до пляжа и найти убежище среди дальних домов. У всех нас обожженная кожа ныла и молила о пресной воде, но мы не успели. Галечный пляж исчез, исчезла дорога к нему, исчезла дорога к деревням и все, что мы знали раньше. Вместо них было разросшееся поле воды, вскипающей и выкипающей в пар при встрече с огнем. Вода и огонь боролись. Суша гасилась морем, и море стиралось жаркой землей. Мы стояли – пятеро – на границе побоища, и я наконец узнала тех, кто бежал со мной. Куцийя, Нан, Валире, Сал и я. И никого больше. Замерев на выходе из леса, мы чувствовали, как сзади несется пламя, а впереди подступает вода. Но сдвинуться с места никто не решался, не решалась и я. Оцепенение. Впереди разрасталась буря. Наверху, истекая дождем и искрами, бились стихии. И в этой войне мы были последними наблюдателями.

Сгущались и распускались черные соки над головой, удар следовал за ударом. Но огонь взял передышку, и вдруг повисла неясная тишина. Вновь раскрутились витки из дыма, чтобы впрыснуть часть света на наш тренировочный холм. Его лицо стало желтым, и яркость его хлестнула по нашим глазам.

Я набрала побольше остатков древнего воздуха внутрь и заставила дребезжать тонкие лепестки связок: «Все на холм!»

Вода начала просачиваться под ногами, сзади жар гладил по спине, и мы рванули – рука Нан все еще в моей руке – к еще сухой тропе, вьющейся вдоль жадного прилива. Останавливаться нельзя. Передо мной бежал образ Роды и кричал мне в лицо, какая я слабая. Кричал «только посмей остановиться, и тебя ждет вся ночь штрафного бега». И я бежала впереди, оборачиваясь и видя лица других. И я повторяла им слова Роды: «Нельзя останавливаться! Только попробуйте остановиться!». И мы добежали до подножия, и мы были не одни.

По крутой стороне холма как муравьи ползли разрозненные группки атлетов, они цеплялись за сухие колючие кусты, что царапали до крови лодыжки, и делали широкие выпады вверх. Часть из них протягивала руки, часть вытаскивала своих друзей на себе. Часть в одиночестве бежала вперед. Мы начали карабкаться за пыльную землю по следам других, но холму было тяжело. Он стоял, как последнее дерево пустыни, и все бремя жизни пыталось сломить его голые ветки. Вода хотела утопить его в своей толще, огонь хотел сжечь его сердцевину. А люди – мы карабкались по нему, стуча ногами и отрывая его куски. И холм не смог больше выдержать этой тяжести, и предательски начал сбрасывать людей вниз. Над моей головой вдруг пошатнулась Нил и с криком сорвалась в бездну. Мы начали карабкаться быстрее, но в метре от вершины сбросились еще двое. Их лица я не успела увидеть, но мои мысли были заняты спасением себя и Нан.

«Осталось немного» – крикнула девочкам я, оторвавшись от скалы, чтобы увидеть их лица. В этот момент камень, в который вцепились мои пять пальцев, вырвался из породы и толкнул мое тело назад. Мои ноги соскользнули, и я судорожно начала искать новую опору, новые зацепки. Но тщетно рука пыталась ухватиться за камень. Теперь со скалой меня связывала лишь слабая левая рука и носки, стекающие в пропасть. Я ускользала к другим падающим лицам, но ветер проснулся. Витки закрутились еще туже, и не на жизнь, а на смерть сливались в вихре сражений высокие силы. Я помню, как почувствовала невесомость своими легкими стопами, пока один из потоков не прижал меня к вновь к твердыне. Спасибо, ветер, что вновь спасаешь мне жизнь.

Я забрасываю ногу на плоскую вершину, чтобы, перекатившись в пыли, выброситься на безопасность. Еще две секунды я буду лежать с моей грудью, вздымающейся вверх-вниз-вверх, пока не поползу на коленях к краю, где за локти, волосы, ткань пижам буду вытягивать девочек на плато. Без сил и дыхания мы не можем подняться на ноги и лежим на спинах. Ноги и руки распластаны по сторонам, все, что я вижу, это черное небо.

С нами на вершину забрались еще трое. Они не были из команды, я поняла это по их мягкому, как суфле, телу. Это была семья. Полный отец в очках, капающих на его щеки, в расстегнутой рубашке, обнажающей глубокую рану на его животе. Вся ткань была пропитана водой и кровью. Он прижимался к женщине и своей дочери, и вместе они казались маленьким, сплоченным комком. Девочка была не многим младше нас, и глядя на своего отца, теряющего сознание, она без слез и истерик лишь вздрагивала от холода сырой одежды.

Вот он – мнимый островок тишины. Я оперлась на свои руки и заставила себя увидеть происходящее. До уровня нашей вершины вырос огонь, все выше поднималась вода. Дорогу к холму поглотила красно-синяя смесь горячей плазмы и ледяной влаги. Исчезло подножье.

Я вдруг с ужасом поняла, что тонет наш остров. Тонет быстро.

Та семья поняла это раньше нас, и теперь, смирившись со смертью среди убийственно красивого шторма, они сказали последнее слово, склонили головы друг к другу и обвили руками холодные спины. Но девочки не хотели умирать. Я видела в их глазах страх смерти и – если б имела парящий в воздухе третий глаз – разглядела бы страх на своем лице. Нам хотелось жить! Растущая вода отбирала у нас все дороги к нашим мечтам, к концу страданий и новой жизни. Она заслоняла выходы к домам и местам без наставников и болезненных тренировок. Она пожирала будущие пути – но постойте!

Она и есть путь.

39.

Да, так случилось, что корнем моего дерева стал страх смерти. Я узнал это только вчера. А годы назад я просил с прикрытыми глазами, стоя перед иконами, если они имелись, или лежа на простынях, о спасении своих близких. Я не думал о собственном конце, лишь о потере других. И это был мой страх, и от него я защищался.

Но так ли было страшно за других? Я долго думал, пока кто-то не пустил в мою голову осознание: на самом деле, я боялся за себя. Меня сотрясал шанс исчезнуть. С потерей, сквозь боль и тяжесть, я смог бы справиться. Но здесь – неясность.

Я слышал, боятся смерти многие. И лишь единицы принимают ее с легким сердцем. Но мне не хватило храбрости ее принять. Тогда я решил: я никогда не умру. Все это, конечно, было спрятано за возвышенной теорией о мире большом и мире низком, ложном и настоящем. Я никогда не умру! А значит, можно жить спокойно, не опасаясь, а предвкушая. Я никогда не умру, потому что я бессмертен. Откуда я это взял? Я чувствую это, и теперь я в это верю. Я ухватился за свое бессмертие и не отпускал. Но были последствия.

Лишив себя человеческого свойства, я вычеркнул свое имя из рода людского и записал его в списки избранных, исключительных душ. Я был Пророком, я был выше Пророка! Я был ближе всех к Богу, и Бог говорил со мной!

Он действительно говорил, но я не понимал его. Он пытался спасти мою душу, пока чернота малодушия и эгоизма не прожгла ее в уголь. Он сажал в мой рассудок семена прозрений, единицы из них проросли. Мое безумие вело меня к остановке дыхания, но чудом в глотку залетал воздух.

Я выдумал все, говоря себе, что знания эти пришли свыше. И в вечной жизни у меня было единственное предназначение: попасть в широкий мир света, счастья и познания. Как вы поняли, я не слишком долго думал над этими тремя словами. На вопросы логики «Что это за мир? Как туда попасть? Что в нем делать?» я и вовсе закрывал глаза. Мне не нужно было никуда попадать и двигаться. Я всего лишь хотел убежать от тревоги.

Мыслями в своей выдуманной реальности, я оставался жить телом в настоящем. Один проникал вдругого, и, если мне суждено было оказаться в другом мире, я должен был быть готов. Но сначала я скажу все, что знаю об этом загадочном месте:

Там нет ничего плотского, ничего физического. Нет пищи, нет сна, нет даже дыхания. Попадая туда, ты становишься бестельным существом, по сути, душой, но я помню, как представлял себя голого. Значит тело все-таки есть. Однако одежда не нужна, ты не испытываешь жар или холод. Что же есть? Есть ли люди?

Нет, их не может быть. Они принадлежат низкому миру, узкому. Это же мир божественный. Там есть природа, стихии, сила во всех ее проявлениях и множество, огромное множество света. И по этому миру можно идти, можно и бежать, но почему-то молча. И можно радоваться и восхищаться окружающему. Да, пожалуй, звучит скучновато.

Но скука – удел узкого! Удел низкого!

Я в это верил. А сейчас поражаюсь. Неужели я думал, что вечность буду гулять по лесам?

40.

Океан вырастал все больше и ближе. Когда вода полилась по траве, семья, сжавшаяся в еще более тугой шар, заныла так пронзительно, что мое жесткое сердце сжалось. Мы сняли рубашки и ступили к затопленному обрыву. Взявшись за руки, стоя в ряду, мы дали беззвучную клятву. Вместе, несмотря ни на что, плыть до конца.

Вода, нагретая пламенем, была теплой, как молоко. И погрузившись в ее горячую мягкость до колена, мы нырнули с головой вниз.

Оглушающие звуки сражения стихли, и под водой лишь глухо отдавались удары. Держа руки клином, я создавала волну своим телом, но я не могла не повернуть голову назад. Вдали медленно проносилась семья, накрытая синим одеялом, и уже врозь уплывали безжизненные тела.

Мы знали, что наступило время большого потопа. И не ступить более на прежнюю землю, не сгорев до тла. Мы знали, что учесть у нас одна – переплыть океан и найти новый берег. Но мы не смели представить, какой ценой обойдется спасение. Еще на вершине мы отпустили надежду.

Мы плыли в теплой воде, теряя себя и теряя друг друга.


Первой исчезла Сал.

Такой пронизывающий стон, словно все страдания мира были заключены в этом единственном крике. Он пробирал меня до дрожи, пройдя от ушей до самого сердца. В каждом призвуке – слышалась такая боль, что мне оставалось только сжаться и зажмурить глаза. Это было невыносимо.



Так она кричала, и мы мучались вместе с ней. И затем мы смотрели, потому что не смотреть было невозможно. Наши сухие, широко распахнутые глаза обливались не слезами, а кровью и страхом. Ужас был слишком сильным для избытка эмоций. Вместо этого белые, как мрамор, лица продолжали наблюдать, как гаснет маленькое знакомое тело в лучах уплывавшего солнца.



Это была морская трава. Точнее, морские деревья. Ещё точнее, чёрная от густоты чаща, тянущаяся мерно от дна почти до самой поверхности. Издали она казалась мне странной мутью в воде, границей иного залива в море или чем-то ещё, что не могло помешать нам плыть дальше. Но вода в тех местах была кристальной, и вскоре мы увидели тонкие пласты-щупальца, не похожие на другую растительность как минимум своими масштабами. Это было целое поле тишины, и рыбы, выстреливающим движением мчащиеся под нами, перед этой стеной меняли свой курс, разбегаясь направо и налево.



Я выдохнула и медленно пошла ко дну.



Уйдя на метр или два в глубину, я поняла, как далеко мы оказались от берега. Предела воды не существовало. Точка, парящая перед неизвестным врагом или другом, и никого. Пожалуй, вот оно – абсолютное уединение. Тогда не существовали даже девочки.



Наивно было бы думать, что в такие моменты разум наконец замолкает и человек обретает тот недосягаемый покой, о котором так мечтают несчастные обладатели большого ума. Напротив, некоторые мысли даже ускоряются. Они вырастают, несутся, кричат, но тебя с ними нет. Ты видишь их, они видят тебя, но ты погружён, а они наверху. И поэтому ты не гонишься за ними и впервые чувствуешь контроль за свой пульс. В твои вены ничто не может пустить тревогу.



И вот в воде начали растворяться частички света, и обрели форму сияющие полосы неба. Мне стало понятно, почему рыбы не осмелились вторгнуться в лес перед нами. На каждом вытянутом листе теперь переливались невероятными оттенками тончайшие нити.


Следом вытянули из жизни Валире.

Ее длинное тело были растянуто черными зарослями, берущими начало из самого земного ядра, и вскоре она сама походила на длинную водоросль. Ее длинные кудрявые волосы, не потерявшие нежность касания даже в соленой воде, растаскали хищные рыбы. Огромные лица с пустыми, стеклянными шарами вместо глаз, они не могли устоять перед дикой белизной овала ее лица, перед блеском ее растянутой кожи. Локон за локоном выдергивали острые зубы, как сорняк из земли. И повсюду шныряли лопатообразные морды, гладкие тела нежно-белого цвета, их мечущиеся хвосты, что молотом били воду вокруг.


Затем пришла очередь Нан.

Моя любовь, мой дом, мои слезы, моя сестра – ушла, отпустила стальную хватку моей руки и уносилась все дальше, дальше… Пока я не могла догнать ее, но я плыла, гребла немеющими костями, резала толщу, гналась за ней. Мне казалось, еще чуть-чуть, и я дотянусь до нее. В моей протянутой руке до конца горела надежда. Но течение уносило ее дальше, запах, кожа, и тепло вокруг нее – я знала его наизусть – расплывалось и растворялось в белый морской туман. Глаза! Я вырву вас, как только доплыву до берега! Глаза развидели ее.

Нан, все страдания, что ты причинила мне за нашу долгую связь, не сравнятся с той болью, когда я отпустила тебя, когда взгляд твой прикрыла вода. Нан, последнее касание твоей ладони, и твою спину откинула назад непомерная сила. Нан, ты была последним, что у меня осталось. Теперь у меня нет ничего.

Я плыла в горячем молоке, и с каждым днем оно бурлило и вспенивалось все выше. Но на другой стороне сгоревших обрывков неба вставало кольцо луны, и его золото нагрело воду еще сильнее. Она выливалась мне в рот, и я захлебывалась обжигающей жидкостью. Но луна росла и толстела, пустое кольцо обрастало полным, залитым телом, и свет растопил черные тучи, и те полились на белую молочную пену. И еще ярче засветила луна на безоблачном небе, и от того ночного тепла выкипело все море, сварило самого себя, испарилось в белую гущу из капель воды, огня, Сал, Нан и Валире, из разбитых людей скалы, из земли и древних времен, из мыслей и прошлых дней, что слепили мою заблудшую душу.

И я задыхалась в избытке существования, парившего вокруг меня, и лежала на влажном дне, иссыхающем постепенно, и через землю под моим телом утекали последние следы памяти. Солнце возмужало и вернуло свой желтый круг, теперь оно жжет неумолимо, усиливая Луну, и белый пар поднимается выше. Он парит в метре от меня. Меня? Кто теперь я? Но я встану, кем бы я не была, и уже пешком, сморщенная, как кончики пальцев в ванной, буду идти, пока не достигну нового берега. Но еще не дойдя до него, новые дни начались.

И позади уже начинала расти трава, заметая следы прошлых жертв и борьбы, но я смотрела вперед, сквозь открывающийся пар, и впереди видела землю. И к земле я шла уже по плотной, густой земле, и по обе стороны уже тянулись хребтами деревья. И море, парившее теперь наверху, и дно его, ставшее редким лесом, на 7 день протянули мне под ноги камень, и я ступила на край земли.

Так перешла я море, и криком встретили меня птицы.

41.

Деревню я выбрал не просто так. Я вспоминаю – нет, она была выбрана для меня. Маленькое поселение в самом широком горле реки – там, где она впадала в море – я наметил как отправной пункт. Место, где все начнется. Что ж, так и произошло.

Я долго изучал науку выживания без людей и удобств, на всякий случай, конечно. В идеальных планах меня бы держала собственная вера, она бы давала силы идти вперед. Но зерна рассудка из головы никто не выбрасывал, и инстинкт спасения не прекращал тлеть. Книги о заурядных лесниках и первых поселенцах, о коренных народах и отчаянных подростков скапливались под моим столом, где их никто не мог увидеть. Все это была большая тайна. Книги должны были дать опору, если что-то пойдет не так. Но ведь это невозможно?

Меня интересовали все мельчайшие подробности: можно ли прожить на ягодах? На каких? Как научиться древневосточному дыханию Огня, которое одной строкой упоминалось в безымянной книге и должно было согреть меня ночью? Где взять воду? Можно ли пить морскую? Как развести огонь?

И самое главное – как сделать так, чтобы вода не попадала в уши без всяких беруш? Ведь это так неприятно, когда она все же попадает! И потом мне обязательно нужно выползти на берег, прыгать на одной ноге и трясти бешено головой, пока я не сдамся или не почувствую блаженное движение влаги наружу. Я для этого всегда носил беруши, но ведь я должен был уйти совершенно голым!

Но одежду я все же взял, поддался слабости и страху замерзнуть. Мне часто было холодно, и я так и не научился создавать тепло под кожей, как просветленные мудрецы из энциклопедий. Мне приходилось искать его, прижиматься к горячему и кутаться, кутаться, кутаться. Я также вооружился древними и не очень знаниями, ножом, компасом, веревкой и сетью от насекомых, и на дымчатой заре покинул свою семью. Первые шаги были самыми трудными: все откликалось приятными воспоминаниями, из каждого дома дышало теплым, уютным сном, в котором всегда хотелось остаться подольше в субботнее утро. Необычно красивым казался сам город, ежедневно утопающий в слякоти и грязи. Расчистилось и небо над ним – розовое, как щеки в морозе.

Повсюду летали вейбы. Они пели так нежно, так чисто и высоко, как никогда не споют птицы. Они заманивали в каждый уголок и каждый гектар газона, они кричали из деревьев, чьи ветки я знал хорошо. Они смеялись на мельчайших листочках, что царапают небо, дразнили меня, так любившего доползать до самой вершины. Я посмотрел на иву, мимо которой проходил каждый день, а она взяла двумя руками мою голову и держала ее, не давая уйти. Не отпускало, и я должен был смотреть назад, в старые дни, должен был слушать старые звуки. Но у меня еще были мои глаза, и я закрыл их, чтобы оказаться в моей темноте, где рисовал другой мир и другого себя. Ей пришлось опустить свои руки. Я тряхнул головой. Как же я был уверен.

Еще горели пустые улицы, и фонари, так ненавистные мной за отвратительный желчный свет, в те минуты между ночью и утром казались неожиданно домашними, как настольная лампа у свежезаправленной кровати.

И никуда не могло деться это чувство долга – запомнить место, что покидаешь навсегда. Посмотреть на него еще раз долго и тщательно, попрощаться. Я шел медленно, останавливаясь у случайных окон и заглядывая внутрь. Внутри было хорошо. Там дремал обособленный уголок теплой жизни, там была белая тюль и плотные шторы. Карниз, за который я держался, впивался в ладони, и мне пришлось отпустить его вместе с окном.

Я ударил себя по щекам: вспомнить! Для чего я покидаю все это? Впереди нечто большее!

И я двигался дальше, прочь из города к условной границе. И каждый шаг давался с трудом, пока не была пройдена эта условность: я никогда не был так далеко от дома. Впереди уже не было ни одного барака, ни одного деревянного столба с проводами. Начинался лес, сгущающийся в сплошное поле стволов, снова редеющее и покрывающееся смрадом топких болот. Но именно к ним я держал путь. Там, через сырую хлюпающую почву лежал путь к междуречью, обведенному на всех моих картах. Две реки – одна текла с плодородного запада, другая с обветренного востока – сливались в одну, чтобы встретиться с морем. Карта вела до слияния, дальше вела река.

Идти предстояло три дня, ночью я останавливался. Настал момент жить по-новому, без сна, и мне предстояло проводить долгие темные часы в своих мыслях, или соединяясь с высшим светом? Но идти по отсутствию человеческих следов оказалось сложнее. Постоянно работали ноги, высоко задирались колени и выжимали по капле пота из моей шеи. Я смотрел на свой компас и держал путь на абсолютный север.

В первый день я прошел не больше 10 километров, когда повалился у поваленного дерева, глубоко дыша. Тело ныло, мысли не отпускали. Я решил остановиться и провести ночь у журчащего ручья. Целую ночь! Я не хотел спать, и внутри еще теснились силы, но я боялся провести еще полсуток с самим собой. Мои мысли с наступлением темноты выедали меня, и все сложнее становилось думать о моем мире, чистейшем свете и широкой судьбе. Все же я лег, уперев голову в гнилое бревно, и не давал глазам закрыться. Тогда передо мной возникла моя мать.

В нашей семье было непринято говорить о любви и сопутствующих эмоциях. Неуместными казались разговоры, и ценилась чистота места и звука. Ценилось молчание. Моя мама казалась мне самой таинственной женщиной, и я никогда не знал, что творилось у нее в голове. Однажды она застала меня в ванной, стоящего перед зеркалом и повторяющего вполголоса проклятия в ее сторону. Мне было 8 лет, и грубые слова помогали мне успокоиться. На маму это произвело впечатление, но какое – я не знал. Я повторюсь: я ничего не знал о ней.

Но я любил ее, люблю и сейчас, не зная, где она. Люблю, не зная, любила ли она меня. Воспоминания бросали меня из года в год. Они дополнялись свежими подробностями и изогнутой новизной. Мне нужно было представить ее, свою мать, полностью от головы до пяток. Мне нужно было сосчитать все пять пальцев на каждой ее стопе и кисти. Еще держа все тело в голове увидеть ее лицо. Но, нет! Чем больше смотрю, тем больше оно размывается. Ах, это мучение! Снова и снова: стопы, пять пальцев, единые целые ноги, тело и руки, ее голова. Ночь только началась. Я сбегаю в свой сон.

А ведь о ней я молился больше всего. Каждую ночь, включая эту. Я просил, чтобы при ней вечно были здоровье и счастье. Для себя я не смел просить такое. Неспокойный сон.

Вспомнить себя всего несколько недель назад, я не увижу мыслей о побеге. Я слишком любил ее, чтобы оставлять здесь. Но лишь когда все планы провалились, когда она собственными словами разбила каждое мое намерение, у меня не осталось выхода. А план был прекрасный.

Я хотел подготовить рассказ, описать, что известно лишь мне. Но слово показалось мне слишком узким, оно вбивало в заточение свободный полет моих иллюзий. Тогда я решил снять кино. О, какие кадры кружились у меня в голове! Кино – это ведь такая же жизнь, но оставшаяся позади. Она была плосковата, но могла передать и звуки, и голос, и мои видения. Снимать я должен был в лесу, я даже знал, в каком именно. В светлом и просторном лесу, где у мамы был деревянный дом, доставшийся от ее отца. Мы часто гуляли там в мае, а летом прилетали комары и гулять было невозможно. Я мог лишь убегать от них, размахивая длинными ветками, но и они не спасали от мелких дьяволят, целящихся в глаза. Иногда я упрашивал ее пойти со мной за травами или черникой – что был лишь предлог выйти на солнечную поляну и бродить, перепрыгивать ручьи, обводить руками старые корни – а она посылала меня одного, вручив ведерко, и давала мне полчаса. За это время я успевал дойти до первых ягодных кустов, но не успевал затеряться в глубине. Мы часто гуляли в мае, но последний май был 6 лет назад. И он засел в моей голове, как вечно солнечное, тихое место. Только там возникали кадры моего послания, уговаривающего ступить внутрь и заблудиться. Заблудиться, чтобы снова найтись.

На один из праздников я получил камеру. На другой – триногу. За это время у меня вырисовывалась цельная картина: вот я нагой сижу на высокой ветке, вот огромный костер, а я вокруг пляшу и прыгаю. Долго не мог решить, где будет само послание. За кадром в виде моего голоса или в тексте, бегущем внизу экрана? Но это оказалось не важно: я так и не съездил в тот лес, я так ничего и не снял.

Позднее я вернулся к тексту. Нужно было действовать решительно. Новый план: к своему дню рождения написать письмо-книгу, в которой я признаюсь во всем. Выложу начистоту все самые сокровенные мысли. Обнажу веру. Каждый день я проводил в библиотеке и писал, писал. Стиль был похож на песню, написанную сплошными певучими линиями. Главы прибавлялись, убавлялись дни до финала. Но она убила весь смысл своими словами. Все мои намеки о нашем будущем путешествии в вечность она отражала испуганными переживаниями за мое будущее. Она не понимала, почему я был так пассивен в выборе карьеры. Не понимала, почему летели вниз посещаемость и баллы. В ее голове я, наверное, был праздным юношей, которому был нужен только толчок. Но я уже летел вниз.

В один день я понял, что маму не уговорить. Она жила в своем мире, и никогда бы не стала жить в моем. Бетонной стеной упирались гордость и независимость. Я не мог сделать ее моей собственностью, забрав с собой.


Когда сон кончился, но глаза еще были закрыты, вдруг забылись последние месяцы и показалось, что глаза откроются на белую стену с тремя морскими миниатюрами, купленными мамой у одного неизвестного художника. Но они открылись в холмы из незрелой черники и долгие, однообразные столбы. Солнца не было, не было и моих миниатюр.

Следующие сутки пути давались легче, но были однообразны и долги подобно первым. Я шел уже бодрее, приноровился наступать в нужные места, не давал праздно лежать ножу. Лес менялся так медленно, что я испугался, не придется ли идти лишний день. Несмотря на все обещания питаться небесным эфиром или магией света (нет, таких понятий не было в моей вере), я вдруг начал принимать тот факт, что мне придется поесть. В моем животе желудок выскребал себя внутрь, но еды я с собой не взял. Я ускорился. Глупо было бы умирать в самом начале бессмертной жизни.

Но я опоздал лишь на пару часов. Конец леса ознаменовал подсоленный ветер. Он обогнул редеющий цвет коры и на шуршащих листьях дополз до углубления, что вытоптали мои ступни. Я понял, что дошел до конца. Я вырвался из скуки, и за минуты до этого вырвалась таинственная полоса под небом, алая, как сила. Тогда я и увидел его.

Человека, смотрящего на небо.

42.

Я хотел быть честным – я буду честным до конца.

Ровно 23 минуты назад, в 16:16 часов на моих отстающих на три минуты настенных часах, я лежал в позе трупа и пытался убедить себя, что люстра не сорвется с потолка и не придавит меня насмерть железным основанием, которым она крепится к потолку, и своими железными цветами. Я закрывал глаза, делал долгий вдох и еще длиннее выдох, но видение не уходило, и я открывал глаза проверить, что она все еще на месте. На моей левой руке несколько дней назад я начертил фразу, схожую на отрывок из священного писания, напоминавший мне, что страха больше нет. И каждый раз, когда, проходя вдоль дома, надо мной вдруг осыпалась крыша и медленно обрушались балконы, я настойчиво отводил взгляд к руке, где уже стиралась волшебная надпись, призванная меня успокоить. Но я начал привыкать к ней, и вглядываться в буквы приходилось все дольше. Постепенно она и вовсе начала отталкивать меня назад в пропасть, и я понял, что так рождается новая мания, новые ритуалы. Я стер надпись вечером в ванне, тер ее мылом, но слабый след оставался. Тогда я ногтем начал оттирать старую кожу, делая ее красной, но чистой. Возможно, стереть волшебные слова было ошибкой.

Иногда я думаю, обратимо ли все это. Не оставило ли мое прошлое на мне шрам, остающийся белым на солнце, такой гладкий, что хочется водить по нему указательным пальцем. Тогда я иду на кухню, где мою руки холодной водой. Не сушу их ничем, лишь встряхиваю лишние капли. Из шкафа достаю последний чистый стакан стекла, большой, как моя ладонь. Заливаю его водой почти до края и жадно выпиваю залпом. Вода холодит все внутри, и я чувствую, как она проходит по мне все ниже и ниже. Я вновь заливаю его, уже наполовину, и так же уверенно, но менее быстро, опустошаю стакан. Со стуком ставлю на стол, двигаюсь к большой комнате. Там меня ждет она – тихая люстра с железными цветами и потухшими лампами. Теперь мы вдвоем, и я покажу ей, что я изменился. Я изменюсь и сяду под ней. Нет, я не буду смотреть на нее, выжидая. Я брошу быстрый взгляд, какой бросают на нечто обыденное и непримечательное. Усмехнусь и начну писать в дневнике.


Надо же! А я ведь мог убить себя! Да, легко. И ведь были возможности!

Я же почти сошел с ума, кто бы мог подумать! Да только взял и не сошел. И никого не убил – ни себя, ни других. Я за свою жизнь убил лишь сотню-две насекомых и кустовую розу, о которой не смог позаботиться. Розы я люблю сильно, до безумия, люблю их запах, их лепестки на ощупь. Уважаю их слабость, их уязвимость. Вижу в них гордость, но не вижу гордыни. Они требовательны к себе, как любое великое творение, как деяние гения. Я посягнулся на сокровенное лишь раз, когда хотел укротить их дикость, их тонкую красоту. Я хотел поработить запах роз, заставить его служить мне. Поставить себя выше Их. Осенью я выкупил куст у знакомых, но не удосужился дать им новую землю. Лишь дал воды слабым, больным корням, и установил на письменном столе рядом со всеми писаниями. Как же было прекрасно писать среди роз! Отвлечься, чтобы уткнуть свой нос в мягкую плоть бутонов, втянуть все ароматы поглубже, насытиться и с кружащейся от сладости головой продолжить работу. Но они увядали под атакой слепых и безносых мошек, что пускали желтую хворь по листьям моей красоты. Я отрезал по листу, потом и по ветке. Но я не мог обезглавить ее. Четыре красные головки стояли так пусто на голых стержнях, и все это имело ужасно жалкий вид. Через пару дней они начали осыпаться, а всепожирающие мошки плодились и основались надолго в моих тетрадях, стаканах и засушенных листьях. В воскресенье я выкинул ее с балкона.

Надо же, какой я сильный! Если выдержал свои мысли, выдержал тьму, самого себя… значит, выдержу все, что угодно.

43.

Люди в деревне не заметили, как среди деревянных бараков и зимних изб возникло новое лицо. Даже когда лицо это имело измученный отпечаток леса. Мой первый незнакомец также не обратил внимания на далекого гостя, и лишь повернул глазные яблоки в сторону, отмечая мое присутствие. Кто я был его не интересовало. Того же он ждал от меня.

Но необычность его поведения увязалась за мной, как и место, куда я пришел. Я начал вести себя совсем бестактно, что мне несвойственно, и как неразумное животное встал рядом с ним и уставился на спокойный человеческий пейзаж. Он стоял, ничего не предпринимая, ничего не держа в руке. Он стоял без практической цели, но что важнее, он пришел сюда так же бесцельно. Он пришел посмотреть. И в его щетине из темного серебра, в опущенных руках, щупающих воздух, было что-то странно знакомое.

До края земли я дошел, когда красная полоса сжалась в тонкую леску. На краю были лодки, пара крупных мужчин в свитерах и землистых штанах, и целые поселения чаек. Они слетались к воде, обсуждая что-то, замышляя что-то, и вновь разлетались по деревянным крышам, пристаням и головам, доказывая свое господство над жителями.

Воздух в той деревне был разреженный, как вакуум. И каждый человек, каждая частичка его узкого быта, могли часами блуждать по земле, прежде чем встретить жену и соседа. Места было слишком много, чтобы рождалась вражда. Ведь ярость исходила из трения, а здесь каждый уважал пространство другого, никто не переходил границы. И все они любили стоять праздно, не производя ни звука, ни действия, и смотреть на цветущие облака, на сгущающуюся пену воды, на сговоры чаек. И это их отличало.

В своем кармане я непроизвольно нащупал пару монет, и так же случайно вынул на воздух. Эти последние деньги я взял с собой все из-за той же слабости, или как я себе говорил «на всякий случай». Да, в большом мире деньги не нужны. Но мой желудок уже онемел, и голодной слабостью покрывалась макушка.

Руки женщины, продавшей мне сухой серый хлеб, были удивительно мягкими и теплыми. Я касался их всего секунду, когда та протягивала мне бумажный сверток с ароматным содержимым, но мне вдруг захотелось держать их снова. Она была полной и простой, лицо было белое, а тонкие губы улыбались медово. Она, как и ее соседи, говорили на странном диалекте, при котором рот едва открывается и сглатываются все звуки. Но голос был громкий, бьющий в ухо. Такой голос был нужен, чтобы перекрикивать чаек и перелетать обширные пустоты.

На длинном хребте волнореза я сел на край, чтобы есть в спокойствии, и живот мой при этом рычал на низких частотах. Передо мной поднимались тучные волны, а я ел медленно. Каждый кусок должен был задержаться в моем рту, где его оценивали сразу несколько судей: мой мозг, мой рычащий желудок и мой неугомонный язык. Я растягивал его, и пористый булыжник из черной и белой муки уносил меня в порочный мир физического наслаждения.

44.

Подморозило вчера – сапоги слегка проламывают ледяную корку, под ней – пушистый слой, еще ниже – твердый и уплотненный фундамент. Идти по такой дороге легко, кромсает звонкие кристаллы черная кожа, в безветрии звук подошв отлетает на многие километры. Наконец, лысые круги и овалы, выметенные начисто вчерашней ночью. Идется уже совсем быстро. Цвет из-под снега торчит сероватый с синим отливом, местами мутный, но в целом чистый, водянистый. Значит, дорога еще крепка, но с ударом проверяет надежность моя жесткая пятка. Не проламывает и куска, лед молчит, значит смело держу дорогу.

Крепкий лед местами не выдерживает своей крепости и сжимается, стягивается в разломы. Друг на друга наваливаются тяжелые ледовые плиты, и кажется, будто внутри они начинают петь. Загорается огонек – чуть меньше пламени спички – опасений, но льдины толстенные, а цвет еще синий. После них уже ровно и гладко, где-то встанешь и ветер сам понесет тебя по скользким проплешинам. Лягу на одну из них, накатавшись, и близко-близко услышу постукивание, похрустывание. Наверху, рядом – везде пусто. А тихое постукивание все идет, но из глубины. Лед начинает петь. Из-за крепости сжимается. Потом и вовсе поползут по надувам, сметая да одевая в белую пыль, вьюжные опилки. Не место мне здесь, просят уйти. Ведь я дурак! Забыл, что пришла весна! Не то значит серость с синим отливом. Не крепость, а таяние. Тают плиты, изламываются платформы, и я бегу со всех ног от треска, что наступает на пятки. Бегу, пока не увижу знакомый разлом. Так разломился однажды мой разум, моя душа, и теперь не знаю, зарастет ли снова со следующими морозами. Или же морозы не придут никогда.

45.

Я не смог уйти и не смог вернуться.

Вместо этого ушла моя вера. Она пошатнулась, будто на одной ноге, по крупицам начала обсыпаться, как ветхий дом. И когда я больше не смог стягивать ее воедино, она ушла насовсем. Среди моря и праздно стоящих людей, среди завываний за моим окном, за треском фундамента, расшатанного северным ветром, я оказался в путанице своих обещаний, видений, знаков. Прошла целая эпоха, но новая еще не настала. И моя жизнь у берега с тучами чаек казалась бессмысленной.

Моим единственным утешением был замерзающий океан. Я выходил на него на рассвете и на закате, бродя вдоль каменного берега с севера на юг и с юга на север. В глубь воды я ходить уже не решался. И давно бросил эти затеи. Достаточно было стоять и не видеть земли и людей в горизонте. Достаточно было большой воды, щекой прижимающейся к сонному небу.

Я выходил к нему пустой, стараясь оставить ключи, лишние одежды и последние деньги в своем новом доме. С океаном нужно быть честным, голым. Только так можно исповедаться перед ветром, быть прощенным водой. Поначалу, стоя на морском льду, я думал о прошлом и прошлое пленило своей беззаботностью. В нем, казалось, было столько смысла, столько грубого счастья, что мне хотелось провалиться в это время-пространство и оказаться в нем снова. Меня тянули упущенные часы, я думал о своей комнате, о матери.

Не было стремлений и жажды роста, только противоестественное уменьшение до младенчества. Но со временем и это прошло. Я стал обычным человеком со слегка поломанной головой, кто жил тем, что видел, и черпал радость из окружения. Я устроился в помощники к рыбакам и добывал свой хлеб, потроша белую рыбу. Иногда они брали меня на судно, но мне было трудно перерезать глотки скользким, трепещущим рыбинам. Они выскальзывали у меня из рук до того, как острое лезвие могло раскрыть их белую плоть, чтобы темная кровь вылилась из них до конца. Поэтому я чистил уже мертвые тельца, делая это так быстро и качественно, что старик, у которого я работал, стал относиться ко мне, как к сыну. Он часто приглашал меня к себе на ужин, и в его желтых комнатах, обставленных по-старчески, я познакомился с его женой. Она никогда не выходила из дома и все свободное время посвящала травам и картам. Последние использовались для азартных игр, но чаще для гаданий. В нашу первую встречу она гадала и мне, предсказав неожиданное известие, перемены и ангела-хранителя. В последнюю встречу, когда я выпросил у нее колоду, она нагадала мне смерть.

Забытый привкус серы защипал на кончике языка, когда я бежал к себе с предчувствием, что вот-вот умру. Жена старика не уточняла, что умру именно я, но о смерти кого-то из моей крови я не мог и помыслить. Ночью мне слышались шорохи, и я проснулся еще до рассвета. Спать было невыносимо. Все мои силы были брошены на борьбу с приближающейся трагедией. Я думал, трактовал это слово «смерть» по-своему. Чья же смерть? Неужели действительно моя? Или же это значит конец? Конец чего? Незнание сводило с ума.

И я взялся за колоду.

Там было много карт, каждая с особой картинкой, с особым значением. Я рассыпал их на своем единственном столе рубашками вверх, трогал их и широкими движениями руки путал, смешивал, рассыпал. Жена старика учила, что карты должны напитаться душой. И я, следуя ее заветам, сливался с ними. Из кончиков пальцев в рубашки с луной, королями, пажами утекала по каплям моя душа.

Я собрал их вновь в узкую стопку, и задал главный вопрос.

Далее следовало достать единственную карту.

Правая рука водила над веером в поисках, чувствуя, ощущая тепло и холод каждого уголка. Но в глаза бросилась одна карта, и рука, забыв про мнимые ощущения, повиновалась и выпустила ее из колоды. Тогда запульсировали от волнения ладони.

Она лежала на столе.

Я прикоснулся к ее рубашке – палец обдало жаром – и перевернул на ответ.

Из карты на меня смотрел дьявол.


Значение той карты мне неизвестно до сих пор, но три дня, что последовали за ней, я полагал, что это было мое будущее. Я становился темнее с каждым днем, эго же мое разрасталось и выходило за переделы не только деревни, но и всего замерзшего моря. Та карта предупреждала меня и давала совет: единственный шанс спастись – стать лучше. И я начал менять себя. Корил за каждую ироничную мысль, за злость и зависть, за нетерпимость. Я пытался смотреть на рыбаков самыми светлыми глазами, меньше говорил грубостей и язвительных шуток, и оттого замолк насовсем. Я так хотел исправиться! Нет, я так не хотел умирать!

Но сейчас я знаю, что должен был погибнуть. Что встретился с Дьяволом лишь затем, чтобы отыскать ее.

46.

Высоко поет южная нибесейка, близко и ясно доносится звук. Где же ты, крохотная, с синими перьями? Ищу тебя по ветвям, стучащим мне в окно. Открываю двери, всматриваюсь. Откуда ж доносишься ты? По стволам, по кончикам тонких пальцев, по листьям в скорлупке ты прячешься, как всегда. Я же, также, как прежде, ищу тебя взглядом. Но ты невидима, будто нет тебя вовсе. Будто не птица ты, а один лишь звук. Или может поют так деревья? Так говорят они, а я пытаюсь понять. Не понимаю вас! Не знаю вашего языка! Где же все-таки ты, нибесейка?

47.

Уже несколько лет здесь, на пристани, вынимаю желудки белой рыбы и бросаю в ведро. Боюсь и бью себя по щекам, заставляя быть храбрым. Встаю, чтоб увидеть все то же белое небо, иду к краю суши, чтоб увидеть закатную полосу солнца. Это все, что есть у меня: полоса, что тучи открывают на пару минут, и лед, но он тает. И больше не выйти, ловушка! Они берут меня в море все реже, мне все более тошно. Качает лодку, усыпляя меня, я просыпаюсь уж брошенным на камнях, как ненужная сеть.

Любое лицо появляется здесь незамеченным. Любой человек исчезает бесследно. Но ее приход я почувствовал еще там, на камнях. Внутри мои веки вспыхнули красным, и небо, так долго скрывавшееся за белой стеной, сквозь щелки век проскользнуло глубже. Я вскочил на ноги, я вдохнул заново и впервые увидел слепящий полуденный свет. Спустя много дней я узнаю, что солнце, навещавшее нашу дыру каждый день, принесла она. Но пока – я лишь увижу ее впервые.

Впервые появится в моей жизни кто-то важнее, чем Бог. Я увижу ее, нагой выходящую из восточного леса, твердую, как закаленная глина. И забудутся природа, воздух и звезды, потому что нет ничего прекраснее ее существа. Она вышла из природы, нет, она сама природа, сама стихия. Чистая, как океан в его первые дни.

Она смотрела вперед, не видя меня, так бесстрашно, словно не осталось в ее жизни ничего неизвестного, будто все сокрытое уступило перед ней одной. И к краю землю она пришла, как дыхание древности, и с тех пор все мои мысли были возле ее плеч, мой нос рылся в воздушных ее волосах, мои руки, мои губы… Она была моей новой жизнью, моей новой верой.

Любое лицо забывается здесь за минуты, приливается на песок, оставляет мокрый след и забирает его обратно. Но ее лицо было другим. Каким? Не мог сказать не один житель нашей жалкой деревни. Но они думали о ней, я знаю, как думают о неожиданном граде, смешанном с солнечным ливнем, обрамленном слоистым гало. Она оставила след, как только стопой коснулась ледяных троп. И след этот растопил вокруг себя все застывшее в страхе.

Я ничего не знал о ней. Но с тех пор я следил за каждым ее шагом. Я больше не чистил рыбу, не ходил в дом гадалки и рыбака. Все меньше оставалось еды и средств, но я не думал о пище. Я забыл все физическое, забыл, что у меня есть желудок и кожа, чувствительная к холодам. Она вытеснила из моей головы мою мать и мой дом, и я не мог ответить – кто я такой? Я не смел спрашивать, я больше ничего не спрашивал! Я не желал знать – ни-че-го. Я хотел лишь познать ее. Кто она?

Под ее окном я проводил ночь, но не спал. Я забыл, что есть сон, что есть мозг, требующий притворяться мертвым. А утром, пока не просыпались звуки и ее кисть не отворяла окно, я убегал, не смея быть видимым. Ведь я слишком низко иду по земле! Слишком мал, чтоб понять, чтоб увидеть, но как же влекла истина! И как же мечталось понять, что есть мир, оторвавшийся с неба на кучку бараков и деревянных лодок!

Что есть мир – идущий, едва касаясь снегов, по аллее, укрытый ярко-красным одеянием? Что есть Бог, встающий на самый край обрыва, толкающийся ногой далеко вперед?


Что есть я – человек, поймавший его внизу?


Эпилог

На холме я увидел мужчину. Совсем обычного, в неприметных одеждах и сносным лицом. Он прижимал к груди книги, и заметив меня, двинулся вниз по склону. В замешательстве я остался на месте и не успел убежать от его мерцающего взгляда. Он подошел вплотную, дыша мне в лицо, и сказал:

«Мир меняется, друг. Дальше только хуже. Ты думаешь все это проделки воров и лжецов с большими карманами, полными денег? Никак, нет! Есть силы повыше, хе-хе! Не слушайся их указаний, этих заплесневелых голов! Хе-хе! Грядет перестройка м-и-р-а, друг! Дальше только хуже, уж я-то знаю! Но ничего, все перестраивается, ничего не вечно. Все это нужно. Они должны уйти, люди должны страдать, но будет конец, хо-хо! Потом, мой друг, настанет новый мир, старый никогда не вернется, помяни мое слово. Ты сам начнешь мыслить иначе, уж мне-то поверь. Эти заплесневелые головы не думают о нас, но они уйдут, когда-нибудь уйдут, это точно! Мне это рассказали настоящие люди, не та опухоль в золотых пиджаках! Ты, друг, не верь им! Дальше только хуже, хе-хе!»


Оглавление

  • Пролог
  • 1.
  • 2.
  • 3.
  • 4.
  • 5.
  • 6.
  • 7.
  • 8.
  • 9.
  • 10.
  • 11.
  • 12.
  • 13.
  • 14.
  • 15.
  • 16.
  • 17.
  • 18.
  • 19.
  • 20.
  • 22.
  • 23.
  • 24.
  • 25.
  • 26.
  • 27.
  • 28.
  • 29.
  • 30.
  • 31.
  • 32.
  • 33.
  • 35.
  • 37.
  • 38.
  • 39.
  • 40.
  • 41.
  • 42.
  • 43.
  • 44.
  • 45.
  • 46.
  • 47.
  • Эпилог