Туман далёкого детства [Разия Исенгазиева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Разия Исенгазиева Туман далёкого детства

СТРАННАЯ ГОСТЬЯ

Глава 1

Раскинув руки, Еламан лежал в траве. Высокая и густая, трава не заслоняла небо, и мальчику были видны облака. То пароходиками, то живыми существами они выплывали с самого края неба и медленно двигались в сторону гор.

– Эх, и мне бы с ними, – прошептал мальчик и перевернулся на живот, чтобы не мечтать зря.

До гор всё было известно и привычно: степное раздолье в красных маках вёснами, в белых снегах зимой, бегущая речушка, Апа, корова, овцы, собака Актос, мальчишки, с которыми можно бесконечно играть в войну и асычки. Он не знал, что может его ожидать там, за горами. Но ему хотелось чего-то необыкновенного. Или наоборот – обычного, простого, того, что могло бы заполнить возникающую порой в его детской душе пустоту.

Как и уходящие в неизвестность облака, мальчику нравилась дорога, зовущая и бесконечная. По ней кто-нибудь да проезжал, и пустота на время исчезала. Знакомый всадник прокрикивал что-нибудь приветливое, и приблизившись, непременно здоровался уважительно, зная, что Еламан – единственный мужчина в семье: «ассалам алейкум, Елеке!». В такие моменты мальчик чувствовал себя взрослым и сделав строгое лицо, отвечал серьёзно, как подобает: «алейкум ассалам, агай!». Но вслед улыбался и махал ладошкой.

Особенно радовался он встрече с добрым ишаком трудягой, тянувшим гружённую всякий раз телегу и нёсшим в глазах вселенскую грусть и древнюю степную печаль, прикрытую длинными прямыми ресницами. Хозяин, весёлый паренёк, останавливался и деловито интересовался жизнью. Отставший ослик догонял их, и они втроём ещё долго маячили в долине, то пропадая в поворотах, то появляясь вновь.

Больше всего он ждал машину. Иногда, не успевая, бежал к дороге, и тогда шофёр протяжно ему сигналил, мол, прокачу в следующий раз, сейчас не могу, тороплюсь. И мальчик с сожалением смотрел сквозь длинную пыль вслед машине, пытаясь не потерять её уменьшающийся силуэт, Еламану хотелось проехаться в кузове, подставляя лицо ветру и держась за передний борт. Он представлял себя пассажиром, едущим по важным делам, туда, за горы, в другой, загадочный мир. Но водитель не разрешал: маленький ты ещё, подрасти.

– Елам-а-а-а-н, иди домой, к вам гостья приеха-а-а-ла, – взволновал долину протяжный зов, который перекатился к холмам, прижался к склонам и затих.

Приезд гостьи обеспокоил Еламана.

– Нам с Апой никто не нужен, – рассуждал он, вновь разглядывая небо, – я пасу овец и телёнка, приношу им воду, Апа доит корову, взбивает масло, варит еду, пришивает пуговицы. Мы сами всё можем… Ой! Жеребёнок плывёт!

«Жеребёнок» цеплялся за большое облако, как малыш за мамин подол, и никак не хотел отстать. Он вытягивался изо всех сил, стараясь не отпускать «маму», но меж ними появился просвет, и облачко, теряя границы, превращалось в длинную бессмысленную полоску.

Первоначальные формы облаков забывались быстро и уже не вспоминались. Также Еламан не мог вспомнить, кто же эта гостья.

– Я же знаю её, знаю. Должен знать. Вот, уже в третий раз приезжает, привозит подарки. Но кто она? Кто толкает облака? Почему они не стоят на месте? Зачем она опять приехала?», взъерошено толпились мысли.

В доме женщина кинулась было к нему, но её остановил строгий взгляд Апы.

– Не смей, Куляй! Не нарушай сложившееся, – неодобрительно заговорила она, – к школе всё готово, и ты зря привезла ему обновы. Вот, за сумку спасибо. К нам не завозят. Я сшила мешок с ручками… И для чернильницы тоже.

– Но, может, Вы всё-таки разрешите мне?

– Нет! – Остановила её Апа, – утром будет проезжать машина в райцентр. Дальше в город рукой подать. Уезжай. Так будет лучше. И ты об этом знаешь. И ещё. Не езди на попутках. В долине безлюдно, никто не поможет. Был недавно случай.  Из-за гор стали появляться чужие.

– В рейсовой машине всегда есть попутчики, – продолжила женщина, выпроводив Еламана из комнаты.

– Вытри губы. Здесь не город. Ты – вдова погибшего на войне. Да, и платок накинь на голову. Аульчане осудят. Не так уж много времени прошло, чтобы забылось.

Перед сном Еламан вышел по нужде и столкнулся с гостьей. В полутьме она схватила его и стала спешно прижимать к себе, целуя и приговаривая: балапаным, жаным. Хлопнула дверь. Куляй выпустила мальчика из объятий и быстро зашла в дом.

– Вот, дура, думал Еламан, укладываясь спать, – схватила, как сумасшедшая. Есть у нас тут одна такая, всё старается детей чужих к себе затащить. Свои-то у неё с войны не вернулись. А мы смеялись над ней, пока Апа не отругала. Нашла тоже мне сравнение. Какой я ей балапан? Что я – будущая курица, что ли?

Недостойное сравнение быстро забылось. Странные слёзы потекли по лицу, удивительно невесомые, совсем другие. Впервые Еламану было легко плакать, и можно даже улыбаться вместе со слезами. Когда он не смог победить ровесника, убежав за угол, то плакал совсем не так. Тёплая волна укутала его, как верблюжье одеяло зимой и унесла в сон. Утром он долго сидел в постели, боясь спугнуть поселившееся внутри сладостное тепло. Он хотел сберечь его, чтобы потом втайне наслаждаться им ещё и ещё.

Встретившись с женщиной возле умывальника, мальчик улыбнулся: это в её объятиях живёт то, чего он ждал, искал и нашёл. Он и раньше догадывался об особенной нежности, которая есть, должна быть и для него. Ему хотелось почувствовать её. Ему хотелось ласки. Такой же, какую он проявлял к новорождённому ягнёнку: прижимал к себе, впитывая удовольствие и бормоча слова умиления. И она пришла с этой странной гостьей. В маленькую жизнь мальчика влилось новое чувство, заполнив мучившую его пустоту, которую он стал часто ощущать в последнее время.

Ему вдруг самому захотелось прижаться к этой раздражавшей его ещё недавно женщине. Еламан исподтишка наблюдал за её движениями, за её мимикой. Он приблизился к ней и попытался заговорить. Но вдруг появилась Апа и отправила его выгнать корову на луг.

Еламан шёл и часто оглядывался. Женщина и Апа уходили к дороге ждать машину.

– Не обижайся на меня, дочка, – начала разговор Апа, присев на камень, заменявший скамью для ожидающих, – мы с дедом благодарны тебе за понятливость. Ты не отняла внука. Ведь у нас больше никого нет. Мои родители в голодные годы ушли в Китай, ничего о них неизвестно. Может, и нет их на этом свете. У деда, сама знаешь, тоже никого. Единственного нашего сына, твоего мужа, забрала война. Других детей Бог не дал. Еламан – наша кровиночка. Не увидит дед его школьником, уже два года как ушёл на вечный покой. Увезёшь его, с кем я останусь? Кому я нужна? – смахнула слезу Апа.

– Не плачьте, Апа, не увезу. Я благодарна вам. Вы уговорили меня учиться. Теперь я учительница. Поеду работать по направлению.

– Устраивай свою жизнь, дочка. Пусть, найдётся тебе хороший человек. Буду молиться за тебя и дальше.

Временами Апа вспоминала, что она всё-таки свекровь и заявляла о своих неписаных правах.

– Да, и должна была ты отдать нам Еламана. Знаешь наш обычай: первенца отдавать родителям мужа. Ты сама выросла у дедушки с бабушкой. Уж и не знаю, отчего завели такое предки. Может, давали молодожёнам время окрепнуть, встать на ноги. Да, и воспитание достойное молодые не могли дать, сами ещё дети. Ведь раньше женили и выдавали замуж рано. Не кори себя, дочка, – тихо добавила Апа, – если бы не война.

– Да, Апа, я знаю. Мне только хотелось взглянуть на Еламана.

– Что, потискала его? Приласкала? – спохватилась Апа.

– Не смей! Дитя чувствует мать. И придётся ему трудно, будет скучать. А так, это его дом, его жизнь, я – его мать. А на войне погиб его брат. И не надо ребёнку раздваиваться.

– Не удержалась, – всхлипнула Куляй.

– Не плачь, – успокаивала Апа плачущую гостью.

– Это всё проклятый КитлЕр. Видишь, как коварна война. Мало ей было смертей на поле боя, догоняет и после.

Обнявшись, они уже не сдерживали хлынувших слёз. Стоны и вой двух женщин разносил по долине август сорок девятого года.


Агай – обращение к старшим мужского пола


Апа – мама, или обращение к женщине старшей по возрасту


Балапаным – цыплёнок мой


Жаным – душа моя


КитлЕр  – Гитлер


Еламан – мужское имя, состоит из двух слов: ел – народ, аман – жив


Актос – белая грудь, кличка собак


Асычки – игра в косточки

Глава 2

Трясясь по ухабам, повиливая то вправо, то влево, машина бежала в сторону гор. В кабине рядом с шофёром сидела пожилая женщина. В коробке у её ног блеял козлёнок. Куляй оказалась в кузове одна. В будни мало кто ездил, хозяйственные и родственные дела решались в базарные дни, воскресные. Скрывать слёзы было не от кого. Сквозь них долина казалась туманной и чужой. Когда-то ранней весной они с будущим мужем скакали здесь на коне, будоража долину раскатистым хохотом и переливчатым смехом. И долина отвечала радостным эхом. Тогда ещё не было войны. Взявшись за руки, они мечтали. Несбывшиеся, застывшие мечты вызывали теперь печальную улыбку.

Двоякое чувство терзало Куляй. Остро хотелось вернуться, без оглядок на свекровь крепко прижать сына к груди, сливаясь в одно целое, заглянуть в его отцовы глаза, почувствовать его мысли. И не хотелось обнадёживать Еламана своим теплом. Она жалела Апу, не могла даже представить её расставание с внуком. Сердце не выдерживало, и взгляд её опять мутился от слёз.

На перевале Куляй старалась не смотреть по бокам. Пропасти манили взгляд, безжалостно завораживая сползающими до самого дна скалами. Чем выше поднималась машина, тем глубже опускалось дно. Запричитала женщина в кабине, призывая Аллаха помочь. В неподвижный ком собрался шофёр, вжавшись в руль и напряжённо всматриваясь в дорогу. Прежнее уверенное рычание мотора перешло в тонкий напряжённый стон. Казалось, что он может в любую секунду оборваться, и тогда машина, не разбирая дороги, покатится назад. И стон, пусть жалобный и тревожный, обнадёживал.

Преодолев подъём, машина, часто притормаживая, начала спуск и вскоре вновь устремилась по долине. Куляй разжала вцепившиеся в борта руки, глубоко вздохнула. Слова благодарности Всевышнему, в существование которого она не верила, сами скользнули с губ, смешиваясь с остатками слёз.

В тени на кошме сидела Апа и теребила шерсть. Резкие ритмичные удары длинных гладких прутьев издавали визгливые звуки. Шерсть вздымалась и кудрявилась.

Прилипающие шерстинки ловко смахивались, и визг вновь тревожил воздух и мысли Еламана. Очищенную шерсть, взбитую и пышную, Апа вечерами разминала пальцами, скручивая и вытягивая в нить, которую наматывала на тонкую палку с толстым уплотнением на одном конце. Другой конец она прокатывала ладонью об свои ичиги или о бедро, и нитки накручивались так быстро, что Еламан не успевал проследить, как навивался клубок.

Из такой пряжи Апа вязала толстые безрукавки, варежки, носки, шарфы. Зимой в них было тепло, и пахли они Апой. С пелёнок согретый её руками, Еламан любил Апу, любил ткнуться в её шершавые ладони и замереть.

– Жя, жя, слегка отталкивая его, ласково приговаривала Апа.

Присев рядом, Еламан молча наблюдал. Молчала и Апа. Мальчик хотел задать ей вопрос, который томился в поисках ответа. Сейчас Апа резче, чем обычно, управляла прутиками и не напевала, как делала всегда, и он решил не спрашивать ни о чём.

– Ну, уехала гостья, ну и что? Нам и без неё хорошо. Не будет же она здесь жить. Гости всегда уезжают. Может, Апа притворяется и хочет, чтобы Куляй жила с нами? – с ожившей вдруг надеждой подумал мальчик, – сама же уговорила её уехать, а теперь совсем не радуется.

Апа прислонилась спиной к дереву, отложила прутья и окинула взглядом двор. Лениво чавкал Актос, медленно лакая воду, блеяла коза, суетились куры в ожидании корма. Да, и утреннее молоко ждало закваски. Любил внук опустошить кисайку айрана, прибежав домой после игр с друзьями.

– Пора приниматься за другие дела, – проговорила Апа, – отвела душу, и будет.

Проводив Куляй, она не находила покоя. Давили сомнения, мучила жалость к невестке и внуку. Копать грядки, доить корову, кормить живность, таскать воду, взбивать масло, готовить на зиму корма оказалось намного легче, чем принимать решения.

– Что же ты наделала, война? Ведь всё могло быть иначе, – сокрушалась она, вздыхая, – забрала нашего единственного сына. Муж не вынес его смерти, угас без стонов, без жалоб, без слов. Вот, и решаю теперь всё одна. А ребёнок растёт без отца и без матери. Нет, не только из-за обычая я оставляю себе внука. Молода Куляй. Пусть, устраивает свою жизнь без «груза», не всякому мужику он понравится. Не родной – он и есть не родной. А если будет обижать Еламана? Как тогда? Родятся свои, и мальчик станет совсем чужим.

Понимала Апа, что не сможет безмятежно радоваться удовольствию растить внука, до боли похожего на её погибшего сына. Плечистый, высокий для семи лет, с густой упрямой шевелюрой и открытыми глазами – это всё от отца. Нос с горбинкой и подтянутые губы – это от матери. Апе иногда казалось, что это её маленький сын, её Едиге бегает во дворе, играет с собакой, гоняет кур или ищет утешения и ласки в её объятиях. И всё же Апа решила не разлучать внука с матерью.

– Даст Бог, встретится Куляй хороший человек и отнесётся к Еламану как к сыну, с облегчением вздохнула она, – приедет ещё раз, поговорю. И если увижу радость в глазах, пожелаю им счастья. А пойдёт замуж, соберу ей приданое, чай не бездомная.

Впервые за последние дни она уснула крепко.


Ичиги – мягкие кожаные сапожки


Жя, жя (сокращённое) – будет, будет


Кисайка (уменьш. от кесе) – углублённая небольшая чашка для питья

Айран – домашний кефир

Глава 3

Каждая минута отдаляла столицу и студенческую жизнь. Жаль было расставаться с Алма-Атой, окружённой красивыми гордыми горами, круглый год белевшими снежными шапками. Только отдыхающие на вершинах облака могли спрятать их от взора.

Куляй отгоняла грусть и воспоминания о подругах, о прощальном вечере, о слезах расставания. Она сожалела о том, что при распределении выпускников ей досталось самое дальнее село, будто судьба решила ещё больше отдалить её от ребёнка. Говорили, что район там степной – пыльный, знойный. Но хлопотать перед комиссией, как поступали другие, она не стала. Да, и меньше будет соблазна видеть сына.

И сейчас за окном полуторки бежала степь. Зелёная трава ещё ютилась островками. Но, желтея и перемежаясь с засохшими низкими кустами, терялась, лишь изредка мелькая слабеющими стебельками.

Постепенно ровнялись с землёй возвышенности, продолжения родных её гор. Всё реже встречались камни. Гоняя пески, их шлифовал ветер. Словно щупальцами степь захватывала камни ковылём и заглатывала их, не оставляя следов. Ничто не должно было нарушать степную гармонию. Поразилась Куляй этой тихой силе, подчинявшей себе инородное. Чем пристальней разглядывала она степь, тем непонятней степь казалась. Куляй не удавалось принять это безбрежие, огромное пустое пространство. Пустота пугала, хотелось плотнее накрыться чем-то надёжным, хотелось уюта.

Степь разрасталась, солнце стояло неподвижно, а горизонт, покачиваясь на ухабах, удалялся всё дальше и дальше, приглаживая по пути верхушки бесцветной полыни и унося с собой тайну. Тайну прикосновения неба к земле.

Единственная более-менее объёмная тень бежала рядом, коротко и косо повторяя очертания машины. Каждый поворот обещал изменения, но всё повторялось: дорога, кочки, деревянные столбы. Они цеплялись друг за друга проводами, будто боялись заблудиться.

Изредка вдалеке от дороги показывался домик, приземистый и серый, пасущийся скот. Как-то даже удалось увидеть дымящийся самовар. Вспомнилась свекровь, всегда готовая накормить: ни один заезжий не уходил не накормленным и не напоенным горячим чаем. И вдруг Куляй ошеломила мысль, что нет у неё, в сущности, дома. Где её дом? Живя в общежитии, она не задумывалась об этом. В ауле был дом свекрови, сын. Теперь, вспомнив прощание, она остро поняла, на что намекала Апа. Что желала ей хорошего мужа. Значит, у неё нет дома, и для сына она лишь гостья. Взгляд растерянно забегал, стараясь удержать слёзы. Куляй отвернулась к боковому окну.

– Попей воды, дочка, – протянул бутылку пожилой водитель, – она прохладней твоей, в мокрой кошме вода медленней нагревается. Учительствовать, значит, едешь? Это хорошо. Детишек будешь учить. Ты, если устанешь, скажи. Сделаем остановку. Скоро будет аул, там есть продуктовая лавка.

Шофёр немного рассказал о себе, и разговор закончился сам собой. Иногда он пел, тихо и протяжно – и степь оживала, встрепенувшись и раскинув прозрачные крылья послушно бежала за чарующими звуками мелодии.

Не замечала Куляй трепет ковыля, веками оберегающего покой предков, волнуемого призывам ветра и уносящего людскую печаль. Только здесь, в степи, ветер гулял вольно, а солнце широко и свободно раскидывало лучи тепла и света. Не могла пока знать Куляй, что только здесь звёздное небо видно целиком, со всеми мерцающими созвездиями, а большая луна, покойно обозревая степь, охраняет путников.

Позже, открыв для себя творчество Олжаса Сулейменова, Куляй прочтёт изумительные строки: «возвысить степь, не принижая гор». В усталые разочарованные дни она будет вспоминать слова поэта, погружаясь в их силу, опираясь на них, находя утешение в чистоте степи, в её полынном аромате.

Широкая и степенная река Или должна была понравиться Куляй, так обещали жители села. Местные называли реку коротко и ласково – Ле. Привыкшая к узким горным речушкам, похожим на большие ручьи, шумным и говорливым, Куляй пыталась охватить взглядом водную гладь. Но безуспешно. Противоположный берег темнел длинной полосой, настораживая непонятными силуэтами. Равнодушными плоскими волнами перекатывалась Или будто пошлёпывала мокрыми губами, унося воды за горизонт и ничего не обещая.

– Какова степь, такова и её река, – подумала Куляй.

Перевёрнутая лодка на безлюдном берегу, и развалившаяся песочная крепость добавили уныния. Лето заканчивалось. Куляй шла по тропинке между отгороженными участками. Она была приятно удивлена, обнаружив на огородах доспевающие арбузы и дыни. Пыжась чёрными семенами, на длинных ногах покачивались подсолнухи. Большие деревья на центральной улице ещё больше обрадовали Куляй.

– Ничего. Привыкну. Живут же здесь другие, – успокоила она себя. Не ведала ещё Куляй, что здесь сложится её успешная трудовая жизнь. И, по-своему, семейная.

Возле барака, где ей выделили комнату, Куляй встретила молодого мужчину с двумя девочками. Он опирался на костыли. Младшая плакала, держалась за костыль и мешала мужчине двигаться, старшая пыталась отцепить её пальцы. Куляй помогла и уже вблизи заметила мелкие шрамы на лице мужчины, седину не по возрасту, поношенный китель.

– Спасибо. Мы, кажется, с Вами соседи, – хриплый голос и проницательный взгляд вспугнули Куляй. Торопливо кивнув, она попрощалась.

Школа встретила её доброжелательно. Дипломированных учителей было мало. После военных лет учиться не торопились, старались работать, кормить семью. Да, и время требовало труда. Коллектив оказался интернациональным. Вместе с местными работали спецпоселенцы и сосланные: русские, украинцы, немцы, евреи. Уроки, с пятого по седьмой классы, классное руководство, проверка тетрадей отнимали всё свободное время. Куляй вспоминала Еламана, но всё реже. Может, защищалась, чтобы не травить себя. А может, забываются те, кто вдалеке, и жизнь так и должна идти параллельно и, не соприкасаясь, остужать разделённые души. И только встретив какого-нибудь вихрастого первоклашку, затихшие думы оживали, подолгу скреблись, путая вину с жалостью к свекрови.

Глава 4

Соседа на селе все знали. Молодого фронтовика, участника Сталинградской битвы даже аксакалы называли уважительно: Шаке. Сочувствовали и старались поддержать. Помнили его жену, скоропостижно скончавшуюся от сердечного приступа, татарочку Гулиру, в годы войны работавшую на военном заводе в Киргизии. Не одну тысячу патронов изготовили её нежные руки.

Общая кухня часто сталкивала Куляй с соседом и его девочками. И всегда как-то само собой получалось помочь ему накрыть стол и заварить чай с множеством мелочей, которые давались ему с трудом. Шестилетняя Дина старалась воспитывать сестрёнку: то оберегая, то поучительно выговаривая и упрашивая не плакать.

– Я знаю, что мама больше не придёт, а Асия плачет и плачет, – по-взрослому пыталась объяснить Дина.

Глаза её влажнели. Удивляясь своим слезам, она виновато поглядывала на Куляй.

– Неужели и Еламан ищет меня? – задумывалась Куляй, но тут же уверяла себя, что он уже большой, а мамой считает бабушку.

Куляй не пыталась разобраться в возможных мыслях сына, полагая, что кроме Апы ему никто не нужен. Она никогда не была с ним в городе, так его и не сфотографировала. Степной ветерок приносил порой волнительный запах родины, где горный воздух смешивался с дыханием травы, пропитанной солнцем, пылью и брызгами воды, что собирались в ручьи и спускались в долину. Куляй с жадностью вдыхала этот ветер, пытаясь уловить в нём запах сына.

Через день к сёстрам приходила няня Милита, переселенка с Поволжья. В такие дни Асия не плакала, жалась к няне и тихо сопела. В большом старом корыте Милита устраивала девочкам банные дни, превращая их в маленькие праздники. Весёлые визги и плеск воды доносились до Куляй. Умытые девочки розовели, улыбались и, уплетая хлеб с молоком, слушали бодрящий говор няни. Говорила Милита по-русски, уместно и удачно употребляя немецкие и казахские слова. Она нарочно выговаривала их резко, со смешной интонацией, что вызывало у девочек смех.

– В отсутствие няни бежать на плач Асии стало для Куляй привычно. Как-то раз громкий двойной плач встревожил её не на шутку. Вбежав к ним, она увидела склонившихся над столом девочек. Указательные пальчики обеих плотно сидели в носу чайника и уже начинали синеть.

Куляй капнула на пальчики маслом и попыталась вытянуть верхний. В это время пришёл сосед, и уже вдвоём, сталкиваясь лбами, переговариваясь и подсказывая друг другу, они справились с чайником.

– Ася уронила кусочек сахара и хотела достать, а палец застрял. Я своим пальцем хотела вытащить Асин, а потом они оба застряли, – объяснила успокоившаяся уже Дина. Сосед улыбнулся, Куляй тоже, и дружный хохот заполнил комнату, расщепив скованность натянутого соседства и обдав всех теплом непонятной пока общности.

Ужинали вместе. Шаке рассказал о себе, о войне, о ранении, о жене. Поделился переживаниями о дочерях.

– Вот, работаю инспектором в отделении социального обеспечения, прямо как по заказу. Где ещё может работать инвалид, только в собесе, – невесело заметил он, – я ведь до войны хотел заняться спортом, работал физруком в школе. А теперь сижу за столом, копаюсь в бумагах.

Долго лились слова из уст, впервые за последние годы, покинув сердце Шаке. И комната наполнялась покоем, которого не знала со дня похорон его жены. Впоследствии Куляй очень жалела, что именно в ту ночь, ночь близкого знакомства и откровений, умолчала о сыне. Девочки уснули. Ночь уже не нуждалась в словах, они уступили место объятиям.

Вскоре Шаке и Куляй расписались. Послевоенные поздравления были серьёзными, спокойными, с обстоятельными пожеланиями на само собой разумеющееся событие. У девочек появилась мать. Так и должно было быть.

Отодвигалась всё дальше война. Жизнь сельчан налаживалась. Отменили продовольственные карточки. Быт устраивался. Рождались дети. Шаке и Куляй построили дом и переехали из барака. К этому времени Дина училась в пятом классе, Асия – в третьем, Шаке назначили начальником районного собеса, Куляй заведовала учебной частью школы.

Она часто ловила на себе вопросительные взгляды мужа, понимая, что он как никто другой хочет сына, помощника, наследника. Долго не могла смириться с диагнозом сельских врачей – бесплодие. Не верил им и Шаке. Он отправил её в столицу, где страшный диагноз подтвердился.

– Не может быть, – отказывалась верить Куляй, – почему? За что?

В душе Куляй поселилась боль. Будто холодный сквозняк, она выдувала покой, и расшатывала налаженный было семейный ритм. Куляй удерживала эту боль внутри и, если бы не выражение лица в те минуты, когда она переставала следить за собой, никто бы не предположил, что её терзают какие-то муки. Вот она, жизнь. За окном спит село, решив свои проблемы или отложив на время. Никому нет дела до её переживаний, никто не в состоянии помочь. И никакое время не принесёт желанных изменений.

Просыпаясь по утрам, Куляй пыталась глубже спрятать раздражение. Но оно росло. Почему? Почему ей, уже рожавшей, не позволено иметь второго ребёнка? Ведь это так естественно и так необходимо.

Первыми почувствовали нервозность Куляй девочки. К её лёгким щипкам вместо слов они уже привыкли. Но щипки становились всё больнее. Девочки не жаловались, следы под платьем были не видны, сами они их никому не показывали. Покладистая Дина старалась угодить и умела многое: топить печь, стирать, мыть полы, чистить обувь. После того, как Куляй запретила им общаться с Милитой, Асия не обращалась к Куляй, перестала отвечать на её вопросы и всё реже называла мамой. Она как ёжик, прятала лицо и свои маленькие мысли, отворачиваясь и замолкая при ней.

Растущее раздражение превращается в гнев. Весна звала на улицу. На большой перемене дети бегали во дворе. Куляй позвала Асию, но та не услышала. И Куляй догнала не остановившуюся на окрик девочку и ударила. Удары посыпались по лицу, по плечам, по голове. Опомнилась Куляй только тогда, когда увидела перед собой учительницу Асии.

Девочка убежала. Сидящую на земле и издающую непонятные звуки, похожие на стон и мычание, её нашла сестра. Голова Асии дёргалась, она пыталась что-то сказать. Дина обняла её и, уткнувшись в сестру Асия расплакалась.

– Папе не говори, ладно? А то они поругаются, – предупредила Дина. Обыденность слов сестры, прозвучавших сейчас, когда её избила и унизила на глазах других детей женщина, которая называла себя их мамой, ошеломили Асию. Она удивлённо посмотрела на Дину и ещё горше залилась слезами, выталкивая из губ мокрые невнятные слова.

– Не плачь, – приговаривала Дина, поглаживая сестрёнку, – так надо. Если они будут ругаться, станет ещё хуже.

И долго ещё дрожала молодая листва пришкольного сада под жалобный плач Асии и успокаивающий голос Дины.

Глава 5

Куляй не помнила, как оказалась за селом и сколько времени сидит на песчаном холмике. Шум низко летящего самолёта вернул её в действительность. «Кукурузник» шёл на посадку. В особенно тяжёлые минуты, когда осознание того, что она не сможет больше родить становилось невыносимым, Куляй уходила сюда, за село, в степь.

Да и кому ещё жаловаться. Словно трава без влаги переживания здесь бледнели и постепенно слабели. То ли ветер разгонял их, то ли ковыль забирал человеческую боль, становясь от этого бесцветным, сухим и колючим. Когда уйти от всех и побыть одной не удавалось, Куляй знала спасительная степь рядом. Стоит только выйти за околицу, и там, пусть не сразу, а позже, можно будет обрести если не полный покой, то упорядочение дум непременно.

Сейчас она не ждала облегчения. Предыдущие переживания не были сравнимы с сегодняшним её состоянием. Грехом ощущала она свой нынешний поступок, и липкая вина опутывала все струны её женской души. Надо было выплакаться, но мысли рассеивались мелкими горькими клубками и теряли первоначальную цельность, беспорядочно комкаясь внутри, не в силах выплеснуться слезами.

Вечерело. Мимо шло стадо, поднимая густую пыль. Мычание коров и разноголосое блеяние заполнило степь. Сытые и уставшие животные возвращались домой.

– Домой. Какое ласковое, уютное слово, – подумала Куляй, – всё есть у меня – и работа, и муж, и дети, и достаток. А есть ли у меня дом? Или я вечная гостья и для родного сына, и для дочерей мужа? Что моя жизнь? А если бы не было войны, и был бы жив Едиге? Тогда у меня были бы ещё дети, я это знаю, чувствую. И мы жили бы в нашей долине, в нашем доме.

По степи пробежал отдохнувший за день ветерок, заколотился, потрескивая, ковыль, задрожала полынь, пахнуло горечью. Огни звали в село.

Наутро состоялась беседа с директором школы Анастасией Ивановной Паршиной. Лихое время забросило её семью в эту далёкую от Подмосковья казахскую степь. Похоронив мужа, а затем и сына, она осталась здесь, в степи, где её любили и уважали, где были могилы родных.

– Присаживайтесь, Куляй Карабаевна, – как обычно встретила Куляй директор, приглашая жестом к столу.

– Я понимаю, нелегко растить детей. Неродных, наверно, ещё труднее. Вы никогда не жаловались. Но вчерашним поступком Вы меня удивили. Расскажите, что случилось.

Неожиданно для себя Куляй начала издалека, с самого трудного, с Еламана. Но спокойного, обстоятельного рассказа не получилось. Тридцатипятилетняя жизнь уложилась в несколько минут прерывающихся из-за волнения нескладных предложений, куда второпях запихивались важные моменты.

Анастасия Ивановна умела слушать. Перед ней сидела молодая женщина, взявшая на себя смелость стать женой безногому мужчине, стать матерью неродным девочкам, оставившая своего единственного ребёнка одинокой свекрови.

– Это какой же силы дух надо иметь, какой характер? – спрашивала себя Анастасия Ивановна, слушая Куляй.

– За свою долгую жизнь я впервые встречаюсь с такой судьбой, – сказала она, – а судеб в моей памяти много. Нелегко Вам, Куляй, понимаю. Вам надо поговорить с девочками. Им не хватает маминого тепла. Их надо не только учить, но и поддерживать, вовремя похвалить. Попробуйте просто обнять, прижать к себе. Попробуйте, и Вы поймёте, как они соскучились по материнской ласке. Вы допустили ошибку, – продолжала директор, – надо было всё рассказать мужу, ваш мальчик мог бы стать сыном и ему. Сколько времени упущено. Свекровь могла бы стать бабушкой и девочкам. Расскажите ему. Может, ещё не поздно. И не обижайте девочек. На селе тумаки и подзатыльники – дело привычное. Но Вам нельзя, Вы педагог, к тому же завуч. Поговорите с Асенькой, найдите подход. А бесплодие, это не конец жизни. Возьмите себя в руки, – посоветовала Анастасия Ивановна на прощание.

На следующее лето Куляй с мужем и девочками поехали к Апе и Еламану.

Еламан стоял на крыше. Перед ним до самых гор лежало зелёное поле. Здесь он вырос, здесь играл с друзьями, скакал с ними верхом наперегонки навстречу ветру, в восторженном единении с конём и долиной. Сейчас он поглядывал на дорогу. Апа предупредила, что едет Куляй со своей семьёй.

Только что отцвели тюльпаны, и в долине ещё мелькали красные и жёлтые пятнышки. Маки уже увяли. Весной, когда они цвели, Еламан любовался ими, сидя на корточках, головки цветов сливались в сплошной красный ковёр. А вечерами дух захватывало от волшебной красоты их перелива с лучами заходящего солнца.

Дине и Асие сама поездка понравилась. Сначала на машине, потом на поезде, потом снова на машине. Горы, увиденные впервые, вызвали у них удивление и лёгкий страх. Такие громадины. Но в гостях было невесело. Говорили мало. Никто не улыбался.

Молчание Шаке настораживало Куляй весь последний год. Не упрекал, ничего не говорил о сыне, о страшном диагнозе. Но согласился познакомиться с мальчиком и усыновить его.

– Я ждала, что ты приедешь раньше, и готова была отдать тебе сына, – начала разговор Апа, – теперь надо спросить у него самого. Он знает, что ты его мать, догадался, разубеждать его я не стала. Как он решит, пусть так и будет, большой уже. Обо мне не думай, среди людей живу, да и вы будете наведываться. Не думала, что так получится, и у тебя уже не будет детей, – с тяжёлым вздохом заметила Апа, – мужу твоему нужен сын. У нашего народа дочери всего лишь гости в доме. Придёт время, уйдут в семью мужа. Один Аллах знает, что их ждёт там. Поэтому испокон веков девочек в родном доме холят и лелеют. Относись к своим хорошо. Они с тобой временно. Не смотри на них так сердито, смени выражение лица. Не всем детям нужна строгость, прежде их надо понять, полюбить. Если не как родных, то хотя бы как детей. Не путай их с теми, которых учишь в школе, у тех есть мать, родная мать. Не обижайся, я неграмотная и не имею права тебя учить, но попробуй понять мои слова.

После ужина Еламан ушёл к реке, Куляй до сна так и не успела поговорить с ним.

– Вырос как. Наверно, уже и на девочек поглядывает, – думала она, рассматривая сына за завтраком.

Выслушав приглашение Шаке жить у них, Еламан поблагодарил его и молча вышел во двор. Апа вернула его и оставила наедине с матерью. Куляй расспросила его об учёбе, о друзьях, о планах и предложила переехать к ним, а после школы учиться дальше. Еламан шагнул к двери.

– Подожди, Еламан, – почти крикнула Куляй и попыталась его обнять. Еламан отпрянул. Не появилось у него желания обнять её. Не было её рядом тогда, когда очень хотелось прижаться к ней в детской радости, в моменты обид или непонимания. В жаркие часы болезней рядом была Апа со своей грубоватой лаской, с тёплым молоком, с поглаживанием головы от макушки до самых глаз, с тихим шёпотом просьб у Аллаха о выздоровлении её «жеребёночка».

Они молча стояли у порога, каждый смотрел в свою невидимую точку, слегка переминаясь, будто приноравливались к наплывающим мыслям, отыскивая друг к другу должную любовь. В тугом молчании тонули не прожитые вместе годы. Куляй боялась первой нарушить это безмолвие, боялась, что сын откроет дверь и покинет её. И вместе с ним уйдёт надежда.

Глава 6

Погостили ещё несколько дней. Куляй с Апой подолгу беседовали, вместе готовили, лепили курт для просушки. Куляй напросилась взбить масло. Раньше у неё это хорошо получалось, но теперь молоко не слушалось, брызги разлетались, и куби никак не хотело подчиниться её рукам. Беззвучно посмеивалась Апа, таяла в воспоминаниях Куляй. В одной из бесед, сокрушаясь, о том, что у Куляй больше не будет детей, Апа посоветовала лечение у знахарей. Апа по старинке верила и в приметы, которых знала множество, и в народное лечение.

– Я лечилась у знахарки, тайно. Не помогло. Даже пыталась забеременеть от другого мужчины, – неожиданно проговорилась Куляй.

– Что? Ты что сказала? Это же грех! – воскликнула удивлённая Апа.

– А муж знает?

– Может, и знает. Село есть село. Наверно, донесли, – не смущаясь, и даже с вызовом ответила Куляй, – последнее время он от меня отдалился.

Склонив голову к плечу Апы, Куляй расплакалась, торопливо проговаривая

– Я просто хотела ребёнка, я просто хотела ребёнка…

И добрые руки растерянной и расстроенной Апы всё гладили и гладили Куляй.

Шаке знакомился с хозяйством, с удовольствием поглядывая вокруг. Наколотые дрова ровно высились вдоль ограды, двор был чистый. Хозяйственные дела не тяготили Еламана. Высокий, плечистый, сильный, он легко и уверенно справлялся с ними. С Апой они с полуслова понимали друг друга. Он тепло ворчал, когда она не слушалась и пыталась сама справиться с какой-либо тяжестью. И что бы он ни делал, всё у него получалось.

– Вот, скоро научусь корову доить и молоко заквашивать, тогда будешь сидеть на корпешках и отдыхать, – улыбался Еламан.

– Ладно, ладно, давай, быстрее учись, – отшучивалась Апа.

Шаке очень хотелось иметь такого сына, но на усыновлении он настаивать не стал. Он увидел их жизнь близко, и здесь, рядом с ними ему стало понятно, что разбивать эту, пусть маленькую, но крепкую семью нелепо. Да, и прошло то время, когда мальчик мог бы к нему привыкнуть, привязаться. И Апу Еламан не оставит, и Куляй он не принял как мать. В душе Шаке поселилась мысль, что безногий отчим не будет в радость.

На прощание Шаке дал Еламану деньги на покупку коня. Мальчик сперва отказался, но после слов: «скачи в удовольствие… и за меня тоже», взял их.

Изначальное отсутствие в семье откровенности и упущенное время рано или поздно откликаются бедой. Нет, никто не умер, все были живы. Тонула семья, словно лодка, давшая течь. Куляй не могла скрыть боль и разочарование, не могла принять отказ сына, винила мужа в том, что не смог уговорить Еламана. Ссылаясь на большой объём дел, она старалась оставаться в школе даже в нерабочее время. Если раньше её мучила совесть из-за измены мужу, из-за попытки забеременеть от другого, то сейчас это её уже не волновало.

Шаке тоже стал задерживаться на работе или уходил играть в бильярд, засиживался допоздна с друзьями за преферансом… Словно в тумане они прожили ещё два года, уныло волоча семейные будни. Девочки вели себя тихо. Дина всё также пыталась хозяйничать и воспитывать Асию. Они разделили между собой обязанности по дому, ссорились, мирились, готовили еду, прибирались в комнатах, носили воду. Как-то Дина пыталась залатать дыру в ограде, но не смогла, и куры убежали.

– Хорошо, что продали корову, кто бы сейчас её доил? – рассуждала Дина. Вечерами же привычно распахивала ворота и с грустью смотрела, как односельчане встречали с пастбища своих мычащих кормилиц.

В это тоскливое время Асия полюбила сидеть за домом и смотреть в видимую только ей одной даль, особенно в ветреные дни. Ветер касался щёк, ерошил волосы, ей это нравилось. Там, в загадочной дали было только хорошее, светлое, чистое, как стёклышко. И там должно быть то, чего нет здесь, сейчас, то, что могло бы заполнить пустоту внутри, ноющую, ищущую, ждущую. Появившаяся ещё в детстве пустота жила в её душе до самой старости, временами уводя в то заповедное одиночество, где никто не мешал ей думать или лечить себя светлыми воспоминаниями. Вечерами она выходила за ворота и ждала отца. Заметив его, ещё издали, Асия радовалась, но если отец шёл, покачиваясь между костылями, она мрачнела. Это означало, что он сразу ляжет спать, и сегодня с ним уже не поговорить.

В воскресные дни, как и раньше, но уже скорее по традиции, чем по желанию, собирались за дастарханом. Но былого общения не было, ели молча. Семейное молчание становилось нормой, каждый давно жил своей жизнью.

Однажды девочки проснулись от шума. Громко плакала Куляй, Шаке её успокаивал. Он объяснил девочкам, что его переводят на работу в другую область, и что они будут жить с новой мамой.

В день отъезда Дина с Асиёй сидели в машине и тихо плакали. Их тревожила неизвестность. Они никак не могли понять, хорошо это или плохо жить с другой мамой. Навзрыд плакала Куляй. Они с Шаке долго сидели обнявшись. Ворота стояли нараспашку, во дворе было много людей. Собрались соседи, друзья, знакомые: кто-то пришёл из любопытства, кто-то жалел и успокаивал Куляй, кто-то решил проводить.

ЭПИЛОГ

Что-то забывается, что-то прощается. Не сразу, а лишь с мудростью. Вот только «не сразу» может оказаться целой жизнью, и мудрость не становится мудростью, если не рождалась через боль.

У Шаке с новой женой родятся четыре дочери и сын, в будущем прокурор. Шаке успеет повозиться с внуком.

Дина со второй мачехой проживёт два года, до окончания школы. Затем уедет в Семипалатинск, где окончит библиотечный техникум. Выйдет замуж и родит двух сыновей.



Последний учебный год Асия будет жить у родственников отца в Алма-Ате, где и закончит школу. После педагогического института выйдет замуж и вырастит троих детей. Будет работать в органах внутренних дел, откуда выйдет на пенсию в звании майора запаса, предпочтя успешно сложившейся карьере уход за внуками в помощь детям.

Дина и Асия станут жить в разных городах. Они будут встречаться, и переписываться, их дети и внуки также будут дружить.

Куляй станет директором школы, депутатом районного совета, уговорит Еламана учиться, поможет ему окончить училище пограничных войск. Он до пенсии прослужит в комитете государственной безопасности и покинет его в чине полковника. Порадует Куляй тремя внуками. Все вместе они похоронят Апу.

Дина с Куляй увидятся ещё несколько раз. Дина познакомит с ней своих детей, будет искать общения. Однажды сказанные шёпотом женой Еламана слова: – ты не родная, на наследство не надейся, удивят её и оттолкнут. Больше они с Куляй не встретятся.

Асия и Куляй увидятся один раз. Посидят в кафе, поговорят о настоящем, о текущих делах, о будущих планах, совсем мало о прошлом. На слова Асии о том, что в детстве сельчанки часто задавали ей один и тот же вопрос, кто-то таинственно, кто-то с откровенным любопытством: – ты, чья дочь, папина или мамина? Обе улыбнутся. Ответ Куляй не спросит, и Асия ничего не скажет.

Они долго будут молчать. Будет остывать чай. Говорить станет не о чём. Обиды и слёзы Асии, недовольства и упрёки Куляй заслонятся временем и тогда в уличном кафе, в солнечный день покажутся никчёмными и неважными.

Уйдёт из жизни Куляй в возрасте шестидесяти семи лет в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году.


Курт – солоноватое лакомство из творожной массы


Куби – высокий деревянный сосуд для взбивания масла


Корпешки (корпе) – толстые стёганые ватные одеяла для сидения на полу


Дастархан – скатерть для трапез; сервированный стол

Музыка в моей душе

Отец упорно хотел научить меня играть на музыкальном инструменте. Помню своего первого учителя, нашего сельского гармониста, дающего, якобы, частные уроки. Папа познакомил нас, указывая на каждого подбородком, руки у него всегда были заняты костылями. Позже я поняла, что никаких уроков гармонист не давал и делать этого не умел, но не мог отказать инвалиду войны. Эхо её постанывало в человеческих сердцах, и уважение к воинам не остывало.

На селе было не принято обучать игре на гармони. У кого лежала к этому душа, тот выучивался сам, безо всяких уроков. Меня, семилетнюю, из-за гармони было не видно, торчали только глаза и лоб, к которому прилипали вспотевшие от усердия волосы. Я часто-часто шмыгала носом, дабы нежданно появлявшаяся жидкость не успевала стекать к губам. Мне с трудом удавалось одновременно доставать руками до обеих сторон инструмента, поэтому я всем корпусом двигалась то вправо, то влево. Занимались на скамейке во дворе.

Моя мачеха скептически улыбалась, сестра жалостливо наблюдала, папа нервно расхаживал, постукивая костылями, а учитель краснел и сопел. Я боялась разочаровать отца и очень старалась. Помогая себе, я высовывала кончик языка или прикусывала нижнюю губу и усердно жала на кнопочки. Какая там тональность, плавность и остальные нюансы музыкального звучания. Упрямая гармонь поддавалась с трудом, весьма неохотно разжимая и сжимая меха. И когда я научилась-таки проигрывать элементарное вступление к мелодии: там – та-ра-рам-там-там, там – та-ра-рам-там-там, то была очень рада и чуточку горда.

– Вот, вот, вот, – удовлетворённо проговаривал в такт вступлению папа, вытирая пот со лба. Учитель смущённо улыбался, кособочился и облегчённо вздыхал. Ещё несколько раз приходил гармонист в назначенное время. Потом занятия постепенно прекратились. Папа огорчённо поглядывал на меня, я чувствовала себя виноватой.

– Да, она всё равно небудет такой, как твоя Ира. Что, Шаке, не можешь забыть свою татарку? – с ехидной усмешкой вопрошала мачеха и тут же, на всякий случай, отходила подальше от костыля.

Позже мне рассказывали, что мама была певуньей, любила танцевать и играла на мандолине. Её мама, моя бабушка, знала много песен, татарских, русских, казахских и прекрасно их исполняла. Эти песни часто раздавались из бабушкиной кухни, мне довелось их слышать. Помню, как тихо лилось из приоткрытых дверей: – как много девушек хороших. Затем тишина, видимо, бабушка что-то помешивала на плите или пробовала на вкус.

– Как много ласковых имён, – продолжалось вскоре.

Пение смелело, набирало силу, невидимую силу времени, любви и ещё чего-то торжественного, трепетного, красивого.

– Сердце, тебе не хочется покоя, – кухня наполнялась мощью скрываемого по скромности дара.

Я неслышно подходила и слушала, затаив дыхание, сильный, вибрирующий, нежно дрожащий голос, боясь нарушить эту красоту. Моя детская душа наполнялась сладостью, и мне казалось, что я наелась чего-то невероятно вкусного.

Слова песен для меня не имели значения, главными были голос бабушки и мелодия, от сочной силы, гармонии и драматизма которых мне хотелось плакать. При чьём-либо приближении бабушка замолкала и сразу заговаривала о постороннем. В те трудные годы песни были одной из формул выживания, а порой и смыслом жизни. Бабушка была моей Эдит Пиаф, моей Анной Герман.

Эх, папа, папа. Почему ты молчал и никогда не рассказывал о маме? Узнавала я о ней урывками, вскользь, второпях, по случаю и намного позже, чем хотелось бы. Дедушка, отец мамы, имел высшее образование и был известным в области финансистом. Бабушка получила средне-специальное образование и работала в отделении связи. Помимо татарского, русского и казахского языков она знала арабский и пользовалась арабским письмом в переписках.

Мамины фотографии мы с сестрой тоже нашли поздно. Долго разглядывали, искали в ней свои черты. Найдя сходство, помню, очень радовались. Сестра, уезжая учиться в другой город, половину маминых снимков оставила мне, поделила, чувствуя, что мы уже никогда не будем жить вместе, что каждая пойдёт по жизни своей дорогой, по-своему станет проживать женскую долю, такую непредсказуемую.

До войны папа дружил с татарской девушкой Ирой, нашей будущей мамой. По законам военного времени девушек дееспособного возраста забирали на трудовую повинность. Маму отправили на военный завод в Киргизию, в город Фрунзе, ныне Бишкек. Отец уехал на фронт.

Вернулся отец в тысяча девятьсот сорок четвёртом году. «С ранами в семнадцати местах», так передавали друг другу сельчане. Он нашёл маму и тайно вывез её с завода. Тогда это было равносильно военному преступлению. Это, по рассказам маминых подруг, была большая любовь. На маму был объявлен розыск. В село приходили на поиски, но никто её не выдал. Потом родители поженились, появились мы с сестрой. В тысяча девятьсот сорок девятом году мама умерла, ей было двадцать четыре года. Сказались тяжёлые условия трудового фронта. Сердце сдалось в санатории Карагалинка под Алма-атой, куда папа отвёз её на лечение. Он не оставлял свою мечту приблизить меня к музыке.

Первая мачеха оказалась бесплодной. Прожив вместе десять лет и не дождавшись детей, они с отцом развелись. Он очень хотел сына. Пожалуй, как никто другой. Да, и род продолжить было бы кому. Сам он стал сиротой в девять лет, когда в голодные годы потерял родителей в степях Сары-Арка, близ Караганды. Затем они с сестрой росли в разных детдомах и встретились лишь через тридцать лет. Я была свидетельницей этой встречи, причитания и плач, полные тоски и горечи, помню до сих пор.

Отца после длительных поисков по детским домам нашёл и привёз к себе родственник Каргул, по настоянию своей матери Биби, жены двоюродного брата отца. Негоже было по традициям нашего народа терять ветвь единого родового древа. И я всегда носила в себе большую благодарность им, особенно супруге Каргула, Даметкен, которая после смерти мужа помогала моему отцу вплоть до полного его выздоровления и родственнице Айнаш, которая будучи студенткой первокурсницей ухаживала за папой после операции в военном госпитале.

Со второй мачехой мы переехали в город Текели. Она была младше отца на пятнадцать лет, настороженно и недоверчиво относилась к нам с сестрой и не пыталась наладить с нами отношения. Мы чувствовали себя ненужными и заброшенными. Сестра подсказывала мне, как вести себя в тех или иных случаях, нередко уговаривала и просила не плакать. Но я была плаксой. Даже сейчас, у ворот старости, я легко могу заплакать. Сестра, сама ещё ребёнок, умела заботиться обо мне, давая дельные, разумные советы. Где, когда и как она успела научиться дипломатии? Думаю, безысходность нашего с ней положения, интуиция и жалость к отцу стали её учителями. Моя душа бунтовала, но помня советы сестры, я научилась молча переносить упрёки и несправедливость.

В один из дней папа торжественно объявил, что я буду учиться играть на пианино. Я должна была три раза в неделю ходить домой к Арнольду Семёновичу, моему новому учителю музыки. От одного только слова «пианино» у меня кружилась голова, и ныло где-то глубоко внутри. Я боялась этого инструмента. Одно дело – слушать, но играть самой – это было не для меня. Мои пальцы не были ни тонкими, ни длинными. И я весьма скованно чувствовала себя в роскошной квартире пианиста, старательно обходя красивые ковры на полу.

Сейчас я знаю, что по национальности он был евреем. Добрейший человек, мягкий и тактичный, он делал вид, что не замечает неумелую штопку на моих чулках, мешковатость платья, доставшегося от сестры, отсутствия одежды по сезону. Однажды, пока я занималась, его красивая ухоженная жена сбегала к знакомому сапожнику и отремонтировала мои разваливающиеся ботинки.

Семь нот и несколько небольших пьес я выучила. Дома упражняться было не на чём, в городе материальная жизнь нашей семьи ухудшилась. Родились сестрёнки и долгожданный братик. Мне приходилось помогать. Мачеха перестала выделять деньги на уроки, но отцу я об этом не сказала, сослалась на своё нежелание учиться.

Я никогда не слышала, чтобы отец пел или играл на каком-либо инструменте. Он просто любил музыку. Любил слушать домбру, звук двух её струн, таких одиноких, но умеющих так тонко передавать печаль и радость бытия, шум степного ковыля, стремительное движение табуна наперегонки с ветром, блуждающую встревоженную лошадь в поисках своего жеребёнка, попытку бежать раненого в ногу джейрана, полёт беркута и цветущую весеннюю степь.

Не раз отец брал меня с собой за город. Мы садились с ним на пригорок, и он спрашивал:

– Слышишь, как дышит степь? Это поёт ковыль о минувших днях. Степь хранит и разносит голоса предков, поэтому она всегда звучит.

Скучал отец по родине. Не стала я музыкантом. Но мечта отца живёт во мне любовью к музыке, особенно к печальной.

КОВАНЫЙ СУНДУК

Солнце щедро грело истосковавшуюся землю. Да, и сама земля тянулась к лучам всеми бугорками и ложбинками, выстилалась в ответ теплу и свету новорождённой зеленью. Поляны краснели маками, голубели мелкими цветочками с позабывшимся за семь лет названием. Муса поискал знакомый с детства джусан и, сорвав пучок, утонул в нём лицом, вдыхая родной запах, запах степи. В глухих рыданиях он припал к земле, прижался к ней, вбирая в душу пропущенные вёсны вольной жизни.

Когда-то отец развешивал над входом в юрту священную траву адыраспан, охраняющую от злого языка и хворей, а позднее и в доме, куда они переехали перед самой войной. Будто знал, что не вернётся с войны и перевёз семью с отгонного пастбища в село, поближе к людям.

Свобода и весна взбодрили Мусу, и он поспешил домой. Ещё немного, и увидит жену и дочь. От радости распрямились плечи, разгладились морщины, не по возрасту обосновавшиеся на лице. Муса ускорил шаг.

Дочь и трое сыновей родились с большими жгуче-чёрными глазами на светлых не

по южному лицах. Удачно распорядилась природа, покопавшись в генах предков и подобрав для детей Мусы красивые, правильные черты. Любовался ими Муса, от жены же требовал намазывать их лбы углём, от дурного глазу.

– Не уберегли. Сглазили. Эх, Толкынай, – сокрушался Муса, мысленно обращаясь к жене, – к докторам, к докторам надо было, а не к знахарке. Ладно, близнецы родились слабыми, но старший-то был крепенький.

По степи разливалась весна, обещающе ласкал вольный ветер, а мысли упрямо возвращались в прошлое.

Никто не помнил, как железный сундук, заменявший в сельской нужде сейф, огромный и тяжёлый, оказался в школьной пристройке. Не смогли его перенести внутрь школы, и кассиру оборудовали кабинет в той же комнате, где стоял сундук. Крышка поднималась с трудом, кряхтя и скрипя, и с грохотом опускалась. Приподняв крышку утром, кассирша подставляла полено, чтоб не напрягаться каждый раз. И только перед уходом опускала её на место.

Радовался Муса, устроившись ночным сторожем при школе. Ещё больше радовалась жена. В доме появились, какие-никакие деньги.

– Материю можно купить на рубашонки да на штанишки мальчишкам, дочке Боташке на платьице. Обносились да повырастали из старых залатанных одежонок.

Не умел Муса сидеть без дела, днём тоже пропадал в школе. Мужских рук не хватало, и он по доброй воле взял хозяйственную часть на себя.

– Через год-два, глядишь, дочка придёт сюда учиться. И дом рядом, мечтал Муса, –сыновья подрастут, тоже будут грамотными.

Раздобыв по знакомым и другим хозяйствам инструменты, Муса ремонтировал парты, обстоятельно и неспешно обходя классы. На зиму конопатил окна, заготавливал на растопку дрова, входную дверь утеплил кошмой. Из развалившихся столов смастерил табуретки на радость строгим учительницам. Не мог Муса и предположить, что табуретки ему придётся сколачивать в другом месте. Долгие семь лет.

Утром в день выдачи заработной платы кассирша не обнаружила в сундуке денег. По её словам, они оставались на дне под документами, завёрнутые в бумагу и туго перевязанные крест-накрест. Деньги исчезли. Решётка на окне, двери и два сундучных замка были целы.

Мусу и беременную кассиршу, истерично причитающую, увезли в районный центр. Кассирша через несколько дней вернулась, а Мусу осудили за кражу казённых денег. Разбирались на скорую руку. Кто-то должен был понести наказание. Из двоих выбрали более подходящего, мужчину.

Чем ближе подходил Муса к селу, тем ярче становились воспоминания. У самого села, он заволновался и убавил шаг, а затем и вовсе сел на землю. Обхватив колени, он задумчиво смотрел вдаль, а точнее, вглядывался в собственную жизнь и в который раз старался ответить себе на вопрос: за что?

Отец погиб. После похоронки мать прожила недолго. К концу войны она женила сына на только что подросшей дочери давних знакомых, успела понянчить внучку. И умерла, как будто торопилась вслед за мужем и не желала становиться обузой для восемнадцатилетнего сына. Ни отец, ни мать не узнали о позоре, свалившемся на него. И Муса скорбел по родителям, особенно по отцу, но вздыхал облегчённо.

Как отнесутся к нему сельчане? Как встретят жена и подросшая дочь? Перед глазами не раз являлось растерянное, горестное лицо жены. Во время обыска она порывалась что-то сказать, тянула к нему руки, но не находила нужных слов, и сжатые кулачки беспомощно замирали возле груди.

Уже две недели как Муса жил дома. Дочь охотно отвечала на вопросы, сама же ни о чём не спрашивала. Жена хлопотала, суетилась, вдвоём с дочерью они о чём-то шептались, но за столом вели себя молча.

– Привыкли без меня, – печалился Муса, – может, им за меня стыдно?

Вот, только заметил, что его чай к концу чаепития становится сладким. За столом он сам раскалывал сахар и брал себе самый маленький кусочек, больше для порядка, ювелирно растягивая его вприкуску. Остальные наколотые кусочки пододвигал дочке и жене. Поймал за руки он обеих одновременно, когда они пытались опустить сахар в его пиалу. Рассмеялись втроём. И сразу стало шумно и весело. Дочь защебетала, принесла и показала школьный дневник, стала рассказывать об уроках.

Муса перекапывал во дворе грядки, когда прибежал сосед и попросил помочь. В школе намечался ремонт, и надо, мол, передвинуть мебель и тот самый сундук. Муса без разговоров согласился. Зла он ни на кого не держал, отчасти даже был благодарен – пока он отбывал срок, жену взяли  уборщицей. И сейчас Толкынай тоже была в школе.

Сундук стоял на прежнем месте. Его надо было хотя бы немного отодвинуть, чтобы осыпающуюся за ним стену заново оштукатурить и побелить. Поддевая сундук ломом, пятеро мужчин кое-как его переместили. Толкынай принялась выметать скопившийся за ним мусор. Вместе с мусором выкатился свёрток, перевязанный крест-накрест. Отряхнув с него густую, ожиревшую пылью паутину, развернули. В свёртке лежали деньги.

Повисшую тишину нарушил стон: Толкынай, отрывисто выдыхая странные звуки, сползала спиной по стене. Муса бессильно опустился на колени, погрузил голову меж локтей и лихорадочно задвигал ладонями по затылку, безотчётно делая бестолковые поклоны. Выкрик, похожий на рык раненного зверя, разнёсся по школьному двору. Тихим эхом ответила всё понимающая степь.


Джусан – полынь (трава)


Адыраспан – могильник (трава)


Боташка – ласкательное имя от Ботагоз (глаз верблюжонка)

ДАЛЁКИЙ ТУМАН ДЕТСТВА

Приоткрыв дверцу на задворках, я рассматривала новых соседей. Они вселялись в недавно освободившиеся комнаты длинного барачного дома. С бортовой машины мужчина и женщина подавали узлы, дети постарше заносили их в раскрытые настежь двери. О скором приезде этой семьи в последнее время активно шушукалось женское население нашей улицы, почему-то задерживая на нас с сестрой долгие пытливые взгляды. Мне хотелось узнать, кто же это такие. И вопреки внезапному запрету мачехи открывать дальнюю калитку, я наблюдала.

На следующий день отец позвал нас с сестрой, и мы втроём отправились к новым жильцам. Обычно быстрые костыли отца в этот раз передвигались не совсем уверенно, будто спотыкались. День был странным с самого утра. Папа больше молчал, поджав губы, молчала и мачеха. Правда, она и раньше разговаривала с нами не столько словами, сколько мимикой. И я очень удивилась тому, что она вдруг умыла меня, наклоняя мой затылок к умывальнику, обтёрла, резко и отрывисто водя полотенцем по лицу, безжалостно расчесала мне волосы и заплела их в косички.

Навстречу нам выбежала взволнованная женщина, вероятно, увидев нас в окно. Она долго стояла, уткнувшись в мою голову. Потом присела на корточки и, вглядываясь в наши с сестрой лица, обнимала нас и прижимала к себе, проговаривая сквозь слёзы непонятные, протяжные, сожалеющие о чём-то мягкие слова: иииии, бичарааа, бичара. Впервые я услышала татарский язык. Мамин. И впервые меня жалела и ласкала женщина. Искренне. Отчаянно. Ошеломлённая и смущённая, я поначалу растерянно теребила подол платья. Но неожиданно обрушившаяся на меня нежность так встревожила, что я заревела. Тогда же я в первый и единственный раз увидела на щеке отца слезу. Руки, занятые костылями, не успели смахнуть её до моего случайного взгляда. Плакали многие из собравшихся вокруг. Женщину успокаивали и буквально отрывали от нас с сестрой.

– Ирамнын кызлары, – причитала она.

Новыми жильцами оказались бабушка с дедушкой, родители нашей покойной мамы, три её брата и две сестры. Когда мама умерла, через полтора года после моего рождения, её родственников на похоронах не было, они жили очень далеко. И теперь бабушка и дедушка видели нас с сестрой, своих внучек, впервые… Они с отцом долго сидели понурые за столом. Говорили о маме. О её больном сердце, о трудностях послевоенных лет и о неполноценном в связи с этим лечении. Из долетавших обрывков фраз я поняла, что дедушку прислали в наше село временно, возглавить финотдел. Повышая голос, он на чём-то настаивал. Отец упорно не соглашался, повторяя «нет, не могу», «инвалидам войны обещают помощь», «лето будут проводить у вас», рассказывал о нашей мачехе, подчёркивая её высшее педагогическое образование.

Через год инсульт уложил дедушку в постель. Вскоре его не стало. А ещё через полгода бабушка оформила на младших детей пособие, и все они уехали в Киргизию, во Фрунзе, к бабушкиной сестре. Прощания не было. В тот день нас с сестрой увели к родственникам отца.

Я часто приоткрываю ту калитку в детство. Там, за маленькой дверью, большое тепло… В доме вкусно пахнет, от печи идёт жар. Бабушка переворачивает на сковороде беляши, наливает в отверстие, в котором видна мясная начинка, кипящее масло и продолжает жарить. Невыносимо дразнит запах. Накормив меня, она заворачивает беляши в кулёк и велит отнести сестре, так, чтобы не заметила мачеха. Я бегу, не давая им остыть. Стучу в окно. Показываю кулёк сестре. Она ест за углом, а я стою на карауле и очень хочу, чтобы она съела быстрее. Мы обе рискуем. Если мачеха узнает, что бабушка нас угостила, то опять начнёт воспитывать тихим, чтобы никто не услышал, но внушительным шипением и угрожающими взмахами руки. Лишь бы не щипалась, пальцы у неё сильные.

Она не разрешала нам принимать от бабушки ни угощений, ни подарков, а тем более бывать у неё. Но у меня осталась подаренная кукла, папа увидел её раньше мачехи. Это была моя первая настоящая, не самодельная, игрушка. У куклы закрывались глаза, двигались руки и ноги, при наклоне она говорила «мама» и стала самой верной дошкольной подругой и моей терпеливой слушательницей.

Бабушка продолжала тайно кормить нас вкусностями, часто поджидая за углом. В карманах её фартука всегда хранились конфеты и печенье. Наспех проговорив не очень понятные мне слова, погладив и поцеловав, она быстро уходила, пока нас никто не заметил. Мне долго потом мерещилась бабушка, выходящая из-за угла.

Ещё два раза мы с ней встречались, приезжая на школьные каникулы. Третьей встречей были её похороны. В боковой стене могилы было сделано углубление в виде полочки, «жандарма». Комья земли падали мимо, не задевая бабушку. Так и осталась она в моей памяти: аккуратно лежащая внутри полки, в белом одеянии, светлая и добрая.

Услышав татарскую речь, я вспоминаю бабушкино переливчатое произношение, будто льётся сладкая музыка, издаваемая незнакомым мне волшебным инструментом. А запах её кухни вкусным тёплым туманом до сих пор живёт во мне.

И я знаю, что если бы не бабушка, явившаяся в детстве на краткие, но такие важные временные промежутки, жизнь моей души была бы намного беднее.


Бичара – бедняжка


Ирамнын кызлары – доченьки моей Иры

ЭХ, ПАПА!

Когда удаётся приехать в Алматы, непременно заезжаю в маленький, вытянутый по длинному ущелью Джунгарских Алатау, город Талгар. Здесь лежит отец. Здесь воздух припорошенных грустью ушедших лет. В Талгар автобусы курсируют каждый час. Такси – ежеминутно, только закажи.

Вроде еду домой. Тепло, отчего дома должно быть всегда во мне, а я скребусь в памяти, чтобы чем-нибудь согреть душу и, как подобает дочери, с улыбкой встретиться с … мачехой.

– Будет как всегда, то потерплю, ненадолго же, – успокаиваю себя.

Справа тянутся горы. Кажется, что до них близко. Но это только видимость. Если попытаться подойти к горам, они будут отодвигаться дальше и дальше. Чтобы любоваться их величием, вершины надо видеть обязательно. В этот раз они спрятались в плотных облаках, отчего горы казались всего лишь крупными скалистыми сопками. И, когда вдруг из облаков вынырнул пик, высоченный, острый, холодный суровый красавец, сердце на миг замешкалось, выплёскивая изумление. Внизу – ели и пихта. Много их. Издали тёмные. На склонах, где лежит снег – сочно зелёные. Не верится, что контраст родила природа. Кажется, что в горах бродит художник с большой кистью. С жадностью наслаждаюсь двуцветьем.

На ближайшей сопке, на самой её макушке замер всадник. Будто явился из мифа и врос навечно. Только лёгкие, еле заметные взмахи конского хвоста, да дрожание меха объёмного малахая на голове всадника не дают углубиться в легенды и возвращают в явь.

А малахай лисий. Я знаю. Чувствую. Такой же был у отца. Ему подарили коллеги на день Победы. Но он его никогда не носил. Берёг. Для будущего сына. Эх, папа. Так и висела шапка дома с большими ушами, завязанными тесёмками на затылочной части. Надо лбом – меховой отворот, сзади – пышное продолжение по спине из хвоста с мордочкой в конце.

Многое в детстве связано, прожито, прочувствовано, понято с отцом. И только с ним. Папа живёт в моей памяти с не вылечившейся до конца моей болью. Да и будет ли конец, пока жива сама. Если бы не война. Если бы не костыли вместо ноги. Он мог бы мчаться на коне по степи. Это была его мечта. Не сбывшаяся. Не раз он оказывался на земле. Сброшенный. Ушибленный. Побеждённый.

Вспомнился праздник урожая. В степи за аулом соревнования, выставки, концерты. Нарядные юрты, дымят казаны, кипят самовары, снуёт детвора. Вкусные запахи, смех, шутки, музыка. А отец, ни на что не обращая внимания, шёл по образовавшейся из юрт улице. На таком большом тое я впервые, и пока разглядывала с открытым ртом всех и вся, отец пропал из виду. Шла за ним я тайком, вдруг ему понадобится помощь. Искала папу меж чужих ног, по своему росту и по костылям. Один – деревянный, упирался в подмышки, другой, железный как трость, выше локтя, с полукругом вокруг предплечья. Нашла. Отец, насколько мог, шёл быстро, размашисто управляя ими, не задерживаясь с приветствовавшими его знакомыми. Догадалась. Отец опять шёл к конюшне. Бегом в толпе не получалось. Когда я подоспела, папа лежал на земле. К нему спешил конюх. Он укорял отца точно так же, как укоряла в душе я. Ком в горле не позволял мне говорить. Жалость отец не принимал. Всё обошлось. Они потом долго беседовали, сидя на бревне и дымя Беломором. Кажется, папа уговаривал конюха научить его езде. Эх, папа.

Еду навестить мачеху. После смерти отца она живёт с одной из четырёх дочерей. Растит внуков. Сын, которого много лет ждал отец и на руках которого хотел отойти в мир иной, живёт в столице с женой и сыном. На удивление мачеха встретила меня тихо. Даже улыбалась. Постарела. Пили чай. Нет былой нервозности. Нет недовольных взглядов. Голос кажется виноватым. А я всё равно по привычке помалкиваю. Я всегда молчала, в страхе за отца. Её гнев после детей переключался на него. Каждый мой приезд сопровождался сердитыми взглядами и беспричинными окриками на детей. На следующий день с раннего утра она выдвигала на середину прихожей стиральную машину и будила детей. Все должны были быть задействованы в срочной стирке и уборке квартиры. Мои попытки помочь не одобрялись. Категоричный отказ ставил меня в тупик. Виноватая улыбка отца вызывала жалость. Мне хотелось защитить отца, защитить сестрёнок. Но они поспешно включались в суматоху быта, бегали кто с тряпкой, кто с ведром, предупреждая грубоватые указания матери. Отец становился у машинки и выжимал бельё. Мне он не уступал: – Ничего, дочка, я привык, мне не трудно. От слова «привык» становилось горько и обидно.

До сих пор не знаю ответа на многие вопросы. Наверно, тяжело было жить с безногим мужем. Никто и не вспомнит, что инвалидом его сделала война. Какая там война. Вот он, рядом. С костылями. Детей ему родила. Сына, о котором отец мечтал. Что выступать то, высказывать своё мнение? Я уеду, а ему с ней жить. Пусть живут, как сложилось.

Прощаясь, мы впервые в жизни обнялись. Всплакнули.

– Спасибо тебе. Ты была рядом с папой, – неожиданно для себя сказала я.

– Это тебе спасибо, ты никогда не вмешивалась в нашу жизнь. Я не всегда была права. Папа любил тебя больше всех детей.

Это была наша последняя встреча.

Возвращалась вечером. Горы прятались в сумерках. Кое-где высоко горели фонари. Справа огнями уходила вниз долина, упираясь в селения. Громко ржали лошади. Свист кнута направлял табун домой. Перед глазами стоял задумчивый профиль отца. Он часто уходил в себя, любил смотреть вдаль. Что он там видел?! Может себя, скачущего на коне по степи. А может поле далёкой войны, так и не закончившейся для него. Эх, папа.



Той – празднество (каз)

РАНА

 Взрослея, конечно, учишься «отделять зёрна от плевел», и к старости уже имеется определённый запас мудрости. Тем не менее, при любом скоплении людей вспоминается случай из далёкого детства, и возникает тревожное чувство совершающейся несправедливости, болезненный страх за чьи-то рождающиеся душевные раны.

На громкий плач с улицы я выбежала за ворота. В окружении детворы стоял сосед Митька, местный забияка, и отчаянно ревел. Он держался за голову, а по щеке полоской стекала кровь. Стоя на цыпочках, моя сестра Дина пыталась дотянуться и вытереть его лицо. Мальчик отталкивал её и называл «фашисткой». Страшная послевоенная дразнилка никак не укладывалась в моём шестилетнем сознании, не вязалась с сестрой.

– Это нечестно, это неправда, – кипела во мне обида, – не могут дети инвалида войны с этими самыми фашистами быть таковыми.

Сбежались соседи, к ним примкнули прохожие, и постепенно большая толпа окружила Митьку с Диной. Митька стал плакать громче. На время он затихал, вслушиваясь в разговоры взрослых, и уловив сочувствие, ревел с удвоенной силой.

– Это ты кинула камень? – крикнула одна из женщин на мою растерянную сестру.

– Это не я, я только хотела помочь, – пыталась объяснить Дина.

– Это не она! Не она! – старались докричаться до взрослых дети, но их слова тонули в возмущённых голосах.

Дина заплакала. Она вытирала ладошками слёзы, а они всё текли и текли, мешая говорить.

– Она не такая. Она хорошая, – старалась объяснить я, теребя подолы женщин. Меня никто не слушал. Я стучала по ногам и ягодицам окруживших сестру людей, просовывала между ними руки и старалась вытянуть Дину из толпы.

Толпа гудела. Дина, в конце концов, съёжилась и затихла, слышались только частые всхлипы, похожие на стоны. При каждом всхлипе голова её дёргалась, раньше я не видела, чтобы сестра так плакала. Бежать за помощью было не к кому. Отец лечился в военном госпитале, раны не давали покоя, и ему приходилось часто выезжать в столицу. Мама наша умерла. Мы с сестрой жили с новой мамой, она в это время находилась в гостях у приятельницы, жившей неподалёку, и толпа направилась к её дому.

Мать мальчика шла впереди и подталкивала Дину перед собой. Не успевая за ними, то бегом, то вприпрыжку я старалась обогнать их с какого-либо боку и оказаться рядом с сестрой.

По дороге толпа поредела. Митька давно уже не плакал. Кровь на его лице запеклась, промыть рану никто не торопился. Освоившись с ролью героя, он дорогой пугал девочек рогаткой, до предела натягивая резину, выразительно щурясь, ехидно улыбался и старательно показывал язык.

Сельчанами двигало, скорее всего, не чувство справедливости, а простое житейское любопытство: как отреагирует мачеха и как поступит с падчерицей? Такое зрелище они пропустить не могли. Учительница из столицы, вышедшая замуж за сельского вдовца без ноги и с двумя детьми была на селе незатихающей темой обсуждения. Я не знала, как поступит мачеха, но очень надеялась, что она хотя бы просто погладит по голове уставшую заплаканную сестру.

Но она строго глядя на Дину потребовала:

– Проси прощения!

– Извините, – тихо произнесла сестра.

– Проси прощения как следует!

– Простите, пожалуйста, я больше не буду, – покорно проговорила моя дважды униженная сестра.

Толпа, удовлетворив любопытство, притихла и разошлась. Мачеха вернулась к своей приятельнице. А мы, не зная, что делать дальше, ещё долго топтались у чужих ворот.

Начинало смеркаться. Взявшись за руки, мы пошли в сторону своего дома. На двери висел замок. На крылечке Дина прижала меня к себе. Я поняла, как необходима ей сейчас мама. Впрочем, как и мне.

ЛИСТОК КАЛЕНДАРЯ

После ужина на кухне установилась тишина. Чистая посуда расставлена по местам. Блестит плита. Протёрт пол. Дневные дела завершены. Скоро ночь. Опускаю жалюзи. В холле бубнит телевизор. Мельком замечаю на экране надоевшую аудиторию политической программы, но всегда интересную моему супругу. Прохожу в кабинет, к нашим книгам. Здесь хорошо и спокойно. Ужасающие новости, говорливые политики, раздражающие серийные золушки остались за дверью. Здесь только книги. Безмолвные, пока не прочтёшь первые строчки.

Читать перед сном вошло в привычку, и не раз в течение дня предвкушала вечернее удовольствие. Даже подгоняю день, стараясь приблизить вечер. Удобно устроившись, включаешь бра и раскрываешь книгу. Не важно, на какой странице, и пусть ты уже знаешь сюжет. Таинство слов, магия мыслей автора уносит в пространство, называемое наслаждением, будто набираешься новых чувств изумления, восторгов, тихих вкусных радостей слияния со словом. Перелистывая страницу за страницей, следуя за автором, держишь в уме те строки, которые минуту назад восхитили, удивили. Возвращаешься, вновь и вновь поражаясь силе обыкновенных слов, впитавших мысль, переплетённых в предложении раздумьем, переживаниями героя, блаженствуешь. Закрыв последнюю страницу, ещё продолжаешь жить в событиях, переживать и долго сидишь, задумавшись в тишине ночи. А за окном другое время, другая жизнь.

Вчера дочитан, вернее, перечитан Драйзер. Сегодня начну, наконец, читать Синклера Льюиса. Почему-то прежде рука не тянулась к его томику. Их девять. Одних писателей перечитываешь, его же – обходила. Открываю. На первой странице красивый продолговатый штамп с затейливыми завитушками по бокам. Сверху два слова: личная библиотека, внизу фамилия и в центре номер: пятьсот десять. Листаю, и на пол слетает листок, листок календаря. Пожелтевший, воскресный, за тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. На оборотной стороне, с краю, почерком свекра написано: поздравить, с восклицательным знаком в конце. Кого же и с чем хотел поздравить он в том далёком году, в июне месяце?! Уже не спросишь.

Зато вспомнились приходы почтальона с извещением о прибытии на почту книги. Каждый очередной том свекор заносил в дом особенной походкой, будто в руках у него было что-то хрупкое, которое может вдруг разбиться. Высвобождал из картонной обёртки и долго держал в руках, бережно листал, осторожно разделяя слипающиеся пока свежие страницы. Как бы прописывая книгу в доме, вносил запись в непременный журнал и на первом листе припечатывал штамп, предварительно дохнув на него несколько раз, и вписывал номер. Вздыхал, будто закончил важную и ответственную работу, и ставил томик в ряды предыдущих книг. И только прочитав новинку, предлагал нам, взрослым. Ненавязчиво, кратко изложив самую суть.

Детям же доверял книгу, только предварительно прочитав лекцию о бережном отношении к книгам, так как книга «не рубашка, которую можно выстирать», книгу надо беречь, чтобы можно было читать её потомкам и в следующем веке. Говорил он громко, чтобы лишний раз услышали все. Мы же, всегда занятые, спешащие, озабоченные житейскими проблемами, слушали вполуха, с лёгкой усмешкой и торопливо разбегались по делам.

А на полках нас ждали Пушкин, Лермонтов, Паустовский, Блок, Есенин, Голсуорси, Бальзак, Флобер, Конан Дойль, Золя, Стендаль, Толстой, Куприн, Дюма, Чехов, Дмитрий Снегин, Сабит Муканов, Абай, Иван Шухов, Ануар Алимжанов.

Очень расстроился свёкор, когда перестали издавать книги, приложения к журналу «Огонёк». Он и книжный магазин в городе не оставлял без внимания.

Вспомнила свекра читающего. Любимое старое кресло. Рядом стол. Очки в толстой оправе. Справа телевизор, почти постоянно закрытый куском красного плюша, который он выпросил у свекрови. Недовольно ворча, она отрезала ему ровно метр, сетуя на непригодность «таперша» остатка, хотя свекор намекал на больший размер. На маленький чёрно-белый «Рекорд», правда, хватило с избытком.

Внукам разрешалось смотреть в день только один раз, и только мультфильм, и только убедив деда программой передач. Плюшевая накидка аккуратно складывалась на стул, щёлкал включатель, и дети замирали в ожидании.

Вечерами смотрел новости, если же вдруг показывали фрагменты из балета, или фигурного катания, и внуков, и внучек, заигравшихся в зале, выпроваживал из комнаты, негодуя зрачками и недовольно поглядывая на экран.

Как все женщины-хозяйки, свекровь мечтала иметь модный в то время мебельный гарнитур, с множеством полочек, где можно красиво расставить посуду, со шкафчиками, куда можно поместить постельные принадлежности. А как хотелось ей разгрузить старенький шифоньер. Но свёкор покупал очередной книжный шкаф.

И всё же, когда свекровь считала, что никто не видит, она брала книгу, рассматривала её, разглядывала фотографию автора, немного прочитывала, водя пальцем по строчкам, и затем аккуратно ставила на место.

Небогатая программа передач была отмечена свёкром красным и синим карандашами. Наверно, по значимости. Концертам, фильмам, спортивным передачам цветность не предназначалась. Любимой передачей был «Клуб кинопутешественников». Её свёкор обводил дважды. Уважал Шнейдерова. Переживал его смерть. Привыкал к Сенкевичу.

Приходя на обед, я находила газеты, оставленные для меня, с подчёркнутыми строками, цитатами, которые, как ему казалось, могли быть полезны для моей работы.


Когда мы с мужем отделились, он подарил нам новую мебель, тот самый гарнитур, мечту свекрови. С виноватым видом я поглядывала на свекровь, но добрая и рассудительная, она с удовольствием подсказывала, куда и как лучше расставить вещи в комнате. Подарил нам свёкор и большую часть своей библиотеки. Большинство книг было уже прочитано, и меня тогда интересовала мебель.

И только сейчас, на восьмом десятке, я поняла, какое счастье оставил нам с мужем, детям и внукам мой свёкор. Счастье – перелистывать, накрывшись ночной тишиной, страницы, иметь возможность выбора автора по настроению, по желанию, порой по необходимости и главное – сию минуту.


Счастье, которое можно в любое время суток взять в руки, читать, смаковать, прогуляться в давно минувшие века, сравнить, удивиться, восхититься, и находить новое в перечитанном.

Имея всего четыре класса образования, он был грамотен, руководил в своё время крупным отделом, очень любил читать и знал цену книгам, потому и оставил нам ни с чем несравнимое наследство – бесценные книги. Чтобы когда-нибудь, когда его давно уже не будет, мы, почитывая, продолжали обогащаться знаниями, получали наслаждение, погружаясь в давние события, в иные времена, сопереживая, забывая о своих проблемах, коими полна земная жизнь.

Не принято особо у нас высказывать вслух свои мнения и суждения свекру и свекрови. Подразумевается, что выводы делаются по поведению, косвенным высказываниям, по поступкам, по отношениям.

Но всё же осталось ощущение незавершенности, недосказанности, что не всё сказала при жизни его, не поговорила с ним по душам, что-то не объяснила, где-то обделила вниманием, и не поблагодарила. Как поздно приходит мудрость.

МГНОВЕНИЯ ДЕТСТВА

Незначительная мелочь воскрешает порой ничего не значащий далёкий эпизод. И маленькое отзвеневшее событие приходит в сложенную жизнь сквозь пространство времени, теребя усталую душу.

– Ко-ко-ко! – клокотала курочка в моём детстве, – я снесла яичко!

И я бежала на кудахтанье, доносившееся чаще всего из соседнего двора. Но противный мальчишка успевал раньше.

– Отдай, это наша курочка снесла, – протягивала я руку.

Нет, не ваша. А если даже ваша, то в нашем сарае. Понятно тебе? – победоносно вопрошал мальчик и вертел яичком, поднося его прямо к моему лицу.

Что было делать. Драться я не умела.

Сквозь редкую покосившуюся ограду Белушка убегала в вольный мир. Гордую и упрямую в курятник её было не загнать. Возмущённо кудахча, она поднимала шум, и со всей округи неслась оскорблённая солидарность: – ко-ко-ко, га-га-га, кря-кря-кря. К птичьему гомону присоединялся протестующий лай собак. Голосящий на разные лады бунт, я пережидала, зажмурив глаза и закрыв ладонями уши.

Взрослые же, на удивление, ничего не слышали. Я оставалась одна против Белушки непоседы и вреднейшего на свете мальчика.

– В атакууу! Пли! За Родину! Бей фашистов! – свирепо неслось навстречу. Фашистом была я. В сарафанчике, в сандаликах, с двумя косичками.

– Ты убита! Падай, дурочка! – надставив кривую палку-автомат в моё плечо, командовал мальчик. Он сдвигал чёрные, густые брови и ковырял меня сердитым взглядом.

Неужели в сентябре я с ним пойду в первый класс и буду сидеть за одной партой с таким жадным, нечестным и … совсем нехорошим?

– Ни за что, – мысленно сопротивлялась я воле родителей, – ну, какой из него защитник и друг? Ну и что, что он сын хороших соседей? Какие странные взрослые.

Он продолжал меня расстреливать то из-за угла, то устрашающе бросаясь навстречу, то лёжа за бочкой с приготовленными «гранатами» в виде кульков с песком и, наверно, ждал, когда я заплачу и сдамся в плен, непременно подняв руки. Пленённой быть или убитой мне не хотелось. Совсем.

Заплакала я, когда гоняясь за Белушкой, упала. А он как назло оказался тут как тут. Обняв ногу, я сидела на земле и, нагнувшись, обдувала жирную ссадину на колене. Не хотела я плакать при мальчишке, но слёзы потекли сами. Он долго притворно смеялся, приговаривая: так тебе и надо.

Замолчал он неожиданно, будто споткнулся, нарушая привычный ритм, и я невольно подняла голову. Его взгляд то и дело уплывал в сторону от несчастной моей фигуры, лишь бы не видеть страдальческое лицо и колено.

Мальчик потоптался, присел на корточки, протянул руку, тут же отвёл, поправил косичку, которую обычно любил дёрнуть и бегом бросился домой.

Вернувшись, он бережно вложил мне в руку яичко. Оно было тёплое, бледно-розовое, с прилипшими  белыми пушинками. Хрупкой прелестью оно покачивалось на ладони, и никак не воспринималось обычным съедобным продуктом.

Мальчик настойчиво заглядывал мне в лицо в поисках радости и, встретившись с улыбкой, тихо дребезжал смехом.

Мы сидели на земле и перекатывали его с ладошки на ладошку, обдували нежные пушинки: – ууууп, ууууп! Они легко взмывали в небо, кружились, опускались, вновь взлетали, зависая в солнечных лучах. Бегая вокруг, мальчик подгонял пушинки ко мне. По двору порхал счастливый смех.

Иногда кажется, что самый искренний, совершенно свободный от условностей и полный радости смех бывает только в детстве.

Давно разминулись наши пути.

И непонятно почему и для чего бережёт, трепещущая в последние годы память, мгновения детства: утреннее треньканье умывальника, весело приглашающего в новый день, мычание сытого стада, возвращающегося домой на закате дня, красивое сопрано, поющее в праздники под шарканье патефона об ушедших днях и проказы того мальчишки.

СОСЕДКА

 Из непоседливого детства, наверно, ему в противовес, мне запомнилась очень тихая соседка. Жили мы бок о бок. Меж домами стояла невысокая ограда. Так, для проформы, потому что положено. Объединяла нас калитка, которая в общем-то была не нужна, потому как никогда не закрывалась. В ветреные дни она раскачивалась и скрипела на разные лады. Иногда порывом её откидывало так, что возвращаясь на место, она протяжно стонала, вызывая тревожность. И тогда кто-нибудь из взрослых, у кого не выдерживали нервы, захлопывал её, вгоняя в паз. Но снующими со двора во двор детьми калитка вновь отворялась.

Почти каждые два года, в начале лета, после смены тёплой толстой одежды, у соседки вдруг обнаруживался выросший живот, а к концу лета она приносила из местной больницы ребёночка, завёрнутого в цветастые тряпицы. К весне очередной малыш уже ползал, активно знакомясь с обстановкой двух их комнат. Трогал уголь у печки, усердно примеривал обувь возле входа и даже умудрялся совершать вылазки за порог. В холодное время малышей редко выводили на улицу, не на всех хватало тёплой одежды, а собирать их на прогулку по очереди было долго и неудобно, и мы часто видели с улицы любопытные глазёнки сгрудившихся в окне малышей.

Летом их мальчишки частенько бегали голышом. Заметив же, что им несут штанишки, они убегали во всю семенящую мочь, заливаясь смехом.

Мужа тихой соседки я запомнила стоящим с вилами на крыше сарая и сбрасывающим скотине сено. Высокий, крепкий, слегка сутулый мужчина, молчаливый, с усами и бородой казался мне стариком. На самом деле был он ненамного старше жены. Он шёл навстречу угрожающей громадиной, но по блеску в его глазах я догадывалась, что он улыбается. Сама же улыбка пряталась то ли в усах, то ли в бороде, и я облегчённо вздыхала. Значит, можно продолжать играть у них во дворе и возиться с малышами.

У нас в семье в то время не было маленьких детей, и мне нравилось наблюдать за соседскими. Они, как мишки, переваливались с боку на бок, ползали, улыбались, показывая первые зубки, доверчиво тянули навстречу маленькие ручки. Без хныканья и капризов засыпали там, где их подкарауливал сон. Я долгое время считала, что маленькие дети бывают именно такими и только такими. Но когда через несколько лет появилась моя сестрёнка, я была растеряна. Она постоянно плакала, и её приходилось подолгу укачивать перед сном или забавлять, гремя игрушкой либо ложкой в стакане. И когда она оставалась без внимания, то сразу догадывалась об этом и устраивала невыносимый рёв.

Уверенная в том, что соседка каждый раз терпит боль при разрезе живота для того, чтобы вытащить ребёночка, я переживала и жалела её. О рождении детей естественным путём я не знала и даже не задумывалась. И совершенно не было нужды спросить об этом у кого-то, так как мои представления о способе перехода детей из лона матери в мир были крепки.

Соседка кормила ребёнка грудью, стараясь сесть ко всем спиной, стеснялась. Временами мне удавалось наблюдать за ними. Малыш, чувствуя близкий запах матери и молока, заранее открывал ротик и от нетерпения издавал приятные на слух размеренные хныканья. И уже поймав сосок и старательно причмокивая, постепенно переходил на сопение в такт заглатываемому молоку. Лобик покрывался капельками пота, как-никак процесс требовал усилий. Насыщаясь, он выделывал ножками кренделя, а ручкой водил по лицу матери, ощупывая и ковыряя пальчиком заинтересовавшие его места, пощипывал её грудь и вглядывался в мимику, как бы пытаясь понять, не больно ли ей. Единение с мамой переполняло его блаженством, и малыш умиротворённо гулил, выпуская излишки молока наружу, его струйки медленно стекали к детской шейке. К концу кормления он усиливал ритм глотания, издавая отчаянные звуки и пытаясь удержать ручкой мамину грудь. И когда, наконец, отрывался от неё, то сытый и довольный уползал по своим ползунковым делам.

В моей памяти соседка так и осталась кормящей ребёнка. Её лицо светилось тайной, которую не передать. Она гладила детскую спинку, похлопывала по ягодичкам, вытирала мокрый лобик, и её огрубевшие руки двигались мягко и нежно, а губы шептали тихие, ласковые слова,понятные только им двоим. Малыш замирал, переставая сосать, и подолгу слушал мамин умильный лепет, состоящий из невероятно сладкого сочетания звуков и напевной интонации.


Мне, растущей без мамы и всякий раз находящей уют и нежность в этой семье, такие минуты доставляли огромную, скрытую от других радость общения с материнством. И понимая моё внутреннее состояние, соседка часто гладила меня по голове, ободряюще похлопывала по плечу.

Через много лет, приехав в родные места, я первым делом отправилась к ним. К моему удивлению, они жили по прежнему адресу. Во дворе стоял большой новый дом. Как и раньше, бегали малыши, сушилось бельё, цвёл сад. Дети дружно пригласили в дом.

Она узнала меня сразу, а я её нет. Тихая соседка была и та, и не та. Её окружали выросшие дети, многочисленные внуки и правнуки. На безрукавке блестела медаль Матери-героини. Казалось, что вокруг большими, добрыми, красивыми кусками щедро раскидано счастье… Располневшая, умиротворённая, утопающая в заботе и ласке окружающих, она улыбалась, иногда нарочито покрикивая на шумевших правнуков. Более роскошной старости мне видеть не доводилось. Воспоминания, радость, слёзы охватили нас и увели в далёкое прошлое.

ПОД СТАРОЕ ТАНГО

Мы с подругой давно не виделись, и, словно, уловив на расстоянии мои мысли, Айша предложила встретиться. Договорились посидеть в кафе. Нам не нужен был настрой. Встречались мы с удовольствием, убегая на два-три часа от наших повседневных дел. Говорили обо всём: о моде и погоде, о новинках в кулинарии, немного о политике, делились возрастными проблемами, примеряя опыт старших, и непременно рассказывали о детях. Они и в сорок для нас всё ещё были детьми.  На «самых старших», как мы шутливо называли супругов, чаще всего не хватало чуточку времени.

Мы любили это кафе с отгороженными столиками на двоих. Днём здесь тихо играла музыка. Со вкусом подобранные мелодии приглашали к тёплому общению, тонко и бережно поддерживая настроение посетителей.

В этот раз, под старое танго, мы с упоением унеслись в воспоминания, коими полна была наша совместная работа в прошлом, к былым невозвратным дням. Наговорившись вдоволь и погрустив, собрались уходить, но Айша вдруг попросила выслушать её.


Она долго молчала. Копалась в сумочке, будто в ней можно найти нужные сейчас слова. Я не торопила её.

– Бывает так, что видишь человека почти каждый день, знаешь Его, но не замечаешь, – задумчиво заговорила Айша и будто не мне, а самой себе, – как и многие, отметив Его подтянутость, улыбчивость, энергичную походку, спешишь дальше. Общаешься по работе, обсуждаешь общие моменты, споришь, не соглашаешься, поругивая про себя Его упёртость и настойчивость.

Ты же помнишь, как быстро месяцы поглощали дни, приходило полугодие с большим объёмом дел, и тебя захватывала круговерть, в которой обязательно поджимали сроки.

Не надеясь на точность при телефонном общении, вновь "бежишь" в очередной отдел для выяснения, проверки, сверки.

И вот так, в суете, ты вдруг сталкиваешься с Ним на углу. Неважно на каком. Близко. Неожиданно. Встречаешь взгляд. Осторожный, любопытный. И сама вглядываешься так, будто видишь Его в первый раз. Улыбаешься невольно, смущаешься, неловко делая шаг в ту же сторону, что и Он. Он успевает поддержать. Бережно. Уверенно.

Извинившись, уходит, а ты, замедляя шаги, останавливаешься, стараясь унять волнение. Дивишься мыслям. Неожиданным, смелым. Они новы. Что это? Почему? Откуда? Два коротких Его взгляда в следующую встречу. Потом ощущаешь Его долгие взгляды. Они удивительно желанны. Уходишь от Его попыток поговорить.

Радостное томление селится в душе, живёт в тебе и живёт. Оно и пугает, и греет. Жизнь становится двойной. Ты стараешься не выдать себя, больше молчишь. Ты не хочешь терять то, чем наполнилась душа, но и хранить нет сил. Ты боишься уменьшить её значимость в чужих осуждающих словах.

Вскоре, как ты знаешь, я уволилась по собственному желанию. Его: – эх, что же вы делаете? – слышу до сих пор вместе с горечью и сожалением Его интонации. Мы так и не перешли на "ты". Я не знаю от чего и почему я бежала. К семье? От самой себя?


Желание согреться, прислониться к чьему-то плечу, почувствовать сильные руки так и остались во мне. Несколько лет назад Его не стало.

Окантованный музыкой рассказ увлёк меня в другой, непознанный мир, где блуждали неприкаянные чувства, и я втягивалась в поиск иного завершения, выхода, все, пытаясь вернуть, изменить время, пытаясь, задержать в тумане лет не случившееся.

Мы продолжали сидеть, задумчиво слушая музыку. Беспокойный кларнет будоражил душу, то ласково, то напористо, вызывая озноб, разливая по телу дрожь, и, обессиленный, устало застонал в последних аккордах, тягуче и монотонно закругляя звуки.

– Скажи, это глупость? – спросила Айша.

Я не знала, что ответить.








Оглавление

  • СТРАННАЯ ГОСТЬЯ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   ЭПИЛОГ
  • Музыка в моей душе
  • КОВАНЫЙ СУНДУК
  • ДАЛЁКИЙ ТУМАН ДЕТСТВА
  • ЭХ, ПАПА!
  • РАНА
  • ЛИСТОК КАЛЕНДАРЯ
  • МГНОВЕНИЯ ДЕТСТВА
  • СОСЕДКА
  • ПОД СТАРОЕ ТАНГО