Вирус турбулентности. Сборник рассказов [Ольга Амалфеева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ольга Амалфеева Вирус турбулентности. Сборник рассказов



Вирус турбулентности


– Пожалуйста, отдохни.

Блондинка в белом пальто, сидевшая в ряду у эвакуационного выхода, обернулась.


Одутловатый гражданин с синюшным лицом из ряда кресел по левому борту с трудом привстал и, сопя, начал проталкиваться между поджатыми ногами своей спутницы и спинкой впередистоящих кресел.

"Зачем к иллюминатору забираться, если выйти не можешь? Все равно не смотришь, – она в очередной раз похвалила себя, что села у прохода.  – И ведь лезет же, так уверенно. Не смущается". По провисшей складчатой шее толстяка пошли красные пятна. Маленькие утопленные глазки, пытавшиеся разглядеть собственные ботинки, еще больше утонули в щеках. Он тяжело дышал открытым ртом.

"Что вообще можно прочитать на таком лице?" – блондинка недоуменно окинула взглядом женщину пыхтевшего самовара.

– Отдохни, милая, – вдруг нежно, глубоким бархатным голосом изрек тот и наклонился к спутнице. – Отдохни, я буду рядом.

Он с галантной уверенностью поднял податливый подбородок подруги и поцеловал её в губы.

Блондинка быстро отвела глаза, отвернулась и, испытывая странное замешательство, постаралась вернуть лицу нейтральное доброжелательное выражение: приподняла уголки губ, прищурила глаза и запустила под них душевности. Предметы расслабленно расползлись.

Толстяк продрался, наконец, в проход, протиснулся вперед и, к ее удивлению, плюхнулся в кресло перед ней.  Пол под ногами дрогнул. Она напряглась. По коленям бодливо  толкнулось, и корпус содрогнулся еще раз. Затем раздался хрюкающий короткий звук, лысоватая круглая макушка над спинкой покрутилась из стороны в сторону.


"Ворочается, – поняла она. – Надо ж, как пол ходит. И сколько пассажиров с таким весом? А если двигатель не потянет?" Самолет начал проседать. Она обреченно ощутила, как между сиденьем и копчиком образовалась зыбкая пустота. Задержала дыхание, сглотнула, выпрямилась и сильнее вжалась пятками в пол. Стало легче.

"Они же перетягивают на себя, таким-то весом" – самолет неожиданно накренился. Она натренированно собралась и выложила железный аргумент, что толстяк теперь посередине, – самолет быстро и послушно выровнялся. Проконтролировав угол наклона, она открыла глаза.


"Это хорошо, что он пересел.  Теперь все будет нормально,  – равномерное гудение придавало сил. – Нормально. Если он один. А если их много? Кто это учитывает? Если они все соберутся на одной стороне, мы же перевесим". Она тревожно огляделась.

В ряду напротив щуплый парень в очках читал книжку. Позади него, в среднем кресле, в накинутой на плечи темной куртке, подперев кулаком щеку, сидела женщина толстяка. Отрешенно смотрела в пространство, туманно улыбалась, казалось, все еще смакуя затяжной поцелуй.

Блондинка разом ощутила все складки своего перекошенного страхом лица. Она поджала подбородок и невольно пробежалась глазами по женщине: безвозрастная, волосы короткие, без краски, кудряшки, довольно угловатая. Ну грудь. Она снова одернула себя и заставила отвернуться.

Пол тоскливо подвывал.  Блондинка сложила губки бантиком и обратилась направо к своему спутнику. Он вглядывался через пустое кресло в тьму за стеклом.

– Скажи, пожалуйста…

Он, казалось, не слышал.

– Скажи, пожалуйста,  – повторила она громче.

– Да, – он повернулся и, вопросительно приподняв бровь, посмотрел на нее.

– Я понимаю, что… – она помолчала. – Я понимаю, но… М-м… Как определяют общий вес багажа и пассажиров?

Он внимательно и долго изучал ее.

Не беспокойся. Это безопасно. Наш самолет пуст.

 Она обвела глазами салон. В сумраке над спинками  возвышались редкие тени.

– Почему так мало людей? Ночью летать опаснее?

Он промолчал.

Она помолчала тоже. Постаралась успокоиться и переключить мысли. И вдруг, не сдержавшись, неожиданно для самой себя спросила:

– Может быть, мы можем поменять билеты назад?

Он снова наклонил голову и устало и отстраненно взглянул на нее.

– Я просто спросила. Я просто прошу тебя подумать еще раз о сроках.

– Сроки – это, кажется, единственное, о чем я думаю, – холодно ответил он и снова отвернулся.


Она осеклась, опустила глаза, отодвинулась вглубь сидения и принялась натягивать туже ремень безопасности.

– Да, это, кажется, единственное, о чем ты думаешь,  – сказалось все так же как-то само собой.

– Ты не понимаешь? – сдавленно зашипелось сбоку. – Ты не понимаешь, я потеряю   сотни евро, тысячи!

– Я понимаю,  – она повернулась и спокойно и прямо встретила его взгляд, – Я. Понимаю, – она с усилием разделила слова. – Но можно постараться перенести сроки.

Параллельные морщинки, пересекавшие его лоб, собрались гармошкой:

– Да?? Их нельзя перенести, – наконец выдохнул он.

– Ну тогда можно попытаться вернуть часть заказов. Если они не могут соблюсти сроки, они должны вернуть деньги, – она не думала сдаваться.

– Ты совсем не понимаешь. Они не могут вернуть деньги, они могут только перенести сроки.

Короткая логика, за которую она пыталась удержаться, выскальзывала из рук.

– Прости, я запуталась. Ты только что сказал, что сроки перенести нельзя.

– У них свои правила.

– Так можно перенести сроки или нельзя?

– О Боже, ты ничего не понимаешь.

Кресло впереди захлебывающееся всхрапнуло.

– Тише,  – она сделала большие глаза, выразительно кивнула в сторону самовара. Во взгляде мелькнули  озорные  огоньки.

Он нетерпеливо дернул головой, откинулся на спинку и снова отвернулся к тянущимся по темному небу тучам.

Побродив глазами по торчащей скуле, она взяла его за руку и погладила по сухой, собирающейся под пальцами в складочки коже.

– Это от мыла. У меня крем есть, – она помолчала. –  Прости. Может я, действительно, не все понимаю.

– Ты ничего не понимаешь, – он по-прежнему перебирал что-то за окном.


За ним, вплывая в растянутую синь, тяжело скользили придонные плоские рыбы.


Она гладила его руку, переворачивая ладонью вверх и вниз, он не отнимал. Потом поднесла ко рту и поцеловала.

Он повернул голову:

– Вот что ты делаешь? Самолет не обрабатывали.

– Я люблю тебя.

– Зачем назло делать? Совсем ничего не понимаешь.

Он вытащил из маленькой мужской сумки пачку салфеток и гель, быстро смочил и обработал руки. Потом капнул по капле на ее подставленные ладони.


Блондинка дождалась, пока он закончит, потерла запястья  друг о друга перед его носом и вытянула губы трубочкой в его сторону.

Он сердито глянул, вытер салфеткой ее и свои поручни и сосредоточенно принялся складывать назад в сумку пузырьки и пластиковые упаковки.


Она вздохнула, положила голову ему на плечо. Тонкая костюмная шесть прыгала под ухом. Она приподнялась.

– Прости,  – он повозился еще, устраиваясь поудобнее и, отвернувшись, закрыл глаза.


Она тихонько смотрела на него. На острые уши и пульсирующую жилку на шее. Он обернулся:

– Спи. Завтра длинный день.


Самолет гудел, гулко отдаваясь в животе. Красные всполохи резали плотные облака на стаи всполошенных гупешек. Дыхание рвалось. Синие рыбы метались и скрещивались.


Она покосилась на женщину толстяка. Та, накрывшись курткой и вытянувшись через три кресла, спала, положив под голову согнутую в локте руку. По лицу ходило тихое тепло.


Спит или вид делает? На такой высоте невозможно расслабиться. Так тянет. Километры  разреженной воды и пыли.

Закладывающий уши гул вдруг резко взмыл, усилился и стал рваться и клокотать.  Напряжение подскочило и застряло, заблокировалось в высшей точке, перекрыв и отрезав. Тотальный слепой страх залил и завалил пустоты. Она задохнулась.


Стало тихо.

Безлюдный мозг одиноко пульсировал. Отдельно от ужаса. Большого и одинокого.


Она вдруг поняла, что не может бояться за все сразу. Не может вместить сразу ВСЕ страхи. Она должна выбрать. И этот, полонящий, животный, выбивающий клинья из-под опор, показался спасением. Она выбирает его. Пусть сейчас будет он. Неразумный и более ясный, чем финансовый крах или быстрая смерть от эпидемии.

Теперь, вися над бездной, она испытывала даже какое-то болезненное облегчение. Толстый гражданин побулькивал. Она снова подтянула руку спутника себе на колени и стала потихоньку гладить. Он спал. Она тоже закрыла глаза. Пробившее пределы напряжение неконтролируемо бродило по крови.

Самолет тряхнуло. Раз, потом сильнее, еще сильней и залихорадило неровной мелкой дрожью. Кругом запрыгало и затряслось. По обшивке стучали мелкие камни.


 "Метеориты. Или град. Только бы не птицы,  – она считала и множила удары. – Как в машине. Как будто едешь в машине". Она попыталась мысленно пересадить себя в их внедорожник и вспомнить ощущение на скорости. Похоже. Когда он ведет, а она до последнего терпит перед тем как сказать: "Пожалуйста, помедленнее". Еще немного потерпеть, еще немного. Она прижимала и укладывала слоями всплескивавшуюся тревогу.

Он сжал ее руку.

Он открыла глаза и повернулась. Он смотрел на нее:

– Все в порядке. Турбулентность.

– Хорошо, – она помолчала. И, видя, что он не спит, привстала с намерением закончить разговор.

– Прости, может, я не все понимаю, но мне кажется, что основное я запомнила. Тебе нужно принять решение, на какой срок перенести поставки?

– Да.

– А на какой ТЫ думаешь?

Он взвился, словно она пнула в больное место.

– А  я не знаю! – сделал круглые глаза и неестественно растянул губы. – Я не знаю, что будет дальше.

Он вытащил руку. Силы оставили ее. Она не могла больше вращать этот мертвый спутник.

– Послушай, я понимаю, но нужно же что-то решить. Я понимаю, что ты не знаешь. И никто не знает. Никто не может прогнозировать ситуацию. Но они требуют решения сейчас, и какое-то решение тебе нужно принять. Это так?

– Да.

– Ну перенеси на лето, например, на осень. На зиму. Как ты считаешь наиболее целесообразным.

– Я не знаю! Ты не понимаешь. Я не знаю, как будет меняться ситуация.

– Я понимаю. Но решение же нужно принять. Тебе нужно что-то выбрать.

– Я не могу сейчас выбирать. Я должен максимально потянуть время.

– Сколько его у тебя?

– Я не знаю.

– Сколько они тебе дали?

– Ты слышишь меня или нет? Я не знаю.

– Ну что они написали?

– Ждем вашего решения. Благодарим за оперативность.

– Как ты думаешь, что это означает? Когда ты должен ответить?

– Я не знаю.

Тонкое раздражение потихоньку вгрызалось в вены. Тон стал покровительственным и напряженным:

– Ну как ты не знаешь? Ты же как-то понимаешь для себя, что значит это "ближайшее время"? Это через день, через неделю, через месяц? Сколько времени у тебя?

– Я не знаю. Ты не слышишь меня, – он скрестил руки на груди, поднял подбородок и снова закрыл глаза.

Она поерзала, пытаясь успокоиться. Почему он ведет себя как ребенок? Нервничает, дергается. Он же мужчина. Он должен быть спокоен. Он должен решать. Сам. Оберегать ее от негатива и лишней информации. Ей тоже невесело под его псих по дому крутиться. Еще и выглядеть как-то надо.

Пока он вчера ругался с компьютером, она отвлеклась и сожгла волосы плойкой. Передержала. Теперь концы неприятно кололись. И эта маска, которую он заставляет носить, забивает поры. Она потянула руку к носу потрогать свежий прыщ и остановила ее перед глазами. Хотя, может, он и прав. Иначе бы она чесала, как обычно, каждую минуту.

Он снова оглянулась на него. На щеке у уха пробивалась свежая щетина. Пододвинулась поближе, отстегнула ремень и подтянувшись, прошептала:

– У тебя щетина. Можно я потрогаю?

– Нет, – не открывая глаз, ответил он.

Она надулась. Вернулась на место, пристегнулась, засунула пустые руки под мышки и повернулась к спящей женщине.

Разница у той с храпящим увальнем была не меньше лет двадцати. Вот сколько ей? Не восемнадцать, конечно. Но молодая, сочная такая, естественная. Волосы свои. Одежда дорогая, хоть неброская. А ему? И все же он неповоротливый. И шумный. На входе взял бутылку виски. Эта даже бровью не повела. Она думала, он буянить будет, а он уснул. Поцеловал свою мокрыми губами, обнял и уснул. И никаких масок и дезрастворов.

Блондинка тоскливо и призывно поглядела на спутника. Он скосился и снова закрыл глаза.

Самолет опять затрясло. Она немного потерпела и, чувствуя, как сдают нервы, обернулась за помощью. Он не поворачивался.

Под ботинками что-то ухнуло и перекатилось. Она сжалась и зажмурилась сильней. И сразу вслед за этим кресло впереди отчаянно, с оттяжкой, всхлипнуло. Она потихоньку разлепила веки: упитанный гражданин пытался встать на ноги. Неужели обшивка такая тонкая, что под ним прогибается? Господи, из чего делают эти самолеты?! Отдуваясь, толстяк выбрался в проход и, покачиваясь и задевая боками оба ряда, двинулся прямо на красную лампочку турбулентности. Красный всполох вспыхивал то над его левым, то над правым ухом.

Сейчас он все выяснит. Выяснить и успокоит ее и всех. Своим грудным голосом и основательностью. Своими большими руками.

Самовар дошел до проводников и втиснулся в кабинку туалета. Она поежилась. Идя назад, он перебирал руками спинки. Она поджала плечо. Но, проходя, он все равно толкнул ее чем-то похожим на резиновую грелку, упругим  и булькнувшим. Она невольно передернулась.

Толстяк вернулся к своей женщине. Та поднялась и села. Он громко заговорил. Снова стало трясти. Слов не было слышно. Только громкие судорожные возгласы. Развернувшись вполоборота, он стучал ребром ладони по ближайшему подголовнику. Сидевший там парень, оторвался от сотрясавшейся опоры и, уткнувшись в книгу, продолжал читать. Толстяк кипятился и брызгал слюной. Девушка молчала и иногда кивала.

Блондинка поморщилась: "Хоть бы чем-то лицо прикрыл. Люди вокруг. Как можно думать только о себе?" Она возмущенно нахмурила лоб, еще раз украдкой покосилась на пару: "Такой неопрятный. Как она терпит? Я бы не смогла с таким жить".  Она повернулась к своему спутнику. Тот, все так же закрыв глаза, таращил голубую медицинскую маску в потолок.

Она с удовольствием и гордостью прошлась взглядом по безупречно белому вороту рубашки и запонкам, счастливо вздохнула и просунула руку между его коленями. Он, не открывая глаз, улыбнулся. Она тоже улыбнулась в ответ, и, уткнувшись лбом во вкусно пахнущее плечо, оглянулась на пару слева.

Толстяк неожиданно закончил брызгаться, притянул кудрявую голову своей бессловесной женщины и поцеловал в висок. Она весело взглянула и, крутанувшись, навалилась на него спиной. Тот прижал ее голову плотнее к своему двойному подбородку, второй рукой подхватил под грудь и уставился в просвет под шторкой.

Свет потух, под крылом зачертились голубые и рыжие вздрагивающие линии.  Блондинка придвинулась к окну.  Полосы плыли, разворачиваясь в дороги, границы кварталов и площадей. Ленты огней поднимались все выше – самолет снижался.


Красиво.

Она нежно посмотрела на своего спутника и боднула его бумажной щекой в нос:

– Нужно было послушать тебя и сесть у иллюминатора.


– – – – -




Посиделки


– Слышь, глянь, дверь закрылась?

– Я не вижу.

– Трудно посмотреть?

– Да не вижу же, сказал.

– Тише, мальчики, ещё ходят.

– Ушастая.

– Тише, говорю.

 Вдалеке громыхнула тяжелая дверь, эхо трескуче прокатилось по длинной анфиладе и, споткнувшись о дверной косяк,  в нише которого замер посеревший от напряжения бюст, схлопнулось в торцевой зале.

– Уши заложило.

– Сейчас на сигнализацию ставить будут. Тише, – он замер, шевелились только губы. – Считай. Раз. Два. Три. Ещё подождать.

Все молчали. Сигнализация мерно пропищала три раза, затем  раздался длинный гудок, перешедший в редкое тихое посвистывание. До залы доходили лишь отсветы размеренного мигания лампочки в конце открытой череды коридоров и залов.

Богиня отняла руку от лица и обернулась


– Смотрите, как красиво.

Сквозь плотную густую синь панорамного окна-арки, просачивались молодые звезды.

– Темнеть стало поздно. Я особенно прекрасна на этом фоне, – Богиня подняла руки к свету и, прищурившись, наклонила голову, пытаясь положить в ладонь самую острую связку лучей.

– Да ты вообще выгодно стоишь. Сплошной фотофон. В фас – туманы, звезды, город за окном, слева – обои шелковые, а  справа зайдешь – там я стою, – он широко улыбнулся. – Слезь пожалуйста, – добавил быстро, сняв улыбку, через плечо, сидевшей на его руках нимфе. – Слышь, брат, опусти пониже, – кивнул, выглянув из-за её спины, юноше-близнецу справа от себя. – Давай, опускай ниже.

Братья согнулись ниже и, синхронно припав на колено, одним замедленным взмахом опустили сцепленные руки ближе к полу. Как только ножка сидевшей на живой качели нимфы коснулась постамента, она, не подняв головы и не сделав ни одного усилия прикрыть обнаженную грудь, неслышно, бесплотно, бестелесно скользнула с подножия на пол и, мгновенно и бесшумно переместившись в угол, замерла в той же позе благого молчания и стыдливой грации, с какой сидела на руках сокурсников-амуров.

– Мальчики, руки разомните.

– Богиня, я готов.

– Брат, так недолжно нам себя вести.

– Послушай, не встревай. И брось свой гекзамЕтр. Меня тошнит от твоей правильности. Не знал бы тебя с рождения, стукнул. Я на два месяца старше. По замыслу. А её, – он кивнул в угол, – нам вообще подсадили в последний момент вместо лаврового венка. Мы венок лавровый должны были нести, да что-то не так с руками вышло, и теперь вот с тем же отсутствием напряжения в спине нимфу таскаем.

Он пристально посмотрел в угол, потом на брата.

– Тебе вообще из-за неё ничего не видно, что ты её защищаешь? Вцепилась тебе в волосы и держит, как репей. А ты терпишь. Триста лет в лицо тебе тычет, хоть бы повернулась раз.

– Ты не понимаешь, она боится.

– Может, уронить её для острастки разок?

– Жалко её. Все на грудь таращатся. А у неё лишней складки нет прикрыться, два жалкие лоскутка, и те – каменные.

Себя пожалей: спереди – так всё достоинство при тебе, а сзади зайдёшь – крылья стрекозиные с фестончиками. Что с таким делать? Несварение одно.

– Что плачешься. Как бог великолепен, – младший показал рукой на брата, а потом, медленно повернувшись, осмотрел в зеркале себя. –  Я восхищаюсь ей. Такая неземная. Воздушная. Глаз не подымет.

– Глаза не обязательно, попу бы периодически поднимала – у меня руки затекают, – старший  между делом добравшись до богининых ног, осторожно оглаживал аккуратные ноготочки в римской сандалии.

– Ладно, брат. Ты же амур, небожитель. Всё, что ниже пояса, – это аллегория, символ. Надо ж понимать.

Неугомонный внимательно посмотрел вниз:

– Да? Ты ему объясни, что он символ. Где этот скульптор, что наваял, а бы с ним поговорил.

– Это сложно. Умер он, творец.

– А я не жалуюсь. Я – прекрасна, – Богиня отняла из рук мятежного сына Адониса ступню и картинно повела головой, открывая снежную белизну ключиц и шеи. – Тебя сегодня обсмотрели с ног до головы, вот ты и злишься. Ты ж, поди, хотел, чтоб тебе в глаза заглянули.

– Примитивная человечья психология.

– Ну да обычная, мраморная. Ишь, понахватался.

– Недосягаемы, белы, чисты и  вечны. И вечно ждёшь, кто б душу заглянул, – продекламировал в потолок младший, углом венка выцарапывавший сердечки на ренессансных обоях.

– Да ладно тебе, – богиня коленкой ткнула сидящего у её ног старшего, –  больные точки всех мраморных. Угадала же? Особенно та, с распухшим носом.

– Каким носом?

– Да не притворяйся. Рыдала тут, в черных очках. Очки темные, а нос краснющий, и всё течет. Фу.

– Чего тебе "фу"?

– Держать себя в руках надо. Распущенные такие. Надушенные, разодетые и распущенные.

– Тебе-то откуда знать, как себя обуздывать. Тебе всё нипочем. Ты ж каменная.

– Ты тоже не теплокровный, однако прыти не занимать, – быстро посмотрев на амура, Богиня ткнула пальцем в терявшуюся в сумерках противоположную стену:

– На него посмотрела – рыдала, на этого, – махнула рукой под потолок галереи, – рыдала, по ней проплыла, – неопределенным жестом повернула кисть в сторону замеревшей нимфы, – глаза опустила. Меня с удовольствием разглядывала – бусы теребила, губу прикусила, а по тебе пробежалась – раскраснелась. Как пыль стирая по всем взглядом провела, а на тебе замерла – посмотрела.

– ТЫ откуда видела, – стих амур.

– Профессиональное. Генетика. Они ж испокон веков к нам плакаться ходят. Крики, лесть, слёзы – я в этом разбираюсь.

– Не рыдала она на меня, – глухо отозвалась шуршанием дальняя стена. Уставилась, как на птицу дохлую.

– Крыльями не маши – у меня аллергия на перо, пыли натрясёшь.

– Я не виноват, тут места мало, как в кладовке, не взмахнуть.

– И твой гений с размером промазал.

– И жарко мне в кудрях.

– Да. И ей душно стало, жарко. В грудь копьём. У тебя копьё там?  Кого вергнешь?

– Не знаю, сам не вижу. Ноги в чем-то вязнут. Чернота

– Во-от. Душно, темно и страшно. И аллергично, – Богиня чихнула.

– Будьте здоровы.

– Хотя ты ничего, вежливый. Сам не выбирал. Всё за тебя решили. Навели мрака. Темно и страшно.

– Даже не рассмотрела толком. Фотографировала с отвращением, – шелестела тьма.

– Это как?

– Близко не подошла. Жёлтого вот не боятся. Руки к нему тянут.

– Тянут потому, что висит высоко: не прогнешься – не запечатлеешь. Ближе бы увидели – не стали подходить. Холодный он, прагматичный. Желтый, ты спуститься не хочешь?

В соседнем зале на краю одной из картин верхнего ряда, болтая ногами, сидел сосредоточенно глядя на свои маячившие ступни, крепкий ангел с вдохновляюще благородным изгибом крыльев.

– Не спустится, думает. Ему завтра опять вверх по облакам идти. Силы бережет.

– Чем он лучше меня? У него вон тоже перья, – затхло пробубнил со стены сумрак.

– Он одет, и в нем сила. Ты на обнаженке всю энергию теряешь.

– Это да. Добавить мне в мышцы мощи, я б о сражениях думал. Духовных, разумеется.

– Хоть малОго позовите. Скучно, – капризно повела то ли плечами, то ли бедрами Богиня.

– Малой, ты фрау эту видел?

С золотистого кивота, поблескивавшего среди картин, легко соскользнул маленький ангел в красном хитоне. Остановился на краю ближайшего постамента. Кивнул. При каждом кивке точечки на его сиятельном венце звенели как бубенчики.

– Видел?

Он кивнул.

– Что она тебе говорила?

Ангел приложил маленькие руки к груди, опустил голову и покачал головой.

– Так я и знала, – Богиня откинулась и сердито посмотрела через окно в даль. Только мне жалуются. Я виновата что ли, что совершенна. И вечно прекрасной буду.

– Ты вдохновляюща, душа моя.

– Если бы они вдыхали, а то сплошные выдохи до икоты, особенно женщины. Люблю красивых мужчин – те только любуются. Я даже пальчик для них у подбородка держу.

– Ты всегда его держишь.

– Внимательней, амур. Для женщин – чтоб не потерять улыбку, для мужчин – чтобы сдержать её.

– Пальчиком?

– Ну конечно.

– Очаровательница.

– Брат, у нас нимфа.

– Что мне нимфа твоя. Слова доброго не скажет. Она вообще слышит что-нибудь, видит? Она вообще знает, что мы существуем?

– Тише.

– Ты, влюбленный, она об тебя ноги вытирает.

– Подойди сюда.

– Сам иди.

– Дайте мне, дай Я с ним поговорю, – с темной стены пахнуло нафталиновой тяжестью, – Застоялся я.

Нимфа ниже опустила голову.

Богиня вскинула подбородок:

– Желтый, ты не снизойдешь? Опять силой меряться будут. Опять подерутся. Прошлый раз моему икроножную скололи. Понимаю, что шрамы украшают, но я как-то за совершенство. Мне ближайшие два года не светит с кем-нибудь другим рядом стоять. Разними их.

– Не подходи, зашибу, – разошелся сын Адониса, – не его это дело. Он у нас по небесной канцелярии. Белый воротничок. Не трогай меня. Не подходи. Маленький, ты хоть не лезь, отойди, задену невзначай. Кому сказал. Уйди. Чего вертишься. Уйди, сказал.


Чего ты в душу лезешь. Ну чего ты смотришь. Всё смотришь. Всё говоришь и говоришь – и никак не скажешь. Да не мельтеши. Иду я, иду. Одна она у меня, понимаешь. Я бы ЕЙ руки свои подставил. Понимаешь? Ей.

Они медленно удалялись по галерее: сильный жилистый амур с торчащими из спины стрекозиными лопастями и безмолвно скользящий на уровне его плеча опоясанный перекрестьями острых крыл отважный маленький ангел с огненным хохолком над светлым лбом.

Сняв темные очки, она упругими сильными шагами, как по облакам, шла вверх по склону, оставляя за спиной тесную затхло свалявшуюся спутанную черноту. Сильными земными шагами уходила от душной провальной ямы, подставляя открытые руки и лицо солнцу, любовалась линиями на ладони и тонкими кистями, периодически подпирая пальчиком правой руки подбородок.

Тихо, не поднимая глаз, подбирала с шеи в прическу выпавший локон, замечая под одеждой мужчин сильные руки, изгиб торса и осознавая их мужественность и её красоту и силу, охраняя в груди маленького ангела с бубенчиками на золотистой голове, сквозь которого, как через солнечный лечебный пластырь, просачивалась жизнь.

– – – – -



Цвет индиго

Очень странно, если лукавить, и промыслительно, если не зажмуривать глаза, устроена жизнь.

В четверг сидела на скамейке в центре зала Эрмитажа, озиралась кругом, и одна мысль бесконечно шепталась в голове и пульсировала в пространство как радиомаяк: "Что тут делать, если не знаешь библейской истории". К вечеру эта мысль пережилась и уступила место более накатанным.

А рано утром в пятницу, пока сонная, не успев выпить чаю и проснуться, возилась на работе с компьютером, не хотевшим включаться по обычной причине моего безответственного промазывания мимо клавиш, сбоку бесшумно возникла женщина и говорит:

– Я вчера была в Эрмитаже.

– Да, была, – cогласилось равнодушно наблюдавшее до того возню с компьютером моё второе я.

– И я не понимаю, что там делать, если не знаешь библейских сюжетов, – женщина заговорила громче, отрывистей и, отвернувшись от себя, сверкнула возмущенно глазами куда-то выше стеллажей.

Попривыкшая к таким фокусам, но всё же не настолько, чтобы не замечать их, каждый раз проверяя их знаковость на качество, приличное этому званию, я бросила копаться с машиной и встала ровно и параллельно, чтобы не быть неверно понятой, чтобы услышать всё и чтобы тот, кто устраивает такие встречи, увидел, что я опознала вполне, понимаю, что происходит, и готова это принять.

– Вы знаете, – ответила я женщине, – я вчера была в Эрмитаже, и не понимаю, что там делать, если не знаешь библейских сюжетов.

Женщина стала чуть обычнее и перевела на меня взгляд:

– Там на первом этаже выставка. На ней несколько полотен. На самом большом человек шесть что-то делают. Вокруг толпятся люди, и никто из них не знает, что там изображено.

– Они не спрашивают друг друга, что изображено, не потому что стесняются, а потому, что просто не подозревают, что изображено что-то общеизвестное.

– Не зная библейских сюжетов, ты вообще не понимаешь ни живописи, ни музыки, ни литературы.

– Каждое знаковое произведение ведёт диалог с Текстом.

– Я хочу это знать.

– Я знаю, с чего начать. Только у нас, скорее всего, нет таких книг, я не видела. Я Вам расскажу, какие поискать, а пока давайте всё же посмотрим, что есть у нас.

У выхода из стеллажного тоннеля освещенная полка с мифами народов мира отуманилась, а сумеречная с религиями мира светилась снизу жёлтой масляной краской. В густой солнечной луже плавал горячим блином в медном тазу красный фолиант с фиолетовыми обрезами. По лицу скользнуло упругим теплым светом, руки согрелись, от перелистываемых станиц разбегались фиолетовые брызги.

– Надо же. Даже не знала, что у нас такое есть, – я листала, проверяя на ощупь краски и степень покоя живописного текста. В тишине фундаментального я не сомневалась.


Боковым зрением я чувствовала, что постепенно мы с книгой остаёмся одни. Не отрывая глаз от страниц, наугад двинулась за женщиной, намереваясь заручиться дружбой свидетеля и хранителя. Но женщина возникла снова откуда-то сбоку и сказала:

– Не сегодня. Я потом приду, – и исчезла. Совсем как-то, не топая, не надевая куртку.

Ярко-синий берет, синие пытливые глаза, синяя кофта с мелкими пуговицами.


Я видела её первый раз и не запомнила номера читательского билета.

– – – – -




Пазлы

– Лен, передай словарь.

– Держи.

– Переодеться не успеваю. Будь другом, посмотри, как там "вино" по-английски.

– Вино-то зачем?

– Да узнать: пьет, не пьет.

– Так он тебе и скажет.

– Он наивный, не поймет, зачем спрашиваю.

– Ладно. Сама-то о себе будешь рассказывать?

– Что? Что не пью, брожу по ночам и ловлю глюки?

– Перестань.

– Ну, что, Лен. Посмотри, так нормально?

– Ты не хочешь тапочки переобуть?

– Зачем? Внизу он всё равно не увидит, я за стол сяду.

– А вдруг камера упадёт?

– На скотч приклею. О, кстати, скотч!  – она пронеслась мимо Лены в другую комнату. – Я ему скажу, что умная, что красивая, что…

– Умная – не надо, сбежит или обозлится. Про красивая – не поймет, что это ты от избытка, а не от недостатка.

– Что? Я не слышу…

Лена, сидевшая с ногами на диване и вертевшая в руках карандаш, уткнув его в подушечки пальцев, надавила сильнее, откинула голову назад и закричала в сторону комнаты, где копошилась подруга:

– Я говорю, про пазлы скажи. Про пазлы – пойдет, думаю. Запомнит, что усидчивая. Так себе хобби. Мужских интересов не ущемляет.

Надя высунулась из проёма, на ходу вдевая сережку в ухо. Мешал скотч, зажатый в той же ладони:

– А говорить, что я их каждую ночь собираю?

– Ну ты чего, соберись, полчаса до связи осталось.

– Нет, пусть знает, что я каждую ночь собираю пазлы. Что тут особенного.

– Слушай, ну зачем всем это знать. Легла, дело своё сделала и иди собирай свои картинки. Кому какое дело.

– Это забавно. Но он в конце концов увидит, что у меня одна коробка.

– Иди сюда. Иди сюда, сказала, – Лена протянула руки и потянула стоявшую рядом Надю.

Та обмякла. Лена погладила её по голове, перебрала, поправляя, волосы.

– Перестань. Тебе давно пора что-то с этим делать. Новая страна, новый мужчина, новые люди. Язык, в конце концов, который ты не понимаешь. Пусть говорят, что хотят. Пусть делают, что хотят. Ни тебе телевизора, ни газет. Всем улыбаешься и машешь. Слышишь, – она заглянула подруге в глаза, – Слышишь меня? Улыбаешься и машешь. Девочка моя. Я тебе на свадьбу очки темные подарю. Хочешь? Ну. Хочешь? Хо-о-чешь. По глазам вижу. Ну вот. Всё, не реви. Красотуля.

– Лен, я не смогу. Я не могу всё забыть.

– А зачем забывать. Достаточно просто не помнить. Не помни, и всё.  – Лена бросила карандаш на стол. – Не надо ходить этой дорогой, Надя. Не нужно больше. Всё.


Надя развернулась, волосы растрепались – блузка, нитка жемчуга, бесполые растоптанные тапочки.

– Я не знаю их, Лена, ты понимаешь?

– Понимаю.

– Я понятия не имею, что кто они.

– Понимаю.

– Я просто на остановку шла. У нас нет другой дороги до остановки. Только через кладбище. Ну, или в обход вдоль завода.

– Надя, я знаю.

– Я просто шла на остановку.

– Надя, перестань,  – Лена рассердилась и повысила голос. – Перестань сейчас же. Может Павлу позвонить? А? У нас есть ещё время. Давай позвоним. Ты поговоришь – и тебе легче будет. Давай, ты, наконец, объяснишься. Человек всю жизнь в непонимании. А ты столько лет думаешь, что виновата. Тебе нужно снять это с себя и спокойно ехать. Давай сейчас. Разом.

– Ты думаешь? Что я ему скажу – про кладбище?

– Да, ты так и скажешь. Я шла по кладбищу, в институт. Он поймет, он сам там ходит. Давай, говори. Говори мне, как ему.

– Я говорю тебе, как ему, русским языком. Впереди шли девочки-школьницы. Выпускницы. С мороженым. С бантами, с лентами. Смеялись. Я хотела их обогнать. Вдруг одна остановилась и встала поперек дороги как статуя. Прямо с мороженым. Глаза бродят.

– Девочки, – говорит, а все молчат. Понимаешь, разом все замолкли, как сговорились. Стоят, озираются. И я стою.

– Девочки, – говорит, – а ведь мы уже вдовы.

Так и сказала: «Девочки, а ведь мы уже вдовы».


И тишина такая, Лен. И мороженое капает.

Я повернулась, куда она смотрела – аллея боковая, широкая, заасфальтированная. И по обе стороны гранит и головы гипсовые. Головы, головы а потом без голов портреты на плитах. Сильные, красивые, улыбаются: двадцать пять, двадцать семь, тридцать два, двадцать. У меня как будто калькулятор на минус включился. Восемьдесят семь минус шестьдесят пять, восемьдесят два минус пятьдесят девять.  Зачем у меня так хорошо с математикой? Синусы-косинусы –  чтобы потом годы жизни на могилах считать?

– Лучше б ты деньги считать научилась, – улыбнулась Лена.

– Ты слушаешь или нет. Я не считала себя вдовой. Я считала себя невестой, понимаешь. Не-ве-стой. Саша – там, Андрей из прошлого выпуска, Виталя с Сеней. Все в Афгане. Какое отношение они имеют к этим...... – протезам? У меня в голове выпускной, рассвет, Виталя по лужам шлепает, Сеня с моста самолеты пускает. Андрей с гитарой и ёжиком. Помнишь: ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, «шёл ежик резиновый, в шляпе малиновой, с дырочкой правом боку». Весь вагон к нам сбегался, когда он пел. И свистел, как резиновый ёж.

– Это когда вы на каникулах в Узбекистан ездили? Ну хорошо же, Надя. Он и теперь, наверно, поёт.

– Ну они же не мёртвые. Понимаешь. Они живые. Я заявление в своем медицинском подала, чтоб меня после выпуска к ним взяли. Вместе учились, вместе в институты поступали, мальчики на войну, девочки должны им помогать. Ну так ведь. Спасать, лечить, жалеть. У нас многие девчонки записались.

– Так и хорошо. Я же  и говорю тебе – хорошо.

– Что хорошо? Кругом гробы мраморные. Солнце через тополя. Мы все в пятнах камуфляжных. Девчонки в пятнах, лица в пятнах, банты желтые. Их физически хотелось снять с себя. Отмыть. Не могла. Вьелись. Весь автобус, пока ехала, всё оттирала. Прямо руками. Вся в пятнах.

Вспомнила, как в гостинице в Узбекистане  Андрея попросили помочь закрыть переходы между балконами. Администраторы попросили. Они одно крыло на этаже запирали на ключ, потом в ручку вставляли железный стул и ещё тумбочкой задвигали. Там, говорят, летчики живут. Они возят груз двести. Каждую ночь так. Пьют, потом по этажу бегают, в номера рвутся. Балконы, говорят, запирайте. И зашторивайте. Балконы круговые.

И вот те, Лен, кто бегал сумасшедшим голым  по балкону – теперь мертв и лежит вместе с тем, от кого он бегал. Меня, прямо, замуровало там, в автобусе, как я это поняла. До сих пор эти балконы снятся. Лица эти голые, впаянные в стекла.

Вспомнила, как наш проректор вызвал и сказал: «Зачем тебе туда? Война – грязь. Знаешь, что там с такими, как ты, делают?" От этого каменело всё внутри и болело ниже пояса. Не помнила этого ничего, а тут вдруг в автобусе пятна кладбищенские счесываю – и всё вспомнила. Сына Марии Исааковны вспомнила, который приходил в класс прямо посреди урока и просил денег. Сгоревший, зубы одни белые. Крупные зубы, кудри, рубашка цвета песка. Мы слова тогда такого не знали – наркоман. Просто он был чужой среди наших белых фартуков и пионерских зорек. Он резал день надвое и вспоминался как привидение. Я только потом посчитала, что он всего на четыре года старше. Учился в Москве на физтехе, забрали а армию. Вернулся – гепатит, наркомания, через два года похоронили. Один сын. Я Марию Исааковну потом сама в нашу онкологию пристраивала. И хоронила сама.

Что мне Павлу сказать, что я не вышла за него замуж, потому что меня преследовали мертвецы? Потому что меня не изнасиловали в каком-нибудь палаточном городке? Потому что они въелись в меня кислотно, эти Сени и Виталики? Потому что я чувствую себя порченной?

– Ну ты же не виновата, что не попала туда, что войска в тот год вывели.

– Я виновата. Потому что прямо из автобуса вся в липкой этой пятнистой жути рванула в военкомат забирать заявление. А мне: «Таранова, не будет набора. Войска выводят».

Я всех предала. Не пошла – ребят предала. Пошла бы – предала своим бумажным героизмом Павла с больной мамой и братом. Мы с Тимошкой эти пазлы собирали. Он мне их подарил.

– И ты не двинулась ни туда, ни туда. Сидишь и двадцать лет детали стыкуешь. Безмужняя самоназначенная  вдова. Ты надоела мне. Понимаешь? Хватит. Не надо ничего Павлу рассказывать. Не думаю, что он что-то поймет из этого бреда. Отдай эту коробку кому-нибудь. И пойди тушь поправь. У нас Америка на связи через десять минут.


– – – – -




Мясорубка


– Тебя надо учить, сволочь, учить, –  последний раз, медленно, с оттяжкой, пнул её, – Бабы.

Покачался, повернулся.

– Э, бабы, бля, – устало ткнул ногой в диван, закинул руку на голову, – бабы, бля, – поревел в локтевой сгиб, сплюнул в сторону, утерся тыльной стороной руки, лёг  и уснул.

Вжав ладони в лицо, ещё сильнее скрючившись и подтянув колени, боком, отталкиваясь пальцами босых ног от пола, она беззвучно отползла в угол. Села, закрыла голову руками. И молчала.

– Наташ, принеси воды, плохо мне, – он болезненно сморщился, отклонился от сидевшего на коленях ребёнка и придавил кулаком под ребра, – У Вовки вчера перепили. Водка палёная. Ты же знаешь, я не пью, не могу. Дочка у него родилась – давай отметим. А я как? У самого дочка. Да, Светка, ты дочка? Дочка ты? – он наклонился и потерся щекой о висок в шелковых завитушках. Сощуренные глаза лучились.

Светка шлёпнула ложкой по манной каше – та брызнула во все стороны, попала ему в лицо. Он рассмеялся, вытерся и поцеловал её в макушку:

– Пойдем, доча, нам в садик пора. Мамка нас соберёт, – ссадил ребёнка с коленей, –  Соберет нас мамка? Наташ, прости, задел тебя вчера. Ничего не помню. Знаешь ведь, что люблю. Чего дуешься? Мы с дочей в садик. Да, грибочек, в садик?


Дай нам, мамка, с собой колготок запасных и конфет. Конфетами детей угостим. Правда, Светка, угостим?

– Даа-а.

– Вот, доча, вот такие мы, Семёновы, не жадные. Умница моя. Самолёты-самолёты, – он подхватил дочку, перевернул на живот, та вытянула руки в стороны.

– Самолёты! – они, жужжа, улетели в коридор.

Наташа пошла к батюшке. Дежурил отец Михаил. Они сидели на лавке за трапезной, у крыльца сторож вскапывал землю под тюльпаны. К воротам подъезжали и отъезжали машины.

– Ну подумаешь, мужик выпил. Он же осознал, покаялся. А как ему дальше исправляться, скажи? Только через покаяние, – отец Михаил повернулся к ней. – У тебя что ли крылья? А?? Ну где? Повернись-ка. Поди сложила перед тем, как в храм идти?

Она невольно улыбнулась. Нет у неё крыльев. Стало легче. Нет крыльев. Жизнь – она такая. Она разная. Сегодня одно, завтра – другое.

Они с Вадимом были счастливы. Он ещё в институте её присмотрел и, при каждой возможности сходя с маршрута, подвозил до дома. Иногда забирал и с пассажирами. Те подыгрывали симпатичному таксисту и его милой девушке. Встречал, цветы возил, помогал во всем, когда мама болела. Девчонки говорили, счастливая она.  В толстенных очках, не отличавшаяся особой стройностью, не вылезавшая из книжек раньше всех вышла замуж. Моя на веки вечные. Моя Наташа. Обхватывал её. Никому не отдам.

– Он борется, ему стыдно. К кому ещё ему идти? К кому? Ты ему для этого и дана. Ты ему для исправления дана, а он – тебе для исправления. Кто ты такая, чтобы его бросать?  – батюшка повысил тон. – Чего возомнила?

Наташа вышла из ограды и потихоньку пошла через рынок на работу.

Вадиму было муторно и нескладно.

– Я урод. Господи, я – урод.

В него ничего не лезло. Брал заказы без перерыва, кидал, не пересчитывая, деньги, резко хлопал дверью.

Домой вернулся за полночь. До упора возился в гараже, зашел в круглосуточный.

В квартире было тихо. От полос света, падавшего через открытые двери, коридор казался длинней. Стараясь не шуметь, он двинулся вдоль него. В столовой горел боковой светильник. Наташа сидела в углу слева от двери в кухню, в профиль к нему, на диване с книгой, мерцал телевизор. Он не стал заходить. На столе в кухне высились горкой накрытые полотенцем кастрюли. Напротив, в детской, из-за плотных штор было совсем темно. Вадим прошел в комнату, лег, накрылся с головой и мгновенно уснул.

Наташа всё больше молчала, отвечала односложно, вежливо, смотрела мимо, засыпала на диване. Он стал  беспокоиться, ревновать. При любом постороннем звуке настораживался. Поставил на оба телефона на маячки. При поздних возвращениях жены смотрел на часы, каждые пятнадцать минут порываясь выйти навстречу или позвонить в полицию.

– Хочу съездить к сестре. Со Светой.


Наташа стояла в коридоре на коврике в обуви, блузке и юбке, готовая к выходу. Сумку двумя руками держала перед собой.

– Езжай, раз надо, – он поднял на неё глаза. Она быстро опустила свои.

Отпустил кое-как. Ходил с тяжелым чувством. Мрачнел.

– Маша, я люблю его, мне его жалко. Дурак такой, он же не пьет совсем. Ему нельзя. Ходит черный. Не ест ничего. Работает сутками, дома почти не бывает, только деньги на стол кладет. Я простила его давно. Нет на сердце обиды. Маш, что делать?  – она теребила в руке ягоду.

– Маша, что делать, не знаю. Как чужой ходит. Не смотрит, не разговаривает. Я к нему, он – от меня. Что делать, Маш?

– Хвостик оторви – и в таз. Всё перемелется, мука будет, – Маша засыпала очередные ягоды сахаром. – Подожди, сестрёнка. Всё проходит – и это пройдёт.

В субботу Вадим сдал смену раньше и пошел на всенощную.


Встал в полутемном углу за приделом.

– Прости, Господи, мою душу грешную. Прости, Господи. Наташа, прости.

Потом пошел со всеми в трапезную пить чай. Есть одному дома было невозможно. Уходить не хотелось.

Ничего не изменилось с тех пор, как он был здесь в последний раз. Прихожане принесли пирожки, сладкое. Жара спала, потянуло прохладой. Все расселись за длинным столом, после краткой молитвы пили чай и беседовали.

На этот раз отец Михаил отвечал на вопросы об отпуске:

– Довели себя, понимаете, до позора полного. Кто отпускает женщину свою одну на отдых? Я не понимаю. Тот, кто устал от неё дома? Ну тогда, извиняюсь, это не семья, это идиотство. Так нельзя. Женщина одна отдыхать не должна. Нехорошо это. Я слышал эти истории тысячу раз уже. А попробовать, а интересно, Господи, помилуй, ах, прости, второй раз тоже не грех и так далее. Это ж постоянно повторяющаяся вещь. Нельзя отпускать женщину одну. Так может поступать только человек, который не любит свою жену, не бережет её.

Вадим заерзал на стуле. Ему стало плохо, душно. Он осторожно выбрался на улицу.


Дома включил телевизор. Щелкал кнопками пульта, всё прокручивал в голове разговор.

Какой-то парнишка с дальнего конца стола спросил:

– Можно ли искать жену, если нет денег на её содержание?

– Хороший вопрос. Можно,  – с готовностью ответил батюшка. – Можно, если есть желание трудиться. Но жены разные. Большинство женщин быстро хамеет в требованиях, у них начинают рога расти, – он показал два растопыренных пальца,прихожане заулыбались. – Женщины, они, конечно, сейчас будут обижаться, но я скажу. Бабы, они же наглые, противные. И если она в лоб не получит хотя бы раз в жизни, она ничего не поймет. Ни-че-го.

Отец Михаил поставил локти на стол, подпер кулаками подбородок и призывно посмотрел на собравшихся:

– Мужики виноваты во всём. Мужики виноваты. Распаскудили бабьё. Не били долго. Они из-за этого думают, что их не любят.

При этих словах раздался хруст и батюшка, чудом ухватившись за стол, основательно завалился на бок. Женщины, охнув, повскакивали помочь.

– Да это стул, выработал свой ресурс, – не поменявшись в лице, отец Михаил встал поменять его на другой. – Так вот, братья и сестры, – продолжал он походя,  – предлагаю тут подумать. Что лучше, а что хуже.

Вадим никак не мог сосредоточиться на чем-то одном, всё щелкал и щелкам пультом, наконец, раздраженно бросил его на пол.

– Где её носит? Что уехала? Ну подумаешь, поучил разок. Крепче любить будешь. Уважать. Понимать, что хозяин.

Спустился в магазин за пивом. До утра привычно моргал телевизор.

Подъезжали к станции, Наташа волновалась, передумывала, что скажет. Вадим встретил её на вокзале молча. Взял на одну руку дочку, в другую – сумку и пошел. Она покатила за ним тяжёлый чемодан с вареньем.

– Как Вы, Наталья Ивановна? Как съездили?

– Спасибо, Виктор Игнатьевич. Вот, варенья с сестрёнкой наварили.

Наташа выгружала из сумки в холодильник контейнеры с едой. Водитель, развозивший администрацию и заказы, обедал.

– Угощайтесь. Да вы банку берите. Мне на радость. Дома всё равно никто не ест.

Они почти не встречались. Приходили в разное время. Наташа проверяла допоздна тетради и так и засыпала с ними на диване. Вадим утром уводил дочку в садик и возвращался к ночи.

Поздно вечером ей позвонила Маша, сказала о своем диагнозе. Наташа записала на листок подробности, нужные лекарства, номера докторов. Повесила трубку и замерла, примерзнув к стене.

Хлопнула дверь, Вадим прошел мимо столовой, заглянул, вернулся, подошел к столу, перевернул к себе листок, прочел.

– Наташ, – подошёл, обнял одним махом, голос прыгал. – Наташа.


Качнулась навстречу, как дерево. Смотрела за его плечо невидящим глазами.

– Наташа, родная.


Она держалась за него везде, где не заставляли разжимать руку турникеты и двери. За палец, за рукав, за полу пиджака. В ожидании, в очереди и на остановке, обходила, втыкалась лицом в грудь, просовывала ладони за спину, прижимала и говорила через него в них.

В тот вечер Вадим пришел домой раньше – поднялась температура, выворачивало суставы, разламывалась голова. Наташа крутила на кухне фарш на котлеты, заглядывая через проем двери в телевизор. Светка бегала из комнаты в комнату.

Вадим лег на диван, всё плыло перед глазами.

– Свет, не бегай, голова болит.

– Бр-рр-р, – дочка пронеслась мимо.

– Не бегай, говорю, ну кому я сказал.

Балованная отцом, девочка стучала ему ладошками по лицу, кружилась вокруг, подпрыгивала и снова неслась через комнаты:

– Папа, я самолёт, смотри, смотри, я самолёт, папа.

– Ты не понимаешь что ли. Иди сюда, – превозмогая головную боль, он попытался поймать пробегающего мимо ребенка.

Светка взвизгнула и расхохоталась. Вадим сморщился и закрыл рукою глаза.

– Ты чего хамеешь, – простонал он. – Счас как дам, мигом угомонишься. Распаскудилось бабьё, кому сказал, иди сюда.

Резко сев, он выбросил вперёд длинную руку. Света отлетела к стене:

– Мама!

Из чугунной мясорубки, полетевшей в его спину, сыпались запчасти.

Тот же молодой человек снова поднял руку:

– Что же, прямо бить? Женщину  – бить?

– Ну конечно! – отец Михаил сыто улыбнулся. – Конечно. Ты попробуй. И жить потом попробуй с ней. И с собой. Если захочешь.

Батюшка опустил руки на стол и, перекладывая высыпавшиеся куски рафинада обратно в коробку, тихо, как для себя, заговорил:

– Она за тебя держится, на тебя смотрит.  В упор, в лицо. Потому что она от тебя, от мужа, взята. На тебя и смотрит. А ты от земли взят – на землю смотри. Она в защите нуждается, в тепле, в покрове. В том, чтобы быть на месте, как ребро, вот здесь, – он поднял глаза и постучал указательным пальцем себе в грудь,  – под сердцем.

– А с рогами как?

– А что с рогами, – грянул отец, откинулся на хлипком стуле и размашисто развел руки в стороны, – прижал покрепче – они и осыпались, те рога, как прошлогодний снег. Так-то. Всему вас учить надо.


– – – – -




Аутсайдеры

Махнув рукой или показав пальцем в любую сторону, мы делим этим жестом пространство на две части – правую и левую.

Линия на белом листе раскалывает его на две плывущие льдины. Каждый день разнимает нас на вчера и завтра. Любое событие – на "до" и "после". Упавший луч, брошенная ветка, дорожная разметка очерчивают зримые границы, разобщают и дробят делимое. Переступая их, мы физически ощущаем сопротивление.

Самое простое понятие или слово, будь то "собака" или "хомяк", сортирует людей на имеющих и не имеющих, любящих и не любящих, боящихся и нет.

Здоровье, деньги, возраст, образование – капризные обстоятельства, разделительные черты, невидимые линии, структурирующие нас на правых и правильных "своих" и неправых и ошибочных "чужих".

Мы – обоюдные аутсайдеры.

Взаимозаменяемые и не существующие друг без друга.

– – – – -




ЗнАмение

В храме было тесно и людно. Нарядные улыбающиеся разновозрастные мужчины, женщины и дети подпевали хору: "Ангели с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют". Марина тоже пела со всеми. Знакомая воодушевляющая сладостная мелодия рождественского гимна заставляла поднимать подбородок выше, вставать на носочки и подставлять лицо льющемуся сверху свету. Храм весь в белом. Ёлки. Рождественская служба подходила к концу.

Батюшка поздравил всех с праздником, прихожане приветствовали друг друга, обнимались, дарили подарки. Марина отошла к загороженному скамейкой выходу левого придела, в угол храма, чтобы переодеть косынку на шапку. Стекла высоких окон были покрыты толстым слоем инея. Она потрогала иней, поскребла ногтем, подышала в стекло – образовалась дырочка с подмокшими ломкими краями, посмотрела сквозь неё на огни гирлянд, нарядные ёлочки, отражения окон на снегу в ограде, маячки автомобилей далекой трассы. Приложила к стеклу всю ладошку и долго слушала, как отпечатывается на ней холод.

Вернулась к лавке, сняла платок, и вдруг на голову что-то высыпалось. Она вздрогнула от неожиданности и быстро подняла голову – с высоты на неё смотрели святые и ангелы, над правым сводом нерушимой стеной берегла сон младенца Богородица, из-за её спины выглядывали вол и ослик.

Марина потрогала макушку – пальцы заскользили – масло. Ещё раз подняла голову, медленно повернулась вокруг и увидела высоко, у иконы на стене, возле которой стояла лавка, большую серебряную лампаду, похожую на праздничную двенадцатирожковую люстру. Она разглядывала её со всех сторон, восхищаясь и одновременно пытаясь подтвердить случившееся реальными законами физического мира.

В отсутствии математических доказательств ангели, что пели только что на небесах, сыпали звёзды ей на голову, а к такому короткому знакомству с ангельским миром она была пока не готова.

Масло могло пролиться из лампады, но та висела достаточно высоко. Марина попыталась до неё достать. Вокруг стоящие люди стали с подозрением оглядываться. Но то ли любопытство взяло верх, то ли стояние одной ногой в вышнем мире придало храбрости – она встала прямо под лампадой на цыпочки и изо всех сил вытянула вверх руки – и достала, коснулась витого декоративного элемента на дне ладьи. Отошла, подошла ещё раз, сняла и накинула вновь косынку. И ещё раз отошла, снова подошла и снова накинула косынку. Она повторила это ещё несколько раз, стараясь не контролировать действия, автоматически – и краем платка задела-таки нижний конус лампады.

Марина села на лавку, вытерла голову рукой, размазала масло по ушам, губам и векам, чтобы стереть бесовское наваждение и лучше видеть, слышать и соображать.

Лампада у иконы. Больше вокруг ничего примечательного не было. Что за икона? Она встала и отошла подальше от стены. Седой старец с небольшой бородкой в накидке с нашитыми двумя ангелами. На груди его висели крест и медальон с чьим-то изображением. Слева были надписаны несколько букв, среди которых Марина смогла угадать одну "С" и две "Т", а справа вполне явно было написано "ИГНАТ", потом нарисована чёрточка с точкой наверху, а за ней "Й". Игнат, игнат и английское i – Игнатий! Старец Игнатий, желая ей что-то сказать, пролил масло от своей иконы ей на голову. Осталось только разгадать – что. Что он хотел сказать. Не может быть случайно. Столько лет ходит сюда, с тех пор, как ещё бабушка водила, переодевается у этой лавки и никогда его не видела.

Она не заметила, как все разошлись. В алтаре потушили свет, в храме задули свечи. Одна лампочка освещала притвор. Свечница закрывала лавку у входа.

– Матушка, мне храм закрывать. Возьми просфору да беги, дорогая, домой. Рождество!

– Я сейчас, – Марина потерла макушку – рука была сухой, надела шапку, варежки и, перекрестившись у дверей, поскакала по ступенькам с крыльца.

– Игнатий-игнатий, – напевала она, прыгая через сугробы, – Ангели поют на небесех.

Громко дышала, образуя паровые облачка,  снова закрывала нос варежкой и запевала:

– Игнатий-игнатий, ангели поют на небесех, Игнатий, ангели поют, – и вдруг встала поражённая: "Игнатий", – ангелы поют! Они поют: "Игнатий". Надо же! Так ответить на её вопрос. Спасибо, спасибо! Вода, земля, птицы, звери и люди, спасибо вам, а я сомневалась! Небо, полное чудес, – Игнатий!

Дома она сразу побежала к компьютеру. Налила чаю, вытащила из буфета булку и села писать. "Пишу и сама поверить не могу. Сегодня мне было знамение .. "  – и дальше про стук в темечко, икону, Игнатия. "Всё решено. Нужно просто довериться. Мои чувства меня не обманывают".

Засыпая, она прижимала к сердцу плюшевого мишку и своё теплое чувство к Игнатию.

В первый же день после каникул заглянула на перемене в кабинет истории, где готовились олимпиадники. За столом сидел один выпускник. Загородившись энциклопедией с рыцарями, он счерчивал с неё щиты и копья.

– Анны Трофимовны нет?

– В учительскую пошла.

– А. Привет, я не поздоровалась, Ты средними веками увлекаешься?

Он дорисовал кончик копья, поднял на неё глаза, посмотрел – и отложил карандаш.

– Я занимаюсь медиевистикой.

– Поступать собираешься?

– Да, на исторический.

– Меня Марина зовут,  – она подошла к учительскому столу.

– Очень приятно, Игнатий.

– Я знаю, мы с тобой в одной команде в волейбол играли на спартакиаде.

– Точно, видел тебя. Ты же раньше не играла.

– Девочка в классе заболела, я заменяла.

– Профессионально спортом занимаешься?

– Нет. Я историей занимаюсь. Тоже на исторический поступать буду, – она начала выкладывать из рюкзака книги.

– О, Умберто Эко. Дай посмотреть.

Она подала ему одну:

– Теория семиотики.

– На английском?  – он, высоко подняв и повернув к свету, с интересом листал. – Ты читаешь?

– Да. На русском тоже семиотика есть. Пастуро вот ещё.

– Серьезно? Правда, увлекаешься?

– Моё время – среднее, – она улыбнулась, продолжая извлекать свои сокровища. – Вот ещё, видел? Только вышла.

– Интересно.

– Я у Анны Трофимовны занимаюсь, но этого мало.

– Мало – иди на курсы. Мне здесь уже не интересно. Я хожу заниматься в университет. Совсем другой уровень.

– Я звонила на курсы, сказали, там уже всех взяли. Набора нигде нет.

– Конечно. Это не так просто. Уровень подготовки другой должен быть. Люди годами занимаются.

– Да, понимаю, но я занимаюсь. Я четыре года в районной школе, где раньше училась, кружок по истории в младших классах вела. Историю Византии неплохо знаю, в церковнославянском, греческом немного понимаю.

– Интересно. Хорошо.

– Я давно ищу, где ещё можно заниматься. Я старательная. Для меня это важно.

– Да? – он положил книгу на стол, помолчал, взял карандаш, дорисовал на щите смотровую щель и несколько раз её обвел. – Хорошо. Приходи со мной – поговоришь.

– Ты возьмёшь меня с собой? Можно с тобой? Здорово. Когда?

– Сегодня вечером. Подходи к главному входу к девятнадцати двадцати. Только не опаздывай.

– Да, хорошо.

– Хотя.. Там методички нужны. Вот что, пошли со мной. Я здесь недалеко живу, выберешь, чего у тебя нет.

Сердце замирало от счастья. День прибавлялся. Солнце отражалось от снега – и из глаз текли слёзы. Сквозь мокрые ресницы мир лучился. Она будет заниматься в университете! Карсавин, Гревс, Бенешевич, Гуковский – она хотела туда, стремилась всеми силами. Под её подушкой мирно уживались Флоровский и Флоренский. Она читала вслух отрывки из изборников, переводила прориси, в чертах своего города угадывала и находила его – время Среднее. Девочки хотели быть журналистками, брат грезил матмехом, бабушка прочила её в регенты, а она жила в своём среднем и искала современников.

Её не интересовали даты, сражения и имена монархов. Держась за тонкий пульс межвекового поиска смысла, как за верёвочку, она старалась не опускать головы в крикливый чад распределения власти и экономических ресурсов, злокачественно просачивавшийся под ноги из всех щелей и поднимавшийся вверх. Ей хотелось разыскать оставшихся в дыму, окликнуть тех, кто может ответить, найти потерявших сознание на путях эвакуации. Ей нужны были друзья, единомышленники-пожарники. Игнатий был причастным и он вел её к ним.

Они перебежали площадь. Дворники не успевали чистить обледеневающие тротуары, и, прежде чем взобраться на них, пришлось терпеливо трижды съехать и ухватиться за светофор.

– Заходи, – Игнат остановился у парадных дверей дома-утюга.

– Ты тут живёшь? Это же памятник архитектуры.

– В них тоже люди живут. С электричеством и канализацией.

В комнате Игната было много книг, большой экран, огромные окна выходили на набережную.

– Красиво.

– Вот смотри. Вот эти обязательно.

– А можно взять ещё учебники?

– Бери, мне они ни к чему – давно прочёл.

– Спасибо! – она вытащила, не удержавшись, с полки сразу несколько книг, иметь которые давно мечтала, прижала к себе и сразу понесла складывать в рюкзак.

– Здесь красиво, – кивнула на окна.

– От машин шумно. И фонари на набережной спать мешают. Чай будешь?

Ей не хотелось уходить.

– Буду.

Они пили чай с клубничным вареньем. Ягоды были такими огромными, что не помещались в ложку и всё время падали.

– Такая клубника  – самодостаточная.

– С дачи. Мама занимается.

– Здорово. Я из города несколько лет не выезжала.

– А летом?

– Летом работаю обычно.

– Если хочешь, могу тебя в лес взять.

– Очень хочу.

Провожая до двери, Игнат напомнил:

– В девятнадцать двадцать. Не забудь.

Вечером она приехала на полчаса раньше. Волновалась. Игнат пришел вовремя, вел себя уверенно, представил её преподавателю. Тот задал несколько вопросов, посмотрел список работ и сказал:

– Оставайтесь. Разберемся.

С этого дня три раза в неделю Марина стала ходить в университет. Ребята в группе подобрались творческие, серьезно и давно занимались, каждый был увлечен своим направлением. Её искренне восхищали те, кто занимался историей ХХ-ХХI веков, историей экономики, социологией. Она честно старалась запомнить эту информацию – вопросы входили в билеты, но с трудом усвоенные сведения держалась только до зачёта. Она много читала, стараясь подтянуть свои знания, в дороге и дома слушала аудиоучебники. Сидела в автобусе и шевелила губами, повторяя.

Часто они занимались у Игната. Детей больше в доме не было. Днями квартира пустовала, да и вечерами родители бывали редко – отец строил мосты, мама преподавала в вузе.

Сначала пили чай. Марина жила далеко от центра, до школы добиралась долго и к обеду была замёрзшей и голодной. После уроков она сидела до назначенного времени в школьной библиотеке, а потом бежала в дом-утюг. Чай в больших чашках быстро остывал, и она торопилась, чтобы не допивать холодный. Оставлять в чашках ничего не полагалось, даже варенье из розетки нужно было съесть всё.

Потом разбирали задание с курсов. Говорил, в основном, Игнат, Марина слушала, потом он задавал ей вопросы. Она старалась отвечать обстоятельно, хотя его серьезность её смешила, казалась напускной и забавной. Она подыгрывала: завела дневник, где он ставил отметки. Войдя в роль, он заставлял её вставать после каждых двадцати минут занятий и делать упражнения. Физкультминутки ей не нравились – смущали. Не желая обижать Игната, она покорно поднимала руки вверх и наклонялась в стороны, утешая себя тем, что это полезно – от долгих сидений за книгами болела спина, уставали глаза. Когда темнело, шли  пешком через мост в университет. По обе стороны стелилась замёрзшая река.

В феврале вылезло белое дымное солнце.

– Бабушка, он такой умный, столько всего знает, всё его любят, – рассказывала она вечерами дома, набрасываясь на суп и котлеты.

– Как же ты сама-то подошла.

– Бабушка, я же говорю тебе – знамение, он очень хороший. Мы будем учиться вместе, я через год тоже поступлю. А потом он останется преподавать в университете, а я буду работать а Пушкинском доме рядом.

– Они тебя уже взяли – в Пушкинский-то?ъ

– А как можно меня не взять? У меня будет хорошее образование.

– Что-то мне подсказывает, что котлеты мне придется туда носить.

– С удовольствием. Пусть только примут. Я древнерусскую литературу, знаешь, как люблю. Запрусь на замок и буду там жить. А Игнат будет за мной приходить и забирать.

– Видно, он и вправду замечательный молодой человек. А ты не торопись, ребёнок, не торопись.

Первая половина февраля была холодной. Передвигались перебежками. Больше сидели дома, читали вслух, рисовали карты. Раз он снял её с турника, где она, вися, в ответ на его вопросы цитировала наизусть определения из исторического словаря, и поцеловал. Она смутилась. Было приятно, но потом плохо соображалось, и она ушла в крайнем беспорядке и путанице.

В храме она подавала благодарственные записки и радовалась, как устроилась её жизнь. Иногда думала про знамение, гадая, сбылось оно уже или нет. Старец Игнатий безмолвствовал.

В один из дней она бежала из школы на занятия к Игнату вдоль канала и увидела под мостом уток. Они жались друг к другу. Самые отважные спрыгивали в прорубь у опоры и курсировали взад-вперед, подавая знак проходящим. Марина развернулась, купила в ближайшей булочной две буханки хлеба и спустилась ближе к воде.

– Утки. Эй, утки, идите сюда. Держите, утки. Отойди, не обижай, – она ломала хлеб обеими руками, широко размахиваясь, кидала тем, кого оттесняли более бойкие, хлеб застывал на лету, крошился, под ногами топтались голуби. Буханки быстро закончились.

– Утки, не грустите. Грейтесь как-нибудь, я вернусь.

Она опоздала. Игнат, в куртке и ботинках, открыв дверь, молча прошел в комнату, сел за стол лицом к стене и уставился в книгу. Она села на соседний стул, недолго покачалась –  и слегка толкнула его плечом в плечо. Он молчал. Она улыбнулась и снова прислонилась.

– Что ты? Не обижайся. Я пришла, – прошептала она ему в ухо.


Не глядя на неё, Игнат сосредоточенно переворачивал страницы.

Она встала, отошла к окну, потом вернулась, встала за спиной и провела ладошкой над его головой:

– Ты что? Ну что ты. Утки, они такие большие, теплые, умные. Давай вместе пойдем их кормить.

Он не шевелился и не отводил взгляд от книги, и вдруг резко откинулся назад и сложил руки на груди. Она вздрогнула и отдёрнула руки. Игнат смотрел в стену в одну точку, глаза воспаленно блестели, губы сжались. Потом медленно и монотонно по слогам продекламировал:

– Я полчаса бегал тебя искал.

Внутри у неё всё замерло. Марина представила, как он метался вдоль канала, ища её  – благодарное тепло испуганно подкатило к сердцу.

– Ты волновался? – она обошла, чтобы видеть его лицо, – прости, я не подумала, там утки голодные.

Он встал, развернулся и, глядя поверх её головы,  падая на ударения, с расстановкой отчитал:

– Ты позвонила и сказала, что вышла – и куда делась? Час прошел – тебя нет. Хочешь, чтобы был результат – нужно заниматься. Заниматься серьезно. Опаздывать – это не занятия, – он резко отрицательно мотнул головой. – Не занятия. Я дважды не повторяю.

– Я поняла, – эхом ответила она и почувствовала, как стала старше.

– Я не один раз прошел от остановки и назад. Тебя нигде не было. Вся футболка мокрая, – он неожиданно распахнул куртку, – Видишь? Вот потрогай. Игнат нервно взял её за руки и с силой приложил их к своей груди. Ей было неловко слушать, как он дышит, неприятно от его агрессии и мокрой рубашки – она осторожно освободила руки.

– Да, вижу, – глазами показала, что оценила ситуацию, – Переоденься, ты, действительно, быстро бежал.

Настроения заниматься не было, но Марина взяла себя в руки и написала один билет.

Ты сама виновата. Наверное, он красив. Высокий, спортивный, умный, сильный. Наверно, о таком мечтают. За ним бегают почти все девочки. Наверное, она неправильно себя ведёт. Наверно, она отнимает его время. В такт мыслям она мешала в чашке сахар, шла по улицам, мыла пол. И начинала с начала.

К восьмому марта ребята приготовили концерт. Марина предупредила Игната, что не сможет пойти в этот день в университет, и начала готовиться. Вместе с бабушкой они обрезали платье с новогоднего бала, нашили кружева, сестра накрутила ей кудри, подружка принесла туфли. Возвращаясь в локонах и блестках в холодном автобусе, она прижимала к себе нарядный пакет и то и дело засовывала в него нос и дышала. Там, завернутые в кружевные юбки, лежали несколько роз.

На следующий день на перемене она поднялась на этаж, где занимался выпускной класс, чтобы увидеть Игната. Преподаватель задерживал урок, она встала напротив двери, чтобы не пропустить. Когда дверь открылась, сделала шаг навстречу. Игнат шел в последней группе. Молодые люди что-то увлеченно обсуждали. Он не заметил её и прошел мимо.

После уроков она посидела в библиотеке и в означенный час была у дома на набережной. Дверь открыл привычно хмурый Игнат. Она прошла за ним. В комнате царил идеальный порядок. Все книги на местах, стол – пустой.

– У тебя чисто. Перезагрузка?

– Выбросил лишнее.

– Молодец, а я, наоборот, ещё стикеров купила расклеивать.

– Нужно помнить важное, на ерунду не распыляться.

– Это точно. Давай я чайник пока поставлю.

– Времени мало. Без чая сегодня.

– Хорошо, – сказала она, стараясь не выдать разочарования, – а где теперь мои тетради лежат?

– А твоих тетрадей нет.

– Не поняла.

– А что тут понимать. Они же не нужны тебе. Освободил место.

– А где они теперь лежат?

– Не знаю. На помойке, если никто не забрал.

– Я не поняла. Ты выбросил их?

– Я освободил дом от лишнего. Тебе же они не нужны.

– Подожди. Как ты мог выбросить мои тетради. Они же мои.

– Послушай, я тебе их дал. Тебе не нужны – я выбросил, – он вышел в коридор.

Она двинулась за ним:

– Подожди, ты не мог выбросить чужие тетради. Они же не твои уже. Я в них писала.

– Хочешь, сходить на помойку. Никто не забрал ещё, наверно.

– Разве можно так жестоко с людьми?

– Я – жестоко? Да я с нового года никуда не хожу – с тобой вожусь. Ничего не успеваю. У меня медаль, между прочим. Сколько с тобой ни бейся – толку никакого. Тебе говоришь – ты не слушаешь. Что вот опять шоколад притащила – это вредно и дорого. Нужна последовательность и равномерность. Надо слушать, что тебе говорят. И спать нужно ложится вовремя, а не слать мне картинки по ночам.

Что-то внутри ёкнуло и застыло.

– По-моему, мне не нужно больше приходить.

– По-моему, тебе нужно научиться слушать.

Она молчала.

– Так что – всё? – Игнат оперся руками о спинку стула и повернулся к ней вполоборота.

– Мы – разные.

– Всё?

Она опустила голову. Он двинулся мимо неё и, проходя вплотную, смахнул на пол ноутбук. Марина еле успела отскочить – он упал на место, где она только что стояла.

Она инстинктивно сжала в руке телефон, другой перехватила лямку рюкзака – и нырнула в коридор. Замок не поддавался, мокрый позвоночник холодел.

– Хоть раз послушай, что тебе говорят, – Игнат выходил за спиной.

Чудом повернув ключ, она выскочила на улицу, двинулась по направлению к помойке, но потом резко развернулась и побежала.

Шапка и варежки остались в доме-утюге.

В университет Марина больше не ходила. Позвонила, сказала, что болеет – и не вернулась. Она не знала, как себя вести. Боясь столкнуться с Игнатом, перестала ходить и к Анне Трофимовне.

Ещё в марте ей пришло сообщение: "Поздравляю. Я не прошел конкурс. Можешь радоваться".

А в апреле она получила длинное письмо: "Спасибо, что чудовищный эксперимент "Дай женщине порулить" благополучно завершён. Себе я из скромности ставлю за блестящий мастер-класс шесть баллов. Ни при каких катаклизмах тема больше не открывается. Всего вам доброго. Зла не держу. Копить зло – засорять Вселенную. Желаю и вам это понять".

На Пасху после всенощной Марина сидела на лавке у храма и крутила в руках красное пасхальное яйцо. Поздняя Пасха – теплые ночи, на деревьях пробивались листья. На скамейках вокруг собора не было места, люди, разомлевшие после службы, сидели тесно – ждали начала освящения. Марина сама не заметила, как оперлась о соседа слева и на мгновение закрыла глаза.

– Простите.

– Да Вы поспите.

– Не заметила, как уснула, – яйцо, зажатое в теплой руке оставило на ладони цветной отпечаток.

– Можно посмотреть? – сосед поставил свою корзинку в ряд с освящаемыми и вернулся к Марине. – Красиво. Сами рисовали? А я рисовать не умею. Зато умею вензели писать, – он показал на свою корзинку. – Игумен Пафнутий руку приложил.

Они засмеялись. Он протянул руку:

– Я историк, третий курс.

Марина, проснувшись, вытаращила на него глаза – Пасха, Христос Воскресе, знАк!

Дома она ела куличи и болтала ногами, сидя на высоком подоконнике. Нас окружают знаки, следуют за нами, идут навстречу. Он сказал, я – курносая! Нужно научиться их читать. Зачем они, если ты их не понимаешь. Бабушка часто говорила: "Смысл есть во всем, несмотря на то, угоден он нам или не угоден".

Марина пошла в её комнату. По дороге постояла перед зеркалом, проверив нос на курносость. Потёртые надписи на корешках книг читались с трудом, на некоторых был виден только золотой крест.

Она наугад вытащила с полки книгу. "Начало зол – ложная мысль. Ложь, принятая человеком за истину, сначала действует на мысли. Будучи принята человеком и незаметно извратив мысли, она немедленно сообщается сердцу и извращает сердечные ощущения. Постепенно она разливается на всю деятельность человека". Марина перенесла книгу на диван. "Человек имеет лжеименный разум и стремится «произвольно» и «невольно» ко злу, представляющемуся ему добром. Лженименный разум при невнимании к чудесам, которые совершает Бог, не приемля и не понимая средств, которые Он предлагает, просит "знамение с небесех" . Желание видеть знамения служит признаком неверия".

Марина перевернула страницы к началу книги и увидела на форзаце знакомый лик, рядом одну "с" и две "т". На титульном листе значилось: "О прелести. О чудесах и знамениях". Игнатий Брянчанинов".

Она слезла с дивана. Оставив палец в книге в качестве закладки, положила её на голову, встала на носочки и медленно пошла по квартире:

– В каждом шаге есть смысл. В каждом вдохе есть смысл. В каждом, в каждом, в каждом, в каждом. Ангели поют: Игнатий, – ангели поют на небесех. И нас на земли сподоби. Сподоби на земли. В каждом.

Она сняла книгу с головы, постояла с ней и положила на стопку учебников "История. Подготовка к экзамену" сверху.


– – – – -



Ничего такого

– Ириш, дверь закрой. Дай лифчик поправить.

– Ольга Константиновна, Вы – супер. Ну-ка, повернитесь. Шикарно!

В дверь лаборантской постучали. Ирина Михайловна открыла задвижку и выглянула:

– Ну, Лёнчик, тебе чего? Журнал? Нет, не нужен. Кто тебе его вообще дал. Отнеси в учительскую, – она закрыла дверь, – Ты представляешь, Скрипник журнал принёс. Сколько раз говорить – не берите в руки. Что они ещё тут делают. Когда у нас начинается?

– В семнадцать. Ангелину Васильевну не видела?

– К началу должна подойти.

В дверь снова постучали.

– Ну, Скрипник, что? Журнал не взяли? А.., – она вышла за дверь. Через минуту вернулась, прижимая к себе прозрачный свёрток с огромной тушкой.

– Видала – курицы пошли.

– А чё такого, нормально. У Матвеева отец в мясной лавке работает – мне вчера мясо подвезли. Четверку по физике хочет. Мне не жалко. Чего такого-то? Зачем ему физика? Отец, брат, мать, дядька – все мясом торгуют. Семейный бизнес. И он пойдет торговать. Он в мясе лучше нас с тобой разбирается.

– Это точно. Куда курицу деть?

– В столовую отнеси, попроси в холодильник кинуть.  А мне колготок надарили, – Ольга Константиновна, пошуршав пакетом, вытащила несколько упаковок, – тройка, тройка, четвёрка – тоже пойдет. Ты телесные носишь? Держи, – пульнула через стол Ирине.

– Пригодится. Спасибо. Пойду курицу отнесу.

– Зачем самой бегать, Татьяну попроси. Она класс домывает.


Ирина заглянула через вторую дверь в смежный с лаборантской класс.


– Татьяна Ивановна, отнесите, пожалуйста, пакет в столовую в холодильник. Спасибо. О! Ангелина Васильевна! Вы как тут?

Нарядная, в черном норковом манто, блестя лаком высокой укладки, в свои шестьдесят Ангелина Васильевна выглядела лет на двадцать моложе, преподавателям-мужчинам при встрече благосклонно кивала, избранные в ответ удостаивались приложиться к ручке.

– Привет, девочки. У вас лаборантская закрыта. Дайте всех обниму. Олечка.

– М! Диор, Гуччи?

– Шанель, детка. Олежек привёз. Там кое-что осталось. Принесу, глянешь. Ириш, пока не забыла, Света платьев тебе передала – от распродажи остались, заберёшь. Смотрите, что принесла.

– Коньячок? Оу, mersi французам.

– Пока они там внизу собираются, мы начнем потихоньку. Потихонечку, помаленечку. Колбаска.

– Сырокопченая. Чудесно. У меня сыр.

– Огурчики. Икорка. Ирочка, где наши бокальчики? В своё время, помнится, из пробирок пили. Оль, помнишь?

– Было дело. Обеспыливались регулярно, непринудительно. В каждой лаборантской на центральной полке штатив с пробирками и чашка Петри.

– У химиков на презервативы меняли. Как гидростатика – так пошли мембраны на приборах рваться. А качество у советских – не проскочишь. На лабораторные упаковками покупали. Оль, помнишь, картонные коробки, сто штук со знаком качества. Ну, девочки, за нас, обеспыленных, регулярных и непринудительных!

– М… Красота! Да, весёлое было время. За кроссовки из пионеров исключали. Мишка Исаков сказал, что мечтает стать директором магазина, так его вообще не приняли, на общем собрании воспитывали и в газету поместили. Полгода у раздевалки висела.

– А девочка эта, как её там, Самойлова, пятый класс или шестой, не помню, принесла на урок пачку красных флаеров "Мир. Труд. Май!" Где-то в хлебном взяла на столе. Средние классы тогда повально в сказочные королевства играли, красочная бумага была дефицитом. Она её просто как красивый фон использовала. Написала на обратной стороне тайные задания для игры и вложила всему классу в учебники.

– Бедные родители. И что? – Ирочка поерзала на стуле.

– Хотели привлечь за антисоветскую агитацию, но мама оказалась секретарем партийного комитета – не стали раздувать. А она так и не поняла ничего – ребёнок.

– Секретари эти тоже несчастные люди. Раньше ни директором, ни завучем не станешь, если не член партии. Примут насильно и бдят неусыпно. Ни за что бы не пошла. Слушайте, Ангелина Васильевна, а помните Зою Степановну из пятой школы? Директора?

– Кто ж такое забудет.

– Ир, представляешь, она пришла как-то на работу не в настроении, дома что-то случилось, муж запил или дочка заболела, невыспавшаяся, уставшая. Раздевалась в приемной и сказала секретарше: устала, говорит, не могу, хоть в реку прыгай. И, что думаешь, через час её под белы руки вывели, посадили в машину и увезли. В психушку! Секретарь позвонила, куда надо, – и готово. Бдила.

– Так она вышла потом? Восстановили?

– Вышла, но не сразу. Дочка долго добивалась. Её кололи чем-то. В школу уже не вернулась. Да, может, ты помнишь её, в нашем храме, горбатенькая такая, свечки продавала.

– Нет, не помню, я не хожу, мама бывает иногда, спрошу.

– Фу, девчонки, что-то мы о грустном. Наливайте.

– А чё такого-то? Жизнь она есть жизнь. А как медали распределяли, Ангелина Васильевна, а? По разнарядке сверху. В облоно делили, потом в районо делили. Кому сколько по три пятьдесят – серебряных, а кому сколько по пять рублей – золотых.

– Столько стоили?

– Где-то так. Мой первый выпуск так говорил: ты меня дороже на рубль пятьдесят.


– А если учеников больше?

– Больше не бывало. На экзамене всегда можно вместо пятерки поставить четыре, а вместо четыре – три. Пошла я покурю, – с шумом отодвинулась от стола, – Ангелина Васильевна, я тут, а? Окно откроем. Тепло ещё. В прошлом году на День учителя дождь лил, а в этом  – осень золотая, – Ольга открыла нараспашку высокую створку и просунула руку за решётку, – Хорошо! Мои ребята вообще умницы были. Первый выпуск – такие взрослые. Взрослее нас, своих педагогов. Парни почти все в Афгане погибли, а девчонки – кто куда. Ой, ладно, вот помню как с Васькой, первым мужем, решили после работы на природе пива выпить. Мне ж нельзя на людях. Он в магазин зашел, взял пару бутылок, сели в чужом дворе, под кустики, только пивнула: Здрасьте, Ольга Константиновна, – Пашка Крылов. Добрый день, говорю, Паша. А у самой в руках бутылка и на губах усы пивные. Ладно, говорит, Ольга Константиновна, не смущайтесь, с праздником Вас. И пошёл. Он первый погиб, Пашка. А я с тех пор пиво на улице не пью, – Ольга улыбнулась, стряхнув с горохового подола прилетевший пепел, – а вообще, надоело по углам прятаться.

– Разошлась. Тут лучше не курить – в класс тянет, – Ангелина Васильевна перестала крутить вилку на столе, царственно вскинула подбородок и, подняв глаза, улыбнулась, кивнув обеим по очереди.

– Я обычно к Соколову в тир бегаю. У него все старшеклассники прячутся, а я в перерывах между ними.

– Там окна нет.

– Там какая-то чудо-вытяжка, да и стреляют они раз в полгода.


– А Соколов женат? – вытянув под стол одну ногу, Ира одной рукой упиралась в стул, а другой пыталась  завернуть сыр в тонкий кусочек грудинки на другом конце стола.

– Ириш, даже не думай, военруки-биологи – гиблая тема. Среди физруков и литераторов ещё можно посмотреть. Тебе что ближе, физическая культура или филологическая?


– Ей ближе к телу, желательно, душенька.

Засмеялись.

– Иришка, ты замуж когда пойдешь? Детей рожать надо, возраст выйдет.

– Ангелина Васильевна…

– Ну что. Мама да кошка. Мамы не будет, что будешь делать?

– Мама, слава Богу, жива и крепка и ещё нас с Вами переживет. А как там Вера Дмитриевна?

– Как там, Ирочка, может быть. Пока полгода не пройдёт, тяжело будет.

– Я ей звонила вчера, – отозвалась, прикуривая вторую сигарету, Ольга, – Похоронили. Совет ветеранов помог.

– Ты на поминках была?

– Нет.

– Я тоже не поехала. Тяжелы что-то стали похороны-поминки. Да и чем утешишь, – Ангелина Васильевна пошарила ногами под столом, отыскивая ногами тапки, – Пора с каблуков-то слезать.

– Свечку в церкви поставила и сорокоуст заказала. Написала, чтоб держалась. Её замещать надо будет. Ангелина Васильевна, Вы как на следующей неделе? Сможете на замену выйти?

– Я – нет. Никак, Олечка, Олежек уезжает – собирать нужно. И внуки у меня остаются.

– Ир, ты как, выйдешь?

– Я маму по врачам веду. Ей инвалидность подтверждать. Все дни расписаны. Я бы вышла, но мы талоны за два месяца брали – не поменять.

– Я тоже не могу. У Алины показательные через две недели. Мне на тренировки её возить каждый день.

– Может, им физику математикой заменят? Давайте завучей попросим. Никто же не рассчитывал на лишние часы.

– Доводы разумные, Ирина Михайловна, но боюсь нашу администрацию это мало волнует, – Ольга бросила окурок за решетку и захлопнула окно, – Может, выйдете всё-таки? Ну что мама –  сама справится. Она ещё молодая женщина. Чуть меня старше.

– Нет, Ольга Константиновна, не могу. Она боится, волнуется. На этих комиссиях так психологически давят. Что не так ответишь – могут и инвалидности лишить. Да и ходит плохо.

– Такси ей возьми. И что волноваться – инфаркт не испарится.

– Вы плохо эту систему знаете. Я тоже раньше так думала: что особенного, в бумагах всё написано, пришёл, показал – и свободен. Там ещё доказать нужно, что ты "заслужил".

– Ну не знаю. Я не могу.

– Вы тоже напишите, что не можете. И я напишу. И отдадим администрации. Пусть решают.

– Что там писать. У меня всего по три урока два раза в неделю, – Ольга Константиновна села на отдельно стоящий посреди лаборантской табурет, – я не возьму больше. Я вообще уходить собираюсь, сижу тут только из-за кредита да Алинки – справки нужны и удобно её вечерами возить. Выступит сейчас, призовое возьмет – и я уйду. Мне эти лишние часы не нужны.

– Не знаю. Я не могу.

– Ир, ты тут без году неделя. Мы в своё время с утра до ночи просиживали с  зарплатой в три копейки. Ничего страшного. Недельку позамещаешь.


– Я не могу. Я у завучей спрошу, –  Ирина Михайловна вытянула из-под тарелки салфетку, быстро встала из-за стола и выскользнула в класс.

– К завучам побежала, как обычно.

– Ну чего ты, Оль, видишь, девчонка за мать переживает. Знаешь ведь, денег нет заплатить, а бесплатная – какая нынче медицина.

– И чё? Я ей нянька? Я не виновата. Крутиться надо, а не сидеть. И не подумаю. Как сказала – так и будет.

– Ладно, Ольга Константиновна, как знаешь, пошли вниз. Там уж танцуют, наверно.

В столовой были сдвинуты столы. На скатертях теснились группами школьные стаканы с вином и соком. В центре приплясывал с десяток женщин.

Ольга пошла к танцующим, поискала глазами секретаря.

– Вер, ты Ирину нашу не видела?

– Нет, а что?

– Да выскочила вся в слезах и соплях в истерике. Не в себе. По коридору кинулась – не догнать.


– От вас?

– Ну, из лаборантской. Выпила, может, лишнего.

– Сумасшедшая что ли? Как таким можно детей доверять? С собой справится не может. Может, к Соколову побежала. Она вокруг него в последнее время вертится.

– Не ревнуй. Твой Соколов на кости не бросается.

– Это точно. Но мозги ей вправить не мешало бы.

– Увидишь, скажи мне.

– Хорошо.

Вера пробежала глазами по залу и двинулась к мужчине у запасного выхода.

– Игорь Александрович, пойдем, потанцуем, хоть обнимешь официально.

– Вер, я не в настроении, – он переложил связку ключей в другую руку.

– Что, Ирина Михайловна прибегала?

– А ты откуда знаешь?

– Да она тут всех на уши поставила. Жить, говорит, не хочу – Соколова люблю.

– Вер, ты что, у меня жена и дети.

– Вот то-то, Соколов, плакали твои жена и дети. Она всем сказала, что ты с ней спишь и она беременна.

– Что ты несешь?

– У Ольги спроси.

– Ольга тоже знает?

– Да все знают. У неё крыша поехала. Мужика нет, денег нет. Ей нервы нужно лечить. Йога и харе кришна, а не гайки в приборах крутить.

– Гайки – это, конечно… Жалко девчонку. Как физик она, вроде, грамотная, и дети её любят.

– Наши дети и Крошечку-Хаврошечку, и Гарри Поттера любят. А те всё по коровьим ушам да кроличьим норам. А ты потом жене объясняй, что не мартовский заяц.

– Поттер-то тут причем?

– Под руку попался.

– Где она?

– Не знаю, ты ж с ней разговаривал.

– Да… – он переминался с ноги на ногу, перебирая ключи из связки на указательном пальце как четки,  – Знаешь, у меня друг есть,  армейский, врач, психолог-психотерапевт. Может, ему позвонить?

– Звони, конечно, где она сейчас бегает. У нас только до второго этажа решетки на окнах.


– Найди её, а? Я выйду позвоню, музыка –  не слышно. У тира встретимся.

 Через полчаса в тире, сидя на единственном стуле, навзрыд плакала Ира. Соколов сидел перед ней на корточках, крепко зажав в правой руке связку ключей.

– Ира, ну что ты, всё хорошо.

– Игорь Александрович, это неправда, я так не говорила, – она раскачивалась взад-вперед, упираясь запястьями в стул, мокрое лицо опухло, – Игорь Александрович, – она завыла, наклонилась и уткнулась лбом в его плечо.

– Тихо-тихо, Ира, осторожно, – он отклонился, – не нужно плакать. Всё хорошо. Сейчас пойдём, умоемся, успокоимся. Зачем так расстраиваться.

– Простите, простите, пожалуйста. У меня мама…

– Ирочка, не нужно так переживать. Это вредно. И плохо сказывается на психике. У всех мама. Зачем саму себя так пугать.

Дверь тира открылась, вошел мужчина в спортивной куртке.

– О, Виталий, приветствую, – Соколов встал и пожал вошедшему руку. –  Познакомься, Ирочка, это Виталий Семенович, мой хороший друг. Он – врач. Он посоветует тебе, как с мамой быть. Ты только не переживай.

– Спасибо, Игорь Александрович, – она повернулась к мужчине в куртке. – Вы врач? У меня мама, ей в больницу нужно, а меня не отпускают.

– Кто Вас не отпускает?

– Они не отпускают.

– Кто они?

– Все – они. Никогда не отпускают.

Из непроглядной тьмы в окно били фонари спортплощадки. Свет в лаборантской не включали. Снизу доносилась музыка.

– Оль, зачем ты так? Хорошая девочка.

– А чё такого, Ангелина Васильевна? Нам с Вами что ли меньше досталось?  Она – к директору. Вам – выговор за неумение наладить работу в коллективе, за давление на сотрудников, статьи в газетах об авторитарной матери Олега Королёва. Мне – плюс два рабочих дня, Алинка без меня не выступит – и плакала наша заграница. Я десять лет землю носом рою, чтобы выехать и ребёнка вывезти. Ничего с ней не будет. Полежит – мозги подлечит. Хватит припевочкой по турпоходам прыгать. Пора взрослеть.

– Ладно, Оль, – Ангелина Васильевна, осев плечами, грузно облокотилась на стол , –  давай Верину маму помянем.

– Давайте. Земля ей пухом. И нам – пухом пусть. Прости нас, Господи.


– – – – -



Волшебная палочка

– Пропустите, пожалуйста.

– Пропустите, ну не надо на ноги наступать.

– Простите, пожалуйста. С утра столпотворение такое.

– Мужчина, подождите, не толкайтесь, видите, я тоже жду. Куда я вам тут пролезу?

– Ну не можете, дайте я пройду.

– Пропустите, пожалуйста. Женщина, Вы не могли бы откатить немного Вашу тележку?

– Прижмите, пожалуйста, тележку к витрине – не разойтись.

– Господи, мужчина, не толкайтесь, мне тоже на работу. Тут все спешат.

В узком проходе между витринами и холодильниками супермаркета теснились люди, пытаясь пробраться к кассе.

– Ну что так долго можно выбирать? Возьмите и отойдите, честное слово. Ну людям женужно как-то ходить.

– Женщина, Вы не могли бы убрать свою тележку с прохода? Не пройти никому, – молодая женщина с ребёнком на руках сурово подняла глаза на хозяйку продуктовой тачки, загородившей подступ к кассам и мешавшей всем передвигаться, – Женщина, Вы слышите, отойдите, пожалуйста, дайте людям пройти. Тише, Тёмочка, тише, сейчас пойдём. Просто откатите её за ящики.

Молодая мама решительно взялась свободной рукой за тележку, задев торчащую из неё трость. Больше в корзинке ничего не было.

– Простите. Давайте немного подвинем к Вам ближе – и мы пройдём.


Она прижала тележку вплотную к хозяйке и протиснулась, швыркнув пуховиком о куртки идущих навстречу.

– Дим, дай ухо, отодвинь её, пожалуйста, я не пройду – живот застрянет.

– Ты осторожно смотри. Куда её отодвинешь. Вцепилась в тележку, трону – упадет ещё, – и, громче, – Женщина, простите, давайте дадим девушке пройти. Я Вас поддержу, корзинку повернем на минутку. Так. Вот так. Проходите, девушка, проходите. Осторожненько. Вот так. Спасибо. Вот Вам Ваша карета. Спасибо. Всего доброго.

– Простите, пожалуйста, может, Вам помочь? Вам достать что-нибудь? – подошла сбоку девушка в красной куртке.

Тележка по-прежнему была пуста. Из неё торчал только сбитый кругляш палки.

– Хорошо, но если нужно, я могу помочь. Разрешите тогда я пройду. Спасибо.

– Мама, я не хочу сыр, давай кофет купим.

– Сладкого вам и так надарят. Отцепитесь от тележки, чего повисли, дайте человеку продукты выбрать спокойно. Простите, пожалуйста.

Она всё стояла.

– Женщина, завоз будет только после двенадцати, это всё, что есть. Вы ждёте кого-нибудь? Саша, помоги женщине корзину перекатить, нам молочку вывезти нужно – не пройдём.

– Вот сейчас тётя посадит тебя в тележку и увезёт, если не будешь слушаться. Она таких девочек и поджидает тут – непослушных.

– Вы не знаете, эта колбаса вкусная? Ой, простите, я думала Вы берёте.

С началом рабочего дня людской поток иссяк, женщина вытащила трость из корзины и, опираясь на неё, затолкала пустую тележку к выходу.

– Тань, сядь на кассу, я пойду чая попью, – крикнула кассир, когда металлическая корзина, стуча по стыкам плитки, прокатилась мимо неё к выходу.

– Всё, что ли, утро закончилось? – отозвалась, выходя из подсобки, напарница.


– На сегодня всё.

– Слава Богу. Ценники захвати, назад пойдёшь.

– Хорошо.

Женщина с палочкой осторожно, боком, спустилась с крыльца магазина. Пробивалось солнце. В воздухе пахло весной.

Отошла немного от входа, вытащила из кармана телефон.


– Валюш, добрый день, не помешала? Да нет, ничего, всё хорошо. Я на минутку. Я тут все выходные буду очень занята, вы не беспокойтесь, не приезжайте. Да и у вас: у Тимура концерт, у Анечки – утренник. Как вы там всё успеваете, не представляю. Я тут одна сама с собой не успеваю справляться, – она улыбнулась, – У меня всё есть, Валечка, ничего не нужно, спасибо, моя дорогая. Столько дел, меня и дома-то почти не будет. Хорошо-хорошо, конечно, после праздников обязательно увидимся. Всех обнимаю. Всего доброго, дорогая, пока-пока.

Положив телефон в карман, она поправила берет, почесала нос, кивнула проходившему мимо малышу, достала из кармана перчатки, тряхнула, расправив, надела на руки, вытащила из-под мышки палку и неспешно двинулась вдоль проспекта.

Свернув на соседней улице во двор поликлиники, протеснилась по куцему коридору до середины очереди в окошко регистратуры и откинула сиденье одного из кресел, стоявших вдоль стены. Села и выставила трость вперед.

– Женщина, уберите, пожалуйста, палочку с прохода. Вам наступят или споткнется кто-нибудь, – обратилась к ней девушка в белом халате.

Она подождала, пока служащая завернула за угол, – и вытянула в проход ноги.

– – – – -



Мандариновая девочка

Леська брела по городу. Повертевшись в жёлтом свете фонарей, снежинки, хрупкие звёздочки, мерцая, проплывали над деревьями и дорогой. Теплели на миг в отсветах тяжело зашторенных окон, окунаясь в вишневый сироп или охру, и летели, летели, невесомые, вопреки закону земного притяжения. И, казалось, снег не падает, а взлетает над хаосом черных ломаных и гаснет в серо-синем глотке свободы над спинами высотных домов.

Леська поднесла варежку к носу и, закрыв глаза, медленно втянула холодный воздух. Это был не просто холодок. Задержав его, Леська уловила запах ёлки, ощутила колючую клейковину ствола, огни закружились, смешались с улыбающимися лицами, конфетти, серпантином, всё двигалось в такт музыке, вот только звука не было, будто пробежали цветные кадры из любимого фильма. Захотелось встать на цыпочки и удержать этот свет, лица и этот с детства знакомый запах Нового года.

Варежка пахла мандаринами. Горьковатый вкус, повисая в воздухе, медленно истончался. Через потертый шерстяной переплёт просвечивал пористый бок оранжевой корки. Было легко, и совсем не хотелось спешить, хотя дома, наверно, уже волновались.

Дорожка нырнула из сквера к перекрёстку, и запах бензина заглушил предчувствие праздника. Корка потускнела и сжалась, замерзнув. Тогда Леська вытащила её и прикусила тонкий край. Остро защипало язык, но запах теперь не уходил, провожая. Она старалась пройти близко к идущим навстречу, чтобы поделиться.

Леське было двадцать три, но в больших валенках, замотанная в четыре раза вокруг шеи шарфом с кистями, которые прыгали на каждом шагу, неся запах Нового года, она чувствовала, что ей двенадцать, ну, может, двенадцать с половиной лет.

От дороги её отделяли деревья. Чуть тормознув у яркого пятна перекрестка, проскакивали редкие машины, одинаково серые и спешащие. Не верилось, что утром здесь снова будет шуметь, толпиться, сигналить и хлопать дверцами пёстрое население большого города. Как хорошо, что есть вечер, а то бы никакими силами не развести его по домам.

Ступая по разрешеченным цветным квадратикам, брошенным окнами на снег, Леська думала, как странно, что вечером, когда идёшь совсем один, чувствуешь единение со всеми людьми, за каждым окном, и так жаль открывать дверь подъезда и расставаться с ними и снегом и вспоминать, что завтра в переполненных автобусах и коридорах новый день обрушится одиночеством. Но даже от этой мысли ей не стало сейчас грустно. Со снегом потеплело, Леська замедлила шаг – не стоит спешить, когда тебя ждут.

Впереди от деревьев отделилась тень и бесшумно вышла на дорогу. Звука не было. Леська, рассмеявшись, потрясла головой – надо же так задуматься. Она снова поискала тень глазами, но не увидела. Вместо неё на дороге стоял ребенок в длинной шубке, туго обмотанной платком в сине-зеленую клетку. Бахрома платка была завязана на ремне бантом. Леська рассматривала странный бант и вдруг поняла, что окно, в свет которого вышел ребенок, одно, и рядом нет больше квадратов, лишь скачущие полосы беззвучно извивавшихся теней.

Они то появлялись, то светлели, пока не исчезли совсем, в лицо угарно дохнуло теплом тяжелой машины. Резко оттолкнувшись, Леська обогнула дерево и, боясь промахнуться, вытянула руки вперёд. Ощутив колючее тепло, рванула на себя и вправо, отпустила, и одновременно что-то тяжелое упёрлось в левый бок. Она попыталась отодвинуться, но оно прижалось сильней.

За воротник резко дёрнули, она легко встала и совсем твердо стояла, пока парень с удивительно красивыми раскосыми глазами на совершенно белом лице что-то пытался ей объяснить непослушными губами.

Леська хотела сказать, что она ничего не слышит, но тут его свободная от её ворота рука обожгла острой болью лицо. Оказалось, она не стояла, а висела и, отпущенная, горячим лицом зарылась в снег, стараясь унять размывавшую глаз и щеку боль. Когда скулу свело от холода, а ледяная крошка под рукой, скрипнув, ожила, Леська отползла за бордюр, отыскала варежки и сумку и села, прижавшись спиной к шершавому стволу. Корки не было, видно, вылетела, когда она бросила варежки. И стало почему-то обидно, что через серо-синюю пелену не видно звёзд и нечем вернуть мандариновую девочку.

Утром из зеркала глянула одноглазая наглая рожа, глаз заплыл, темно-красный с бардовым подтёк тянулся до самого уха. Хороша. Толкнула дверь в кухню, зажгла газ и, усевшись на стол, принялась с ожесточением грызть сухой пряник. Саднило ухо, видно, от удара вылетела сережка, и вчера пришлось долго объяснять, как умудрилась её потерять, где и как упала.

Заныли зубы, Леська швырнула пряник в зазвеневший от удара ряд бутылок и, выключив газ, с усилием наступая на пятки, чтобы получалось погромче, протопала в комнату. Все ушли, забравшись в кровать и закрывшись с головой, она заплакала и, согревшись, уснула.

Пропущенные лекции могли не волновать – дальше соседнего двора с половиной лица не пойдешь. Леська грызла пряники и, уперев ушибленный бок в пуховую подушку, читала всё, что попадалось по руку. Днями в доме было тихо, и часто, остановившись на одной строчке, она думала о том, что цвет глаз у парня был всё-таки синий, хотя он стоял спиной к машине и фары освещали, скорее, её, и странную чёткую тень носа на белом лице.

Она всё время думала о ребенке. Был ли он? Даже звука не помнила, как упал. Только резкий щелчок от удара, брошенное в спину: "Корова!", – и отборный облегченный мат. Потом шаги и шум шин, пропечатавших грязный снег. Был ли мальчик? Ребёнок. Был ли ребенок? Леська вставала и начинала кружить по комнате. Ребенок, в клетчатом платке. Там был ребёнок. Ведь его можно найти! Почему эта простая мысль не пришла ей в голову раньше!

Я найду мальчика, найду, и тогда посмотрим, кто корова. Что значит "посмотрим", Леська вряд ли смогла бы объяснить. Но "корова" обижало. Она мгновенно представила, как, такая маленькая и тоненькая, в сером, нет, лучше в белом с золотом платье будет стоять перед свои курсом, Владимир Петрович замрет от гордости, а большой милицейский чин в форме вручит ей медаль или что ещё там "за спасение ребенка". Тут же у неё оказался парень из машины, он извинялся, брал её за руку, просил.

На этом месте Леська сосредоточилась и начала думать помедленней. Как они узнают? А если узнают, парня посадят, наверное. Может, и стоит его посадить, ненадолго, для острастки. Чтоб хоть немножко думал, что делает. Хотя, говорят, там бандитов делают из нормальных людей. Лучше бы сказать ему, что ребенок пострадал, пусть помучается.

Эти мысли вертелись уже когда она, скача на одной ноге, лезла в джинсы. Надо обойти близлежащие дворы. Плюс два детских сада поблизости. Одиннадцать – дети гуляют. Замотав лицо, она опрометью выскочила из дома.

Неделя поисков ничего не дала. Леська бродила дотемна, догоняла мам с малышами, заглядывала им в лицо, топталась у ограждений детских площадок, просовывая тупеющую голову сквозь прутья. За очередным забором копошились дети в одинаковых под коленку шубах, перетянутых ремнями.

В одном из дворов её окликнул хмурый нетрезвый мужик:

– Ты. Ну ты, ты. Иди сюда, – он качнулся в её сторону, – Ну иди, не бойся.

– Что нужно?

– Это мне нужно? Это тебе нужно. Ты же у нас под колеса бросалась. Каренина.

Леська туго соображала, что от неё хотят. Путает, что ли. По инерции остановилась. Мужик качнулся и протянул к ней руки:

– Сука страшная. Ты зачем ребёнка убила.

– Так это Ваш сын? – прошептала она, и в ней всё взревело. Почти с восторгом, глотая слова, боясь опоздать, она затарабанила, – Ваш? Этот мальчик – Ваш? Да он жив, жив, я сама видела, – она, почти крича, дёргала его за рукав, продираясь сквозь его и свою глухоту и ярость, – Я его за дерево бросила, на обочину. Ведь никто там не остался, никого же на дороге не было. А я, идиотка, искала. Так это сын Ваш?

Она всё причитала, улыбалась, прикладывала руки к груди, оглаживала остекленевшего водителя, и говорила, говорила.

– Дура, – устало выдохнул он, остановив красные глаза на её лбу.

– Почему? – опешила она, – я же объясняю…

– Не надо теперь ничего объяснять, – он стал вдруг тихим и спокойно продолжал, подчёркнуто выделяя запятые и точки, – Иди жене объясни. Она жить не хочет. Мы четыре года его ждали. Сына. А ты его убила. Сука. Уйди. Пошла, пошла, – он сделал аккуратные движения кистью, будто отгонял надоевшую муху, – и для убедительности повторил – Пошла. Пошла отсюда.

Ну уж нет. Леська вдохнула и что было мочи заорала прямо в это тупое пьяное тело:

– Я вытащила мальчика. Вытащила, – он просто пьян, не доходит, – Ты! Я его вы-та-щи-ла!!

– Своего вытащила, а моего убила. Катись, – он пьяно и беззлобно сплюнул, взял недопитую бутылку и побрёл в глубь двора.

Леська с открытым ртом, где булькали и теснились слова, смотрела вслед. Вдруг он обернулся и пошёл на неё:

– Она животом о железо. А он – маленький! Он не знал. А я не смог. Не смог. Пока коляску вытащил. Я не понял. Хотел тебя убить. Надо было убить. Злость выгонял – не услышал её. Она не умеет кричать. О железо животом. Надо было тебя так. Железом – в живот, в живот, в живот.


Он хрипел и надвигался, она инстинктивно пятилась, цепляясь за сетку ограждения. Спиной почувствовала проём, рванулась в него, через клеть с ёлками, через толпу. Её трясло.

– Идиот. Куда ты лез! С беременной женой и коляской этой железной. Хотел ещё одного давануть? Куда ты нёсся?

Леська говорила и говорила. В лицо, в глаза эти пьяные, в эту тупую бессмысленную звериную морду.

Он стал жалок, ему стало стыдно. А она всё бросала и бросала гневные обвинения и на самом пике торжества вдруг замолчала. Слова закончились, а она стояла пустая, немая и бессильная, опустив плечи под тяжестью упавшей ноши.

А, может, не было мальчика. Мальчика на дороге. Или девочки? Девочки! Как же я не подумала! Ведь это девочка могла быть. Она не могла далеко от дома уйти одна. Значит, можно найти дом, двор, детей, мам спросить. Руки тряслись, её лихорадило…

Джек – хорошая собака. На воздух бы ей, на волю. А тут что – один газ, – привычно подумала она и так же привычно обогнула угловой дом у перекрёстка, постояла, глядя как сменяют друг друга плотности и разряжения металла у светофора, и повернула дворами назад. Стало тише, отчетливей слышен лай собак, крики и визг детей у ледяной горки.

Да, она видела его. Несколько лет спустя. С женой и коляской. Он её не узнал.

– – – – -



Сказка

Я буду писать тебе сказку.

Длиною в небо.

Длиною в море.

Длиною в взмах руки, не нашедшей ответа.

Длиною в путь света.

Петь её шепотом, шорохом, шелестом – тихо и бережно.

Времена и слова пройдут, а сказка останется.

Крыльями за твоей спиной, маячком в непогоду.

Тайной, зажатой в ладони.

Я стану писать тебе сказку так, как плела из крапивы братьям рубашки Эльза.

Плела и молчала. И крапива впитывала боль и свивалась в кольца кольчуг.

Есть один заблудившийся Ветер. Среди братьев своих он лишний. Они носят гордые имена, тянущие за собой шлейф легенд.

Викинги в рогатых шлемах, хлещущие спутанными гривами крупы крепкие лошади. Туман, просоленные сырые сети и убогие рыбацкие лодчонки на неверной привязи, тычущиеся носом в холодный песок, – Северный. Он – песня Сольвейг. Он – взгляд Снежной королевы и ужимки её троллей. Он в глазах Царевны-лебедь и глубине темной воды под её ногами. Он – вой волков и вызов Небу. Он в бесовском посвисте и закушенных в кровь губах. Nord – символ свободы, и он же – знак жестокости. Он – знамя сильных духом и дыхание Вечности.

Ветер Южный нетороплив, обаятелен. Нежно обвивает, пересыпает, щекочет песком и засыпает жаром и тяжестью. Тепло целует и душит в объятьях. Не продохнуть.

Западный точен, расчетлив. Он веет. Раздувает паруса и слухи, развевает флаги кораблей, зданий и демонстраций. Строит и ровняет колонны.


Восточный – невесом. Ставит знаки и рисует иероглифы на скалах. Мягко стелется и гасит войны.

Пятый ветер – апрельский росчерк. Им приносится пение ангелов, возносятся снежные хлопья, молитвы и души. Он заветривает корочки на ранах, сдувает пыль с ресниц, щиплет в носу, проходит сквозь пальцы, не давая им сжиматься в кулак, протапливает проледи в заиндевевших стеклах.

Ветер сказок, чудес и песен, восхождения сил и света, он проходит по сердцу искрящимся холодком, забирает его до донышка и несёт, летит ввысь и, отразившись от Неба, исчезает, дабы полное даров, оно отозвалось и просыпало его в твои руки.

Подставь, пожалуйста, руки. Поверни их ладошками вверх –  ты услышишь его: Ветер, Небо, сердце.

– – – – -




Об оливье и мандаринах

Предновогоднее оливье – так хотелось сказать. Однако ощущения микса нет.


Читаю одновременно три книги, подчитывая избранными днями по паре сверху.

Чувство, которое должно бы было быть странным (но не случается), – единого текста. В который раз ловлю себя на том, что если автор способен не выдумывать, а считывать, – его текст дополняет текст другого такого же подключившегося к единому вещателю автора. В итоге они, дополняя друг друга, транслируют одну и ту же книгу, просто на разных языках. Вещатель – один.

Идите по всему миру и проповедуйте (Мк. 16:15) и будьте для иудеев как иудеи, чтобы приобрести иудеев, для подзаконных – как подзаконные, чтобы приобрести подзаконных, для чуждых закона – как чуждые закона, не будучи чужды закона, чтобы приобрести чуждых закона, для немощных будьте как немощные, чтобы приобрести немощных. Для всех сделайтесь всеми, чтобы спасти по крайней мере некоторых (1 Кор. 9:20-22).

Такие тексты не миксуются. Они фьюзингезируются. Параллельно, неведомым образом, отражаясь друг в друге, обретают окончательную независимость.


Колбаса – отдельно, картошка – самодостаточна. Ей не нужно лебезить и рассыпаться мелким бисером по тарелке, пытаясь быть базовой и востребованной одновременно.

Книги-проводники объективизируют единую сущность. Единый объект. Такой вот мандарин: пористая маслянистая шкурка, прозрачные дольки, вязкие перепоночки и россыпь резвых круглых и особенных с острым краем косточек.

Ну, наконец, поняла, почему не люблю салаты. Неопределенные они какие-то. Бес-Цельные.

– – – – -



Детский сад

– Куда поставить, я не запомнил.

– На стол поставь, Вань, на стол, – Лидия Афанасьевна, не поворачивая головы, рылась в большой клетчатой сумке с новогодними подарками.

– Вань, ты чё, я же сказала, на стол поставь. На стол, – она повернулась и через плечо посмотрела на него поверх очков.

– Понял, – кивнул он, и всё стоял, не уходил, радостно, с готовностью улыбаясь ей, держа перед собой коробки.

Уперев кулак в поясницу, Лидия Афанасьевна развернулась вполоборота к мужчине.

– Я же сказала тебе, – глянула ещё раз показательно цепко, дёрнула головой – и снова стала рыться в сумке.

Он постоял ещё немного и отошёл. Спущенная штанина волочилась по полу. Незаправленный край рубашки свисал.

– Ну чего ты сел там? О Машке своей опять думаешь? А она, сволочь, не думает о тебе, Ванечка. Усвистала с новым. Что ей до тебя.

Ваня нахмурился и заерзал на скамейке.

– Вон деткам благодать какая, подарочки, порадуются миленькие. Вот это божье дело – людям радость нести. Потрудишься для людей – и Господь тебе воздаст. Да, Ванечка? Благодать-то какая, – заведующая села на лавку рядом с сумкой, широко растянув полные ноги.


Ваня улыбался.

– Хорошо здесь у нас, намолено. Когда она тебя бросила, куда Господь тебя привел? К нам, друзьям старым. Вот как оно, Ванечка. А то не нужны стали. Сам да сам. Маша знает, мы с Машей сами, мы разберемся. Гордость это, Ванечка, гордость. Грех страшный. Вот и наказали тебя. По заслугам несёшь.

Зазвонил телефон.

– Да. Добрый. Ванечка тут у нас. Да, поможет. Да, привезет. Разберет, конечно. Вот так-то, – продолжила Лидия Афанасьевна, что-то заинтересованно разыскивая в телефоне, – Я тебе сразу говорила: "Не нужен тебе никто. Работай во славу Божью – и Господь не оставит". Было ж всё, чего ещё надо: и деньги, и должность. И машина. Куда надо – туда свозил. Позвонишь – Ваня всегда тут как тут. Всегда.

Заведующая тяжело поднялась и, приступая на правую ногу, перешла к коробкам в углу.

– Эти тоже надо перетащить на стол.  И на вот, фломастер возьми. Будешь коробки подписывать, кому передать. Завтра с водителем с утра и развезете, – Лидия Афанасьевна шумно вдохнула и зашептала, считая ящики.

– Вот была бы у тебя машина, как раньше, вмиг бы управились. Работа у него, видите ли. Не заедет лишний раз, не поможет. Начальником большим сделался. Машке – шубу, Машке – Италию. Ну и где она, твоя Машка, а, ну где?

Исхудалый человек на лавке затряс длинными руками и замотал головой. Заведующая торопливо  двинулась к нему.

– Вот так-то оно, Ванечка. Так и бывает. Я вот тоже жизнь прожила не сахарную. Мой тоже лишний раз не поможет. Так и терплю.

Она обняла его за голову и прижала с своей груди, раскачиваясь:

– Одни мы с тобой, Ванечка. Во всем свете одни.

Мужчина грозно зарычал – она отстранилась:

– Что ты, Ванечка, что случилось.

Он мотнул головой, стукнул кулаком по скамье и, подскочив, ломано вышел, хлопнув дверью.

Лидия Афанасьевна покачала головой:

– Господи, помилуй этих юродивых. Дай терпения. Всё самой приходится делать.

Она подошла к столу и поправила очки:

– Что ж ты, поганец, наделал-то. А? Вот поганец. Аж ты. Делай вам тут добро. Правильно в Писании сказано: "Не делай добра – не получишь зла". Погаанец такой.

На всех коробках снизу доверху крупным резким почерком было написано одно слово: "Маша".


– – – – -



Зуб даю

Вечером Вера Петровна не смогла накусить на зуб. Ни сыр, ни шоколадку. Не удалось попить и чая. Зуб ныл, дёргал и противно отдавал в левый глаз.

Пытаясь себя чем-то отвлечь и рационально занять время, она вымыла голову, накрутила бигуди и накрасила ногти на ногах. Зуб не проходил.

Вера Петровна долила в воду из графина тёплой из чайника и выпила половинку обезболивающей таблетки. Хватит. А то не замечу, если хуже будет.

Выждав по часам 15 минут и убедившись, что боль утихла, она вытащила из верхнего ящика комода пухлый красный блокнот с ленточной закладкой, открыла в заложенном месте, села за стол, щелкнула выключателем настольной лампы, покусала кончик ручки и аккуратно написала вверху чистой страницы: "Зуб". Подумала – и подчеркнула двумя чертами.

Далее она расставила на каждой строчке арабские цифры с точками: "1., 2., 3., 4., 5., 6., 7.". "Хватит, – подумала Вера Петровна, – а то лишнее будет. Лучше потом допишу".

Итак, первое. Самое первое – это пить противовоспалительные. Два раза в день. По полтаблетки. Там полпачки осталось, как раз на 5 дней хватит, а, может, и останется. Лучше бы осталось.

Второе. Гель. Вера Петровна сходила к холодильнику, заглянула в коробочку с лекарствами. Там обнаружился пустой выдавленный тюбик без крышки. На попытки подавить ещё тюбик не откликался. Ладно, геля нет. Положив тюбик назад в коробку, она вернулась и записала под цифрой 2: "Полоскать солью. 2 раза". Соль есть – покупать не нужно.


Зуб дёрнуло. К врачу бы завтра. "Поеду вечером, после работы, – решила Вера Петровна, – только зря зарплату терять. Всё равно полтаблетки пить – хватит".

Третье. Класть на щеку теплое, когда выходишь на улицу. По-настоящему теплый только новый палантин. Кашемир. О ворот оботрется. Можно положить кусочек ткани от простыни – плотнее, и выкинуть не жалко. Это да.

Четвертое: не ходить в бассейн. Не вовремя, надо сказать, этот зуб – осталось одно оплаченное занятие. Но можно быстренько поплавать – и в горячий душ. Всё равно полтаблетки пить.

Вера Петровна задумалась и подперла щеку рукой – сморщившись от боли, она отодвинула блокнот. Хватит. Место оставлю. Вдруг что ещё будет нужно.

Еле дождавшись конца рабочего дня, держась за край сознания, Вера Петровна с трудом добралась до местной поликлиники. Неожиданное падение в обморок решило проблему очереди. Цену за лечение назначили немаленькую, результат не гарантировали. Вера Петровна выбрала бесплатное удаление. Так надёжней – раз и навсегда.

Хмурый хирург в засаленном халате сунул ей мятую бумажку: "Куда вы на ночь глядя прётесь со своими флюсами. Езжайте в областную".

"Ничего, это хорошо, – подумала Вера Петровна, когда указатель на карте показал ей на краю города метку с надписью "Морг", окружённую безликими строениями, выдававшим казённую лечебницу, – хорошо быть пенсионером – музеи по средам с утра бесплатные, проезд бесплатный. Две пересадки – и на месте". Она привычно подсчитала, сколько в очередной раз сэкономила на своей ранней пенсии – и осталась довольна.

Ноги в автобусе мёрзли, кусок простыни тёр щеку.

Всю ночь она просидела, тихо и жалобно воя в промежутках между потерей сознания, в приёмнике неотложки. Под утро студент-практикант из соседнего колледжа вытащил ей два зуба, попутно сломав некстати подвернувшийся третий, и выписал больничный, начиная с предыдущего дня, когда все исчезнувшие зубы были ещё на месте.

– Доктор, я же работала.

– Поздрвляю. Садись. Пять, – прогрохотала ведрами заспанная санитарка.


"Зато антибиотики бесплатно, – утешила себя Вера Петровна, – ампульные, они же дорогие. И кормят три раза в день. И на воде прилично сэкономлю".

Сидя в палате, больше всего Вера Петровна жалела, что не взяла с собой блокнот. В нём она бы могла всё точно рассчитать.

Пристроившись боком к больничной тумбочке, она писала на развернутой салфетке: "1. Взять у доктора и отнести в бассейн справку, чтобы перенесли занятие. 2. Забрать с собой рентгеновские снимки, – нынче это дорого, – 3. Пить по 1/2 обезболивающего". Сломанный зуб дёрнуло. Вера Петровна скривилась, вышла в коридор, нашла сестру и попросила укол. Вернувшись, поставила в правом верхнем углу салфетки ещё одну галочку, пересчитала в сумочке оставшиеся таблетки и дописала под цифрой 3: "Хватит".


– – – – -



Йогурт

– Бл***дь!

Малая подняла левую ногу в розовой юбке и принялась стирать с подола капнувший на него йогурт.

– Пиз**ц. Пойду как лохушка теперь.

– Джинсы надень.

– Жопа не лезет в джинсы твои. Аа-ай, – слизала остатки йогурта с пальцев.

– Салфетку возьми.

– Ааа-а-а-а, – на каждый «а» Малая тыкала мятой салфеткой в сетку пушистой юбки, – Да, блин, и пох**й. Погнали.

Татьяна Ивановна стояла в коридоре, воткнувшись затылком в ворох одежды на стене и прижав к груди сумочку. Зажмурив глаза и стиснув зубы, она тихо сползала вниз. Затылок отсчитывал пуговицы и пряжки ремней.

В кухне задвигались стулья, в коридор долетали обрывки фраз.

– Пошли, опоздаем.

– Да ты дура, блин. Отстань от меня. Руки дай помою. Пошли.

– Кроссовки покажи.

– Да света нет. Зачем тебе – уё**ще. Лучше тебе этого не видеть.

– Дура.

– Сама дура.

– Я в чём пойду? Шняга какая-то.

– Да вон, мои надень, не видно ни х**я, блин. Что ты тычешь, лампочка ё*нулась.

– Пошли.

– Свет на кухне выруби.

Мимо Татьяны Ивановны прошлепали туда-сюда шаги. Хлопнула дверь, повернулся ключ.

Она посидела ещё в углу под одеждой, потом опустила сумку на пол, тяжело перекатилась на колени, и, согнувшись крючком, ткнулась лбом в мокрый ботинок.


Зашла на кухню, выбросила в ведро банки из-под йогурта, вытерла со стола, машинально вымыла пару чашек, зашла в комнату, легла на кровать и умерла.

Мерно стучали капли из крана. Нужно починить. Снова будет переплата. По два куба накапывает. Триста рублей. – Не умиралось.

Татьяна Ивановна повернулась на бок, подтянула подушку. Потянулась вперёд, притянула голову дочки и уткнулась в волосы. Она пахла ванилью и молоком. Розовый носик, сонные глазки. Двумя руками она крепко прижала её к себе и долго дышала в макушку.


Потом встала, – босым ногам было холодно. Поискала ногой тапки, пошла на кухню, подошла к окну.

На аллее у соседнего дома стояли две девчонки. Одна, в розовой юбке, припрыгивала и смеялась, задирая по очереди вверх ноги в розовых кроссовках. Вторая, в островерхой шапке, отставив ногу, курила, высоко держа сигарету правой рукой, улыбалась и собирала другой с кофты подруги прилипшие крошки.

Татьяна Ивановна стояла, прислонившись к косяку, пока они не двинулись вдоль дома. Потом оттолкнулась, встала ровно, прищурила левый глаз, точно смотрела в прицел, и, стараясь со спины точно попасть в голову, ямку под солнечным сплетением, левое плечо и, через сердце, в правое, аккуратно перекрестила сначала одну, а потом вторую девочку. Присмотри.

Повернула кран газовой трубы, подвинула чайник, пошла в коридор, достала из сумки длинную связку йогуртов, вернулась на кухню и аккуратно поставила их в холодильник.


– – – – -



Смысл


Дверь с треском распахнулась.

– Принимайте, барышни, – ухватистая санитарка и тощая лифтерша подкатили носилки к дальней кровати. – Ну давай, давай, голуба.


Вдвоем они кое-как перетянули тяжело упавшее тело. Санитарка наклонилась, вздохнула и подоткнула одеяло. Женщина отвернулась лицом к стене. Санитарка прислонила костыли к металлическим прутьям.

– Как она выбралась у вас, девушки?

С соседних коек тянулись головы. Кто не мог встать, повыше поднялся на подушках. Шустрая бабуля из дома престарелых с рукой на цветном платочке просеменила к новенькой.

– Как тебя зовут? – легонько прикоснулась. – Эй, как тебя зовут?

– Оставьте меня в покое.

Бабуля поджала губки, вернулась к своей кровати и уткнулась в чашку. В палате повисла тишина.

После обхода началось движение. Приехал рентгеновский аппарат. За стеной в перевязочной звякали металлом. Шуршали пакеты. Мылись чашки-ложки. Лишь у последней тумбочки остывал обед. Ночью она стонала.

Воскресное утро началось с грохота и невыносимой вони – опрокинув переполненное за ночь судно, в палату въехала каталка. Вчерашняя невыспавшаяся санитарка, матерясь и подпинывая свихивавшееся колесо, толкнула её через всю палату.

– Принимайте, в коридоре нашли.

Вслед полетели костыли. Баба Галя убрала их с одеяла и подергала за халат лежавшую.

– Слезть сможешь? Давай потихоньку.

Весь день женщины перешептывались. Кровать в углу молчала. Вечером Светочка, бойкая, с высокой загорелой грудью, в удачно подобранном халатике, первая вошла в темный прямоугольник и щелкнула выключателем ночника.

– Подол выше. Молодец. Повернись. Вот так. А теперь поднимись, – и ловко всунула судно. Весело брызнула из крана водой, протерла пальчики спиртом, вытянув по очереди к свету яркий маникюр.

– Ну, красавицы, теперь подставляйтесь.

Бабули оживились, закряхтели, заворочались. Вечерние уколы включались в разряд событий. Переговаривались, сыпали прибауточками.

– А теперь спать, – Светик брякнула шприцами и выключила верхний свет.

Она заглянула еще раз, процокала к окну, наклонилась. – Молодец. Смотри не шастай. Выпишут, по снегу далеко не похромаешь. – И громко: – Спим, женщины, спим.


В окна светили фонари, кто-то долго рассказывал о своих бедах и болезнях. Повздыхали.

А утром взвизгнула дверь. И каталка, как завтрак в постель, ловко пристроилась к столу, делившему палату на правый и левый ряд.

– Откуда?

– На площадке между шестым и седьмым нашли, в реанимационном. Как она там? Хорошо, операция закончилась. А до вечера пролежала бы. Там ведь не ходит никто!


Молоденькая хрупкая сестричка из реанимации – одни глазищи:

– Я иду, а лифтерша кричит – сюда, сюда. Она ей сказала, что полежит здесь немного, и прямо на площадку легла. Еле подняли.

Они вышли. К каталке никто не подходил. Баба Галя снова легла и упорно смотрела в потолок. Рината, перевязав обострившийся радикулит, деловито вылила из термоса воду и пошла добывать кипяток. Вера Степановна сомкнула пальцы на животе, и, шевеля ими, ничего не говорила. Слышен был только свист послеоперационных.

С носилок протянулась бледная длинная кисть, схватилась за дужку и подтянула каталку к кровати. Сначала были сброшены костыли. Затем вторая рука уперлась в простынь и медленно поползла гипсовая нога. Вцепившись руками, возвращенка опустила живую ногу и скинула гипс. Какое-то время было слышно только тяжелое дыхание. Затем скрип, и до вечера женщины косились на спину и торчавшую макушку.

По темноте к бабе Гале пришли старушечки из дома престарелых, Веру Степановну посетила дочь с хмурым зятем и внучатами. Вечер был заполнен самыми разными впечатлениями и переживаниями. И долго по уходу навещающих рассказывалось, обсуждалось, дожевывалось.

За час до подъема баба Галя, караулившая очередь в душевую, чтоб успеть до завтрака и до обхода, перестала шуршать фантиками и притихла. Новенькая поднялась, затянула халат, приладила костыли и очень медленно, странно, но почти бесшумно двинулась к выходу. Прикрыла за собой дверь. Бабуля притаилась, вслушиваясь. Шаги помолчали, а потом характерный стук стал удаляться – паденье – шарканье гипса, глухой стук – волок. Баба Галя не рискнула открыть дверь. Шаги удалялись в сторону душевой. В груди ёкнуло – не успеет первой. Но потом подумала, что вряд ли с гипсом по самое нехочу залезешь в кафельное корытце. Она успокоилась и на время забыла об ушедшей.

Через полчаса дежурная медсестра с градусниками открыла дверь, молчащая прошла в свой угол, ухнулась на подушку и отвернулась к стене.

На следующее утро бабуля, проследив как молчалница натягивает халат и подходит к двери, прошептала. – Займи мне очередь в душ, все равно туда идешь.

– Ладно.

– Тебя как зовут-то?

– Юля.

– А мы думали ты того, ну совсем. Ну займи там, не забудь.

На обходе врач, дойдя до юлиной постели, жестом пригласил свиту рассредоточится. Белые халаты окружили и долго кивали вслед зачитываемому приговору. Ногу велели поднять на петлю и привязать.

– Вставать не смей – ходить не будешь.

Светочка, не моргнув глазом, записала что-то в блокнотик и протянула доктору белоснежное полотенце. Баба Галя вспомнила про преходящую глухоту.

Каждое утро Юля занимала очередь в душевую, Баба Галя растрогалась и рассказала про мужа-военного, который всю жизнь носил ее на руках, за исключением танцев, где в вальсе ей не было равных. Рината, ворча на незапасливость соседок, похныкивала, что чай пить все горазды, а на кухню за кипятком ходит она одна.

С понедельника Юля стала уходить и после отбоя. Непоседливая бабуля проследила, что она уползает дальше душевой и сворачивает влево. Несмотря на врожденное и неискорененное благодаря мужу-летчику любопытство, она не ходила за поворот. Там, в коридоре, стояли кровати, на которых клали привезенных «по скорой» ночью за отсутствием мест, а к обеду следующего дня их распределяли по палатам, часть уходила домой, а на постоянное место жительства оставались обмороженные или избитые бомжи. Сейчас там лежал здоровенный рыжебородый мужик, который по вечерам орал песни. Он мог ходить, но редко выползал из своего закоулка, разве что до туалета, дверь в дверь с душевой. Чаще выражал протест и выставлял утки за поворот, отвечая на отверженность бойкотом правил приличия. Баба Галя рассказала о произошедшем соседкам. Те пошептались, но когда Юля вернулась после отбоя, промолчали.

В четверг произошло чудо. В дверном проеме возникла длинноногая красавица в цветной коже и указала пальчиком на дальнюю кровать, куда пришедший с ней единственный на всю больницу медбрат поставил большую дорожную сумку. Отвесив что-то вроде поклона, он удалился спиной к двери. Взвизгнули новенькие молнии, и на тумбочку у окна стали выставляться цветные пахнущие праздником пакеты. Выстроив на всех близлежащих поверхностях яркие домики, девушка положила на кровать модные журналы из застенной жизни, посадила сверху глиняного человечка, и, улыбнувшись всем на прощанье улыбкой феи, растворилась.

Все ждали. Одолевало любопытство.

Юля подтянулась за перекладину. Первым делом сложила нарядной стопочкой журналы, пакет с йогуртами и бананами захлопнула в холодильник. А затем из коробочек стали извлекаться баночки с кремом и матовые душистые пузырьки. Напоследок выползла пухлая косметичка. Привязав розовой цветочной лентой к перекладине для груза человечка, Юля движением шахматного игрока, снимающего с доски поверженные фигуры, отобрала часть коробок, спустила в пакет и, зацепив его за костыль, вышла.

– А говорила, нет никого.

Через полчаса она вернулась, принеся с собой запах иного мира. Длинные светлые волосы долго сушились щеткой. На кровати была разложена косметика. Светик, дежурившая в этот день, ничего не сказала, но на уколы приказала пройти в процедурную.

 До отбоя Юля сидела с зеркалом. Гипсовая нога вертелась в свой петле. В исконно женском порядке были извлечены тени, тушь, нарисованы губки. И напоследок волосы были высоко забраны и сколоты какой-то волшебной бабочкой с переливающимися крыльями.

– Ты куда на ночь глядя собралась? – не повернув головы, поинтересовалась с горы подушек Вера Степановна.

– А завтра я вас всех красавицами сделаю – и Юля, впервые улыбнувшись, сгребла, с сожалению соседок, волшебное добро обратно в коробку и поставила в тумбочку. Завернулась в халат и поволокла гипс на прогулку.

– Тебе ж лежать сказали – почему-то вдруг вспомнила Рината.


Баба Галя, набравшись смелости, выглянула в коридор. Юля прошла мимо поста медсестер, душевой и скрылась за поворотом.

– Прости, Господи, чего только не увидишь.

В тот день смотрели сериал. Телевизор, стоявший на холодильнике, барахлил. И когда гулена вернулась, Вера Степановна спиной проруководила:

– Деточка, поправь антенну, я не вижу, за холодильник упала что ли. Ну вот, еще чуть-чуть. Так лучше. Погоди, достань из холодильника синий пакет, на нижней полке. Вот спасибо. И тапочки, тапочки подвинь, пол мыли, задвинули, мне ж не достать.

– А кухня не закрылась еще? – вспомнила Рината. Ты ведь мимо шла. Глянь, воды бы набрать, опять пусто.

Юля принесла воды, поплакали над сериалом, причем Вера Степановна высказала мнение, что героиня прям как их Юлечка, и умница, и красавица.

Утро пятницы началось с нарушений дисциплины. Одиннадцатая палата опоздала на уколы. Озадаченная массажистка снизошла до подъема в лифте на два этажа вверх – больные никогда не опаздывали, задерживаться могла она, но во сколько бы не пришла, Рината, первая в списке, сидела у двери кабинета с полотенцем и кремом и преданно ждала, всегда оставляя деньги на «что-нибудь к чаю».

Одиннадцатая палата наводила марафет. Передвигаясь от кровати к кровати, Юля подводила глаза, красила губы. Самой привередливой оказалась Вера Степановна, ввернувшая, что без гемоглобинчика на щеках образ будет неполон. Румян не оказалось, и часть теней ушла на щеки. Баба Галя выбрала самую яркую помаду – такую, как во времена вальсов. Вкус Ринаты оказался безупречен. Блестки очень шли к ее карим глазам. Единодушно она была признана самой стильной. Массажистка осталась в палате и провела зарядку для всех. И первый раз не заработав даже на шоколадку, она ушла очень довольная собой и обещала вернуться.


Лечащий врач Олег Игоревич Травкин был поражен обилием красивых женщин в отдельно взятой палате. За день он заглянул к ним три раза, за время обхода дважды ущипнул Светочку, забывшую подать ему полотенце.

После ужина во время посещений родственников Юля исчезла. Ринате пришлось опять идти за водой. В коридоре стояла тишина. Приглушенные голоса, доносившиеся из палат, глохли в беленых стенах. Высокие стеклянные двери входа в отделение были приоткрыты. Чувствительная к сквознякам, Рината двинулась к открытой двери и вздрогнула. Тень за матовой поверхностью качнулась, и в отверстие просунулся резиновый кругляш костыля. Затем появилось махровое плечо, отжавшее пружину, швыркнул гипс, и в образовавшейся щели, появилась светлая голова. Втиснулся второй костыль.

– Юля!

Смертельно бледная, улыбаясь кончиком накрашенного рта, Юля оперлась обеими руками в раздаточный столик.

– Куда тебя носило? – Рината оглядела соседку с ног до головы и вдруг увидела на носке гипсового сапога тающий снег.

– Ты на улице была?

– Лифт, – выдохнула Юля, и оттолкнулась от стола. Рината двинулась вслед за ней.


В палате Юля пошарила рукой в кармане и выложила на стол связку пакетиков кофе: – Вот.

В этот вечер после отбоя пили запрещенный напиток, бабочка поблескивала на подушке.


Так одиннадцатая палата стала клиентом ларька во дворе больницы. Там продавали то, что не могли принести родственники – то, что хотелось сегодня, сейчас. Баба Галя отдала свои шерстяные чулки, которые одевались парой на здоровую ногу, а после похода сушились за кроватью Ринаты. Стали доступны аптека и буфет для персонала. Привязанные к кроватям очень удивили родственников просьбой о деньгах. Давали друг другу в долг. Только тетя Лена экономила, чтобы расплатиться с санитарками за вынос судна. Все стали чувствовать запахи.


Палата позволяла себе пропускать обеды. Вечерами Юля все также уходила, а женщины давали советы. Однажды она принесла большой бумажный самолет и привязала рядом с человечком.

В понедельник, в большой обход, доктор Травкин, как всегда обстоятельно изложив суть дела, вдруг поплыл в улыбке:

– Слушай, кто тебя воспитывал, чего ты ползаешь. Я снимаю с себя ответственность.

– Помните, Маресьев.

– Понятно, – улыбка съехала с его лица, – пошли отсюда. Пионерка, мать твою.


Женщины прислушивались. Свита удалилась, а баба Галя от кровати к кровати, зигзагом подошла к окну, посмотрела и вдруг повернулась к Юле:

– Это кто у тебя, оберег? – прищурилась на глиняного человечка.

– А вы посмотрите.

Старушка взяла фигурку за толстый зад и повертела.

– Смеется.

– Дай посмотреть.

Отвязанный божок был пущен по кругу. Его передавали с кровати на кровать, разглядывали со всех сторон.


Вера Степановна, терпеливо ждавшая своей очереди, долго не выпускала его из рук и вдруг заухала, заухала и раскатилась горошистым смехом:

– Ой, не могу. Да это. Это… Бабоньки, да это.

– Кто? Ну кто?

Оглянувшись по сторонам, Вера Степановна приподнялась на подушках и дважды шепнула запретное слово. Разахались, фигурка снова была пущена по кругу, на этот раз подолгу задерживаясь в руках. Зашедшей навести порядок Свете тоже дали подержать. Она раскраснелась, подтянула вырез на груди и вернула человечка Юле.

– Спать, женщины, спать.

В эту ночь долго не могли уснуть. Хихикали, рассказывали про своих мужчин.

Во вторник бабу Галю забрал представитель дома престарелых, Веру Степановну перевели в краевую, а Рината отпросилась на новогодние праздники домой.

31 декабря в 6.30 утра у одиннадцатой палаты появилась женщина в светлом деловом костюме. Короткая юбка и полусапожки на высокой шпильке соединялись плотными черными колготками. В высокой прическе трепетала крыльями бабочка.

Опираясь на палку, онапрошла мимо поста сестры в конец коридора и повернула за угол. Рыжебородый спал. Женщина подошла к тумбочке у его кровати, покачала крылья маленького самолетика бумажной эскадрильи, делавшей поверхность похожей на аэродром, осторожно отодвинула и положила на освободившийся край пачку дорогих дамских сигарет. Потом прошла в душевую, по скользким мокрым плиткам до окна, открыла и посмотрела вниз. В окнах ординаторской этажом ниже горел свет.

Взяв выписной лист, она осторожно двинулась вдоль открытых палат. Мужских и женских. И везде были привязаны руки и ноги – немыслимое количество железа на один квадратный метр. Сломанные тела и судьбы.

В коридоре навстречу попался старенький доктор-пенсионер, поддежуривавший по поводу скромной пенсии:

– Ну что я вам говорил, на коньках кататься будете.


Она улыбнулась. Открывая дверь отделения, вспомнила, как тяжело прижимала пружина. Порожек лифта подставлял железную подножку, а костыль в трясущихся руках все время попадал в бездонный проем, вызывая сжимавшие створки. Как холодно и скользко было добираться по бесконечным коридорам к последней двери.

Больше не было смысла открывать глаза, есть, не было смысла ходить. Все рассыпалось, рухнуло обломками выбитого стекла. Нужно было выйти из чумы и морока, разодрать, вырваться, проснуться. И она рванулась. Вдребезги.

Кровь, заполнявшая надеваемые на ногу пакеты, была отравленной кровью, и не было в ней смысла. И не было его в вывороченных наизнанку слоях человечьего мяса. Ни в одном не было. В наклонявшихся лицах, в тащивших руках. Ничего не осталось. И виделось белое-белое. А больше и не было ничего. Ни дороги, ни времени.

Юля улыбнулась, вспомнив, как первый раз оно пришло. Такое странное чувство, что нужно что-то сделать. Прямо сейчас. Необходимо. Сделать самой. И сделать для себя. Абсолютно бессмысленное. Настолько лишенное смыла, что нужно обязательно.


Курить. В пустоте появлялись реальные осязаемые вещи – сигарета, зажигалка. Найти. Сесть. Одеть халат. Руки искали пояс. Трясущиеся пальцы впивались в костыли.

Сколько раз она пыталась это сделать? Выйти. До соседней кровати. До двери. В коридор. Сколько раз падала? Она не могла больше ходить. Но рыжебородый протянул свою пачку и целью стала улица. Площадка. Падение. Лифт. Провал. Провалов было больше. От бесконечности ступеней кружилась голова. Спуститься на костылях по крутым ступеням невозможно. И от невозможности на последней сознание обрывалось.

В тот раз на первом этаже потянуло зимой и ветром. Защипало нос, и подушка оказалась мокрой и соленой. Она считала ступени и шаги, помнила все выбоины на плитках пола и рвущую шершавость штукатурки при падении.

Юля прислонилась лбом к створке уличной двери. Люди шли и шли, а она стояла и стояла. Лбом была открыта эта дверь. И она не упала тогда. Вдохнула замасленные грязные разводы и выдавила.

Шел снег. Он покрывал расцарапанный лоб. Он охлаждал воспаленные веки и тек, и тек по щекам и груди. Таял на губах и мокро размыкал их. Бабочка вздрагивала.


В городе, в котором она жила, не бывает снега. А он шел. Темное небо сыпало и сыпало его в тот вечер.

Абсолютно бессмысленно сыпало снегом той зимой.


Абсолютно бессмысленно

– – – -



Театр

 Я все сижу и сижу. Ноги мерзнут. Такие коротенькие ножки. – Тучка вздохнула и поджала под тучное тельце бесформенные комочки.

Пыльная тучка с большими глазами. Ни рта, ни ручек. Серое больничное одеяло. Туча, каменная баба. Плотно набитый снизу и кое-как заполненный сверху мешок.

Сижу и сижу и пою, кажется, и песня одна и та же, похожая на скрип колеса. Поворот – вздох, стон. И качается туча, качается в такт, или кажется ей, что качается. Так движется она во времени, заменяя движение в пространстве.

 Колесо все скрипит и скрипит. Хорошо, что убрали все лишнее, все равно ничего не видно. Это я придумала – привязать свет к колесу. Пальцы мерзнут, и все время приходится выбирать, куда светить. А я не знаю куда.

Мне дали колесо, наверно, это прялка. Так девушки пряли и пели. Почему их нет? Так было легче. Они пели, и свет был один на всех – свеча. А когда свеча догорала, девушки умирали, как и положено. А кто оставался, превращался в каменных баб. И ходят люди, и думают, что это значит. Есть собака, верность, она ждет хозяина. А есть каменная баба – любовь, которая никого не ждет, она хранит.

Как Земля. Летчики сверяют по ней курс, а когда возвращаются, проходят мимо, а она остается, чтобы им было по чему пройти.

Серая сцена. Пыльные доски на полу. Тяжелые занавеси. Сказали, это театр. Значит, где-то должны быть люди, которые на меня смотрят, но я не вижу их. Я вообще плохо понимаю, где сегодня, где завтра и сколько лет я тут.

Человек хотел объяснить, что такое свет. Он нарисовал на листке зрачок и выходящий из него конус. Так я вижу, так видит каждый. И у меня был свой свет. Когда я смотрела на небо, то видела птиц, облака, а если сузить зрачок, то дальше облаков, синь.

Но я спотыкалась, и смотрела вниз. И твердь расплавлялась, и память шла рядом.

Можно было посмотреть вокруг – машины, люди, много машин, много людей, они смеялись и освещали меня. Я знала, какая я.

Но режиссер сказал, что для этой пьесы хватит одной кровати, очень скромные затраты. Зато можно подобрать ноги повыше. Мне кажется, что внизу мыши, или крысы. Иногда я вижу блуждающие огоньки. Что-то шуршит, перешептывается. Наверно, нужно посмотреть что, но я уже не могу вытащить руки из-под одеяла. Хотя раньше я опускала фонарь и видела, что там только некрашеные доски, их нужно менять, и не будет занозисто. Потом пугалась. И снова искала лучом его, чтоб не потерялся.

Я просто попала в его свет. Дорога была узкой. Это старая сцена, не разминуться.

Его свет срастался с моим, и небо раздвигало границы. Мой снег становился его облаками, а его дождь моей росой. Его солнце превращалось в мое тепло, и радуга не рвалась больше, и не стояла на одной ноге. Луна была полна, а звезды рассыпались гроздьями. Круг событий получил свое завершение и оправдание. Причина вызывала следствие, истоки вливались в устья, краски разжились оттенками. Прошлое встретилось с будущим, а правое и левое, наконец, обрели свою относительность. В этом мире не было пределов, стены пали, и протянутая рука не проваливалась в пустоту.

Какой я ? – спросил он и повернул фонарь на себя – ничего не вижу. Свет слепит. Нужно отойти. – Он поставил фонарь, отошел, но свет погас. – Я не вижу себя, но ты можешь сказать, какой я. – И я сказала.

Странно, почему человек не может осветить собой всю Вселенную. Даже солнцу нужна луна, чтоб отодвинуть мрак. У человека два глаза, два уха, но есть незащищенная спина, и он должен иногда спать – мир пропадет.

Знаешь, сказал он однажды, здесь все так знакомо. Мир велик, а жизнь дается один раз. Ты не должна грустить, смотри, мир огромен.

Он ушел. Ему нужно смотреть вперед. В пути он не может оглядываться.

Я светила ему вслед, долго. А когда пришла весна, подняла глаза. Там, наверху, висела желтая половинка потерянного круга, сиротливо бродили звезды, а зарницы, предвещая, ничего не рождали.

Так не должно быть, думала я, это же мой свет, мой. И я хочу видеть и слышать как раньше. Но зрачок-конус не поддавался расщеплению. Глядя вслед ушедшему, пропадали люди, исчезали звуки и краски, все слипалось в кучу немыслимой какофонии. Углы отвоевывали пространство, время ускользало из рук.

Боже, Боже, ты нес меня на руках, я знаю, ибо шла, не видя своих следов.

Осталась только кровать, металлические шарики. Без возраста и назначения. Они круглые, и когда я проводила по ним рукой, мир собирался, и я плакала, и дождь смывал пыль, и можно было дышать.

Я Земля, я почва, я гумус, и летчикам можно летать, а странникам идти.

Нет, я хотела разделить свет, я металась в поисках компромисса, но путник терялся, и тьма смыкалась за его спиной.

Руки устали, и мне позволили взять колесо. Это недорого, и оживляет действие, и что-то все время происходит, потому что что-то же должно происходить.

Я привязала фонарь к колесу. Стало ещё холодней, но руки можно было спрятать, можно сжаться и беречь тепло, а свет будет освещать наперебор, и не нужно выбирать: спина путника, дверь, кусочек неба, люди, почва. Я знаю, они есть, я их вижу, я дышу в такт: вот путник, вот небо, вот люди, вот почва, но сомневаюсь, когда они скрываются, и уже не знаю, можно ли встать на эту почву, можно ли окликнуть этих людей, можно ли уйти в это небо, и очень холодно. И этот скрип, рвущегося полотна, расчленяемой цельности. И нельзя потушить огонь, там путник, он должен идти. Пока есть скрип, есть цельность, и он напоминает об этом.

Были письма. Они выхватывали из темноты берег с валунами. Если положить голову на эти камни, можно услышать шум моря. Дом с подсолнухами, скамейка во дворе – пятна света – моя роза ветров. Слева – берег, справа – дом, за домом – скамейка. Этот путь я мысленно прохожу снова и снова, это вехи, по которым путник вернется домой.

Он не узнает меня. Он пройдет по моим вехам и не остановит колеса, чтоб не выпало звено, не порвалась нить.

Я Земля, я точка отсчета, фон, вечность. Я ритм, на который ложится мелодия, я холст, на котором пишут картины. Мой смысл – ход колеса, и нужно беречь силы.

Эта баба качается и качается. Кровать все скрипит, колесо вертится, и тянется струна, и так хочется порвать ее, закричать, швырнуть что-нибудь, чтоб прекратить этот скрип, и стук, и стон.

Я ухожу, это не спектакль, это мучение и смерть. Я ухожу, я хлопну дверью. Рухнут балконы, взорвутся лампочки. Останется кровать, на ней эта серая туча, которая будет качаться, пока не погаснет свет. Ни сдвинуть, ни разрушить. Баба каменная.

Если это любовь, на нее не стоит смотреть.

– – – – -



Ветер

Nord – ost.

Просто ветер. Но какой простор

Сразу в каждом слове и движении.

Ветер, ты – немое искушенье

Выйти в небо, не окончив спор.

Сон взахлёб, неистовый плясун,

Бестелесна плоть – лови, плачу!

Ветер! Я не вижу и не слышу.

Просто ветер. Просто я лечу.


 На экране Баумнер дегустировал очередной баварский коктейль. Пиво, которое никто не собирался пить с водкой, катастрофически таяло. Витька как всегда всех смешил, но больше всех смеялся сам:

– Какой это город? Уже Амстердам? Да ничего особенного. Город как город. У нас и то улицы шире. Смотри! Крыса дохлая. Вот, объелась их «дойч»-мяса и подохла от такой жизни. У нас крысы и те по-человечьи живут.

– А помнишь, Бам, когда в свою Морозовку ездил, у радиозавода пересаживался? – вступила в разговор Лена, – Автобус – по расписанию, ждать – с полчаса. Так он рассказывал: «Пирожок купишь, а крысы уже тут как тут – сидят, ждут, когда им кинешь. Как собаки». Изумлялся – никогда такого не видел. Говорил, крысы беду чуют- кучкуются, размножаются.

– Вот и сбежал подальше на всякий случай, – то ли осудил, то ли похвалил Олег.


 Знали друг друга почти десять лет – познакомились ещё до поступления в институт, на подготовительных курсах, – а Лена так и не научилась различать, когда он шутит, а когда – серьёзно.

– Да вы что, – хохотнул Витька, – парень просто не разобрался. Крысы, они бегут обычно с кораблей тонущих, а для размножения обязательны сытость и покой. Вон те, – помахал он вилкой в сторону телевизора, – видеошифровки шлёт. Разве это он пьёт? Он же мучается на наших глазах – не смотрел б ими на него. И это после многолетней тренировки! Потому и старушка его всё в невестах, а о наследниках и речи нет. А какие надежды подавал, какие надежды… Ой, – совсем расстроился он за друга, или за лопнувший в руках помидор.

– Зато мы торопимся наследить, задавить количеством, – мрачновато буркнул Игорь у Лены за спиной.

За общим шумом никто, кроме неё, не должен был услышать, и она не повернула головы – тема скользкая, лёгкости не предполагала. Хотя красиво: наследник – твой след. Наследил, браток, где-то, а то с чего бы так безутешно.

…Бам на плёнке снова пытался растянуть удовольствие от тёмного напитка в напёрсточном стаканчике.

– А чем закусывает! Нет, ты посмотри, посмотри, как над ним издеваются. Мама дорогая, что это?

– Зелень какая-то – включился в разговор Влад, – ну что вы ржёте, как лошади.

– Это, это…– Лена прищурилась, – это салат.

– Это? – Витька сделал круглые глаза. – Да там же листик какой-то!

– Преждевременно увядший, – уточнил Олег.

– Нет, он ещё и нож берёт. Что он собирается резать? Бам, остановись, ты же не умеешь!

– Да это растение такое, салат называется. В ресторанах его листиками кладут, – заботливо прояснила ситуацию Лена.

– И резать заставляют, – напропалую хамил или хохмил Олег.

– Лен, да что ты так переживаешь, – улыбнулся Игорь.

– Не наш парень, не наш, – Влад любил пощекотать нервы, нагнетая обстановку.

– Нет, а о крысах кто-нибудь подумал? Куда смотрит их хвалёный Грин Пис? – никак не мог взять себя в руки Витя, – Что они доедать будут? Я б от такой жизни тоже… подох.


 В мужской компании, по дурацкой привычке, Лена чувствовала себя единственной ответственной за всё происходящее, в том числе и за стол. Собрались – чистый экспромт. Никто и не подумал что-нибудь с собой захватить. Съедобное содержимое Владькиного холодильника, щедро вытряхнутое гостями, таяло.

– Слушайте, может, я картошки пожарю, – без особого энтузиазма предложила Лена.

Ей, в общем, хотелось ещё успеть выспаться – завтра предстоял тяжёлый день. Её подняли с постели. И хотя она, увидев ребят, бесконечно обрадовалась, но спать всё- таки хотелось. И где-то, подспудно, царапалась предательская мысль, что им уже никак не по двадцать, что квартира, конечно, Влада, и жена уехала к родителям, но всё же не странноприимный дом – общага, что вот сейчас кто-нибудь скажет: «Извините ребята, мне пора»,– и всё закончится. Вопросов нет: у всех свои дела. У самой дети дома спят. Хорошо, что мама с ними, а то при всём желании не смогла бы выбраться. Но одобрительный гул, местами склонный перейти в овацию, заглушил предчувствие.

– Только я готовлю плохо…

– Что может быть вкуснее свежепожаренной картошечки, – то ли подлизался, то ли поёрничал Олег.

– Уговорили.

Лена прошла на кухню. Игорь вышел вслед за ней.

– Давай я тебе помогу. Я здесь лучше ориентируюсь.

– Часто бываешь?

– Да уж чаще, чем ты.

Возразить было нечего. В последний раз Лена была у Смирновых лет пять назад.

– Ну, давай, – Лена огляделась. – Где здесь живут, к примеру, ножи?

Игорь подошел к стене с навесными шкафчиками:

– Это делается так. Открываешь всё подряд: где-нибудь да найдутся.


Лена повеселела: гулять так гулять! И открыла первый слева:

– Здесь их нет!

Игорь тем временем заглянул во второй:

– И здесь их нет. Ладно, попробуем ещё…

– Вот только не надо всё подряд открывать, – бесшумно возникший на пороге меланхоличный Влад как всегда был готов до предела упростить задачу, – Всё не так сложно: ложки, вилки – тут, тарелки – тут. Что ещё вам нужно?

– Владенька, – протянула, улыбаясь, Лена, – не дал людям получить удовольствие, мы только во вкус вошли.

– Извращаться по мелочам – это обязательно?

– По-моему, непременно.

– Ладно, ладно, мы ещё своё возьмём, – приободрил её, встав рядом, Игорь, – Отольются кошке мышкины…

– Ой, ой, ой, напугал. Да пожалуйста. Ищите, сколько хотите, – Влад сделал вид, что уходит.

– Растрогал, растрогал, – покровительственно приобняв приходящегося ему под мышку Смирнова, Игорь по-свойски похлопал его по уплотнившемуся за годы семейной жизни пузцу, – прощён великодушно. Лен, мы ж не будем на него обижаться?

– Кто ж когда на него обижался. Мы б без него до утра тут искали.

– Так и быть помогу, – и Влад, не меняя тон и скорость, развернулся на сто восемьдесят градусов, – Но в последний раз. Всё равно от вас благодарности не дождёшься. Только пусть этот парень уберёт руки: у меня от перегревания температура поднимается.

– Пожалуйста, пожалуйста, – улыбаясь, Игорь поднял руки над головой.

– Вот так и стой, – и, повернувшись к Лене, – Ну, стесняюсь спросить, чего бы вам ещё хотелось?

– Если совсем без извращений, то…масло, – Лена, сосредоточившись, загнула мизинец, – соль и…картошечки бы ещё желательно.

– И это всё?

– Всё.

– А пугали то, пугали. Масло – в холодильнике, соль …

– Лен, Лен, – протиснулся, громыхая, Витя, – а ты помнишь, как учила нас картошку правильно чистить?

– Картошку? Не помню… Когда?

– Да не может быть. Неужели не помнишь? На Дне физика. Лен, да ты что?


 Лена даже не старалась припомнить, ей было жутко интересно послушать очередную байку в его исполнении.

Ждать долго Витя не мог.

– Смирнов! – заголосил он как потерпевший, – Смирнов!

– Чего ты орёшь, – отозвался тот невозмутимо из-за его спины.

– Нет, ты представляешь, она не помнит, – кричал Витька, видя их, видимо, стоящими на другом берегу реки, – Где там твоя картошка? Давай её сюда!

– Спокойно. Штурм отменяется, – осадил его от дверного проёма Влад, – Она в кладовке.


 Но Витя, не слушая дальше, уже протискивался, обдирая косяк, сквозь него:

– Сейчас мы им покажем, как правильно чистить, – покатилось по коридору вдохновленное бурчание.

Влад, скрестив руки на груди, вышел следом. Из комнаты осторожно высунулась светлая голова:

– Ещё не дерутся? Где они?

– В кладовке, картошку ищут, – шёпотом выдавила из себя Лена и… расхохоталась, – Как слонёнок, – мелкими шажками выдавала она, припрыгивая, – с мартышкой… Наталья… Владьке… очки… новые… купила… Кру-у-у-у-глые…

С трудом пропищав последнее, она без сил шлёпнулась на табуретку.


– А Матвею под Новый год сотрудницы бабочку подарили, на шею, правда, – зачем–то вспомнил Олег.

Бабочка Витьки Матвеева плюс пенсне и так изрекающего исключительно в нос Влада – это Оскар! Но сил смеяться у Лены уже не было. Она, перегнувшись пополам, водила под глазами указательными пальцами, слезами вытирая предполагаемую тушь:

– Да, вместе – тесно, зато никому не скучно, порознь – скучно, и никому не нужно. Всё так же воюют?

– Да не разольёшь. Как зацепятся – до утра. Вон, слышишь, – Олег неопределённо мотнул головой в недра квартиры, где непрерывное гудение голосов изредка прерывалось грохотом, – Это Смирнов Матвея транспортировке учит.

В коридоре снова загремело.

– Безрезультатно, – констатировал Игорь. Перепалку он, пересидел, поигрывая кисточкой шторы, на подоконнике.

– Он же кастрюлю не взял, – опомнилась Лена, – Цирк бесплатный! Как же картошку понесёт?

Она было взялась за кастрюлю, но Витя громыхал уже откуда–то из коридора :


– Давай, давай. Ой, опять упала. Ну, куда ж ты, милая. Смирнов, у неё падучая. Неправильная какая-то у тебя картошка.

Лена выглянула в коридор. Витя, видимо, пытался сгрести за один присест всю коробку и теперь, как на сносях, снизу поддерживая отвоёванное, подползал к кухне в полуприсяде. При этом он ещё безуспешно пытался сцепить пальцы в замок, отчего картофелины рассыпались в разные стороны, равномерно усеивая коридор.

– Куда ж ты столько набрал! – ужаснулась последствиям Лена.

– Бомбардировщик при исполнении,– с лёгкой руки подписал картину Олег.

– Я б сказал лучше – влюбленный в жизнь камикадзе, – Витька даже в таком неудобном положении не смог смолчать. При этом здоровенный грязный булыжник, сорвавшись с вершины колеблющейся пирамиды, шлёпнулся прямо в смирновский ботинок. Витя скосил глаза на дезертира, но, увидев поверженную цель, удовлетворённо заключил: – Знай наших. Это вам не веники вязать.

Народ расступился не дыша. И только когда последняя картофелина из его рук исчезла в раковине, движение вновь возобновилось. Страсти по картошке закончились взрывом хохота на владькино «какая мартышка положила мне в ботинок свёклу».

Но Витя не заметил потерю:

– Овощи, Лен, порядочные люди сортируют. Ну, смотри, – переключил он её внимание, – берёшь картошку…

Он терпеливо и подробно объяснял. Шумела вода. Картошка, перекатываясь, подставляла под душ чумазые бока.

Милый, добрый Витька. С ним всегда весело и просто. Ещё с первой уборочной, когда он отвоевал ей личное ведро и ходил с ним за ней по полю, напевая «Лена, Лена, что я буду делать? У-у-у-у-у», они с полуслова понимали друг друга.

– Мы вам не мешаем? – поинтересовался с подоконника забытый Игорь.

– Да мы справимся, мальчики, справимся, – не оборачиваясь, неопределённо помахала рукой Лена: Витя в виртуозности превзошёл самого себя: – Вы идите, мы справимся, – и уже Вите:

Как у тебя это получается?

– Ну, ладно, мы пока в магазин сходим, – Игорь с удовольствием потянулся, – по морозцу.


Влад, вы готовы?

Он вышел, на ходу крутанув абажур, увешанный колокольчиками. А на его месте возник застёгивавший куртку Олег.

– О, тут уже и музыка. Умеют же устраиваться люди. Мы скоро придём. Смотрите, не балуйтесь.

– Хорошо-хорошо, не теряйтесь надолго, – перекричав звон, отозвалась Лена. Она не могла оторвать глаз от стекавшего в режиме нон-стоп ровного серпантина кожуры.


– …Шкурку нужно снимать тоненько. И самое главное – я на всю жизнь запомнил – чтоб ленточка не прерывалась. …Одна. Тонкая. Ленточка.

– Чтоб не прерывалась… Ты запомнил, а я забыла…

– А я тебе напомню, если ты ещё раз забудешь: самое главное – не обрывать.

– Что? – рассмеялась Лена.

– Ну, это. Эту… Как её? Ленточку!

– Давай помогу, чудо ты морское.

– Да я сам почищу, не пачкай руки.

– Давай, давай, двигайся, вместе веселей.

Деля место у раковины, они толкались и брызгались, хохоча, как сумасшедшие. Время, сменив ритм на метр, перестало спотыкаться, и они даже попытались что-то напеть.

– Тук, тук, тук, к вам можно? – вежливо поинтересовался вошедший первым Игорь.

– Ой, вы уже вернулись, – попыталась оправдаться Лена, – Так быстро.

– Ну мы можем ещё походить, – участливо предложил Олег, выгружая на стол содержимое пакетов.

– Да ладно. Мы почти закончили. Иди, Вить, я быстренько доделаю и приду к вам.

– Так мы договорились? – уточнил тот, вытирая руки вовсе не предназначенным для этого махровым полотенцем.

– Договорились, – положившись на необязательность таких разговоров, с ходу пообещала Лена.

– Если что, обращайся ко мне.

– Хорошо, – как можно серьёзнее заверила она.

Декламируя что-то на ходу, Витя вышел, на этот раз почти не повредив косяки. Всё еще умиляясь его детской непосредственности, Лена наугад превращала желтую картофельную гальку в кубики, прислушиваясь к шуму голосов в комнате. Как много лет она не снимала маску! Почти убедив себя, что для повседневной «взрослой» жизни это не нужно и опасно, лишь более или менее удачно меняла её соответственно случаю. И вот теперь, пережив первую растерянность от её бесполезности, привыкала к пьянящей лёгкости. Задумавшись, она вздрогнула, когда подошедший сзади Игорь взял её за локти и, уютно пристроив подбородок на её плече, выдохнул в ухо:

– Тебе помочь?

– Да нет, я уже всё. Что вам там – скучно без меня? – Лена весело обернулась.

– Мне – да.

– Чертовски приятно.

Сковородка озорно шипела.

– Подай мне, пожалуйста, соль. Вон в банке за тобой. А, правда, мы не изменились?

– Ты – точно.

– Какими были десять лет назад, такими и остались. Только морщинки у глаз, да мальчики авторитеты нарастили. Витя так один и живёт?

– Матвей? Ну как один. У него всегда кто-то есть.

– Значит один.

– Пьёт много в последнее время.

– Да… – Лена замолчала, вдруг вспомнив, кого Витя ей напоминает. Отца! Оттого и чувство, что всегда его знала. Отца : доброго, славного, золотых рук мастера, пропившего семью, детей, себя… Надо будет с Витей поговорить. – А знаешь, мы даже ближе как-то стали, роднее что ли.

– А ты мне всегда нравилась. И даже больше, – Игорь присел на край обеденного стола.

– Да? – Лена искренне удивилась, – А мне всегда казалось, что я тебя раздражаю.

Игорь улыбнулся:

– Ну если это можно назвать раздражением, пусть будет так. Я ещё приставать к тебе буду.

– Да мы не успеем, – о, эта безмятежность жеста и слова среди своих!

– Почему?

– Я настраиваюсь долго, а картошка почти готова. Пойдём? – предложила она, вытирая руки.

Игорь молчал.

– Тебе нужно? – Лена протянула ему полотенце.

– Нет.

… Ей казалось, что цветы, оставив шторы, проплывали в свет, не задевая колокольчиков, но губы запомнили и медленные краски и звон.


– … Ты…– они не хотели говорить, но Лена вернула зелень и металл восвояси. – Ты что? Отпусти.


Он, опустив руки, сделал шаг назад и опять сел на стол.

– Ну и шутки у тебя дурацкие, – прикушенное полотенце не стирало тепло.

– Тоже мне, вывез. Держи. – Избавившись от ненужной вещи, поискала глазами плиту. Деловито пыхтящая сковородка восстановила ход событий.

– Лучше б ты меня сковородкой стукнул.

 Представив сию картину, она снова улыбнулась:

– Ладно. Забыли. Иди, я сейчас картошку принесу.

Лена отвернулась к плите, всё ещё потряхивая в недоумении головой. Румяные кубики под крышкой выглядели более чем аппетитно. Довольная, она сочла свою миссию выполненной.

– Влад! – крикнула она в сторону комнаты, – где подставка?

– На стене!

– Давай помогу, – подоспел на помощь Олег, перехватив из её рук сковородку, – Ух, какая горячая. Игорь, бери подставку. Пойдём скорей. Ну пошли, пошли, – нетерпеливо шипел он, бесцеремонно выталкивая Игоря в спину, – Там летние съёмки начались. Лен, пойдём, мой новый дом посмотришь.

Лена, быстро потушив газ, выбежала вслед за Олегом.


 Кассета с вживанием Бама в образ истинного арийца закончилась. На экране красовались ровные грядки. Привыкшую к беспорядочным посадкам бабушкиного огорода, Лену поразила строгая геометрия образцово-показательных грядок яркой зелени.

– Смотри, смотри, – Олег расцвёл на глазах, – Моя гордость!


– Кто садил? – спросила Лена, но ответ не услышала: вспомнив про вилки, умчалась в кухню.


Вернувшись, по-хозяйски оглядела стол: равновесие горячего, холодного и горячительного было восстановлено.

– Ну всё.

Отодвинув подальше от себя ненавистную селёдку, заботливо поставленную ей под нос (по общему мужскому мнению каждая настоящая женщина непременно должна любить солёную рыбу), она быстро прикрыла опустевшее место тарелкой с помидорами и с удовольствием забралась с ногами в большое кресло. Восстановив гармонию, Лена чувствовала себя почти счастливой.

– Когда вы снимали? – прищурилась она на экран.

– Это прошлое лето. Июль, по-моему. Я снимал, – ответил сиявший Олег.

– Начало августа. Я уже дома был, – уточнил Влад, – Это мы с Захаром к тебе приезжали. Вот озабоченные-то: – Камера крупным планом снимала лучшие его места, обтянутые купальными плавками, -


 Я тебе морду набью.

– Да это не я, – отмазался Олег, – это Захар. Я вон, так сказать, пытаюсь утонуть с достоинством. Камера, и в самом деле, бесстрастно фиксировала его акробатические этюды на середине реки, предполагавшие стопроцентное алиби.

– Значит ему набью, – мрачно гарантировал Захару бесславную гибель Смирнов.

– Парень, а тебя что ли не было? – повернулся к Игорю Олег.

– У него же Таня рожала, – Влад никогда и ничего не путал, – Сколько Лёшке? Полгода?

– Двенадцатого будет.

– Я же говорю: ты в городе был.

– Вот пострел, – причмокнул одобряюще Витька, – двоих поспел! Но, Леночка, с тобой, конечно, никто не сравнится. Игорёха, представляешь, у неё трое!

– Я знаю.

– Откуда? – удивилась Лена.

Игорь сделал вид, что не услышал, и не ответил. Она, в отместку сделала вид, что ничего не спрашивала.

– Тро-е, – на слух оценил Витя, – Снимаю шляпу. Леночка, как же ты справляешься?

– Не спрашивай. По-разному. Детки замечательные. Ты же их ещё не видел?

– Нет.

– У неё дочка старшая красивая, – избирательно слышавший Игорь действительно видел её дочкой из окна маршрутки и даже «сделал им ручкой».

– Да, – Лена представила круглую Ульянину мордашку, – на папу похожа. А младшая – на меня. А у тебя же, Витя, дочка? Большая?

– Пять лет, – Витя мгновенно погрустнел, – Представляешь, приехал в это воскресенье, а она говорит: «Папа, а ты поженись на маме».

Глаза сентиментального Вити влажно блеснули, и Лена, одёрнув себя за бестактность, замолчала, соображая, как исправить положение. Но Витя помог себе сам:

– Да ладно. Всё нормально, – и, глянув на телевизор, хохотнул: – Нет, ты посмотри на этих телепузиков!

Там, пользуясь общей отвлечённостью, голые по поясь Захар и Олежка чокались солидными животами.

При этом они заговорщически улыбались. Лена, поддержав восторг народа, снова рассмеялась. И где прятался этот смех? В сундуке под слоем десятилетней пыли? Господи, как хорошо!

– Олеж, а давай мы летом снова у тебя соберёмся! – предложила она неожиданно для самой себя.

– Замётано, – Олег потёр руки.

– Да не получится у вас, – вернул их на землю Влад, – Собираетесь, собираетесь…

– Спорим, получится! – протянул ему руку Олег.

– Да не буду я с тобой спорить.

– Нет, спорим, спорим, – Олег завёлся.

– Да ладно вам, – Лена не любила споры.

– Спорим, – нехотя согласился Смирнов.

– На что?

– На ящик коньяка.

– Мальчики…

– Лен, не мешай им, пусть спорят, – успокоил её вполголоса Игорь, – Мы в любом случае в выигрыше.

– Точно, – Лена повеселела, представив выходные в деревне с ящиком коньяка, выигранным или проигранным не ею.

– Реально, – Олег любил, чтоб все точки над i стояли.

– На ящик пива.

– Лады. Всё. Едем, – он подобрался, словно план вылазки уже крутился в его голове.

– А меня, как всегда, забудете, – подкинул мрачную ложку дёгтя в светлое будущее Витя.

– Почему, «как всегда»? – встрепенулся Олег.

– Лен, да не верь ты ему. Его днём с огнём не сыщешь: то на работе, то с да-амой, -


смачно протянул последнее «а» Влад.

– Игорёх, ты поедешь? – перебил Олег, видимо, зависший на списке приглашенных. – Или вы опять беби намечаете?

– Поеду, конечно, только не в июне. В июне я своих на море везу.

– Вот, вот, я же говорил, – довольный, Влад утащил с тарелки последний ломтик селёдки.


Вспомнив про оставленный на кухне свет, Лена тихонько вышла. Конечно, никто и не подумал его выключить. На ходу щёлкнув выключателем, она, повернув обратно, в дверях столкнулась с Игорем, загородившим проход.

– Лен, – взял он её за руки.

– Игорь. Не надо. Пойдем, – она смотрела мимо него на освещённый проём комнаты.

– Да не буду я тебя трогать. Спокойно, Леночка.


Наблюдая за движением теней, она ждала, когда он отойдет.

– Почему ты глаза прячешь? Я тебя обидел?

– Да нет, – она помолчала, – Но это же смешно. Мы сто лет друг друга знаем. Лучше б ты меня, действительно, сковородкой…

Лена повернула голову и внимательно посмотрела на него. Шутки кончились, и правила приличия перестали её интересовать.

– Чего ты хочешь?– Она не выносила неопределённости.

– Тебя, – порядок не воскрешался.

– Ясно, – Она помнила, как должно быть. – А теперь слушай внимательно: я этого не хочу. Всё понятно?

– Понятно. Ты просто уходишь от ответа. Ты же врёшь. И путаешься в собственном вранье. Что с тобой происходит?

Такой подножки она не ожидала. Никто не имел права на вопрос…

– Я прекрасно представляю: придёшь домой и убедишь себя, что тебе всё приснилось, и вовсе ничего не произошло. Но ведь было же что-то между нами, согласись?

– Было, не было – какая разница. Мы были бессовестно молоды, витали в облаках и все друг друга любили.

 Лена обхватила себя руками: её знобило. Больше сегодня уже не смеяться: лимит исчерпан.

– Столько лет прошло. У тебя – дети. У меня – дети. Мы с Таней за одной партой сидели. Я вас обоих как облупленных знаю. Даже если что-то и было, я давно об этом забыла. Я должна…

– Подожди. Я понимаю, что в данной ситуации ты вряд ли правильно это воспримешь, но… То, что происходит между двумя людьми, касается их одних. Только их. При чём здесь остальные? И кому и что ты должна? Ты себе в первую очередь должна. Себе.

 … Сама виновата. Не будешь лишнего болтать. Забыть. Забыть телефоны и адреса потерять…

– Так, – она с трудом сдерживалась, чтоб не наговорить гадостей, – теперь у меня, да и у тебя, кстати, тоже, больше обязанностей, нежели прав. И всё хорошо в своё время.

– А у меня оно было?

– У человека всегда есть время и возможность.

– А-а-а. Что ж ты тогда возмущаешься? У меня сейчас есть время и возможность. Просто я боюсь, что другой ты мне не дашь.

Он замолчал, прошел к окну и закурил. Лена без сил прислонилась спиной к стене.

– Тебе не кажется, что ты всегда слишком легко сжигала мосты? И об оставшихся не думала?

– Я старалась облегчить им жизнь.

– А им это было нужно? Ты решила всё за всех.

– Рок какой-то, – она снова вышла из себя, – Я иду по жизни как танк. Наверно, меня слишком много, и я постоянно наступаю кому- то на ноги.

– Хуже. Ты наступаешь на душу.

– Я и так стараюсь лишний раз не ходить, руками не махать, никого не трогать, и извиняюсь за что нужно и не нужно.

– Ты слишком много на себя берёшь, – Игорь бросил окурок за окно, – От тебя здесь ничего не зависит. И если что-то рушится, то оно упало бы рано или поздно и без тебя.


Она не слушала:

– Бедствие стихийное. Точно, как танк. Кран, капавший до меня сто лет, – фонтанит, старая вешалка, к которой все привыкли, и та обрывается…

– Лена, – перебил он её, – ты не танк. Ты – лакмусовая бумажка… Ветер! Просто ветер. Подул – и всё, что непрочно, разлетелось. Это не беда, это счастье твоё.


Квартира словно вымерла. В каждую клетку, отравляя существование, въедалось назойливое зудение холодильника. Лена оттолкнулась от стены:

– Я устала. Пойдем к ребятам.

…В комнате Смирнов держал речь:

– Вы мне своим нытьём надоели. Жизнь нужно делать самому.

– А ты, значит, сам её делаешь, – ехидно поддел Витька.

– А она делает тебя, – пробубнил в пол Олег.

– Себя послушайте: «она меня бросила, она меня не любила…» Знаете, что я сделал, застав свою жену с бойфрендом? – он медленно обвёл всех взглядом.

– Убил обоих, – Витька, расслабившись, откинулся на спинку кресла.

– Топором, – закончил Олег, всё ещё рисуя ножом на полу.

– Потому вы и ноете всю дорогу, – огрызнулся Влад, – Я взял собаку и ушёл. А утром вернулся, посадил их рядом и всё выяснил.

– И что они сказали? – Лена в ужасе замерла на пороге.

– Всё сказали.

– И как… потом? – она забыла, зачем зашла.

– Знаешь, Леночка, любить можно только собак и детей. Я очень люблю собак. Им можно доверять. Они не предадут и не обманут. И не нагадят тебе в душу. А когда я понял, что так же люблю детей, женился и завёл дочку. И мне всё равно, что делает моя жена, лишь бы она за ребёнком хорошо ухаживала. Я для своей дочки мир переверну.

 Повисла тишина.

– Ну вот, – обрадовался вдруг Витя, – за это и выпьем: за мир во всём мире! – и стал щедро заполнять пустые рюмки.

– Нет, – Лена в два шага очутилась у стола, – Так не честно. Вы меня пригласили, а тост сказать не дали.

– Виноваты, Леночка, – Витя приложил руку к сердцу, – исправимся. Тише! – гаркнул он во всю дурь, – Дама говорить будет.

– Быстро – не умею, но красиво – постараюсь. – Лена отодвинула с края тарелку, – Помните, ещё на первом курсе, у Олежки, кажется, на дне рождения, мы сидели ночью на крыльце, и каждый рассказывал, о чём мечтает. Игорь тогда сказал: «Я хочу, чтоб у меня был большой дом: чтоб всем места хватало. И было там всегда много-много всяких вкусностей. Чтоб друзья могли заходить, когда хотят, и оставаться, сколько хотят. И чтоб в доме был большой камин…» Я сидела, смотрела на звёзды и представляла себе этот тёплый дом, и на душе было очень светло. Он рассказывал дальше: «…И чтоб у камина стояло кресло. А рядом всегда была…» Я ждала, что он скажет «любимая», или «жена», а он сказал… «преданная собака». «А ты?» – спросила я. «А я сидел бы в кресле, в ногах – большая чёрная собака, и смотрел, как друзья приходят и уходят».

 Лена, замолчав, поправила скатерть.

– За что же пить? – осторожно поинтересовался Олег.

– Подожди, ещё не всё. Так вот. А прошлым летом, когда вы резвились на речке, мы с друзьями такой же ночью сидели на лавочке у подъезда. Я рассказала эту историю, так раздражавшую меня раньше, и меня спросили, а о чём я теперь мечтаю. И я ответила: «Теперь я мечтаю о том же». Так давайте выпьем за то, чтоб у каждого из нас была своя собственная собака. У тебя, – кивнула она Владу, – у тебя, Олеж, собака, у Вити – собака. Игорь, – обернулась она к дверям, – а у тебя есть собака?

– Нет.

– А у меня есть! За ваших будущих собак, мальчики!

 …Дома она разбудила испугавшуюся маму.

– Лен, что случилось? Тебя кто-то обидел? Сколько сейчас времени?

– Мам, извини меня. Скажи, пожалуйста, Шилиным, что я не буду брать у них щенка. Придумай что-нибудь. Скажи, что у детей аллергия. Хорошо? Скажешь?

– Лена, что случилось?

– Ничего, мамочка. Извини, пожалуйста. Просто… просто я совсем не люблю собак.

– – – – -




Утро

« …Непокой-

Белая птица над белой рекой…»

Он проснулся от холода. Открытые плечи занемели. За плотными шторами бродил свет. Двигаться не хотелось. Рядом в аккуратном коконе одеяла дышала тёплая Лера, даже тяжёлые волосы ровно стекали по подушке. Пока раздумывал, потянуть конверт за край или нет, сон как рукой сняло. В последнее время автопилот на пристраивание в полудрёме к нежному Лериному телу барахлил.

Чертыхнувшись, Он резко сел и, сдёрнув со спинки стула яркий халат, сунул ноги в тапочки. По дороге наклонился к кроватке дочери; улыбнувшись, осторожно поправил одеялко. Так, с глупой улыбкой, и свернул в кухню. Не глядя, выбил из пачки сигарету, отодвинул штору и дёрнул за шпингалет форточку.

Глаза резанул не свет даже, а холод. Он зажмурился и, прикрыв рукой с зажатой между пальцами сигаретой глаза, с трудом разлепил ресницы.

В узком формате прищура бился синеватый сколок. Чуть привыкнув, Он ослабил прищур, и свет улёгся белым чистым пластиком. Он всё стоял. Пластик расширялся, пока не растёкся, нетронутый, во всю ширь изумлённого взгляда: под окном расстилалось снежное поле. Сдобное, доброе, пронизанное, казалось, из него исходящим светом. Было очень тихо. Звук словно повис на конце высокой ноты, бездыхан и неподвижен.

 Вдруг подумалось, что хорошо бы плеснуть в эту белую кипень жёлтым. Ярким, назойливым. Чтоб расползся ядовито круг. Большой. Жаркий: Солнце… И красным. Кружочки. Ягоды. Круглые, сочные. Туда же набросать частыми листьями густой акварельной зелени.


Картинка ожила, запахла мёдом. На губах стало липко и сладко, будто прикусил от старания кончик кисточки.

Невольно улыбнувшись, Он зажмурился и даже головой тряхнул, сбивая наплывающие без спроса весёлые пятна. Картинка неохотно стёрлась.

Отдохнув, Он опять вполприщура оценил свежесть и даже, потянувшись к форточке, отцедил юный холодок. Нет. Не красками. Валенками бы потоптаться. Нашлёпать цепочкой глубокие ямки – круглики. Детские, трогательные…

В который раз улыбнувшись и поймав себя на этом, виновато прикусил губу. Но и прикушенное, наивное счастье неостановимо расползалось, сладкое от боли, растекалось, просачивалось в ямку под грудью, где уже ждала, принимала в объятья, прописанная в ней от рождения душа.

Чтоб отогнать блажь и собраться, Он прислонил лоб к намёрзшим за ночь ледяным дорожкам и, медленно досчитав до десяти, спугнул неуклюжие видения.

…Открывшийся вновь белый мир потускнел, потерял в свете, осел, стал плоским и жестким. От внезапности потери Он совсем проснулся и, сжав кулак, зло черканул костяшкой пальца по стеклу. На крашеный подоконник посыпался табак и крошки содранного льда. Палец засаднило.

Стряхнув останки сломанной сигареты в ведро, Он открыл кран и, сунув руку под холодную воду, долго изучал саванные разводы пластиковой дверцы шкафа.


Над головой перекатился шум: в квартире сверху что-то уронили. В комнате закряхтела дочка. Наступало воскресное утро.

Аккуратно собрав с подоконника мёрзлую лужу с пахучими табачными островками, Он старательно намылил тряпку, отполоскал её до приличия и демонстративно развесил по всей длине крана. Не спеша вытер руки, достал новую сигарету и, оперевшись спиной о приоконный угол, закурил.

Курил красиво, с толком, пуская дым в потолок. Изредка, не оборачиваясь, стряхивал пепел за окно.

Когда живой огонёк лизнул серебряный ободок фильтра, Он тщательно затушил окурок в тяжёлой пепельнице и закрыл форточку. Сначала одну; потом вторую. Повернув защёлку, приглушил, наконец, спокойными шторами надоедливое утро и, стараясь не шлёпать, вернулся в комнату.

Девочки всё так же безмятежно спали.

Положив халат в ногах, Он с ходу зарылся в рассыпавшийся сноп Лериных волос, ловко раскрыл мягкий кокон и, прижавшись к ответившей спине жены, привычно скользнул рукой в сонное тепло.

На стекле осталась птичка. Кричащая падающая ломаная.

– – – – -



Звонок


…У него не было времени на дружбу,

и он предложил ей любовь.

У неё не было желания, и она предложила


породниться.

Лишь для родства (братства, отцовства,


супружества) ни то, ни другое не обязательно.


В дверь постучали. Больше и беднее чем предчувствие – ожидание – утомило её. Стук заставил собраться. Запахнула потуже халат; щёлкнула свет в коридоре. Причесала неспеша волосы. Стук повторился. Вдохнув поглубже, открыла дверь. Света стояла за порогом привидением, только таявший на шапке снег живыми каплями собирался и падал на цементный пол.

Обе молчали. Она смотрела, как капля, сливаясь с каплей, ползёт по меху, и в который раз подумала, что глаза у Светы иконные. Под тёмной лампочкой подъезда ореол блестящего меха оправданно заменил подножие негаснущего воскового мерцания.


На площадке между этажами и звук отдавался так же гулко, как в пустой церкви.

– Стас у тебя? – не улыбнувшись, как сделала бы Она, пропел лик.

Обшарпанное эхо округлило до полноты и без того ровный голос.

– Да, – ответ был обыденен, шаг назад – вежлив, – Заходи.

Всё выглядело более чем пристойно: будто пригласила подругу в гости, и та пришла ко времени. Словно не ночь глубокая, словно не плутали люди в предутренних снах. И часы с готовностью грудью своей подтверждали относительность времени: да, полпятого, самое время для гостей. Но Света, шагнув за порог, сразу рассеяла иллюзию:

– Можно мне его?

– Он спит, – не выдержав выхода во тьму, калейдоскоп цветных ассоциаций, брякнув стекляшками, потух.

В коридоре разговор спеленался вполголоса, но каждое негромкое слово проглатывалось на лету с осознанием важности, как документ, не донесённый своим через стан врага. Словесный пинг-понг, выдерживая необходимые паузы, продолжался.

– Разбудить?

– Да, – лобовая атака жалости непредусматривала.

– Хорошо, – Она и не думала сопротивляться. Зашла в комнату и закрыла за собой дверь.

Единственный на всю улицу фонарь упрямо боролся с рассветом как раз против её окна. Рассеянный шторами, свет чётко, но трогательно очерчивал профиль спящего. Стас улыбался. Она села на край кровати. Будить его не хотелось. Она протянула руку, но лишь пропустила между пальцами прядь, упавшую на лоб. Лавина, яростно набиравшая силу, была слышна ей одной, и она не могла допустить, чтоб мёртвая груда завалила его во сне. Но чёртов ноющий ком в горле не давал не только говорить, но и дышать. Разреветься бы дурниной. Да вот ни святой, ни вопленицей не дал Бог…

Прошла кончиками пальцев колючим по-утреннему краем щеки, мимо сглаженного улыбкой шрама и запавшей ямочки до уголка губ и…, одним движением найдя его руку, подняла обоими своими, поднесла к лицу, поцеловала в серединку тёплой ладони. Нежность переполняла её всю. Испугавшись, что больше не выдержит, она зашептала, гладя его волосы, лоб и щёки:

– Котик, просыпайся, просыпайся, солнышко, слышишь, просыпайся…– уговаривала его и себя. Остывающий ком в груди леденел. И Она торопилась, стараясь успеть стереть следы будущего и прошлого с его лица. Словами и руками лепила, укрепляла, заговаривая, в обряде заботясь лишь о целостности действа, пока последним выдохом и словом не догорела, не рухнула несущая свая моста за спиной. Отступать было некуда.

– Просыпайся, котик, – начала она заново; но голос звучал ровно и руки лодочками на отмели лежали на коленях.

Безмятежно проспавший пожары и отливы, Стас, не открывая глаз, крепко, но бережно притянул её к себе. Вспомнить зачем она уже не смогла. Поцеловала в лоб, как стирают память и провожают в неизвестность, и шагнула:

– К тебе пришли.

Он всё не открывал глаз и крепче притягивал её.

– Тебя мама в детстве водила к этому…, ну который там уши смотрит, нос?..

– Ну…,– протянул он по-кошачьи, спуская руку по поясу её халата.

Она, автоматически отводившая за запястья его руки, сжала их крепче:

– К нам Света пришла.

Руки остановились, но она не выпустила их. Внутри наглухо запаянного панциря стылой, шершавой, обжигающей кровью умывалось всё существо. А глаза запоминали покадрово, как заострился его профиль, губы стали бесцветными и плоскими; вытянулись в полоску. Профессиональным движением, как наручники, он снял её пальцы и, открыв глаза, резко сел. Ей хотелось обхватить его, закрыть собой, спрятать. Но она, обернувшись, лишь провела по чужой уже спине вдоль позвоночника и, остановив руку в волосах, четко пропечатала:

– Всё будет хорошо.

Пропечатала, запомнила и подвела жирной чертой:

– Всё будет хорошо.

Позже Она всегда останавливала неверную память в этом месте, снова и снова подчёркивая и обводя: всё будет хорошо. Тогда она знала это точно; так точно, что, включив свет, спокойно застелила постель, поправила вещи на стуле; не взглянув, как он одевается, подняла по дороге большое перо с коврика, но на пороге с усилием обернулась… Стас стоял спиной к окну и смотрел на неё. Горячая волна стыда и боли подхлестнула адовый пожар внутри: как она могла усомниться? В чём …? В нем. В себе…

И слова, запрещённые инстинктом самосохранения на эту жизнь, закапали крупными бусинами с разорванной нитки, посыпались, раскатились, подскакивая. Так, как нельзя; так, как никогда не надо – глаза в глаза, сквозь плоть, в глубину, отдавая всё, что есть за душой, своё и чужое, попутное и припрятанное на чёрный день:

– Я люблю тебя…

Это было нужно ему. Это было всё, что она могла дать. Это было всё, что у неё осталось. Это было всё.

Она открыла дверь и вышла в коридор. Света так и стояла у вешалки, даже не переложив варежки в другую руку.

– Заходи, – широкий приглашающий жест разом собрал рассыпавшуюся было игру. Но Стас уже выходил из-за её плеча.

Он подошёл к жене, поцеловал её; из-за его спины поняла лишь «Что-то случилось?.. Ну что ты…» и дальше не смогла разобрать. Он обул ботинки, накинул куртку:

– Пока, мы пойдём.

–Ну, давайте, счастливо, – услышала Она свой голос и закрыла за ними дверь.

…Часы в комнате показывали пять, а она так и не решила: сварить ли кофе или заказать ланч.

– – – – -



Weekend

– Тормозни у киосков.

Машина лихо крутанулась. Андрей, прихватив барсетку, нагнулся с бордюра:

– Заказы будут?

– Сигарет возьми.

– Ладушки.

Яна, скинув туфли, с удовольствием вытянула ноги по сиденью.

– Прибавь песенку.

– Сколько можно. Одно и то же, – Макс, убавив магнитофон, откинул спинку кресла. Яна убрала ноги.

– Шикарные колготки, – проведя ладонью по шёлковой длине, обхватил узкую лодыжку:

– Поехали со мной.

– Не начинай, – она сняла его руку и, вздохнув, сунула ноги в ненавистные туфли.

– Зачем он тебе? – Макс неопределённо мотнул головой в сторону бегущих огней.

– Ночью все кошки серы.

– Так уж все?

– Все чужие.

– А я буду твоей, – лёгкие пальцы прошли по коленке.

– Вроде не пил. Моя дома живёт.

– Зачем тебе ещё?

– Завидно?

– Было бы чему.

– Чего заводишься? Проблемы? – она наклонилась, чтобы видеть его глаза.

– Это у тебя проблемы.

– Спасибо, ты настоящий друг, но это оставь мне.

– Поехали. До утра и обсудим.

– Не получится. А завтра позвоню. Дело есть. Важное.

– Эгоистка.

– От такого слышу. Слушай, подними спинку – у меня ноги устали. Отмахали километров десять.

– Романтика-а-а… – Макс подтянул кресло.

– Не язви. Красиво. Речка. Руки в водичке подержали. На лес посмотрели… Если б ты не подхватил, наверно, не дошла б.

– А ты говоришь… Я всегда знаю, где соломки подстелить.

– Ты у нас, Максимов, умница, – она погладила его по голове.

– Спасибом не отделаешься.

– Проси!

– Ночь любви.

– Да ну тебя.

– Ян, я серьёзно. Поедем. Я сегодня один. На что тебе эти мечтатели? Кстати, куда он


 делся? – Андрей пропал из поля зрения. – Тебе не надоело? Каждый раз одно и то же.


 Ему же в детский сад ходить.

– Он не повторяется. А тебе не надо в это вникать.

– Это почему?

– Объяснить?

– Как хочешь.

– Ладно, давай, чтоб не возвращаться.

– А не пожалеешь?

– Не знаю… Умный ты парень, а таких вещей не улавливаешь.

– Каких?

– Я тебя и так люблю, не надо всё портить.

– Чем?

– Ты серьёзно? Не понимаешь?

– Смотря что.

– …Сплетничаем, дела делаем, в жилетку плачемся. Если мы ещё и спать вместе будем – всё полетит в тар-тарары.

– Зачем паника?

– Если бы. Это гнусная реальность.

– Нам хорошо вместе – доказательств не требуется. Разве этого мало?

– Да, пока нам хорошо. Мы отлично ладим. Но ночью ты влезешь мне в душу, вьешься в печёнки; я буду бредить твоим именем и сходить с ума, – тебе это нужно?

– Нет.

– И мне нет. У тебя прекрасная семья и отлаженная жизнь. А для удовольствия выбери что-нибудь полегче.

– Что значит полегче?

– С кем не нужно объясняться.

– Плавали – скучно. Те, кого я хочу, не хотят меня, а те, кто хотят, мне не нужны.


Мы же с тобой из одного теста. А семья… Не переживай. Ничего не изменится. Тебя просто не пустят дальше.

– Ах, не пустят… Всё просчитал. Значит, ты хочешь и на ёлку сесть, и попку не уколоть.

– А ты чего хочешь?

– Банально: звёзд с небес.

– И мотаешься за ними на речки с кем ни попадя.

– С этими « не попадя» не надо выворачиваться наизнанку. Просто красивый отдых. Установка на вымысел. Уговор на иллюзию. Праздник кончился – и мы разбежались.

– Я предлагаю другое?

– Иллюзию? Шутишь? Да мы не врём друг другу лет сто.

– Обязательно врать? Если правду – ты сама этого хочешь.

– Да, но про ёлку и попку я хорошо помню: мне опять достанется прокуренная кухня и мокрая подушка.

– А проще нельзя?

– На праздник нужно тратиться. Эмоциями или деньгами. Ты же привык оставаться при своём.

– Ты тоже не сильно расходуешься.

– Откуда ты знаешь? Хочешь на их место? Давай! Давай, копи деньги: на цветы, развлечения, подарки. Подъезжай с праздником – отдохнём. Только без умных разговоров и вопросов: как ты? чего глаза такие грустные? Не надо спрашивать! Удиви! И запомни: я должна быть лучшая! Солнце! Принцесса на горошине!

– А тебя это устраивает.

– Более чем.

– Знаешь, как это всегда называлось?

– Знаю. Но это честнее, чем искать кнопки, а потом получать удовольствие нахаляву.

– Ну-у-у…

– «Я её удовлетворил, и она утопила меня в слезах благодарности». Хочешь на мне сэкономить? На обаянии проехать?

– Не надо играть в стервозность.

– Я хочу с тобой рассчитаться, – она дёргала ручку двери, но дверь не открывалась. Он протянул руку и поднял кнопку. Она перестала метаться. Заблудившийся дождь, сыпанув на крышу горсть металлических шариков, прекратился так же неожиданно, как и начался.

Он взял из бардачка пузырёк, позвенел и протянул ей крышку :

– Пей.

Она вылила в себя мутную жидкость и вернула стаканчик.

– Я тебя обидел? Извини.

– Дурак. Я переживу. Мне тебя жалко. Ты теряешь людей. Наверно, их у тебя слишком много. Но ты найдёшь замену…

– Замолчи.

– Прости, я не должна была этого говорить… Даже если небо рухнет… – дверь дёргали снаружи. К запотевшим стёклам липли яркие пакеты.

– Ух, холодно, однако. Смотрите, кто пришёл, – в салон влезла ушастая мягкая морда.

– Страшный сон. Андрюша! Сильно замёрз?

– Есть маленько.

– Возьми мой свитер, пойдём пешком.

– Иди сюда. Я понесу тебя к звёздам… Макс, давай, увидимся. Добро оставь пока у себя.

– Давай.

 Машина дала задний ход. С заднего сиденья полетели свёртки. Макс обернулся. Из рассыпавшихся апельсинов на него смотрело трогательное мокрое существо.


– – – – – -



Разговор. памяти…

Пока ты ходишь на работу,

Мой мир идёт до поворота,

В тот миг, когда ты входишь в дом,

Он исчезает за углом.


– Сколько лет она прожила?

– Сколько лет? Сейчас посчитаем. Ну, смотри: от девяносто второго – восемь, и по сорок первый…

– Сорок девять?

– Выходит так.

– А от чего умерла?

С каждым вопросом напряжение росло проглоченным резиновый мячиком, наливалось тяжестью, прижимая Катю к дивану. В голове стучал колокол; глаза не видели спиц в руках. Тело застыло; пальцы занемели.

Почему этот разговор так задевал её? Будто не о чьей-то прожитой жизни шла речь, а выносилась на суд посмертно её собственная. И нужно было обязательно её оправдать, затем чтоб встать … и идти дальше.

А Олег всё ходил и ходил вдоль дивана, уверенно и твёрдо ступая по единственной не скрипящей половице. Поставленный многолетней привычкой не принимать возражения голос накатывал откуда-то сверху волна за волной – ни спрятаться, ни увернуться.

Катя малодушно закрыла глаза. Продолжать разговор ей не хотелось. Она заранее знала, что, доведённый до конца, он неизбежно на долгое время, как бы не на годы, поселит между ними неприязнь. Иное видение мира для Олега было априори неправильным; мнение аргументировалось несметным количеством поглощённого научного, художественного и сакрального знания. Сопротивление изначально выглядело смешным. Выбора как всегда не было – повергнутой назначалась она. Оставалось лишь побороться за право пасть смертью храбрых, до последней капли крови защищая…, только не стать жертвой.

От жертвенности её в последнее время мутило. А, может, от ожидаемой беременности. Вспомнив об этом, Катя подумала, что в её интересах как-то отыскать компромисс – третье, не предполагаемое обоими ранее, решение. Как из двух разных жизней таинством любви получается третья, новая, не похожая ни на что бывшее ранее…

Её явно заносило соответственно положению. Она встрепенулась. В доме стояла гробовая тишина. Олег стоял прямо перед ней, демонстративно ссутулив крепкие плечи:


– Я с кем разговариваю? Ну не хочешь отвечать, так и скажи, я своими делами займусь. Я время своё теряю, его у меня и так нет.

Кате стало неловко: действительно, на работу не ходит, сидит дома. Руки всё время заняты, а голова свободна – о чём только не думает. А поделиться как хочется! Покопаться вместе с кем-нибудь сначала в своей куче впечатлений, потом в его – наслаждение! Да, как сказала одна несовершеннолетняя поп-звезда: «Мои аэрогенные зоны находятся в голове». Хорошо сказала. Мои, видимо, там же.

– Ты что издеваешься? Хоть помычи в ответ, головой помаши, что слышишь. Мы разговариваем или что? Я понимаю, что вы особенные, но уж позвольте помешать вашим бесценным размышлениям. Мне всё-таки хотелось бы услышать ответ на свой вопрос.

– Зачем ты так. Я просто задумалась.

– Ну-ну, мысли как дельфины…, что с тебя возьмешь.

– Слушай, – вдруг обрадовалась она, вспомнив интересное, – нам на психологии сказали, что на Западе, в Германии, кажется, шизофрению перестали считать болезнью. Просто вариант нормы – Катя сияла как одаренная рублём. Олег напрягся.


– Ну и что?

– Да нет, ничего, просто здорово, что люди решаются отказаться от самого дорогого – от нормы. Решаются усомниться в себе, признавая за инакомыслящими возможность видеть истину, хотя бы равноправную с их собственной.

Олег скривился, точно откушенный с вожделением кусок отдавал тухлятиной:


– Это ты о чём опять? Пальцы веером: мы не такие как все. Потолок только не поцарапай.

– Причём здесь я. Я ведь не об этом.

– Да ты себя послушай – только «я» да «я». У тебя каждое предложение с «я» начинается.

Оба замолчали. Катя старалась не вникать сейчас особенно в смысл его слов, только взять информацию, нужную для продолжения разговора. И всё же не удержалась:


– Все же разные. Это мое мнение: как я думаю, как я вижу, – не могу же я при этом говорить «мы».

– Ну вот, опять «я», в одном предложении целых четыре, – он даже потряс для наглядности растопыренными пальцами у неё перед носом.

Катя надулась.

Стало слышно, как на дороге у дома разворачивается, визжа и шлёпая грязью грузовик. Углом комната подпирала перекрёсток накатанных в сухую погоду первобытных дорог; сейчас же оба окна её любовались пересыпанным гравием месивом в тёмной гамме. Гравий стряхивали грузовики, возящие его на строительство дамбы. Вот и сейчас очередной настырный трудяга времён Очакова и покорения Крыма, завалившись на левый бок, щедро высыпал в гуталиновую лужу весёлые камушки, отчаянно рыча и перемешивая задними колёсами грязь.

«Если бы это было молоко, то к вечеру мы бы снимали масло», – подумала Катя. Она мало что понимала в сельском хозяйстве, но шоколадные брусочки в алюминиевой фольге при лунном свете выглядели более чем романтично.

– Да не хохлись ты, – примиряюще убавил громкость и обороты Олег. – И не отворачивайся, когда с тобой разговаривают. Я тоже могу отвернуться. Меня твоё раздутое Эго, честно говоря, уже достало. Если разговариваем, давай разговаривать. А то дело опять кончится слезами и соплями.

Грузовик, сплюнув, выскочил, наконец, на твёрдую землю и, покачивая бортами, с достоинством пополз дальше.

– Катюш, ты пойми, – ласково улыбнулся муж и, присев на корточки, погладил её по голове, если я тебе не скажу, тебе ведь никто не скажет. Будут льстить: ах, ты такая, ты такая! Если любишь, нужно говорить правду.

По сюжету полагалось смотреть в глаза коленопреклоненному рыцарю, но за окном было уютней. Кате хотелось выбраться на свежий воздух: изысканный коктейль из любви, правды, слёз и соплей оказался слишком крепким для её слабого серого вещества. Оттого, наверно, невпопад шмыгнув носом, жалобно протянула:

– За что ты меня обижаешь? Никто меня так не обижает – ни друзья, ни те, с кем мы вообще не сходимся…

– Да, но никто из них и не спит с тобой каждый день. Согласись?


Катя не нашла, что ответить. Смутившись, проглотила невостребованную по неуместности детскую доверчивость, а подкинутая задача живо оформилась бесстрастным «дано»: во сне человек полностью беззащитен, и спокойно спать можно лишь рядом с тем, кому доверяешь. Что ж, подумать стоит. «Для умного человека любая глупость является поводом для размышления» – мужнина копилка афоризмов её всегда выручала.

– Не обижайся Катюша, я ведь добра тебе хочу. Не сердись, ну не понимаю я этого прикола. Все эти твои писатели сочиняют друг о друге: кто, когда, по какому поводу о чём написал. Зачем? Зачем копаться в их жизни? Когда родился, как жил, с кем спал. Я читаю произведение – мне достаточно. И зачем мне знать, «в какой период жизни написано». Всё, что мне нужно уже заложено здесь, – Олег постучал по раскрытой книге, лежащей мордой вниз на комоде, – И вообще все эти охи-вздохи по поводу особенности и непонятости от неумения обратить на себя внимание другими способами. Ах, мы такие талантливые, ах, мы такие особенные, нам так тяжело – пожалейте, помогите. А простые смертные работают, тянут лямку, тем, между прочим, обеспечивая возможность этим самым «неземным» сидеть и вздыхать. А те от безделья с ума сходят.

Ну что она? Сама – истеричка, и сын – шизофреник. Сколько лет там она прожила? Сорок девять? И от чего умерла?

Второй раз да по тому же месту. Разговор стал жёстче и легче одновременно. С намеренной непринужденностью, отчего грубо, с вызовом, Катя выдала:

– Она покончила жизнь самоубийством, – и, облегчая итог (я как ты, не надо дальше!), словно извиняясь, насмешливо подыграла: – Повесилась.

Совсем просто. Очень просто. И от простоты отлучает только:

– А почему?

Застигнутые врасплох, заметались абстрактные до бесполезности «одиночество», «тоска». Неубедительно. Мировая скорбь. Того лучше. Что же? Как передать боль, заслонившую, заполонившую, съевшую жизнь, не снимаемую никакими таблетками. «И гибельно глядеть на мир неблизорукими глазами». «Глаза» для художника – все пять, шесть…или больше чувств? Чувствовать кожей, спиной, неведомыми нумероваными – этого невозможно лишить. Остаётся «не глядеть» на него вовсе. Остаётся – не жить.

Что-то здесь хромало… Степень «обнажённости», незащищённости не поддаётся описанию посредством слов. Если слова – пустота, нужно к фактам. Где найти такие слова, чтобы вскрылось, обнажилось, встало во весь рост, пленило, ввергло в водоворот иррациональных составных чувств, мыслей, ощущений, а, главное, предчувствий, физически невозможных, – предчувств, предмыслей, предощущений – мировосприятие поэта, врождённое как мирочувствование, миропредчувствие. Знание до знания, следствие до жеста – жизнь до жизни.

Ну что такое тоска? Когда под ложечкой сосёт, и ты пуст, как новогодний заяц в фольге. Визуально: соответствующая случаю упаковка; на рентгене – неприкаянность; предыстория – бродяжничество от дома к дому, от человека к человеку. А у всех свои дела. И ты отталкиваешься при первой возможности сближения. Это страх! Боязнь провалиться внутрь – засосёт. А как выбираться будем? Там живое – поглотит, проглотит, если твоё, унесёт с собой – не заметит. И нужно ещё придумать, зачем просыпаться утром… А если чужое? Не то? Тоска…

 Боязнь подпустить к себе. Там такие бездны – самому страшно: бездна над тобой, бездна под тобой. Бежать. Бежать куда глаза глядят, а не то что других за собой тянуть. «…Что страшнее всего на земле? Одиночество: нет ни имени у него, ни отчества. Потому что прийти и назвать тебя некому. Потому что прийти и позвать тебя некому.…»

Но гораздо страшней, когда вокруг тебя люди, много людей; ужасней, когда они искренне хотят помочь – а ты всё равно один. И чья тут вина? Даже при физической потере – потери крови, например, помочь могут сотни, предлагают помощь десятки. А у тебя – четвёртая группа! Вроде ты им свинью подложил. Люди со всей душой, а ты к ним, как говорил наш «участковый» сантехник, – задом. Мне, такому-растакому особенному, ваша кровь не подходит, мне нужна исключительно редкая – четвёртая, а иначе я, истерик нехороший, умру на ваших глазах.

А групп-то всего четыре, и, если поделить на всё живущее одномоментно население планеты, братьев по крови найдется немало. А вот с братьями по духу сложнее. И совсем туго приходится человеку с несовместимой с жизнью потерей жизненной энергии.

Сколько у неё видов, типов, «групп»? Никем не подсчитано. Может, столько, сколько было, есть и будет людей? И восполнить утраченное в принципе невозможно?

Выход? Не тратится вовсе? Некрасиво, не по-человечески. «Никогда ничему сильно не радуйся и не печалься»; «приходя – не радуйся, уходя – не грусти» – слишком по-восточному. Им хорошо: у них по вере много жизней, а у нас, по христианству, одна. Когда же расходовать?..

Тратится стаерски? Научите! Хотя точит сомнение: если никто не знает, сколько ему отпущено, вдруг не успеешь? Уносить с собой? Скряжничество. Сплошное торгашество.


Так carpe diem? От всей души? Так что ж вы раздраженно отворачиваетесь, списываете в патологию? От всей необъятной души, изо всех богом данных сил «протягивала обе руки», когда просили одну. Нараспашку, наизнанку, прилюдно. Неэстетично? Зато не солгав.

Оцените мужество! Не из наивности, не из неосведомленности: рано поняла, что вся её жизнь – «роман с собственной душой», что «совершенно всё равно, где совершенно одинокой быть». И отдавала: любя, восхищаясь, воспевая более пригодных для реального мира. Возьмите её послания Блоку, Ахматовой, Пастернаку, положите слева от себя, а справа – их стихи, написанные на её смерть. Правда, правая рука – рабочая, а левая – ближе к сердцу? Посылалось им, «попало – в нас». Может, поэтому и не искала помощи: невозможность была – пусть не изначально, выстрадано, но тем непререкаемо – очевидна.

– Что ты молчишь? Ты даже объяснить не можешь почему. И не сможешь. Потому что нет причины, оправдывающей самовольный уход из жизни. Хочу – живу, надоело – ушёл. Слишком просто.

– Понимаешь, она была очень одинока. Держалась до последнего, но однажды силы кончились. А помочь было некому. Помнишь, есть такое: « люди умирают от того, что болеют, и некому их любить». Только болела у неё душа…

– А я что говорю? Душевнобольная. Не для того, чтоб обидеть. Как врач – просто диагноз.


Кате показалось, что у неё заболели разом все зубы, даже так и не прорезавшиеся мудрости.

«Виной всех болезней тела капризная «псюхе», я – лишь яркий тому пример», – она умела себя утешить. Лишь неприкасаемым не рискуют ставить на лоб тавро и вынуждены переиздавать многомиллионными тиражами эпатажно любовные описания собственных экскрементов Дали. Хотя, может, и ему с легкой руки кто-нибудь диагноз пришлепнул, а я просто по необразованности своей не дочитала? Надо будет у Олега спросить, он наверняка в курсе.

– Ты не знаешь, а Дали… чем болел?

– Дали?.. Да тоже шизофреник, конечно, был порядочный. Но мастер! Картины его – гениальны. У меня на стене дома репродукции висят. Собирал из всех журналов.


Вот оно! Вот оно – третье, не предполагаемое ранее.

– Я тоже в школе их отовсюду вырезала. У меня была часть стены над столом… При переезде сняла всю галерею вместе с обоями…

– Ну и где они сейчас?

– Где–то у мамы, так, свёрнутые, в обоях и лежат, – улыбнулась Катя.

– Вот видишь, вот видишь! – Олег почти закричал.

От неожиданности Катя вздрогнула, так и не успев снять с лица улыбку. Этому учили во дворе ещё в первый день самостоятельного, без родителей, «гуляния»: улыбающегося нельзя бить по голове, а то так на всю жизнь и останешься… Кем? Это не уточнялось по малости лет. Теперь она знала.

– Об этом я и говорю. Начать и бросить. Начали – об одном, перескочили на другое. Картины, которые «где-то», друзья, которые «были». Вот что значит это твоё вечное «у меня был друг», позволь спросить. Что значит «был»? Друг, он или есть, или его нет. Если он «был», то он уже не друг и никогда им не был.

– Это опять из желания предоставить свободу каждому. Для меня – друг, а для них… Не знаю. Давно никого видела. Были друзьями, но столько воды утекло. Надеюсь, что мы ими остались, во всяком случае с моей стороны это так, но утверждать, что с их тоже – не могу. Вот и говорю то, в чем уверена.

– От этого шарахания из стороны в сторону всё и идёт: сегодня – друг, завтра – нет; вчера – люблю, сегодня – ненавижу, сегодня – счастлив, завтра – жить не хочу.

– Мы меняемся, люди вокруг нас меняются, и не всегда уже удается совпасть. По существу весь организм мира меняется, все как-то смещается, перемещается. Чтоб проследить как, человек должен быть хотя бы в поле зрения. А мы потерялись.

– Мир неизменен с основания. Другое дело, что не все могут это понять. Тогда, конечно, он каждую секунду для них меняется, и они мечутся и дергаются.

– В том-то и дело, что ею была схвачена его суть, но другая, отличная от твоей и от моей. Ее мир так же беспрепятственно вращался, но ракурс мировосприятия был другой. Стоит его изменить – вся система ценностей перестраивается. И, думаю, она понимала возможность и другого видения, но позицию свою поменять не не хотела, а не могла.

– Гор-ды-ня, – отчеканил по слогам Олег, – Гордыня- основа абсолютно всех пороков и заблуждений.

Диалога не получалось. Спор бил в одни ворота, и Катя силилась найти убедительные слова. Но если слово не раскрывается, как его развернуть, как? Детство души. Книжка без картинок. Для малыша не интересна: ненаглядно, непонятно, мертво. Что с ней делать – неизвестно. Нечто. Ничто. Когда для посвящённого буквы поют, сливаются, переплетаются, предопределяя уникальность каждого слова. Рожденное, оно несёт неповторимое видение предмета, образ: абрис, форму, вкус, цвет; возможность общения, сообщества, ассоциации; родства по корню, мелодике, тайне своего рождения и жизни с себе подобными.

Слово многослойно, многоуровнево: способно выразить, воплотить, вобрать. Степень погружения, определяющая разрастание, яркость, красочность каждого слова зависит от слуха, опыта, воображения. Даже в доступной научному анализу структуре языка элементы вышестоящих слоёв не выводятся из алгебраической суммы элементов предыдущих, отличаясь степенью абстракции. Уровень же восприятия слова зависит от всего предшествующего развития человечества и жизненного пути конкретного человека, с ним сталкивающегося.


 Но если слово раскрывает для разных людей непересекающиеся картинки – к фактам, где подставляет верное плечо комплексующее неполноценностью, но универсально преданное «например».

– Может и заблуждалась. Но любила. И мужа, и детей, и страну эту бестолковую. И всё время была не нужна. Мужа расстреляли за идею, дочь посадили за идею, страна гибла за идею. И никто – за любовь. Смотрите, берите, примите – дарила. Никто не брал. И была всем – любящая и безыдейная – чужая.

– Ну и что?

– Ну это не то что одиночество…Отрешённость, непонятость. Это ненужность. Непредназначенность. Расхождение во времени. Им нет здесь места: в разное время – разным. Ей не было тогда…

– В России?

– …И в России.

– Изгой?

– Наверно…

А где ей было место? Любое время и место – неподходящие, Ад и Рай человека находятся внутри него. Что было бы для неё раем?

– Я не знаю, может, ей и было тяжело, но самоубийство – тяжкий грех, и она будет мучаться.

– Как мучаться? Сколько можно? За что? Ты же сам ей «подал слишком много» и не дал «смерти в семнадцать лет». А как же с чистотою помыслов? Ведь она, чтоб не кривить душой, чтоб не врать. А нужно было что? Приспособиться? Думаю одно, говорю другое, делаю третье. Так вон их сколько таких. Имя нам – легион. Неужели тебе мало?

– Правила, предписанные свыше, они всё те же правила, даже если законы эти извечны и авторитет инстанции непререкаем. А как же с «не учите меня жить, лучше помогите материально»? Не распространяется?

– Я не буду с тобой на эту тему спорить…

– Да я не спорить, объясни.

– Читай Библию, потом будем разговаривать. Мы от темы ушли. Нарушили основное правило спора. Я сейчас о том говорю, что все люди несут свой крест. Вот дворник, например, работает, старается. Руки – мозоли, в кровь. Выкладывается. Или столяр. С утра до вечера. От звонка до звонка, изо дня в день, и так – всю жизнь.

– Это же физический труд, здесь можно собраться, превозмочь невозможное. Когда знаешь зачем, любые физические страдания можно вынести. И даже больше: если человек в этом себя нашёл, если он так самореализуется, если способен раскрыться, выразить себя в особой технике или тактике подметания улиц, в изделиях, которые изготавливает – так ведь он творит, он получает удовольствие, высшее из наслаждений, которое доступно homo sapiens – жить творчески. Вся штука в том – знать зачем. Вокруг чего вертеться. Смысл – истинный ли, придуманный ли.

– Весь смысл в том и состоит, чтоб достойно нести свой крест. А тяжело всем. Это только с высоты своей мнимой недосягаемости можно отказывать простым смертным в наличии чувств. Сколько людей рядом с тобой живут. Всем тяжело. Но о них не напишут, а сами о себе – тем более. Вот и не знает никто. А так найдётся один, распишет, как страдает и мучается…

– Но, может, дело здесь не в тяжести ноши, а в степени обострённости чувств. Одни не замечают, а другие, так сказать, принимают близко к сердцу. Помнишь, у кого-то есть: «Я человек без кожи». Любую дисгармонию тяжело переживать: неловкий жест, слово невпопад. Представляешь, что для такого человека постоянное несовпадение. Несовпадение как условие существования повседневности. Осознание, что все здесь одиночки, и понимание невозможно в принципе. Это непросто.

– Непросто. Так поэтому каждому и даётся свой. Тот, который он может нести. Не больше и не меньше. Человеку не дано знать свои возможности. Притча есть чудеснейшая.

– Расскажи.

– Тебе – бесполезно. Опять повесишь как всё остальное – за спиной.


– За спиной я стараюсь вешать только то, что относится лично ко мне. У Пастернака в «Живаго» нашла, рецепт получения радости от жизни.

– И он настолько сложен, что ты не в состоянии им пользоваться?

– Вообще-то довольно прост: самосознание не должно обращаться на самого себя, иначе как свет фар паровоза оно ослепит, и двигаться дальше не удастся. Вот я и стараюсь фонарики развесить так, чтоб двигаться помогали. Только они упираются и внутрь разворачиваются. Расскажи притчу.

– Ладно, специально для тех, у кого фонарики разворачиваются, раз озвучим. Жил человек, работал всю жизнь, старался, зла никому не делал. Все для других. Думал: вот ещё немного поднатужусь, и легче будет. Ещё чуть-чуть и хоть немного отдохну. Ан, нет: на него всё новые беды, напасти, заботы. Наконец не выдержал человек и возопил: «Господи, облегчи мне мою ношу. Нет больше сил моих нести этот крест». Ну, Господь не Яшка: видит кому тяжко…

«Хорошо, – говорит. – Жил ты по моим заповедям, никогда не жаловался, позволю тебе самому свой крест выбрать». И поднял его на небо. Повёл в своё хранилище, где кресты лежали. А там – каких только нет! И золотые, и деревянные; и большие, и маленькие. «Выбирай», – говорит Господь. А человек думает: «Большой взять – не затем пришел. Маленький – неудобно». Вдруг видит: в углу деревянный крест стоит. Не большой и не маленький, аккуратный такой – в самый раз. «Можно, – говорит, – я этот возьму?» А Бог ему: «Так ведь ты, милый, его и несёшь».

 … Голод, розовая кукла в супе, бесконечная штопка, детские приюты, чужие углы и … поэтические вечера – нескончаемое выживание, смерть вперемешку с любовью…

– Да не нужен другой. Несу свой и не жалуюсь. Но понимаю, что это не всё. Если человек чувствует, что может больше, что нужно больше, а жизнь его мотает, как пони, по кругу…


– Никто не может знать свою роль в этой жизни. А уж тем более решать, хватит ему или нет. Взять всё и бросить – это легче всего. И если бросишь, если не пойдёшь дальше, то так никогда и не узнаешь, что тебя там ждало. Может, все испытания были, чтоб ты смог понять что-то важное, что-то необходимое: для чего ты, собственно, и родился. А не пройдешь – не узнаешь. Значит, и родился зря.

Катя помнила в применении к любви: циклы: переждал враждебность и раздражение – и все по новой. Сначала. «Все приходит вовремя тем, кто умеет ждать». Чего она не смогла дождаться? Все, что было важно, необходимо, что было смыслом и сутью, – оказалось пустым звуком. А время другого не настало. Или настало, и она поняла, что чувствовать мир – слабость, что избирательность и субъективность – не повод обнародовать свои мысли. И наличие чувств лишь признак одушевленности и лишь необходимое условие, чтоб мыслить, чтоб руководствоваться разумом. «Я мыслю, значит, я существую». А все остальное – подпороговое, пища для психоанализа.

Вечную дилемму между природой и логикой решила в пользу второй как единственно нужной, вернее, полезной, для людей, а в пользу первой – как единственно важной для нее самой. Какое уж тут руководство к действию, когда «я чувствую, что нужно так, но точно знаю, что так нельзя». Как тут быть? Катя не знала. Решившись однажды для обстоятельно продуманного и аргументированного плана мироустройства Олега отказаться от своего неубедительного, она потеряла и план, и Олега, и себя. А разумом руководствоваться так и не научилась.

Она настаивала – и естество ушло, прихватив с собой все, до мелочи. Вместо него перед каждым пустяковым делом теперь возникал вопрос «А зачем?». И необходимость любого движения нужно было рационально объяснить. Так объяснялся только быт. В него-то она до одурения и погружалась. А что? Живут же страусы – голову в песок, еще не вымерли. Но Марина не тех кровей – Несогбенная.

– Ну, хорошо. Пусть вся жизнь её – «роман с собственной душой». И вот его нет. Можно уйти, исчерпав своё предназначение?

– Мы о том и говорим, что не дано нам знать своё предназначение. Не дано. Может, её предназначение состояло в том, чтобы быть хорошей женой и матерью, а она не поняла этого. Пережила бы свою романтичность и, может, стала бы философски ко всему подходить. Задатки-то были.

Почему женщин-философов мир не знает? Потому что у них всё либо белое, либо черное. Либо – в облаках, либо – под плитой могильной. Страдалицы. Претензий куча, способностей – минимум. Так при этом мир земной для них ещё и слишком прост и груб. Вот и смотрят на него сверху вниз и ничего в жизни не понимают. А, чтоб нос себе не расшибать, не надо на одни и те же грабли наступать. Надо «быть там, откуда некуда падать». Не к себе привлекать внимание, а обратить своё на тех, кто рядом с тобой. Кому она в жизни реально помогла? Только без лишних слов. Факты. Кому?

– Факты, факты. Не могу я тебе конкретно сказать – кому. Но последним делилась. Не было в ней этого – «на черный день». И даже «ради детей». Она жила по вселенским законам.

– А-а-а! Она знала вселенские законы? Вопросов нет.

– Да подожди. Ну, есть же такой закон: ты – мне, я – другому, он – еще кому-то, и круг замкнется все равно.

– Ну, и кому она?

– Только не перебивай – попробую объяснить. Она считала, что если ей дано, как очень немногим, видеть то, что другие не замечают, то ее предназначение – выразить это, открыть, и тем помочь другим. Тем, что умела. Получается: чем могла, тем и помогла. Пусть не вещами, не деньгами, но тем, что есть – даром.

– Даром… Вот все вы так – даром. Слово-то какое! – Олег поднял руку и, щелкнув пальцами в потолок, почти пропел: – Даром! Почему бы нет? Хорошо, удобно – за счет других.


– Но она и не просила, – руки предательски дрожали, и Катя сжала пальцы в кулак, – ни у кого и ничего. И не даже не пришли и сами не дали.

– Почему ей?

– Не ко мне, к Булгакову твоему любимому.

Олег, тряхнув головой, усмехнулся:

– Читай, читай классику, я тебе всегда говорю. Не рассуждай «по поводу», а читай, -


И стал собирать книги на столе

Катя знала, что если он сейчас уйдет, то волна, набиравшая внутри нее силу, не выбьет стекла тесного домика, не смоет раз и навсегда из опасной близости непотопляемые вопросы и не переродит ее, избавив от пены, а, захлебнувшись, поставит вверх дном мир вокруг. И ее собственный, упрямый по дозачаточности сформирования, будет ныть и плакаться, бессовестно шантажируя апатией и бессонницей, пока она не найдет возможность втиснуть, пристроить его более-менее прилично.

– Подожди. Ну, подожди чуть-чуть. Давай анатомически: человек есть тело плюс душа. Так?

– Пусть.

– Кто-то помогает жить телу, а кто- то душе.

– Для этого есть Бог, и мы опять залезли в дебри.

– Не полезем. Упростим. Не только всем не дано прямо к Богу, но и не все помнят, что у них есть душа. И нужны посредники что ли, миссионеры.

– Не нужны.

– Я не о вере.

– А что кроме?

– Жизнь души. Между землей и небом. Ей тяжелее всего. Она уходит от земли и стремится к небу. Она – в пути. Она развивается, болеет. И, как знание законов природы, физические какие-то упражнения совершенствуют тело, избавляют его от предопределенности, отодвигают, по возможности, гибель материи, подчиняют его воле, так есть, наверно, какая-то помощь и для человеческой сути.

– Может быть.

– Но, чтоб ей помочь, нужно знать, изучить все ее закоулки, ее возможности, ее заблуждения. Разграничить, так сказать, физиологию и патологию.

– Вперед, пытаются – твоя дурацкая психология. Вот только не далеко же она ушла. И незачем: путь- то проложен.

– Мне кажется, душа тоже как бы из двух уровней. Психология занимается более материальным слоем, связанным с телом, а есть еще возможность уловить ту, что ближе к небу. Ее и следует, наверно, называть Дух. То есть Дух как верхняя полочка души.

– А, по-моему, на этой твоей верхней полочке болтаются те, кто считает низким делом заниматься бытом, и слишком ленив, чтоб формировать свой взгляд на мир. Они варятся в своем соку, людям – труженикам земли ли, веры ли непонятном, и претендуют на исключительность. И путь-то, повторяю, проложен… Гордыня. Причем необоснованная. Глазки пошире откроют: надо же! А мир, оказывается, вокруг них не вертится. А признать, что он вертится вокруг чего-то другого, они не хотят. А что? Хороший способ: я по вашим законам не живу, я отделяюсь. Сам по себе. Никого подо мной, никого надо мной.

– Сомнение. Но без него ничего бы не двигалось!

– Есть понятие зрелости. Зрелость – не косность, не консерватизм. Это особое отношение к миру. Наличие позиции, при которой вся шелуха проносится мимо, а прямая «человек – мир» остается неизменной. А остальное – несформированность и несерьезность. Безответственность.

– Но позиция – тоже свод неких непотопляемых принципов, лежащих в основе.

– Не совсем так… А по поводу вечных блужданий и исканий: так и заблудиться недолго. И получаются вечные дети, которым нянька нужна. Мало того, они её ещё и требуют. Не блуждать, а формировать себя нужно.

Катя почувствовала безмерную усталость. Сырое небо опустилось и почти слилось с дорогой, размазав по окнам все оттенки серого. Клубочек свился. Потеряв нить, она откинулась на подушку.

– И как тогда? – сказала или только подумала.

– Думать надо, головкой своей иногда думать. И проблем будет меньше. И тебе, и мне. Всем будет меньше проблем. Не забудь ключи хозяйке отдать. – Олег, накинув куртку, вернулся в комнату за папкой. – Это всё от безделья. Не кисни. Встань, зарядочку сделай. Кстати, о птичках, ты халат мне погладила? Нет, конечно. О чем ты думаешь?

Катя засуетилась:

– Подожди, я другой найду. Хотела накрахмалить…

– Уже не надо. Спасибо. Время, Катя, время. Я пошел. Неплохо было бы проводить меня для приличия.

…Он шнуровал ботинки, а по косяку, не спеша, шел паучок с длинными ножками. «Письмо придет», – загадала Катя. «Мир этот, как видно, мало устроен для счастья. Может, весь смысл нашего существования состоит в том, чтобы облегчить его другим», – красовалось на обложке её тетради. На лоб себе выписать, что ли…

– Не сердись, я люблю тебя, а бельё доглажу.

– У тебя всё слова. Факты говорят, конкретные дела. Твоё «люблю» – пустой звук. Ты не говори, ты делай. Халата нет, обед – вчерашний суп. Посмотри, как другие жены к своим мужьям относятся: он валяется пьяный, а она сидит рядом и ждёт, когда он проснётся. Ты стала бы ждать?

– Нет.

– Вот и вся твоя любовь.

По инерции Катя двинулась вслед за мужем, но тяжелая дверь с размаху бухнула перед носом. Посыпалась штукатурка.

…Факты, факты. И что же важно? Что хотел или что сделал? Кому как. Хотя, по Библии, только подумав – согрешил. Грешишь с чистотою помыслов – твоё царство Божие. А если полжизни потрачено на поиск связи «лживых слов с чистотою глаз»? Гореть тебе, родная. И переход в мир иной будет заключаться лишь в том, что свинцовый проглоченный мячик придавит тебя сверху.

Олег широкими шагами шел, пропуская грязь, под окнами, а в голове крутилось: «Нам не дано…». Катя вернулась в комнату. От сквозняка лист книги на диване перевернулся. Обветренное жёлтое лицо. Полуулыбка сухих губ, горькая усмешка, а глаза живые: «Не возьмёшь мою душу живу!» Она закрыла книгу и убрала на дно ящика под стопку вещей. Включила утюг.

Поднялся ветер, и мимо окон пронеслись испуганные листья. Один, старый и ободранный, прилип к стеклу и долго держался, вздрагивая обожженной бахромой: «Не возьмёшь мою душу живу!» Зря цепляешься: не оправдан, значит, не нужен. И она ушла. Ушла в адский огонь опалы. Ушла на её глазах.

Слова забиваются беспощадно, хлёстко, как гвозди:

– На других свою ношу сложила и руки умыла. А другим в сто раз тяжелее. Но в следующей  жизни…

Марина, подожди! Не уходи. С той же горькою усмешкой ты войдешь в другую жизнь.

Выветренная, иссушенная, согбенная, пустая. «О, мания! О, мумия!». Безумие…

Не поэтом… Может, матерью? Философом? Безумие.

– Но, может, есть у людей, покинувших мир по истовой вере своей, право на выбор? Не по прихоти, а по вере. Если по вере сложил крест? Ведь есть? Есть?

– Всё равно – неси.


– – – – – -

В оформлении книги использованы фотографии автора


Оглавление

  • Вирус турбулентности
  • Посиделки
  • Цвет индиго
  • Пазлы
  • Мясорубка
  • Аутсайдеры
  • ЗнАмение
  • Ничего такого
  • Волшебная палочка
  • Мандариновая девочка
  • Сказка
  • Об оливье и мандаринах
  • Детский сад
  • Зуб даю
  • Йогурт
  • Смысл
  • Театр
  • Ветер
  • Утро
  • Звонок
  • Weekend
  • Разговор. памяти…